Боясь, как бы ее не выгнали, Фелисите не заговаривала о ремонте. Крыша прохудилась; зимой изголовье Фелисите не просыхало. После Пасхи у нее началось кровохарканье.

Тетушка Симон позвала доктора. Фелисите хотелось знать, что с ней. Но она была так глуха, что разобрала только два слова: «Воспаление легких». Эти слова были ей знакомы, и она кротко заметила:

— А-а, как у барыни!

Она не видела ничего противоестественного в том, что ей предстоит последовать за хозяйкой.

Близился день, когда воздвигались престолы.

Один неизменно воздвигался у подножия холма, другой - перед почтой, третий - в средней части улицы. Из-за этого престола начались было раздоры, но в конце концов прихожанки избрали двор г-жи Обен.

Удушье и лихорадка все сильнее мучили Фелисите. Она горевала, что не может принять участие в украшении престола. Если б она могла хоть что-нибудь возложить на него. И тут она подумала о попугае. Соседки воспротивились, - они находили, что это неприлично. Но священник согласился и этим осчастливил Фелисите; она обратилась к нему с просьбой после ее смерти взять Лулу - единственное ее сокровище.

Со вторника до субботы, кануна праздника Тела Христова, Фелисите кашляла почти не переставая. В субботу вечером лицо у нее сморщилось, губы слиплись, началась рвота, а на рассвете она почувствовала себя так плохо, что послала за священником.

При соборовании присутствовали три сердобольные женщины. Потом Фелисите сказала, что ей нужно поговорить с Фабю.

Фабю нарядился для праздника; в этой мрачной обстановке ему было не по себе.

— Простите меня, - делая усилие, чтобы протянуть ему руку, сказала Фелисите, - я думала, что это вы его убили!

Что за чушь! Такого человека, как он, подозревать в убийстве! Фабю был до того возмущен, что чуть было не устроил скандала.

— Вы же видите, что она выжила из ума!

Фелисите начала заговариваться. Сердобольные женщины ушли. Симон завтракала.

Немного погодя она поднесла Лулу к Фелисите:

— Ну, проститесь с ним!

Хотя это был не труп, но черви пожирали его: одно крыло у Лулу было сломано, из живота вылезала пакля. Но теперь Фелисите ничего этого уже не видела; она поцеловала Лулу в лоб и прижала к щеке. Симон взяла его, чтобы возложить на престол.

V

От лугов пахло летом; жужжали мухи; на солнце сверкала река; черепица накалилась. Тетушка Симон опять пришла к Фелисите и задремала.

Ее разбудил колокольный звон - вечерня отошла. Фелисите перестала бредить. Она думала о процессии и так и видела ее, как будто сама принимала в ней участие.

По тротуарам шли школьники, певчие и пожарные, а посреди улицы, впереди всех, шествовали привратник с алебардой, пономарь с большим крестом, учитель, надзиравший за мальчиками, и монахиня, волновавшаяся за своих девочек; три самые маленькие девочки, кудрявые, как ангелочки, подбрасывали лепестки роз; регент дирижировал, размахивая руками, двое служек с кадилами на каждом шагу оборачивались к чаше со святыми дарами; чашу нес облаченный в красивую ризу священник под балдахином пунцового бархата, который несли четыре члена церковного совета. За ними, между белыми домами, текла волна народа. Наконец процессия приблизилась к подножию холма.

На висках у Фелисите выступил холодный пот. Симон, вытерев Фелисите полотенцем, подумала, что когда-нибудь настанет и ее черед.

Шум толпы нарастал, достиг наивысшей силы, потом удалился.

От ружейной пальбы задрожали стекла. Это почтари приветствовали святые дары. Фелисите повела глазами и еле слышно спросила:

— Ему хорошо?

Она беспокоилась о попугае.

Началась агония. Участившиеся хрипы вздымали грудь. В углах рта показалась пена. Фелисите дрожала всем телом.

Но вот загудели валторны, послышались звонкие детские голоса, низкие голоса мужчин. Время от времени музыка и пение смолкали, и тогда можно было различить только шум шагов - приглушенный, оттого что люди ступали по цветам, напоминавший топот стада на пастбище.

Во дворе появилось духовенство. Тетушка Симон влезла на стул, чтобы смотреть в окошко, и оказалась прямо над престолом.

Престол был увит гирляндами зелени, украшен английскими кружевами. Посредине стояла маленькая рака с мощами, по углам - два апельсинных деревца, а кругом - серебряные подсвечники и фарфоровые вазы, из которых тянулись подсолнечники, лилии, пионы, наперстянка, букеты гортензий. Эта покатая пестрая горка, достигавшая уровня второго этажа, спускалась на ковер, разостланный на мощеном дворе. Обращали на себя внимание редкие вещи: позолоченная сахарница с короной из фиалок, сверкавшие на мху подвески из алансонских камней, две китайские ширмы с пейзажами. Лулу был засыпан розами - виднелся лишь его голубой лобик, похожий на пластинку из ляпис-лазури.

Члены церковного совета, певчие, дети выстроились по трем сторонам двора. Священник медленно поднялся по ступенькам и поставил на кружево большую золотую, искрившуюся дароносицу. Все опустились на колени. Стало очень тихо. Кадила высоко взлетали на своих цепочках.

В комнату Фелисите поднялось голубое облако. Ноздри Фелисите расширились; она вдыхала это облако с мистическим упоением, потом закрыла глаза. Губы ее сложились в улыбку. Сердце билось все медленнее, все невнятнее, все слабее - так иссякает фонтан, так замирает эхо. И когда Фелисите испускала последний вздох, ей казалось, что в разверстых небесах огромный попугай парит над ее головой.

Примечания


1 ...гравюрами Одрана... - Вероятно, имеются в виду работы Жорара Одрана (1640-1703), наиболее известного гравера из обширного семейства французских художников и мастеров гобелена XVI-XVIII вв.


2 Эпинальский образок - дешевый цветной образок, какие изготовлялись с 1790 г. в г. Эпинале и охотно раскупались простым людом.

Иродиада

I

Махэрусская цитадель возвышалась - на восток от Мертвого моря - на базальтовой скале, имевшей вид конуса. Четыре глубоких долины ее окружали: две с боков, одна впереди, четвертая сзади. Куча домов теснилась у ее подошвы, охваченная круглым каменным валом, который то вздымался, то ниспадал, следуя неровностям почвы; извилистая дорога, высеченная в скале, соединяла город с крепостью. Стены той крепости, вышиною в сто двадцать локтей, изобиловали уступами, углами, бойницами; башни высились там и сям, составляя как бы звенья каменного венца, воздвигнутого над бездной.

Внутри цитадели находился дворец, украшенный портиками, с плоской крышей в виде террасы. Перила из смоковичного дерева замыкали ее со всех сторон; длинные мачты, на которые натягивался велариум, стояли вокруг, над перилами.

Однажды, до восхода солнца, тетрарх Ирод Антипа появился на вершине дворца - и, облокотясь о перила, принялся глядеть.

Прямо перед ним лежавшие горы начинали показывать свои гребни, между тем как вся их масса, до самого дна ущелий, пребывала еще в тени. Туманы бродили... Они вдруг разорвались - и ясно выступили очертания Мертвого моря. Заря уже зажигалась позади Махэруса; уже начинали разливаться ее красноватые отражения.

Понемногу осветила она прибрежные пески, холмы, пустыню; а там, дальше к небосклону, зарумянились и Иудейские горы с своими серыми, шероховатыми покатостями. Посередине Энгадди протянулось черною чертою; Эброн в углублении закруглился куполом, Эсколь показал свои гранатовые рощи, Сорэк - свои виноградники, Газер - поля, усеянные кунгутом; кубышкообразная громадная Антониева башня тяжело повисла над Иерусалимом. Тетрарх отвел от нее свои взоры и стал созерцать иерихонские пальмы; вспомнил он тут остальные города своей Галилеи: Капернаум, Аэндор, Назарет - и Тивериаду, куда он, может быть, никогда не возвратится. Иордан струился перед ним по безжизненной пустыне. Внезапно вся побелевшая, она слепила глаза, подобно снеговой скатерти. Мертвое море становилось похожим на большой лазоревый камень - и на северной его оконечности, со стороны Йемена, Антипа открыл именно то, что он боялся найти: разбросанные палатки темно-бурого цвета виднелись там; люди, с копьями в руках, двигались промеж лошадей, а потухавшие огоньки блистали искрами, низко - на самом уровне земли.

То было войско аравийского царя, с дочерью которого Антипа развелся для того, чтобы взять за себя Иродиаду, жену одного из своих братьев. Брат этот жил в Италии, без всякого притязания на власть.

Антипа ожидал помощи от римлян; и так как Вителлий, сирийский правитель, медлил прибытием, беспокойство терзало тетрарха. «Агриппа, - думал он, - наверное, повредил мне у императора». Филипп, третий его брат, владелец Ватанеи, тайно вооружился. Иудеев возмущали идолопоклоннические обычаи тетрарха; других его подданных тяготило его правление. Вот он и колебался между двумя решениями: либо смягчить аравитян, либо заключить союз с парфянами; и, под предлогом именинного празднества, он в тот самый день пригласил на великий пир главных начальников своих войск, приставов по имениям и важнейших лиц Галилеи.

Остро напряженным взором пробежал он все дороги. Они были пусты. Орлы летали над его головою. Вдоль крепостного вала солдаты спали, прислонившись к стене. Во дворце ничего не шевелилось.

Внезапно отдаленный голос, как бы выходивший из недр земли, заставил побледнеть тетрарха. Он нагнулся, чтобы вернее прислушаться. Но голос умолк. Потом он опять раздался... и, хлопнув несколько раз в ладоши, Ирод закричал: «Маннаи! Маннаи!»

Появился человек, обнаженный до пояса, подобно банщику. Он был очень высокого роста, стар, страшно худ; на ляжке у него висел большой нож в бронзовых ножнах - и так как его волосы, захваченные гребнем, были все вздеты кверху, то лоб его казался длины необычайной. Странная сонливость заволакивала его бесцветные глаза. Но зубы его блестели - и ноги легко и твердо ступали по плитам. Гибкость обезьяны сказывалась во всем его теле, - бесстрастная неподвижность мумии - на лице.

— Где он? - спросил тетрарх.

— Все там же! - отвечал Маннаи, указывая позади себя большим пальцем правой руки.

— Мне почудился его голос! - И Антипа, вздохнув глубоко до дна груди, осведомился об Иоаканаме - о том человеке, которого латиняне называют святым Иоанном Крестителем.

Приходили ли вновь те два человека, которые месяц тому назад были, по снисхождению, допущены в его тюрьму. - и стала ли известна причина их посещения?

Маннаи отвечал:

— Они обменялись с ним таинственными словами, ни дать ни взять ночные воры на перекрестках дорог. Потом, они отправились в верхнюю Галилею, объявив, что скоро вернутся с великою вестью.

Антипа наклонил голову; потом, с выражением ужаса на лице:

— Береги его! береги! - воскликнул он, - и никого не допускай до него! Запри крепко дверь! Прикрой яму! Никто не должен даже подозревать, что он еще жив!

Еще не получив этих приказаний, Маннаи уже исполнял их, ибо Иоаканам был иудей, и Маннаи, как все самаритяне, ненавидел иудеев.

Гаризинский их храм, храм самаритян, предназначенный Моисеем быть средоточием Израиля, не существовал со времен короля Гиркана; а потому иерусалимский храм наполнял душу Маннаи тою яростью оскорбления, которую возбуждает торжествующая несправедливость. Маннаи однажды тайно взобрался в иерусалимский храм с другими товарищами для того, чтобы осквернить алтарь возложением на священное место мертвых костей. Его спасло проворство ног; сообщникам его отрубили головы.

И вот он увидел ненавистный храм вдали, в разрезе двух холмов. Поднявшееся солнце ярко освещало беломраморные стены и золотые плиты крыши. Храм являлся лучезарной горой, чем-то сверхъестественным; все кругом было подавлено его великолепием, его гордыней.

Маннаи протянул руку в направлении Сиона - и, выпрямив стан, сжав кулаки, закинув лицо, произнес анафему. Он был уверен, что клятвенные слова имеют действительную силу!

Антипа равнодушно выслушал его возглас. Самаритянин продолжал:

— От времени до времени он волнуется, он хочет бежать; он надеется на освобождение. Иногда у него вид спокойный, как у больного зверя; а не то он вдруг начнет ходить взад и вперед впотьмах, беспрестанно повторяя: «Что нужды! Дабы он возвеличился, нужно мне умалиться!»

Антипа и Маннаи обменялись взорами. Но долгие размышления уже утомили тетрарха.

Все эти горы вокруг него, подобные уступам больших окаменелых волн, черные расселины на склоне крутых скатов, громадность синего неба, сильный дневной свет, глубина пропастей - все его смущало; и безнадежное уныние овладевало им при зрелище пустыни, почва которой, искаженная допотопными переворотами, являла вид обрушенных цирков и дворцов. Горячий ветер приносил вместе с запахом серы как бы испарения богом проклятых городов, зарытых глубоко, ниже берегов Мертвого моря, под тяжелыми его водами. Эти следы бессмертного гнева пугали ум тетрарха; и он пребывал недвижим, опершись обоими локтями на перила и сжимая виски руками. Кто-то слегка тронул его. Он обернулся: перед ним стояла Иродиада.

Легкий пурпурный хитон облекал ее всю до самых сандалий. Торопливо покинув свои покои, она не успела надеть ни ожерелья, ни серег; густая косьма черных волос падала ей на плечо, прильнув концом к груди, в промежутке сосцов. Вздернутые ноздри трепетали; радость торжества озаряла лицо. Громким голосом взывая к тетрарху:

— Цезарь нас любит! - промолвила она. - Агриппа посажен в тюрьму.

— Кто тебе сказал?

— Уж я знаю! Он в тюрьме, - продолжала она, - за то, что пожелал Каию1 быть императором.

Этот Агриппа, живя их подаянием, стремился добыть себе царский титул, которого и они домогались. Но теперь его уже нечего страшиться! Тюрьмы Тиверия отпираются не легко, и самая жизнь в них не всегда надежна!

Антипа понял ее, и хотя она была сестра этого самого Агриппы, жестокий смысл ее последних слов не возмутил его; напротив, он ее оправдывал. К тому же все эти убийства проистекали из самой силы вещей; они были как бы необходимостью в тогдашних царских домах. В доме Ирода их уже не считали... так их было много.

Затем она рассказала тетрарху все свои старания; упомянула о подкупе клиентов, о вскрытых письмах, о лазутчиках, приставленных ко всем дверям; рассказала, как ей удалось переманить главного доносчика Эвтихия - все, все сообщила она. «Я ничего не жалела! Для тебя чего я не сделала? Не отреклась ли я от собственного сына?»

После развода она оставила этого ребенка в Риме, надеясь иметь других детей от тетрарха. До того дня она никогда не упоминала об этом. И он спрашивал себя: откуда в ней этот внезапный прилив нежности - и что он значит?

Между тем прислужники натянули велариум, принесли и положили на пол широкие подушки. Иродиада опустилась на одну из них и заплакала, обернувшись спиною к мужу. Но вот она провела ладонью по векам... Она решила, что не будет думать о прошлом, что она теперь счастлива! И она принялась напоминать тетрарху долгие их беседы там, в далеком Риме, в атриуме дворца; встречи их под портиками бань, прогулки по «Священной улице»2 и вечера, проведенные в просторных виллах, при рокоте водометов, под цветочными арками, в виду римской Кампаньи. Она взглядывала на него, как в былые дни, и с кошачьими движениями всего тела ластилась к его груди. Он оттолкнул ее.

Та любовь, которую она старалась оживить, была теперь так от него далеко! Причиной всех его бедствий была эта любовь. По ее милости война продолжалась вот уже скоро девять лет; по ее милости тетрарх состарился. Облеченная в темную тогу с лиловой каймой, его спина горбилась; седина мелькала в бороде, и лучи солнца, проникавшие сквозь ткань натянутого покрова, озаряли живым светом его угрюмый, сморщенный лоб. На лбу Иродиады тоже виднелись складки, и, сидя друг против друга, они менялись враждебными, суровыми взглядами.

Меж тем горные дороги оживлялись. Пастухи погоняли быков острием дротиков, дети тащили за собой ослов, конюхи вели вьючных лошадей. Те, которые спускались с высот, лежащих за Махэрусом, исчезали постепенно за стенами замка; другие поднимались вдоль ущелий, ведших к Махэрусу, - и, войдя в город, складывали свою ношу по дворам домов. То были поставщики тетрарха и слуги гостей, высланные вперед своими господами. Но вот налево, на самом конце террасы, появился ессей, босой, в белой одежде, с видом стоика. Маннаи тотчас бросился к нему навстречу, обнажив и высоко подняв свой нож.

— Убей его! - кричала Иродиада.

— Стой! - промолвил тетрарх.

Маннаи остановился; тот тоже.

Потом оба отступили, пятясь друг от друга и не покидая друг друга взглядом; и оба исчезли - каждый подругой лестнице.

— Я знаю его! - сказала Иродиада, - его имя Фануил; он старался свидеться с Иоаканамом, так как ты настолько слаб, что сохраняешь его в живых.

Антипа возразил, что из Иоаканама можно было извлечь пользу. Его постоянные нападки на Иерусалим привлекали к ним обоим остальных евреев.

— Нет! - воскликнула она. - Евреи покоряются всем своим властителям. Они не в состоянии создать себе родину. А того, кто тревожит народ, возбуждая в нем надежды, сохранившиеся со времен Гегемиаса, - того должно уничтожить. Вот самая верная политика.

— Нам не к спеху! - уверял тетрарх. - Иоаканам - опасен! Вот выдумала!!

И он смеялся притворно.

— Молчи, - крикнула она.

И она снова рассказала то унижение, которому подверглась она в день своей поездки в Гапаад для сбора бальзама. На берегу реки какие-то нагие люди надевали свои одежды. Тут же, на вершине холма, стоял человек и говорил. Он был препоясан по чреслам верблюжьей кожей - и его голова походила на голову льва. - Как только он увидел меня, - продолжала Иродиада, - он изрыгнул на меня все проклятия пророков. Его зеницы пылали, голос завывал; он поднимал руки к небу, как бы желая достать оттуда громовые стрелы. Бежать было невозможно; колесница моя до самых ступиц завязла в песке... И я поневоле медленно удалялась, закрываясь мантией, - и вся кровь моя стыла от оскорблений, которые сыпались на меня, как дождевой ливень!

Иоаканам не давал жить Иродиаде! Когда его схватили и связали веревками - солдатам дан был приказ зарезать его, если б он вздумал сопротивляться. Но тут он, как нарочно, явился смиренником. В его тюрьму напустили змеи, - змеи околели.

Неудача ее козней выводила из себя Иродиаду. Зачем он нападал на нее? Что его побуждало? Его речи, обращенные к толпе, распространялись повсюду, их повторяли, - она слышала их везде, - они наполняли воздух. Она не была лишена мужества - но эта сила, более язвительная, чем лезвие мечей, сила, которую невозможно было схватить, наводила на нее нечто вроде оцепенения. Иродиада расхаживала взад и вперед по террасе, вся помертвелая от гнева, не находя слов, чтобы выразить все, что душило ее.

Она думала также о том, что тетрарх, уступая общему мнению, мог, пожалуй, развестись с нею. Тогда все погибло! С самых младых ногтей она питала мечту о великом царстве. Только для того, чтобы осуществить эту мечту, решилась она оставить своего первого мужа и соединиться с ним, с этим человеком, который ее обманывает.

— Хорошую я нашла подпору, нечего сказать, войдя в твою семью!

— Моя семья не хуже твоей, - спокойно отвечал тетрарх.

В жилах Иродиады внезапно закипела кровь ее прадедов, первосвященников и царей!

— Твой дед подметал храм в Аскалоне! Другие твои родичи были пастухами, разбойниками, поводырями караванов! Сволочь, платившая дань Иуде со времен царя Давида! Все мои предки били твоих предков! Первые из Маккавеев выгнали вас из Геброна; Гиркан принудил вас обрезаться! И, дав волю чувству презрения, презрения патрицианки к плебею, рода Якова к роду Эдома, Иродиада начала осыпать Антипу упреками за его равнодушие к оскорблениям, за его уступчивость перед предателями, фарисеями, за его трусость перед народом, который его ненавидел.

— Ты такой же, как они, - признайся! И ты сожалеешь о том, что оставил аравийскую девку, ту, что пляшет вокруг камней! Возьми же ее опять! Ступай и живи в ее холщовой палатке! Пожирай ее хлеб, испеченный под золою! Глотай кислое молоко ее овец! Лобызай ее синие щеки - и оставь меня!

Но тетрарх уже не слушал ее. Он устремил глаза на плоскую крышу соседнего дома, где внезапно увидел молодую девушку; рядом с нею старуха держала зонтик с тростниковой ручкой, длинный, как рыбачье удилище. Посредине ковра стоял раскрытый дорожный короб; пояса, спутанные ткани, разноцветные покровы, золотые подвески в беспорядке свешивались через его края. От времени до времени молодая девушка наклонялась к этим предметам, встряхивала их на воздухе. Она была одета римлянкой - в тонкую тунику и в пеплум с застежками из изумруда; синие перевязки удерживали ее косу, вероятно, очень тяжелую: девушка изредка трогала ее сзади рукою. Тень от зонтика колебалась над нею, скрывая ее до половины. Раза два удалось Антипе заметить ее гибкую шею, угол глаза, часть небольшого рта. Но он мог видеть весь ее стан от бедр до затылка. Он видел, как он склонялся и выпрямлялся - легко и упруго. Он караулил возврат этого стройного движения - и дыхание его становилось усиленным, огоньки зажигались в глазах. Иродиада наблюдала за ним.

— Кто это? - спросил он наконец.

Она отвечала, что не знает... и, внезапно утихнув, удалилась.

Тетрарха ожидали под портиком галилеяне: заведовавший письменной частью, главный пристав над пастбищами, управляющий соляными копями и еврей из Иерусалима, начальник его конницы. Все приветствовали его дружным восклицанием... Но он обратился к внутренним покоям.

Фануил возник перед ним на повороте коридора.

— Опять ты! Ты, конечно, пришел сюда ради Иоаканама? - И ради тебя! Мне нужно сообщить тебе важное известие...

И, не покидая более Антипу, он проник вслед за ним в темную храмину.

Свет падал в нее сквозь решетчатое отверстие, расстилаясь во всю длину карниза. Стены были выкрашены красно-лиловой, почти черной краской. У задней стены возвышалось ложе из черного дерева с тесьмами из бычачьей кожи. Золотой щит блистал, как солнце, над изголовьем.

Антипа перешел всю храмину и бросился на ложе. Фануил, стоя, поднял руку с внушительным и вдохновенным видом.

— Всевышний посылает иногда одного из чад своих... Иоаканам - такое его чадо. Если ты будешь притеснять его, - тебя постигнет кара.

— Он преследует меня, - воскликнул тетрарх. - Он потребовал от меня невозможного! С тех пор он всячески меня поносит. Сначала я кротко с ним обращался... Но он послал из Махэруса людей, которые возмущают моих подданных. Он нападает на меня... Я защищаюсь.

— Иоаканам слишком ретив в гневе, точно, - возразил Фануил. - Но как бы то ни было, его надо освободить!

— Диких зверей не выпускают на волю, - сказал тетрарх.

— Не тревожься более! - отвечал Фануил. - Он пойдет к аравитянам, к галлам, к скифам. Делу, к которому он призван, суждено достигнуть пределов земли.

Антипа казался погруженным в некое видение.

— Его власть велика! Я, против собственной воли, люблю его.

— Так освободи его!

Тетрарх покачал головою. Он боялся Иродиады, Маннаи... он страшился неизвестного будущего!

Фануил попытался убедить его. Залогом правдивости слов своих он представлял постоянную покорность ессеев царям. Эти люди, бедные, недоступные страху пытки и казней, покрытые льняной одеждой, умевшие читать в книге звездного неба, внушали невольное уважение. Антипа вспомнил слово, сказанное Фануилом в начале разговора.

— Какое важное известие хотел ты сообщить мне? Но вдруг появился негр. Все его тело побелело от пыли. Он хрипел от усталости и мог только произнести:

— Вителлий!

— Как? Он сюда идет? - Я видел его... Через три часа он здесь!

Занавесы коридоров заколыхались, как бы вздутые ветром, шум наполнил весь замок, топот и грохот бежавших людей, перетаскиваемых мёбелей, лязг и звон серебряных сосудов... а с вышины башен зычно гремели трубы, призывавшие разбредшихся рабов.

II

Толпы народа покрывали крепостные валы, когда Вителлий вошел во двор замка. Он опирался об руку своего толмача; следом за ним подвигались большие носилки, обитые красной тканью, украшенные зеркалами и помпонами. Вителлий был одет в тогу с широкою пурпуровою каймою, в консульские полусапожки; ликторы окружали его особу.

Они вонзили в землю перед дверью двенадцать пуков прутьев, перевитых ремнем, с топором посередине... и все зрители тайно вострепетали перед величием римского народа.

Носилки, которыми орудовали восемь человек, остановились... Юноша, с толстым животом, с лицом угреватым, с жемчужными кольцами на пальцах, вышел оттуда. Ему тотчас предложили кубок с вином и душистыми пряностями. Он выпил и потребовал еще. Между тем тетрарх упал на колени перед проконсулом, сокрушаясь о том, что не был раньше уведомлен о великой милости его прибытия. А то бы он, тетрарх, отдал приказ, чтобы по всем дорогам было припасено то, что подобает Вителлиям. Они происходили от богини Вителлин; дорога, ведшая от Яникула к морю, носила их имя; квестурам, консульствам не было счету в их роде! Что же до самого Люция, ставшего теперь гостем тетрарха, то все ему были обязаны благодарностью, как победителю строптивых клитов и отцу того юного Авла, который, прибыв сюда, казалось, возвращается в свое владение - так как Восток всегда считался родиной богов! - Все эти гиперболы были высказаны тетрархом по-латыни - Вителлий принимал их холодно и спокойно.

Он отвечал наконец, что одного Великого Ирода достаточно для славы целого народа. Афиняне почтили его заведованием олимпийских игр. Он построил храмы в честь Августа и отличался всегда терпением, смышленостью, воинской доблестью и постоянной верностью цезарям. Между колоннами с бронзовыми капителями появилась Иродиада. Она шествовала с видом императрицы, окруженная женщинами и евнухами; они несли золотые подносы, на которых курились благовония.

Проконсул шагнул три раза ей навстречу. Приветствовав его легким наклонением головы:

— Какое счастье! - воскликнула она, - что Агриппа, враг Тиверия, вперед не может вредить более!

Вителлин ничего не знал об этом событии. Иродиада показалась ему опасной... и так как Антипа начал клясться богами, что сделает все для императора:

— Да, - прибавил проконсул, - даже во вред другим.

(Вителлию некогда удалось добыть заложников от парфянского царя; но император не обратил внимания на эту заслугу - ибо Антипа, присутствовавший при совещании, немедленно, чтобы выставить себя, первый послал об этом весть. Этот поступок тетрарха породил глубокую ненависть в Вителлин; оттого он и мешкал привести обещанную помощь.)

Тетрарх смутился и не знал, что сказать; но Авл промолвил со смехом:

— Не бойся! Я твой покровитель!

Проконсул притворился, что не слышал слов, сказанных его сыном. Счастье отца зависело от осквернения сына; и этот Авл, этот цветок, возросший на грязи Капреи, доставлял ему такие значительные выгоды, что он окружал его самыми предупредительными заботами, хоть и не доверял ему: цветок этот был ядовит.

Под воротами поднялся громкий шум. Появился целый ряд белых мулов, на которых восседали люди в священнической одежде. То были саддукеи и фарисеи, которых одна и та же честолюбивая мысль приводила в Махэрус.

Саддукеи желали получить право жертвоприношения, а фарисеи - удержать это право за собою. Лица этих людей были мрачны, особенно лица фарисеев, прирожденных врагов тетрарха и Рима. Они путались в полах своих хламид среди теснившейся толпы - и тиары их колебались на их головах, подвязанные узкими лентами, на которых были начертаны письменные знаки.

Почти в то же время прибыли солдаты римского авангарда. Они вложили щиты свои в мешки, чтобы сохранить их от пыли, - а за ними шел Маркелл, наместник проконсула, вместе с мытарями, державшими под мышками деревянные таблицы.

Антипа представил проконсулу главных своих приближенных: Толмаия, Карфера, Сехона, Аммониаса из Александрии, который закупал для него асфальт, Наамана, начальника его легкой пехоты, вавилонца Ясима.

Вителлин уже прежде заметил Маннаи.

— А этот кто?

Тетрарх объяснил ему знаком, что это был палач. Потом он представил Вителлию саддукеев.

Ионафан, человек малого роста, весьма развязный в своих движениях и говоривший по-эллински, начал умолять проконсула посетить его в Иерусалиме. Тот отвечал, что, вероятно, туда прибудет.

Элеазар, человек с крючковатым носом и длинной бородою, стал требовать от имени фарисеев плащ первосвященника, задержанный в Антониевой башне гражданской властью.

Затем галилеяне подали донос на Понтия Пилата. Пользуясь тем предлогом, что некий безумец отыскивал золотые сосуды Давида в пещере близ Самарии, он повелел убить нескольких жителей. Все они говорили в одно и то же время - Маннаи громче и настойчивее других. Вителлий уверял их, что виновные будут наказаны.

Внезапно бранные слова и крики раздались перед одним из портиков, где солдаты повесили свои щиты. Они сняли с них чехлы - и фигура цезаря, изображенная на пупе каждого щита, возбудила негодование иудеев, считавших это идолопоклонством. Антипа начал их усовещивать речью - а Вителлий, сидевший под колоннадой на высоком кресле, дивился их неразумной ярости. «Да, - думал он, - Тиверий был прав, что сослал четыре сотни таких иудеев в Сардинию. Но здесь они были у себя дома - они были сильны»... Вителлий приказал унести щиты.

Но тут они все окружили проконсула, испрашивая - кто отмены какой-либо несправедливости, кто - особых привилегий, кто - просто милостыни. Они рвали свои одежды, продирались вперед; чтобы удержать их, рабы били их палками - направо, налево. Ближайшие к дверям стали спускаться по дороге - но другие поднимались по ней и снова надвигали их на проконсула. Два течения образовалось в этой массе людей, которая грузно колебалась, стесненная оградою стен.

Вителлий спросил, какая была причина такого многочисленного собрания? Антипа ответил, что все эти люди пришли на праздник его именин, - и указал на некоторых слуг своих. Свесившись с бойниц, втаскивали они на веревках огромные корзины, полные мясами, плодами, овощами. Он указал еще на антилоп, аистов, широких рыб лазоревого цвета, на виноградные гроздья, дыни, тыквы, гранаты, нагроможденные в виде пирамид. Авл не выдержал. Он устремился в кухню, увлеченный тем обжорством, которому, много лет спустя, было суждено удивить целый мир3.

Проходя мимо погреба, он увидал кастрюли, подобные двойным латам. Вителлий также подошел посмотреть на них - и потребовал, чтобы ему отперли подземные комнаты замка.

Они были высечены в скале - в виде высоких подвалов со сводами, которые подпирались столбами. В первой комнате находился склад старого, уже негодного оружия. Но вторая была битком набита пиками; тесно и дружно торчали их острия, охваченные пучками перьев. Стены третьей комнаты казались обтянутыми множеством циновок: до того густо были насажены кругом тонкие стрелы, стоймя, друг возле дружки. Лезвия мечей покрывали стены четвертой комнаты. Посреди пятой - длинные линии шлемов с их гребнями уподоблялись легиону красных змей. В шестой комнате находились одни колчаны, в седьмой - одни ножные латы (кнэмиды), в восьмой налокотники, в остальных - вилы, крюки, лестницы, канаты; тут были даже шесты для катапультов, даже бубенчики для верблюжьих нагрудников... И так как гора шла, расширяясь книзу, вся пробуравленная изнутри, как пчелиный улей, то под одним рядом комнат расстилался другой, а еще глубже - третий.

Вителлий, Финеас, его толмач, и Сизённа, начальник мытарей, проходили все эти комнаты при свете факелов, несомых тремя евнухами. Смутно виднелись в тени безобразные предметы, изобретенные варварами: палицы, усеянные гвоздями, отравленные дротики, клещи, подобные челюстям крокодилов... Тетрарх обладал в Махэрусе военными снарядами, достаточными для вооружения сорока тысяч солдат. Он собрал все эти снаряды в предвидении опасного союза противников; но проконсул мог подумать или даже сказать, что это все было наготовлено с целью воевать против римлян; и тетрарх старался представить оправдания, извинения.

Не все оружия ему принадлежали. Многие служили защитой от разбойников. Кроме того, нужно было сражаться с аравитянами. Иное досталось ему от отца. И вместо того, чтобы идти позади проконсула, тетрарх бежал вперед уторопленными шагами. Он вдруг прислонился к стене, растягивая тогу растопыренными локтями. Но верхняя часть двери виднелась над его головою. Вителлий заметил эту дверь - и захотел узнать, что скрывается за нею?

Вавилонец мог один отворить ее.

— Позвать вавилонца!

Его подождали.

Отец этого вавилонца прибыл с берегов Эвфрата с пятьюстами всадников. Он предложил Великому Ироду свои услуги для защиты восточных окраин. После разделения царства Ясим остался жить у Филиппа, - а теперь служит Антипе.

Он явился наконец, с луком на плече, с бичом в руке. Разноцветные бечевки тесно стягивали его кривые ноги. Туника в виде поддевки не покрывала его обнаженных толстых рук; меховая шапка бросала черную тень на хмурое лицо и на бороду, завитую в колечки.

Сначала он притворился, что не понимает толмача. Но Вителлий глянул на Антипу... и тот немедленно повторил его повеление. Тогда Ясим приложился обеими руками к двери: скользнув, она вошла в стену.

Струею теплого воздуха пахнуло из мрака. Широкий коридор, спускаясь винтообразно, вел вглубь. Все отправились по этому коридору и достигли порога пещеры, более просторной, чем все другие подземелья.

На противоположном конце этой пещеры зияло отверстие арки, выходившей на самую кручь бездны, которая с той стороны защищала крепость. Дикая жимолость, цепляясь за свод арки, колебала на прозрачном воздухе свои цветочные гроздья, озаренные живым светом дня; по дну пещеры журчала узкая струйка ключевой воды.

Около сотни белых лошадей находилось там; они ели ячмень, насыпанный на доску, поднятую в уровень с их мордами. Гривы их были окрашены в синюю краску; копыта - обернуты в плетеные мягкие мешочки; челки между ушами вздымались хохолком в виде париков. Своими длинными хвостами они тихонько похлопывали себя по берцам. Проконсул онемел от удивления.

То были дивные животные, гибкие как змеи, легкие как птицы. Они мчались, не отставая от стрелы, пущенной всадником, сбивали с ног людей, грызли их зубом, мигом высвобождались из нагроможденных камней и скал, прыгали через пропасти, а среди ровного поля неслись как бешеные, без устали, от зари до зари. Стоило сказать одно слово - и они тотчас останавливались как вкопанные. Как только Ясим вошел в пещеру, они все побежали к нему, как овцы к пастуху, - и, вытягивая тонкие шеи, тревожно глядели на него своими детскими глазами. По привычке он крикнул на них диким, гортанным криком; этот звук их развеселил - и они стали вздыматься на дыбы, прыгать... Жажда простора, жажда скачки в них загорелась.

Антипа, боясь, как бы проконсул не взял их себе, запер их в этом месте, особо предназначенном для животных в случае осады.

— Нехорошая конюшня, - сказал проконсул. - Ты рискуешь потерять их. Запиши их в инвентарь, Сизенна.

Мытарь достал дощечку из-за пояса, перечел лошадей и записал их. Агенты фискальных обществ подкупали правителей, чтобы удобнее грабить провинции. И этот Сизенна, с своей лисьей мордочкой и вечно мигавшими глазками, разнюхивал все и всюду.

Наконец все возвратились на двор замка. Бронзовые круглые доски, затычки вроде плоских вьюшек прикрывали разбросанные там и сям цистерны. Проконсул заметил одну из этих досок, которая была шире других и глуше звенела под каблуком. Он поочередно постукал по всем - и вдруг затопал ногами, заревел неистово:

Нашел! нашел! Вот они, Иродовы сокровища!

Отыскать эти сокровища - эта мысль как гвоздь засела в голову каждого римлянина. Тетрарх поклялся, что никаких сокровищ тут не было.

— Так что же тут такое?

— Ничего... человек один... узник.

— Покажи его! - сказал Вителлин.

Тетрарх не повиновался. Иудеи узнали бы его тайну.

Его явное нежелание открыть эту доску раздражило Вителлия.

— Выбить ее! - закричал он ликторам.

Маннаи догадался, в чем было дело. Увидав принесенный топор, он подумал, что хотят обезглавить Иоаканама; и при первом ударе лезвия о бронзовую плиту - он всунул между ею и каменьями мостовой длинный крюк; затем, вытянув и напрягши свои худые, жилистые руки, осторожно приподнял плиту... Она отвалилась. Все изумились силе старика. Под этой бронзовой крышкой, подбитой деревом, показался трап. Маннаи ударил по нем кулаком - и он распался на две створчатые половинки. Открылась яма, черная, глубокая дыра, в которую вонзалась узкая круглая лестница без перил; и те, которые нагнулись над отверстием, увидали там, глубоко на дне, что-то смутное и ужасное.

Человек лежал там на земле. Его длинные волосы перепутались с шерстью звериной шкуры, облекавшей его члены. Он поднялся. Его лоб коснулся поперечной железной решетки, крепко вделанной в стены ямы... От времени до времени он отходил прочь и исчезал во тьме подземелья.

Острые верхушки тиар, рукоятки мечей сверкали на солнце; тяжелый зной раскалил плиты мостовой - и голуби, слетая с карнизов, кружили над двором. То был обычный час, когда Маннаи кормил их зерном. Он присел на корточки перед тетрархом, который стоял недвижно возле Вителлия. Галилеяне, священники, солдаты составляли сзади широкий круг - все молчали в немотствующем ожидании.

Сперва послышался глубокий вздох, похожий на хриплое, протяжное рычание.

Иродиада услышала этот вздох на другом конце дворца. Охваченная неотразимым влечением, она прошла сквозь всю толпу, и, положив руку на плечо Маннаи, наклонив вперед все тело, она принялась слушать.

Голос заговорил:

«Горе вам, фарисеи и саддукеи, исчадье змей, меха надутые, кимвалы звенящие!»

Все узнали Иоаканама... все повторяли его имя.

Много еще подбежало народу.

«Горе тебе, народ, горе вам, иудейские изменники, пьяницы эфраимские, горе вам, живущим в тучных долинах, вам, чьи путаются ноги, отягченные винищем!..»

«Да расточатся они, как вода иссякающая, как истлевающий червь, как недоносок женщины, которому не суждено увидеть солнца!..»

«О Моав, тебе придется скрываться в ветвях кипариса, подобно воробью, в тьме пещер, подобно тушканчику! Как ореховая шелуха, раздробятся ворота крепостей, и рухнут стены, и воспылают города! Бич всевышнего разить не перестанет! В твоей же крови вываляет он твои члены, словно шерсть в чану красильщика! Он истолчет тебя, как зерно в ступе; как новая борона терзает грудь земли - так он тебя истерзает; по горам и долам разбросает он клочья твоего мяса!..»

О каком завоевателе говорит он? - спрашивали себя слушатели. - Не о Вителлин ли? Одни римляне могли совершить такие истребления!

И жалобы возникали кругом, раздавались стенания:

— Довольно! довольно! вели ему замолчать!

Но Иоаканам продолжал еще громче:

«Хватаясь за трупы своих матерей, малые дети будут ползти по горячему пеплу! Ночью, под страхом и на авось меча, люди пойдут искать посреди развалин огрызки хлеба! На площадях городских, там, где некогда беседовали старцы, чекалки станут оспаривать друг у друга мертвые кости! Глотая слезы, юные девы будут играть на лютнях перед пирующими иноземцами, и самые храбрые сыны твои, о Моав! - преклонят хребты под непосильными ношами!»

Столпившийся народ безмолвно слушал эти заклинания - и перед его духовными очами возникали дни изгнания, бедствия и напасти прошедших времен. Точно такие речи гремели в устах древних пророков. Иоаканам посылал свои возгласы один за другим, с расстановкой - словно наносил удары.

И вдруг его голос стал тихим, сладкозвучным, певучим. Он предвещал скорое освобождение, царство справедливости, милости, благополучия. Небеса засияют непреходным сиянием, в пещере дракона родится младенец, золото заступит место глины, пустыня расцветет пышнее розы! То, что теперь стоит шестьдесят гиккасов, не будет стоить больше обола. Молочные источники заструятся из недра скал - все люди, довольные, пресыщенные, будут опочивать в тени виноградных лоз!..

«Когда же придешь ты, кого я ожидаю! Уже теперь все народы преклоняют колени - и царствию твоему не будет конца, о сын Давида!»

Тетрарх откинулся назад. Существование Давидова сына оскорбляло его как угроза.

Иоаканам начал поносить его за его владычество (нет другого владыки, кроме предвечного!) - за его сады, его статуи, его театры, за его утварь из слоновой кости... Он поносил его как безбожного Ахава!

Антипа схватился за грудь, и, перервав шнурок, на котором висела его печать, швырнул ее в яму - и приказал ему молчать.

Но голос отвечал:

«Я буду кричать, как рычит медведь, как онагр кричит, как женщина в муках родов! За кровосмешение твое тебя уже постигло наказание! Бог покарал тебя бесплодием мула!»

Быстрый смех промчался в толпе, подобный плесканию волн.

Вителлий упорствовал, не хотел уйти. Толмач, с бесстрастным видом, передавал на языке римлян все оскорбления, которые Иоаканам изрекал на своем языке, - и таким образом тетрарх и Иродиада принуждены были выслушивать их два раза сряду.

Тетрарх задыхался от бешенства; она глядела на дно ямы, вся помертвелая, с раскрытыми губами. Ужасный человек закинул назад голову - и, ухватившись за железные прутья решетки, прижал к ней свое волосатое лицо, походившее с виду на спутанный куст, в котором сверкали два угля.

«А, это ты, Иезавель! Скрып твоих сандалий завладел его сердцем! Ты ржала от похоти, как кобылица! Ты поставила ложе свое на вершине горы и там совершала свои жертвы!.. Но господь сорвет с тебя твои серьги, твои пурпуровые одежды, твои льняные покровы! Он сорвет запястья с рук твоих и кольца с ног твоих, и те подвески, те золотые серпы, которые дрожат и блещут на челе твоем, и серебряные твои зеркала и вееры из страусовых перьев, и те перламутровые высокие подошвы, на которые ты ставишь свои ноги, и краску ногтей твоих, и все ухищрения неги твоей! Все он отнимет насильно, жестоко - и не хватит каменьев, чтобы побить тебя всю, кровосмесительница!»

Иродиада оглянулась кругом, как бы ища защиты. Фарисеи с притворным сожалением опускали взоры, саддукеи отворачивали головы, боясь оскорбить проконсула. Антипа казался мертвым человеком.

А голос все рос, все возвышался. Он перекатывался отрывисто, как внезапно разразившийся гром, - и эхо гор повторяло молниеносные звуки, которыми он так и поражал Махэрус!

«Пресмыкайся в пыли, дщерь Вавилона! Мели муку! Сбрось твой пояс, сними твою обувь, засучи край твоей одежды, перейди через реки... Ничто не спасет тебя! Стыд твой будет открыт, позор твой увидят все люди! Твои же рыдания сокрушат твои зубы! Всевышнему мерзит вонь твоих преступлений! Проклятая! Проклятая! Околевай, как псица!»

Но тут трап закрылся, крышка захлопнулась... Маннаи готов был задушить Иоаканама.

Иродиада исчезла; фарисеи были возмущены. Стоя посреди их, Антипа старался оправдаться.

— Конечно, - заметил Элеазар, - следует заключать брак с овдовевшей женой своего брата; но Иродиада не была вдовою - и, сверх того, у ней жив ребенок; а в этом-то и состоит вся мерзость греха.

Неправда! Заблуждение! - возражал саддукей Ионафан. - Закон осуждает подобные браки, но не отвергает их вовсе.

— Как вы ни толкуйте, вы все несправедливы ко мне, - твердил Антипа. - Разве Авессалом не сочетался с женами своего отца, Иуда со своей невесткой, Аммон с своей сестрою, Лот с дочерьми своими? В это мгновение появился Авл, который уже успел выспаться. Узнав, о чем шла речь, он одобрил тетрарха. «Стоило стесняться из-за подобных пустяков!» И он много смеялся - и укоризнам священников и ярости Иоаканама.

Иродиада, с высоты крыльца, обратилась к нему:

— Ты напрасно так говоришь, о господин! Он приказывает народу не платить даней.

— Правда это? - тотчас спросил мытарь. Все отвечали утвердительно. Тетрарх с своей стороны подкреплял их слова доказательствами.

Виталлию пришло в голову, что узник мог убежать, и так как поведение Антипы ему казалось сомнительным, то он повелел поставить стражу у всех дверей, вдоль стен, на дворе.

Затем - он отправился в свои покои. Выборные от священников пошли за ним. Не касаясь вопроса о жертвоприношении, они излагали свои жалобы. Они наскучили ему... он велел им удалиться.

Уходя от проконсула, Ионафан увидел возле одной из бойниц Антипу. Он разговаривал с человеком длинноволосым, одетым в белый хитон, с ессеем... Ионафан в душе пожалел о том, что поддержал тетрарха.

Одна мысль утешала Антипу, - Иоаканам уже не зависел от него более: римляне взялись его караулить... Какое облегчение! Фануил расхаживал в это время по брустверу. Он позвал его - и, указав на солдат:

— Они сильнее меня, - сказал тетрарх. - Я не могу теперь его освободить... Это не моя вина!

Меж тем двор опустел. Рабы отдыхали. На красном поле неба, зажженного вечерней зарей, малейшие отвесные предметы выделялись черными чертами. Антипа мог различить соляные копи по ту сторону Мертвого моря; аравийских палаток не было видно более. «Вероятно, они откочевали?» Луна всплывала - и в сердце его спустилось успокоение.

Фануил, как человек, подавленный горем, пребывал недвижим, уронив на грудь подбородок. Он высказал наконец то, что хранил на душе.

С самого начала месяца он наблюдал и изучал небо. Созвездие Персея находилось в зените, Агала едва показывался, Альголь блестел слабым блеском, Мира-Коэти совсем исчез; и Фануил заключал из всего этого, что нынешней же ночью, в Махэрусе, должен покончить жизнь важный человек.

Но кто? Вителлин окружала его стража; Иоаканам не будет казнен...

"Уж не я ли тот человек? - думалось тетрарху. - Быть может, аравитяне возвратятся? А не то - проконсул откроет мои сношения с парфянами?

Иерусалимские клевреты сопровождали священников - под одеждами они скрывали кинжалы..." Тетрарх не сомневался в мудрости и познаниях Фануила.

Не прибегнуть ли к Иродиаде? Спору нет - он ее ненавидит... но она придаст ему мужества. К тому же не были еще порваны все нити чар, которыми она некогда его опутала.

Когда он вошел в ее комнату, в порфировой вазе курился киннамон; и всюду были разбросаны склянки с духами, благовонные порошки, ткани, подобные облакам, вышитые кисеи легче перьев.

Тетрарх слова не проронил - ни о предсказании Фануила, ни о страхе, который внушали ему аравитяне и евреи. Он упомянул только о римлянах. Вителлий не сообщил ему ни одного из своих военных планов. Он подозревал, что Вителлий друг Кая, которого посещает Агриппа. Он боялся, что его, тетрарха, сошлют в ссылку - а может быть, и зарежут.

Иродиада, с презрительною снисходительностью, старалась его успокоить. Видя, что слова ее мало действуют, она вынула из небольшого ящичка медаль странной формы, украшенную головою Тиверия в профиль. Ликторы должны были побледнеть при виде этой медали; все обличители - умолкнуть.

Благодарный, растроганный Антипа спросил, каким образом она достала эту медаль?

— Мне ее дали, - отвечала она.

Вдруг из-под занавеса двери выдвинулась обнаженная до плеча рука, рука молодая, прекрасная, словно выточенная Поликлетом из слоновой кости. Несколько неловко, но красиво, двигалась эта рука по воздуху, вправо и влево, ища, стараясь захватить тунику, оставленную на небольшой скамье, возле стены.

Старуха прислужница тихонько подала эту тунику за дверь, приподняв занавес.

Тетрарху что-то внезапно вспомнилось... но что именно - он не мог сказать.

— Эта рабыня тебе принадлежит? - спросил он наконец.

— Какое тебе дело! - отвечала Иродиада.

III

Гости наполняли залу, где совершалось пиршество. Она, распадалась на три придела, подобно базилике; их разделяли колонны из алгуминного дерева с бронзовыми капителями, с изваянными украшениями. Две галереи с прорезным полом опирались на эти колонны - а третья, вся из золотой филиграни, округлялась на конце залы, прямо напротив громадной арки входа.

Пылавшие канделябры на столах, поставленных во всю длину залы, возвышались огненными кустами между чашами из крашеной глины, медными блюдами, тиснеными грудами снега, кучами винограда. Эти красные пятна света постепенно сливались в отдалении, подавленные вышиною потолка; лучистые точки сверкали в трибунах, между древесными ветвями, подобно ночным звездочкам.

Сквозь отверстие входа виднелись факелы, зажженные на террасах домов. Антипа задавал пир друзьям своим, народу, всякому, кто желал быть гостем.

Рабы, обутые в войлочные сандалии, кружили быстрее псов, с подносами на руках. На золотой трибуне третьей галереи на особо устроенном помосте из жимолостных досок стоял проконсульский стол. Вавилонские ковры, подвешенные к потолку, образовали кругом нечто вроде павильона.

Три ложа из слоновой кости, одно на почетном месте, два по бокам, окружали стол. На них возлежали: проконсул налево, возле двери, Авл направо, тетрарх посередине. На нем был тяжелый черный плащ, весь расшитый разноцветными накладками; румяна покрывали его щеки, борода раскинулась веером, венец из драгоценных камней сжимал волосы, посыпанные пудрой лазоревого цвета. Вителлий сохранил свою пурпуровую перевязь; косвенно пересекала она его льняную тогу. Авл велел повязать себе за спину рукава своей лиловой шелковой ризы, исполосованной серебряными галунами; в три ряда поднимались его завитые кудри - и сапфирное ожерелье блистало на его груди, белой и тучной, как грудь женщины. Подле него, на циновке, скрестив ноги, сидел чрезвычайно красивый ребенок, который постоянно улыбался. Авл увидел его в кухне - и не мог уже с ним расстаться. Не будучи в состоянии запомнить его халдейское имя, он назвал его просто Азиатом (Asiaticus). От времени до времени Авл опускался навзничь на свое ложе - и тогда его голые ноги, высоко поднятые, царили надо всем собранием.

С той же стороны находились священники и офицеры Антипы, иерусалимские жителя, главные лица греческих городов; а со стороны проконсула и пониже его - Маркелл с мытарями, собирателями податей, друзья тетрарха, важные особы из Каны, Птолемаиды, Иерихона; дальше сидели, уже без чинов, горцы с Ливанова, старые воины Ирода Великого, двенадцать фракийцев, идумейские пастухи, султан Пальмиры, эзиугаверские моряки. Перед каждым гостем лежала лепешка из мягкого теста, о которую он утирал пальцы, - и жадные руки беспрестанно протягивались, как пигарговы шеи, за оливками, фисташками, миндалинами. Все лица, увенчанные цветами, сияли веселием.

Фарисеи отказались от этих венков, как от римского нечестья. Они содрогнулись, когда их окропили смесью галбана и ладана; жидкость эта употреблялась только для священных обрядов храма.

Авл натер ею свои мышки - и Антипа обещал прислать ему целый корабль, нагруженный этим составом, вместе с тремя корзинами той настоящей мастики, которая возбуждала в Клеопатре желание присвоить себе Палестину.

Один из начальников Тивериадского гарнизона, только что прибывший в Махэрус, поместился позади тетрарха и, казалось, сообщал ему вести о событиях необыкновенных. Но все его внимание было поглощено проконсулом, а также и тем, что говорилось на соседних столах. Там толковали об Иоаканаме и о подобных ему людях. Приводились разные факты. - Симеон из Гиттоя, например, омывал грехи огнем. Некий Иисус...

— Этот хуже всех, - заметил Элеазар. - Презренный обманщик!

Позади тетрарха вдруг поднялся человек, бледный, белый, как кайма его собственной хламиды. Он сошел с помоста - и, обратившись к фарисеям:

— Вы лжете! - воскликнул он. - Иисус творит чудеса!

Антипа пожелал увидеть этого Иисуса.

— Зачем ты не привел его? Сообщи о нем, что знаешь.

Тогда тот рассказал, как он, Яков, имея дочь больную, отправился в Капернаум для того, чтобы умолить учителя излечить ее. И учитель отвечал ему: «Ступай домой; твоя дочь здорова». И он, Яков, возвратясь, нашел дочь свою на пороге дома... Она покинула свое ложе, когда «гномон» дворца показывал третий час, самый тот час, когда он приступил к Иисусу.

Но фарисеи представили возражения.

— Конечно, - говорили они, - существуют известные действия, травы, одаренные чародейною силою. В самом Махэрусе иногда можно было найти траву «Баарас», которая делает человека неуязвимым. Но вылечить больного, не видев и не коснувшись его... какая нелепость! Одно разве: Иисус призывает в помощь демонов?

И друзья Антипы, начальствующие люди между галилеянами, повторяли, качая головами:

— Да, демонов... это несомненно.

Яков, стоя между их столом и столом священников, Сохранял тот же вид, надменный - и кроткий.

— Говори же, говори! - приставали они к нему, - доказывай его могущество!

Он нагнулся, приподнял плечи - и чуть слышным голосом, медленно, как испуганный человек:

— Вы разве не знаете, что он мессия? - сказал он.

Все священники переглянулись, а Вителлий потребовал объяснения этого слова. Толмач, прежде чем ответить, помолчал с минуту.

— Евреи называют этим именем, - объяснил он наконец, - освободителя, который наградит их обладанием всех благ земных и владычеством над остальными народами. Иные утверждают даже, что следует ожидать двух мессий. Один будет побежден Гогом и Магогом, северными демонами; но другой истребит князя зла; и вот уже несколько столетий, как они ежечасно его ожидают.

Между тем священники поговорили между собою - и Элеазар попросил слова.

— Во-первых, - так начал он, - мессия будет сын Давида, а не плотника. Во-вторых: он утвердит закон, а этот назареянин его разрушает.

— Главное же возражение Элеазара состояло в том, что мессии должен предшествовать Илия-пророк.

— Но он уже пришел, Илия! - вскричал Яков.

— Илия! Илия! - повторила толпа до самого конца залы.

И воображению всех немедленно представилась целая картина: старец под тучею вранов, небесный огнь, падающий на алтарь, идолопоклоннические жрецы, низвергнутые в бурный поток... Женщины в трибунах вспоминали о сарептской вдовице.

Но Яков продолжал настойчиво утверждать, что он его видел! Он его видел! И весь народ его видел!

— Его имя! имя!

Тогда он закричал изо всех сил:

— Иоаканам!

Антипа опрокинулся назад, словно что ударило его прямо в грудь. Саддукеи ринулись на Якова. Среди шума и гама Элеазар разглагольствовал, возвышая голос, силясь привлечь к себе внимание.

Когда наконец тишина восстановилась, он закутался в свой плащ и, как судья, стал ставить вопросы:

— Ведь пророк Илия умер?

Смятенный ропот прервал его. Многие были убеждены, что Илия только исчез, а не умер. Элеазар вспылил... однако продолжал свой допрос:

— Ты полагаешь, что он воскрес?

— А почему же нет? - отвечал Яков.

Саддукеи пожимали плечами, а Ионафан, вытараща глаза, усиленно старался смеяться, словно шут какой. Что могло, дескать, быть глупее притязания бренного тела на вечную жизнь? И он продекламировал, ради проконсула, стих современного поэта.

Nec crescit, пес post mortem durare videtur4.

Но в эту минуту увидали Авла, склонившегося на край триклиниума: с испариной на лбу, с лицом позеленевшим, он прижимал оба кулака к желудку.

Саддукеи притворились перепуганными. (На другой же день право жертвоприношения было им даровано.) Антипа являл все признаки отчаяния; один Вителлий пребывал безучастным, хоть он и ощущал в душе жестокую тревогу: вместе с сыном он терял всю свою карьеру.

Авла стошнило... Но как только его рвота кончилась, он опять захотел есть.

Подайте мне скобленого мрамора, наксосского сланцу, морской воды, чего-нибудь, скорей! Или вот что: не взять ли мне ванну?

Он принялся грызть снежные комья. Затем, после недолгого колебанья - за что ему приняться: за коммагенский ли паштет, за розовых ли дроздов, он решился взять тыквы на меду. «Азиат» с благоговением созерцал Авла: этот дар неустанного пожирания изобличал, по его понятию, существо необычайное, принадлежащее высшей породе!

Авлу подали бычачьих почек, жареную белку, соловьев, рубленого мяса, завернутого в виноградные листья. А между тем священники продолжали спорить о воскресении мертвых. Аммониас, ученик платоника Филона, находил подобные толки нелепыми и высказывал свое мнение тут же сидевшим грекам, которые смеялись над оракулами. Маркелл и Яков подошли друг к другу. Маркелл рассказывал о блаженстве, которое он испытал, приняв веру персидского бога Митры, а Яков убеждал его последовать Христу. Пальмовые и тамарисовые, сафетские и библосские вина текли ручьями из амфор в кувшины, из кувшинов в чаши, из чаш в гортани. Поднялся говор болтовни, начались сердечные излияния. Ясим, хоть и еврей, не скрывал более своего обожания планет; купец из Афаки изумлял кочевников подробным описанием чудес гиерополисского храма - и те спрашивали у него, что стоило путешествие туда? Зато другие крепко держались за свои прирожденные поверья. Полуслепой германец пел гимн во славу того скандинавского мыса, где боги являют в лучах свои лики; а люди из Сихема отказывались от жареных голубей - из уважения к священной горлице Азима.

Многие беседовали, стоя посреди залы, и от пара дыханья и дыма светильников в воздухе образовалось нечто вроде тумана. Фануил проскользнул вдоль стены. Он только что снова произвел наблюдения над небесными созвездиями: но не подвигался в направлении тетрарха, страшась выпачкаться в масло, что для ессеев было великим осквернением.

Вдруг послышались удары в ворота замка. Народ узнал о заключении Иоаканама. Люди с факелами в руках карабкались вдоль тропинок; темные массы кишели в оврагах - и от времени до времени поднимались протяжные вопли:

— Иоаканам! Иоаканам! - Он всему помехой, - сказал Ионафая.

— Не будет доходов, деньги переведутся, если ему позволят продолжать, - толковали фарисеи.

И отовсюду неслись упреки, жалобы.

— Защити нас, тетрарх! Пора покончить с этим человеком! Ты отступаешься от веры! Ты безбожник, как все Иродово племя!

— Меньше, чем вы! - возразил тетрарх... - Мой отец соорудил ваш храм.

Тогда фарисеи, сыновья изгнанников, сторонники Маттафии, начали упрекать тетрарха в преступлениях его семейства.

У иных из этих людей черепа были заостренные, взъерошенные бороды, слабые и как бы злые руки; у других - курносые рожи, круглые, выпученные глаза: они смотрели бульдогами. Человек двенадцать писцов и иерейских слуг, кормившихся остатками жертвоприношений, подбежало к самому помосту, обнажив ножи, - они грозили Антипе, который продолжал держать им речь, между тем как саддукеи неохотно и слабо заступались за него. Он увидел Маннаи и знаком повелел ему удалиться; Вителлий являл вид равнодушный, как бы давая знать, что все это до него не касается.

Оставшиеся на триклиниуме фарисеи пришли вдруг в неистовую ярость: они разбили вдребезги стоявшие перед ними блюда. Им подали любимое кушанье Мецената - жареного дикого осла под соусом, а они гнушались этим мясом, как нечистым.

Авл глумился над ними, напоминая им ту ослиную голову, которую, по слухам, они считали святыней. Много других обидных слов высказал он по поводу их отвращения к свинине. Вероятно, они потому так ненавидели это животное, что оно убило их Вакха; и они, всеконечно, были пьяницы, так как в их храме была найдена виноградная лоза, вычеканенная из золота.

Священники не понимали его слов. Финеас, родом галилеянин, отказался перевести их. Тогда Авл разгневался безмерно, тем более что «Азиат», перепугавшись, исчез. Обед не нравился Авлу: кушанья были грубые, недостаточно приправленные. Он, однако, успокоился при виде блюда из хвостов сирийских баранов, настоящих комков жирного сала.

Все эти иудеи, их поступки и нравы казались Вителлию гнусными. Их бог уж не тот ли Молох, думалось ему, алтари которого ему попадались по дорогам? Принесенные в жертву малые дети пришли ему на память, вместе с тем сказанием о неведомом некоем человеке, которого будто бы тайно откармливали эти иудеи. Его латинское сердце с негодованием отвращалось от их нетерпимости, от их иконоборной ярости, от их звериного упорства. Проконсул собирался уже удалиться... Но Авл не хотел встать с места.

Спустив свою хламиду до самых бедр, он лежал, распростертый перед целой грудой мяс и яств. Он до того был пресыщен, что уже ничего есть не мог, - но не в силах был оторваться от всей этой благодати.

Возбуждение толпы все росло. Возникали мечты о независимости, вспоминалась древняя слава Израиля! Не подверглись ли все завоеватели небесной каре? Антигон, Красе, Вар...

— Негодяи! - воскликнул вдруг проконсул.

Он понимал по-сирийски - и держал при себе толмача только для того, чтобы дать себе время приготовить ответы.

Антипа поспешно достал медаль императора - и сам, с трепетом на нее взирая, показывал ее толпе со стороны лицевого изображения.

Но тут внезапно раскрылись створчатые двери золотой трибуны - и при ярком блеске свечей, окруженная рабами, гирляндами из анемон, появилась. Иродиада.

Ассирийская митра, прикрепленная подбородником, спускалась ей на лоб. Перекрученные кудри рассыпались вдоль пурпурного пеплума, прорезанного во всю длину рукавов. Каменные чудовища, подобные тем, что находились в Аргосе, над сокровищницей Атридов, вздымались по обеим сторонам дверей, и, стоя между ними, - она уподоблялась Цибеле, сопровождаемой ее двумя львами. С вышины балюстрады, которая царила над тем местом, где находился Антипа, она, держа в руке плоский кубок, громко закричала:

— Да здравствует цезарь!

Вителлин, Антипа и священники тотчас подхватили этот крик. Но в это мгновение с конца залы пробежал гулкий говор изумления, удивления... Молодая девушка вошла в залу.

Под голубоватым вуалем, который закрывал ей голову и грудь, можно было различить полукруглые линии ее бровей, ее халкедоновые серьги, белизну ее кожи. Схваченный на талье золотым поясом, четырехугольный кусок шелковой ткани переливчатого цвета лежал на ее плечах; черные шальвары были усеяны изображениями мандрагор, и, небрежно и лениво постукивая своими маленькими туфлями из пуха райской птицы, она тихо подвигалась вперед.

На самом верху помоста она сняла свой вуаль. Она походила на Иродиаду в молодости. Потом она стала танцевать. Она переставляла ноги одну перед другою, под лад флейты и пары кротал. Ее округленные руки призывали кого-то, который все убегал от нее. Легче бабочки преследовала она его, словно Психея, в которой зажглось любопытство, словно тень души, осужденной скитаться... и, казалось, то и дело готовилась улететь.

Похоронные звуки «гингры» заменили кроталы. Безнадежное уныние заступило место резвой надежды. Каждое движение девушки выражало тоску - и вся она замирала в таком томлении, что невозможно было сказать, плачет ли она о покинувшем ее боге или изнывает под его лаской. Полузакрыв ресницы, она крутила свой стан, волнообразно колыхала свои бедра, вздрагивала грудями - а лицо оставалось неподвижным. Зато ноги не останавливались.

Вителлий сравнивал ее с пантомимом Мнестером. Авла рвало по-прежнему. Тетрарх - словно во сне - терялся в мечтаниях. Он уже не думал об Иродиаде. Ему показалось, что она подошла к саддукеям. Но то видение удалилось.

Это не было видение. Иродиада - вдали от Махэруса - отдала в науку Саломею, свою дочь, в той надежде, что она понравится тетрарху. Ее расчет оказывался верным. Теперь она уже не сомневалась в этом. Но вот пляска снова изменилась. То был неистовый порыв любви, жаждущей удовлетворения. Саломея плясала, как пляшут индийские жрицы, как нубиянки, живущие близ катаракт Нила, как лидийские вакханки. Она круто склонялась во все стороны, подобно цветку, поражаемому ударами сильного ветра. Блестящие подвески прыгали в ее ушах, ткань на ее плечах играла переливами; от ее рук, ног, от ее одежд отделялись невидимые искры, которые зажигали сердца людей. Арфа запела где-то - и толпа отозвалась рукоплесканиями на ее томительные звуки. Не сгибая колен и раздвигая ноги, Саломея нагнулась так низко, что подбородок ее касался пола, - и кочевники, привыкшие к воздержанию, римские воины, искушенные в забавах разврата, скупые мытари, старые, зачерствелые в диспутах жрецы - все, расширив ноздри, трепетали под наитием неги.

Затем она принялась кружить около стола Антипы с бешеной быстротою... и он, голосом, прерывавшимся от сладострастных рыданий, говорил ей: «Ко мне! Приди!..» Но она все кружилась, тимпаны звенели буйно, с дребезгом - так и казалось, что вот-вот разлетятся они. Народ ревел - а тетрарх кричал все громче и громче: «Ко мне! Приди ко мне! Я дам тебе Капернаум, долину Тивериады, все мои крепости, половину моего царства!»

Она вдруг упала на обе руки, пятками кверху, прошлась таким образом вдоль помоста, подобно большому жуку, - и внезапно остановилась.

Ее затылок и хребет составляли прямой угол. Темные шальвары, покрывавшие ее ноги, спустились через ее плеча - и окружили дугообразно ее лицо, на локоть от полу. Губы у ней были крашеные, брови чернее чернил, глаза грозные, страшные... Крохотные капельки на ее лбу казались матовым испарением на белом мраморе.

Она ничего не говорила. Она глядела на тетрарха - и он глядел на нее.

Кто-то щелкнул пальцами на трибуне. Саломея быстро взбежала туда, появилась снова - и, немного картавя, детским голоском произнесла:

— Я хочу, чтобы ты дал мне на блюде голову... голову... - Она позабыла имя - но тотчас же прибавила с улыбкой: - голову Иоаканама.

Тетрарх, словно раздавленный, опустился на ложе.

Данное слово связывало его... Народ ждал...

«Но, быть может, - подумал Антипа, - это и есть та предсказанная смерть... и она, обрушившись на другого, пощадит меня! Если Иоаканам точно Илия - он сумеет ее избегнуть; если же нет - убийство не представляет важности».

Маннаи стоял возле него... и понял его мысль. Он уже удалялся; но Вителлий позвал его обратно и сообщил ему пароль. Римские солдаты стерегли ту яму.

Всем точно полегчило. Через минуту все будет кончено. Но Маннаи, верно, замешкался...

Он возвратился... На нем лица не было. Сорок лет он исполнял должность палача. Он утопил Аристовула, задушил Александра, заживо сжег Маттафию, обезглавил Зосиму, Паппаса, Иосифа и Антипатера... И он не дерзал убить Иоаканама! Зубы его стучали... все тело тряслось.

Он увидел перед самой ямой - великого ангела самаритян; покрытый по всему телу глазами, ангел потрясал огромным мечом, красным и зубчатым, как пламя молнии. Маннаи привел с собою двух солдат, свидетелей чуда.

Но солдаты объявили, что не видели ничего, кроме еврейского воина, который бросился было на них - и которого они тут же уничтожили.

Обуянная несказанным гневом, Иродиада изрыгнула целый поток площадной, кровожадной брани. Она переломала себе ногти о решетку трибуны - и два изваянных льва, казалось, кусали ее плечи и рычали так же, как она. Антипа закричал не хуже ее. Священники, солдаты, фарисеи - все требовали отмщения; а прочие негодовали на замедление, причиненное их удовольствию.

Маннаи вышел, закрыв лицо руками.

Гостям время показалось еще продолжительнее... Становилось скучно.

Вдруг шум шагов раздался по переходам... Тоска ожидания стала невыносимой.

И вот - вошла голова. Маннаи держал ее за волосы напряженной рукой, гордясь рукоплесканиями толпы.

Он положил ее на блюдо - и подал Саломее. Она проворно взобралась на трибуну - и, несколько мгновений спустя, голова была снова принесена той самой старухой, которую тетрарх заметил сперва на платформе одного дома, а потом в комнате Иродиады.

Он отклонился в сторону, чтобы не видеть этой головы. Вителлий бросил на нее равнодушный взгляд.

Маннаи спустился с помоста - показал ее римским начальникам, а затем всем гостям, сидевшим с той стороны.

Они рассматривали ее внимательно.

Острое лезвие меча, скользнув сверху вниз, захватило часть челюсти. Судорога стянула углы рта, уже запекшаяся кровь пестрила бороду. Закрытые веки были бледно-прозрачны, как раковины, а кругом светочи проливали свой лучистый свет.

Голова достигла стола священников. Один фарисей с любопытством перевернул ее; но Маннаи, поставив ее снова стоймя, поднес ее Авлу, которого это разбудило.

Сквозь узкое отверстие ресниц мертвые зеницы Иоаканама и потухшие зеницы Авла, казалось, что-то сказали друг другу. Потом Маннаи представил голову Антипе; и слезы потекли по щекам тетрарха.

Факелы погасли. Гости удалились - и в зале остались только Антипа и Фануил. Стиснув виски руками, тетрарх все смотрел на отрубленную голову; а Фануил, стоя неподвижно посреди пустой залы и протянув руки, шептал молитвы.

В самое мгновение солнечного восхода два человека, некогда отправленных Иоаканамом, появились с столь давно ожидаемым ответом.

Они сообщили этот ответ Фануилу, который тотчас восторженно умилился духом.

Он им показал ужасный предмет на блюде, между остатками пира.

Один из двух людей сказал ему: - Утешься! Он сошел к мертвым, чтобы известить их о пришествии Христа.

Ессей теперь только понял те слова Иоаканама: «Дабы он возвеличился, нужно мне умалиться!»

И все трое, взявши голову Иоаканама, направились в сторону Галилеи.

Так как она была очень тяжела - они несли ее поочередно.

Примечания


1 Кай Калигула, наследник Тиверия.


2 "Via Sacra" - главная улица древнего Рима.


3 Этот Авл Вителлин был, как известно, императором после Отона, в 69 году по Р. X. (Прим.И.С.Тургенева)


4 Ни расти, ни существовать после смерти не может (лат.)

Бувар и Пекюше

1

Стояла жара - тридцать три градуса, и на бульваре Бурдон не было ни души.

Внизу, замкнутый двумя шлюзами, тянулся ровной линией канал Сен-Мартен с тёмною, как чернила, водою.

Посредине стояла баржа, гружённая лесом, а на берегу громоздились бочки, сложенные в два ряда.

По ту сторону канала, между строений, разделявших дровяные склады, виднелась лазурь широкого чистого неба; в солнечном сиянии белые фасады домов, шиферные крыши, гранитные набережные ослепительно сверкали. Где-то далеко в тёплом воздухе разносился смутный гул; всё словно замерло в праздничном бездействии, в томительной печали летнего дня.

На бульваре появились два человека.

Один шёл от площади Бастилии, другой - от Ботанического сада. Первый, высокого роста, в полотняном костюме, шагал, сдвинув шляпу на затылок, расстегнув жилет и держа галстук в руке. Другой, ростом пониже, в наглухо застёгнутом коричневом сюртуке, семенил мелкими шажками, понурив голову и нахлобучив на лоб картуз с острым козырьком.

Дойдя до середины бульвара, они уселись, оба разом, на одну и ту же скамью. Вытирая лоб, оба они сняли головные уборы и положили рядом с собой; низенький прочёл на подкладке шляпы своего соседа надпись «Бувар», а тот, заглянув в картуз незнакомца, разобрал слово «Пекюше».

— Вот занятно, - сказал он, - нам обоим пришло в голову написать на шляпе свою фамилию.

— Ну да, ведь мой картуз могли бы обменять у нас в конторе.

— И у меня, я тоже служу в конторе.

Тут они присмотрелись друг к другу.

Приятная внешность Бувара сразу очаровала Пекюше.

Голубые глаза из-под полуопущенных век озаряли улыбкой его румяное лицо. Просторные панталоны топорщились внизу, на касторовых штиблетах, и обтягивали живот, вздувая рубашку у пояса, а светлые волосы в лёгких завитках придавали его физиономии что-то ребячливое. Он постоянно что-то насвистывал, выпятив губы.

Бувара поразила серьёзная мина Пекюше.

Чёрные пряди волос так гладко облегали его высокий череп, что их можно было принять за парик. Лицо из-за длинного висячего носа было как будто постоянно обращено к вам в профиль. Ноги в узких люстриновых брюках казались несоразмерно короткими в сравнении с туловищем; говорил Пекюше низким глухим голосом.

У него вырвалось восклицание:

— Как хорошо сейчас в деревне!

Но Бувар возразил, что за городом невыносимо от кабацкого шума и гама. Пекюше согласился, но всё-таки пожаловался, что начинает тяготиться столичной жизнью. Бувар испытывал то же.

Они обводили глазами груды строительного камня, грязную воду канала, где плавали пучки соломы, фабричные трубы, торчавшие вдали; из сточной канавы несло вонью. Они обернулись в другую сторону: там перед ними тянулись стены хлебных амбаров.

— Право же, - удивился Пекюше, - на улице ещё жарче, чем дома!

Бувар посоветовал ему снять сюртук. Наплевать ему на приличия - пусть говорят, что хотят!

Тут по аллее проковылял какой-то пьянчуга, выписывая кренделя ногами; заговорив по этому поводу о рабочих, они перешли на политические темы. У обоих оказались одинаковые взгляды, хотя, пожалуй, из них двоих Бувар был либеральнее.

По мостовой, в вихре пыли, с лязгом и грохотом прокатили три коляски по направлению к Берси; там ехали невеста с букетом, несколько горожан в белых галстуках, дамы, утопавшие до самых плеч в пышных юбках, две-три девочки, школьник-подросток. При виде свадебного поезда Бувар и Пекюше заговорили о женщинах и пришли к выводу, что все они легкомысленны, сварливы, упрямы. Правда, встречаются иной раз женщины лучше мужчин, но обычно они всё-таки хуже. Словом, гораздо спокойнее жить без них; потому-то Пекюше и остался холостяком.

— А я вдовец, - заявил Бувар, - и детей у меня нет.

— Может быть, это и к лучшему. А впрочем, одиночество под конец становится тягостно.

На набережной появилась уличная девица под руку с военным, черноволосая, бледная, с рябым лицом. Она шла вперевалку, опираясь на руку солдата и шаркая туфлями по панели.

Дав ей отойти подальше, Бувар отпустил непристойную шутку. Пекюше густо покраснел и, видимо, желая переменить тему, указал ему на священника, который к ним приближался.

Аббат величаво проплыл по аллее, обсаженной вдоль тротуара тощими вязами; как только его треугольная шляпа исчезла из виду, Бувар вздохнул с облегчением и заявил, что терпеть не может иезуитов. Пекюше, не защищая их, всё же признался, что относится к религии с уважением.

Между тем наступили сумерки, и в доме напротив подняли жалюзи. Прохожих стало больше. Пробило семь часов.

Их беседа лилась неиссякаемым потоком; за анекдотами следовали рассуждения, за личными мнениями философские идеи. Они раскритиковали в пух и прах ведомство путей сообщения, пошлины на табак, торговые дома, театры, морское министерство и весь род человеческий, - как будто они все испытали и во всём разочаровались. Каждый из них, слушая другого, вспоминал своё забытое прошлое, узнавал самого себя. И хотя они вышли из возраста наивных восторгов, оба испытывали что-то новое, неизведанное, расцвет чувств, прелесть зарождающейся дружбы.

Раз двадцать они вставали со скамьи, садились опять, прохаживались вдоль бульвара, от верхнего шлюза до нижнего, то и дело собирались уйти, но не в силах были расстаться, будто их приворожили.

Наконец они распрощались, как вдруг, при последнем рукопожатии, Бувар воскликнул:

— Погодите! А что, если нам пообедать вместе?..

— Я уж думал об этом, - подхватил Пекюше, - но не решался вам предложить.

Бувар повёл его в ресторанчик против ратуши, где, по его словам, уютная обстановка.

Он сам заказал обед.

Пекюше остерегался пряностей, как слишком возбуждающего средства. Это послужило поводом поспорить о медицине. Затем они начали превозносить науку: сколько интересного можно узнать, сколько исследований произвести... если бы только хватало времени! Увы, всё их время уходило на то, чтобы заработать на хлеб. И тут выяснилось, что оба они служат переписчиками; от изумления сотрапезники всплеснули руками и, перегнувшись через стол, едва не бросились в объятия друг друга. Бувар работал в одном торговом доме, а Пекюше - в морском министерстве, что не мешало ему вечерами уделять время научным занятиям. Он сообщил, что выискал много ошибок в сочинении Тьера, зато отозвался с величайшим почтением о некоем профессоре Дюмушеле.

У Бувара были другие достоинства. Изящная часовая цепочка, сплетённая из волос, манера сбивать соус - всё обличало в нём человека бывалого, умеющего пожить; за обедом, зажав салфетку под мышкой, он забавлял Пекюше уморительными историями. У Пекюше был характерный смех - басистый, на одной ноте, с долгими паузами. Бувар смеялся благодушно, звонко, скаля зубы, поводя плечами, и посетители невольно оборачивались на него.

Отобедав, они зашли выпить кофе в другое заведение. Пекюше, оглядевшись при свете газовых рожков, поворчал на излишне роскошную обстановку, затем презрительным жестом отбросил газеты. Бувар был гораздо снисходительнее. Он любил всех писателей без разбору, а в юности намеревался поступить актёром в театр.

Ему вдруг захотелось показать ловкие фокусы с бильярдным кием и двумя шарами, какие при нём проделывал его приятель Барберу. Но шары беспрестанно падали на пол, под ноги посетителей, и закатывались куда-то в угол. Лакей, которому всякий раз приходилось, ползая на четвереньках, доставать их из-под скамеек, в конце концов начал ворчать. Пекюше наорал на него; явился хозяин, но Пекюше не пожелал слушать извинений и разругал все кушанья в ресторане.

После этого он предложил мирно закончить вечер у него на дому; это совсем рядом, на улице Сен-Мартен.

Войдя, он напялил какую-то полотняную курточку и повёл гостя осматривать помещение.

Письменный стол елового дерева стоял, загораживая проход, как раз посреди комнаты, а повсюду вокруг - на полках, на стульях, на старом кресле и по углам - в беспорядке громоздились книги: несколько томов Энциклопедии Роре, Руководство для магнетизёра, томик Фенелона; там же, вперемешку с кипами бумаг, лежали два кокосовых ореха, всевозможные медали, турецкая феска и несколько раковин, привезённых Дюмушелем из Гавра. Стены, когда-то выкрашенные в жёлтый цвет, были покрыты бархатным слоем пыли. На краю постели, с которой свисали простыни, валялась сапожная щётка. На потолке чернело большое пятно от коптящей лампы.

Бувар, не выносивший спёртого воздуха, попросил позволения отворить окно.

— Но ведь бумаги разлетятся! - вскричал Пекюше, который пуще всего боялся сквозняков.

Однако и сам он задыхался в тесной комнатушке, накалившейся с утра от шиферной кровли.

— На вашем месте я бы снял фуфайку, - сказал Бувар.

— Как можно!

Пекюше, ужаснувшись при мысли, что расстанется с фланелевым набрюшником, предохранявшим от простуды, пожал плечами.

— Проводите-ка меня до дому, - предложил Бувар, - на свежем воздухе вы проветритесь.

И Пекюше пришлось снова натягивать сапоги.

— Вы просто околдовали меня, честное слово! - ворчал он.

Несмотря на расстояние, он проводил приятеля до самого дома, до угла улицы Бетюн, против моста Турнель.

У Бувара была большая комната с навощённым до блеска полом, перкалевыми занавесками, мебелью красного дерева и с балконом, выходившим на реку. Главными украшениями служили погребец на комоде и дагерротипы у зеркала, изображавшие друзей хозяина. В алькове висела картина масляными красками.

— Мой дядя, - сказал Бувар и, подняв свечу, осветил портрет пожилого господина.

Рыжие бакенбарды обрамляли широкое лицо, увенчанное взбитой причёской с завитком на хохолке. Пышный галстук и тройной воротник - от сорочки, бархатного жилета и фрака - туго стягивали шею. На жабо блестела бриллиантовая булавка. Глаза его щурились над обвислыми щёками, а губы лукаво усмехались.

— Его скорее можно принять за вашего отца! - невольно заметил Пекюше.

— Это мой крёстный, - небрежно отозвался Бувар и добавил, что его нарекли при крещении Франсуа-Дени-Бартоломе. Пекюше носил имя Жюст-Ромен-Сирил; они оказались ровесниками; обоим было по сорока семи лет. Такое совпадение их обрадовало, хоть и удивило. Каждый считал другого гораздо старше. Тут оба принялись восторгаться мудростью провидения, чьи пути неисповедимы.

— Подумать только: если бы мы не встретились нынче на прогулке, мы бы так и умерли, не узнав друг друга.

Обменявшись адресами по месту службы, они пожелали один другому покойной ночи.

— Смотрите, не заверните к девочкам! - крикнул Бувар, провожая гостя на лестницу.

Пекюше спустился по ступенькам, ничего не ответив на эту нескромную шутку.

На другое утро во дворе конторы братьев Декамбо «Эльзасские ткани», на улице Отфей, 92, кто-то громко позвал:

— Бувар! Господин Бувар!

Бувар высунул голову в окошко и узнал Пекюше.

— Я не простудился, я её снял! - крикнул тот ещё громче.

— Что такое?

— Я её снял, фуфайку! - объяснил Пекюше, показывая на грудь.

Их вчерашние разговоры, жара в комнате и тяжесть в животе не давали ему заснуть, так что, не выдержав, он скинул с себя фланелевый набрюшник. Наутро, удостоверившись, что это не имело дурных последствий, он поспешил поделиться новостью с Буваром, который теперь ещё более возвысился в его мнении.

Пекюше был сыном мелкого торговца и не помнил своей матери, рано умершей. Пятнадцати лет ему пришлось уйти из школы и поступить на службу к частному приставу. В один прекрасный день в дом явились жандармы, и вскоре его хозяина сослали на галеры. Пекюше до сих пор не мог вспомнить этой истории без ужаса. После этого он перепробовал много профессий: был аптекарским учеником, репетитором, счётоводом на пакетботе Верхней Сены. Наконец какой-то начальник, восхитившись его почерком, нанял его писцом в контору. Пекюше, при его пытливом уме, мучило сознание, что он недостаточно образован. Нрава он был раздражительного и жил совершенно один, без родных, без любовницы; по воскресным дням, в виде развлечения, ходил наблюдать за строительными работами.

Самые ранние воспоминания Бувара были связаны с фермой на берегу Луары. Потом дядя повёз мальчика в Париж обучать торговому делу. Достигнув совершеннолетия, он получил в банке несколько тысяч франков. Тогда он женился и открыл кондитерскую лавку. Полгода спустя его супруга сбежала, прихватив с собою кассу. Кутежи с друзьями, чревоугодие, а главное, лень очень скоро довели его до полного разорения. Но он догадался пустить в ход свой талант - красивый почерк, и вот уже двенадцать лет работал на том же месте, в конторе торговцев тканями, братьев Декамбо, улица Отфей, 92. О своём дяде, когда-то приславшем ему на память пресловутый портрет, Бувар ничего не слыхал, не знал даже его адреса и больше не рассчитывал на его помощь. Полутора тысяч франков дохода и жалованья переписчика ему хватало, чтобы вечером посидеть и подремать в кофейне.

Итак, случайная встреча стала важным событием в жизни обоих. Их сразу неодолимо потянуло друг к другу. Чем, в сущности, можно объяснить взаимную симпатию? Почему иные характерные черты, иные недостатки, безразличные или нетерпимые в одном человеке, восхищают вас в другом? Так называемая любовь с первого взгляда встречается в жизни нередко. Короче говоря, к концу недели Бувар и Пекюше перешли на ты.

Они то и дело навещали друг друга на службе. Как только один появлялся, другой запирал свой стол, и они отправлялись гулять по улицам. Бувар шёл, широко шагая, а Пекюше, путаясь в длинном сюртуке, едва поспевал за ним, будто катясь на роликах. Так же мало совпадали их личные вкусы. Бувар курил трубку, любил сыр, после обеда неизменно выпивал чашечку кофе. Пекюше нюхал табак, за десертом ел только варенье и макал сахар в свой кофе. Один был доверчив, беспечен, великодушен, другой скрытен, серьёзен и скуповат.

Желая доставить удовольствие Пекюше, Бувар познакомил его с Барберу. Это был биржевой делец, в прошлом коммивояжер, славный малый, патриот, волокита, любивший щегольнуть крепким словцом. Пекюше нашёл его несносным и повёл Бувара к Дюмушелю. Этот учёный (он опубликовал книжку по мнемонике) преподавал литературу в пансионе молодых девиц, высказывал ортодоксальные взгляды и держался с необычайной серьёзностью. Бувару он скоро наскучил.

Приятели не скрывали своих мнений, и каждый признал правоту другого. Вскоре они изменили прежним привычкам и, отказавшись от домашнего пансиона, стали день за днём обедать вместе.

Они беседовали о нашумевших пьесах, о политике правительства, росте цен на провизию, о мошенничестве в торговле. Иногда вспоминали дело об ожерелье королевы или процесс Фюальдеса, рассуждали о причинах революции.

Они бродили по лавкам старьевщиков, посетили Музей искусств и ремёсел, аббатство Сен-Дени, фабрику гобеленов, Дом инвалидов, осмотрели все выставки, все коллекции.

Когда у них требовали пропуск, они делали вид, что потеряли его, или выдавали себя за иностранцев, за двух англичан.

В галереях Музея естественной истории они подолгу стояли у чучел четвероногих, любовались бабочками, равнодушно проходили мимо витрин с металлами; ископаемые возбуждали их любопытство, а моллюски не вызывали никакого интереса. Они разглядывали теплицы сквозь стёкла, содрогаясь при мысли о ядовитых испарениях. Кедр поразил их тем, что когда-то мог уместиться в шляпе.

В Лувре они принуждали себя восхищаться Рафаэлем. В Национальной библиотеке пытались выяснить точное число томов.

Как-то раз они зашли в Коллеж де Франс на лекцию об арабском языке и, к величайшему удивлению профессора, принялись старательно что-то записывать. При помощи Барберу им удалось проникнуть за кулисы бульварного театра. Дюмушель достал им билеты на заседание Академии. Они интересовались научными открытиями, читали книжные каталоги и, по свойственной обоим любознательности, развивали свой ум. Кругозор их расширился, каждый день им открывалось что-то новое, что-то смутное и чудесное.

Любуясь старинной мебелью, они сокрушались, что не жили в те времена, хотя о самой эпохе не имели ни малейшего представления. Слыша названия стран, мечтали о далёких краях, тем более прекрасных, что они ничего о них не знали. Книги с непонятными заглавиями привлекали их обаянием тайны.

Новые идеи приносили им новые страдания. Когда на улице им встречалась почтовая карета, их неодолимо тянуло уехать куда-то вдаль. На Цветочной набережной они тосковали о лугах.

Однажды в воскресенье, ранним утром, они отправились на прогулку пешком; прошли через Медон, Бельвю, Сюрен, Отейль, весь день бродили среди виноградников, рвали мак на полях, отдыхали на траве, пили молоко, закусывали в загородных кабачках под акациями; вернулись они поздно ночью, изнурённые, счастливые, все в пыли. Они часто повторяли такие прогулки, но наутро им становилось так тоскливо, что пришлось от них отказаться.

Однообразная работа в конторе обоим им опротивела. Всё те же ножички и резинки, те же перья и чернильницы, всё те же сослуживцы! Бувар и Пекюше считали конторщиков болванами и всё меньше с ними разговаривали. Те обижались и дразнили их. Чуть ли не каждое утро оба приятеля опаздывали на службу и получали выговор.

Прежде они были вполне довольны своим положением, но с тех пор как высоко о себе возомнили, их профессия стала казаться им унизительной. Они внушали это один другому, подстрекали, раззадоривали друг друга. Пекюше перенял вспыльчивость Бувара, Бувар усвоил угрюмую манеру Пекюше.

— Уж лучше быть паяцем в ярмарочном балагане! - вздыхал один.

— Или стать тряпичником! - восклицал другой.

Ужасное положение! Безвыходное! Безнадёжное!

И вот однажды (это было 20 января 1839 года), когда Бувар работал в конторе, почтальон принёс ему письмо.

Бувар всплеснул руками, голова его медленно запрокинулась назад, и он упал на пол без чувств.

Конторщики бросились к нему, развязали ему галстук, послали за врачом. Бувар открыл глаза; на обращённые к нему вопросы он отвечал бессвязно:

— Ах!.. Это пустяки... На воздухе мне станет лучше. Нет, оставьте меня! Позвольте выйти!

Несмотря на свою тучность, он во весь дух помчался в морское министерство; он вытирал лоб, стараясь успокоиться, ему казалось, будто он сходит с ума.

Он просил вызвать Пекюше.

Пекюше явился.

— Мой дядя умер! Оставил мне наследство!

— Быть не может!

Бувар показал извещение:

Нотариальная контора г-на Тардивеля Савиньи в Септене, 14 января 1839 г.

Милостивый государь!

Прошу вас пожаловать в мою контору, чтобы ознакомиться с завещанием вашего отца, г-на Франсуа-Дени-Бартоломе Бувара, бывшего негоцианта в городе Нанте, скончавшегося в нашем округе 10?го числа сего месяца. В завещании содержится весьма важное распоряжение в вашу пользу.

Примите уверение в моём глубоком уважении.

Нотариус Тардивель Пекюше, ослабев от волнения, присел на тумбу во дворе. Вернув бумагу, он произнёс, запинаясь:

— Лишь бы только... это не оказалось... шуткой!

— Ты думаешь... это кто-то подшутил? - спросил Бувар сдавленным голосом, похожим на предсмертный хрип.

Однако почтовые штемпеля, печатный бланк нотариальной конторы, подпись нотариуса - всё подтверждало подлинность документа. Они пристально смотрели друг на друга, губы у них дрожали, а в глазах стояли слёзы.

Им не хватало воздуха. Они дошли пешком до Триумфальной арки и зашагали обратно по набережным, мимо Собора Богоматери. Бувар побагровел. Он дубасил Пекюше кулаком в спину и бормотал какую-то чепуху.

Оба они не могли удержаться от смеха. Уж конечно, Бувар получит не меньше...

— Ох, это было бы слишком хорошо! Не стоит говорить об этом.

И всё-таки заговорили. Что им мешает сразу же попросить разъяснений? Бувар написал нотариусу.

Нотариус прислал копию завещания, которое заканчивалось словами: «Вследствие чего я завещаю Франсуа-Дени-Бартоломе Бувару, моему внебрачному сыну, признанному мною, полагающуюся ему по закону часть моего состояния».

Старик Бувар тщательно скрывал грех своей молодости, воспитывал сына вдали от города, выдавая за племянника, и тот всегда называл его дядей, хотя догадывался обо всём. К сорока годам Бувар-отец женился, потом овдовел. Два его законных сына огорчали его дурным поведением, и он стал раскаиваться, что бросил на произвол судьбы своего первенца. Не будь он под башмаком у своей кухарки, он выписал бы сына к себе. Когда, из-за семейных раздоров, кухарка ушла от них, старик, оставшись в одиночестве, решил перед смертью искупить давнюю вину, завещав всё, что мог, плоду своей первой любви. Наследство составляло около полумиллиона, на долю скромного переписчика приходилось двести пятьдесят тысяч франков. Старший из братьев, г-н Этьен, заявил, что признаёт завещание.

Бувар ходил как одурелый. Блаженно улыбаясь, точно пьяный, он всё шептал:

— Пятнадцать тысяч франков ренты!

Пекюше, хоть голова у него была покрепче, тоже не мог опомниться.

Их сразу отрезвило письмо Тардивеля с неприятным известием. Младший сын, г-н Александр, объявил о своём намерении оспорить завещание в суде и, если удастся, признать его недействительным; он требовал опечатать имущество, составить опись, наложить арест и прочее! У Бувара разлилась желчь. Едва оправившись, он поехал в Савиньи, но вернулся ни с чем, не добившись никакого решения и досадуя, что даром потратился на дорогу.

Потянулись бессонные ночи, мучительные переходы от отчаяния к надежде, от восторгов к полному упадку сил. Наконец, через полгода несносный Александр смирился, и Бувар вступил во владение наследством.

Первым делом он воскликнул:

— Вот теперь мы переедем в деревню!

Это решение разделить с другом свалившееся на него счастье показалось Пекюше вполне естественным: союз этих двух людей стал тесным и неразрывным.

Однако Пекюше заявил, что не желает жить на счёт Бувара и никуда не поедет, покуда не дослужит до пенсии. Ещё два года - подумаешь! Он был тверд и непоколебим; на том они и порешили.

Выбирая место, где поселиться, они перебрали все провинции. На севере плодородные земли, но слишком холодно; на юге климат чудесный, но отравляют жизнь москиты, а в центральных областях, по правде сказать, нет ничего интересного. Бретань, пожалуй, подошла бы, но там живут одни святоши. О восточных округах из-за местного диалекта нечего и думать. Однако есть же и другие края. Что такое, к примеру, Форе, Бюже, Румуа? В географических картах ничего о них не сказано. Впрочем, неважно, в том или другом месте они поселятся, - главное, у них будет свой дом.

Они уже представляли себе, как будут без пиджаков работать в саду, подрезать розовые кусты, рыть, копать, рыхлить землю, пересаживать тюльпаны. Проснувшись рано, под пение жаворонка, они пойдут на пашню, отправятся с корзинкой собирать яблоки, станут наблюдать, как сбивают масло, молотят, стригут овец, подкармливают пчёл, будут наслаждаться мычанием коров, запахом свежего сена. И никакой переписки! Никакого начальства! Никаких платежей в срок. Ведь у них будет свой собственный дом! Куры из своего птичника, овощи со своего огорода, обеды по-домашнему в затрапезном платье.

— Мы будем делать всё, что душе угодно. Хоть бороды отрастим.

Они купили садовый инвентарь, разные мелочи, «которые могут пригодиться», ящик с инструментами (необходимый в хозяйстве), потом весы, землемерную цепь, ванну на случай болезни, градусник и даже барометр «системы Гей-Люссак» для физических опытов: а вдруг им придёт охота этим заняться? Не мешает иметь в доме литературу для чтения - не всё же время работать в саду; они даже начали подыскивать книги, часто не зная хорошенько, подходят ли они для «домашней библиотеки».

Наконец Бувар принял решение:

— К чёрту! Нам не понадобится библиотека.

— К тому же можно взять мою, - сказал Пекюше.

Они строили планы. Бувар перевезёт свою мебель, Пекюше - большой чёрный стол; если прихватить ещё занавески да немного кухонной утвари, этого будет достаточно.

Они условились хранить всё в тайне, но лица у обоих сияли, и сослуживцы подшучивали над ними. Бувар писал, лёжа грудью на конторке, расставив локти, чтобы аккуратнее выводить косые буквы, и всё время весело насвистывал, хитро подмигивая из-под тяжёлых век. Пекюше, взгромоздясь на высокий соломенный стул, писал так же старательно, как и прежде, тем же чётким почерком с нажимом, но невольно раздувал ноздри и кусал себе губы, словно боясь проговориться.

Уже больше полутора лет они искали, где бы поселиться, но ничего не могли найти. Путешествовали по окрестностям Парижа, ездили от Амьена до Эвре, от Фонтенебло до Гавра. Их тянуло в деревню, в настоящую сельскую местность, пускай не слишком живописную, но на широком просторе.

Они избегали слишком многолюдных посёлков и вместе с тем опасались одиночества.

Иногда они уже делали выбор, затем, боясь разочароваться, отменяли решение, ссылаясь на нездоровую местность или на резкий морской ветер, на близкое соседство фабрики или на неудобное сообщение.

На помощь им пришёл Барберу.

Узнав об их заветной мечте, он сообщил им в один прекрасный день, что слыхал о продаже поместья в Шавиньоле, между Каном и Фалезом. Поместье состояло из фермы в тридцать восемь гектаров, господского дома и фруктового сада, приносящего доход.

Друзья поспешили съездить в Кальвадос и пришли в восторг. Однако за ферму вместе с домом (их не продавали порознь) с них запросили сто сорок три тысячи франков, а Бувар не давал больше ста двадцати тысяч.

Пекюше спорил с ним, убеждал пойти на уступки и объявил наконец, что доплатит недостающие деньги из своих личных средств. На это ушло всё его состояние - материнское наследство и собственные сбережения. Этот капитал он хранил в тайне от всех на чёрный день.

Вся сумма была уплачена полностью к концу 1840 года, за полгода до выхода Пекюше на пенсию.

Бувар уже не работал переписчиком. Первое время, ещё не уверенный в будущем, он ходил на службу, но лишь только решился вопрос о наследстве, вышел в отставку. Однако он охотно заглядывал в контору братьев Декамбо и накануне отъезда угостил пуншем всю компанию.

Пекюше, напротив, угрюмо распрощался с сослуживцами и, уходя в последний раз, сердито хлопнул дверью.

Ему ещё надо было последить за упаковкой вещей, исполнить множество поручений, закупить кое-что и нанести прощальный визит Дюмушелю.

Профессор обещал вести с ним переписку, сообщать ему все литературные новости, потом ещё раз поздравил и пожелал доброго здоровья.

Барберу простился с Буваром гораздо сердечнее - даже бросил неоконченную партию в домино. Он дал слово приехать к нему в гости, заказал две рюмки анисовки и крепко обнял на прощание.

Вернувшись домой, Бувар вышел на балкон и, вздохнув полной грудью, воскликнул: «Наконец-то!». В воде канала отражались огни набережной, вдали затихал шум омнибусов. Бувару вспомнились счастливые дни, прожитые в этом огромном городе, кутежи в ресторане, вечера в театре, болтовня привратницы, все его прежние привычки, и он почувствовал стеснение в груди, печаль, в которой не решался признаться самому себе.

Пекюше до двух часов ночи расхаживал из угла в угол. Никогда больше он не вернётся сюда, и слава богу! Однако, чтобы оставить что-то на память о себе, он нацарапал своё имя на стенке камина.

Тяжёлую кладь они отправили ещё вчера. Садовые инструменты, кровати, тюфяки, столы, стулья, жаровню, ванну и три бочки бургундского решили везти баржой по Сене до Гавра, а оттуда доставить в Кан, где Бувар их дождётся и переправит в Шавиньоль.

Портрет отца, кресла, погребец с ликерами, книги, стенные часы и прочие ценные вещи погрузили в фургон, который должен был ехать через Нонанкур, Верней и Фалез. Пекюше вызвался его сопровождать.

Надев самый старый сюртук, шарф, рукавицы, упрятав ноги в меховой мешок, которым пользовался в конторе, он уселся на скамье рядом с проводником и в воскресенье 20 марта, на рассвете, выехал из столицы.

Первое время его увлекала быстрая езда и новые впечатления. Но вскоре лошади пошли шагом, и он повздорил из-за этого с кучером и проводником. Для ночлега они выбирали самые омерзительные постоялые дворы, и, хотя хозяева отвечали за сохранность багажа, Пекюше от излишней мнительности ночевал там же.

Наутро они пускались в путь с рассветом, и всё та же дорога тянулась перед ними до самого горизонта. Мелькали кучи щебня, канавы, полные воды, расстилались широкие, однообразные поля холодного зелёного цвета, по небу бежали облака, то и дело моросил дождь. На третий день поднялась буря. Брезентовый верх, плохо привязанный, хлопал на ветру, точно парус. Пекюше ёжился, нахлобучив фуражку на нос, и всякий раз, открывая табакерку, поворачивался спиной к ветру, чтобы уберечь глаза. При сильных толчках он слышал, как перекатывается позади него вся их кладь, и надоедал проводнику советами. Увидев, что это не помогает, он переменил тактику; принял добродушный тон, шутил, угождал, помогал возчикам толкать фургон на крутых подъемах и даже угощал их кофеем с водкой после обеда. Тогда они покатили так резво, что, не доезжая Гобюржа, у них треснула ось, и повозка завалилась на бок. Пекюше тут же бросился проверять поклажу: фарфоровые чашки разбились вдребезги. Он простирал руки к небу, скрежетал зубами, осыпая проклятиями обоих болванов. Наутро кучер напился, и они потеряли целый день, но у Пекюше уже не хватало сил возмущаться: чаша горечи была переполнена.

Бувар выехал из Парижа только через день, так как ему захотелось ещё раз отобедать с Барберу. Он примчался на почтовую станцию в последнюю минуту, а проснувшись, увидел перед собой Руанский собор: впопыхах он ошибся дилижансом.

Вечером все места на Кан были заняты; не зная, как убить время, Бувар пошёл в театр. Там, любезно улыбаясь, он рассказывал соседям, что он - коммерсант, удалившийся от дел, владелец нового поместья в окрестностях города. Когда наконец он добрался до Кана, его багаж ещё не прибыл. Получил он его лишь в воскресенье и отправил в Шавиньоль на телеге, известив фермера, что сам поедет следом через несколько часов.

В Фалезе на девятый день пути Пекюше нанял ещё пристяжную, и до захода солнца лошади бежали рысью. Миновав Бретвиль, они свернули с большака на проселочную дорогу, и Пекюше всё ждал, что вот-вот покажутся крыши Шавиньоля. Между тем колеи на проселке становились всё мельче, наконец исчезли совсем, и фургон очутился среди вспаханного поля. Надвигалась темнота. Что делать? Пекюше слез с повозки и, шлёпая по грязи, отправился на поиски. Когда он подходил ближе к фермам, на него лаяли собаки. Он кричал во всё горло, прося показать дорогу. Никто не отвечал. Наконец ему стало страшно, и он побежал назад. Вдруг в темноте загорелись два фонаря. Пекюше разглядел коляску и бросился навстречу. В коляске сидел Бувар.

Но куда же девался фургон с поклажей? Битый час они бродили впотьмах, окликая возчиков. Наконец фургон отыскался, и они приехали в Шавиньоль.

В камине жарким огнем пылали сучья и сосновые шишки. Стол был накрыт на два прибора. Мебель, привезённая на телеге, загромождала прихожую. Всё было доставлено в целости. Приятели уселись за стол.

Им подали луковый суп, цыплёнка, сало и крутые яйца. Старуха кухарка то и дело приходила спросить, по вкусу ли им угощение. «Отлично, замечательно!» - отвечали они; пышный хлеб, который так трудно было резать, сливки, орехи - всё приводило их в умиление. В полу были щели, стены сочились сыростью. И всё же они с удовольствием оглядывали комнату, закусывая вдвоём за столиком, на котором горела свечка. Лица их разрумянились на свежем воздухе. Выпятив животы, откинувшись на спинки скрипучих стульев, они всё повторяли:

— Наконец-то мы дома! Какое счастье! Уж не сон ли это?

Хотя уже пробило полночь, Пекюше вздумалось прогуляться по саду. Бувар согласился. Они взяли свечу и, защитив её от ветра старой газетой, прошлись вдоль грядок. Оба радостно вскрикивали, показывая друг другу огородные овощи.

— Гляди-ка, морковь! А вот капуста.

Затем они осмотрели шпалерники. Пекюше пытался отыскать молодые побеги. По стене иногда пробегал паук, а две их тени, непомерно удлинённые, вырисовывались на ней, повторяя каждый их жест. С тонких стеблей капала роса. Наступила полная темнота, и всё замерло в великом молчании, в глубоком покое. Где-то вдали пропел петух.

В стене, разделявшей их спальни, оказалась потайная дверь, заклеенная обоями. Когда двигали комод, дверца соскочила с петель, и между комнатами открылся проход. Это было приятной неожиданностью.

Раздевшись и улёгшись в постель, они ещё поболтали некоторое время, потом уснули. Бувар спал на спине, с непокрытой головой, с разинутым ртом; Пекюше - на правом боку, прижав колени к животу, нахлобучив тёплый колпак; и оба уютно похрапывали, залитые лунным светом, струившимся через окно.

2

Как радостно было их утреннее пробуждение! Бувар закурил трубку, Пекюше втянул понюшку табаку, и оба воскликнули, что никогда в жизни не испытывали такого удовольствия. Потом они подошли к окну полюбоваться пейзажем.

Прямо перед ними расстилались поля, справа виднелись рига и церковная колокольня, слева - ряды тополей.

Две главные аллеи, пересекаясь крест-накрест, разделяли сад на четыре части. Среди грядок с овощами росли кое-где карликовые кипарисы и кусты. С одной стороны стояла на пригорке беседка, увитая виноградом, с другой - стена, подпиравшая шпалерник, а в глубине, в просветах изгороди, открывался широкий вид на поля. По ту сторону стены раскинулся фруктовый сад, дальше шла буковая аллея, роща; за изгородью тянулась тропинка.

Пока они обозревали окрестности, какой-то господин с проседью, в чёрном пальто, прошёл по дорожке, колотя палкой по всем жердям изгороди. Старуха служанка сообщила, что это господин Вокорбей, известный в округе врач.

Другими именитыми гражданами были: граф де Фаверж, бывший депутат, владелец образцового скотного двора; Фуро, здешний мэр, который торговал лесом, извёсткой и всем, чем угодно; нотариус Мареско, аббат Жефруа и г-жа Борден, вдова, жившая на свои доходы. Их служанку звали Жерменой, по имени Жермена, её покойного мужа. Она работала подёнщицей, но охотно пошла бы в услужение к новым господам. Они согласились её нанять и отправились осматривать ферму, расположенную всего на расстоянии километра.

Когда они вошли во двор, фермер, дядя Гуи, орал на какого-то мальчишку, а фермерша сидела на табуретке, зажав между колен индюшку и кормила её мучными клецками. Мужчина был широкоплечий, низколобый, с острым носом и хитрым недоверчивым взглядом. Жена - светло-русая, с веснушками на щеках, простоватого вида - похожа была на крестьянок, изображённых на церковных витражах.

На кухне с потолка свисали связки пеньки. У высокого камина стояли три старых ружья. Середину стены занимал буфет с расписной фаянсовой посудой; сквозь окна бутылочного стекла падал тусклый свет на кухонную утварь из жести и красной меди.

Двое парижан, которые только раз, мельком, видели своё поместье, пожелали подробно всё осмотреть. Дядя Гуи с женой пошли их провожать, и начался бесконечный поток жалоб.

Все строения, от сарая до винокурни, нуждаются в починке. Надо бы пристроить ещё сыроварню, обновить железные скрепы на воротах, поднять ограду в загоне, вырыть канавы и пересадить множество яблонь во всех трёх дворах.

После этого они осмотрели посевы; дядя Гуи не одобрял здешней земли. Она требует много навозу, возить его накладно, повсюду мелкие камешки, луга зарастают сорняком. Такое охаивание земельных угодий отравляло удовольствие, с каким Бувар обходил свои поля.

Обратно они вернулись ложбиной, ведущей в буковую аллею. С этой стороны был виден парадный двор и фасад дома.

Дом был белого цвета с жёлтыми лепными украшениями. Каретник и кладовая, пекарня и дровяной сарай примыкали к нему с боков в виде двух низеньких крыльев. Кухня выходила в маленькую залу. Дальше шла прихожая, вторая зала побольше и гостиная. Четыре комнаты во втором этаже соединялись коридором, выходившим окнами во двор. Пекюше занял одну из них для своих коллекций; в последней комнате они решили разместить библиотеку; отпирая шкафы, они обнаружили ещё какие-то книги, но даже не удосужились прочитать заглавия. Им не терпелось заняться садом.

Проходя по буковой аллее, Бувар вдруг заметил среди ветвей гипсовую женскую статую. Склонив головку набок, согнув колени, она двумя пальцами придерживала юбку, словно боясь, что её застигнут врасплох.

— Ах, извините! Пожалуйста, не стесняйтесь!

Эта шутка так их позабавила, что они повторяли её раз двадцать на дню несколько недель подряд.

Между тем жители Шавиньоля жаждали познакомиться с новыми соседями, даже подглядывали за ними через калитку. Когда они забили калитку досками, это всех возмутило.

Чтобы защититься от солнца, Бувар обматывал голову платком в виде тюрбана. Пекюше надевал картуз; он носил длинный фартук с карманом на животе, засунув туда садовые ножницы, платок и табакерку. Бок о бок, засучив рукава, они без устали копали, пололи, подстригали, понукая друг друга, едва успевая поесть, но кофе всегда пили на пригорке, в увитой виноградом беседке, чтобы любоваться видом.

Если им попадалась улитка, они подбегали и давили её каблуком, скривив рот, точно щёлкая орехи. С заступом они не расставались и с такой силой рассекали им надвое белых червей, что железо уходило в землю на три дюйма.

Чтобы избавиться от гусениц, они яростно колотили палкой по деревьям.

Бувар посадил посреди лужайки пионы, а по стенам беседки - помидоры, чтобы они свисали со сводов, как фонарики.

Пекюше велел вырыть возле кухни глубокую яму с тремя отделениями, куда собирался закладывать компост; из отбросов вырастут всевозможные побеги, их перегной даст новые ростки, те опять обратятся в удобрение, и так до бесконечности; стоя на краю ямы, он мечтал о будущем и уже представлял себе горы фруктов, море цветов, груды овощей. Но ему не хватало лошадиного навоза, столь полезного для парников. Земледельцы не продавали, на постоялых дворах его нельзя было достать. Наконец, после долгих поисков, несмотря на уговоры Бувара, Пекюше махнул рукой на приличия и, потеряв всякий стыд, решил сам собирать навоз на дорогах.

За этим занятием и застала его однажды на большаке г-жа Борден.

После любезных приветствий она спросила, как поживает его друг. Чёрные блестящие глазки этой дамы, яркий румянец и самоуверенные манеры (у неё даже пробивались усики) напугали Пекюше. Он что-то пробурчал и повернулся к ней спиной. За такую невежливость ему попало от Бувара.

Вскоре наступили ненастные дни, сильные холода, пошёл снег. Они укрылись в доме; мастерили трельяжи на кухне, расхаживали по комнатам, болтали у камелька, глядели в окно на дождь.

Со средины поста они с нетерпением ждали весну, каждое утро повторяя «Всё проходит!». Но весна запаздывала, и они старались утешиться словами: «Всё пройдёт!»

Наконец на грядках появился зелёный горошек. Пошла в рост спаржа. Виноградные лозы давали надежду на урожай.

Друзья решили, что раз они так хорошо разбираются в садоводстве, им должно удастся и земледелие; ими овладело стремление заняться обработкой земли на ферме. Руководясь здравым смыслом да немного подучившись, они без сомнения добьются успеха.

Прежде всего следовало посмотреть, как поставлено дело в других хозяйствах, и они отправили письмо г-ну де Фавержу, прося позволения посетить его поместье. Граф тут же послал им приглашение.

Пройдя около часу, они поднялись по склону холма, возвышавшегося над долиной Орна. Река текла глубоко внизу, извиваясь змеёй. Глыбы красного песчаника, торчавшие там и сям, и камни покрупнее, образуя вдали как бы скалистую гряду, обрамляли поле зрелых хлебов. На другом холме, напротив, среди разросшейся зелёной листвы прятались дома. Ряды деревьев делили холм на неравные квадраты, вырисовываясь тёмными линиями среди лугов.

Дальше перед ними вдруг открылся общий вид на поместье. По черепичным кровлям можно было узнать строения фермы. Замок с белым фасадом находился справа, на фоне леса; от него спускалась лужайка к реке, в которой отражались ряды платанов.

Приятели вышли на луг, где сушилась люцерна. Работницы в соломенных шляпах, ситцевых косынках, бумажных повязках ворошили граблями скошенную траву, а на другом конце луга, возле стогов, сено быстро навивали на длинные возы, запряженные тройкой лошадей. Хозяин вышел навстречу гостям в сопровождении управляющего.

Подтянутый, прямой, в канифасовом костюме, с бачками в форме котлет, граф был похож и на судейского чиновника и на светского денди. Лицо его, даже когда он говорил, оставалось совершенно неподвижным.

После обмена любезностями граф ознакомил посетителей со своей системой травосеяния. Ряды скошенного сена надо ворошить, не раскидывая; в копны сгребать сразу, на месте, затем собирать их десятками, стоги складывать в форме конуса. Английские грабли здесь не годятся - местность для них слишком неровная.

Какая-то девчушка в туфлях на босу ногу, в дырявом платье, сквозь которое просвечивало голое тело, упирая кувшин в бедро, поила женщин сидром. Граф спросил, откуда взялся этот ребёнок, но никто ничего не знал. Работницы приютили её на время покоса, и она им прислуживала. Он удалился, пожимая плечами и возмущаясь безнравственностью деревенских жителей.

Бувар отозвался с похвалой о его люцерне. Граф признал, что она хорошо уродилась, хотя повилика принесла ей большой вред (будущие агрономы вытаращили глаза, впервые услыхав о повилике). Чтобы прокормить стада, он особенно заботится о разведении кормовых трав; к тому же это полезно для севооборота, который не всегда удаётся на лугах с естественной растительностью.

Загрузка...