Вселенная постепенно вырисовывается скорее как великая Мысль, чем как большая машина.
С именем Пифагора чаще всего связывают представление об ученом-математике и астрономе. Когда Коперник отверг геоцентризм, он ссылался на труды пифагорейцев, и хотя нет уверенности, что известная теорема была выведена самим Пифагором, его школа, несомненно, внесла огромный вклад в математические знания Запада [1]. Говорят, Пифагор был первым, кто назвал себя «любителем мудрости», философом, и таким образом место его — у преддверия античной мысли, рядом с его современниками, натурфилософами Милета. Однако те немногие сведения об этом человеке, которыми мы располагаем, рисуют Пифагора в первую очередь оккультным учителем и религиозным реформатором [2].
В то время как Орфей и Меламп остаются фигурами совершенно неразличимыми за пеленой мифов, Пифагор — лицо вполне историческое. Геродот, родившийся несколько лет спустя после его смерти, называет Пифагора «величайшим эллинским мудрецом» [3]. Даже малодостоверные легенды, из которых почти целиком состоят позднейшие биографии философа, помогают в чем-то уяснить его характер. В них проглядывают черты яркой индивидуальности.
Появление Пифагора означало качественно новый этап в умственной жизни греков. Прежде о Судьбе, богах, мире и людях говорили лишь поэты. Пифагор же — первый религиозный мыслитель и наставник Эллады, своего рода пророк, который стремился углубить и развить орфическую теософию.
История мысли — это в значительной степени история мыслителей. Личный гений оплодотворяет нерасчлененную и бесформенную стихию традиции, созидая нечто новое. Разумеется, вне стихии народного сознания и богословие, и философию, и искусство едва ли возможно себе представить; они питаются ею, как корни растения соками земли. (Даже такой «уединенный» мыслитель, как Кант, несомненно, вырос на почве протестантской религиозности.) Но, с другой стороны, без организующей силы индивидуального мышления эта стихия обречена была бы оставаться бесплодной. Именно сила творческой личности определяет значение Пифагора для античного мира.
«Религия, — по выражению Бердяева, — есть мистика, в которой засветился Логос, началось прозрение смысла вещей». Дионисизм и мистерии были мистикой подсознания; орфики первыми попытались внести в нее начало «разумения», но только Пифагор явился завершителем духовного течения, вышедшего из Дельф, Элевсина и культа Вакха. Более того, он в свою очередь пробудил интеллектуальное движение, которое привело к созданию философии Платона. Основатель религиозной доктрины и отец философского идеализма, Пифагор стоит, таким образом, на развилке путей эллинского духа.
По преданию, Пифагор родился около 580 г. до н. э. на острове Самос, вблизи ионийского побережья Малой Азии. Первые познания он мог получить от своего отца, ювелира: в те времена эта профессия требовала многосторонней образованности. Есть указания, что его предки были сирийцами или финикиянами, и, может быть, еще в своей семье он приобщился к религиозной традиции Востока [4]. Для тогдашней греческой молодежи посещение чужих стран было главным способом расширить запас знаний, и поэтому юность свою Пифагор провел в путешествиях.
Ему было лет тридцать, когда он приехал в Египет и там познакомился с древней мудростью жрецов: медициной, математикой и метеорологией. Говорят, что при вторжении персов в Египет Пифагор был захвачен в плен и отвезен в Вавилон. Существует легенда, будто в то время он встретился с иранским пророком Заратустрой и даже побывал в Индии [5]. Но, по мнению большинства историков, эти сведения (записанные, кстати сказать, много веков спустя после смерти мудреца) являются скорее романом, чем историей [6]. Наиболее достоверными можно признать указания на поездки Пифагора в Вавилон и особенно Египет, с которыми греки в то время имели тесные отношения. Вполне понятно, что религии этих стран должны были произвести большое впечатление на «любителя мудрости» и дать богатую пищу его воображению и мысли.
Вернувшись на Самос, Пифагор нашел родину в руках диктатора Поликрата, который упрочил свою власть, опираясь на союз с персами. Поначалу могло показаться, что остров расцвел после трудных лет политических переворотов. Поликрат, сам выходец из торговой среды, поощрял ремесла и искусства. Повсюду сооружались обширные постройки, поражавшие своим великолепием. При дворе правителя находили приют выдающиеся поэты и художники. Но Пифагор быстро понял цену этой золотой клетки. Опека властей оказалась тяжким бременем для свободы мысли. По словам Порфирия, философ «видел, что тирания слишком сильна, чтобы свободному человеку можно было доблестно переносить надзор и деспотизм» [7]. Пифагор проникся отвращением к самосскому режиму и задумал навсегда покинуть отечество. «Ненавидя душой тиранию, сам он изгнанье избрал», — говорил Овидий, читавший одну из древних биографий философа [8]. О подробностях этого переселения (или изгнания?) ничего не известно. Мы знаем лишь, что в 540 г. Пифагор сел на корабль, отплывавший в Италию, и через некоторое время прибыл в город Кротон.
Сюда, в богатый торговый порт у берегов Тарентского залива, в так называемую «Великую Грецию», стремились многие путешественники, купцы и мастера. В этом царстве колонистов общая атмосфера была намного свободнее, чем на Самосе.
Трудно сказать, где окончательно сложились воззрения Пифагора и когда он почувствовал в себе призвание духовного учителя, во всяком случае именно в Кротоне он начал излагать свою доктрину и основал Союз, или братство. Его деятельность началась почти одновременно с проповедью Будды, Конфуция и Исайи Второго.
В пифагорейском Союзе авторитет учителя был непререкаем: ссылка на его мнение («Сам сказал!») решала все споры. Это объяснялось тем, что на Пифагора смотрели как на чудотворца и вообще существо сверхъестественное. По-видимому, в его личности было нечто такое, что внушало веру в его близость к таинственным мирам. Он сам говорил о себе как о посланнике богов, подчеркивал свою исключительность, одеваясь, как жрец, в белые одежды, поражая всех «важностью вида» [9]. Каждое его движение было отмечено достоинством и сознанием учительской роли.
О нем рассказывали самые необычайные вещи: будто он появлялся одновременно в разных местах, проникал в загробные области, беседовал с духами. Говорили, что однажды, когда Пифагор переходил реку, из воды раздался голос, приветствовавший его [10]. Все это — свидетельства очень поздних легенд, но они, по-видимому, верно отражали настроения, царившие в кругу первых пифагорейцев. Бертран Рассел называет Пифагора чем-то средним между Эйнштейном и Мэри Эдди, основательницей секты «Крисчен сайенс», но, пожалуй, если уж сравнивать с современностью, он больше напоминает Штейнера с кругом его почитателей — антропософов.
Находились люди, которые насмехались над Пифагором, называя его шарлатаном и честолюбцем. Его импозантность казалась им игрой, рассчитанной на легковерие. Гераклит презрительно отзывался даже об обширной эрудиции Пифагора. Но влияние пифагорейства показывает, что оно представляло собой серьезное течение, да и вообще нет оснований сомневаться в подлинной мудрости и мистической одаренности основателя Союза. Если европейцы с доверием относятся к необычайным способностям йогов, почему считать вымыслом подобные способности у Пифагора? Скорее всего легенды о нем имели реальное основание, хотя утверждать нечто большее вряд ли возможно.
До нас не дошло ни одной строчки, написанной самим Пифагором, а древние авторы уверяли, что он вообще ничего не писал [11]. Это вполне вероятно, ибо в ту эпоху духовная истина считалась обычно уделом посвященных избранников; писать означало отдать ее на всеобщий суд. Но и устное учение Пифагора было эсотерическим. О его содержании, по словам Порфирия, никто не мог сказать ничего определенного, так как пифагорейцы «давали строгий обет молчания».
Тем не менее основные черты Пифагоровой доктрины не утеряны полностью. С распадением Союза его члены меньше заботились о соблюдении тайны. Пифагорейские школы и кружки существовали очень долго, вплоть до первых веков нашей эры. Благодаря этому традиция не была прервана. Ряд важных ее положений сообщают Аристотель, Овидий, Аэций, Диоген Лаэртский, которые могли получать сведения непосредственно из пифагорейской среды.
Овидий в таких выражениях рисует Пифагора-учителя:
Постигал он высокою мыслью
В далях эфира — богов; все то, что природа людскому
Взору узреть не дает, увидел он внутренним взором.
То же, что духом своим постигал он и бдительным тщаньем,
Все на потребу другим отдавал, и толпы безмолвных,
Речи дивящихся той, великого мира началам,
Первопричинам вещей, пониманью природы учил он.
Что есть Бог; и откуда снега; отчего происходят
Молнии — Бог ли гремит иль ветра в разъярившихся тучах;
Землю трясет отчего, что движет созвездия ночи?
Все, чем таинственен мир [12].
Из этих строк явствует, что концепция Пифагора была натурфилософской. Он искал божественное Начало в природе, не отделяя религиозного познания от естественнонаучного.
Овидий излагает и сущность воззрений Пифагора:
Не сохраняет ничто неизменным свой вид; обновляя
Вещи, одни из других возрождает обличья природа,
Не погибает ничто — поверьте! — в великой Вселенной.
Разнообразится все, обновляет свой вид; народиться —
Значит начать иным быть, чем в жизни былой; умереть же —
Быть, чем был, перестать; ибо все переносится в мире
Вечно туда и сюда; но сумма всего — постоянная [13].
Порфирий, ссылаясь на философа Дикеарха, писал, что, согласно Пифагору, «душа бессмертна, но переходит из тела в тело живых существ; далее все происходящее в мире повторяется через определенные промежутки времени, но что ничего нового вообще не происходит» [14]. Это взгляды, характерные для орфической теософии и восточных религий. Для грека, искавшего цельное мировоззрение и соприкоснувшегося с Востоком, самым естественным было обратиться к учению орфиков, которое сочетало в себе эллинские и восточные элементы.
Приведенные свидетельства показывают, что Пифагор усвоил идею циклизма, столь свойственную всем древним миросозерцаниям. Метемпсихоз являлся у него лишь частным случаем закона «вечного возвращения».
Насколько конкретна была для философа теория перевоплощения, видно из анекдота, сохраненного Ксенофаном: однажды, говорит он, Пифагор обратился к прохожему с просьбой не бить щенка, так как по его голосу он якобы узнал душу своего умершего друга. О себе Пифагор, подобно Будде, говорил, что помнит многие свои прошлые жизни; в частности, он будто бы был троянским героем Эвфорбом.
Но самосский мудрец интересен не этими взглядами, общими с орфизмом и религиями Востока. Центром его учения было понятие гармонии, навеянное культом Аполлона, бога искусств, света и соразмерности. Говорили, что Пифагор — ученик дельфийских жрецов. К сребролукому богу прибегали еще Орфей и Меламп, пытаясь упорядочить вакхическую веру. У Пифагора двуединство Аполлона и Диониса, намеченное орфиками, оказывается основным принципом космоса. Этим словом (от глагола «космео» — устраивать, украшать) впервые назвал Вселенную Пифагор.
Если Дионис рассыпается фонтаном многообразных явлений, в котором бушуют хаотические силы раздробленности, то Пифагор усмотрел божественное в порядке, структуре, организации. Аполлон был для Пифагора создателем космического строя. Таким образом, философ соединял две почти враждебные стихии греческой религии: Хтонос и Олимп, ночь и день, иррациональное и разум.
Это, однако, не означало возврата к языческой мифологии. Пифагор презирал ее за примитивность и вульгарность. Он утверждал, что видел в потустороннем мире Гомера и Гесиода, которые терпели муки за то, что повторяли нелепые басни о богах. Пифагор требовал уважения к богам, но, как и для Будды, они не были для него высшими существами: они лишь олицетворяли ту или иную сторону мироздания.
Верховным Божеством философ почитал некое огненное Единство, пребывающее в самом средоточии космоса. Впивая потоки пустоты, окружающей Центр, это пламенное Целое образует множественность миров, состояний и качеств. Полюсы мира не исчерпываются Аполлоном и Дионисом. Стройная красота Вселенной осуществляется через согласование двадцати противоположных ее частей, или начал: предел и беспредельное, покой и движение, прямое и кривое, мужское и женское, хорошее и дурное, чет и нечет, правое и левое, единое и множественное, квадратное и разностороннее, свет и тьма [15].
Здесь, как и в китайской философии, дуализм старых мифов претворяется в понятие о созидательной роли полярностей. Значение Пифагора заключается в том, что на место каприза, произвола и неустойчивости, которые усматривала в мире Олимпийская религия, он поставил идею закономерности. Но как почитатель Аполлона он был одновременно и своеобразным продолжателем Олимпийской традиции. Ведь именно она в лице своих богов освятила «человеческое», разумное начало. Пифагор очистил это начало от грубых черт, признав умопостигаемый закон основой мира. Более того, он открыл, что человеческий дух причастен этим законам и в самом себе переживает красоту и гармонию.
Не случайно поэтому музыка была в глазах Пифагора лучшей бессловесной проповедью. Он утверждал, что она обладает способностью поднимать душу по ступеням восхождения и открывать высший порядок, скрытый от взоров невежд. Пифагор учил своих последователей слушать «гармонию сфер», вселенское звучание космического строя.
Но не только музыка служит путеводителем к тайнам единого живого мироздания. Один пифагореец говорил, что есть «божественное знание», приобщающее человека к всеобщей гармонии, которая имманентно, внутренне «присуща вещам». Это знание может быть выражено только на абстрактном языке математики. Математика, по мнению Пифагора, нечто неизмеримо большее, чем подспорье для архитекторов и мореходов. Погружение ума в чистый мир чисел открывает ему то измерение бытия, которое доступно не чувствам, а только интеллекту. Геометрические формы и числа как таковые принадлежат умопостигаемой сущности природы, они больше всех человеческих иероглифов отрешены от чувственных образов. Открытие этого особого мира, сделанное Пифагором, впоследствии легло в основание платонизма.
По свидетельству Аристотеля, пифагорейцы провозгласили «принципы математики принципами всего сущего». Она рассматривалась как каркас космографии, как путь к выведению единой формулы мира, которая тождественна с музыкальной гармонией. То была гениальная догадка, и мы знаем, что в XX веке математика привела физику к понятию о металогической структуре природы.
Единица казалась Пифагору наилучшим знаком для божественного Единства. Совершенна лишь верховная Монада. Однако космический дуализм остается у Пифагора в силе. Он делит Целое на два извечных начала: деятельное и пассивное, Божество и материю. В их взаимодействии и существует Вселенная, основанная на числах и геометрических элементах.
Кроме музыки и математики, Пифагор указывал и на третий способ настройки души - инструмента в унисон с небесной симфонией. Им являлся особый уклад жизни, который требовал просветленности, гармоничности и меры в поступках, чувствах и мыслях. Пифагореец должен был воспитывать в себе целомудрие, сдержанность, миролюбие, уважение к древним учениям. На смену «орфической жизни» пришла «жизнь пифагорейская».
Ученик обязан был строго следить за собой, заглядывая в свою душу, проверяя совесть: «Что преступил я? Что натворил? Какого не выполнил долга?» [16] Человеку следует помнить, что его бессмертная душа есть арена противоборства враждующих сил. Их нужно привести в равновесие. Того, кто не смог перестроить свою душу по принципам гармоничности, не минует возмездие. Лишь совершенная жизнь может принести душе блаженство в этой жизни и будущих воплощениях.
Подобно орфикам, Пифагор проповедовал «неубиение». Овидий вкладывает в его уста страстную проповедь, направленную против животной пищи. Некоторые древние авторы, напротив, доказывают, что Пифагор запрещал употреблять в пищу лишь отдельные части тела животных. Но достоверно известно, что позднейшие пифагорейцы совсем отказывались от мясной пищи [17]. Это воздержание усложнялось многочисленными старинными табу народных поверий.
Общественным идеалом мудреца была аристократическая форма правления, но имелось в виду господство не эвпатридов, а «аристократов духа». У кормила власти, по мнению Пифагора, должны стоять люди, посвященные в высшее знание.
В какой-то степени ради этих целей и был образован Пифагорейский союз. Он представлял собой не партию и не простое сообщество, а настоящий религиозный орден. Некоторые историки любят сравнивать его с масонскими ложами. Исключая буддийскую Сангху, он был единственным во всем древнем мире.
У пифагорейцев были не только своя иерархия, обрядность и эзотерические доктрины, но их связывала строгая дисциплина и послушание. Члены Союза проходили искус, пребывая несколько лет в молчании [18]. Много внимания уделялось развитию музыкальной культуры и математических знаний. Особое значение придавалось углубленным размышлениям — медитациям. Предметом их были, вероятно, изречения учителя. И хотя большинство из них до нас не дошло, но благодаря медитациям учение Пифагора жило, передавалось изустно.
В Кротоне Союз на какое-то время завоевал политическую популярность. Пифагорейцы даже сумели взять в руки бразды правления и распространить власть на соседние города. По свидетельству древних, проповедники гармонии управляли хорошо. Но политика и мудрость редко сопутствуют друг другу. За успехами Союза последовали неудачи, и наконец, его постигла полная катастрофа.
В 510 году в Сибарисе, расположенном севернее Кротона, вспыхнуло восстание демоса. Правители-эвпатриды были изгнаны. Несколько сот из них попросили убежища у кротонцев. Принять их означало бросить вызов более сильному соседу. Во время народного собрания кротонцы склонялись к тому, чтобы выдать беглецов. Но Пифагор посоветовал взять их под покровительство. Он не одобрял демократии, в которой, возможно, видел хаотическое начало.
Между городами вспыхнула война. Хотя у кротонцев сил было втрое меньше, они победили: жестокое сражение кончилось полным разгромом Сибариса. Но этим невозможно было остановить волну общественных перемен: по всей Греции и в ее колониях свергалась власть аристократии. Дошла очередь и до Кротона. Видя это, престарелый Пифагор покинул город.
Тем временем положение Союза становилось все более шатким. Руководители его отчаянно сопротивлялись попыткам установить в Кротоне народовластие. Это настроило против них большинство граждан. Один богатый кротонец, по имени Килон, организовал настоящую травлю пифагорейцев. Говорили, что когда-то он сам просился в Пифагорейский союз, но не был принят, а теперь беспощадно мстил отвергнувшим его людям. Он распространял о братстве самые гнусные небылицы и скоро достиг своей цели — полного падения власти пифагорейцев.
Развязка борьбы была трагической. Во время народного волнения старейшины Союза срочно собрались на совет в доме одного знатного гражданина. Здесь их настигла разъяренная толпа: дом подожгли, и лишь два человека успели выбраться из пылавшего эдания [19].
Для пифагорейцев наступили годы гонений. Их доктрина подвергалась осмеянию, а самих их повсюду объявляли врагами Отечества.
Тем не менее рассеявшиеся группы учеников Пифагора сберегли его учение. Пусть оно и не привело к сколько-нибудь стойкой религиозной реформации, но, даже ограниченное узкими кружками, оно воспитало плеяду талантливых философов и ученых. Идеи Пифагора о Едином, о гармонии, вечных основах мироздания, о бессмертии духа оказали плодотворное воздействие на развитие античной философии и науки. Через Эсхила, Платона и Эвклида пифагорейство передало свою эстафету будущим поколениям.
Таким образом, не обладая столь могучим религиозным даром, как Индия или Израиль, Греция все же сумела завоевать для мира великие духовные сокровища в сфере познания и религиозной мысли.
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава шестая
МИР КАК ГАРМОНИЯ. ПИФАГОР
1. В своем знаменитом труде Коперник прямо ссылается на пифагорейцев (Филолая и Экфанта) как на своих предшественников (Н. Коперник. О вращении небесных сфер. М., 1964, с. 12).
2. Пифагор, по определению одного из историков религий, «единственный основатель религии, которого, поскольку нам известно, знает греческий мир» (А. Гольверд.— В кн. «Иллюстрированная история религий» Шантепи де ла Соссея, т. II, с. 265).
3. Геродот. История, I, 95.
4. Климент Александрийский. Строматы,i, 62.
5. А. Маковельский. Досократики, т. I, Пифагор, 4, 8, 11.
6. См.. F. Сорleston. А History of Philosophy. N.y., 1962, v. i, р. 45. В прошлом веке Л. Шредер пытался доказать, что Пифагор заимствовал основы своей доктрины из Индии (см.: Л. Шредер. Пифагор и индийцы. — Журнал Министерства Народного Просвещения, 1888, № 10—11,с. 1—73.). Попытку Шредера многие авторы считали неудавшейся (см. Э. Целлер. Очерки по истории греческой философии. М., 1913, с. 41). Однако в настоящее время есть некоторая доля вероятности того, что индийские идеи могли проникнуть в Восточную Грецию через Иран (см.: А. С. Воиqet. Comparative Religion. London, 1955, р. 74—75, 129).
7. Порфирий. Vita Pythagoris, 9.
8. Овидий. Метаморфозы, XV, 61. Пер. С. Шервинского.
9. А. Маковельский. Досократики, т. I, Пифагор, 5.
10. Там же, 7.
11. Есть указание, что Пифагору принадлежит книга «Священное слово» (А. Маковельский. Досократики, т. I, 19). Но большинство древних авторов знает Пифагора лишь как устного учителя. См., напр.: Иосиф Флавий. Против Ариона, I, 63.
12. Овидий Метаморфозы, XV, 62—72.
13. Овидий. Метаморфозы, 252—258.
14. Порфирий. Vita Pythagoris, 19; см.: М. Еliade. Тhe Мyth of the Eternal Return, 1965, р. 120.
15. Аристотель. Метафизика, I, 5, 986а, 15.
16. А. Маковельский. Досократики, т. I, с. 61.
17. Страбон. География, XV, 716, А. Маковельский. Досократики, т. I, 9; Овидий. XV, 75 cл.
18. Климент Александрийский. Строматы, V, 11.
19. Полибий. Всемирная история,ii, 38, 10; Ямвлих. Vita Pythagoris, 248.
В греческой философии концепция универсального Порядка, управляющего природой, нашла наиболее полное выражение.
Авангардом возрождавшейся после упадка греческой цивилизации были, как мы видим, ионийские города. Поэтому вполне естественно, что именно там было заложено основание античной науки. Одним из главных центров умственной жизни Ионии был Милет, основанный некогда предприимчивыми мореплавателями. В эпоху колонизации порт этот оказался на самом рубеже греческого мира и Востока. Финикийцы были партнерами и конкурентами милетских купцов, город имел тесные связи с Египтом и Персией. В гаванях Милета встречались люди многих племен, наречий и верований.
В то время Восток переживал свой последний культурный расцвет. Седьмой век ознаменовался созданием знаменитой Ниневийской библиотеки, возрождением египетского искусства, основанием медицинского училища в Египте и завершением энциклопедии Аменемипета. В шестом столетии при Навуходоносоре вновь ожила вавилонская культура. Казалось, дряхлеющие цивилизации хотели оглянуться назад и подвести итог своему многовековому развитию.
Греки с жадностью набросились на сокровища иноземной мудрости и не стыдились называть себя «учениками». Мы уже видели, что орфики и пифагорейцы многим были обязаны восточным идеям. Но в такой же степени эти идеи послужили толчком для зарождения научно-философской мысли эллинов.
Если у халдеев и египтян наука была еще достоянием жрецов, то в Греции она приобрела уже вполне светский характер. В Милете совершилось первое в истории вычленение философии как чего-то самостоятельного. В отличие от теософии и богословия ее можно определить как попытку познать и осмыслить бытие Человека, природы и высшего Начала независимо от религиозного откровения.
Что означала эта веха в истории человечества? Шаг вперед? Освобождение разума от зависимости? Прогресс знания высшего типа? Так думают одни. Другие же, напротив, видят в появлении отвлеченной философии настоящее «грехопадение» разума, оторвавшегося от истоков подлинно духовного постижения [1]. Обе точки зрения справедливы лишь частично, и обе, по-видимому, следует принимать с большими оговорками.
Прежде всего разделение науки и веры было необходимо для того, чтобы они могли созревать, не препятствуя друг другу. Это естественный этап в истории духа. Эмпирическое знание, изучение природы и отвлеченная мысль требуют своих «правил игры», и вторжение в эту область религиозных доктрин, смешивающих два плана познания, сковывало науку. А с другой стороны, религия не зависит от науки, так как сфера ее по природе глубже научного исследования. Эмансипация науки и философии от опеки богословских теорий расчищала путь как для знания, так и для веры.
При всем этом не следует забывать, что наука и метафизика не бывают абсолютно автономными. Человек, постигающий истину, — не гносеологический механизм: в своих усилиях разрешить мировые загадки он всегда исходит из интуиции, сродной вере. Пусть научное знание развивается по формально-логическим законам, постулатами его — сознает это человек или нет — являются некие недоказуемые утверждения, которые он принимает как очевидные для себя. Иными словами, отправной пункт науки связан с верой. Это подтверждают в наше время даже столь точные дисциплины, как физика или математика [2]. Достаточно напомнить имена Эйнштейна, Бора, Рассела.
Разделение двух видов познания реальности во многом помогло уяснению их границ и природы. Но этой дифференциацией часто пренебрегали, рубежи нарушались, и возникали конфликты. Теологи пытались навязать науке свои теории, а представители естествознания и философии, забывая об априорности научных посылок, неоправданно расширяли свои полномочия: они наделяли разум всемогуществом, видя в нем единственный орган познания для всех измерений бытия.
Этот «рационализм» действительно можно назвать «первородным грехом» мышления. Его ошибка заключалась в том, что он объявлял разум высшим судьей, игнорировал все пласты реальности, кроме эмпирического и умопостигаемого. Рационализм рассекал живой познающий субъект — человека, сужая его возможности. Он не замечал, насколько «научная» картина мира зависит от чего-то иного, нежели наблюдение и логика, а именно — от внутренней установки, ориентира мыслителя, его видения реальности — веры.
На примере греческой философии все эти черты рационального познания обнаруживаются уже достаточно ясно. В ней проявились и сила, и слабость мышления, которое полагает себя независимым от веры.
После всего сказанного, быть может, покажется странным утверждение, что главной целью греческой философии было искание Бога. Но в действительности к Нему, как к первичной Реальности, были обращены умственные взоры величайших умов античности. На их долю выпало занять в Греции место жрецов и пророков, возвыситься над народными верованиями. Начав с отрицания частных черт язычества, эллинские мудрецы в поисках цельного миросозерцания стремились выработать идею высшего Единства. Вокруг этого вращались и античная наука, и философия [3]. С самых первых своих шагов они отказались от служения только практическим нуждам, а поставили на первое место бескорыстную жажду истины. О первом милетском философе и ученом Фалесе Плутарх говорил: «Он пошел дальше того, что нужно было для практических потребностей».
Уверенность в существовании единого верховного Принципа для всей Вселенной явилась стержневой интуицией греческой философии. Основать же эту интуицию стоило величайшего напряжения сил. Нам, людям, выросшим в иных религиозных и научных традициях (даже тем, кто стоит вне религии), мысль о единстве божественного Начала представляется более или менее естественной. Но для древних она была в высшей степени трудной. Вспомним хотя бы, с какой борьбой утверждался монотеизм в Израиле, вспомним, что идея многобожия оставалась господствующей в большинстве старых цивилизаций, и тогда мы сможем оценить подвиг греческих философов и понять трудности, которые стояли на их пути. Интуиция Единства не имела для них той достоверности, какую дает Откровение, и тем напряженней должны были быть усилия интеллекта, строившего свое незримое здание.
Эмпирическая наука, принесенная с Востока в Ионию, вызвала к жизни первые попытки создать цельную картину мира и уяснить его происхождение. Фалес Милетский (638—548), с именем которого обычно связывают начало греческого естествознания, был человеком для своего времени энциклопедически образованным. Будучи купцом, он собрал во время путешествии множество разнообразных сведений. В 585 году весь Милет был изумлен тем, что Фалес сумел предсказать солнечное затмение. (Этому он научился в Египте.) Ему не было равных в знании геометрии, метеорологии, сельского хозяйства. Впоследствии говорили даже, что именно он изобрел греческий календарь [4].
Таких людей в этом торговом городе ценили, правители охотно приглашали их на службу и хорошо им платили. Но Фалес, избравший независимую жизнь мудреца, уклонялся от всех заманчивых предложений. Он целиком ушел в мир своих мыслей [5]. Все, что он знал о светилах, растениях, математических законах, побуждало его искать некую общую Первооснову —»архэ», из которой бы вытекало все сущее. Поглощенный этой проблемой, Фалес превратился в типичного ученого-чудака, не замечающего, что творится вокруг. О его рассеянности по городу ходило множество анекдотов. Так, рассказывают, что однажды он упал в колодец, заглядевшись на небо. В старости, когда Фалес стал плохо видеть, он все чаще говорил о своем равнодушии к житейской суете, о том, что нет границ между жизнью и смертью. Когда шутники спрашивали его, почему же он не умирает, он отвечал им такой же шуткой, что ему безразлично — жить или умереть.
От Фалеса сохранились лишь отдельные изречения, которые, вероятно, были записаны не им самим. Наиболее достоверное из них касается именно той таинственной «архэ», которая породила Вселенную. Оно гласит: «Все происходит из воды» [6]. Аристотель считал это выводом, сделанным на основании наблюдений: он писал, что Фалес отождествил «архэ» с водной стихией, «вероятно, наблюдая, что все питается влагой и что сама теплота из нее рождается и ею живет». Поэтому милетский философ был причислен Аристотелем к тем, кто видел «в материи единое начало всего» [7]. (Это утверждение было принято и защитниками того мнения, будто прогресс науки ведет к материализму.)
Между тем в свете всего, что мы знаем о Фалесе и древних космогониях, весьма сомнительно, чтобы к «водной» концепции Первоосновы философа привела научная эрудиция. Если мы вспомним о его знакомстве с Востоком, то вынуждены будем признать, что Фалес, говоря: «Все — из воды», выступает не как естествоиспытатель, но как наследник мифологической традиции.
Напомним, что еще вавилоняне, египтяне и финикийцы говорили об изначальном водном Хаосе. Точно так же и Гомер называл Океан праотцем всего существующего. Индийские мифы утверждали, что первоначально Вселенная была «лишь морем» [8]. Эту же мысль мы находим и в Упанишадах, написанных в эпоху, близкую к временам Фалеса: «Земля, воздушное пространство, небо, горы, боги и люди, скот и птицы, деревья и трава, хищные звери вместе с червями, комары, муравьи — все это лишь облики вод» [9].
Мифы о чудовищах водного Хаоса — вот источник Фалесовой космогонии [10]. Но эти мифы были по крайней мере более логичными, нежели мысль, будто неразумная стихия является Первоосновой космоса. Подобная мысль Фалесу была чужда. У Аристотеля мы читаем: «Некоторые также говорили, что душа разлита во всем, быть может, в связи с этим и Фалес думал, что все полно богов» [11]. Иными словами, «архэ» — не просто водная стихия или материя, но одухотворенное Целое. В другом месте Аристотель приводит мнение Фалеса о том, что душа заключена в камнях. А согласно Аэцию, Фалес учил, что «все одушевлено» [12]. Только благодаря этому возможно все многообразие веществ, состояний, живых существ и духовных сил.
Идея нерасчлененного живого Целого есть, в сущности, уже попытка определить природу Божества. Причем Фалес так же, как орфики и Пифагор, придерживается древнеязыческого учения о рождении (или истечении) мира из праматеринского божественного Лона.
Вторым великим ученым Милета был Анаксимандр (610 — 546). Он один из первых в истории предположил, что земля — это не остров, покоящийся на воде, а тело, свободно парящее в пространстве. Анаксимандра можно считать отцом эволюционизма, так как он думал, что человек произошел от живых существ, возникших в водной среде [13].
Ученик Фалеса, Анаксимандр также был увлечен задачей найти Первооснову мира. Мифические «воды» в роли «архэ» его уже не удовлетворяли. Истоком всего он мог признать только нечто отличное от всех известных природных начал — Сущность, являющуюся «причиной самой себя». Для характеристики этой Сущности философ, видимо, считал недостаточным любое позитивное определение. Поэтому в своей книге «О природе» он назвал ее Апейроном — Беспредельным.
Сочинение Анаксимандра было утрачено рано, и поэтому уже древние спорили о том, что крылось у мудреца за термином «Апейрон». Аристотель в своей критике предшествующих систем склонен был видеть в Апейроне понятие какой-то фантастической сверхстихии. Но он же, говоря, что Апейрон «бессмертен и непреходящ», называет его «божеством».
Одно несомненно: употребив слово «Беспредельное», Анаксимандр хотел подчеркнуть неопределимость и безусловность космического Начала. Даже по чисто логическим соображениям следовало признать, что оно превосходит все конкретные облики мира. Негативное понятие об Апейроне напоминает учение брахманов. Ведь и там утверждалось, что Абсолют не исчерпывается никакими земными определениями и терминами. Концепцию Анаксимандра вполне можно было бы выразить словами Чхандогьи-упанишады: «Конечное заключено в Бесконечном» [14]. Вспомним также, что и Лао-цзы называл Дао «туманным и неясным».
Это сходство вряд ли можно считать случайным. Ведь Анаксимандр жил в эпоху расцвета орфического движения. Он мог познакомиться с ним и воспринять от него черты, близкие к восточным учениям. В частности, на влияние орфизма указывает мнение Анаксимандра, согласно которому миры «периодически возникают и исчезают». Еще явственнее близость Анаксимандра к орфизму видна из его загадочного изречения, касающегося происхождения вещей: «Из чего все вещи получают свое рождение, в то же они и возвращаются, следуя Необходимости. Все они в свое время наказывают друг друга за несправедливость» [15]. Мы не будем здесь вдаваться в подробности спора, который продолжается и поныне. Но какой бы оттенок ни придавали этим словам философа, ясно, что он имеет в виду космический круговорот, в котором рожденные Абсолютом вещи возвращаются к Нему, и что судьба их определяется «справедливостью». Здесь налицо тождество с учением орфиков, которые говорили о метемпсихозе и воздаянии.
Итак, Анаксимандр сделал в сравнении с Фалесом еще один шаг вперед на пути к идее о божественном Целом. Он поставил его выше стихий, провозгласил Абсолютное «всеобъемлющим и всеуправляющим», «единым», «вечным» [16]. Соотношение же Абсолют — Природа он вообразил как повторяющийся процесс рождения и поглощения.
Однако, будучи естествоиспытателем, Анаксимандр не пошел дальше этих самых общих утверждений. Он, по-видимому, не сделал никаких прямых религиозных выводов из своего учения, которое осталось лишь отвлеченной теорией
Но среди слушателей Анаксимандра находился странствующий певец, который превратил осторожные догадки ученого в оружие, своим острием направленное против старых верований.
Имя этого певца Ксенофан. Он родился около 580 года в ионийском городе Колофоне. В Милет его привела любознательность, желание послушать прославленных мудрецов. С молодости беспокойный ум колофонца тревожили сомнения и вопросы. Все вызывало в нем жгучий интерес: тайны природы, происхождение мира, но главное, что влекло его, это проблема истинной веры. Профессия бродячего рапсода как нельзя больше соответствовала его натуре: он мог исколесить множество городов, узнать многообразные обычаи и нравы. «Вот уже шестьдесят лет, — говорил он на склоне дней, — как я со своими думами ношусь по греческой земле, а тогда мне было двадцать пять». Малую Азию он принужден был покинуть с прочими греками-беженцами, которые спасались от персов. Еще в 546 году персидский царь Кир подчинил себе Ионию, а в 496 году восставший Милет был взят приступом и разрушен войсками Дария I.
После этого Ксенофан много лет вел скитальческую жизнь, зарабатывая на хлеб игрой и пением. Всюду, где бы он ни был: в шумных гаванях, на лесистых побережьях, в горах, — он внимательно ко всему приглядывался, прислушивался, размышлял и делал выводы. В сиракузских каменоломнях он находил отпечатки морских животных. Это привело его к догадке, что некогда здесь, на месте суши, шумели морские волны. Не было числа загадкам и удивительным вещам, которые подмечал острый взгляд Ксенофана.
Еще больше пищи для размышлений давали люди. Чего только не довелось повстречать рапсоду: разрушенные города, толпы переселенцев. Он рассматривал птицеглавых богов, вел беседы с жрецами, а также с матросами и купцами, ходившими в далекие земли. Он познакомился с разными религиями и обрядами и мог сопоставить их.
Первым его выводом было недоверие к человеческим мнениям. Поскольку религии противоречат друг другу, следует признать, что знания людей о высшем мире относительны, если не ложны вовсе:
Не было мужа такого и после не будет, кто знал бы
Истину всю о богах и о всем, что теперь говорю я,
Пусть даже кто-нибудь правду изрек бы: как мог бы узнать он,
Правду иль ложь он сказал? Лишь призраки людям доступны.
Однако на этих сомнениях Ксенофан не остановился. Он говорил: «Не от начала все открыли боги смертным, но постепенно, ища, люди находят лучшее». Это очень важное свидетельство о его взглядах. С одной стороны, оно обнаруживает его веру в возможность приближения к истине, а с другой — убеждение, что это происходит постепенно. Тем самым мудрец преодолевал свой релятивизм и побуждал людей к поискам истины.
Около 540 года Ксенофан приехал в Южную Италию и поселился в приморском городе Элее. С Пифагором, который в то же время нашел вторую родину в «Великой Греции», он не был знаком, но завязал тесные связи с орфическими братствами. Говорят даже, что, когда Ксенофан попал в плен к персам, орфики выкупили его.
Став постоянным жителем Элеи, рапсод в душе остался странником или, лучше сказать, вечным «чужеземцем». Он складывал поэмы, в которых любил подтрунивать над нравами, модами и суевериями сограждан. Излюбленной мишенью его сатиры был распространенный в те дни культ физической силы. Для него же достоинство человека оценивалось не крепостью мускулов, а его разумом. «Наша сила, — говорил Ксенофан, — гораздо лучше силы людей и лошадей». Он осуждал тиранов, но и без особого доверия относился к демократии, иронически отзываясь о «мудрости большинства».
Ксенофан вел скромную, почти бедную жизнь: он был врагом роскоши, хотя и не отвергал простых радостей жизни. Этот предтеча Сократа считал себя не только певцом, но и проповедником, учителем, моралистом. Шутками, каламбурами, едкой насмешкой он будоражил мысль, заставляя задуматься. Как и Пифагор, он с отвращением говорил о гомеровской мифологии:
Что среди смертных позором слывет и клеймится хулою,
То на богов возвести наш Гомер с Гесиодом дерзнули:
Красть, и прелюбы творить, и друг друга обманывать хитро.
Мало того, он вообще пришел к убеждению, что все эти столбообразные, звероголовые и человекоподобные боги, на которых он насмотрелся в своих скитаниях, — не более чем простой вымысел людей:
Если б руками владели быки, или львы, или кони,
Если б писать, точно люди, умели они что угодно, —
Кони коням бы богов уподобили, образ бычачий
Дали б бессмертным быки; их наружностью каждый сравнил бы
С тою породой, какой он и сам на земле сопричислен.
Черными пишут богов и курносыми все эфиопы,
Голубоокими их же и русыми пишут фракийцы.
Но это не все, что хочет сказать поэт. Пусть человеческие суеверия рождают богов по подобию людей, есть истина, которую постигают мудрые. К ней Ксенофан пришел путем долгих размышлений, ее подсказали ему наблюдения над природой, учение Анаксимандра и собственный разум. Поэт говорит о ней словами, звучащими торжественно и вдохновенно, подобно пророческому речению:
БОГ ЖЕ ЕДИН, меж смертных и между богов величайший.
Смертному он не подобен ни видом своим, ни душою.
Вот первое в Греции открытое выступление против традиционной религии! По мановению бродячего рапсода блистающий Олимп меркнет и становится ничтожным и во всем открывается присутствие Единого… В то время как Фалес, Анаксимандр и Пифагор в своем учении о мировой Субстанции соприкасались с индийской мыслью, Ксенофан уже ближе к еврейским пророкам. Эта близость станет еще очевиднее, если мы обратимся к стихам Ксенофана, посвященным призванию певца. Строки, пленившие Пушкина, который дал их в вольном переложении, рисуют картину праздничной трапезы. Она никогда не обходилась без человека с арфой. Но если прежние певцы прославляли «титанов, гигантов, кентавров», то Ксенофан отказывался воскрешать эти вредные «бредни» и не желает прославлять старинные войны. В песнопении он будет говорить об истинном Боге:
Спервоначала должны славословить разумные мужи
Бога — в напевах святых, в благоречивых словах.
А возлиявши вина, сотворивши молитву, чтоб силу
Дал нам он правду творить — это ведь лучший удел,
Пить человеку не грех, лишь бы мог он домой возвратиться.
Таким образом, праздничная трапеза должна, по мнению поэта, рождать в человеке светлые мысли и чувства; радуясь в кругу друзей, он обязан помнить, что Бог — источник жизни, что он помогает людям «творить правду». Это — лучшая жертва во славу Божества.
Отмечая этот «библейский» характер взглядов Ксенофана, следует тем не менее помнить, что сходство еще не означает тождества. Греческий мудрец, возвещая единство Божие, ставит других богов как бы на низших ступенях небесной иерархии, в то время как современник Ксенофана Исайя Второй знает, что над миром есть лишь один Бог и «нет иного» (Ис 45, 4).
По-другому понимал Ксенофан и отношение Бога к природе. Мысль о высшем Начале для него неотделима от созерцания зримого небосвода, чей необъятный простор казался ему реальным Богоявлением. Отсюда учение о Боге как о Существе Всеедином. Оно «срослось со всем» и объемлет вселенскую Сферу. «Все едино и неизменяемо, и это есть Бог, никогда не рожденный, вечный, шаровидный». Эти слова вызывали впоследствии недоумение Аристотеля, которому мысль о телесности Божества казалась нелепой. Между тем учение Ксенофана было вполне последовательно. Признав, что Бог есть «все» («ген кай пан»), он уже не мог увидеть различия между Ним и природой. В этом колофонец — верный ученик милетских натурфилософов и Пифагора, которые также не сознавали этого различия. Для Ксенофана Бог есть как бы душа мира:
Видит он весь, весь мыслит, весь слышит,
Но, без усилья, все потрясает он духом разумным,
Вечно на месте одном неподвижно он пребывает,
Двигаться с места на место ему непристойно.
Итак, перед нами пантеистический монизм, свойственный Упанишадам, но с той лишь разницей, что брахманы рассматривали мир как временное воплощение трансцендентного Бога, а для Ксенофана Высшее было целиком и навечно включено в бытие.
Но как бы то ни было, учение греческого рапсода было смелым и радикальным для того времени. Предшественники Ксенофана, отойдя от народной религии, пришли лишь к мысли о некой единой Первооснове космоса. Ксенофан же совершил «коперниканский переворот», признав эту Первооснову Божеством, которое надлежит чтить людям.
Однако этот переворот оказал влияние лишь на «любителей мудрости», он не поколебал народных воззрений. Ни мистик Пифагор, ни рационалист Ксенофан не имели достаточной силы, чтобы изменить религиозное сознание греков. Этот разрыв между философией и популярными верованиями сохранился до самого конца античности. Перебросить между ними мост не были в состоянии ни Оккультная мистика, ни философские догадки. А пророков в библейском смысле Греция не знала. Поэтому дальнейшие судьбы религиозной мысли продолжали оставаться связанными с тонким слоем интеллектуальной элиты. А это, в свою очередь, определило преимущественно теоретический, умозрительный характер греческих учений о Боге.
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава седьмая
ИОНИЙСКИЕ МУДРЕЦЫ
1. Первая точка зрения характерна для всех исследовании рационалистического и материалистического направлений. Вторую развивают такие авторы, как, например, прот. В. Зеньковский (Основы христианской философии, т. I, 1960, с. 9 cл.) и особенно Л. Шестов. (Sola Fide.—Только верою, т. I. Париж, 1966).
2. См.: Ю. Шрейдер. Наука — источник знаний и суеверий. — «Новый мир», 1969, № 10, с. 207
3. См. об этом. И. Корсунский. Судьбы идеи о Боге…, с. 209 cл.
4. См.: А. Маковельский. Досократики, т. I, с. 9, 10, 18, 22; Диоген Лаэртский. Жизнь, учение и изречения мужей, прославившихся в философии, 1897, кн. 1, с. 13 cл.
5. А. Маковельский. Досократики, т. I, с. 10.
6. А. Маковельский. Досократики, т. I, с. 10, 27.
7. Аристотель. Метафизика, I, 3.
8. Шатапатха, XII, 1, 6 Ср.: Илиада, XV, 246.
9. Чхандогья, II, 4, 26.
10. На связь космогонии Фалеса с мифами об Океане и Стиксе указывал еще Аристотель (Метафизика, I, 3, 983b, 6). Эту связь признают даже те авторы, которые считают ионийцев «безоговорочными материалистами» (С. Лурье. Очерки по истории античной науки. М.-Л., 1947, с. 37.См. также: Е. Мелетинский. Мифы древнего мира в сравнительном освещении. — Типология и взаимосвязь литератур древнего мира. Сб. статей. М.,1972, с. 74).
11. Аристотель. О душе, I, 5, 411а, 7.
12. А. Маковельский. Досократики, т. I, с. 20, 27.
13. См.: Диоген Лаэртский, кн. 2, с. 57
14. Чхандогья, II, 4, 6. «Абсолютное, — справедливо замечает С. Трубецкой, — не может иначе представляться первобытной мысли, как в форме безразличного единства, неопределенной беспредельности. В этом смысле философия Анаксимандра… есть философия натуралистического генотеизма» (С. Трубецкой. Метафизика в древней Греции, с. 156). Поэтому, даже если признать, как думают некоторые авторы, что Апейрон означает бесконечность материального мира (см., напр.: М. Каринский. Бесконечное Анаксимандра. СПб., 1890, с. 1), это не лишает понятие Беспредельного его божественной абсолютной природы, ибо у ионийских натурфилософов дух и материя еще нераздельны. См. о различных толкованиях идеи Апейрона: Э. Михайлова и А. Чанышев. Ионийская философия. М., 1966, с. 53 сл.
15. Антология Мировой Философии, I, с. 273.
16. Аристотель (Физика, I, 3, 203b, 10—15) прямо называет Апейрон — божественным (см.: W. Jaeger. The Theology of Early Greek Philosophers. Oxford, 1967).
Объект религии, падая с неба духовного переживания в плоскость рассудка, неминуемо раскалывается тут на аспекты, исключающие друг друга.
Ксенофан дожил до глубокой старости, и уже при нем стала складываться философская школа, получившая название Элейской [1]. Основателем ее был знатный пифагореец Парменид (род. ок. 515 г.). Пройдя через посвящение в мистерии, он разочаровался в теософских доктринах и увлекся проповедью Ксенофана. Но, будучи человеком, склонным к отвлеченному мышлению, он стремился перевести идеи колофонца на язык строгой логики. То, что для Ксенофана было предметом живой интуитивной убежденности, Парменид превратил в спекулятивную проблему, требующую обоснования. Поэтому некоторые считают его первым греческим философом в строгом смысле слова.
Свою систему Парменид развил в книге «О природе», которая сохранилась лишь частично [2]. Поэтическая ее форма — лишь дань эпохе. Автор ее прежде всего метафизик, а не поэт, его стихи — это абстракции пополам со сложными аллегориями.
Книга начинается с рассказа о том, как таинственная колесница богини влечет автора к вратам Дня и Ночи, которые распахивает перед ним Справедливость. Вероятно, эта форма подсказана обрядами мистерий [3]. Но здесь речь идет о посвящении в иные тайны: тайны чистого разума.
Центральная идея Ксенофана о всеедином Божестве была лишь намечена в поэмах рапсода. Такие выражения, как «Бог, сросшийся со всем», были для Парменида скорее всего просто метафорой. Нужно было дать систему стройную и логически доказуемую.
Ход мысли Парменида был примерно следующим. В мире ничто не возникает из небытия и не уничтожается. Следовательно, Бытие существует и перестать существовать не может. Когда пифагорейцы считают, что рядом с бытием есть пустота, «ничто», они утверждают логический абсурд. Сама наличность пустоты показывает, что она есть и, следовательно, входит в состав Бытия. Но если так, то ни о каких «провалах» в Сущем говорить невозможно: оно едино и абсолютно целостно. Это вытекает из идеи непрерывности Целого. Оно есть Реальность, которая не может быть производной или преходящей. Иными словами, поскольку Абсолютное есть все, то в действительности существует лишь оно одно:
Не возникает оно и не подчиняется смерти.
Цельное все, без конца, не движется и однородно.
Не было в прошлом оно, не будет, но все — в настоящем.
Без перерыва одно. Ему ли разыщешь начало? [4]
Этот на первый взгляд странный тезис в высшей степени сходен с тем, что утверждал адвайтизм Упанишад. Одним решительным усилием разум пытается отделить себя от окружающего мира и прорваться к глубочайшей основе всего. Но ведь человек не может видеть ее, а Вселенная — перед его глазами. Из этого затруднения Парменид выходит способом, также похожим на индийский. Он ставит под сомнение ценность познания при помощи органов чувств, объявляет человеческие ощущения обманчивыми. Они, по словам философа, ведут не к Истине, но лишь порождают «докос» — «мнение». Этим словом Парменид обозначает несовершенное, приблизительное знание, а зачастую и совсем ложное. Для того чтобы преодолеть опасность «мнения», нужно расстаться с привычным образом мысли:
Пусть не принудит тебя накопленный опыт привычки
Зренье свое утруждать, язык и нечуткие уши.
Разумом ты разреши эту задачу,
Данную мною тебе [5].
Слова эти знаменуют великий момент в истории философии. В них — отказ от наивного доверия к чувствам. Сущность бытия не может быть познана несовершенными орудиями. Нужно ли говорить, сколь важно это было и для науки, в которой многие открытия шли вразрез с непосредственной очевидностью?
Но Парменид идет еще дальше. Он утверждает, что рациональное познание Сущего возможно лишь потому, что главное в человеке — его мысль — тождественна с божественным всеобъемлющим мышлением:
Одно и то же есть мысль и то, о чем она мыслит.
Без Сущего мысль не найти — она изрекается в Сущем.
Иного нет и не будет [6].
О чем бы ни думал человек, в самом процессе мышления он входит в непосредственный контакт с всеединым Бытием, кроме которого ничего нет.
Парменид завершает начальный этап греческой мысли. Фалес и Анаксимандр говорили о единой Основе мира, Ксенофан — о Боге, который слит с космосом, и наконец его ученики — элеаты — доводят эту линию до крайнего логического предела. Либо — либо: если все есть Бог, то нет ничего, кроме Него. Третьего не дано [7].
Тем не менее начисто отрицать живое многообразие мира было философу нелегко; и, в конце концов, Парменид, покинув почву чистой логики, попытался отвести ему хоть какое-то место в Бытии. Получалось так, будто и «на поверхности» неизменяемой Цельности есть некое псевдосуществование, мираж раздробленности и движения. Так в монизме Парменида стали смутно обрисовываться очертания будущего учения Платона о двух мирах — видимом и идеальном [8].
Но если кажущийся мир все-таки как-то существует, то возможно ли объяснить его происхождение? Ведь понятие об Абсолюте логически исключает и движение, и изменения. Следовательно, разрешить эту проблему, оставаясь в пределах законов чистого мышления, невозможно. Упанишады прибегали здесь к мифу о божественной Игре, в которой Брахман то выплескивал из себя мир, то поглощал его. Парменид тоже обратился к мифическому образу. Но он не нашел ничего лучшего, как вызвать из тьмы древний призрак античной богини Рока. Она, по его словам, есть та Необходимость, которая порождает мир обманчивого «мнения» и управляет им. Более того, она оказывается у Парменида в роли настоящей властительницы самого Бога-Бытия и определяет его целостную, совершенную природу:
Одним и тем же, все там, само по себе пребывает,
Не изменяясь, оно. Могучая Необходимость
Держит в оковах его, пределом вокруг ограничив [9].
Таков был приговор естественного разума, который неизбежно остается в рамках природных категорий. Эти категории исключали мысль о любви и свободе как основе реальности. И то и другое неотделимо от чуда творческого акта, понятие о котором проистекает из другого чуда — Откровения.
Отвлеченные парадоксы Элейской школы могли привлекать лишь изощренные умы, привычные к миру абстракций. Потому естественно, что никакие аргументы элеатов не защитили их концепцию от нападок. Религиозная мысль должна была говорить не только о Едином, но и объяснить мир и человеческую жизнь. Ответом на эту потребность явилось учение старшего современника Парменида — Гераклита. Он исходил из того, чем пронизана жизнь природы и общества, — из движения, и поэтому создал воззрение, диаметрально противоположное элейскому.
Гераклит (540—470) жил в малоазийском городе Эфесе [10]. Он был свидетелем политических бурь, потрясавших его родину долгие годы. Гегемония лидийцев, вторжение на полуостров персов, борьба демократии с тиранией и эвпатридами — такова была обстановка, в которой прошла жизнь философа, провозгласившего «распрю» движущей силой природы.
Подобно Пифагору, Гераклит был личностью, производившей большое впечатление, хотя и не всегда благоприятное. В отличие от кротонского теософа он прославился своими писаниями. Они дошли до нас в отрывках, которые вполне объясняют его прозвище «Скотейнос» — Темный. Читатели, вероятно, с большим трудом усваивали его капризный, афористический стиль изложения, в котором было мало последовательности и связности. Даже Сократ шутя признался, что все, что понял у Гераклита, прекрасно, но, наверное, еще лучше то, чего он не понял. Другой древний автор писал: «Не читай быстро книгу Гераклита Эфесского. Право, путь этот весьма трудно проходимый. Тьма и мрак непросветный. Но если бы тебя в нее ввел посвященный, то она стала бы для тебя яснее солнца» [11].
Одной из причин этой «темности» было то, что Гераклит являлся философом-поэтом, и не потому, что писал стихами, как Парменид, но в силу самого стиля его философствования. У него повсюду — образ, метафора, картина. В отличие от Парменида, он следовал не логике, а интуиции, угадывая истинную суть вещей. И лучшим методом для выражения своих прозрений он, по-видимому, признавал афоризмы и парадоксы.
С другой стороны, очень похоже на то, что он намеренно прятал свои мысли в эзотерическую оболочку, недоступную суду глупцов. В самом начале книги «О природе» он прямо говорит, что люди, услыхав впервые истину, хоть и существующую от века, «оказываются неразумными» и едва могут ее вместить [12]. Но и таких немного. А всех прочих он сравнивает с теми, кто, пробудившись ото сна, действует бессознательно. Истина едина, но «большинство живет так, словно каждый может иметь свое особое разумение» [13]. Здесь уместно напомнить о той роли, которую в древности играл эзотеризм. Библейские пророки, стремившиеся сделать свою проповедь всеобщим достоянием, были исключением. Жрецы же Египта и Вавилона, индийские брахманы, греческие мистагоги и иерофанты ограждали тайну своих учений глухой стеной, скрывая ее от непосвященных. Это препятствовало широкому распространению наиболее возвышенных идей и оставляло на долю «народа» старые суеверия и мифы.
У греческих философов, как правило, не было эзотерических доктрин. Однако и они старались ограничить число своих адептов избранными. Гераклит же вообще был одиночкой, который откровенно выражал презрение к людям. Постоянные сетования на глупость сограждан принесли ему другое прозвище: «Плачущий философ». В своей оценке людей он порой доходил до желчности и мизантропии, и приходится лишь удивляться, как этот потомок царского рода избежал изгнания из Эфеса. «Толпа насыщается подобно скоту», — говорил он, а демократия означала для него господство этих «скотов». Как Пифагор, он считал, что страной должны управлять «лучшие». «Один для меня равен десяти тысячам, — говорил Гераклит, — если он наилучший» [14]. Когда друг философа Геродор был изгнан в результате голосования, Гераклит сказал, что эфесцам остается теперь удавиться и отдать город в распоряжение детей. Он демонстративно пренебрегал общественными обязанностями, предпочитая уединение пещеры или галереи храма Артемиды. Когда граждане укоряли его за то, что он, мудрый человек, играет в кости с мальчиками вместо того, чтобы участвовать в жизни города, он отвечал им: «Негодяи! Этим заниматься мне лучше, нежели вести с вами государственные дела».
До конца дней Гераклит жил, исполненный презрения к глупцам. Люди полагали, что оно не оставит его и на том свете. Об этом свидетельствует эпитафия, высеченная впоследствии на гробнице философа:
Я — Гераклит. Что вы мне не даете покоя, невежды?
Я не для вас, а для тех, кто понимает меня.
Трех мириад мне дороже один, и ничто мириады,
Так говорю я и здесь у Персефоны теперь.
Враждебность Гераклита к демократии привлекла внимание при персидском дворе, где народовластия не любили и боялись. Рассказывают даже, что сам царь Дарий приглашал философа стать его советником. Но тут в Гераклите заговорил грек. Он гордо ответил: «Все люди отклоняются от пути справедливости. Заповедь их жизни — алчность с глупым упрямством, и стремятся они лишь к суете. Я лично никому не желаю зла и ни одного человека не могу назвать своим врагом. Но суету двора я презираю и не допущу, чтобы нога моя ступила на персидскую почву. Я довольствуюсь малым и живу как хочу». В этом ответе — весь Гераклит: несколько слов передают и его жизненное кредо, и характер. Он не желает продавать свою мудрость, не хочет никому быть обязанным, для него независимость дороже всего. Его легче представить нищим на дороге, нежели царедворцем.
Эта позиция взирания на людей с высоты, хотя и стяжала Гераклиту нелестную славу гордеца, помогла ему, однако, найти свой путь к пониманию мира. Более всего он боялся сковать себя властью традиций. «Не следует, — писал он, — поступать как дети, подражающие своим родителям» [15].
Эфесский мудрец чтил мистерии и оракулы, но к народной вере относился отрицательно и даже нетерпимо. По его мнению, Гомер заслуживал розог и изгнания; он призывал небесные громы на «ночных бродяг, магов, вакхантов, вакханок, мистов» [16]. Молиться статуям в его глазах было все равно, что «беседовать попусту с домами». Он посмеивался и над культом умирающих богов: если они боги, то не могут умереть, а если смертные, то им не следует поклоняться. Не только на «толпу» изливал «Плачущий философ» свои сарказмы. Философам и поэтам — Гесиоду, Архилоху, Ксенофану, Пифагору — всем давал он уничтожающие характеристики. Словом, мудрым он считал, по-видимому, только себя, однако эта несколько комическая черта одного из первых великих мыслителей Европы была связана не просто с гордыней, но с сознанием своей умственной самобытности.
Тем, кто любит отождествлять эллинский дух с гедонизмом и жаждой чувственных наслаждений, полезно напомнить, как относился к этому «идеалу» Гераклит. «Если бы счастьем было услаждение тела, — с иронией говорил он, — счастливыми называли бы мы быков, когда они находят горох для еды» [17].
В чем же, согласно Гераклиту, заключается высшее предназначение человека? Он называл это «форнейн» и «софиа» — разумением и мудростью. «Разумение — величайшая добродетель, и мудрость в том, чтобы говорить правду и действовать в согласии с природой, ей внимая». Следовательно, вопреки Пармениду, отодвигавшему природу в мир «мнения», Гераклит считал, что познать истину можно, обращаясь к видимому. «Чему нас учат зрение и слух, то я ценю больше всего, — говорил он, делая лишь одну оговорку: — Глаза и уши — плохие свидетели для людей, имеющих грубые души» [18]. Далее Гераклит подчеркивал, что философы должны быть о многом хорошо осведомлены. Но для самого эфесца это требование играло лишь второстепенную роль: вопросы естествознания, в отличие от милетцев, его интересовали мало. Важнейшим он считал пробуждение в человеке особого внутреннего слуха и зрения, которые помогают улавливать сокровенные ритмы Вселенной.
Суть гераклитовского интуитивного открытия выражена в краткой формуле «панта рей» — все течет [19]. С небывалой дотоле ясностью философ ощутил бытие космическим процессом. Подобно Будде, он увидел весь мир как нечто, находящееся в неустанном стремительном беге [20]. Нет ничего постоянного: жизнь сменяется смертью, бодрствование — сном, расцвет — увяданием, холод — жарой. То опускаясь, то поднимаясь, проносятся волны бытия, в каждый миг все вступает в новую фазу или форму существования. «Нельзя в ту же реку войти дважды», «набегают все новые и новые волны» [21].
Гераклит даже прибегает к выражению, напоминающему индийские парадоксы, и говорит, что мы одновременно «существуем и не существуем» [22]. Это было противно логике, которую так высоко ставил Парменид. Но для Гераклита противоречие являлось одним из коренных свойств мироздания. Хотя он и критиковал Пифагора, но принял его дуализм и считал борьбу противоположных начал законом природы: «Борьба — отец всему и царь»; «Борьба всеобща… все рождается через распрю» [23]. Но творческая сила «распри» не просто в противостоянии и противоборстве полюсов, а в их соединении. «Расходящееся с самим собой приходит в согласие, самовосстанавливающуюся гармонию лука и лиры» [24]. Таким образом через двойственность образуется единство, которое в процессе становления снова поляризуется для нового синтеза. «Из всего возникает единое, и из единого — все» [25].
Утверждая относительность покоя во Вселенной, Гераклит предвосхитил основные тенденции современных физических представлений [26]. Он не мог прийти к этим идеям путем исследования и эксперимента, но прозрел их благодаря своему удивительному дару.
В философии Гераклит стал предшественником Гегеля; понятно, что и марксисты захотели ввести «античного диалектика» в свой пантеон. При этом они обычно ссылались на знаменитое изречение философа: «Этот космос, тот же самый для всех, не создал никто — ни из богов, ни из людей, но он всегда был, есть и будет вечно живым огнем, закономерно разгорающимся и закономерно погасающим» [27].
Из этих слов делают три вывода: о материальности космического вещества у Гераклита, об его атеизме и о чисто естественной закономерности, которая, по его учению, правит природой [28]. Однако при ближайшем рассмотрении эти выводы оказываются натяжкой.
Прежде всего, «Огонь» Гераклита — это далеко не то же, что обычная стихия пламени (то есть одно из четырех начал античной физики). Он не просто принцип единства, проступающий за видимой картиной мирового процесса, но он «разумен» по своей природе [29]. Это высшее единство «не желает называться именем Зевса», то есть оно есть верховное Божество и одновременно не совпадает с Зевсом мифологии [30]. «Огонь», кроме того, определяется философом как «судия» мира [31]. В одном из афоризмов Гераклит прямо называет единство противоположностей «Богом», который «изменяется подобно огню, когда он смешивается с курениями и обозначается именем того удовольствия, которое каждый от него получает» [32]. Это учение — религиозно-пантеистическое [33]. Напомним кстати, что огненная стихия и в Индии, и в Ветхом Завете считалась особой формой теофании, проявления Божества [34].
Далее, отрицая, что космос создан богами, философ не говорит ничего, что могло бы смутить самого ревностного почитателя Олимпийцев. Ведь мифология никогда не наделяла их свойствами творцов. В лучшем случае они считались устроителями или правителями. Извечность космического целого была древнейшей идеей всего язычества.
И наконец, когда Гераклит говорит о закономерности, он разумеет под ней не просто «естественный» факт. Этот вселенский закон философ впервые называет Логосом, термином очень широким по значению. Его можно перевести и как «слово», и как «мысль», и как «закон», и как «разум» [35]. Логос у Гераклита — это начало, определяющее все процессы быстротечного мира, рациональная его сущность, сходная с тем, что человек сознает в себе как разум. Эту родственность мышления и «скрытой гармонии» космоса философ подчеркивает, называя и то и другое Логосом. «Идя к пределам души, их не найдешь, даже если пройдешь весь путь: таким глубоким она обладает Логосом»; «душе присущ самообогащающийся Логос». И по аналогии с человеческим разумом Логос мира проявляет себя как «замысел, устроивший все» [36].
Источником Логоса, по учению Гераклита, несомненно является вселенский Огонь. Мудрец неохотно называет его Богом; ведь слово «Бог» для грека было слишком связано с персонажами мифологии. Однако, когда нужно показать, что верховный Разум превосходит мысль человека, Гераклит прибегает к слову «Бог». «Мудрейший из людей, — говорит он, — обезьяна перед Богом» [37].
При всем этом для Гераклита-натурфилософа Божество не есть живое личностное начало, но скорее всего Сила, неотделимая от самого космоса. Как и Ксенофана, эфесского мудреца можно назвать пантеистом. С этим согласны и материалистические его толкователи. Тем более странной является их попытка втиснуть Гераклитово учение в свои рамки с ярлыком «стихийного материалиста» [38]. Этому противоречит не только самая суть философии эфесца, но и весь стиль его мышления. Он не был мистиком, но его мировоззрение пронизано чувством священного благоговения перед Высшим.
Древние говорили, что Гераклит «устранил из Вселенной покой и неподвижность»; из этого впоследствии делали, казалось бы, законный вывод: Парменид и Гераклит — антиподы. Более того, Гераклит тем самым оказывался каким-то исключением в истории античной мысли, которая представляла основу бытия статичной. Однако это выпадение Гераклита из общей традиции не было полным. Утверждая, что в мире нет ничего постоянного, философ, тем не менее, усматривал за изменчивой панорамой нечто вечное и постоянное. То был божественный Огонь, на который «обменивалось все» [39].
Есть и другая особенность, которая роднит учение эфесца с идеями, характерными для древнего миросозерцания в целом. Лишь поверхностное сходство позволяло некоторым авторам сближать гераклитовское «панта рей» с учением Бергсона о мировом Процессе. Ведь бергсоновская философия есть лишь один из вариантов доктрины Становления, вдохновленной Библией. Гераклит же вслед за Анаксимандром и Пифагором приемлет идею циклического характера мировой жизни. Он полагал, что через определенные, очень большие промежутки времени космос возвращается в изначальное огненное состояние и потом рождается из Огня. В этом круговороте оказывалось, что «путь вверх и вниз тот же самый». Следовательно, истории нет, впереди нельзя ждать новых ступеней к совершенству. Состояние Вселенной, созидаемой борющимися силами, состояние человечества, погруженного в «распрю», представлялось Гераклиту вечным.
Быть может, именно этот взгляд был одним из источников меланхолии философа и объясняет его загадочные слова, что вечность — это игра ребенка, переставляющего шашки [40]. Мир рисовался бесцельным и даже бессмысленным; люди — это мимолетные участники бесконечно повторяющейся драмы, «родившись, они стремятся жить и тем самым умереть». А потом? Гераклит отвергал традиционное учение об Аиде и лишь туманно намекал, что «людей после смерти то ожидает, на что они не надеются и чего себе не представляют». Вероятно, он верил в какую-то форму посмертного существования. Может быть, это было соединение с мировым Огнем, за которым последует новое включение в поток вращающейся Вселенной…
Как бы то ни было, все это звучало довольно пессимистически. Но здесь, однако, уместно задать вопрос: как же согласовать картину бессмысленно кипящей Вселенной с высшим Разумом, с Логосом? Ответ Гераклит давал решительный и звучащий весьма сурово: «Для Бога все прекрасно, хорошо и справедливо, а люди одно приняли за справедливое, а другое за несправедливое [41]. Это означает, что Божественное бытие живет своей жизнью, что оно не связано с человеком, не считается с ним. Люди лишь страдательные существа, порожденные космической «игрой в шашки», где «все прекрасно, хорошо и справедливо». Верховный Огонь «отрешен от всего». Он находится по ту сторону человеческих ценностей.
Человек для своей же пользы должен согласовать свою жизнь с природной. Мудрый может находить радость, мысленно созерцая панораму космических самовозгорании и затуханий, может упиваться ее величием и безмерностью. Этим он хоть в какой-то степени вознаградит себя за ту ничтожную роль, которая отведена ему в мироздании. Ибо его мирок есть лишь «частный случай» подвижно целого природы, он подчиняется тем же законам становления и гибели, что и стихии.
О смерти Гераклита рассказывали странную историю: будто философ, пытаясь вылечить себя от болезни, обмазался навозом, а собаки, приняв его за зверя, растерзали. Этот рассказ о нелепой смерти (скорее всего вымышленный) может быть гротескным символом судьбы гераклитовской философии. Один из первых мыслителей в истории, эфесский мудрец заговорил о Логосе, о разумном Миропорядке, но и он же в итоге пришел к «дегуманизации» этого порядка, к признанию вечности забавой ребенка. С ним произошло нечто подобное тому, что случилось и с Парменидом, который, отыскивая Божество в царстве чистой мысли, вернулся в конце концов к идее Рока. У обоих философов было одно уязвимое место: они хотели построить теологию, не отделяя Божественного от природы, духа от материи. Естественно поэтому, что черты природного мира: внеморальная закономерность и детерминизм — были перенесены ими и на высшую Реальность. Преодолеть это смешение двух планов бытия попытался последний философ, которого дала миру азиатская Греция.
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава восьмая
ПАРМЕНИД И ГЕРАКЛИТ — ДВА АНТИПОДА?
1. Обычно возникновение этой школы связывают с Ксенофаном, но в строгом смысле слова его вряд ли можно называть главой философского направления (см.: М. Мандес. Элеаты, 1911, с. 100).
2. Полный текст фрагментов поэмы см.. А. Маковельский. Досократики, т. II; М. Браш. Классики философии, т. I, с. 22—25.
3. О связи поэмы с ритуалами мистерий см.: Д. Томсон. Первые философы. М., 1959, с. 275—276.
4. Парменид. О природе, VIII, 3—6. Пер. М. Дынника.
5. Там же, I, 34—36.
6. Там же, VIII, 34—36. Пер. С. Трубецкого.
7. Парменид, отождествляя Бога и Бытие, выражает эту мысль так: «Быть или вовсе не быть — вот здесь разрешенье вопроса. Есть бытие, а небытия вовсе нету» (VIII, 15; IV, 3—4).
8. Парменид. О природе, VIII, 28—31. «Здесь, — говорит С. Трубецкой, — обнаруживается основной недостаток мысли Парменида: его единое оказывается ограниченным своею собственной отвлеченностью; оно принуждено быть единым;
и вместе с тем какая-то роковая сила заставляет его непонятным образом создавать призрачный мир явлений» (С. Трубецкой. История древней философии, т. I, с. 108).
9. Это относительное признание реальности мира «мнения», или множественности, в системе Парменида было, вопреки многим старым авторам, доказано Трубецким (Ист. древней философии, I, с. 106 cл.) и особенно убедительно обосновано Кессиди (см.: Ф. Кессиди. От мифа к логосу (Становление греческой философии). М., 1972, с. 240 cл.).
10. Свидетельства о жизни философа собраны в А. Маковельский. Досократики, т. I, с. 135 cл.
11. А. Маковельский. Досократики, т. I, с. 139
12. Фрагментов из книги Гераклита в классическом издании Дильса насчитывается 139 (из них 126а — 139 считаются сомнительными и подложными). Они много раз переводились на русский язык (пер. Г. Церетели — в приложении к кн.: П. Таннери. Первые шаги древнегреческой науки. СПб., 1902; пер. В. Нилендера — М., 1910, вместе с текстом подлинника; пер. А. Маковельского — в I томе «Досократиков», пер. П. Блонского —»Гермес», 1916, № 3; пер. М. Дынника — в сб. «Материалисты древней Греции», М., 1955). Здесь мы цитируем по новому переводу В. Соколова, сделанному со 2-го издания Дильса (1964). Он опубликован в приложении к кн. Э. Михайловой и А. Чанышева»Ионийская философия».
13. Гераклит. Фрагменты, 2.
14. Там же, 49.
15. Там же, 74.
16. Там же, 14.
17. Там же, 4.
18. Там же, 55, 107. Подробнее см.: М. Мандес. К теории познания Гераклита. — Сб. статей в честь В. Бузескула, 1914, с. 71 cл.
19. Собственно, этой формулы нет в дошедших до нас фрагментах Гераклита. В словах, приводимых Платоном (Кратил, 402а), Гераклит говорит «панта рей», т. е. «все движется», но по сути дела оба выражения тождественны.
20. Есть нечто сходное в учении Гераклита о всеобщем потоке с буддийской доктриной «дхарм».
21. Гераклит. Фрагменты, 91, 12.
22. Там же, 49а.
23. Там же, 53, 80.
24. Там же, 51. Здесь имеется в виду образ тетивы и струны, которые, натягиваясь, совершают действие и возвращаются в прежнее положение.
25. Там же, 10.
26. «Мы можем, — говорит В. Гейзенберг, — сказать, что современная физика в некотором смысле близко следует учению Гераклита. Если заменить слово «огонь» словом «энергия», то почти в точности высказывание Гераклита можно считать высказыванием современной науки» (В. Гейзенберг. Физика и философия. М., 1963, с. 41).
27. Гераклит. Фрагменты, 30. Некоторые переводчики с известным основанием переводят «космос» как «мировой порядок».
28. См., напр.: В. Асмус. История античной философии. М., 1965, с. 27.
29. Огонь назван у Гераклита «вечно живым». Св. Ипполит, из книги которого заимствуют 64-й фрагмент, говорит, что, согласно Гераклиту, «этот огонь разумен и что он—причина всего миропорядка» (пер. В. Нилендера).
30. Гераклит. Фрагменты, 32.
31. Там же, 66. Здесь, несомненно, эсхатологический намек.
32. Там же, 67.
33. Католический философ Фр. Коплестон считает, однако, что определение «пантеист» в данном случае не совсем точно; он полагает, что ко всем досократовским системам больше подходит термин «монизм», т. к. в них Божественное не является объектом религиозного благоговения (см.: F. Сорlestoп. A History of Philosophy, I, р. 77). Тем не менее мистическая окраска Гераклитовых изречений позволяет сделать для него исключение среди прочих досократиков.
34. О мистическом значении символа огня в древних учениях см. интересное исследование М. Гершензона»Гольфстрим» (Пг., 1922), в котором проводятся аналогии гераклитовского Огня с символикой Индии и Библии. О различных трактовках Огня у Гераклита см.: М. Мандес. Огонь и душа в учении Гераклита. Одесса, 1912.
35. См.: С. Трубецкой. Учение о Логосе и его истории. М., 1906, с. 13 cл.
36. Гераклит. Фрагменты, 54, 45, 115, 41. Словом «замысел» здесь переведен термин, который вполне может означать «ум», «разум» (см.: И. Дворецкий. Древнегреческо-русский словарь. Под ред. С. Соболевского. М., 1958, с. 327).
37. Гераклит. Фрагменты, 83.
38. См.: Ф. Кессиди. Философские и эстетические взгляды Гераклита Эфесского, М., 1963, где признается пантеистический характер учения Гераклита, с. 114.
39. «Гераклит всячески подчеркивает пребывание в смене, постоянство в изменении» (А. Лосев. История античной эстетики. М., 1963, с. 368). Эта же мысль подчеркнута у С. Аверинцева (Древнегреческая «литература» и ближневосточная «словесность», с. 252).
40. Гераклит. Фрагменты, 52.
41. Там же, 102.
Пусть материя будет вечной или созданной, пусть существует одно пассивное начало или пусть его вовсе не будет, остается все-таки несомненным, что целое — едино и возвещает о едином Разуме.
После падения Вавилона в 538 году империя персидских царей Ахменидов стала величайшей мировой державой, сатрапии которой протянулись от Египта и Малой Азии до Индии. Власть иранского монарха не посягала на местные обычаи, язык и верования, поэтому в ряде стран персы находили поддержку. Когда войска Ахменидов вторглись в Ионию, многие греческие полисы добровольно подчинились им. Здесь новые властители проводили ту же политику терпимости. Единственное, что они стремились упразднить, — это демократическую форму правления. Поэтому сопротивление персам в основном оказывали города, где царило народовластие. Ахмениды не желали мириться с тем, что европейская Греция все еще независима и в ней господствуют демократические порядки. Поэтому они поставили своей целью сломить ее главный центр — Афины.
В 490 году флот Дария I высадился в Греции. Спарта отказала афинянам в помощи, и им пришлось принять на себя главный удар. Но, вопреки всем ожиданиям, Дарий не смог покорить Афин. Под Марафоном произошла знаменитая битва, в которой греки заставили врагов отступить.
Через десять лет сын Дария Ксеркс предпринял новую попытку. Но афиняне уже успели построить собственный флот и в морском сражении у острова Саламина наголову разбили персов. Последующие победы греков окончательно закрыли Ахменидам путь в Европу.
С этого времени Афины вступают в эпоху своего высшего расцвета. Город становится подлинным средоточием эллинского мира, символом его единства и свободы. Соседи стремятся заключить союз с победителями. Образуется общегреческая коалиция во главе с Афинами. Крепость, сгоревшую во время войны, отстраивают лучшие мастера. Одной из самых влиятельных трибун становится театр, реформированный Эсхилом. У афинян появилось много досуга, который они проводят на площади, участвуя в политических спорах и слушая импровизированные речи ораторов. Город кипит в сознании своего могущества и независимости. Приближается пора великого взлета античной культуры — «Периклов век».
Около этого времени из Ионии в Афины прибыл Анаксагор (500—428), ученый и мыслитель, уроженец города Клазомен в Малой Азии [1]. Он происходил из семьи персидского подданного Гегесибула — богатого землевладельца. Хозяйство мало интересовало Анаксагора, его единственной страстью была наука. Он слушал милетского ученого Анаксимена, знакомился с философскими теориями и научными открытиями, число которых росло с каждым днем. Особенно поразило его учение натурфилософов о закономерностях космоса. Анаксагор старался всюду отыскивать признаки этого единого и совершенного строя Вселенной. Он отбросил старые сказки о солнце и пришел к заключению, что оно представляет собой огненную громаду. Рассматривая метеорит, он сделал смелое предположение, что небесные тела — это каменные глыбы. Анаксагор первый объяснил причину солнечных затмений, изучал математику, работал над теорией перспективы и выдвинул оригинальную гипотезу возникновения жизни. Предвосхищая Аррениуса и Томсона, он предположил, что «живые семена» были занесены на нашу планету из мирового пространства [2].
Особенно замечательной была выдвинутая Анаксагором теория первоэлементов мироздания. Шел он к ней не умозрительным путем, но индуктивно. Его внимание привлекли превращения в организме, усваивающем пищу. Из этого наблюдения он сделал вывод, что существует общая, невидимая для глаза, материальная основа всего, содержащая в себе начало всех вещей. Эти элементы ученый назвал «семенами», или «гомеомериями» — «подобночастными», и полагал, что число их бесконечно. Хотя, в отличие от Парменида, он говорил не о едином мире, а о многих «вещах», он признавал его теорию неуничтожимости бытия. Сколько бы ни делились первоэлементы, мы никогда не можем прийти к ничто, к абсолютной пустоте.
Постепенно перед Анаксагором открывалось величественное здание Вселенной, пронизанной закономерностями, Вселенной, где каждая ничтожная пылинка имеет свое место. Радостное чувство, которое приносит созерцание этой космической стройности, было для Анаксагора источником очищения духа и путем к совершенной жизни.
Как-то один обиженный судьбой человек обратился к ученому со словами: чего ради стоит жить в этом мире? Анаксагор ответил: «Чтобы созерцать небо и устройство всего миропорядка». Он говорил, что целью его собственной жизни является «умозрение и проистекающая из него свобода» [3].
Анаксагор покинул родину не как беглец. Афины привлекали его тем, что в них он надеялся найти лучшие условия для занятий наукой и распространения своих взглядов. Родные сетовали, что Анаксагор забросил отцовское имение, но он легко отказался от него в их пользу. На упреки, что он покидает отечество, Анаксагор отвечал, что его истинное отечество — небо.
Анаксагор стал первым философом и естествоиспытателем, вступившим на аттическую почву. В Афинах он всех поражал знаниями и приобрел множество учеников и слушателей. Ведь до сих пор философия и наука оставались достоянием Ионии и Италии. Мыслящие афиняне давно нуждались в человеке, который дал бы им основы нового миросозерцания. Среди учеников Анаксагора были трагик Еврипид, блестяще образованная гетера Аспазия и Перикл, с именем которого связана классическая эра афинской демократии.
Перикл был избран главой правительства в 444 году. Это был талантливый оратор и политик, тонкий ценитель искусства. Он окончательно сформулировал и утвердил принципы правового государства, завершив работу Солона и своего родственника Клисфена. В одной из публичных речей он говорил: «Свободные от всякого принуждения в частной жизни, мы в общественном отношении не нарушаем законов… Повторяющимися из года в год состязаниями и жертвоприношениями мы доставляем душе возможность получить многообразное отдохновение от трудов, равно как и благопристойностью домашней обстановки — повседневное наслаждение, которое прогоняет уныние. Сверх того, благодаря обширности нашего города, к нам со всей земли стекаются все, так что мы наслаждаемся благами всех других народов с таким же удобством, как если бы это были плоды нашей собственной земли» [4].
Конечно, в этих словах можно видеть преувеличение, свойственное любым политическим речам, но основные черты афинского строя отражены здесь верно.
При Перикле искусство в буквальном смысле слова «вышло на улицу», при этом ничего не утратив. «Мы любим красоту без прихотливости, — говорил Перикл, — и мудрость без изнеженности… Мы везде сооружаем памятники содеянного нами добра и зла».
В это время на скале Акрополя вырастают Парфенон и другие храмы, прославившие греческую классику. Друг Перикла Фидий создает своими статуями новое племя богов, или вернее — сверхлюдей. Другой близкий к правителю человек — Геродот — становится отцом античной историографии. В своих увлекательных книгах он описывает многие страны, где побывал, и события, о которых знал, читал или слышал. Вместе с трагиком Софоклом Фидий и Геродот входят в кружок Аспазии, покровителем которого был Перикл. Это был собственный мир архонта, и тут он, в отличие от публичных мест, высказывал вслух мысли, которые вынужден был скрывать от толпы. Естественно, что Анаксагор с его ученостью и смелыми теориями пришелся по душе этим людям.
Для самого клазоменца расцвет Афин был лишним доказательством значения Разума не только в природе, но и в государстве. Он видел благотворные следствия разумных законов, восхищался творениями человеческого гения и все больше убеждался, что только Разум есть истинный устроитель всего. Он один превращает глыбы мрамора в статуи и храмы. Вся человеческая культура — плод разума. Строй войска и конституция, Парфенон и гончарные мастерские — все это детища Разума.
Когда над залитым лунным светом Акрополем мерцали созвездия, ученый всматривался в небосвод и не мог не задаваться вопросом: в состоянии ли хаос путем одного лишь превращения первоэлементов сложиться в гармоничный порядок космоса? Не стоит ли и за этим порядком разум? Этот вывод пришел как нечто совершенно естественное.
Анаксагор назвал мировое разумное начало «Нусом» — словом, которое переводится как «смысл», «ум», «замысел» [5]. В своей книге ученый писал: «Никакая вещь не возникает и не уничтожается, но соединяется из существующих вещей и разделяется». Но что управляет этими процессами? «И соединявшееся, и отделявшееся, и разделявшееся, — отвечает Анаксагор, — все это определил Нус. И как должно быть в будущем, и как было то, чего теперь нет, и как есть — все устроил Нус, а также и вращение, которое теперь совершают звезды, солнце, луна, а также отделившиеся воздух и эфир» [6]. Так изучение разумного устройства мира оказалось путем, ведущим к идее мирового Разума.
Как бы предвидя современное учение физики об энтропии, Анаксагор утверждал, что хаос — естественное свойство вещей. Вне Разума мир — лишь беспорядочное скопление материи, только Разум сообщает ей структуру. Вначале, говорил Анаксагор, все природные элементы «были смешаны, а потом приведены в порядок божественным Разумом» [7]. Одним словом, именно Нус сделал Вселенную тем, что она есть, — царством порядка, он ее «устроитель» и «автократор» — самодержец.
Мысль о рациональном начале, присущем миру, уже высказывалась предшественниками Анаксагора. Но ни милетские философы, ни Пифагор, ни Гераклит не умели отделить дух от материи. Он назвал Нус «Разумом независимым и ни с чем не смешанным» [8]. Правда, будучи больше естествоиспытателем, чем философом, Анаксагор еще не до конца осмыслил особую природу духовного. Поэтому, хотя он писал, что Нус «действует посредством мышления», он все же называл его «тончайшей и чистейшей из всех вещей» [9].
Для человека наших дней это определение никак не вяжется с тем, что Нус у Анаксагора есть Бог [10]. Но вспомним, что и Олимпийские боги рисовались грекам в телесной форме. Преодоление этой особенности древнего мышления началось лишь после Сократа.
Из старого язычества Анаксагор, кроме того, заимствовал и дуализм, и идею вечности мирового Правещества. Подобно мифологическим богам-устроителям, Нус оказывался у него не Творцом, а лишь чем-то или кем-то, кто привел мир в порядок. По словам одного древнего автора, ученый полагал, что «начало всего Разум и материя, причем Разум — деятельное начало, материя же — страдательное» [11].
Но, невзирая на все это, в лице Анаксагора религиозно-философская мысль сделала величайшей важности шаг, и следует согласиться с Аристотелем, говорившим, что человек, который признал Разум «виновником благоустройства мира и всего мирового порядка, представляется словно трезвый по сравнению с пустословием тех, кто выступал раньше» [12]. Поэтому с учением Анаксагора впоследствии связывали первое, так называемое «космологическое», доказательство бытия Божия. В строгом смысле «доказательством» назвать его невозможно. И вообще божественное сверхбытие не может быть «выведено» на основе данных тварного мира. Тем не менее познание природы может дать некое свидетельство о Творце, на которое указывал апостол Павел в Послании к Римлянам и которое рождало у многих людей благоговейное преклонение перед мировым Разумом.
Пока Перикл был в силе, Анаксагор мог смело и открыто высказывать свои взгляды. Но настало время, когда авторитет прославленного архонта пошатнулся. Возникла оппозиционная группа, призывавшая к установлению более строгого режима и мечтавшая о тираническом господстве Афин над всем греческим миром. Праздные толпы горожан, которые Перикл силился занять работой, превратились во влиятельный паразитический класс, живущий за счет государственных подачек. Эти низы «демоса» хорошо понимали, что их беззаботная жизнь зависит от богатств, притекающих от «союзников». Вожди экстремистов постоянно подогревали воинственные настроения народа и стали теснить Перикла. Правда, он еще считался главой нации, и поэтому ни Клеон — вождь радикалов, ни Фукидид — вождь аристократии не могли сразу добиться его падения. Однако они решили уязвить его более тонким способом и начали кампанию против кружка Аспазии.
Все чаще раздавались голоса, обвинявшие Фидия в том, что он на щите Афины Парфенонской изобразил себя и архонта, а ее лицу придал черты гетеры. В этом усматривали кощунство. Кроме того, Фидия обвинили в хищении драгоценных материалов, отпущенных ему на строительство храма. В результате против скульптора был возбужден уголовный процесс, и конец своих дней он провел в темнице.
Следующей жертвой оказалась Аспазия. Как и Анаксагор, она была родом из Азии и не имела права гражданства. Перикл оставил ради нее свою жену, и это послужило поводом для бесчисленных насмешек и глумления. Толпа с восторгом слушала плоские остроты, которые отпускали в адрес Аспазии комические актеры. В довершение всего ее, как и Фидия, обвинили в богохульстве, и только заступничество Перикла, униженно просившего за свою подругу, спасло ее от казни.
Очередь теперь была за Анаксагором [13]. В 432 году по предложению гадателя Диопифма в Афинах приняли закон, воспрещающий занятия метеорологией как подрывающие народную веру. Требовали привлечения к суду лиц, «распространявших учение о небесных телах». Это была прямая атака на Анаксагора. Книги его подвергли запрету. Даже Перикл не мог защитить своего друга.
Анаксагор утверждал, что солнце — не колесница Гелиоса, а раскаленное небесное тело. Этого было достаточно, чтобы подпасть под действие нового закона. Особенно активно выступал против ученого демагог Клеон — поборник сильной власти. Вспомнили заодно, что Анаксагор прибыл из страны, подвластной персам, и, следовательно, мог им сочувствовать.
О дальнейших событиях источники говорят по-разному. Рассказывают, что Анаксагора отдали под стражу, где он в ожидании суда продолжал исследовать квадратуру круга. По некоторым сведениям, Перикл добился замены казни изгнанием. Состоялся ли вообще суд — неизвестно [14]. Мы знаем лишь, что около 430 года из Пирейской гавани отплыл корабль, который должен был отвезти Анаксагора обратно в Малую Азию. Говорят, что, вступив на палубу, изгнанник сказал: «Не я теряю Афины, а Афины теряют меня».
Были ли сказаны эти слова в действительности или нет, во всяком случае они справедливы.
Конец жизни Анаксагор провел в городе Лампсаке, где его окружали любовь и уважение граждан. На могиле ученого они поставили памятник с надписью: «Здесь лежит Анаксагор, проникший до крайнего предела истины в познании небесного космоса».
Но и в Афинах Анаксагора не забыли. Книги его продолжали читать и после запрета. Его последователи соблюдали строгую конспирацию и при вручении друг другу рукописей брали клятвы верности. Ненависть «охранителей» не могла уничтожить непобедимого стремления к знанию. И все же «школы Анаксагора» не возникло. Наиболее требовательные умы ученый не удовлетворял. Причины этого заключались в самом духе афинской культуры. Она складывалась под непосредственным влиянием Элевсина, Дельф и дионисической традиции. Здесь была популярна орфическая мистика. Люди искали ответа на глубочайшие вопросы бытия и жгучие жизненные проблемы, а Анаксагор взамен этого преподавал им физику.
Молодой Сократ с надеждой взялся за чтение книг клазоменца, но не нашел у него того, что искал. Ему понравилась мысль, что Разум причина всего, но в дальнейшем выяснилось, что анаксагоровский Нус сообщил лишь чисто внешний толчок Вселенной. А как он конкретно связан с миром вещей — оставалось неясным [15]. Аристотель сравнивал Нус с «богом из машины», которого драматурги спускали на сцену, чтобы облегчить развязку пьесы [16].
С одной стороны, эти претензии к системе Анаксагора были справедливы. Нус, подобно «первому Двигателю» позднейших деистов, был почти лишь механической первопричиной движения и порядка. В остальном он как бы бездействовал. Но, с другой стороны, от Анаксагора требовали слишком многого. Он был ученый, и Бог для него являлся в первую очередь «космологической гипотезой». Анаксагор в поисках высшей истины дошел до той грани, до которой может вести наука, и остановился на пороге. Он увидел действие Божества в принципе закономерности, но внутри самой Вселенной искал уже только естественных причин.
Если у него и была вера, то ее можно сравнить с религией Эйнштейна, которая заключалась в восхищении разумностью космоса. Запросы же афинских искателей истины шли гораздо дальше. Для них вообще вся натурфилософия была слишком оторванной от основных проблем человека. Ведь недаром книги почти всех натурфилософов назывались «О природе». Но достаточно ли брать за основу природу, когда речь идет о загадках человеческой судьбы? В конце концов так ли уж важно, из чего возникла Вселенная — из воды или воздуха — и каково было ее начало? Не важнее ли знать, в чем заключено добро и зло, что ждет человека по смерти, что властвует над жизнью: слепая Судьба или божественная Справедливость? Все эти вопросы волновали афинян больше, чем философия природы, которая как мировоззрение исчерпала себя. Нужно было искать новых ответов и путей. Но прежде чем эти пути начали вырисовываться впереди, греческая мысль прошла через полосу кризиса, в которой определились ее главные направления.
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава девятая
ОТ РАЗУМНОГО МИРА К МИРОВОМУ РАЗУМУ.
АНАКСАГОР
1. Первоисточники жизнеописания Анаксагора приведены у А. Маковельского (Досократики, т. III). Новые переводы этих текстов даны (в порядке, установленном Дильсом) как приложение к книге И. Рожанского»Анаксагор. У истоков античной науки» (М., 1972). По этому изданию даются дальнейшие ссылки.
2. См.: Ксенофонт. Сократические сочинения, 1935, с. 175.
3. Анаксагор, А, 29, 30.
4. Фукидид. История, II, 37 сл.
5. См.: И. Дворецкий. Древнегреческо-русский словарь, т. II, с. 1138.
6. Анаксагор, Б, 12.
7. Там же. А, 40.
8. Там же. Б, 12.
9. Аристотель. Физика, 4, 203а, 19; Анаксагор, Б, 12. Нус, по словам С. Трубецкого, «есть все еще физическое начало: оно несомненно невещественно и определяется по противоположности веществу; но Анаксагор не находит еще терминов, чтобы выразить эту мысль» (С. Трубецкой. История древней философии, I, с. 145).
10. Анаксагор, А, 48, 49.
11. Анаксагор, А, 42.
12. Аристотель. Метафизика, I, 4, 985а, 18.
13.См.: А. Бергер. Анаксагор и афинская демократия. — Вестник Древней Истории, 1960, № 3.
14. Попытки восстановить ход «дела Анаксагора» изложены у И. Рожанского (Анаксагор, с. 277 сл.).
15. Платон. Федон, 97 а, b.
16. Аристотель. Метафизика, I, 4, 985а, 18.