Философия Сократа представляет собой единое целое с его жизнью.
В дохристианском мире немного найдется личностей столь обаятельных и своеобразных, как Сократ, сын Софрониска. Трудно сказать, что имело большее влияние на современников и последующие поколения: учение Сократа или самый его облик учителя жизни. Из античных философов в этом смысле его можно сравнить, пожалуй, лишь с Пифагором. Но о последнем мы знаем только по «иконе» легенды, или, вернее, по ее обломкам, в то время как об афинском мудреце свидетельствуют близкие к нему люди.
Справедливости ради нужно сказать, что Сократ долго не привлекал к себе особого внимания; по-настоящему его «заметили» лишь к концу жизни. Историки тех времен, подробнейшим образом повествуя о каждом мятеже или сражении, почти ни словом не обмолвились о столь замечательном человеке. В каком-то отношении это объясняется тем, что внимание летописцев было отвлечено другим; ведь первая половина жизни Сократа совпала с самыми яркими страницами афинской истории. Философ родился в годы победоносного завершения персидских войн; юность его прошла при Перикле; он был современником Эсхила и Софокла, Аспазии и Анаксагора, Иктина и Фидия.
Спокойный, скромный человек, не рвущийся в политику и не рекламирующий себя, Сократ легко мог затеряться в толпе софистов и учителей риторики. К тому же внешне он не был привлекателен, что в те времена играло немаловажную роль. Афиняне, страстные ценители красоты лица и телосложения, должны были с оттенком жалости смотреть на его забавную фигуру плешивого фавна, коренастую, с отвислым животом, на его курносое лицо с глазами навыкате и толстыми губами. Только огромный лоб, возвышавшийся над курьезной физиономией, как бы намекал на могучий ум сына Софрониска.
Это лицо стало с некоторых пор привычным для афинян. Едва только отворялись городские ворота, как все уже видели Сократа, расхаживающего среди толпы в своем поношенном плаще и заводящего нескончаемые разговоры. Подобный образ жизни не казался слишком странным: в Афинах беседовали, декламировали, спорили, острили все кому не лень. Эта страсть упражнять язык стала своего рода национальным спортом афинян и заразила не только праздных горожан, но и торговцев, ремесленников, цирюльников, грузчиков и даже рабов.
Сократ нередко обращался к первому встречному, к любому, кто был не прочь поговорить, и несколькими вопросами втягивал собеседника в дискуссию. Его манера вести спор располагала и заинтриговывала: он не чванился, как иные софисты, не бросался афоризмами и, казалось, готов был дать спорщику положить себя на лопатки. А кому не хотелось выйти победителем? Однако в итоге Сократ приводил в замешательство любого острослова.
Люди догадывались, что Сократ стремится отнюдь не к праздному провождению времени, что его беседы имеют определенную цель, но далеко не всем она была понятна.
Чего же хотел Сократ? Чего искал? Зачем беспокоил людей, вселяя в них тревогу и заставляя пересматривать свои убеждения? Многих соотечественников мудреца мучила эта загадка. Софистом его не назовешь: он не гонялся ни за деньгами, ни за славой. Порой он бывал смешон и несносен, но слова и личность этого зловредного шутника обладали непонятной силой притягательности. Он сам называл себя «докучливым оводом», но были люди, которые свидетельствовали, что его жало для них целительно. Он искал великого, прекрасного и истинного, но говорил так просто, прибегал к таким обыденным примерам и сравнениям! Он учил людей добру, но беспощадно издевался над ними. И чем мягче была его ирония, тем больнее язвила она.
Друзьям Сократа, тем, кто знал его ближе, он напоминал резную фигурку забавного лешего Силена, внутри которой хранились священные изображения. «Он,—говорит у Платона Алкивиад, — всю свою жизнь морочит людей притворным самоунижением. Не знаю, доводилось ли кому-либо видеть таящиеся в нем изваяния, когда он раскрывался по-настоящему, а мне как-то довелось, и они показались мне такими божественными, золотыми, прекрасными и удивительными, что я решил сделать вскорости все, чего Сократ ни потребует… если послушать Сократа, то на первых порах речи его кажутся смешными: они облечены в такие слова и выражения, что напоминают шкуру этакого наглеца-сатира. На языке у него вечно какие-то вьючные ослы, кузнецы, сапожники и дубильщики, и кажется, что говорит он всегда одними и теми же словами одно и то же, и поэтому всякий неопытный и недалекий человек готов поднять его речи на смех. Но если раскрыть их и заглянуть внутрь, то сначала видишь, что только они и содержательны, а потом, что эти речи божественны» [1].
Эта двуликость Сократа многих сбивала и доныне сбивает с толку, а ведь именно в ней можно видеть ключ к пониманию личности философа. Не заставляло ли его надевать личину простачка, играть комедию, почти юродствовать какое-то особое целомудрие и скрытность? Быть может, ирония и неуемная говорливость помогали ему оберегать тайный огонь души? Это косвенно подтверждается тем, что в исключительных случаях он решался обнаружить свое подлинное «я».
С виду безобидный говорун, Сократ оказался настоящим «возмутителем спокойствия» Афин. Казнив его, сограждане думали, что избавились от «овода», но они ошиблись: смерть сделала его лишь сильнее. После его осуждения и казни возникла обширная «сократическая литература», которая ставила своей целью оправдать учителя перед современниками и сохранить память о нем для потомков.
До нашего времени дошли книги двух авторов — непосредственных учеников Сократа: Ксенофонта и Платона. Они были людьми мало похожими друг на друга и поэтому увидели Сократа как бы с двух различных сторон.
Ксенофонт, популярный историк-публицист, служил командиром кавалерии и оставил ряд книг по коневодству. Богатый землевладелец, он усердно занимался сельским хозяйством и видел в Сократе носителя житейской мудрости. Ксенофонт сумел передать характерные черты, стиль речей и некоторые идеи философа, однако в его изображении Сократ временами кажется скучноватым резонером [2].
Платон — поэт и гениальный мыслитель. Еще при жизни учителя начал он записывать некоторые из его бесед, хотя уже тогда невольно привносил в них нечто свое. Говорят, прочтя одну из таких записей, Сократ в комическом ужасе воскликнул: «Боги! Как много этот юноша наклепал на меня!» И все же, пусть Платон порой вкладывал в уста Сократа свои мысли (а впоследствии сознательно превратил его в литературный персонаж), — его диалоги могут рассказать о подлинном Сократе не меньше, чем книги Ксенофонта [3].
У обоих свидетелей совпадают сведения о жизни мудреца, и, критически сопоставляя их сочинения и другие источники, возможно, воссоздать его биографию и учение. Тем не менее, оговорки «может быть», «вероятно» неизбежны в любом повествовании об афинском философе.
Сократ родился около 470 года. То, что в армии он служил гоплитом, указывает на принадлежность его семьи к среднему классу. Отец Сократа Софрониск был из рода потомственных каменотесов-ваятелей; он обучил сына своему ремеслу, и, если бы Сократ выполнил желание отца, он остался бы скульптором, но его влекло совсем иное призвание.
Уроженец Афин, Сократ горячо любил свой город и утверждал, что всем ему обязан. «Отечество, — говорил он, — дороже и матери, и отца, и всех остальных предков» [4]. Он называл себя «порождением» и «слугой» Афин. Маленький мир, теснившийся вокруг скалы Акрополя, навсегда пленил Сократа, и даже тогда, когда город обратился против него, он остался верен ему до конца.
Каждый афинянин имел право покинуть свой дом и уехать в колонию или чужие земли, но Сократ не захотел воспользоваться этой возможностью. В то время как другие искатели знаний обычно рыскали по свету, Сократ не любил оставлять Афин. Это штрих, характерный для его умонастроения: он не искал нового, не гнался за впечатлениями, не особенно интересовался бытом других народов. С ранних лет все мысли Сократа были направлены на сущность человеческой жизни, а странствия могли бы только помешать его внутренней сосредоточенности.
О юности Сократа известно мало. Мы знаем, что он был вхож в дом Аспазии и высоко ставил эту замечательную женщину. Он читал книги Анаксагора и, по собственному выражению, слушал беседы Протагора «как завороженный». Но, познакомившись с натурфилософией и взглядами софистов, Сократ разочаровался и в том и в другом [5].
Ученые размышляли над устройством Вселенной, софисты оттачивали свою диалектику, политики спорили о наилучшем строе, ремесленники трудились над множеством полезных изделий, скульпторы и поэты созидали прекрасное в мраморе, металле и слове — все это для Сократа было проявлением человеческого духа и творчества. Но что такое сам человек? Для чего он живет и как он должен жить? Существует ли истина или она — мираж, как думают софисты? Вот — вопросы, которые рано стали занимать Сократа. В этом он был истинным продолжателем афинских трагиков с их интересом к человеку. Ему чуждо было поверхностное любопытство, побуждавшее его товарищей гоняться за новомодными идеями. Философия для него являлась не забавой ума, а своего рода священнодействием. Он исходил из мысли, что истина требует благоговейного и любовного подхода, ибо она не отвлеченный предмет, а нечто непосредственно связанное с жизнью и добродетелью.
Один физиогномист как-то сказал Сократу, что в его лице видны задатки пороков. Когда же друзья запротестовали, философ подтвердил, что он действительно был склонен к дурному, но победил в себе эти склонности. Самовоспитание Сократ не отделял от истинной мудрости: подчинить страсти, подчинить низшую природу разуму означало в его глазах открыть в себе высшее Начало.
Мы ничего не знаем о той внутренней работе, которая сделала Сократа тем, чем он стал. Наиболее раннее свидетельство о его характере относится ко времени Пелопоннесской войны, когда Сократ был уже законченной цельной натурой, человеком, достигшим поразительной власти над собой. Если для многих афинян бедствия тех лет стали поводом к распущенности, то для Сократа они явились как бы проверкой самого себя.
В 432 году афинское войско вело тяжелую осаду города Потидеи. Непривычный холодный климат, частая нехватка продовольствия изматывали войско. Даже закаленные в сражениях воины жаловались и роптали. Один Сократ оставался невозмутимым: он был одет, как и дома, в отличие от других никогда не кутался, ходил босым. Ему, казалось, нипочем были ни голод, ни суровая погода. Солдаты подозревали даже, что он издевается над ними. Стараясь найти в Сократе хоть одно уязвимое место, они принуждали его пить с ними, но и здесь он не уступил им, и никто никогда не видел его пьяным.
Сократ был храбрым солдатом и верным товарищем. Когда началось решающее сражение, он не покинул своего раненого друга Алкивиада и вынес его с поля боя под стрелами врага, позаботившись даже о спасении его оружия. В другой раз, при отступлении афинского войска, Сократ один не поддался панике и шел спокойным шагом. «Каждому было ясно, что этот человек, если его тронешь, сумеет постоять за себя» [6].
Некоторые из друзей философа, думая, что походы будут для него непосильны, изумлялись тому, что Сократ возвращался из сражений невредимым. В дни постигшей Афины трагедии, когда спартанцы были уже под стенами города, Сократ, в отличие от большинства, не потерял присутствия духа. «Во время осады, — вспоминал он впоследствии, — все горевали о своей участи, а я жил, так же ни в чем не нуждаясь, как в дни наивысшего благоденствия нашего отечества» [7]. Такое поведение позднее назвали бы «стоическим».
Но не оно было самым удивительным в Сократе.
Однажды в воинском лагере афиняне оказались свидетелями странной сцены. С раннего утра Сократ стоял, погруженный в глубокое размышление. Проходили часы. Когда солнце уже поднялось высоко, многие стали смеяться и указывать на забывшего обо всем философа. Вечером, во время раздачи ужина, воины заметили, что он все еще не сдвинулся с места. Одни смотрели на Сократа с любопытством, другие, желая знать, как долго он продержится, легли спать под открытым небом. А мудрец все стоял как изваяние. Только на следующее утро, когда солнце осветило равнину, он очнулся от своего транса, совершил молитву и удалился [8]. В этом эпизоде перед нами открывается не только человек, закаливший свое тело, но и виртуоз самоуглубления. Кажется, что здесь, в шумном солдатском становище греков, каким-то чудом оказался индийский подвижник, восходящий по ступеням внутреннего познания. Есть и другие свидетельства об умении Сократа целиком погружаться в себя. В глазах одних он был лишь чудаком, почти безумцем, но другие чувствовали в нем нечто непостижимое и возвышенное.
Сократ никому не говорил, что открывалось ему во время таких состояний, но одной таинственной стороны своей жизни он касался часто. По его словам, он временами ощущал в себе присутствие какого-то божественного существа — «даймониона» [Слово «даймон», «демон», означает дух, или гений; сократовский же термин «датмонтон» имеет более неопределенный смысл: «нечто божественное или демоническое». Не следует забывать, что в античное время слово «демон» не имело негативного значения, какое оно приобрело впоследствии.]
«Началось у меня это с детства, — говорил он незадолго до смерти, — возникает какой-то голос, который всякий раз отклоняет меня от того, что я, бывало, намерен делать, а склонять к чему-нибудь никогда не склоняет» [9]. Это загадочное явление Сократ называл «чудесным» и явно имел в виду не просто голос совести, а нечто мистическое. Насколько важны были для него предостережения этого ангела-хранителя, явствует хотя бы из той роли, которую «даймонион», как мы увидим, сыграл во время процесса над Сократом. Кроме того, мудрец обладал даром прозорливости, и многие обращались к нему за советом. Отвечая им, Сократ основывался не столько на соображениях здравого смысла, сколько на совершенно особом «шестом чувстве». При всем том философа трудно заподозрить в кликушестве: душевное его здоровье не оставляет сомнений, это натура уравновешенная и от природы скорее рассудочная. Голос же «даймониона» и умение предсказывать будущее были связаны с опытом исключительным, не рационального порядка.
Афиняне в то время переживали тяжкую полосу неудач. Не было видно конца изнурительной войны со Спартой. «За ее время, — пишет Фукидид, — Эллада испытала столько бедствий, сколько не испытывала раньше за равный промежуток времени… Никогда не было взято и разорено столько городов, частью варварами, частью самими воюющими сторонами, не было стольких изгнаний и смертоубийств, вызванных или самой войной, или междоусобицами» [10].
Режим Клеона, ставшего после Перикла вождем масс, приобретал черты тирании. Афины беспощадно мстили неверным союзникам, спартанцы в жестокости не уступали афинянам, массовые расправы стали обычным явлением. По греческим полисам разливалась зараза анархии и ненависти. Угасло понятие о праве и свободе. Клеон объявил неблагонадежными всех независимо мыслящих людей [11]. Его партия стремилась превратить Афины в казарму по спартанскому образу. В обстановке страха, недоверия, фальшивого патриотизма и доносов демократия вырождалась в бессмысленное буйство толпы. Поборники сильной власти с радостью воспользовались кризисом, чтобы покончить с народовластием навсегда. «Много раз, — заявлял Клеон, — уже при других случаях я приходил к убеждению, что демократическое государство не способно владычествовать над другими».
Как раз в те годы Аристофан в комедии «Всадники» изобразил народ в виде выжившего из ума старика Демоса, за которым ухаживают колбасник и кожевник (намек на политических соперников). Они безудержно льстят глупцу, осыпая его обещаниями и выставляя свои заслуги [12].
Молодое поколение прониклось равнодушием к отечеству, к порядку и к вере. Никого уже не возмущало, что сатирики выводят на сцене богов в виде шайки мошенников. Давали себя знать и плоды деятельности софистов.
Именно в это время всеобщего распада Сократ всецело посвятил себя своей миссии: испытывать души, просвещать умы, содействовать отысканию истины и справедливости.
Выйти на широкое поле деятельности побудило его речение Оракула. Один из горячих поклонников Сократа, Херефонт, решился вопросить в Дельфах, есть ли кто мудрее сына Софрониска. «Нет», — ответила Пифия. Сократ был смущен и немало удивлен. «Услыхав про это, — говорил он впоследствии, — стал я размышлять сам с собою таким образом: что хотел сказать бог и что он подразумевает? Потому что я сам, конечно, нимало не считаю себя мудрым. Что же это он хочет сказать, говоря, что я мудрее всех? Ведь не лжет же он?»
Желая разрешить недоумение, Сократ обратился к одному выдающемуся политику, но скоро понял, что «этот человек только кажется мудрым и многим другим людям, и особенно самому себе, но на самом деле не мудр». Попытка доказать это политику привела лишь к тому, что в его лице Сократ нажил себе врага. То же было и с прочими: все они воображали себя знающими много, но испытания не выдержали, ослепленные самомнением. И поэты, и ремесленники — все, разбираясь лишь в своей профессии, мнили себя мудрецами. Они не понимали, чего от них хочет Сократ. Одни считали, что Сократ глумится над ними, другие — что он сам владеет каким-то секретом высшей мудрости. В результате Сократ пришел к заключению, что высшая мудрость — удел Божества, а Оракул лишь хотел сказать: «Из вас, люди, всего мудрее тот, кто подобно Сократу знает, что ничего поистине не стоит его мудрость» [13].
Этот эпизод показывает, что первым делом философ стремился изобличать самоуверенный догматизм и начал с искреннего признания: «Я знаю, что ничего не знаю». Внутренняя честность являлась для него необходимой предпосылкой исследования. Он утверждал не софистический скепсис, а призывал начать все заново, переосмыслить наследие прошлого и искать, искать неустанно.
Ради своей миссии Сократ пренебрегал всеми жизненными удобствами, став чем-то вроде нищенствующего подвижника. Он тратил на себя меньше, чем самый последний поденщик. Софисту Антифонту, осуждавшему его образ жизни, Сократ шутя говорил: «Как мне кажется, Антифонт, ты представляешь себе мою жизнь настолько печальной, что предпочел бы, я уверен, скорее умереть, чем жить, как я… а по моему мнению, не иметь никаких потребностей есть свойство божества, а иметь потребности минимальные — это быть близким к божеству» [14].
Такое пренебрежение к делам житейским приводило в негодование домашних Сократа. Женился он рано и имел троих детей. Вероятно, его жена Ксантиппа не была такой фурией, как рисуют ее легенды, но идей мужа не понимала и не одобряла его поступков. Вспыльчивая и экспансивная, как многие гречанки, она нередко давала волю своим чувствам. Сократ, как видно, относился к ней прохладно, но терпеливо выдерживал семейные бури. Когда его спрашивали, почему он женился на такой вздорной женщине, он отшучивался, говоря, что если уж научился справляться с ней, то будет искусен в общении с многими другими людьми.
Сократ не был аскетом, его самоотречение было поиском свободы: он отворачивался от всего, что порабощает и связывает.
Он был чуток ко всему прекрасному, любил и понимал природу, между тем его почти никогда не видели за городом: гомон рынков и гимнасиев, суета улиц была его стихией.
По рассказу Платона, когда один из друзей привел Сократа в живописную рощу близ Афин, тот радовался как ребенок:
— Клянусь Герой, прекрасный уголок! — восклицал он в восторге. — Этот платан такой развесистый и высокий, а разросшаяся, тенистая верба великолепна: она в полном цвету, все кругом благоухает. И что за славный родник пробивается под платаном: вода в нем совсем холодная, можно попробовать ногой. Судя по изваяниям дев и жертвенным приношениям, видно, здесь святилище каких-то нимф и Ахелоя. Да если хочешь, ветерок здесь прохладный и очень приятный; по-летнему звонко вторит он хору цикад. А самое удачное это то, что здесь на пологом склоне столько травы — можно прилечь, и голове будет очень удобно. Право, ты наверно отличный проводник, милый Федр.
— А ты поразительный человек, — отвечал Федр, — до чего же ты странен! Ты говоришь, словно какой-то чужеземец, нуждающийся в проводнике, а не местный житель. Из нашего города ты не только не ездишь в чужие страны, но, кажется мне, не выходишь даже за городскую стену.
— Извини меня, добрый мой друг, я ведь любознателен, а местности и деревья ничему не хотят меня научить, не то что люди в городе [15].
Люди — вот цель, страсть, привязанность Сократа. В отличие от ученых, отгородившихся от жизни, или замкнувшегося в себе Гераклита, он любил людей, постоянно искал общения, буквально не мог жить без него. Этот грек не желал больше искать мудрости у природы, как его предшественники. Она обещала много — дала мало. Истину нужно высматривать в другом месте.
Характерно, что Сократу нравилось выставлять себя учеником, он искренне сознавал себя не учителем, а искателем.
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава пятнадцатая
ДВУЛИКИЙ ФИЛОСОФ
1. Платон. Пир, 216е, 221е. Сочинения Платона в дальнейшем цитируются по изданию: Платон. Сочинения в трех томах. Под ред. В. Асмуса. М., «Мысль», 1968—1972.
2. До нашего времени дошло четыре «сократовских сочинения» Ксенофонта («Воспоминания», «Апология Сократа», «Пир» и «Домострой»). Русский перевод их принадлежит С. Соболевскому.
3. «Платон, — справедливо говорит П. Новгородцев, — был именно тот ученик его (Сократа), который своим глубоким проникновенным духом был более всего способен передать нам сущность Сократа. Платон в одно и то же время и философ и художник; его одушевленный пересказ дает не только мысли, но также и образы… и прежде чем мы поняли глубину излагаемой системы, мы уже чувствуем нравственную силу личности. А в отношении к Сократу это самое главное» (П. Новгородцев. Сократ и Платон. М., 1901, с. 6. См. также: С. Жебелев. Сократ. Берлин, 1923, с. 15 сл.; Д. Богдашевский. Об источниках к изучению философии Сократа. — «Труды Киевской Духовной Академии», 1895—1897.
4. Платон. Критон, 51b.
5. Существует предположение, что Сократ одно время был учеником натурфилософов, но оно вряд ли основательно.
6. Платон. Пир, 220—221.
7. Ксенофонт. Апология, 18.
8. Платон. Пир, 220с.
9. Платон. Апология, 31d. В «Апологии» Ксенофонта (12) «даймонион» не ограничивается предупреждениями, но дает и положительные указания. См. также: Ксенофонт. Воспоминания, I, 1, 2—5; Платон. Федр, 242b; Эвтидем, 272е; Теэтет, 151а; Алкивиад Первый, 103а, b. «Даймонион» связан был со способностью Сократа предсказывать и давать советы. О «демоне» Сократа говорят Аристотель, Цицерон, Плутарх (см.: А. Введенский. Демонион Сократа. Сергиев Посад, 1893).
10. Фукидид. История, I, 23, 2.
11. Там же, III, 37.
12. Аристофан. Всадники, 912 сл.
13. Платон. Апология, 21с сл., 23b.
14. Ксенофонт. Воспоминания, I, 6, 4—10.
15. М.: Платон. Федр, 230b.
Притязание человеческого «я» на центр мироздания является предпосылкой открытия Бога.
Как-то раз, беседуя с юношей Ефидемом, который надеялся обрести мудрость изучением философских книг, Сократ спросил:
— Скажи мне, Ефидем, в Дельфы ты когда-нибудь ходил?
— Даже два раза, — отвечал тот.
— Заметил ты на храме где-то надпись: «Познай самого себя»?
— Да.
— Что же, к этой надписи ты отнесся безразлично или обратил на нее внимание и попробовал наблюдать, что ты собою представляешь?
— Конечно, нет, клянусь Зевсом, я воображал, что это-то уж вполне знаю: едва ли я знал бы что-нибудь еще, если бы не знал даже самого себя.
В ответ Сократ стал подробно развивать мысль о том, насколько трудная вещь — самопознание и как важно человеку обратиться к исследованию самого себя [1].
В древности смысл афоризма, начертанного на фронтоне Дельфийского храма, был скорее уничижительным: «Познай, что ты только человек» [2]. Сократ же вложил в него иное содержание. Для него эти слова означали, что человеку нужно начинать исследование бытия с себя. В самом деле, какой толк гадать о пространстве, атомах и движениях звезд, как делали «физики», если твоя собственная жизнь для тебя все еще загадка? Искать ее разрешения следует не в космосе, а в недрах человеческого духа.
Так по-новому понятое изречение неведомого мудреца становится девизом всей философии Сократа.
Но если в этом он шел по пути, проложенному Протагором, то в отличие от софистов он верил в возможность постичь истину. И цель эта была для него не отвлеченной, но конкретно–жизненной; он сознавал ее как отыскание человеком высшего блага. Люди, по его мнению, слишком мало ценят сокровище, которым владеют, — они не знают своей души и лишь поэтому оказались беспомощными и слепыми в мире вещей. Отсюда — и «ужас Рока», и безнадежность.
Какова цель твоей жизни? — спрашивал Сократ. В чем видишь ты ее назначение и что считаешь счастьем? Твои друзья жаждут славы, богатства, удовольствий? Но проверь хорошенько — это ли цель, достойная человека? И как легко все это можно утратить!
Беседуя с молодежью, мудрец шаг за шагом развенчивал ходячие идеалы и показывал их обманчивость. Своим судьям он потом скажет: «Ведь я только и делаю, что хожу и убеждаю каждого из вас, и молодого, и старого, заботиться прежде и сильнее всего не о теле и не о деньгах, но о душе, чтобы она была как можно лучше» [3].
Поначалу это легко принять за проповедь аскетической отрешенности, но на самом деле именно с Сократа начинается в Греции подлинное жизнеутверждение. До него эллинский мир, по сути дела, любил жизнь любовью безнадежной и безответной. Афинский же мудрец проникается верой в благой смысл человеческого существования. Он лишь говорит, что этот смысл не лежит на поверхности, а дан как задача.
Преходящие «блага» не могут составлять подлинного счастья, но это не значит, что истинное добро обнаружить невозможно. Оно тождественно высшей мудрости, которая делает жизнь человека совершенной. Вы, говорит Сократ, блуждаете лишь потому, что не открыли основ добродетели, заложенных в нас. Обратитесь к себе, к своему разуму, и он научит вас мужеству, покажет вам необходимость воздержания, умеренности, правдивости. Вы поймете, что по отношению к людям следует быть справедливыми, а по отношению к высшим силам — благоговейными. Одним словом, в мудрости содержатся все «доблести», которые, в сущности, лишь разные стороны единого добра, дарующего счастье. Рассмотрите его основания, если вы уже не имеете простодушной веры предков, и — убедитесь, что добро присуще нашей природе и, следовательно, имеет божественное происхождение. Не бойтесь подвергнуть его проверке, ему не страшны испытания ума, и, когда придете к выводу, что мудрость содержит непреложный закон вашего существа, — уже сознательно следуйте ей.
Таковы исходные начала критического метода Сократа, покинувшего почву слепого доверия к традиции. Философ не поучает, подобно Пифагору, не ссылается на авторитеты, но избирает своим рабочим инструментом диалектику — поединок доводов. Отсюда и Сократовский способ приводить людей к достоверному знанию.
Порой дискуссии, которые он затевал, были рассчитаны на слушателей, однако чаще он старался расположить партнера к себе, заглянуть в его душу, помочь ему разобраться в своих мыслях и стремлениях. Сократ целиком отдавался ходу рассуждений, входил во все изгибы мысли собеседника, не оставляя ничего неясным, не пропуская ни одного звена в цепи доказательств. Он почти отождествлялся с другим человеком, как бы забывая о себе и своих взглядах: это помогало ему подойти к чужой душе изнутри.
Вот в палестре или у храма он останавливает приглянувшегося ему человека и задает вопрос. Он внимателен, серьезен, порой прикидывается наивным, спрашивает, возражает, уточняет…
А что, друг, ты понимаешь под таким-то словом? Хорошо. А не будет ли ошибкой толковать его так? О, Гера! Его оппонент знает, что такое благо и мудрость! Пусть же скорей просветит он бедного Сократа!.. И все дальше и дальше увлекает он спорщика. Да, да, это так, — вынужден соглашаться тот. Но мудрец не довольствуется частной победой, он продолжает: давай-ка рассмотрим этот вопрос тщательнее. Ты следишь за мной? Следи внимательно!
И вьется, развертывается нить аргументов, определений, выводов. Собеседнику становится не по себе, он так привык к шаблонным словам, что никогда особенно не вникал в их значение. А тут само понятие начинает анатомироваться.
Вот юный Теэтет — будущий знаменитый математик — бьется, как муха в паутине, а Сократ, загнав его в тупик, смотрит добродушно своими выпученными глазами, в которых прячется улыбка, шутит, подбадривает: смелее, смелее! Ведь он, Сократ, тоже учится и для него все это так же ново. Не нужно бояться трудностей.
— Твои муки происходят оттого, что ты не пуст, милый Теэтет, а скорее тяжел.
— Не знаю, Сократ. Но я рассказываю о том, что испытываю.
— Забавно слушать тебя. А не слыхал ли ты, что я сын повитухи — очень почтенной и строгой повитухи, Фенареты?
— Это я слышал.
— А не слышал ли ты, что и я промышляю тем же ремеслом?
—Нет, никогда.
— Знай же, что это так, но только не выдавай меня никому. Ведь я, друг мой, это свое искусство скрываю… В моем повивальном искусстве почти все так же, как и у них, — отличие, пожалуй, лишь в том, что я принимаю у мужей, а не у жен и принимаю роды души, а не плоти. Самое же великое в нашем искусстве — то, что мы можем разными способами допытываться, рождает ли мысль юноши ложный призрак или же истинный и полноценный плод [4].
Эта маевтика, или духовное акушерство, — основной педагогический прием Сократа. Доводя мысль собеседника до абсурда, он показывал, что тот родил «пузырь», а не настоящее дитя, и увлекал его к дальнейшему анализу, помогая «произвести на свет истину».
Иным людям рассуждения Сократа могли показаться утомительными. Но в них заключалась подлинная школа мышления. Философия в лице афинского мудреца приступила к энергичным разработкам ресурсов разума. Ты выдвинул понятие? Объясни его, требует Сократ, иначе возникнет лишь путаница. «Софизмами» здесь не отделаешься. Из хаоса слов, представлений и образов нужно вычленить строгие конструкции. То были как бы химические эксперименты над мыслями: Сократ смешивал, взбалтывал, выпаривал, а на дне оседали кристаллы понятий. Отыскивая общее в частном, философ приоткрывал дверь в мир умопостигаемого, дверь, в которую стучались еще Пифагор и Парменид.
Чистая мысль, согласно Сократу, — это реальность, которую человек должен найти в себе и высвободить; она требует ясной причинно-следственной связи и обоснованности заключений. Таким образом, Сократ разрабатывал начатки индуктивного способа познания. Но именно здесь, где сильнее всего проявился философский гений Сократа, обнаруживается странный парадокс или даже трагедия его учительства. Ведь, предложив свой рациональный метод исследования, он незаметно для себя служил не моральной философии, которая составляла для него главный интерес, а науке. Как это ни странно, человек, пренебрегавший естествознанием, дал ему в руки инструмент, с которым оно веками не расставалось; а вот в сфере нравственной сократовские приемы оказались весьма мало применимыми.
Сократ настолько верил в разум, что вознамерился построить на нем одном универсальную этику. Попытка заведомо обреченная на неудачу! Уже Аристотель решительно отклонил это превращение нравственности в науку, хотя и соглашался с мыслью Сократа, что «добродетель не бывает без знания» [5].
Сократу казалось, что человек добр по природе и что злым делает его лишь неведение. В этом есть нечто общее с индийским учением об «авидье». Но если Упанишады учили о неведении мистическом, то для греческого философа добро, как и истина, постигалось изучением законов рассудка. Все это давало основание многим мыслителям считать Сократа человеком, который отравил эллинский дух рационализмом. Кьеркегор усматривал в Сократе лишь разъедающую «иронию»; Ницше называл его «типичным не мистиком», погубившим возвышенный дух «трагической Греции»; экзистенциалист Лев Шестов изображал дело философа как бы вторым грехопадением после Адама [6].
В этих суждениях есть много верного, в частности, «диалектический» метод действительно укреплял притязания обыденной логики на господство в высших областях знания. Тем не менее, мы не имеем права отделять учение Сократа от него самого. Взятый же целиком, во всей своей жизни и со всеми оттенками мышления, мудрец слишком сложен, чтобы его можно было втиснуть в узкие рамки рационализма.
Прежде всего, будь ирония и рассудочность Сократа абсолютными, он совершенно иначе относился бы к религии. Плоский рационализм несовместим с ней; между тем все свидетели говорят о неподдельном благочестии философа. Сократ не только совершал обряды, но и с полной серьезностью и уважением прислушивался к словам оракулов. Он недвусмысленно подчеркивал, что метод его имеет границы и не претендует заменить мистическое познание. Человеку дан разум, это его достояние, а высшее открывается иным путем. «Что боги предоставили людям познать и делать, — читаем мы у Ксенофонта, — тому, говорил он, должно учиться, а что людям неизвестно, о том — стараться узнать волю богов».
«Если ему казалось, что ему дается какое-нибудь указание от богов, то уговорить его поступить вопреки этому указанию было труднее, чем уговорить взять проводника слепого и не знающего дороги вместо зрящего и знающего. Да и других бранил он глупцами, кто поступает вопреки указанию богов из опасения дурной славы у людей; сам же он совет от богов ставил выше всех человеческих отношений» [7].
Сократ не одобрял тех, кто думал, что о божественном можно рассуждать так же легко, как о прочем. «Он удивлялся, — говорит Ксенофонт, — как они не понимают, что постигнуть человеку это невозможно» [8]. Одним словом, мудрец достаточно ясно сознавал как величие божественного Начала, так и невозможность свести понятие о нем к обычной логике.
При этом агностиком в духе Протагора и Горгия Сократа назвать нельзя. Те, кто упрекают его в рационализме, забывают, что под поверхностью всех его умственных операций жила вера в высшее Благо.
Это было, безусловно, нечто новое в религиозном сознании Греции. Единое, Мойра, Логос, боги — как бы ни понимали и ни обозначали высшую Реальность предшественники Сократа — она никогда не мыслилась в категории Блага. Божественное было всемогущим, неодолимым, всеединым и даже разумным, но — не являлось Добром. Сократ решительно отказывался видеть в Высшем лишь Нус, холодный Перводвигатель ученых, но понимал его как небесный Промысл. И отнюдь не «диалектика» открыла Сократу этот аспект верховной Сущности; источник его видения нужно искать в личном, духовно-нравственном опыте мудреца. Замечательно, что Сократ, всегда настаивающий на точных понятиях, уклонялся от определения высшего Блага, как бы показывая, что оно не рационализируется. И при этом его слова о «правдивом» и «благом» Боге звучат с такой покоряющей убежденностью, что в них чувствуется нечто почти пророческое. Не без основания известный историк религии Рудольф Отто сравнивал новизну этого учения о благости Божией с проповедью пророка Амоса [9].
Религиозная интуиция Сократа составляет душу всей его философии. Поскольку Бог есть Добро, образованный им мир предназначен для радости, гармонии, для блага. Верить в это не означает, однако, отказаться от разума. И философ пытается подойти к идее Бога с помощью своего индуктивного метода.
У Ксенофонта мы находим интересную беседу на эту тему. Сократ спрашивает Аристодема, человека, смеявшегося над религией, чтит ли он великих мастеров: поэтов, скульпторов, живописцев. «Разумеется», — отвечает тот. Тогда Сократ подробно описывает некоторые удивительно устроенные организмы, и Аристодем соглашается, что это похоже на «искусную работу кого-то».
— А в самом себе ты признаешь присутствие чего-нибудь разумного?
Собеседник не может с этим не согласиться.
— А в других местах нигде нет ничего разумного? Неужели ты можешь это думать, зная, что в тебе находится лишь малая часть громадной земли и ничтожная доля огромного количества жидкости? Равным образом, от каждого из составных элементов, несомненно великих, ты получил по ничтожной части в состав твоего тела; только ум, стало быть, которого нигде нет, по какому-то счастливому случаю, думаешь, ты весь забрал себе, а этот мир, громадный, беспредельный в своей множественности, думаешь, пребывает в таком стройном порядке благодаря какому-то безумию?
— Да, клянусь Зевсом, думаю так: я не вижу хозяев, как не вижу мастеров здешних работ.
— Да ведь и души своей ты не видишь, а она хозяйка тела. В конце концов Аристодем соглашается, что есть Некто незримый, кто является причиной всего, но это в его глазах еще не оправдывает религию.
— Нет, Сократ, право, я не презираю Божества, а, напротив, считаю его слишком величественным, чтобы ему нужно было почитание с моей стороны.
— Если так, то чем величественнее Божество, которое, однако, удостаивает тебя своего попечения, тем больше следует чтить его [10].
Мы ошиблись бы, решив, что Сократ дает здесь «доказательства» бытия Божия. Он находит непосредственно в самом человеке отражение духовного, божественного принципа, которое только и позволяет людям быть разумными и творческими существами.
А как же боги? Сократ знает по опыту, что есть какие-то тайные силы, которые влияют на жизнь человека. Почему бы им не называться богами? Но все они суть нечто подчиненное единому божественному Благу. Напрасно люди надеются подкупить их дарами, не отрекаясь от зла. Боги — помощники человека, но они могут содействовать ему только в добре, ибо только оно есть высшая цель и богов и людей [11].
Из всего этого видно, что Сократово «богословие» стоит ближе к библейскому учению, чем все, чего достигла античная мысль до Сократа. Но если глубинный исток веры Сократа находится вне плоскости разума, то чем объяснить рационалистический характер его философии? Думается, у мудреца были основания не слишком доверять иррациональному началу. Его проявления он видел в эллинской мистике, но добра там не находил. Поэтому он ощущал иррациональное как злую, разрушительную стихию и стремился обуздать ее. Он противился тяге греческого духа ко всему сумеречному и подсознательному. Судьба и природа, чувственность и демонические страсти, темное и стихийное — все это представлялось Сократу клокочущим морем, готовым затопить остров разума и добродетели. Именно защищая их, Сократ силился заключить этику в крепость рационализма. Быть может, Сократ даже сознательно сужал размах своего духа. Он признавался, что много раз слышал во сне вещий голос, призывавший его «творить на поприще муз», но он боялся этого голоса и предпочел довериться разуму [12].
Сократ показал, что вера и разум совместимы, что религия не есть нечто чисто иррациональное, однако пример самой его личности показывает, что ни вера, ни нравственность не строятся одной лишь логикой.
Даже враги не могли отрицать за Сократом почти магической притягательности, но если б он был только философом, обсуждавшим отвлеченные понятия с любителями поспорить, он никогда бы не приобрел такой власти над душами. Таинственное обаяние его исходило от того Сократа, который часами мог стоять погруженный в созерцание, который предчувствовал будущее, слышал голос «даймониона», всем существом верил в реальность божественного Добра. В отличие от мистиков, он не нашел слов, чтобы рассказать об этом своем видении. Но именно такой, «демонический» и загадочный, он пленял учеников и внушал им веру в высшее Благо.
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава шестнадцатая
САМОПОЗНАНИЕ, МЫШЛЕНИЕ, БЛАГО
1. См.: Ксенофонт. Воспоминания, 4, 2, 24.
2. См.: М.Nilssоп. А History of Greek Religion, р. 225.
3. Платон. Апология, 30 а, b.
4. См.: Платон. Теэтет, 148 е, 149, 150 с.
5. Аристотель. Никомахова этика, VI, 13, 1144 b.
6. Л. Шестов. Афины и Иерусалим. Париж, 1951, с. 91; Ф. Ницше. Рождение трагедии из духа музыки. — Собр. соч., т. I, 1912, с. 101. Анализ сложного отношения Кьеркегора к Сократу дан в исследовании П. Гайденко»Трагедия эстетизма» (М., 1970, с. 50 сл.).
7. Ксенофонт. Воспоминания, I, 1, 9; I, 3, 4.
8. Там же, I, 1, 13.
9. См.: R. Оttо. Тhе Idea of the Holy, 1959, р. 154. Необходимо подчеркнуть, что излагаемый в этой главе взгляд на характер богопознания Сократа отличается от точки зрения некоторых западных богословов, которые полагают, что дохристианские мыслители могли приближаться к Богу только лишь через разум (см. пример такой концепции в кн.: J. Dапieloи. Dieu et nous. Рaris, 1956, р. 59). Эти авторы ссылаются на слова ап. Павла, который говорит о познании Бога через рассматривание творений (Рим 1, 19, 20) а также на постановление I Ватиканского Собора, утверждающее возможность рационального богопознания (см.: Н. Denzinger. Enchiridion Symbolorum, 1957, р. 495). Но ни апостол Павел, ни отцы Собора ничего не говорят о невозможности интуитивного приближения к Богу в плане «естественного Откровения». Думается, что, ограничивая богопознание (вне сверхъестественного библейского Откровения) рамками разума, богослов рискует обеднить духовные дарования человека, которые имеют не менее высокое происхождение, чем разум. Здесь существует опасность прийти к мизантропической концепции протестантских неоортодоксов (К. Барт), которые видят во всех исканиях и прозрениях дохристианских «языческих» религий только самообман и заблуждение. Характерно, что Ж. Даниелу, исходя из своей точки зрения, принужден даже мистика Шанкару зачислить в рационалисты (Idem, р. 64). Одним словом, если мы допускаем, что «естественный» разум может нечто сказать человеку о Боге, то нет оснований считать совершенно бесплодной и ложной «естественную» интуицию.
10. См.: Ксенофонт. Воспоминания, I, 4.
11. Там же, I, 3, 3.
12. Платон. Федон, 60 е. Здесь Сократ сам признается, что не желал толковать этот призыв в прямом смысле.
Я вам предан, афиняне, и люблю вас, но слушаться буду скорее Бога, чем вас.
Каждый более или менее выдающийся афинянин принимал участие в политической жизни. И для Сократа, при его уме и общительности, это было бы вполне естественно. Между тем он упорно и сознательно избегал политического поприща. Не отказываясь от мелких должностей, на которые его избирали наряду с прочими гражданами, он не желал проявлять активности в общественных делах. Более того, он видел в этом помеху для своей миссии. На компромиссы он был менее всего способен, и ему претила необходимость кривить душой, льстить толпе и изощряться в демагогии, как это было принято среди партийных вождей.
Однако при всем этом Сократ считал себя нужным и полезным членом «экклесии», городской общины, поскольку он являлся другом и помощником тех, кто хотел сделать свою жизнь совершенной. Свободно же выполнять эту задачу Сократ, по его собственному мнению, мог лишь как «частное лицо» [1]. Он общался, с кем хотел, когда хотел, и говорил, о чем хотел.
Кроме разношерстной толпы слушателей, у Сократа был и интимный круг последователей. С ними мудрец делился своими сокровенными мыслями, с ними зачастую оставлял обычный шутливый тон и беседовал о самых важных и серьезных вещах. К этим наивным и мятежным мальчикам он питал горячую любовь. Он был одновременно и сеятелем, и заботливым взращивателем, и жнецом. Он умел обращаться с учениками, направляя, подсказывая, вселяя в них веру и стремление к добру. Сократ знал, что в молодости особенно противятся менторскому тону и поучающему высокомерию, поэтому он делал свою «диалектику» тонкой, ненавязчивой, дружеской. «У меня нет учеников, — неустанно повторял он, — а только друзья, мы учимся вместе». Это действовало подкупающе. Сократ учил не только словом, но и живым примером. Его ясная мысль, широта, бодрость духа, закаленная воля вызывали восхищение. Многие, вероятно, думали: счастлив человек, который научился жить, как Сократ.
Надо заметить, что в окружении Сократа были люди весьма несхожие и даже противоположные по характеру. А для мудреца было важно не только их умение мыслить, но и их нравственное состояние. Так, его искренне тревожило легкомыслие Алкивиада, самовлюбленного аристократа, избалованного поклонением и безумно честолюбивого. Сократ видел, что Алкивиад мог бы стать гордостью Афин, продолжателем дела своего дяди Перикла. Но в то же время учитель знал, насколько легко Алкивиад может обмануть его надежды [2].
Кружок Сократа оказал благотворное влияние на Алкивиада, общение с философом пробуждало лучшие стороны в этой испорченной натуре.
«Когда я слушаю его, — говорил Алкивиад о Сократе, — сердце у меня бьется гораздо сильнее, чем у беснующихся корибантов (жрецы фригийской Богини-Матери, культ которой включал экстатические обряды), а из глаз моих от его речей льются слезы; то же самое, как я вижу, происходит со многими другими. Слушая Перикла и других превосходных ораторов, я находил, что они хорошо говорят, но ничего подобного не испытывал, душа у меня не приходила в смятение, негодуя на рабскую мою жизнь. А этот Марсий приводил меня часто в такое состояние, что мне казалось — нельзя больше жить так, как я живу» [3].
Однако впоследствии, как мы увидим, темное начало заглушило в душе Алкивиада семена добра, посеянные Сократом, и вместо славы Афин он стал их позором.
Иным человеком был Платон (420—348) — молчаливый, задумчивый юноша с замкнутым лицом. Его нельзя было назвать, как Алкивиада, красавцем: на портретах у него грубые, почти мужицкие черты. Но, подобно Алкивиаду, двадцатидвухлетний потомок царей мечтал о политической карьере. В доме своих богатых родителей Платон получил прекрасное образование; он увлекался спортом, поэзией, слушал лекции философа Кратила, ученика Гераклита, написал драму [4].
Встреча с Сократом круто изменила жизнь Платона. Уже на склоне лет он говорил: «Старшего моего друга, дорогого мне Сократа… я, не обинуясь, могу назвать справедливейшим из живших тогда людей» [5]. Иными словами, на Платона, как и на Алкивиада, Сократ произвел впечатление прежде всего как личность. Но не меньшим было и умственное влияние Сократа на Платона. Он бросил занятия поэзией, сжег свою трагедию, так как понял, что настоящее его призвание — философия. Впоследствии, однако, литературные занятия сослужили Платону хорошую службу: он стал одним из тех немногих мыслителей, которые занимают видное место в мировой литературе.
О других учениках Сократа мы знаем меньше. Был среди них пылкий, увлекающийся Херофонт, тот, что вопрошал Оракула о мудрости Сократа, был Ксенофонт, искавший у учителя мудрости для того, чтобы с пользой управлять своим хозяйством. Не все ученики достигали успеха, общаясь с Сократом. Так, сын стратега Анита из-за своего слабоволия пренебрег уроками мудреца и, оказавшись во власти порочных наклонностей, под конец совершенно опустился. Иные уходили от Сократа, как уходили от софистов, лишь научившись у него умело рассуждать и строить цепь доказательств. Некоторые так и не смогли понять Сократа и покидали его разочарованными и озлобленными. Критий, например, порвал с философом после того, как тот осудил его поведение. Впоследствии, став на время политическим лидером Афин, Критий преследовал учителя своей ненавистью.
Одним словом, истинными учениками Сократа могли стать лишь те, кто стремился работать над собой и не гнался за внешними успехами.
Но добродетель для философа была, как мы помним, неотделима от знания; он прививал слушателям умение критически мыслить. И вскоре старшее поколение Афин начало с раздражением замечать, что у молодежи, слушавшей Сократа, появилась независимость в суждениях. То, что юноши все чаще стали высказывать «собственное мнение», отягчало извечный конфликт отцов и детей. К тому же бедственное положение города усилило влияние «охранительных» тенденций, в результате чего стали поговаривать, будто Сократ — опасный совратитель, внушающий ученикам неуважение к отечественным обычаям и вере, пренебрежение к авторитетам. Далеко не всем понятная манера Сократа вести беседы часто вела к искажению его мыслей и идей. Против философа постепенно зрело недовольство.
Сначала оно проявлялось в сравнительно безобидных формах: мудреца стали преследовать насмешками и сплетнями. А в один из праздников афиняне получили возможность потешиться над философом, выведенным в комедии Аристофана под собственным именем. Пьеса касалась самого больного места афинян и говорила о том, что больше всего злило консерваторов: о критическом отношении Сократа к традициям и его влиянии на молодежь.
Комедия называлась «Облака». В ней зрители встречались с запутавшимся в долгах, глупым и вздорным стариком Стрепсиадом, которого разоряет его легкомысленный сын Фидиппид. Юноша тратит деньги на лошадей и не слушает уговоров отца, дела которого идут все хуже. Как избавиться ему от кредиторов? Ведь на суде нужно уметь ловко болтать, а Стрепсиад знает свою тупость и косноязычие.
Но вот ему в голову приходит план спасения: недалеко от его дома стоит «Мыслильня» — хитрая кухня софистов и их главаря — Сократа.
Здесь обитают мудрецы. Послушать их,
Так небо — это просто печь железная,
А люди — это словно в печке уголья.
И тех, кто денег даст им, пред судом они
Обучат кривду делать речью правою [6].
Стрепсиад хочет отправить туда на выучку сына: пусть понатореет в словесной ловкости. Но Фидиппид не желает идти туда, где собрались
Бахвалы, негодяи, бледнорожие, босоногие,
Сократ несчастный, Херофонт помешанный [7].
Делать нечего — старик отправляется в Мыслильню сам. У порога его встречает ученик, и, когда Стрепсиад входит, ему кажется, что он попал в дом умалишенных: одни «считают богов», другие изучают Преисподнюю. Вся эта компания представлена Аристофаном в том же ключе, что и свифтовские ученые-лапутяне.
А вот и сам Сократ — «священнослужитель речей плутовских». Он качается в огромной корзине так высоко, что Стрепсиаду приходится долго кричать: «Сократ! Сократушка!» Наконец тот отзывается из корзины:
— Что, бедный человечишка?
— Скажи сначала, чем ты занимаешься?
— Паря в пространстве, мыслю о судьбе светил.
— В гамак забравшись, на богов взираешь ты. Но почему же не с земли? [8]
Оказывается, чтобы достигнуть богов, необходимо подняться повыше, ведь боги Сократа — «особого чекана»; это не что иное, как пар, облака, туманные очертания которых заменили Олимпийцев. Этому мутному мареву и поклоняются в Мыслильне. Проведя Стрепсиада через шутовской обряд посвящения, Сократ взывает к Облакам. Те немедленно являются, и их пение чарует и одурманивает старика; ему уже полюбился этот расплывчатый и обманчивый мир.
Душой я воспрянул,
И к сплетениям слов потянуло меня
И к сужденьям о дыме летучем,
Захотелось на слово ответить тремя
И мыслишкою в споре ужалить!
Сократ торжественно сообщает неофиту, что никакого Зевса нет: все дело в Облаках. Стрепсиад дивится:
— Кто ж навстречу их гонит, скажи? Ну не Зевс ли, колеблющий тучи?
— Да нимало не Зевс. Это — Вихрь.
— Ну и ну! Значит, Вихрь! Я и ведать не ведал, Что в отставке уж Зевс и на месте его нынче Вихрь [9].
В заключение Стрепсиаду преподносится символ веры своего рода «стихийного материализма»: «Безграничная Воздуха ширь, Облака и Язык — вот священная троица» [10]. (Язык, в частности, нужен для того, чтобы извращать истину.) И вот искус кончен, незадачливого старика, невзирая на протесты, раздевают догола и вводят во внутреннее помещение Мыслильни…
Однако скоро выясняется, что он слишком глуп для постижения хитроумной науки софистов. Тогда Фидиппид решает последовать примеру отца и гораздо успешнее его усваивает Сократову мудрость. Пройдя обучение, он мигом надул кредиторов, но зато полностью перестал прислушиваться к советам и жалобам отца. В конце концов он настолько обнаглел, что осмелился избить старика, и никто не мог его усовестить: язык стал ему хорошей защитой. Поняв, какую службу сослужил ему Сократ, Стрепсиад в порыве ярости сжигает Мыслильню — этот притон развратителей.
В этом злом фарсе все от начала до конца — сплошная клевета. Чего тут только не приписано Сократу! Он оказывается проповедником тех самых учений, которые отвергал, — софистики и натурфилософии. А ведь Аристофан великолепно знал Сократа, он был вхож в дома, где собирался кружок философа, и присутствовал на беседах Сократа. Вряд ли он хотел написать донос; скорее всего в создании «Облаков» сыграло роль не столько намерение Аристофана повредить Сократу, сколько его натура сатирика. Желчный, язвительный человек, он высмеивал и Перикла, и самих богов. Мог ли он удержаться от искушения нарисовать шарж на Сократа? Ведь мудрец с его комической внешностью и странностями так, казалось, и просился в герои комедии! В учение же Сократа у Аристофана не было охоты вникать, и он взглянул на него глазами толпы. Примеру Аристофана последовали и другие юмористы.
В своих последующих пьесах «Птицы» и «Лягушки» Аристофан продолжал выпады против философа, причем последний воспринимал их, по-видимому, без обиды и с юмором, во всяком случае, это не привело к ссоре между Сократом и Аристофаном. Быть может, писатель даже не догадывался, какую роковую роль сыграют его комедии в судьбе Сократа. Их действие сказалось не сразу, но, посеяв злое семя, они закрепили общее нелестное мнение о «софисте», который подрывает гражданские устои и совращает молодое поколение.
«Облака» были поставлены в 423 году, когда мысли афинян были еще заняты войной. Через два года был наконец заключен мир, но зато усилились внутренние беспорядки. Одним из виновников их стал Алкивиад. Он возглавил тех, кто хотел продолжать, войну и разжигал среди молодежи боевые настроения. В 417 году его избрали стратегом, и он предложил авантюрный план похода на Сицилию. «Большая часть афинян, — писал Фукидид, — не имела представления ни о величине этого острова, ни о числе его жителей. И все же большинство граждан горело чрезмерным желанием войны, и если кому-нибудь это не нравилось, он молчал из страха» [11]. Причиной такой воинственности было то, что Афины, привыкнув пользоваться богатствами, притекавшими из колоний, тяжело переносили неудачу в борьбе со Спартой.
Алкивиад вскоре добился осуществления своего замысла, но, когда боевой флот уже готовился двинуться на Сицилию, кто-то ночью опрокинул столбы с изваяниями Гермеса. Соперники Алкивиада обвинили в кощунстве стратега и его приспешников. Тот потребовал судебного разбирательства дела, но вынужден был отплыть, не дождавшись его исхода.
Едва корабли прибыли в Сицилию, Алкивиаду пришел приказ вернуться и предстать перед судом. Стратег отказался, что сочли доказательством вины и приговорили его к смерти. Но Алкивиад заявил, что еще покажет себя, и бежал к спартанцам. По его совету Спарта встала на сторону сицилийцев, и осенью 413 года афинский флот был уничтожен. Афиняне, осаждавшие Сиракузы, оказались в ловушке, а спартанцы тем временем вторглись в Аттику. Союзники один за другим оставляли афинян.
Положение усугублялось тем, что в Афинах вспыхнули беспорядки. Многие граждане требовали отказаться от демократии и вернуться к «строю отцов». К власти пришла партия мира, так назваемый «совет четырехсот». Демократию сменила олигархия, которую город принял из страха перед неизбежной катастрофой. Новый режим принимал суровые меры против всех, кто не был согласен с мнением правительства. Жертвой этого смутного времени пал и софист Протагор, обвиненный в кощунстве. Книги его предали публичному сожжению. Сам философ поспешил бежать в Сицилию, но корабль, на котором он плыл, попал в бурю и разбился.
«Совет четырехсот» продержался недолго. Очередной переворот возродил демократические порядки. Все опальные лица возвращались, среди них находился и Алкивиад, которого встретили как несправедливо обиженного. Он обещал народу победу и мир, и его избрали верховным вождем. Но было уже поздно: спартанцы повсюду теснили афинян. Алкивиада вторично низложили, и он бежал из Афин, теперь уже навсегда. Он скрылся в Персии, где пал от руки убийцы.
В апреле 404 года Афины капитулировали. Под звуки спартанского военного марша были разрушены стены великого города. Владычество Афин над Элладой кончилось [12].
По требованию Спарты афиняне установили военный режим — тиранию «тридцати». Его возглавлял бывший ученик, а теперь недруг Сократа — Критий.
Что делал Сократ в эти тяжелые для отечества годы? Мы знаем, что он нисколько не изменил своим привычкам: все так же сторонился партийных распрей, мужественно переносил невзгоды голодных времен. Он как бы стоял выше смут и беспрестанно меняющихся обстоятельств, продолжал воспитывать молодежь и говорить о совершенной жизни.
Он не был сторонником ни одного из политических направлений, но полагал, что общество должно строиться на основе разума и права. Закон был для него фундаментом любого режима, однако он видел, как легко закон нарушается и при олигархии, и при монархии, и при тирании. Не смог Сократ одобрять и крайностей афинских демократов, которые, по его выражению, нередко превращали демократию в охлократию — тиранию черни. Такая тирания представлялась Сократу не менее опасной, чем тирания партии или диктаторов. Он резко критиковал обычай выбирать должностных лиц по жребию и считал, что к управлению следует допускать наиболее опытных и искусных людей.
При демократах, когда Сократ оказался в числе пританов [Пританы — выборные должностные лица в суде], он отстаивал принципы права. «Он не позволил, — говорит Ксенофонт, — народу сделать противозаконное постановление, но, руководствуясь законами, воспротивился такому давлению со стороны народа, какого, думаю, не выдержал бы никто на свете» [13].
Так было, например, в 406 году, после битвы при Аргинусских островах. Судили морских стратегов, которые не выполнили приказа из-за бури. Совет требовал их казни и казни тех, кто их защищал. «Народ, — пишет Ксенофонт, — громко закричал, чтобы отказывающиеся ставить на голосование были тоже привлечены к суду. И тогда все пританы, устрашенные этим, согласились поставить предложение на голосование — все, кроме Сократа, сына Софрониска. Последний заявил, что он во всем будет поступать только по закону» [14]. Он понимал, что гнев толпы был продиктован горечью потерь, а не соображениями здравого смысла или буквой закона. Поэтому он смело противопоставил свое мнение рассвирепевшей массе.
Не отступил он и перед диктаторами. Когда Критий, придя к власти, начал прибегать к массовому террору, Сократ также заявил о своем взгляде на такие методы. «Странно было бы, мне кажется, — сказал он, — если бы человек, ставши пастухом стада коров и уменьшая число и качество коров, не признавал себя плохим пастухом; но еще страннее, что человек, ставши правителем государства и уменьшая число и качество граждан, не стыдится этого и не считает себя плохим правителем государства». После этого власти запретили Сократу беседовать с молодежью, прозрачно намекнув, что в противном случае он сам окажется среди «убавленных коров». Эта угроза нисколько не испугала Сократа, он отвечал на нее шуткой и продолжал свое дело, как и прежде [15].
Режим был озабочен тем, чтобы изловить всех влиятельных политических эмигрантов, и с этой целью нередко снаряжались карательные экспедиции из числа афинских граждан. Однажды в такую экспедицию был включен и Сократ. Нужно было вернуть с острова Саламина некоего Леонта, которого ожидала казнь. Быть может, Сократа отправили, чтобы проверить его лояльность, или хотели его присутствием придать акции вид законности. Но философа нельзя было заставить делать то, что было противно его совести.
«Когда вышли мы из Тола [Тол (или Фол) — палата заседаний пританов], — рассказывал он потом своим судьям, — четверо из нас отправились на Саламин и привезли Леонта, а я отправился к себе домой. Возможно, меня бы за это казнили, если бы то правительство не пало в скором времени» [16].
С согласия Спарты, которая поняла, что сильная власть в Афинах для нее опасна, там снова была восстановлена демократия. Постановление Народного собрания гласило: «Афинянам иметь государственный строй согласно установлениям отцов». Опять была использована ссылка на пресловутых «отцов», потому что она имела поразительную власть над умами. На прошлое, овеянное славой Солона, Фемистокла и Перикла, смотрели уже как да идеал. Но прошлого вернуть было нельзя. Демократия теперь стала обнаруживать свои худшие стороны; и этого следовало ожидать, ибо, пока она ограничивалась тем, что давала гражданам право контролировать политику властей, она приносила богатые плоды; когда же абстрактное понятие «демоса» становилось новым идолом, демократия превращалась в ухудшенное издание тирании. В ней брала верх тенденция принуждать всех мыслить одинаково и, опираясь на полицейские методы правления, подчинять всех одному стандарту.
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава семнадцатая
СОКРАТ И АФИНЫ
1. Платон. Апология, 31 d - e.
2. О характере Алкивиада см.: Плутарх. Жизнеописания. Алкивиад, 10.
3. Платон. Пир, 215 е.
4. Есть свидетельства о том, что настоящее имя будущего философа было Аристокл, а «Платон»—лишь прозвище (Diogen Laert., 3, 4). Предком Платона был последний аттический царь Кодр, к тому же роду принадлежал и Солон. О Кратиле как учителе Платона говорит Аристотель (Метафизика, I, 6, 987 а, 32).
5. Платон. Письма, VII, 524 е. Платон стал учеником Сократа, когда ему было около двадцати лет (Diogen Laert ., 3, 6). Но, вероятно, он знал мудреца и до этого.
6. Аристофан. Облака, 96. Пер. А. Пиотровского.
7. Там же, 103.
8. Там же, 223.
9. Там же, 379.
10. Там же, 424.
11. Фукидид. История, VI, 1, 24.
12. Ксенофонт. Греческая история, II.
13. Ксенофонт. Воспоминания, 4, 4, 2.
14. Ксенофонт. История, I, 6, 7.
15. Ксенофонт. Воспоминания, I, 2, 32.
16. Платон. Апология, 32 с, d.
Вне христианства Сократ уникален.
В любую эпоху, когда народ бедствует, он обязательно ищет, на ком можно сорвать накопившееся недовольство. Обычно и правительства, виновные в тех или иных неудачах, спешат найти такого козла отпущения, чтобы дать выход ярости масс. Безразлично, кого выберут объектом травли, — важно то, что враг обнаружен, он здесь, перед глазами, и с ним можно расправиться. Особенно легко это сделать, когда обвиняемый более или менее беззащитен; у преследователей, которые, кроме ненависти, одержимы еще и страхом, безнаказанность вызывает лишь удвоенную жестокость.
Афины дошли как раз до той точки, когда найти виновника всех бед стало потребностью и властей, и толпы. Они пережили годы катастроф и унижений; гордость великого города, считавшего себя венцом Эллады, была жестоко уязвлена. На кого возложить ответственность? Виновных было слишком много. И вот тут-то общественное мнение вооружилось против Сократа.
Не этот ли человек покушался на основы «отечественных порядков»? Не он ли подбивал молодежь пренебрегать мнениями старших? Не он ли учил свободомыслию? Быть может, вообще гнев богов пал на город из-за него: сколько бы Сократ ни приносил жертв, разве не было всем известно, что он толковал о каком-то «даймонионе» и, следовательно, учил верить не так, как завещали «отцы»? Все эти философы только мутят умы. Не зря изгнали Анаксагора и Протагора; почему же еще ходит по городу этот старый совратитель Сократ? Ведь даже его приятель Аристофан разоблачил его шарлатанство, безбожие и «облачные» идеи.
Нашлись и люди, которые прямо подали на Сократа жалобу в суд. Обвинение было сформулировано так: «Сократ преступает законы тем, что портит молодежь, не признает богов, которых признает город, а признает знамения каких-то новых гениев» (буквально «новых демонов») [1].
Одним из главных обвинителей был стратег Анит, по профессии кожевник. Он принадлежал к партии демократов и вместе с Трасибулом сверг тиранию «тридцати». Этот ограниченный патриот считал, что все новые идеи вредят государству [2]. Сократ в его глазах являлся вдохновителем подрывных сил, лукавым софистом, разлагающим юное поколение. Немаловажную роль здесь играли и личные мотивы: сын Анита некоторое время был учеником Сократа и не без его влияния отказывался заниматься ремеслом отца, который с тех пор затаил против философа злобу.
Другим представителем обвинения был молодой и весьма посредственный поэт Мелет, человек сомнительной репутации, желавший стяжать популярность гражданскими одами и патриотической болтовней. Такие люди часто стараются выдвинуться при помощи всякого рода «разоблачений» и играть роль спасителей отечества. Хотя жалоба была сначала подана Мелетом, однако главным инициатором процесса несомненно являлся стратег Анит. Третьим был некий оратор Ликон.
Сократ уже давно предвидел, что ему не избежать столкновения с афинскими «охранителями». Он понимал, что и так чудом уцелел до сих пор. Говорят, македонский царь Архелай звал мудреца к себе, но семидесятилетний Сократ слишком сросся со своим городом и предпочел остаться в Афинах, идя навстречу своей судьбе.
Когда против Сократа было выдвинуто официальное обвинение, друзья стали советовать ему подготовить «апологию» — защитительную речь на суде. Такие речи — наследие подлинной демократии — еще играли решающую роль на процессах.
— А разве вся моя жизнь не была подготовкой к защите? — спрашивал Сократ.
В ответ на возражения, что речь поможет ему оправдаться от возводимой на него клеветы, Сократ сослался на своего «даймониона»: «Клянусь Зевсом, я уже пробовал обдумать защиту перед судьями, но мне противился божественный голос» [3].
Та таинственная сила, которая сопровождала мудреца все годы, теперь удерживала его от составления апологии. Более того, «даймонион», казалось, прямо толкал Сократа на гибель. Тем же, кто тревожился за него, философ шутливо отвечал, что в его возрасте неплохо кончить жизнь столь легким способом.
И друзей, и врагов Сократа изумляла эта его странная тяга к смерти. Загадочной она остается и до сих пор. Сомнительно, чтобы ее можно было и в самом деле объяснить преклонными годами мудреца. Сократ далеко не казался дряхлым, сохранил живость ума и крепкое здоровье. Быть может, он захотел наконец дать бой затхлому мирку узколобых фанатиков и наложить на них клеймо убийц. Его процесс мог бы стать испытанием для Афин. «Если я буду предан казни несправедливо, — говорил Сократ, — то это будет позором для тех, кто предаст меня казни» [4]. Пусть он не смог покорить невежество и ненависть силою своего разума, в его распоряжении остается союзница сверхчеловеческая — смерть, его смерть — мудреца и честного человека.
Был конец мая 399 г. В день суда толпа выбранных судей — пятьсот человек — заняла свои скамьи. На особом месте стоял окруженный друзьями Сократ, напротив была трибуна главного обвинителя. Все имело вид не расправы, а законного судопроизводства.
Начал Мелет. Он заявил, что Сократ вопреки закону занимался изучением небесных явлений, исследовал то, что запретно, учил молодежь «делать слабый довод сильным» и не признавал богов. А кто его ученики? Не Алкивиад ли, предавший родину? Не Критий ли — тиран и враг демократии? Не осуждал ли сам Сократ демократические порядки? Он мудр, но это опасная мудрость. Искусный оратор, он теперь легко может сбить с толку присяжных. Но нельзя позволить ему обмануть народ, он, безусловно, смертельный враг отечества.
В таком же духе выступали и другие обвинители; все они упирали на то, что Сократ колеблет авторитеты, вводит новшества, отвлекает юношей от их обязанностей.
После этого предоставили слово Сократу. Наконец-то пришло время очной ставки философа с Афинами…
«Как подействовали мои обвинители на вас, афиняне, — начал он, — я не знаю, а я из-за них, право, чуть было и сам себя не забыл: так убедительно они говорили. Впрочем, верного-то они, собственно говоря, ничего не сказали» [5]. Он старик, но никогда не привлекался к суду, поэтому не сумел приготовить апологии; просьба же его лишь одна: не шуметь и не перебивать его. И так легко, непринужденно, с усмешкой Сократ продолжал говорить все время. Казалось, речь идет не о его жизни, а о какой-то посторонней проблеме.
В первую очередь он заметил, что иск Анита, Мелета и Ликона лишь повод; на самом же деле здесь прорвалась застарелая вражда. Большинство судей по возрасту годятся ему в сыновья, и им не впервые слышать про Сократа дурное. «Обвинителей этих много, и обвиняют они уже давно, да и говорили они с вами тогда, когда по возрасту вы всему могли поверить, ибо некоторые из вас были еще детьми или подростками, и обвиняли они заочно: оправдываться было некому. Но всего нелепее то, что и по имени-то их никак не узнаешь и не назовешь, разве вот только случится среди них какой-нибудь сочинитель комедий» [6]. Это был прямой намек на Аристофана.
«Стало быть, афиняне, — продолжал Сократ, — мне следует защищаться и постараться в малое время опровергнуть клевету, которая уже много времени держится среди вас. Желал бы я, чтобы это осуществилось на благо и вам и мне — чего же еще я могу достичь своей защитой? Только я думаю, что это трудно, и для меня вовсе не тайна, каково это дело. Пусть оно идет, впрочем, как угодно Богу, а закону следует повиноваться — приходится оправдываться» [7].
Сократ не строил никаких иллюзий: он великолепно понимал, что перед ним аудитория в большинстве своем враждебно настроенная. И как бы нехотя он берется за защиту, пункт за пунктом разбивая доводы обвинения.
Мелет приписывает Сократу исследование запретного и к тому же считает его софистом, мастером словесных уверток. Но откуда это известно, кроме как из аристофановского фарса? «Спросите друг у друга, слыхал ли кто из вас когда-нибудь, чтобы я хоть что-то говорил о подобных вещах» [8].
Его считают платным учителем? Он знает, что есть такие люди, которые за деньги обучают молодежь мудрости. «Я бы сам чванился и гордился, если бы был искусен, афиняне!» [9]
Он напомнил присутствующим о давнем прорицании Пифии, рассказал о своих сомнениях и поисках человеческой мудрости. Ему пришлось убедиться, что эта так называемая мудрость — ничто. Друзья Сократа, молодые люди, в подражание ему также испытывали многих и легко приходили к подобному выводу. «От этого те, кого они испытывают, сердятся не на самих себя, а на меня и говорят, что есть какой-то Сократ, негоднейший человек, который портит молодежь. А когда их спросят, что же он делает и чему их учит, то они не знают, что сказать, и, чтобы скрыть свое затруднение, говорят о том, что вообще принято говорить обо всех, кто философствует… А правду им не очень-то хочется сказать, я думаю, потому, что тогда обнаружилось бы, что они только прикидываются, будто что-то знают, а на деле ничего не знают. А так как они, по-моему, честолюбивы, сильны, многочисленны и говорят обо мне упорно и убедительно, то давно уже прожужжали вам уши клеветой на меня» [10].
Тут Сократ обратился к Мелету: он заботится о том, чтобы молодежь была лучше? Но кто сделает ее таковой? Законы? Прекрасно! Может быть, и судьи? Конечно. Может быть, члены Народного собрания? Так? «По-видимому, значит, кроме меня, все афиняне делают их безупречными, только я один порчу. Ты это хочешь сказать?»
Здесь Сократ в своей стихии, он уточняет мысль собеседника и в конце концов восклицает с комическим отчаянием: «Большое же ты мне, однако, приписываешь несчастье» [11].
Но спор не кончен. Если уж Мелет знал, что Сократ в чем-то действует неверно, почему он избегал его, а не наставил? Значит, он считал философа не заблуждающимся, а закоренелым и умышленным преступником. Тогда еще раз нужно коснуться конкретных пунктов обвинения.
— По твоим словам, я вообще не признаю богов, и не только сам не признаю, но и других этому научаю.
— Вот именно, я и говорю, что ты вообще не признаешь богов…
— Это невероятно. Мелет, да мне кажется, ты и сам этому не веришь [12].
И тут Сократ коснулся своего «внутреннего голоса». Не является ли «даймонион» силой божественной? Как же можно тогда утверждать, будто Сократ отрицает богов?
Хотя Сократ по своему обыкновению как бы исследовал истину, но в каждом его слове чувствовалось сознание правоты. Он заявил, что необходим городу, даже если приносит малую пользу; отказаться от своего призвания было бы равносильно дезертирству. Даже угроза казни не остановит его: «Если бы теперь, когда меня Бог поставил в строй, обязав, как я полагаю, жить, занимаясь философией и испытуя самого себя и людей, я бы вдруг испугался смерти или еще чего-нибудь и покинул строй, это был бы ужасный проступок. И за этот проступок меня в самом деле можно было бы по справедливости привлечь к суду и обвинить в том, что я не признаю богов, так как не слушаюсь прорицаний, боюсь смерти и, воображаю себя мудрецом, не будучи мудрым. Ведь бояться смерти, афиняне, — это не что иное, как приписывать себе мудрость, которой не обладаешь, то есть возомнить, будто знаешь то, чего не знаешь. Ведь никто не знает ни того, что такое смерть, ни даже того, не есть ли она для человека величайшее из благ, между тем ее боятся, словно знают наверное, что она — величайшее из зол» [13].
Итак, его позиция неизменна: «Я вам предан, афиняне, и люблю вас, но слушаться буду скорее Бога, чем вас, и, пока я дышу и остаюсь в силах, не перестану философствовать… Могу вас уверить, что так велит Бог, и я думаю, что во всем городе нет у вас большего блага, чем это мое служение Богу… послушаетесь вы Анита или нет, отпустите меня или нет, но поступать иначе я не буду, даже если бы мне предстояло умирать много раз» [14].
Это был вызов. Толпа заговорила, загудела, послышались возмущенные восклицания. Спокойствие обвиняемого и его речь, проникнутая чувством собственного достоинства, вызвали досаду, а рассуждения Сократа были для судей неприемлемы. Людям, как правило, трудно бывает примириться с тем, кто является для них укором. Судьи чувствовали силу в словах Сократа, но силу им враждебную.
А Сократ попросил не шуметь и продолжал, как бы подливая масла в огонь: «Таким образом, афиняне, я защищаюсь теперь вовсе не ради себя, как это может казаться, а ради вас, чтобы вам, осудив меня на смерть, не лишиться дара, который вы получили от Бога. Ведь если вы меня казните, вам нелегко будет найти еще такого человека, который попросту — хоть и смешно сказать — приставлен Богом к нашему городу, как к коню, большому и благородному, но обленившемуся от тучности и нуждающемуся в том, чтобы его подгонял какой-нибудь овод… Но очень может статься, что вы, рассердившись, как люди, внезапно разбуженные от сна, прихлопнете меня и с легкостью убьете, послушавшись Анита. Тогда вы всю остальную жизнь проведете в спячке, если только Бог, заботясь о вас, не пошлет вам еще кого-нибудь» [15].
Как на свидетельство бескорыстия своей миссии Сократ указал на свою бедность. Он еще и еще раз отрицал звание «учителя», подтверждая это тем, что не брал за обучение денег. Можно ли брать плату с друзей? И кстати, почему их, его постоянных слушателей, не пригласили в качестве свидетелей? Ведь они могли бы лучше рассказать о его жизни и учении.
В заключение Сократ сказал, что не хочет умолять судей и пытаться подействовать на их чувства; он не будет лить слезы, приводить жену и детей. «Не думайте, афиняне, будто я должен проделывать перед вами то, что я не считаю ни хорошим, ни правильным, ни благочестивым». Судьи должны руководствоваться только законом: если обвиняемый виноват — осудить его, если нет — оправдать.
Приступили к голосованию. Приговор: виновен. Впрочем, к удивлению Сократа, большинство было не слишком значительным — всего 30 человек. «Я не думал, — сказал Сократ, — что перевес голосов будет так мал, и полагал, что он будет куда больше». Его, кажется, больше заботило нравственное состояние судей, чем собственная участь.
Анит требовал смертной казни, но по закону в такого рода процессах осужденному предоставляется право самому назначить себе наказание, разумеется, более мягкое.
И тут Сократ заговорил снова, приведя своими словами в ужас друзей и в ярость врагов.
«Этот человек, — сказал он, — требует для меня смерти. Пусть так. А что, афиняне, назначил бы я себе сам? Очевидно, то, чего заслуживаю. Так что же именно?.. Чего-нибудь хорошего, афиняне, если уж в самом деле воздавать по заслугам, и притом такого, что мне пришлось бы кстати. Что же кстати человеку заслуженному, но бедному, который нуждается в досуге для вашего же назидания? Для подобного человека, афиняне, нет ничего более подходящего, как обед в Пританее!» [16]
Это звучало почти как издевка: осужденный на смертную казнь требует, чтобы его бесплатно кормили, как знатных людей города! Поднялся невообразимый крик… Платон и другие богатые ученики мудреца стали умолять его согласиться на штраф. Сократ ответил, что только по их настоянию предлагает от себя одну мину серебром: «Платон, присутствующий здесь, афиняне, да и Критон, Критобул, Аполлодор — все они велят мне назначить тридцать мин, а поручительство берут на себя. Итак, я столько и назначаю, а поручители в уплате будут у вас надежные».
Прошел второй тур голосования. При подсчете оказалось, что число высказавшихся за казнь возросло на 80 человек. Это был явный результат независимого поведения Сократа.
Друзья мудреца были в полном отчаянии, полагая, что если бы Сократ вел себя иначе, исход дела не принял бы трагического оборота. Но он стоял на своем: «Я скорее предпочитаю умереть после такой защиты, чем оставаться в живых, защищавшись иначе».
Обращаясь к судьям, он сказал: «Я ухожу отсюда, приговоренный вами к смерти, а мои обвинители уходят, уличенные правдою в злодействе и несправедливости. И я остаюсь при своем наказании, и они при своем. Так оно, пожалуй, и должно было быть, и мне думается, что это правильно».
Но это было еще не все: под конец Сократ приберег пророчество своим судьям: «Мне хочется предсказать будущее вам, осудившим меня. Ведь для меня уже настало то время, когда люди бывают особенно способны к прорицаниям, — тогда, когда им предстоит умереть. И вот я утверждаю, афиняне, меня умертвившие, что тотчас за моей смертью постигнет вас кара тяжелее, клянусь Зевсом, той смерти, которой вы меня покарали. Сейчас, совершив это, вы думали избавиться от необходимости давать отчет в своей жизни, а случится с вами, говорю я, обратное: больше появится у вас обличителей — я до сих пор их сдерживал. Они будут тем тягостней, чем они моложе» [17].
Это был намек на многочисленных последователей Сократа. Философ оказался прав. «Апологии» Платона и Ксенофонта и другие памфлеты его учеников разнесут по миру позор Афин, заклеймив убийц Сократа как душителей свободы и разума.
Но в самом философе не ощущалось никакой озлобленности против ослепленных ненавистью афинян. Палачи заблуждаются, полагая, что смерть — худшая из кар. Если умерший ничего не сознает, то смерть — это сон, но скорее она есть «как бы переселение отсюда в другое место». И то и другое — в руках Бога, и, следовательно, — добро. «Моя участь, — сказал Сократ, — сейчас определилась не сама собою, напротив, для меня ясно, что мне лучше умереть и избавиться от хлопот. Вот почему и знамение ни разу меня не удержало, и я сам ничуть не сержусь на тех, кто осудили меня… Но уже пора идти отсюда, мне — чтобы умереть, вам — чтобы жить, а что из этого лучше, никому не ведомо, кроме Бога» [18].
Стража окружила приговоренного, и Сократ в сопровождении плачущих друзей был выведен из здания суда. Мудрец шел твердым шагом, был спокоен и ясен. Увидев слезы учеников, он воскликнул:
— Что это? Вы только теперь плачете? Разве не знаете, что с самого рождения я осужден природой на смерть? Да если бы мне приходилось погибать безвременно, когда течет счастье, то, несомненно, надо было бы горевать мне и расположенным ко мне людям; если же я кончаю жизнь в ту пору, когда ожидаются в будущем разные невзгоды, то я думаю, что всем вам надо радоваться при виде моего счастья.
— Но мне особенно тяжело, Сократ, что ты приговорен к смертной казни несправедливо, — сказал один из учеников.
— А тебе, дорогой мой Аполлодор, приятнее было бы видеть, что я приговорен справедливо? — улыбнулся Сократ и потрепал юношу по волосам.
Мимо с видом победителя прошествовал Анит.
«Он гордится, — весело заявил Сократ, — как будто совершил какой-то великий славный подвиг, предав меня смертной казни за то, что я, видя, каких великих почестей удостоили его сограждане, сказал, что не следует ему учить сына кожевенному делу. Как жалок он! Видно, он не понимает, что кто из нас совершил дела более полезные и славные на вечные времена, тот и победитель» [19].
Теперь жилищем Сократа на долгий месяц должна была стать афинская тюрьма. Казнь отложили, так как накануне суда ушел корабль на праздник в Делос. Согласно обычаю, до его возвращения приводить смертные приговоры в исполнение в Афинах запрещалось. Таким образом, Сократ получил отсрочку. По свидетельству Ксенофонта, он все это время оставался верен себе, был бодр, разговорчив, не терял отличного расположения духа. Для этого непостижимого человека даже смерть, казалось, не была чем-то трагическим.
Надо заметить, что в темнице Сократ пользовался относительной свободой; к нему допускали близких, и он подолгу беседовал с ними. Когда же он оставался в одиночестве, то вспоминал тот таинственный голос, который призывал его служить музам. Впервые в жизни он написал стихотворение. Но все же делал он это, по-видимому, для того, чтобы скоротать досуг.
Друзья сделали все, чтобы спасти его от казни; старый товарищ Сократа Критон организовал побег и явился в тюрьму, чтобы помочь философу скрыться.
Когда он вошел, закованный старец спал тихим, безмятежным сном, словно его ожидала не чаша с ядом, а радостное пиршество в кругу друзей. Критона поразило это зрелище, и он долго в молчании сидел у изголовья Сократа.
Дождавшись пробуждения узника, Критон сообщил ему, что скоро прибудет корабль с Делоса и нужно бежать, пока не поздно. Друзья сочтут позором для себя, если не спасут учителя.
Но Сократ только улыбнулся: он был уже как бы за пределами этого мира. Он рассказал Критону, что ему снился вещий сон: прекрасная женщина в белом одеянии произнесла слова из Гомера о скором возвращении на родину.
— Странный сон, Сократ!
— А ведь смысл его как будто ясен, Критон.
Очевидно, он имел в виду, что сон знаменует близость перехода в иной мир. О побеге Сократ не желал и слушать. Где он, старик, будет скитаться, покинув город, к которому его «приставило» Божество? К тому же бегство будет нарушением законов, а он сам требовал их соблюдения. «Оставь же это, Критон, и сделаем так, как указывает Бог» [20].
И вот настал день, которого в трепете и горе ждали ученики. По Афинам разнеслась весть: в порту появился корабль, украшенный венками…
Десять самых близких людей поспешили в тюрьму к Сократу. Платона среди них не было. Он был болен, и болезнь была, видимо, тяжелой, ибо иначе как мог бы он пропустить этот день. А скорее всего Платон просто чувствовал себя не в состоянии присутствовать при последних часах учителя [21].
У ворот тюрьмы ученикам и родным объявили, что казнь состоится сегодня. Вскоре их пустили. Ксантиппа вела детей. Она заплакала и начала причитать: «Ох, Сократ, нынче в последний раз беседуешь ты с друзьями, а друзья — с тобой». Но Сократ не хотел душераздирающих сцен и попросил, чтобы кто-нибудь увел жену. Слуги проводили Ксантиппу, и она ушла, крича и ударяя себя в грудь; для нее все случившееся было совершенно непонятным: чем мог ее муж так провиниться перед городом?
Тюремщики, исполнявшие свою должность по избранию, сняли с осужденного цепи. Сократ довольно улыбнулся и стал растирать затекшие ноги. Подавленные ученики молчали. Они никак не могли заставить себя поверить, что это конец. «Сидя подле него, — говорит очевидец казни, — я испытывал удивительное чувство. Я был свидетелем кончины близкого друга, а между тем жалости к нему не ощущал — он казался мне счастливцем… я видел поступки и слышал речи счастливого человека! До того бесстрашно и благородно он умирал, что у меня даже являлась мысль, будто и в Аид он отходит не без божественного предопределения и там, в Аиде, будет блаженнее, чем кто-либо иной».
Последние часы Сократа скрасила привычная дружеская беседа. Разговор, разумеется, касался посмертной судьбы человека, но то, что мы находим в «Федоне», скорее уже выражает воззрения Платона.
Несомненно одно: вера в Провидение не покидала Сократа, и в эти предсмертные минуты она восторжествовала над естественным человеческим страхом смерти.
Тюремный сторож пытался заставить мудреца молчать: он знал, что возбуждение может помешать яду и его придется принимать несколько раз. Но Сократ отмахнулся; он готов два и три раза пить яд, но не откажет себе в удовольствии еще раз поговорить с друзьями.
Незаметно пролетели часы. Наконец Критон робко спросил:
— А как нам тебя похоронить?
— Как угодно, если, конечно, сумеете меня схватить и я не убегу от вас.
Он засмеялся: неужели Критон может думать, что окоченелый труп, который они скоро увидят, будет тем самым Сократом, который учил их мыслить? Не следует так легкомысленно бросаться неточными выражениями.
Потом Сократ вышел, чтобы совершить омовение: ему хотелось избавить от хлопот тех, кто будет его хоронить.
«И мы ждали, — вспоминает его ученик, — переговариваясь и раздумывая о том, что услышали, но все снова возвращались к мысли, какая постигла нас беда: мы словно лишались отца и на всю жизнь оставались сиротами».
По возвращении Сократа к нему еще раз пустили Ксантиппу, но он, простившись с ней, пожелал остаться только в окружении друзей.
Наступил вечер. Перед заходом солнца в камеру вошел служитель, смущенный и печальный. Он сказал, что никогда не видел такого кроткого и спокойного узника, и выразил надежду, что Сократ не винит его: «Итак, прощай и постарайся как можно легче перенести неизбежное». Заливаясь слезами, он пошел к выходу. «Прощай и ты, — ответил тронутый сочувствием Сократ, а потом добавил, обращаясь к ученикам:— Какой обходительный человек! Он все это время навещал меня, а иногда и беседовал со мною, просто замечательный человек! Вот и теперь, как искренне он меня оплакивает. Однако ж, Критон, послушаемся его — пусть принесут яд, если уже стерли. А если нет, пусть сотрут».
Но Критон цеплялся за каждую минуту, словно смерть ждала его самого. Видя замешательство, Сократ твердо сказал, что эти отсрочки смешны: «Не спорь со мною и делай, как я говорю».
Принесли чашу с цикутой. Деловым тоном Сократ обратился к палачу:
— Вот и прекрасно, любезный. Ты со всем этим знаком — что же мне надо делать?
— Да ничего, — ответил тот, — просто выпей и ходи до тех пор, пока не появится тяжесть в ногах, а тогда ляг. Оно подействует само.
Было что-то отвратительное в этих прозаических советах исполнителя казни, но старец, не дрогнув, не изменившись в лице, принял из его рук чашу. Можно совершить этим питьем возлияние богам? Нет? Яда приготовлено лишь необходимое количество? Но помолиться, конечно, можно, чтобы «переселение» совершилось благополучно…
И со словами: «Об этом я и молю, и да будет так», — Сократ неторопливо осушил кубок.
Тут ученики уже не в силах были сдержаться и заплакали, а один из юношей так громко рыдал, что Сократ воскликнул: «Ну что вы, что вы, чудаки! Я для того главным образом и отослал отсюда женщин, чтобы они не устроили подобного бесчинства, — ведь меня учили, что умирать должно в благоговейном молчании. Тише, сдержите себя!»
Все постарались взять себя в руки, а Сократ стал прохаживаться по камере. Когда ноги отяжелели, он лег и покрылся плащом. Тело его постепенно теряло чувствительность, но он по-прежнему оставался невозмутимым. Вдруг он откинул плащ и обернулся к Критону: «Критон, мы должны Асклепию петуха. Так отдайте же, не забудьте»…
Это были последние слова Сократа.
Петуха приносили в дар богу Асклепию по выздоровлении; очевидно, умирающий хотел сказать этим, что считает свою гибель выздоровлением для лучшей жизни в вечности.
Так закончил свой долгий жизненный путь этот удивительный человек, неутомимый искатель истины. Он уверовал в разум, но с улыбкой встретить смерть помогло ему нечто более глубокое, нежели логика, — его доверие к благости высшего Начала. Принимая яд, он не знал, что ожидает его за гробом, но до конца предался небесной воле. Это и было источником его мужества и спокойной радости, которые так поразили учеников. Не случайно Отцы Церкви причислили Сократа к «христианам до Христа» [22].
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава восемнадцатая
СМЕРТЬ МУДРЕЦА
1. Платон. Апология, 24 b, с.
2. К характеристике Анита см.: Платон. Менон, 91 cл.
3. Ксенофонт. Воспоминания, 4, 8, 5.
4. Там же, 4, 8, 9.
5. Платон. Апология, 17 а.
6. Там же, 18 с, d.
7. Там же, 19 а.
8. Там же, 19 d.
9. Там же, 20 с.
10. Там же, 23 с, d .
11. Там же, 24—25.
12. Там же, 26 с, е.
13. Там же, 28 е.
14. Там же, 29 d — 30 с.
15. Там же, 30 d.
16. Там же, 36, b, с, d.
17. Там же, 39 b, с.
18. Там же, 41 d — 42.
19. Ксенофонт. Апология, 28—29.
20. Платон. Критон, 43,54. Женщина, которую видел во сне Сократ, произнесла строку из «Илиады»: «В третий день, без сомнения, Фтии достигнешь холмистой» (Илиада, IX, 363), где Гомер разумеет Фтию, родину Ахилла.
21. Описание смерти Сократа основано на диалоге Платона «Федон».
22. См.: А. Гарнак. Взгляд на Сократа церковных писателей первых веков. — «Вера и Разум», 1905, № 18, с. 209.