По морям, по волнам*


«Диско»*


В деревне Лаванка, что по-испански значит «Дикая утка», на воскресенье ждали моряков с советского теплохода «Кимовец».

Одиннадцать городов и девятнадцать деревень пригласили к себе кимовцев на воскресенье к обеду. В одиннадцати городах и девятнадцати деревнях чистили, вытряхивали праздничные ковры, готовясь подстелить их под ноги отважных гостей. Скребли большие противни, выкатывали бочки с вином, вывешивали на улице портреты Ленина.

Слава «Кимовца» далеко опередила гостей. В Лаванке все знали, что это за корабль.

Он прошел через семь морей, чтобы привезти посылки рабочих Одессы и Ленинграда, подарки ткачей московской «Трехгорки» ребятам Испании и их матерям. Сушеную рыбу, консервы, масло, мешки с зерном и теплые детские пальто привезли кимовцы республике.

Итальянские эсминцы сновали вокруг корабля, стараясь сбить с пути, когда он пробивался сквозь штормы к берегам Испании. Шпионы вертелись около судна в гавани, и неожиданно загорались вдруг ящики груза…

Самолеты Франко бомбили теплоход в порту, но сосредоточенно и невозмутимо, как у себя дома, работали кимовцы. Ночью они гасили огни, ставили заслонки в иллюминаторах и уходили в море – скрывались в его просторах и влажной солоноватой тьме, чтобы не быть застигнутыми врасплох. А утром снова входил в гавань строгий и спокойный корабль, пришвартовывался к испанской земле, открывал люки, и – «Вира!.. Майна!» – летели по воздуху мешки, тюки и бочки. А на молу и вдали на бульварах набережной с утра до вечера толпился народ, и каждый ящик, каждый тюк, взлетавший на стрелах «Кимовца», вызывал аплодисменты и крики «Вива Руссия!..» (Да живет СССР!)

В одиннадцати городах и девятнадцати деревнях ждали кимовцев. Но жители Лаванки перехитрили всех. Недаром они славились первыми ловчилами во всей округе. Хитрые лаванкийцы послали на корабль своего Антонио Чико, по прозвищу «Шоколад». А Антонио Шоколад был такой человек, что ему ничего не стоило захватить не только команду одного корабля, но и привезти с собой экипажи целого флота.

Антонио Шоколад был моряк, шофер, коммунист. Огромный и тучный, с темно-коричневым одутловатым лицом, толстогубый, с одной бесконечной бровью, сросшейся на переносице и перечеркнувшей лицо от уха до уха, он смахивал на араба. Антонио Шоколад надел свой новый монокомбинезон, вроде тех, что у нас носят летчики. Он подвязал под коленями два красных банта, чтобы подтянуть повыше штаны, сдвинул на затылок фуражку «тельмановку» – синюю с красным шнуром, укрепил на поясе парабеллум в деревянной лакированной кобуре и чуть свет отправился в гараж. Там он выбрал машину побольше, поярче, поголосистей. И ранним воскресным утром к «Кимовцу», на котором, кроме охраны, еще все спали, подлетел веселый яично-желтый автомобиль. На радиаторе его было укреплено чучело дикой утки с распластанными крыльями. Сзади, на багажнике, развевалось наподобие кормового флага красное знамя.

Тонио Шоколад нажал на кнопку сигнала. Он был неутомимым, и сирена его не замолчала до тех пор, пока все на «Кимовце» не проснулись. Тогда Тонио поднялся по трапу на палубу корабля, отрекомендовался, опять сбежал вниз, на мол, вытащил из машины ящики с апельсинами и заявил, что вся Лаванка ждет.

Одиннадцати городам и восемнадцати другим деревням пришлось уступить Тонио Шоколаду.

Через час Тонио уже мчал своих гостей в Лаванку. Шоколад был в прекрасном настроении. Он распевал за рулевой баранкой, раскачиваясь в такт песне. Он спел «Бандера Роха» и «Кукарачу», потом кудахтал курицей, подмигивал оглядываясь. Он был горд. С ним ехали моряки советского корабля: худой светлоглазый балтиец – помполит, боцман – пожилой украинец, два молодых моториста, механик, палубный матрос – председатель судового комитета – и корабельная уборщица Таня.

В Лаванке с утра готовились к приему. Распоряжался всем Лопес Сальваро – небольшой, худенький, седоватый крестьянин в вязаной жилетке и берете, сдвинутом на лоб наподобие кепки. Его считали чем-то вроде председателя крестьянской общины, после того как земли соседнего монастыря отошли к деревне.

«Меня интересует земля, а до неба и политики мне дела нет», – любил говорить Лопес Сальваро, подчеркивая, что он в бога уже не верит, но стоит вне всяких партий, хотя и болеет душой за дело Народного фронта.

«Эти русские моряки – молодцы! Это я как испанец могу им сказать прямо в лицо: молодцы! Они делают свое дело, а кто они, меня не интересует: анархисты, коммунисты, социалисты, – это не мое дело».

В деревне его называли шутя «Катаплазмой», что значит «припарка».

Лопес Сальваро был придирчивый человек, взыскательный и остроглазый. Замечая какой-нибудь недостаток в работе, в доме или на улице, он останавливал виновника, брал его за пояс и, слегка покачиваясь, как бы прикладываясь то одной, то другой щекой к груди собеседника, втолковывал ему различные простые правила о том, как подобает вести себя истинному испанцу, как следует работать на общей земле и как каждый должен теперь заботиться обо всех – иначе что же это будет, вообразите себе сами! Он оставлял затем совершенно изнеможенного этими поучениями собеседника, и тот хлопал себя по ляжкам, цедил вдогонку сквозь зубы: «О, Катаплазма! Пристал, как настоящая припарка».

Но сегодня все было готово без «припарки». И когда на шоссе раздался торжествующий рев сирены, а смуглоногая детвора деревни махнула через заборы и сады прямиком к мосту, Лопес Сальваро осмотрел скамьи в саду, накрытые одеялами, большой стол, круглые противни, ряды кувшинов с вином, большую миску с огнедышащей водкой из маслин – и остался доволен.

Трубя и громыхая, Тонио Шоколад ворвался со своей желтобрюхой машиной на главную площадь Лаванки. Дверцы лимузина мигом раскрылись, и растерянных, моргающих моряков приняли на руки. Уже знакомый морякам возглас «Вива Руссия!» раскатился по окрестностям и отдался в ближайшем ущелье. А потом и помполит, и старый боцман с мотористами, и председатель судкома сразу увидели за крышами окрестности Лаванки: речку вдалеке, и белые развалины – следы недавнего налета, и далекие розовеющие апельсиновые плантации, откуда ветер доносил аромат зрелых фруктов, и горы за ними, – все это сразу стало видно им, так высоко качали советских моряков. Им не дали ступить и затем на землю! Их брали под руки, а под ноги подстилали половички, дорожки, ковры и так провели их к дому Лопеса Сальваро.

Старик приветствовал их поднятым кулаком, сжатым по обычаю Народного фронта.

– Маринос! – сказал он. – Маринос дель барко русса!.. Моряки советского корабля! Мы никогда не забудем чести, которая оказана нам. Весь мир знает, что вы храбрые люди, смелые люди. Вы друзья нашего народа, и – карафита! (черт возьми!) – меня остальное не касается. От меня до политики так же далеко, как отсюда до неба, а отсюда до неба так же далеко, как от меня до политики.

– О Катаплазма, – сказал Тонио Шоколад, хлопая его по плечу своей бурой ручищей, – до неба далеко только тогда, когда по небу не летят бомбовозы, а иначе кажется, что оно совсем рядышком.

Все расхохотались, и шутка Тонио пошла гулять по деревне, передаваемая из ряда в ряд через толпу и дальше – от дома к дому. «О, Шоколад! Это такой комик!..»

Но тут, расталкивая толпу, к морякам подбежали две пожилые простоволосые рыдающие женщины.

– Дети!.. – закричали они, перебивая друг друга. – Дети! А где наши, где наши сыновья?!

– Мой убит под Мадридом…

– Мой не дошел до Мадрида, он был убит здесь, вон на той улице. Прилетел аппарато, и все рухнуло. Мы лежали все, но мой Пабло уже не встал.

Они обнимали моряков, припадали растрепанными головами к их плечам, и, как боцман ни прятал за спину свои руки, одна из женщин все-таки поцеловала жесткую, шершавую, как канат, ладонь боцмана.

– Ваши матери далеко, – громко кричала одна из женщин. – Сто приветов и тысячи благословений вашим матерям! А сейчас вы – наши сыновья, так войдите же в наш дом, посидите у нас за нашим столом. Пусто и скучно в нашем доме. Пусть его стены услышат голоса сыновей наших русских подруг. Ваши матери удачливее в жизни, чем мы. Войдите к нам в дом: мы будем помнить потом всю жизнь, что у нас был гостем человек из страны Руссия.

Молодая женщина проталкивалась сквозь толпу, высоко подняв над головой годовалую девочку, сучившую полными ножками.

– Маринос, камарадос! Моряки, товарищи! Хотя бы минуточку, минуточку только! Уна момента! Подержите мою дочурку, пусть она наберется от вас силы… Пусть растет такой же сильной и доброй к людям, как люди вашей страны!

И Антонио Шоколад, растроганно крякая и сопя от волнения, неуклюже переводил эти возгласы, крики и жаркую скороговорку на тот понятный всем морякам международный портовый диалект, на котором изъясняются во всех гаванях мира. И гостей хватали за руки, и вводили в дома, и сажали на почетные кресла, и обнимали, и угощали. Советские моряки, смущенно покашливая, стараясь не глядеть друг на друга, чтобы не выдать слез, стоявших в глазах, проходили в дом. А потом в саду у дома Лопеса Сальваро на разведенные костры поставили огромные круглые противни, размером с большое тяжелое колесо. На них шипело сало, и Антонио Шоколад, оказавшийся, кроме всего, поваром, засучив рукава моно, припев на корточки около костров, поочередно что-то мешал то на одном, то на другом противне, мурлыча себе под нос в поддразнивая озабоченного Лопеса.

Вскоре на стол подали эти гигантские противни. На них оказался крупный полупрозрачный валенсийский рис. В нем были запечены мелко нарезанные куски курицы и множество ракушек с зажаренными в них моллюсками. Вокруг противней, на край их, было положено наподобие лучей множество ложек и вилок.

Лопес Сальваро и Антонио Шоколад выдавили по нескольку лимонов на каждый противень, налили в стаканы вино из высоких кувшинов и пригласили всех к трапезе. Моряков посадили на почетные места, но они потеснились и уступили главное место Лопесу Сальваро. Моряки невольно чувствовали уважение к этому неторопливому седому человеку с упрямыми и въедливыми глазами.

Все разобрали ложки, вилки и ножи. Вытащив из горячей ракушки испекшегося моллюска, захватив кусок куриного мяса, зачерпнув кисловатого, пахнущего лимоном риса, каждый нес ложку через весь стол прямо в рот. Все это запивалось добрым кисловатым и терпким вином, сперва из стаканов, а потом прямо из кувшина, запрокинутого над головой высоко, на вытянутой вверх руке.

При этом надо было так подставить рот, чтобы струя сверху угодила прямо в горло…

Весело и шумно стало в садике, и Антонио уже показывал приемы тореадоров, а потом сам стал на четвереньки, изображая быка, а Лопес Сальваро, взяв большой кухонный нож, прыгал вокруг него, и Тонио бодал Лопеса, и все умирали со смеху, а ребятишки на изгороди прыгали и визжали от восторга.

Потом Тонио Шоколад изображал однорукого скрипача. Это была шутка не совсем приличная, но очень смешная. Вдруг он исчез.

– Сейчас что-нибудь выкинет, – говорили испанцы. – Этот Шоколад, этот Тонио – кому уна кастаньета (веселый, как кастаньета)… От него жди…

И действительно, через минуту на улице раздался топот, и в сад галопом влетел на крупной тяжелой лошади неутомимый Тонио Шоколад, с головой, обвязанной полотенцем, в простыне, переброшенной через плечо, с охотничьим ружьем в руках. Он вертелся на лошади, пугал девушек, грозясь наехать на них, и кричал, стреляя в воздух:

– Моро, мавр! Марокканец!

Он вопил и вертелся среди визга, хохота и шутливых, но увесистых тумаков, сыпавшихся на него. Кто-то сдернул его за ногу с лошади.

Когда все немного утихомирились и расселись снова, кто на землю, кто на траву, старый Лопес и Антонио Шоколад вынесли из дома старомодный патефон, целый музыкальный комод с огромной ручкой, и Тонио, поплевав на ладони, принялся заводить его.

Ящик заводился с таким треском и Тонио так пыхтел, что казалось – он заводит трактор, а не патефон.

И вот наступило время выложить перед гостями сюрприз, который давно уже задумали Тонио и Лопес.

– Диско, диско… – заговорили все, подталкивая друг друга в бок локтем и подмигивая морякам.

Из недр музыкальной тумбы была извлечена старая, исцарапанная пластинка с глубоко выщербленным краем.

– Диско русо… Русская пластинка, – сказал Лопес Сальваро, поднося пластинку морякам.

Боцман нагнулся над пластинкой, повертел ее в руках и прочел на круглой наклейке: «Монолог царя Федора Иоанновича из пьесы А. Толстого „Царь Федор Иоаннович“. Исполняет артист Московского Художественного театра В. И. Качалов». Все потрогали пластинку: каждый хотел сам прочесть надпись на ней. Моряки заулыбались, словно получили весточку из дому.

– Откуда она у вас? – спросил помполит.

Лопес объяснил, что пластинка эта досталась ему от одного астурийского горняка, который после событий в Астурии жил некоторое время в Советской России. Потом в июльские дни 1936 года, когда он вернулся на родину, его убили жандармы, а пластинка осталась.

– Очень смешная пластинка, – говорил Лопес, – комическая. Мы часто ставим ее, когда гости бывают, когда свадьба. Нам приятно, что русское… Мы любим русское… Только непонятно… Очень смешно. Говорит, говорит так! Верно, приятный человек: очень весело говорит!

И вот Лопес положил пластинку на круг патефона, вставил иголку, запустил круг. Так как край пластинки был выщерблен уголком, пришлось ставить иглу не с самого начала, а с середины диска. Стало тихо, и сквозь шорох, скрип и пощелкивание вдруг пробился слегка картавый и теплый голос.

«Ненадолго и редко удается им обмануть крестьян, – услышали изумленные моряки. – Крестьяне знают, что только в союзе с рабочими сделают они…»

– Стойте! – закричал вдруг помполит вскакивая.

И все разом перестали улыбаться, даже детвора стихла на изгороди, ибо люди увидели, что моряк чем-то очень взволнован.

– Товарищи, это же Ленин!

– Ленин?!

И тогда все привстали. Как – Ленин?!

Лопес остановил патефон, помполит снял пластинку. Он вертел ее в руках разглядывая. И на лоснящемся диске сходились и расходились ножницы скользких бликов. Испанцы недоуменно переглядывались.

– Очень просто, – сказал помполит, – это пластинка раннего выпуска. Записана с голоса Ленина, известная пластинка, обращение к Красной Армии. А этот ваш астуриец, верно, нарочно наклейку переменил, чтобы можно было провезти пластинку с Лениным, а то бы, понятно, у него отобрали бы ее жандармы.

– Очень просто?! Ленин?! – повторил Лопес Сальваро, ударив себя ладонью в лоб.

Он растерянно оглядывал то своих, то гостей.

– Ленин!.. О, я пустая, выеденная раковина! О, я дурак, о, я старая каракатица!.. А мы ее пускали на свадьбе.

Он схватился руками за голову и сел на скамью, совершенно подавленный.

– Ничего, ничего, товарищи! – сказал помполит, кладя пластинку на круг патефона и запуская его. – Дело вполне простительное. Откуда же вам было знать? А вот теперь давайте послушаем по-настоящему. Ну-ка, товарищ Тонио, как можешь, переводи.

И в саду Лопеса Сальваро в деревне Лаванка, что по-испански значит «Дикая утка», над остывшими противнями и опустевшими стаканами раздался негромкий голос Ленина:

«Иногда называют себя коммунистами в деревнях худшие враги рабочего народа, насильники, прилипшие к власти ради корыстных целей и действующие обманом, позволяющие себе несправедливости и обиды против среднего крестьянина…»

– Одну минуточку, давайте разберемся, – говорил помполит, словно вёл занятия у себя на корабле. – Одну минуточку, – говорил он и останавливал патефон. – О чем здесь говорит Ленин? Он говорит о том…

И помполит разъяснил Тонио Шоколаду, мешая английские, французские, испанские и голландские слова, о чем говорил Ленин.

– Уже, уже понял, – торопился Тонио и переводил слушателям. – Ленин здесь говорит, что есть много всякого жулья и мошенников. Вот нацепят на себя всякие значки и изображают из себя прямо самых лучших приятелей Народного фронта, а на самом деле только пакостят… Вот вроде твоих друзей анархистов, – вдруг обратился он к молодому волосатому парню в черно-красном анархистском галстуке.

– Это неправда! Ленин не говорил об анархистах! – запротестовал тот.

– Не говорил, но имел в виду именно вашего брата.

Все рассмеялись, и кто-то, хлопнув парня по затылку, сдвинул ему на нос его двурогую шапочку.

Потом помполит разъяснил всем, что говорил Ленин о среднем крестьянине.

– Правильно, вот это правильно! – поддакивал Лопес Сальваро. – Ленин это действительно – вот! – И, встав на цыпочки, он высоко поднял руку, чтобы показать, как велик был Ленин.

– Но это же политика, Лопес, – поддразнил его Тонио.

– Для вас это политика, а для меня здравый смысл, – упрямо отвечал старик.

– О Катаплазма, скучный человек! – сказал Тонио. Помполит тем временем уже пустил иглу на последний круг диска.

«Стойте крепко, стойко, дружно! – говорил Ленин. – Смело вперед против врага! За нами будет победа. Власть помещиков и капиталистов, сломленная в России, будет побеждена во всем мире!»

– Это он нам говорит! – закричал Тонио Шоколад. – Даю честное слово, это он нам говорит: «Стойте крепко»! Понимаешь ты, Лопес, слышишь ты это, вытяжной ты пластырь? Или ты тоже будешь спорить?

Лопес молчал. Но еще и еще раз запускали пластинку, и снова переводил слова Ленина уже охрипший Тонио.

К вечеру гости уехали, увозя вороха крупных испанских роз с лепестками, плотными, словно из лайки. Ящики, корзины с апельсинами были привязаны на крышу кузова и подножку автомобиля. Когда гости уехали, Лопес Сальваро, закрыв двери и окна, вынул опять пластинку, засунул подушку в тумбочку патефона, чтобы он говорил потише, и еще раз прослушал «диско». Потом он аккуратно снял пластинку, завернул в мягкую бумагу и осторожно упрятал в футляр.

* * *

Весть о том, что у старого Лопеса Сальваро есть «диско» Ленина, облетела всю округу. Крестьяне из дальних деревень приезжали, чтобы послушать голос Ленина и толкования Лопеса. Если в деревне собирался митинг, то непременно теперь посылали Лопеса за заветным «диско», и на площади звучал голос Ленина, пущенный через усилитель.

– Слышишь, Лопес, отдай нам диско! – приставал к нему Тонио Шоколад. – Зачем тебе? Ты же далек от политики, как от неба.

– Тонио, – говорил Лопес, ласково беря за пояс своего друга, – ты говорил, что небо становится близким, когда на нем бомбовозы. Так вот, политика может стать тоже довольно близкой, когда о ней говорит Ленин, а не мальчишка с кастаньетами вместо языка.

Но все ниже и ниже спускалось на Лаванку дымное небо войны, все ближе и ближе становилось громыхание канонады, все плотнее подступала к Лопесу Сальваро политика, которой он так страшился.

Франкисты подвигались к Лаванке. Ушел на фронт Тонио Шоколад, сколотивший из своих деревенских друзей летучий отряд. Их провожала вся деревня. Лопес крепко расцеловался с Тонио, и, уходя, отряд слышал несущийся из громкоговорителя голос Ленина с «диско» Лопеса Сальваро:

«Стойте крепко, стойко, дружно! Смело вперед против врага! За нами будет победа…»

Однажды зловеще и низко зарычало небо над Лаванкой, и три самолета с черными крестами на крыльях прошли совсем низко над деревней. Самолеты развернулись, набрали высоту. И быстро, все ближе и громче затопали разрывы. А потом часть улицы, вместе с домами, деревьями и землей превратившись в дым, прах и обломки, высоко взлетела в воздух.

Франкисты бомбили Лаванку. Но тут откуда-то сверху, из-за облака, с мотором, воющим от ярости, ринулся маленький пунцовый истребитель. И сейчас же около одного из крыльев с крестом выросло желтое облако с багровыми прожилками огня, выросло, набухло, налилось, как киста. Через три секунды на земле услышали удар взрыва. Черный бомбовоз, вдруг весь обросший красными перьями огня и космами дыма, кувырком свалился с неба.

Маленький истребитель погнался за двумя другими машинами. Бомбовозы уходили в разные стороны, а «ястребок» носился от одного к другому…

* * *

Войска республики оставляли Лаванку, проходя по мосту, через который в памятный воскресный день Тонио Шоколад примчал на своей машине советских моряков. Линия фронта, выгнувшись двумя кривыми рогами, охватывала деревню, и, чтобы не попасть в ловушку, республиканцы отступали. Последним прошел по мосту отряд Тонио Шоколада. Мало кто уцелел за эти дни в отряде, да и сам Тонио шел прихрамывая, на голове его резко выделялась белая повязка с проступающей на ней кровью.

– Идем, Лопес, идем, старина! – крикнул Тонио, кивнув своему приятелю. – Или ты в самом деле думаешь остаться, скучный ты человек?

– Я останусь на своей земле, – сказал Лопес, не глядя на Тонио.

– Бобо! – крикнул тогда не оборачиваясь Тонио. – Бобо! – крикнул он, а это по-испански значит «дуралей».

Через день с другого конца улицы вошли в деревню франкисты. Сперва по деревне прошли восемь запыленных, озирающихся по сторонам солдат в грязных моно.

Они шли с винтовками наперевес, заглядывая в окна и двери, и, прежде чем завернуть в переулок, осторожно высовывали голову за угол, всматриваясь.

Безмолвна была деревня, безмолвно шагали пришельцы. Через полчаса по улице, где уже часовыми стояли на перекрестках первые солдаты, проплыл большой отряд франкистов. Впереди шли люди, одетые в пеструю рвань. Стоптанные ботинки подхлестывали их, оторвавшиеся подошвы били по пяткам.

Они шли вразброд, спотыкаясь, вобрав грязные шеи в воротники комбинезонов, словно каждую минуту ожидая удара сзади.

За ними более уверенно, печатая шаг, шли небритые солдаты в новых куртках и хороших ботинках. Они шли с ружьями наперевес, не глядя по сторонам, держа равнение на жирного, обвисшего человека с крестиком на груди, с седыми усами и старомодной бородой, какие бывают у генералов на старых портретах. И видно было, что офицер очень уважает свою бороду, аккуратно расчесанную надвое – волосок к волоску. А кроме нее, все на офицере выглядело запущенным, неопрятным, заношенным, одетым кое-как. То и дело прикасаясь рукой к бороде, забирая нежно в ладонь то левый, то правый отрог, офицер неохотно выпускал ее из пальцев. И тогда казалось, что человек идет, держась за собственную бороду, хватаясь за нее, как за последнюю свою опору. Идя несколько в стороне, бородач командовал хриплым и каким-то чужим для всех голосом, выговаривая испанские слова не чисто, хотя слишком старательно. «Итальянец, макаронник», – сразу решил Лопес Сальваро, поглядев на него через изгородь своего двора.

Франкисты расставили сторожевые посты вокруг деревни и на мосту. Солдат разместили в уцелевших крестьянских домиках. В доме Лопеса, который жил одиноко, поставили двоих. Бласко и Алонсо – так звали этих двоих.

Это были застенчивые крестьянские парни с длинными руками, торчавшими из казенных курток.

Лопес посмотрел на их руки, и ему не нужно было уже спрашивать, откуда эти двое. Он сразу увидел, что эти четыре узловатые широкопалые руки привыкли держать не винтовку, а мирный инвентарь крестьянского хозяйства, тяжелые вещи деревенского труда, обточенные прикосновениями целых крестьянских поколений.

– Мы вам не помешаем, отец? – сказал один из них, сутулый и горбоносый (его звали Алонсо), расстилая на полу у стены жиденькое клетчатое одеяло. – Очень хочется спать… Мы ведь тоже люди, – добавил он, виновато взглянув на Лопеса, который строго и неодобрительно глядел на него.

– Командир сказал: передохнуть, но не ложиться, – заметил второй.

– Я подохну, если не лягу, – проворчал Алонсо, с наслаждением потягиваясь на одеяле. – Бласко, будь другом, посторожи. Если я только прислонюсь к чему-нибудь, – крышка. Ты меня не добудишься до самой победы нашего генералиссимуса.

Оба зло засмеялись, но внезапно осеклись, бросив испуганный взгляд на Лопеса Сальваро.

– Ха, малыши, – сердито сказал Лопес, – ложитесь спать! Что вы клюете носами воздух, как слепые петухи? В моем доме вы можете спать спокойно. Там, за стеной, может идти война. Меня это не касается. Мой дом – это мой дом. Правда, я не звал вас в гости.

– Но-но, – сказал Алонсо, – ты шути, шути, да не забывайся!

Оба солдата растянулись на одеялах, и через минуту комната наполнилась храпом двух тяжело уставших, давно не спавших людей.

Лопес сел на пороге, чтобы выкурить свою вечернюю трубочку. Небо с крупными звездами высоко выгибалось над ним и снова казалось далеким и мирным. На улице было темно, только в нескольких домах, занятых солдатами, окна неуверенно светились. На мосту раздавались окрики патрульных, глухие удары орудийных залпов доносились из-за горной гряды. Потом где-то совсем близко раскатилось несколько выстрелов. В комнате зашевелились. Верно, незваные постояльцы проснулись. Лопес прислушался.

– Ха, Алонсо, слышал? Это щелкают где-то рядом.

– Лежи, лежи, пока это нас не касается.

– В сущности говоря, нас вообще все это не касается… Попали мы с тобой…

– Ты всегда, когда выспишься, начинаешь умничать.

– Разве не правда?

– Правда-то правда, да что ты так поздно проспался?

– А кто знает, если бы тогда мне дали хорошо выспаться, может, я бы наутро не сделал такой глупости. Мы бы с тобой были давно на той стороне.

– Что значит «на той стороне»?

– Это значит: по ту сторону фронта. Или на том свете… одно из двух.

– Я не понимаю, что ты крутишь со мной!

– На кой черт нам сдались эти черные бандиты! Ты же сам так думаешь.

– Я так думаю, но я так не говорю. Рекомендую и тебе болтать поменьше…

Оба помолчали. Лопес, привстав, напряженно прислушался. Вдруг тяжелые шаги затопали у самого крыльца, и Лопес рассмотрел в темноте громоздкую фигуру бородатого офицера. Лопес успел вбежать и предупредить солдат. Они разом вскочили, отряхиваясь, застегиваясь, оправляясь. В дверь уже шагнул офицер.

– Какого дьявола здесь такая темь?! Закройте окна и зажгите свет. Где ваши винтовки, дурачье? Вы хотите, чтобы вас перерезали в темноте? Или вы вздумали тут спать? Вы у меня живо прочухаетесь…

Лопес зажег лампу, поставил ее на стол. Лампа осветила снизу расселину бороды, рыхлое лицо офицера, дряблые ноздри его широкого носа, набрякшие веки.

– Как тебя звать? – спросил офицер, обращаясь к Лопесу.

– Лопес Сальваро.

– Ага! – сказал офицер. – Ты, кажется, один из местных заправил? Что же ты не удрал с красными? Шпионить остался? Агитировать?

– Это мой дом… – начал было Лопес. Но офицер грубо прервал его:

– Мы дадим тебе другую квартиру, более подходящую. А ну, давайте-ка поглядим, почему этот домосед так дорожит своей лачугой…

Вынув тесак из ножен, сапогом разворошив постели, офицер принялся за осмотр комнаты. Солдаты, неуклюже топчась, бросая виноватые взгляды на Лопеса, двигали скамьи, выворачивали содержимое комода.

Лопес безучастно следил за этим разгромом, стоя в стороне, сложив руки на животе, вяло перебирая пальцами. Вдруг пальцы его судорожно сжались. Офицер подошел к музыкальной тумбе, открыл дверцу.

– А ну-ка, – сказал он.

Один из солдат стал вынимать пластинки. Лопес молчал. Офицер бегло проглядывал названия пластинок. Черные, лоснящиеся шеллачные диски, слегка повизгивая, соскальзывали друг с друга на стол. Это были валенсийские песенки, куплеты Аргентиниты, марши на выход тореадоров. Ничего предосудительного…

– Вот тут еще одна, – сказал вдруг неуклюжий Алонсо, нагибаясь к патефону и вытаскивая из нижнего отделения тумбы пластинку, завернутую в шелковый шарф.

– Давай сюда, – сказал офицер. – Эге! Да ведь это вовсе русская. Стоп! Хо! «Царь Федор Иоаннович…» Странно! Откуда у тебя русская пластинка?

У офицера вдруг стали очень веселые и снисходительные глаза. Он расправил бороду.

– Это мне случайно досталась в наследство… – забормотал Лопес.

– А ну, крутани-ка мне эту вертушку! – сказал офицер.

Онемевшими, как на морозе, руками Лопес вложил пластинку в патефон и завел его. Он долго не мог поставить иглу на диск, но наконец наладил его. Раздался шорох, щелчки и сипенье, и в комнате зазвучал знакомый картавый голос.

«…Их ничтожное меньшинство, – произносил этот голос. – Ненадолго и редко удается им обмануть крестьян…»

– Хе-хе! – старался выдавить из себя смех Лопес Сальваро. – Это очень смешная пластинка, сеньор офицер. Мне говорил мой покойный приятель, это очень комично.

– Врешь, старая гадина! – вдруг заревел офицер, прислушавшись. – Втирай очки кому-нибудь другому, а не мне! Я слышу, о чем идет тут речь. Я сам бывший офицер русской армии. Это красная пластинка. Я в последний раз слышал такие словечки в двадцатом году, когда мы расстреляли за них одного говоруна.

Он ударил кулаком по мембране. Взвизгнув, игла пролетела по спирали диска. Схватив обеими руками пластинку, офицер занес ее над выдвинутым вперед коленом, что-бы переломить с размаху… Но в ту же секунду Лопес сорвался с места и неожиданно для самого себя ударил офицера сзади по голове тяжелым кувшином, схваченным со стола. Офицер молча и тяжело сел на пол, и Лопес успел выхватить у него из рук драгоценную пластинку.

– Вот! – промолвил Лопес, не зная, что сказать, и растерянно вертя диск в руках.

Двое солдат смотрели на него с ужасом. Младший пятился к дверям, выронив винтовку, которая с тяжелым дребезгом упала на пол. Высокий дрожал как в лихорадке.

– Это белый бродяга, – заговорил Лопес, с трудом переводя дыхание, – это наемный убийца. Они продавали свою родину, а теперь хотят продать Испанию. Его хозяев выгнали из России, а он бросил свою землю и теперь воюет для чужих хозяев. Видели, как он испугался пластинки? Это Ленин говорит в пластинке… это моя пластинка… хотя сам я не политик. Но политика здесь ни при чем. Надо понимать, что к чему. Ну, что вы молчите? Ну расстреляйте меня! Ведите к вашему…

– Беги! – сказал вдруг еле слышно Алонсо. И он отошел от дверей, давая проход Лопесу.

– Беги, мы тебя не тронем, это не наше дело…

– Нет, это ваше дело! – закричал вдруг Лопес– Вас за это дело расстреляют. Я без вас не уйду. Или вы меня ведите сейчас же к вашему коменданту, или идемте вместе. Я знаю тут все дороги. Я слышал, о чем вы тут шептались. Мы через полчаса будем у своих.

– Кто они, эти свои? – спросил второй солдат.

– Свои – это наши, – сказал Лопес.

– А наши кто?

– О бог мой, вот катаплазма! – рассердился Лопес. – Берите винтовки, – сказал он, когда увидел, что солдаты ставят в угол свои ружья, – берите с собой. Нечего идти с пустыми руками! Это пригодится в хозяйстве, – добавил он усмехнувшись.

Он оглядел комнату, печально покачал головой, потом взял со стола пластинку, засунул ее под фуфайку на груди, замотал шею шарфом.

– В случае чего, скажите, что вы ведете меня в командансию…

И они вышли на темную улицу. Лопес горбился и держал руки за спиной, словно они были у него связаны.

А справа и слева, чуть позади, шагали с ружьями наперевес два солдата франкистской армии, два солдата генералиссимуса Франко – Бласко и Алонсо. Их окликнули часовые у реки.

– Оле! Стой! Это Алонсо?

– Да. Ведем тут одного молодчика.

– Далеко?

– На тот свет…

– Ну, это близко. Вон в том овраге. Там уже лежит немало.

Когда редкие огни деревни скрылись позади, за горой, Алонсо проговорил:

– Слушай, отец, ты нас не подведешь? Понимаешь, мы, собственно, сами случайно… Мы служили у сеньора Кроче, и он нас сам записал в фалангу, а потом было уже поздно думать.

– Ты скажи за нас словечко, – перебил его второй, – а то как бы нас…

– Нам все равно, – сказал первый, – нам дела нет до политики, но мы знаем одно: с Франко нам не по пути. Ну его к дьяволу!

– Мне тоже нет дела до политики, – сказал Лопес, – но политика – это такая штука, что она вдруг сама приходит в твой дом, берет тебя за горло, и ты должен сказать «вива» или «абахо» – «да здравствует» или «долой».

– Мы один раз уже напутали с этим делом, – сказал Алонсо.

– Ну ничего, теперь мы крикнули «абахо» навсегда! – возразил Бласко.

– Теперь вопрос – скажут ли нам «вива» красные? Два оглушительных выстрела раздались у них словно над самым ухом. Вспышки их озарили, казалось, целиком всю ночь. Лопес тотчас оказался на земле, к которой его прижимали два более опытных и бывалых в таких делах спутника. Он закрыл глаза, потом услышал вокруг себя топот множества ног, крики: «Контролядо! Документо!»

Чьи-то жесткие руки взяли его под мышки и поставили на ноги. Кто-то махал на него кулаками перед самым носом, кто-то толкнул в спину.

Он шел в темноту, спотыкаясь в толпе людей, один из которых крепко держал его за локоть и временами, когда Лопес запинался, легонько толкал его другой рукой в спину. Потом его ввели в какую-то палатку, полную бегающих угловатых теней на стенах и холщовом потолке. Качались фонари в руках людей, одетых в моно.

Лопес слушал. Бласко и Алонсо заученными солдатскими голосами называли себя и свою часть. Потом фонарь, поднесенный к самому лицу, ослепил Лопеса.

– Ну, а ты откуда? Что ты за птица?

– Лаванка… – начал было Лопес. И тотчас раздался густой хохот.

– Ага, он дикая утка! – закричал человек с фонарем. – А я-то думал: что это за гусь? Ну, есть у тебя хоть какие-нибудь документы?

Но у Лопеса не было никаких документов. Он неловко озирался. Спутников его куда-то увели. Фонари прыгали вокруг него.

– Меня знает Тонио Шоколад, – сказал Лопес.

– А Тонио Горчица тебя не знает? Или, может быть, тебя нам рекомендует Тонио Касторка?

Все смеялись вокруг.

– Так-таки ничего? – спросил шутник с фонарем. – А что у тебя там, за пазухой?

И, прежде чем Лопес успел опомниться, человек вытащил у него из-за пазухи пластинку и поднес к огню.

– Это и есть мой документ, – решился вдруг Лопес. – Это диско Ленина. Осторожнее, вы!.. Она и так треснула.

– Ленин?

И человек так удивился, что едва не выронил фонарь.

Все сгрудились вокруг них. Кто-то уже тащил маленький походный патефончик. Его поставили на складной табурет, и через минуту голос Ленина зазвучал в палатке.

– Ну и что? – закричал вдруг человек с фонарем, размахивая им. – Что это доказывает? Я не разберу ни слова. С таким же успехом можно сказать, что это сам Карл Маркс.

Все захохотали. Кто-то увесисто хлопнул Лопеса по спине.

– Я немного знаю русские буквы. Там написано «Царь Федор»! – закричал кто-то.

– Не найдется ли у тебя за пазухой чего-нибудь повернее? – закричали Лопесу.

– Нехорошо, когда люди грегочут как ослы, – сказал вконец обиженный старик.

Но вдруг все замолчали и вытянулись. Быстрыми шагами в палатку вошел худой человек в круглых очках, за толстыми стеклами которых смотрели не то прищуренные, не то запухшие от утомления глаза.

– Оле! У вас тут, я вижу, веселая вечеринка с патефоном, – как будто удивился человек, беря фонарь и разглядывая Лопеса.

– Камарадо комиссар… Товарищ комиссар! Эту перелетную дичь захватили вблизи от аванпостов. С ним были два перебежчика – они будто бы убили офицера. А этот принес за пазухой пластинку и уверяет, что это Ленин… Ну, мы ему и говорим…

– Уна моменто, минуточку, я уже потолковал с теми двумя, – сказал комиссар. – Где пластинка? Ну-ка, старина, разреши нам покрутить твою заветную юлу! Может быть, тебе выпадет счастливое очко.

И снова запустили пластинку, и снова мягкий картавый голос заговорил в палатке, пробиваясь сквозь шорохи, хрипы и треск.

– Смирно, встать! – закричал вдруг комиссар и сам выпрямился. – Это Ленин. Я слышал его на конгрессе Коминтерна в тысяча девятьсот двадцать первом году. Такие голоса не забываются. Это говорит Ленин, камарадос! Ленин с нами, товарищи… Он говорит, что рано или поздно мы победим. Смирно! Мы еще будем наступать!

И люди стояли вытянувшись, застыв, сурово сжав кулаки, вскинув их вверх.

Фонари освещали плотно сомкнутые губы, ресницы широко раскрытых глаз… И давешний шутник, прикрывая фонарь рукой, чтобы свет не бросался в лицо, пробормотал Лопесу:

– Тысяча извинений, компанеро… Вы правы: я форменный осел! Присядьте. Вы устали, а надо набираться сил…

Вдова корабля*


Шаль эту мы выбирали вместе: боцман и я. Накануне Трофим Егорович Штыренко пришел в мою каюту, помялся немного, спросил, чтобы соблюсти приличия, не засоряется ли у меня умывальник, отвернул кран, пустил воду, убедился, что все исправно, а потом, как бы собираясь уходить, смущенно обминая на себе робу, проговорил:

– Вы не будете такие добрые, что завтра сходите со мной до города? Хочу посмотреть гостинец для жинки. Шаль там какую иль, мабуть, одеяло и прочее. В целом сказать, чтобы была память за Испанию.

Я согласился.

– Ну и спасибо, – обрадовался он. – А то я сам никогда ихнего, бабьего вкуса не понимаю, что им такое требуется. А вы, как помоложе, то, конечно, в этом деле еще разбираетесь. Так вот, будьте добрые, найдите времечко.

Наш теплоход «Менделеев» стоял под выгрузкой близ Валенсии. В Испании шла война, и далеко, за семью морями отсюда, дома, тревожились за нас жены. Рейс был опасный.

Из Батуми мы ушли ночью, нас никто не провожал. Со всеми простились еще с вечера. Я слышал, как в конторе порта наш старый боцман гудел в телефон, прикрыв рожок трубки своими сивыми обвисшими усами:

– Ну, счастливо, Феня, бывай здоровенька. Не сумлевайся, все в порядке будет… Феня… Фе-э-эня!.. Ты слухай!..

Он вздохнул, покосился на меня, совсем зарылся усами в трубку:

– Главное, зря не сумлевайся. Вполне обыкновенный рейс. К сроку будем… Здоровье береги, Феничка. Деньги в конторе двенадцатого получишь. Ну, счастливо, Феничка!

Он медленно, как допитый стакан, отнял трубку ото рта, бережно повесил ее на рычажок аппарата и клетчатым платком, купленным в Стамбуле, отер усы.

Я никогда не видел его жены, но по той нежности, с какой он говорил о своей Фене, и по осторожным шуткам, которыми команда намекала на запоздалую любовь нашего боцмана, составил себе довольно ясный портрет супруги Трофима Егоровича: маленькая тихая женщина, привыкшая терпеливо сносить долгую разлуку и благодарно радоваться недолгим дням свиданий, которые не так-то часты в семейной жизни моряка дальнего плавания. Я охотно согласился помочь боцману и пойти с ним выбирать гостинец, чтобы угодить его Фене.

Ночью нас бомбили. Пароход, стоявший под мексиканским флагом у стенки недалеко от нас, загорелся. У нас, на «Менделееве», все обошлось без происшествий…

Утром, пока мы шли от порта до города, Штыренко рассказывал мне о том, как хорошо у него дома, и до чего славно живут они с женой, и как она обрадуется гостинцу.

В лучшем магазине Валенсии – «Ольтра» – мы добрый час выбирали подарок для Фени. Увидев на моей фуражке золотого краба с красной звездой – герб Совторгфлота, и узнав, что мы «маринос дель барко руссо» – моряки советского корабля, – продавцы радушно выложили перед нами самые лучшие товары. Для нас расстилали на прилавках знаменитые валенсийские одеяла. Розы, тореадоры и пляшущие девушки были изображены на них. Они были так легки, эти одеяла, так пушисты, что края, казалось, тают в воздухе. Но выяснилось, что у жены боцмана уже есть дома хорошее одеяло. И кроме того, Трофим Егорович хотел привезти своей Фене такой гостинец, чтобы она могла в нем покрасоваться перед людьми.

– Только что-нибудь такое, поглаже. Да чтобы в глаза очень не шибало, – объяснил мне Штыренко. – А то не наденет: она у меня тихая, в целом сказать. Да и годы ее уж под смирный цвет подходят. Вот что-нибудь такое…

И после долгих взыскательных поисков мы наконец выбрали шаль. Как вам описать эту шаль?… Вот если бы снег был черным и из черных микроскопических звездочек-снежинок, одна к другой, было бы сплетено кружево, вот тогда, может быть, получилась бы шаль, которую мы выбрали с Трофимом Егоровичем в магазине «Ольтра». Она казалась сыпучей, готовой развеяться от дуновения ветра и осесть черными снежинками на прилавке. Продавец расправил шаль, взмахнул ею, как матадор плащом, и над нами пронеслась легкая тень, вся в блестках, вся прихваченная насквозь мерцающим светом… Потом скомкал ее, взял боцмана за руку, снял с его твердого пальца обручальное кольцо и пропустил через него всю шаль. Пышное кружево прошло сквозь узкий ободок, как черный песок через воронку песочных часов.

Эту шаль мы и выбрали для жены Трофима Егоровича.

На «Менделееве» шаль тоже одобрили. Вся команда перебывала в каюте Трофима Егоровича. Боцман для каждого с великой охотой распаковывал сверток, и перед глазами матросов, механиков, мотористов, электриков взлетала сыпучая чернозвездная тень кружевной испанской шали. А вечером сменившийся с вахты моторист Валахов, настроив гитару, пел нам, вздыхая и подмигивая боцману:

Смотрю, как безумный, на черную шаль,

И хладную душу терзает печаль…

Трофим Егорович, довольный и сконфуженный, топорщил свои усы.

Что было с нами на обратном пути, вы, вероятно, помните, если читали газеты.

Мы возвращались домой и уже прошли мыс Матапан. Справа оставался греческий остров Кифера. По голым, каменистым склонам берега бродили скучные овцы. Как всегда, когда корабль проходил это место, Штыренко, убежденно гудя в усы, рассказывал, что греческие пастухи тут своим овцам зеленые очки нацепляют, чтобы они лишай и всякую там дрянь за траву считали. До того это бедная местность…

Так разговаривали мы, сидя на палубе за камбузом. Валахов лениво нащупывал какую-то мелодию на гитаре. Солнце уже садилось за Матапан. И в это время вахтенный затопал над нами, скатился вниз с мостика и спросил нас, где капитан. Вид у него был такой, что мы сразу все вскочили и кинулись к борту. Пока я старался рассмотреть, что происходит на море, глазастый Штыренко, уже все поняв с одного взгляда, негромко и озабоченно пробасил:

– Подводная лодка на нас идет… Как в газетах пишут – «неизвестной национальности», но, по всей ясной видимости, сволочь… А ну, хлопцы, в целом сказать, давай по местам! Живенько, моментом!

Навстречу нам от архипелага, буравя волны, оставляя пенный след, неслось узкое, злое и горбатое тело подводной лодки. Она мчалась прямехонько на нас. Нас уже предупреждали по радио о том, что в этих водах шныряют таинственные подлодки, топя мирные суда, идущие в Испанию или возвращающиеся оттуда. И мы поняли, что нам предстоит…

Сигналами нам приказали остановиться и дали десять минут на то, чтобы спустить шлюпки и оставить судно. Для большей убедительности, чтобы поторопить нас, с лодки выстрелили из орудия, и снаряд проверещал над нашими мачтами.

– Паразиты, чтоб им якорем печенки повыскребло! – пробормотал Штыренко.

По приказанию капитана он распоряжался посадкой на шлюпки. Все уже спустились, матросы, стоя на взлетающих шлюпках, отталкивались веслами от борта корабля. На палубе оставался лишь боцман. Он хозяйственно связывал мешки с провизией, принес хлеб, опять побежал куда-то. В эту минуту без предупреждения лодка пустила торпеду. На шлюпках заметили ее и стали быстро отгребать в сторону.

– Штыренко, прыгайте! – приказал капитан, и боцман понял, в чем дело.

Он вскочил на планшир и бросился в воду. Но вместо обычного всплеска косматый столб воды, пронзенный огнем, ревя, встал там под самым бортом «Менделеева». Корабль стал оседать на корму. Мы увидели среди обломков на воде, по которой расплывались бронзовые круги нефти, голову Штыренко. Обе шлюпки разом повернули к нему до того, как прозвучала команда. Люди не думали о гибельном водовороте, в который неминуемо втянет шлюпки, если они окажутся близко от опрокидывающегося судна. Штыренко вытащили на шлюпку, где сидел капитан. Боцман был тяжело ранен. Когда стали стаскивать с него робу, чтобы сделать перевязку, он застонал, прикусив обвисший седой ус, и тихо предупредил:

– Полегче, хлопцы, кровью не замарайте, – и стал тащить из просторного кармана робы мокрую черную шаль.

Часа через три мы добрались до острова Кифера. И там, на берегу, мы похоронили нашего боцмана. Перед самой смертью он взял меня за рукав, тихонько притянул к себе, чтобы я нагнулся, и жесткие усы его укололи мне ухо:

– Шаль ту… Фене передашь… Ребята адрес скажут… Передашь? Вместе выбирали. Цвет правильный… пришелся по форме… к случаю… Нехай носит по мне…

На могиле боцмана мы сложили памятник из камня, укрепили обломок мачты «Менделеева» и привязали к ней спасательный круг с нашего корабля.

Мне не удалось самому вручить шаль вдове Штыренко. Моторист Валахов отвез вдове нашего боцмана шаль вместе с моим письмом.

Года через три я попал в Новороссийск. Дела привели меня в порт. И там, на берегу, когда я уже собирался уезжать, до моего слуха долетели слова, заставившие меня вернуться.

– «Штыренко» еще не приходил? – спросил кто-то у человека в морской форменке, стоявшего у ворот порта.

– «Штыренко» с утра должен был прийти, – отвечал тот равнодушно. – Только это вам не железная дорога, гражданин. На море всяко бывает. Через час, полагаю, будет.

«Штыренко» пришел через три часа. Это было маленькое парусно-моторное судно, двухмачтовое, не очень опрятное, видимо запущенное. Но я увидел на спасательных кругах надпись «Штыренко», и, когда загудел на кораблике тифон, мне показалось, что это наш боцман своим знакомым гудящим баском стал звать жену: «Фе-э-э-эня!»

– Прибыл-таки наконец, – услышал я позади себя женский голос, грудной и сердитый.

Я обернулся. За мной стояла высокая, дородная женщина. Упершись в бока крепкими, узловатыми руками, она смотрела на подходящий кораблик строгим, неодобряющим взглядом. На могучие плечи ее была накинута черная кружевная шаль, которую я узнал с первого взгляда. Я хотел заговорить с женщиной, но она промчалась мимо меня в развевающейся шали. И едва с причалившей к стенке шхуны опустили сходни, на них появилась рослая фигура в черной шали.

– Эй, на «Штыренко»! – зычным, раскатистым голосом позвала женщина. – Ты что ясны очи выставил? – прикрикнула она на молодого матроса, вышедшего на ее зов. – Я тебе такое скажу – сразу заморгаешь. Давай сюда капитана вашего, я ему, водошлепу, выскажу, что причитается.



Она стала грозно подниматься по сходням. Доски гнулись под ней. Матрос пытался преградить ей путь, но она пренебрежительно отвела его рукой в сторону.

– Матушки родимые, чистый трактир развели, засвинячили корапель! Это разве судно? Тараканья лоханка это! Ах вы, курослепы, демоны, барбосы! Эх, Трофима Егорыча на вас нет!.. Знал бы он, на каком страме его фамилию держат, так раскидал бы всю могилку свою, бедняжка, да изобразил бы вам всем своими словами, чтобы вы могли понимать, какие вы есть. Чтобы вам всем кишки высмолило, бичкомеры!

Это было уж слишком. «Бичи», или «бичкомеры», – старая презрительная кличка моряков, которые не дорожат своим судном, готовы идти на любой корабль. Всякий уважающий себя советский моряк презирает «бичей» и считает эту кличку оскорбительной.

– А ты кто такая? – спросил матрос, воспользовавшись тем, что женщина наконец перевела дух.

– Я вашему судну вдовой прихожусь, вот кто я! Скажи капитану: Аграфена Васильевна Штыренко пришла и хочет с ним иметь разговор.

– Касюк! – закричал матрос. – Скажи капитану, что Штыренкина Солоха явилась.

Через минуту вся немногочисленная команда «Штыренко» вылезла на палубу. Капитан – маленький, живой абхазец Джахаев – почтительно пожал руку вдове и представил ей других членов команды: своего помощника Топусова, моториста Семенова, рулевого Касюка и кока Галюшкина.

– Галюшкин, – застенчиво поправил молоденький кок, сделав ударение на первом слоге.

Тут же капитан стал объяснять вдове, что судно только что возило марганцевую руду из Чиатуры, а известно, что после нее сразу корабль не отскребешь. А что касается опоздания, то на это были также свои веские причины.

Но вдова была неумолима.

– Никогда вы эдак не отмоете, – наступала она на капитана. – Вы только поглядите, разве так приборку делают? Морду себе небось перед свиданкой не так скоблите. А сейчас только грязь по палубе развозите. Что вы, ребята, на самом деле!.. Нет, морячки, у нас с вами большой разговор будет. Уж если такое название дали себе – вот у вас всюду написано: «Штыренко», «Штыренко», – то уж надо все соблюдать, как полагается. Что, я сама не служила, что ли? Двадцать три года ходила, все моря облазила, все ветры нюхала, из-за ревматизма только и ушла. Сироккой мне ревматизм надуло. А такого безобразия сроду не видела. Трофим Егорыч моряк был во всем справный. Мы и уголь возили, когда приходилось, а ни шута подобного безобразия у нас не было. Товарищ капитан, я этого дела так не оставлю. Или чтобы все было как следовает, или я в управлении кому надо слово скажу, чтобы у вас имя сняли. Я своего Трофима Егорыча пакостить не дам. Вот весь мой сказ.

Через год я был в управлении Черноморского торгового флота. Мне захотелось узнать, как идут дела на «Штыренко».

– Ну что же, – сказали мне, – судно, конечно, не очень видное, план у него не ахти какой большой, но справляется молодцом. У них там история была забавная. Этого самого Штыренко вдова прямо истерзала их. А ребята там хорошие. Молодежь все. Только сперва обижались, что их на такую маленькую посудинку определили. А эта вдова не давала им прямо ни сна, ни отдыха. Ну и добилась своего. Теперь у них там и портрет Штыренко в кубрике висит: вдова подарила. Вообще все честь честью.

Может быть, вам попадалась на глаза маленькая заметка в «Правде», она называлась «Последний рейс „Штыренко“». Если вам интересно, я расскажу, как было дело, так как участвовал в этом рейсе.

Весной этого года я снова попал на «Штыренко». Я встретил его у стенки мола. На нем только что кончилась приборка. Все сверкало на кораблике. И отмытый до блеска, оттертый скребками, окаченный из брандспойтов, словно помолодевший, он предстал передо мной, мигом подобрав паруса, как человек, с которого парикмахер только что сдернул простыню.

Дородная женщина тряпочкой очень по-домашнему обтирала на корме ствол зенитного пулемета.

– Знакомьтесь, – сказал мне капитан Джахаев, – Аграфена Васильевна Штыренко, тетя Феня, так сказать, вдова нашего корабля.

– Мы как будто знакомы, – сказал я.

– С первых дней войны у нас работает, – продолжал капитан. – Явилась прямо с вещами и говорит: «Теперь не время мне на берегу отсиживаться. Вот вам моя мореходка, документы все при мне. Давайте, какая есть у вас работа. Пригожусь еще».

– А что, не правда, скажешь? – откликнулась вдова. Аграфена Васильевна, тетя Феня, была у нас чем-то вроде уборщицы, помогала она также и коку. Судно было небольшое – двести тонн, – экипаж маленький, но дела находилось много. И хотя характер у тети Аграфены Васильевны не исправился, к ней все очень привязались.

Недавно мы получили задание – отвезти боеприпасы на одну батарею. Берег там был занят немцами. Но как раз против берега расположился искусственный островок. На нем имеются казематы, электростанция, пекарня – все это скрыто под землей. А сверху посажены маслины, акации, устроен палисадник, и в зелени незаметно укрылась батарея. Остров этот лежит дугой, словно подкова прибита на счастье. Только эта подкова была тут немцам на горе.

Батарея наша била с островка, беспокоила немцев. Но там как раз подошли к концу снаряды. Все запасы были израсходованы. Командование вызвало капитана Джахаева и дало ему задание доставить на остров снаряды.

Вечером Джахаев собрал наш маленький экипаж и передал приказ.

– Дело трудное, но почетное, – сказал капитан, – доверие, одним словом, оказано. Вопрос ясен.

Мы решили в этот рейс вдову нашу не брать. Дело опасное, крайне рискованное. Капитан нарочно отпустил Аграфену Васильевну до утра в город. А ночью мы тихонько снялись, подошли к известному месту, приняли груз и взяли курс на остров. Шли мы в полной тьме, не зажигая огней. Вдруг у входа в каюту я наткнулся на кого-то. Черная фигура показалась мне незнакомой.

– Это кто тут? – спросил я.

– Кто? – услышал я в ответ. – Уж и признавать не хотите! Это вы что же, барбосы, бегать от меня вздумали? И есть у вас после этого совесть или вы ее на берегу оставили?

Передо мной стояла тетя Феня. На шум спустился капитан.

– Ну что, понимаете, за баба такая! – пробормотал он.

Стали выяснять, каким образом тетя Феня проникла на судно. Оказывается, часовой просто пропустил тетю Феню, так как документы были при ней. А ребята, видно, в темноте проморгали. Она укуталась в свою черную шаль и прошла незаметно в каюту. Капитан даже рассердился, плюнул и накричал на Аграфену Васильевну. Но тетя Феня была не из таких, чтобы разрешить кричать на себя.

– Ты на меня не гавкай, капитан, – промолвила она и перекинула конец шали через плечо. – Я и в мирное время никому не дозволяла, чтобы на меня голосом закидывались, а в военное время совсем не допущу.

Мы пробовали объяснить ей, что рейс у нас особенный и мы не хотели подвергать ее опасности.

– Значит, соленые огурцы возить – тетя Феня, пожалуйста, а как настоящее дело, так тетю Феню за борт. Очень премного вам благодарна. – Неожиданно она всхлипнула. – А что у тети Фени покойный муж от чертовой фашистской торпеды погиб, это забыли? Забыли про моего Трофима Егорыча?… Вы еще по берегу на карачках ползали, а я уже все моря обошла. У меня свой счет для фашистов припасен. У меня с ними война с Того дня идет, как Трофима Егорыча они убили… Говорите лучше, чего мне делать сейчас, за что приниматься.

Капитан только рукой махнул.

Нам нужно было проскочить мимо берега ночью. Днем бы нас немцы разделали из своих орудий. Известно было, что фарватер там между островом и берегом весь минирован и есть мели. Мы пробирались тихонько, идя самым малым ходом. Потом капитан велел совсем выключить дизель. Судно у нас было моторно-парусным. Подул подходящий ветерок, мы подняли гафель и осторожно двигались по фарватеру. В три часа ночи стали около островка. Немец начал пускать ракеты. Нас как будто сперва не заметили. Мы нагрузили первую шлюпку порохом, и вот тут началось… Большая ракета осветила нас, и мы почувствовали себя голенькими, будто вместе с тьмой содрали с нас одежду. Немцы стали бить залпами. Они стреляли и по крепости и по «Штыренко». Командир крепости приказал нам укрыться на островке. Но наша вдова опять заупрямилась:

– Не хочу своим весом порох вытеснять.

Сперва мы не поняли даже, о чем идет речь. Тогда она очень деловито объяснила, что весит, мол, больше восьмидесяти кило и лучше вместо нее на шлюпку еще несколько банок пороху забрать.

Снарядом у нас срубило кормовую мачту. Через минуту продырявило верхнюю палубу, разбило каюту. Тетя Феня бегала с огнетушителем, затаптывала огонь, покрикивала на нас:

– Давайте, паренечки, орудуйте! Шуруйте, хлопцы. Не дадим Трофима Егорыча фашисюкам в обиду. Чтоб им кишки на брашпиль навернуло, курослепам! Давайте, моряки, лучше, веселей!

Завыл воздух, и снарядом пробило насквозь машинное отделение. Внутрь хлынула вода.

– Болт! – сказал капитан. – Подзаныр пойдем.

Наша корма стала уходить в воду. Уже заливало палубу. Но, на наше счастье, место там неглубокое. Мы врезались кормой в грунт. Трюм у нас был под водой, но дальше мы не погружались. Немцы прекратили огонь: решили, видимо, что потопили нас. Мы стояли по грудь в воде, держась за поручни на затопленной палубе, и решали, что делать дальше. Как бы нам достать снаряды из трюма? Комендант крепости, когда мы прибыли, сказал: «Нам лучше хлеба не давайте, а снаряды спасите…» Кораблик наш и так валился набок; если еще из трюма снаряды вытащить, совсем на перекувырк пойдет. И тут золотая наша вдовушка присоветовала нам:

– Вы, хлопцы, привяжите судно концами за деревья, что на острове, оно и не перевернется: ветер-то навальный…

Это был превосходный совет, но берег отстоял от нас метров на пятьдесят. Моторист Семенов и рулевой Касюк поплыли в темноту, подтянули концы, обмотали ими деревья, закрепили кораблик за переднюю мачту и за корму. Подул небольшой ветерок. Пошла зыбь. Нас покачивало, и, скрипя во тьме, покачивались с нами в лад деревья на островке. Семенов и Касюк вернулись на судно, отдышались и стали по очереди нырять в трюм. Но снаряды мы привезли тяжелые – каждый пудов на восемь. Мы тогда что сделали? Взяли пеньковые концы, приделали к ним крючки, Касюк и Семенов ныряли в трюм, нащупывали снаряд, охватывали его петлей, а мы на палубе вытаскивали наверх, потом тащили снаряды на шлюпки и отправляли на берег. Так мы работали всю ночь.

Уже начало светать, когда мы грузили последнюю шлюпку. Капитан опять стал уговаривать Аграфену Васильевну немедленно сойти с судна. Тетя Феня закоченела в воде. Она уже еле губами шевелила, но мы расслышали:

– Бросьте вы, ребята, этот разговор. Не о том забота… И так шлюпка с перегрузом идет, а я свои телеса прибавлю – куда же тут?

Когда последняя шлюпка была разгружена, капитан сам отправился на ней за вдовушкой и коком, которые оставались на «Штыренко». Но было уже так светло, что немцы заметили шлюпку и открыли по ней огонь из миномета. Осколком мины капитана ударило в руку. Еще одна мина взорвалась у самой шлюпки, разнесла ее, и когда опала вскинутая вверх вода, Джахаев и Галюшкин увидели на поверхности черную шаль, медленно уходившую в воду. Загребая одной рукой, кинулся туда капитан. Галюшкин нырнул и не дал Аграфене Васильевне уйти на дно. Кое-как они добрались до островка, с двух сторон придерживая тетю Феню. Она была ранена осколками мины в грудь и в голову.

В каземате ей сделали перевязку. Она открыла глаза:

– Всё взяли?

– Всё.

– Ничего не осталось?

– Ничего, тетя Феня.

– И я все свое взяла, – проговорила она. – Сходила-таки в последний рейс с Трофимом Егорычем. – Она помолчала немножко и, обведя нас медленным взором, словно стараясь запомнить каждого, тихо сказала: – Отбываю, паренечки… счастливо вам… штыренковцы…

Первый раз она назвала нас так. Потом попросила поднять ее к амбразуре, чтобы проститься с морем.

Рассвело. Начался прилив. Все выше и выше поднималась вода. Вот уже на нашем кораблике залило крышу каюты, потом только мачта осталась над поверхностью.

И сказала нам тетя Феня:

– Вот как она в воду уйдет, так и я с ней…

И стала собирать на себя мокрую черную шаль, из рук не выпускала ее. Натянула шаль по грудь, по плечи, потом, словно хотела покрыться ею, подняла руку к голове. И упала рука…

Невольно мы все обернулись к морю. Только прибой там шумел, волны катились по проливчику, и ничего не осталось от нашего «Штыренко».

Мы похоронили тетю Феню тут же на островке, в крепости, между камнями, в углу палисадничка под акациями. Проволокой укрепили круг с нашего корабля и на круге приписали: «Аграфена Васильевна». Получилось: «Аграфена Васильевна Штыренко», – и повили круг сбоку черной шалью.

Молча стоял наш экипаж у могилы. Ребята даже переодеться не успели. Утренний холодный ветер пробирал нас, но мы стояли не шевелясь. Рядом с нами комендант выстроил весь свой маленький гарнизон. Капитан Джахаев сказал короткую речь:

– Прощай, хороший человек, Аграфена Васильевна, подруга моряка, хозяйка корабля нашего! Спасибо тебе. Матерью ты нам была, тетя Феня.

Уже совсем рассвело. Немцы на берегу зашевелились. И комендант надел фуражку:

– Товарищи моряки, попрошу уйти в казематы. Мы почтим вдову вашего корабля таким артиллерийским залпом, какого ни одному адмиралу не давали.

И задрожал, заходил ходуном остров над могилой тети Фени, заревели доставленные нами снаряды. Дымом и едучей пылью закрылся весь тот берег, запылали немецкие казармы. Немцы начали отвечать нам, но скоро их батареи умолкли, подавленные мстительным огнем с островка. А батарея наша все била и била. Яростный, гремучий воздух, казалось, пригибал акации в палисадничке. И при каждом залпе слегка вздымалась шаль на белом пробковом круге.

Губернаторский пассажир*


Глава 1

«Дед» наш, Гриша Афанасьев, часто любил рассказывать эту историю. Мы слышали ее каждый раз после какого-нибудь тяжелого дня в море или на стоянке.

Первый раз я слышал этот рассказ под утро, после страшной штормовой ночи, когда трепало нас одиннадцатибалльным норд-остом на косе у мыса Мидия, растреклятого и трижды гибельного.

Слышал я этот рассказ в Атлантическом, когда шли мы из Америки.

Восемь дней бил нас тогда штормяга, нагнало зыби – сила страшная!

И утром, на девятые сутки, «дед», побрившись, уже рассказывал нам ту историю – про пассажира.

И когда бомбили нас испанские фашисты у Аликанте и шестнадцать тридцатипятикилограммовых бомб лопнули за левым и правым бортами, с кормы и с носа, и сквозь дымогарную трубу нашу засветили звезды, как в телескопе, – столько дыр понаделали в ней осколки, – тогда слышал я опять от «деда» его историю.

Потом, когда еще трепал нас тайфун в сутках хода от Формозы, «дед», как обычно в таких случаях, пришел в кают-компанию, чистенький такой, словно в кино собрался, утер пот со лба и, как всегда, проговорил:

– Тайфун, кажется? Поздравляю! Ну и шут с ним! Это можно вполне свободно вытерпеть. А вот как тогда с пассажиром этим, не к ветру будь помянут, такую вот мороку пережить еще раз – пронеси нелегкая!..

Мы-то уже все знали, что за история с пассажиром была у нашего «деда», но всегда были готовы послушать ее еще раз. А вам тоже будет небезынтересно узнать, каков же это он был, тот роковой пассажир, что показался нашему «деду» страшнее, чем шторм в Атлантическом, бомбежка в Аликанте и тайфун под Формозой.

Только вот что, товарищи: история эта, так сказать, международная и глубоко дипломатического характера, так что – молчок! И, кроме того, предупреждаю: местонахождения вам точного давать не намерен, а то кто-то из вас разболтает, а кто-то там за границей обидится, примет на свой счет, да пойдут тут ноты и всякие там меморандумы и референдумы, а отвечай я, грузовой помощник! Нет уж, спасибо…

Глава 2

Так было это, значит, в порту… ну, допустим, в порту С. И сказал бы, да не могу, честное слово! Не просите.

«Дед» наш тогда только что получил свою первую большую посуду: теплоход «Кимовец», пять тысяч шестьсот тонн, ход тринадцать узлов, ленинградской постройки.

До этого «дед» ходил старпомом на «Советской республике» и порядочно-таки полазил по морям. Но тут он впервые пошел в заграничное плавание настоящим и полным «капитаном».

А это, товарищи, не шутка – капитан дальнего плавания: четыре золотые нашивки на рукаве, хозяин большой посуды и команда в тридцать пять человек.

Я не помню, говорил ли я вам, что «деду» нашему и сейчас-то будет годочка этак тридцать два. А тогда он совсем был мальчонка, хотя ребята на берегу называли его уже «старый комсомолец», а на судне сразу определили «дедом». Так уж величают у нас каждого уважаемого капитана в каждой уважающей себя судовой команде.

А нашего молодого «деда» быстро оценили. Сразу всем понравился он – веселый, всегда нарядный, всегда свежий, словно сейчас из ванны, чистенький до блеску, шутит серьезно, а кругом все за животы хватаются. Зато в тяжелую минуту, когда у всех носы в люк смотрят, сам смеется как ни в чем не бывало.

Посуду ему дали, признаться, запущенную. На палубе ржавчина, план по грузу в загоне. А он в один месяц так все отскоблил и надраил, что не узнать стало теплохода – как новенький! И по выполнению плана на Черном море «Кимовец» стал вылезать на первые места. И уже поговаривали, что быть переходящему знамени у «Кимовца».

Но тут «дед» пошел на своем «Кимовце» со срочным грузом в дальнее плавание. Везли тогда они клепку, линтер, желуди, соленую рыбу.

День в день, час в час пришли под С. А место это, доложу я вам, чудесное. Хоть и жарковато. Волна мягкая, такая голубая, как будто сюда само небо натекло. Но небо от этого не вылиняло, а еще синее сделалось, словно сполоснутое. По берегу, у самого края, – дворцы, словно сахарные; легкий прибой лижет и посасывает их, и они вот-вот подтают в теплой водице. Бульвар – сплошные пальмы, такие тенистые, что под каждой собственные сумерки в самый полдень.

Я там не раз бывал. И хоть «дед» это место вспоминать не любит, все же, уверяю вас, есть там что вспомнить.

Ну-с, как полагается, подняли лоцманский флаг, приняли лоцмана, вошли за волнорез, стали на внутреннем рейде.

Подошел катер. Начали оформляться.

Пока чиновник в тропическом белом шлеме возился с документами в кают-компании, а на парадном трапе сновали вверх и вниз голые туземные полисмены с кобурой на трусиках, к борту подошел еще один катер: белый весь, узкий, медяшка надраена, как солнце, на корме полотняный тент с фестончиками.

Высокий, очень прямой человек, с лиловыми мешочками под глазами, с выгоревшими бровями и подкрашенными черными усиками, легко соскочил с палубы катера на нижнюю ступеньку трапа и взбежал наверх. Полисмены отдавали ему честь, приветливо улыбаясь, как давнишнему знакомому:

– О, Грзмкавэй… синьоре Грэмкавэй!

Высокий, небрежно отмахиваясь, прошел по палубе и поднялся на мостик. Был он в движениях легок, жесты у него были короткие, как бы отрывистые, и казалось, что заговори он – фразы у него будут жесткие, краткие.

– С прибытием, господин капитан! – сказал он неожиданно по-русски. – Если не ошибаюсь, я имею честь говорить с капитаном Григорием Васильевичем Афанасьевым? Очень рад. Имею честь представиться: Сергей Николаевич Громковой. Поручик в прошлом. Уполномоченный фирмы. Вам, вероятно, говорили – груз принимаю я. Как погода в пути?

«Дед» наш знал, что в порту С. уполномоченным фирмы, которой предназначается груз, служит белогвардеец, русский, бывший врангелевец, бежавший за море вместе с остатками генеральских полчищ. Долго он таскался из порта в порт, вертелся на бирже, обделывал какие-то делишки на набережных. Теперь он работал в порту С., грузовые документы – коносаменты – были выписаны на его имя, и волей-неволей приходилось иметь с ним дело. «Деда» нашего предупреждали еще в Одессе, что без Громкового в порту С. не обойтись, но человек это прожженный, готов продать кого угодно и самого себя; ухо с ним надо держать востро.

– Я всегда сердечно рад встрече с земляком, – продолжал Громковой, бесцеремонно разглядывая капитана. – Однако как вы молоды, капитан! Это удивительно! Неужели сейчас в советском флоте так легко выдвинуться на командные посты? Скажите, вам уже минуло двадцать?

– Мне двадцать пять лет, – сказал «дед». – А вам, верно, за пятьдесят?

– Мне сорок четыре года, – сухо отчеканил Громковой. – Разве на вид больше? – И он озабоченно тронул усики.

Капитан ничего не ответил. Его раздражал этот самоуверенный и неискренне словоохотливый человек. Однако делать было нечего. Следовало немедленно приступить к выгрузке, и каждый час был дорог. А чиновники что-то очень долго возились с документами. Вмешательство Громкового мигом и чудодейственно положило конец всем процедурам, и портовые власти перешли от одного стола к другому, томно поглядывая на расставленные там бутылки с русской водкой и жестянки с икрой.

– О, кавиар! – сразу разомлели власти.

– О, русская икра! – говорил Сергей Николаевич Громковой, потирая руки. – Сколько лет, сколько зим! Настоящая икра. Кавиар.

Капитан, по совету опытного в таких делах Громкового, приготовил для портовых властей угощение. Вид свежей икры покорил чиновников. Жестянки быстро пустели.

– Попробую и я родной икрицы, – сказал Громковой.

– Икорки, – хмуро поправил капитан. – Забыли уже.

– Да, да, верно, именно икорки… Знаете, сколько лет… А время выветривает даже песок из скал, не только слова из памяти.

Позавтракав, договаривались о начале работ. Громковой обещал в четыре дня произвести всю выгрузку.

– Ин куаль луого? – осведомился капитан. – На каком месте мы будем разгружаться? Мы будем пришвартовываться к стенке?

– Но-о, – протянул Громковой, – мы должны еще кой о чем договориться с вами. И вообще, прошу по-русски. Так нам с вами будет удобнее, капитан. Видите ли, дорогой мой юный друг, – продолжал Громковой. – Вы разрешите вас называть просто Григорий Васильевич?… Так вот, Григорий Васильевич, мне поручено властями города договориться с вами об одном весьма существенном для нас и пустяковом для вас одолжении. Дирекция моя также будет вам весьма обязана… Мы попросим вас взять на борт одного пассажира. Он едет в Советскую Россию. Желательно, чтоб он миновал… э-эм… промежуточные страны. Для него и для нас было бы очень удобно, если бы вы согласились доставить его на своем корабле. Разумеется, все расходы мы берем на себя.

– Это можно, – сказал капитан. – Советская виза у него уже есть?

– Разрешите, я налью себе еще… Прекрасная водка! Это что, особого заказа? Превосходная! Полное отсутствие сивушных примесей и хороший градус… Так, значит, Григорий Васильевич, мы договорились?

Капитан посмотрел на Громкового и покраснел.

– Я спрашиваю вас, как насчет визы пассажира.

– Ах да, визы, простите, бога ради!.. Вы знаете, эта ваша советская водка…

– Виза, а не водка, – сказал капитан.

– Одну минуточку, – заторопился Громковой, перестав разглядывать бутылку. – Визы пока у него нет. Но что стоит вам оформить ее в Одессе? Это же пустая формальность! Неужели мы будем с вами спорить по этому поводу? Мы готовы уплатить вперед за хлопоты…

– Без визы я пассажира не возьму, – сказал капитан. – Итак, синьоре Громковой, когда я стану под выгрузку?

Громковой поднялся, вытер рот салфеткой, смял ее и бросил на стол. Он был теперь снова сух и подтянут. Губы под черными усиками были плотно сжаты. Он пристально разглядывал капитана.

– М-да… Дело осложняется, – заметил он вполголоса. – Мне очень неприятно, Григорий Васильевич… Советский торговый флот хорошо знает меня, я всегда шел навстречу, но в данном случае я боюсь, что отказ ваш приведет к весьма неприятным последствиям.

– Финита! – сказал капитан и положил ладони на край стола. – Кончено об этом! Давайте говорить о выгрузке. Начнем с генерального груза.

«Дед» наш, несмотря на то, что для капитана он, может быть, годами и не вышел, когда надо, умеет держаться так, что ему позавидует любой капитан. И солидность в фигуре, и сигара в зубах, и шутка вполголоса по-английски или по-итальянски из «Спутника торгового моряка в иностранных портах», – есть такая книжка. Вот эдаким стал наш «дед» в ту минуту.

– Так когда приступаете к выгрузке? – спросил он у Громкового.

– Немедленно после того, как вы дадите согласие принять на борт пассажира.

– Этот разговор бесполезен.

– Жаль! – сказал Громковой. – Вы еще так молоды, а уже капитан: стоит ли из-за пустяков портить свою карьеру? Ведь в простое будете виноваты вы.

– Пусть вас не волнует моя карьера, синьоре Громковой, – сказал капитан и пошел к дверям. – Мне нужно сойти на берег.

– Довето эссере мунито д'ен пермесо, – громко на этот раз, чтобы слышали полисмены у трапа, сказал Громковой, – вы должны иметь разрешение, капитан, а его у вас пока еще нет.

Громковой прошел к трапу, спустился на свой катер. За покатой кормой катера забурлила вода, и он словно прянул вперед. Красно-бело-зеленый флаг забился над разбегающимся пенным следом. Громковой высунулся из-под тента и помахал рукой.

– Алло, капитан! Подумайте. Вы же капитан торгового флота. Не ерепеньтесь. Коммерция есть коммерция, молодой человек! Вечером я приеду с пассажиром.

За катером Громкового ушел и полицейский катер. Двое молчаливых часовых-полисменов остались на палубе. Команда встревоженно поглядывала на «деда». Все понимали, что заваривается какая-то темная история.

В каюте капитана состоялось совещание. Пришел второй механик, коммунист Петров, усатый, сутулый, самый старший член экипажа. На пороге, обитом медью, уселся на корточки помощник шеф-повара комсомолец Еремчук. Положив большие руки на колени, сидели на диване коммунисты корабля и члены судового комитета.

Капитан изложил, что произошло.

– Сколько бы это нам ни стоило, – говорил капитан, – не можем мы взять на борт какую-то подозрительную личность без нашей визы. Раз навсегда пусть они у себя на носу зарубят, что палуба советского корабля – это кусок нашей территории…

– Это они просто нас изучают, – сказал Петров.

С ним согласились, решили ждать. В судовом журнале записали: «Выгрузка не производится вследствие отказа выполнить незаконные требования представителя фирмы и препятствий, чинимых портовыми властями, выразившихся в предложении взять на борт теплохода пассажира, не имеющего визы советского полпредства». Капитан всегда старался уложить все в одну фразу, но о красоте слога заботился мало.

Хорошо было бы запросить по радио Одессу или Москву. Но, как полагается при стоянках в иностранном порту, радиорубка была опечатана.

Десятки законов, сотни параграфов, тысячи пунктов и правил вступили в силу с момента, когда якорь «Кимовца», грохнув цепью, вошел в прозрачную воду и лег на песчаное дно у порта С.

Капитан хорошо изучил все порядки, когда плавал еще помощником, и всегда посмеивался над этими придирчивыми условностями. Но сейчас он сам, и полностью, отвечал за соблюдение всех международных требований и приличий.

Это было потруднее, чем выбрать нужную вилку для рыбы на первом торжественном обеде в Интернациональном клубе моряков.

Капитан вспомнил этот случай и покраснел. Хорошо, что тогда старый «дед» Валентин Георгиевич незаметно пододвинул ему полагающийся тут трезубец, а то полез бы третий помощник в рыбу десертной вилочкой.

Вот был бы сейчас тут Валентин Георгиевич, сразу нашел бы выход. Да и не посмел бы этот белогвардеец так разговаривать со старым капитаном. Валентин Георгиевич показал бы ему эти разговоры! А тут, конечно, видит – мальчишка, вот и обнаглел.

«Ладно, я тебе покажу мальчишку! – совсем рассердился капитан. – У, „икрица“! – вспомнил он. – На борт бы к себе не пустил!»

За иллюминаторами слабо колыхалась пологая зеленоватая волна, такая же, как у Батуми или у ялтинского мола, может быть, чуть зеленее, и птица качалась на волне знакомая, что-то вроде чирка. Но и птица и вода здесь были чужие. За бортом ходил полицейский катер. Сойти на берег пока что было нельзя. А по эту сторону фальшборта все было своим, родным, знакомым до последней заклепки, вот до этой царапины на перилах. И за все, что жило и действовало здесь, отвечал он, капитан.

Солнце жгло палубу, в каютах было душно и жарко. Капитан открыл все иллюминаторы, прилег на диван.

«Вот не повезло! – думал он. – В первом же дальнем рейсе и такое осложнение! Вот тебе и переходящее знамя, вот тебе и портрет в газете… Может, действительно плюнуть на визу и взять пассажира? В Одессе сдам куда надо, пусть разбираются… Нет, нельзя. Не имеют они права всучивать мне насильно кого бы то ни было. Капитан я, в конце концов, или не капитан?!»

Но тут ему стали мерещиться огромные цифры убытков от простоя в чужом порту. Он ворочался с боку на бок, вставал, закуривал, подходил к шкафу, вынимал книги по лоции и навигации, рылся в справочниках. Но в книгах не было ответа. И даже верный «Спутник торгового моряка в иностранных портах» ничего не мог толком посоветовать.

«By репондре си ле навир рест о де ля тютерн… – читал он в „Спутнике“. – Зи верден фюр ди вартецейт дес шифес ферантвортен… Вы будете отвечать за простой парохода…» – читал капитан по-французски, по-немецки, по-английски, по-итальянски и знал, что отвечать за простой парохода будет он, капитан «Кимовца», комсомолец Григорий Васильевич Афанасьев, и никто иной больше.

У открытых дверей покашлял кто-то.

– Ну, влезай, влезай! – закричал капитан.

– Это я, Григорь Василич, – заговорил вошедший Еремчук и, вытерев руки о фартук, снял белый колпак с головы. – Неприятность, Григорь Василич.

– Ну что такое? Пригорел кухен[9], что ли?

– Да нет, Григорь Василич, у нас что ж, у нас не горит, а вот, чую, у вас паленым потянуло. Что ж, Григорь Василич, так и будем стоять веки вечные?

– Там видно будет.

– Я вот к чему, Григорь Василич… Вот наблюдаю я тебя и прямо-таки поражаюсь… Ведь вместе в Севастополе за гривенниками ныряли. Я даже лучше ловил, честное слово! В одну ячейку записывались. И вдруг пожалте – капитан дальнего плавания. Смотри только, Григорь Василич, сейчас себя не подведи. Момент международный в остром смысле. Тут главное – выдержка.

– Ладно, ладно тебе, – сказал капитан. – Хочешь, давай со мной в домино?

– Ну, в домино ты со мной не равняйся, Григорь Василич, – говорил Еремчук, раскладывая кости. – Лучше против меня в домино и не начинать. Тут тоже, брат, весь секрет в выдержке. Ставлю! Шесть и шесть! Туды-сюды. На кон!

Они с размаху и с треском ставили на стол костяшки. Капитан играл молча. Еремчук приговаривал: «Хожу – пошел. Ставлю накрест. Вира… Стоп, игра!»

Проиграл капитан.

– Тут все в выдержке, – сказал довольный Еремчук. Вошел вахтенный и сообщил, что к борту подходит давешний катер. Капитан застегнул белый китель и быстро вышел на палубу. Он увидел, что Громковой помогал ступить на трап какому-то человеку в белом полотняном костюме, который болтался вокруг хлипкого тела незнакомца так, что казалось, ничего не было в этих рукавах, брюках, пиджаке. Неизвестный выглядел совсем бесплотным, и ветер легко трепал белую ткань вокруг этих суетливо двигающихся пустот на том месте, где полагалось быть рукам, ногам и туловищу человечка.

– Григорий Васильевич, – закричал снизу Громковой, – пожалуйте, принимайте пассажира!

– Живо поднять трап! – скомандовал капитан. Трое молодых матросов кинулись исполнять команду.

Трап стал быстро подниматься вверх, но болтавшийся, трепыхавшийся на ветру человечек, цепко ухватившись за поручни и ступеньки, оказался поднятым вместе с лестницей.

– Вы видите, – закричал опять Громковой, на этот раз по-итальянски, – капитан так любезен, что поднимает вас на лифте!

– Отставить! – сказал капитан.

– Есть отставить! Трап пошел книзу.

– Капитан!.. Синьоре капитано!.. Падроне[10]!.. – залепетал человечек по-итальянски. – Что вы имеете против того, чтобы я плыл вместе с вами? Прошу вас, не откажите… Меня здесь преследуют: я коммунист, – почти зашептал он, взбираясь тем временем кверху. – Ради бога, капитан, вы спасете меня!

Он был уже на самом верху трапа, но двое матросов, став на пути, не давали ему ступить на палубу.

– Получите визу, – сказал капитан, – и тогда я вас беспрекословно возьму с собой. А сейчас, пока нет визы, прошу немедленно оставить судно.

Громковой в несколько прыжков взбежал по трапу, толкнул с раздражением человечка и что-то шепнул ему на ухо. Тот поплелся вниз.

– Добрый вечер, – вежливо откозырял Громковой. – Я хотел бы поговорить с вами с глазу на глаз, капитан.

Они прошли в каюту Григория Васильевича.

– Послушайте, капитан, – опять принялся за свое Громковой, – я просто как земляк и старший друг обязан уговорить вас. Ведь вы потерпите чудовищные убытки. Губернатор категорически запретил приступать к выгрузке, пока вы не дадите согласия.

– Ну, по пункту восемнадцатому чартер-договора за задержку судна властями не отвечаю ни я, ни вы.

– Нет, позвольте, капитан, там сказано: по причинам, не зависящим ни от той, ни от другой стороны. А здесь все зависит от вас…

– Что это за таинственный пассажир, чтоб ему пусто было, шут его возьми! – рассердился капитан. – Почему губернатор так заинтересован в том, чтобы я его взял?

– Дорогой капитан, я, к сожалению, не вправе разглашать… это личная семейная тайна. Губернатор просил передать вам, что здесь кругом его власть и он…

– Кругом, – отвечал капитан, обводя рукой над головой, – кругом и около, но не тут, в этих стенах, на этой палубе. Тут командир я. Это советское судно, и я здесь советский капитан, охраняющий законы нашей страны. Хватит про это, поговорим лучше о выгрузке.

– Нет, вы чудак, извините меня! – не унимался Громковой. – Ну поймите, что вам стоит взять его, а там, пожалуйста, можете сдать своим властям, меня это не касается. Нет, я вижу, вы не делец.

Капитан встал и пошел к двери.

– Ну погодите, – сказал Громковой, – хорошо, вы вынуждаете меня раскрыть секреты, которые я обязан был бы хранить… Этот пассажир – сын весьма состоятельных родителей и даже, между нами говоря, дальний родственник губернатора. Он, понимаете ли, не совсем оказался благонадежным. Он это… что-то там вроде коммуниста. Он мечтает о Советской России. Другого на его месте просто бы арестовали и засудили. Ну, а здесь родители упросили губернатора отправить юношу в Советскую Россию, куда он так стремится. Уверяю вас, он совершенный коммунист в душе. Мне кажется, что ваш долг спасти его… Ну вот, я раскрыл все свои карты; будьте благородны, капитан.

– Нет, – сказал капитан.

– Я уже не говорю об убытках… но подумайте, как отнесутся местные рабочие к тому, что вы отказали в убежище революционеру.

– Местные рабочие знают, о каких коммунистах может так заботиться губернатор.

– Григорий Васильевич, – сказал тогда Громковой, – я вас просто предупреждаю дружески. Вы слишком молоды, чтобы брать на себя решение такого сложного вопроса.

– А вы слишком стары, – сказал капитан, – чтобы понять все это… И если вы находите, что я слишком молод, то дайте мне возможность снестись по радио или телеграфу с более старшими товарищами.

– До свиданья, – сказал Громковой. – Я уверен, вы еще одумаетесь. А нет, я ставлю крест на вашей карьере. Такие вещи у вас там не прощают. Где же ваше это самое выполнение плана?…

Команда у «деда» была под стать ему, все комсомольцы, молодежь, если не считать молчаливого Петрова.

– А вдруг действительно парень – коммунист, и ему грозят, а мы отворачиваемся? – начали сомневаться некоторые.

– Чепуха! – медленно, с расстановкой говорил Петров. – Пора, ребята, немножко разбираться в обстановке. Комсомольцы ведь! Станут вам губернатор и белогвардеец так нянчиться с коммунистом. Держи карман шире! Нет уж, извините, тут, товарищи, какой-то фокус-покус.

– Что за смысл для них навязать нам этого пассажира, я тоже еще сам не понимаю, – думал вслух капитан, – а чувствую: что-то тут неладно, нечисто за кормой у этого дяди.

– А может, Григорь Василич, возьмем мы этого типа, а там сдадим у нас кому следует, и чисто будет? – заикнулся Еремчук.

– Оставь! Не можем мы идти здесь на такие сделки-и кончено. Наш комсомольский грузовичок «Кимовец» – это сейчас отдаленный район СССР. И каждый из нас, товарищи, в данный момент – пограничник. Надеюсь, это все понимают? Если кто не сообразил еще, могу объяснить.

– И так ясно, Григорий Васильевич! Тут и понимать нечего. Так чувствуем.

Прошел еще один день, жаркий, пустой день, словно на мертвом приколе. По-прежнему стояли у трапа шоколадные полисмены, безучастные ко всему, молчаливые и лишь иногда скалившие зубы, когда помощник кока Еремчук украдкой совал им по пончику и подмигивал.

На второй день стоянки капитану доложили, что произошла какая-то подозрительная штука в цистернах для питьевой воды. В них по непонятным причинам возникла течь, и теперь на корабле кончалась пресная вода. Перегонные аппараты-опреснители, имевшиеся на корабле, не могли напоить всех вдосталь. Пришлось сесть на голодный водный паек. Дважды приезжавший Громковой заявил, что порт не даст теплоходу ни капли воды до тех пор, пока пассажир не будет взят на борт.

К ночи капитан решил уходить из порта, не выгрузив ни одного килограмма срочного груза.

– Я ухожу, – заявил капитан Громковому. – Мы готовы понести убытки, но престиж нашего флага и честь своего корабля не продадим. Понятно вам это, господин бывший поручик русской армии? Оформляйте уход. Мы уходим в порт А. Надеюсь, тамошний губернатор сговорчивей. А фирма-грузополучатель имеет склады и там. И она оплатит нам этот перегон.

И ночью «Кимовец» ушел в порт А. Капитан нарочно вывел пароход из береговой воды, чтобы иметь возможность радировать. Ночью они снеслись по радио с Одессой и сообщили о своих мытарствах, но слышимость была плохая; пришлось вызвать Новороссийск, и там толком ни о чем капитан не договорился.

Глава 3

Утром «Кимовец», приняв лоцмана, входил в широкую гавань порта А.

Здесь надо было подойти к швартовой стенке.

Уже рассвело, и можно было разглядеть виллы, торговые здания и редкие пальмы на берегу. Здания здесь были приземистые. Преобладал серый камень и кирпич. Постройки порта выглядели сурово, негостеприимно. Оголенная песчаная коса, ограждавшая гавань с запада, подчеркивала безжалостную близость пустыни. Несмотря на ранний утренний час, день был уже накален докрасна. Багровая мгла висела над городом как зарево.

Капитан стоял на мостике и оглядывал набережную. Вдруг он взял бинокль у старшего помощника. Капитан глядел на берег минуты три не отрываясь, потом передал бинокль старпому и впервые в жизни сплюнул прямо на чистый настил мостика.

Старший помощник, приняв бинокль, стал шарить по берегу, стараясь рассмотреть, что увидел там капитан. И как вы думаете, что он там разглядел?! Губернаторский пассажир, бесплотный, как дух, и, как дух, вездесущий и неотступный, стоял на самом краю набережной; ветер трепал тонкую ткань его костюма, и весь он словно вихлялся на ветру, и с каждой минутой его было видно все лучше и лучше с «Кимовца», который подходил к берегу. А через полчаса все началось снова: с новыми чиновниками прибыл все тот же Громковой.

– Мы приехали ночью на автомобиле вместе с вашим пассажиром, – объяснил он слегка уже обалдевшему «деду». – С благополучным прибытием вас, капитан! Как была погода? Я вижу, отличная. Должен вам сказать, что здешний губернатор – человек значительно более энергичный, чем губернатор порта С, и мне поручено уведомить вас, что на теплоход ваш налагается арест до того момента, пока вы не согласитесь принять на борт известного вам пассажира. Относительно питьевой воды все наши условия также остаются в силе.

День стоял «Кимовец» в порту А. с опечатанным радио, запломбированными трюмами, с часовыми на трапе и на мостике. Ночь стоял он и еще день. Кончилась питьевая вода. Нестерпимый жар шел от раскаленных палуб и переборок. Казалось, плюнь на горячие доски – зашипит!..

Как из печки, дул суховей пустыни. Дымные столбы горячего воздуха шли оттуда и валились на город, на море. Красноватый песок неведомо как проникал во все щели, скрипел на зубах, собирался в складках постели. Люди на корабле хрипли от жажды и колючей сухости в горле.

Капитану ночью кошмар подкатывал нуль за нулем в длинных цифрах, обозначающих размеры убытков. «Дед» осунулся и постарел лет на пять. Казалось даже, что капитан поседел, но это осел налет соли от морской воды, которой теперь приходилось смачивать волосы, приглаживая их. Но так же безукоризненно был выглажен его белый китель с золотыми капитанскими нашивками, так же гладко он был выбрит, хотя в морской воде мыло плохо мылилось.

И по-прежнему сверкало и блестело все на судне, и как ни в чем не бывало терли, скоблили скребками и скатывали утром на приборке палубу забортной водой. 52 градуса в тени под спардеком показывал Цельсий, но еще день и ночь простоял упрямый «Кимовец» на рейде в порту А., окруженный снующими полицейскими катерами.

На внешнем рейде стоял неподвижно, как бы придавив волны, тяжелый корабль с башнями, похожими на чехлы огромных пишущих машинок; рядом покачивались два эсминца. Это эскадра одной из европейских держав возвращалась после визита в Индию.

По вечерам на флагманском корабле играла музыка, нарядные катера подходили один за другим к трапу, как подходят к подъезду театра автомобили. Под прохладными тентами, которые беспрерывно окатывали водой из брандспойтов, кружились, толклись белоснежные танцоры. Вечером там зажигались разноцветные китайские фонарики и на воду сыпались алмазные брызги фейерверка.

А кимовцы с пересохшими, потрескавшимися губами и воспаленными глазами бесцельно бродили по горячей палубе, с тоской поглядывали на берег, где зажигались огни города, проносились фары автомобилей, где была вкусная, без ржавчины вода, мороженое и спасительная прохлада террас.

К вечеру третьего дня часовой-туземец, стоявший на мостике, воровато оглядевшись, протянул капитану фляжку.

– Попей, падроне, – сказал он шепотом, поворачивая к капитану плутоватое широкое лицо, но оставаясь неподвижным.

Капитан поблагодарил и отказался.

– Два слова, синьоре капитано, – зашептал часовой, беспокойно ворочая белками выпуклых глаз. – Рабочий комитет просил сказать: не надо брать пассажира. Если будете брать, в море встретит катер, будет обыск. Скажут: зачем взял коммуниста, тихо взял, без визы, хотел помочь бежать… Понятно, капитано? Этот пассажир – не коммунист. Этот пассажир был будто комитетчик. Оказалось – немножко шпик. Его вон! Теперь губернатор и хочет сделать так, чтобы сказали: советский торговый корабль хотел прятать коммуниста, помогал бежать арестанту. Понятно, падроне? У фирмы дела – крах. Товару много, денег мало… Этот пассажир не коммунист, этот пассажир – тьфу!..

На четвертый день к «Кимовцу» подлетел длинный и быстроходный катер. Десятка два вооруженных полицейских стояли по бортам, держась за леера. А на корме, под тентом, сидели развалившись Громковой и пассажир.

– Эй, на «Кимовце»! – закричал Громковой, вставая на корме. – Позовите сюда капитана, вы, комсомольцы, морсофлоты!

Он был навеселе. Большой револьвер в деревянной кобуре висел у него на поясе.

– Добрый день, капитан! – закричал Громковой, увидев Григория Васильевича. – Ого! Теперь у вас по виду возраст вполне капитанский. Надеюсь, и рассудок ваш стал более зрелым. Ну, я приехал в последний раз спросить вас: берете вы пассажира или нет? Если вы его сейчас не посадите к себе, то мы его посадим вам сами. Я уполномочен сделать это господином губернатором. Упрямство молодых капитанов следует искоренять. Эй, наверху там! Пронта! Спустите трап.

Никто из кимовцев и с места не сдвинулся. Но капитан видел: ребята украдкой заворачивали рукава, кое-кто уже снимал форменку, кто-то совал в карман тяжелую медную пепельницу. И потом молча, не сговариваясь, но все разом, сомкнулись в плотный ряд у фальшборта.

– Григорий Васильевич, – чуть не плача, шептал Еремчук и проталкивался к капитану. – Григорий Васильевич… Что ж мы им, неужели позволим?! Гриша… я серьезно прошу… Да уж лучше погибнуть всем до одного! Ведь советское же судно… Как хотите, только я первого же, кто ступит, пришью на месте.

– Еремчук, отставить! – сказал капитан.

– Ой, я им вмажу сейчас, честное слово, вмажу!.. – бормотал Еремчук.

– Стоп, Еремчук! – сквозь зубы не сказал – простонал капитан, больно стискивая ему руку. – Стоять спокойно! Спишу в два счета. Ну!

Громковой стоял, покачиваясь на катере, задрав голову вверх.

– Трап спустить – сказано было! Оглохли? Пронта ля скала! – крикнул он по-итальянски.

Два огромных темнокожих часовых стали спускать трап. Первым вскочил на него Громковой, за ним два офицера. Они помогли влезть на трап пассажиру. Они подталкивали, его. Он неуверенно ступал, поглядывая вверх. За ними стали подниматься вооруженные полицейские. Когда эта зловещая процессия была на верху висячей лестницы, кимовцы, сгрудившись, преградили им дорогу.

– Очистить трап, живо! – молодцевато гаркнул Громковой.

«М-м!.. Дал бы я сейчас этому бывшему благородию!» – едва не промычал вслух капитан и почувствовал, как отяжелели и хрустнули пальцы, сами сжавшиеся в кулак.

Он заставил себя разогнуть сведенные от ярости, слипшиеся пальцы и положил руку на поручень. Кимовцы стояли на краю палубы стеной. Они шумно дышали, кулаки их были сжаты, пожелтевшие, угрюмые лица еще более побледнели.

– Ну? – крикнул Громковой и локтем ткнул Еремчука под вздох.

– Изззвиняюс-с-сь… – только выдохнул тот багровея, и капитан отвернулся, чтобы не видеть в эту минуту лицо Еремчука…

Кимовцы молчали, но не шевелились.

Капитан понимал, что через секунду неизбежно начнется свалка. И ее не предотвратить. Он уже представлял себе заголовки в вечерних газетах порта А.: «Драка на советском корабле», «Красные моряки большевистского теплохода пытались избить полицейских…»

– Спокойно, спокойно, ребята! – продолжал тихо говорить капитан, а сам уже с отчаянием сознавал полную свою беспомощность. «Что же делать, что же делать, как выйти из положения?… Ведь посадят, факт, насильно посадят. Не выбросить же его потом за борт!»

И вдруг он случайно взглянул на внешний рейд. Из труб эсминцев и линкора валил густой жирный дым. Эскадра, видимо, снималась с якоря, иностранная эскадра. Вероятно, там сам адмирал на флагмане.

– Еремчук, – шепнул капитан, – быстро! Стань на фалы, подымай «ОВ»… Живо, давай! Петров, к тифону, открой сигнал! Ходи веселей – моментом!

Полицейские напирали. Медленно, молча, вершок за вершком сдавались кимовцы. Пассажир был уже почти на самой палубе. И вдруг засипел, заревел и завыл могучий тифон «Кимовца». Он ревел не умолкая целую минуту, на мгновение как бы передохнул и снова взвыл. Это был сигнал о бедствии. И в ту же минуту на мачте взвились два цветных флага – «О» и «В»: «Терплю бедствие».

– Вы что, с ума сошли? – закричал Громковой, бросаясь на мостик. – Прекратить сигналы! Опустить флаги! Ле бандиере!.. Де сигнале!..

Но заставить замолчать тифон было нелегко. Петров крепко-накрепко прикрутил проволокой рычаг гудка к трубе, и тот теперь ревел неумолчно. Полицейские пытались снять флаги бедствия, но ловкий, как белка, Еремчук, забрался с ворохом сигналов на верхушку мачты и перевесил флаги повыше. Полицейские топали внизу, по палубе, размахивая револьверами, но стрелять не решались…

Горластый гудок «Кимовца» заливал тревогой тихую лагуну порта. И переполох оглушил мирный тропический день.

Капитан видел: на всех пароходах, стоявших в порту, грузчики прекратили работу. Они подбегали к борту и, прикрыв ладонью, как козырьком, глаза, старались разглядеть, что происходит на рейде. Да и было на что посмотреть! Огромный корабль с красным флагом за кормой здесь, в порту, среди бела дня подымал один сигнал бедствия за другим. Полицейские суетились на его палубе, не зная, как видно, что делать. На берегу собиралась обеспокоенная толпа. Кто посмелее, те уже прыгали в лодки. К «Кимовцу» со всех сторон мчались легкие белые суденышки. Татакали полицейские мото, визжали уключины. Полуголые туземцы лихорадочно гребли к советскому теплоходу, вскидываясь при каждом взмахе красных весел.

На кораблях эскадры заметили тревожные сигналы.

На ближайшем миноносце взлетели вверх флажки международного свода «О» и «Д». По своду это обозначало вопрос адмиралу: «Полагаете ли вы, что нам следует пройти без внимания мимо судна, которое находится в столь бедственном положении?»

Но Громковой уже понял, что дело скандально проваливается. Широкая огласка была тут недопустима.

– Ферма!.. Отставить! – завопил он полицейским. – Вы убирайтесь вниз, о, диаболо!.. – накинулся он на пассажира. – Капитан… Григорий Васильевич… бог мой, к чему такой тарарам?… Зачем сор из избы?… Дорогой мой… давайте ладком, мирком…

– Так когда начнем выгрузку? – не спеша осведомился капитан.

– Ах ты боже мой! За нами дело не станет… Сколько шуму из-за пустяков! – Громковой метался, стараясь перекричать гудок. – Только прикажите замолчать… Я совсем оглох от этого воя. И, умоляю, снимите флаги, скорее!

– Сейчас, – сказал капитан, как бы прислушиваясь, – одну минуту. Действительно звучно. А вот еще послушали бы вы, как у наших сверхскоростных ястребков-самолетов моторы ревут… Куда там нашему тифону! М-да… Ну, а как насчет вынужденного простоя и удлинения рейса досюда? Придется вам уж на себя записать.

Громковой оторопел.

– Позвольте, капитан! В нашем чартере, в нашем договоре, значится… в случае задержки судна властями…

– Не согласны, значит?… Петров, открой воздух на второй тифон.

– Хорошо, хорошо! Только прекратите это кукареку! – взмолился Громковой. – Вы же весь город переполошите… Вы меня буквально режете. Ну ладно, согласен! Слышите, согласен!.. Русским языком я вам говорю или нет?!

– Язык-то у вас русский, да выговор не наш. Ну да ладно! Петров, стоп сигнал! Еремчук, кончай! Воздух и флаги держать в готовности. А вы, – продолжал капитан, обращаясь к Громковому, – пожалуйте ко мне, подпишите что требуется. Прошу.

Он пропустил вперед белогвардейца и сам прошел за ним к себе в каюту.

Еремчук подмигнул вслед, не слезая со своей реи.

– Насчет водички там не забудьте, господин синьор. А то жажда слишком громадная… Вот и на нашем базаре ярмарка. Ну, что, Петров, скажешь? А и голова наш «дед»!.. Главное – выдержка. Вот мне не хватает чего.

И Еремчук вздохнул так, что флажок «О», белый, в синюю шашку, только что снятый с фал, заполоскал у него в руках…

Миноносец продолжал запрашивать адмирала, следует ли ему пройти мимо корабля, подымающего сигналы бедствия. На мачте флагмана резко взлетел сигнал: «Немедленно следуйте своим курсом».

– Вот то-то и оно-то, – сказал Петров. – Международный свод знать, конечно, необходимо, что и говорить… Да очень-то надеяться на него не следует. Главное, сам не плошай.

Матч в Валенсии*


Наш теплоход «Комсомол» стоял у стенки в испанской гавани Вилльянуэва дель Грао, близ Валенсии.

Война была в разгаре; в гавани и в городе все двигалось, жило, шумело тревожно и возбужденно.

Ждали очередного воздушного налета. Зеркальные окна магазинов были зарешечены наклеенными на стекло бумажными лентами. По вечерам город гасил огни и горели только синевато-фиолетовые фонарики у домов да летели во тьме пригашенные вполсвета фары машин, надевших темные очки. Ночью вдруг начинали по-волчьи выть сирены, взвывали до истошного визга, и город замирал в полной тьме и тревоге. А утром люди собирались у больших ярких плакатов, которые взывали к сознательности населения, просили не устраивать больших скоплений на улицах, ибо «враг ищет случая для массовых убийств».

И вот однажды утром рядом именно с таким плакатом мы увидели огромную афишу. «Футбол», – прочли мы на ней и забыли о соседнем плакате.

«Футбол! Валенсия – Барселона! Все на стадион!» Матч был назначен на воскресенье, а в пятницу к нам на корабль явился сам Мануэль Руфо, фаворит валенсийских болельщиков, лучший игрок валенсийской команды, обожаемый Маноло Руфо.

– Оле, Манолито, Маноло! – кричали ему грузчики, работавшие на нашем теплоходе.

И чемпион приветствовал их с трапа, весело помахивая рукой. Он был очень высок и крепок. На выпуклой груди его поблескивал значок Социалистического объединения молодежи. Держался Маноло с достоинством и просто, как человек, привыкший к славе, но не придающий ей слишком большого значения.

Мануэль пришел к нам, чтобы пригласить советских моряков на воскресный матч. Он принес кипу билетов.

– Это наш последний матч, – сказал он вздохнув.

– Последний в сезоне? – спросил его кто-то из наших.

– Может быть, и в жизни, – усмехнулся он, пожав широкими плечами, – кто знает… Но именно потому, камарадос, игра будет очень серьезной. Мы уже не первый год встречаемся с Барселоной. Каталонцы – наши старые противники на поле. Мы должны им напоследок всыпать за прошлогоднее поражение. Это была чистая случайность, клянусь вам, карафита, черт побери этого Санчо! Вы слышали о Санчо? Как, вы не знаете Санчо?! Что же на свете тогда вам известно, если даже о Санчо Григейросе вы ничего не слышали?! Григейрос – лучший игрок Барселоны, правый хав, будь он проклят, каналья! И таких хавов, поверьте мне, нет больше ни в одной команде на свете… От него не уйти, через него не пробиться, он мешает вам дышать, понимаете вы или нет? От него становится душно на краю поля. Кому, как не мне, знать это? Он правый полузащитник, а я – заметьте себе, ибо вы, вероятно, не слыхали и обо мне, – я, Мануэль Руфо, играю на левом краю. И даже мне не пробиться, не продохнуть от этого дьявола. Что за молодец! Но в воскресенье я ему докажу, что может сделать Маноло Руфо, когда он решил взяться за дело. Вы увидите. Приходите непременно. Скучать не придется. Это наша последняя встреча с ними на поле… Мы вместе уходим на фронт. Поезд отправляется через час после матча.

Он собрался уже уходить, но вдруг, вспомнив что-то, хлопнул себя по лбу:

– О, карафита! Чуть не забыл… У нас есть такой обычай. Самый почетный наш гость сам открывает матч. Советские моряки – лучшие гости Валенсии. Мы просим капитана русского корабля сделать первый удар по мячу.


Большой валенсийский стадион был полон в это воскресенье. Все билеты были проданы еще накануне, хотя у касс стадиона спорили друг с другом два плаката. Плакат муниципалитета просил не скопляться. Афиша союза молодежи призывала всех валенсийцев прийти на стадион, ибо сбор от матча шел целиком на нужды республиканской армии. Второй плакат переспорил.

В этот день Валенсия справляла свой традиционный городской праздник и на всех вышках стадиона трепетали легкие и нарядные флаги с гербом Валенсийской провинции: три серебряные звезды на голубом поле и оранжевые полосы вперемежку с желтыми. По случаю городского праздника многие пришли на стадион в национальных костюмах. На мужчинах были желтые и красные колпачки со свешивающимися кистями и свободные короткие белые штаны, белые чулки, легкие фигаро и широкие шелковые кушаки, плотно намотанные на талии. Девушки были в очень ярких и пестрых платьях с белыми кружевными передниками, с большими гребнями в волосах, с распустившимися валенсийскими розами на груди.

Стадион, залитый солнцем, цветистый и шумный, ждал начала игры. На трибунах ловким винтообразным движением ножа мгновенно очищали апельсины, ели каштаны, пили ледяную «оранхаду». Изредка кто-нибудь из-под ладони оглядывал небо, озабоченно, но без особой тревоги, как обычно смотрят болельщики: не испортит ли погода игры? Но сейчас в небе искали не тучу.

Команды вышли на поле со своими городскими знаменами. Каталонцы были в сине-красных майках, валенсийцы – в оранжево-желтых. Оркестр сыграл медленный, громыхающий гимн Каталонии, потом грациозную песенку Валенсии «Розы душистые в нашей доброй Валенсии…» Стадион подхватил ее. Потом все встали: оркестр играл гимн республики, «Гимно де Риего», величественный и бодрый.

Команды выстроились в центре лицом друг к другу.

Каталонцы выглядели более коренастыми, чем валенсийцы. Нам сразу показали знаменитого Григейроса. Маленький, курчавый, полногубый, с круглыми насмешливыми глазами, он стоял на левом конце строя. Он хитро поглядывал то на противников, то на небо, то на публику. На трибунах с почтительным недружелюбием толковали о достоинствах этого опасного противника. Мануэля Руфо приветствовали любовно и с гордостью: «О, Маноло!.. Держись, Манолито! Покажи этому коротышке! Хо-ле!»

Вдруг все вскочили. На поле вышел наш капитан Георгий Афанасьевич. Его сопровождали два командира республиканской армии. Стадион аплодировал. Оркестр заиграл «Интернационал». Девушки бросали розы нашему капитану. «Вива Руссия!» – кричали игроки. «Да здравствует СССР!» – провозглашал переполненный стадион. Когда все стихло, судья матча соединил руки предводителей обеих команд.

– Камарадос, – сказал судья, – вы стоите друг против друга последний раз. Завтра вам придется драться плечом к плечу и рядом. Но сейчас будет игра. Помните же, что это только игра. Будьте бережны, камарадос. Ваши руки и ноги нужны республике. Они принадлежат уже не только вам. Будьте бережны, прошу вас. И пусть победителем выйдет сильнейший.

Команды разбежались по местам. Капитан наш неловко подошел к мячу. Рефери приложил сирену к губам. Георгий Афанасьевич, смущенно поглядев в сторону нашей ложи, ткнул ногой мяч и тотчас отскочил в сторону. Он еле выбрался из завязавшейся вокруг него схватки…

На поле все мчалось, сшибалось и стремительно перемещалось из конца в конец. Поминутно создавались драматические положения то у ворот Барселоны, то у ворот Валенсии, и публика бесновалась, вздымаясь, опадая на скамьи, подпрыгивая, вопя, рукоплеща и проклиная…

Нигде еще не приходилось нам видеть такого азарта на трибунах, такого темпа на поле.

Маноло понукали, подбадривали, умоляли. И он оправдал надежды сограждан. Как ни держал его верткий и неотступный Санчо Григейрос, Мануэль прорвался и вместе с мячом упал в сетку барселонских ворот. В наборных кассах не найдется столько восклицательных знаков, сколько потребовалось бы здесь для передачи восторгов стадиона. Мануэля осыпали цветами, девушки посылали ему воздушные поцелуи. Оркестр играл песню Валенсии.

– Что, коротышка?! – кричали Григейросу. – Что скажешь, малыш?! Тебя, кажется, еще укоротили…

Григейрос не обращал внимания на эти крики. Он только оттянулся от середины поближе к краю и словно присосался к Мануэлю. Он неотступно следовал за ним, перехватывая подачи, мешая бежать, оттирая в сторону. Руфо пытался обходить его, делая фальшивые броски, но отделаться от Санчо не мог. Карапуз преследовал его по пятам и путал все планы. Нетерпеливый Мануэль стал горячиться, удары его теряли точность, он спотыкался. Григейрос с неподражаемой учтивостью помогал ему подняться и, как заботливая нянька, сопровождал его, вертясь, как овчарка около взъярившегося быка, не давал Маноло доступа к воротам. Публика стала посмеиваться над беспомощностью Мануэля, тем более что победа города была обеспечена еще двумя мячами. Но вбил их не Маноло. Все его усилия были ни к чему. Григейрос начисто «закрыл» его, и команда, видя, что левый край поля непроходим, стала все реже пасовать Мануэлю.

Внезапно у ворот Барселоны снова заварилась каша… Публика привстала на трибунах. На этот раз Мануэлю удалось пробиться, к самому голу. Но тут подоспевший Григейрос сильно ударил по мячу. Удар был не из удачных. Мяч свечой пошел в небо над самыми воротами. Мануэль напрягся в ожидании, когда мяч вернется на землю. Он отжимал плечом Санчо, пытавшегося оттиснуть нападающего от ворот. Мяч высоко над головами медленно переходил в падение. Но вдруг Санчо, замерший как и все, с задранной кверху головой, закричал:

– Аппарато!

И все увидели: медленно плыл над городом, над стадионом, большой самолет. В тишине все услышали зловещий рокот. Мяч между тем беспрепятственно упал перед воротами, и Санчо Григейрос отбил его в поле. И тут раздался его насмешливый и резкий голос:

– Эх, валенсийцы, каракатицы вы полосатые!.. Это же пассажирский летит. Простофили! Смотреть надо.

И стадион грохнул таким хохотом, что одураченному Мануэлю показалось, будто слава его рухнула в тартарары… Он рассердился. Что такое, карафита! Он сейчас покажет всем, что может сделать Мануэль Руфо, когда он берется за дело всерьез. Мяч через минуту оказался на его краю. Он бросился на мяч. Санчо забежал немного вперед и хотел задержать Маноло. И тут Руфо что есть силы ударил его по ступне. Санчо упал и стал кататься от боли по траве. Судья свистнул, стадион завопил. Все видели, что Мануэль ударил умышленно. Но Руфо надеялся, что ему, как любимцу всей Валенсии, зрители простят грубость. Этот Санчо вывел его из себя.

Григейроса унесли на руках. А оторопевшему Мануэлю судья предложил покинуть поле. Стадион бушевал.

– Пуф! Бахо! – кричали с трибун. – Уходи вон, Руфо!.. Долой его!.. Мало фашисты калечат наших! Руфо решил помочь им! Бахо!

Ленты апельсинных очисток, жеваная бумага летели в Маноло, когда он, выгнанный и несчастный, шел с поля.

Когда матч кончился, команды ненадолго покинули поле, и вскоре игроки вернулись уже солдатами, уже в одной форме республиканцев, уже одетые в походные моно, с винтовками на наплечных ремнях. Только у Мануэля Руфо не было оружия. На рукаве у него была белая повязка с красным крестом, и он поддерживал под руку маленького Санчо Григейроса, одна нога которого была не обута и забинтована.

– Камарадос! – сказал Мануэль, опустив голову, и все стихли. – Камарадос! – повторил он громко. – Прости меня. Валенсия, ты знаешь меня. Прости, что я позволил себе нагрубить гостю и товарищу. Но я уже наказан. Товарищи поручили мне вылечить Санчо, и я буду носить повязку санитара, и я не возьму своей винтовки до тех пор, пока мой Санчо не оправится, честное слово, карафита, он славный малый! Мне очень жаль, что я его немножко повредил.

– Ничего, ничего, Маноло, – сказал Григейрос, – это все пустяки. Уверяю тебя, я скоро сниму это с ноги, а ты сбросишь повязку с рукава. С таким лекарем я живо поправлюсь.

Им аплодировали обоим. И они стояли рядышком: огромный Мануэль с повязкой красного креста и маленький Санчо, поджавший больную ногу…

Пекины бутсы*


Пека Дементьев был очень знаменит. Его и сейчас узнают на улице. Он долгое время слыл одним из самых ловких, самых смелых и искусных футболистов Советского Союза. Где бы ни играли – в Москве, в Ленинграде, в Киеве или в Турции, – как только, бывало, выходит на зеленое поле сборная команда СССР, все сейчас же кричат:

– Вон он!.. Вон Дементьев!.. Курносый такой, с чубчиком на лбу… Вон, самый маленький! Ах, молодец Пека!

Узнать его было очень легко: самый маленький игрок сборной СССР. До плеча всем. Его и в команде никто не звал по фамилии – Дементьев или по имени – Петр. Пека – и все. А в Турции его прозвали «товарищ Тонтон». Тонтон – это значит по-турецки «маленький». И вот помню, как только выкатится с мячом на поле Пека, сейчас же зрители начинают кричать:

– А, товарищ Тонтон! Браво, товарищ Тонтон! Чок гюзель – очень хорошо, товарищ Тонтон!

Так о Пеке и в турецких газетах писали: «Товарищ Тонтон забил отличный гол».

А если бы поставить товарища Тонтона рядом с турецким великаном Неждетом, которому он вбил в ворота мяч, Пека ему бы до пояса только достал…

На поле во время игры Пека был самым резвым и быстрым. Бегает, бывало, прыгает, обводит, удирает, догоняет – живчик! Мяч вертится в его ногах, бежит за ним как собачка, юлит, кружится. Никак не отнимешь мяча у Пеки. Никому не угнаться за Пекой. Недаром он слыл любимцем команды и зрителей.

– Давай, давай, Пока! Рви, Пека!

– Браво, товарищ Тонтон!

А дома, в вагоне, на корабле, в гостинице Пека казался самым тихоньким. Сидит молчит. Или спит. Мог двенадцать часов проспать, а потом двенадцать часов промолчать. Даже снов своих никому не рассказывал, как мы ни просили. Очень серьезным человеком считался наш Пека.

С бутсами ему только раз не повезло. Бутсы – это особые ботинки для футбола. Они сшиты из толстой кожи. Подошва у них крепкая, вся в пенечках – шипах, с подковкой. Это чтобы не скользить по траве, чтобы крепче на ногах держаться. Без бутс и играть нельзя.

Когда Пека поехал с нами в Турцию, в его чемодане аккуратно было сложено все футбольное хозяйство: белые трусики, толстые полосатые чулки, щитки для ног (чтобы не так больно было, если стукнут), потом красная почетная майка сборной команды СССР с золотым нашитым гербом Советского Союза и, наконец, хорошие бутсы, сделанные по особому заказу специально для Пеки. Бутсы были боевые, испытанные. Ими Пека забил уже пятьдесят два мяча – гола. Они были ни велики, ни малы – в самый раз. Нога в них была и за границей как у себя дома.

Но футбольные поля Турции оказались жесткими, как камень, без травы. Пеке прежде всего пришлось срезать шипы на подошвах. Здесь с шипами играть было невозможно. А потом на первой же игре Пека истоптал, разбил, размочалил свои бутсы на каменистой почве. Да тут еще один турецкий футболист так ударил Пеку по ноге, что бутса чуть не разлетелась пополам. Пека привязал подошву веревочкой и кое-как доиграл матч. Он даже ухитрился все-таки вбить туркам один гол. Турецкий вратарь кинулся, прыгнул, но поймал только оторвавшуюся Пекину подошву. А мяч был уже в сетке.

После матча Пека пошел хромая покупать новые бутсы. Мы хотели проводить его, но он строго сказал, что обойдется без нас и сам купит.

Он ходил по магазинам очень долго, но нигде не мог найти бутс по своей маленькой ноге. Все были ему велики.

Через два часа он наконец вернулся в нашу гостиницу. Он был очень серьезный, наш маленький Пека. В руках у него была большая коробка. Футболисты обступили его.

– Ну-ка, Пека, покажи обновку!

Пека с важным видом распаковал коробку, и все так и присели… В коробке лежали невиданные бутсы, красные с желтым, но такие, что в каждой из них уместились бы сразу обе ноги Пеки, и левая и правая.

– Ты что это, на рост купил, что ли? – спросили мы у Пеки.

– Они в магазине меньше были, – заявил нам серьезный Пека. – Правда… и смеяться тут не с чего. Что я, не вырасту, что ли? А зато бутсы заграничные.

– Ну, будь здоров, расти большой в заграничных бутсах! – сказали футболисты и так захохотали, что у дверей отеля стал собираться народ. Скоро хохотали все: смеялся мальчик в лифте, хихикала коридорная горничная, улыбались официанты в ресторане, крякал толстый повар отеля, визжали поварята, хмыкал швейцар, заливались бои-рассыльные, усмехался сам хозяин отеля. Только один человек не смеялся. Это был сам Пека. Он аккуратно завернул новые бутсы в бумагу и лег спать, хотя на дворе был еще день.

Наутро Пека явился в ресторан завтракать в новых цветистых бутсах. «Разносить хочу, – спокойно заявил нам Пека, – а то левый жмет маленько».

– Ого, растешь ты у нас, Пека, не по дням, а по часам! – сказали ему. – Смотри-ка, за одну ночь ботинки малы стали. Ай да Пека! Этак, пожалуй, когда из Турции уезжать будем, так бутсы совсем тесны станут…

Пека, не обращая внимания на шутки, уплетал молча вторую порцию завтрака.

Как мы ни смеялись над Пекиными бутсами, он украдкой напихивал в них бумагу, чтобы нога не болталась, и выходил на футбольное поле. Он даже гол в них забил.

Бутсы здорово натерли ему ногу, но Пека из гордости не хромал и очень хвалил свою покупку. На насмешки он не обращал никакого внимания.

Когда наша команда сыграла последнюю игру в турецком городе Измире, мы стали укладываться в дорогу. Вечером мы уезжали обратно в Стамбул, а оттуда – на корабле домой.

И тут оказалось, что бутсы не лезут в чемодан. Чемодан был набит изюмом, рахат-лукумом и другими турецкими подарками. И Пеке пришлось бы нести при всех знаменитые бутсы отдельно в руках, но они ему самому так надоели, что Пека решил отделаться от них. Он незаметно засунул их за шкаф в своей комнате, сдал в багаж чемодан с изюмом и поехал на вокзал.



На вокзале мы сели в вагоны. Вот пробил звонок, паровоз загудел и шаркнул паром. Поезд тронулся. Как вдруг на перрон выбежал запыхавшийся мальчик из нашего отеля.

– Мосье Дементьев, господин Дементьев!.. Товарищ Тонтон! – кричал он, размахивая чем-то пестрым. – Вы забыли в номере свои ботинки… Пожалуйста.

И знаменитые Пекины бутсы влетели в окно вагона, где молча и сердито их взял серьезный наш Пека.

Когда ночью в поезде все заснули, Пека тихонько встал и выбросил бутсы за окно. Поезд шел полным ходом, за окном неслась турецкая ночь. Теперь уже Пека твердо знал, что он отделался от своих бутс. Но едва мы приехали в город Анкару, как на вокзале нас спросили:

– Скажите, ни у кого из вас не выпадали из окна вагона футбольные ботинки? Мы получили телеграмму, что из скорого поезда на сорок третьем перегоне вылетели бутсы. Вы не беспокойтесь. Их завтра доставят сюда поездом.

Так бутсы второй раз догнали Пеку. Больше он уже не пытался отделаться от них.

В Стамбуле мы сели на пароход «Чичерин». Пека спрятал свои злополучные бутсы под корабельную койку, и все о них забыли.

К ночи в Черном море начался шторм. Корабль стало качать. Сперва качало с носа на корму, с кормы на нос, с носа на корму. Потом стало шатать с боку на бок, с боку на бок, с боку на бок. В столовой суп выливался из тарелок, из буфета выпрыгивали стаканы. Занавеска на дверях каюты поднималась к потолку, как будто ее сквозняком притянуло. Все качалось, все шаталось, всех тошнило.

Пека заболел морской болезнью. Ему было очень плохо. Он лежал и молчал. Только иногда вставал и спокойно говорил:

– Минуты через две меня опять стошнит.

Он выходил на прыгающую палубу, держался за перила и снова возвращался, снова ложился на койку. Все его очень жалели. Но всех тоже тошнило.

Три дня ревел и трепал нас шторм. Страшные валы величиной с трехэтажный дом швыряли наш пароход, били его, вскидывали, шлепали. Чемоданы с изюмом кувыркались, как клоуны, двери хлопали; все съехало со своего места, все скрипело и гремело. Четыре года не было такого шторма на Черном море.

Маленький Пека ездил на своей койке взад и вперед. Он не доставал ногами до прутьев койки, и его то стукало об одну стену головой, закинув вверх ногами, то, наклонив обратно, било пятками в другую. Пека терпеливо сносил все. Над ним никто уже не смеялся.

Но вдруг все мы увидали замечательную картину: из дверей Пекиной каюты важно вышли большие футбольные бутсы. Ботинки шествовали самостоятельно. Сначала вышел правый, потом левый. Левый споткнулся о порог, но легко перескочил и толкнул правый. По коридору парохода «Чичерин», покинув хозяина, шагали Пекины ботинки.

Тут из каюты выскочил сам Пека. Теперь уж не бутсы догоняли Пеку, а Пека пустился за удиравшими ботинками. От сильной качки бутсы выкатились из-под койки. Сперва их швыряло по каюте, а потом выбросило в коридор.

– Караул, у Пеки бутсы сбежали! – закричали футболисты и повалились на пол – не то от хохота, не то от качки.

Пека мрачно догнал свои бутсы и водворил их в каюте на место.

Скоро на пароходе все спали.

В двенадцать часов двадцать минут ночи раздался страшный удар. Весь корабль задрожал. Все разом вскочили. Всех перестало тошнить.

– Погибаем! – закричал кто-то. – На мель сели… Разобьет теперь нас…

– Одеться всем теплее, всем наверх! – скомандовал капитан. – Может быть, на шлюпках придется, – добавил он тихо.

В полминуты одевшись, подняв воротники пальто, выбежали мы наверх. Ночь и море бушевали вокруг. Вода, вздуваясь черной горой, мчалась на нас. Севший на мель корабль дрожал от тяжелых ударов. Нас било о дно. Нас могло разбить, опрокинуть. Куда тут на шлюпках!.. Сейчас же захлестнет. Молча смотрели мы на черную эту погибель. И вдруг все заулыбались, все повеселели. На палубу вышел Пека. Он второпях надел вместо ботинок свои большущие бутсы.

– О, – засмеялись спортсмены, – в таких вездеступах и по морю пешком пройти можно! Смотри только не зачерпни.

– Пека, одолжи левый, тебе и правого хватит, уместишься.

Пека серьезно и деловито спросил:

– Ну как, скоро тонуть?

– Куда ты торопишься? Рыбы подождут.

– Нет, я переобуться хотел, – сказал Пека.

Пеку обступили. Над Пекой шутили. А он сопел как ни в чем не бывало. Это всех смешило и успокаивало. Не хотелось думать об опасности. Команда держалась молодцом.

– Ну, Пека, в твоих водолазных бутсах в самый раз матч играть со сборной дельфиньей командой. Вместо мяча кита надуем. Тебе, Пека, орден морской звезды дадут.

– Здесь киты и не водятся, – ответил Пека.

Через два часа капитан закончил осмотр судна. Мы сидели на песке. Подводных камней не было. До утра мы могли продержаться, а утром из Одессы должен был прийти вызванный по радио спасательный пароход «Торос».

– Ну, я пойду переобуюсь, – сказал Пека, ушел в каюту, снял бутсы, разделся, подумал, лег и через минуту заснул.

Мы прожили три дня на наклонившемся, застрявшем в море пароходе. Иностранные суда предлагали помощь, но они требовали очень дорогой уплаты за спасение, а мы хотели сберечь народные деньги и решили отказаться от чужой помощи.

Последнее топливо кончалось на пароходе. Подходили к концу запасы еды. Невесело было сидеть впроголодь на остывшем корабле среди неприветливого моря. Но и тут Пекины злосчастные бутсы помогли. Шутки на этот счет не прекращались.

– Ничего, – смеялись спортсмены, – как запасы все съедим, за бутсы примемся! Одних Пекиных на два месяца хватит.

Когда кто-нибудь, не выдержав ожидания, начинал ныть, что мы зря отказались от иностранной помощи, ему тотчас кричали:

– Брось ты, сядь в галошу и бутсой Пекиной прикройся, чтоб нам тебя не видно было…

Кто-то даже песенку сочинил, не очень складную, но привязчивую. Пели ее на два голоса. Первый запевал:

Вам не жмут ли, Пека, бутсы?

Не пора ль переобуться?

А второй отвечал за Пеку:

До Одессы доплыву,

Не такие оторву…

– И как у вас у самих мозолей на языке нет? – ворчал Пека.

Через три дня нас на шлюпках перевезли на прибывший советский спасательный корабль «Торос».

Тут Пека снова попытался забыть свои бутсы на «Чичерине», но матросы привезли их на последней шлюпке вместе с багажом.

– Это чьи такие будут? – спросил веселый матрос, стоя на взлетающей шлюпке и размахивая бутсами.

Пека делал вид, что не замечает.

– Это Пекины, Пекины! – закричала вся команда. – Не отрекайся, Пека!

И Пеке торжественно вручили в собственные руки его бутсы…

Ночью Пека пробрался в багаж, схватил ненавистные бутсы и, оглядываясь, вылез на палубу.

– Ну, – сказал Пека, – посмотрим, как вы теперь вернетесь, дряни полосатые!

И Пека выбросил бутсы в море. Волны слабо плеснули. Море съело бутсы, даже не разжевав.

Утром, когда мы подъезжали к Одессе, в багажном отделении начался скандал. Наш самый высокий футболист, по прозвищу Михей, никак не мог найти своих бутс.

– Они вот тут вечером лежали! – кричал он. – Я их сам вот сюда переложил. Куда же они подевались?

Все стояли вокруг. Все молчали. Пека продрался вперед и ахнул: его знаменитые бутсы, красные с желтым, как ни в чем не бывало стояли на чемодане. Пека сообразил.

– Слушай, Михей, – сказал он. – На, бери мои. Носи их! Как раз по твоей ноге. И заграничные все-таки.

– А сам ты что же? – спросил Михей.

– Малы стали, вырос, – солидно ответил Пека.

Ученик чародея*

– Зачем мы с вами будем тратить время на такие пустые проделки, достойные какого-нибудь заезжего фокусника?

Перейдем лучше, дорогая фея, к более сложным вещам.

– Я ухожу! – воскликнула гостья, поднимаясь со стула.

– Едва ли вам это удастся сделать без моего согласия, – сказал волшебник Проспер Альпанус. – Должен вам сказать, сударыня, что сейчас вы всецело находитесь в моей власти.

Э. Т. А. Гофман



У меня записано много занятных истории о моем друге Тошке Кандидове.

Вот одна из них.

Кандидов долгое время был грузчиком. Он работал в порту, на речных пристанях, при железнодорожных пакгаузах, на складах таможни и в тому подобных местах.

До вечера он ворочал, носил, складывал, перетаскивал.

А вечером, умывшись и наярив штиблеты, шел в цирк. Он приходил к третьему отделению программы. В третьем отделении выступал знаменитый «иллюзионист, фантасмагорист, вентролог и престидижитатор» Альпано, фокусник. Шталмейстер провозглашал выход великого мага.

Шершавые ладони Кандидова первыми сшибались в оглушительном хлопке. От Кандидова кругами расходилась по цирку овация. И на нем же она замирала, возвращаясь. Ему принадлежал первый и последний аплодисмент.

Он хлопал до тех пор, пока возникшая где-то внизу, на арене, тишина так же, кругами, не доходила до него. Она, как удав, охватывала его шипящим кольцом: тс-с-с… Кандидов выбивал, словно пробку, последний хлопок и, удовлетворенно оглянувшись, садился.

Оркестр доигрывал фокс на выход. Гас свет. Там, где был выход из-за кулис, оживал, лихорадочно дрожа, экран. На нем появлялась мультиплицированная фигура Альпано. Он был в цилиндре, маске и плаще. Он ехал в люкс-экспрессе, на верблюде, на океанском пакетботе, на автомобиле, на жирафе. Он скакал, плыл, летел. Он проезжал через Вальпараисо, Нью-Йорк, Лондон, Париж.

Он прибывал на московский вокзал.

Здесь Альпано из судорожно двигающейся карикатурки вырастал в почти объемное существо. Он шел по вокзалу с чемоданами.

И Тошке Кандидову каждый раз хотелось подсобить ему и принять тяжелый багаж. Но Альпано ехал уже по улице, входил в цирк. Прямо с экрана шагал на арену – и зажигался свет.

На месте исчезнувшего экрана, у входа на арену, стоял человек в цилиндре, маске и плаще. Человек сошел с экрана.

Он раскланивался, приподняв цилиндр. Потом сбрасывал плащ, медленно снимал маску, и одураченный цирк узнавал коврового клоуна «Чарли Чаплина».

– Нет, я не Альпано! – кричал рыжий. – Я только Чарли! Го-гю-гу! Альпано чичас! Он затерял в трамвае своя голова.

И тут появлялась тучная и обезглавленная фигура в балахоне.

Цирк с замиранием вглядывался. Сомнения не было: у человека отсутствовала голова. Но человек нес в руке чемоданчик.

Крышка чемодана резко открывалась. Все в ужасе аплодировали.

Альпано принес свою собственную голову в чемодане! Голова улыбалась, подмигивала и говорила: «Добрый вечер». Голова просила пить. Альпано брал свободной рукой стакан и подносил к губам в чемодане.

Голова морщилась, фыркала, говорила «мьерси» и просила еще – и покрепче. Таким же образом голова закуривала. Тогда Альпано сердито захлопывал чемодан и ставил его на стол.

Но едва он пытался отойти от стола, как крышка чемодана приоткрывалась.

Из чемодана шел дым колесом, и голова кричала оттуда, что Альпано без нее не проживет, что в СССР-де голова нужна. Тут, разумеется, опять появлялся «Чарли Чаплин» и спрашивал:

– А есть ли голова у заведующего кооперативом номер двести сорок семь, который сгноил две тысячи огурцов?

Голова в чемодане продолжала шуметь, свистеть и бесчинствовать.

Наконец Альпано хватал свою голову. Он вытаскивал ее, курящую и ругающуюся, из чемодана и ставил себе на плечи под приподнятый капюшон. Голова прирастала и легким движением откидывала клобук. Голова улыбалась, выпускала клуб табачного дыма и произносила:

– Голова на плечах – все в порядке.

И Альпано, обретя голову, сбрасывал балахон.

Так появлялся Альпано.

Начинались чудеса.

Альпано был фокусником самой последней американской формации, представителем новейшей школы иллюзионизма. Стиль его работы был чист, легок, четок и прост. Он не делал магнетических пассов, не вперял сверкающих взоров. Он двигался свободно и весело, он не обставлял своих номеров с помпезной пышностью индусских факиров. Его антураж был буднично скуп. Никакой мишуры! Это были всё предметы житейского обихода: стулья, шляпы, зонты, книги, простая посуда, часы.

И тем острее и удивительнее разили зрителя чудеса, заключавшиеся в этих обычных, знакомых и таких прозаических вещах. Альпано работал шутя, походя, как бы небрежничая. В его отношении к вещам сквозила ирония. Магически владея скрытыми в вещах тайнами, он, посмеиваясь, распоряжался своим волшебным хозяйством.

Альпано бросал в цилиндр перчатки, и оттуда вырывался огненный столб.

Альпано поспешно опрокидывал цилиндр донышком вверх. Но цилиндр начинал расти, расти и дорастал до потолка. Затем он выбрасывал ветви, зеленел и превращался в дерево. Альпано стучал тросточкой о пол, и тотчас здесь начинал бить фонтан. Альпано касался фонтана тростью, и фонтан переселялся на кончик трости. Альпано нес фонтан и пересаживал его на сиденье стула. Фонтан бил. Чтобы остановить его, Альпано садился прямо на струю. Через секунду из его ушей и носа начинали бить фонтанчики. Он сморкался, и из левой ноздри выдувался синий пузырь, а из правой – красный, и оба улетали к куполу цирка.

Потом он внезапно начинал хромать и снимал ботинки. Из левого он вытаскивал утку, из правого – петуха. Он задумчиво отрывал и пересаживал им головы. И вот по арене, уже крякая, ступал петух с утиной головой и переваливалась кукарекающая утка.

Кандидов ждал своего часа. Тошка был одним из тех непременных добровольцев, «желающих осмотреть», которые конфузливо вылезали на арену, когда шталмейстер приглашал убедиться «граждан из публики».

Обычно бывают два смешливых зрителя-красноармейца, строгий учитель физики второй ступени и продавец из кооператива со склонностями к астрономии, велосипеду и рыболовству. Они держатся тесной стайкой, прячась за спины друг друга. Их подбадривают друзья с мест. Они, понимающе хмыкая и ни шута не понимая, осматривают, щупают и простукивают аппараты. Они свидетельствуют перед залом о крепости узлов, о цельности веревок и замков.

Убедившись, что все равно ничего тут не разгадаешь, они бредут на свои места. Лишь учитель физики остается и продолжает, ища подвоха, испытующе и придирчиво ковырять ногтем лак какого-то ящика, но магия карает его.

– Позвольте! – говорит фокусник. – Но зачем вы забрали мой портсигар?

– К-какой портсигар? – ужасается несчастный «гражданин из публики».

– А вот какой! – И фокусник вынимает из кармана оторопевшего педагога свой портсигар. Заодно из носа извлекается серебряный полтинник, а из рукава – ложечка и куриное яйцо.

Посрамленный гражданин не чает уж добраться до своего кресла.

Там он ворчливо убеждает соседей, что налицо явное мошенничество. Как будто без него все и так не знали, что чудес на свете не бывает.

Словом, Кандидов был постоянным «гражданином из публики». Не смущаемый хохотом зала, он охотно и невозмутимо подставлял себя для ловких проделок Альпано. Он приглядывался к каждому мановению его руки. Но тщетно пытался Кандидов проникнуть в секреты фокусов. Тайны оставались неразгаданными. Приятели Кандидова потешались над ним.

Тут время сказать, что грузчика Кандидова, прекрасного общественника-активиста и вообще чудесного парня, издавна влекла… магия. Его манила таинственная природа многих вещей. В то же время он не терпел сказочной фантастики, не понимал Гофмана, не любил Ната Пинкертона. Его необычайно интересовало именно разоблачение всяческих волшебств. Он прочел массу книг по этому вопросу и был даже неплохим содокладчиком в кружке безбожников. Он мог, не моргнув, перечислить все виды древнего колдовства, он готов был часами объяснять различия между вавилонской магией, средневековой теургией и практической кабалой. Он мог назвать по имени чуть ли не всех знаменитых волхвов, халдеев, астрологов, корибантов, куритов, орфеотелестов, магов, тауматургов и прочих шарлатанов. Никогда не путал он менагиртов с метрагиртами.

– Каким боком к тебе это пристало? Черт тебя знает! – поражались товарищи. – Мужик ты более-менее активный, развитой довольно, что тебе фокусы дались?

Нескладно, но внушительно Тошка втолковывал приятелям, что если прежняя магия была сплошное жульничество, то сейчас это изобретательство, конструктивность, овладение предметным миром: это распознание всех возможностей, заключенных в вещи, умение найти вторую функцию ее; это путь к созданию предельно компактных, портативных и все вмещающих предметов обихода.

– Понимаешь, какая петрушка намечается! – говорил Кандидов. – Надо извлечь из вещи все, что в ней, понимаешь, заложено. В каждой чертовщинке-вещичке припасен свой сюрприз. Вот найти только его.

И Кандидов шел в цирк. Кандидов шел в тридцатый раз смотреть игру вещей Альпано. Альпано давно уже запомнил в лицо Кандидова. Сначала он приветливо улыбался ему, потом фокусника стали беспокоить эти назойливые посещения «гражданина из публики». Он не знал, как отделаться от Тошки. Он осмеивал его перед всем цирком. Он ставил Кандидова в самые глупые и смешные положения. Он напускал под ноги Кандидову двусмысленную лужу. Он вытаскивал у него из-за шиворота жабу. Он незаметно отстегивал помочи, и Кандидов начинал терять штаны на глазах у публики. Ничего не действовало.

Альпано упал духом.

С некоторых пор Альпано опасался «граждан из публики». Альпано боялся, как бы не повторилась нехорошая история, стрясшаяся с ним в Германии.

Он тогда впервые показывал замечательные номера, изобретенные им самим. Все они основывались на ловкости и простой с виду, но очень хитроумной аппаратуре. Это было последнее слово иллюзионистской техники. Секрет аппаратов мог понять только очень сведущий человек. Профан, хотя бы часами держащий вещь в руках, ничего бы не заметил.

Выступления Альпано встречались повсеместно шумным успехом.

В Кенигсберге ему пришлось конкурировать с известным фокусником старой, «факирской» школы – Розабельдусом. Запахнувшись в цветастый халат, весь в экзотических регалиях, с пышным тюрбаном на голове, сверкающий, фальшивый и надменный Розабельдус с нескрываемым превосходством взирал на штатского Альпано. Но публике начинало уже надоедать бутафорское громыхание Розабельдуса. Ей наскучила эта напыщенная пестрядь и утомительные таинства. Публика с восторгом приняла мягкую и веселую манеру Альпано и загадочные шутки его простых вещей – от зонтика до ночного горшка.

Но однажды, когда Альпано возвращался в свою уборную, ему показалось, что из дверей уборной поспешно выбежал Розабельдус.

Дверь была заперта. Но один из своих лучших аппаратов Альпано нашел разобранным на все составные части. Было ясно: конкурент завладел секретом. Но Альпано ждало худшее.

В тот же вечер в мюзик-холле, когда он пригласил «господ из публики убедиться», на сцену поднялся представительный господин (Альпано вспомнил после, что видел его где-то с Розабельдусом).

Господин изъявил желание осмотреть аппаратуру. Он взял знаменитый чемодан Альпано. Он усмехнулся и ловко разнял его особые потайные и выдвижные части. Зал захохотал. Один за другим все лучшие номера Альпано были всенародно разоблачены. Разоблачены и посрамлены. Зал веселился. Зал аплодировал. Господин, раскланиваясь, крикнул:

– Так, господа, факиры школы великого Розабельдуса раскрывают тайны ночных горшков!

Это была выходка, неслыханная в мировой практике фокусника. (Международные секреты современной «магии» ревниво оберегаются корпорацией.) Это была гнусность, нарушающая все цирковые, товарищеские, все человеческие законы.

Альпано вклещился в горло наглеца. Но зал зарычал, заорал. Альпано оттащили. Альпано освистали. Ангажемент был порван в тот же вечер со ссылкой на «нечистую работу и буйство».

Эту печальную историю Кандидов узнал позже от самого Альпано.

– Я, посматривая на вас, то, се, пятое, десятое, и не стал никогда понимать, что хотеть от меня вам?

О, Кандидов сумел объяснить, что он хочет! Он залпом изложил все свои соображения. Он восхищался, философствовал, доказывал. Он откатал все, что знал о скрытой магии материи, о секрете власти над вещами. Альпано, успокоившись, заулыбался. Он похлопал Тошку по здоровенному его плечу.

– Нет! – сказал он потом, горько скривившись. – Совсем не магический кунст[11], а натуральная теория, молекулярная физика будет делать открытия, так сказать, на серединке материи. Иллюзионизм – это немножко техники и множко смешно. Это шпиль… игровое… Но это чересчур удивительно, и мне очень хорошо, что молодые русские люди понимают мое искусство, тоже полезное! Не совсем только забава! Я уверяю себя вам! То есть верю, так надо сказать?

С этого дня Альпано и Кандидов стали друзьями. Уже была поведана не раз и не за одной кружкой пива история Розабельдуса.

И Кандидов ежеразно скорбел, что этот негодяй не попадается ему в руки. Уже стал Тошка своим человеком в цирке. И партерные гладиаторы, братья Микулинс, как барышники, шлепая Кандидова по тугим плечам и крутому загривку, предлагали ему тренироваться и работать у них за «низа».

Постепенно Кандидов превратился в добровольного помощника Альпано. Это у него находилось исчезнувшее со сцены кольцо. Это его перевернутую карту на расстоянии угадывал фокусник. Это в его кепке спрятал неудачный омлет «Чарли Чаплин», пародирующий Альпано. И весь цирк гоготал над сконфуженным «гражданином из публики», владельцем загубленной кепки, роль которого отлично исполнял Кандидов.

Фокусник очень привязался к этому рослому и ловкому парню. Циркачу нравилось, что и его веселое, хитрое ремесло как-то вырастало и серьезнело в этой стране, полной беспокойной, сосредоточенной и удивительной жизни. Альпано с удовольствием посвящал Кандидова в секреты своих чар. Тошка оказался способным учеником. Он быстро перенимал все приемы. Это забавляло Альпано. Как-то он даже поехал вместе с Тошкой в подшефный колхоз и потряс всю окрестность своим волшебством.

Потом Альпано уехал на гастроли в Японию, подарив Тошке свой портрет.

Кандидов продолжал работать грузчиком. Он ворочал, носил, складывал, перетаскивал. Однажды бригаде пришлось переносить с поезда на таможню огромный багаж какого-то богатого иностранца. Багаж приезжего составлял более ста сорока мест. Вещи были очень велики, но странно легки и тщательно упакованы. Иностранца встречали представители дирекции цирка, артисты и переводчики. Кандидов узнал, что приехал новый фокусник, знаменитый факир Курамарго.

Чудовищный и хрупкий скарб Курамарго перенесли в досмотровый зал таможни. Вежливые таможенники приступили к осмотру. Они делали это больше для проформы. Вскрыв наугад два-три места, они бегло осмотрели их. Кандидов увидел расписанные лазурью амфоры, балдахины, ларцы, диадемы, пагоды и паланкины.

Курамарго сам любезно открывал двойные днища, пустоты в стенках и прочие тайные хранилища чудес. Тут Кандидов рассмотрел, что многие из этих пышных аппаратов внутри были сконструированы явно по системе, составляющей секрет Альпано. Тошка заметил, что эти секретные приспособления Курамарго не показывает осмотрщикам. Внезапная догадка кольнула его.

– Товарищ, – обратился Кандидов к переводчику, – спросите его: он, случайно, не ученик Розабельдуса?

– О да, я ученик великого Розабельдуса! – ответил польщенный Курамарго на вопрос переводчика.

Тем временем таможенники заявили, что осмотр кончен, все оказалось в законном порядке.

– Позвольте, – раздался голос Кандидова, – гражданину из публики убедиться.

– Слушай, оставь! Тут дело, а не цирк, – резко оборвал его военный в зеленой фуражке пограничника.

– Ты погоди! – не унимался Тошка. – Тут такая, понимаешь, петрушка получается. А ну, переведите этому ученику Розабельдуса, что его аппараты желает поглядеть ученик Альпано.

Но Курамарго не ждал перевода. Услышав имя Альпано, он разом потускнел и сгас. Он засуетился, он кинулся запаковывать приборы. Он заявил, что не может позволить сообщить посторонним профессиональные тайны. Но тут уж заинтересовались таможенники.

– Вваливай, Кандидов! – сказал ему начальник. – Ну-ка, чему тебя в цирке обучили?

Кандидов нагнулся над грудой тиар и ларчиков. Все затихли.

– Внимание! – крикнул Тошка и, засучив рукава, пошевелил в воздухе пятернями. – Р-раз!

И он вытащил из тиары десять длинных нитей поддельного жемчуга.

– Два! – И Кандидов стал выволакивать из стенок амфоры метр за метром лондонский коверкот.

– Три! – И из волшебной трости Курамарго посыпались вечные ручки «паркеры».

Затем появились шелковые парижские чулки, флаконы духов, банки «Кэпотена», дамские сумочки, галстуки, джемпера, и опять – нити, нити контрабандного жемчуга.

Кандидов работал изящно и четко. «Гоп!»-говорил он и извлекал из тюрбана три пары лакированных туфель и шелковую пижаму. «О-ля-ля!» – восклицал он и вытягивал из пожелтевшего черепа связку часов-браслетов.

Целый беспошлинный универмаг обнаружил Кандидов в тайниках факирской мишуры. Вещи являлись как бы из потустороннего мира, внезапно материализуясь у всех на глазах. Физиономия Курамарго менялась в цвете как светофор. Курамарго зеленел, желтел, краснел. Вдруг он кинулся к Кандидову. Начальник пытался удержать его.

– Пусть не крадет! – кричал по-немецки факир. – Обыщите его.

– Чего он разоряется? – спросил Кандидов, легонько отстраняя Курамарго.

Но факир полез Тошке в карман и вынул нить жемчуга и галстук. Окружающие смутились.

– Фокусы! – заорал Кандидов. – А спросите его самого: зачем он спер у товарища начальника именные золотые часы ЦИКа СССР? Вот, пожалуйте!

И Кандидов вытащил из кармана Курамарго жалованные ЦИКом часы и отдал начальнику.

– Тьфу! Черт вас обоих дери, фокусники! Действительно мои! – озабоченно ругнулся, осматривая часы, начальник. – Пожалуйте, гражданин, за мной! – строго обратился он к обмякшему факиру.

– Из вас может выйти прекрасный иллюзионист, – сказал Кандидову представитель цирковой дирекции.

– Ну, иллюзионист или еще кто, это я не знаю, – крикнул издалека начальник, – а вот купор из него уже классный вышел!

Купорами называют на таможне сотрудников, вскрывающих контрабанду.

«Трансбалт»*

Мне некогда писать вступления: ветер дует, море волнуется в гавани, – нам надо совершать кругосветное путешествие. Поедем же!..Вообразите себе старых моряков, с жесткой кожей, с руками твердыми, как железо, с жидкими волосами, впалыми глазами, с таким же животом, перегоревшим желудком, но с честной душой и добрым сердцем.

Жюль Жанен



Мозоли окончательно поссорили капитана Галанина с действительностью. В самом деле, что может быть для отставного морехода горше и несноснее, чем мозоль на ноге – сословное отличие пешеходов? Проклятая суша! Она мозолила глаза и ноги капитану Галанину. Он уже не мог, как прежде, картинно попирать презренную землю. Он начинал прихрамывать.

А ведь было…

Подбиралась моряна под белый китель. Гавань медленно отворачивалась. Горы забегали сбоку, но вскоре отставали. Жарко сияли поручни мостика. И рупор, вобрав в себя слова Галанина, слал его голос окрест над морями. В проходных конторах фрахтователей подписывал он коносаменты, именуясь «капитаном хорошего парохода», и взвешенный в воздухе дым добротных сигар, сплетаясь, качался над ним, как гамак. И стояло его имя в «Дженконах», «Балтаймах» и в «Аксумо» – в «Чартерпартии Бристольского канала», третий параграф которого гласил: «Стихийная сила, морские опасности, пожар, наводнение, льды, заговоры, злая воля капитана и команды, враги, пираты, воры, аресты и притеснения принцев, правителей и народа, столкновения, посадки и другие несчастные случаи плавания взаимно исключаются».

К сожалению, кое-что в этом благородном и романтическом параграфе нельзя было исключить из судьбы капитана Галанина. Длинная история, монотонная и заученная наизусть, как алфавит морзянки: «Або, Бессарабка, Вавилон, Голова, Догадка…»

Поторопившаяся старость. Вдовство. Потом вторая жена, молодая, ушедшая вскоре к молодому. Запоздалое, неуклюжее отцовство: осталась маленькая дочка. Запой – беспробудно. Пьяная вахта, удар, треск и… параграф третий «Чартерпартии Бристольского канала», по которому ответственность за происшествие исключалась для фрахтователя, но целиком лежала на капитане…

На суде Галанина выгородили его послужной список и мужественное прошлое. Вспомнили, как увел он близ Керчи пароход у белых, заглянули в безукоризненные судовые журналы кораблей, которые он водил. Но ощутимый спиртной душок вился над материалами дела. За благо рассудили, что пора старику на покой. И его мирно списали на берег. Ему назначили даже небольшую пенсию. От сухопутной службы он отказался наотрез и перебрался на родину, в Киструс. Там у него был домик, принадлежавший покойной жене. Кухонную половину он сдал жильцам, в чистой поселился сам с дочуркой.

Дочку звали Елочкой. Настоящее ее имя было Елена.

Улица наградила ее кличкой – «капитанская дочка». И она с гордостью носила это прозвище. Ей шел девятый год, Елочке Галаниной. Она росла тоненькой, раздумчивой девочкой. У нее была привычка вытягивать шейку и высоко задирать острый подбородок. И ее чахлая фигурка всегда казалась приподнятой на цыпочки, словно Елочка тянулась заглянуть по ту сторону обычного.

– Нет, не жилица она, – сокрушались сердобольные соседки, – по ей уже тень пошла.

– Не говорите! Были бы кости, а мясо нарастет, – утешали другие. – Конечно, без матери какое воспитание! Тем более морской человек. Грубость…

Но Елочка была ласкова, привязана к отцу, а капитан научил ее любить море. Елочке было четыре года, когда Галанин рассадил о волнорез моря свой пароход. Она почти не помнила моря, разве только вот поскрипывание каюты, струны лучей, натянутые между жалюзи и зайчиком на полу, потом – отвинченный иллюминатор, как объектив, вбирающий свет, ветер и брызги, наконец, бегущий мрамор отблесков на корме. Вот и все, что осталось от моря.

Но Елочка любила вспоминать о нем, как вспоминают о забытой бабушке, хорошо знакомой по чужим рассказам. Она рано и легко научилась читать, причем одновременно с букварем нетерпеливый капитан показал ей международный свод сигналов флагами и азбуку Морзе. Вскоре она могла подписывать свое имя с одинаковым успехом буквами, флажками и тире-точками.

Последнюю премудрость она постигла с особенным удовольствием. Ей очень нравилось, что для каждой буквы, чтобы легче запомнить, было выдумано свое слово: А – Або, Б – Бессарабка. Слова делились на слоги: если в слоге было «а», то ставилась точка, если нет, то тире. Поэтому легко было запомнить: А – А/бо, это точка и тире. Б – Бе/сса/раб/ка – тире и три точки. «Або, Бессарабка, Вавилон, Голова, Догадка» – это стало любимой считалкой Елочки.

Потом Елочка взялась за книги капитана Галанина. Здесь были лоция и навигация, уставы кораблевождения, словари, учебники, космографии, сборники торговых договоров, тексты коносаментов и т. д.

Она мало что поняла в этих книгах, но ей понравились красивые, звучные слова, и она упросила отца объяснить их значение.

Растроганный мореход не только пространно растолковал все, что можно было растолковать, но не пошел даже в тот вечер в пивную. Просидев всю ночь с карандашом над тетрадкой, он, тужась и потея, кропал стишки для Елочки. Стихи не получались. На следующий день он сходил пораньше в пивную. Вернулся домой в меру нагруженный и сел у Елочкиной кровати.

– Елочка, ты моя палочка, худышечка ты моя зеленая!

– Я никак не могу уснуть, – сказала Елочка. – Засни меня, пожалуйста. А, папа? Расскажи про чего-нибудь.

– Мы с тобою поболтаем, расскажу я про «Балтайм», – запел вдруг капитан. – Надо действовать с умом, чтобы узнать про «Аксумо». Хорошо получается, дочка? Это я сам стишки придумал. И еще есть. Погоди. Как это? Ах, черт, вылетело, запамятовал! У меня так ловко про «Дженкон» было.

– Папа, – спросила вдруг Елочка, – а какой наш самый, самый большой, прегромадный пароход?

– «Трансбалт», – отрывисто пробормотал Галанин, вспоминая, как мечтал он стать капитаном «Трансбалта» и – кто знает! – стал бы, может быть.

– А ты его был капитан?

– Нет.

– Почему не был? А, пап?

– Спи, дочка. Будя болтать. Ну, тихенько.

– Я сиюточку-минуточку. Ты только скажи стишок про «Трансбалт».

– Я не знаю стишков про «Трансбалт».

– Ну, какой папа! А ты придумай сам!

Созвучие старой песенки пришло на помощь капитану.

– «„Трансбалт“, „Трансбалт“, мечта моя, ты вся горишь во мне» – шепотом продекламировал капитан и уронил голову на руки. – М-да! Эх, дьявольщина! Гм! Ничего, ничего, дочка, ты спи! Знай спи. Вот так! Майна, Елочка. Майна.

И Елочка чувствовала, как она плавно спускается в бездонный и мерцающий полумрак трюма. «Майна помалу, майна»… Она заснула.

Сухопутье ожесточило капитана не одними мозолями. Галанина не любили в Киструсе. Ему досаждали всячески, над ним подсмеивались. Ему не верили. Его поддразнива ли. Он был гордец и оригинал, а это не прощалось человеку в провинции. «Капитан разбитого корабля!» – кричали ему вслед мальчишки. «Моряк-то наш опять на мели сидит», – хихикали туземные остряки, проходя мимо домика Галанина, где на скворечнике развевались два пестрых флага международного свода – два флага бедствия.

У Галанина каким-то образом сохранился полный набор флажков свода. Он приладил к шесту скворечни рейку. Он натянул сигнальные фалы. И над крышей домика утром взвивались, виляя и треплясь, флаги «О» и «М»: «нахожусь на мелководье». Вечером капитан поднимал на скворечнике сигнал «О», «Е» – «умирающие от жажды» – и брал курс на пивную. Возвращаясь, он вздергивал «О», «Р», что означало: «не могу управиться» – и ложился спать.

Елочке капитан старался привить такую же непримиримость. «Ты у меня морской волчонок, а они – овцы сухопутные», – говаривал он. Но Елочка росла. Закон всеобуча привел ее в школу. Она поступила сразу во вторую группу. Учительница, объяснив дроби, рассказала, что происходит в одной шестой части суши. И открылось, что на суше происходят вещи, не менее значительные, чем на море. В неделю Елочка повзрослела, как за год. Ровесницы Елочки оказались куда более осведомленными.

Они уже все, все знали, решительно все. Правда, они в первый раз слышали о «Чартерпартии Бристольского канала», но зато они знали, кто такой Гитлер и какая добыча угля в Донбассе, а Елочка не знала. Она многого не знала.

– Ты как с необитаемого острова все равно! – удивлялись подруги. – Мы тебя знаешь как звать будем? Елена Робинзон. Это такая книжка была. В золотом переплете, – подчеркивали они добротность прозвища.

Через неделю Елочка, придя из школы, заявила отцу, что ей нужен красный галстук.

Капитан молча полез в сигнальный ящик. Он переворошил весь свод и вытащил красный двурогий флаг «Б». Из него выкроили отличный галстук.

А еще через неделю Елочка вернулась домой очень грустная.

– Ну, ты чего это? – спросил ее Галанин.

– Папа! – сказала, серьезно глядя на него, Елочка. – Папа, а почему ты сейчас не капитан?

Галанин растерялся. Его испугал не самый вопрос, а тон, каким он был задан.

– Так ведь я, понимаешь, старый уж, Елочка.

– Ну, ты почти совсем не очень старый. Вон у Соньки отец вовсе старичок, а и то как работает! Ударник даже, Сонька говорит. Папа, а пап? Сделайся опять капитаном. А? Пап! Или ходи куда-нибудь каждый день на службу. Ну, а что так? Все в пивной да в пивной. Мальчишки дразнятся даже. И теперь все против пьяницев. А ты… – И Елочка заплакала впервые за два года.

Капитан молчал. Когда-то у него отняли море. Теперь земля сама уходила из-под ног. Он кинулся писать письма и прошения в Москву: в Наркомвод, в Совторгфлот. Он требовал и просил назначения. Он готов бы согласиться в крайнем случае и на береговую службу.



В тот день Киструс был поражен неурочным и новым сочетанием флагов на галанинском скворечнике. Сначала это был четырехугольный белый, в синюю шашку, и красный, с желтым крестом, – «О», «Т» – «Пожалуйста, останьтесь около меня»; потом флаг «Т» сменился синим с белым просветом – «О», «К» – «Я атакован, нуждаюсь в помощи».

К ночи над домиком Галанина около флага «О» повис белый треугольник с красным кругом – «В»: «Терплю бедствие, нужна немедленная помощь».

«О», «В» осталось висеть надолго. Галанин уже не гаерничал. Он не дразнил соседей. Он действительно ждал помощи. Кто знает, может, проедет через Киструс какой-нибудь моряк, увидит поднятый сигнал бедствия, свернет на помощь. Но моряки не заезжали, а в Киструсе никто не понимал значения сигналов.

Москва не отвечала. Прождав две недели, капитан решил дать телеграмму старому приятелю из Совторгфлота. Он не хотел открывать любопытным телеграфистам свое бедственное положение. Московский приятель хорошо понимал скороговорку Морзе и сигналы свода. Он хорошо знал, что такое «О», «В». Галанин протелеграфировал ему: «Олово Вавилон Галанин». Вечером в Киструсе толковали, что капитан малость того…

Через несколько дней соседи увидели, что по веревкам скворечни ползет целая гирлянда флагов. Весь пестрый тряпичный алфавит свода мотался над крышей. Не хватало только «Б», из которого сшили красный галстук Елочке. И проходившие мимо окон домика слышали, как капитан с дочкой веселыми, воинственными голосами пели: «„Трансбалт“, „Трансбалт“, мечта моя, ты вся горишь во мне!» Жильцы Галанина сообщили соседям, что капитан получил из Москвы от самого главного флотского комиссара телеграмму. Капитану предлагали немедленно выехать и принять назначение.

В день отъезда заболела Елочка. Поднялась температура. Покраснели, оплыли глаза. Доктор сказал, что пока картина неясна, лучше бы не ездить. Но Елочке так не терпелось увидеть отца снова капитаном.

В дороге ей сделалось совсем худо. Она не в силах была раскрыть слипшиеся веки и стала бредить.

– «Трансбалт», «Трансбалт», – жарко выдыхала она. – «Або, Бессарабка, Вавилон, Голова». Папа, ты подпишешь «Чартерпартию Бристольского канала»? Подпишешь? «„Балтайм“, „Балтайм“, мечта моя… ты вся горишь…»

Елочка очнулась нескоро. Сначала где-то внутри стало очень хорошо и беспричинно радостно. Потом захотелось открыть глаза. И Елочка увидела, что она лежит в просторной, чистенькой каюте. Висела карта, качалась подвесная лампа над столом. Что-то скрипело в стене. Вентилятор пел как большой волчок. Слегка и неровно покачивало. Пароход, видимо, разворачивался, так как солнечный заяц скользнул по стене и исчез. Елочка попыталась приподняться, но сил у нее для этого не нашлось. С палубы доносился топот многих ног. Слышались глухие разговоры, Елочка узнала голос отца. Но это не был его прежний голос. Исчезли хрипотца и дрожкость. Голос звучал густо, твердо и строго.

Каюта дрогнула, и качка прекратилась.

– Готово! Есть! На месте! – донесся до Елочки голос отца.

Дверь каюты осторожно открылась. Вошел капитан. Он был трезв и брит.

– Лежать! Лежать! Смирно! – крикнул он наигранным снова морским басом. – Ложись в дрейф, и никаких! Однако и спала же, Елка ты моя зеленая!

– Пап, а ты опять настоящий капитан?

– Более-менее настоящий, – ответил Галанин и смущенно улыбнулся.

– Ой, как хорошо! И опять у тебя будет «Чартерпартия Бристольского канала»? Папа, как пароход называется?

Капитан выскочил из каюты. Он тотчас же вернулся, неся большой красно-белый спасательный круг. «Трансбалт» – было написано на круге.

– «Трансбалт», – прочла Елочка.

– «Трансбалт»! – сказал капитан и надел круг на Елочку.

– А куда мы едем? – поинтересовалась Елочка.

– В Индию и Японию. Сейчас мы стоим у Порт-Саида. Хочешь посмотреть?

Он бережно поднял Елочку. Он поднес ее к иллюминатору. Чудесный вид! Синее, как нарисованное, небо. Щедроты солнца сыпались на сказочный берег. В зеркальной воде отражались дворцы и пальмы. Стояли на рейде корабли. И Елочке казалось, что ей снится все это. Тем более, что с глазами у нее было не все еще ладно.

Но пришел судовой врач и велел немедленно уложить Елочку и соблюдать покой и запретил выносить ее на палубу, на свет, чтобы поберечь воспаленные глаза.

Тем не менее это было чудесное плавание. Флаг удачи вился над ним. Погода стояла благоприятная. Совершенно не качало. Виды, один прекраснее другого, сменялись в иллюминаторе.

На «Трансбалте» стояли новые, совершенно бесшумные машины. Пароход был рекордно быстроходен. Плавание совершалось в непостижимо быстрые сроки. Меридианы мелькали, как проселки.

В одном порту пароход посетили трое важных англичан. Они заглянули в каюту. Капитан что-то объяснил по-английски. Англичане все трое обернулись и кивнули. Не улыбаясь, посмотрели они на Елочку. Но их больше интересовала каюта. Они внимательно оглядывали каждую мелочь и трогали лак двери. Вероятно, они собирались подписать «Чартерпартию Бристольского канала».

Потом корабль попал вдруг в полосу удивительных приключений. На четырнадцатый день плавания, когда пробили третью склянку утренней вахты, Елочка услышала классический возглас: «Человек за бортом!» Протопала по палубе спасательная суматоха, и вскоре к Елочке привели обсохшего мальца в одеянии с чужого плеча. Оказалось, что он ехал из Одессы зайцем в трюме, был открыт, полез со страху на ванты и сорвался в море. Так Елочка приобрела товарища. Его звали Тимка. Он жулил в карты, привирал на каждом слове и ковырял в носу.

Второе приключение было загадочным и жутким. Оно тяжко потрясло Елочку. Однажды капитан уступил ее капризам. Он обещал, если совсем стихнет ветер, вынести Елочку на мостик. «Трансбалт» стоял на рейде Сингапура. Ветер упал лишь к ночи, но капитан сдержал обещание. Фрося укутала Елочку, и капитан вынес ее на руках. На мостике стоял вахтенный. Горели фонари и отличительные огни: красный, зеленый. Беззвездная ночь обступила корабль и море, было тихо и душно, как в комнате. Только в порту еле слышно жужжали краны, горели огни на судах и легкий гомон доносился оттуда. И вдруг черное небо со страшным скрипом рассеклось надвое до самого горизонта. Сразу стало светло. Мгновенно из тьмы выступили горы, порт и пароходы. А в чудовищной и ослепительной расщелине появилась исполинская фигура человека. Великан стоял над морем. Он шагнул из-за горизонта. Горы не доходили ему до пояса. Елочка пронзительно закричала, закрыв лицо руками. На мостике заметались. Елочку спешно снесли вниз.

Скоро появился доктор. Он накричал на капитана. Елочке разъяснили, что это было атмосферное явление, ничего страшного. Но девочка видела, что все чем-то смущены, и упрямо не верила.

На семнадцатый день плавания Тимка играл с Елочкой в «свои козыри». Он бессовестно сжулил и был изобличен. Елочка возмутилась.

– Уходи, уходи! Не хочу с тобой! – закричала она.

– А чего ты из себя воображаешь? – обиделся Тимка. – Какая нашлась! Не твоя каюта.

– Не моя, так папина. Уходи! Жила. Фу!

– Ну и уйду, пожалуйста! Мне только смешно на тебя. Все тебе врут как попало, а ты уж и веришь. Ты вот скажи, где мы сейчас?

– Ну, около Формозы, – сказала Елочка, указывая на карту.

– Формозы? Как раз! Эх ты, веришь! Сказать, где? Мы вовсе в Москве, у Виндавского вокзала. А отец твой, думаешь, капитан? Как раз. Держи шире! Он вовсе заведующий. А это, думаешь, пароход? Это совсем музей, а не пароход. А я тут живу во дворе. Это что, думаешь, берег виден? Да, как раз, смотри!

Тимка протянул руку через иллюминатор и ткнул пальцем в панораму. Рука его достала до берегов. Скалы слегка прогнулись.

Елочка заморгала беспомощными глазами. Она не в силах была поверить.

Но Тимка не врал. Не было на самом деле парохода, и капитан Галанин командовал лишь фикцией. Он был капитаном наглядного пособия. Галанина вызвали из Киструса с тем, чтобы предложить ему заведование новым морским музеем в Москве. Здесь вполне подходил человек некогда дальних плаваний, а теперь выброшенный морем на берег. Знания и опыт Галанина были известны. Опасаться аварий в музее не приходилось.

Приятель Галанина, тот, что дал телеграмму, встретил его на вокзале. Капитан, с больной Елочкой на руках, выслушал предложение и вздохнул: «В музей, значит, сдают. Почетно! Все-таки лучше, чем на свалку».

Рассуждать не было времени. Девочка гибельно пылала в забытьи. Капитан согласился.

Но тут выяснилось, что музей еще дооборудывается и квартира для заведующего не совсем готова. В общежитие с больной девочкой нельзя было ехать. О больнице упрямый капитан и слышать не хотел. Тогда изобретательный его приятель предложил следующую комбинацию. В помещении музея сооружали деталь корабля. Воздвигались в натуральную величину спардек, мостик и настоящая двухместная матросская каюта нового, советского образца. Каюта была уже полностью оснащена и обставлена с тем строгим комфортом и уютом, который так отличает каюты команды на кораблях советской постройки от кубриков самых прославленных судов старого Ллойда. В этой каюте и поселился временно капитан с дочкой.

Елочка долго не приходила в себя. Она бредила «Трансбалтом» и флагами свода. Доктор высказал опасение о возможности менингита. Доктор пришел в ужас, узнав, что девочку везли с такой температурой. Он потребовал полнейшего покоя и устранения всяких волнений. Елочка в бреду видела себя на корабле, и доктор распорядился ни в коем случае не разубеждать ее до выздоровления.

Так началось это необычайное плавание. В вынужденной игре участвовали все работники музея. И доктор, входя в каюту, тоже на всякий случай надевал форменку. Елочка промаялась дней пять в бреду, потом она крепко заснула и проспала около полутора суток. Ее разбудила качка, когда рабочие передвигали каюту под законченный уже мостик.

Многочисленные заботы и дела музея загрузили доверху жизнь капитана, и она снова приобрела устойчивость. Музей был учебный. Сюда приходили ученики водного техникума. И вещи не были ограждены стеклами от своего предназначения. Вещи несли еще службу. Их трогали, развинчивали. На них учились. Капитан постепенно входил во вкус нового дела.

– Нет, это не бутафория. В чем дело? – говорил капитан. – Это я вроде «Авроры». Тоже корабль был! Зимний брал. А теперь учебное судно. Черт, удивительно все-таки умеют у нас людей делом за живое взять!

Кроме обязанностей завмузеем, Галанин с увлечением изображал капитана дальнего, Елочкиного плавания. Он вел судовой журнал, он чертил маршрут по карте. Через день менял он перед иллюминатором раскращенные панорамы портов из папье-маше, в обилии имевшиеся в музее. Он вовлек в плавание Тимку, человека за бортом, сына музейного сторожа. Что же касается англичан, то это были вполне настоящие англичане, интуристы. Они захотели осмотреть музей. Очень просто объяснилось также появление великана на сингапурском горизонте. Это открылась дверь за панорамой, и вошел сторож. Вот и все!

Так объяснились многие тайны этого сказочного рейса.

Елочка, бледная, вскочила с койки («Вот как! Обманывать меня!»). Накинув одеяльце, она выбежала из каюты. Она пробежала спардек и хотела взобраться на капитанский мостик, но остановилась как вкопанная. Замечательные вещи окружали ее. Она находилась в огромном светлом зале. Изящные модели кораблей стояли на медных и стеклянных подставках. У стен раскинулись макеты и панорамы портов, пристаней, маяков. И большой, настоящий город смотрел в широкие окна.

Елочка заглянула на мостик. Там было много народу. Экскурсанты – рабочие и школьники – почтительно слушали капитана Галанина. Он демонстрировал управление кораблем. Галанин был облачен в полную капитанскую форму. Елочка прямо залюбовалась им. Дурак Тимка. Ну что же, что музей? А все-таки настоящий капитан, и все его слушают!

– Эй, на берегу! – крикнул морским басом капитан.

– Есть на берегу! – важно ответила из дальнего угла уборщица Фрося.

– Флаги в порядке? Приготовиться!

– Нечего и готовиться: все и так готово! – уже не по уставу заворчала Фрося.

И вдруг, взбегая на высокие ноты, завыла электрическая сирена. Всползли по фалам яркие сигнальные флаги. И капитан, дважды повернув по всему диску ручку машинного телеграфа, поставил ее на «полный ход».

Загрузка...