Солнце стояло высоко. С клумб тянуло пряным запахом штамбовых роз и лакфиолей. На застекленной террасе дома семья собралась к завтраку. Из сада тяжелыми шагами, под которыми поскрипывали ступеньки, поднялся глава семьи Михаил Иванович Ткаченко, крепкий, набитый, как арбуз, мякотью, мускулами и жирком, в летнем чесучовом пиджачке.
Он только что вернулся с обхода конюшен и вошел на террасу мрачный, едва сдерживая готовую вспыхнуть ярость. Любимый жеребец Михаила Ивановича засек ногу, конюх не досмотрел, нога воспалилась, загнила, и вызванный ветеринар, покачав головой, сказал, что жеребца нужно пристрелить. Ткаченко, услыхав, что погибает лошадь, за которую он заплатил две тысячи, пришел в неистовство и кинулся с кулаками на конюха, но испугавшийся хохол бросился бежать, и приступ злобы остался не вылитым.
Михаил Иванович буркнул что-то неразборчивое в ответ на приветствия жены и двух дочерей, рванул стул и тяжко плюхнулся на него всей горой мускулов и жира. Жена пододвинула ему любимую газету «Друг», в которой редактор Крушеван, друг и приятель Михаила Ивановича, ежедневно доказывал пользу погромов.
Но и «Друг» не радовал сегодня обозленного хозяина. Наскоро пробежав погромную передовицу, Михаил Иванович перевернул страницу и углубился в международные телеграммы. Его внимание привлекла телеграмма «Пожар в Оризоне с человеческими жертвами». Михаил Иванович прочел телеграмму до последней буковки и узнал о пожаре поселка, в котором погибло около четырехсот человек.
Он пожевал губами, наморщил лоб и вдруг спросил старшую дочь, гимназистку седьмого класса:
— Антонина! Где такое место, Оризона?
Застигнутая врасплох, Антонина подняла глаза от тарелки с творогом и, подумав немного, ответила:
— Не знаю, право. Не то в Америке, не то в Австралии.
Этого было достаточно, чтобы засевший внутри Михаила Ивановича гнев вырвался наружу с силой оризонского пожара. Газета полетела в сторону. Михаил Иванович треснул по столу кулаком, так что подпрыгнули чашки и одна выплеснула на свежую скатерть бурую струю кофе.
— Не знаешь? Не знаешь, дура полосатая! Не то, не то… А то, что за тебя деньги в гимназию платятся, это ты знаешь, корова? Чему вас, идиоток, там учат? Лиги свободной любви устраивать, напиваться, с мальчишками по постелям валяться да выкидыши устраивать… Возьму тебя из гимназии. Довольно! Все равно умней не станешь. Замуж и так можно выдать. А то еще дождешься приплода с ветру, кто такую дрянь возьмет?
Антонина закусила губы и с изумлением смотрела на отца. Ее глаза медленно, как булавочный укол кровью, наливались тяжелыми слезами. Мать вступилась за девушку.
— Ты что на нее набросился? Чем она виновата? Не может же девочка все знать. И потом, что за неприличие? При ребенке о выкидышах… Стыдись!..
Но вмешательство жены усугубило бешенство папаши. Он надулся черной кровью и, захлебываясь, рявкнул:
— Молчать! Кто здесь хозяин? Что хочу, то и делаю!
Младшая дочь, тринадцатилетняя девочка, в ужасе, искривив губы, с отчаянным ревом выскочила из-за стола и бросилась в дом. Мать перекрестилась и затихла. Ткаченко продолжал орать на Антонину.
— Я тебе покажу гимназию! Знаю, чем вы там занимаетесь. Любовников заводите, гимназисты по ночам у вас сидят, целуетесь, милуетесь. Завела небось себе хахаля? Говори?
Он вскочил со стула и с силой стиснул руку девушки. Она тоже встала и, смотря в глаза отцу, с нескрываемой ненавистью, сказала дрожащими губами:
— Никаких любовников у меня нет, но от вашего обращения я скоро повешусь на шею первому бродяге, чтобы освободиться.
У Ткаченко почернело в глазах. Такая неслыханная дерзость! Он поднял руку и вцепился в волосы девушки. Она закричала, и этот беспомощный крик окончательно лишил отца равновесия. Он стал таскать Антонину за волосы из стороны в сторону, шипя вздувшимися губами:
— Вот тебе, бродяга, вот тебе!.. Вот тебе!
Мать понуро сидела на стуле, опустив голову на руки, и ее худое тело тряслось от рыданий, но вмешаться она не смела, чтобы не сделать хуже. Она знала, что, когда на мужа налетает, лучше смолчать, потому что, осатанев, он мог дойти до убийства.
Антонина, беспомощно мотавшаяся за движениями руки Михаила Ивановича, споткнулась и упала на пол, сильно ударившись лицом об угол стола. Ткаченко выпустил ее косу и выругался.
— Притворяйся, черт тебя подери! Вставай, а то ногой подниму, — и занес ногу, чтобы ударить девушку в бок. Мать метнулась к нему, но в эту минуту из-под террасы, от ступенек прозвучал сильный и полный едкой иронии голос:
— Бог в помочь! Приятно видеть мир в семействе.
Ткаченко быстро обернулся на голос и подбежал к краю террасы, готовый обрушить свой пыл на новое действующее лицо.
На нижней ступеньке крыльца он увидел широкоплечего, загорелого молодого человека в синей сатиновой косоворотке, белой фуражке и парусиновых сапогах. Молодой человек смотрел на разъяренного хозяина и усмехнулся открытой, смелой улыбкой, показывая белые, как сахар, зубы.
— Неначе жартуете? — спросил он по-украински тем же полнозвучным голосом и тотчас же добавил по-русски: — Разумные развлечения облегчают жизнь.
— Ты кто такой? — рыкнул огорошенный Ткаченко.
— Положим, не ты, а вы, но это не так важно…
В голосе говорившего появился такой тембр, что Ткаченко показалось, будто к его голове приложили пузырь со льдом. Он дернул плечами и уже пониженным тоном спросил:
— Как вы сюда попали?
— А так. Шел мимо, бачу у людей багацько весилля, а я сам чоловик веселый. Дай, думаю, гляну, може, и на мою долю весилля хватит.
— Да кто же вы? — спросил уже совсем тихо Ткаченко.
— А я, пане добродию, новый управляющий. Це ваша писулька? Мабуть вы просили у директора сельскохозяйственной школы, щоб вин прислав вам управителя. Так теж я и есть. Приихав.
Ткаченко стало неловко от этого уверенно-спокойного голоса, от открытой и яркой улыбки человека, стоявшего на ступенях, и он буркнул сердито:
— Не вовремя вы приехали. У меня тут семейные неприятности.
— Бувае, — согласился новый управляющий и равнодушно как будто, но с такой же уничтожающей холодной насмешкой прибавил: — А за волосья таскать не треба, бо я знав такой случай, що батька выдрал дочке косу, а лысу замуж не берут.
— Прошу без советов! — вспыхнув, сказал Ткаченко.
— Так хиба ж я советую. Я только рассказав, що було, — спокойно возразил управляющий. Ткаченко, сморщив лоб, сказал ему:
— Пройдите за дом во флигель, спросите экономку Горпину Григорьевну, она вам покажет помещение, устраивайтесь, а утром приходите в контору. Там поговорим.
— Дякую, — ответил управляющий и, повернувшись, легко и быстро ушел за дом.
— Тоже птица! — пробурчал вслед ему Ткаченко. А из-за его спины вслед ушедшему управляющему упорно смотрели заплаканные глаза Антонины, вспыхнувшие странным огнем.
Прошло несколько недель. Строгий экзамен, который учинил Ткаченко новому управляющему на следующее утро после его неожиданного появления, удовлетворил даже такого придирчивого и мелочного хозяина, как Михаил Иванович. Новый управляющий знал все, что требовалось по большому сельскому хозяйству Ткаченко, и на все вопросы помещика отвечал неторопливо, спокойно и точно. Михаил Иванович даже расчувствовался и пригласил управляющего обедать у себя, чего никогда не делал по отношению к прежним управляющим. Но к его удивлению управляющий, вежливо поблагодарив, отказался.
— Что ж вы, Иван Васильевич, брезгуете моим столом? — насупясь, спросил обиженный Ткаченко. Управляющий поднял на него карий веселый взгляд.
— И в думке не було, — сказал он, пожав плечами. — А только лучше мне самому столоваться. Пока мы с вами не ссоримся, оно ничего, а поссоримся, вы меня и попрекнете столом. Был уже у меня такой случай, так вот больше не хочу.
— Ну, как знаете. Была бы честь предложена, — сказал сухо Ткаченко и ушел в дом.
Иван Васильевич действительно оказался кладом для имения. Чуть занималась заря, к его крыльцу подавали серого в яблоках коня и он на целый день уносился в поля. Работа под его глазом спорилась, всех он умел подбодрить и приохотить к труду. На баштанах наймички-полтавки, едва завидев издали белую фуражку управляющего, радостно улыбались во весь рот и говорили между собой:
— Бачьте. Ясно сонечко йиде.
Иван Васильевич подъезжал, бросая одну-другую шуточку, лица девушек расцветали, новая сила появлялась в усталых руках, легче разгибались спины, сожженные июльским степным зноем, ломившие от согнутого положения.
Конюха при Иване Васильевиче присмирели и перестали пьянствовать. Главный конюх Афанасий, цыган, напился в первые дни приезда и набуянил, отказавшись чистить коней. Иван Васильевич, услыхав, немедленно появился в конюшне.
— Ты что же, Афоня, дурить вздумал? — весело сказал он. — Ты, брат, это дело брось!
Афанасий кинул на управляющего косой взгляд налившихся кровью выпуклых глаз.
— Уйдить, Иван Васильевич, — шепнул управляющему второй конюх Гаврилка. — Бо вин як напьется, то удержу немае. Ще вдарить, а в его ручище у-у-у. Коням хребты ломае.
Но управляющий отмахнулся от Гаврилки и продолжал разговор с Афанасием:
— Слухай, Афоня! Я цего не люблю. Дило так дило, а пьянство так пьянство. Когда дило зробишь, то пей хоть до смерти. А пока дило стоить, щоб мени пьянства не було. Зараз чисти коней!
— Геть до чертовой бабушки! — взревел Афанасий.
— Ты не кричи, — ответил, не моргнув глазом, Иван Васильевич. — Я крику не боюсь. А коли ты коней не почистишь, то вот тоби сказ, ходи завтра за расчетом.
Афанасий прорвался. Он схватил стоявшую в углу оглоблю и с ревом кинулся на управляющего.
— Ось тоби расчет!
И тут конюха увидели неслыханное. Уже опустившаяся со свистом оглобля была остановлена в воздухе правой рукой управляющего и вырвана из Афониной руки, как тросточка. Затем управляющий схватил Афанасия за ворот рубахи и, подняв на воздух, поднес к лошадиным яслям и ткнул лицом в сено.
— Воды! — крикнул он разинувшим рот конюхам. Притащили ведро ледяной колодезной воды, и Иван Васильевич, одной рукой прижимая Афонину голову к яслям, другой вылил на него воду и только тогда отпустил.
— Это тебе на первый раз наука. Кони неповинны, що ты пьяница. За ими треба уход. А со мной лучше в драку не лезь, бо я твои кости по двору растыкаю, як подсолнухи.
Афанасий, тяжело дыша и отфыркиваясь от воды, молча взял скребницу и, понурив голову, пошел чистить лошадей, пошатываясь и мотая головой, как очумелый, а управляющий, посмеиваясь, ушел из конюшни.
— Ну, Афонька, — сказал Гаврила, — стривай! Завтра полетишь в три шеи. Тильки тебе и видали. Доигрался!
Но, к удивлению всех, Афанасий остался и управляющий даже ни слова не сказал Ткаченко про столкновение. После этого между рабочими экономии Иван Васильевич прослыл за своего человека. К нему стали ходить за советами, а потом и за врачебной помощью. Одной девке на баштане сапкой порезали ногу, рана загноилась, девка лежала в жару. Иван Васильевич заметил ее отсутствие на баштане и, узнав о ранении, приказал привести ее к себе на квартиру. Он промыл рану, залил ее йодом, перевязал чистой холстиной, и нога быстро зажила. С тех пор по вечерам после работы у крылечка флигеля стояла очередь пришедших лечиться. Ткаченко заметил, однажды проходя по двору, такое скопление и на утро спросил управляющего:
— Чего это у вашего крыльца лодыри толкутся каждый вечер?
— Это не лодыри. Это больные.
— Больные? — протянул Ткаченко. — Что ж они у вас делают?
— А я их подлечиваю немного. У меня домашняя аптечка.
— Охота, — пожал плечами Ткаченко, — на них все само заживает, как на собаке. А если их лечить, так они и в самом деле разнежничаются. Плюньте вы на это дело. Мужика надо кулаком по зубам учить. Повидали мы православного мужичка во время революции. Кто-кто, а мы знаем, как мужика лечить и как учить.
Иван Васильевич ничего не ответил и только поглядел на спицу уходящего Ткаченко заискрившимися глазами. Покачал головой и, резко повернувшись, пошел в сад посмотреть, как окапывают деревья для поливки. Проходя аллеей мимо сиреневой беседки, он заметил вдалеке на скамье женскую фигуру.
Антонина с первого появления управляющего почувствовала в нем человека совсем другого склада, чем ее отец и окружающие помещики. Он напомнил ей студентов, с которыми ей приходилось встречаться в зимнее время, когда она жила на квартире в городе, учась в гимназии, и девушка, томившаяся летом в доме отца, запуганная и мучившаяся, заинтересовалась управляющим. Но он не обращал на нее никакого внимания и даже как будто избегал. Несколько раз в саду, заметив издали ее фигуру, он сворачивал на боковые тропинки, как будто не желая встречаться, а при случайных столкновениях лицом к лицу вежливо приподнимал фуражку и проходил, даже не взглянув.
Но на этот раз управляющий шел прямо по аллее. Антонина закрыла книжку и смотрела на подходящего Ивана Васильевича. Он подошел вплотную и, как всегда, коснулся рукой фуражки, но остановился и вдруг спросил:
— Мечтаете, барышня?
Антонина вздрогнула от его голоса и, беспомощно опустив голову, сказала:
— О чем мне мечтать?
Управляющий стер с лица официально-вежливую улыбку и внимательно посмотрел на вспыхнувшие щеки девушки.
— Я не так выразился. Не мечтаете, а обдумываете «семейные неприятности», — проговорил он, напирая на слова. Антонина еще сильнее покраснела и почувствовала набегающие на глаза слезы.
— Вы смеетесь надо мной. А мне так тяжко, так мучительно. Я готова бежать куда угодно из этого дома. — Она опустила голову и вдруг почувствовала, что ее руку взяла твердая и горячая рука.
— Вот как! Ого-го! Плохо, барышня. Видно, несладок отчий хлебец, — услыхала она раздумчивый и ласковый голос. — Что же делать будем? А?
— Научите, Иван Васильевич, — вырвалось у Антонины со слезами, — кроме вас никого здесь у меня нет. Отец и мать чужие. Не могу я с ними жить. Не знаю, как вообще нужно жить, ничего не знаю, а дальше так жить не могу.
— Так-так, — сказал Иван Васильевич, — вот оно что. Отцы и дети. Идейная катастрофа. Ну что ж. Давайте побеседуем. Приходите-ка ко мне вечерком после ужина. Может, чем-нибудь и помогу. Человек я небольшой, а все же.
— Хорошо, — ответила Антонина, но вдруг потускнела: — Только как же это сделать?
— А что?
— После ужина ведь у нас все двери запираются. А если отпирать, отец услышит, тогда совсем убьет. Не смогу я.
Иван Васильевич ухмыльнулся.
— Неопытная вы еще птица. Этаж-то первый? Окно есть? Ну, раз, два и готово. А папенька пусть храпит.
— Правда! Значит, ждите. Обязательно приду, — сказала повеселевшая девушка и убежала, подпрыгивая. Иван Васильевич посмотрел ей вслед.
— Так и лучше, — сказал он тихо, — начнем борьбу с удара в сердце врага.
Черная, сереброзвездная ночь поникла над затихшим имением Ткаченко. Погасли огоньки в службах и в помещичьем доме. За гумном лихо звенела тальянка конюха Афоньки, соблазнителя всех полтавских девок, приходивших на летние работы в имение, и на ее звуки прокрадывались чуть видные в темноте тени, позванивая стеклянными монистами.
Михаил Иванович, солидно откушав на ночь, завалился на боковую, и дверь спальни тихо подрагивала от его богатырского храпа. Антонина привстала на постели, прислушалась, осторожно спустила ноги на пол и быстро оделась. Встала и, придерживая рукой бьющееся живой птицей сердце, сделала шаг к окну. Половица протяжно скрипнула, и девушка замерла, испуганно прислушиваясь. Но все было по-прежнему тихо. Задыхаясь, она бесшумно отодвинула шпингалеты и распахнула окно. Свежий, благоуханный воздух из сада пахнул ей в лицо успокоительной прохладой. Она стала на подоконник, свесила ноги вниз и, придерживаясь на мускулах, неслышно опустилась в росшую под окном траву. Огляделась и быстрыми шагами, на цыпочках, помчалась к флигелю, в окошке которого горел огонек. Добежав до окна, она остановилась, заколебалась, но, решительно тряхнув головой, шагнула вперед и тихонько тронула пальцами стекло. За занавеской метнулась тень, угол занавески отодвинулся, мелькнул глаз, и голос управляющего прошептал: — Идите. Дверь открыта.
Не помня ничего от страха и волнения, Антонина ворвалась в крошечную прихожую, дернула ручку двери и остановилась на пороге, ослепленная светом лампы.
— Входите, не бойтесь, — встретил ее веселый оклик Ивана Васильевича, и он крепко пожал ей руку. — Садитесь, будьте как дома. Я, по правде сказать, сомневался, что вы придете. Думал, струсите. А вы молодец.
Взволнованная и дрожащая, Антонина опустилась на простенькую кушетку. Зубы ее выбивали дробь. Иван Васильевич взял ее руки.
— Ишь какие холодные. Продрогли, голубушка. Я вас сейчас чайком напою.
— Нет, нет, — запротестовала Антонина, — я ничего не хочу. Это не от холода, а от волнения.
— Ну, волноваться не стоит. Первое дело хладнокровие. Если чаю не хотите, давайте сразу разговаривать. Ну, что у вас на сердце, выкладывайте.
Девушка на мгновение замялась, не находя слов. В глаза ей смотрели внимательные, добрые, настороженные глаза управляющего. И, как будто почерпнув в их теплой глубине и нужные силы, и нужные мысли, она торопливо, сбиваясь, путаясь и трепеща, заговорила, спеша высказать все, что наболело в ее маленьком сердце.
Кончила и расплакалась. На ее голову легла мягким прикосновением дружеская рука.
— Так! Поплачьте! Это ничего. Напоследок можно поплакать, чтоб потом уже больше не плакать никогда.
Антонина вытерла слезы и жадно взглянула на Ивана Васильевича. Губы ее дрожали. Он нежданно нахмурился.
— Ждете ответа? Ясно! Что же, дело самое простое. Тысячи людей ищут ответа на эти самые вопросы, и ответ один. Выход в борьбе. В борьбе беспощадной и без сантиментов. Сын против отца и брат против брата на смерть. Забыть все связи и путы, отречься от всего и идти в бой. В этом и ваше спасение, милая девушка. Но хватит ли у вас для этого сил и решимости?
— Помогите мне, Иван Васильевич! Я на все готова, только бы уйти от этой жизни.
— Уйти от жизни легко. Надо уметь принять другую жизнь, которая, может быть, окажется еще тяжелее теперешней. Жизнь гонимого зверя, который не имеет своего угла, который…
— Вы ведь живете этой жизнью, Иван Васильевич? — спросила неожиданно девушка, перебивая его слова. Управляющий опешил на минуту.
— А кто вам сказал, что я живу этой жизнью? — почти строго спросил он.
— Никто. Я сама… догадалась, — робко потупясь, ответила она.
— Хорошо. Допустим. Но я знаю эту жизнь и знаю, как нужно идти с ней в ногу. Это знание далось тяжким опытом. Выдержите ли вы его?
Мгновенная пауза и решительный вздрагивающий голос:
— Выдержу.
— Даже если бы вам сказали, что вы должны во имя блага других убить вашего отца, и дали бы вам в руку оружие?
Еще тяжелая тишина и опять дрожащий от напряжения голос:
— Только не сразу… Потом… Сейчас я еще не могу.
Крест морщин на лбу управляющего медленно расплылся, разгладился. Он встал.
— Правильно. Это вы верно сказали. Не сразу. Сразу ничего не делается. Сразу только дураки топятся. Конечно, не сразу. Сначала вам нужно узнать о той жизни, которая предстоит вам после отречения. А потом увидим.
— Расскажите, Иван Васильевич, — проникновенно сказала девушка, прижав руки к груди.
— Ишь какая вы жадная, — улыбнулся он. — Поздно сегодня. Второй час. Скоро светать начнет, вам нужно до свету назад попасть, а то черт знает что будет. Сами знаете. Денька через два я вам опять скажу, когда можно будет прийти. А пока вот возьмите, почитайте на досуге, да храни вас судьба, чтобы папаше не попасться. Тогда и вам и мне и многим крышка. Сумеете спрятать?
Он протянул Антонине пачку цветных книжек. Она крепко схватила ее.
— Сумею. Мы в гимназии от классных дам романы всегда за лифчик прятали, — со смехом сказала она и вдруг вспыхнула румянцем.
— Ну, романы особь статья, — ответил Иван Васильевич, как бы не замечая ее смущения. — Это покрепче надо прятать. Ну, бегом!
— До свидания, Иван Васильевич. Спасибо вам, — прошептала Антонина и, крепко схватив его руку, невольно прижалась к нему. Он ласково погладил ее по плечу.
— Постойте, я выгляну, нет ли кого на дворе.
Они вышли в переднюю. Иван Васильевич открыл дверь и выглянул во двор. Далеко на востоке сквозь черноту ночи пробивалась синяя полоска. В курятнике сонно прокукарекал петух. Кудлатый дворовый пес Сенька заворошился на крыльце и, встав, потерся о ногу управляющего.
— Никого, — шепнул Иван Васильевич. — Бегите.
Тоненькая тень метнулась с крыльца и побежала по аллее. Иван Васильевич закрыл дверь. Антонина бежала напрямик, через лужайку, чувствуя, как ночная роса бодрящим холодком обдает ноги сквозь чулки. Добежав до окошка, она ощупала лифчик. Книжки были там. Она вздохнула спокойней, оглянулась, поставила ногу на выступ стены, ухватившись руками за железо подоконника, и одним взмахом подбросила тело кверху. Из-под железа подоконника с шуршанием посыпались комочки штукатурки. Сидя на подоконнике, Антонина прислушалась, но шорох комочков был так слаб, что только ее взбудораженным чувствам показался ударом грома.
Ночь оставалась тихой и непотревоженной.
Девушка, сидя на подоконнике, сбросила туфли и спустилась на пол. Поставила туфли у кровати, сняла платье. Подошла в угол, где перед иконой горела голубая лампадка, и вытащила из-за лифчика спрятанные брошюры. Они были теплые от тела и нежно грели захолодевшие руки. При колеблющемся огоньке лампадки она с трудом разбирала названия книжек: «Политические партии в России и их программы, издание Парамонова», «Почему землею владеют помещики, а не крестьяне».
Легкий испуг и вместе радость кольнули девушку в сердце. Она подошла к шкафу, открыла его, достала картонку, приподняла лежавшие в ней шляпки и перчатки и глубоко засунула под них книжки. Спрятала картонку обратно, перекрестилась на икону, темные глаза которой с явным недоумением следили за ней, и, прошлепав босыми ножками по полу, улеглась в постель.
Хозяйство Михаила Ивановича шло своим чередом. Михаил Иванович по-прежнему ругал рабочих, тыкал крестьянам-потравщикам, приходившим к нему с просьбами отпустить захваченный скот, кнутовищем арапника в бороды и держал в страхе и трепете семью. По-прежнему неустанно работал на молотьбе Иван Васильевич и лечил рабочих, по-прежнему Антонина сжималась за столом под взглядом отца, а ночами, уже без страха, по проторенной дорожке бежала во флигель управляющего.
Там читались вслух жаркие книжки, и Иван Васильевич растолковывал девушке прочитанное, объясняя все простыми и понятными словами и примерами. У Антонины загорались глаза, и она слушала, боясь проронить хоть одно слово.
В одну из таких ночей Иван Васильевич предложил Антонине:
— Вот что, друг мой. Дело вам какое-нибудь нужно, хотя бы маленькое. Сил у вас много, а исхода им нет. Одними моими сказками сыты не будете. Надо вам чем-нибудь заняться. Так вот на первое время я и придумал вам работу. Не справляюсь я со своей лекарской практикой. Лапа у меня тяжелая, грубая, а тут дело деликатное: в ране поковыряться, повязку отмочить, растереть, помассировать. Помогли бы мне. А?
— Я! Я с восторгом, Иван Васильевич, да ведь папа не позволит.
— А на кой шут его спрашивать? Ведь это не то, что по ночам в окошко драла давать. Тут все на виду, и папаше вашему можно бы понять, что для него же выгодней, если у него рабочие хворать не будут. Завтра прямо и приходите после обеда. А если папаша заупрямится, я ему такое павлинье слово скажу.
На следующий день после обеда Антонина, немножко трусящая, появилась во флигеле во время врачебного приема у Ивана Васильевича и принялась за работу по его указаниям. Сперва робела и путалась, но быстро освоилась. Мягкие женские руки пришлись ко двору в этой работе, и одна дивчина, которой Антонина меняла компресс на огромном нарыве, сказала ей, улыбаясь:
— Оттеж гарно! Ни трошечки не болыть, бо в вас, паненка, ручка, як те крылышко, легкая. А Иван Васильевич дуже тягне, аж терпеть не можно.
Антонина вспыхнула от радости и робко взглянула на Ивана Васильевича. Он ласково улыбнулся ей. Дрогнуло сердце у девушки от этой улыбки, и, чтобы скрыть свой трепет, она низко нагнулась над очередной пациенткой.
Кончив работу, она вымыла руки и, попрощавшись с Иваном Васильевичем, вышла во двор. Полная бодрой радости, она размашисто шла по двору, не замечая, что на крыльце дома стоит Михаил Иванович и с гневным недоумением наблюдает за ней. Она уже хотела войти в дом с черного хода, когда до ее ушей долетел отцовский окрик:
— Антонинка!
Она остановилась, как подрезанная, и с ужасом взглянула в сторону окрика. Михаил Иванович, сходя с крыльца, манил ее пальцем. Чувствуя, что ноги подгибаются, она неверными шагами подошла к отцу, крепко сжав локтями бока, как будто желая поддержать себя.
Михаил Иванович несколько мгновений молча смотрел на нее сверлящими глазками.
— Ты что там делала? — спросил он, неприятно растягивая слова.
Антонина взметнула ресницами и сейчас же вновь опустила их.
— Я… помогала Ивану Васильевичу перевязывать больных.
— Как? А кто тебе позволил, кобыла? Как ты смела?
Услыхав грубое ругательство, Антонина ощутила, как к горлу ее подкатывается горячий ком злобы, мешая дышать. Она коротко и шумно вздохнула.
— Что ж тут плохого, папа? Они ведь тоже люди и мучаются. — И, чувствуя безнадежность своего оправдания, добавила слышанное от Ивана Васильевича: — Да и тебе же выгоднее, чтобы рабочие не болели.
— Что? — переспросил Михаил Иванович, и тугие щеки его запрыгали от злобы, — это еще что? Кто тебя этому научил? Отцу возражать, дрянь? Я тебя!
Он занес руку, чтобы наградить дерзкую оплеухой, но в этот момент от флигеля прозвучал голос управляющего:
— Погодите, Михаил Иванович! Если уж вам драться, так со мной, а не с девочкой.
Рука Михаила Ивановича остановилась на полдороге. Он обернулся. Управляющий быстро, почти бегом, подходил к нему. Михаил Иванович забыл про Антонину и набросился на управляющего.
— Вам какое дело? Вы кто такой, чтоб вмешиваться! Сопляк! Молокосос!
— Эге, сколько вы слов знаете всяких. За вами, пожалуй, и не угоняться, — спокойно возразил Иван Васильевич. — А дело мое такое, что я вашу дочь пригласил мне помогать, так я и в ответе. Извольте со мной и разговаривать.
— А, вот что! Вот как? Детей совращать? Революцией заниматься! Мало вам было нагаек, сукиным детям! Мало? Так еще получите. К исправнику, в острог, — заорал вне себя от бешенства Михаил Иванович.
— С вами в родстве не состою, потому и не сукин сын, — отрезал тоже вспыливший Иван Васильевич.
Ткаченко даже подпрыгнул на месте от оскорбления.
Рука его нащупала рукоятку арапника за поясом, он вырвал его, и, прежде чем Иван Васильевич успел поднять руки, хлестнувший арапник оставил на его щеке горячий красный след.
То, что произошло дальше на глазах сбежавшейся дворни, показалось сказкой.
Иван Васильевич с белым лицом подскочил к Ткаченко, схватил его поперек пояса, поднял шестипудовое тело над головой и с размаху пустил им в закрытую дверь дома. Филенка с треском вылетела, и Ткаченко скрылся в проломе.
Иван Васильевич стоял, сжав кулаки, и тяжело дышал. Минуту спустя из-за двери донесся ревущий стон Ткаченко:
— Убили… каррраул! Люди… тащите ружье, стреляйте разбойника. Умираю!
— Ничего, отдышишься, сволочь, — сказал с нехорошей усмешкой управляющий и, повернувшись к дрожащей Антонине, прибавил: — Простите, Антонина Михайловна. Ничего не поделаешь. Вышла битва русских с кабардинцами.
И, махнув рукой, пошел к себе во флигель.
Михаил Иванович действительно отдышался. Крепкая помещичья голова не лопнула от соприкосновения с дверью, только на темени вскочила шишка. Наскоро положив примочку, Михаил Иванович потребовал заложить лошадей.
— Сию чтоб минуту! Поеду к исправнику. Я его в каторгу загоню. Крамольник, бунтовщик! Повесить его!
Когда подали лошадей, Михаил Иванович вылез на крыльцо с заряженной двустволкой в руках, испуганно косясь на флигель. Но там все было тихо. Михаил Иванович плюхнулся на сиденье тачанки и не своим голосом закричал Афоне:
— Гони!
А в ночь в окошко Ивана Васильевича, как всегда, постучала Антонина. Он открыл дверь и, увидя ее лицо, испугался.
— Что с вами?
— Иван Васильевич! Бегите, милый! Отец за исправником поехал. Вас арестуют за бунт.
— Вот беда! Если мне от исправников бегать — жизни не хватит. Да чего вы так разволновались? Лица на вас нет!
— Я за вас… я очень волнуюсь… Я не могу, — девушка запнулась и, видя устремленный на нее с ласковым недоумением взгляд управляющего, выкрикнула с отчаянием утопающего: — Я не могу без вас, я люблю вас, — и закрыла лицо руками.
В тишине, которая показалась ей страшной, она услыхала, как он подошел к ней, и его пальцы отняли ее ладони от пылающего лица. Он поднял ее лицо за подбородок и посмотрел в самую глубину глаз властным взглядом.
— Любишь? — спросил он глухим голосом, — правда? Любишь крепко?
Девушка не отвечала и только дрожала вся в его сильных руках.
— И пойдешь со мной? На мою собачью бесприютную жизнь? От всего отречешься?
— Пойду, Ваня, — истерически крикнула она, и его губы перехватили с ее губ этот болезненный крик и прожгли ее небывалым ощущением сладости и горечи.
Маленькая лампа на столе мигнула и погасла.
Рано утром на двор имения вскочили два экипажа. В первом сидел Михаил Иванович с исправником, во втором — четверо стражников. Они выскочили из экипажей и побежали к флигелю. Стражники забарабанили ножнами шашек в дверь. Дверь открылась, и показался Иван Васильевич.
— Вы Иван Твердовский? — спросил исправник и на утвердительный ответ сказал грубо: — Собирайте вещи, вы арестованы.
— Я уже собрал, — весело ответил управляющий, показывая узелок.
— Тогда садитесь!
— Ладно. Только будьте добры взять и мою жену. Ей деваться некуда. Тоня, иди!
И пред глазами обомлевшего Михаила Ивановича появилась бледная, но спокойная Антонина. Михаил Иванович взвизгнул:
— Негодяй!.. Мерзавец!.. Арестуйте его!.. За бунт и за совращение малолетних.
— Ну, уж это вы, папаша, врете! Она мне жена добровольно. Садись, Тоня!
— Не пущу, — завопил Ткаченко, — господин исправник, не слушайте! Не берите ее! Я не согласен.
— У вас есть документ о венчании? — спросил исправник управляющего.
— Нет.
— Тогда не могу идти против воли отца. Придется вам, барышня, остаться.
— Ну что же? Не отдаешь добром, хуже будет, когда приду за ней, — сказал с угрозой Твердовский и поцеловал помертвевшую Тоню. Потом решительно вскочил в тачанку, стражники сели по бокам, и кони вынесли тачанку за ворота. Антонина вскрикнула и упала на руки исправника.
В уездном городишке, куда стражники привезли Твердовского, его заперли в старинную кордегардию, оставшуюся от александровских времен, приземистое здание желтого цвета с неизбежными белыми колонками по фасаду. Толщина стен кордегардии напоминала крепостные казематы, а узкие окошечки были забраны решетками, с прутьями в большой палец толщиною.
Стражники втолкнули Твердовского в единственную камеру этого места заключения, носившую благозвучное название «вонючки», и удалились. Твердовский огляделся.
В большой, отдававшей душной сыростью комнате с каменным полом, полутемной от маленьких окон, на разбитых вдоль стен нарах сидело и лежало несколько десятков людей. Тут были и крестьяне, арестованные по жалобам помещиков, и бродяги-беспаспортники, «не помнящие родства», и воры «марвихеры», и другая уголовная шпанка.
Десятки глаз устремились на нового постояльца и в молчании разглядывали его.
— Здравствуйте, люди добрые, — сказал Твердовский, снимая фуражку.
Никто не пошевелился на приветствие. Несколько голосов нехотя пробурчали в ответ что-то невнятное. Твердовский подошел к нарам, ища свободного места, где бы он мог положить свой узелок.
Но он не успел этого сделать. Узелок с силой вырвали у него из рук сзади.
Твердовский обернулся и увидел свой узелок в руках у приземистого рыжего детины с низким лбом и тускло глядящими свинцовыми глазками. Это был староста камеры, старый каторжник-убийца Шмач. Он в третий раз бегал с каторги и сейчас, пойманный в уезде, ожидал отправки в губернский централ.
Его огромная сила и слава старого волка делали его царем и богом в этой толпе, большинство которой состояло из мелких воришек и случайно, впервые, попавших в тюремную обстановку людей.
— Отдай узел! — сказал Твердовский, повысив голос и приближаясь к нему. Шмач глухо заржал:
— Вишь какой прыткий. Помалкивай, а не то я тебе салазки загну, так небо с овчину покажется.
— Отдай, говорю!
— А ты возьми попробуй, — продолжал издеваться Шмач. Твердовский протянул руку, Шмач наотмашь ударил по ней, но Твердовский успел захватить его кисть и сжал.
— Ну, пожми, пожми, — проворчал Шмач с улыбкой, — эх ты, фраер малахольный!
Твердовский молча продолжал сжимать руку. На лице Шмача появилось выражение недоумения и недовольства.
— Пусти, — глухо сказал он.
— Отдай узел.
— Пусти, черт, а то кишки выпущу.
Твердовский молча жал. Заинтересованные арестанты окружили ссорящихся. Лицо Шмача побагровело, и губы дернулись болезненной судорогой, но он не хотел осрамить свою репутацию перед камерой. Твердовский жал. В тишине было слышно только, как похрустывали суставы в ладони Шмача, и вдруг из-под ногтей его брызнули тонкие струйки крови, и в ту же минуту раздался отчаянный вопль:
— Пусти!
Твердовский вырвал свой узел из левой руки Шмача и отпустил его ладонь. Схватившись за посинелую кисть и глухо рыча, Шмач медленно отошел в угол и сел на нары. Твердовский с жалостью посмотрел на него.
— Говорил же я тебе, дураку, — отдай узел. Не послушал — сам виноват.
Арестанты возбужденно болтали между собой. Победа над страшным Шмачом была в их глазах необыкновенным геройством. Твердовскому быстро очистили место на нарах и предложили чаю. Он стал отхлебывать жидкую бурду, закусывая хлебом с огурцом и разглядывая своих соседей. Его внимание привлекла фигура белокурого великана крестьянина, понуро сидевшего недалеко от него и не обращавшего внимания ни на что. Он сидел, смотря, в одну точку голубыми, светлыми глазами, и, ритмически раскачиваясь, думал какую-то свою думу. Напившись чаю, Твердовский подошел к голубоглазому и тронул его за плечо.
— О чем задумался, детина?
Белокурый вздрогнул и посмотрел на Твердовского с застенчивой детской улыбкой.
— Так… Важко, — сказал он с режущей горечью, — за що страдаю, за що мучаюсь промеж злодиями?
— А за что ты сюда попал?
— Та верба, будь она проклята!
— Какая верба?
— Та у пана на гребле. Спилив ее хтось в ночь, а я тут мимо ихав. Бачу, на гребле хворост валяеться, дай подберу — все для дому гоже. А чуть с гребли з’ихав, — пан на коне. Увидел мене и кричить: «Стий!» Ну я став. А вин подскакав та мене нагаем по спине. «Вор, разбишака! Ось хто у мене вербы пидпилювае». Я кажу: «Тю на вашу вербу. Чи вы сказылысь?» А вин выймае пистолю и каже: «Вертай за мной…» Доихалы до экономии, вин приказав черкесам мене выпороть, а потим отправил к становому. Вот и сижу. У, лайдак, холера!
Твердовский внимательно посмотрел на парня, соображая.
— А ты в самом деле не пилил вербы?
— Та ни ж, хай ей черт.
— Значит, тебя ни за что выпороли? — продолжал Твердовский невинным тоном. При упоминании о порке парень посерел и заскрипел зубами.
— У, — промычал он, — попався б мени пан в чистом поле без пистоли…
— А что бы ты ему сделал?
Парень дернулся.
— Ноги б ему пидпилив, як тую вербу.
Твердовский усмехнулся.
— Я вижу, что ты подходящий малый. Как тебя зовут?
— Степан. А по фамелии Иванишин.
Твердовский оглянулся и пригнулся к плечу собеседника.
— Плохо тебе будет, — шепнул он.
— А що, засудять? — спросил, ляскнув зубами, парень.
— И засудят и еще выпорют. На то тебе мужицкая шкура и дадена.
— Ой, лышечко. Що ж робыть?
— А вот что. Мне суда ждать нельзя, мне тоже плохо будет. Надо в бега. Давай вместе. Ты мне помогай, а я тебе. На барскую совесть надежда плоха. А когда выйдем на свободу, не будем расходиться. Мы с тобой и твоему пану и другим панам такой праздник устроим, что сто лет помнить будут. С панами, брате, не словом, а дубьем говорить надо.
— Добре! Це ты гарно балакаешь. Хорошо б на волюшку, — радостно сказал парень и сразу нахмурился.
— Как убежишь? Бачь, яки стены та решетки настроили для бездольного люда. Ни в раз не убечь.
— Пустое, — ответил Твердовский, — руки у тебя не бабьи, да и меня мать-земля силенкой не обидела. Ты знаешь, где тут отхожее?
— Знаю, в кутке. По колидору. На задний двор.
— Ну вот. Когда повечеряем, отправляйся будто по нужде, а за тобой и я. А там вместе осмотримся и, может, к полночи будем на волюшке. А не этим — другим путем уйдем.
Глаза парня засверкали надеждой. Он протянул руку Твердовскому.
— Спасибо, добрый чоловик. Як тебе звать?
— Иван.
— Ну, брате Иване, як выйдем на волю, то я для тебе все зроблю.
— Слово? — спросил Твердовский.
— Ей-бо…
Они пожали друг другу руки и разошлись. После ужина парень по знаку, поданному Твердовским, подошел к двери и попросился у инвалида-ключаря выйти. Инвалид открыл дверь.
— Иди, небога, — сказал он. Нравы в кордегардии были патриархальные, и заключенных в отхожее никто не провожал. Спустя несколько минут попросился и Твердовский. Инвалид выпустил и его, проворчав:
— Ишь разбегались. Баланды обожрались?
Едва Твердовский скрылся за углом коридора, двое воришек затеяли драку. Драка была поднята нарочно, потому что после разговора с Иванишиным Твердовский уговорил воришек за три целковых затеять свалку, чтобы отвлечь внимание сторожей. Оба воришки вцепились друг другу в волосы и катались по полу, неистово визжа. На шум поднялся из-за угла развенчанный Шмач, подошел к дерущимся и, не говоря ни слова, со всего размаха ткнул их ногой. Оба вскочили.
— Ты, король дырявый, чего лезешь? — крикнул на Шмача один из воришек. Шмач также молча ударил его кулаком в лицо. Но у него действовала только одна рука — он неосторожно забыл об этом. Вся камера поднялась отомстить Шмачу за перенесенные унижения. Его ударили под коленки, сбили с ног, и драка завязалась уже всерьез. Когда прибежавшие сторожа, наконец, освободили из-под груды тел полузадушенного Шмача и все утихло, только тогда вспомнили, что два арестанта не вернулись из отхожего. Инвалид, ворча, побрел туда, и вдруг остальные сторожа услыхали его крик:
— Убегли, убегли, проклятые!
Прибежал начальник кордегардии и бросился в отхожее. Толстая решетка, не поддававшаяся действию времени, была выдернута вместе с кирпичами, а на подоконнике лежала бумажка. Начальник кордегардии быстро схватил ее.
Там была только одна строка:
«До свиданья, милостивые государи!»
Михаила Ивановича Ткаченко едва не хватил удар. Такой позор для семейного благополучия, такой скандал! Богатейший помещик всего уезда, и вдруг дочь сошлась без венца, без поповского благословения и с кем же? С бунтовщиком, с крамольником, с бродягой без роду, без племени. И кто? Антонина, тихая, запуганная, трепетавшая перед отцом.
Михаил Иванович попытался было после увоза стражниками Твердовского проучить опозорившую его дочь своими обычными средствами, но едва он поднял руку, чтобы надавать виновной пощечин, Антонина с горящими глазами отпрыгнула к стенке и сорвала с нее охотничий медвежий нож.
— Не подступайте, отец, — закричала она, — или даю слово, что я ударю себя ножом. Довольно я натерпелась побоев. Больше не смейте меня пальцем тронуть!
И глаза ее загорелись такой ненавистью и решимостью, что Михаил Иванович отступил, перекрестился и только сказал преступнице:
— Марш к себе в комнату и сиди там, пока я не порешу твоей судьбы. Да на глаза мне не показывайся!
Первым делом Михаил Иванович принял все меры к тому, чтобы невероятное происшествие в его семействе не получило слишком широкой огласки. Он приказал дворовым молчать, как немым, под страхом жестокой расправы. Но приказать молчать исправнику не мог, а исправник, хоть и был в дружеских отношениях с Ткаченко, не мог отказать себе в удовольствии тихонько позлословить с соседними помещиками, и скоро страшная для Михаила Ивановича весть расползлась повсюду. На него смотрели с плохо скрываемым сожалением и притворным сочувствием, а соседи при встречах, скрывая злорадную усмешку, спрашивали, какое несчастье случилось у него в семье? Михаил Иванович, стараясь быть спокойным, отвечал, что все враки и все у него благополучно, но чувствовал себя как на горячей сковороде.
Нужно было находить какой-то выход из положения, чтобы заставить злые языки замолчать. И, придя к этому решению, Михаил Иванович созвал семейный совет, на который пригласил свою тещу, сестру и священника из соседнего с экономией села. Изложив им вкратце происшествие, Михаил Иванович в волнении ждал ответа.
Первым заговорил священник:
— Требовательно знать, поскольку сие верно, что девица Антонина перестала быти таковою. От сего зависит дальнейшее, потому что девица по неопытности и невинности не знает разницы. Святые отцы в сем случае советуют произвести надлежащий осмотр.
Но теща перебила священника:
— Вам бы, отец Паисий, только заглянуть куда не следует. Девицы они прекрасно даже разницу понимают, да и где уж тут разница, когда мужчина молодой, здоровый и целую ночь с Антониной провел. Дело конченное, и мой совет вам, Михаил Иванович, поскорее подыскать женишка и сбыть Антонину с рук. Хорошего теперь, конечно, не сыскать, да уж за этим гоняться не приходится. Нашелся бы хоть какой-нибудь. Приданым можно сманить.
Сестра и жена Михаила Ивановича поддержали тещу, и решение было принято.
Михаил Иванович пошел объявить об этом Антонине. Она приняла эту весть холодно и равнодушно.
— Делайте, что хотите. Все равно ничего не выйдет. Ваня меня отобьет.
— Ну это мы поглядим, — крикнул Ткаченко и хлопнул дверью.
На следующий день в имение приехал по пути исправник, и ему рассказал Михаил Иванович о решении семейного совета. Исправник ласково осклабился.
— Женишка нужно? Что же, благое дело. А у меня, по правде сказать, на примете даже такой есть.
— Что вы! — обрадовался Михаил Иванович.
— А как же. Пристав второго стана, Павел Елисеевич. Жена у него в прошлом году померла, теперь ищет подругу жизни. Мужчина серьезный, толстый, характера ровного, даже с умом. В «Земщине» исторические сочинения насчет погромов печатает. В членах исторического комитета состоит.
— Да ведь у него нога приставная, — возмутился Ткаченко.
— Совершенно верно. Зато герой и ордена за храбрость имеет. Человек, уверяю, очень почтенный и первый кандидат в исправники, если меня переведут.
Михаил Иванович задумался.
— Ну, черт с вами, шлите вашего пристава.
Пристав приехал через три дня, тучный, потный, волочащий искусственную ногу. После недолгих предварительных вежливостей он повел речь прямо.
— Слыхал я, Михаил Иванович, дочь у вас на выданье, а я вдовец и ищу подругу жизни. Соблаговолите сказать ваше мнение.
Михаил Иванович вспыхнул было. Уж очень показалось ему зазорным выдать дочь за такого урода, но вспомнил про несчастье и мрачно сказал:
— Что ж! Я очень польщен.
— А Антонина Михайловна что скажет? — осведомился жених.
— Что я ей прикажу, то и скажет. Сейчас я ее позову и объявлю о вашем предложении.
Но жених остановил его.
— Позвольте прежде, чем мне говорить с прелестной невестой, узнать от вас, как насчет приданого. Любовь любовью, а дело делом. Средства мои маленькие, а дочь ваша привыкла к довольству.
— Не бойтесь, не обижу, — сухо ответил Ткаченко.
— Я верю-с, как господу богу. Но все же желательно знать точно.
— Все, что нужно белья и вещей, двести десятин и десять тысяч.
Жених поднялся.
— Виноват, не выходит. Маловато. Вот если бы триста десятин и пятнадцать тысяч деньгами, оно бы было подходяще.
— Вы забываете о чести, которую я вам оказываю, выдавая за вас дочь, — вспылил Ткаченко.
— Честь честью, — ответил жених, ехидно-ласково смотря в глаза будущему тестю, — да ведь невеста-то с изъянцем.
Ткаченко вздрогнул и резко бросил:
— А вы видали изъян?
Жених невозмутимо ответил:
— Видать не видал, но слыхал, а потом и увижу. Если несогласны, прощайте. Но только другого жениха, как я, вам не найти.
— Стойте, черт с вами! Согласен! — злобно крикнул Ткаченко и, открыв дверь в соседнюю комнату, сказал жене: — Позови Антонину.
Антонина вошла бледная, но спокойная и стала у порога, опустив глаза.
— Тоня, — обратился к ней отец, — господин пристав сделал тебе предложение, и я ответил за тебя согласием. Поздоровайся с женихом.
Антонина молча подошла к жениху, подала ему руку и, взглянув ему в лицо, пожала плечами, расхохоталась и убежала из комнаты.
— Нервная барышня, — сладко сказал пристав, — волнуется.
Со свадьбой торопились, подходил пост. Михаил Иванович решил не ударить лицом в грязь и не жалеть расходов, чтоб заткнуть рты всем сплетникам. Венчать должен был священник соседнего села, тот самый, который был на семейном совете. В церковь съехались все окрестные помещики и их семейства. После венца молодых усадили в ландо, и они первыми помчались в дом Михаила Ивановича, где должен был состояться свадебный пир.
Дороги было шесть верст. Добрые лошади быстро несли ландо. По середине дороги был маленький овраг с растущими в нем вербами. Кучер стал придерживать четверку на спуске, и вдруг из-за верб появились четыре человека с ружьями в руках.
— Стой! — крикнул звучный голос. Кучер растерялся и выронил вожжи под направленным в него дулом. Пристав беспомощно вцепился пальцами в сиденье и только ворочал толстой шеей, не сводя глаз со второго ствола, глядевшего ему в лоб. Молодой человек подошел к ландо.
— Сходи, Тоня, — сказал он, — скорей! У нас мало времени. Могут подъехать другие.
Невеста с радостным криком выскочила из экипажа и обняла молодого человека.
— Иди за вербу, снимай подвенечное платье, там в саке простой костюм. И не копайся.
— Зачем? — спросила Антонина.
— Нашла время спрашивать. Беги, скорей! Некогда, говорю. Сама увидишь.
За вербой Антонина нашла в чемоданчике синюю юбку, английскую кофточку и легкое пальто. Торопясь и волнуясь, она сорвала подвенечный наряд и быстро переоделась.
— Готова? — спросил Твердовский и, получив утвердительный ответ, крикнул двум товарищам: — Ну, ребята, теперь живее. Венчай его благородие!
Михаил Иванович с женой ждали в дверях дома возвращения молодых из церкви, чтобы осыпать их хмелем. В воротах заклубилась пыль, ландо вскочило во двор, и лошади круто свернули вместо крыльца к конюшне. Растерявшийся Михаил Иванович, увидав, как они исчезли в воротах конного двора, бросил блюдо с хмелем и помчался туда, чуя беду. Подбежав ближе и растолкав ошеломленных конюхов, он увидел невероятную картину. На сиденье, почти без чувств от страха и бешенства, полулежал пристав, связанный с овцой, одетой в подвенечный наряд, а к передней стенке ландо был приколот лист бумаги с четкой надписью: «Поздравляю молодых, привет папаше. Твердовский».
Увоз Твердовским среди бела дня невесты злосчастного пристава всколыхнул всю округу. Михаил Иваныч с обездоленным новобрачным помчался уже в губернский город жаловаться губернатору.
Заработала полицейско-судебная машина, посыпалась, как из мешка, служебная переписка о разбойничьей шайке Твердовского, и все полицейские чины уже облизывали губы в мечтах о командировочных и суточных за разъезды по поимке дерзкого разбойника. Всем молодым следователям снилось, что они допрашивают пойманного преступника, а молодым товарищам прокурора, что они блестящей обвинительной речью на суде добиваются для Твердовского каторги и кандалов.
Губернатор срочно донес о происшествии министру внутренних дел и, выражая уверенность, что разбойник через неделю будет пойман, деликатно намекал на представление к ордену.
А в это время в лесу, на холмистом местечке, окруженном со всех сторон болотами, Твердовский сидел в маленькой хижине, оставленной смолокурами, вместе с Антониной, и ожидал возвращения Иванишина. В Иванишине Твердовский нашел незаменимого человека и верного друга. В ту ночь, когда они вместе бежали из кордегардии, пробираясь по болотам к этой самой хижине, знакомой Иванишину, Твердовский рассказал парню, что мечтает о борьбе с помещичьим гнетом и надеется подыскать для этого десяток хороших товарищей.
Иванишин запрыгал от восторга. Еще свежо ныла мужицкая спина от черкесских нагаек, и он готов был идти на рожон, лишь бы расквитаться с панами. Он сказал Твердовскому, что всюду пойдет за ним и подберет подходящих ребят из сел, которым тоже невмоготу больше терпеть барское ярмо. Первыми он привел к Твердовскому своих двоюродных братьев Кирилла и Павла, с которыми вместе они и отбили Антонину при возвращении из церкви. Теперь Иванишин отправился за новой подмогой.
— Бери только верных людей. Как наберем дюжину, так и начнем дело на широкую ногу. Больше пока не надо. Лучше меньшая дружина, да настоящая, — сказал Твердовский, отправляя своего помощника.
Пока Иванишин занимался вербовкой, Твердовский обдумывал план борьбы. Он решил начать с нападений на помещичьи усадьбы. Отобранные деньги должны были пойти для раздачи разоренным крестьянам, а часть — в фонд организации дружины, которой Твердовский дал название крестьянского повстанческого отряда.
Твердовский сидел у стола и осторожно, внимательно вырезал острым ножом на круглом куске резины печать отряда. Антонина читала книжку. Она была счастлива. Обстановка лесной хижины, таинственность, радость освобождения от дикого брака, навязанного отцом, близость любимого человека преобразили ее. Она поправилась, порозовела, стала веселой и жизнерадостной, поддерживая бодрое настроение, Твердовского.
Когда он привез ее впервые в эту лесную хибарку и ввел внутрь, она с любопытством и волнением огляделась. Твердовский увидел ее удивление.
— Не жалеешь? Смотри, потом не раскаивайся. Тут не дома. Перин не будет.
Она пожала плечами.
— Зачем ты это говоришь? Лучше без хлеба и крова, но с тобой.
Твердовский поднял голову и положил нож.
— Готово, — сказал он, и в ту же минуту дверь хибарки раскрылась и в нее ворвался Павел.
— Степка пришел, — закричал он радостно, — ще восьмерых привел. Росте наша доля, атаман. — Твердовский встал из-за стола и вышел наружу. Там навстречу ему росился Иванишин.
— Бувай здоров, Иван Васильевич! Як живешь? А я, бачь, не один. Скильки народу приволок. Гарные ребята.
За Иванишиным стояло восемь человек крестьян разных возрастов. Был среди них один совсем уже седой, с окладистой бородой и черными цыганскими глазами. Твердовский подошел к ним и поздоровался. Они ответили, как один:
— Бувай здоров, батько!
Твердовский встал на пень и обратился к пришедшим: — Братья! Сказал ли вам Степан, зачем я позвал вас сюда?
— Казав… Усе казав… А як же, — послышались голоса.
— А если сказал, то согласны вы, не щадя жизни своей, имущества и семейств, присоединиться ко мне и идти за мной против кровопийц панов за вашу крестьянскую волю и долю?
— Волим, батько!.. Согласны! — закричали дружинники.
— Клянетесь слушаться меня в жизни и смерти без рассуждения?
— Клянемся! — загудели голоса.
— Ну, тогда помните! Мое слово закон. Кто мое слово преступит, того застрелю, как собаку. Держаться дружно, за товарищей стоять, никого не выдавать, всем делиться поровну, как кровным братьям. Поняли? А теперь, Павло, Кирилл! Варите кулеш, кормите ребят, а вы пока отдыхайте!
Пришедшие расположились на траве. Твердовский и Иванишин прошли в хибарку.
— Ну, что слышно в городе? — спросил Твердовский.
— А много. Обозлились дюже, паны, аж зубами стрегочуть. Сам губернахтер на нас войною иде и уся полиция. Объявлений понавешали везде с твоими приметами, Иване.
Твердовский засмеялся.
— Пускай вешают. Я им еще сам напишу поподробней. А теперь слушай, Степан! Нужно добывать на дружину оружие. Сегодня в ночь выедем в уезд за оружием.
Иванишин покачал головой.
— Може гарнише мени одному? Бо тебе в лицо знают. Недай попадешься.
— Не попадусь! А ты один ничего не сделаешь. Я знаю ходы до оружия. А ты пока прикажи Павлу, чтоб он с завтрашнего утра ребят понемногу строю учил. Да чтоб не маршировкам и парадам, а боевому строю, а то он в гвардии в солдатах служил, так может вообразить, что мы к губернатору на парад пойдем.
Иванишин захохотал. Уж очень ему смешно показалось, чтобы можно было дружинникам к губернатору на парад пойти.
Перед рассветом в дверь маленького домика на окраине уездного города ударили тяжелые кулаки. Хозяин дома, старый контрабандист и скупщик краденого Герш Шликерман поднялся на постели и прислушался. Удары повторились. Герш спустил на пол худые ноги, влез ими в туфли и, ворча и проклиная гоев, которые не дают честному еврею выспаться под субботу, пошел к двери.
— Кто там, чтоб на вас холера? — крикнул он.
В ответ ему из-за двери прозвучало какое-то тихо произнесенное слово. Герш отшатнулся, подпрыгнул на месте и широко распахнул дверь.
— Ой, я ж не узнал. Это чтоб на меня холера, а не на вас, Иван Васильич! И как только вы такой смелый, что приехали в город, когда вас каждая собака ищет.
— Не болтай, Герш! Некогда! — ответил, входя, приезжий. — У нас с тобой маленький разговор будет. Веди в комнату.
В комнате Твердовский и Иванишин сели, а Герш, потирая руки, лебезил возле них, спрашивая, что нужно Ивану Васильевичу.
— Разговор короткий, Герш! Нужна дюжина винтовок и две тысячи патронов, — сказал спокойно Твердовский. Герш, как отброшенный вихрем, отлетел в угол комнаты и умоляюще поднял руки.
— Ой-ой! Я даже не слыхал ваших слов, Иван Васильевич! Что вы себе обо мне думаете? С откуда у мене такие вещи? Я даже не знаю, как оно выглядит!
Твердовский молча встал и вынул из кармана смит-вессон.
— А ты знаешь, как это выглядит? — спросил он, поднимая револьвер.
Герш замотал сразу головой и руками.
— Ой, спрячьте, Иван Васильевич! Я вас обманул. Я таки знаю, что такое винтовка.
— Ну то-то. Нечего дурачиться.
— Я знаю, знаю. Но только что будет, если я дам вам винтовки? Меня арестуют и повесят на дереве, а что будет с Сурой, Розочкой, Рахилью, Миррой, Исааком, Левой, Сруликом, Абрамчиком?..
— Заткнись, Герш! Мне вовсе не нужно знать, сколько у тебя ребят, а нужно знать, сколько у тебя винтовок. А насчет остального не беспокойся. Никто не будет знать, откуда у нас винтовки.
Герш хитро прищурился:
— Ой, вы говорите, Иван Васильич, как маленький ребенок. На винтовках же есть номера. А вы знаете, откуда у меня винтовки? Так я же их покупаю у господ офицеров пограничной стражи, когда у них нет денег на выпивку. Так они тоже хитрые. Они продают винтовки и записывают номера. Так сразу будет ясно, что винтовка от Герша.
Твердовский нахмурился.
— Да, это хуже, — сказал он.
Герш ласково ухмыльнулся.
— Так я все-таки сделаю для вас. Вы спасли мне семью в погром. Так мы сделаем так. Вы свяжите мене и засуньте мене под кровать, а потом берите себе винтовки. Я не давал — вы отняли.
Твердовский и Иванишин переглянулись и расхохотались. В минуту Герш был связан, как куль, и заткнут под кровать. Твердовский и Иванишин вынесли из чулана с помощью Абрамчика винтовки и патроны, сложили их под сено на подводу и умчались. А Абрамчик побежал извещать городового, что на папашу напали страшные разбойники, ограбившие весь дом.
Мирно спит экономия помещика Крыжановского. Далеко за полночь праздновали здесь именины хозяйки. Много выпито и много съедено, и спят сладким беззаботным сном хозяева и гости. Сон их охраняется сторожами. Два человека обходят садом вокруг дома, потрескивая трещотками, отпугивая недобрых людей.
Вот оба сторожа встретились у беседки на берегу пруда. Один попросил у другого тютюну набить трубку. Оба зарядили свои носогрейки и присели на минуту на скамейку размять усталые ноги. Эй, не останавливайтесь, стражи панского сна! Не проглядите лихого недруга!
Сидят сторожа на скамеечке, тихонько гуторят, а вдоль пруда, в черной тени старых лип, как будто движутся какие-то неясные силуэты. Один, другой, третий, еще и еще… Они перебегают от дерева к дереву бесшумно к легко, и кажется, что это только чудится, что это лишь игра лунных лучей.
Сторожа кончили курить и встают, чтобы продолжать свое ночное круговращение. Встают и в ужасе отступают перед черной фигурой, выросшей на дорожке.
— Ни с места! — раздается властный шепот, и оба сторожа видят, как поблескивает холодный отблеск луны на винтовке в руках черного человека. Рядом с ним появляется вторая фигура.
— Связать олухов и свести в погреб! — слышат они грозный приказ. Сторожа сами распоясывают кушаки, поворачиваются спиной к пришельцам, дают связать себе руки и покорно идут к погребу.
Тихий свист прорезает воздух, и прятавшиеся под липами тени выходят на лужайку перед домом.
— Четверо станьте по углам! Если кто будет из окон прыгать — хватайте! Стрелять только, коли не остановится по зову. Крови напрасно не лить. Нам нужно их не по телу бить, а по карману, — слышен все тот же распоряжающийся голос. — Остальные за мной!
Несколько теней сгрудились на крыльце, слышен легкий звон и треск замка, и тени скрываются в широко открывшейся двери.
В спальне на широкой двуспальной кровати нежится во сне хозяин Крыжановский.
Теплой ласочкой прикурнув к его плотному плечу, спит жена. Бесшумно открываются двери спальни, и на кровать брызжет тонкий луч электрического фонарика.
Свет падает в глаза Крыжановскому, он беспокойно заворочался, с трудом разлепил веки, привскочил, с изумлением смотрит на луч фонаря…
— Кто?.. Что? — беспорядочно спрашивает он, не очнувшись еще от дремоты.
— Здорово, хозяин, — слышит он в ответ, — принимай гостей!
Крыжановский вскакивает с постели и бросается к комоду, где лежит у него бульдог, но натыкается всей грудью на ствол винтовки.
— Назад, хозяин. Обожжешься!
Крыжановский столбенеет на месте, ноги его начинают дрожать.
— Кто вы? Что вам нужно?
— А это потом увидишь! Где у тебя зал в доме? Веди!
— Дорогие, голубчики, — вдруг вскрикивает хозяин, — не убивайте, пощадите!
— Зачем убивать? Мы не убийцы, — отвечает голос, — веди в зал!
В это время просыпается жена Крыжановского и, увидев мужа, окруженного вооруженными людьми, истерически вскрикивает.
— Эй, хозяин, — раздается тот же голос, — утихомирь подружку! Худого не сделаем. Будете живы. Забирай ее и марш в зал!
— Дайте хоть одеться, — просит Крыжановский.
— Незачем. Вы мужика всю жизнь раздеваете, пусть и мужик на вас, голеньких, поглядит.
Поддерживая рыдающую жену, Крыжановский идет из спальни под охраной двух дружинников в зал. Там их усаживают в кресла. Дружинники рассыпаются по всем комнатам, и везде происходят такие же сцены. Шум, женский плач, ругань мужчин.
Но ничто не помогает. Все население дома сгоняется дружинниками в зал, где уже зажжены лампы. Испуганные, растерявшиеся люди сбились тесной толпой в конце зала. У входов стоят дружинники, опираясь на винтовки, равнодушные к стонам и мольбам о пощаде. Они молчат, как немые, пока Твердовский и Иванишин обходят опустелые комнаты, собирая из карманов и сумок деньги и драгоценности. Наконец, Твердовский появляется в зале и подходит к сбившейся толпе пленных.
— Господин Крыжановский!
— Я, — слышится в ответ трепещущий голос.
— Где у вас ключ от несгораемого шкапа?
Вместо ответа раздается стон. Крыжановский вспоминает, что только накануне он привез из банка тридцать тысяч, взятые для уплаты за купленный лес и на расплату с подрядчиками за усадебные постройки.
— Где ключ? — повторяет Твердовский.
— Н-не знаю… я не могу вспомнить… куда положил… Я так взволнован, — пробует извернуться он.
— Братцы, — командует Твердовский, — выведите хозяина в сад и успокойте его свинцом!
Жена Крыжановского не выдерживает. Она бросается вперед, заслоняя мужа, и кричит: — Не троньте… не троньте его! Ключ над кроватью в башмаке для часов.
— Ну вот! Баба умнийше за мужика, — смеется Иванишин, — гроши ще можно нажить, а жизнь вже не наживешь.
Твердовский и Иванишин идут в спальню. Визгнув, поворачивается ключ в замке вделанного в стену несгораемого шкапа. Твердовский вынимает из него перевязанные пачки кредиток и рассовывает по карманам. Потом он замечает в углу маленький бархатный ящичек. С веселой улыбкой Твердовский берет ящичек под мышку и возвращается в залу.
— Теперь позвольте пожелать вам здоровья и благополучия, — говорит Твердовский. — Ребята, заведите панов обратно по спальням, уложите в постельки да скажите, чтоб спали крепко часа два и не шевелились. А то мы вернемся их усыплять сказками.
Дружинники со смехом подходят к панам.
— Ну, геть, панове, до дому!
Толпа движется к дверям, и вдруг Иванишин хватает за руку Твердовского.
— Вин!.. — кричит он.
— Кто такой? Кого ты увидел?
— Вин самый. Пан Жуков! Тей самый, що приказав черкесам мене посичь. Ворог мий заклятый!
Он указывает на низкорослого человека в полосатых подштанниках, опустившего голову и побледневшего от слов Иванишина.
— О! Вот как? — говорит Твердовский, — приятная встреча. Так он тебя высек, говоришь? Ладно. Теперь поквитаемся. Уведите отсюда женщин, а мужчины пусть останутся.
Дружинники уводят женщин.
— Берите его, — командует Твердовский, — кладите на диван!
Почти потерявший сознание от ужаса, помещик без сопротивления валится на диван. Остальные стоят угрюмой кучкой.
— Шомполами! — приказывает Твердовский, — сотню шомполов да покрепче. Пусть и панская спина дочешется, как мужичья.
Резко свистя, опускаются шомпола под дикие вопли Жукова, которого держат за руки и за ноги два дружинника, Твердовский холодно отсчитывает удары…
— Девяносто шесть, девяносто семь, восемь, девять, сто. Хватит. Полная порция. Примачивайте буровской примочкой, скоро пройдет. А теперь будьте здоровы да до утра не поднимайте шума. Не то плохо будет.
Зал мгновенно пустеет. Снова через сад под липами скользят тени к плотине, где привязаны оседланные кони. Все вскакивают в седла. Свист — и дружина уносится. Только по дороге под бледнеющими лучами лупы клубится, медленно оседая, пыль.
Разжужжался, разволновался помещичий улей после налета на экономию Крыжановского. Перепуганные помещики бросились из имений в губернский город. Там в городских квартирах, под охраной всемогущей полиции и солдат, можно было чувствовать себя спокойно. Губернатор, которому донесли немедленно о новом подвиге Твердовского, позеленел от досады. Его хвастливое донесение министру внутренних дел, что «не пройдет недели, как Твердовский будет сидеть в кандалах», оказалось пуфом. Разъяренный губернатор вызвал полицеймейстера и приказал принять самые энергичные меры к поимке разбойника. Полицеймейстер покорно выслушал губернаторский разнос, склонив голову, и затем вкрадчиво сказал разгневанному губернскому громовержцу:
— Разрешите доложить вашему превосходительству единодушную просьбу господ дворян и землевладельцев. Они просят разрешения вашего превосходительства на созыв экстренного совещания для обсуждения мер борьбы с развивающимся в губернии разбойничеством и крамольным духом мужичья.
— На кой черт это совещание? — недовольно буркнул губернатор. Ему показалось, что помещики подкапываются под его прерогативы и вырвут у него из рук честь поимки Твердовского.
— Осмелюсь доложить, — продолжал полицеймейстер, — что господа дворяне могут помочь, и очень. Конечно, не физической силой, но средствами. Можно будет назначить большую сумму за голову Твердовского, и тогда сами сообщники могут выдать его в расчете на награду, — закончил полицейский служака и облизнулся при мысли, что награда предателю не достанется, а расползется по полицейским карманам.
— М-м, если так, то э… пожалуй, пусть созывают, — сказал губернатор. Обрадованный полицеймейстер укатил, а вошедший лакей подал губернатору визитную карточку. «Граф Шереметев. Поручик гвардии в отставке», — прочло его превосходительство и кивнуло лакею: — Проси.
В кабинет вошел изящный, высокий молодой человек в визитке, склонил гладко причесанную голову с прекрасным пробором и черной стриженой бородкой.
— Прибыв в город по личным делам, считаю нужным представиться вашему превосходительству как начальнику губернии.
— Э… я очень польщен, — ответил губернатор, пожимая руку графу, — когда прибыли?
— Позавчера, ваше превосходительство. Я, видите ли, намерен продать свое имение в Новгородской губернии и купить несколько тысяч десятин здесь. Меня тянет на юг, к солнышку. Буду искать продавца.
— Э… вы очень удачно попали, ваше сиятельство. Как раз в город съехались все окрестные помещики на совещание. Вы можете э… познакомиться со всеми и узнать все, что вам нужно.
— В самом деле? Это замечательно удачно, — сказал, улыбаясь, граф.
Губернатор тоже улыбнулся и спросил добродушно-шутливо:
— А вы, э… не боитесь, ваше сиятельство, покупать у нас землю? У нас объявился страшный разбойник, который грабит помещиков.
Граф расхохотался.
— Ну, я офицер. И потом, — он расправил широкие плечи, — бог меня силой не обидел. Если ударю сплеча — из любого дух вон.
Губернатор похлопал графа дружески-покровительственно по плечу и ощутил под тонким сукном визитки шары мускулов.
— Действительно, э… у вас мускулатура! Не завидую Твердовскому, если он нагрянет к вам.
Граф почтительно поклонился губернатору.
— Разрешите не задерживать ваше превосходительство? Я отправлюсь к себе в гостиницу. Меня ожидает комиссионер. Я только просил бы ваше превосходительство не отказать в любезности познакомить меня с местными дворянами.
Губернатор спросил графа, в какой гостинице он остановился, и, узнав, что в Лондонской, сказал:
— Великолепно. Там остановился почтенный Иван Иванович Мелиссино. Один из лучших наших землевладельцев. Вы можете направиться прямо к нему от моего имени, а он представит вас.
Граф поблагодарил и удалился.
Спустя час он сидел в номере у Мелиссино и вел оживленную беседу со старым помещиком, совершенно очаровав его свежими придворными сплетнями и питерскими анекдотами.
— Я так обрадован вашим нежданным визитом, — сказал наконец, вдоволь нахохотавшись, Мелиссино, — так приятно встретить в этой глуши человека своего круга. Вас надо немедленно ввести в нашу среду. Знаете что, — завтра у нас начинается совещание по борьбе с разбоями и крамолой, и мы вместе отправимся туда. Я перезнакомлю вас со всеми.
— Но будет ли это удобно? — спросил граф, — хотя я и рассчитываю купить здесь землю, но пока еще чужой человек.
— Пустяки, батенька! Дворянин дворянину всегда брат и всегда свой. Решено.
На следующее утро Мелиссино и Шереметев вместе приехали в здание дворянского собрания, где было назначено совещание. Граф был немедленно представлен всем помещичьим верхам и так же очаровал их, как Мелиссино. Многие имевшие взрослых дочерей с удовольствием глядели на блестящего молодого богача, представляя его в качестве зятя.
В вестибюле собрания к графу подошел богатейший помещик губернии Тряпицын и с вежливым поклоном обратился к нему:
— Ваше сиятельство! Мы считаем за честь принимать вас у себя и выражаем твердую надежду, что, купив имение, вы станете постоянным членом нашей семьи. Пока же позвольте просить вас оказать мне личное одолжение вашим присутствием на балу, который я завтра даю в доме у себя благородному дворянству нашей губернии.
— Я даже не знаю, чем я заслужил такую честь. Сочту за счастье воспользоваться вашим любезным гостеприимством, — так же изысканно ответил граф.
Бал у Тряпицына был в полном разгаре, когда ливрейный лакей возвестил прибытие графа Шереметева. Любезный хозяин поспешил навстречу желанному гостю. Музыка оборвалась, и Тряпицын под руку с графом вошли в зал.
Граф был в мундире лейб-гвардии гусарского полка, еще больше подчеркивавшем его стройность и молодцеватость. Черные усики его были лихо подкручены, и бородка расчесана и надушена. Он поклонился всем собравшимся и, увидев губернатора, подошел к нему с почтительным приветствием.
— Э… каким вы героем, — сказал губернатор, — красавец! Погибли сердечки наших девиц и дам.
Граф ухарски улыбнулся в ответ. Тряпицын захохотал, колебля свой громадный живот, затянутый в цветной фрачный жилет.
— Да. Кто-то будет счастливицей, которая склонит к своим ногам такого молодчика? Если бы я был дамой, ни минуточки бы не раздумывал. Хе-хе! Ну, давайте я вас представлю одному розанчику.
Он подвел графа к молодой девушке, сидевшей рядом с матерью, окруженной несколькими молодыми людьми.
— Наша пожирательница сердец. Граф Петр Николаевич Шереметев.
Шереметев, низко склонясь, поцеловал руку пожилой даме и пожал маленькую ручку девушки, которая с удовольствием вскинула на него прелестные теплые карие глаза под густыми ресницами. От этого взгляда лицо графа как-то странно вздрогнуло, и по губам его пробежала мимолетная болезненная гримаска, но никто не заметил. Граф щелкнул шпорами и подал руку девушке. Тряпицын махнул рукой на хоры:
— Вальс!
Граф охватил талию своей спутницы и закружил ее по залу. Все гости с удовольствием следили за прелестной парочкой. Дамы и девицы надули губки и теребили кружевные платочки, завидуя счастливице. Но граф показал себя джентльменом и, отведя свою даму после двух туров на место, подошел к другой, третьей и весь вечер танцевал без устали, не пропустив ни одной дамы.
В это время звуки фанфар возвестили ужин, и граф, подав руку своей даме, направился с ней в столовую.
За ужином он был весел, оживленно беседовал со своими соседками, вконец очаровав их своим блестящим остроумием, но после ужина, когда возобновились танцы, решительно отказался танцевать и ушел в карточную комнату, где собрались за покером пожилые и нетанцевавшие гости.
Граф уселся за покерный стол и повел крупную игру. Ему все время бешено везло. Тщетно его противники удваивали ставки, он бил их одного за другим.
— Удивительное счастье, — вскричал один из партнеров графа, простившись с круглой суммой, — в любви везет, в картах везет, во всем везет! Что значит молодость и красота!
Граф самодовольно улыбнулся, придвигая к себе панку кредиток.
— Если у графа такое счастье, ему нужно поручить поимку Твердовского, — сказал другой помещик, тасуя карты, — он покончит с ним в двадцать четыре часа.
— Ну вас, — отозвался третий, — не поминайте к ночи об этом дьяволе!
Все засмеялись.
— Он пронюхает, что граф выиграл сегодня уйму денег и пожалует к нему с визитом ночью в гостиницу.
Граф молча улыбнулся.
— Ну к кому к кому, а ко мне он не явится, — вмешался в разговор Тряпицын, поднимая свой огромный пухлый кулак.
Шереметев повернулся к нему.
— А в самом деле, что бы вы с ним сделали, если б он пришел к вам?
Тряпицын пожал плечами.
— У меня на стуле возле кровати всегда лежит заряженный браунинг. Стреляю я прекрасно, в муху на стене попаду. И уж если Твердовский дойдет до нахальства налететь на меня, я ему пробью голову.
— Если бы все были такие мужественные и решительные люди, как вы, то вообще разбоев не было бы, — сказал задумчиво Шереметев, раскладывая в руке полученные карты.
— Да уж на что могу пожаловаться, только не на трусость, — гордо сказал Тряпицын.
К трем часам утра гости разъехались. Тряпицын проводил графа до крыльца.
— Спокойной ночи. Пусть вам не приснится Твердовский, — сказал он графу, прощаясь.
— И вам того же желаю, — ответил граф.
Приехав в гостиницу, Шереметев, не снимая мундира, бросился на диван и моментально крепко заснул. Тряпицын, отдав последние распоряжения слугам, тоже удалился в свой кабинет на боковую. Спал он тревожно и беспокойно. Среди ночи ему приснился почему-то граф в своем блестящем гусарском мундире. Он пересыпал на ладони золотые монеты и смеялся. «Вот обыграл я ваших помещиков, все денежки забрал, чище, чем Твердовский», — говорил граф, кружась в вальсе и держа в правой руке деньги, а в левой горбунью Иваницкую. Сон был так ясен, что Тряпицын повернулся и протер глаза, но граф не исчезал. Он также стоял в мундире и смеялся, смотря на Тряпицына.
«Тьфу, нечистая сила! Перехватил шампанского», — подумал Тряпицын, перевернулся на другой бок, лицом к стене и опять заснул.
Розовое январское солнце уже стояло высоко и смотрело в широкие окна кабинета, когда Тряпицын открыл глаза. Он почесал живот, перевернулся, сел на кровати и вдруг глаза его застыли, как прикованные к стулу, где лежал браунинг.
Вместо браунинга он увидел игрушечный детский пистолет с пробкой и рядом с ним записку. Дрожащими руками он схватил ее, развернул, прочел:
«Не хвались идучи на рать, а хвались, идучи с рати».
Тряпицын отшвырнул записку, как ядовитую змею, и вскочил. Взгляд его упал на стену кабинета, где всегда на драгоценном ковре, подарке персидского шаха, висела осыпанная бриллиантами шашка, подарок другого восточного деспота, эмира бухарского. Ни шашки, ни ковра не было. Тряпицын схватился за голову, метнулся, бросился к лежавшим у дивана брюкам, торопливо надел их и стал застегивать.
Пальцы никак не могли нащупать пуговицы. Тряпицын чертыхнулся и увидел, что все пуговицы у брюк гладко отрезаны. Он швырнул их об пол и побежал к шкафу за другими. Но к его ужасу все остальные его брюки были освобождены от пуговиц точно таким же способом. Тряпицын завыл от злобы.
Тряпицынская история наделала шума уже не только в губернии. В Петербурге власти заинтересовались «разбойником» после письма Тряпицына своему тестю, директору одного из департаментов. Тряпицын не пожалел красок и в заключение жаловался на бездействие губернатора и других губернских властей, благодаря каковому Твердовский с каждым днем расширял район своих действий и совершал один за другим безумно смелые набеги.
Из министерства внутренних дел полетела грозная телеграмма губернатору кончить похождения Твердовского. Губернатор, под которым уже зашаталось губернаторское кресло, в свою очередь, обрушился на полицеймейстера:
— Даю вам две недели срока, если не сможете ликвидировать этого нахального бандита — подавайте в отставку! Мне не нужны нерешительные и медлящие чиновники.
Полицеймейстер ушел, повесив голову, а на следующий день к губернатору явился пристав второго участка, по происхождению чеченец, Хаджи-Ага, и попросил его превосходительство выслушать его в течение пяти минут. То, о чем они говорили, осталось секретом, и только губернаторский лакей слыхал, как, провожая пристава из кабинета, губернатор сказал:
— Скажите полицеймейстеру, что по моему приказанию вам должны отпускаться и вооруженные люди и средства, сколько будет нужно. А я поговорю с начальником жандармского управления.
Хаджи-Ага поклонился и ушел.
Прошло несколько дней. Твердовский отдыхал с дружинниками в лесу после очередного налета на имение немца-колониста Гарвардта. Иванишин отправился в город в обычную разведку, разнюхать, чем пахнет. В тихий морозный вечер он вернулся и вошел в хибарку атамана с озабоченным лицом. Твердовский радостно встретил своего помощника:
— Что так долго? Я уж боялся, не сцапали ли тебя.
Иванишин покачал головой, раскутывая башлык.
— Ни, Иване. Меня не сцапали, а вот на тебя гроза собирается не пустая.
Твердовский презрительно улыбнулся. Антонина вколола иголку в рубашку Твердовского, которая лежала у нее на коленях, и с беспокойством взглянула на Иванишина.
— На цей раз гарно задумали, июды! Щастье, що я дознався, а то б було плохо…
— А что же такое?
— Бачь, що за тебе узявся сам пристав Хаджи-Ага. Заклятый чечен, та не во гнев буди сказано, и храбрый и с башкою. Вин и надумав. Зараз они распустють молву, що на той недили повезуть казначейские деньги в уездный банк. Сто тысяч. И без охраны. Тильки кассир, стражник та кучер. А на самом деле, бачь, воны чуть что не полк по всей дороге рассажают. Ну и как только мы налетим, так тут сразу со всех краев солдаты и поминай як звалы. От черты их матери! Як бы не стражник Федор выболтав, то мабуть влиплы бы мы.
Твердовский задумался.
— Да, ничего себе затеяно, — сказал он, нахмурив брови, — конечно, я не дал бы им эти сто тысяч провезти спокойно. Может быть, и не поймались бы мы, а людей потеряли бы. Так говоришь, Хаджи-Ага на меня пошел? Хорошо! Люблю храбрых врагов. Ну, поглядим, господин пристав, чья возьмет.
Он задумался. Иванишин и Антонина с тревогой смотрели на него. Наконец он встал и ударил кулаком о стол.
— Вот что, Тоня, собирайся! Завтра поедешь с Иванишиным в город и проживешь там некоторое время.
Антонина вспыхнула.
— Ты думаешь, я могу тебя покинуть в такую минуту? За кого ты меня принимаешь?
— Не глупи, женка, — сказал Твердовский, нежно гладя ее по плечу, — ты вовсе не покинешь меня, а, наоборот, сослужишь мне большую службу. Ты будешь удочкой, на которую мы поймаем храброго чечена. Он хвастает, что привезет меня к губернатору, а я думаю, что скорей он будет гостить у меня в лесу. Ты поедешь с Иванишиным и снимешь квартиру в городе, а под рукой мы пустим слухи, что это моя конспиративная квартира в городе, и даже назначим день, когда я приеду. Тут мы и поговорим с Хаджи-Агой.
— Не нужно, Ваня, — вскрикнула Антонина, прижимаясь к нему, — зачем ты сам идешь на опасность?
— Чепуха, — ответил Твердовский, — опасность везде. А так, я думаю, меня надолго оставят в покое. У меня есть маленький план, только пока это секрет. Словом, собирайся и завтра выедешь.
Утром Иванишин с Антониной выехали на маленькой таратаечке в город. Они благополучно добрались до него и после недолгих поисков сняли маленький домик в три комнаты на окраине. Оставив Антонину в новом помещении, Иванишин уехал в ту же ночь обратно.
В тот же вечер в городе в кабинете жандармского полковника долго за полночь горел огонь, и за столом, покуривая и попивая кофе с ликером, совещались жандарм и Хаджи-Ага.
— Должен заметить, что это вы придумали превосходно, уважаемый, — сказал жандарм, пуская ароматный дымок сигары, — я рад встретить такого дельного и храброго сотрудника. Если это удастся, я буду ходатайствовать о переводе вас в корпус жандармов. У нас вы можете сделать карьеру, а в полиции так и засохнете.
— Буду чрезвычайно благодарен вам, господин полковник, — ответил польщенный Хаджи-Ага, уже представляя себе, как сидит на нем голубой мундир со сверкающими белизной аксельбантами.
— Не благодарите. Нам нужны доблестные слуги престола и отечества, — важно сказал полковник и добавил: — Нужно сейчас же отдать распоряжение, чтобы там все приготовили.
Он встал и позвонил. На пороге вырос усатый вахмистр.
— Возьми пакет, — сказал ему полковник, — и отдай тотчас отвезти с ординарцем в тюрьму!
— Приказано тотчас же отправить пакет с ординарцем, — отчеканил вахмистр, принимая пакет, и, щелкнув с грохотом шпорами, вышел.
— Ну, а теперь по случаю удачного начала, — сказал полковник, — не отправиться ли нам в Шато-де-Флер? Говорят, новые певички есть. Как вы насчет этого?
— С удовольствием, — ответил пристав, польщенный фамильярностью полковника.
Они вышли на крыльцо. Над городом стояла звездная февральская ночь, светлая и тихая. Лошади полковника, застоявшиеся в ожидании у крыльца, нетерпеливо били ногами, и срезы саней скрипели в снегу.
— Какая тихая ночь! — произнес жандарм, усаживаясь в сани и запахивая полость.
Но этой ночи не суждено было остаться тихой.
Около трех часов наружный часовой у стены централа заметил, как на верхушке ее появилась человеческая тень. Часовой остановился и окликнул. Вместо ответа тень спрыгнула со стены в двух шагах от часового, свалилась в снег, затем вскочила на ноги и побежала. Уже когда она заворачивала за угол улицы, часовой открыл стрельбу. Но тень беспрепятственно исчезла за углом, где ей встретился запоздалый извозчик. Тень вскочила в пролетку, и извозчик помчался.
В тюрьме всполошились, началась срочная проверка арестантов, которая и выяснила, что, подпилив решетку камеры, бежал, в четвертый уже раз, содержавшийся до отправки на Сахалин беглый каторжник Шмач.
Бежавший Шмач проскакал на извозчике через весь город до другой окраины. У моста через реку он слез с пролетки и, закутавшись прочнее в свой арестантский халат, пустился через реку пешеходом, держа направление по вешкам, обозначавшим тропу. Перейдя на другой берег, он очутился в пригородной слободке, пользовавшейся славой воровского притона и приюта всякого подозрительного элемента. Пройдя узким кривым переулочком, он подошел к кособокой хате и осторожно постучал несколько раз в заклеенное стекло окна. Наконец, за стеклом вспыхнула спичка, и грубый, хриплый голос спросил:
— Кого черт принес?
— Это я, Сонька, Шмач, — ответил бежавший.
В хате раздался изумленный вскрик, дверь открылась, и в прихожей показалась со свечой в руке встрепанная толстая женщина с одутловатым лицом.
— Лукьян? Як це так? Звидкиля ты? Чи то сон?
— Как видишь — не сон. Протри лупала, — ответил Шмач, входя в хату, — водка есть? Наливай стакан, согреться нужно. Замерз, как сука.
Женщина ввела его в горницу. Он поставил табуретку к кривому столу и уселся на нее, растирая окоченевшие руки.
— Да яичницу сжарь, что ли. Жрать тоже хочу.
Сонька, еще не очнувшаяся от изумления, налила стакан водки. Шмач одним духом осушил его и поставил на стол.
— Да как же ты из тюрьмы-то? — спросила Сонька, возясь с яичницей, — неужто сбиг?
— Видишь же…
— Бачу, та глазам не верю. Из централа сбичь, як то можно!
— Заткнись! — сказал Шмач. Она замолчала и молча подала яичницу. Он быстро пожирал ее, отрывая зубами хлеб от большого ломтя.
— Куды ж ты теперь сподиваешься? — спросила, не удержавшись, Сонька.
— К Твердовскому, — глухо, сквозь набитый пищей рот сказал он, — хороший атаман, — и лицо каторжника оскалилось усмешкой. Он вытер рот рукой. Сонька хотела еще что-то спросить, но он встал и зевнул:
— Буде! Идем в спальню. Давно я без бабы.
Сонька покорно повернулась и пошла в заднюю горницу, освещая дорогу своему повелителю. Утром Шмач, побрившийся и переодетый в крестьянское платье, попрощался с Сонькой.
— На, купи себе чего, — сказал он, вынимая из кожаного пояса золотой. Она заглянула через его руку и увидела, что пояс туго набит золотыми пятирублевками.
— Видкиля ж у тебя стильки грошей? — спросила она, но Шмач грубо толкнул ее ногой.
— Брысь! Не твое дело.
Он надел шапку и вышел. Уже к вечеру он приблизился к лесу и углубился в него напрямик, по одному ему известным тропкам. Стемнело, но он все шел и шел с кошачьей осторожностью. Уже под утро, после беспрерывной шестнадцатичасовой ходьбы, он вышел на маленькую полянку, перешел ее и хотел опять скрыться в чаще, но навстречу ему из-за кустов показался человек в тулупе, с винтовкой.
— Стий! — сказал человек. — Видкиля идешь?
Шмач сделал движение, как будто хотел броситься бежать. Человек навел на него винтовку.
— Стий, кажу! Бо я тоби загоню под шкуру гостинец.
Шмач затоптался на месте и, вглядываясь в человека, неровным и испуганным голосом спросил:
— Ты что ж… не полицейский?
Человек ухмыльнулся.
— Коли тоби полицейского, то ты не туды зайшов. Вертай за мною!
Шмач без сопротивления пошел за ним. Они прошли протоптанной в снегу тропинкой между елями и вышли на холмик. Шмач увидел небольшую хибарку и свежевыстроенную землянку. Возле нее два человека рубили дрова. Приведший Шмача сказал им:
— Постережить его, поки я батьку скажу, — и скрылся в хибарке. Оба дроворуба с подозрительным видом разглядывали Шмача, держа наготове топоры. Наконец дверь хибарки распахнулась, и на пороге появился Твердовский в сопровождении первого дружинника. Он подошел вплотную к Шмачу.
— Кто будешь? — спросил он резко, вглядываясь в лицо Шмача.
— Беглый, — твердо ответил Шмач, — бежал вчера ночью из централа.
— А куда шел?
— Куда глаза глядят. Свет не без добрых людей. Де-нибудь спрячусь.
Твердовский еще внимательнее поглядел на него.
— Что-то мне знаком твой голос. Где-то я тебя видел.
— Да не иначе и я вас встречал, — сказал Шмач, расплываясь вдруг в улыбку, — ведь вы Твердовский? А я Шмач. Помните, как вы мне руку-то раздавили? Вот где привелось свидеться.
— Ну, да, конечно. Теперь и я тебя узнал. Ну, что ж, старого зла не помню. Будь гостем, поешь, попей, а там помогу тебе деньгами и беги, куда хочешь.
Шмач вдруг снял шапку.
— Есть до тебя просьба, атаман.
— Какая?
— Уж если я на тебя набрел таким случаем, то дозволь мне у тебя остаться. Не пожалеешь. Верным слугой буду.
Твердовский нахмурился.
— Трудно мне тебя взять. Ты уголовный, убийца. А у меня дело политическое. Мы крови не проливаем, денег себе не берем. Ты нас, брат, осрамить можешь.
— Помилуй, атаман, — взмолился Шмач, — ножа в руки не возьму. А если хоть копейку утаю — повесь меня. Не с хорошей жизни я убийцей и грабителем стал.
— Ну, ладно, — сказал раздумчиво Твердовский, — беру тебя на испытание. Но помни, если что — пуля в лоб. У нас расправа короткая.
— Не беспокойся, атаман. На меня не пожалуешься.
— Хорошо. Иди. Ребята, дайте ему место в землянке, — сказал Твердовский, уходя.
Дружинники отвели Шмача в землянку.
Ночью при свете свечи в хибарке за столом сидел Иванишин и, наморщив губы, писал под диктовку Твердовского. От непривычной работы по его лицу струился пот, и рука дрожала, выводя страшные загогулины и каракули по бумаге.
Он положил перо и сбросил полушубок.
— Тьфу, упрел, — простонал он, обтираясь, — хай ему черт, тому пысанию!
— Ничего. Не много осталось, — засмеялся Твердовский.
Когда была додиктована последняя фраза и Иванишин был мокр, как только что вылезший из бани, Твердовский взял у него из-под руки листок и прочел:
«Его высокоблагородию, господину приставу Хаджи-Ага. Ваше высокоблагородие, дозвольте заслужить вашу милость. Я, который один из дружины Твердовского, то как он меня дуже изобидев, то, желая ему отместить и себе выслужить прощение от вашего высокоблагородия и даря батюшки, соопчаю вам, що атаман Твердовский, злодий и розбишака, бувае в городи у своей крали кажную недилю. В цю недилю вин буде в пятницу под вечир и буде один, без никого, а тольки с полюбовницей в ей хати на Овражной улице, дом Ицки Гутмана. Там его можно забрать в один раз. Не забудьте заступиться за меня, ваше высокоблагородие, а как поймаете атамана, то я вам объявлюсь…»
— Хорошо написано, — захохотал Твердовский, — так написано, что ему и в голову не придет никакого подозрения. Ну, ладно. Надписывай конверт и в ночь отвезешь.
Иванишин надписал конверт и заклеил, размазав пальцами гуммиарабик и грязь по всей задней стороне конверта.
— Гарно буде, — сказал он, закладывая конверт за околыш папахи.
— Постой, — остановил его Твердовский, — ты видел этого нового дружинника, Шмача?
— Бачив, — ответил Иванишин.
— Ну, как думаешь, будет из него прок?
— А чому ж не быть? Парубок здоровый. А коли дурить начнет, то сразу скрутим.
— Вот какая штука, — сказал Твердовский, — в пятницу, пока мы будем в городе, ты накажи Павло и Кириллу, чтоб они за ним поглядывали. Все же он старый уголовник, может натворить чего-нибудь.
— Ладно, накажу. Тольки, думаю, ему своя башка дороже.
Утром пристав Хаджи-Ага, выходя из дому, обнаружил в щели двери грязный и замызганный конверт. Он нервно схватил его, распечатал и присвистнул. Первым его движением было бежать к жандармскому полковнику, но, сделав несколько шагов от крыльца, он остановился в раздумье. Говорить ли? Зачем делиться таким счастьем?
Полковник присвоит себе всю честь поимки разбойника, а приставу останутся рожки да ножки. Нет, он сам захватит Твердовского. То-то будет история! О нем узнают в Петербурге, переведут в столицу, посыплются награды. Хаджи-Ага спрятал конверт в карман. Придя в участок, он послал двух переодетых городовых на Овражную улицу, наблюдать за домом Ицки Гутмана, а кроме них выбрал еще троих самых здоровых и приказал им ни на минуту не отлучаться от участка.
Хаджи-Ага едва мог дождаться ночи. Целый день он ходил рассеянный, отвечал невпопад на вопросы и производил впечатление перепившего или невыспавшегося. Его мечты разрастались пышным цветом. Он видел себя стоящим посреди Невского проспекта, в качестве пристава дворцовой части. Вот из дворца выезжает автомобиль, а в нем его величество с каким-нибудь иностранным послом. Автомобиль проезжает мимо, Хаджи-Ага становится во фронт, царь замечает его, останавливает автомобиль и машет рукой. Хаджи-Ага подбегает, и государь говорит послу: «У меня все пристава храбрые, а Хаджи-Ага самый храбрый. Он поймал Твердовского». Посол лезет в карман и вытаскивает орден Льва и Солнца и надевает на Хаджи-Агу.
К вечеру пристав просто дрожал от нетерпения. Наконец примчался один из поставленных для наблюдения городовых с докладом, что до семи часов вечера, кроме молодой женщины, в доме никого не было, а сейчас прокрался огородами широкоплечий человек в тулупе и папахе. Сердце пристава запрыгало, как кролик. Он схватился с места, крикнул городовых и вышел с ними на улицу. Они шли по темным улицам молча, пристав впереди, городовые сзади.
Уже у самого дома их окликнул второй городовой.
— Ну, что? Он еще в доме? Не ушел? — спросил, задыхаясь, Хаджи-Ага.
— Никак нет, ваше высокоблагородие. Сидит с бабой в обнимку, водку пьет. Поглядите сами!
Пристав кошкой подполз к окну и прилип к щели в ставне, за ним вытянули шеи городовые. Хаджи-Ага увидел опрятную горницу. На диванчике у стола сидел Твердовский, обняв рукой за шею Антонину, в наливал себе в стакан водку из графина. Он распевал какую-то песню, звуки которой слабо доносились через двойную раму.
— Дуже пьет, — сказал городовой, — вже совсем пьяный!
Пристав отполз от окна.
— Пускай еще попьет немного. Как опьянеет совсем, мы его и сцапаем.
Он направил двух городовых на огороды позади дома, двух оставил спереди, а одного, знаменитого в городе силача, оставил при себе, чтобы с ним вместе ворваться в дом. Прошло еще полчаса. Пристав заглянул в окошко и увидел, что женщина собирает чашки, а Твердовский лежит на диване. Его самого не было видно за столом, торчали только ноги в высоких сапогах. Женщина подошла к нему и пыталась растолкать, но он спал мертвым сном. Она топнула ногой и с недовольным лицом отошла.
— Готов! — сказал пристав, отползая. Он прошел вокруг дома, приказал оставленным сзади городовым не сводить глаз с окон и, вернувшись к крыльцу, приказал силачу вскрыть замок отмычкой. Тот повозился с минуту и бесшумно повернул несложный замок. Дверь чуть приоткрылась.
— Смотрите же, — шепнул пристав, — чуть услышите шум или выстрелы, кидайтесь в дом!
Он вынул револьвер и вслед за городовым нырнул в дверь.
Они прокрались коридорчиком к полуотворенной двери в горницу. Женщина куда-то вышла, а Твердовский по-прежнему спал на диване.
— Кидайся сразу через стол на него сверху и дави, а я приставлю ему револьвер к голове, если он будет бороться! — шепнул пристав. — Ну, раз, два, три!..
Городовой, как тигр, перескочил через комнату и вместе с обрушившимся столом свалился сверху на Твердовского. Пристав кинулся за ним с револьвером наготове, ища куда выстрелить, так как тела Твердовского не было видно под тушей городового. И вдруг сзади раздался спокойный голос:
— Бросьте пистолетик, ваше высокоблагородие!
Ошеломленный пристав перевернулся на месте и застыл. Перед ним стоял во весь рост в пролете двери Твердовский. В каждой руке у него было по маузеру.
— Бросьте пистолетик!
Пристав машинально выронил револьвер. С дивана, кряхтя, поднялся городовой, с обалделым видом, держа в руках сапог Твердовского, набитый тряпками.
— Поднимите ручки. Станьте ко мне спинками!
Оба полицейских беспрекословно выполнили требование.
— Марш в ту комнату! — продолжал командовать Твердовский.
Едва городовой перешагнул порог комнаты, его мигом скрутили два дружинника. То же было сделано в свою очередь с приставом.
— Тащите их через окно! — приказал Твердовский.
Хаджи-Ага и городовой были бесшумно вытащены в одно мгновение через окно на огороды, пронесены двором на другую уличку и положены в телегу, где уже лежали два оставленных Хаджи-Агой с задней стороны дома городовых.
— Готово? — спросил Твердовский.
— Готово, батько атаман!
— Езжайте! Антонина, садись! — сказал Твердовский, подводя одетой в шубку, испуганной и обрадованной Антонине лошадь. Она вскочила в седло с помощью мужа, и кавалькада исчезла в глубине переулка среди начавшейся поземки.
Двое городовых, оставленных перед домом, долго прислушивались, но из дома не доносилось ни единого звука. Они продрогли, снег забивался им под воротники.
— Что ж они, заснули там, что ли? — проворчал один и хотел взойти на крыльцо.
— Стой! — остановил другой. — Господин пристав верно забрали Твердовского и теперь займаются с дамочкой. Они любят молоденьких.
Оба постояли еще с полчаса, наконец обоим стало невтерпеж. Первый поднялся на крыльцо, распахнул дверь и вошел в дом. Минуту спустя он снова появился и сказал испуганным голосом:
— Лаврентьев, там никого нема!
— Что врешь? — сказал второй и бросился в дом. Они обошли все комнаты, заглядывали под столы, под кровать, но ясно было одно: в доме никого нет. У обоих волосы встали дыбом. Что-то зашуршало в печке, и оба стража, в ужасе толкая друг друга, слетели с крыльца и помчались по улице.
Из печки вылез большой черный кот, прищурился на лампу, выгнул дугой спину и замурлыкал.
Связанного Хаджи-Агу доставили с завязанными глазами в лесную хибарку, где его уже ожидал Твердовский. Он сидел на табурете, поигрывая тяжелым маузером, когда дружинники внесли пристава и положили его на лежанку.
Твердовский встал и подошел к нему.
— Что, господин пристав, поймали Твердовского?
Хаджи-Ага с ужасом покосился на маузер и умоляюще сказал:
— Не убивайте меня, господин Твердовский!
Твердовский рассмеялся.
— Пуганая ворона куста боится. Я и не собираюсь вас убивать. Напротив. Я имею для вас хорошее предложение. Развяжите его благородие!
Дружинники мигом развязали пристава, он сел, все еще не веря, что жив.
Твердовский тоже уселся и сделал знак всем выйти.
— Ну-с, — сказал он, оставшись наедине с приставом, — слушайте, ваше высокоблагородие! Вы меня ловите потому, что вам мерещатся всякие там карьеры, крестики, награды. А вместо этого сами попались. Однако вы можете уйти отсюда целым. Но для этого мы с вами заключаем маленькую коммерческую сделку. Лучше синица в руки, чем журавль в небе. Когда еще придут ваши награды от начальства, а я вас сейчас награжу по-царски с тем условием, чтобы вы меня не трогали. То есть, конечно, вы можете делать вид, что стараетесь меня поймать, но только вид. Согласны?
— То есть как… Я не совсем понимаю, — пролепетал пристав.
— Экий вы непонятливый. Придется говорить наглядным образом, — Твердовский привстал и снял со стены шашку. Он вынул ее из чехла, и она засияла золотом ножен и сверканием бриллиантов. — Этой шашке цена несколько десятков тысяч. Я забрал ее у Тряпицына, а теперь отдам вам. Понимаете? И каждый год вы и господин полицеймейстер будете получать от меня приличные вашему чину и моему уважению к вам подарки. Поняли?
— Понял, — сказал, вдруг повеселев, Хаджи-Ага.
— Так вот. Вы получаете эту шашку. Господину полицеймейстеру в уважение его высокого чина я посылаю этот ковер и вот это ожерелье для супруги. Только предупредите его, чтоб он переделал оправу, а то случайно владелица может увидеть его на шейке супруги вашего начальника и выйдет скандал. Итак? Договор заключен?
— Я согласен! — ответил Хаджи-Ага, не сводя глаз с блеска камней.
— Я так и думал, что вы умный человек. Сейчас вас отвезут на окраину города и отпустят. А вот дайте вашим городовым за беспокойство.
Твердовский вывалил на стол кучку золота.
Спустя несколько минут приставу вновь завязали глаза. Он уже с завязанными глазами сказал:
— До свиданья, господин Твердовский! Будьте спокойны, я хозяин своему слову.
— До свиданья. Худой мир лучше доброй ссоры.
У окраины города сопровождающие развязали глаза приставу и умчались. Он, в свою очередь, развязал городовых. В тележке лежал ковер и шашка, в кармане Хаджи-Ага ощущал ожерелье и золотые. Он вынул из кармана рубль и сказал городовым:
— Вот вам, сукины дети, от Твердовского! И чтоб молчали, как дохлые!
— Покорнейше благодарим! — ответили в один голос городовые.
«А с полицеймейстера хватит и ковра», — подумал доблестный пристав, — нечего баловать всяких взяточников.
Много хохотали дружинники, вспоминая поход на храброго пристава.
А Твердовский тем временем задумывал новые планы.
И пока храбрый кабардинец Хаджи-Ага лениво рыскал со стражниками по губернии, делая вид, что тщательно разыскивает Твердовского, атаман отдыхал в хибарке, а верный его помощник Иванишин опять рыскал в городе, пронюхивал дело.
Вернулся Иванишин с двумя чемоданами, полными разного платья. Зачем он столько навез его, дружинники не могли понять и долго мучались догадками.
Но на следующий вечер атаман позвал к себе в хибарку Иванишина, Павла и еще одного дружинника из недавно присоединившихся к дружине. Это был бывший студент, анархист Володя. У него были прекрасные манеры, и он говорил по-французски, за что дружинники и прозвали его «мусью».
Они пробыли в хибарке около часу. И когда уже совсем стемнело, вышли, закутанные в плащи, сели на лошадей и исчезли по направлению к городу.
На следующий вечер к магазину церковных вещей и облачений, находившемуся на бойком месте в торговых рядах, подъехала карета. Это было незадолго до закрытия магазинов. Погода стояла отвратительная, моросил снег пополам с дождем, и редкие прохожие старались поскорее скрыться домой, в тепло и уют домашнего очага. Из кареты вышли четверо отлично одетых молодых людей и вошли в магазин. Хозяин магазина Оловенников и приказчик подсчитывали уже дневную выручку и прятали в стенной шкаф драгоценные облачения и камни. В этот момент в магазине появились покупатели.
Оловенников обернулся и, увидав четырех джентльменов в цилиндрах и фраках, видневшихся из-под пальто, быстро подошел к прилавку, забыв даже закрыть шкаф, и спросил покупателей, что им угодно.
Один из них сказал другому что-то по-французски и затем обратился к Оловенникову:
— Видите ли, мы почитатели преосвященного Антония и хотели бы сделать ему подарок в день пятилетия его епископства. Мы хотим поднести ему полное облачение. Не можете ли вы показать самое лучшее.
Оловенников расцвел от удовольствия. Такие выгодные покупатели!
— Пожалуйста, — сказал он, — будьте добры присесть. Сейчас покажем.
Он подмигнул приказчику, и они вытащили парчовое епископское облачение. Молодые люди взглянули, поморщились и сказали в один голос:
— Слишком просто. Нельзя ли попышнее? Мы за деньгами не постоим.
Оловенников показал еще несколько облачений. Молодые люди внимательно рассматривали и, наконец, отложили одно, из темно-зеленой парчи. Они щупали его, разглядывали, мерили длину, и, наконец, старший из них сказал:
— Это как будто ничего, но все же дешевка.
— Помилуйте, — даже обиделся Оловенников, — это дешевка? Это самое дорогое какое есть.
Молодые люди стояли в раздумье. Вдруг Оловенников хлопнул себя по лбу.
— Батюшки! Вот старый дурак! Забыл совсем. Есть у меня еще одно. На заказ мы делали. Графиня Блудова заказала для киевского митрополита. Вот это вам, верно, по вкусу придется. Принеси, Игнатий!
Приказчик снял с верхней полки картон и достал из него роскошное облачение бирюзового цвета, все расшитое серебром. Покупатели ахнули от восторга.
— Вот это да! — сказал один из них.
Оловенников замялся.
— Видите… это затрудняюсь вам отдать… Заказ. Впрочем, можно бы, потому что до срока еще далеко, мы успеем сделать такое же. Только уж не прогневайтесь, цена за него будет немалая.
— Чепуха, — ответил самый молодой из покупателей и опять прибавил несколько французских фраз.
Все склонились над облачением.
— Интересно взглянуть, как оно будет выглядеть на его преосвященстве, — произнес старший и, как бы озаренный удачной мыслью, взглянул на Оловенникова, — вот прекрасно, — продолжал он, хлопнув в ладоши, — у вас рост и фигура совершенно, как у преосвященного. Не будете ли вы добры примерить?
Оловенников смутился.
— Недостойно мне, грешнику, одеваться в архипастырское одеяние, — вздохнул он.
— Пустяки, — прервал покупатель, — никто же и не увидит. Сделайте одолжение, а то ведь трудно решиться, не видя.
Оловенников снова вздохнул, еще раз перекрестился и с помощью приказчика облачился. Покупатели встретили его переодевание радостными возгласами:
— Восхитительно!
— Какая красота!
— Жаль, митры нет. Может быть, вы будете добры надеть уже и митру. Только тоже лучшего качества, с хорошими камнями.
— Игнатий! Подай бриллиантовую митру! — сказал Оловенников и, получив ее из рук приказчика, возложил на голову.
Послышались новые возгласы восхищения.
— Сколько будет стоить эта прелесть? — спросили покупатели.
— С митрой пятнадцать тысяч! — ответил Оловенников, сам любуясь в зеркало красотой облачения.
— Только-то? Берем! Володя, доставай деньги! — сказал старший и добавил: — Мы еще одно забыли. Орлецы под ножки владыке. Можно взглянуть?
— Игнатий! Слазай вниз, за митрополичьими орлецами! — приказал окончательно обрадованный выгодной сделкой Оловенников.
Приказчик открыл люк, ведущий в подвал магазина, и стал спускаться вниз.
Младший покупатель достал бумажник и вынимал из него деньги. Оловенников подошел к нему. Вдруг люк сзади с грохотом захлопнулся. Оловенников обернулся взглянуть, но тяжелый удар кулаком по голове сверху насунул ему на лицо до подбородка митру. Он отпрыгнул в сторону и попытался сорвать митру, но сделать это было невозможно. Круговая пружина подалась, пропустив его голову, и теперь митру можно было снять, только разрезав. Оловенников затрясся, рванулся в сторону и, запутавшись в облачении, шлепнулся на пол. Как сквозь сон он слыхал распоряжавшийся голос:
— Выбирай все из шкафа! Серебра не брать! Бери только золото и камни! Деньги тоже забирай! Выковыривай брильянты из риз! Живо, не копаться!
Несколько минут продолжалась легкая возня и шуршание, затем хлопнула дверь и все стихло. Оловенников, вне себя от ужаса, кружась на четвереньках вслепую, нащупал, наконец, дверь и выскочил на улицу, нечленораздельно мыча. Митра мешала ему говорить.
Два прохожих с изумлением увидали кружащегося на месте архиерея в полном облачении и, остановившись, сняли шапки. Какая-то старуха подскочила бочком, сложив руки, и елейно пропела: «Благослови, владыко!» Беспомощно махавший руками Оловенников случайно треснул ее кулаком по темени. Старуха с визгом села в снег. Начинал сбегаться народ, подошел околоточный. Он замер в удивлении, когда почувствовал чье-то прикосновение к локтю. Изящный господин в цилиндре сказал ему:
— Я прокурор судебной палаты. Увезите скорей его преосвященство домой. Он пьян. Соблазн для верующих. Везите его скорей и не слушайте ничего. Вот вам пять рублей на извозчика.
Околоточный бросился к извозчику и подкатил к тротуару, где несколько человек, вытаращив глаза, смотрели на архиерейские чудачества.
— Разойдись, не толпись! — крикнул он и, подхватив владыку под руку, потащил его к экипажу. Владыка отмахивался и мычал.
— Ничего, ничего, ваше преосвященство. Со всяким бывает! Его же и монахи приемлют, — говорил околоточный, неумолимо влача архиерея. Он силой втащил его в экипаж, и лошади понеслись, оставив верующих в соблазне.
Через десять минут околоточный звонил у подъезда архиерейского дома. Ему открыл служка.
— Примите его преосвященство, — страшным шепотом сказал полицейский, — скорей! Они выпили и не в себе.
Служка отступил и перекрестился.
— Господь да поразит вас своим гневом, — сказал он дрожащим голосом, — такой поклеп на служителя алтаря. Его преосвященство дома, кушают чай.
— Да что ты врешь? Он у меня в экипаже, — погляди!
Инок сбежал к экипажу, взглянул, отшатнулся и убежал в дом. Спустя минуту в дверях показалась сухонькая фигурка архиерея.
— Басурман… безбожник… Я тебя анафемой прокляну! — визгливо крикнул он на струсившего околоточного, — како осмелился твой мерзкий язык выговорить?
Он старческими шагами сбежал с крыльца и тоже остановился в остолбенении у экипажа.
— Берите треклятого ересиарха, скомороха! Ведите в дом! — крикнул он наконец.
Когда вызванный слесарь разрезал обод митры и освободил полузадохшегося Оловенникова, околоточный с городовыми бросились в магазин и выпустили из подвала приказчика. В магазине было унесено все золото, деньги и драгоценные камни, крупную партию которых только на днях получил Оловенников. На прилавке лежали рядком освобожденные от золотых риз иконы, а на одной из них белелась визитная карточка: «Иван Васильевич Твердовский».
А на обороте: «Божие богови, а кесарево кесарю».
Твердовский ходил быстрыми шагами из угла в угол своей хибарки. Три шага туда, три обратно. Он кусал губы и хмурился. Иванишин стоял у стены, искоса наблюдая за атаманом с опечаленным видом.
Наконец Твердовский остановился и толкнул ногой мешавший табурет так, что тот полетел в угол хижины.
— Не сами они это придумали. Говорю тебе, не сами! Первое — мозгов бы у них на это не хватило, а второе — они люди честные. Не первую неделю работаем, и никогда ничего подобного не было.
Иванишин вздохнул.
— Да я ж те самое и кажу. Ясно, що не сами. А хто их поворачуе, бис зна.
Твердовский стоял, напряженно думая.
— Уж не Володя ли? — сказал он медленно. — Мальчишка так будто и ничего, боевик хороший, но только без правил. Сорвиголова и из барской семейки, привык к хорошей жизни, а принципов никаких. Боюсь, что это его работа.
— Мабуть, що так, — спокойно кивнул Иванишин.
Твердовский топнул ногой.
— Да что ты спокоен, как корова? Тут дело позорное, нас это погубить может, а ты головой киваешь.
Иванишин с тем же невозмутимым видом ответил:
— А що ж! Хиба ж лучше гонцювать, як журавль, по хати, та табуреты ломать. С того тоже проку не будет.
Твердовский вспыхнул, но вдруг расхохотался. Иванишин любовно взглянул на просветлевшего атамана.
— От так бы и давно. Покличь того Володьку да побалакай с ним, щоб бильш не баловал, тай усе.
Твердовский снова нахмурился.
— Я с ним за такие вещи пулей поговорю. Он проклянет тот час, когда в его дурацкую башку влезла эта мысль. Позови его!
Иванишин быстро вышел из землянки. Твердовский поднял табурет и сел. По лицу его скользнула гневная судорога.
Случилось так, что после налета на магазин Оловенникова трое дружинников пришли к Иванишину и заявили ему, что просят поговорить с атаманом, чтобы вся добыча делилась на две равные доли — половина атаману, пусть раздает ее кому хочет, а половина дружинникам.
— Мы тоже не дураки. Он себе девяносто долей берет. Кто его знает, может, он мужикам и раздает, а может, на черный день себе прячет. Тогда сбежит, а нас на расправу кинет.
Иванишин немедленно сообщил об этом неслыханном происшествии Твердовскому, и атаман пришел в негодование.
Дверь хибарки раскрылась, и в ней показался румяный и веселый, как всегда, Володя.
— Здорово, Иван Васильевич! Как поживаешь? — сказал он жизнерадостно.
— Поди сюда! Стань здесь, лицом к свету! — тихо сказал Твердовский.
Недоумевающий Володя подошел. Глаза Твердовского, как два гвоздя, воткнулись в голубые зрачки Володи. С минуту продолжался этот безмолвный допрос. Но в глазах Володи было только самое добросовестное недоумение и ни тени смущения или испуга.
— Это не твоя работа — требование, чтобы добыча делилась пополам между мной и дружинниками? — вдруг в упор спросил Твердовский.
Голубые зрачки раскрылись еще шире и заискрились гневом. Губы вздрогнули, и Володя резко сказал:
— Вот что! И вы меня подозревали в таком… в таком?.. Как вы могли? Я после этого часу не останусь в дружине.
Он повернулся и бросился к двери.
— Стой, дурак! — крикнул Твердовский, хватая его за плечо. — Чего обиделся, как девчонка? Нужно было спросить и спросил. А теперь мир, и никуда я тебя не отпущу. Давай руку!
Володя со слезами на глазах подал ему руку и сказал глухо:
— Я, если узнаю, кто это затеял, сам ему язык и глаза вырву!
Он хотел уходить, как в хибарку вскочила бледная, взволнованная и запыхавшаяся Тоня. Она остановилась у двери, зажав руками грудь, чтобы удержать сердцебиение.
— Тоня, что с тобой? Что с вами! — вскрикнули сразу Твердовский и Володя.
Твердовский взял жену за талию и усадил.
— Ну, что с тобой? Говори же!
Антонина робко взглянула на Володю. Твердовский понял ее взгляд.
— Что за секреты, говори при нем!
Антонина с испугом взглянула на дверь и заговорила шепотом:
— Ты знаешь, я вышла немного прогуляться по воздуху, зашла в гущу леса, там, где кустарники у ключа. Гуляю и вдруг слышу голоса. Я испугалась, думала, нас ищут, хотела бежать сюда, но они были близко. Я нырнула в кусты и сквозь ветки вижу — подходят четверо дружинников, между ними Шмач. Он сел на пень у ключа, и вот между ними начался разговор…
Она провела рукой по лицу, как бы отгоняя страшное видение, и продолжала:
— Всего я не расслышала, но только поняла, что Шмач хочет арестовать тебя и выдать полиции, а сам станет вместо тебя атаманом и за это обещает дружинникам, что всю добычу теперь будет получать целиком дружина. Двое соглашались, а двое несогласны, но он приказал им молчать, грозя, что убьет. Потом они ушли, а я прибежала сюда.
Она склонилась головой на стол и заплакала. Твердовский и Володя переглянулись.
— Выпей, дорогая, и успокойся, — проговорил Твердовский, подавая Антонине кружку воды, и продолжал, обращаясь к Володе: — Вот начались первые тучи. Ну, ничего. Мы еще поборемся. Прикажи всей дружине сейчас же собраться!
Володя кинулся из хибарки.
— Что ты хочешь делать? — вскочила Антонина и обняла Твердовского. — Не ходи к ним! Они тебя убьют.
— Ха-ха, — засмеялся он. — Кто кого! А вот ты не выходи и сиди здесь. Это будет представление не для твоих нервов.
— Ваня! — сказала она грустно. — Может быть, довольно? Может быть, пора тебе отстать, уехать куда-нибудь отдохнуть? Я чувствую, что собирается гроза над твоей головой. Что будет со мной без тебя, что будет с будущим маленьким?
Твердовский крепко обнял ее.
— Что ты? Помнишь, ты дала мне слово идти за мной всюду и не мешать мне. Борьба только начинается. Будь спокойна, не расстраивайся и не расстраивай меня. Сиди!
Он нежно усадил Антонину и, сунув в карман наган, вышел из хибарки. Все дружинники стояли на лужайке, недоумевая, почему их так спешно созвали. Твердовский подошел к ним и медленно прошел вдоль ряда, смотря в упор на их лица. Они провожали его глазами. Он прошел еще раз и остановился перед Шмачом.
— Здравствуй, Шмач! — сказал он. — Помнишь, как мы с тобой встретились впервые? Тогда ты полез на меня и был наказан. Теперь ты опять против меня, и вот тебе…
Ближайших дружинников обдало пороховой гарью и брызгами из раздробленной головы Шмача. Он рухнул, как подрубленный, к их ногам. Все отшатнулись.
— А теперь, — крикнул Твердовский, держа высоко поднятый наган, — выходи двое, которые с ним сговаривались меня арестовать. Выходи, прохвосты!
В молчании дружинники смотрели друг на друга. Один, дрожа, сделал шаг вперед, другой попытался улизнуть за спины товарищей, но Володя вытолкнул его.
— Вас бы тоже следовало перехлопать, как заразу, — сказал Твердовский, водя наганом перед посерелыми от страха лицами, — но черт с вами! Подавитесь своей предательской жизнью! Только, чтоб больше я вас никогда в жизни не встретил, иначе вам крышка. Вон, сукины сыны!
Дружинники медленно разошлись. Твердовский и Иванишин обыскали тело Шмача. В поясе нашли большую сумму золотых пятирублевок, а в подкладке одежи — тщательно свернутую бумагу. Это оказалось удостоверением жандармского правления на имя властей, что бывший каторжанин Шмач задержанию не подлежит, так как действует по заданиям жандармерии и является сотрудником управления.
— Ого! Мало, що июда, так ще и шпик, — сказал Иванишин.
— Я это подозревал, — отозвался Твердовский.
Через два дня на окраине города полицией было найдено тело Шмача. Рот его был набит золотыми монетами, а к куртке приколота записка: «Иуда и сребреники возвращаются за ненадобностью».
Прошло две недели. Дружинники отдыхали, готовясь к новым ударам, а сам Твердовский занялся новой работой. Вместе с Иванишиным он ездил по селам, под видом прасола, и организовал на местах маленькие повстанческие крестьянские ячейки, снабжая их оружием и инструктируя. На все просьбы вербуемых принять их в дружину Твердовский отвечал решительным отказом:
— Рано. Когда нужно будет, я вас всех позову. А теперь мне нельзя увеличивать чрезмерно отряд. С маленькой дружиной я подвижен. Сегодня здесь, завтра там — пойди угоняйся за мной! А большой отряд будет громоздок и слишком заметен. Вы принесете свою пользу и так.
Эти маленькие партизанские ячейки сделали, однако, то, что последние помещики, еще остававшиеся в своих имениях, бросили их на произвол судьбы и бежали в город. Вся губерния была охвачена страхом.
Твердовский радовался.
— Хорошо идет дело, Степан, — говорил он Иванишину, — скоро в другую губернию надо будет перебрасываться. Так губерния за губернией и всех помещиков загоним до самого Питера.
Иванишин скептически качал своей лохматой белокурой головой:
— Дай боже нашему теляти вовка зъисть. Больно здорово мы начальству поперек горла стали, а у царя ще силы много.
Опасения Иванишина неожиданно подтвердились в одно апрельское утро.
На рассвете дружинники, стоявшие секретами в лесу, заметили на горизонте цепочки людей. Только что поднявшееся над верхушками деревьев весеннее яркое солнце освещало эти цепочки, движущиеся по направлению к лесу, и играло розовыми блестками на каких-то металлических иглах, несомых приближающимися людьми.
Один из часовых приставил руку козырьком к глазам, вгляделся и засвистал:
— Эге, — проворчал он, — москали. Мабуть цела рота, ишь штыки як блискають.
Секрет бесшумно снялся и отполз к стану. Часовые разбудили Твердовского и сообщили об опасности. Он вскочил на лошадь и помчался к опушке в сопровождении Иванишина и Володи. Вынув бинокль, он долго и беспокойно вглядывался.
— Да это не стражники. Это солдаты. Их около двух рот. Видите, как они заходят полукругом с флангов. Нечего делать. Боя с ними нам не выдержать. Надо уходить. Степан, возьми пятерых человек, скачи с ними на тот край леса и отходите влево по чаще, отстреливаясь. Пусть они туда лезут всей силой и упрутся в болото.
А вы как перейдете через трясину по нашей тропке, то поворачивайте назад в Глуховский лес. Там свидимся.
А мы с остальными сразу пойдем туда правой дорогой, чтоб на них не нарваться.
Иванишин стегнул коня и исчез. Твердовский в хмуром раздумье медленно доехал до стана и бросил последний взгляд на убежище, которое сослужило хорошую службу в течение зимы и которое приходилось теперь навсегда покидать. Он разбудил спящую еще Антонину и приказал ей быстро собираться.
— Уходим. Торопись! Солдаты идут, — сказал он ей и приказал подавать лошадей.
Через несколько минут, когда все несложные пожитки были собраны и увязаны во вьюки, слева, со стороны болота, грянуло несколько выстрелов. На них ответили другие, потом ударил ровный залп, а за ним затрещала стрельба пачками.
— Здорово! Молодчина Степан! — засмеялся Твердовский. — Он их запутает теперь в кашу.
В молчании тянулся по лесу маленький отрядик Твердовского, а с холма за ним поднялись пламя и дым подожженной хибарки и землянок.
Вдруг Твердовский, ехавший во главе отряда, насторожился и, подняв руку, остановил остальных.
— Ветки трещат, слышишь, — обратился он к Володе, — кто-то пробирается по лесу.
Действительно, сбоку потрескивали ветки, раздвигаемые тяжелым телом.
— Осторожно! Зарядить винтовки! — крикнул Твердовский.
Щелкнули затворы. В полной тишине отряд, не сводя глаз с лесной гущи, тронулся дальше. Треск веток приближался, наконец Твердовский, вскинув маузер, окликнул:
— Кто там лезет? Выходи!
В ту же минуту кусты раздвинулись и в них показалась морда лошади с белой звездочкой на лбу, а над ней фигура всадника в форме стражника.
— Стой, — сказал Твердовский, направив маузер в лоб стражнику, — слезай с коня! Заблудился, дядя, не туда попал.
Ко стражник, не показывая никакого страха или смущения, снял фуражку и спросил:
— Ежели вижу господина Твердовского, то, значит, попал в самую точку. У меня для вас есть записочка от господина пристава Хаджи-Ага.
Он расстегнул куртку на груди и вынул оттуда конверт.
— Занятный почтальон и, можно сказать, вовремя, — засмеялся Володя.
Твердовский разорвал конверт и углубился в чтение письма.
«Господин Твердовский, — писал пристав, — я честный человек и держал свое слово не преследовать вас иначе как для отвода глаз. Да мне и незачем делать это, я человек бедный, и вы очень помогаете мне и моему семейству. Но теперь я должен вас предупредить, что я больше ничего сделать не могу. По приказу из Петербурга против вас двинуты солдаты под командой чинов жандармского управления. Я мог бы, конечно, умолчать об этом, но так как я в настоящее время сильно нуждаюсь, а с вами иметь дело выгодней, чем с моим начальством, то я посылаю эту записку, чтобы предупредить вас. На вас отправлен целый батальон, и полковник поклялся вас поймать. Поэтому уходите возможно скорее в какое-нибудь другое место, потому что один из прогнанных вами дружинников из желания отомстить выдал ваше убежище. Ваш покорный слуга. Х.-А.»
Твердовский сложил записку и взглянул на посланного.
— Что ж ты, собачий сын, опоздал? Ты б еще завтра приехал.
— Так что простите, господин Твердовский. Вчера по дороге выпил в корчме, проспал маленько.
Представитель стражи, извиняющийся перед разыскиваемым Твердовским за выпивку и опоздание, был так смешон, что Володя и Антонина разразились хохотом.
Твердовский тоже засмеялся.
— Ну, ладно! Выпил так выпил. Вот тебе еще на опохмелку! И скажи спасибо приставу. Кстати, я слыхал, что у него сын родился?
— Так точно! — гаркнул стражник, повеселев. — Позавчера крестили.
— Отлично! Так вот передай господину приставу от меня на зубок новорожденному, — захохотал Твердовский, вынув из бумажника сторублевку и подавая стражнику. Тот сунул ее за пазуху и козырнул.
— Премного благодарны… ваше… господин Твердовский, — сказал он, чуть не брякнув от радости «ваше благородие», и, повернув коня, исчез в лесной чаще.
Отряд, проводив его хохотом, пошел дальше.
К вечеру добрались до Глуховского леса, необитаемой столетней чащи, и остановились на привал. Володя неистово ругался, что приходится ночевать прямо в лесу, под открытым небом, и проклинал всех солдат и жандармов на свете.
Разожгли костры и на треножниках варили кулеш. Для Антонины натаскали мелкого хворосту и веток, положили сверху войлок и разбили над ним шалаш. Ночь была холодная. Антонина дрожала под одеялом. Твердовский сидел возле нее и грел ее руки, растирая их. Лицо его было сумрачно и тревожно.
К полуночи появился Иванишин с дружинниками. Они, как и было условлено, завели преследующих солдат в болото, а сами ушли по тайным тропкам кружным путем. Но в перестрелке с солдатами они потеряли одного дружинника, двоюродного брата Иванишина, Кирилла. Солдатская пуля пронизала ему череп. Прослушав доклад Иванишина, Твердовский еще больше нахмурился.
Кирилл был первой потерей дружины за все время. Казалось, счастливая звезда начала изменять Твердовскому. Он опустил голову на руку и глубоко задумался. Дружинники в молчании тревожно следили за движениями атамана. Наконец он встал.
— Так нет же, черти полосатые! Рано обрадовались. Мы еще поборемся! — крикнул он и подошел к Антонине.
— Тоня, завтра я отправлю тебя с Володей в город. Будешь пока жить там.
— Опять расставаться? — грустно сказала она со слезами на глазах.
— Ничего не поделаешь. Так нужно. В таком состоянии я не могу обречь тебя на бродячую жизнь, на опасность попасть под пули. Вспомни, что ты носишь ребенка.
Она молча потупилась и тихо прошептала:
— Ну, что же, если нужно, я поеду.
Красная тяжелая луна всходила над лесом. Дружинники спали, завернувшись в чапаны у костра.
В заречной слободке губернского города, заселенной рабочими, напротив пивной, под покосившейся дверью одноэтажного флигелька, приютилась незамысловатая вывеска «Ружейных и иных дел мастер Кузьма Форапонтов».
За дверью, в закопченной комнате, где в углу валяются всегда груды железного лома, пружин, винтов, старых стволов и прочей рухляди, где пахнет нашатырем и кислотой, заседает на окошке у табурета сам ружейных дел мастер Кузьма Форапонтов. Седые вихры торчат во все стороны на его редькообразной голове, козлиная бородка трясется во время работы, а маленькие глазки находятся в безостановочном движении и никогда не смотрят в лицо собеседника, а всегда куда-то в бок.
Жители слободки недолюбливают Форапонтова, и ребята рабочих считают самым большим удовольствием, подкравшись тихонько в сумерках, запустить галькой в стекла форапонтовских окон. Причины этой нелюбви туманны и неопределенны.
В девятьсот пятом году, когда на заводах кипели забастовки и организовывались дружины рабочей самообороны, мастер Форапонтов был одним из самых ярых крикунов и ругателей власти. Мастер Форапонтов изрыгал проклятия против властей и призывал расправляться с ними без пощады.
Он организовал боевую группу террористов из молодых рабочих и послал их с бомбами на прокурора судебной палаты, но, к несчастью, террористы, ожидавшие выхода из квартиры прокурора, были захвачены жандармерией на месте после перестрелки и погибли на виселице.
После, когда приутихла революционная буря, потушенная потоками свинца и ударами казачьих нагаек, на заводах в течение недели были арестованы все руководители эсдековских и эсеровских организаций. Арестовали и Форапонтова.
Все получили по несколько лет каторжных работ, Форапонтова же освободили под надзор полиции, за преклонным возрастом и болезненным состоянием. Вскоре после этого Форапонтов ушел с завода, купил себе флигелек тут же в слободке и открыл свою мастерскую. И хотя все это еще не давало повода обвинять в чем-нибудь «старого козла», но почему-то общее отношение к нему стало недоверчиво-презрительным. Над ним посмеивались, но и побаивались его. В разговоры с ним никто не вступал, да он и сам не проявлял к этому желания и так и жил в своем флигельке угрюмым и молчаливым бобылем. А мастер он был прекрасный и работал на славу. Даже важные и богатые обыватели-охотники предпочитали чинить свои ружья у Форапонтова и не раз спрашивали, почему он не откроет мастерской в центре города, но старик с лукавой усмешкой отвечал всегда:
— Здесь среди рабочих я родился, тут и помру.
К этому относились, как к капризу чудаковатого старика, и покорно ходили к нему на окраину.
В это утро Форапонтов сидел над починкой сломанной двустволки акцизного инспектора. Он низко согнулся над тисками и, подпиливая напильником зажатый болт, тихонько насвистывал.
В это время на противоположной стороне улицы показался высокий человек в форменной шинели и фуражке судейского ведомства. Он неторопливо шел по тротуару, поглядывая по сторонам. Навстречу ему шел пожилой рабочий. Высокий вежливо прикоснулся к козырьку фуражки и что-то спросил. Рабочий показал пальцем в сторону флигеля Форапонтова. Высокий поклонился и пошел через улицу, как раз в тот момент, когда мастер, подняв голову от тисков, заметил его на улице.
Спустя немного дверь мастерской визгнула на блоке, и посетитель вошел.
— Скажите, здесь живет мастер Форапонтов? — спросил он.
Старик открыл рот, чтобы ответить, но продолжал сидеть, безмолвно смотря на посетителя. Очки его как-то внезапно сползли на кончик носа. Посетитель улыбнулся.
— Вы, верно, и есть Форапонтов? — добавил он.
Старик точно очнулся от дремоты и привскочил.
— Прошу прощения, господин, глазами я слаб стал. Это точно я. А чем могу услужить вашей милости?
Вместо ответа посетитель развернул сверток газетной бумаги и положил перед мастером большой маузер в деревянной кобуре.
— Боевая пружина сломалась, — сказал он, — нужно поставить новую. Только прошу не задержать, он мне сегодня будет нужен, я еду в командировку.
Старик покачал головой.
— Трудненько сразу. Может, подходящей пружины не будет, придется в город сходить… А вы из нашего города будете?
— Да, — односложно отозвался заказчик.
— По судебному, значит, ведомству, — продолжал мастер, — куда ж это вас в командировочку посылают, уж не Твердовского ли ловить? — закончил он, ласково глядя на посетителя через очки снизу.
Губы посетителя дернулись недовольной и странной усмешкой.
— А вы любопытны, — ответил он, — но только напрасно. Командировка секретная и вам вовсе ни к чему знать.
— Да я так, — смешался старик, — больше от скуки. Живешь тут на краю города, скучно. Только и развлечения, что с заказчиком поговорить. А уж если вам так к спеху — не беспокойтесь, часам к семи вечера сделаем. Два рублика.
— Хорошо! Я зайду, — отвечал заказчик и, не прощаясь, вышел. Старик посмотрел ему вслед, прикрыл неплотно запахнутую дверь и пошел в заднюю комнату. Оттуда он вышел обратно в мастерскую с листом газеты, развернул его и долго во что-то вглядывался. По губам его проползла полуулыбка, полугримаса. Он бережно спрятал лист и взялся за маузер. Он переглядел все пружинки, лежавшие в особом ящике некрашеного шкафа, и с недовольным видом встал.
— Бес экий! Придется в город гнать. Нет подходящей.
Он нахлобучил на голову картуз, вышел на улицу, навесил замок на двери и пошел по улице мелкой старческой побежкой.
Вернулся он совсем к вечеру, была половина седьмого. Зажегши керосиновую лампу, он снова уселся на табурет, вынул из кармана сверточек, развернул его, достал пружину, пощупал ее рукой, пробуя ее упругость, и, придвинув разобранный револьвер, вынул из него затвор и, завинтив в тиски, стал примерять пружину.
Работал он неторопливо, внимательно, так же, как и утром, тихо насвистывая «Во субботу день ненастный», и моментами останавливался, как будто прислушиваясь к звучанию мелодии.
Ровно в семь часов у крыльца по тротуару застучали шаги, и щеколда двери несколько раз поднялась и звякнула. Старик поглядел на дверь и спросил…
— Это я, — ответил голос, — утренний заказчик, пришел за револьвером.
Форапонтов неторопливо поднялся и отодвинул щеколду. Вошел тот же высокий в судейской форме.
— Ну, как, готово? — спросил он.
— Повремените минутку, господин! Верите, цельный день пробегал по городу, искавши пружину, и вот только что нашел. Револьвер, можно сказать, редкой системы, ну и не сразу найдешь. А вы присядьте, я при вас минут за десять сработаю.
Он пододвинул заказчику табурет, тот сел, заложив руки в карманы, и зевнул.
Форапонтов ковырялся в револьвере, что-то бурча. На улице, за дверью, пронесся порыв вечернего ветерка, зашелестели густолиственными шапками акации. Мимо дома простучали по тротуару чьи-то шаги. Форапонтов еще ниже склонился над револьвером и внезапно заговорил быстро и торопясь.
— Собачья наша жизнь, господин. Цельный день работаешь, работаешь, а едва на пропитание заработаешь, — он говорил, и вид у него был странный, будто слова бегут с губ совершенно независимо от мыслей, а мысли где-то за пределами комнаты ловят какие-то дальние звуки.
Он закрыл затвор и щелкнул им. Подал заказчику с прояснившимся лицом:
— Ну, теперь готово. Получайте.
Заказчик завернул маузер в бумагу и полез в карман за кошельком. Он вытащил его, раскрыл, доставая деньги, и в это мгновенье Форапонтов громко, напруженным и визгливым голосом, почти прокричал:
— Прибавить надо, ваша милость!
Заказчик с удивлением вскинул на него глаза, но сейчас же услыхал, как за его спиной с грохотом распахнулась дверь. Он обернулся и увидал впирающую в комнату через узкое отверстие двери толпу жандармов.
В мгновение поняв все, отбросив ненужный, незаряженный маузер, он вырвал из кармана браунинг. Треснул короткий выстрел, передний жандармский унтер рухнул на пол. Рука вытянулась для вторичного выстрела, но тут же бессильно упала от удара ружейным стволом, нанесенного сбоку Форапонтовым.
Жандармы навалились кучей, стол опрокинулся, лампа погасла.
Когда кто-то вновь дрожащими пальцами зажег лампу, заказчик Кузьмы Форапонтова лежал на полу, связанный по рукам и ногам. Жандармский ротмистр нагнулся над ним:
— Вы Твердовский?
И даже отступил на шаг, обтирая плевок, попавший ему в лицо.
Скромно одетая молодая женщина взошла на крыльцо чистенького каменного особнячка и взглянула на прибитую к двери визитную карточку.
«Прокурор Окружного Суда Сергей Павлович Бубнов»,
прочла она на ней, вздохнула и нажала кнопку электрического звонка. Звякнула цепочка, и на пороге показалась щеголеватая горничная в накрахмаленном переднике и чепчике. Она презрительно прищурила глаза на скромную посетительницу.
— Вам кого угодно?
— Софья Николаевна дома? — спросила женщина.
— А вам по какому делу?
— По личному. Вы доложите, что ее спрашивает Антонина Михайловна Ткаченко.
Горничная захлопнула дверь и скрылась. Минуту спустя она широко раскрыла дверь и пропустила посетительницу.
— Пожалуйте, — сказала она почтительно, провожая ее в нарядную гостиную, — барыня сейчас выйдет.
Гостья присела на кресло в ожидании хозяйки, а в это время на улице, у крыльца особняка, встретились двое прохожих. Они равнодушно прошли друг мимо друга, как незнакомые, и только один из них тихо бросил, как бы про себя:
— Вошла. Гляди, Степан, в оба!
И разошлись. На углах квартала оба остановились и, небрежно прислонившись к деревьям, стояли и курили, бросая изредка быстрые взгляды на особняк.
В гостиной зашуршала портьера, и быстрыми шагами вошла полная красивая блондинка в сером шелковом платье. Она бросилась к гостье и крепко обняла ее:
— Тоня! Боже, как я тебе рада! Но как ты попала ко мне и как рискнула? Пойдем ко мне в будуар, а то сюда может нагрянуть мой Серж, а тебе вряд ли будет приятно с ним встретиться, да и мне не очень хотелось бы этого.
Она взяла гостью за руку и ввела ее в светленький и кокетливый будуар.
— Ну, садись, садись. Ах, как я рада! Признаться, в гимназии я никак не ожидала, что у тебя будет такая романтическая судьба. Подруга знаменитого Твердовского. Это же прекрасно, как роман, — щебетала возбужденная прокурорша, — ведь он же настоящая знаменитость, твой муж. Как Хаджи-Мурат или Зелим-Хан. Быть женой такого человека куда приятней, чем женой прокурора, который каждый день до трех утра режется в карты, а дома храпит и не обращает на тебя никакого внимания.
— Может быть, приятней, но тяжелее, милая Соня, — грустно ответила Антонина.
— Ничего. Зато у тебя есть, что вспомнить. Ну, рассказывай! Впрочем, ты, верно, проголодалась. Чего хочешь, кофе, какао?
— Не беспокойся. Я ничего не хочу. Я пришла к тебе как к старой подруге с большой просьбой. Ты, благодаря своему положению, можешь ее исполнить. Дело касается моего мужа.
— Твоего мужа? — восхитилась прокурорша. — Прекрасно, говори! Для твоего мужа все постараюсь сделать. Мой благоверный называет его разбойником, но, право, милая Тоня, они со своим преферансом, из-за которого им нет дела до своих жен, большие разбойники. Ну, говори, говори же!
Антонина подвинула стул к подруге и, низко нагнувшись к ней, заговорила шепотом, волнуясь и беспокойно оглядываясь по сторонам. Лицо прокурорши покрылось румянцем, ее глаза загорелись истерическим восторгом. Она хлопнула в ладоши.
— Боже мой, это восхитительно! — сказала она. — Это так романтично! Я клянусь тебе, что сделаю это. Послезавтра все будет в порядке, можешь быть спокойна. А если он попробует отказать, о, тогда я припомню ему его преферанс! — грозно сказала она.
— Я не знаю, как мне благодарить тебя, — сказала Антонина, вставая и прощаясь.
— К чему? Я это сделаю в равной мере для своего, как и для твоего удовольствия, — ответила экзальтированная прокурорша, целуя подругу, — но почему ты не хочешь посидеть у меня еще?
— Нет, пора. Меня ждет ребенок.
— Как, у тебя ребенок?.. Твердовского.
— Да. Он родился неделю назад.
— Ну, я обязательно приду взглянуть на него. Ах, как скучно, что я должна иметь ребенка от такого тюфяка, как Серж! — вздохнула прокурорша, закрывая дверь за гостьей.
Антонина, улыбаясь, тихо пошла по улице. На углу к ней подошел один из прохожих, встретившихся у прокурорского крыльца. Он равнодушно прошел мимо нее и кинул чуть слышно:
— Ну, как?
— Все благополучно, — ответила Антонина, не оборачиваясь.
Прокурор Бубнов вернулся из клуба около трех часов ночи в веселом настроении. Он выиграл в покер около двухсот рублей и хорошо поужинал в компании закадычных друзей. Он снял в передней ботинки, надел туфли и тихонько направился в спальню, чтобы не разбудить жены и не получить нахлобучки. Но к его удивлению прокурорша не спала. Она лежала в кровати, в кокетливом кружевном чепчике и, облокотив белокурую головку на руку, читала французский роман в желтой обложке. Прокурор остановился с робостью на пороге.
— Ты не спишь, Софи? — спросил он с испуганным удивлением.
— Нет, я ждала тебя, Серж, — ответила прокурорша и томно потянулась, как сонная кошечка. Прокурор тихонько сел на край кровати и поцеловал руку жены. Она лукаво улыбнулась и пригрозила ему пальчиком.
— А я придумала тебе наказание за твои полуночные бдения в клубах, — сказала она, принимая самую выгодную и соблазнительную позу.
— Мгм, — ответил прокурор, потянувшись к супруге с поцелуем. Она вдруг завернулась в одеяло до шеи и, сделав строгую мину, шлепнула его по губам.
— Нет, нет! Это оставьте! Я не разрешаю вам дотронуться даже до моих пальцев, пока вы, милостивый государь, не исполните моей просьбы.
— Какую, милостивая государыня?
Прокурорша вздохнула.
— Ах, очень маленькую, Сержик. Мне нужен пропуск в тюрьму для свидания с Твердовским.
Прокурор вскочил. Глаза его стали круглыми, и он сделал такой жест, как будто хотел перекрестить прокуроршу.
— Ты в своем уме? — вскрикнул он. — Что за глупые шутки?
На лбу прокурорши показалась грозная морщинка, предвестие грозы.
— Я не шучу, — сказала она, — и не думаю шутить. Я очень хочу повидать знаменитого разбойника. Мне скучно жить. Я никого, кроме твоих партнеров-картежников и тебя, не вижу. А от вас проку мало. Я хочу посмотреть на Твердовского.
— Но ты прямо соскочила с винтика! Это невозможно, — ответил прокурор, сжав руки, — что за дикая фантазия! — И, видя, что лицо жены принимает все более грозное выражение, поспешно добавил: — Ну, дай я тебя поцелую, пульпультик!
Но прокурорша отстранилась от супруга как от зачумленного.
— Оставь, оставь! Надоело мне колоться о твои рыбьи баки. Убирайся, пожалуйста! Вот как ты меня любишь? Хорошо же! Можешь уходить спать в свой кабинет и больше сюда не являться. Я тебя видеть не хочу! Я себе двадцать, нет, тридцать любовников заведу, а ты целуй нашу Глашу! Думаешь, я не знаю, как ты к ней подъезжаешь?
Удар попал в цель. Прокурор растерянно затоптался на месте.
— Что ты говоришь, — постыдись! Ну зачем тебе пришла в голову такая невозможная мысль? На кой черт тебе Твердовский? О чем ты будешь с ним, наконец, разговаривать?
— Не беспокойся, — отрезала прокурорша, — он, наверное, умеет говорить интересней, чем эти твои судебные кандидаты, у которых ничего, кроме двадцатого числа и водки, в голове нет. Или ты мне дашь пропуск, или…
— Но ведь он сам может не пожелать, чтоб его разглядывала, как зверя, какая-то экзальтированная… — Прокурор чуть не брякнул «дура», но вовремя поправился: — дама. Или он может просто обругать тебя, когда увидит, что ты пришла смотреть на него, как на зверя в клетке.
— Я тебе говорю, что он вежливей и приличней вас всех. Даешь ты мне пропуск или нет?..
— Но надо же сообразить. Дай мне подумать…
— Никаких раздумываний. Какой ты жестокий, Серж, какой тиран! А я так ждала тебя сегодня. Я думала, — протянула прокурорша пленительным щебетом, снова отбросив одеяло и открывая всю фигуру, — он придет из клуба, согласится на мою просьбу, доставит мне маленькое удовольствие, а я его так кре-е-епко поцелую.
— Ну, ну, хорошо… Я дам пропуск, не будем ссориться, — сказал прокурор, — только дай мне слово, что ты не будешь говорить Твердовскому никаких глупостей.
— Какой ты дурашка, — ответила прокурорша, положив голову мужа себе на грудь, — я ведь просто хочу посмотреть на разбойника. Ну, дай я тебя поцелую.
Как плененный зверь, метался Твердовский в своей камере, в высокой восьмисаженной башне тюрьмы, куда его перевели после попытки к побегу. Руки и ноги ему заковали в наручники, у двери камеры дежурили посменно два самых старых и свирепых надзирателя Балдеев и Мордякин, не сводившие глаз со страшного арестанта, наведшего панику на всю тюрьму. Сам начальник тюрьмы три раза в день приходит смотреть, здесь ли Твердовский. Снаружи во дворе под единственным крошечным окном камеры установлен специальный пост наружной стражи, которому дан приказ стрелять немедленно при появлении в окне арестанта.
Некуда бежать из страшной башни. Толсты каменные стены, не пробить их, а если и пробьешь, то как спуститься с восьмисаженной высоты под зорким взглядом часового?
Тяжко на сердце у атамана лесных братьев. Уходят минуты, часы, дни, томится он в ожидании расправы. Похудел, измучился, наручники чуть не спадают с рук, только глаза пылают неутомимым огнем борьбы да лихорадочно работает голова. Неужели ничего не придумают на воле Иванишин и Володя? Неужели и погибать так, не свершив и десятой части задуманного, не докончив мести помещикам?
Ходит Твердовский из угла в угол камеры. Глухо позвякивают кандалы.
Вдруг он останавливается и смотрит на дверь. Визжит ключ в замке, дверь со скрипом открывается, и в камеру входит с опаской начальник тюрьмы в сопровождении Балдеева. Твердовский выжидающе смотрит на него.
— Господин Твердовский, — говорит начальник тюрьмы, — пожалуйте на свидание.
Твердовский делает шаг вперед. Глаза его зажигаются огнем надежды.
— Свидание? С кем? — спрашивает он чуть дрогнувшим голосом.
Начальник тюрьмы лукаво и подобострастно улыбается.
— Вот никак не угадаете. Супруга господина прокурора окружного суда, госпожа Бубнова. Очень дамочка вами интересуется.
Кулаки Твердовского яростно сжались, оживившееся было лицо потускнело. Он выпрямляется и гневно говорит начальнику тюрьмы:
— Я не чучело для разглядывания. Гоните эту дуру к черту!
Начальник тюрьмы разводит руками.
— Как хотите, господин Твердовский. Вам от этого убытка не будет, а все же хоть маленькое развлечение. Я так, по человечеству говорю, а там, как вам угодно.
Он поворачивается, чтобы выйти. Вдруг Твердовский решительно останавливает его.
— Погодите, ладно! Сейчас выйду.
Начальник тюрьмы обрадовался. Ему очень не хотелось передавать отказ Твердовского. Еще, не дай, господи, обидится на него влиятельная дама, нажалуется мужу, пойдут служебные неприятности.
— Вот и хорошо, — залебезил он, — сейчас, значит, передам ей, чтобы она подождала. Только уж, извините, я при свидании буду присутствовать. Так мне приказано.
— Пожалуйста, — ответил Твердовский с повеселевшим лицом.
Начальник тюрьмы вышел. Твердовский отряхнул халат, полами его вытер пыль с тяжелых тюремных ботов. Стоявший в камере Балдеев молча смотрел за ним.
— Чего глядишь, Балдеев? Туалет делаю для любовного свидания, — пошутил Твердовский. — Не найдется ли у тебя какого-нибудь огрызка веревочки, халат подтянуть, а то не ровен час распахнется, дама исподнее увидит, — неловко.
Балдеев расстегнул свою куртку и вытащил из-под нее ременный поясок.
— Нате уж, Иван Васильич, подтянитесь. Только когда в камеру вернетесь, поясок мне отдайте, а то не ровен час сделаете петлю, а мне отвечать.
— Верну, Балдеев, не беспокойся. Мне еще умирать рано.
Твердовский подпоясался ремешком и пошел в сопровождении Балдеева в контору. При появлении Твердовского ожидавшая на скамье дама под густым вуалем поднялась и сделала несколько быстрых шагов ему навстречу. Остановилась и приподняла вуаль. Твердовский, смотревший на нее с насмешливой улыбкой, вдруг отшатнулся и побледнел. Но вуаль мгновенно упала опять на лицо дамы, а Твердовский обратился почтительно к посетительнице:
— Чем могу служить, мадам?
Дама оглянулась. Начальник тюрьмы стоял несколько поодаль, внимательно прислушиваясь и приглядываясь. Дама пожала плечами.
— К сожалению, господин Твердовский, нам нельзя говорить без свидетелей. Но это не остановит меня. Я решилась на все. С той поры, как я узнала о вас, я не могу жить спокойно. Ваш образ заслонил передо мной все, чем я жила до сих пор. И я не могу больше мучиться своим молчанием. Я пришла прямо сказать вам, что я люблю вас.
Начальник тюрьмы опешил и растерялся. С одной стороны, он не мог по инструкции оставить арестанта и даму наедине. С другой — слушать такие признания было и неделикатно и небезопасно, а запретить этот разговор он не мог. Он крякнул, отошел к окну и стал глядеть в него, став спиной к Твердовскому и прокурорше. Дама взяла Твердовского за руку и усадила рядом с собой на скамью.
Продолжая говорить торопливо, взволнованно и бессвязно о своем внезапно вспыхнувшем чувстве, дама положила свои маленькие руки на руки Твердовского. Ее накидка накрыла эти соединившиеся руки, и оба застыли в этой позе.
— Я очень тронут, сударыня, вашим признанием. Я польщен, что мог внушить вам такое прекрасное и искреннее чувство, — ответил Твердовский, — но что я для вас, бедный арестант, которому суждена каторга, а может быть, и смерть? Я принесу вам только несчастье. Бегите от меня, забудьте меня, а я даже в могилу унесу ваш пленительный образ женщины, полюбившей несчастного.
Голос Твердовского звучал трагическим надрывом, по в глазах его играли острые веселые огоньки, и губы вздрагивали, как будто силясь подавить смех.
— Вы правы, — сказала дама, плача, — вы правы! Я безумна! Простите меня. Я ухожу, но все же мне легче от сознания того, что я открыла вам свое сердце.
Она поднялась и кинулась на шею Твердовскому, а затем, рыдая, выбежала из конторы. Твердовский смотрел ей вслед. Начальник тюрьмы подошел и тронул его за плечо.
— Пора в камеру, господин Твердовский. А дамочка приятная. Завидно даже, какой вы счастливчик. Поздравляю!
— Спасибо, господин начальник. Дама замечательная. Есть с чем поздравить, — ответил Твердовский, улыбнувшись, и в сопровождении появившегося Балдеева пошел в камеру. Улыбка не сходила с его лица.
У входа в камеру он отдал ремень Балдееву и вошел в камеру. Здесь он лег на койку, лицом к стене, и, осторожно взглянув на дверь, засунул руку под халат. Одно за другим он вытащил на одеяло тонкую шелковую веревку, скрученную мотком, пилку, дамский браунинг и коробку папирос. В коробке было двадцать папирос из белой папиросной бумаги и пять из желтой. Поверх папирос лежала тонкая бумажка. Твердовский поднес ее к глазам.
«Посылаем гостинцы через Тоню. Ждем на волю, желаем успеха. Володя и Степан».
Твердовский быстро разжевал и проглотил записку, остальное опять спрятал на теле под халатом и, повернувшись совсем к стене, громко захрапел. Когда Балдеев разбудил его к вечернему чаю, Твердовский отказался.
— Я сегодня сыт любовью, Балдеев, — сказал он, потрепав надзирателя по плечу, — мне ничего не нужно.
— Лафа вам, Иван Васильич, — осклабился Балдеев.
Уже около десяти часов ночи Твердовский поднялся с койки и стал шагать из угла в угол по камере, раскуривая папиросу. Он глубоко затягивался, выпуская дым и громко похваливая табак.
— Эх, и табачок же! Что значит прокурорский. Хорошо живут люди. Не табак, а прямо мед!
Щелкнул глазок, и в нем показалось лицо Балдеева.
— Что вы говорите, Иван Васильич?
— Табак хвалю. Прокурорша сегодня мне папирос подарила. Замечательный табак. За всю жизнь такого не курил.
— Будто такой хороший? — усомнился Балдеев.
— Правда! Вот покури! Я сегодня в хорошем настроении, угощаю, — и рука Твердовского просунула в глазок желтую папиросу.
— Спасибо, — сказал надзиратель и чиркнул спичку. Через десять минут Твердовский осторожно заглянул в глазок. Балдеев, прислонившись к стене, спал глубочайшим сном на табурете.
На наружном посту у башни дежурил младший надзиратель Бабиенко. Он стоял у стены башни, за полночь, и слегка подремывал, опираясь на винтовку. Тихая майская ночь осыпала на него ласковое серебро звезд, и Бабиенко задумался о родной деревне, прудочке и карих глазах дивчины. Он переступил с ноги на ногу, вздохнул и вскинул глаза вверх на башню.
Точно гора обрушилась ему на плечи и пришила его ступни к земле. Над ним на высоте двух саженей бесшумно качалась на стене человеческая фигура.
Бабиенко обомлел. В мозгу его завертелись бешеным водоворотом мысли. Конечно, это спускается страшный арестант одиночной башни, атаман Твердовский. Нужно стрелять. Скорей. Пальцы Бабиенко сжимают винтовку, но какой-то внутренний ужас мешает ему поднять ее. Широко раскрыв глаза и весь дрожа, он смотрит на качающуюся фигуру и вместо того, чтобы стрелять, дрожащим шепотом спрашивает:
— Иван Васильич! Це вы, — чи ни?
В ответ до него доносится грозный и повелительный шепот:
— Молчать! Смирно, черт тебя побери!
Еще больший ужас охватывает Бабиенко. Зубы его стучат, а страшная фигура уж совсем над ним. Вот спрыгнула без шума, и в глаза Бабиенко повелительно смотрят поблескивающие в темноте суровые глаза.
— Давай винтовку!
Как автомат, Бабиенко подает винтовку. Тихо щелкает затвор, винтовка снова в руках Бабиенко.
— Не подымай шуму! Затвор отдам тебе, когда перелезу забор. Стой смирно, как будто ничего не случилось. Сменишься, никто не заметит. А будешь шуметь — сам же под суд попадешь.
Как во сне, видит Бабиенко высокую фигуру, перебегающую двор к стене. Подставлена доска. Фигура на заборе.
— Положи доску на место! Ни слова никому! Получай затвор!
Затвор с легким звоном падает во двор. Когда Бабиенко поднимает глаза на забор, там уже никого нет. Вздохнув, надзиратель оттаскивает на место доску и становится к стене, слыша шаги смены.
Бабиенко сдал пост благополучно.
Твердовский исчез, как в воду канул. По всем следам бросались полицейские и жандармские ищейки, но ничего не могли найти. Вскоре поиски прекратила война.
Кровавым заревом встала она над страной и заслонила все. Некогда было искать Твердовского. Власти были заняты угоном на мировую бойню миллионной мужицкой Руси.
Пролетел неизвестно кем пущенный слух, что Твердовский убит своими же дружинниками при разделе добычи. На этом и успокоились, тем более, что и сам Твердовский не подавал признаков жизни.
Февральской метелью смело, сдуло с бескрайних полей России губернаторов, жандармов, прокуроров, приставов и помещиков, а в октябре в могилу их вогнали прочный осиновый кол. Пришла невиданная новая жизнь, пришла новая гроза, началась борьба не на жизнь, а на смерть с теми, кто силой оружия и кулака хотел вернуть старь…
В декабре семнадцатого года стоном стонали села и деревни, расположенные на тракте, ведущем из Румынии к черноморско-днепровскому побережью. Полковник Галчинский, собрав черную стаю офицеров в две тысячи человек, сколотил из нее ударный полк и пробирался на Кубань, где уже поднял пламя восстания старый враг революции генерал Корнилов.
Жестоко мстили по дороге офицеры мужикам за перенесенные на фронте от мужиков, одетых в солдатские шинели, обиды.
В каждой деревушке, на каждом хуторе ложились в сухой снег расстрелянные деревенские большевики, повисали на журавлях колодцев, на перекладинах ворот.
Не знали галчинцы слов «милость» и «пощада». Было одно у них слово «месть».
Беспощадная, тупая и злобная месть. По ночам небо озарялось пламенем пожаров, полыхали крестьянские хаты, сожженные за большевизм. Даже скоту не давали пощады, и у деревень валялись, вперемежку с человечьими, трупы коров, овец и свиней.
— С корешками вырву большевистскую заразу, — говорил полковник Галчинский, наблюдая расправу своих офицеров, — будут помнить, собачьи сыны, власть советов.
Двигались галчинские орды напролом, почти не встречая сопротивления. Старая армия развалилась, рассыпалась по своим родным местам, новой силы еще было мало. Одиночные маленькие отряды красной гвардии, едва обученные, неумелые, недисциплинированные, перегруженные примазавшимся элементом, не могли состязаться в боевой выдержке с кондотьерами Галчинского, прошедшими специальные училища и суровую школу войны.
Утром на большой площади села Нововведеновки, где у соборной ограды лежали рядком тела одиннадцати нововведеновских большевиков, горнист проиграл поход.
Площадь мгновенно заполнилась офицерами, полк построился в боевой порядок.
— Справа по отделениям! Первый батальон, шагом марш! — скомандовал, кружась по площади на высоком соловом жеребце, полковник Галчинский.
Полк тронулся мимо него. При проходе минно-подрывной команды Галчинский ухмыльнулся и подозвал кивком командира. Он сказал ему несколько слов.
Из рядов выделилось несколько человек офицеров.
— Зажигайте все хаты по левой стороне улицы, — сказал, смеясь, Галчинский, — кто живет слева, тот, значит, большевик.
Офицеры рассыпались по улице с пучками соломы и фляжками с керосином.
Перепуганные мужики, сбившиеся посреди площади в покорное овечье стадо и только бросавшие на полковника быстрые, сумрачные, ненавидящие взгляды, метнулись всем гуртом к нему и попадали на колени.
— Ваше превосходительство! Змилуйтесь, за що? По миру идти?
— Ага, — сказал Галчинский, — вот как теперь заговорили — ваше превосходительство. А если б я к вам один попал, так разорвали б меня на куски, зверье сволочное! Пошли вон! — И, перегнувшись с лошади, хлестнул ближайшего нагайкой по лицу.
Мужики таким же испуганно-покорным стадом побежали от Галчинского, только остался, воя, держась за разбитый глаз, кататься в муке по грязному снегу пострадавший.
— Что за вой? Заткнуть ему глотку!
Ближайший офицер поднял винтовку и, выстрелив в упор, разнес череп избитому.
От домов пополз черный густой дым, языки пламени, шипя, стали лизать соломенные крыши.
— Оставить конно-пулеметную команду! Не давать тушить! Как кто сунется — шпарь пулеметами!
Галчинский хлестнул коня и поскакал в голову полка. Длинная змея его уже вышла из села и тянулась по дороге. Скоро она скрылась за холмами в степной дали. Дома пылали огромными светочами, под глухой вой крестьян и истерические вопли баб. Но два пулемета с углов площади держали эту обеспамятевшую от ужаса и негодования толпу в неподвижности.
Пулеметчики неистово хохотали у пулеметов, обмениваясь замечаниями по поводу глупых морд этого большевистского быдла. Рев и треск пламени, разрастаясь, заглушал все другие звуки.
И офицеры, стоявшие у пулеметов, только тогда обернулись на лошадиный топот, когда из боковой улицы села на площадь вынеслись карьером первые ряды всадников, скакавших с обнаженными шашками. На папахах у них были ярко-красные ленты. Командир пулеметной команды, кадровый офицер, видавший виды, не растерялся и молниеносно подал команду:
— Ворочай! По коннице сзади! Ленту!
Первый пулемет брызнул свинцом, когда всадники были уже в пятидесяти шагах, и точно косой срезал первые ряды, но в эту минуту словно проснулись неподвижные мужики. Без уговора, но сразу, точно все одновременно поняли, что нужно делать, их сбитая толпа, без оружия, ринулась сзади на пулеметчиков.
Оба пулемета были опрокинуты натиском живых тел, по сбитым с ног офицерам заплясали тяжелые подковы мужицких чоботов, убегающих рубили всадники, носившиеся за ними по площади.
У церковного дома остановились трое всадников. Один из них, на серой в яблоках лошади, долго смотрел на одиннадцать тел расстрелянных и кусал губы. Потом обернулся к другому:
— Володя, распорядись перенести всех в больницу! Завтра похороним. Поручаю тебе позаботиться об этом.
Спутник его козырнул и что-то спросил, показывая на гонимых нагайками кавалеристов шестерых офицеров, взятых живьем.
— Собери народ в круг! — ответил первый.
Мужики, возбужденные, переговариваясь между собой, окружили плотным кольцом группу из трех всадников и пленных. Сидевший на серой лошади поднял высоко руку, призывая к молчанию. Все мгновенно стихло, только десятки крестьянских глаз перебегали от лица всадника к белым как мел лицам пленных.
— Товарищи крестьяне! — раздался звучный и полный голос. — В моих руках шестеро тех безумных, которые думают, что кровью и железом можно вернуть трудовое крестьянство в волю и власть помещиков! Я отдаю их на ваш суд. Чего вы хотите для них?
— Вбить!.. Вбить, як собак!.. Заховать у землю живьем!.. Спалить на огне! — раздались возбужденные яростные голоса и слились, наконец, в один общий крик:
— Спалить живьем! Нехай покорчатся!
Лицо всадника нахмурилось и дрогнуло. Он опять призывающе вскинул руку.
— Товарищи, — сказал он, — ваш приговор ясен — смерть! Я приведу его в исполнение. Но сжечь людей живьем недостойно освобожденного и борющегося за свою свободу народа. Это пристойно озверевшим помещикам, которые потеряли голову от злобы, что ушла их власть и сила. Мы не мучаем и не пытаем. Закон смерти суров и неотвратим, но смерть не может сопровождаться лишними муками. Убивайте врагов, но не мучьте! Покажем, что мы лучше их.
Крестьяне стояли с потупленными головами.
— Здесь? — спросил один из спутников всадника.
— Нет! Здесь они расстреливали наших братьев. Пусть их черная кровь не мешается с чистой кровью. Там, на улице.
Шестерых повели. Через минуту в уличке раскатился залп. Все на площади замерли. Старая крестьянка подошла к всаднику на сером коне и припала головой к его стремени.
— Як звать тебя, сынку, щоб знать, за кого бога молить?
Всадник тихо ответил:
— Бога молить не нужно, бабка. Пустое дело. А зовут меня Иван Твердовский.
Вечером в церковном доме над картой района склонились три головы, освещенные трепещущим огнем свечи.
Палец Твердовского провел линию посреди путаных и мелких значков карты.
— Из Шепетовки они пойдут именно этой дорогой на Переяславовку. Зачем им на Пятихатки трепаться. Деревушка бедная, там и поживиться нечем. Так вот, смотрите! На девятой версте дорога идет овражком, между рощицами. Сюда и отправитесь! Займите позицию и ждите меня! Я к утру буду.
Володя поднял голову от карты.
— Бросил бы ты, Иван, это дело. Не ровен час нарвешься. И так раскатаем их за милую душу.
— Не лезь не в свое дело! — оборвал Твердовский. — Делай, что тебе приказывают!
К полуночи три сотни Твердовского выступили из села по дороге на Переяславовку. Вели их Володя и второй новый помощник Кособочко. Старый друг Иванишин геройски умер в октябре в Петербурге, при штурме Зимнего.
Колонна медленно тянулась по снежной дороге. Впереди молча ехали Володя и Кособочко. Володя курил козью ножку. Морозный ветер рвал и разбрасывал в белесой мгле золотистые искры махорки.
— Не нравится мне его затея, — сказал он Кособочко, — не нравится. Лезет сам на рожон. А у меня с утра сегодня какое-то беспокойство. Сердце не на месте.
Кособочко хмыкнул в свои висячие китайские усы.
— Отто! Чи ты баба? Ще мабуть станешь в водяного дида верить?
— Не то совсем, — отозвался Володя, — а бывает такая тяжесть. Сам не поймешь отчего. Смутно.
Кособочко подъехал вплотную и хлопнул Володю по колену.
— Эге ж! А ты хлопни стаканчик горилки, тай усе. На, небога!
Он вынул из-под куртки фляжку и подал Володе, отвинтив горлышко. Володя отхлебнул глоток. Горячая волна пробежала по его телу. Он отдал фляжку Кособочко и, сразу повеселев, обернулся к колонне.
— Подтянись! Задние не отставать! Веселей!
Зацокали чаще и четче копыта, колонна стала сокращаться. По этому сокращению и по быстроте его выполнения было видно, что люди отряда знают свое дело. И действительно — Твердовский набрал свой отряд из старых и опытных кавалеристов, подолгу беседуя с каждым принимаемым.
Благодаря этому, отряд Твердовского славился своей дисциплиной и боеспособностью среди многочисленных мелких отрядов красной гвардии, оперировавших на этом направлении. Но, помимо дисциплины и боеспособности, Твердовский высоко поставил отряд в моральном отношении. Случаи грабежа и насилия были неизвестны в отряде. На первых порах некоторые чины отряда, прошедшие через экзамен у начальника, позволили себе грабеж в захолустном местечке.
Утром по приказанию Твердовского они были расстреляны собственноручно Володей и Кособочко перед фронтом отряда. Твердовский показал пальцем на трупы и, гневно сдвинув брови, сказал:
— Зарубите на носу! Так будет с каждым любителем легкой наживы, хоть бы он был мне родным братом. Революционная армия не грабит, а кто этого не понимает, тому нет места на чистой нашей земле.
Пример подействовал, и больше грабежей не было. Больше того, отрядники с негодованием отвертывались от людей других отрядов, хваставших хорошей добычей, бриллиантовыми кольцами, золотыми часами, шубами, снятыми с буржуев.
— Нам батька заказав с такой сволочью водиться, — отвечали они и поворачивались спиной к собеседникам.
Дымный и морозный декабрьский рассвет едва занимался розовой полоской на горизонте, когда отряд достиг отмеченного Твердовским на карте оврага между рощицами.
Володя остановил отряд.
— Ты бери полторы сотни и ступай направо, а я пойду налево, — сказал он Кособочко. Отряд разделился на две части и вошел в рощицы по обеим сторонам оврага, скрывшись за частым кустарником, закрывавшим опушку.
Галчинцы к двум часам дня ворвались в Шепетовку, и здесь повторилось то же, что было в Нововведеновке. Даже еще хуже. Крестьяне, при появлении первых офицеров, пытались оказать сопротивление, предполагая, что белых просто небольшая кучка, случайно набредшая на село. По офицерам ударило несколько выстрелов из принесенных с фронта винтовок и охотничьих ружей.
Разведка отошла и доложила Галчинскому о сопротивлении.
— Ах, так? — сказал, побагровев, полковник, — батарею!
Подскакавшая на рысях офицерская батарея снялась с передков, и в мгновение ока на село посыпались очереди гранат. После долгого обстрела беззащитных мужиков галчинцы вступили в деревню без помехи.
Начался повальный обыск, порка и расстрелы. К вечеру веселое шумное село выглядело как могила.
Полковник Галчинский устроился на ночлег с чинами штаба в школе, выгнав учительницу. К ночи он забеспокоился, куда девалась пулеметная команда, и послал разъезд кавалерии назад в Нововведеновку за пулеметчиками, а сам расположился с офицерами за ужином. Среди офицеров был один штатский в хорошей шубе с бобровым воротником, дружески и фамильярно обходившийся с полковником.
Рядовые офицеры отряда с завистью прислушивались к хохоту и пению, доносившемуся из школы, где пировал штаб.
Батарея расположилась на ночь у окраины села. Шесть орудий стояли вытянутые в ряд, возле них ходил, закутанный в тулуп, часовой.
Он прислушивался к доносившимся от середины села звукам и тихонько посвистывал. Внезапно он услыхал шаги за плетнем и насторожился. Из-под плетня показалась какая-то фигура.
— Стой, кто идет? — крикнул офицер. Фигура замерла на месте, и до слуха офицера долетел испуганный вскрик:
— Ой, батюшки, мий боже!
Офицер шагнул вперед, вглядываясь. Перед ним стоял высокий молодой еще крестьянин в добротном мерлушковом кожушке и бараньей шапке.
— Ты чего здесь шляешься, сукин сын? — спросил офицер.
— Не гневайтесь, ваше благородие, — взмолился мужик льстивым голосом, — как почали гарматы бить по селу, то я дюже злякався, захватив, що було грошей, та втик. А теперь звертаюсь.
Офицер ухмыльнулся. У него возникла хорошая идея.
— С деньгами утик? А ну, иди сюда! Где у тебя деньги?
— В кушаке.
— Доставай, сволочь! Награбил, — прикрикнул офицер, направляя штык на мужика.
— Ваше благородие!..
— Молчать, а то положу на месте!
Мужик тяжело вздохнул и, развязав кушак, протянул его офицеру.
— Верить, бо що з вами зробишь. Жизнь дороже.
Офицер взял кушак и, подхватив винтовку на левый локоть, пощупал материю.
— Ого! Хорошая пачка.
— Ваше благородие, — тихо попросил мужик, — дайте хочь одну керенку, щоб жинку прокормить завтра.
— Это я могу. Поделимся. Мы не грабим, как красная сволочь, и жалеем людей.
Офицер стал развязывать угол кушака. Мужик неслышно шагнул к нему, рука его взлетела в воздух, послышался короткий хруст пробитой височной кости, и офицер без звука лег к ногам ограбленного.
Мужик огляделся и, подняв свой кушак, подошел к первой пушке. Он тихо открыл затвор, наклонился. Тихо звякнула сталь о сталь. То же произошло у всех остальных пушек.
Кончив свой обход, мужик выпрямился и ровными шагами пошел к середине села.
Веселье в штабе разрасталось. Бутылки пустели. Офицеры образовали кружок, прихлопывая в ладоши, а посредине кружка плыл в лезгинке красивый поручик, грузин, в форме Дагестанского конного полка.
Среди топота, гитарного звона, хлопанья ладошек и выкриков в комнату, занятую веселящимися, вошел запорошенный снегом офицер и, приблизившись к полковнику Галчинскому, вытянулся, откозыряв.
— Господин полковник, разрешите доложить! Вас хочет видеть какой-то крестьянин…
Полковник вскинул на офицера немного осоловелые глаза.
— Мужик? Меня? Что за каналья? Дайте ему двести шомполов, чтобы у него пропала охота беспокоить меня.
Офицер щелкнул шпорами, но сказал настойчиво:
— Видите, господин полковник, он говорит, что имеет важное сообщение и желает предупредить вас об опасности. Он из богатых мужиков, которые держат нашу сторону.
— Тогда ведите его сюда. Только если он врет, я ему… — и полковник сжал кулак.
Лезгинка оборвалась, водворилась тишина. Офицеры расселись по скамьям, полковник занял место в кресле.
Вошел снова тот же офицер и с ним мужик в мерлушковом кожушке и бараньей шапке. На пороге он снял ее, отряхнул об колено от снега и сделал низкий поясной поклон полковнику.
— Здравия желаю, ваше высокоблагородие!
— Здравствуй, здравствуй! — небрежно ответил полковник. — По какому делу пришел?
— Дозвольте казать прямо, ваше высокоблагородие? — спросил мужик, кланяясь вторично и не замечая, что из угла комнаты за ним пристально и лихорадочно наблюдают глаза штатского, того единственного штатского в хорошей шубе, который находился при штабе полковника. Штатский, услыхав первые звуки голоса мужика, приподнялся со скамьи и даже сделал два-три шага к креслу полковника, не отрываясь от фигуры крестьянина.
— Конечно, говори! Именно прямо и правду. Будешь врать — запорю! — брякнул полковник.
Крестьянин истово перекрестился на висевшую в углу икону.
— Лопни мои очи, колы сбрешу! Усе по правди. Я чув, ваше высокоблагородие, що видсиля вы пидете на Пятихатки?
— А тебе что за забота? — сердито спросил полковник, морща лоб.
— Так я ж хотив вам казать, не ходите на Пятихатки, бо там по дороге засада. Большевики гвардии нагнали видимо-невидимо, щоб вас перехватить. Тысячи четыре матросни у их там.
— Спасибо тебе за совет, — презрительно сказал полковник, — мы и сорока тысяч этой сволочи не побоимся, но только мы сами решили идти не на Пятихатки, а на Переяславовку.
Какая-то мгновенная радостная молния сверкнула в глазах крестьянина, и еще ближе подался глядящий на него сбоку штатский.
— А за то, что ты верен присяге и долгу, выпей за мое здоровье, — сказал полковник, наливая стакан водки.
— Покорнейше благодарим!
Крестьянин осушил стакан и поставил его на стол.
— Отто ж матросня озлится, бо воны мусили, що вы прямо до их в лапы попадете. А уж и зверюги ж. А командир в их розбишака, каторжник Твердовский…
Штатский одним прыжком очутился между крестьянином и полковником.
— А! — вскрикнул он. — Теперь я узнал тебя, разбойник! Держите его, это сам Твердовский!
Крестьянин быстро вскинул глаза на штатского и мгновенно рванулся к двери, но кто-то из офицеров ударил его рукояткой нагана в лоб. На него навалились и скрутили ему руки его же кушаком. Когда суматоха утихла, полковник спросил штатского:
— Господин Тряпицын, вы уверены в том, что это Твердовский?
— Еще бы! Я эту морду во всю жизнь не забуду. Как он меня, подлец, ограбил.
— Обыскать! — крикнул полковник. Еще полубесчувственного от удара Твердовского обшарили офицеры и в каблуке сапога нашли свидетельство, выданное революционным военным комитетом на право формирования красногвардейских частей.
— Так, — прошипел полковник, — попалась птичка, стой!
— Расстрелять его, господин полковник! Немедля расстрелять! — взвизгнул Тряпицын. Полковник недовольно взглянул на него. Он не любил вообще, чтобы шпаки совали нос в военные дела, и поэтому отрезал:
— Я сам знаю. Мы его расстреляем завтра при торжественной обстановочке, с музыкой. Казачка или гопака ему зажарим, по выбору, чтоб душе было весело уходить. А пока припрячем до утра.
— Но он сбежит, — заволновался Тряпицын.
Полковник иронически взглянул на него.
— Сбежит? Это может он у таких шляп, как вы, бегал. А от меня на тот свет бегают. Поручик Лебедев! Поручаю вам. Отвечаете головой и жизнью.
— Слушаю, господин полковник! — вытянулся широкоплечий офицер с жестким лицом и ледяными глазами. Офицеры под руки вывели арестованного из комнаты.
Твердовского бросили в грязный свиной хлев, прямо на замерзший навоз, связанного по рукам и по ногам. Поручик Лебедев ткнул его ногой в бок, и офицеры удалились доканчивать прерванное веселье.
Но ему не суждено было возобновиться, потому что с окраины села примчался один из взводных офицеров батареи с трясущейся челюстью и сообщил о невероятном происшествии. Часовой при орудиях убит ударом какого-то тяжелого предмета в голову, а у всех шести орудий сбиты стопорные клинья, что привело их в полную негодность.
Эта весть упала на штаб, как удар молнии. Лица у всех вытянулись.
— Вот сволочь! — прорычал полковник, треснув кулаком по столу. — Это его работа. Но какая дерзость, какое безумное молодечество. Проделать такую штуку и иметь еще нахальство явиться сюда предупреждать, чтобы мы не ходили на Пятихатки. Ну, теперь они прождут нас, как дураки, по дороге на Переяславовку, а мы двинемся как раз на Пятихатки. А перед уходом я устрою для всего полка и для села хороший парад. Я сдеру с этого знаменитого громилы его паршивую шкуру заживо и натяну ее на наши барабаны. По крайней мере у нас будет чем похвастать. Поручик Лебедев!
Поручик Лебедев снова вытянулся перед начальством.
— От этого негодяя можно всего ожидать. Проверяйте караул у хлева и наличность арестованного каждые полчаса! Слышите?
Поручик Лебедев вытянулся еще больше.
— Слышу, господин полковник!
— Ну, а теперь, господа офицеры, пора и на боковую. На сегодня впечатлений хватит. Утром построиться на площади к девяти часам.
Офицеры один за другим вышли. В комнате остались только полковник и Тряпицын. Полковник взгромоздился на кровать учительницы, безжалостно смяв и испачкав скромное чистенькое покрывало грязными сапогами. Тряпицын примостился на сдвинутых партах, покрытых мешком сена. Полковник погасил свечу и зевнул.
— Господин полковник, — нервно сказал Тряпицын, ворочаясь на своем мешке, — господин полковник!
— Ну, что? — огрызнулся полковник, — не мешайте спать!
— Господин полковник! Ликвидируйте Твердовского сейчас! К утру он исчезнет. Я знаю этого человека слишком давно и знаю, что он может сделать невозможное.
— А ну вас к черту! Трус! — ответил полковник и, повернувшись носом к стене, захрапел.
У хлева стоят пятеро часовых офицеров. Четверо по углам и один у двери. Поручик Лебедев каждые полчаса ходил в хлев убедиться — на месте ли арестант.
В первые приходы поручика Твердовский стонал и ругался и просил дать ему чем-нибудь накрыться, потому что он замерзает. Поручик Лебедев, хохоча, советовал ему кувыркаться через голову. Но на пятом посещении Лебедева стоны прекратились. Твердовский лежал ничком, не шевелился и не отзывался на окрики Лебедева. Лебедев ударил его кулаком в шею, арестант чуть слышно вздохнул.
«Пожалуй, действительно замерзнет, черт! Ночь холодная, придется покрыть, а то как бы не попало от полковника», — подумал Лебедев и вышел из сарая.
— Смотри в оба, — сказал он часовому у входа, — я схожу за попоной, накрою его, дьявола, а то, кажется, замерзает!
Он ушел в конюшню, где стояли кони штаба, и вскоре вернулся к хлеву, держа в руках суконную попону.
— И зачем возятся? — буркнул часовой. — Пусть бы подох!
Поручик скрылся в хлеву. Часовой услыхал шуршание расстилаемой попоны и спустя некоторое время поручик Лебедев вышел, прижав к носу платок.
— У, дьявол! Тьма египетская, наткнулся на кол, нос расшиб, — глухо сказал он и быстро пошел к штабной избе, чертыхаясь.
Утро наступило солнечное и яркое. Алмазными искрами горел пушистый снег.
Галчинский полк построился четырехугольником на сельской площади вокруг кола, на котором в обычное время гоняли на корде лошадей крестьяне. Сюда же согнали все население. Двое здоровых солдат стояли у кола, помахивая в воздухе шомполами. Полковник Галчинский показался на пороге школы. Полк дружно ответил на приветствие.
— Ну, начнем, благословясь, представление, — ухмыльнулся Галчинский, — поручик Лебедев!
Но поручик Лебедев не появился, как обыкновенно, перед своим начальником.
— Поручик Лебедев! — крикнул во весь голос полковник. Никакого ответа.
Полковник вскипел.
— Куда он девался, черт побери? Неужели дрыхнет, разбудите!
Офицеры бросились в хату, где ночевал поручик Лебедев, но денщик ответил, что поручик не возвращался ночью. Полковник побледнел и аршинными шагами, почти рысью, побежал к хлеву. Распахнул дверь. Солнечный луч ворвался в затхлый воздух хлева. Арестант лежал накрытый попоной с головой. Полковник быстрым взмахом сорвал попону и отлетел к стене.
Перед ним весь измазанный в навозе, полураздетый, с заткнутой в рот портянкой лежал с вытаращенными глазами задыхающийся поручик Лебедев.
Кипит, полыхает пламенем по степным просторам гражданская война. Растут и крепнут силы революции. Из нестройных отрядиков красной гвардии вырастают с каждым днем спаянные железной революционной дисциплиной красноармейские полки, дивизии и армии.
Но упорен и враг. Огрызаясь, как волк, он с боем отдает каждую пядь земли и иногда бросается сам в наступление, заставляя отходить красные армии.
Партизанский отряд Твердовского развернулся уже в кавалерийскую бригаду.
Белым известно имя Твердовского, и оно наводит страх на самых отчаянных и забубенных. Не один белый генерал кончал самоубийством во избежание позора сдать свою саблю непобедимому командиру красной конницы.
Переброшенная на южный фронт, бригада Твердовского бьется с прославленным в белой армии конным корпусом генерала Слонова. Твердовский встретился с достойным противником. Отчаянная голова генерал Слонов. Лихими налетами обрушиваются его конники на тылы Красной Армии, сжигая продовольственные склады, взрывая станции и водокачки, разрушая пути, уничтожая все, что поддается уничтожению, на своей дороге.
Налетят, разворотят, разрушат и снова уходят к себе за линию фронта.
Второй месяц гоняется Твердовский за неуловимым генералом, но безуспешно.
Несколько раз удавалось настигать мелкие части корпуса Слонова и раскатывать их, но главные силы так же беспрепятственно уходили в свою лазейку к большой узловой станции, где корпус имел свою базу. А прорваться на станцию и покончить с белыми в их гнезде было невозможно.
По линии железной дороги циркулировал лучший бронепоезд белых «Русь», вооруженный тяжелыми морскими пушками Капе и десятками пулеметов. Что могла сделать с ним легкая, но беспомощная против его страшных орудий конница.
Как только части бригады Твердовского зарывались в погоне за противником к линии стальных путей, бронепоезд тут как тут, и, сметаемые его ужасающим огнем, скрипя зубами от злобы, отступают красные кавалеристы перед неуязвимым за своими броневыми плитами чудовищем.
Вне себя от бешенства, Твердовский дал наконец клятву, что он возьмет этот проклятый бронепоезд голыми руками и совершенно один. Даже в штабе бригады эти слова вызвали скептическую усмешку и сомнение. Твердовский обвел глазами своих соратников, стукнул кулаком по столу и сказал решительно:
— Говорю, возьму. А не возьму, пулю в лоб себе пущу!
И твердой походкой вышел.
Через две недели на узловой станции, где имел постоянную стоянку бронепоезд «Русь», была обнаружена попытка взорвать его. Ночью неизвестным злоумышленником, который под видом сцепщика лазил под колесами, была прикреплена к колесу огромной силы торпеда, которая при первом повороте колеса должна была взорваться и разнести весь поезд. Но злоумышленник, очевидно, был новичком в подрывном деле и от волнения либо впопыхах забыл вынуть из запала торпеды предохранительную чеку, и, когда поезд тронулся, торпеда безобидно зашлепала по шпалам и была немедленно замечена и снята.
После этого дела командир бронепоезда подполковник Стерницкий был смещен за халатность и небрежную охрану поезда, так как следствием было установлено, что он сам видел в ночь покушения неизвестного смазчика под вагонами и даже не потребовал у него документов. На место Стерницкого был назначен прибывший из штаба бронечастей доброармии капитан Пчелин, георгиевский кавалер.
Распущенно-беззаботная жизнь, которую вели при Стерницком офицеры и солдаты бронепоезда, как оборвалась. Капитан Пчелин построил всю команду и заявил:
— Приняв командование бронепоездом, я принимаю на себя всю ответственность за него. Бронепоезд бельмо на глазу у конницы Твердовского. Они сделают все возможное, чтобы уничтожить его. По данным разведки сам Твердовский поклялся уничтожить поезд, а Твердовский опасный противник. Поэтому приказываю господам офицерам и нижним чинам со всей строгостью выполнять предписания уставов строевого, полевого и караульной службы. Малейшее отклонение поведет за собой предание полевому суду. А пьяных я буду расстреливать без суда, независимо от звания и чина.
Хоть и не очень пришелся по вкусу распущенным бронепоездникам такой приказ, однако они присмирели, стали выполнять все требования тяжелой бронепоездной службы аккуратно. Капитан Пчелин, не зная устали, ежедневно осматривал поезд и в первые же дни безжалостно отдал под суд плутонгового начальника и комендоров за плохо вычищенные затворы пушек.
После этого все чины поезда стали наперерыв друг перед другом стараться по службе.
Спустя несколько дней капитан Пчелин получил из штаба группы приказ выйти ночью со станции в южном направлении и на разъезде Карапыш вскрыть приложенный к приказу запечатанный пакет, в котором заключалась инструкция для дальнейших действий. Пчелин собрал офицеров и объявил им, что поезд должен быть готов к отправлению в десять часов вечера.
— А куда мы пойдем, господин капитан? — спросил молоденький прапорщик Веткин.
— Это мы узнаем на разъезде Карапыш, господин прапорщик. Умерьте ваше любопытство, — ответил капитан, обдав прапорщика таким взглядом, что тот съежился, как от ледяного душа.
В этот же вечер командиру третьего эскадрона второго кавполка бригады Твердовского принесли из штаба бригады пакет с надписью: «Совершенно секретно».
Он вскрыл его и прочел: «По приказанию командира бригады товарища Твердовского предписывается вам с получением сего отправиться с наступлением темноты в направлении разъезда Карапыш и, скрытно перейдя линию сторожевого охранения противника, захватить разъезд, действуя в случае надобности исключительно холодным оружием, и ждать на разъезде. Дальнейшие приказания получите лично от товарища Твердовского».
Командир эскадрона покачал лохматой головой и сказал ворчливо:
— Загвоздочка, елки-палки зеленые!
В десять часов ночи бронепоезд «Русь», громыхнув буферами и лязгнув скрепами, умчался в черноту южной ночи по направлению к разъезду. На десятой версте капитан Пчелин приказал офицерам собраться в боевую рубку среднего вагона. На столе лежал запечатанный пакет. Офицеры расселись вокруг стола, капитан Пчелин стоял, прислонившись к двери рубки, и курил.
— Прапорщик Веткин, — сказал он, — вскройте пакет и прочтите приказ вслух!
Веткин, покраснев от удовольствия, разорвал пакет и поднес к глазам лист бумаги. Он открыл рот, чтобы читать, но вдруг глаза его расширились, он вскинул их на капитана.
— Тут какая-то ерунда, господин капитан!
— Не мелите вздора, читайте! — крикнул капитан.
— «Господам офицерам бронепоезда „Русь“. Настоящим предписывается вам по прибытии на разъезд Карапыш перейти из командования доброармии в командование начальника железной конной бригады Красной Армии товарища Твердовского. Исполнившим настоящий приказ гарантируется жизнь и сохранение занимаемых должностей», — прочел, заикаясь, прапорщик.
Пять офицеров переглянулись выпученными глазами.
— Что же это такое, господин капитан? — робко спросил один из них.
Капитан Пчелин выпустил клуб дыма и стал в пролете дверей.
— Ничего особенного. Это приказ. Через двадцать минут мы будем на разъезде. Эти двадцать минут я даю вам на размышление — хотите ли вы перейти в мое подчинение, ибо, принимая меня за капитана Пчелина, вы ошибаетесь. Я Твердовский.
Офицеры в изумлении вскочили с мест, но капитан Пчелин исчез, захлопнув за собой броневую дверь толщиной в дюйм. Бросившиеся к ней офицеры заколотили в нее кулаками и табуретами, но в грохоте поезда эти звуки потонули бесследно, а кроме того, в офицерском вагоне никого не было.
Капитан Пчелин, пробежав по коридору вагона, выскочил на площадку и, открыв дверь, вскарабкался по лестнице на шатающуюся крышу вагона. Стоя на ней, он сорвал с себя усы и погоны и побежал, прыгая с крыши на крышу, к паровозу.
Вдали уже виднелись огни разъезда, и машинист начал убавлять ход, когда с тендера на него внезапно обрушилась человеческая фигура и приставила к его носу револьвер.
— Ни с места! Руки назад!
Обомлевший машинист молча исполнил приказ.
— Вяжи ему руки, — приказал капитан кочегару, подавая ему кусок веревки. Кочегар, сверкая белками глаз на черном лице, исполнил приказ.
Машинист, присевший на уголь, вдруг тихо спросил капитана:
— Вы, товарищ, не из красных будете?
Капитан обернулся к нему.
— А вы? — ответил он вопросом.
— Так я ж ваш, только мобилизовали меня, вот и вожу эту сволочь из-за семьи, чтоб семью не трогали.
Руки человека с револьвером мгновенно освободили кисти машиниста от пут и крепко обняли его.
— Чудесно, товарищ! Ступай к управлению!
Поезд прогрохотал по стрелке. Машинист дал контрпар, и паровоз остановился против крошечного станционного домика. На перроне стояло несколько вооруженных людей.
— Товарищ Гаркавенко! — крикнул знакомый голос с паровоза.
— Я, товарищ Твердовский! — отозвался командир эскадрона, кинувшись вперед.
— Где твои люди? — спросил Твердовский, спрыгивая на перрон.
— А здесь, за разъездом.
— Мигом!.. Окружай поезд! В секунду!
Гаркавенко бросился на станцию, и через минуту со всех сторон бежали кавалеристы, окружая поезд. Твердовский пошел вдоль вагонов.
— Открывай двери! Выходи! — командовал он. — Стройся вдоль поезда!
Заслышав голос строгого капитана, солдаты мигом высыпались из вагонов и стали вдоль них. Послышалась команда Пчелина: «Смирно!»
Затем его сильный голос откуда-то из темноты сказал:
— Солдаты доброармии! Вы находитесь в плену у красных. Не шевелитесь и не пытайтесь сопротивляться во избежание напрасного кровопролития! Вы окружены. Но вы обманутые люди и многие из вас принуждены силой служить врагам рабоче-крестьянской власти. Мы с радостью примем в свою среду тех из вас, кто пожелает этого…
При последнем слове на перроне вспыхнули смоляные факелы и осветили фигуру Твердовского, кавалеристов, державших винтовки на изготовку, и понурые ряды солдат с бронепоезда.
— Кто хочет переходить к нам, кто с нами хочет драться за общее дело трудящихся всего мира… два шага вперед!
Минутное молчание и в полной тишине вся шеренга сделала два шага.
— Отлично, — сказал Твердовский, — я так и думал. Комендор Галкин, откройте боевую рубку и выпустите господ офицеров!
Освещенные факелами, спустились на землю пятеро офицеров, растерянные, понурившиеся, щуря глаза от света. Твердовский подошел к ним.
— Ну что же, господа офицеры, вы надумали? — спросил он. — Подтверждаю, что всем подчинившимся мне будет сохранена жизнь и должности.
Минутное молчание. Затем из кучки офицеров послышался взволнованный голос поручика Кораблева:
— Я не знаю… Я чужд вашим убеждениям, но ваше великолепное мужество и храбрость заставляют меня, гражданин Твердовский, сказать, что служить под вашим начальством я счел бы честью. Я к вашим услугам!
— И я… и я… — раздались два голоса, из которых один принадлежал прапорщику Веткину, а другой подпоручику Корниловичу.
— А вы? — спросил Твердовский остальных двух.
— Нет! — ответили оба чуть слышно.
— Взять их, — сказал Твердовский Гаркавенко, — вывести за разъезд до поста и отпустить. Пусть кланяются генералу Слонову.
Через десять минут поезд несся на всех парах и, пролетев через час, несмотря на сигналы остановки, конечную станцию белых, бурей умчался в расположение красных.
Разбитые белые армии катились к морю. С каждым днем освобождались из-под помещичье-генеральской пяты все новые и новые пространства трудовой земли, политой потом и кровью бойцов. Но за спиной победоносных армий советской страны вставала новая угроза. То там, то тут вспыхивали восстания кулаков, поднимаемые и поддерживаемые агентами белых. По разоренным губерниям бродили бандитские шайки зеленых, составившиеся из дезертиров обеих сторон и уголовного элемента. С ними завязалась новая упорная и кровопролитная борьба.
В кабинете члена реввоенсовета армии сидели у стола, заваленного бумагами, два человека.
— Вы неправы, товарищ Твердовский, — сказал один из них, поднимаясь, — это не мелочь. Это очень серьезный противник. Может быть, даже серьезнее белых. С белыми на этот раз покончено, они больше не оправятся, и мы добьем их остатки и без вас.
Второй из разговаривающих, Твердовский, покачал головой.
— Смотрите, вам виднее. Наделает вам еще Врангель хлопот. А если сейчас на него обвалиться лихим рейдом, от него в две недели ни пуху, ни пера не останется. А вы меня на каких-то несчастных бандитов гоните.
Член реввоенсовета улыбнулся.
— Я понимаю, что вам обидно после Слонова драться с зеленым Симоновым. Но я повторяю вам, что это очень серьезный противник. Восстанием охвачена вся губерния. Предпосылки удачны для повстанцев. Сильно пересеченная местность, масса мелких, но густых древесных порослей и болота, делающие их неуловимыми. Вспомните вашу собственную практику, когда вы командовали лесными братьями. С маленькой дружиной вы ввергли в панику даже петербургские власти и были неуловимы. То же и здесь. Итак…
— Ладно! Согласен, — сказал Твердовский, хлопая по протянутой руке члена реввоенсовета, — только я с ними не буду столько возиться, как со мной возились в оны дни. Две недели сроку — и конец.
— Желаю успеха, — сказал член реввоенсовета.
Вскоре среди зеленых разнеслись вести, что против них двинута конная дивизия Твердовского. Эффект одного этого известия был поразителен. Шайки зеленых, бродившие по болотам, стали рассыпаться и рассасываться.
Главарь зеленых, бывший эсер Симонов, сначала растерялся, но решил привести свои отряды в повиновение суровыми мерами. Он начал расстреливать бегущих и сжигать села дезертиров. Это остановило бегство, и вскоре зеленые, видя, что никакой опасности еще нет и что дивизии Твердовского нигде не удалось обнаружить, успокоились и продолжали свои разрушительные налеты на села и местечки, срывая продовольственную и советскую работу и безжалостно расправляясь с захваченными работниками.
Обнаглевший Симонов даже прислал в губисполком угрожающее письмо, в котором требовал убрать дивизию Твердовского из губернии, предупреждая, что в случае отказа он сожжет город и перережет всех большевиков.
Но, хотя Твердовский и получил пересланное ему губисполкомом письмо бандита с просьбой о принятии решительных мер, дивизия по-прежнему стояла на отдыхе и никуда не двигалась.
Окончательно обнаглевшие зеленые ворвались ночью в уездный город, перебили несколько десятков человек, сожгли продовольственные склады и разрушили электрическую станцию и водопровод.
Симонов открыто хвастал, что скоро он сам явится в гости к Твердовскому и повесит его на городской каланче.
Но Твердовский по-прежнему молчал. Он даже уехал из города повидаться с женой и сыном, которых не видел два года, и передал командование дивизией на время своего отъезда Володе.
Прослышавшие об этом зеленые издевались:
— Поехал, краснопузый, у бабы храбрости набираться. С нами биться кишка тонка!
Но спустя десять дней Твердовский, веселый и загорелый, появился в штабе дивизии, радостно встреченный Володей.
— Здравствуй, Иван! Ну, как съездил? Как Тоня? Как малыш? — любовно расспрашивал он Твердовского, оставшись с ним наедине в штабе.
Твердовский молча положил руки ему на плечи.
— Дурень ты, Володя! Ты думаешь, я был у Антонины?
Володя молча глядел на своего начдива недоумевающими глазами.
— Ты что ж думаешь, что я могу бросить дивизию в такое время и уехать к жене? Да как ни люблю я Антонину, а никогда этого не сделал бы.
— А где ж ты был? — ахнул Володя.
— Где был — там нет. А был я в самом волчьем логове у Симонова.
— Что ты говоришь?
— А вот то самое. За ручку с ним держался, даже очень ему, сукину сыну, по сердцу пришелся. Он меня уговаривал к себе полком командовать.
— Тебя? Твердовского?
— Ну, зачем Твердовского! Не Твердовского, а Шляпкина, так я там назывался. Зато теперь я их в два счета кончу. Они тем сильны, что в каждом селе у них имеется свой комендант от Симонова. Они шпионят за каждым нашим передвижением, и чуть мы шаг сделаем — им все известно. А коменданты перед Симоновым дрожат и боятся его как черта, хоть никогда в глаза не видели, потому что он им никогда не показывался. Словом, я тебе вечером расскажу, что делать, а пока пойду сосну. Всю ночь не спал, ехавши.
Зубной врач Шликерман отпустил последнего пациента из своей холодной конуры, гордо носившей название кабинета, и складывал инструменты в ящик, когда услыхал у дверей резкий звонок. Он подошел к двери с возможной осторожностью — в городе были часты налеты — и спросил, что нужно посетителю.
— Здесь живет зубной врач? — раздался голос из-за двери.
— Здесь, а что такое?
— Пациент.
— Но позвольте, что значит пациент? — заволновался Шликерман, — для пациентов же есть прием. Он уже кончился, какие могут быть пациенты?
— Откройте, доктор! Я хорошо заплачу. Не деньгами, а продуктами. Маслом и бараниной.
Такое щедрое обещание заставило сердце Шликермана смягчиться, и он, еще робея, осторожно открыл цепочку. Пред ним стоял неизвестный в шинели с вещевым мешком на спине.
— Пройдите в кабинет, — с достоинством сказал Шликерман и, пропустив пациента, зажег опять погашенную лампочку у кресла.
— Садитесь! Что у вас такое?
Незнакомец ткнул пальцем в передний резец на верхней челюсти.
— Сюда золотую коронку.
Шликерман осмотрел зуб и пожал плечами.
— Но это же совсем здоровый зуб. Дай бог, чтоб у моих детей были такие зубы. Зачем же я буду ставить на него коронку?
— Я вам сказал, поставьте! — нетерпеливо возразил пациент.
Докторское самолюбие Шликермана вспыхнуло, как вулкан.
— Вы уже будете меня учить, где ставить коронки? Так я вам говорю, что я не согласен. Берите ваше масло и баранину и ухо…
Он не договорил. Глаза его скосились и с ужасом застыли на револьверном дуле, прижатом пациентом к боку его белого халата.
— Что? Что такое? — прошептал он.
— Не дурите, доктор! — ответил пациент. — Берите какую-нибудь из ваших запасных коронок и подгоните к зубу. Мне нужно это временно, но только сейчас же. Иначе вашим детям придется оплакивать вас.
Доктор поник головой и дрожащими руками вытащил коробочку с коронками.
Когда все было готово, пациент поднялся и крепко пожал руку доктору, подавая ему вещевой мешок.
— Здесь десять фунтов масла и пуд баранины. Я думаю, что вам давно не платили так щедро. Еще одно условие. Вы никому не скажете ни слова о происшедшем.
Он повернулся и вышел. Доктор молча уложил инструменты, по его спине еще бегали мурашки. Он вышел в другую комнату, где жена его варила ржаной кофе. Доктор сел на стул и поежился.
— Да! Видали вы такого пациента? — спросил он сам себя.
— Ты что-то сказал, Моисей? — подняла голову жена.
Доктор взглянул на нее и ответил:
— Нет… ничего. Это тебе показалось…
Трудно бороться с Симоновым. В каждом селе у Симонова коменданты из местного кулачья, в каждом селе люди для связи. Что случается — все моментально от села к селу, от деревушки к деревушке, через комендантов и посыльных становится известным таинственному начальнику зеленой армии, заседающему где-то посередине болота и никогда не показывающемуся никому, кроме своих самых близких людей, из страха покушения.
О Симонове по селам ходят самые невероятные слухи. Иные говорят даже, что зеленый атаман по ночам обращается в крылатого змея и летает над полями, над лесами и болотами, и оттого ему все известно и поймать его невозможно. Кто говорит, что у Симонова один только глаз, но заколдованный, и им он видит на два аршина сквозь землю. Еще ходит слух, что Симонов от пули заколдован, что выкупала его цыганская колдунья в вороньей крови и от этого стал он неуязвимым.
А в общем верного ничего не знает никто, даже симоновские коменданты, которым известно только, что ходит атаман в рыжей кожанке и красных штанах.
В селе Соловом комендантом у Симонова — Илья Савватеевич Дулов, богатейший мужик. Тех запасов, что припрятал он на худой день, хватит ему не только, чтоб самому кормиться, но еще и на то, чтоб давать бедноте взаймы и закабалять ее с потрохами. Все село у Ильи Савватеевича в долгу, как в шелку, и жмет он из должников соки, как паук, без жалости и пощады.
А с виду взглянуть — добрейшей души человек. Плечи косая сажень, глазки маленькие, синие, добрые, и улыбочка губ, закрытых усами и окладистой, под бога-отца, бородой, всегда ласковая и приветливая. И баба у него ему под стать — крупитчатая, пухлая булка. По целым дням на кровати лежит, пышки жует и поет чувствительные песни.
Илья Савватеевич сидит за самоваром, наслаждается яблочным чайком. Неплохой чай, а все ж хуже китайского. Да где китайского достанешь? Вот побьют зеленые большевиков, торговля воспрянет, тогда опять и китайский будет. А пока приходится яблочным баловаться. Уже одиннадцатую чашку выпивает Илья Савватеевич.
Расстегнул жилетку, розовую ситцевую рубаху выпустил, отдувается.
Солнце зашло, бегут по земле косые тени сумерек. Вот дрогнули по уличной пыли, как бабочки крыльями, и погасли. Быстро надвигается черная, теплая ночь.
Дулов наливает двенадцатую чашку, но в это время на улице слышен легкий топот копыт, и кто-то подъезжает к крыльцу. Дулов встает и отворяет дверь.
— Кого несет? — спрашивает он, недовольный нежданной помехой.
Человек в ободранной фуражке с обрезом за плечом входит на крыльцо.
— Ты, что ли, Дулов-то будешь?
— Я самый. А ты, добрый человек, откуда?
Вместо ответа человек тычет чуть ли не в нос Дулову записку, Дулов быстро ее схватывает.
— Пройдем в горницу, — говорит он тихо, — тут неловко.
В комнате он разворачивает записку у лампы, предварительно сторожко метнув глазом на двери.
В записке стоит: «Штаб народно-повстанческой группы атамана Симонова. Коменданту села Соловое. Вы извещаетесь, что сегодня в ночь вы должны приготовить помещение для прибывающего командующего группой Симонова. Держать в секрете».
Дулов немедленно сжигает записку на лампе и вскидывает глаза на посланца.
Тот устало сидит у стола. Его оборванный вид, налипшая на нем со всех сторон грязь, нечесаные волосы говорят за то, что этот человек давно не видел дома и живет в какой-нибудь лесной или болотной норе, как загнанный зверь.
— Чайку хочешь? — спрашивает он.
Оборванец делает утвердительный жест и с наслаждением выпивает залпом большую чашку кипятку, налитую Дуловым, не выпуская из рук обреза.
— Когда ж атаман приедет?
— К полночи, — отвечает гонец и прощается, перекидывая за спину верный обрез.
Около полуночи слух дремлющего у стола Дулова ловит осторожный конский топ на улице. Он встает, открывает дверь и всматривается в ночь.
Трое всадников. Один слезает с коня.
— Комендант!
— Здесь, — отвечает испуганно Дулов.
— Ты что же, сукин сын, не видишь? Лошадь прими! — свирепым шепотом говорит спешившийся и тычет в холеную бороду Ильи Савватеевича рукоятью нагайки. Дулов поспешно схватывает лошадь за повод и вводит во двор. Когда он возвращается, спешившийся стоит на крыльце и говорит своим спутникам:
— Езжайте, завтра в ночь за мной приедете!
Двое хлестнули лошадей и ускакали. Дулов вводит гостя в горницу. Перед ним загорелый человек с черной повязкой на глазу, в новой коричневой кожаной куртке и красных рейтузах.
Дулов пристально всматривается в него.
— Вы будете господин командир Симонов?
— А тебе что, повылезло? Протри зенки! — отвечает пришелец.
— Простите, господин командир, но только как по вашему же приказу должны мы удостовериться по сообщенным приметам. С костюму вы подходите.
Приехавший смеется хриплым смехом, и при свете керосинки Дулов видит, как поблескивает золотой зуб, главная примета атамана, сообщенная всем комендантам.
Дулов вздыхает и кидается к самовару.
— Присядьте! Чайку не угодно ли, благодетель?
Но Симонов грубо обрывает:
— Некогда чаи распивать. Я сыт. Поди сюда!
Дулов подходит.
— Слышь ты, — говорит Симонов, — мы большое дело затеяли. Нужно всех осведомить в районе. Я сейчас спать залягу, а ты пошли посыльных в Павловку, Суслово, Кут, Шулявку и Ясное, чтобы наши к утру приехали. Да только шпаны не зови, а самых верных, которые за нас душой и телом. Буду с вами говорить. А теперь веди спать.
Дулов ведет грозного гостя в свою горницу, которую уступает гостю. Сам с женой будет спать в сеничках. Гость, не раздеваясь, кидается на гору пуховиков, воздвигнутую на постели.
— Не угодно будет чего приказать? — осведомляется Дулов.
— Пошел к чертовой матери! Делай, что приказано! — слышится крепкий ответ.
Дулов на цыпочках выходит в сенички. Жена кидается к нему.
— Ну как? Приехал? Каков? Красавчик?
Дулов чешет в затылке и говорит восторженно:
— Сурьезный человек. Настоящий мужчина… Вот что, ты ложись, баба, спать, а у меня еще гора дела. Всю ночь провожжаюсь.
Он надевает шапку и выходит. Вскоре по нескольким направлениям скачут верховые собирать верных людей по приказу Симонова.
На следующий день после наступления темноты к дому Дулова поодиночке пробираются люди. Окна дуловской избы наглухо занавешены. Один за другим набиваются приезжие в комнату, их до сорока человек. Все они здоровые, упитанные, щеголевато одетые люди, все окрестное кулачье собралось на зов своего вождя.
Они сидят на лавках и тихо переговариваются. Наконец распахивается дверь, и, сопровождаемый Дуловым, в комнату влетает быстрыми шагами атаман Симонов.
Все встают и низко кланяются начальству.
Симонов отвечает быстрым кивком и садится за стол.
— Все надежные? — спрашивает он, обводя собравшихся таким пронизывающим взглядом, от которого по спинам у них начинают ползать мурашки.
— Все, благодетель! Наилучшие. Как по вашему приказу, так собраны самые что ни на есть отборные.
— Ну, ладно! Не трепли языком, как сука титьками! — затыкает рот разговорчивому Дулову атаман под общий довольный смех.
Разложив на столе небольшую карту, Симонов поднимается.
— Братья крестьяне! — говорит он. — Пришла пора нам взяться за большевистских насильников всерьез! Я получил донесение, что конница большевиков завтра выступает против нас в район Павловки. Вот и нужно обсудить, как нам заманить ее в топь, за Ясное. Как они туда залезут с лошадьми — так и завязнут, дьяволы, а тут мы и налетим. И враз с ними кончим. А потом пойдем на губернию.
Нагнулись все над картой, разгорелись глаза у кулачья.
Симонов показывает пальцем в карту, где цветными карандашами, зеленым и красным, показано, куда нужно затянуть большевистскую конницу и где докопают ее зеленые.
Раскрасневшиеся рожи нависли над столом, всем хочется посмотреть, где покончат ненавистных краснопузых. И Симонов освободил место у карты, сам отошел к стене. Радуются кулаки, похохатывают, вырывают друг у друга карту, припечатывают красных четырехэтажным словом.
И…
— Руки вверх, сволочи! Я Твердовский!
Отлетели от карты ошарашенные страшным криком кулаки. Смотрят в оцепенении на стоящего у стены, точно выросшего на голову Симонова, у которого в руках два револьвера.
Охнуло, посерело кулачье стадо, но Дулов, с кулацкой сметкой, ударом ноги опрокинул стол. Лампа мигнула и погасла. В темноте дуловский голос провопил:
— Робя, не трусь! Он один! Жарь в его по чем попало!
В полной тьме в душной горнице замелькали огоньки выстрелов. Вся изба грохотала и ходила ходуном. Кто-то бросился к дверям, чтобы бежать, но они оказались защелкнутыми на задвижку, а дрожащие руки не могли нащупать ее.
Стоны, крики, рев и стрельба продолжались несколько минут. Сыпались разбитые стекла, затем на улице раздались крики и грохочущие удары посыпались в дверь.
Она слетела с петель и рухнула.
В провал двери хлынул яркий луч электрического фонаря. Толпа сбилась и отхлынула к стене. Тонкий меч света, ползавший по лицам, показался страшнее пуль.
Голос от двери спросил:
— Товарищ Твердовский, где вы?
Голос откуда-то сверху, как будто с потолка, ответил:
— Здесь. Зажгите свет. Никому не трогаться с места. Смирно, кулацкие морды!
Вспыхнули спички в руках кавалеристов. С полу подняли лампу, но она была скомкана в лепешку. Наконец притащили лампу из соседней горницы, где в страхе выла и каталась по полу сыротелая жена Дулова.
Лампа осветила трупы на полу, стонущих раненых и сбившихся комком в углу живых. Они стояли, и бегающие глаза их перебегали по лицам кавалеристов.
— Товарищ Твердовский, да где же вы? — вновь позвал Кособочко.
— Здесь!
Все подняли глаза кверху и увидели на голбце печи лицо Твердовского с весело блестевшими глазами.
— Слезайте! — засмеялся Кособочко.
Губы Твердовского вдруг смялись в болезненную гримасу.
— Помогите сойти! У меня прострелены плечо и нога.
Кавалеристы сломя голову бросились снимать с печи любимого командира.
В ту же ночь, наскоро перевязав раны, Твердовский бросил свою дивизию в обход главных сил зеленых по району, откуда он ловким маневром убрал симоновских шпионов. Дивизия прошла на рысях всю ночь и утро, закончив к двенадцати часам дня окружение симоновского расположения.
После упорного боя, кончившегося только на следующее утро, остатки зеленых в панике сдались на милость победителя, а сам Симонов был найден в болоте с огнестрельной раной в виске. Губерния была очищена.
Похудевший и осунувшийся, с рукой на перевязи, но по-прежнему бодрый и пышущий энергией, появился спустя два месяца, проведенных в госпитале, Твердовский в кабинете члена реввоенсовета N-ской армии.
— Ну, что? Предсказывал я вам, что Врангель натворит бед. Не хотели верить, вот и возитесь теперь, — сказал он после дружеского объятия.
Член реввоенсовета улыбнулся.
— Ишь неугомонный! Приехал теперь барона бить? Милости просим. Нужно скорей кончать с последышами белогвардейщины. Надоела эта заноза. Все равно вырвем ее рано или поздно, — губы говорящего сжались решительно и сурово.
— Что ж? Принимать дивизию? — спросил Твердовский.
Член реввоенсовета взглянул на него искоса и нахмурил брови.
— Нет, — ответил он, — дивизии вы, товарищ Твердовский, больше не получите.
Твердовский отступил на шаг и уперся в собеседника потемневшими от гнева и обиды зрачками.
— Это почему? — спросил он. — Что это значит?
— Это значит, — с лукавой усмешкой протянул член реввоенсовета, — что вам придется подчиниться нашему решению и принять конный корпус. Дивизия уже мала для вас, дорогой друг.
Лицо Твердовского налилось румянцем, он опустил глаза, как девушка, услыхавшая признание в любви.
— Я не знаю, — сказал он тихо, — заслужил ли я такую честь.
— Мы знаем это, — ответил член реввоенсовета, — мы знаем и просим вас принять командование корпусом, который ждет с нетерпением своего доблестного командира и хочет идти с ним вместе к новым победам. А кроме того, разрешите еще передать вам вот это.
Он взял со стола маленький бархатный футляр и раскрыл его.
В солнечном луче, пробившемся сквозь морозные узоры на стеклах окна, заискрился серебряными гранями орден Красного Знамени.
Твердовский, низко склонив голову, принял из рук товарища драгоценную награду и после паузы спросил коротко:
— Когда прикажете принять корпус?
— Когда вам будет угодно.
— Хорошо. Принимаю сегодня.
Красная Армия, накопляя силы для последнего удара, стояла перед непреодолимыми бетонированными укреплениями белых в солончаковых пустынях Чонгарского перешейка, продуваемых насквозь пронзительными ноябрьскими ветрами и засыпаемых снежной поземкой.
Тяжел был последний подвиг. Сплошная сеть полевых фортов, усиленных могущественной артиллерией крупных калибров, высилась на вражеском берегу узкого перешейка. Оттуда, как на ладони, были видны все позиции красных, разбросанные в глухой солончаковой степи.
Малейшее движение в красноармейских окопах вызывало ураганный огонь противника, не жалевшего снарядов, и каждый день уносил неисчислимые жертвы.
Но тем упорнее держались красные части, помня, что это последние жертвы на последнем фронте побеждающей революции, что с падением этого клочка земли, захваченного врагом, придут мир и возможность вернуться к спокойному труду, к возрождению разоренной страны. Армия, накапливая силы, жадно ждала момента, когда приказ командования бросит ее в «последний и решительный бой».
В ночь на четырнадцатое ноября заревел с неистовой силой ветер с континента. Его ждали давно с нетерпением и тревогой. Он оголил на несколько верст мелкое дно залива, и это дало возможность двинуть наступающие части по осушенному дну, в обход позиций противника, лобовая атака которых была безумной и обреченной на неудачу операцией.
В глухую, завывающую, кидающуюся колючим снегом полночь с берегового обрыва спустился на твердый, словно утрамбованный, щебень оголенного морского дна и потонул в серой ночной мути конный корпус Твердовского.
К рассвету он выбрался снова на берег, уже за позициями противника, и внезапно, как молния, обрушился на тыл белых одновременно с начатой на фронте общей атакой.
Совершилось невозможное. Растерявшийся, ошеломленный противник почти без выстрела кинул позиции, которые сами штурмовавшие считали неприступными.
Белые в отчаянии и ужасе кинулись в паническом бегстве по дорогам, ведущим к морю. По пятам их, наседая на плечи бегущим, рубя и уничтожая все, понесся конный корпус.
Но враг еще раз, в последней судороге издыхающего волка, показал свои зубы. Для спасения бегущих, для обеспечения отступления навстречу коннице Твердовского командование белых бросило свою гордость и надежду, кавалерийский отряд генерала Барбовича, составленный сплошь из офицеров.
Штормом налетела офицерская конница и тяжелым ударом смела первые части корпуса Твердовского. Твердовскому донесли о начавшемся замешательстве. Он выскочил из разрушенного здания полустанка, откуда руководил боем, и кинулся к ординарцам.
— Коня! — крикнул он бешеным голосом.
Напрасно выскочившие вслед за ним Володя и Кособочко уговаривали его вернуться, доказывая, что его место в штабе на руководстве операцией, а не в гуще схватки, где могут обойтись и без него. Твердовский не захотел слушать ничего.
— К черту! Я сам их, сволочей, зубами перегрызу. Замешательство? Отступление? У меня?
Он вскочил в седло и унесся, словно подгоняемый ветром.
Части корпуса медленно отходили под натиском свежей, невыдохшейся конницы Барбовича, засыпаемые градом снарядов конной артиллерии противника, когда в гуще боя появился Твердовский.
Он налетел на попавшегося ему навстречу командира полка.
— Что? Что такое? Почему отходите? Кто вам приказал, три черта вашей матери? Вперед!
Бледный комполка, с перевязанной обрывком рубашки головой, прижал пальцы к отсутствующему козырьку.
— Невозможно держаться. Лошади еле идут. Артиллерия нас не поддерживает, а они сыплют снарядами, как горохом. Полк потерял три четверти состава…
— Молчать! — крикнул Твердовский. — Трусы! Вперед! Кто не пойдет, будет расстрелян на месте. Я сам пойду в атаку в рядах, посмотрим, кто рискнет отстать от меня.
Ободренные присутствием любимого комкора, кавалеристы, отходя, подбирались и перестраивались к атаке. Вот они вытянулись длинной цепью по заснеженному нолю. Твердовский окинул глазами суровые истомленные лица ближайших, пелену снега перед цепью, на которой поминутно вспыхивали огни разрывов снарядов противника, бившего с открытой позиции прямой наводкой, и такую же черную колеблющуюся цепочку наступавшего врага.
Он вынул шашку, и поднятая кверху стальная полоса тускло блеснула.
— Товарищи! В атаку! Марш-марш!
Конная артиллерия белых загрохотала яростней, заливая стальным ливнем атакующих. Но он уже не мог остановить разъяренного натиска. За скошенными рядами вырастали новые.
Уже ясно виднелись ряды белых, тоже несшиеся навстречу, но в них началось замешательство. Некоторые сдерживали лошадей, некоторые поворачивали обратно.
И в эту минуту под самыми ногами несшегося рыжего жеребца Твердовского вскинулся к небу фонтан бурого дыма и огня.
Атакующие пронеслись мимо, видя, как офицерская конница поворачивает спины, и врубились в белые эскадроны. Корпус Барбовича обратился в неудержимое роковое бегство.
Когда дым разрыва рассеялся, соскочивший с коня полковой командир и ближайшие красноармейцы, подбежав к месту несчастья, с ужасом попятились.
На земле лежал совершенно разорванный труп рыжего коня командира корпуса, а под ним неподвижно вытянулось тело Твердовского, с ног до головы залитое кровью.
Командир полка закрыл рукой глаза. Нервы его, измученные за день, не выдержали, он сел на землю и в голос, как баба, зарыдал.
По обширному солнечному плацу, поросшему нежно-зеленой травой, гуськом, вкруговую, носятся на сытых, лоснящихся лошадях красноармейцы.
Краснощекий безусый краском, притопывая ногами в такт лошадиному бегу, весело командует нараспев:
— Во-ольт нале-ево… во-льт напра-аво!
Лошади послушно поворачиваются, подчиняясь шенкелям, молодые конники, пришедшие в армию на мирную учебу, старательно постигают премудрость конного строя, готовясь стать такими же доблестными бойцами революции, какими были их отцы и старшие братья, ушедшие с окончанием гражданской войны на покой, вложившие шашки в ножны, сменив их на плуги и молоты, для того, чтобы задавить разруху и воссоздать благосостояние республики неустанным и упрямым трудом.
На скамье под акацией, растущей посреди плаца, сидит, опираясь на палку, окруженный молодым комсоставом, сняв фуражку, седой человек, на куртке которого поблескивают два ордена Красного Знамени.
Лицо его перерезано от виска ко рту зигзагообразным лиловым шрамом, делающим неподвижной левую сторону. Но глубокие, живые глаза смотрят ясно и спокойно, а рука делает широкие и энергичные движения в такт словам.
— Можно только позавидовать вам, юные мои друзья, что вы пришли учить и учиться в настоящую армию. Сердце радуется глядеть вот на них, — он показал в сторону джигитующих конников. — Нам было трудней. Мы своими силами сколачивали армию из ничего. Из остатков царской армии, из сброда разутых, раздетых, голодных и смертельно усталых людей, у которых было только одно — желание победить. И мы с ними победили. Теперь ваш черед воспитать этих для побед. Будьте упорны в работе, не почивайте на лаврах! Грядущее таит еще много гроз. Еще не раз вас призовут к оружию для защиты революции. От вас же зависит, чтобы эту задачу вы смогли выполнить легко и с честью.
Внимательно слушают молодые командиры поучение старого солдата.
Он достает из кармана часы и смотрит на них.
— Ну, пора! Заболтался я с вами. Сейчас время завтракать. Распускайте команды. Да и я схожу перекушу чего-нибудь, а то нужно ехать на поля.
Он медленно встает на ноги, поддерживаемый руками командиров, и, простясь с ними, прихрамывая и опираясь на палку, идет через плац в направлении виднеющегося за деревьями сада дома.
Тяжело раненный в Перекопском бою, Твердовский, к изумлению лечивших его врачей, не надеявшихся на благополучный исход, переборол могучим организмом все раны, хотя и вышел из госпиталя с изуродованным навсегда лицом и укороченной на десять сантиметров левой ногой, полным инвалидом.
Но, несмотря на предложенную ему почетную отставку и ответственную хозяйственную работу, он не захотел покинуть родной корпус, сохранив командование им и усиленно занявшись воспитанием новых призывов красных конников.
Вместе с этим его потянуло на прежнюю работу по специальности, на землю. Он организовал в имении, на южной границе республики, где стоял корпус, силами красноармейцев образцовое показательное хозяйство. Всю свою энергию и знания он отдавал этой работе, и хозяйство вырастало с каждым годом. Корпус уже довольствовался сам, не нуждаясь в поставках.
В бывшем помещичьем доме и поселился сам Твердовский вместе с женой и сыном, которых увидел, наконец, после долгой, многолетней разлуки.
Но не только мирной учебой корпуса и сельским хозяйством занялся прославленный командир корпуса. Глаза его глядели дальше.
За рубежом советской страны, в каких-нибудь сорока верстах от штаба корпуса, насильно оторванные во время гражданской войны от советской родины, стоном стонали под помещичьим игом сотни тысяч тех самых крестьян, борьбой за освобождение которых начал Твердовский свою революционную работу. Забитые, затравленные, засеченные нагайками жандармов, они все же тянулись к зарубежным братьям, ставшим хозяевами жизни, с жадной надеждой на помощь и освобождение, и то там, то тут постоянно вспыхивали стихийные мужицкие восстания, заливаемые потоками крови, но непрекращающиеся, несмотря ни на какие репрессии.
О них постоянно думал Твердовский. Он связался тесно с подпольным ревкомом крестьянских отрядов и помогал борющимся чем мог: советом, продовольствием, укрывал беженцев, кормил их, пристраивал на работу до того времени, когда победа восстания даст им возможность вернуться в родные села.
Твердовский прошел на террасу дома, где его ожидала Антонина с приготовленным завтраком. Поздоровавшись с ней, он сел и, с аппетитом принявшись за еду, пробегал только что принесенные газеты.
— От партизан не приходили? — спросил он.
— Нет. Сегодня еще никого не было, — ответила Антонина.
Но в эту минуту из дома вбежал на террасу худощавый двенадцатилетний мальчик, сын Твердовского, и с таинственным лицом объявил отцу, что к нему пришли «те самые крестьяне!».
Твердовский быстро допил кофе и направился в свой маленький рабочий кабинет. Навстречу ему поднялись несколько крестьян в белых, расшитых цветными шнурами, свитках.
— Здорово, друзья! — сказал Твердовский, пожимая им руки. — Что скажете доброго?
— До тебя, батько, пришли, — ответил седоусый сгорбленный крестьянин, — за подмогой.
— Ну, ну, садись! Рассказывай, в чем дело!
Крестьяне сели. Седоусый, откашлявшись, продолжал:
— Вот, видишь, какое дело. Завчера переплыли реку с того берега двое наших. Ну и поведали, что у них там все готово на будущую неделю против панов. На тебя, батько, вся надежда. Подмоги!
Твердовский придвинул к себе блокнот.
— А сколько всего народу в отрядах?
— Да по всем селам и хуторам тысячи четыре наберется.
Твердовский записал цифры на блокноте. Крестьяне жадно следили за движениями его руки. Он положил карандаш.
— Не бойтесь! Значит, на будущей неделе? Добре! Помните же, что я говорил! Всем гуртом сразу в драку не лезть. Все равно в открытом бою против солдат не справитесь, пока солдаты чужой башкой думают. Бить нужно понемногу, исподволь, в разных местах, из-за угла, вразбивку, чтоб страху нагонять. Налетел, задал переполоху и удирай, чтоб людей не терять понапрасну. А главное не давай чертовым панам отдыхать! Бей в разных местах, но без передышки! Заматывай!
Старый крестьянин вздохнул.
— Эх, батько, важно нам одним. Кабы ты стал нашим командиром, да взяв бы полк червоноармейцев, так мы б от панов и пуху не оставили.
Твердовский засмеялся.
— Оно верно, старый, да только рано еще. У нас теперь ни с кем войны нет. Если ввязаться, так из этого такая каша заварится, что вся панская сволочь со всего света на нас полезет. И вам не поможем и сами пропадем. А вот, если вы на своих панов напрете, как следует, чтоб их хоть на три дня скинуть псу под хвост, тогда пожалуйте, мы вашу советскую республику грудью защитим.
— То було б хорошо, — сказал старик, — а уж мы постараемся.
Крестьяне поднялись, прощаясь.
В шумной и грязной столице маленького государства, где главную массу населения составляют ресторанные музыканты, ростовщики и мошенники всех рангов и категорий, каждый мальчишка знает «Люкс-отель».
Построенный на европейскую ногу, этот семиэтажный исполин некогда служил гостиницей для интернационального сброда, приезжавшего обделывать в этой стране всякие темные делишки.
Теперь в нем разместилась контрразведка генерального штаба этой опереточной страны, живущей на содержании у великих держав Европы.
Имя этого учреждения произносится гражданами с почтительным ужасом, и никому из них не хочется, чтобы чиновники этого учреждения заинтересовались его скромной особой, потому что такой интерес равносилен смертному приговору.
Имя начальника контрразведки полковника Менара произносят только шепотом и то предварительно оглянувшись по сторонам, не подглядывает ли какой-нибудь соглядатай.
Все преступления, все мерзости, какие происходят в этой столице, на этом международном базаре продажности и подлости, зачинаются в семиэтажной махине «Люкс-отеля», строго охраняемой день и ночь бесчисленными часовыми.
Полковник Менар рванул и скомкал в коротких красных пальцах листок шифрованной телеграммы. Его крашеные усы зелено-бронзового цвета вздыбились, как две пики, а лицо словно налилось бурачным квасом.
Он бросил телеграмму под стол и встал с кресла.
— Этого больше нельзя терпеть, — крикнул он своему помощнику, накрашенному, как шантанная певица, вихляющемуся тонконогому лейтенанту. Тот моргнул от начальнического окрика подведенными бараньими глазами и распустил вислые толстые губы.
— Нельзя, говорю, терпеть. Этот мерзавец нас доконает в конце концов. Опять, по сведениям пограничной стражи, несколько дней тому назад Твердовским переправлен через границу транспорт оружия и даже четыре полевых пушки. Что же это такое? А?
Лейтенант подобрал губы и сказал наивно:
— Почему это пограничная стража всегда извещает о проходе через границу оружия и людей уже после такого случая? Не лучше ли было бы, если они знали бы об этом заранее…
— Вы дурак, мой милый, — оборвал Менар своего помощника, — вы жалкий дурак! Подумаешь, какую умную вещь вы сказали. Открыли Америку! Я это и без вас знаю, и знаю, что лучше, по ведь, к несчастью, я переменил трижды весь командный состав пограничной стражи, чтобы заменить сволочь честными людьми, но с каждым разом после смены офицеры оказывались еще большими негодяями, чем прежние. Даже личным примером я не могу внушить им правил честности и верной службы правительству. За деньги они позволяют партизанам провозить что угодно и докладывают мне только о совершившихся фактах. Продажные подлецы, которые готовы за тридцать сребреников служить кому угодно…
Полковник даже задохнулся от гнева. Лейтенант чуть заметно улыбнулся при последней обличительной фразе своего патрона. Он знал, что всего лишь полчаса назад полковник получил крупную пачку кредитных билетов от английского военного атташе за перечень предметов военного снаряжения, проданных стране французами, на негласной службе у которых состоял сам полковник, получая за это крупную мзду.
Поэтому он был вполне прав, когда говорил, что своим личным примером не может внушить подчиненным правил честности и верности, но беглая усмешка подчиненного вызвала у него новый приступ ярости.
— Что? Молчать! — заорал он, хотя лейтенант и не произнес ни одного слова. — Вы все у меня распустились. Послать мне сюда Ликса.
Лейтенант повернулся налево кругом и выскочил, радуясь, что дешево отделался на этот раз.
Спустя минуту в кабинет полковника ввалился начальник оперативного отдела контрразведки Ликс.
Он шел от двери к столу, тяжело ступая кривыми ногами, громадная горилья нижняя челюсть резко выдавалась вперед, а по бокам плоского носа тупо мерцали звериные безжалостные глаза.
Рычащим голосом он поздоровался с полковником и, подогнув ноги, неуклюже бухнулся в мягкое кожаное кресло. Полковник поднял с полу скомканную телеграмму.
— Читали, капитан? — спросил он.
— Читал, — проворчал Ликс.
— Ну, что вы скажете на это?
Ликс молча сжал в кулаки свои волосатые руки.
— Надо кончать, — прохрипел он, — кончать раз навсегда. Иначе нам будет плохо.
— Кончать? — вспылил полковник. — Хорошо сказать, кончать, а как? Он неуязвим и недостижим для нас. Если бы можно было…
— Постойте, — перебил Ликс, — у меня с утра есть идея. Я хочу его убрать там, на месте. Раз и готово.
Полковник взглянул на Ликса с сожалением.
— Покушение? Тоже придумали! Да если вы его убьете при помощи кого-нибудь из наших прохвостов, это только разожжет пламя повстаний этого мужичья, которое будет мстить за своего героя, не говоря уже о международных осложнениях.
Ликс сделал на своей обезьяньей физиономии подобие усмешки.
— Я не так глуп. Я уберу его иначе. Комар носу не подточит.
Он опять ухмыльнулся страшной усмешкой и подвинул кресло к столу.
— Ты ко мне, дедушка? — спросил Твердовский, поворачиваясь от молотилки, в которой он копался вместе с механиком.
— До тебя, батько. Не гневайся, что беспокою. Такое дело, — ответил тот же горбоносый старик, что приходил вместе с другими крестьянами.
— А что?
— Да видишь, переплыл реку один наш парубок. Сбиг от проклятого Менара, еле живой. Так вот хотим тебя просить, будь ласков взять его до себя на работу. Нехай трошки подправится, бо воевать ему зараз не можно. Крепко ослаб.
— А где он?
— Та тут за дверью. Я его привел.
— Пусть войдет, — сказал Твердовский.
На оклик старика в сарай, где стояли сельскохозяйственные машины, вошел, согнувшись и еле переставляя ноги, молодой черноглазый парень и низко поклонился Твердовскому.
— Что с тобой? — спросил его Твердовский.
Вместо ответа парень дрожащими пальцами расстегнул ворот свитки, скинул ее и повернулся спиной к Твердовскому. Тот в ужасе отступил на шаг.
Вся спина, распухшая и багровая, представляла собой сплошную гноящуюся рану.
— Где это тебя так отделали? — спросил тихо Твердовский.
— Жандармы. Поймали по дороге, пристали: «Ты большевик, большевик». Я клянусь, что нет, они меня схватили, разложили на телеге и давай драть нагаями. Потом повезли с собой, заперли на ночь в хате, чтоб утром расстрелять, а я из последних сил выбил раму и бежал.
— Тебя нужно сейчас в лазарет. Отправляйся.
Парень опять низко поклонился.
— И так заживет. А уж вы сделайте милость, дайте какую-нибудь работу. Не хочется нищенствовать.
— Ладно. Дадим. Только сначала полечись, — ответил Твердовский и приказал машинисту отвести парня в лазарет.
— А ты какую работу знаешь? — спросил он его перед уходом.
— Я монтер, — ответил парень с гордостью.
— Ну, значит, работа найдется. Сведите его, товарищ Артем, да поскорей возвращайтесь, а то я без вас не справлюсь.
Старик с парнем и машинист вышли. Твердовский выше засучил рукава и с французским ключом в руках полез в самые недра молотилки.
Через неделю парень совсем оправился и снова пришел к Твердовскому за работой. Тот послал его на сахарный завод, где его назначили монтером. Работник он оказался сметливый и понятливый, а знания его в монтерском деле даже удивили заведующего заводом. На его вопрос, откуда он столько знает, парень охотно рассказал, что он кончил среднюю электротехническую школу и мечтал поступить в инженерное училище, но бедность не позволила. Заведующий одобрительно потрепал его по плечу.
— Ну, не робей. У нас это не препятствие. Поработаешь здесь годик, а там мы тебя командируем в политехникум, и учись на здоровье.
Нового монтера поместили при заводе в одном помещении с начальником охраны завода.
Это был человек неизвестной национальности, сутулый, с низким лбом, с бельмом на одном глазу, по фамилии Найда.
Три года тому назад он вступил добровольцем в один из полков дивизии, которой командовал Твердовский, и вскоре выделился из рядовой массы своей храбростью. Но вместе с храбростью он проявлял зверскую жестокость и, кроме того, оказался нечист на руку. Узнав об этом, Твердовский, не терпевший таких людей, под горячую руку чуть не расстрелял Найду, но после, пожалев его, ограничился тем, что выгнал его вон из дивизии.
Найда исчез бесследно.
Появился он уже после окончания гражданской войны, придя к Твердовскому, оборванный, грязный и несчастный, прося какую-нибудь должность.
Твердовский сначала решительно отказал, но, видя отчаяние Найды, передумал.
— Черт с вами, — сказал он, — я не хочу взять на себя ответственность за вашу гибель. Хоть и погано, но все же вы служили у меня. Поручаю вам охрану сахарного завода. Это для вас самая подходящая и безопасная должность. В вашем распоряжении не будет денег и не будет соблазна. Но если вы опять проштрафитесь, не взыщите — пощады не дам и старое припомню.
Если бы Твердовский увидел, какой злобой блеснул здоровый глаз Найды при намеке на старый грех, он, может быть, и не принял бы его, но Твердовский ничего не заметил.
В течение года Найда исправно исполнял свои обязанности, и на вопрос Твердовского заведующий заводом ответил рассеянно:
— Работник как работник. Не лучше и не хуже других. В дурном ни в чем не замечен.
У этого Найды и поселился новый монтер. К удивлению заведующего заводом, знавшего Найду как хмурого и нелюдимого человека, которого никто не мог заставить разговориться, монтер быстро сдружился с начальником охраны. Их постоянно видели вместе.
Веселый и жизнерадостный характер молодого монтера, очевидно, заразил угрюмого и сумрачного Найду. Он стал разговорчивее и даже начал улыбаться, чего за ним прежде не водилось.
По вечерам сожители дружно сидели за чаем до поздней ночи и о чем-то оживленно беседовали.
Однажды, попивая чаек, монтер с простодушным удивлением сказал Найде:
— Удивляюсь я, на вас глядя. Умный вы человек и способный, а сидите на такой маленькой должности. Даже жаль вас.
Найда насупился, а монтер продолжал:
— Попросились бы у Твердовского, чтоб он перевел вас на другую работу. Он человек прекрасный, добрая душа, толк в людях знает и с удовольствием верно поможет вам найти работу по вашим способностям.
Найда насупился еще больше и трехэтажно выругался. Монтер изумленно вскинул на него свои глубокие пристальные черные глаза.
— Что же вы ругаетесь? Разве я что-нибудь неприятное вам сказал? — спросил он недоуменно.
Найда сурово молчал. Но монтер не отставал с расспросами и, наконец, заставил своего приятеля рассказать историю его прежней судьбы у Твердовского.
— Ну вот, какой вздор, — сказал он, когда Найда кончил рассказ, — было и быльем поросло. Потом, Твердовский сам видит, что вы исправились, и, наверное, не имеет ничего против вас. Если бы вы сами напомнили ему о себе, он с удовольствием дал бы вам более ответственную работу по вашим талантам.
— Я боюсь разговаривать с ним, — ответил Найда, скрипнув зубами, — ничего в жизни не боюсь, а вот его взгляда не могу вынести.
— Ну, если так, — возразил монтер, — напишите ему письмо. Верьте, я дружески отношусь к вам, и мне очень хотелось бы помочь вам. Давайте мы вместе обдумаем письмо и напишем. Я уверен, что товарищ Твердовский не откажет.
Найда отрицательно мотнул головой.
— Нет. Он мне пропишет за письмо такую ижицу!
На лице монтера мелькнула на секунду гримаска нетерпения и недовольства, но, согнав ее, он продолжал ласково убеждать приятеля в верном успехе задуманного плана.
Наконец Найда махнул рукой.
— Эх, какой вы неотвязчивый! Ну давайте писать, черт с вами. Только чтобы хуже не вышло.
Монтер достал листок бумаги и придвинул чернильницу.
Уже первые лучи рассвета розовели на востоке, когда они закончили текст письма. Монтер положил его в конверт и запечатал.
— Завтра отдадим вестовому, который будет ехать в штаб, он и отвезет. А дня через два, наверное, будет и ответ.
Но через два дня ответа никакого не было. Не было его и через неделю. Найда волновался, а монтер утешал его.
— Да не волнуйтесь! Мало ли дела у товарища Твердовского. И потом не сразу же он может придумать, куда вас назначить. Нужно все же сообразить. Даже лучше, что не сразу отвечает.
В конце второй недели Твердовский сам появился на заводе, делая обычный объезд расположения корпуса. Он вошел в контору вместе с заведующим. Найда, взяв под козырек, волнуясь, рапортовал ему о благополучии на заводе.
Твердовский, прослушав рапорт, не подал руки начальнику охраны и, смотря на него в упор загоревшимися гневом глазами, сказал раздельно и громко, так что слышали все каждое слово:
— Вы написали мне наглое и дурацкое письмо. Вы просите, чтобы я дал вам более ответственную работу, основываясь на ваших прежних заслугах. Вы забыли, что эти заслуги заключаются только в том, что вы раскрали трудовые народные деньги в тяжелую годину. Я не выгоняю вас сейчас, потому что вы исправно служили год, но если вы осмелитесь еще раз претендовать на какие бы то ни было повышения, вы вылетите вон в два счета и безвозвратно.
Найда стоял бледный. Остальные сотрудники молча слушали, чувствуя неловкость, и никто не заметил, как черные глаза монтера вспыхнули ярким огоньком несдерживаемой радости и удовольствия.
Вечером этого дня монтер, окончив работу и придя в свою комнату, застал Найду лежащим на постели лицом в замызганную подушку.
Он тронул его за плечо.
— Эй, что такое?
Найда медленно повернул голову к спрашивающему. В сумраке комнаты глаза его блеснули мутным злым огоньком.
— Пошел к чертовой матери! — крикнул он. — Это из-за твоего дурацкого совета мне сегодня наплевали в морду. Идиот!
— За что же на меня злишься-то? — спросил, отступив, монтер, — я дал тебе совет обратиться к Твердовскому, потому что на себе испытал, как он добр и отзывчив. Видно, ты ему здорово напакостил, что он не может забыть твоих штук.
Найда злобно выругался. Монтер тихонько засвистал.
— Однако я вижу, ты вовсе раскис. Выпьем, что ли, по маленькой. От водки все горести дымом. Завтра проснешься, как встрепанный, и всю обиду из башки выбьет. А у меня как раз в сундучке здоровая старка. На прошлой неделе у контрабандиста купил. Клялся, что тридцатилетняя. Берег до праздника, но для твоего утешения не жаль распить.
Найда сел на постели.
— Давай, сволочь! Тащи! Пока не надерусь — не забуду. Ведь этакое услышать при всех — это все равно, как если б тебя при людях дерьмом вымазали.
— Да, — откликнулся монтер, доставая из сундука две плоские фляги, — и здорово ж он тебя отделал. При всем заводе. Вор вы, мол, и сукин сын и молчите, а не то в три шеи при всем честном народе.
— Заткнись, — прошипел Найда, скрипнув зубами, — не береди, наливай! Все у меня горит в середке. Подвернись бы он мне сейчас, хлоп и кончено. Мокро бы осталось.
Монтер обернулся и посмотрел на Найду с загадочной усмешкой. Потом он вылил содержимое фляжки в фарфоровую кружку и подал Найде.
— Дуй сразу! Только нос зажми.
Найда зажмурился и опрокинул кружку в рот. Бешеная выдержанная старка ударила ему в голову, как обухом. Несколько секунд он сидел, тяжело задыхаясь. Монтер искоса наблюдал за ним.
— Водка! — буркнул Найда. — Огонь! Надо было с утра такой дерябнуть, тогда б я ему не спустил. Я б ему показал.
— Что бы ты ему показал, корова, — внезапно зло сказал монтер, — только языком вертеть горазд. «Мокро бы осталось». На таракана ты, может, и храбр, а на Твердовского — коротки руки, сопляк.
Найда привстал и засопел.
— Не веришь? Не веришь? Думаешь, треплюсь? Трус я, по-твоему? Говори, стерва! — рявкнул он, хватая монтера за грудь, но тот легко выскользнул.
— Чего ж ты меня хватаешь? Я человек слабый. Ты вот Твердовского так схвати. Так на него небось даже с пушкой не полезешь, дрейфишь.
Найда вздрогнул и, схватив вторую фляжку, хлебнул несколько глотков прямо из горлышка, а фляжку швырнул на пол.
— Эх ты, — сказал он с горькой обидой, — я один на сотню ходил. Сам Твердовский видел. А его тоже не побоюсь. Пусть выходит один на один.
— Ложись спать, баба. Заврался! — подчеркнуто резко оборвал монтер.
Найда оперся на стол. Лицо его посерело и перекосилось.
— А, ты вот как! Так я ж тебе докажу. Вот лопну, а его ухлопаю.
— Да брось язык чесать! Кто вправду за себя постоит, тот молчит. Ты, поди, и пистолета-то в руках не держал, пигалица! — издевался монтер.
— Ах ты, рвань! — вскрикнул Найда и, оттолкнув монтера, пошел к постели. Монтер следил за ним внезапно загоревшимися глазами и, увидев, что Найда вытащил из-под подушки маузер, странно усмехнулся. Найда повернулся к нему.
— Во… видел… Поеду и… крышка. Он у меня не встанет, — рычал он, запихивая обойму.
— Да оставь! — подошел монтер. — С ума сошел. Ложись спать!
Но Найда ткнул его кулаком в бок.
— Не лезь… я тебе покажу, какой я трус. Я всем покажу.
Он распахнул дверь и прогрохотал неровными шагами по ступеням крыльца.
Монтер схватил валявшиеся фляги и сунул их в сундук. Потом погасил свет, раскрыл окно и прислушался. Он услыхал топот выводимой из конюшни лошади и пьяное ворчание Найды. Тогда, захлопнув окно, он лег на кровать и злорадно захохотал.
Лампа бросала на стол круг желтого света. Твердовский стоял у стола, облокотившись на него и положив больную ногу на стул, и рассматривал чертежи новой военной игры, переставляя флажки, наклеенные на булавки. Завтра он должен был вести игру с комсоставом. Втыкая флажок, он услыхал какой-то шорох и легкий стук на террасе. Он поднялся, всматриваясь в окно. Но все было тихо. Взяв палку, Твердовский тихо подошел к окну и выглянул. Ему показалось, что у столба террасы стоит какая-то тень. Он окликнул. От столба отделился человек и подошел к окну. Твердовский увидел лицо Найды с закушенной губой. Он вспылил.
— Какого черта вам надо? Это еще что за наглость? Вы хотите бы…
Найда вздернул руку. Прежде чем Твердовский успел отклониться, мигнула синеватая молния, гулко ударил выстрел, и Твердовский, тщетно стараясь удержаться пальцами за край подоконника, повалился навзничь. Из середины его лба струйкой забила кровь. В доме вспыхнули огни, послышалась всполошенная беготня.
А по ночной дороге, за воротами сада, задыхающаяся лошадь пронесла бешеным карьером пригнувшегося к седлу всадника.
И в бархатной темноте, осеребренной призрачным светом низких летних звезд, лошадь и всадник казались сами призраком темной силы, уносящимся в пропасть веков.
Лимузин остановился у подъезда «Люкс-отеля», и соскочивший с переднего сиденья маленький солдат в зеленых обмотках открыл дверцу. Молодой офицер, придерживая саблю, вылез из каретки и быстро скрылся в подъезде. Он взошел по лестнице во второй этаж и постучался в одну из дверей длинного и угрюмого коридора. Услыхав оклик, он оправил портупею и вошел.
Из-за письменного стола на него взглянули настороженно обезьяньи глазки капитана Ликса.
— Честь имею явиться, господин капитан!
Ликс хмуро протянул руку.
— Вы не рады, господин капитан? Я рассчитывал на лучший прием. Дело выполнено на редкость блестяще. Вся вина на этом идиоте, которого я довел до точки белого каления. Его арестовали, меня же никто не подозревает, и я спокойно рассчитался через неделю, выставив мотивом ухода, что я не могу работать там, где убит мой благодетель, что мне слишком тяжело. Недурно? Правда? Главное, что наше учреждение совершенно чисто, а чистые руки и чистая совесть самое главное, господин капитан.
Ликс усмехнулся и ткнул разговорчивому подчиненному лист бумаги.
— Лучше взгляните сюда.
Офицер вставил в глаз монокль и поднес лист к глазам.
«Официальная сводка оперативно-политического отдела. По собранным сведениям, смерть известного вождя красной конницы Твердовского вызвала в совдепии не уныние и растерянность, но взрыв общего негодования. Во всех кругах населения жалость к убитому равносильна ненависти к убийцам. Комсостав и рядовые корпуса покойного дали клятву, что за его смерть они заплатят в будущих боях. Никакого замешательства или изменения в политику смерть Твердовского не внесла…»
Лицо офицера вытянулось. Он положил бумагу на стол.
— Ну, что вы теперь скажете? — спросил Ликс.
Офицер замялся. Его ограниченный мозг тщетно искал ответа и не мог найти. Он просто пожал плечами и небрежно сказал:
— Удивительно странные люди эти большевики!
<1926>