Примечания

В четвертом томе Собрания сочинений Ф. М. Достоевского печатаются произведения, опубликованные в 1861–1866 гг.: «Униженные и оскорбленные», «Скверный анекдот», «Зимние заметки о летних впечатлениях», «Записки из подполья», «Крокодил», «Игрок». Все они (кроме «Игрока») впервые публиковались в журналах Ф. М. и М. М. Достоевских «Время» и «Эпоха».

Достоевский в романе «Униженные и оскорбленные» возвращается к мотивам и героям «Бедных людей», «Белых ночей», «Слабого сердца», «Неточки Незвановой», которые получают в романе в значительной степени иное психологическое и идеологическое наполнение. Это возвращение в 40-е годы, но обогащенное сибирским опытом Достоевского. В романе соотнесены не только судьбы, характеры, психологические ситуации, но и две эпохи жизни русского общества — 1840-х и 1860-х годов. Роман стал своего рода подведением итогов, но не прощанием с прошлым и тем более не отречением от него. Прошлое в «Униженных и оскорбленных» концентрируется вокруг воспоминаний о «Бедных людях», личности и последних годах жизни В. Г. Белинского (критик Б.). Именно трагическая судьба Белинского занимает ключевое место в художественной концепции романа, органически сливаясь с судьбами других «униженных и оскорбленных» героев и сумрачно-трущобным образом столичного города. О приверженности Достоевского «истинно гуманическому» направлению 1840-х годов писал в своей последней статье Н. А. Добролюбов, подчеркивая актуальность и жизненность идеалов и убеждений эпохи Белинского, Герцена, Петрашевского в пореформенной России. Само название романа Достоевского стало эмблемой гуманистического содержания русской литературы XIX в.

Временные пласты в романе «тайн» Достоевского (очевидно жанровое родство с произведениями Ч. Диккенса, О. Бальзака, Э. Сю, Ф. Сулье) смещены или, говоря иначе, совмещены, переплетены: роман-воспоминание как бы вписан в новую «либеральную» полосу жизни. «Униженные и оскорбленные» в определенном смысле воспринимаются как промежуточное звено в творчестве писателя и эскиз к «Преступлению и наказанию»: поиски своего жанра и оригинальных форм повествования, открытие новых характеров (особенно это относится к князю Валковскому — первому в галерее «хищных» типов Достоевского). Все это определило особое место в творчестве писателя «Униженных и оскорбленных» — первого большого «петербургского» романа Достоевского, и безусловно одного из самых популярных его произведений. «Униженные и оскорбленные», имевшие большой читательский успех, упрочили репутацию Достоевского-художника и «почвеннического» журнала «Время». Однако собственно почвеннических идей здесь почти нет в отличие от других художественных и публицистических произведений Достоевского 1860-х годов, прямо или косвенно связанных с «полемикой идей» века и пропагандой «почвенничества» — направления, главная суть которого заключалась в поисках «общей идеи», идеала, истинно национальных формул прогресса и просвещения. С наибольшей отчетливостью почвенническая программа, во многом созвучная теории «русского социализма» А. И. Герцена, была изложена Достоевским в публицистическом цикле «Ряд статей о русской литературе». В 1861 г. Достоевский с энтузиазмом верил в возможность мирного и постепенного возрождения России, радовался новому духу реформ, идеям великой эмансипации, расцвету «благодетельной гласности». Постепенно, однако, эти надежды поблекли, чему весьма способствовало резкое ухудшение политической обстановки, наступление реакции: расправа над М. Л. Михайловым, петербургские пожары, арест Н. Г. Чернышевского, восстание в Польше (1863–1864). Запрещен был и журнал «Время», вынужденный в 1863 г. прекратить существование на апрельской книжке.

Рассказ «Скверный анекдот» явственно засвидетельствовал скептицизм Достоевского, недоверие к либеральным разговорам о возрождении и обновлении России и одновременно настороженное и брезгливое отношение к вульгарным формам, в которые выливалась эмансипация. Сатирический рассказ Достоевского — непосредственный художественный отклик писателя на недолгую «либеральную весну», жалкие и непоследовательные попытки внедрения «новых порядков» сверху, в конечном счете вылившиеся в «скверный анекдот».

Рассказ был написан уже после первой поездки Достоевского в Западную Европу (1862), сыгравшей немалую роль в эволюции настроений и взглядов писателя. Достоевский, давно грезивший о встрече со «страной святых чудес», увидел Францию Наполеона III, о которой К. Маркс писал в книге «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта»: «Целый народ, полагавший, что он посредством революции ускорил свое поступательное движение, вдруг оказывается перенесенным назад, в умершую эпоху…».[179] Результатом поездки стало радикальное изменение представлений Достоевского о Европе. Обратившись в «Зимних заметках о летних впечатлениях» к проблеме «Запад и Россия», Достоевский яростно полемизирует с «русскими европейцами». Симптоматична близость парадоксов Достоевского к идеям «органической критики» А. Григорьева. Углубляется и полемика Достоевского с «западническими» теориями, задевающая непосредственно и старых вождей «европейской» партии — Чаадаева и Белинского (разительно изменяется общая оценка деятельности критика по сравнению с «Униженными и оскорбленными» и «Рядом статей о русской литературе»). Соответственно явно смягчается, отступает на третий план полемика со славянофилами.

Предпринятое Достоевским в «Зимних заметках о летних впечатлениях» путешествие в старую и новейшую историко-литературную «русскую Европу» иронически оттеняет впечатления от увиденного в современной Европе, представшей царством рассудка и чистогана, грандиозным муравейником без идеалов и «чудес». Достоевский с большой художественной силой запечатлел лондонский «Ваал» и затхлый духовный климат Франции периода общественно-политического застоя. Его критика буржуазной цивилизации имела определенные основания, во многом совпадая с наблюдениями и выводами А. И. Герцена. Но Достоевский (как впрочем, отчасти и Герцен), пораженный нравственным падением Европы пришел к чересчур далеким и императивным заключениям о «натуре» западного человека вообще, в котором «нет братского начала, а, напротив, начало единичное, личное, беспрерывно ослабляющееся, требующее с мечом в руке своих прав». Это представление о Западной Европе, столь отчетливо и категорично сформулированное Достоевским в «Зимних заметках о летних впечатлениях», в дальнейшем останется неизменным. Главным этико-идеологическим ориентиром в творчестве Достоевского станет образ идеального человеческого братства, выпукло обрисованный в «фельетоне за все лето» (так определил жанровую природу произведения писатель).

«Зимние заметки» — последнее произведение, опубликованное в журнале «Время». Достоевский воспринял запрещение журнала как катастрофу. После немалых усилий журнал удалось возобновить под другим названием: «Эпоха». Новому изданию суждена была короткая жизнь. Наступает, пожалуй, самое тяжелое время в жизни Достоевского. Один за другим уходят из жизни жена Мария Дмитриевна, любимый старший брат Михаил Михайлович. «И вот я остался вдруг один, и стало мне просто страшно. Вся жизнь переломилась разом надвое. В одной половине, которую я перешел, было все, для чего я жил, а в другой, неизвестной еще половине, все чуждое, все новое и ни одного сердца, которое бы могло мне заменить тех обоих <…> Стало все вокруг меня холодно и пустынно», — писал 31 марта 1865 г. Достоевский сибирскому другу А. Е. Врангелю. Серьезный удар журнальным делам нанесла и смерть ведущего литературного критика, идеолога «почвенничества» Аполлона Григорьева. «Эпоха» была обречена и вскоре прекратила существование, несмотря на энергичные усилия Достоевского, опубликовавшего в журнале повесть «Записки из подполья» и рассказ «Крокодил».

Философская повесть «Записки из подполья» явилась важной вехой идеологической и художественной эволюции Достоевского. В повести сложно художественно преломились «полемика идей» века и драматические обстоятельства жизни писателя (а отчасти и эпоха 1840-х годов). Элементы идейной полемики, пародийности очень сильны в повести (как и в рассказе «Крокодил»), хотя, конечно, ими отнюдь не исчерпывается содержание произведения, в котором по давно установившейся традиции видят начало «нового» Достоевского, идеологические и эстетические пролегомены к большим романам и «Дневнику писателя». Аргументы и «фантазии» Парадоксалиста («антигероя») поражали многосоставную систему идей, почерпнутых из разных европейских и русских источников, интегрированных в некое единое и цельное рассудочное и позитивистское мировоззрение. Они задевали как философские положения Гегеля, О. Конта, Г. Бокля, социал-утопические «фантазии», так и «теорию эгоизма» (или «расчета выгод») героев Чернышевского, литературные «указы» Добролюбова и Салтыкова-Щедрина, позитивистские и утилитаристские идеи в статьях Писарева и Зайцева, «календарь» и «формулы» (экономические, политические, эстетические) М. Н. Каткова.

Иррациональный бунт Парадоксалиста, бросающего со свойственной герою предельной откровенностью и «истерической жаждой противоречий и контрастов» вызов всему общепринятому, узаконенному, «нормальному», разумному, — в сущности, своеобразнейшая исповедь без «порядка» и «системы». Логическая исповедь и «натуральная повесть» органически слились в новый жанр: гениальное художественное открытие Достоевского, при жизни писателя оцененное только А. Григорьевым («Ты в этом роде и пиши»).

Подполье — миросозерцание циничное, надрывное и трагическое: естественный продукт верхушечной цивилизации, оторванной от почвы, «живой жизни». Позднее, в набросках предисловия к роману «Подросток» Достоевский определил сущность, характернейшие черты «подпольного» человека и «подполья»: «Я горжусь, что впервые вывел настоящего человека русского большинства и впервые разоблачил его уродливую и трагическую сторону. Трагизм состоит в сознании уродливости. <…> Только я один вывел трагизм подполья, состоящий в страдании, в самоказни, в сознании лучшего и в невозможности достичь его и, главное, в ярком убеждении этих несчастных, что и все таковы, а стало быть, не стоит и исправляться! Что может поддержать исправляющихся? Награда, вера? Награды — не от кого, веры — не в кого! Еще шаг отсюда, и вот крайний разврат, преступление (убийство) <…> Причина подполья — уничтожение веры в общие правила. „Нет ничего святого“». Таким образом, самим писателем «подполье» расценивалось как явление не исключительное, а типичное, своего рода парадоксально-трагическая и «некрасивая» разновидность «нигилизма» — духовной болезни нового времени.

Рассказ «Крокодил» еще непосредственнее, чем «Записки из подполья», связан с общественно-литературной полемикой середины 1860-х годов. Здесь, в частности, Достоевский откликнулся на полемику между «Современником» и «Русским словом», ранее охарактеризованную им в статье-памфлете как «раскол» в стане «нигилистов». Воспользовался Достоевский и другими событиями в журнально-литературном мире, создавая буквально пронизанную памфлетными мотивами «фантастическую сказку».

Заключает настоящий том роман «Игрок». Достоевский, вынужденный выполнять кабальные условия договора с книгоиздателем Ф. Т. Стелловским, прервал работу над «Преступлением и наказанием» и менее чем в месяц продиктовал «Игрока» стенографистке Анне Григорьевне Сниткиной, вскоре ставшей женой писателя. Роман «Игрок», действие которого разворачивается в Западной Европе, непосредственно связан с наблюдениями и тезисами «Зимних заметок о летних впечатлениях». В центре романа противопоставление русского национального характера («Я беру натуру непосредственную, человека, однако же, многоразвитого, но во всем недоконченного, изверившегося и не смеющего не верить, восстающего на авторитеты и боящегося их») и «западного», завершенного, устойчивого, константного и, разумеется, «мещанского». Исключительно сильны в «Игроке» автобиографические мотивы: многолетнее увлечение Достоевского игрой на рулетке и сложная, драматичная история отношений писателя с Аполлинарией Прокофьевной Сусловой перекликаются с центральными образами и сюжетными коллизиями романа (и естественно, что бесценным «реальным комментарием» к произведению служат письма Достоевского тех лет и воспоминания Сусловой и А. Г. Достоевской). Стремительно завершив «Игрока», Достоевский всецело сосредоточился на работе над романом «Преступление и наказание».

Текст «Униженных и оскорбленных» подготовлен А. В. Архиповой; тексты остальных произведений, вошедших в настоящий том, — Е. И. Кийко.

Примечания к «Униженным и оскорбленным» составлены Н. Ф. Будановой; к остальным произведениям — Е. И. Кийко. Послесловие написано В. А. Тунимановым, который является и редактором тома. В редакционно-технической подготовке тома принимала участие С. А. Полозкова.

Униженные и оскорбленные

Впервые опубликовано в журнале «Время» (1861. № 1–7) с подзаголовком: «Из записок неудавшегося литератора» и посвящением M. M. Достоевскому. Отдельным изданием роман вышел в Петербурге в 1861 г. При жизни Достоевского переиздавался в 1865 и 1879 гг.

Возникновение замысла «Униженных и оскорбленных», очевидно, следует отнести к 1857 г. 3 ноября этого года Достоевский из Семипалатинска сообщил брату Михаилу о намерении написать «роман из петербургского быта вроде „Бедных людей“ (а мысль еще лучше «Бедных людей»)». После переезда в Петербург весной 1860 г. Достоевский непосредственно приступил к работе над романом, о чем уведомил А. И. Шуберт 3 мая 1860 г.: «Воротился я сюда и нахожусь вполне в лихорадочном положении. Всему причиною мой роман. Хочу написать хорошо, чувствую, что в нем есть поэзия, знаю, что от удачи его зависит вся моя литературная карьера. Месяца три придется теперь сидеть дни и ночи. Зато какая награда, когда кончу! Спокойствие, ясный взгляд кругом, сознание, что сделал то, что хотел сделать, настоял на своем».[180] Однако работа над романом протекала медленно. «…приступаю к писанию и не знаю еще, что будет, но решаюсь работать не разгибая шеи», — жаловался Достоевский А. П. Милюкову 10 сентября 1860 г.[181] Писатель работал над «Униженными и оскорбленными» более года. Как свидетельствует дата в конце журнальной публикации, роман был завершен писателем 9 июля 1861 г. 16 июля 1861 г. M. M. Достоевский писал в связи с этим Я. П. Полонскому: «Он (Федор Михайлович. — Ред.) только что отделался, то есть кончил роман свой».[182]

Повествование в «Униженных и оскорбленных» ведется от первого лица. Иван Петрович — начинающий бедный петербургский литератор, разночинец — является одновременно рассказчиком и действующим лицом романа. Образ этот отчасти носит автобиографический характер. Рассказ о литературном дебюте Ивана Петровича, восторженная оценка его первого романа «критиком Б.» (т. е. В. Г. Белинским), взаимоотношения молодого писателя с его «антрепренером» (издателем) — эти и некоторые другие факты восходят к биографии молодого Достоевского, автора «Бедных людей», блистательно вступившего в 1846 г. на литературное поприще и обласканного самим Белинским. Неожиданный и необъясненный в романе крах — после удачного дебюта — литературных надежд Ивана Петровича является также косвенным отражением биографии молодого Достоевского.

В «Униженных и оскорбленных» романист отказался от соблюдения строгого хронологического принципа, характерного для его последующих романов. Хронология романа, как это неоднократно отмечали исследователи, сбивчива, а исторический фон, на котором совершаются события, условен. Действие романа происходит в течение полутора лет, однако его начало приурочено к середине 40-х годов, а в дальнейшем в романе упоминаются события и факты исторической, общественной и литературной жизни России вплоть до конца 1850-х годов.

Ироническое описание кружка «передовой» молодежи, собирающейся по средам «у Левеньки и Бореньки» (сами эти имена, вызывающие в памяти читателя Левона и Бореньку, друзей Репетилова в комедии Грибоедова «Горе от ума», свидетельствуют о пародийном характере изображения кружка), — пример преднамеренного смещения Достоевским хронологических границ и сближения различных эпох.

Проблемы отвлеченного философского характера, обсуждавшиеся в кружке Левеньки и Бореньки, заставляют вспомнить о «пятницах» М. В. Петрашевского, которые посещал молодой Достоевский в конце 1840-х годов. Споры же Алешиных друзей «по поводу современных вопросов» («Мы говорим о гласности, о начинающихся реформах, о любви к человечеству, о современных деятелях…») были характерны для разночинно-демократической среды конца 1850-х — начала 1860-х годов, в преддверии буржуазных преобразований России.

Смещение хронологии позволило Достоевскому создать произведение с более широким, чем предполагалось первоначально, охватом частной и общественной жизни России той эпохи, а также выразить мысль о преемственной связи в идейной и культурной жизни России 1840-х и 1850-х годов.

«Униженные и оскорбленные» — первый большой роман Достоевского после каторги. В нем отразилась идейно-художественная эволюция писателя, вынесшего из Сибири убеждение о трагической оторванности передовой русской интеллигенции от «почвы», неверие в революционный путь преобразования русской действительности.

Иван Петрович изображен как литератор школы Белинского и идейный единомышленник критика. Однако тот гуманистический идеал братства, добра и справедливости, которому верен герой, в отличие от идеалов Белинского не носит активного, действенного характера. Отношение героев к литературному первенцу Ивана Петровича как бы служит критерием их нравственной сущности. Гуманистический пафос «Бедных людей» близок Ихменевым, но совершенно чужд Валковскому, способному испытывать к обездоленному «маленькому человеку» лишь чувство высокомерного презрения, свойственного аристократической среде.

Нередкие упоминания в романе о «Бедных людях», Белинском и эпохе 1840-х годов далеко не случайны. Гуманистическое направление русской литературы 1840-х годов было построено на вере, что «самый забитый, последний человек есть тоже человек и называется брат мой».[183] Эта вера составляет также этическое основание романа «Униженные и оскорбленные».

О внутренней связи между «Бедными людьми» и «Униженными и оскорбленными» свидетельствует своеобразная перекличка заглавий обоих романов. Эпитет «бедные» в заглавии первого романа Достоевского многозначен. «Бедные» — это не только лишенные материального достатка или необходимых средств к существованию люди, но и люди несчастные, обездоленные, униженные, а тем самым вызывающие к себе сочувствие и сострадание. В этом смысле понятия «бедные», «униженные», «оскорбленные» — синонимы.

Описываемые в романе события происходят в Петербурге. Писатель стремился к точному воспроизведению топографии северной столицы. Вознесенский проспект (ныне — проспект Майорова), Большая Морская (улица Герцена), Гороховая (улица Дзержинского), Шестая линия Васильевского острова, Шестилавочная улица (ныне — улица Маяковского), Литейный проспект, Фонтанка, Семеновский, Вознесенский, Торговый мосты и т. д. — все это исторически конкретные приметы Петербурга, который изображен как типичный большой город той эпохи с присущими ему социальными противоречиями и контрастами. Здесь «самый главный князь Ротшильд», символизирующий власть денег, определяет человеческие судьбы и отношения.

Антикапиталистическая тема, трактуемая Достоевским с гуманистических позиций, проходит через весь роман.

История Нелли позволила Достоевскому изобразить петербургские трущобы и притоны с их обитателями, жизнь городского социального «дна», где господствуют нищета, болезни, пороки, преступления. «Маленький человек», затерявшийся в этом страшном мире, обречен на нищету, позор, физическую и нравственную гибель.

«Мрачная это была история, — так характеризует Иван Петрович судьбу Нелли, — одна из тех мрачных и мучительных историй, которые так часто и неприметно, почти таинственно, сбываются под тяжелым петербургским небом, в темных, потаенных закоулках огромного города, среди взбалмошного кипения жизни, тупого эгоизма, сталкивающихся интересов, угрюмого разврата, сокровенных преступлений, среди всего этого кромешного ада бессмысленной и ненормальной жизни…» (наст. том. С. 164).

Не менее трагичны судьбы и других героев романа, «униженных и оскорбленных». Гибнут ограбленные и обманутые Валковским мать и дедушка Нелли; несчастья обрушились на семью Ихменевых, разоренную и опозоренную тем же Валковским; разрушились личная жизнь и литературные планы Ивана Петровича.

Всесильное и торжествующее зло представлено в романе князем Валковским, у которого, по меткому замечанию Н. А. Добролюбова, «душа совсем вынута».[184] Валковский — теоретик и практик откровенного, цинического, хищнического эгоизма и индивидуализма. К этой зловещей фигуре тянутся все сюжетные линии романа. Он причина несчастий и страданий «униженных и оскорбленных».

Валковский — новый для писателя тип. Этот герой-идеолог — литературный предшественник более сложных и художественно совершенных героев того же плана — «подпольного парадоксалиста», Раскольникова, Свидригайлова, Ставрогина. Образ Валковского еще не обладает той психологической и философской усложненностью, которая свойственна, например, наиболее ему родственным Свидригайлову и Ставрогину, в душах которых, однако, происходит мучительная борьба между злом и добром.

Образ князя Валковского имеет определенные аналогии в западноевропейских литературах — в произведениях Шодерло де Лакло, маркиза де Сада, Шиллера, Гофмана, Э. Сю, Ф. Сулье, Бальзака, изображающих утонченных циников, апологетов и проповедников аморализма, в философии М. Штирнера, автора нашумевшей книги «Единственный и его собственность».[185] Но аморализм Валковского имел жизненные истоки и в русской действительности того времени, в современной Достоевскому буржуазной индивидуалистической этике. Деньги для Валковского — главный двигатель и вершитель человеческих судеб. Причем князь — гедонист, стремящийся наслаждаться жизнью, к которой он относится потребительски. «Жизнь — коммерческая сделка, — утверждает в беседе с Иваном Петровичем Валковский, — даром не бросайте денег, но, пожалуй, платите за угождение, и вы исполните все свои обязанности к ближнему, — вот моя нравственность <…> Идеалов я не имею и не хочу иметь <…> В свете можно так весело, так мило прожить и без идеалов…» (наст. том. С. 244).

Если Валковский принадлежит к «хищному типу», то его сын Алеша относится к числу добрых, но слабых, безвольных людей. Детскость, простодушие, «невинность» придают Алеше своеобразное обаяние и отчасти роднят его с Алешей Карамазовым. В противоположность отцу Алеша не является сознательным носителем зла, однако его бездумный эгоизм, легкомыслие, безответственность в своих поступках объективно содействуют злу.

Рисуя мир «униженных и оскорбленных», Достоевский не идеализирует внутренних возможностей своих героев. Это не только хорошие, благородные, несчастные и страдающие люди, достойные любви и участия. Они в то же время нравственно больны, ущербны, потому что постоянное оскорбление человеческого достоинства не проходит безнаказанно, но калечит душу человека, озлобляет его.

Проблему эгоизма в ее социальном и этическом аспектах, занимающую центральное место в романе, Достоевский исследует всесторонне, с большой психологической и философской глубиной. Эгоизм в его разнообразных видах и проявлениях рисуется ему большим социальным злом, источником «неблагообразия» мира и человеческих отношений. Эгоизм разъединяет, разобщает даже самых близких, дорогих друг другу людей (семья Ихменевых), препятствует их человеческому взаимопониманию и единению.

Валковский — носитель самого страшного — хищнического, цинического, волчьего эгоизма. Алеша Валковский и Катя представляют в романе эгоизм наивный, непосредственный. Наташе присущ эгоизм больной, исключительной, жертвенной любви к недостойному избраннику, делающий ее глухой к страданиям близких людей (родителей, Ивана Петровича). Ей же, как и Нелли, в высшей степени свойствен эгоизм страдания, в котором она гордо и ожесточенно замыкается. Эгоизм страдания характерен также для старика Ихменева и отчасти для Ивана Петровича.

Выход из ненормального, болезненного состояния, разъединяющего и разобщающего людей, Иван Петрович видит в любви, прощении, нравственной стойкости и духовном единении «униженных и оскорбленных». Эту идею трогательно и наивно выражает в конце романа старик Ихменев: «О! Пусть мы униженные, пусть мы оскорбленные, но мы опять вместе, и пусть, пусть теперь торжествуют эти гордые и надменные, унизившие и оскорбившие нас! Пусть они бросят в нас камень!.. Мы пойдем рука в руку…» (см. с. 313).

Разумеется, Достоевский понимал, что подобное нравственное единение не уничтожает социального зла, которое в романе торжествует в лице Валковского. В финале романа — трагически разрушенные судьбы его героев. Писатель-гуманист правдиво показал трагически неразрешимые конфликты своей эпохи.

«Униженные и оскорбленные» — во многом переходное в творчестве Достоевского произведение. Это — первый, еще не вполне художественно совершенный опыт нового для писателя «идеологического романа». В нем содержатся зачатки многих идей, образов, поэтики зрелого Достоевского.

Чернышевский сочувственно откликнулся в «Современнике» на появление в печати первой части «Униженных и оскорбленных»: «Нельзя угадать, как разовьется содержание в следующих частях, потому скажем теперь только, что первая часть возбуждает сильный интерес ознакомиться с дальнейшим ходом отношений между тремя главными действующими лицами: юношею, от имени которого ведется рассказ (роман имеет форму автобиографии), девушкою, которую он горячо любит, которая и сама ценит его благородство, но отдалась другому, очаровательному и бесхарактерному человеку. Личность этого счастливого любовника задумана очень хорошо, и если автор успеет выдержать психологическую верность в отношениях между ним и отдавшейся ему девушкою, роман его будет одним из лучших, какие являлись у нас в последние годы. В первой части, по нашему мнению, рассказ имеет правдивость: это соединение гордости и силы в женщине с готовностью переносить от любимого человека жесточайшие оскорбления, одного из которых было бы, кажется, достаточно, чтобы заменить прежнюю любовь презрительною ненавистью, — это странное соединение в действительности встречается у женщин очень часто. Наташа с самого начала предчувствует, что человек, которому отдается она, не стоит ее; предчувствует, что готов бросить ее, — и все-таки не отталкивает его, напротив, бросает для него свою семью, чтобы удержать его любовь к себе, поселившись вместе с ним. <…> К несчастию, слишком многие из благороднейших женщин могут припомнить в собственной жизни подобные случаи, и хорошо, если только припомнить как минувшую уже чуждую их настоящего историю».[186]

Начало публикации романа «Униженные и оскорбленные» в журнале «Время» приветствовал А. Н. Плещеев, который писал: «Новый роман его напомнил нам его прежние произведения: те же хватающие за сердце ноты слышны в нем… даже и тот фантастический колорит, который так любит г-н Достоевский, колорит, как будто навеянный на него одним из любимых его писателей, Гофманом, встречается здесь в первой же сцене <…> Первая глава нового романа, где являются странный старик с своей собакой, по нашему мнению, превосходна».[187]

Роман Достоевского после выхода его в свет привлек внимание критиков различных направлений. Расходясь в оценке идейно-художественных достоинств романа, критики, однако, почти единодушно признали увлекательность, занимательность нового произведения писателя.

В журнале «Сын отечества» появилась статья А. Хитрова, в которой были отмечены высокие художественные достоинства романа. «Автор — удивительный мастер оттенять характеры выводимых им лиц и класть особый оттенок на каждого из них, класть не с нескольких приемов, а с одного разу, — писал А. Хитров. — Герои романа — не какие-нибудь бледные тени, но живые люди, говорящие каждый по своим убеждениям, согласно своему взгляду. Как живого вы видите перед собой и этого несчастного Смита, который, кажется вам, и теперь еще сидит у Миллера и смотрит бессмысленно холодным взглядом на горячего немца <…> как живого видите и этого несчастного Ихменева, скрывающего от людей свои чувства, а в тиши — плачущего о своей Наташе».[188] Критик отмечает художественную достоверность созданных Достоевским образов. «Вообще в этом отношении есть у автора многие великолепные, мастерские страницы. Одна сцена — и перед вами весь человек. Не забудем при этом и того, что характеры, выбранные автором, не из легких».[189] Главное же достоинство романа Достоевского, по мнению критика, состоит в общей гуманистической идее романа, в глубоком сочувствии автора всем «униженным и оскорбленным».

Критик «Русского слова» Г. А. Кушелев-Безбородко, напротив, подчеркнул художественное несовершенство нового произведения Достоевского, отметил слабую сторону в «художественной постройке» романа, натянутость и придуманность сюжетных ситуаций, неестественность поведения персонажей романа и др. Так, например, критику представляются неправдоподобным отношение Ивана Петровича к покинувшей его Наташе и ее возлюбленному; старика Ихменева — к обманувшему его доверие Ивану Петровичу; неоправданно бездушно ведет себя Наташа по отношению к родителям.

Непонятной и необъяснимой кажется критику любовь Наташи и Кати к Алеше. Обе они любят самоотверженно «самого бестолкового молодого человека, еще мальчишку», «фразера до невероятности, болтуна, самодура и вместе с тем глупого донельзя».[190] По мнению Кушелева-Безбородко, автор «не обрисовал, не очертил, не разъяснил ни одного живого лица, ни одного настоящего типа».[191] Заглавие романа «вовсе не оправдывает его содержания». «Униженные и оскорбленные! — восклицает критик. — Сколько ужасных драм кроется в этих двух словах, сколько и вправду есть униженных, сколько оскорбленных!». В романе же Достоевского, считает критик, «собственно говоря, унижен и оскорблен только разве старик Ихменев». Остальные же герои, «если оскорбляются, то решительно для собственного развлечения».[192]

Однако, несмотря на все недостатки, замечает Кушелев-Безбородко, роман читается с увлечением благодаря «мастерскому способу рассказа». Достоевскому присуще «неподражаемое искусство рассказывать; у него свой оригинальный рассказ, свой оборот фраз, совершенно своеобразный и полный художественности». Своеобразный слог Достоевского не уступает по своим достоинствам слогу Тургенева, Гончарова, Писемского. Критик называет роман «Униженные и оскорбленные» «превосходным сказочным романом».[193]

Наиболее обстоятельный и содержательный анализ романа «Униженные и оскорбленные» дан в известной статье Н. А. Добролюбова «Забитые люди», опубликованной в сентябрьской книжке «Современника» за 1861 г.

Добролюбов отнес роман Достоевского к «лучшим литературным явлениям года»[194] и с сочувствием упомянул о приверженности Достоевского «гуманистическому» направлению 1840-х годов. «То было направление живое и действенное, — пишет критик, — направление истинно гуманистическое, не сбитое и не расслабленное разными юридическими и экономическими сентенциями. Тогда к вопросу о том, отчего человек злится или ворует, относились так же, как и к вопросу, зачем он страдает и всего боится: с любовью и болью начинали приниматься за патологическое исследование подобных вопросов, и если бы продолжалось это направление, оно, без сомнения, было бы плодотворнее всех, за ним последовавших».[195]

Добролюбов отметил, что в «Униженных и оскорбленных» «очень много живых, хорошо отделанных частностей, герой романа, хоть и метит в мелодраму, но по местам выходит недурен, характер маленькой Нелли обрисован положительно хорошо, очень живо и натурально очеркнут также характер старика Ихменева. Все это дает право роману на внимание публики».[196]

Однако в целом роман не удовлетворил критика, заявившего, что «Униженные и оскорбленные» — «ниже эстетических требований».

«Эта бедность и неопределенность образов, эта необходимость повторять самого себя, это неуменье обработать каждый характер даже настолько, чтоб хоть сообщить ему соответственный способ внешнего выражения, — пишет Добролюбов, — все это, обнаруживая, с одной стороны, недостаток разнообразия в запасе наблюдений автора, с другой стороны, прямо говорит против художественной полноты и цельности его создания».[197]

К числу художественных неудач романа Добролюбов относит образ главного героя, который, по мнению критика, из «всех униженных и оскорбленных <…> унижен и оскорблен едва ли не более всех». «Действие романа, — замечает критик, — продолжается какой-нибудь месяц, и тут Иван Петрович беспрерывно на побегушках <…> Но вот и все; что именно у него на душе, мы этого не знаем, хотя и видим, что ему нехорошо. Словом, перед нами не страстно влюбленный, до самопожертвования любящий человек <…> перед нами просто автор, неловко взявший известную форму рассказа, не подумав о том, какие она на него налагает обязанности. Оттого тон рассказа решительно фальшивый, сочиненный; и сам рассказчик, который, по сущности дела, должен бы быть действующим лицом, является нам чем-то вроде наперсника старинных трагедий».[198] Критике подверглись и другие персонажи романа. «Силлогизмы Наташи поразительно верны, как будто она им в семинарии обучалась, — иронизирует Добролюбов. — Психологическая проницательность ее удивительна, постройка речи сделала бы честь любому оратору, даже из древних. Но согласитесь, ведь очень приметно, что Наташа говорит слогом г. Достоевского? И слог этот усвоен большею частию действующих лиц».[199] Критик недоумевает, «как может смрадная козявка, подобная Алеше, внушить к себе любовь подобной девушки».[200] Достоевский не разъяснил этого. «Сердце героини от нас скрыто, и автор, по-видимому, смыслит в его тайнах не больше нашего».[201]

По мнению критика, Достоевский не сумел также «заглянуть в душу» Валковского. «Как и что сделало князя таким, как он есть? Что его занимает и волнует серьезно? Чего он боится и чему, наконец, верит? А если ничему не верит <…> то каким образом и при каких посредствах произошел этот любопытный процесс».[202] Общий характер замечаний Добролюбова свидетельствует, что он оценивал роман Достоевского прежде всего с позиций поэтики Гоголя и «натуральной школы» 1840-1850-х годов, предусматривавшей социальную мотивировку характеров и поведения героев. Поэтому критик не мог полностью оценить художественного новаторства Достоевского, прокладывавшего путь к идеологическому роману.[203] Название статьи Добролюбова непосредственно связано с его истолкованием идейного содержания романа. Критик относит «униженных и оскорбленных» героев Достоевского к числу «забитых людей», квалифицируя их «забитость» как «отречение от собственной воли, от собственной личности».[204]

Однако для Добролюбова «забитые люди» это не «мертвые души»: «живы эти люди и жива душа их», «искра божья все-таки тлеется в них и никакими средствами, пока жив человек, невозможно потушить ее». Размышляя о положении «забитых, униженных и оскорбленных личностей», которых «у нас много в среднем классе», Добролюбов приходит к выводу, что, несмотря на внешнее примирение со своим положением, «они чувствуют его горечь», «жаждут выхода». «Где этот выход, когда и как — это покажет жизнь».[205]

Критик смотрит с известным оптимизмом на будущее «забитых людей», так как со времени появления «Макара Ивановича с братией» жизнь уже шагнула вперед, и в обществе налицо «общее стремление к восстановлению человеческого достоинства и полноправности во всех и каждом». «Может быть, — заключает Добролюбов, — здесь уже и открывается выход из горького положения загнанных и забитых, конечно, не их собственными усилиями, но при помощи характеров, менее подвергшихся тяжести подобного положения, убивающего и гнетущего. И вот этим-то людям, имеющим в себе достаточную долю инициативы, полезно вникнуть в положение дела, полезно знать, что большая часть этих забитых, которых они считали, может быть, пропавшими нравственно, — все-таки крепко и глубоко, хотя и затаенно даже для себя самих, хранит в себе живую душу и вечное, неисторжимое никакими муками сознание своего человеческого права на жизнь и счастье».[206]

В ноябрьской книжке «Русской речи» за 1861 г. была опубликована статья Е. Тур «„Униженные и оскорбленные“, роман г. Достоевского».[207]

Е. Тур, как и другие критики, особо подчеркивает гуманистическую направленность романа Достоевского, присущую его творчеству в целом. По словам Е. Тур, «ни года, ни безвестная для нас жизнь его (Достоевского. — Ред.) не изменили ни его воззрений, ни его гуманности, ни его сочувственной любви ко всему, что носит имя человека. Та же теплота чувства, та же любовь, та же нежность в отношении несчастных! Как велико и широко должно быть то сердце, которое диктует страницы, исполненные смягчающего чувства, исполненные высокой свежести и самой трогательной чувствительности».[208] Из этих качеств, как полагает Е. Тур, вытекают и недостатки произведений Достоевского, в которых рядом с тонким психологизмом и глубоким проникновением в жизнь встречаются наивные, детские представления о ней. «Самый выпуклый, самый цельный, самый верный жизни и действительности характер» в романе, по мнению критика, — князь Валковский — «квинтэссенция всякой гнили, произведение особого слоя общества, в котором не осталось не только свежих соков, но даже тени чего-нибудь, что могло бы напомнить живую жизнь, а следственно, силу и развитие».[209] «Наташа, Алеша были бы безукоризненны; — замечает Е. Тур, — если б читателю можно было хоть на минуту не только помириться, но даже понять любовь безумную и страстную, преданную и глубокую женщины умной, твердой, развитой, чувствительной и горячей к глупому, слабому до тупоумия, пустому до безобразия мальчишке-лгунишке. Само по себе взятое лицо Алеши чрезвычайно живо и верно обрисовано <…> Только наша русская земля могла выработать в известном слое общества таких бесхарактерных лиц <…> Он не зол, не умен, не низок, не корыстолюбив, но зато он делает более зла, чем злой, более низостей, чем отъявленный негодяй, и женится на миллионах, оставляя девушку, которая пожертвовала ему всем».[210] Е. Тур отмечает многозначность названия романа Достоевского: «Как много говорят одни слова эти — униженные и оскорбленные! Сколько тут кровной, ничем не изгладимой обиды, кровавых, ничем не смываемых, неистощимых слез, которые льются и все-таки груди не облегчают! <…> Униженные и оскорбленные — ведь это сознание собственной правоты и вместе собственного бессилия!».[211]

Однако в целом «Униженные и оскорбленные», по мнению Е. Тур, «не выдерживают ни малейшей художественной критики». Роман полон недостатков, несообразностей, «запутанностей и в содержании и завязке». Несмотря на это, он читается с большим удовольствием. «Многие страницы написаны с изумительным знанием человеческого сердца, другие с неподдельным чувством, вызывающие еще более сильное чувство из души читателя. Внешний интерес не падает до самой последней строки, да и самая последняя строка оставляет в читателе желание узнать, что станется с Наташей после страшного сна, и не суждено ли доброму и симпатичному Ване, от лица которого ведется рассказ, утешить ее от всех зол и бурь, которые разразились на ясной дотоле жизни ее…».[212]

Статья Е. Ф. Зарина (подписана: З-ъ) «Небывалые люди»,[213] как свидетельствует уже ее название, полемична по отношению к заглавиям романа Достоевского и статьи Добролюбова.

Основной пафос «Униженных и оскорбленных» Е. Ф. Зарин усматривает в проповеди эмансипации женщин, адвокатом которых якобы выступает Достоевский. По словам критика, Достоевскому «пришлось доказывать вещь, на которую в жизни нет никакого намека <…> Автору хотелось показать пример эмансипации именно в том месте, где совокуплены все меры против этого величайшего семейного зла <…> словом, все условия, при которых самый пылкий темперамент подчиняется давлению установившейся нравственности».[214]

Герои романа: эгоистичная, неблагодарная дочь, жестокосердый отец, «мелодраматический злодей» князь Валковский, «идиотик» Алеша, бесхарактерный и дряблый Ваня (виновник общей беды) — все они в представлении критика какие-то «небывалые люди», редко встречающиеся в жизни.

Роман Достоевского, пишет критик, относится к тому легкому жанру, «который вызывает на трудное соперничество с очень известными корифеями легкого рода, столь изобилующими во французской литературе <…> он (Достоевский. — Ред.) только отделал его местными петербургскими колерами, тоже в общепринятом и потому отчасти рутинном роде, а именно: снял на все время своего романа солнышко с нашего горизонта, почастил мелкой, автоматического свойства изморозью, развел по улицам жижу и, в заключение, свел своего героя в казенную больницу».[215]

Первоначальный положительный отклик А. А. Григорьева на роман «Униженные и оскорбленные» содержится в его статье «Реализм и идеализм в нашей литературе (По поводу нового издания сочинений Писемского и Тургенева)».[216]

Григорьев увидел в «Униженных и оскорбленных» стремление «высокодаровитого автора» «Двойника» преодолеть болезненное и напряженное направление «сентиментального натурализма» и сказать новое, «разумное и глубокосимпатичное слово».[217] Несколько позднее Григорьев упрекнул автора «Униженных и оскорбленных» в книжности и фельетонизме. Так, в частности, критик писал H. H. Страхову 12 августа 1861 г.: «Что за смесь удивительной силы чувства и детских нелепостей роман Достоевского? Что за безобразие и фальшь — беседа с князем в ресторане (князь — это просто книжка!). Что за детство, т. е. детское сочинение, княжна Катя и Алеша! Сколько резонерства в Наташе и какая глубина создания Нелли! Вообще что за мощь всего мечтательного и исключительного и что за незнание жизни!».[218]

В 1864 г. Страхов опубликовал в журнале «Эпоха» свои «Воспоминания об Аполлоне Александровиче Григорьеве». В одном из приведенных писем Григорьева к Страхову, в частности, говорилось, что редакции «Времени» следовало «не загонять, как почтовую лошадь, высокое дарование Ф. Достоевского, а холить, беречь его и удерживать от фельетонной деятельности».[219]

Достоевский позднее следующим образом откликнулся на отзыв Ап. Григорьева: «В этом письме Григорьева, очевидно, говорится о романе моем „Униженные и оскорбленные“ <…> Если я написал фельетонный роман (в чем сознаюсь совершенно), то виноват в этом я и один только я. Так я писал и всю мою жизнь, так написал всё, что издано мною, кроме повести „Бедные люди“ и некоторых глав из „Мертвого дома“ <…> Совершенно сознаюсь, что в моем романе выставлено много кукол, а не людей, что в нем ходячие книжки, а не лица, принявшие художественную форму (на что требовалось действительно время и выноска идей в уме и в душе). В то время как я писал, я, разумеется, в жару работы, этого не сознавал, а только разве предчувствовал. Но вот что я знал наверно, начиная тогда писать: 1) что хоть роман и не удастся, но в нем будет поэзия, 2) что будет два-три места горячих и сильных, 3) что два наиболее серьезных характера будут изображены совершенно верно и даже художественно <…> Вышло произведение дикое, но в нем есть с полсотни страниц, которыми я горжусь. Произведение это обратило, впрочем, на себя некоторое внимание публики».[220]

Достоевский в 1864 г. склонен был в известной мере согласиться с Ап. Григорьевым и теми критиками, которые упрекали его в том, что в «Униженных и оскорбленных» он не освободился до конца от традиционной схемы демократического романа-фельетона 1840-1860-х годов с характерными для последнего яркими контрастами света и тени, добра и зла. Но в то же время писатель отчетливо сознавал свое новаторство, он высоко ценил художественную силу и психологическую глубину некоторых образов «Униженных и оскорбленных».

В советское время роман неоднократно переиздавался и выходил массовыми тиражами.

Прижизненных переводов «Униженных и оскорбленных» не было.

Существует несколько переделок романа для сцены (П. А. Черкасова — СПб., 1908; А. Л. Желябужского — М., 1914 и др.).[221]

Известны многочисленные советские театральные постановки «Униженных и оскорбленных». Из них наиболее значительные: Москва, МХАТ 2-й. Инсц. Ю. В. Соболева. Реж. И. Н. Берсенев, С. Г. Бирман; Ленинград, Театр им. Ленинского комсомола. Инсц. Л. Н. Рахманова, 3. Л. Юдкевича. Постановка Г. А. Товстоногова. Реж. И. С. Ольшвангер.[222]

Скверный анекдот

Впервые опубликовано в журнале «Время» (1862. № 11. С. 299–352) с подписью: Федор Достоевский.

В рассказе отразилась социально-политическая позиция Достоевского в период либеральных реформ начала 1860-х годов. Автор «Скверного анекдота» не верил искренности заявлений представителей общественных верхов об их готовности прийти на помощь народу, способствовать общественному прогрессу и утверждению принципов гуманизма. Достоевский, как и писатели революционно-демократического лагеря, подчеркнул, что бюрократические круги, как консервативные, так и либеральные в равной степени, озабочены только тем, чтобы при проведении реформ сущность прежних общественных отношений осталась неизменной.

Художественно-идеологическое построение рассказа и его наименование — «Скверный анекдот» — восходят к гоголевской традиции.[223]

Центральной в рассказе является фигура генерала Пралинского, считающего себя гуманным человеком и приверженцем новых либеральных идей. Однако случившееся с ним подтвердило предсказание «ретрограда», тайного советника Никифорова, что Пралинский «не выдержит» принятой на себя роли. Достоевский приводит читателя к выводу, что либеральные идеи подобных «деловых» людей новой формации не соответствуют их «натуре», обнаруживающейся в их поступках. Точка зрения Достоевского в данном случае соответствовала взглядам Салтыкова-Щедрина, который в «Сатирах в прозе» (1859–1862) изобразил бюрократических деятелей времен реформ, охарактеризовав этот период русской жизни как «эпоху конфузов». Особенно близки к главному персонажу рассказа Достоевского Пралинскому Зубатов и Удар-Ерыгин из очерка Салтыкова-Щедрина «К читателю».

В «Скверном анекдоте», как и во многих произведениях Достоевского 1840-х годов, изображена чиновничья среда. Однако конфликт между «его превосходительством» и «маленьким чиновником», «рублей на десяти в месяц жалованья», здесь приобрел большую социальную остроту. Пселдонимов утратил черты безропотной покорности, свойственные Макару Девушкину («Бедные люди») и Васе Шумкову («Слабое сердце»): в его поведении обнаруживается внутренняя вражда к генералу Пралинскому. По справедливому замечанию А. М. Ремизова, главная «мысль рассказа, с конца и с начала, с Пралинского и с Пселдонимова — обманувшаяся надежда».[224]

Не случайно самое светлое лицо в рассказе — мать Пселдонимова, простая русская женщина, добрая и самоотверженная. Введение в рассказ этого, резко отличающегося от всех других персонажей, образа отвечало убеждению Достоевского в том, что единственный подлинный носитель высшей естественной нравственной правды — русский народ.

В 1966 г. режиссеры В. Н. Наумов и А. А. Алов поставили по «Скверному анекдоту» фильм (вышел на экраны в 1987 г.).

Зимние заметки о летних впечатлениях

Впервые опубликовано в журнале «Время» (1863. № 2. С. 289–318; № 3. С. 323–362) с подписью: Федор Достоевский.

По жанру «Зимние заметки о летних впечатлениях» — своеобразные художественные очерки. Это — путевые записки. Мысль о создании произведения такого рода была подсказана Достоевскому, вероятно, его братом, который писал ему 18 июня 1862 г.: «Да написал бы ты в Париже что-нибудь для „Времени“. Хоть бы письма из-за границы».[225] К предложению брата, который был его соредактором по журналу «Время», Достоевский отнесся весьма сочувственно. В письме к H. H. Страхову из Парижа от 26 июня (8 июля) 1862 г. он писал: «Мне приходится еще некоторое время пробыть в Париже, и потому хочу, не теряя времени, обозреть и изучить его, не ленясь <…> Не знаю, напишу ли что-нибудь? Если очень захочется, почему не написать и о Париже, но вот беда: времени тоже нет. Для порядочного письма из-за границы нужно все-таки дня три труда, а где здесь взять три дня?».

Приветствуя появление в 1857 г. отдельного издания «Писем об Испании» В. П. Боткина, Н. Г. Чернышевский писал, что «путешествия везде составляют самую популярную часть литературы».[226] Назвав лучшие книги этого рода, вышедшие в России в 1836–1846 гг., Чернышевский сетовал по поводу того, что в следующее десятилетие их было значительно меньше.

Автор «Зимних заметок о летних впечатлениях» продолжал, таким образом, сложившуюся уже в русской литературе традицию. Приступив к работе, Достоевский, вероятно, просмотрел некоторые из путевых очерков своих предшественников. Он внимательно перечитал «Письма русского путешественника» H. M. Карамзина и «Письма из-за границы» Д. И. Фонвизина (см. с. 389–393). В поле зрения Достоевского находились и позднейшие многочисленные путевые очерки, письма из-за границы, статьи, в которых освещалась под разными углами зрения общественная, культурная и политическая жизнь Западной Европы. Учтен был Достоевским и опыт Генриха Гейне как автора «Путевых картин» (1824–1828).

Систематическое и последовательное описание увиденного и перипетий путешествия не являлось главной задачей Достоевского. Записи путевых впечатлений в «Зимних заметках» перемежаются обобщенными публицистическими по форме очерками различных сторон жизни европейских стран, главным образом Франции и Англии, и раздумьями автора о судьбах Запада и России. Непосредственным предшественником Достоевского в этом типе очерка был А. И. Герцен как автор «Писем из Франции и Италии» (1847–1852), цикла «Концы и начала» (1862–1863) и др.

Достоевский назвал свои путевые очерки «Зимние заметки о летних впечатлениях», подчеркнув тем самым, что они писались не непосредственно вслед за наблюдениями, почерпнутыми во время путешествия, спустя некоторое время «Летние впечатления» были осмыслены и дополнены ассоциациями, возникшими у автора после возвращения на родину под влиянием актуальных проблем русской жизни. В «Зимних заметках о летних впечатлениях» мы можем выделить страницы, воспроизводящие отдельные этапы путешествия и являющиеся как бы зарисовками с натуры. Это в главе I — впечатления от Берлина, Кельна и Дрездена, в главе IV — рассказ о полицейских порядках и тайном надзоре на французской железной дороге и в парижских отелях, в главе V — зарисовки ночного Лондона, в главе VII — воспоминания о посещении Пантеона в Париже и др.

Эта часть заметок по художественной структуре генетически связана с жанром «физиологических» очерков, широко распространенных в европейской и русской литературе 1840-х годов. В то же время Достоевский разрушал установившуюся в европейской литературе традицию бесстрастной констатации фактов в описаниях этого рода. Картины жизни стран Европы вызывали у писателя раздумья по поводу проблем философско-исторического, социального и нравственно-этического характера, придававшие изложению публицистическую окраску. Значительная часть повествования посвящена, по собственному определению Достоевского, выяснению того, «каким образом на нас в разное время отражалась Европа и постепенно ломилась к нам с своей цивилизацией в гости, и насколько мы цивилизовались» (с. 398).

В «Зимних заметках» в той или иной форме прослеживается проблема взаимоотношения России и Запада начиная с XVIII в. Многие рассуждения на эту тему обобщали то, о чем писал уже сам Достоевский в публицистических и литературно-критических статьях 1860–1862 гг., в частности в «Ряде статей о русской литературе» (1861).

В системе взглядов Достоевского проблема исторических перспектив развития России естественно вытекала из его размышлений о характере взаимоотношений между частью русского общества, получившей европейское образование, и народом. Под этим углом зрения Достоевский изучал различные аспекты политической и общественной жизни Запада и обсуждал свои впечатления с Герценом при встрече с ним в июле 1862 г. в Лондоне.

В письме к Н. П. Огареву от 5 (17) июля 1862 г. Герцен писал: «Вчера был Достоевский — он наивный, не совсем ясный, но очень милый человек. Верит с энтузиасмом в русский народ».

В «Зимних заметках» Достоевский дал сатирические зарисовки общественных нравов Франции времени Наполеона III, воспроизвел страшные картины жизни пролетариев капиталистического Лондона, разоблачил лживость и лицемерие буржуазно-демократических «свобод» Европы, провозглашенных в результате революций, последовавших за французской революцией XVIII в. Достоевский с сарказмом писал, что свободой в буржуазном обществе пользуется только тот, кто имеет миллион.

Критика европейской цивилизации в «Зимних заметках» по конкретности и остроте близка к демократической мысли эпохи. Осуждая с громадной силой центральный факт всей европейской социальной жизни — общественное неравенство, Достоевский в своих положительных выводах сближался со славянофилами.

Достоевский доказывал, что страсть к стяжательству охватила все слои европейского общества. Достоевский утверждал, что «западная личность» (и рабочий и буржуа в равной степени) лишена братского начала, в то время как в русском народе живет инстинктивная тяга к общине, братству, согласию (с. 428).

Признавая, что представление о «братстве», основанном «на чувстве, на натуре, а не на разуме», может породить мысль: «Ведь это даже как будто унижение для разума», — Достоевский настаивал на тезисе: «Любите друг друга, и всё сие вам приложится» (с. 430). Выполнение этого евангельского завета может, по его мнению, гарантировать достижение всеобщего благополучия вернее, чем доводы отвлеченного рассудка.

Достоевский со страстью доказывал: «…надобно, чтоб я жертвовал себя совсем, окончательно, без мысли о выгоде, отнюдь не думая, что вот я пожертвую обществу всего себя и за это самое общество отдаст мне всего себя. Надо жертвовать именно так, чтоб отдавать всё и даже желать, чтоб тебе ничего не было выдано за это обратно…» (с. 429).

В этих суждениях автора «Зимних заметок» чувствуется полемика с эвдемонистической моралью просветителей и, в частности, с Чернышевским, утверждавшим в работе «Антропологический принцип в философии», что «человек любит прежде всего сам себя», что даже в основе поступков людей, представляющихся бескорыстными, лежит «мысль о собственной личной пользе» (Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч. М., 1950. Т. 7. С. 281, 283), хотя и выступающая в преобразованной, опосредствованной форме. Полемический отклик в «Зимних заметках» вызвал также тезис Чернышевского, что поведение человека обусловлено в первую очередь социальными причинами. Так, например, в той же работе «Антропологический принцип в философии» Чернышевский писал: «При известных обстоятельствах человек становится добр, при других — зол» (там же. С. 264).

Достоевский считал, что поведение человека в обществе зависит не от одних «обстоятельств» и осознанной разумом личной выгоды, а диктуется прежде всего его «натурой», морально-этические основы которой формируются в определенных национально-исторических условиях тысячелетиями (с. 429). Полемика с теорией «разумного эгоизма» Чернышевского была продолжена Достоевским в повести «Записки из подполья». Впервые сформулированное в «Зимних заметках о летних впечатлениях» представление о «сильно развитой личности», которая, будучи уверенной в своем праве быть личностью, «ничего не может и сделать другого из своей личности <…> как отдать ее всю всем, чтоб и другие все были точно такими же самоправными и счастливыми личностями» (с. 428–429), воплощено было писателем позднее в образах Сони Мармеладовой и князя Мышкина.

Философская проблематика «Зимних заметок» получила дальнейшее развитие в идеологических дискуссиях на страницах романов Достоевского 1860-1870-х годов. Многие социально-критические идеи последних сформировались на основе выводов, которые сделал писатель, познакомившись с различными аспектами жизни Западной Европы.

На особое, принципиальное значение, которое придавал «Зимним заметкам» сам автор, указывает тот факт, что он включил их в отличие от других фельетонов и статей, напечатанных во «Времени», во второй том собрания своих сочинений, изданных в 1865–1866 гг. «Зимние заметки о летних впечатлениях» привлекли внимание и писателей и критиков. Ап. Григорьев назвал «заграничные воспоминания» Достоевского «гениально умными и глубокими», а по поводу «изображения» брибри и мабишь в статье, опубликованной в 1864 г. в журнале «Якорь» (№ 2), писал: «Ведь только оригинальное критическое чутье русского человека могло с такою, можно сказать, нахальною беспощадностью и вместе с такою наивностью разоблачить эти милые типы».[227]

Записки из подполья

Впервые опубликовано в журнале «Эпоха» (1864. № 1–2, 4) с подписью: Федор Достоевский.

«Записки из подполья» — произведение, открывшее новый этап в творчестве Достоевского. В центре повести характерный образ «идеолога», мыслителя, носителя хотя и странной, «парадоксальной», но в то же время теоретически замкнутой системы взглядов. Не будучи единомышленником своего «антигероя», Достоевский придал его рассуждениям такую силу доказательности, какой впоследствии отличались монологи главных героев его больших романов — Раскольникова, Ипполита Терентьева, Кириллова, Шатова, Ставрогина, Дмитрия и Ивана Карамазовых.

Принцип построения повести, основанный на контрастах, Достоевский пытался объяснить в письме к брату от 13 апреля 1864 г.: «Ты понимаешь, что такое переход в музыке, — писал он. — Точно так и тут. В 1-й главе, по-видимому, болтовня, но вдруг эта болтовня в последних 2-х главах разрешается неожиданной катастрофой». Новая художественная структура «Записок из подполья» была столь необычна, что даже искушенные в вопросах литературы современники не сразу поняли ее суть и пытались отождествлять идеологию «подпольного» человека с мировосприятием автора. В процессе работы над повестью Достоевский осознал трудность стоящей перед ним задачи. В письме к брату от 20 марта 1864 г. он писал: «Сел за работу, за повесть <…> Гораздо труднее ее писать, чем я думал. А между тем непременно надо, чтоб она была хороша, самому мне это надобно. По тону своему она слишком странная, и тон резок и дик: может не понравиться; следовательно, надобно, чтоб поэзия всё смягчила и вынесла».

Творческие трудности усугублялись еще и цензурными искажениями текста, разрушавшими внутреннюю логику повествования. Так, получив первый двойной номер «Эпохи», где было напечатано «Подполье», и обнаружив там, помимо «ужасных опечаток», вмешательство цензора, Достоевский писал 26 марта 1864 г. брату: «…уж лучше было совсем не печатать предпоследней главы (самой главной, где самая-то мысль и высказывается), чем печатать так, как оно есть, т. е. надерганными фразами и противуреча самой себе. Но что же делать? Свиньи цензора, там, где я глумился над всем и иногда богохульствовал для виду, — то пропущено, а где из всего этого я вывел потребность веры и Христа, — то запрещено…».

В подстрочном примечании к журнальной публикации первой части «Записок» автор указал на связь своего «антигероя» с типом «лишнего человека».

Проблема «лишних людей», на смену которым шли новые герои-деятели, активно обсуждалась в русской публицистике на рубеже 1860-х годов. Проявлял к ней интерес и Достоевский. Так, имея в виду Чацкого и последовавших за ним «лишних людей», Достоевский писал в «Зимних заметках»: «Они все ведь не нашли дела, не находили два-три поколения сряду. Это факт, против факта и говорить бы, кажется, нечего, но спросить из любопытства можно. Так вот не понимаю я, чтоб умный человек, когда бы то ни было, при каких бы то ни было обстоятельствах, не мог найти себе дела» (с. 407).

В то же время Достоевский осознавал и трагичность положения «лишних людей». Герой «Записок» говорит о себе: «Развитой и порядочный человек не может быть тщеславен без неограниченной требовательности к себе самому и не презирая себя в иные минуты до ненависти. <…> Я был болезненно развит, как и следует быть развитым человеку нашего времени» (с. 483). Подобное трагическое мироощущение Достоевский считал характерной чертой «избранных» «лишних людей». Это видно из его отзыва о «Призраках» Тургенева, которые Достоевский прочитал в период работы над «Записками из подполья». В «Призраках» — писал Достоевский Тургеневу 23 декабря 1863 г. — «…много реального. Это реальное — есть тоска развитого и сознающего существа, живущего в наше время, уловленная тоска».

Задумав произведение, в центре которого должен был стоять «исповедующийся» «лишний человек», Достоевский не мог не учесть опыта своих предшественников, создавших классические образцы этого типа, а также суждения критиков, объяснивших историческую сущность и закономерность появления «лишних людей».

Герой «Записок из подполья» по своему психологическому облику ближе всего стоит к «русским гамлетам» Тургенева, к «Гамлету Щигровского уезда» (1849) и к Чулкатурину из «Дневника лишнего человека» (1850). Эта общность была отмечена еще Н. Страховым, который в 1867 г. в статье, посвященной выходу в свет Собрания сочинений Достоевского 1865–1866 гг., писал: «Отчуждение от жизни, разрыв с действительностью <…> эта язва, очевидно, существует в русском обществе. Тургенев дал нам несколько образцов людей, страдающих этой язвою; таковы его „Лишний человек“ и „Гамлет Щигровского уезда“ <…> Г-н Ф. Достоевский, в параллель тургеневскому Гамлету, написал с большою яркостию своего „подпольного“ героя…» (Отеч. зап. 1867. № 2. С. 555. Наша изящная словесность).

Следует отметить, что «антигерой» Достоевского в отличие от тургеневских «лишних людей» — не дворянин, не представитель «меньшинства», а мелкий чиновник, страдающий от своей социальной приниженности и восстающий против обезличивающих его условий общественной жизни. Социально-психологическую суть этого бунта, принимавшего уродливые, парадоксальные формы, Достоевский пояснил в начале 1870-х годов. Отвечая критикам, высказавшимся по поводу напечатанных частей «Подростка», он писал в черновом наброске «Для предисловия» (1875): «Я горжусь, что впервые вывел настоящего человека русского большинства и впервые разоблачил его уродливую и трагическую сторону. Трагизм состоит в сознании уродливости <…> Только я один вывел трагизм подполья, состоящий в страдании, в самоказни, в сознании лучшего и в невозможности достичь его и, главное, в ярком убеждении этих несчастных, что и все таковы, а стало быть, не стоит и исправляться!». Достоевский утверждал в заключение, что «причина подполья» кроется в «уничтожении веры в общие правила. „Нет ничего святого“».

«Подпольный парадоксалист» выступает против просветительской концепции человека, против позитивистской абсолютизации естественнонаучных методов, особенно математических, при определении законов человеческого бытия. В начале 1860-х годов эти взгляды получили развитие и в идеологии русских революционных демократов, в частности, в теории «разумного эгоизма» Н. Г. Чернышевского.[228]

Основной полемический тезис, сформулированный Достоевским еще в «Зимних заметках», сводился к следующему: социализм не может быть осуществлен на принципе разумного договора личности и общества по формуле «каждый для всех и все для каждого» потому, что, как утверждал Достоевский, «не хочет жить человек и на этих расчетах <…> Ему всё кажется сдуру, что это острог и что самому по себе лучше, потому — полная воля» (с. 431).

Вся первая часть повести — «Подполье» — является развитием этой мысли.

Оперируя тезисами и понятиями, близкими в отдельных случаях к философским идеям Канта, Шопенгауэра, Штирнера, герой «Записок из подполья» утверждает, что философский материализм просветителей, взгляды представителей утопического социализма и позитивистов, равно как и абсолютный идеализм Гегеля, неизбежно ведут к фатализму и отрицанию свободы воли, которую он ставит превыше всего. «Свое собственное, вольное и свободное хотенье, — говорит он, — свой собственный, хотя бы самый дикий каприз, своя фантазия, раздраженная иногда хоть бы даже до сумасшествия, — вот это-то всё и есть та самая, пропущенная, самая выгодная выгода, которая ни под какую классификацию не подходит и от которой все системы и теории постоянно разлетаются к черту» (с. 469–470).

Сопоставление «Записок из подполья» со статьями Достоевского 1861–1864 гг. и «Зимними заметками о летних впечатлениях» со всей очевидностью убеждает в том, что «герой подполья воплощает в себе конечные результаты „оторванности от почвы“, как она рисовалась Достоевскому», и потому этот персонаж «не только обличитель, но и обличаемый», не герой, но «антигерой», по выражению самого автора.[229] Проповедуя свободу, подпольный человек в действительности ратует за «свободу от выбора, от обязывающих решений». Его эгоцентризм порожден «страхом перед жизнью».[230]

Заставляя своего героя в качестве «головного», теоретического тезиса проповедовать доведенную до логического предела программу крайнего индивидуализма, Достоевский наметил уже в первой части «Записок из подполья» и возможный, с его точки зрения, выход из этого состояния. Воображаемый оппонент «подпольного человека» говорит ему: «Вы хвалитесь сознанием, но вы только колеблетесь, потому что хоть ум у вас и работает, но сердце ваше развратом помрачено, а без чистого сердца — полного, правильного сознания не будет» (с. 479–480). Очевидно, в доцензурном варианте эта мысль была развита еще более определенно. По утверждению автора, места, где он «вывел потребность веры и Христа» (см. выше), были запрещены. О том, что имел в виду Достоевский, говоря о «потребности веры и Христа», можно судить по заметкам в записной тетради (1864–1865 гг.), сделанным вскоре после опубликования «Подполья». Упрекая «социалистов-западников» в том, что они, заботясь только о материальном благополучии человека, «дальше брюха не идут», Достоевский писал в набросках к статье «Социализм и христианство»: «Есть нечто гораздо высшее бога-чрева. Это — быть властелином и хозяином даже себя самого, своего я, пожертвовать этим я, отдать его — всем. В этой идее есть нечто неотразимо-прекрасное, сладостное, неизбежное и даже необъяснимое <…> социалист не может себе представить, как можно добровольно отдавать себя за всех, по его — это безнравственно. А вот за известное вознаграждение — вот это можно <…> А вся-то штука, вся-то бесконечность христианства над социализмом в том и заключается, что христианин (идеал), всё отдавая, ничего себе сам не требует».

Второй части «Записок из подполья» — «По поводу мокрого снега» — в качестве эпиграфа предпосланы стихи Некрасова «Когда из мрака заблужденья…» (1845). Тема этого стихотворения варьируется и в повести, где она подвергается, однако, глубокому переосмыслению, как и темы жоржсандовских повестей 1850-х годов, — переосмыслению, включающему в себя сочувственное и одновременно полемическое отношение к ним. Конфликт между Лизой — носительницей «живой жизни» и «мертворожденным» «небывалым общечеловеком», «парадоксалистом» из подполья кончается нравственной победой героини. В облике этой героини нашли отражение некоторые черты «сильно развитой личности», о которой Достоевский писал еще в «Зимних заметках» (см. с. 428) и представление о которой в конце 1864 г., т. е. после опубликования «Записок из подполья», дополнилось новыми штрихами. Так, в подстрочном примечании Достоевского к статье Н. Соловьева «Теория пользы и выгоды» сказано: «Чем выше будет сознание и самоощущение своего собственного лица, тем выше и наслаждение жертвовать собой и всей своей личностью из любви к человечеству. Здесь человек, пренебрегающий своими правами, возносящийся над ними, принимает какой-то торжественный образ, несравнимо высший образ всесветного, хотя бы и гуманного кредитора, благоразумно, хотя бы и гуманно, занимающегося всю свою жизнь определением того, что мое и что твое» (Эпоха. 1864. № 11. С. 13).

Многое из того, что в «Записках из подполья» только намечено, было развито в последующих романах Достоевского, и в частности в первом из них, в «Преступлении и наказании».

Вышедшая в свет в конце марта 1864 г. первая часть «Записок из подполья» тотчас же обратила на себя внимание революционно-демократического лагеря. Щедрин включил в свое обозрение «Литературные мелочи» «драматическую быль» — памфлет «Стрижи». Высмеивая в сатирической форме участников журнала «Эпоха», он под видом «стрижа четвертого, беллетриста унылого» изобразил Ф. М. Достоевского.

Пародия Щедрина — единственный непосредственный отклик на «Записки из подполья». Интерес критики к этой повести пробудился уже после опубликования романа Достоевского «Преступление и наказание» (1866).

H. H. Страхов в статье «Наша изящная словесность» подчеркивал, что «подпольный человек» «со злобой относится к действительности, к каждому явлению скудной жизни, его окружающей, потому что каждое такое явление его обижает как укор, как обличение его собственной внутренней безжизненности» (Отеч. зап. 1867. № 2. С. 555). Заслугу Достоевского критик видел в том, что он, сумев «заглянуть в душу подпольного героя, с такою же проницательностью умеет изображать и всевозможные варьяции этих нравственных шатаний, все виды страданий, порождаемых нравственною неустойчивостью» (там же).

Высокую оценку «Запискам из подполья» дал Ап. Григорьев. В письме к H. H. Страхову от 18 (30) марта 1869 г. Достоевский вспоминал, что Григорьев похвалил эту повесть и сказал ему: «Ты в этом роде и пиши».

Впоследствии «Записки из подполья» привлекли особое внимание Н. К. Михайловского, посвятившего их разбору специальный раздел в статье «Жестокий талант» (1882).

С конца XIX в. постепенно рос интерес к этой повести. Мироощущение «подпольного человека», генетически связанного с «лишними людьми» 1840-1850-х годов, заключало в себе ростки позднейшего буржуазного индивидуализма и эгоцентризма. Художественное открытие Достоевского, впервые указавшего на социальную опасность превращения «самостоятельного хотения» личности в «сознательно выбираемый ею принцип поведения», на рубеже XIX и XX вв. получило подтверждение в ницшеанстве, а позднее в некоторых направлениях экзистенциализма.

Крокодил

Впервые опубликовано в журнале «Эпоха» (1865. № 2) с подписью: Федор Достоевский.

В «Дневнике писателя» за 1873 г. Достоевский рассказал о том, что в 1864 г. «в Пассаже какой-то немец (Гебгардт, основавший позднее в Петербурге Зоологический сад. — Ред.) показывал за деньги крокодила» и этот факт натолкнул его на мысль «написать одну фантастическую сказку, вроде подражания повести Гоголя „Нос“». Этой «литературной шалостью» явился данный рассказ, озаглавленный в первоначальной записи: «О муже, съеденном крокодилом».

Название «Крокодил» рассказ получил при перепечатке его в Собрании сочинений Достоевского 1865 г., а прежнее его название: «Необыкновенное событие, или Пассаж в Пассаже» было перенесено в подзаголовок. Журнальной публикации рассказа предпослано также следующее предисловие.

ПРЕДИСЛОВИЕ РЕДАКЦИИ

Редакция с удивлением печатает сей почти невероятный рассказ единственно в том уважении, что, может быть, и действительно, всё это как-нибудь там случилось. В рассказе объясняется, что какой-то господин, известных лет и известной наружности, был проглочен находящимся в Пассаже крокодилом, весь без остатка, и не только остался после этого жив, но даже прожил в крокодиловых недрах невредимо и, по-видимому, охотно две недели; был в это время посещаем праздной и склонной к увеселениям публикой, входил в разговоры с посетителями, хлопотал о пенсии, часто переменял свое направление (и физически, т. е. переворачиваясь с боку на бок, и нравственно, в смысле поведения) и под самый конец, от праздности и от досады, стал философом. Такая отъявленная дичь была бы, разумеется, неестественна, если б чрезвычайно искренний тон автора не склонил редакцию в свою пользу. Кроме того, с величайшей подробностию цитуются почти все газетные статьи, даже стишки, даже яростная полемика, явившиеся в свет по поводу проглоченного господина. — Доставлен весь этот вздор в редакцию г-ном Федором Достоевским, ближайшим сотрудником и членом редакции, но настоящий автор рассказа до сих пор неизвестен. Однажды, в отсутствие г-на Достоевского из дому (по делам, до читателя не относящимся), явился в его квартиру некоторый неизвестный человек и оставил на его столе рукопись с небольшим письмом от себя, но без подписи. В письме этом он кратко, но напыщенно рекомендует свое сочинение и просит предать его гласности, напечатав в «Эпохе». Так как рассказ тоже никем не подписан, то редакция и уполномочила Федора Достоевского, для виду, подписать под ним свое имя и в то же время, в видах справедливости, изобрести приличный псевдоним и неизвестному автору. Таким образом, неизвестный автор и назван был Семеном Стрижовым — неизвестно почему. Что же касается до г-на Достоевского, то он с охотою подписал свое имя, справедливо рассуждая, что если повесть сия понравится публике, то ему же будет лучше, потому что подумают, что он сочинил; если же не понравится, то стоит ему только сказать, что не он сочинил, — и дело в шляпе.

Редакция не скрывает, впрочем, от публики одного чрезвычайно важного обстоятельства, именно: сколько она ни старалась, как ни разыскивала хоть чего-нибудь, что могло бы пролить какой-нибудь свет на это неслыханное пассажное происшествие, — ничто не помогало! Никто, решительно никто ни слова не слыхал и не читал о чем-нибудь, хоть капельку на это похожем, хотя и оказалось, что пассажных крокодилов многие ходили смотреть. Одним словом, проглоченного живьем господина, к величайшему сожалению и к величайшей досаде редакции, совсем не оказывалось. Пробовала редакция разыскать те номера газет и в них те статьи, которые были указаны автором; но, к удивлению своему, скоро приметила, что и газет с такими названиями у нас не имеется. В такой крайности нам оставалось только одно: всему поверить и решить, хотя и поневоле, но зато по совести, что незнакомец, сообщивший рукопись, не мог солгать и, стало быть, всё сообщенное им справедливо. Так мы и сделали, но тут же долгом считаем заявить, что если, на случай, всё это ложь, а не правда, то более невероятной лжи до сих пор еще не бывало в нашей литературе, кроме разве того всем известного случая, когда у некоего майора Ковалева однажды утром сбежал с лица его собственный нос и расхаживал потом в мундире и в шляпе с плюмажем в Таврическом саду и по Невскому. Во всяком случае редакция очень желала бы, чтобы и публика тоже всему поверила; ибо если она не поверит, то, стало быть, будет упрекать редакцию во лжи, — а это уж нам неприятно.

И однако же, — говорим искренно, хотя и не без смущения, — нашлись и в самой редакции люди, горячо восставшие на нас за то, что мы решились поверить такой (будто бы) отъявленной мистификации. С яростию обвиняло нас это меньшинство, несмотря на то, что мы сделали всё, что от нас зависело, для оправдания такого невероятного, происшествия в глазах публики. Не оценив достаточно наших усилий, они кричали, очевидно удаляясь от предмета, что рассказ неизвестного не только противоречит естественным наукам, но даже и анатомии, что проглотить человека известных лет, может быть, вершков семи росту и, главное, образованного — невозможно крокодилу, и т. д., и т. д. — всего не перечтешь, что они накричали, да и не стоит, тем более что большинство голосов было в пользу редакции, а уж решено, что ничего нет лучше принципа большинства голосов для узнания истины. Тем не менее редакция, чтобы исполнить свой долг во всей добросовестности, склонило свое ухо и к этим возгласам. Немедленно из среды ее были командированы четыре непременных ее члена для отыскания правды в Пассаже. Требовалось от них, чтобы все они, в совокупности, вошли в крокодильную, познакомились с крокодилами и разыскали бы всё сами на месте. Командированные были: оба секретаря редакции, с портфелем и без портфеля, один критик и один романист. Не жалея издержек, редакция вручила каждому из них для уплаты за вход в крокодильную по четвертаку. Все четвертаки составляли неотъемлемую собственность редакции и были приобретены ею законным путем, без какого бы то ни было посредства какой-либо другой редакции.

Командированные члены возвратились все через час в величайшем негодовании. Мало того, не хотели даже говорить с нами, вероятно от досады, и смотрели все в разные стороны. Наконец, побежденные усиленно ласковым обращением редакции, согласились прервать молчание и объявили прямо, но всё еще довольно грубо, что нечего было их и посылать в Пассаж, что тут с первого взгляда видна вся нелепость, что крокодил не может проглотить целиком человека, но что, кто его знает, может быть, оно и могло как-нибудь там случиться. Такой резкий и даже, можно сказать, односторонний приговор сначала не на шутку взволновал редакцию. Тем не менее всё очень скоро и окончательно уладилось. Во-первых, если, «может быть, оно и могло как-нибудь там случиться», то, стало быть, и действительно могло случиться; а во-вторых, по исследованиям бывших в командировке оказалось ясным, что в рассказе неизвестного говорится отнюдь не о тех всем известных крокодилах, которые показываются теперь в Пассаже, а о каком-то другом, постороннем крокодиле, который тоже будто бы показывался в Пассаже, прожил в нем недели три или четыре и, как явствует из рассказа, увезен обратно на свою родину в Германию. Сей же последний крокодил, конечно, мог быть и больше и вместительнее теперешних двух крокодилов, а следственно, отчего ж бы он не мог проглотить известных лет господина, и тем более образованного?

Такое соображение окончательно разрешило все недоумения редакции. Главное — она победоносно отстояла повесть и печатает ее, хотя бы и очень могла без нее обойтись, имея уже достаточный комплект статей и ровно столько листов, сколько ею было первоначально обещано публике для каждого номера «Эпохи», но, не стесняясь этим обещанием, редакция прибавляет и эти лишние листы. Если уж завелись на свете «лишние люди», почему же не случиться в журнале и лишним листам?

В 1860-х годах Достоевский вел дискуссию с демократической журналистикой — «Современником» и «Русским словом». Не менее ожесточенно полемизировал он и с консервативными и либеральными органами — «Русским вестником» M. H. Каткова, «Голосом» и «Отечественными записками» А. А. Краевского. Все это нашло отражение в «Крокодиле». В своих речах герой рассказа как бы синтезировал различные по своей общественно-политической окраске, но в равной степени неприемлемые для Достоевского идеологические концепции, носителей которых писатель склонен был упрекать в книжном абстрактно-«теоретическом» подходе к действительности и в отрыве от «живой жизни». Воспользовавшись острокомической, гротескной ситуацией, Достоевский язвительно пародировал как радикальные воззрения вульгарных материалистов, «нигилистов» «Русского слова» — В. А. Зайцева и Д. И. Писарева, так и философско-эстетические и социально-экономические теории сотрудников «Современника». При этом следует отметить, что, создавая фигуру главного героя рассказа, либерального чиновника, проглоченного крокодилом, Достоевский опирался на сатирическую характеристику «нигилистов» в статье Салтыкова-Щедрина «Наша общественная жизнь», направленной против «Русского слова». В статье сказано, что «вислоухие», «нигилисты» — «не что иное, как титулярные советники в нераскаянном виде, а титулярные советники суть раскаявшиеся нигилисты» (Салтыков-Щедрин М. Е. Собр. соч. М., 1968. Т. 6. С. 234).

Появление повести в печати вызвало резкие полемические отклики. Издатель высмеянной в рассказе газеты «Голос» Краевский выдвинул против автора обвинение в том, что «Крокодил» — памфлет на осужденного в 1864 г. правительством Александра II и сосланного в Сибирь Н. Г. Чернышевского. Краевский намекал, что Иван Матвеевич, проглоченный крокодилом и проповедующий из его чрева, — карикатура на Чернышевского, написавшего в Петропавловской крепости роман «Что делать?», а его легкомысленная и недалекая жена — шаржированное изображение О. С. Чернышевской. Достоевский, как только ему представилась возможность, выступил в печати с опровержением этой сплетни, не побоявшись открыто высказать сочувствие ссыльному Чернышевскому.

Изложив историю своего знакомства с Н. Г. Чернышевским и указав на доброжелательный характер их личных взаимоотношений, Достоевский отверг взведенное на него обвинение в надругательстве над трагической участью Чернышевского. Он писал: «Значит, предположим, что я, сам бывший ссыльный и каторжный, обрадовался ссылке другого „несчастного“; мало того — написал на этот случай радостный пашквиль. Но где же тому доказательства: в аллегории? Но принесите мне что хотите… „Записки сумасшедшего“, оду „Бог“, „Юрия Милославского“. стихи Фета — что хотите — и я берусь вам вывести тотчас же <…> что тут именно аллегория о франко-прусской войне или пашквиль на актера Горбунова…» («Дневник писателя» за 1873 г., IV. Нечто личное).

Изучение творческой истории рассказа и его черновых рукописей подтверждает справедливость слов Достоевского, отрицавшего толкование «Крокодила» как памфлета, затрагивающего личность Чернышевского.

Игрок

Впервые опубликовано в Полном собрании сочинений Достоевского (СПб., 1866. Т. 3. С. 5–63).

Замысел «Игрока» возник еще осенью 1863 г. 18 (30) сентября 1863 г. из Рима Достоевский писал H. H. Страхову: «Сюжет рассказа следующий: один тип заграничного русского. Заметьте: о заграничных русских был большой вопрос в журналах. Всё это отразится в моем рассказе. Да и вообще отразится современная минута (по возможности, разумеется) нашей внутренней жизни. Я беру натуру непосредственную, человека однако же многоразвитого, но во всем недоконченного, изверившегося и не смеющего не верить, восстающего на авторитеты и боящегося их? Он успокаивает себя тем, что ему нечего делать в России и потому жестокая критика на людей, зовущих из России наших заграничных русских. <…> Главная же штука в том, что все его жизненные соки, силы, буйство, смелость пошли на рулетку. Он — игрок, и не простой игрок, так же как скупой рыцарь Пушкина не простой скупец. (Это вовсе не сравнение меня с Пушкиным. Говорю лишь для ясности). Он поэт в своем роде, но дело в том, что он сам стыдится этой поэзии, ибо глубоко чувствует ее низость, хотя потребность риска и облагораживает его в глазах самого себя. Весь рассказ — рассказ о том, как он третий год играет по игорным домам на рулетке».

Летом 1865 г., теснимый кредиторами, Достоевский вынужден был продать «спекулянту» и «довольно плохому человеку» Ф. Т. Стелловскому право на издание собрания своих сочинений. «Но в контракте нашем была статья, — рассказывал Достоевский в письме к А. В. Корвин-Круковской от 17 июня 1866 г., — по которой я ему обещаю для его издания приготовить роман, не менее 12-ти печатных листов, и если не доставлю к 1-му ноября 1866 г. (последний срок), то волен он, Стелловский, в продолжение девяти лет издавать даром, и как вздумается, всё, что я ни напишу, безо всякого мне вознаграждения».

Увлеченный работой над «Преступлением и наказанием» Достоевский не принимался за новый роман до начала октября 1866 г. Когда же времени на выполнение обязательства осталось меньше месяца, он вынужден был пригласить стенографистку Анну Григорьевну Сниткину (ставшую впоследствии его женой) и продиктовал ей текст романа в течение 26 дней, с 4 по 29 октября. Можно предположить, что у Достоевского уже были к этому времени приготовлены какие-то черновые варианты текста или подробные планы романа, что и сделало возможным создание «Игрока» в столь короткий срок.

В своих воспоминаниях А. Г. Достоевская рассказала, как писался «Игрок».[231] До ее прихода Достоевский делал черновые наброски, затем с 12 до 4 часов дня с небольшими перерывами диктовал А. Г. Сниткиной текст, который она дома расшифровывала и переписывала набело. Сохранившиеся отрывки текста «Игрока», записанные рукою А. Г. Сниткиной и ставшие наборной рукописью, свидетельствуют, что перед сдачей романа издателю Достоевский еще раз подверг рукопись правке. Рукопись романа, переданного 1 ноября 1866 г. Стелловскому, была названа «Рулетенбург» (т. е. «Город рулетки»). Однако издатель потребовал, чтобы название это было заменено на «какое-нибудь другое, более русское» (см. письмо Достоевского к В. И. Губину от 8 (20) мая 1871 г.). Достоевский согласился, и роман был напечатан в 3 томе Полного собрания сочинений Достоевского, изданного Ф. Стелловским (СПб., 1866), под названием «Игрок»; с того же набора был сделан отдельный оттиск.

В центре повествования — «игрок», один из типов «заграничных русских». Рядом с ним изображена семья русского генерала, тоже из «заграничных русских». Эта семья принадлежит к числу «случайных семейств», выбитых из привычного жизненного уклада крестьянской реформой, художественному исследованию которых Достоевский посвятил свои последующие романы. Множество таких русских семейств за границей Достоевский наблюдал еще во время своей первой поездки по Европе в 1862 г., о чем он писал в «Зимних заметках о летних впечатлениях» (см. с. 407–408). По приведенным в октябрьском номере «Русского вестника» за 1862 г. данным, только в 1860 г. за границу отправилось более двухсот тысяч русских.

Характерно, что тему «русские за границей» — хотя и в ином ключе — тогда же разработал И. С. Тургенев в романе «Дым» (1867), написанном и опубликованном почти одновременно с «Игроком» Достоевского.

Перипетии любви героя, состоящего на службе в семействе генерала в качестве домашнего учителя, и падчерицы генерала Полины во многом повторяют сложную историю отношений Достоевского и Аполлинарии Прокофьевны Сусловой. В одном из писем Достоевский писал о ней: «Она требует от людей всего, всех совершенств, не прощает ни единого несовершенства в уважение других хороших черт» (Н. П. Сусловой, от 19 апреля 1865 г.). Эти слова в полной мере можно отнести и к Полине. Некоторые сюжетные мотивы в «Игроке», как об этом свидетельствует дневник А. П. Сусловой, были подсказаны Достоевскому реальными событиями. Так, увлечение Полины французом Де-Грие, ее желание вернуть ему какие-то деньги — художественно преображенные факты биографии А. П. Сусловой.[232]

Автору «Игрока» была близка и другая страсть главного героя, Алексея Ивановича, — к игре. О своем увлечении рулеткой во время поездок за границу Достоевский постоянно сообщал близким. В одном из писем к В. Д. Констант от 20 августа (1 сентября) 1863 г. из Парижа, рассказывая об удачной игре в Висбадене, Достоевский писал: «…в эти четыре дня присмотрелся к игрокам. Их там понтирует несколько сот человек, и, честное слово, кроме двух, не нашел умеющих играть. Все проигрываются дотла, потому что не умеют играть. Играла там одна француженка и один английский лорд; вот эти так умели играть и не проигрались, а напротив, чуть банк не затрещал. Пожалуйста, не думайте, что я форсю, с радости, что не проиграл, говоря, что знаю секрет, как не проиграть, а выиграть. Секрет-то я действительно знаю; он ужасно глуп и прост и состоит в том, чтоб удерживаться поминутно, несмотря ни на какие фазисы игры, и не горячиться. Вот и всё…».

«Теория» игры на рулетке автора романа, развитая в цитированном письме, совпадает с рассуждениями на эту же тему его героя Алексея Ивановича, в особенности в последней главе (см. с. 719). А. Г. Достоевская вспоминает, что когда в процессе работы над романом обсуждались судьбы героев, то «Федор Михайлович был вполне на стороне „игрока“ и говорил, что многое из его чувств и впечатлений испытал сам на себе. Уверял, что можно обладать сильным характером, доказать это своею жизнью и тем не менее не иметь сил побороть в себе страсть к игре на рулетке».[233]

Созданный Достоевским образ «игрока» имел длинную литературную родословную. Перечень произведений мировой литературы, в которых разработан сюжет азартной игры, может быть бесконечным. Сам Достоевский указал на связь романа с пушкинскими традициями. При этом нужно иметь в виду не только названные им «Маленькие трагедии», но и «Пиковую даму». С «Пиковой дамой» «Игрока» сближают некоторые детали сюжета. Впрочем, пушкинский Германн одержим единой страстью, стремлением к богатству, которое даст ему власть над людьми; Алексей Иванович, выиграв двести тысяч, тут же их растрачивает. И в этом Достоевский видел проявление чисто русской черты характера.

При работе над образом Алексея Ивановича у Достоевского, очевидно, возникали какие-то ассоциации и с «Дубровским» Пушкина. Троекуров называет молодого Дубровского, попавшего в его дом в роли француза-гувернера, «учителем», вкладывая в это слово уничижительный смысл. Алексей Иванович тоже уничижительно именует себя «учителем» в тех случаях, когда хочет подчеркнуть свое зависимое положение. И в повести Пушкина (Глава XI) и в «Игроке» (с. 587 и др.) слово «учитель» приведено во французской транскрипции (outchitel).

«Игрок», как и другие произведения этого периода, связан с публицистическими статьями Достоевского 1861–1864 гг. и, в особенности, с «Зимними заметками о летних впечатлениях». Связь эта сказывается прежде всего в том, что в художественной структуре «Игрока» существенную роль играет стремление автора противопоставить современную ему Россию Европе. Многие образы в этом романе являются как бы иллюстрацией выводов, которые в публицистической форме были выражены Достоевским в его отчете о первой поездке за границу. Алексей Иванович — своеобразный вариант молодых людей, о которых Достоевский сказал в «Зимних заметках», что они вслед за Чацким, не найдя себе дела в России, уехали в Европу и там «чего-то ищут» (с. 408). Но этот персонаж противопоставлен в то же время барону фон Вурмергельму и Де-Грие; «игрок» не хочет «поклоняться немецкому идолу» (с. 606) и не желает посвятить свою жизнь накоплению богатства.

Характеры француза, немца, англичанина, по мнению Достоевского, в ходе исторического развития этих стран отлились в известную законченную «форму»; русский же национальный характер находится еще в процессе развития: отсюда внешняя «бесформенность» натур Алексея Ивановича и Полины, отсюда же и свойственное русскому человеку стремление преодолеть узость сложившихся на Западе общественных форм, в чем писатель видел историческое преимущество России, залог того, что в недалеком будущем она сможет отыскать пути к более высоким общечеловеческим идеалам. В связи с этим в идейно-художественной концепции романа важное значение имел не лишенный символики образ русской «бабушки» Антониды Васильевны.

Де-Грие и mademoiselle Бланш — это те из парижан, о которых с таким сарказмом Достоевский писал в главах «Опыт о буржуа» и «Бри-бри и мабишь». Называя маркиза-самозванца, мошенника и ростовщика Де-Грие именем благородного героя романа восемнадцатого века «Манон Леско», Достоевский иронически выставлял степень нравственного падения французской буржуазии, утратившей былые идеалы и ставшей на путь стяжательства.

Фигура англичанина мистера Астлея, вызывающего симпатию и у Алексея Ивановича, и у «бабушки», и у Полины, напоминает добрых и благородных героев из романов Диккенса и Теккерея, творчество которых Достоевский высоко ценил. Образ мистера Астлея, обрисованный Достоевским только общими контурами, соответствует также бытовавшему в русской демократической среде представлению об англичанах. Салтыков-Щедрин в хронике «Наша общественная жизнь» (май, 1863 г.) писал, что путешествующий англичанин «везде является гордо и самоуверенно и везде приносит с собой свой родной тип со всеми его сильными и слабыми сторонами».

«Игрок» неоднократно подвергался сценической обработке и прочно вошел в репертуары драматических театров. В 1916 г. С. С. Прокофьев на сюжет «Игрока» написал оперу, которая тогда же была поставлена в Санкт-Петербургском императорском Мариинском театре.

Загрузка...