Мюррею приснился сон.
Психологи и ученые теряются в догадках и предположениях, стараясь объяснить странные переживания нашего нематериального «я», когда мы бродим в царстве «близнеца смерти» — в царстве сна. Настоящий рассказ не имеет целью бросить свет на этот не исследованный еще вопрос. Он является просто описанием сна Мюррея. Одна из самых поразительных особенностей снов состоит в том, что происходящее во сне на протяжении нескольких месяцев или даже годов на самом деле происходит в течение нескольких секунд или минут.
Мюррей сидел в тюремной камере в отделении для приговоренных к смерти. Электрическая дуговая лампа, висевшая на потолке в коридоре, ярко освещала его стол. По листу белой бумаги полз муравей, дико бросавшийся из стороны в сторону в то время, как Мюррей преграждал ему путь конвертом. Приведение в исполнение смертного приговора посредством электричества было назначено на восемь часов вечера. Мюррей, улыбаясь, смотрел на обезумевшего муравья, мудрейшего из насекомых.
В отделении было еще семеро приговоренных к смерти. С тех пор как Мюррей находился здесь, он видел, как троих увели для приведения в исполнение приговора. Один обезумел и бился, как пойманный в западню волк; другой, не менее безумный, громко молился; третий, слабый духом, упал в обморок, и его унесли, привязав к доске. Мюррей размышлял, как он сам встретит внешне и внутренне момент казни. Сегодня вечером пришел его срок. Должно быть, теперь было около восьми часов.
В отделении было два ряда камер, и напротив него была камера Бонифацио, итальянца, убившего свою невесту и двух полицейских, пришедших его арестовать. Мюррей долгие часы играл с ним в шашки, выкликая ходы своему невидимому партнеру через коридор.
Послышался громкий басистый голос Бонифацио с его всегдашним певучим акцентом.
— Эй, маэстро Мюррей! Как вы себя чувствуете, — хорошо, да?
— Хорошо, Бонифацио, — сказал твердо Мюррей, позволяя муравью вползти на конверт и осторожно сбрасывая его на каменный пол.
— Так и следует, маэстро Мюррей. Такие, как мы, должны умирать как мужчины. Мой срок на будущей неделе. Отлично. Помните, маэстро Мюррей, я выиграл у вас последнюю партию в шашки. Может быть, мы когда-нибудь опять будем играть с вами. Я не знаю. Может быть, нам прядется чертовски громко выкликать ходы в том месте, куда нас отправят.
Грубая философия Бонифацио, за которой последовал басистый взрыв музыкального смеха, согрел закоченевшее сердце Мюррея. Да, но Бонифацио оставалось жить еще целую неделю.
Обитатели камер услышали знакомое громкое щелканье стальных затворов в то время, как открывалась дверь в конце коридора. Трое людей подошли к камере Мюррея и отперли ее. Двое из них были тюремные сторожа; третий был Леон, сосед и друг детства Мюррея. Нет, это было в прежние дни — теперь это был преподобный Леонард Уистон.
— Я добился разрешения занять место тюремного священника, — сказал он, крепко пожимая руку Мюррея. В левой руке он держал небольшую Библию, отмечая указательным пальцем нужную страницу.
Мюррей слегка улыбнулся и начал приводить в порядок две-три книги и несколько ручек на своем столике. Он охотно заговорил бы, но никакие подходящие слова не шли ему на ум.
Заключенные окрестили эту часть тюрьмы, в восемьдесят футов длиной и двадцать восемь футов шириной, «Преддверием ада». Постоянный сторож «Преддверия ада», огромный, неотесанный добрый человек, вытащил из кармана бутылку виски и протянул ее Мюррею со словами:
— Это самое, понимаешь, настоящее дело для тех, кому нужно подкрепиться. И, понимаешь, тебе нечего бояться, что ты приохотишься к виски.
Мюррей хлебнул из бутылки.
— Вот так, — сказал сторож. — Немного укрепляющего средства, и все пойдет как по маслу.
Они вышли в коридор, и каждый из семи обреченных понял, что было около восьми часов и что в восемь была назначена казнь Мюррея. В «Преддверии ада» существует своя аристократия. Человек, убивший своего врага или преследователя в открытом бою, в пылу битвы или обуреваемый первобытными чувствами, с презрением относится к подлым убийцам из-за угла.
Таким образом, только трое из семи обреченных крикнули последнее «прости» Мюррею, в то время как он шагал по коридору между двумя стражниками. Это были Бонифацио, Марвин, убивший тюремщика во время попытки бегства из тюрьмы, и Бассет, железнодорожный грабитель, который был принужден убить проводника экспресса, не пожелавшего поднять руки вверх. Остальные четверо молча притаились в своих камерах, чувствуя себя отщепенцами в обществе «Преддверия ада».
Мюррей удивлялся своему собственному спокойствию и почти безразличию. В комнате казни собралось около двадцати людей — тюремное начальство, газетные репортеры и зрители, которым удалось…
Здесь, на самой середине фразы, рука смерти прервала последний рассказ О. Генри. Он предполагал написать этот рассказ совершенно в другом духе, как его предыдущие рассказы. Это должно было стать началом новой серии.
— Я хотел показать публике, — говорил Генри, — что я могу написать нечто новое — то есть новое для меня — историю с настоящей драматической завязкой, трактованную в таком духе, который ближе подойдет к моим взглядам на писательство.
До того как начать писать настоящий рассказ, он вкратце набросал, как он предполагал развить его. Мюррей, виновный в зверском убийстве своей возлюбленной, — убийстве, вызванном припадком безумной ревности — встречает сперва смертную казнь совершенно спокойно и, по всем внешним признакам, даже безразлично. Когда он приближается к электрическому стулу, им овладевает странное чувство нереальности. Вся сцена в комнате казни — свидетели, зрители, приготовления к казни — кажется ему нереальной. В его уме мелькает мысль, что произошла страшная ошибка. Почему его привязывают к стулу? Что он сделал? Какое преступление он совершил? В те несколько мгновений, когда прикрепляли ремни на стуле, перед его умственным взором встает видение. Ему снится сон. Он видит маленький деревенский коттедж, светлый, залитый солнцем, спрятавшийся под сень цветов. Он видит женщину и ребенка. Он говорит с ними и узнает, что это его жена и его ребенок, а коттедж — его дом. Таким образом, в конце концов, все это была ошибка. Кто-то страшно, непоправимо ошибся. Обвинение, суд, приговор к смерти на электрическом стуле — все это сон. Он обнимает жену и целует ребенка. Да, здесь счастье. А то был сон. Но тут, по знаку тюремного сторожа, пускается роковой ток.
И то, что Мюррей принял за сон, — оказалось действительностью.
Рассказ «Сон» был последним произведением О. Генри, начатым им по заказу журнала «Космополит». После смерти Генри неоконченная рукопись была найдена в его комнате на его пыльном письменном столе.
Я бродил по улицам города Подлости, страстно желая увидеть незнакомое лицо, потому что Нью-Йорк представляет собою собрание знакомых типов, похожих друг на друга, как песчинки в пустыне. И вы начинаете ненавидеть их, как ненавидите друга, вечно торчащего около вас, или как ненавидите одного из близких ваших родных.
Мое желание исполнилось. Я увидел на углу Бродвея и Двадцать девятой улицы маленького человечка с льняными волосами, с лицом, напоминающим шероховатую кору орехового дерева. Он продавал собравшейся вокруг него толпе универсальный инструмент, который попеременно мог служить пробочником, крючком для застегивания пуговиц, пилкой для ногтей, мог открывать жестянки, чистить картофель и в то же время его, как брелок, можно было подвесить к часам любого джентльмена.
В эту минуту упитанный полисмен стал пробираться сквозь толпу покупателей. Продавец, привыкший, очевидно, к тому, что его торговля внезапно таким образом прерывалась, быстро прикрыл свою сумочку и юркнул, как ящерица, в противоположную сторону. Толпа быстро разбежалась, как муравьи из потревоженного муравейника. Я поспешил за Билли Боуэрсом из Канзаса и поймал его за рукав.
Не взглянув на меня и не убавляя шага, он сунул мне в руку аккуратно сложенный пятидолларовый билет.
— Я не думал, Билли, — сказал я, — что ты так дешево ценишь старых друзей.
Он повернул ко мне голову, и его лицо, похожее на ореховую кору, расплылось в широкую улыбку.
— Отдай деньги, — сказал он, — или я напущу на тебя полисмена за надувательство. Я принял тебя за полисмена.
— Я хочу поговорить с тобой, Билли, — сказал я. — Когда ты уехал из Оклахомы? Где теперь рыжий Мак-Джилл? Почему ты продаешь на улице эту ерунду? Как окончилось дело с твоей золотой рудой? Где ты так страшно загорел? Что ты хочешь выпить?
— Год тому назад я уехал из Оклахомы, — отвечал по порядку Билли. — Мак-Джилл строит ветряные мельницы в Аризоне… Я занимаюсь торговлей, чтобы заработать деньги на текущие расходы… С золотой рудой я прогорел… Был в тропиках… Хочу пива…
Мы пробрались в укромное местечко ресторана и расположились за столиком. Пришлось прибегнуть к воспоминаниям, чтобы вызвать в Билли охоту рассказывать.
— Да, — сказал он, — я помню, как веревка Тимоти разорвалась на рогах коровы, преследующей тебя. Ты и эта корова! Я никогда не забуду этой картины.
— Тропики, — сказал я, — очень обширная местность. Какую часть Рака или Козерога ты почтил своим посещением?
— Где-то в Чили или Перу, а может быть, это была Аргентина, — сказал Билли. — Во всяком случае, это был великий народ, прогрессивный. Я был там три месяца.
— Без сомнения, ты рад, что снова находишься среди настоящего великого народа, — высказал я свое предположение. — В особенности среди ньюйоркцев, самых прогрессивных и независимых граждан всего мира, — продолжал я с ослеплением провинциала, познавшего сладость столичной жизни.
— Как ты думаешь, есть у ирландца юмор? — спросил Билли, не вступая со мной в спор.
— У меня час или два свободных, — сказал я, взглядывая на часы в зале и чувствуя, что Билли начнет свой рассказ. — Как звали ирландца?
— Его звали Барни О'Коннор, — ответил Билли. — Я познакомился с ним в меблированных комнатах в Западной части. Он пригласил меня в свою комнату выпить с ним, и мы подружились, как кошка и собака, выросшие вместе. Он был высокий, красивый мужчина. Однажды он сидел, прислонившись спиной к одной стене и упираясь ногами в другую, разглядывал карту. На кровати лежал чудесный золоченый меч с кисточками и камушками на рукоятке.
— Что это? — спросил я (к этому времени мы уже были хорошо знакомы). — Ежегодный парад для уничижения поработителей Ирландии? Какой намечен маршрут? Вверх по Бродвею до Сорок второй улицы, затем к западу, к кафе Мак-Карти, затем…
— Садитесь на умывальник, — сказал О'Коннор, — и слушайте. И не истолковывайте ложно присутствие меча. Это меч моего отца из старого Мюнстера. И эта карта совсем не предназначена для составления маршрута праздничной процессии. Если вы еще раз в нее внимательнее вглядитесь, то увидите, что это материк, известный под именем Южной Америки, состоящий из четырнадцати зеленых, синих, красных и желтых стран. Все они время от времени взывают о помощи, чтобы их освободили от ига угнетателя.
— Я знаю, — сказал я О'Коннору. — Эта идея встречается и в литературе. Можно ее найти в каждом десятицентовом журнальчике. Это постоянная история об искателе приключений, обыкновенно носящем имя О'Киф, который старается сделаться диктатором, в то время как испано-американское население кричит «Коспетто!» и прочие итальянские проклятия. Не думаете ли и вы попытаться это сделать, Барни? — спросил я.
— Боуэрс, — сказал он, — вы человек образованный и храбрый.
— Я не отрицаю этого, — сказал я. — Образование присуще моей семье, а храбрость я приобрел тяжелой борьбой за существование.
— О'Конноры, — сказал он, — воинственный род. Вот там меч моего отца, а вот карта. Я не выношу бездеятельной жизни. О'Конноры рождены для того, чтобы править. Я должен стать правителем людей.
— Барни, — сказал я ему, — почему вы не поступите в полицию и не начнете спокойную жизнь резни и грабежа, вместо того чтобы скитаться по чужим странам? Каким другим образом сможете вы полнее удовлетворить ваше желание — притеснять угнетаемых?
— Взгляните опять на карту, — сказал он, — на ту страну, где я держу острие своего перочинного ножика. Вот эту-то страну я выбрал, чтобы помочь ей и ниспровергнуть существующий там строй при помощи отцовского меча.
— Я вижу, — сказал я. — Вот эта зеленая страна. Она самая маленькая. Это делает честь вашему здравому смыслу.
— Вы меня обвиняете в трусости? — воскликнул Барни, покраснев как рак.
— Нельзя назвать трусом человека, — ответил я, — который один собирается напасть на страну и конфисковать ее. Самое плохое, в чем можно вас обвинить, это в плагиате или подражании. Но если Рузвельт вас не притянет за это к ответственности, то никто другой не будет иметь права протестовать.
— Не думайте, что я шучу, — сказал О'Коннор. — У меня полторы тысячи долларов наличными, чтобы привести в исполнение этот план. Вы мне нравитесь. Хотите присоединиться ко мне?
— Я без работы, — ответил я ему. — Но нужно сговориться. Будете ли вы меня кормить во время подготовления восстания или я буду только военным секретарем после того, как страна будет завоевана? Вы берете меня на платную должность или на почетную?
— Я плачу за все издержки, — сказал О'Коннор. — Мне нужен человек, которому я могу доверять. Если наше дело завершится успехом, то вы сможете выбрать себе в правительстве любое место, которое вы пожелаете.
— В таком случае, отлично, — сказал я. — Можете быть спокойны — на место президента я не позарюсь. Способ, которым жители этой страны освобождаются от своих президентов, слишком болезненный. Во всяком случае, вы можете занести меня в вашу платежную ведомость.
Две недели спустя О'Коннор и я сели на пароход с целью отправиться в маленькую, зеленую, обреченную страну. Поездка заняла три недели. О'Коннор говорил, что весь его план разработан заранее, но достоинство главнокомандующего не позволяло ему раскрывать подробности перед армией и кабинетом министров, объединяемых в лице Билли Боуэрса. За свое присоединение к делу освобождения несчастной зеленой страны я получал три доллара в день. Каждую субботу я становился на пароходе во фронт, и О'Коннор вручал мне следуемые мне двадцать один доллар.
Мы высадились в городе Гвашвверите или что-то в этом роде. Чертовски трудно выговаривать эти имена. Но сам город выглядел очень красиво с моря, когда мы к нему подплывали. Он был весь белый, с зелеными фалборами и с кружевными воланами на подоле, когда прибой разбивался о песчаный берег. Город выглядел удивительно мирным.
Мы должны были подвергнуться всяким карантинным и таможенным неприятностям, а затем О'Коннор повел меня к оштукатуренному домику на улице, носящей название «Проспекта печальных бабочек». Проспект был шириною в десять футов и весь был усыпан окурками сигар.
— Хулиганский переулок, — сказал я, давая проспекту более подходящее название.
— Здесь будет наша штаб-квартира, — сказал О'Коннор. — Мой здешний агент, дон Фернандо Пачеко, нанял этот дом для нас.
Таким образом, в этом доме мы установили революционный центр. В передней комнате у нас для отвода глаз были фрукты, гитара и столик. В задней комнате стоял письменный стол О'Коннора, и в свертке соломенного мата был спрятан его меч. Спали мы в гамаках, которые подвешивали к стене, а обедали в гостинице «Ангелы», которую владелец-немец вел на американский лад, с китайским поваром.
Кажется, у О'Коннора действительно, была разработана заранее какая-то система. Он писал кучу писем, и почти каждый день в штаб-квартиру заходило несколько знатных туземцев, которые запирались на полчаса в задней комнате с О'Коннором и переводчиком. Я заметил, что когда они входили в комнату, то всегда курили огромные сигары и были настроены самым миролюбивым образом. Когда же они выходили, они обыкновенно складывали десяти или двадцатидолларовые билеты и страшно ругали правительство.
Однажды вечером, после того как мы прожили в Гвая… — ну, в этом морском городишке — около месяца, мы сидели с О'Коннором за воротами и потягивали лимонад с ромом. Я ему говорю:
— Простите патриота, который в точности не знает, какое дело он защищает, за нескромный вопрос, в чем состоит ваш план подчинения этой страны? Намереваетесь ли вы повергнуть ее в кровопролитие или хотите мирно и честно купить голоса на выборах?
— Боуэрс, — сказал он, — вы милый, хороший человек, и я хочу ваши способности применить после нашей победы. Но вы ничего не смыслите в политике. Мы уже раскинули целую сеть стратегических пунктов, и она невидимой рукой будет стянута у горла тирана Кальдераса. Агенты наши работают в каждом городе республики. Либеральная партия должна победить. В наших тайных списках значится достаточно имен, симпатизирующих нам, так что мы сможем одним ударом раздавить правительственные силы.
— И кто все это устроил? — продолжал О'Коннор. — Я устроил. Я всем распоряжался. Мои агенты сообщили мне, что время назрело. Народ стонет под тяготами налогов и пошлин. Кто будет их вождем, когда они восстанут? Может ли быть другой вождь, кроме меня? Как раз вчера Зальдас, наш представитель в округе Дураснас, передавал мне, что народ втайне уже называет меня «Дверью освобождения». Это испанская манера называть так «Освободителя».
— Я видел, как Зальдас, выходя от вас, засовывал желтенький билет в жилетный карман, — сказал я. — Может быть, вас и называют «Дверью освобождения», но они обращаются с вами так, как будто вы являетесь дверью банка. Но будем надеяться на худшее.
— Конечно, это стоит денег, — сказал О'Коннор. — Но через месяц страна будет в наших руках.
По вечерам мы гуляли на площади, слушали оркестр и разделяли скучные удовольствия населения. В городе было тринадцать экипажей, принадлежавших лицам высшего класса и представлявших собою старомодные рыдваны. Они ехали посередине площади, вокруг недействующего фонтана, и сидевшие в них аристократы поднимали свои цилиндры при встречах со знакомыми. Народ разгуливал кругом босиком и попыхивал длиннейшими сигарами. И самой внушительной особой во всем этом сборище был О'Коннор. Он был ростом выше шести футов, в нью-йоркском костюме, с орлиным взором, с черными усами, щекотавшими его уши. Он был врожденным диктатором, царем, героем человечества. Мне казалось, что все взоры были устремлены на О'Коннора, что все женщины были в него влюблены, что все мужчины его боялись. И я сам в эти минуты чувствовал себя важным гидальго Южной Америки.
— Обратите внимание, — сказал мне О'Коннор в то время, как мы разгуливали по площади, — на эту толпу. Посмотрите на их угнетенный, меланхоличный вид. Вы разве не видите, что они готовы возмутиться? Вы разве не замечаете, как они восстановлены против правительства?
— Нет, не замечаю, — ответил я. — Я начинаю понимать этот народ. Когда они выглядят несчастными, это значит, что они веселятся. Когда они чувствуют себя несчастными, они идут спать. Они не из тех народов, которые находят интерес в революциях.
— Они все встанут под наши знамена, — сказал О'Коннор. — В одном этом городе три тысячи человек возьмутся за оружие, когда будет дан сигнал. Меня в этом уверили. Но все еще держится в секрете. Мы не можем проиграть.
В Хулиганском переулке, как я называл проспект, где находилась наша штаб-квартира, был ряд низеньких оштукатуренных домиков с красными черепичными крышами, несколько соломенных хижин, полных индейцами и собаками, и немного дальше двухэтажный деревянный дом с балконами. Там жил генерал Тумбало, комендант города и командующий войсками. Напротив, через улицу, был частный особняк, напоминавший своей постройкой не то духовую печь, не то складную кровать. Однажды, когда О'Коннор и я проходили мимо этого дома по так называемому тротуару, из окна упала большая красная роза. О'Коннор, шедший впереди, схватывает ее, прижимает к пятому ребру и отвешивает поклон до земли. Клянусь! Ирландский театр много потерял, что этот человек не пошел на его подмостки.
Проходя мимо окна, я взглянул в него, и передо мною мелькнуло белое платье, пара больших жгучих черных глаз и сверкавшие зубы под черной кружевной косынкой.
Когда мы вернулись домой, О'Коннор начал расхаживать взад и вперед по комнате и крутить усы.
— Вы видели ее глаза, Боуэрс? — спросил он меня.
— Видел, — сказал я, — и видел еще нечто большее. Теперь все идет как в романе. Я все время чувствовал, что чего-то не хватает. Теперь я понял, что не хватало любви. Наконец-то у нас глаза чернее ночи и роза, брошенная через решетку окна. Что же дальше будет? Подземный ход — перехваченное письмо — преданный герой, брошенный в темницу, — таинственная весточка от сеньориты — затем восстание — бой на площади…
— Не дурите, — прервал меня О'Коннор. — Для меня существует только одна женщина в мире, Боуэрс. О'Конноры так же быстры в любви, как в сражении. Я эту розу буду носить на сердце, когда поведу в бой свои войска. Чтобы выиграть битву, всегда нужна женщина для придания силы.
— Если вы хотите хорошей драки, то без женщины не обойтись, — согласился я. — Меня только одно беспокоит. В романах светловолосый друг героя всегда бывает убит. Вспомните все романы, которые вы читали, и вы увидите, что я прав. Я думаю сходить в аптекарский магазин и купить краску для волос раньше, чем война будет объявлена.
— Как мне узнать ее имя? — проговорил О'Коннор, держась рукой за подбородок.
— Почему бы вам не перейти через улицу и не спросить ее? — сказал я.
— Я думаю, вы никогда не сумеете серьезно смотреть на жизнь, — сказал О'Коннор строгим тоном школьного учителя.
— Может быть, роза была предназначена, мне, — сказал я, насвистывая испанское фанданго.
Первый раз с тех пор, как я познакомился с О'Коннором, я увидел его смеющимся. Он вскочил, прислонился к стене, залился таким громким смехом, что черепицы на крыше задрожали. Он подошел к зеркалу, посмотрелся в него и снова захохотал. Затем он взглянул на меня и опять покатился со смеху. Поэтому-то я тебя и спросил, есть ли у ирландца чувство юмора. С того дня, как я познакомился с ним, он разыгрывал фарс, не подозревая об этом, и смотрел на него, как на драму.
На следующий день он вернулся домой с торжествующей улыбкой и стал вытаскивать из кармана листок бумаги.
— Я узнал ее имя, — сказал О'Коннор и прочел что-то вроде следующего: — Донна Изабелла Антония Инес Лолита Карерас-Буэнкаминос-Монтелеон. Она живет с матерью, — пояснил О'Коннор. — Ее отец был убит в последнюю революцию. Она, наверное, сочувствует нашему делу.
И, действительно, на следующий день она бросила маленький букет роз прямо через улицу к нашим дверям. О'Коннор нырнул за ним и нашел вокруг стеблей кусочек бумаги с написанной на нем испанской фразой. О'Коннор притащил переводчика и велел ему перевести. Переводчик почесал затылок и предложил нам на выбор три варианта: «Счастье имеет лицо воина»; «Счастье похоже на смелого человека» и «Счастье благоприятствует смелому». Мы остановились на последнем толковании.
— Понимаете? — сказал О'Коннор. — Она меня подбадривает, чтобы я мечом спас ее страну.
— Мне это кажется, скорее, приглашением к ужину, — сказал я.
И, таким образом, сеньорита за решетчатым окном опустошила одну или две оранжереи, выбрасывая каждый день букет цветов. А О'Коннор выпячивал грудь и клялся, что завоюет ее славными подвигами на поле брани…
Понемногу революция начала назревать. Однажды О'Коннор отводит меня в заднюю комнату и сообщает мне весь план.
— Боуэрс, — говорит он, — через неделю, в двенадцать часов, начнется борьба. Вам угодно было высмеивать мой проект, потому что вы не могли себе представить, что он выполним. Но для такого храброго, интеллигентного, незаурядного человека, как я, все возможно. Во всем свете, — говорит он, — О'Конноры правили всегда мужчинами, женщинами и нациями. Подчинить же такую маленькую страну, как эта, совершенный пустяк. Вы сами видите, что здесь за жалкие людишки. Я один легко справлюсь с четырьмя из них.
— Не сомневаюсь, — сказал я. — Но можете вы справиться с шестью? А предположите, что они бросят на вас целую армию из семнадцати человек.
— Слушайте, — сказал О'Коннор, — как все произойдет. В следующий вторник, в полдень, двадцать пять тысяч патриотов восстанут во всех городах республики. Правительство окажется совершенно неподготовленным. Общественные здания будут захвачены, регулярная армия взята в плен, и составлено новое правительство. В столице будет немного труднее ввиду того, что большая часть войска квартирует там. Солдаты займут дворец президента, укрепленные правительственные здания и смогут выдержать осаду. Но в самый день восстания, как только на местах будет одержана победа, из всех городов выступят наши отряды к столице. Весь план так хорошо разработан, что абсолютно невозможно, чтобы мы проиграли. Я сам отсюда поведу отряд. Новым президентом будет синьор Эспадас, который теперь состоит министром финансов в нынешнем кабинете.
— А вы кем будете? — спросил я.
— Было бы странно, — ответил, улыбаясь, О'Коннор, — если бы мне не предложили на серебряном блюде любое место на выбор. Я был душою всего этого плана, а когда вспыхнет бой, думаю, что я не окажусь в задних рядах. Кто устроил так, что можно было тайком перевезти сюда оружие для наших отрядов? Разве не я, перед отъездом из Нью-Йорка, устроил это дело с тамошней фирмой? Мои агенты уведомили меня, что двадцать тысяч винтовок были выгружены месяц тому назад в секретном месте на берегу и распределены по городам. Я говорю вам, Боуэрс, игра уже выиграна.
Этот разговор поколебал мое неверие в серьезность замыслов ирландского искателя приключений. Видно было, что патриотические жулики не теряли время даром. Я начал взирать на О'Коннора с большим почтением и стал придумывать себе мундир для должности военного секретаря.
Настал вторник — день, назначенный для восстания. О'Коннор сказал, что восстание начнется по условленному сигналу. На берегу, около национальных складов, находилась старая пушка. Ее тайком зарядили, и ровно в двенадцать часов должен был быть произведен выстрел. Революционеры немедленно должны были взяться за спрятанное оружие, напасть на комендатуру и занять таможню и все правительственные здания.
Я нервничал все утро. К одиннадцати часам О'Коннор пришел в возбуждение, и им овладел воинственный дух. Он размахивал отцовским мечом и шагал взад-вперед по комнате, как лев в зоологическом саду. Я выкурил дюжины две сигар и решил сделать на форменных брюках желтые лампасы.
В половине двенадцатого О'Коннор попросил меня пройтись по улицам, чтобы посмотреть, есть ли признаки готовившегося восстания. Я вернулся через четверть часа.
— Вы что-нибудь слышали? — спросил О'Коннор.
— Слышал, — ответил я. — Сперва я принял это за звуки барабана. Но я ошибся. Это был храп. Все в городе спят.
О'Коннор вытащил свои часы.
— Дураки! — сказал он. — Они выбрали как раз время отдыха, когда все спят. Но пушка их разбудит. Все будет в порядке. Поверьте.
Ровно в двенадцать часов мы слышим выстрел из пушки — бум! — от которого задрожал весь город.
О'Коннор с мечом в руке выпрыгивает на улицу. Я дохожу до дверей и останавливаюсь.
Люди высовывают головы из окон и дверей. И тут им представилась картина, заставившая их всех онеметь.
Комендант, генерал Тумбало, скатился со ступеней своего палаццо, размахивая пятифутовой саблей. На нем была треуголка с плюмажем и парадный мундир с золотой тесьмой и пуговицами. Небесно-голубая пижама, сапог на одной ноге и красная плюшевая туфля на другой дополняли его наряд.
Генерал слыхал пушечный выстрел и, запыхавшись, бежал по направлению к казармам так скоро, как ему позволял его внушительный вес.
О'Коннор видит его, испускает боевой клич и, высоко подняв отцовский меч, бросается через улицу на неприятеля.
И здесь, на самой улице, генерал и О'Коннор дают представление кузнечного мастерства. Искры летят от клинков, генерал рычит, а О'Коннор потрясает воздух ирландскими воинственными криками.
Но вот генеральская сабля ломается надвое, и генерал улепетывает, крича на ходу: «Полиция! полиция!» О'Коннор, обуреваемый жаждой убийства, гонится за ним, на протяжении квартала, отрубая отцовским оружием пуговицы с фалд генеральского мундира. На углу пять босоногих полисменов в рубахах и соломенных шляпах набрасываются на О'Коннора и усмиряют его согласно полицейскому уставу.
По дороге в тюрьму его пронесли мимо бывшей революционной штаб-квартиры. Я стоял в дверях. Четыре полисмена держали его за руки и за ноги и тащили по траве на спине, как черепаху. Два раза они останавливались, и запасной полисмен сменял одного из товарищей, чтобы дать ему покурить. Великий полководец повернул голову и взглянул на меня, когда его тащили мимо нашего дома. Я вспыхнул и поспешил заняться сигарой. Процессия прошла мимо, и в десять минут первого весь город снова заснул.
Вечером зашел переводчик и улыбнулся, когда положил руку на большой красный кувшин, в котором мы обыкновенно держали воду со льдом.
— Торговец льдом не заходил сегодня, — сказал я. — Ну, как дела, Санчо?
— Ах, да, — сказал переводчик. — Я только что слышал разговоры в городе. Очень плохо, что сеньор О'Коннор дрался с генералом Тумбало. Да. Генерал Тумбало великий человек.
— Что сделают с мистером О'Коннором? — спросил я.
— Я поговорил с судьей, — сказал Санчо. — Он сказал мне: «Очень плохо, что американский сеньор хотел убить генерала Тумбало». Он сказал еще: «Сеньор О'Коннор просидит в тюрьме шесть месяцев. Потом его будут судить и расстреляют». Очень печально.
— А как же насчет революции, которая должна была произойти? — спросил я.
— О, — ответил Санчо, — я думаю, слишком жаркая погода для революции. Революцию лучше устраивать зимой. Может быть, этак будущую зиму.
— Но ведь был пушечный выстрел, — сказал я. — Сигнал был дан.
— Этот громкий звук? — усмехнулся Санчо. — Это взорвался холодильник на заводе льда… И разбудил весь город… Очень печально… Не будет льда в такие жаркие дни.
Вечером я прошел к тюрьме, и мне дали поговорить с О'Коннором через решетку.
— Какие новости, Боуэрс? — сказал он. — Взяли мы город? Я весь день ждал спасательного отряда. Я не слышал никакой стрельбы. Получены известия из столицы?
— Не волнуйтесь, Барни, — сказал я. — Я думаю, произошло изменение в плане. Теперь у нас более важная тема для разговора. Есть у вас деньги?
— Нет, — сказал О'Коннор. — Последний доллар пошел вчера на уплату нашего счета в гостинице. Захватили ли наши отряды таможню? Там, должно быть, много правительственных денег.
— Выбросьте всякую мысль о битвах, — сказал я. — Я наводил справки. Вас расстреляют через шесть месяцев за нападение на генерала. Меня ждет наказание — пятьдесят лет принудительных работ за бродяжничество. Вам полагается во все время вашего пребывания в тюрьме только вода. В отношении пищи вы зависите от ваших друзей. Я посмотрю, что я могу сделать.
Я пошел домой и нашел в старой жилетке О'Коннора серебряный чилийский доллар. Я принес ему к ужину жареную рыбу и риса. Утром я прошел к лагуне, напился воды и отправился в тюрьму. По выражению глаз О'Коннора я понял, что он жаждал пива и бифштекса.
— Барни, — сказал я, — я нашел бассейн самой чистой, вкусной, чудной воды. Если желаете, я принесу вам целое ведро, и вы можете вылить из окна эту правительственную дрянную воду. Я готов сделать для друга все, что могу.
— Так вот до чего дошло! — зарычал О'Коннор, в ярости шагая взад и вперед по камере. — Меня хотят уморить голодом, а потом расстрелять? Эти предатели почувствуют тяжесть руки О'Коннора, когда я выйду отсюда! — Затем он подошел к решетке и заговорил более мягко. — Вы ничего не слышали о донне Изабелле? — спросил он. — Если все в мире изменяет, то ее глазам я верю. Она найдет способ освободить меня. Как вы думаете, вам удастся переговорить с ней? Одно ее слово — даже только роза — облегчит мою печаль. Но только говорите с ней как можно деликатнее, Боуэрс. Эти знатные кастильцы очень гордые и щепетильные.
— Вы дали мне блестящую мысль, Барни, — сказал я. — Я зайду к вам потом. Нужно устроить что-нибудь как можно скорее, или мы оба умрем с голода.
Я вышел и отправился в Хулиганский переулок, на противоположную сторону от нашего дома. Когда я проходил мимо окна донны Изабеллы Антонии Регалии, из окна, как обыкновенно, вылетела роза и задела мое ухо.
Дверь была открыта. Я снял шляпу и вошел. В комнате не было очень светло, но я увидел, что она сидела в качалке у окна и курила сигару. Когда я подошел ближе, я заметил, что ей было около тридцати девяти лет и о невинности говорить не приходилось. Я уселся на ручку кресла, вынул сигару из ее рта и похитил поцелуй.
— Алло, Иззи, — сказал я. — Простите мою фамильярность, но у меня такое чувство, будто я вас знаю уже целый месяц. Чья будет Иззи?
Донна спрятала голову под кружевную мантилью, и я опасался, что она завизжит. Но она через секунду вынырнула и проговорила:
— Я любить американцы.
Как только я услышал эти слова, я знал, что О'Коннор и я будем сыты в этот день. Я придвинул стул к ее креслу, и через полчаса мы были обручены. Тогда я встал, взял шляпу и сказал, что должен на время уйти.
— Ты вернуться? — с тревогой спросила Иззи.
— Я пойду за священником, — оказал я. — Вернусь через двадцать минут. Мы сегодня повенчаемся. Что ты на это скажешь?
— Повенчаться сегодня? — сказала Иззи. — Хорошо!
Я отправился в хижину консула Соединенных Штатов. Это был седоватый господин в закопченных очках, длинный и тощий. Когда я вошел, он играл в шахматы.
— Простите, что я вас прерываю, — сказал я. — Но не можете ли вы мне сказать, каким образом можно быстро обвенчаться?
Консул встал.
— Мне думается, у меня было право на совершение обряда год или два тому назад, — сказал он. — Я посмотрю и…
Я схватил его за рукав.
— Не смотрите, — сказал я. — Брак всегда является как бы лотереей. Я готов идти на риск, что ваше право еще действует.
Консул отправился со мною в Хулиганский переулок. Иззи позвала свою мамашу, но старая леди была занята ощипыванием куры в кухне и просила извинить ее отсутствие. Иззи и я встали рядом, и консул совершил брачный обряд.
В этот вечер миссис Боуэрс состряпала шикарный ужин из тушеной курицы, печеных бананов, фрикасе из красного перца и кофе. После этого я уселся в качалку у окна, а счастливая Иззи села на пол, перебирая струны гитары.
Вдруг я подскочил с места. Я совершенно забыл О'Коннора. Я попросил Иззи собрать для него как можно больше еды.
— Для этот большой, некрасивый мужчина? — спросила Иззи. — Но все равно — он твой друг.
Я вытащил розу из большой вазы и отправился с корзинкой провизии в тюрьму. О'Коннор ел с жадностью голодного волка. Потом он вытер лицо шелухой банана и спросил: — Вы ничего не слышали о донне Изабелле?
— Тс-с! — сказал я, просовывая розу между перекладинами решетки. — Это она вам посылает. Она просит не падать духом. С наступлением темноты двое замаскированных людей принесли эту розу к развалинам замка в апельсиновой роще. Как вам понравилась курятина, Барни?
О'Коннор прижал розу к губам.
— Это для меня дороже всей еды на свете, — сказал он. — Но ужин был замечательный. Где вы его раздобыли?
— Я взял его в кредит в гастрономическом магазине, — сказал я. — А теперь почивайте. Все, что может быть сделано, я сделаю.
Так шли дела в течение нескольких недель. Иззи была замечательной поварихой, и, будь у нее немного более уравновешенный характер и кури она немного лучший сорт сигар, может быть, дело повернулось бы иначе. Но я начал в это время скучать по настоящим американкам и по трамваям. Я не уезжал только потому, что считал долгом приличия остаться и присутствовать при расстреле О'Коннора.
Однажды наш прежний переводчик завернул ко мне и, просидев около часа, заявил, что его послал судья с просьбой, чтобы я зашел к нему. Я отправился к нему в канцелярию, в лимонную рощу, на краю города, и здесь меня ожидал сюрприз. Я думал увидеть одного из обычных туземцев, с лицом цвета корицы, в широкополой шляпе. На самом деле я увидел злосчастного джентльмена в мягком кожаном кресле, читавшего английский роман. С помощью Иззи я заучил несколько испанских слов и приветствовал его на чистейшем андалузском диалекте:
— Buenas dias, señor. Я…
— Пожалуйста, садитесь, мистер Боуэрс, — ответил он мне на английском языке. — Я восемь лет провел в вашей стране, в университете. Позвольте мне приготовить вам крюшон. Как вам — с лимонной коркой или без?
Мы проболтали с ним около получаса. А затем он мне сказал:
— Я вызвал вас, мистер Боуэрс, чтобы сообщить вам, что вы можете забрать вашего друга, мистера О'Коннора. Конечно, мы для вида должны были его наказать по случаю его нападения на генерала Тумбало. Решено освободить его завтра вечером. Вас обоих доставят на борт торгового парохода «Путешественник», который стоит в гавани и отправляется в Нью-Йорк. Насчет вашего переезда все устроено.
— Одну минутку, судья, — сказал я. — Эта революция…
Судья откинулся в кресле и покатился со смеха.
— Ведь все это было шуткой, — сказал он, немного успокоившись, — устроенной судейскими служащими и другими чиновниками. Весь город помирает от смеха. Служащие притворялись заговорщиками и вытянули из сеньора О'Коннора его деньги. Это очень забавно.
— Очень, — сказал я. — Если позволите, я еще налью стаканчик крюшона.
На следующий вечер с наступлением темноты несколько солдат привели О'Коннора на берег, где я его ожидал под кокосовой пальмой.
— Тс! — шепнул я ему на ухо. — Донна Изабелла устроила наш побег. Ни слова!
Нас доставили в лодке на маленький пароход, пахнущий кухонным чадом.
Большая, блестящая, тропическая луна взошла, когда наш пароход отплыл. О'Коннор прислонился к перилам и молча взирал на удалявшуюся, как ее… Гваю.
В руке у него была красная роза.
— Она будет ждать, — промолвил он. — Такие глаза, как ее, не могут обманывать. Я ее снова увижу. Никакие предатели не смогут удержать О'Коннора.
— Вы говорите так, как будто ожидается продолжение романа. Но будьте добры, во второй части пропустите светловолосого друга, который украдкой приносит герою в темницу съестные припасы.
И, таким образом, вспоминая пережитое, мы добрались до Нью-Йорка.
Когда Билли Боуэрс кончил свой рассказ, наступило молчание, прерываемое только уличным шумом.
— Вернулся О'Коннор в ту страну? — спросил я.
— Заветное его желание исполнилось, — ответил Билли. — Хочешь со мной немного пройтись? Я тебе покажу.
Он повел меня через два квартала, затем вниз по ступенькам, и мы очутились на центральной станции подземной железной дороги. Сотни людей стояли на платформе.
Городской экспресс примчался и остановился. Он был переполнен. Еще большая толпа бросилась к нему.
В самую гущу свалки бросился широкоплечий, великолепный атлет. Обеими руками он схватывал мужчин и женщин и швырял их, как лилипутов, в открытые двери поезда.
Иногда пассажир с чувством оскорбленного самолюбия оборачивался к нему, желая сделать ему выговор. Но вид синего мундира на гигантской фигуре, свирепый блеск его глаз и сильное нажатие его рук невольно смыкали уста.
Когда поезд наполнился пассажирами, атлет выказал свою особенную способность в качестве правителя людей. Коленами, локтями, плечами, ногами он подталкивал, поднимал, протискивал излишек пассажиров в вагоны. А затем экспресс умчался, и шум колес заглушался визгами, стонами, мольбами, проклятиями несчастных пассажиров.
— Это он. Не правда ли, он изумителен? — с восторгом сказал Билли. — Тропическая страна была не для него. Я желал бы, чтобы наш знаменитый драматург Ричмонд Дэвис увидел бы его. О'Коннор должен быть увековечен.
Я увидел свет в комнате Джеффа Питерса, над аптекарским магазином. Я не знал, что Джефф в городе, и поспешил к нему. Это был человек на все руки, имевший сотни занятий и при желании умевший рассказать историю о каждом из них.
Я застал Джеффа за упаковкой чемодана для поездки во Флориду, куда он собирался, чтобы взглянуть на апельсиновую рощу, которую он месяц тому назад обменял на рудоносный участок на Юконе. Он ногой придвинул мне стул со своей всегдашней насмешливой улыбкой на продувном лице. Прошло восемь месяцев с тех пор, как мы виделись последний раз, но он поздоровался со мной так, как будто мы расстались только вчера. Для Джеффа время не играет никакой роли.
Некоторое время разговор вертелся вокруг неинтересных предметов и наконец перешел на вопрос о положении на Филиппинских островах.
— Гораздо лучше было бы для всех этих тропических народов, — сказал Джефф, — если бы им дали автономию. Тропический человек знает, что ему нужно. Ему нужно только годовой билет на петушиные бои и патентованную лестницу для влезания на хлебные деревья. А англосаксы хотят заставить его правильно спрягать английские глаголы и носить подтяжки. Поверьте, он был бы счастливее, если бы ему дали жить, как он хочет.
Я был возмущен.
— Образование, брат, — сказал я, — лозунг нашего века. Со временем мы их поднимем до уровня нашей цивилизации. Смотрите, как образование изменило индейцев.
— Ого! — запел Джефф, зажигая трубку (что было хорошим признаком). — Действительно, индейцы! Никак не могу смотреть на краснокожих как на носителей культуры. Как ни старайтесь, но вы не сможете сделать из них англо-саксонцев. Я вам не рассказывал, как мой друг Джон Том Литтл-Бэр[2] вкусил плодов просвещения и культуры, а потом в один миг откатился к тому веку, когда Колумб был мальчуганом? Я не рассказывал?
Джон Том Литтл-Бэр был образованным индейцем и моим давнишним приятелем. Он окончил один из высших футбольных колледжей, которые с таким успехом научили индейцев использовать футбольный мяч, вместо того чтобы сжигать жертвы у столба.
Джон Том и я подружились и решили изготовлять лекарства. Это было законное благородное мошенничество, и мы могли работать потихоньку, так, чтобы не раздражать полиции. У нас было около пятисот долларов, и мы решили их приумножить, как это делают все почтенные капиталисты.
Мы придумали план, который должен был принести столько же выгоды, как лотерея, и был так же честен, как рекламы акционерных обществ по золотым приискам. И через месяц мы уже мчались в Канзас в красном фургоне, запряженном парой резвых лошадей. Джон Том превратился в предводителя Уши-Хип-До, известного индейского лекаря и начальника семи племен. Ваш покорный слуга, мистер Питерс, был управляющим делами и компаньоном. Нам нужен был третий человек, и мы нашли безработного — Конингэма Бинкли. Этот человек имел слабость к шекспировским ролям и мечтал об ангажементе в нью-йоркском театре на двести представлений. Но ему пришлось сознаться, что шекспировскими ролями он не мог прокормиться, и потому он решил удовольствоваться двухсотмильной поездкой в нашем фургоне. Кроме роли Ричарда III, он знал двадцать семь песенок, умел бренчать на банджо и был согласен готовить нам пищу и смотреть за лошадьми.
Мы придумали много способов для выуживания денег. У нас было волшебное мыло, удаляющее с платьев жирные пятна вместе с кусками материи. Затем у нас было Сум-вата, великое индейское лечебное средство, приготовляемое из травы прерий. Название этой травы Великий Дух открыл во сне своим излюбленным лекарям, Мак-Гарриту и Зильберштейну, чикагским провизорам. Был еще способ выманивания денег у канзасцев, страдающих из-за отсутствия универсальных магазинов. За пятьдесят центов мистер Питерс вручал дамам изящный пакет, завернутый в настоящий японский полушелковый платок. В нем находились шелковые подвязки, сонник, дюжина французских булавок, зубная пломба — все это за пятьдесят центов.
Дела шли великолепно. Мы переезжали с места на место и мирно опустошали благодатный штат Канзас. Джон Том Литтл-Бэр, в полном костюме итальянского предводителя, собирал вокруг себя целые толпы народа. Во время своего пребывания в высшем футбольном колледже он приобрел достаточные познания по риторике и логике, и когда он, стоя в красном фургоне, красноречиво объяснял фермерам страшные болезни и целебные свойства индейского лекарства, то его помощник, Джефф Питерс, не мог достаточно скоро удовлетворить всех жаждущих иметь это снадобье. Однажды вечером мы расположились лагерем у небольшого городка к западу от Салины. Мы всегда разбивали лагерь около ручья, и на это у нас были свои причины. Иногда мы неожиданно быстро распродавали наше лекарство, и тогда предводителю Уши-Хип-До являлся во сне Великий Дух Маниту и приказывал ему наполнить несколько бутылок Сум-вата из первого попавшегося ручья.
Было около десяти часов, и мы только что вернулись после уличного представления. Мы, как всегда, разбили палатку, и я при свете фонаря подсчитывал нашу дневную выручку. Джон Том еще не снял своего индейского наряда и сидел у костра, поджаривая на сковороде бифштексы, в то время как Бинкли кончал драматическую сцену с лошадьми.
Вдруг из-за темных кустов послышался треск, как от петарды, и Джон Том ворча вытащил маленькую пулю, застрявшую в металлических украшениях на его груди. Джон Том прыгнул по направлению выстрела и вернулся, таща за шиворот мальчугана девяти или десяти лет, в бархатном костюмчике, с небольшим никелевым игрушечным ружьем в руке.
— Эй ты, малыш, — сказал Джон Том, — что ты выдумал стрелять из твоей гаубицы? Ты мог бы попасть кому-нибудь в глаз. Выйди-ка сюда, Джефф, и присмотри за бифштексами. Не дай им подгореть, пока я учиню допрос этому чертенку.
— Трусливый краснокожий, — сказал мальчуган, как бы цитируя одного из своих любимых авторов. — Посмей сжечь меня на костре, и белолицые сметут тебя с лица земли. А теперь пусти меня, или я скажу маме.
Джон Том поставил мальчугана на складной стул и уселся рядом с ним.
— Теперь скажи великому предводителю, — сказал он, — почему ты стрелял в него. Разве ты не знал, что ружье заряжено?
— Ты индеец? — спросил мальчуган, поглядывая на наряд Джона Тома.
— Да, индеец, — сказал Джон Том.
— Так вот поэтому я и стрелял, — ответил мальчик, размахивая ногой.
Я так залюбовался смелостью малыша, что мои бифштексы чуть не подгорели.
— Охо! — сказал Джон Том. — Я понимаю. Ты поклялся очистить весь материк от диких краснокожих. Ведь так, малыш?
Мальчуган кивнул головой.
— А теперь скажи, где твой вигвам, — продолжал Джон Том. — Где ты живешь? Твоя мама будет беспокоиться, что ты не вернулся. Скажи мне, и я провожу тебя домой.
Мальчуган усмехнулся.
— Ты не сможешь, — сказал он. — Я живу за тысячи, тысячи миль отсюда. — Он рукой обвел горизонт. — Я приехал на поезде, — сказал он, — совсем один. Я вышел здесь, потому что кондуктор сказал, что мой билет больше не действителен. — Внезапно он взглянул на Джона Тома с подозрением. — Держу пари, что вы не индеец, — сказал он. — Вы не говорите, как индейцы. На вид вы будто индеец, но индейцы умеют только говорить «много хорошо» и «белолицый умереть». Держу пари, что вы один из поддельных индейцев, которые продают лекарства на улицах. Я видел одного в Квинси.
— Это к делу не относится, — сказал Джон Том, — настоящий ли я индеец или сошел с этикетки сигарного ящика. Весь вопрос в том, что нам с тобой делать. Ты удрал из дома, начитавшись разных книг. И оскандалился тем, что стрелял в мирного индейца. Что скажешь на это?
Мальчуган на минуту задумался.
— Я вижу, что я ошибся, — сказал он. — Я должен был бы идти дальше на запад. Говорят, в ущельях еще встречаются дикие индейцы.
Маленький плутишка протянул руку Джону Тому.
— Пожалуйста, простите меня, сэр, — сказал он, — что я в вас стрелял. Надеюсь, я вас не ранил. Но вы должны быть осторожнее. Когда скаут видит индейца в белом наряде, его ружье не может бездействовать.
Литтл-Бэр громко захохотал, подбросил мальчугана высоко в воздух и посадил его себе на плечо, а маленький беглец с радостью стал перебирать пальцами орлиные перья на голове Джона Тома. По всему было видно, что с этой минуты Литтл-Бэр и мальчуган сделались закадычными друзьями. Мальчуган забыл свою вражду к индейцам, выкурил трубку мира с дикарем, и по его глазам было видно, что он мечтал о томагавке и о паре мокасин для себя.
Мы поужинали в палатке. Малыш смотрел на меня и на Бинкли, как на простых смертных, служивших только фоном для лагерной сцены. Во время ужина Литтл-Бэр спросил, как его зовут.
— Рой, — ответил мальчуган.
Но когда Джон Том начал спрашивать его фамилию и адрес, мальчик покачал головой.
— Я лучше не скажу, — сказал он. — Вы меня отправите обратно. Я хочу остаться с вами. Мне очень нравится жить в лагере. Дома я устраивал с мальчиками лагерь на нашем заднем дворе. Мальчики называли меня Рой Красный Волк Так меня и зовите. Дайте мне, пожалуйста, еще кусок бифштекса.
Нам пришлось оставить мальчугана у себя. Мы знали, что где-то из-за него волнуются, что мама, дядя, тетка и начальник полиции горячо ищут его следы, но он упорно отказывался сообщить что-нибудь о себе.
Мальчуган стал главной приманкой нашего предприятия, и мы втайне надеялись, что родственники не найдутся. Во время торговли он находился в фургоне и передавал бутылки мистеру Питерсу с гордым и довольным видом. Однажды Джон Том спросил его об отце.
— У меня нет отца, — сказал он. — Он удрал и бросил нас. Мама очень много плакала.
Джон Том был за то, чтобы одеть мальчика как маленького предводителя и разукрасить его бусами и ракушками, но я запротестовал.
— Кто-то потерял этого мальчугана и ищет его. Я попробую какой-нибудь хитрый военный маневр. Может быть, мне и удастся узнать его адрес.
В этот вечер я подошел к костру, где сидел Рой, и презрительно на него посмотрел.
— Сникенвитцель! — сказал я таким тоном, как будто меня тошнило от этого слова. — Сникенвитцель! Тьфу! Если бы меня звали Сникенвитцель!
— Что с вами, Джефф? — спросил изумленный мальчуган, вытаращив на меня глаза.
— Сникенвитцель! — повторил я и сплюнул. — Я видел сегодня человека из твоего города, и он мне сказал, какая у тебя фамилия. Я не удивляюсь, что тебе стыдно было ее назвать. Сникенвитцель! Фу!
— Да что с вами! — воскликнул с негодованием мальчик. — Меня совсем так не зовут. Моя фамилия Коньерс. Что с вами?
— И это еще не все, — продолжал я быстро, не давая ему, опомниться. — Мы думали, что ты из приличной, хорошей семьи. Вот, например, мистер Литтл-Бэр — он предводитель ирокезов и имеет право носить по праздникам девять хвостов выдр. Профессор Бинкли — он играет Шекспира и на банджо. А я сам? У меня сотни долларов в черной жестянке в фургоне. И такие люди, как мы, не могут принимать к себе в общество бог знает кого. Этот человек мне рассказал, что твоя семья живет в маленьком переулке, где даже нет тротуаров, и что козы едят с вами за одним столом.
Мальчик чуть не заплакал.
— Враки, все враки! — закричал он. — Он не знает, что говорит. Мы живем на Поплар-авеню. Я не дружу с козами. Да что с вами?
— Поплар-авеню! — иронически произнес я. — Поплар-авеню! Нечего сказать, хорошая улица! В ней только несколько домов. Что ты мне толкуешь о Поплар-авеню!
— Она тянется на несколько миль, — сквозь слезы проговорил мальчик. — Наш дом — восемьсот шестьдесят второй, а за ним еще много домов. Я не понимаю, что с вами, Джефф? Ах, вы мне надоели!
— Ну, ну, успокойся, — сказал я. — Я вижу, что тот человек ошибся. Может быть, он говорил про какого-нибудь другого мальчика. Если я его поймаю, то я здорово его проучу, чтобы он не клеветал на людей.
А после ужина я отправился в город и протелефонировал миссис Коньерс, живущей в Квинси, на Поплар-авеню, дом 862, что сын ее с нами, жив и здоров и что мы его будем держать у себя до дальнейших распоряжений. Через два часа пришел ответ, гласивший, что она приедет за сыном со следующим поездом и до тех пор просит держать его крепко.
Ближайший поезд прибывал на следующий день в шесть часов, и мы с Джоном Томом пошли на станцию, взяв с собою и мальчика. Вы напрасно бы искали великого предводителя Уши-Хип-До. Вместо него был мистер Литтл-Бэр в одеянии культурного англосаксонца. Сапоги были лакированные, и галстук завязан безукоризненно. Всему этому научился Джон Том в высшем футбольном колледже вместе с метафизикой и прочими премудростями. Если бы не странный цвет его лица и не прямые черные волосы, его можно было бы принять за самого обыкновенного человека.
Поезд подкатил, и из него вышла маленькая женщина в сером, с ореолом пышных волос. Она быстро огляделась вокруг. Мальчик с криком «мама!» кидается к ней. Она кричит «о!», и они бросаются друг другу в объятия. И в эту минуту все краснокожие могли бы спокойно вылезти из своих пещер, не боясь ружья Роя Красного Волка. Миссис Коньерс подходит к нам и благодарит меня и Джона Тома без обычной для женщин экспансивности. Она как раз сказала столько, сколько было нужно, и с достаточной убедительностью. Я сделал неудачную попытку в разговорном искусстве, и леди дружески улыбнулась мне, как будто бы знакома была со мною целую неделю. Тут мистер Литтл-Бэр приплел несколько фраз, в которых сразу почувствовался образованный человек. Я видел, что мать мальчика пришла в некоторое недоумение, не зная, к какому обществу отнести Джона Тома.
Мальчик представил нас несколькими словами, которые были яснее длинных объяснений. Он приплясывал вокруг нас, хлопал нас по спине и старался вскарабкаться на Джона Тома.
— Это Джон Том, мама, — сказал он. — Он индеец. Он продает лекарство в красном фургоне. Я стрелял в него, но он не дикий индеец. Другого зовут Джефф. Он тоже факир. Пойдем, я покажу тебе лагерь, где мы живем. Хочешь, мама?
Видно было, что вся жизнь женщины заключается в этом ребенке. Он был опять около нее, и ей больше ничего не было нужно. Она готова была сделать все, что ему хотелось. Она колебалась восьмую долю секунды и снова взглянула на незнакомых ей людей. Я догадываюсь, что бы она сказала про Джона Тома: «Он кажется джентльменом, хотя волосы его и прямые». А мистера Питерса она, вероятно, определила бы так: «Не женский кавалер, но человек, который знает женщин».
Итак, мы все дружно направились к лагерю. Она осмотрела фургон, погладила рукою место, где мальчуган обычно спал, и смахнула платком слезу с ресниц. Профессор Бинкли на одной струне банджо сыграл нам «Трубадура» и собирался перейти на монолог Гамлета, когда одна из лошадей запуталась в своей веревке, и он должен был пойти ее освобождать.
Когда стемнело, мы отправились вчетвером в город, в гостиницу, и поужинали там. Я думаю, беда началась за ужином, когда мистер Литтл-Бэр начал выспренно выражаться. Я только молча внимал полету его мыслей. У этого краснокожего был дар слова. Я это всегда знал, но в этот вечер мне показалось, что я в первый раз слышу его красноречие. Поражал не предмет его разговора — он говорил о самых обыкновенных вещах: соборах, катарах, поэзии, футболе, стоимости багажа, — а манера его разговора, мягкий нежный акцент, с которым он произносил каждое слово. Миссис Коньерс, видимо, охотно его слушала, и они так и перекидывались элегантными фразами. А я только изредка вмешивался в разговор, прося передать мне масло или ножку цыпленка.
По-видимому, миссис Коньерс произвела большое впечатление на Джона Тома. Да она и была из того сорта женщин, которые могут нравиться. На нее было приятно смотреть, и вся ее манера подкупала в ее пользу.
Миссис Коньерс с мальчиком осталась ночевать в гостинице. Утром они хотели уехать домой. Мы просидели с ними до восьми часов, а затем до девяти продавали знаменитое индейское лекарство около городского сквера. Джон Том дал мне уехать с профессором к лагерю, а сам остался в городе. Мне этот план не особенно улыбался. Я из этого заключил, что Джон Том находился в расстроенных чувствах, а последствием этого могла явиться «огненная вода» и связанные с ней неприятности. Предводитель Уши-Хип-До не часто прибегал к огненной воде, но если это случалось то на долю белолицых в синих мундирах и с дубинками в руках доставалось немало хлопот.
В половине десятого профессор Бинкли завернулся в одеяло и мирно захрапел, а я остался сидеть у костра, прислушиваясь к лягушачьему концерту. Мистер Литтл-Бэр тихо проскользнул в лагерь и уселся под дерево. Не было признаков, что он прибегал к огненной воде.
— Джеффи, — сказал он после долгого молчания, — мальчуган пробрался на запад, чтобы преследовать индейцев.
— Ну а дальше? — спросил я, не понимая хода его мыслей.
— И он ранил одного индейца, — сказал Джон Том, — но не ружьем. И на нем не было бархатного костюма.
Тут-то я смекнул, в чем дело.
— Я понимаю, о ком ты говоришь, — сказал я. — О мальчике со стрелой, которого помещают на любовных письмах. Глупые люди, красные и белые, делаются его жертвами.
— Про красных ты не ошибся, — спокойно сказал Джон Том. — Как ты думаешь, Джефф, за сколько лошадей я могу купить миссис Коньерс?
— Скандальный разговор! — ответил я. — У белолицых нет такого обычая.
Джон Том громко засмеялся и закурил сигару.
— Нет, конечно, — сказал он. — Белые люди выражают эту мысль иначе. Они спрашивают, сколько долларов нужно для женитьбы. О, я знаю. Непроходимая стена стоит между расами. Если бы я мог, Джефф, я поджег бы все высшие учебные заведения, в которых когда-либо получали образование краснокожие. Почему вы нас не оставляете в покое, — горячо воскликнул он, — с нашими плясками теней, собачьими пиршествами, грязными индианками, которые варили бы нам суп из акрид и штопали наши мокасины?
— Надеюсь, ты не хочешь сказать, что презираешь такое благодеяние, как образование, — возмущенно сказал я.
— Нисколько! — продолжал Литтл-Бэр. — Вы учите нас видеть красоту в литературе и жизни, показываете, как ценить благородство и красоту в мужчинах и женщинах. Что вы со мной сделали? — воскликнул он. — Вы сделали из меня передового ирокезца. Вы научили меня ненавидеть вигвамы и любить образ жизни белых людей. Я могу смотреть на обетованную землю, любоваться миссис Коньерс, но мне остается только… отказаться от такого счастья!
Литтл-Бэр, в своем индейском наряде, выпрямился во весь рост и снова захохотал.
— Но белолицые, — продолжал он, — дают средство забвения. Правда, оно временное, но все же приносит облегчение. Зовут его виски.
И прямо из лагеря он идет обратно в город.
«Теперь, — подумал я, — да хранит его в эту ночь Великий Дух Маниту!»
Было, может быть, около половины одиннадцатого, когда я услышал торопливые шаги по тропинке и увидел бегущую миссис Коньерс. Волосы ее были кое-как подобраны, а на лице было выражение, как будто за ней гнались грабители.
— О, мистер Питерс! — закричала она. — О! о!
Я сразу подумал, что тут замешан Джон Том, и сказал:
— Мы были как братья, я и этот индеец, но я в два счета покончу с ним, если…
— Нет, нет, — сказала она, ломая в отчаянии руки. — Литтл-Бэр тут ни при чем. Это… мой муж. Он украл моего ребенка. О, — сказала она, — и как раз когда я снова его нашла! Бессердечный человек! Что он только со мной не проделывал! Он меня заставлял пить. Бедный мой мальчик! В руках у этого дьявола!
— Как же все это случилось? — спросил я. — Я ничего не могу понять!
— Я устраивала ему постельку, — объяснила она, — а Рой играл на крыльце у гостиницы, когда муж подъехал к подъезду. Я услышала, как Рой завопил, и бросилась на улицу. Муж уже посадил его в кабриолет. Я умоляла его отдать мне мое дитя. Но вот что он сделал со мной. — Она повернула лицо к свету. Через всю щеку и рот шла багровая полоса. — Он ударил хлыстом, — сказала она.
— Вернитесь в гостиницу, — сказал я, — и мы посмотрим, что можно будет сделать.
По дороге она мне рассказала еще несколько подробностей. Когда он ударил ее хлыстом, он сказал ей, что он узнал, что она поехала за ребенком, и отправился в том же поезде. Миссис Коньерс жила в Квинси с братом, и они всегда оберегали мальчика, потому что ее муж неоднократно делал попытки его похитить. На мой взгляд, он был хуже всякого жулика. Он промотал все ее деньги, бил ее, убил даже ее любимую канарейку и рассказывал про нее всякие гадости.
В гостинице мы застали массовый митинг из пяти возмущенных граждан. Остальные жители города мирно спади уже с десяти часов. Я всячески старался успокоить миссис Коньерс и сказал ей, что с часовым поездом отправлюсь в ближайший город в сорока милях к востоку. Весьма вероятно, что почтенный мистер Коньерс поехал туда, чтобы там сесть в поезд.
— Очень может быть, — говорю я, — что на его стороне законное право, но если я его настигну, я ему дам незаконный тумак в глаз и на день или на два выведу его из строя.
Миссис Коньерс идет в комнаты и плачет с хозяйкой гостиницы. Хозяин выходит на крыльцо в подтяжках и обращается ко мне:
— Я никогда так не волновался, как сегодня, разве только в тот день, когда жена Бедфорда Стигалла проглотила ящерицу. Я видел через окно, как он ударил ее хлыстом и как укатил с мальчиком. Сколько стоит костюм, который на вас? Мне кажется, что у нас сегодня будет дождь, как вы думаете? Скажите, доктор, этот ваш индеец сегодня вечером немножко того, напился? Он зашел сюда как раз до вашего прихода, и я ему рассказал, что случилось. Он как-то странно гикнул и убежал. Я так полагаю, что он очутится сегодня ночью в полицейском участке.
Я уселся на крыльцо и решил ждать часового поезда. На душе у меня было невесело. Меня беспокоило, что Джон Том загулял, да и дело с похищением мальчугана не давало мне спать. Но у меня вечные беспокойства за других. Каждые пять минут миссис Коньерс выходила на крыльцо и глядела на дорогу в том направлении, куда уехал кабриолет. Как будто она ожидала увидеть мальчика верхом на белом пони, с красным яблоком в руке. Не правда ли, совсем по-женски?
Около четверти первого миссис Коньерс снова выходит, волнуется и плачет, снова глядит на дорогу и прислушивается.
— Сударыня, — говорю я, — вы совершенно напрасно прислушиваетесь. В это время они уже на полдороге к…
— Тише, — перебивает она меня, поднимая руку.
И я слышу в темноте приближающиеся шаги. Затем раздается боевой клич, самый страшный, который мне приходилось когда-либо слышать вне цирка, и на крыльцо вскакивает наш индеец. Лампа в сенях бросает на него свет, но я не могу признать в нем мистера Джона Тома Литтл-Бэра, окончившего высший футбольный колледж. Передо мной стоит дикий ирокез, и видно, что он вернулся из боевой схватки. Огненная вода и боевой пыл стерли в нем все следы культуры. Его лосина висит клочьями, и перья на голове растрепались во все стороны. Мокасины покрыты пылью, а в глазах горит дикий огонь. Но в руках он держит мальчугана с полузакрытыми глазами, крепко обнявшего рукой шею индейца.
— Паппуз![3] — говорит Джон Том, и я замечаю, что обороты речи белых людей вылетели из его головы. Он превратился в самого настоящего дикого краснокожего. — Мой приносить. — Говорит он и кладет ребенка в объятия матери. — Бежать пятнадцать миль, — говорит Джон Том. — Ух! Поймать белого человека. Приносить паппуза.
Маленькая женщина не помнит себя от радости. Она будит малыша, ласкает его и дает ему самые нежные прозвища. Я собираюсь расспросить Джона Тома, но взглядываю на него и вижу какой-то странный предмет у его пояса.
— Идите спать, сударыня, — говорю я, — и уложите вашего беглеца. Вы можете быть спокойны. Опасности больше нет никакой.
Я быстро увлекаю Джона Тома в лагерь, и когда он, падая от усталости, засыпает, я беру этот предмет из-за пояса и прячу его так, чтобы он не попадался на глаза культурным людям, потому что даже в высших футбольных колледжах не одобряется снимание скальпа.
Было десять часов утра, когда Джон Том проснулся и огляделся кругом. Я с радостью заметил в его глазах выражение культурного человека.
— Что было вчера, Джефф? — спросил он.
— Огненная вода, — ответил я.
Джон Том нахмурил брови и призадумался.
— В соединении, — сказал он немного погодя, — с интересным физиологическим явлением, известным под названием атавизма. Я все вспомнил. Они уехали?
— Поездом семь тридцать, — ответил я.
— Ух! — вздохнул Джон Том. — Так лучше. Белолицый, принеси великому предводителю Уши-Хип-До немного сельтерской воды, и он снова возьмется за свое дело.
Эту историю рассказал мне Уильям Троттер на берегу у Агвас-Фрескас в то время, как я поджидал гичку, которая должна была доставить меня на борт торгового парохода «Андадор». Я неохотно покидал страну полуденного солнца, Уильям оставался и на прощанье рассказал мне страничку из своей жизни.
— Но было у вас желание вернуться в страну крахмальных воротничков? — спросил я его, когда мы сидели на песчаном морском берегу. — Вы, кажется, мастер на все руки и человек деятельный, — продолжал я. — Я уверен, что я мог бы найти для вас хорошее место где-нибудь в Штатах.
Уильям Троттер мне необычайно нравился. Это был бесхитростный мечтатель, оборванный, босоногий, и я не мог примириться с мыслью, что он пропадет в тропиках.
— Я не сомневаюсь, что вы могли бы многое сделать для меня, — сказал он, лениво отдирая кору от кусочка сахарного тростника. — Если каждый человек мог бы сделать для себя столько же, сколько он может сделать для других, то каждая страна в мире существовала бы тысячелетия вместо столетий.
Слова Уильяма Троттера давали пищу для размышления, но в это время мне пришла на ум другая мысль.
У меня был брат, которому принадлежали заводы — сахарный, хлопчатобумажный или что-то в этом роде. Он был неприлично богат и, как все богатые люди, относился с почтением к искусству. В нашем же семействе искусство было монополизировано мною, и я знал, что брат, Джемс, с радостью исполнит мое малейшее желание. Я попрошу у него место для Уильяма Троттера, скажем так, долларов на двести в месяц или приблизительно в этом роде. Я доверил Троттеру мои мысли и сделал ему широкие предложения. Он мне очень нравился и был оборван.
В то время как мы разговаривали, раздался треск ружей — пяти или шести. Выстрелы донеслись из бараков, где были казармы солдат республики.
— Слышите? — сказал Уильям Троттер. — Я вам расскажу относительно этого следующую историю.
Год тому назад я прибыл на этот берег с одним-единственным долларом. У меня и сегодня в кармане та же сумма. Я был вторым поваром на торговом судне, и в одно прекрасное утро меня, здорово живешь, высадили на этот берег только потому, что я накануне за обедом вымазал первому штурману лицо яичницей. Он изволил меня перед этим сильно ударить за то, что я в яичницу вместо соли положил хрен.
Меня без всяких церемоний выбросили из ялика, не причалив к самому берегу, и я, по колено в воде, добрел до берега и уселся под пальму. Вскоре ко мне подошел белый человек, красивой наружности, в белой одежде. Он был очень воспитан, но находился, по-видимому, под парами. Он подошел и сел рядом со мною.
Я заметил вдали от берега что-то вроде деревни на фоне красивого пейзажа — совсем как в кинематографе. Я, конечно, подумал, что это каннибальская деревушка, и размышлял, под каким соусом они съедят меня сегодня. Как я уже сказал, хорошо одетый мужчина уселся рядом со мною, и через каких-нибудь четыре минуты мы стали друзьями. Мы проболтали около часу, и он мне многое рассказал о себе.
Он был, по-видимому, образован и мог бы играть большую роль в жизни, но у него было пристрастие к спирту. Я вам не сказал, как его звали? Клиффорд Уэнрайт. Я не совсем понял причины, почему он оказался выброшенным в эту часть Южной Америки, но я и не расспрашивал его об этом. Это было его дело. Говорил он как живая энциклопедия, и у него были часы — серебряные, с механизмом, самые модные, но они не ходили.
— Я очень рад, что встретился с вами, — сказал Уэнрайт. — Я большой поклонник Бахуса, но моя голова работает как следует. И я не могу видеть, — сказал он, — как дураки правят миром.
— Я намекаю на президента этой республики, — продолжал он. — Его страна в отчаянном положении. Казначейство пусто, можно опасаться войны с Никамалой, и не будь такой жаркой погоды, в каждом городе вспыхнула бы революция. Перед нами нация, находящаяся на краю гибели. Умный человек мог бы спасти ее от угрожающей ей судьбы в один день, издав нужные декреты и распоряжения. Президент Гомес ничего не смыслит в государственном управлении и в политике. Вы знаете Адама Смита?
— Дайте вспомнить, — сказал я. — В Техасе был одноухий человек, которого звали Смитом, но, мне кажется, имя его было…
— Я говорю об известном политико-экономе, — сказал Уэнрайт.
— Тогда не знаю, — ответил я. — Тот, о котором я говорю, не интересовался политикой — он ни разу не был арестован.
Уэнрайт еще долго кипятился и негодовал на то, что люди часто занимают положение, для которого они совсем не годятся. Затем он мне сказал, что собирается идти в летний дворец президента, который находится в четырех милях от Агвас-Фрескаса, и научить Гомеса искусству управлять республиками.
— Идемте со мною, Троттер, — сказал он, — и я покажу вам, что может сделать умный человек.
— Это что-нибудь принесет? — спросил я.
— Удовлетворение, — сказал он, — что спасли двухсоттысячное население от гибели и вернули его к благоденствию и миру.
— Великолепно, — сказал я. — Я пойду с вами. Я, правда, предпочел бы съесть теперь испеченного омара, но за такое великое дело можно и поголодать.
Уэнрайт и я отправились через город, и он остановился у пивной.
— Есть у вас деньги? — спросил он.
— Есть, — сказал я, выуживая из кармана серебряный доллар. — Я всегда выхожу из дома с достаточной суммой денег.
— Тогда выпьем, — сказал Уэнрайт.
— Только не я. Я в рот не беру ничего спиртного. В этом моя сила.
— А это как раз мой слабый пункт, — сказал он. — В чем же ваша слабость?
— В работе, — быстро ответил я. — Я очень прилежный, работящий, энергичный.
— Дорогой мой мистер Троттер, — сказал он, — мы с вами так давно знакомы, что я осмеливаюсь вам сказать, что вы лжете. У каждого человека есть свой слабый пункт. А теперь угостите меня стаканом рома, и мы пойдем к президенту Гомесу.
— Так вот, сэр, — продолжал свой рассказ Троттер, — мы и прошли четыре мили через природную оранжерею пальм, папоротников и прочей зелени, встречающейся в руф-гарденах,[4] и подошли к летнему дворцу президента. Дворец был голубой и напоминал театральную декорацию.
Перед железной решеткой, окружавшей дом и сад, ждало более пятидесяти людей. Это были генералы, агитаторы, чиновники в золотых мундирах и граждане в брильянтах и в панамах. Все ждали аудиенции. В беседке перед дворцом мы могли видеть коричневого человека, который не торопясь, с прохладцей, завтракал на золотых блюдах. Я видел, что ожидавшая толпа собралась по делу, за распоряжениями и с просьбами, и боялся помешать.
Но Уэнрайт не смущаясь вошел в открытые ворота и прошел в беседку, где сидел президент, с таким самоуверенным видом, как будто он входил в знакомый ресторан. У меня было только семьдесят пять центов в кармане, и потому мне не оставалось ничего другого, как войти с ним.
Этот самый Гомес встал со стула, и вид у него был такой, как будто он собирался позвать на помощь стражу. Но Уэнрайт сказал ему несколько необычайно учтивых фраз, и через минуту мы все трое сидели за столом, и нас угощали кофеем, булками и котлетами из игуаны.
Затем Уэнрайт начал говорить, но президент прервал его.
— Вы совершили длинную прогулку, — сказал он. — Может быть, я могу предложить вам какие-нибудь прохладительные напитки?
— Рому, — сказал Уэнрайт.
— А мне сигару, — сказал я.
Так вот, сэр, они вдвоем проговорили около часа, а генералы и чиновники в золотых мундирах ждали за решеткой. Я молча курил и слушал, как Клиффорд Уэнрайт предлагал способ сделать из плохой республики хорошую. Я не особенно понимал специальные названия на непонятном интернациональном языке, но мистер Гомес слушал его с горячим вниманием. Уэнрайт вынул карандаш и исписал всю скатерть цифрами и сметами, говоря о ввозе и вывозе, о бюджете и концессиях, о налогах и таможенных пошлинах, вообще, о всех трюках, которые нужны для правительств. И когда он кончил, этот самый Гомес вспрыгнул, пожал ему руку и сказал, что он спас страну и народ.
— Вы будете награждены, — сказал президент.
— Могу я попросить… еще стаканчик рома? — сказал Уэнрайт.
— А мне сигару — покрепче, — сказал я.
Так вот, сэр, президент отправил меня и Уэнрайта обратно в город в экипаже, запряженном двумя клячами — самыми лучшими, которые нашлись в стране.
Уэнрайт мне очень нравился, но его губило его пристрастие к спиртным напиткам.
Однажды я заманил его на далекую прогулку, подальше от деревни, где на берегу речки стоял старый шалаш. В то время как он сидел на траве и разглагольствовал о мировой премудрости, которую он знал из книг, я с легкостью овладел им и связал ему руки и ноги кожаными ремнями, которые у меня были в кармане.
— Лежите смирно, — сказал я, — и размышляйте о превратностях жизни, пока я вернусь.
Я пошел в Агвас-Фрескас, в небольшую хижину, где жила необычайно умная девушка, Тимоти Карризо, со своей матерью. Красивее ее вы никогда не встречали. В штатах ее назвали бы брюнеткой, но она была лучше всякой брюнетки. Я с ней был очень близко знаком. Я ей рассказал о моем друге Уэнрайте. Она дала мне две горсти коры — мне кажется, это была кализайя — и еще несколько трав, которые я должен был смешать с корой, и объяснила мне, что делать. Я должен был заварить чай из коры и трав и давать ему пить, и некоторое время должен был удерживать его от возможности пить ром. Я проделал это в течение двух недель, не отходя от него. Вы понимаете, он мне нравился. У нас у обоих не было ни цента, и Тимоти каждый день посылала нам козлятину, бананы и маисовый хлеб. Наконец, я достиг того, что Клиффорд Уэнрайт потерял всякий вкус к спирту. По вечерам, когда наступала прохлада, мы сидели с ним на крыше хижины Тимоти, пили безобидный кофе, ели рис и тушеных крабов и играли на аккордеоне.
К этому времени президент Гомес убедился, что совет, данный ему Клиффордом Уэнрайтом, был необычайно хорош и принес желанные результаты. Страна выходила понемногу из долгов, в казначействе уже было что запирать, и население снова предалось ежедневному двухчасовому полуденному отдыху — вернейший признак общего благополучия.
Президент поэтому пригласил к себе в столицу Клиффорда Уэнрайта и сделал его своим личным секретарем с жалованьем в двадцать тысяч перуанских долларов в год. Да, сэр, такое большое содержание. Уэнрайт больше не пил — благодаря мне и Тимоти, и он стал жить припеваючи. Не забудьте, какое средство помогло — кора кализайи, смешанная с другими травами. Сварите чай и давайте по чайной ложке через каждые два часа. Можете на себе попробовать. Отбивает всякую охоту к вину.
Я уже вам говорил, что человек может сделать гораздо больше для других, чем для себя. Уэнрайт, благодаря своему уму, вывел целую страну из затруднения и поставил на ноги. А что он мог сделать для себя? А я без особого ума, но с некоторым характером и здравым смыслом, поставил его на ноги, потому что у меня не было того слабого пункта, которым он страдал. И…
Троттер остановился. Я взглянул на его обтрепанную одежду, на его загорелое, твердое лицо.
— Разве Уэнрайт не предлагал вам сделать что-нибудь для вас? — спросил я.
— Да, он мне предлагал очень хорошие места. Но мне пришлось бы покинуть Агвас-Фрескас, и поэтому я от них отказался… Видите, я только вскользь упомянул вам о той девушке, Тимоти. Мы с ней очень сошлись. Она была очень добрая. Что из того, что она жила в соломенной хижине и ходила с голыми ногами?
— Месяц тому назад, — продолжал Троттер, — она ушла. Я не знаю куда. Но…
— Вам лучше вернуться в штаты, — начал я снова уговаривать. — Я могу вам наверное обещать, что мой брат устроит вас на своем заводе, сахарном или хлопчатобумажном. Не знаю на каком.
— Я думаю, она вернулась к матери, — сказал Троттер, — в горы, в ту деревню, откуда она родом. Скажите мне, как будет оплачено то место, о котором вы говорите?
— Право, не знаю, — сказал я нерешительно, ничего не понимая в коммерческих делах. — Я думаю, пятьдесят или сто долларов в месяц… а может быть, и двести.
— Не забавно ли, — сказал Троттер, копая босыми ногами в земле, — как человек становится глуп, когда дело идет о том, как направить свой собственный челн? Я, например, не знаю. Конечно, я здесь не останусь. Но… я желал бы, чтобы вы видели Тимоти. У каждого человека свой слабый пункт.
Гичка с «Андадоры» приближалась к берегу, чтобы захватить капитана, судового комиссара и меня, единственного пассажира.
— Я гарантирую вам, — сказал я уверенно, — что мой брат будет вам платить семьдесят пять долларов в месяц.
— В таком случае, отлично, — сказал Уильям Троттер. — Я…
В эту минуту со стороны суши, из-за ослепляющих песков, донесся мягкий женский голос. Я увидел девушку с слегка желтоватым оттенком кожи. Она стояла и звала.
— Это она, — сказал Уильям Троттер, взглянув туда, откуда слышался голос. — Она вернулась! Я вам премного благодарен, но я не могу принять ваше предложение. Тем не менее большое спасибо. Разве не забавно, что мы не можем ничего сделать для себя, а делаем чудеса для других? Вы меня очень соблазнили вашими финансовыми предложениями. Но… у каждого из нас есть свой слабый пункт. Мой слабый пункт — Тимоти. — Троттер уже сделал несколько шагов от меня, но потом снова вернулся. — Я чуть не забыл попрощаться с вами. Это как-никак волнует, если неожиданно пропадают на месяц, а потом так же неожиданно возвращаются. Всего вам доброго. — Он пожал мне руку. — Да, помните эти ружейные выстрелы, которые мы недавно слышали в казармах? Я знал, что они обозначали, но не сказал вам тогда. Это взвод солдат расстрелял Клиффорда Уэнрайта за то, что он выдал государственные секреты Никамальской республике. Ну, конечно, был виноват ром. Он не удержался и снова запил. Я думаю, у нас у всех есть свои слабые пункты, и мы не можем помочь себе. Я должен идти — мой «слабый пункт» меня дожидается. Я очень охотно принял бы место у вашего брата, но… у нас у всех слабые пункты. Всего доброго!
Огромный черный кариб понес меня на спине через прибой к гичке. По дороге комиссар передал мне письмо, которое он в последнюю минуту получил на почте в Агвас-Фрескасе. Письмо было от брата. Он просил меня встретиться с ним в отеле в Новом Орлеане и принять место в его деле — сахарном или хлопчатобумажном — с годовым окладом в пять тысяч долларов.
Когда я прибыл в Новый Орлеан, я поспешил… как можно дальше от указанного отеля в захудалые меблированные комнаты. И, сидя у чердачного окошечка моей комнаты, я написал эту историю ради хлеба насущного.
Полицейский стоял на углу Двадцать четвертой улицы и неимоверно темного переулка, около того места, где надземная железная дорога пересекает улицу. Было два часа ночи; впереди, вплоть до самого рассвета, предвиделась одна холодная, сырая, жуткая тьма.
Человек в длинном пальто, с надвинутой низко на лоб шляпой и с каким-то предметом в руке, вышел бесшумно, но быстро из темного переулка. Полицейский окликнул его вежливо, но тем уверенным тоном, который всегда связан с сознанием своей власти. Поздний час, подозрительная репутация переулка, торопливость прохожего, его ноша — все это легко складывалось во «внушающие подозрения» обстоятельства, требовавшие со стороны полицейского выяснения.
«Подозрительный тип» тотчас же остановился и сдвинул шляпу на затылок. Свет электрических фонарей блеснул на бесстрастном, гладко выбритом лице с довольно длинным носом и уверенно глядевшими темными глазами. Сунув руку в перчатке в боковой карман пальто, прохожий вынул карточку и передал ее полицейскому. Приподняв ее, чтобы поймать луч слабого света, полицейский прочел имя: «Чарлз Спенсер Джемс, доктор медицины». Улица и номер на адресе свидетельствовали о такой солидной и внушающей уважение части города, что даже любопытство полицейского принуждено было умолкнуть. Взгляд, брошенный им на предмет, который доктор держал в руке, — изящный врачебный несессер из черной кожи, скромно отделанный серебром, — еще сильнее подтвердил в глазах полицейского то, о чем свидетельствовала визитная карточка.
— В порядке, доктор, — сказал полицейский с неуклюжей любезностью. — Поступил приказ насчет особых мер предосторожности. Дело в том, что много воров и грабителей развелось в последнее время. Скверная ночь сегодня для прогулки. Не то чтобы очень холодно, но… пронизывает.
Величаво кивнув головой и выразив двумя-тремя словами свое согласие с мнением полицейского относительно погоды, доктор Джемс быстро двинулся дальше. Три раза уже в эту ночь патрули удовлетворялись его визитной карточкой и беглым взглядом на его чудесный несессер, не требуя иных доказательств его личной честности и честности его намерений. Вздумай один из этих полицейских на следующий день проверить сведения, которые сообщала карточка, он нашел бы подтверждение им на изящной дощечке на двери доктора и в личности самого доктора, спокойного, хорошо одетого, сидящего в хорошо обставленном кабинете, — при условии, чтобы час был бы не слишком ранний, ибо доктор Джемс вставал поздно. Кроме того, все соседи подтвердили бы, что он — примерный гражданин, прекрасный семьянин и что он составил себе за двухлетнее свое пребывание в этом квартале большую практику.
Поэтому все эти ревностные блюстители порядка были бы крайне удивлены, если бы заглянули внутрь безупречного несессера. Первым делом им попался бы на глаза изящный набор новейших инструментов, употребляемых «замочниками», как именуют себя ловкие взломщики сейфов. Инструменты эти были сделаны по особому рисунку и заказу: коротенький, но мощный ломик, коллекция ключей странной формы, сверла вороненой стали и пробойники самого твердого закала, впивающиеся в крепкую сталь с легкостью мыши, проедающей себе дорогу внутрь головки сыра, щипцы, присасывающиеся, как пиявки, к гладкой двери сейфа и вырывающие замок с секретом, как дантист удаляет зуб. В маленьком внутреннем кармане «врачебного» несессера помещалась четырехунцевая склянка с нитроглицерином, в данный момент наполовину пустая. Под инструментами лежала куча смятых кредитных билетов и две-три пригоршни золотых монет в общей сложности на восемьсот тридцать долларов.
В строго ограниченном кругу своих друзей доктор Джемс был известен под кличкой «Грека-щеголя». Вторая половина этого прозвища являлась данью его невозмутимости и изящным манерам; первая обозначала, на жаргоне воровского братства, вожака, начальника штаба, — того, кто в силу престижа своего положения и места жительства добывает сведения, на которых основываются планы отчаянных предприятий.
Этот избранный кружок насчитывал еще трех членов: Скитси Моргана и Гэма Декера, «замочников»-специалистов, и Леопольда Прецфельдера, ювелира, имевшего магазин в центре города; он сплавлял бриллианты и прочие украшения, приносимые к нему рабочей тройкой. Все это были прекрасные, верные люди, немые, как статуя Мемнона, и постоянные, как Полярная звезда.
Работа этой ночи дала, по мнению товарищества, лишь весьма умеренное вознаграждение за труды. Из двухэтажного с боковым засовом сейфа старинного образца, стоявшего в грязной конторе богатой фирмы, торговавшей мануфактурой и ведшей дело на старинный лад, — да притом в ночь на воскресенье, — можно было бы, казалось, выдоить побольше, чем две с половиной тысячи долларов. Но это было все, что они нашли, и, по своему обычаю, они разделили деньги между собою на равные части. Десять или двенадцать тысяч — вот что они ожидали найти. Но один из владельцев фирмы, оказалось, чересчур уж придерживался старинки. Когда запирали контору, он унес большую часть наличности домой, в картонке из-под сорочек.
Доктор Джемс пошел по Двадцать четвертой улице, которая казалась совершенно вымершей. Даже актеры, живущие на этой улице в большом количестве, уже давно спали. Изморось покрыла мостовую; лужицы между камнями, приняв свет дуговых фонарей, отражали его в виде мириадов жидких блесток. Капризный ветер, леденящий и весь пропитанный сыростью, с кашлем вырывался, точно из горла, из промежутков между домами.
В тот момент, когда врач поравнялся с углом высокого кирпичного дома более претенциозного вида, чем его соседи, парадная дверь хлопнула, и громко орущая негритянка с грохотом сбежала по ступенькам крыльца. У нее вырывались какие-то слова; вероятно, она говорила сама с собой — к чему всегда прибегают ее сородичи, когда они одни и попали в беду. По-видимому, она принадлежала к старинной южной породе — болтливой, фамильярной, верной и неукротимой; об этом свидетельствовала вся ее фигура — толстенькая и аккуратная, — ее передник и платочек.
Это неожиданно появившееся существо, точно выплюнутое безмолвным домом, очутилось на тротуаре как раз в то мгновенье, когда доктор Джемс поравнялся с крыльцом. Мозг негритянки перенес всю свою энергию из центров речи в зрительные: она уставила свои рачьи глаза на несессер и перестала вопить.
— Слава богу! — таким благословением приветствовала она его появление. — Уж не доктор ли вы будете, сэр?
— Да, я врач, — сказал доктор Джемс, останавливаясь.
— Тогда, бога ради, зайдите и посмотрите мистера Чандлера, сэр. У него сделался припадок, что ли, какой. Он лежит ну совсем как мертвый. Мисс Эми послала меня за доктором. Господь один знает, откуда старая Синди могла бы достать доктора, если бы вы, сэр, не подошли. Ох, если бы старый барин знал хоть тысячную часть того, что творится, он стал бы стрелять, сэр, — стрелять из пистолета; отмерил бы шагами на земле и была бы дуэль… А моя бедная овечка, мисс Эми…
— Ведите меня, — сказал доктор Джемс, поставив ногу на ступеньку, — если я вам нужен как врач. Как слушатель я в данный момент не принимаю приглашений.
Негритянка первая вошла в дом и поднялась по лестнице, покрытой толстым ковром. Они прошли мимо плохо освещенного коридора. Дойдя до второго такого же коридора, запыхавшаяся негритянка завернула в него, остановилась у какой-то двери и открыла ее.
— Мисс Эми, я привела доктора.
Доктор Джемс вошел в комнату и слегка поклонился молодой даме, стоявшей в ногах кровати. Он поставил свой несессер на стул, снял пальто и бросил его на спинку стула поверх несессера, а затем со спокойным самообладанием подошел к кровати.
На ней лежал растянувшись так, как он упал на нее, щегольски одетый мужчина. С него сняли только башмаки; он лежал бездыханный, неподвижный, точно труп.
От доктора Джемса исходила эманация спокойной силы и выдержки, действовавшая на его более слабых и склонных к отчаянию клиентов как манна небесная. Женщин в особенности привлекала особая какая-то его манера держать себя в комнате больного. Это была не снисходительная мягкость модного целителя, а уменье поставить себя, уверенность в своем умении побороть судьбу, почтительность, преданность и покровительство. В его прямо глядевших, светившихся карих глазах был какой-то исследующий магнетизм; в невозмутимом, почти монашеском спокойствии его гладко выбритого лица чувствовалась скрытая властность; он казался созданным для роли наперсника и утешителя. Иногда, после первого же визита, женщины говорили ему, куда они прячут на ночь от воров свои бриллианты.
С легкостью, вызванной обширным опытом, доктор Джемс, не оглядываясь по сторонам, успел оценить сорт и качество обстановки. Мебель была роскошная, дорогая. Тем же взглядом он успел также оценить и внешность молодой дамы. Она была невысокого роста, лет двадцати с небольшим. Лицо ее претендовало на некоторую миловидность, омраченную, скорее, постоянной меланхолией, чем ярким проявлением неожиданного горя; на лбу, повыше бровей, у нее был знак от ушиба, нанесенного ей, так определил глаз врача, часов шесть назад. Пальцы доктора Джемса щупали пульс больного. Его почти говорящие глаза расспрашивали даму.
— Мое имя — миссис Чандлер, — ответила она с жалобной скользящей интонацией Юга. — Моему мужу вдруг сделалось дурно — минут за десять до вашего прихода. У него и раньше бывали сердечные припадки, иногда очень сильные. Он вернулся поздно; он был… на ужине, кажется…
Доктор Джемс обратил теперь свое внимание на пациента. Какой бы из своих профессий он ни занимался, он всегда удостаивал «случай» или «работу» всего своего внимания.
Больному, казалось, было около тридцати лет. Лицо его говорило о цинизме и любви к кутежам; но оно не было лишено известной пропорциональности и тех тонких черточек, которые говорят об утонченности вкуса и юморе; это отчасти сглаживало первое впечатление. Платье его издавало запах пролитого вина.
Врач откинул его верхнюю одежду, затем распорол перочинным ножом манишку от ворота до талии. Устранив все препятствия, он приложил ухо к сердцу больного и стал внимательно слушать.
— Митральный шум? — тихо сказал он, выпрямляясь. В его тоне слышался вопрос, говоривший о колебании. Он опять выслушал больного и на этот раз сказал: — Недостаточность митрального клапана.
Теперь это был тон твердо установленного диагноза.
— Сударыня, — начал он тем ободряющим голосом, который так хорошо успокаивает тревогу, — возможно, что…
Но, когда он медленно повернул к ней голову, он увидел, что она упала, бледная, без чувств, на руки старой негритянки.
— Бедная овечка, моя бедная овечка! Убить они хотят тетки Синди собственную любимую деточку! Да разразит Господь в своем гневе тех, кто похитил ее; разбить сердечко ангельское!.. бросить!..
— Поднимите ей ноги, — сказал доктор Джемс, помогая ей поддержать падающую молодую женщину. — Где ее комната? Ее нужно уложить в постель.
— Здесь, сэр. — Старуха кивнула головой в платочке по направлению к двери. — Там комната мисс Эми.
Молодую женщину внесли в соседнюю комнату и положили на кровать. Пульс у нее был слабый, но ровный. Она не пришла в сознание, но обморок сменился глубоким сном.
— Она совершенно обессилела, — сказал врач. — Сон — хорошее лекарство. Когда она проснется, дайте ей стакан виски с сахаром и горячей водой, с яйцом, если она сможет его проглотить. Откуда у нее этот знак на лбу?
— Это ушиб, сэр… Бедная овечка, она упала… Нет, сэр! — расовая неустойчивость вызвала вдруг у старухи вспышку возмущения. — Старая Синди не будет врать из-за этого черта! Это он ее ударил, сэр. Пусть Господь иссушит руку, которая… ну, вот! Синди обещала своей любимой овечке, что она не будет говорить. Это ушиб, сэр… Мисс Эми ударилась головой, сэр…
Доктор Джемс подошел к лампе и прикрутил фитиль.
— Оставайтесь здесь с вашей госпожой, — приказал он, — и не шумите, чтобы она могла заснуть. Если она проснется, дайте ей тодди.[5] Если слабость увеличится, позовите меня. Тут что-то странное.
— Тут еще много странных вещей, — начала было негритянка, но врач заставил ее умолкнуть. Он прибегнул к своему повелительному, настойчивому тону, который он употреблял редко, но одним звуком которого ему удавалось иногда останавливать даже истерики. Он вернулся в первую комнату и тихо запер за собою дверь. Человек на кровати не двинулся, но глаза его были теперь открыты. Губы его шевелились, словно он произносил какие-то слова. Доктор Джемс наклонил голову и прислушался.
— Деньги… деньги, — шептали губы.
— Понимаете ли вы, что я говорю? — спросил доктор тихо, но раздельно.
Больной слегка кивнул головой.
— Я врач; ваша жена послала за мной. Я знаю, что вас зовут мистер Чандлер. Вы совсем больны. Вы должны избегать всякого волнения и беспокойства.
Глаза больного, казалось, призывали его. Доктор наклонился и уловил те же, еле слышные слова.
— Деньги… двадцать тысяч долларов…
— Где эти деньги? В банке?
Больной глазами показал, что нет.
— Скажите ей, — шепот его становился еще тише, — двадцать тысяч долларов… ее деньги…
Его глаза блуждали по комнате.
— Вы куда-то спрятали деньги?
Голос доктора Джемса, ласковый, как голос сирены, старался выманить тайну у угасающего сознания больного.
— Они здесь, в этой комнате?
Ему показалось, что слабое дрожание век означало «да». Пульс под его пальцем был тонок и незаметен, как шелковая нить.
В мозгу и душе доктора Джемса пробудились инстинкты его другой профессии. Быстро — как он всегда действовал во всем — он решил узнать, где находятся эти деньги, сознательно и наверняка жертвуя ради этого человеческой жизнью.
Вынув из кармана блокнот, он быстро написал на нем название лекарства, наиболее подходящего, согласно всем данным медицины, к состоянию пациента. Подойдя к двери в соседнюю комнату, он тихо вызвал старуху, дал ей рецепт и велел ей сходить за лекарством в аптеку.
Когда она ушла, бормоча себе что-то под нос, доктор подошел к кровати молодой женщины. Она все еще крепко спала; пульс у нее был лучше; лоб был прохладный, кроме воспаленного места ушиба, и слегка влажный. Если ее не тревожить, она проспит несколько часов. В дверях торчал ключ. Когда он вернулся в комнату больного, он повернул его в замке два раза.
Доктор Джемс взглянул на часы. У него было полчаса времени: вряд ли старуха могла раньше возвратиться из аптеки. Он стал искать воду и нашел графин и стакан. Открыв несессер, он достал оттуда пузырек с нитроглицерином, — «смазкой», как его называли члены ордена лома и отвертки.
Одна капля бледно-желтой жидкости упала в стакан. Он вынул коробку с градуированным шприцем и вставил на место иглу. Градуированный шприц вобрал около полустакана воды с разведенной в ней каплей нитроглицерина.
В ту же ночь, двумя часами ранее, доктор Джемс ввел, посредством того же шприца, неразведенную жидкость в дырку, просверленную в замке сейфа, и разрушил одним глухим взрывом механизм, регулирующий засов. Теперь он собирался, пользуясь тем же средством, разрушить тонкий механизм человеческого существа, — и все это он делал ради денег.
То же средство, но в другом образе. В первом случае действовал первобытный великан — грубая сила; во втором — на арену выступил царедворец, прикрывавший свои, не менее гибельные, объятья бархатом и кружевами. Ибо жидкость в стакане и в шприце, который врач осторожно наполнил, представляла теперь собой раствор глоноила, самого сильного из известных в медицине сердечных средств. Две унции его взорвали крепкую дверь стального сейфа. А сейчас он остановит навсегда, посредством одной пятидесятой доли капли, сложный механизм человеческой жизни.
Но не сразу. Сначала должен был произойти быстрый подъем жизненной энергии, — должен был быть дан могущественный толчок каждому органу, каждой способности. Сердце мужественно отзовется на роковой удар шпорой, удар хлыстом; кровь в сосудах начнет быстрее возвращаться к своему источнику.
Но, как было хорошо известно доктору Джемсу, чрезмерное возбуждение при сердечных заболеваниях такого характера означало смерть не менее верную, чем от пули. Как только артерии переполнятся от усиленного притока крови, которую накачает в них «смазка» взломщика, тотчас же окажется, что в них «сквозного проезда нет», и источник жизни остановится.
Доктор обнажил грудь лежавшего без сознания Чандлера. Спокойно и ловко он вспрыснул под кожу, в мышцы над сердцем, содержимое шприца. Верный аккуратным привычкам обеих своих профессий, он тщательно обтер иглу и вставил в нее тончайшую проволоку, сохранявшую иглу, когда она была без употребления.
Через три минуты Чандлер открыл глаза и заговорил слабым, но все же слышным голосом; он спросил, кто это ухаживает за ним. Доктор Джемс еще раз объяснил причину своего присутствия.
— Где жена? — спросил больной.
— Она заснула… от переутомления и волнения, — сказал доктор, — я не хотел будить ее, если…
— Нет… необходимости.
Чандлер говорил прерывисто, точно какой-то демон ускорял его дыхание и ему не хватало воздуха.
— Она вас не… поблагодарит… если… вы ее… разбудите… из-за меня…
Доктор пододвинул стул к кровати. Не следовало тратить зря слов.
— Несколько минут назад, — начал он спокойным и убедительным тоном другой своей профессии, — вы пытались мне что-то сказать про деньги. Я не желаю знать вашей тайны, но мой долг сказать вам, что всякое волнение и беспокойство будут мешать вам поправиться. Если вы хотите что-нибудь сообщить и это облегчит вас, — про эти двадцать тысяч долларов… кажется, вы именно эту сумму упомянули? — то вам лучше это сделать сейчас же.
Чандлер не мог повернуть голову, он только направил свой взгляд.
— Я сказал?.. я?.. где эти деньги?
— Нет, — ответил врач, — я только заключил из ваших еле понятных слов, что вы беспокоитесь об их целости. Если они здесь, в комнате…
Доктор Джемс остановился. Показалось ли это только ему, или он на самом деле увидел луч понимания, проблеск сомнения в ироническом выражении лица своего пациента? Не выказал ли он чересчур большое нетерпение? Не сказал ли он слишком много?
Следующие слова Чандлера успокоили его.
— Где же… им быть… — проговорил он, задыхаясь, — как… не в сейфе… там?
Он взглядом указал на угол, и доктор впервые заметил небольшой железный сейф, наполовину скрытый свисавшим краем портьеры.
Он встал и взял больного за руку. Пульс бился сильными толчками, со зловещими перебоями.
— Поднимите руку, — сказал доктор Джемс.
— Вы ведь знаете… что я… не могу… двигаться, доктор…
Врач быстро подошел к двери в вестибюль, открыл ее и стал вслушиваться. Везде было тихо. Без дальнейших околичностей он подошел к сейфу и стал его осматривать. Это был шкаф первобытной конструкции и несложного устройства, который мог служить защитой разве лишь от нечистой на руку прислуги. Для его искусных пальцев это была простая игрушка, вещь из картона. Можно было считать, что деньги уже у него в руках. Своими щипцами он мог вытащить ручку в форме набалдашника, пробить резцом замок и открыть дверь в две минуты. А может быть, ему удастся другим способом открыть ее даже в одну минуту?
Став на колени, он приложил ухо к пластинке с цифрами и медленно повернул ручку. Как он и предполагал, замок был заперт на простую, «дневную» комбинацию из одного номера. Его чуткий слух уловил еле слышное щелканье предупредителя; он остановил стрелку на ближайшей цифре. Ручка повернулась, и он широко распахнул дверь.
Сейф был совершенно пустой.
Доктор Джемс встал и подошел обратно к постели.
Густой пот покрывал лоб умирающего, но на губах его и в глазах играла мрачная ироническая улыбка.
— Я еще никогда… не видел… ничего подобного, — с трудом выговорил он. — Соединение врача… и громилы! Хорошо ли… это окупается, милейший доктор?
Самообладание доктора Джемса еще ни разу не подвергалось таким испытаниям, но, поставленный в смешное и вместе с тем рискованное положение дьявольской шуткой своей жертвы, он сумел сохранить достоинство и присутствие духа. Вынув часы, он стал ждать смерти больного.
— Вы чуточку… слишком уже… беспокоились… об этих деньгах. Но им никогда… никогда не угрожала опасность… от вас, милейший доктор. Они в безопасности. В совершенной безопасности. Они все… у букмекеров… Двадцать тысяч… деньги Эми. Я играл на скачках… проиграл все… до последнего цента. Я здорово кутил, господин громила… виноват, доктор… но я играл честно… Кажется… я никогда еще… не встречал такого мерзавца девяносто шестой пробы… как вы, господин доктор… виноват, господин громила… где бы я ни таскался. Не противно ли… этическим принципам… вашей шайки, господин громила, дать жертве… виноват, пациенту… глоток воды?
Доктор Джемс принес ему воды. Больной еле мог проглотить ее. Реакция от сильнодействующего лекарства все увеличивалась правильными волнами, но умирающему захотелось пустить еще одну ядовитую стрелу.
— Игрок… пьяница… мот — в этом виноват, но… врач-громила…
Доктор разрешил себе лишь раз ответить на эти насмешки больного. Низко нагнувшись, чтобы уловить взгляд уже наполовину стеклянных глаз Чандлера, он указал на дверь комнаты, где спала женщина, таким строгим и повелительным жестом, что распростертый на кровати человек, собрав остатки сил, поднял голову, чтобы посмотреть туда. Он ничего не увидел, но уловил холодно звучащие слова доктора, — последние земные звуки, которые ему суждено было услыхать:
— Я ни разу еще… не ударил женщину.
Тщетно пытаться понять подобных людей. Их психология не укладывается ни в какие рамки. Мы только знаем, что они существуют и что мы можем наблюдать их и рассказывать друг другу голые факты их поступков, как дети, смотрящие на марионеток и рассуждающие про них.
А между тем какой интересный пример для изучения психологии эгоизма подавали эти двое: один — бандит и убийца стоял над своей жертвой; другой — более гнусный преступник, хотя и не столь явно нарушавший законы, лежал, всеми ненавидимый, в доме жены, которую он преследовал, развращал и бил; один — тигр, другой — шакал. Как интересно было бы наблюдать отвращение каждого перед гнусностью другого и видеть, как каждый из них, барахтаясь в грязи своих явных преступлений, все же размахивал своим собственным, незапятнанным знаменем — если не чести, то поведения.
Ответ доктора Джемса попал, по-видимому, в цель и затронул в умирающем последние остатки стыда и мужества. Это был coup de grâce. Яркая краска залила лицо больного — позорная rosa mortis; дыхание прекратилось, и Чандлер, почти не дрогнув, скончался.
Не успел он испустить последний вздох, как вошла негритянка с лекарством. Тихонько нажимая рукой мертвые веки, доктор Джемс сказал ей, что конец наступил. Не горе, а наследственное rapprochement с отвлеченным понятием о смерти вызвало у нее унылое всхлипывание, сопровождаемое обычными иеремиадами.
— Ну, вот. Теперь он в руках Господа. Он — судья преступникам и поддержка всем страждущим. Он даст нам теперь поддержку. Синди отдала последние деньги за эту склянку лекарства, а к чему она теперь нужна?
— Верно ли я понимаю, — спросил доктор Джемс, — что у миссис Чандлер нет денег?
— Денег, сэр? Знаете, что заставило мисс Эми упасть и быть такой слабой? Голод, сэр. В этом доме уже три дня кушать нечего, кроме черствых сухарей. Ангельчик! Она продала кольцо и часы месяц назад. Этот богатый дом с красными коврами и блестящими столами, — наемный; хозяин такой скандал устроил… не заплачено. Этот черт, — прости меня, Господи: он в Твоих руках теперь, — он все прокутил.
Молчание доктора ободрило ее, и она продолжала свою повесть или, вернее, свой бессвязный монолог. Повесть эта была повестью об иллюзиях, своеволии, несчастье, жестокости и гордости. Из туманного пейзажа, который рисовала ее болтовня, ярко выступали маленькие картинки: идиллический дом в имении на далеком Юге; брак и быстрое раскаяние; период страданий, оскорблений и дурного обращения и, позднее, наследство, обещавшее избавление; захват денег, бегство и растрата денег шакалом в течение двухмесячного отсутствия; возвращение его домой после грязного кутежа. Между строчками, не выставляясь напоказ, но ясно тянулась красной нитью проходившая сквозь бессвязный рассказ чистая, бесхитростная, готовая все принести в жертву великая любовь старой негритянки, ни на минуту не покидавшей своей госпожи во всех ее испытаниях, до самого конца.
Когда она наконец умолкла, заговорил доктор; он спросил, есть ли в доме виски или какое-нибудь вино. Старуха объявила, что в буфете стоит немного водки, оставленной шакалом.
— Приготовьте тодди, как я вам говорил, — сказал доктор Джемс. — Разбудите вашу госпожу, заставьте ее выпить и расскажите, что произошло.
Минут через десять вышла миссис Чандлер, поддерживаемая старой Синди. Сон и подкрепляющий напиток, по-видимому, немного восстановили ее силы. Доктор Джемс успел покрыть простыней лежавшее на кровати тело.
Грустные глаза молодой женщины всего один раз обратились в ту сторону; она кинула на труп полуиспуганный взгляд и крепче прижалась к своей верной защитнице. Глаза у нее были сухие и блестели. Горе, по-видимому, уже исчерпало свою власть над ней. Источник слез иссяк; даже способность чувствовать была парализована.
Доктор Джемс стоял у стола; он уже надел пальто и держал в руках шляпу и несессер. Лицо его было спокойно и бесстрастно: долгая практика приучила его к виду человеческих страданий. Сверкающие карие глаза одни сдержанно выражали профессиональное сочувствие. Он заговорил, тепло и кратко. Час поздний, и достать помощь трудно; он сам пришлет людей, необходимых для выполнения последних формальностей.
— В заключение еще одно слово, — сказал доктор, указывая на сейф, дверь которого так и осталась открытой. — Перед своим концом, миссис Чандлер, ваш муж почувствовал, что не останется в живых; он дал мне указания, как открыть этот сейф, и сообщил мне цифру, на которой был поставлен секретный замок Запомните, в случае, если вам придется им воспользоваться, что эта цифра — сорок один. Поверните ручку несколько раз вправо, потом один раз влево и остановите стрелку на сорока одном. Он не позволил мне разбудить вас, хотя и знал, что конец близок Он сказал, что положил в этот сейф некоторую сумму денег, — не очень крупную, но достаточную для того, чтобы дать вам возможность исполнить его последнюю просьбу, а именно: вернуться в ваш родной дом, а впоследствии, когда время все сгладит, простить все его бесчисленные прегрешения против вас.
Он указал на стол, где лежала аккуратная пачка кредиток, а поверх ее — две кучки золотых монет.
— Деньги здесь, ровно столько, сколько он сказал, — восемьсот тридцать долларов. Разрешите мне оставить вам мою карточку, на случай, если я вам понадоблюсь впоследствии.
Так, значит, он подумал о ней и позаботился перед концом? Так поздно! И все же ложь доктора заставила в ней вспыхнуть последнюю искру нежности, хотя она считала, что все в ее душе погасло и истлело. Она громко вскрикнула: «Роберт! Роберт!» — и, отвернувшись, упала на верную грудь всегда готовой поддержать ее служанки и облегчила свое горе слезами.
Утихнув, успокоившись, как ребенок, на этой темной груди, под убаюкивающие, многословные выражения сочувствия старухи, она наконец подняла голову…
Но доктор уже исчез.
Старый Билл Баском, сам того не зная, удостоился великой чести: Господь призвал его в один день с маркизом Бородэйлом.
Маркиз жил в Лондоне на Риджент-стрит, старик Баском — у ручья Хромого Оленя, на южной границе Техаса. Катастрофа, сразившая маркиза, приняла образ некоего лопнувшего мыльного пузыря под названием «Средне- и Южноамериканская монополия по добыче каучука и красного дерева». Судьба, насмеявшаяся над Баскомом, явилась к нему в не менее устрашающем обличье: шайка цивилизованных индейцев с соседней территории, специалистов по уводу скота, угнала у него все его стадо, насчитывавшее четыреста голов. А когда Баском вздумал выследить разбойников, они его застрелили. Что касается маркиза, то он, убедившись, что на каждые оставшиеся у него пятнадцать шиллингов приходится не менее фунта стерлингов долга, пустил себе пулю в лоб и этим уравнял итоги обеих катастроф.
Со смертью старика Билла шесть его сыновей и дочерей совсем осиротели. Отец не оставил им даже бычка на племя и ни единого доллара, чтобы купить его.
Со смертью маркиза осиротел его единственный сын, давно уже перебравшийся в Штаты и владевший богатым ранчо в Северном Техасе. Когда молодой человек получил скорбную весть, он сел на коня и поскакал в соседний город. Здесь он препоручил поверенным все свое имущество, за исключением лошади, седла, ружья и пятнадцати долларов, с наказом все распродать и вырученные деньги направить в Лондон для расплаты с отцовскими кредиторами. Покончив с этим делом, он снова вскочил в седло и пришпорил коня, держа путь на юг.
В один прекрасный день, почти минута в минуту, но только с разных концов, к ранчо Даймонд Кросс, что на Малой Пиедре, подъехали два молодых парня и спросили, нет ли какой работы. Оба были в новеньких и даже щегольских ковбойских рубашках и штанах. Один — стройный, загорелый, коротко остриженный брюнет с тонкими, словно точеными чертами; другой — широкоплечий, коренастый малый, свежий и румяный, с вьющимися рыжеватыми волосами и некрасивым, чуть тронутым веснушками лицом, лучшим украшением которого были веселые глаза и смеющийся рот.
Управляющий ответил, что работа найдется. Кстати, ему в то утро донесли, что повар — как известно, самый необходимый человек в лагере, — не снеся шуток и проделок, какие такому лицу полагается сносить по штату, сел на свою мексиканскую лошадку и скрылся в неизвестном направлении.
— Который-нибудь из вас умеет стряпать? — спросил управляющий.
— Я умею, — вызвался рыжеватый. — Мне приходилось стряпать в поле, и я, пожалуй, мог бы выручить вас. Но с условием: при первой возможности вы устроите меня получше.
— Вот это разговор мужчины, — обрадовался управляющий. — Поедете с запиской к Сондерсу. Пусть поставит вас на работу.
Таким образом, в расчетной ведомости Даймонд Кросса прибавилось два новых имени: Джон Баском и Чарлз Норвуд. Пообедав, новые работники вместе направились в лагерь. Маршрут, который им дали, был ясен и прост: «Езжайте прямо, оврагом. Как проедете пятнадцать миль, тут вам это самое место и будет». Оба паренька были чужие в этих краях, оба молодые и смелые, и, поскольку их свели случай и дальняя дорога, надо думать, что фундамент их последующей дружбы был заложен в тот самый день, когда они скакали бок о бок по извилистой балке Кандад Верда.
К месту назначения путники прибыли уже после заката. Штаб-квартира лагеря была удобно расположена вдоль длинной заводи, осененной высокими деревьями. Разбросанные по траве палатки и брезентовая кладовая показывали, что стоянка эта рассчитана на долгий срок.
Ковбои только что вернулись в лагерь, где никто не ждал их с ужином. Какие только проклятия не сыпались на голову сбежавшего повара! Пока они снимали седла и стреноживали лошадей, в лагерь прибыли новички и осведомились, где здесь Пинк Сондерс. Старший выступил вперед, и они отдали ему записку управляющего.
Пинк Сондерс, распоряжавшийся всем, что касалось работы, считался первым весельчаком и балагуром в лагере, где все — от повара до управляющего — были на равном положении. Прочитав записку, он помахал товарищам и, надрывая глотку, торжественно объявил:
— Джентльмены, позвольте представить вам Маркиза и Мисс Салли!
Новичков его слова как будто смутили. Новый повар вздрогнул, но, вспомнив, что «Мисс Салли» — обычное прозвище поваров на всех ранчо Западного Техаса, успокоился и добродушно присоединился к общему смеху. Что касается его спутника, то эта выходка не только привела его в смущение, но и рассердила. Резко повернувшись, он ухватился за луку седла, очевидно, намереваясь ускакать.
Но Мисс Салли тронул его за плечо и сказал, смеясь:
— Ничего, ничего, Маркиз. Сондерс не хотел тебя обидеть, наоборот! У тебя такой гордый вид и нос как у аристократа — эта кличка как раз по тебе.
Мисс Салли расседлал лошадь, и Маркиз, сменив гнев на милость, последовал его примеру. Мигом засучив рукава, Мисс Салли бросился к кладовой.
— Ну да, я ваш новый повар, черт возьми! А ну-ка, ребята, соберите побольше хворосту, и в полчаса я спроворю вам самый настоящий ужин.
Живость и добродушие, с какими Мисс Салли в мгновение ока перерыл все в кладовой и, найдя кофе, муку и сало, взялся за дело, сразу завоевали ему расположение лагеря.
При ближайшем знакомстве и Маркиз оказался славным, веселым малым; правда, он держался несколько особняком и сторонился грубых лагерных развлечений. Но эта замкнутость так подходила к его прозвищу, что казалась уместной, и ребята даже полюбили его за эту черту. Сондерс назначил его гуртовщиком. Маркиз был отличный наездник и управлялся с лассо и клеймом не хуже других ковбоев.
Вскоре между Маркизом и Мисс Салли завязалось что-то вроде дружбы. После ужина, когда посуда была перемыта и убрана, их обычно видели вместе: Мисс Салли покуривал свою трубку, вырезанную из корневища шиповника, а Маркиз плел себе новый арапник или скоблил сырые ремни на путы для лошадей.
Управляющий не забыл своего обещания при случае подумать о поваре. Наведываясь в лагерь, он подолгу с ним беседовал. Чем-то Мисс Салли приворожил его. Однажды в полдень, возвращаясь с объезда, он завернул в лагерь и сказал ему:
— С завтрашнего дня вас сменит новый повар. Как только он явится, приезжайте в усадьбу. Будете вести у меня всю отчетность и корреспонденцию. Мне нужен надежный человек, который мог бы всем распорядиться, когда меня нет на месте. Насчет жалованья можете не беспокоиться, на Даймонд Кроссе не обидят человека, который соблюдает хозяйский интерес.
— Ладно, — сказал Мисс Салли, да так спокойно, как будто только этого и ждал. — А вы не будете против, если я поселюсь у вас с женой?
— Как, вы женаты? — удивился управляющий, явно недовольный таким оборотом дела. — Первый раз слышу.
— Да то-то и есть, что не женат, но не прочь жениться, — отвечал повар. — Я все откладывал, пока подвернется настоящая должность и у меня будет хотя бы крыша над головой. Не мог же я поселить жену в палатке.
— Верно, — согласился управляющий. — Лагерь не место для женатого человека. Что ж, в доме у нас просторно, и если вы окажетесь тем, за кого я вас считаю, — милости прошу. Напишите ей, пусть приезжает.
— Ладно, — повторил Мисс Салли. — Как только завтра меня сменят, я уж не задержусь.
Вечер был прохладный, и, поужинав, ковбои расположились вокруг большого костра. Постепенно их задорные шутки умолкли и наступила полная тишина, а это в ковбойском лагере опасный знак — тут уж непременно жди какой-нибудь каверзы.
Мисс Салли и Маркиз сидели на бревне и рассуждали о преимуществе длинных или коротких стремян при езде на далекое расстояние. Вскоре Маркиз встал и направился к дереву, где у него сушились ремешки для нового лассо. Как только он ушел, с Мисс Салли случилась маленькая неприятность: ветер задул ему в глаз соринку табачной крошки, из которой Смизерс, он же Сухой Ручей, свертывал себе покурить. Пока повар тер пострадавший глаз, из которого текли слезы, Дэйвис Граммофон, прозванный так за свой въедливый, скрипучий голос, поднялся с места и стал держать речь:
— Граждане и ребята, позвольте задать вам один вопрос. Пусть каждый здесь скажет, какое есть на свете величайшее безобразие, такое, что порядочному человеку и смотреть зазорно?
— Плохая карта на руках!
— Бесхозяйная телка, когда под рукой нет клейма!
— Твой нос!
— Револьверное дуло, когда оно глядит прямо на тебя.
— Молчать, дурачье! — вмешался толстяк Тэллер, уже немолодой гуртовщик. — Фони лучше знает, дайте ему сказать.
— Так вот, граждане и ребята, — продолжал Граммофон. — Все те безобразия, которые вы здесь пе-ре-чис-лили, достаточно прискорбны, и вы, можно сказать, почти угадали, но только не совсем. Нет на свете большего безобразия, чем вот это, — и он указал на Мисс Салли, который все еще тер себе глаза, — когда доверчивая, о-слеп-лен-ная молодая особа убивается, потому что подлый изменщик разбил ее сердце. Что мы с вами — люди или, может, хищные звери, что позволяем какому-то а-ри-сто-кратишке смеяться над чувствами нашей Мисс Салли? Неужто мы так и будем смотреть, как этот красавчик с блестящим титулом топчет чувства своей милашки, а ведь кому, как не нам, она вверила свою судьбу. Так что же: намерены мы поступить, как полагается настоящим мужчинам, или мы так и будем есть подмоченный хлеб, зная, что это она обливает его горькими слезами?
— Экое свинство! — негодующе фыркнул Сухой Ручей. — Порядочные люди так не поступают. Я давно замечаю, что этот гад приударяет за нашей красоткой. А еще Маркиз называется! Скажи, Фони, маркиз — это титулованная особа?
— Это вроде как король, — поспешил дать объяснение Осока. — Только пониже чином. Поменьше валета, побольше десятки.
— Прошу понять меня правильно, — продолжал Граммофон. — Это вовсе не значит, что я против аристократов. Есть среди них и порядочные люди. Я сам с ними водился. Я не одну кружку пивца пропустил с мэром Форт-Уэрта, со мной не гнушался водить компанию даже кассир с полустанка — а это такие люди, — насчет выпивона они всякого за пояс заткнут. Но если Маркиз позволяет себе играть чувствами невинной кухарочки, — спрашивается, что ему за это полагается?
— Ремня ему хорошего! — крикнул Сухой Ручей.
— Собаке собачья и честь! — выразил общие чувства Осока.
— Проучить, проучить — хором поддержали остальные.
И прежде чем Маркиз угадал их намерение, двое схватили его за руки и потащили к бревну. Дэйвис Граммофон, сам себя уполномочивший привести приговор в исполнение, стоял наготове с кожаными штанами в руках. Впервые ковбои в своих грубоватых забавах посягали на неприкосновенность Маркиза.
— Что это вы затеяли? — крикнул он, возмущенно сверкая глазами.
— Полегче, Маркиз, — шепнул ему Руб Феллоуз, вдвоем с приятелем державший его за руки. — Видишь, ребятам пошутить вздумалось. Разложат тебя на бревне и всыпят с десяточек. Не бойся, очень больно не будет.
Однако Маркиз, вне себя от гнева, оскалил зубы и, крикнув что-то невнятное, стал с неожиданной силой вырываться из державших его рук. В мгновение он расшвырял четырех схвативших его молодцов, и они отлетели кто куда. Крик его услышал и Мисс Салли и, окончательно протерев глаза, со всех ног кинулся на выручку.
Но тут раздалось громкое «Алло!» — и в освещенное костром пространство въехал тарантас, запряженный парой резвых лошадок. Все бросились к нему, и то, что они увидели, заставило их забыть о затее Дэйвиса Граммофона, кстати, уже потерявшей для них прелесть новизны. В ожидании более заманчивой дичи и более увлекательной забавы о недавнем пленнике попросту забыли.
Тарантас и лошади принадлежали Сэму Холли, скотоводу с Биг Мадди. Сэм правил, а рядом с ним сидел гладко выбритый толстяк в сюртуке и цилиндре. Это был окружной судья мистер Дэйв Хэккет, которому вскоре предстояло вторично баллотироваться на ту же должность. Сэм возил его по всей округе и по ковбойским лагерям, чтобы расшевелить независимых избирателей.
Приезжие вылезли из тарантаса, привязали лошадей к дереву и направились к костру.
При их появлении все обитатели лагеря, за исключением Мисс Салли, Маркиза и Пинка Сондерса, по обязанности встречавшего гостей, с криком ужаса бросились врассыпную и исчезли в окружающей темноте.
— Господи боже! — воскликнул Хэккет. — Это они нас так испугались? Неужто мы такие страшные? Рад видеть вас, мистер Сондерс. Как поживаете? Зачем это вам понадобился мой цилиндр, Холли?
— Я его боюсь, — задумчиво ответил Холли. Он сорвал с Хэккета цилиндр и, вертя его в руках, вопросительно поглядывал в темноту, где теперь воцарилась мертвая тишина. — Ты как скажешь, Сондерс?
Пинк ухмыльнулся.
— Скажу, что не мешало бы его повесить повыше, — произнес он равнодушным тоном человека, дающего бесплатный совет. — В такой темноте разве что-нибудь увидишь! Не хотел бы я, чтобы этот головной убор торчал на моей макушке.
Холли стал на ступицу заднего колеса фургона и, дотянувшись до ближайшего сука, повесил на него цилиндр. Едва он спустился на землю, как грянули выстрелы по меньшей мере из десятка шестизарядных кольтов, и пробитый пулями цилиндр свалился наземь.
Тут из темноты послышался какой-то свистящий звук, словно двадцать гремучих змей шипело разом, и со всех сторон показались ковбои. Высоко, с величайшей осторожностью поднимая ноги, они обращали друг к другу предостерегающее «Тс-с-с!», словно предупреждая об опасности. В торжественном молчании они стали вокруг цилиндра, с опаской поглядывая на него. Поминутно то одна, то другая фигура, словно в припадке неизъяснимого ужаса, отскакивала в сторону.
— Это та самая гадина, — сказал один ковбой, понизив голос до громкого шепота, — что ночью ползает по болотам и кричит: «Вилли-валло!»
— Нет, это ядовитый Кипоотум, — высказал предположение другой. — Тот, что жалит, умирая, и орет, когда его закапывают в землю.
— Это хозяин всей нечистой твари, — сказал Дэйвис Граммофон. — Но ведь он издох. Не бойтесь его, ребята!
— Какое там издох, притворяется, бестия, — возразил Сухой Ручей. — Это Хайголлакум, страшный лесной дух. Есть только один способ с ним расправиться.
Он вытащил в круг старину Тэллера, грузного гуртовщика в двести сорок фунтов весом. Тэллер поставил цилиндр на донышко и шлепнулся на него всей своей тушей, сплющив его в тонкую лепешку.
Хэккет, вытаращив глаза, смотрел на происходящее. Заметив, что он готов вспылить, Сэм Холли сказал ему:
— Смотрите, судья, не оплошайте. В Даймонд Кроссе шестьдесят голосов. Ребята хотят испытать вас. Мне думается, вы не проиграете, если обратите все в шутку.
И Хэккет, оценив великую мудрость этого совета, внял ему.
Подойдя к группе ковбоев, которые после успешной расправы с кровожадным гадом радовались, глядя на его останки, он торжественно произнес:
— Спасибо вам, ребята, за беспримерный подвиг. Вы с героическим и, можно сказать, неутомимым мужеством прикончили чудовище, которое, должно быть, свалилось на нас с деревьев, когда мы в потемках проезжали по оврагу. Теперь я до гроба ваш должник Вы спасли мне жизнь и, надеюсь, отдадите мне ваши голоса, когда я снова буду баллотироваться на должность судьи. Разрешите вручить вам мою карточку.
Ковбои, которые выкидывали все эти штуки с неизменно серьезным видом, теперь одобрительно посмеивались.
Но Дэйвису Граммофону этого показалось мало. В его изобретательной голове родилась новая идея.
— Нет, приятель, — сказал он сурово. — Ни в одном лагере вы бы так легко не отделались. Шутка ли сказать — выпустить на людей такую вредную тварь! Счастье ваше, что еще обошлось без человеческих жертв. Но вы можете загладить свою вину, исполните только нашу просьбу.
— В чем дело? — насторожился Хэккет.
— Вам дано право скреплять людей священными узами брака, — верно?
— Верно, — согласился Хэккет. — Брачный союз, скрепленный мною, считается законным.
— Здесь, в этом лагере, нам предстоит исправить величайшее зло, — начал Граммофон, впадая в торжественную слезливость. — Некий а-ристо-кратишка насмеялся над простецкой, хоть и смазливой на мордочку особой женского пола, которая уже давно по нем сохнет. Весь лагерь считает долгом призвать к порядку этого зарвавшегося потомка, может, тыщи, а может, и тыщи с хвостиком графов — и соединить его, хотя бы и силком, с пострадавшей мамзелью. Ребята! А ну-ка, заарканьте Маркиза и Мисс Салли и гоните их сюда. Мы их тут живо окрутим!
Предложение Граммофона было встречено криками восторга. Все бросились разыскивать главных участников предстоящей церемонии.
— С вашего разрешения, — сказал судья, отирая пот, хотя ночь выдалась холодная, — мне хотелось бы знать, как далеко намерены вы зайти в своей шутке. И не следует ли мне опасаться, что и некоторые другие предметы моего туалета могут быть приняты вами за диких зверей и отданы на растерзание?
— Ребята разошлись нынче больше, чем обычно, — объяснил ему Сондерс. — Им, вишь, пришло в голову поженить тут двоих — нашего повара и гуртовщика. В шутку, конечно. Ну, да ведь вам с Сэмом все равно придется заночевать здесь. Так что сделайте уж им это одолжение, авось они угомонятся.
Сваты тем временем разыскали невесту и жениха. Повар сидел на дышле фургона и спокойно курил свою трубку. Маркиз был тут же, неподалеку, он прислонился к дереву, под которым была устроена кладовая.
Обоих бесцеремонно втолкнули в кладовую, и Граммофон, на правах церемониймейстера, принялся отдавать приказания.
— Ты, Сухой Ручей, и вы, Джимми, Бен и Тэллер, сбегайте в рощу и наберите цветов — хотя бы того же мескита — да не забудьте про испанский меч, что растет у загона для лошадей. Мы дадим его невесте заместо букета. Ты, Хромой, тащи сюда свое красное с желтым одеяло, это будет юбка Мисс Салли. А ты, Маркиз, и так обойдешься: все равно на жениха никто не смотрит.
Во время этих шутовских приготовлений оба главных участника торжества на минуту остались одни. Лицо Маркиза выражало страшное волнение.
— Этой глупости надо положить конец, — обратился он к Мисс Салли, и в свете висячего фонаря лицо его показалось повару мертвенно бледным.
— А почему собственно? — спросил тот с улыбкой. — Зачем портить людям удовольствие? Ведь они до сих пор никогда тебе особенно не докучали. По мне, пусть веселятся.
— Ах, ничего ты не понимаешь, — простонал Маркиз. — Ведь Хэккет — окружной судья. Если он нас соединит — кончено… Я не могу… Ах, ничего ты не знаешь!
Но тут повар подошел поближе и взял Маркиза за руки.
— Салли Баском, — сказал он, — я знаю все!
— Знаешь? — пролепетал Маркиз. — И ты — ты хочешь?..
— Я в жизни ничего так не хотел. А ты?.. Тише, сюда идут.
В кладовую ввалились ковбои с свадебным убором для невесты.
— Вероломный койот! — воскликнул Граммофон, обращаясь к Маркизу. — Согласен ли ты загладить свою вину перед этой гладильной доской — перед этой, с позволенья сказать, доверчивой юбкой? Пойдешь ли тихо-скромно к алтарю или прикажешь тащить тебя на веревке?
Маркиз стоял, небрежно сдвинув шляпу на затылок и прислонясь к груде мешков с бобами. Лицо его разрумянилось, глаза горели.
— Что ж, забавляться так забавляться, — сказал он.
Вскоре к Хэккету, Холли и Сондерсу, которые сидели под деревом и курили, приблизилась процессия.
Впереди выступал Хромой Уокер, наигрывавший на своей гармошке нечто весьма заунывное. За ним следовали жених и невеста. Повар обернул вокруг талии пестрое навахское одеяло, в руке его красовался испанский меч — большой, с решето цветок, фунтов в пятнадцать весом, с белоснежными, словно восковыми лепестками. Шляпа невесты была украшена ветками мескита и желтыми цветами ратамы. Видавшая виды сетка от комаров служила ей вуалью. За молодой четой брел, спотыкаясь, Дэйвис Граммофон. В качестве посаженого отца он то и дело подносил к глазам конский потник и оглашал воздух рыданиями, которые можно было услышать за милю. Дальше следовали попарно ковбои. Они обменивались замечаниями насчет туалета невесты, по своему разумению изображая гостей на фешенебельной свадьбе.
Едва процессия поравнялась с Хэккетом, он встал и, сказав несколько слов о святости брачных уз, спросил:
— Как вас зовут?
— Салли и Чарлз, — отвечал повар.
— Подайте же друг другу руки, Чарлз и Салли!
Быть может, на свете не было еще столь странной свадьбы. Ибо это была настоящая свадьба, хотя только двое из присутствующих знали это.
После брачной церемонии ковбои прокричали «ура», и на этот вечер потеха была кончена. Все разворачивала одеяла, думая только о том, как бы поскорее завалиться спать.
Повар, снявший с себя свадебный убор, и Маркиз задержались на минуту в тени кладовой. Маркиз склонила голову на плечо новобрачному.
— Я просто не знала, на что решиться, — сказала она. — Отец умер, и нам, ребятам, не на кого было надеяться. Я столько помогала ему с коровами, что решила пойти в ковбои. Чем еще могла я прокормиться? Особенного удовольствия мне это занятие не доставило, и я бы давно убежала, если бы не…
— Если бы не что?
— Сам знаешь… Но объясни мне… Как тебе пришло в голову?.. Когда ты первый раз…
— Да в ту же самую минуту, как мы приехали в лагерь. Помнишь, Сондерс заорал: «Маркиз и Мисс Салли». Я заметил, как ты смутилась, и сразу подумал…
— Вот нахал! А почему ты решил, что я подумала, что это он про меня сказал Мисс Салли?
— А потому, — невозмутимо отвечал повар, — что Маркиза я принял на свой счет. Мой отец был маркиз Бородэйл. Надеюсь, ты простишь мне это, Салли? Ведь это и в самом деле не моя вина!
Аптекарь впился острым взглядом в бледное лицо, полузакрытое поднятым воротником пальто.
— Не хочется мне отпускать вам, — говорит он с сомнением. — Вы уже взяли двенадцать таблеток морфия час назад.
Покупатель смущенно улыбается.
— Всё ваши кривые улицы. Я не собирался беспокоить вас вторично, да, верно, сбился с пути. Прошу прощенья.
Подтянув повыше воротник пальто, он медленно направляется к выходу. Останавливается на углу, под электрическим фонарем, рассеянно вертит в руках маленькие картонные коробочки.
— Тридцать шесть, — бормочет он про себя. — Хватит за глаза.
Все дело в том, что серый туман завладел в эту ночь городом и холодный страх схватил за горло его гостей. Три тысячи больных, если верить статистике, проводили эту зиму в Сан-Антонио. Они съехались сюда со всех концов страны, прослышав, что узкие, петляющие по обеим сторонам реки улички избрал своим местопребыванием великий бог Озон.
Самый чистый воздух, сэр! Чище нет на земле! Ну да, речка вьется через весь город, но это не значит, что у нас есть малярия, о нет, сэр! Многократные пробы, проводившиеся как местными, так и столичными экспертами, показали, что наш воздух не содержит в себе ничего вредоносного — ничего, кроме озона, чистого озона, сэр! Опыты с лакмусовыми бумажками на всем протяжении реки выявили… Впрочем, вы прочтете это в наших проспектах. А не то любой из местных жителей перескажет их вам слово в слово.
Мы достигли чудес в смысле климата, но погода не в нашей власти. И Сан-Антонио снимает с себя ответственность за этот холодный серый туман, который целует в губы три тысячи жертв и распинает их на кресте. В такую ночь свирепеют прожорливые туберкулезные бациллы, которых держала в узде надежда. Бледные цепкие пальцы тумана задушили в эту ночь не одного обреченного. Не один служитель бога Озона сдался в эту ночь врагу и повернулся на постели лицом к стене в той холодной тупой апатии, которая так пугает окружающих. И не одна душа отлетела прочь вместе с хлынувшей из горла алой струйкой крови, оставив позади мертвые тела — холодные и белые, как самый туман. А некоторые увидели в этом атмосферном посланце призрак великого, немыслимого соблазна; он нашептал им, как нелепо вдыхать воздух в легкие только затем, чтобы выдохнуть его обратно, и они обрели покой с помощью того, что подвернулось под руку, — пистолета, газа или благодетельной соляной кислоты.
Покупатель морфия долго бредет в тумане и, наконец, останавливается на одном из десятка чугунных мостов в центре города, перекинутых через маленькую капризную речонку. Задыхаясь, он прислоняется к перилам, ибо туман сгустился здесь, он притаился, как тать, и готов задушить любого из Трех Тысяч, который пройдет этим путем. Надсадный чахоточный кашель рождает насмешливое эхо в железных тросах моста, и они звенят, словно издеваясь:
«Кликети-кляк! Чуточку холодно, чуточку сыро! Но только не от реки, сэр! Лакмусовые бумажки на всем протяжении, и ничего, кроме озона. Клякети-кляк!»
Справившись с кашлем, приезжий из Мемфиса замечает шагах в десяти от себя какую-то фигуру в пальто; незнакомец привалился к перилам моста и тоже старается отдышаться после очередного приступа кашля. Три Тысячи — это своего рода братство, они обходятся без обычных формальностей при знакомстве. Кашель заменяет им визитную карточку, кровохарканье — рекомендательное письмо. Приезжий из Мемфиса, оправившись первым, первым и вступает в разговор.
— Гудол. Мемфис. Туберкулез легких. Кажется, последняя стадия.
Три Тысячи скупы на слова. Слово — это дыхание, а его надо беречь для того, чтобы выписывать чеки докторам.
— Хэрд, — хрипит другой. — Хэрд. Из Толедо. Огайо. Катарральный бронхит. Тоже скоро крышка… врач сказал. Дает мне четыре недели, если буду беречься. Ты уже получил увольнительную на тот свет?
— Мой доктор, — с оттенком хвастовства говорит Гудол из Мемфиса, — обещает мне еще три месяца.
— А, черт с ней… с разницей! — ворчит толедец, заполняя промежутки между словами хрипом и свистом. — Что такое месяц? Я вот свой срок… скошу… до одной недели… и подохну в какой-нибудь трясучке — на четырех колесах… чтоб не трястись на постели. В кабаках, гляди, вой подымут, когда я отправлюсь к праотцам. Я кабаки-то, можно сказать, облагодетельствовал с тех пор, как взял этот аллюр. Слышь, Гудол из Мемфиса… если твой доктор отмерил тебе такую малость… ты бы… вот, как я… кутнул во всю мочь… и отправился бы ко всем чертям легко и без проволочки.
— Кутнуть? — повторяет Гудол из Мемфиса, видимо, осваивая эту новую для него идею. — Я никогда не пробовал. У меня была другая мысль, но…
— Пойдем выпьем, — предлагает толедец. — Я уже вторые сутки накачиваюсь… да чертово зелье что-то перестало забирать… не то, что прежде. Гудол из Мемфиса, у тебя какое дыхание?
— Двадцать четыре.
— А температура?
— Сто четыре.
— Ну, ты через два дня окочуришься. А меня… меньше чем в неделю не свернет. Надерись, друг Гудол… загуляй так, чтоб чертям тошно стало… тут тебя и прихлопнет… без лишних издержек и хлопот. Эх, будь я проклят, ну и курорт же… курам на смех! Туман с озера Эри заблудился бы в этом тумане через две с половиной минуты.
— Вы сказали что-то насчет выпивки, — напоминает Гудол.
И вот они уже сидят у сверкающей стойки бара и дают отдых ногам за счет локтей. Бармен, белобрысый, тучный, вылощенный, наливает им виски, отмечая про себя, что эти двое — из числа Трех Тысяч. Один клиент — хорошо одетый мужчина средних лет, с изборожденным морщинами исхудалым лицом. Другой — совсем еще мальчик; огромные глаза над поднятым воротником пальто. Ловко маскируя скуку, порождаемую бесконечным повторением одного и того же, виночерпий за стойкой заводит санитарную сагу Сан-Антонио:
— Сыроватый вечер, джентльмены. Редкость для нашего города. Небольшой туман с реки. Совершенно безвредный, впрочем. Многократные пробы…
— К черту ваши лакмусовые бумажки, — хрипит толедец. — Не примите, конечно, на свой счет… Мы уже о них слышали. Пускай себе краснеют, синеют или белеют. Нас больше интересуют многократные пробы этого виски. Повторим? Прошлый раз платил я, Гудол из Мемфиса.
Бутылка клонится то к одному стакану, то к другому и не сходит со стойки. Бармен с любопытством наблюдает, как два полуживых человека хлопают «Кентуккийскую красотку» стакан за стаканом, и думает о том, что такое количество виски уже свалило бы с ног дюжину ковбоев, а эти — ни в одном глазу и только следят с задумчивым и печальным интересом за странствиями бутылки. Это заставляет его высказать участливое опасение по поводу последствий.
— Вашей бурдой нас не проймешь, — говорит толедец. — У нас прививка — из виски… и рыбьего жира. Если бы вы пили с нами, вас бы уж, верно, сволокли в участок, а мы только-только разохотились. Давайте еще бутылку.
Искать смерть в стакане вина — канительное дело. Надо придумать что-нибудь другое. Они выходят из бара и снова ныряют в туман. Тротуары — чуть приметные тропки у подножия домов; улицы — холодные, сырые ущелья, туман заливает их, как поток в половодье. Где-то неподалеку — мексиканский квартал. Сквозь туман, как по проводу, плывут звуки: бренчанье гитары и волнующий голос какой-то сеньориты:
En las tardes sombrillos del invierro
En el prado a Marar mereclino
Y maldigo mi fausto destino —
Una vida la mas infeliz.
Они не понимают слов — ни тот, что из Мемфиса, ни тот, что из Толедо, но к чему слова — самое пустое и ничтожное в жизни? Музыка бередит душу искателей нирваны и вырывает у толедца признание:
— Как подумаю о своих ребятишках, так просто… Черт подери, мистер Гудол из Мемфиса, маловато мы с вами хватили виски. Да еще эта тягучая музыка… Забываешь, что надо забыть.
Тут Хэрд из Толедо поспешно вытаскивает часы и восклицает:
— Провалиться мне! Совсем забыл. Я же условился встретиться с приятелями в одиннадцать часов, чтобы прокатиться на источник в Сан-Педро. С одним парнем из Нью-Йорка и двумя девицами — сестрами Кастилло из «Рейнгельдер гарден». Этот парень — везучий, собака, одно легкое целехонько. Год еще протянет. И куча денег притом. Вся гулянка за его счет. Никак нельзя упустить такой случай. Жаль, что тебя не будет с нами. Ну, прощай, Гудол из Мемфиса.
Он заворачивает за угол и спешит прочь, без стеснения оборвав знакомство, как делают те, кто стоит одной ногой в могиле, ибо, когда человек чувствует приближение конца, его эгоизм и себялюбие расцветают пышным цветом. Но вот он оборачивается, и из тумана долетает его голос:
— Гудол из Мемфиса! Если ты меня опередишь, скажи им там — Хэрд идет следом. Хэрд из Толедо, штат Огайо.
И с этими словами искуситель Гудола покидает его. Юноша не выражает ни недовольства, ни сожалений. Его бьет кашель. Когда приступ проходит, Гудол безучастно бредет дальше по какой-то улице, названия которой он не знает и не стремится узнать. Но вот он видит вращающуюся дверь и слышит звуки духовых и струнных инструментов. Двое мужчин входят в эту дверь, и он следует за ними. Он попадает в какой-то вестибюль, щедро уставленный пальмами, кактусами и олеандрами в кадках. За маленькими мраморными столиками сидят люди. Официанты бесшумно разносят пиво. Все здесь чисто, чинно, весело и уныло — развлечение на немецкий лад. Справа от входа юноша видит лестницу. Человек, стоящий внизу у перил, протягивает руку. Гудол достает пригоршню серебра, и человек выбирает оттуда одну монетку. Гудол поднимается по лестнице и видит две галереи. Они тянутся по сторонам концертного зала, который расположен в глубине здания, позади вестибюля. Галереи разделены на небольшие ниши, или ложи; легкие кружевные занавеси у входа в ложи придают им характер некоторой интимности.
Бесцельно бредя по проходу мимо этих стыдливо-нахальных убежищ, Гудол замечает в одном из них молодую женщину, которая сидит одна, в задумчивой позе. Молодая женщина видит приближающегося Гудола. Она улыбается ему, и он замирает на месте. Потом, следуя ее приглашению, нерешительно опускается на стул напротив нее; между ними столик.
Гудолу всего девятнадцать лет. Жестокая богиня Чахотка отмечает иных печатью красоты, прежде чем их погубить, и Гудол — из их числа. Грозный румянец, горящий на восковых щеках, придает ему особое, пугающее очарование. У него отрешенный взгляд человека, чувствующего свою обреченность. Ведь никому не дано знать свое будущее, и потому всякий страшится приподнять над ним завесу.
Молодая женщина хорошо одета, женственна, красива, нежна и полна очарования — неувядаемого очарования Евы.
Как они находят путь друг к другу — неважно. Путь этот короток и прям, он подсказан обстоятельствами.
Кнопка звонка на перегородке время от времени передает сигнал; официант приходит и уходит.
Задумчивая красавица отказывается от вина. Ее толстые белокурые косы падают почти до полу — она, несомненно, ведет свой род от Лорелеи. И официант приносит пиво — холодное, пенистое, зеленовато-золотистое. Оркестр на эстраде взывает: «Рахиль, ты мне дана…» Юная пара уже многое успела поведать друг другу. Она называет его Уолтер, а он ее — мисс Роза.
Гудол чувствует себя легко. Он рассказывает ей о себе, о своем родном доме в Теннесси — старом доме с колоннами в тени вековых дубов. О лошадях, об охоте, обо всех своих друзьях, даже о цыплятах и о кустах самшита, окаймляющих садовую дорожку. О том, как он отправился на юг искать в целебном климате спасения от своего наследственного врага — чахотки. О том, как три месяца жил на ранчо. Об охоте на оленей, о гремучих змеях, о веселой, бесшабашной жизни ковбойского лагеря. И о своем приезде в Сан-Антонио, где знаменитый специалист дал ему понять, что дни его сочтены. И, наконец, об этой ночи, когда туман бледной рукой мертвеца сдавил ему горло, сломил его дух, и он ринулся искать свою пристань среди его свинцовых волн.
— На этой неделе не пришло письма из дому, — говорит он, — и я совсем было раскис. Я ведь знаю, что конец близок, и уже устал ждать. Я вышел на улицу и стал покупать морфий в каждой аптеке, где соглашались отпустить мне хоть несколько таблеток. Набрал их тридцать шесть штук — по четверть грана каждая — и хотел пойти домой и принять, но тут мне встретился на мосту один чудак, который подал новую мысль.
Гудол бросает на стол маленькую картонную коробочку.
— Я сложил их все сюда, — говорит он.
Мисс Роза, как истая женщина, должна, разумеется, раскрыть коробочку и поежиться в испуге, взглянув на невинное с виду снадобье.
— Страх какой! Но неужто эти крошечные белые лепешечки… Да нет, никогда не поверю, что они могут убить человека!
О да, могут, могут! Уж он-то знает. Девять гранов морфия! Хватит и половины.
Мисс Роза требует, чтобы он рассказал ей о мистере Хэрде из Толедо, и Гудол удовлетворяет ее любопытство. Она смеется восхищенно и простодушно, как ребенок.
— Какой смешной малый! Но расскажите мне еще о вашем доме и сестрах, Уолтер. О Техасе, тарантулах и ковбоях я уже, кажется, все знаю.
Эта тема очень дорога сейчас его сердцу, и он снова рассказывает ей про свой родной дом, вспоминает различные мелкие, незатейливые подробности — все то, что нежными и крепкими узами связывает изгнанника с родиной. К одной из сестер, Элис, он особенно часто возвращается в своих воспоминаниях.
— Она похожа на вас, мисс Роза, — говорит он. — Может, и не такая красивая, но такая же милая, и добрая, и чистая…
— Ну, ну, Уолтер, — обрывает его мисс Роза, — расскажите теперь о чем-нибудь другом.
Но вот на стену в проходе падает чья-то тень, а следом за тенью движется фигура плотного, хорошо одетого мужчины. Он приближается, неслышно ступая, к кружевной занавеске на двери, задерживается на секунду и проходит дальше. И тотчас в дверях возникает официант:
— Мистер Рольф просит…
— Передайте Рольфу, что я занята.
— Не знаю, в чем тут дело, — говорит Гудол из Мемфиса, — но я чувствую себя куда лучше. Час назад я мечтал умереть, а когда я встретил вас, мисс Роза, мне так захотелось пожить еще.
Молодая женщина обходит вокруг столика, обнимает юношу за шею и целует в щеку.
— Ты и должен жить, мой славный мальчик, — говорит она. — Я знаю — виной всему этот мерзкий туман. Он нагнал на тебя тоску… да и на меня тоже… чуть-чуть. А посмотри-ка!
Быстрым движением она отдергивает портьеру. Окно в стене — напротив двери, и, о чудо! Туман растаял. Благодетельница-луна снова плывет на просторе по бездонно-синему небу. Крыши, балконы и шпили отливают жемчугом и перламутром. Сияющий небесный свод отражается в реке, которая вьется где-то там внизу, между домами, то исчезая, то появляясь снова. Заря принесет назавтра ясный день — свежий, бодрый, радостный.
— Как можно говорить о смерти, когда мир так чудесен! — восклицает мисс Роза, кладя руку на плечо юноши. — Сделайте то, о чем я вас прошу, Уолтер… ради меня. Пойдите сейчас домой, отдохните и скажите себе: «Я должен выздороветь!» И сдержите слово.
— Хорошо, — улыбаясь, говорит юноша. — Я сделаю так, раз вы просите.
Появляется официант с полными стаканами на подносе. Нет, они не звонили, но это кстати. Он может оставить им пиво.
Последний стакан на прощанье. Мисс Роза говорит:
— За ваше здоровье, Уолтер!
Он отвечает:
— За нашу скорую встречу!
Его глаза не смотрят больше в пустоту. Перед ним — видение того, что побеждает смерть. В эту ночь он вступил в новую, неизведанную страну. Он послушен и готов уйти.
— Доброй ночи, — говорит она.
— Я еще никогда не целовал женщины, — признается он. — Только сестер.
— Ну, вы и теперь еще не целовали, — смеется она. — Это я поцеловала вас — на прощанье.
— Когда мы встретимся? — снова спрашивает он.
— Вы обещали мне пойти домой, — говорит она, сдвинув брови. — И выздороветь. Быть может, мы встретимся скоро. Прощайте, Уолтер.
Он все еще медлит, со шляпой в руке. Мисс Роза улыбается и целует его еще раз — в лоб. Она провожает его глазами, пока он не исчезает в глубине прохода; потом возвращается к своему столику.
На стену снова падает тень. На этот раз плотный, неслышно ступающий мужчина отодвигает кружевную занавеску и заглядывает внутрь. Глаза мисс Розы встречают его взгляд, и так — скрестив оружие — они с минуту ведут этот молчаливый поединок. Потом мужчина опускает занавеску и уходит.
Оркестр внезапно смолкает, и из соседней ложи доносится чей-то самодовольный голос. Должно быть, кто-то из местных жителей угощает там приезжего гостя. Мисс Роза откинулась на спинку стула и улыбается, уловив отдельные восклицания:
— Самый чистый воздух, сэр… лакмусовые бумажки… лучшие в мире… ничего вредоносного… наш город… только озон… чистый озон!
Официант возвращается за стаканами и подносом. При его появлении мисс Роза комкает в кулаке пустую картонную коробочку и швыряет ее в угол. Шляпной булавкой она размешивает что-то в своем стакане.
— Что это, мисс Роза, — говорит официант привычным, любезно-фамильярным тоном, — до утра еще далеко, а вы уже начинаете солить пиво?
Париж, полночь. На темных водах Сены, таинственно струящихся мимо Вандомской площади и черных стен монастыря Нотрдам, играют блики фонарей, бесконечной цепочкой протянувшихся вдоль Елисейских полей и Больших бульваров.
Великая французская столица не спит.
В этот час миром правят зло, преступление и грех.
Сотни фиакров бешено проносятся по улицам, доставляя домой из оперных и концертных залов усыпанных драгоценностями женщин, прекрасных, как мечта, а в миниатюрных, похожих на бомбоньерки ложах кафе «Ту ле Тан» ужинают, смеются, острят, перебрасываясь бонмо, колкостями, шутками, рассыпая жемчужины мысли и тонкой беседы.
Роскошь и нищета шагают по улицам бок о бок. Бездомный гамен, выклянчивающий су на ночлег, и расточительный повеса, швыряющий на ветер золотые луидоры, проходят по одним и тем же тротуарам.
В час, когда другие города погружаются в сон, Париж погружается в водоворот веселья.
Первое действие нашей драмы разыгрывается в погребке[6] на улице Пешо.
Густая пелена табачного дыма от бесчисленных трубок застит свет. Воздух — сгусток множества зловонных дыханий. Мерцающее пламя единственного газового рожка тускло освещает сцену, достойную кисти Рембрандта, или Морленда, или Кейзеля.
Гарсон разливает по выщербленным чайным чашкам скудные порции абсента и обносит ими тех членов этого разношерстного сборища, которые в состоянии наскрести в кармане несколько су.
Прислонившись к стойке бара, стоит Канайя Крюшон, более известный под кличкой Серый Волк.
Это самый плохой человек в Париже.
Рост его превышает четыре фута десять дюймов; острый хищный профиль и буйная масса серых всклокоченных волос на голове и на лице заслужили ему это страшное прозвище.
Его полосатая блуза расстегнута на груди и небрежно заправлена в грязные кожаные штаны. Из-за пояса торчит рукоятка не знающего пощады ножа. Один удар его острого лезвия мгновенно вскрывает любую коробку лучших французских сардин.
— Voila,[7] Серый Волк! — восклицает бармен Кухо. — Сколько жертв на твоем счету сегодня? Что-то я не вижу крови у тебя на руках. Неужто Серый Волк разучился кусаться?
— Sacre Bleu, Mille Tonnerre,[8] черт подери! — скрежеща зубами, произносит Серый Волк. — Вы что-то слишком расхрабрились, месье Кухо, кто вам позволил так разговаривать со мной? Клянусь преисподней, я сегодня даже не обедал. Какая там добыча! В Париже просто житья не стало. За две недели мне удалось придушить и ограбить одного-единственного богатого американца.
А все эти демократы! Они погубят страну. С этим своим подоходным налогом и свободой торговли они совсем расшатали крупный капитал. Carramba! Diable![9] Провалиться им!
— Ш-ш-ш! — зашипел вдруг старьевщик Шампани, обладатель капитала в двадцать миллионов франков. — Кто-то идет сюда!
Дверь погребка отворяется, и какой-то мужчина, мягко ступая, спускается по шатким ступенькам. Все в безмолвном оцепенении наблюдают за ним.
Мужчина подходит к стойке бара, кладет на нее свою визитную карточку, заказывает стакан абсента, достает из кармана маленькое зеркальце, устанавливает его на стойке и принимается прилаживать себе фальшивую бороду и парик и рисовать углем морщины, быстро превращаясь в старика семидесяти одного года от роду.
После чего, забившись в самый темный угол, он начинает следить оттуда за всеми, зыркая по сторонам острыми, как у хорька, глазами.
Серый Волк крадучись приближается к стойке и впивается взглядом в визитную карточку, оставленную незнакомцем.
— Святая преподобная Бригитта! — восклицает он. — Да это же Тикток, сыщик!
Минуту спустя в погребок входит очень красивая женщина.
Изнеженная, выросшая в холе, привыкшая к самой изысканной роскоши, какую можно приобрести за деньги, эта женщина на заре своей юности бежала из монастыря святой Сюзанны де ла Монтард с Серым Волком, пленившись его бесчисленными преступлениями и его профессией, не позволявшей ему скрипеть башмаками в прихожей и храпеть в постели.
— Parbleu,[10] Мари! — зарычал Серый Волк. — Que voulez vous? Avez-vous le beau cheval de mon frère, ou le joli chien de votre pure?[11]
— О нет, нет, Серый Волк! — возопило разноликое сборище плутов, убийц и карманников, ибо даже их зачерствелые сердца были потрясены этими ужасными словами. — Mon Dieu![12] Ты не можешь быть столь жесток!
— Tiens![13] — огрызнулся обезумевший от ярости Серый Волк, и нож блеснул в его руке. — Voila! Canaille! Tout le monde, carte blanche enbonpoint sauve que peut entre nous revenez nous a nos moutons![14]
Испуганные санкюлоты отпрянули в ужасе, а Серый Волк, схватив Мари за волосы, рассекает ее на двадцать девять абсолютно равновеликих кусков.
Наступает могильная тишина. Серый Волк еще стоит с окровавленными руками над трупом, а седобородый старик, наблюдавший эту сцену срывает с себя фальшивую бороду и парик, и убийца видит перед собой знаменитого французского сыщика по имени Тикток.
Безмолвные и остолбеневшие, взирают завсегдатаи погребка на величайшего из современных сыщиков, приступившего к выполнению своего профессионального долга.
Он же первым делом принимается измерять рулеткой расстояние от трупа убитой женщины до стены; затем записывает фамилию бармена и день, месяц и год, когда было совершено преступление. После чего, достав из кармана сильный микроскоп, тщательно изучает каплю крови, взятую из растекшейся по полу лужи.
— Mon Dieu! — бормочет великий сыщик. — Это именно то, что я предполагал и чего опасался, — это человеческая кровь!
И, быстро записав в свой блокнот результаты проведенного расследования, великий сыщик покидает погребок.
Он спешит в главное управление парижской жандармерии, но внезапно застывает на месте, досадливо хлопнув себя по лбу.
— Mille tonnerre! — бормочет он. — Мне же следовало спросить имя этого человека с ножом в руке!
Герцогиня Валери дю Бельведер дает прием у себя во дворце.
Покои залиты мягким светом парафиновых свечей в тяжелых серебряных канделябрах.
Здесь собралась вся знать и все богачи Парижа.
Из-за портьеры льется музыка четырех духовых оркестров, исполняющих популярную мелодию «Кто в лес, кто по дрова». Лакеи в расшитых позументом ливреях бесшумно разносят кружки с пивом и выносят яблочную кожуру, которую гости бросают на ковер.
Валери, седьмая герцогиня дю Бельведер, окруженная красивейшими, храбрейшими и умнейшими представителями столичной знати, возлежит на оттоманке литого золота, откинувшись на подушки из гагачьего пуха.
— Ах, мадам, — говорит принц Шампиньон из Пале-Руаяль, угол Семьдесят третьей улицы, — как сказал Монтескье, «Rien de plus bon tutti frutti»[15] — вы сама молодость. Сегодня в вашем салоне нет никого красивее и остроумнее вас. Я едва могу поверить своим глазам, когда вспоминаю, что тридцать один год тому назад вы…
— Полно вздор-то молоть! — властно говорит герцогиня.
Принц отвешивает низкий поклон и, вытащив усыпанный брильянтами кинжал, наносит себе смертельный удар в сердце.
— Немилость вашей милости страшнее смерти, — говорит он, берет свое пальто и шляпу с каминной полки и покидает зал.
— Voila, — говорит Бэбэ Франкмассон, лениво обмахиваясь веером. — Все мужчины на один лад. Льстите им, и они будут целовать вам ручки. Ослабьте хоть на миг шелковые вожжи тщеславия и самомнения, которыми вы держите их в плену, и эти сукины дети уже плевать на вас хотели. А по мне, так ну и черт с ними.
— Ах, принцесса, — со вздохом произносит граф Пумперникель и, наклонившись к принцессе, шепчет ей на ухо, пожирая ее глазами: — Вы слишком беспощадны к нам. Бальзак говорит: «Женщина — это то, чем ни одно живое существо не может быть по отношению к другому». Неужели вы с ним не согласны?
— А, бросьте, — говорит принцесса. — Философия мне приелась. Пошли вы с ней!..
— Так пошли, что ль, отсюда? — говорит граф.
Рука об руку они выходят и направляются в игорный дом.
Арманда Флердоранж, юная меццо-балерина из «Фоли Бержер», готовится петь.
Слегка откашлявшись, она кладет объемистый кусок жевательной резинки на крышку рояля, так как по залу уже разносятся звуки аккомпанемента.
Сейчас она запоет. Герцогиня дю Бельведер, хищно вцепившись в подлокотники оттоманки, впивается в певицу остекленевшим от напряжения взором.
Она затаила дыхание.
Арманда де Флердоранж, не издав ни звука, шатается и, смертельно побледнев, как подкошенная падает замертво на пол. Герцогиня испускает вздох облегчения.
Она ее отравила.
Потрясенные гости, едва дыша, толпятся вокруг рояля, и по телам их пробегает дрожь, когда они, взглянув на стоящие на пюпитре ноты, видят, что романс, который не успела спеть балерина, называется «Красотка Мари».
Двадцать минут спустя темная, закутанная в плащ фигура выходит из ниши в сводчатой стене Триумфальной арки и быстрым шагом устремляется в северном направлении.
Мы видим, что это не кто иной, как сыщик Тикток.
Сеть улик все туже затягивается вокруг убийцы Мари Крюшон.
На колокольне собора Нотрдам часы показывают полночь.
В других расположенных поблизости пунктах точно такое же время суток.
Шпиль собора возносится на 20 тысяч футов над мостовой, и случайный прохожий, быстро произведя в уме простое арифметическое действие, легко может установить, что собор этот, по крайней мере, вдвое выше других соборов, насчитывающих в высоту всего 10 тысяч футов.
На вершине шпиля имеется небольшой деревянный помост, на котором может поместиться одновременно не более одного человека.
На этом утлом сооружении, приходящем в колебательное движение от дуновения самого легкого ветерка, притулилась закутанная до бровей фигура человека, загримированного под оптового торговца бакалеей.
Старик Франсуа Бонбаллон, знаменитый астроном, изучая звездные миры из своего чердачного окошка на Рю де Болонь, содрогнулся от ужаса, случайно направив свой телескоп на одинокую фигуру на верхушке шпиля.
— Sacrè Bleu! — прошипел он сквозь свои новые зубы из целлулоида. — Это же Тикток, сыщик. Хотел бы я знать, за кем он на этот раз охотится!
Тикток острым рысьим взглядом окидывает холм Монмартра и внезапно слышит тяжелое дыхание у себя за спиной. Мгновенно обернувшись, он встречает устремленный на него бешеный взгляд Серого Волка.
Канайя Крюшон, прикрепив к ногам патентованные монтерские когти «Уорлд Юнайтед Телеграф Компани», вскарабкался на шпиль собора.
— Parbleu, месье, — говорит Тикток. — Кому я обязан честью этого визита?
Серый Волк улыбается — мягко и слегка пренебрежительно.
— Вы Тикток, сыщик? — говорит он.
— Да, это я.
— Тогда слушайте: я убийца Мари Крюшон. Она была моей женой. У нее были холодные ноги, и она ела лук. Что мне еще оставалось делать? Но жизнь манит меня. Я не хочу на гильотину. Я узнал, что вы напали на мой след. Верно ли, что расследование убийства поручено вам?
— Да, это так.
— Хвала Создателю, тогда я спасен.
Серый Волк тщательно поправляет когти на ногах и спускается вниз.
Тикток достает из кармана блокнот и что-то в него записывает.
— Наконец, — произносит он вслух, — у меня есть ключ к разгадке тайны.
Граф Канайя Крюшон, известный когда-то под кличкой Серый Волк, стоит в роскошной гостиной своего дворца на Восточной Сорок седьмой улице.
Спустя три дня после сделанного им сыщику признания он случайно заглянул в карманы выброшенной за непригодностью пары брюк и обнаружил там двадцать миллионов франков золотыми монетами.
Внезапно дверь распахивается, и сыщик Тикток с дюжиной жандармов возникает на пороге.
— Я пришел вас арестовать, — говорит сыщик.
— На каком основании?
— По обвинению в убийстве Мари Крюшон в ночь на семнадцатое августа.
— Какие у вас улики?
— Я видел это собственными глазами, а затем вы сами признались мне во всем на шпиле собора Нотрдам.
Расхохотавшись, граф достает из кармана какую-то бумажку.
— Прочтите, что здесь написано, — говорит он. — Вот вам неопровержимое доказательство того, что Мари Крюшон умерла от разрыва сердца.
Сыщик Тикток смотрит на бумажку.
Это чек на сто тысяч франков.
Тикток мановением руки повелевает жандармам удалиться.
— Мы допустили ошибку, господа, — говорит он и, повернувшись, направляется к двери, но граф Канайя преграждает ему путь.
— Одну минуту, месье, — говорит он.
Граф Канайя срывает с себя фальшивую бороду, и мы видим сверкающий взгляд и всемирно известные черты знаменитого сыщика Тиктока.
А затем, прыгнув вперед, он срывает парик и накладные брови со своего посетителя, и перед ним, скрежеща зубами в бессильной ярости, стоит Серый Волк.
Тайна убийства Мари Крюшон так никогда и не была раскрыта.
(Вряд ли кто-нибудь успел забыть, что месяц тому назад можно было купить круговой билет в Вашингтон и обратно со значительной скидкой. Чрезвычайная дешевизна этого билета подвигла нас обратиться к некоему остинскому гражданину, принимающему общественные интересы близко к сердцу, и занять у него двадцать долларов под залог нашего типографского станка, а также коровы, и под поручительство нашего брата вкупе с небольшим векселем майора Хатчинсона на четыре тысячи долларов.
Мы приобрели круговой билет, две венские булочки и изрядный кусок сыра, каковые вручили одному из наших штатных репортеров с заданием съездить в Вашингтон и взять интервью у президента Кливленда, по возможности натянув нос всем прочим техасским газетам.
Наш репортер вернулся вчера утром по проселочной дороге. К обеим его ступням были аккуратно привязаны куски толстой, сложенной в несколько слоев мешковины.
Оказалось, что он потерял круговой билет в Вашингтоне и, разделив венские булочки, а также сыр, с искателями должностей, которые несолоно хлебавши возвращались к себе тем же путем, добрался до дому голодным, с волчьим аппетитом и в надежде на сытный обед.
И вот, правда, с некоторым запозданием, мы печатаем его сообщение об интервью, взятом у президента Кливленда.)
Я — старший репортер «Роллинг стоун».
Примерно месяц тому назад главный редактор вошел в комнату, где мы сидели с ним, беседуя, и сказал:
— Да, кстати. Поезжайте в Вашингтон и возьмите интервью у президента Кливленда.
— Ладно, — сказал я. — Счастливо оставаться.
Через пять минут я уже сидел в сказочно пышном пульмановском вагоне и трясся на пружинном плюшевом сиденье.
Не стану рассказывать подробности моего путешествия. Мне была предоставлена карт-бланш и велено не стесняться в расходах, если у меня будет чем их оплатить. Ублаготворение моего организма было предусмотрено на самой широкой ноге. И Вена и Германия прислали яства, достойные моего взыскательного вкуса.
В пути я всего лишь раз сменил вагон и рубашку и с достоинством отказался разменять два доллара какому-то незнакомцу.
Виды по дороге в Вашингтон разнообразны. Их можно созерцать в окно, а стоит отвернуться, как они же поражают и чаруют взор в окне напротив.
В поезде было очень много Рыцарей Пифии,[16] и один начал было практиковать тайное орденское рукопожатие на ручке моей дорожной сумки, но у него ничего не вышло.
По прибытии в Вашингтон, который я сразу узнал, будучи весьма начитан в биографии Джорджа, я покинул вагон столь поспешно, что забыл вручить представителю мистера Пульмана причитающийся ему гонорар.
Я без промедления направился к Капитолию.
Как-то раз во власти jeu d'esprit[17] я изготовил сферическую модель эмблемы нашей газеты — «катящийся камень, который не обрастает мхом». Я взял деревянный шар размером с небольшое пушечное ядро, покрасил его в темный цвет и приделал к нему перекрученный жгутик длиной дюйма в три, как символ мха, которым он не обрастает. И я захватил его с собой в Вашингтон вместо визитной карточки, рассчитывая, что каждый с первого же взгляда уловит столь изящный намек на нашу газету.
Предварительно изучив план Капитолия, я двинулся прямо к личному кабинету мистера Кливленда.
В вестибюле я встретил служителя и с улыбкой протянул ему мою визитную карточку.
Волосы у него встали дыбом, он, как олень, помчался к двери, лег на пол и мгновенно скатился во двор по ступеням длинной лестницы.
— Ага! — сказал я себе. — Наш подписчик-неплательщик.
Затем я увидел личного секретаря президента. Он писал письмо о тарифах и заряжал утиной дробью охотничье ружье мистера Кливленда.
Едва я показал ему эмблему моей газеты, как он выпрыгнул в окно на стеклянную крышу оранжереи, чаровавшей взор редкостными цветами.
Это меня несколько удивило.
Я проверил, в порядке ли мой костюм. Шляпа не съехала на затылок, и вообще в моей внешности не было ничего, что могло бы внушить тревогу.
Я вошел в личный кабинет президента.
Он был один и беседовал с Томом Окилтри. Увидев мой шарик, мистер Окилтри с пронзительным визгом выскочил из кабинета.
Президент Кливленд медленно поднял на меня глаза. Он тоже увидел мою визитную карточку и сказал сиплым голосом:
— Будьте любезны, подождите минутку.
Президент принялся рыться в карманах сюртука и вскоре извлек из них исписанный листок.
Положив листок на стол перед собой, он встал, простер одну руку над головой и сказал с глубоким чувством:
— Я умираю за свободу торговли, за отечество и… и… и… и за все такое прочее.
Тут он дернул за веревочку, и на столике в углу щелкнул фотоаппарат, запечатлев нас обоих.
— Не надо умирать в палате представителей, мистер президент, — посоветовал я. — Пройдите лучше в зал заседаний сената.
— Умолкни, убийца! — сказал он. — Пусть твоя бомба свершит свое смертоносное назначение.
— Я не прошу о назначении, — произнес я с достоинством. — Я представляю «Роллинг стоун», газету города Остин, штат Техас. Ее же представляет и эмблема, которую я держу в руке, но, по-видимому, не столь удачно.
Со вздохом облегчения президент опустился в кресло.
— А я думал, вы динамитчик, — сказал он. — Минутку… Техас? Техас?
Он направился к большой настенной карте Соединенных Штатов, ткнул указательным пальцем примерно в Айдахо, зигзагом повел палец все ниже и, наконец, нерешительно остановил его на Техасе.
— Ага, вот он! У меня столько дел, что иной раз я забываю самые простые вещи. Погодите-ка… Техас? А, да! Это тот штат, где Айда Уэлс и орава цветных линчевали какого-то социалиста по фамилии Хогг за то, что он безобразничал на молитвенном собрании. Так, значит, вы из Техаса. Я знавал одного человека из Техаса. Дэйв Калберсон — так, кажется, его звали. Ну, как там Дэйв? И его семейство? А детишки у Дэйва есть?
— Его парнишка в Остине работает, — сказал я. — Возле Капитолия.
— А кто сейчас президент Техаса?
— Я не вполне…
— Ах, простите! Опять забыл. Мне казалось, я что-то слышал о том, что его вновь объявили самостоятельной республикой.
— А теперь, мистер Кливленд, — сказал я, — не ответите ли вы мне на кое-какие вопросы?
Глаза президента подернулись какой-то странной пленкой. Он выпрямился в кресле, как механическая кукла.
— Приступайте, — сказал он.
— Что вы думаете о политическом будущем нашей страны?
— Я хотел бы заявить, что политическая необходимость требует чрезвычайной безотлагательности, и хотя Соединенные Штаты в теории связаны нерасторжимо и в принципе делимы и не едины, измена и внутриполостные раздоры подорвали единокровие патриотизма и…
— Минуточку, мистер президент, — перебил я. — Будьте добры, смените валик, а? Если бы мне нужны были прописи, я бы мог получить их от Америкен ассошиэйтед пресс. Носите ли вы теплое белье? Ваш любимый поэт, приправа, минерал, цветок, а также чем вы предполагаете заняться, когда останетесь без работы?
— Молодой человек! — строго произнес мистер Кливленд. — Вы себе много позволяете. Моя частная жизнь широкой публики не касается.
Я извинился, и к нему не замедлило вернуться хорошее настроение.
— В сенаторе Миллсе вы, техасцы, имеете замечательного представителя, — сказал он. — Честное слово, я не слышал более блестящих речей, чем его обращения к сенату с призывом отменить тариф на соль и повысить его на хлористый натрий.
— Том Окилтри тоже из нашего штата, — сказал я.
— Не может быть. Вы ошибаетесь, — ответил мистер Кливленд. — Ведь он сам как раз это и утверждает. Нет, мне следует все-таки побывать в Техасе и поглядеть своими глазами, что это за штат и такого ли он цвета, каким его изображают на карте, или нет.
— Ну, мне пора, — сказал я.
— Когда вернетесь в Техас, — сказал президент, вставая, — обязательно пишите мне. Ваш визит пробудил во мне живейший интерес к вашему штату, — до сих пор, боюсь, я не уделял ему того внимания, которого он заслуживает. Благодаря вам в моей памяти воскресли всякие исторические и по-иному любопытные места — Аламо, где пал Дэйви Джонс, Голиад, Сэм Хьюстон, сдающийся Монтесуме, окаменелый бум, обнаруженный в окрестностях Остина, хлопок по пять центов и сиамская демократическая платформа, родившаяся в Далласе. Я бы с удовольствием посмотрел, чем обилен Абилин, и полюбовался на девушек Деверса.[18] Рад был познакомиться с вами. Когда выйдете в вестибюль, сверните налево, а дальше идите все прямо и прямо.
Я отвесил низкий поклон, давая понять, что интервью окончено, и тотчас удалился. Очутившись снаружи, я без всяких затруднений покинул здание.
Затем я отправился на поиски такого заведения, где подают съестное, которое не значится в списке товаров, облагаемых пошлиной.
Описывать свое возвращение в Остин я не буду. Я потерял мой круговой билет где-то в недрах Белого дома и был вынужден избрать способ возвращения, несколько утомительный для моих башмаков. Когда я покидал Вашингтон, там все были здоровы и просили кланяться.
По-моему, святочный рассказ должен быть святочным. Новейшие авторы несут в рождественский номер журнала рассказы, из которых правдами и неправдами, с помощью тонких уловок и обходных маневров, вытравлен праздничный дух. Они так преуспели в своих коварных намерениях, что теперь единственный способ распознать, что рассказ святочный, — это искать под строкой примечание: «Действие в этом рассказе происходит 25 декабря. Ред.».
Успехи прогресса? Возможно. И тем не менее печально. Ведь святочных сюжетов на свете не стало меньше, оглянитесь вокруг. Что до меня, я сторонник старых добрых рассказов про Скруджа и Марли[19] и песнопений про Энни и Уилли. Я за то, чтобы ровно в полночь, с последним ударом часов, блудный сын возвратился в родительский дом, нагруженный говорящими куклами и кукурузными хлопьями. И за то, чтобы просроченная закладная на этот ветхий, под соломенной крышей домик навсегда улетела в глубокий сугроб…
Так что не бойтесь подвоха с моей стороны. Чулок, набитый гостинцами, висит на каминной полке, дальше вас ждет плумпудинг, рождественский перезвон, а вот и богатый купец, одаряющий в приступе щедрости хромых мальчуганов-газетчиков свистульками по пенни за штуку.
Помню, мне как-то пришлось звонить у парадной двери (это не имеет отношения к рассказу, но тоже прелюбопытно). Дверь вела в меблированный пансион на Западной…надцатой улице. Я искал молодого художника-иллюстратора по фамилии Пэли. Он был родом из Терри-Хота, но потом переехал в Нью-Йорк С моим святочным рассказом Пэли никак не связан. Называю его просто так, чтобы стало яснее, зачем я звонил у подъезда (есть ведь такие читатели, которым все надо знать). Дверь открыла хозяйка. Я встречал таких сотни. Еще не увидев ее, я учуял промозглый меблированный воздух, пытавшийся вырваться прочь из пансионной темницы.
Это была тучная женщина. Руки и лицо у нее были белые-белые, как будто ее вымачивали в бочке, наполненной уксусом. Она придерживала у горла рукой фланелевую кофту без пуговиц, сшитую по какой-то неведомой миру моде. Ниже ее облегала, в цветах по черному полю, атласная длинная юбка, жесткие складки которой мели за ней пол.
Прочее все было желтым. Когда-то она окунула свою шевелюру в фонтан, где жила беззаботная нимфа Водородная Перекись, но теперь, по прошествии времени, грязно-седой колорит утвердил себя снова. Глаза у нее были желтые, зубы и ногти желтые. Отвислые щеки тряслись в унисон с шагами. На лице лежал отпечаток той неизбывной грусти, какую можно увидеть у пса на пороге покинутого хозяином дома.
Я сказал, что мне нужен Пэли. Долгий холодный взгляд выразил подозрительность. Потом послышался голос, тусклый, заношенный, как фланель ее кофты.
Пэли? Уверен ли я, что его зовут Пэли? Может быть, Сандерсон, третий этаж, окна во двор? — Нет, я хочу видеть Пэли. Снова недвижный, пронзающий душу взгляд бледно-желтых глаз. Мне не удастся ее провести, все мои жалкие фокусы будут раскрыты. — Мистер Томкинс живет на втором этаже, окна на улицу. Не его ли мне надобно? Томкинс ходит в ночную смену, возвращается в семь утра. Или, может быть, Таккер (вот он, ваш пресловутый Пэли!), Таккер приходит к пяти…
Я уперся, мне нужен Пэли. Пэли? Такого нет. Банг! Дверь захлопнулась. Послышался скрежет задвижек.
Я спустился с крыльца и задумался. Номер дома был 43. Пэли сказал 43. А вдруг он сказал 45? Или, может быть, 47? Пропущу один дом, попытаю счастья у 47-го.
Звонок. Дверь раскрылась. Там стояла та самая женщина. Дело было не в сходстве. Та же самая женщина придерживала у шеи рукой ту же самую кофту, вперив в меня желтый взгляд, словно видя меня впервые. Уже примеченный мной черно-красный след от ожога, полученного, вернее всего, у раскаленной плиты, красовался на сгибе ее среднего пальца.
За время, что я стоял, раскрыв рот и тараща глаза, другой мог бы без спешки досчитать до пятидесяти. Я ни слова не молвил о Пэли, я забыл его имя начисто. Далее я действовал как человек не лишенный присутствия духа, но притом понимающий, что в природе есть силы, тайны которых нам до конца не открыты. Пятясь, я слез с крыльца, потом быстро пошел по улице, не глядя ни вправо, ни влево, только вперед. Увы, сколь тревожны, подумал я, встречи с подобным феноменом для специалиста-психолога. А как насчет тех, кто занимается переписью населения?
Позднее все разъяснилось — обычная судьба необъяснимых явлений.
Хозяйка, являвшаяся мне дважды в дверях, была миссис Кэннон. Она сняла для своего пансиона три дома подряд, а потом, пробив стены, соединила их сквозным коридором. Сама жила в среднем доме и откликалась на звонки во всех трех.
Но к чему я так задержался с этим прологом? Можно было сделать короче. Просто крикнуть, как водится в штатах Среднего Запада: «Знакомьтесь, господа, миссис Кэннон!»
Дело в том, что как раз в ее триедином доме разыгралось действие моего святочного рассказа. Толкуя с ее квартирантами, я выяснил факты, неоспоримые факты, я встретил там Стикни и — главное — увидел тот галстук.
Рождество в этом году выпало на четверг, снег тоже выпал в четверг.
Что касается Стикни (Гарри-Кларенса-Фаулера Стикни, если кто пожелает знать полностью имя, полученное им при крещении), то он прибыл по адресу в среду, в половине седьмого вечера (прибыл по адресу — на нью-йоркском наречии означает вернулся домой). Стикни живет в доме 45 по Западной…надцатой улице, третий этаж, окна во двор. Ему двадцать лет и четыре месяца, и он служит в магазине фотографических принадлежностей (здесь же можете сдать свои снимки, их проявят и отпечатают). Что именно делает Стикни в том магазине, не знаю, но ручаюсь, что вы его видели. Он стоит за прилавком, и, войдя, вы ему растолковываете, зачем вы сюда пришли. После чего он пронзительным голосом подзывает хозяина. Теперь вы должны еще раз объяснять все хозяину, а Стикни уходит небрежной походкой, посвистывая.
Не будем терять здесь времени на описание внешности Стикни. Впрочем, если читатель игрок на бильярде, могу пояснить, что Стикни полнейшая копия того молодого бездельника, который, когда вы, промазав шара, плететесь к любимому креслу, всегда умудряется сесть раньше вас и сидит там, блаженно покуривая.
Рождество — не для всех Рождество. Есть, конечно, богатые люди и люди недурно устроенные, живущие в особняке или в удобной квартире, у хозяйки, на всем готовом, на худой конец, в меблированных комнатах с гостиничным обслуживанием. Эти знают, что в городе праздник Они носят друг другу подарки (соскребя предварительно ножичком ярлык с указанием цены), украшают окна на улицу гирляндами из остролиста и на вопрос за обедом, чего им желательно, грудку или ножку индейки, отвечают осклабясь: «Того и другого».
Бедняки урывают свое. Армия Спасения стряпает им обед, а издатели многотиражной вечерней газеты шлют на дом корзину с яблоком, жареным голубем, баклажанами всмятку и белесым пучком петрушки. И чем вы беднее, тем больше вы рады подарку.
Но я укажу вам смертного, для которого 25 декабря не более, чем день, предшествующий 26-му. Это молодой человек в большом городе, чей заработок шестнадцать монет в неделю, без друзей, без знакомых, и в канун Рождества у него в кармане всего пятьдесят центов. Встать в хвост за бесплатным супом ему вроде неловко, попросить в долг не у кого, и к обеду, увы, он не зван.
Иногда, фантазируя, я рисую такую картину. Волхвы оставляют стада, чтобы идти за вифлеемской звездой. Среди них долговязый юнец; он только недавно начал учиться пастушеству. «Слушай, Бобби, — они говорят, — мы идем за звездой, разузнать, что случилось. Если действительно там Рождество, нет смысла его пропускать. Ну а ты до волхва не дорос, да и дар купить тебе не на что. Так что лучше побудь пока тут, пригляди за стадами».
Гарри Стикни — потомок того пастуха, который смотрел за стадами.
Однако вернемся к рассказу. Стикни звонил у подъезда под номером 45. Он, конечно, забыл свой ключ.
Дверь открылась. На пороге была миссис Кэннон. Придерживая кофту у самого горла, она глядела на Стикни, подобно Горгоне, своим желтым и мутным взором.
(Чтобы никто не подумал, что я скуплюсь на рассказы, вот вам еще один, новелла в новелле. Квартирант, живший в доме под номером 47 и известный своими шотландскими склонностями (не скажу, чтобы он выходил на прогулку в клетчатой юбочке, зато был сердечно привязан к шотландскому виски), призадумался как-то над тем, что получится, если два человека зазвонят одновременно один в 43-й дом, другой в 47-й. Его взору предстало видение двух половин миссис Кэннон, открывающих порознь двум посетителям две разные двери и придерживающих — каждая — у горла рукой свою половину кофты. Нервы шотландца не выдержали, его увезли санитары.)
— Добрый вечер, — промямлил Стикни, оставляя на коврике в холле мокрый и грязный след. — Не пойму, снег пошел, что ли?
— Вы забыли свой ключ, — сказала ему…
(Здесь рукопись обрывается.)
Я значительно обогатился, познакомившись с четырьмя журналистами. Редкое везение — они мои ходячие энциклопедии, друзья, менторы и порой банкиры. Но время от времени каждый из них хватается за годный для печати случай в панораме нашей быстротекущей жизни и, подвергнув его репортерской обработке, отсылает свое сочинение в газету. И вот тут-то для меня начинается самое смешное. Ибо каждый из них, в силу своих способностей и подготовки, сообщая об одном и том же, представляет совершенно иную грань драгоценного камня под названием «жизнь».
Один описывает, предположим, что квартиру мадам Андре Макарте ограбили шестеро взломщиков, которые проникли в нее по дымоходу, похитили украшенную рубинами тиару стоимостью две тысячи долларов и чемпиона-шпица за пятьсот долларов, который (в нарушение законодательства о недопущении мокрот) свободно разгуливал по холлам апартаментов Вуттапеситуккесановертунквет.
Второй мой «малый» сообщает, что когда в снимаемых миссис Энди Маккарти апартаментах тихо-мирно шла дружеская игра, типа безик, одна из гостий, леди по имени Руби О'Хара, спустила с шести лестничных пролетов грабителя, где он и был крепко-накрепко связан под присмотром английского бульдога стоимостью две тысячи долларов и толпы возбужденных зевак, общей численностью человек пятьсот.
Мой третий приятель-хроникер разворачивает сюжет этого события на свой, удачный лад: на газетной странице вы читаете, что дом Антонио Макартини был взорван ровно в шесть часов утра обществом «Черная рука», после того как он ответил отказом положить две тысячи долларов в водосточную трубу на углу одной из улиц, в результате взрыва был убит шпиц померанской породы стоимостью пятьсот долларов, любимец маленькой дочери Олдермана Рубитара.
Четвертый мой любитель сенсаций, не долго думая, состряпал на основании этого историю о том, что когда аудитория из двух тысяч восторженных любителей музыки слушала фортепианный концерт Рубинштейна на Шестой улице, какая-то женщина, которая назвалась мисс Эндрю мистера Картера, бросила кирпич и разбила им зеркальное стекло стоимостью пятьсот долларов.
Жена мистера Картера утверждала, что кто-то в этом билдинге украл у нее собаку.
Разночтения в изложении дневных событий не должны никого удивлять. Несомненно, чтения одной газеты вполне достаточно, чтобы любой мужчина припал к своей утренней фляжке, избегая улыбчивой ненависти, ярко выраженной в глазах его супруги. Но если он глуп настолько, что начнет читать все четыре, то в этом он будет не мудрее самого уважаемого критика.
Помню, — и вы, наверное, тоже, — как я прочел одну притчу о талантах. Процветающий гражданин, собравшийся в далекую страну, перед путешествием распределял свое состояние между слугами. Первому он дает пять талантов, второму — два, третьему — один; в общем, каждому по способностям, как говорится в тексте. У этой притчи есть две версии, а может, и не две, а больше, кто знает.
Когда процветающий гражданин возвращается домой, он требует от слуг отчета. Два слуги отнесли свои таланты ростовщику и получили прибыль в сто процентов. Очень хорошо. Тот, который не помышлял о прибыли, просто зарыл свой талант в землю, а когда хозяин потребовал, он его вырыл и вернул ему.
Вот вам поистине предмет для подражания страховым компаниям и банкам! В одной версии мы читаем, что он завернул талант в салфетку и спрятал его. Но рассказчик уведомляет нас, что упомянутый талант весил 750 унций серебра, то есть его стоимость была около 900 долларов. Поэтому тот хроникер, который упоминает о салфетке, должен был либо сократить сумму депозита, либо попытаться объяснить, какого же веса была эта салфетка в те дни. Поэтому, как мы замечаем, он в своей версии использует слово «фунт» вместо слова «талант».
Фунт серебра можно очень легко спрятать и унести в салфетке, об этом вам скажет любой привратник в отеле или официант.
Но давайте отойдем от наших баранов.
Когда процветающий горожанин-богач увидел, что этот слуга-бессребреник, которому он дал один талант, возвращает ему ровно столько — один талант, он впал в ярость, как любой мультимиллионер, обнаруживший, что кто-то прячется у него под кроватью и громко оценивает его имущество для взимания с него налога. Он приказывает бросить незадачливого слугу в темницу, предварительно отняв у того талант и отдав его финансисту с надеждой получить стопроцентную прибыль, произнеся при этом странные пословицы, типа: «У того, у кого ничего нет, нельзя взять и того, что у него есть». Что приблизительно подразумевает: «На нет и суда нет».
А теперь внимательнее разглядывайте нити параболы, ее аллегоричность, ее повествовательность, посмотрите, куда она вас приведет, или сами можете остановить свое внимание на небольшом рассказе о Клифе Макговане и его одном таланте. Нужно следить за определением, и вот появляются обычные актеры. Талант — дар, способность, особое свойство, сила, достижение природное или благоприобретенное (Притча заимствована из Евангелия по Матфею, XXXV, 14–30).
Сегодня в Нью-Йорке, как полагают, живут 125000 живых существ, которые готовят себя к сцене. В это число не входят моржи, свиньи, собаки, слоны, боксеры, Кармен, ясновидящие и японские борцы. Число таковых достигает четырех миллионов. Из всего этого количества выживет не больше тысячи.
Девятьсот из них достигнут зенита славы, когда они, в какой-то мере еще сомневаясь, будут тыкать шляпной булавкой в фотографию всей сцены с горделивыми словами: «Видите, вот это — я!»
Восемьдесят из них в ярко-красных придворных костюмах эпохи Людовика XIV будут приветствовать королеву мифических островов Парпау несколькими хорошо заученными словами, задирая свой покрасневший нос перед остальными девятистами.
Десятеро, в маленьких кружевных капотах, будут выбивать пыль из ибсеновской мебели в течение шести минут после поднятия занавеса.
Девять добьются радиосетей и будут своими мускулами, своим искусством, глазами, руками, голосом, остроумием, мозгами, ногами и пятками штурмовать последние рубежи, ведущие к царству звезд.
Только один унаследует Бродвей. Так проходит земная слава.
Клиф Макгован и Мэк Макгован были двоюродными братьями. Они были людьми талантливыми и жили на Вест-Сайде. Пение, танец, подражание, трюковые номера на велосипедах, бокс, комедия на немецком или ирландском диалекте, ловкость рук, хождение по канату, жонглирование на подбородке — все им давалось с такой же легкостью, с какой вам удается скрыть свое истинное настроение или обмануть вашего кредитора, шмыгнув через вращающиеся двери хорошо освещенного кафе, если и вы принадлежите ко второй половине великих престидижитаторов, к народу.
Они были худыми, бледными юношами, умеющими держать себя в руках, их ногти всегда были безукоризненно чистыми и всегда сияли лаком, а швы на костюмах безупречно исполненными по мастерству. Разговаривали они такими короткими фразами, по сравнению с которыми предложения Киплинга казались такими длинными, как речь в суде.
Они обладали особым темпераментом и посему не работали. В любой час после полудня вы могли встретить их на Восьмой авеню или перед парикмахерской Спинелли, в заведении Майка Дунгана или в отеле «Лимерик», где они начищали ноготок на указательном пальце выцветшим шелковым носовым платком.
В любой момент, если бы вы стояли в нерешительности перед столом, за которым заключаются сделки, то и Клиф с Мэком небрежно подошли бы поближе, не проявляя никакого особого интереса, сделали бы пару замечаний об игре и вы могли бы уйти, так и не удостоившись их к себе внимания.
Такое утверждение нуждается, конечно, в подробном рассмотрении в отношении времени, пунктуации и совета незнакомцам.
Из всех родственных связей самая близкая касается кузенов. Между ними узы родства, имени, благоприятства, а эти узы вам не водица, не отягощены растущей братской ревностью или обязанностями, связанными с обязательствами по матримониальному игу. Вы можете проявлять к кузену такой же интерес и такую же любовь, что и к незнакомцу, вы не испытываете к нему ни презрения, ни зависти, как, например, к другим сыновьям вашего отца, это такое клановое чувство, которое иногда делает ветвь дерева сильнее его ствола.
Вот так были связаны оба Макгована.
Они были довольно популярны в своем районе — к западу от Восьмой авеню с Насосной станцией в центре. Их таланты восхвалялись в сотне «притонов», их дружбой дорожили в округе, где мужчины были большими любителями отбивать жен у своих приятелей, когда домашнюю войну навязывали жены этих друзей их друзьям (ограниченные возможности английского языка заставляют нас прибегать к тавтологии).
Вот так, бок о бок, с сосредоточенными бледными лицами, неразлучные, непобедимые, кузены прокладывали свой путь к храму Искусства, искусству с большой буквы И, что заставляет обратиться к уроку по геометрии.
Однажды, часов в одиннадцать вечера, Дель Делано вошел в заведение Майкла на Восьмой авеню. С этой минуты это кафе уже не было заведением, оно было любимым ночным пристанищем для отдыха.
Это выглядело так, словно король Эдуард снизошел до того, чтобы якшаться с публикой десятка ночных клубов, или Джо Гэнс закатился сюда, чтобы присматривать за школой Таскеджи, или мистер Шоу из Англии принял приглашение прочитать здесь выдержки из своей «Рены, или Снежная птица» на церемонии открытия предполагаемого памятника Джеймсу Оуну О'Коннору в Чикуапин-фоллс в штате Мисиссипи.
Несмотря на все эти сравнения, вам, конечно, нужно знать, почему патронаж третьеразрядного салуна на Вест-Сайде со стороны Дель Делано придавал так много чести этому заведению.
У Дель Делано ноги никогда не стояли на месте, поэтому публика платила ему по 300 долларов в неделю за то, чтобы поглядеть, как они у него выкаблучиваются на сцене, где играли водевиль. Ну, чтобы вам все стало ясно без особых слов, скажу лишь, что он был лучшим, просто фантастическим танцором любого ночного заведения в пространстве от Оттавы до Корпуса Кристи. Так как его ноги почти никогда не останавливались, то на возможной вакансии останавливались его глаза, и он «каждую ночь умел очаровывать тысячи», как неверно выразился его пресс-агент. Даже если сложить ночные и дневные представления, от силы он мог очаровать чуть больше тысячи восьмисот человек, включая и тех, которые оставались после выступления Зоры, девушки из Нотча, которая пролезала через обруч диаметром двенадцать дюймов, и еще тех, кто ждал начала киносеанса.
Но Дель Делано был любимцем Вест-Сайда, а где вы найдете более лояльный Сайд. За пять лет до того, как этот рассказ был представлен очам редактора, Дель выполз из какого-то подвала на Десятой авеню, словно отощавшая крыса, и сумел-таки прогрызть для себя дыру в Большом Сыре. Латаный-перелатаный, чуть не умирая от голода, в рубашке без манжет, презрительно отзываясь о Хуке, этом интерпретаторе драм Ибсена, он добился состояния и славы за каких-то шестнадцать минут во время выступления «любителей» в театре-варьете Криари на Восьмой авеню.
Один букмекер (из тех, чей талант всегда оказывается в выигрыше, а не в проигрыше) сидел в это время среди зрителей и клевал носом, ибо твердо считал, что ничего хорошего из числа «любителей» подобрать просто невозможно. Всхрапнув немного, приняв кружку пива из рук услужливого красавца официанта, ослепленный на несколько секунд блеском бриллиантов на потрясающей блондинке, сидевшей в ложе Б, букмекер все же окончательно проснулся и довольно долго бодрствовал, за это время сумев предложить Дель Делано испытательный трехнедельный ангажемент для выступлений в программе дрессированных собак на трех самых важных точках, связанных с именем Вашингтона — на Высотах, у Статуи и на Площади.
К тому времени, когда эта наша история была прочитана и принята к печати, Дель Делано получал свои три сотни долларов в неделю; эта сумма, если разделить ее на семь (по воскресеньям выступления в костюмах не проводились), вполне способна развеять иллюзии большинства из нас о том, что, мол, видели мы и лучшие дни. Можно легко себе представить, какой благоговейный ажиотаж парил на Восьмой авеню, когда Дель Делано оказал ей честь своим визитом после своего исторически великого подвига, достойного Терпсихоры, в громадном, хорошо вентилируемом театре на Бродвее. Если Вест-Сайду удавалось заполучить сорок две минуты из его графика выступлений, рассчитанного на сорок две недели вперед, то это была убедительная причина для праздничных костров и ликования. Теперь вы, должно быть, понимаете, почему салун Майка стал не просто заведением, а новым популярным пристанищем.
Когда Дель Делано вошел к Майку, он был один. Там он увидел закутавшегося в пальто на меховой подкладке и в шляпе, по крайней мере, на пару размеров больше его головы, принца Лайтфута. Из-под полей шляпы виднелось только его бледное, с острыми, как острие томагавка, чертами лицо, и пара немигающих холодных светло-голубых глаз. Почти все прохлаждавшиеся возле стойки посетители сразу узнали знаменитый продукт искусства из Вест-Сайда. Ну а те, кто на его появление не среагировал, получили мудрый совет от других в виде энергичной работы тех локтями и воплей, сопровождавших представление ему только одной стороны.
На Чарли, одного из барменов, слава и состояние обрушились одновременно. Когда-то в боксерском поединке на Седьмой авеню он удостоился чести обменяться рукопожатиями с великим Делано. Теперь во всю силу своей луженой глотки он закричал: «Эй, хелло, Дель, старина. Что тебя сюда привело?»
Хозяин заведения Майк, который сидел, позвякивая кассовым аппаратом, услыхал это приветствие. На следующий день Чарли получил еженедельную прибавку к жалованью — пять баксов! Дель Делано выпил небольшой стакан пива и небрежно расплатился за него из своего ночного заработка — 42 доллара 85 5/7. Он любезно, но холодно кивнул выстроившимся перед ним в очередь патронам Майка и неторопливо прошел мимо них в глубь кафе. Ибо он услыхал звуки, относившиеся к его искусству, — легкое, возбуждающее стакатто танца с подпрыгиванием и похлопыванием по бокам руками, словно крыльями.
Это в задней комнате Мэк Макгован демонстрировал для избранных гениальность своих не знающих покоя ног. Несколько сидевших за столиками бросали на исполнителя довольно критические взгляды и получали удовольствие скорее, налегая на пиво. Они, правда, наградили своими одобрительными кивками несколько сложных выкрутасов, придуманных самим Мэком.
При виде великого Дель Делано ноги любителя стали давать сбои, сделали несколько неуверенных па, еще пару раз взбрыкнули и замерли на месте. Похожие на длинные языки туфли прилипли к полу в присутствии Мастера. Бледное лицо Мэка чуть покраснело.
Из непросматриваемого пространства между полями громадной шляпы Дель Делано и поднятого воротника его пальто на меховой подкладке вырвалось белое облачко выпущенного изо рта сигаретного дыма и послышалось:
— Ну-ка, малыш, сделай этот последний шажок еще раз. Да не напрягай так руки. Ну, поехали!
Еще раз Мэк повторил все свои движения. В полном соответствии с традициями мужчины-танцора все его тело теперь трансформировалось только в ноги — от паха до ступней. На лице появилось застывшее выражение, туловище его, легче пробки, стало вдруг извиваться, качаться из стороны в сторону, как пробка, которая подпрыгивает на ряби быстро текущего ручейка. Отбиваемая его ногами дробь была похожа на дробь аккомпанирующего барабана — облигато. Представление завершалось поразительным стуком кожаных каблуков о деревянный пол, который сменила кода расслабленного топота, после чего танцовщик замер, застыл, словно столб на портике колониального стиля у особняка в каком-нибудь страдающем от сухого закона городке в штате Кентукки.
Мэк чувствовал, что это вершина всех его достижений, но и предполагал, что Дель Делано с презрительной физиономией отвернется от него.
Последовало что-то похожее на тишину, нарушаемую только мяуканьем кошки, обитательницы кафе, грохотом, поднимаемым несколькими миллионами топочущих горожан, и шумом транспорта за окнами.
Мэк, распростившись со всякой надеждой, нервно вглядывался в лицо Дель Делано. На нем он видел отвращение, восхищение, зависть, безразличие, ободрение, разочарование, похвалу и презрение.
Так, глядя на лица тех, кого мы любим или ненавидим, мы сами выбираем, чего желаем или чего страшимся. Такое вот утверждение, которое по своей мудрости и затемненной ясности относится к самым знаменитым изречениям самых глупых философов на свете.
Дель Делано вышел из комнаты в своем пальто и в шляпе. Через пару минут он вновь возник и, повернувшись левым боком к Мэку, заговорил:
— Ноги у тебя, малыш, двигаются так, как у беби-гиппопотама, который пытается улизнуть от джэба в корпус птички колибри. А держишь ты себя словно водитель грузовика, который стоит перед фотокамерой в фотоателье на Третьей улице. У тебя нет ни метода, ни стиля. А колени у тебя такие же гибкие, как пара йельских отмычек. А когда ты работаешь, складывается впечатление, что ты весишь, скажем, фунтов четыреста пятьдесят. Ну да ладно. Не хочешь ли назвать мне свое имя?
— Макгован, — робко ответил любитель. — Мэк Макгован.
Делано Великий неторопливо зажег сигарету и, выпустив облачко дыма, продолжал:
— Короче говоря, ты никуда не годишься. Ты не умеешь танцевать. Но я скажу, что у тебя есть.
— Выброси к чертовой матери всю свою манеру и навсегда забудь о ней, так? — подсказал ему Мэк. — Ну, что же у меня есть?
— Гениальность, — ответил Дель Делано. — Если не считать меня, то тебе быть самым лучшим танцором в Соединенных Штатах, Европе, Азии и во всех их колониальных владениях.
— Эко, куда хватил! — изумился Мэк Макгован.
— Гениальность, — без тени смущения повторил Мастер. — У тебя талант гения. Мозги твои находятся в ногах, то есть там, где им и следует быть. Ты своим самообразованием чуть себя не погубил. Я говорю — чуть. Тебе нужен тренер. Я позабочусь о тебе и приведу тебя к вершине профессионального мастерства. Там есть место только для нас двоих. Ты можешь, конечно, побить меня, — продолжил Мастер, бросая на него свой холодный дикий взгляд, в котором сосредоточились соперничество, любовь, справедливость, чисто человеческая ненависть — и все эти чувства делали Дель Делано одним из маленьких гигантов на этой земле, — ты можешь побить меня, но я сильно в этом сомневаюсь. Я могу обеспечить тебе старт, нужные связи. Но твое место на самом верху. Так, говоришь, тебя зовут Робинзон?
— Макгован, — поправил его любитель, — Мэк Макгован.
— Это неважно, — сказал Делано. — Может, пройдемся до моего отеля? Хотелось бы поговорить с тобой. Хуже работы ногами, чем твоя, я никогда не видел, Мэдиган, ну да все равно, я хотел бы поговорить с тобой. Может, ты мне и не поверишь, но я не такой задавака. Я и сам вышел из Вест-Сайда. Вот за это пальто я отдал восемьсот долларов, но воротник не слишком высокий, и я все отлично вижу через него. Я тоже сам себя учил танцу, угробил на это целых девять лет и только после этого задрыгал ногами перед публикой. Но у меня есть гениальность. Я не так сильно себя испортил самообразованием, как ты. У тебя самый отвратительный метод и неприемлемый стиль. Ничего хуже я не видал.
— Ну, я не слишком высокого мнения о своих танцевальных движениях, — сказал Мэк, слегка лицемеря.
— Нечего хвалить себя, словно гречневая каша! — посоветовал ему Дель Делано. — У тебя есть талант, которым ты был награжден по велению Всевышнего, и только ты сам можешь разумно с ним обойтись. Так что пошли ко мне в отель, поговорим, если ты не против.
В своем номере в «Короле Хлодвисе» Дель Делано переоделся в пунцовый халат с золотой тесьмой, выставил на стол бутылку оранжада «Апполинарис» и коробку сладких крекеров.
Мэк вытаращил глаза.
— Забудь об этом, — сказал Дель. — Выпивку и табак может позволить себе тот, кто зарабатывает на жизнь собственными руками, но они совершенно вредны для тех, кто зарабатывает головой и ногами. Попался коготок — всей птичке пропасть! Вот почему пиво и сигареты не противопоказаны пианистам и художникам. Но ты должен их выбросить из головы, если собираешься заняться умственной или ножной работой. Ну, возьми крекушку, пожуй, потом поговорим.
— Хорошо, — сказал Мэк, — вы, конечно, оказываете мне большую честь, заметив, как я здесь выкаблучиваюсь. Конечно, мне хотелось бы сделать кое-что как профессионал. Ну, я немного пою, умею делать различные карточные трюки, ну, произносить со сцены весь этот вздор — ирландские и немецкие комедии. Я неплохо кручусь на трапеции, умею делать комичные кунштюки на велосипеде, читать на еврейском монологи и…
— Минутку, — перебил его Дель Делано, — прежде, чем мы начнем. Я сказал, что ты не умеешь танцевать. Это не совсем так. В твоем методе есть только два-три изъяна. Ты хорошо работаешь ногами и твое место наверху, рядом со мной. И я приведу тебя туда. У меня беспрерывные шестинедельные гастроли здесь, в Нью-Йорке, и всего за четыре я так усовершенствую твой стиль, что букмекеры будут драться, чтобы первыми заполучить контракт с тобой. И я это сделаю, вот увидишь. Ведь я сам — плоть и кровь Вест-Сайда. Имя «Дель Делано» только для афиш, мое настоящее имя — Кроули. Ну а теперь, Макинтош, то есть Макгован, у тебя есть шанс, причем он раз в пятьдесят лучше того, который был в самом начале у меня.
— И я буду полным дураком, если им не воспользуюсь, — сказал Мэк. — Надеюсь, вы понимаете, насколько я ценю вашу доброту. Мы с моим кузеном Клифом Макгованом хотели показаться на любительском представлении в театре Криари через месяц.
— Превосходно! — воскликнул Делано. — Я и сам там стартовал. Джюниус Т. Роллингс, букмекер компании «Кун энд Дули», увидев мой танец, сам запрыгнул на сцену и тут же предложил мне контракт. А сцена по щиколотку была усеяна пятицентовиками, десятицентовиками, двадцатьюпятьюцентовиками. И в этой куче было всего девять монеток по пенни.
— Знаете, я вот что хочу вам сказать, — начал Мэк, помолчав минуты две. — Мой кузен лучше меня танцует. Мы всегда с ним были, что называется, приятелями. Не лучше ли вам взять к себе его, а не меня? Он изобрел столько замысловатых степов, исполнить которые мне просто не под силу.
— Забудь об этом, — оборвал его Делано. — По понедельникам, вторникам, пятницам и субботам каждую неделю, вплоть до этого любительского представления, я буду тебя тренировать. Сделаю таким же танцором, как я. И никто не сможет большего сделать для тебя. Мои представления заканчиваются каждый вечер в десять пятнадцать. Через полтора часа я к твоим услугам и буду тренировать тебя до двенадцати. Я сделаю тебя выше всех, приведу на то место, где стою я. У тебя — талант. У тебя есть гениальность, хотя стиль хреновый. Им я и займусь. Я ведь и сам из Вест-Сайда и скорее смирюсь с победой кого-то другого из нашей банды, чем переметнусь на Ист-Сайд или свяжусь с этими пацанами из Флэтбуша или Хакенсэк-медоус, которые только мешают искусству. Я попрошу Джюниуса Роллингса поприсутствовать на твоей тренировке в пятницу вечером, и, если он после нее не полезет на рампу и не предложит тебе для начала пятьдесят в неделю, я стану каждый понедельник вечером выделять тебе такую сумму из своего гонорара. Ну как я делаю тебе достойное предложение или не очень?
Ночное выступление любителей в театре Криари на Восьмой авеню проходит по такому же образцу, как и все другие ночные выступления любителей. После обычного выступления даже самый скромный талант, по договоренности с руководством, может провести свой дебют на сцене перед публикой. Амбициозные непрофессионалы, главным образом самоучки, демонстрируют, как только могут, весь спектр своего искусства в умении развлекать публику: поют, танцуют, занимаются мимансом, жонглируют, строят рожи, декламируют, в общем, гарцуют по любой изъезженной колее Искусства.
Из рядов этих тщеславных новичков подбираются будущие профессионалы, которые станут украшением большой сцены и прославят ее. Пресс-агенты с восторгом любят рассказывать болтливым, но разыгрывающим из себя глухих репортерам различные истории о том, как скромные, ничем не примечательные новички становятся яркими «звездами», и те орбиты, по которым они движутся, теперь находятся целиком под их контролем.
Например, такая-то примадонна — начнут они вам рассказывать — впервые поклонилась со сцены публике, когда скакала на руках во время представлении любителей. Один великий, непререкаемый фаворит всех утренних спектаклей дебютировал однажды в пятничный вечер, когда исполнил разбитные песенки собственного сочинения. Трагик, снискавший такую себе славу на двух континентах и на одном острове, впервые привлек внимание публики к своей скромной персоне любителя, когда представил на сцене скандинавскую крестьянскую девушку, только что приплывшую в Америку. А один бродвейский комедиант, от которого все сходят с ума, получил свой первый ангажемент в тот же благодатный пятничный вечер, с поразительной серьезностью прочитав сцену с могильщиками из «Гамлета».
У всех у них был свой шанс. Ночное выступление любителей — настоящее благо. Это, по сути дела, благотворительность без подаяния. Это — братская рука, протянутая членам самой лучшей объединенной группы соратников в мире, чтобы поставить на ноги менее счастливых и везучих, не давая им при этом понять, что они — попрошайки.
Оно дает тебе большой шанс, и, чтобы его ухватить, нужно выйти на несколько минут на сцену и на фоне обшарпанных декораций и под оркестр, играющий десять-двенадцать тактов, выдать такой степ, чтобы обеспечить себе жалованье, нисколько не меньшее, чем у конгрессмена или у ортодоксального священника, даже если ваши ступни с большим трудом отрываются от досок. Может ли амбициозный студент, изучающий литературу или финансы, получить такой же шанс, проведя всего двадцать минут в библиотеке Карнеги-Холла? Не думаю.
Но не заглянуть ли нам в театр Криари? Давайте представим себе, что благодатный пятничный вечер наступил, когда осчастливленному Мэку Макговану предстояло оправдать лестные предсказания его выдающегося патрона и без всякого сожаления бросить свой серебряный талант в щель автомата славы, который раздает высокие репутации и большие деньги.
Я предлагаю, заранее зная о вашем молчаливом согласии, отказаться от лицемерной философии и несдерживаемых комментариев и дать возможность автору закончить свою историю в одеяниях реальных утверждений — метод куда более достойный, если его строго придерживаться, чем самые старательные творения словоблудов…
(Здесь не хватает страницы текста.)
легко попал за кулисы вместе со своим патроном, великим Дель Делано. Ибо: какие бы яркие огни рампы ни сияли в этом Граде, Ожидающем Развлечений, свободой на освещенной стороне распоряжался Дель. Ведь это он должен представить любителя, понимаете? Это он должен привести сто сюда — понимаете? — и, помаргивая одним холодным голубым глазом, сказать менеджеру: «Вот, возьми его у меня, у него есть порох, понимаешь?» А этот любитель тем временем должен сидеть на неокрашенной скамье и, обливаясь потом, ждать своей очереди, ясно?
Мэк большей частью прогуливался за кулисами с Несравненным, а семеро кандидатов ожидали, приклеенные к скамье.
Какой-то великан без пиджака, с мрачным, но добрым лицом, на котором время от времени хирурги оставляли свои швы, держал в руках длинный шест с петлей на конце. Это был Человек с Крючком.
Менеджер, с густыми белокурыми волосами, с кривой улыбкой, с ужасной развязностью, проявляя свое снисходительное терпение, готовился следить за программой выступлений любителей. Последнее выступление профессионалов — «Великий марш Счастливого гусара» — подошло к концу, их мятые, сморщенные, штопаные шелковые трико исчезли за кулисами. Музыкант в оркестре, который играл на литаврах, цимбалах, на треугольнике, на наждачной бумаге, на барабане, изображал цокот копыт, свистел и производил выстрелы из пистолета, устало вытер пот со лба. Для «римлян» наступил законный отдых.
Ну а пока оркестр исполняет знаменитый вальс «Огорченная жена», давайте уделим слов сто-двести для описания психологического настроя аудитории.
Партер был занят Народом. В ложах сидели Персоны. На галерке набились те, кто уже заранее приготовил свой Вердикт. Клака была в зале в том же виде, когда она появилась еще в каменном веке, а потом была воспринята французами. Каждый Микки и каждая Мэгги, куда мудрее, чем талантливы, сидевшие в ожидании своей очереди на скамье в театре Криари, знали, что их успех или неудача уже заранее решены этой толпящейся, свистящей, рычащей зрительской массой римлян, заполнивших три балкона и галерку. Они знали, что их выигрыш или проигрыш целиком зависел от умения «банды» на небесах, могущей обеспечить бешеные овации своему любимцу.
На Бродвее на премьере искатель славы может добиться ее от тех, кто купил билеты, через голову знатоков. Но только не здесь, в театре Криари, где судьба любителя подвержена точному арифметическому расчету. Число присутствующих на представлении его почитателей во время этого испытания решает все заранее. Но вам неплохо бы знать, как такие утомительные пятничные вечера заставляют краснеть от стыда представления по Понедельникам, Вторникам, Средам, Четвергам и Субботам, все утренники на бродвейской сцене…
(На этом рукопись обрывается.)
Когда репортер «Катящихся камней» возвращался вчера вечером домой по авеню, к нему подошел худощавый, голодного вида человек, с блуждающими глазами и растрепанными волосами. Глухим, слабым голосом он обратился к репортеру:
— Можете ли вы мне сказать, сэр, где я могу найти в этом городе семью пролетариев?
— Я не совсем вас понимаю.
— Дайте мне рассказать, в чем дело, — сказал незнакомец, засовывая свой указательный палец в петличку репортера и безжалостно теребя его хризантему. — Я представитель округа «Мыльный корень», и я и моя семья оказались здесь без пищи и крова. Больше недели у нас во рту не было ни маковой росинки. Я привез сюда семью и стал искать комнату с пансионом, потому что я не могу позволить себе поселиться в гостинице. Я нашел хороший, аристократического вида дом, где сдаются комнаты, и спросил хозяйку. Ко мне вышла представительная дама с римским носом. Одну руку она держала на жи… на талии, а в другой у нее был кружевной платок Я сказал, что хочу пансион для себя и семьи, и она милостиво согласилась нас принять. Я спросил об условиях; она сказала: «Триста долларов в неделю».
У меня было два доллара в кармане, но я отдал их за красивый чайник, который я разбил, когда при ее словах я упал на стол.
— Вы, кажется, удивляетесь, — сказала она. — Но не забывайте, пожалуйста, что я вдова губернатора, и что у моей семьи большие связи. Я оказываю вам честь, давая вам пансион. Никакие деньги не могут быть эквивалентны моему обществу. Я…
Я поспешил уйти и обошел другие места. Следующая дама оказалась двоюродной сестрой генерала Могана из Виргинии и хотела четыре доллара в час за заднюю комнату, с дворянским гербом над дверьми и со старинной кроватью. Следующая была теткой важного должностного лица и просила восемь долларов в день за плохо меблированную комнату, за сливы к завтраку и за час беседы с ней вместо обеда. Другая заявила, что она потомок Бенедикта Арнольда, предлагала в день только одно блюдо и молитву и оценивала свое общество в сто долларов в неделю.
Я нашел девять вдов высших судей, двенадцать вдов губернаторов и генералов и двадцать две развалины, оставленные различными полковниками, профессорами и майорами, и все они оценивали свое аристократическое происхождение от девяноста до девятисот долларов в неделю, прибавляя к этому «преимуществу» только яблоки и мясной фарш. Я восторгаюсь людьми высокого происхождения, но мой желудок жаждет бифштексов и бобов вместо дворянских гербов. Разве я не прав?
— Ваши слова, — сказал репортер, — убеждают меня, что вы произнесли то, что сказали.
— Спасибо. Вы понимаете, в чем дело. Я небогат, и я не могу платить за родословную и заплесневелых предков. Бифштекс для меня важнее дворянской короны, а когда я голоден, никакой герб меня не насытит.
— Я очень опасаюсь, — сказал репортер, — что вы попали в высокопоставленный город. Большинство из первоклассных меблированных комнат содержится дамами из старинных южных семейств.
— Я прямо в отчаянии, — сказал представитель «Мыльного корня». — Я желал бы найти пансион, где хозяйка была бы сиротой, найденной на конюшне, и чтобы отец этой хозяйки был бы какой-нибудь испанец или итальянец, а дедушка совсем неизвестен. Я хотел бы найти самую обыкновенную семью, самого низкого происхождения, которая никогда не слыхала о разных аристократических тонкостях, но может кормить горячими маисовыми лепешками и щами с бараниной по рыночным ценам. Есть такой дом в Остине?
Репортер грустно покачал головой.
— Не знаю, — сказал он, — но я могу показать вам, где на мелок можно выпить пиво.
Десять минут спустя в пивной «Голубые развалины» на доске появились две добавочные цифры: 10.
Король впал в такую бешеную ярость, что все боялись близко подойти к нему. И он издал приказ, что, так как принцесса Остла ослушалась его, имеет быть большой турнир, и рыцарь, проявивший самую большую доблесть, получит руку принцессы.
И он послал герольда объявить о своем решении.
Герольд проехался по всей стране, трубя в большой оловянный рог и гарцуя на породистом коне. И деревенские жители смотрели на него и дивились.
Когда наступил назначенный день, король уселся на золотом троне, держа в руке перчатку для вызова на поединок. Рядом с ним сидела принцесса Остла, очень бледная и прекрасная, но с грустными, печальными глазами. Она едва удерживалась от слез. Рыцари, съехавшиеся на турнир, изумлялись красоте принцессы, и каждый из них поклялся завоевать ее, чтобы жениться на ней и обедать за одним столом с королем. Внезапно сердце принцессы усиленно забилось. Среди рыцарей она увидела одного бедного студента, в которого она была влюблена.
Рыцари сели верхом и продефилировали перед королем и принцессой. У бедного студента была самая плохая лошадь, самая простая попона и ржавое старое вооружение. В это время принцесса Остла, которая начала себя чувствовать лучше при. виде своего возлюбленного, сунула сливочную тянучку в рот и слегка улыбнулась, обнажив при этом свои зубы. Как только рыцари заметили это, двести семнадцать из них отправились к королевскому казначею, рассчитались за корм для лошадей и уехали домой.
— Очень тяжко, — сказала принцесса, — что я не могу выйти замуж, когда жую.
Только два рыцаря остались, и из них один был возлюбленный принцессы.
— Во всяком случае, осталось достаточно участников для состязания, — сказал король. — Идите сюда, о рыцари! Хотите ли вы ломать копья, чтобы получить в награду руку этой прекрасной леди?
— Хотим, — ответили рыцари.
Два часа бились рыцари, и наконец, возлюбленный принцессы одержал верх и повалил соперника наземь. Победитель прогарцевал на коне перед королем и отвесил низкий поклон.
Нежным румянцем вспыхнули щеки принцессы Остлы. В глазах светилось возбуждение и мягкий блеск любви. Губы ее полуоткрылись, красивые волосы распустились, и она, схватившись за ручки кресла, наклонилась вперед и, с тяжело вздымавшейся грудью и счастливой улыбкой, ждала слова своего возлюбленного.
— Ты хорошо сражался, рыцарь, — сказал король. — Скажи, чего желает твое сердце, и всякое твое желание будет исполнено.
— В таком случае, — сказал рыцарь, — я вот чего попрошу. Я купил патент на распространение в твоем королевстве знаменитого универсального ключа и хочу, чтобы ты грамотой подтвердил это право за мною.
— Я это сделаю, — сказал король, — но я должен предупредить тебя, что в моем королевстве нет ни одного замка.
С криком ярости победитель вскочил на коня и ускакал бешеным галопом.
Король хотел что-то сказать, но страшное подозрение зародилось в его уме, и он замертво упал на ступеньки трона.
— Боже мой! — закричал он. — Он забыл захватить с собою принцессу.
В северной части Остина жило однажды честное семейство Смозерс. Семья состояла из Джона Смозерса, его жены, их маленькой пятилетней дочери и ее родителей, итого пять человек, если пришлось бы считать для специальной статистики, но на самом деле их было только трое.
Однажды вечером, после ужина, девочка почувствовала сильные рези в желудке, и Джон Смозерс поспешил в город за лекарством.
Он ушел и больше не вернулся.
Девочка поправилась и, когда пришло время, превратилась в девушку.
Мать очень горевала по случаю исчезновения мужа, и прошло почти три месяца, пока она снова вышла замуж и переехала в Сан-Антонио.
Дочь тоже вышла замуж, когда пришло ее время, и, по прошествии нескольких лет, у нее тоже была маленькая пятилетняя девочка.
Она жила в том же самом доме, в котором они жили, когда отец пропал.
Однажды вечером, по удивительному совпадению, у ее девочки случились желудочные колики в годовщину исчезновения Джона Смозерса, который, будь он жив, был бы теперь дедушкой.
— Я пойду в город и принесу лекарство, — сказал Джон Смит (так звали человека, за которого она вышла замуж).
— Нет, нет, дорогой Джон, — воскликнула его жена. — Ты тоже можешь исчезнуть навсегда.
Джон Смит остался, и они вместе уселись у кроватки маленькой Пэнси (так звали их дочь).
Немного погодя Пэнси стало как будто хуже, и Джон Смит снова попытался идти за лекарством, но жена не пустила его.
Внезапно дверь отворилась, и в комнату вошел согбенный старик, с длинными седыми волосами.
— Вот и дедушка, — сказала Пэнси, которая узнала его раньше других.
Старик вынул из кармана бутылку с лекарством, налил столовую ложку и дал Пэнси выпить.
Она вскоре поправилась.
— Я немного запоздал, — сказал Джон Смозерс, — потому что мне пришлось ждать трамвая.
— Не упрашивайте меня больше, — сказала Глэдис Вавазур-Смит. — Я никогда не буду вашей, мистер Снупер.
— Но вы давали мне раньше понять другое, Глэдис, — сказал Бертрам Снупер.
Золотистый свет заходящего солнца вливался в круглые окошки великолепного особняка, расположенного на одной из самых аристократических улиц.
Бертрам Снупер, бедный, но честолюбивый и талантливый молодой адвокат, только что проиграл свое первое дело. Он осмелился добиваться руки Глэдис Вавазур-Смит, прекрасной и одаренной дочери одной из старейших и именитейших фамилий в округе. В ее жилах текла «самая голубая кровь». Ее дед пилил дрова для Хорнсби, а тетка с материнской стороны вышла замуж за человека, которого лягнул мул генерала Ли.
Складки рта резче обозначились на лице Бертрама Снупера, шагавшего взад и вперед по комнате в ожидании ответа на вопрос, который он собирался предложить Глэдис, как только он его придумает.
Наконец ему явилась мысль.
— Почему вы не хотите выйти за меня замуж? — спросил он едва слышным голосом.
— Потому что, — напыщенно сказала Глэдис, — прогресс и развитие, которых достигла современная женщина, требуют, чтобы мужчина принес к брачному алтарю сердце и тело, свободное от унизительных и наследственных несправедливостей, которые более не существуют, кроме как в воображении порабощенных обычаем.
— Я так и ожидал, — сказал Бертрам, обтирая свой разгоряченный лоб оконной занавеской. — Вы начитались книг.
— Кроме того, — продолжала Глэдис, игнорируя убийственное обвинение, — у вас нет денег.
Кровь Снупера залила румянцем щеки Бертрама. Он надел пальто и гордо направился к двери.
— Останьтесь здесь, пока я вернусь, — сказал он. — Я вернусь через пятнадцать лет.
Кончив говорить, он замолчал и вышел из комнаты.
После его ухода Глэдис почувствовала, что ею овладевает непреодолимое желание. Она тихо проговорила, скорее про себя, чем для печати:
— Хотела бы я знать, осталось ли с обеда немного холодной капусты!
И она вышла из комнаты.
Только что она ушла, как мужчина, с смуглым цветом лица, с черными волосами, в мрачной, выражающей отчаяние, одежде, вышел из камина, где он скрывался, и заявил:
— Ага! Наконец-то ты в моей власти, Бертрам Снупер. Глэдис Вавазур-Смит будет моей. Я владею тайной, о которой не подозревает ни одна душа в мире. У меня бумаги, доказывающие, что Бертрам Снупер наследник поместья Тома Бина,[20] и я нашел, что дед Глэдис, пиливший дрова для Хорнсби, был во время войны поваром в отряде майора Фишера. Поэтому семья откажется от нее, и она выйдет за меня замуж, чтобы втоптать в грязь их гордое имя. Ха-ха-ха!
Как читатель, без сомнения, уже давно догадался, это был не кто иной, как Генри Грэсти. И, порадовавшись еще немного, мистер Грэсти с сардоническим смехом уехал в Нью-Йорк.
Прошло пятнадцать лет.
Конечно, наши читатели поймут, что это только подразумевается…
На самом деле потребовалось несколько секунд, чтобы сделать три звездочки, представляющие промежуток времени.
Мы не могли позволить себе прервать рассказ на середине и заставить читателей ждать пятнадцать лет.
Надеемся, что этого объяснения будет достаточно. Мы избегаем создавать ложные представления.
Глэдис Вавазур-Смит и Генри Грэсти стояли у брачного алтаря.
Мистер Грэсти, очевидно, не потерял эти годы даром.
Как раз когда священнослужитель собирался произнести роковые слова, за которые он должен был получить десять долларов, рухнула церковная колокольня и вошел Бертрам Снупер.
С глухим стоном упал священник на пол. Он не мог перенести потери десяти долларов. Его поспешно вынесли и заменили более дешевым.
Бертрам Снупер держал в руке правительственную газету.
— Ага! — сказал он. — Я так и думал, что я вас застану врасплох. Я только что приехал сегодня утром. Вот газета, в которой сообщается о моем прибытии.
Он передал ее Генри Грэсти.
Мистер Грэсти взглянул на газету и смертельно побледнел. Она была помечена тремя неделями позже прибытия мистера Снупера.
— Опять побит, — прошипел он.
— Говорите, Бертрам Снупер, — сказала Глэдис, — почему вы встали между мной и Генри?
— Я только что узнал, что я единственный наследник состояния Тома Бина, оцениваемого в два миллиона долларов.
С радостным криком Глэдис бросилась в объятия Бертрама.
Генри Грэсти вынул из своего жилетного кармана большую жестяную коробку, в которой находились четыреста шестьдесят семь мелко исписанных страниц большого формата.
— То, что вы указали, совершенная правда, но я прошу вас прочесть это, — сказал он, передавая листы Бертраму Снуперу.
Едва мистер Снупер прочел документы, как издал пронзительный крик.
— Все потеряно, — сказал он.
— Что это за документ? — спросила Глэдис.
— Он лишает меня всего моего состояния. Но мне это все равно, Глэдис, раз я завоевал тебя.
— Что это такое? Говори, я умоляю тебя, — сказала Глэдис.
— Эти бумаги, — сказал Генри Грэсти, — представляют счет моего жалованья за управление имением Тома Бина.
С криком любви Глэдис бросилась в объятия Генри Грэсти.
Двадцать минут спустя Бертрам Снупер не спеша входил в пивную на Семнадцатой улице.
Умирающий лорд Окхерст лежал в дубовой комнате в восточном флигеле окхерстского замка. Сквозь открытое окно вливалось спокойствие летнего вечера, доносился нежный аромат первых фиалок и распускающихся деревьев. И умирающему казалось, что никогда земная красота и прелесть не были так явны, как в этот светлый июньский день, последний день его жизни.
Его молодая жена, которую он любил с такой силой и преданностью, что даже приближение смерти не могло ослабить этой любви, сидела в комнате печальная и плакала. Иногда она оправляла подушки и спрашивала больного грустным, тихим голосом, не может ли она сделать что-нибудь для его облегчения, а иногда, с подавленным рыданием, она ела шоколадную карамель, находившуюся у ней в кармане. Слуги ходили взад и вперед тихо и неслышно, как это всегда делается в доме, где ожидается смерть. Даже звон битого фарфора и стекла, возвещавший о их приближении, казалось, был более заглушенный, чем обыкновенно.
Лорд Окхерст думал о тех днях, когда он ухаживал за своей красивой, молодой женой, бывшей тогда прелестной, невинной девушкой. Как ясно вставали в его памяти малейшие подробности этих сцен. Ему казалось, что он снова стоит в старой ореховой роще, где они обручились в сумерках, при блеске звезд. Ему казалось, что он снова чувствует аромат июньских роз и запах готовившегося ужина, который приносил с собою легкий ветерок. Там он сказал ей о своей любви. Он сказал, как все его счастье и будущая радость заключаются в надежде, что она станет его невестой; что, если она доверит свое будущее его попечениям, он всю свою жизнь посвятит ей и его единственной мыслью будет сделать ее жизнь одним долгим днем, полным солнечного света и радости.
Как живо он помнил, как она с девичьей робостью и застенчивостью сперва колебалась, пробормотав про себя что-то про «старого плешивого дурака». Но когда он сказал, что жизнь без нее станет для него бесцветной и что у него пятьдесят тысяч долларов годового дохода, то она бросилась к нему на шею и сказала со слезами радости на глазах:
— Генри, я твоя!
А теперь он умирал.
По аллее быстро ехал экипаж и остановился у подъезда замка. Сэр Эвергард Фитцармонд, известный лондонский врач, вызванный по телеграфу, вышел из коляски и быстро взошел по мраморным ступеням. Леди Окхерст встретила его в дверях, и ее хорошенькое лицо выражало сильную тревогу и печаль.
— О, сэр Эвергард, как я рада, что вы приехали. Кажется, его силы быстро убывают. Вы привезли сливочные тянучки, о которых я упоминала в телеграмме?
Сэр Эвергард не ответил ни слова, но молча передал ей пакет и, сунув в рот парочку гвоздик, начал подниматься по лестнице, ведущей в помещение лорда Окхерста. Леди Окхерст последовала за ним.
Сэр Эвергард приблизился к постели своего пациента и тихонько положил руку на пульс больного. На бесстрастном лице доктора мелькнула легкая тень сочувствия, когда он серьезно и торжественно произнес:
— Сударыня, ваш муж издох.
Леди Окхерст сначала не поняла этого технического выражения и продолжала сосать сливочную тянучку. Но затем в ее сознание проникло значение зловещих слов, и она схватила топор, который обычно стоял у постели ее мужа и которым он калечил слуг. Этим топором она раскрыла дверь в кабинет лорда Окхерста, где хранились его бумаги, нервным движением вытащила из стола какой-то документ и прочла его. С диким, нечеловеческим криком она без чувств упала на пол.
Сэр Эвергард Фитцармонд подобрал документ и заглянул в него. Это было завещание лорда Окхерста, в силу которого все его состояние переходило ученому учреждению, которое поставило бы себе целью изобретение способа делать водку из опилок.
Сэр Эвергард быстро оглянулся. Никого не было видно. Бросив завещание, он быстро переложил несколько ценных украшений и редких образчиков золотой и серебряной филигранной работы со стола в свой карман и позвонил слугам.
Сэр Эвергард Фитцармонд сошел со ступеней окхерстского замка и пошел по аллее, ведущей от подъезда к большим железным воротам парка. Лорд Окхерст при жизни был большим спортсменом и всегда держал свору дворняжек. Теперь собаки выскочили со всех сторон и с громким лаем набросились на доктора, вонзая клыки в его нижние конечности и нанося серьезные повреждения его костюму.
Сэр Эвергард вышел из своего обычного равнодушия к человеческим страданиям и разразился страшным проклятием. Со всей возможной скоростью добежал он до коляски и поехал по направлению к городу.
Тот человек, который подметает в редакции, переводит письма, получаемые из зарубежных стран, расшифровывает сообщения от выпускников бизнес-колледжей и заполняет большую часть газетного пространства, последние недели был вынужден лежать в кровати под толстым стеганым одеялом красного цвета из-за гибридного заболевания — гриппа и кори.
Мы пропустили два номера «Роллинг стоун» и теперь, когда постепенно выздоравливаем, желаем извиниться перед читателями и выразить им наше сожаление.
Подписка всех будет продлена, чтобы восполнить подписчику недостающие номера, и в скором времени мы намерены сообщить, что все у нас в порядке, все на мази. Люди, которые пытаются совместить выпуск забавной газеты с болезнью гибридом гриппа с корью, вполне отдают себе отчет, насколько для этого важен такт, тонкость, предупредительность и горячий чай из американского лавра.
Мы надеемся выпускать с этого времени нашу газету регулярно, но вынуждены быть весьма осторожными, ибо неэффективное лечение и губительные последствия кори, вкупе с удорожанием газетной бумаги и печатных станков, могут привести к рецидиву, что уже и бывало в прошлом.
Любой желающий получать нашу газету регулярно должен прийти к нам и заявить об этом и принести с собой кусок ветчины или какой другой деликатес, продаваемый инвалидами.
В случае, если вы посетите Остин, вы непременно должны осмотреть Главное земельное управление.
Пройдя вверх по авеню, вы круто заворачиваете за угол дома, где находится суд, и перед вами на крутом холме предстанет средневековый замок.
Вы помните о Рейне, о Лорелеи, покрытых виноградниками горах Германии, потому что архитектура этого замка живо напоминает Германию.
План был составлен старым чертежником родом из «фатерланда», в сердце которого глубоко были запечатлены картины его родной страны. Говорят, что он с замечательной верностью воспроизвел старинный замок, находившийся вблизи места его рождения.
Нынешняя администрация новой окраской испортила благородный стиль старинных стен. Современные изразцы заменили каменные плиты пола, истоптанного ходьбой тысячи ног. Старинная потертая мебель сменилась нарядным и изящным гарнитуром.
Но даже и теперь, при входе в здание, вы невольно понижаете голос, потому что весь окружающий вас воздух пропитан дыханием прошлых поколений.
Каменные стены здания необычайно толсты. Летом здесь прохладно, зимою тепло. Здание стоит поодаль от других государственных учреждений и имеет печальный, одинокий вид, как бы живя в прошлом.
Двадцать лет тому назад здание было почти таким же, как теперь. Двадцать лет спустя с него сойдет блестящая яркая окраска, и оно снова примет мрачный вид. Люди, живущие в других штатах, не могут себе представить, какая обширная и важная работа производилась в этих стенах и какое значение имеют миллионы описей и дел, составляющие архив этого учреждения.
Здесь собраны все акты, свидетельства и документы, относящиеся к каждому футу земли штата Техас.
Можно было бы заполнить целые тома отчетами о мошенничествах, ложных свидетельствах, подкупах, обманах, подчистках и исчезновении документов, о всех тех разнообразных махинациях, которыми, ради всемогущего доллара, запятнаны дела Главной земельной конторы.
Служащие здесь ни при чем. Трудно найти более верных, компетентных, исполнительных работников, но есть или, скорее, был — потому что дни их теперь прошли — класс земельных спекулянтов, обычно называемых земельными акулами, которые оставили свои следы в каждом отделе земельного управления в виде уничтоженных документов, похеренных актов, поддельных передаточных записей и ложных показаний.
В старых каменных плитах пола, замененных теперь изразцами, были глубокие выбоины от бесчисленных ног, проходивших ежедневно по гулким коридорам, из комнаты архива в канцелярию, из святилища комиссара к реестровой книге и обратно.
Честный, но невежественный владелец небольшого клочка земли сталкивался здесь с земельной акулой, искавшей документы, которые дали бы возможность забрать его землю.
Змеиный след проходит через все дела.
Честные люди в продолжение нескольких поколений старались распутать неразбериху, созданную обманом и подлостью. Взгляните на описи, и вы увидите на них бесчисленные надписи, вроде нижеследующих:
«Передаточный акт сомнительный».
«Свидетельство порожное».
«Подпись подложная».
«Свидетельства выкрадены», — и так далее, до бесконечности.
Реестровые книги, разложенные на длинных столах в большой комнате наверху, всем открыты для осмотра.
Откройте их, и вы увидите черные, жирные отпечатки пальцев — признаки полувекового их употребления. Быстрая рука акулы перелистывала листы миллион раз; заскорузлые пальцы встревоженного земледельца оставили следы на потрепанных листах.
Весь материал сосредоточивается в комнате архива.
Это большая сводчатая комната, безопасная в пожарном отношении, с одним входом.
На дверях красуется надпись «Вход запрещен». И драгоценные документы передаются дежурным чиновником только по представлении ордера, лично подписанного комиссаром.
В прежнее время с документами обращались очень небрежно. Они выдавались для ознакомления всем желающим и часто не возвращались обратно. В эти-то дни и было сделано наибольшее зло.
Все документы, относящиеся к определенному участку земли, заключены в папку и составляют одно дело. Вы просите дежурного чиновника бумаги, относящиеся к какому-нибудь участку в Техасе. Они разложены по районам и номерам.
Чиновник исчезает из окошечка в дверях, вы слышите, как он поднимает крышку жестяного ящика, и папка с документами в ваших руках.
Ступайте как-нибудь в земельное управление и спросите дело Бексарского участка за № 2692.
Дежурный чиновник воззрится на вас, а затем коротко ответит:
— Не находится в делах. Его нет в делах уже двадцать лет.
История этого дела не была написана до настоящего времени. Двадцать лет тому назад в Остине жил земельный агент, хитрый и пронырливый человек, который все свои обширные знания по части земельных документов и земельных законов посвятил тому, чтобы выискивать свидетельства на участки, составленные по незнанию, не по букве закона.
В деле Бексарского участка за № 2692 он нашел крупный дефект и сделал заявку на этот участок от своего имени.
Закон был на его стороне.
Но всякое чувство справедливости, права или человечности было против него.
В деле не хватало свидетельства, на основании которого была сделана первоначальная заявка на участок. И на папке не было никакого указания, что подобное свидетельство было когда-нибудь подшито к делу.
По закону участок считался бесхозным, свободным и мог быть отдан во владение.
На самом деле на участке жила вдова со своим единственным сыном, и она была уверена, что документы, устанавливающие ее права на землю, в полном порядке.
Железная дорога наметила новую ветку через этот участок, в силу чего ценность его удвоилась.
Земельный агент Шарп не сообщил ей ничего, пока сам не сделал заявки в земельное управление и не подал прошения о выдаче ему патента.
Тогда он написал ей письмо, предлагая на выбор или купить у него участок, или освободить место.
Он не получил ответа.
Однажды он просматривал другие дела и наткнулся на пропавшее свидетельство. Кто-то, очевидно служащий, по ошибке положил его в другую папку.
Шарп спросил дело № 2692, к которому свидетельство относилось, и тщательно пересмотрел его, нет ли каких-либо надписей о существовании свидетельства.
Свидетельство было составлено самым законным образом и заверено главным клерком. Если бы это свидетельство попалось в руки чиновника, выправляющего патенты, то прошение Шарпа было бы отклонено.
Шарп осторожно оглянулся. Неподалеку от него стоял молодой человек или, скорее, мальчик лет восемнадцати, наблюдавший за ним острыми черными глазами.
Шарп слегка смутился, сунул свидетельство в папку и стал читать другие бумаги.
Мальчик подошел и прислонился к столу рядом с Шарпом.
— Очень интересное учреждение, сэр, — сказал он. — Я никогда здесь раньше не бывал. Все эти бумаги насчет земли, правда? Документы и акты и все такое?
— Да, — сказал Шарп. — Здесь содержатся все документы.
— Вот это, например, — сказал мальчик, беря дело Бексарского участка за № 2692, — к какому участку земли относятся эти документы? Ах, да, вижу — шестьсот сорок десятин Бексарского участка. Пожаловано Авессалому Харрису Пожалуйста, скажите мне, — я, такой невежда в этих делах, — как можно отличить законную заявку от незаконной. Мне сказали, что здесь так много подложных и неправильных документов. Вот эти документы, например, они в порядке?
— Нет, — сказал Шарп. — Свидетельства не хватает.
— А та бумага, которую вы только что положили в папку, это, вероятно, что-нибудь другое — запись о передаче или промерка полей?
— Да, — торопливо сказал Шарп, — исправленная проверка полей. Простите меня, я очень спешу.
Мальчик следил за ним живыми, блестящими глазами.
Нельзя было оставить свидетельства в папке, но нельзя было его также и вынуть в присутствии этого следившего за ним мальчика.
Шарп, держа в руках около дюжины дел, повернул к комнате архива и по дороге как бы случайно уронил часть папок на пол. Нагнувшись, чтобы подобрать их, он быстро засунул дело Бексарского участка за № 2692 в боковой карман своего пиджака.
Это случилось как раз в половине пятого, к закрытию учреждения, и чиновник, взяв папки, бросил их в кучу в комнате архива, вышел и запер дверь.
Чиновники выходили из всех дверей и направлялись к выходу. Шарп боялся вынести папку из земельного управления. Мальчик мог видеть, как он положил дело в карман, а закон карал за такой поступок очень строго.
В некотором расстоянии от комнаты архива находилась чертежная, никем не занимаемая.
Шарп отстал и, оставшись позади, незаметно юркнул в чертежную.
Чиновники шумно спускались по железной лестнице, напевая, болтая и насвистывая.
Внизу сторож ожидал их выхода, чтобы запереть две большие входные двери, выходящие на юг и на восток.
В его обязанности входило тщательно следить ежедневно за тем, чтобы никто после закрытия не оставался в здании.
Шарп решил обождать, пока все стихнет, а затем вынуть свидетельство из папки, а саму папку бросить на один из чертежных столов, как будто бы ее забыли здесь во время дневных занятий.
Ему нужно было, во всяком случае, вынести свидетельство из управления или уничтожить его, потому что если бы один из чиновников нашел эту бумагу, то ее положили бы в дело и его право на Бексарский участок тем самым было бы аннулировано.
Он осторожно двигался по каменному полу, но громкий лай небольшой собачонки, принадлежавшей сторожу, доказывал, что ее острый слух уловил звуки его шагов.
В больших помещениях гулко отдавался малейший звук.
Шарп уселся у стола и положил папку с делом перед собой.
В его прошлой жизни было много мошенничеств и хитросплетений, но явно преступного действия он не совершал.
Он всегда благоразумно держался на границе закона, но для того поступка, который он теперь собирался совершить, даже его податливая совесть не могла бы найти оправдания.
Нет определенной границы между честностью и нечестностью. Обе эти области сливаются одна с другою, и человек, свернувший с прямого пути, может незаметно для себя очутиться по ту сторону границы.
Шарп занимал в обществе так называемое высокое положение. То есть, его слову верили, его чек принимался как наличные деньги; он был принят в хорошем обществе и никому ничего не был должен.
Про него говорили, что за какую бы земельную аферу он ни брался, он всегда выигрывал, но здесь не было ничего плохого, потому что в этом состояло его занятие.
Теперешний же его поступок поставит его в ряды преступников, если будет обнаружен.
Этот поступок лишит вдову и ее сына имущества большой ценности, которое по праву принадлежало им.
Но он зашел слишком далеко, чтобы остановиться на полдороге.
Его собственное заявление на участок уже поступило в отдел патентов. Документ на его имя должен быть выправлен в ближайшие дни. Свидетельство должно быть уничтожено.
Он на минуту склонил голову на руки. В это время сзади послышался шум, заставивший его сердце забиться от страха. Раньше, чем он мог встать, чья-то рука протянулась через его плечо и схватила папку с делом.
Он быстро встал, бледный как полотно, и стул с громким шумом покатился по каменному полу.
Перед ним стоял тот же мальчик, который с ним прежде говорил, и смотрел на него сверкающим, полным презрения взглядом. Спокойно взял он папку и положил в левый боковой карман своей куртки.
— Оказывается, я был прав, мистер Шарп, — сказал он, — что поджидал за дверью, пока вы уйдете. Вы поймете испытываемое мною удовольствие, если я вам скажу, что мое имя Харрис. Моей матери принадлежит земля, на которую вы позарились, и если существует справедливость в Техасе, то земля останется за матерью. Я не совсем уверен, но мне кажется, я видел, что вы в эту папку положили какую-то бумагу, которая, возможно, представляет большую ценность для меня. Мне также показалось, что вы как будто хотели опять вынуть эту бумагу, но вам не представилось удобного случая. Как бы то ни было, я сохраню эту папку до завтра у себя, а затем пусть решит комиссар.
Вероятно, среди далеких предков мистера Шарпа были дикие воины, потому что в один миг его покинула вся его осторожность и присутствие духа, и им овладела слепая, дикая нерассуждающая ярость.
— Отдай мне папку, — глухо сказал он, протягивая руку и бешено сверкая глазами.
— Я не такой дурак, мистер Шарп, — сказал юноша. — Эта папка будет представлена завтра комиссару для обследования. Если он найдет… помогите! спасите!
Шарп, как тигр, набросился на него и повалил его на пол. Мальчик был крепкий и сильный, но неожиданность нападения не дала ему возможности сопротивляться. Он вскочил на ноги, но против него стоял не человек, а разъяренное животное с пылающим взором и сверкающими зубами.
Мистер Шарп, занимающий в обществе высокое положение, бился теперь за свою репутацию и доброе имя.
Вскоре послышался глухой звук, еще и еще. Сверкнуло лезвие белое, а потом красное, и Эдуард Харрис свалился безжизненно на каменный пол земельного управления.
Старый ночной сторож был глухой и ничего не слыхал.
Собачонка лаяла внизу лестницы, пока сторож не позвал ее в свою комнату.
Шарп несколько минут стоял неподвижно, держа в руке окровавленный складной нож и прислушиваясь к воркованью голубей на крыше и к громкому тиканью часов в конторе.
Карта зашуршала на стене, и кровь заледенела в его жилах. Крыса пробежала по разбросанным на полу бумагам, и волосы зашевелились у него на затылке, и он с трудом смочил языком пересохшие губы.
Между чертежной и комнатой архива находится дверь, которая ведет на узкую темную винтовую лестницу, идущую от нижнего этажа до самого чердачного помещения.
Этой лестницей в то время никогда не пользовались, не пользуются и теперь.
Она пыльная, неудобная, темная и совершенно лишняя и просто была ошибкой архитектора, составлявшего план.
Лестница кончается наверху в чердачном помещении, между крышей и стропилами.
Это помещение, имеющее форму палатки, темное и, будучи ненужным, оно редко посещается.
Шарп открыл дверь и с минуту глядел на узкую, затянутую паутиной лестницу.
В эту ночь одно из окон в нижнем этаже земельного управления тихонько раскрылось, и из него выскочил с большой предосторожностью человек и скрылся в темноте.
Прошла неделя после этого случая, и Шарп снова остался в управлении после закрытия и после ухода чиновников.
На следующее утро служащие, пришедшие первые, заметили на пыльной верхней площадке лестницы широкую полосу. Такой же след виден был внизу, под лестницей, у окна.
Казалось, как будто по пыльному каменному полу тащили какой-то тяжелый и довольно большой предмет. На ступеньках лестницы подобрали записную книжку, на заглавном листе которой стояло «Э. Харрис», но ничего подозрительного или особенного во всем этом не усмотрели.
Долгое время в газетах появлялись объявления с просьбой сообщить что-нибудь об Эдуарде Харрисе, который в определенный день покинул материнский дом и затем бесследно исчез.
Немного погодя эти события были изглажены другими, более интересными, и публика о них забыла.
Шарп умер два года тому назад, всеми почитаемый и уважаемый. Последние два года своей жизни он страдал глубокой меланхолией, для которой друзья его не могли найти причины.
Главная часть его значительного состояния досталась ему от земли, приобретенной им при помощи обмана и преступления.
Исчезновение из архива дела за № 2692 вызвало некоторое смятение в земельном управлении, но патент свой он получил.
В Остине и его окрестностях ходит слух, что где-то на берегу речки Шол, в миле к западу от города, зарыт клад большой ценности.
Трое молодых людей, живущих в Остине, недавно нашли, как им казалось, ключ к разгадке местонахождения клада, и в четверг вечером, когда стемнело, они отправились к тому месту и в течение трех часов усердно работали заступом и лопатой.
К концу этого времени их труд увенчался успехом. В четырех футах под поверхностью земли они нашли большой ящик, который они поспешили открыть.
При свете фонаря их взорам представился человеческий скелет, на котором еще уцелели остатки костюма.
Они немедленно сообщили о своей страшной находке надлежащим властям.
При ближайшем осмотре в левом боковом кармане куртки был найден плоский длинный пакет бумаг, насквозь прорезанный в трех местах лезвием ножа и настолько смоченный запекшейся кровью, что превратился в какую-то массу.
При помощи микроскопа и при наличии небольшого воображения можно на верхней бумаге разобрать следующие буквы:
Б — кс — р — ело — № — 2 — 92.
Не сообщите ли, где можно приобрести акции какой-нибудь газеты? У меня есть свободные деньги, и я был бы рад инвестировать их в такое предприятие, я с удовольствием найду такое приложение своему капиталу в обмен на опыт предпринимателя.
Немедленно телеграфом сообщите нам свой адрес дневной почтой. Направляйте нам свои телеграфные сообщения каждые десять минут за счет редакции и продолжайте это делать до самой нашей встречи. Мы выезжаем первым же поездом после получения от вас телеграммы.
Скажите, кто автор строчки — «Бездыханный человек, у которого скончалась душа»?
Эта строка принадлежит одному посетителю Стейт Зенгефест в 1892 году, когда он разговаривал с одним членом, скушавшим перед этим большой кусок лимбургского сыра.
Где достать «Свидетельство скал»?
Свидетельства немых скал можно получить из докладов комитетов после ноябрьских президентских выборов.
Просьба указать на семь чудес света; я лично знаю только пять, не поможете ли найти два других?
Храм Дианы в Лексингтоне, штат Кентукки; Великая китайская стена; судья Джон Розенберг (Колосс дорог); висячие сады в Олбани; воскресно-приходская школа в Сан-Антонио; миссис Фрэнк Лесли и популистская партия.
Когда наступило Рождество в 1847 году?
25 декабря.
Что означает аббревиатура — П.В.Ж.?
Что это означает? В отношении того человека, который доверительно берет вас под руку, утверждая, что вы — вылитый его брат из Ричмонда, это означает — пошарить в вашем жилете, ибо ему позарез нужны пять долларов. А в отношении того, кто идет мимо вас с гордо поднятой головой на улице и не желает с вами разговаривать, потому что он уже должен вам десятку, это означает — пойди высмотри жертву!
Просим вас разрешить наше пари. Мой приятель говорит, что фраза «Негр купил арбуз у фермера» — совершенно правильная, а я возражаю, правильнее сказать — «Негр купил арбуз от фермера».
Оба варианта неверны. Фраза должна звучать так: «Негр украл арбуз у фермера!»
Когда техасские законы по охоте вступают в силу?
Когда вам охота сесть за игорный стол.
Когда я торговал скобяными товарами на Западе, мне не раз случалось наведываться по делам в один городишко под названием Салтилло, в Колорадо. Симон Белл держал там лавку, в которой торговал всякой всячиной, и я знал, что всегда смогу сбыть ему партию-другую своего товара. Белл был этакий шестифутовый басовитый детина, соединявший в себе типические черты Запада и Юга. Он нравился мне. Поглядеть на него, так можно было подумать, что он должен грабить дилижансы или жонглировать золотыми копями. Однако он отпускал вам дюжину кнопок или катушку ниток, проявляя при этом во сто раз больше обходительности и терпения, чем любая продавщица за прилавком столичного универсального магазина.
Мое последнее посещение Салтилло преследовало двоякую цель. Во-первых, я хотел продать свой товар, во-вторых — дать Беллу добрый совет, воспользовавшись которым он мог сделать неплохое дельце.
В Маунтен-Сити — это город на Тихоокеанской, раз в пять крупнее Салтилло, — одно торговое предприятие не сегодня завтра должно было вылететь в трубу. Торговало оно бойко и могло бы торговать еще лучше, но в результате неумелого ведения дел и чрезмерного пристрастия одного из компаньонов к азартным играм оказалось на краю банкротства. Все это еще не получило огласки, а мне стало известно стороной. Я знал, что, сразу выложив деньги, можно приобрести это предприятие за четверть его истинной стоимости.
Прибыв в Салтилло, я направился к Беллу в его лавку. Белл кивнул мне, и, как всегда, широкая улыбка медленно расплылась по его лицу, но он продолжал не спеша отпускать леденцы какой-то девчушке. Покончив с этим, он вышел из-за прилавка и пожал мне руку.
— Ишь ты, — сказал он (незатейливая шутка, которой неизменно встречалось каждое мое появление), — не иначе, как вы приехали делать видовые снимки наших гор. Сейчас как будто не сезон сбывать скобяные изделия?
Я рассказал Беллу про выгодное дело, которое наклевывалось в Маунтен-Сити. Если он хочет воспользоваться таким случаем, я готов, так и быть, остаться со всем своим товаром на руках и не помогать ему затовариваться в своем Салтилло.
— Звучит заманчиво, — сказал он с жаром. — Я бы не прочь расширить немножко дело. Очень вам признателен за эти сведения. Только… Ну ладно, пойдемте ко мне, вы переночуете у нас, а я подумаю.
Солнце уже село, и всем большим лавкам в Салтилло пора было закрываться на ночь. Приказчики захлопнули свои книги, заперли сейфы, надели пиджаки и шляпы и отправились по домам. Белл задвинул засов на двойных дубовых дверях, и мы немножко постояли на крылечке, вдыхая свежий ароматный ветерок, потянувший с гор.
На улице появился высокий плотный мужчина и подошел к крыльцу лавки. Его пушистые черные усы, черные брови и курчавая черная шевелюра находились в странном противоречии с нежно-розовым цветом лица, который по всем законам естества должен был бы принадлежать блондину. Незнакомцу на вид было лет сорок. На нем был белый жилет, белая шляпа, часовая цепочка из золотых пятидолларовиков и недурного покроя серый костюм, в каких любят щеголять восемнадцатилетние юнцы, еще не окончившие колледж Поглядев сначала с недоверием на меня, незнакомец устремил затем холодный и даже, как мне показалось, враждебный взгляд на Белла.
— Ну как? — спросил Белл тоном, каким говорят с посторонними людьми. — Удалось все уладить?
— Вопрос! — негодующе вскричал незнакомец. — Чего ради, по-твоему, я здесь околачиваюсь вторую неделю? Сегодня все будет закончено. Устраивает это тебя, или ты, может, на попятный?
— Устраивает, — сказал Белл. — Я знал, что ты это сделаешь.
— Еще бы тебе не знать! — сказал величественный незнакомец. — Будто я раньше не делал.
— Делал, — согласился Белл. — Но и я тоже. Как тебя кормят в гостинице?
— Зубы обломаешь. Но я терплю. А ты, кстати, не можешь ли дать мне каких-либо указаний? Как лучше управляться с… с этим делом? Ты ведь знаешь — у меня нет никакого опыта по этой части.
— Нет, не могу, — подумав, отвечал Белл. — Я все перепробовал. Придется тебе самому поискать какой-нибудь способ.
— Умасливать не пробовал?
— Бочки масла пустил в расход.
— А подпруги с медными пряжками не пойдут в дело?
— И не пытайся. Я раз рискнул — вот что получилось.
Белл протянул руку. Даже в сгустившихся сумерках я разглядел на тыльной стороне кисти длинный белый шрам, похожий на след когтя, ножа или еще какого-нибудь острого предмета.
— О, вот как! — сказал незнакомец беспечно. — Ладно, поглядим.
Не прибавив больше ни слова, он пошел прочь. Но, отойдя шагов на десять, обернулся и крикнул:
— Ты держись подальше, когда я буду принимать груз, а то как бы не сорвалось дельце-то.
— Хорошо, — отвечал Белл. — Я буду действовать в своем направлении.
Смысл этой беседы остался для меня совершенно темен, но, поскольку она не имела ко мне никакого касательства, я тут же выбросил ее из головы. Однако необычайная внешность незнакомца нет-нет да всплывала у меня в памяти, пока мы с Беллом шли к нему домой, и я сказал:
— Этот ваш клиент довольно-таки мрачный тип. Я бы не хотел попасть с ним вместе в буран и быть засыпанным снегом в палатке на охоте.
— Вот-вот, — с воодушевлением подхватил Белл. — Настоящая гремучая змея, отравленная укусом тарантула.
— Он не похож на жителя Салтилло, — продолжал я.
— Да, — сказал Белл. — Он живет в Сакраменто. Приехал сюда по делу. Его зовут Джордж Ринго. Это мой лучший друг — единственный, пожалуй, настоящий друг за последние двадцать лет.
Я был так поражен, что не проронил ни слова.
Белл жил в простом, удобном, квадратном, двухэтажном белом домике на краю города. Он попросил меня обождать в гостиной. Это была удручающе благопристойная комната — красный плюш, соломенные циновки, кружевные занавески, подобранные фестонами, и стеклянный шкаф, достаточно вместительный, чтобы держать в нем мумию, и набитый сверху донизу образчиками минералов.
Пока я ждал, у меня над головой вдруг раздались звуки, происхождение которых не может вызвать у вас ни малейшего сомнения, в какой бы части света вы их ни услышали. Это был сварливый женский голос, поднимавшийся все выше и выше, по мере нарастания клокотавшей в нем злобы. В промежутках между шквалами до меня долетал мерный рокот — голос Белла, пытающегося усмирить разбушевавшуюся стихию.
Мало-помалу буря утихла. Но я все же успел услышать, как женщина сказала, понизив голос, с выражением сдержанной ярости, звучавшей внушительнее, чем все предыдущие вопли:
— Ну, теперь конец. Слышишь — конец. О, ты еще пожалеешь!
В доме, насколько я знал, никого, кроме четы Беллов и прислуги, не было. Меня представили миссис Белл за ужином.
На первый взгляд она показалась мне красивой женщиной, но я вскоре заметил, что это — красота с червоточиной. Раздражительность, неуравновешенность, крикливость, эгоизм, вечное чем-нибудь недовольство и неумение владеть собой чрезвычайно портили ее женственную прелесть. За ужином она была деланно весела, притворно добродушна и подчеркнуто смиренна, что изобличало в ней особу с заскоками и капризами. При всем том это, несомненно, была женщина, не лишенная привлекательности в глазах мужчин.
После ужина мы с Беллом вынесли стулья на травку и уселись покурить при лунном свете. Полная луна, как известно, — колдунья. При бледном ее сиянии правдивые люди открывают вам самые драгоценные сокровища своего сердца, а лгуны выдавливают на палитру рассказа самые яркие краски из тюбиков своих фантазий. Я увидел, как широкая улыбка снова медленно разлилась по лицу Белла…
— Вам, верно, кажется странной такая дружба, как у нас с Джорджем, — сказал он. — Нам, признаться, никогда не доставляло особенного удовольствия общение друг с другом. Но мы одинаково понимаем дружбу и все эти годы никогда от этого не отступали. Я постараюсь дать вам некоторое представление о том, как мы это себе представляем.
Человеку нужен один-единственный друг. Тот, кто околачивается возле вас, пьет ваше виски, хлопает вас по плечу, расписывает, как он вас любит, и отнимает у вас время, — это еще не друг, даже если вы играли с ним в камушки в школе и удили рыбу в одном ручье. Пока вам не понадобился истинный друг, может, сойдет и этот. Но настоящий друг, на мой взгляд, это тот, на кого вы можете положиться, — вот как я на Джорджа, а он на меня.
С давних пор мы с ним были связаны на самый различный лад. На паях гоняли в Нью-Мексико фургоны с товаром, вместе рыли кой-какое золотишко и слегка поигрывали в карты. Каждому из нас случалось время от времени попадать в беду, и на этой почве мы с ним главным образом и сошлись. А еще, вероятно, потому, что не испытывали потребности слишком часто видеться друг с другом и не слишком друг другу докучали. Джордж — тщеславный малый и отчаянный хвастун. Послушать его, так стоит ему только дунуть, и самый большой из гейзеров в Йосемитской долине тотчас уберется назад в свою дыру. Я человек тихий, люблю почитать, поразмышлять. Чем чаще нам с ним приходилось встречаться, тем меньше мы искали этих встреч. Если бы Джордж попробовал хлопнуть меня по плечу или просюсюкать что-нибудь насчет нашей дружбы, как делают это, я видел, некоторые так называемые друзья-приятели, я бы вздул его, не сходя с места. То же самое и он. Мои замашки так же противны ему, как мне — его. На прииске мы с ним всегда жили в разных палатках, чтобы не навязывать друг другу свою омерзительную личность.
И все же со временем мы поняли, что в беде каждый из нас может рассчитывать на другого — вплоть до его последнего доллара, честного слова или лжесвидетельства, последней пули в его винчестере, последней капли крови в жилах. Мы никогда с ним об этом не говорили — это бы все испортило, — а просто убедились на деле. Как-то раз я схватил шляпу, вскочил в товарный вагон и проехал двести миль до Айдахо, чтобы удостоверить его личность, когда его хотели повесить, приняв за железнодорожного бандита. А раз как-то я валялся в тифу в своей палатке, где-то в Техасе, без гроша в кармане и без смены белья, и послал за Джорджем в Бойз-Сити. Он приехал с первым поездом. Ни слова не говоря, пришпилил к палатке дорожное зеркальце, подкрутил усы и втер какое-то снадобье в волосы (они у него от природы ярко-рыжие), после чего с исключительным мастерством изругал меня на все корки и снял пальто.
— Ну ты, трухлявый старый гриб, какого черта ты разлегся? — сказал он. — Надо же быть таким идиотом, — небось налакался воды из какого-нибудь гнилого болота? И уж ты, конечно, не можешь не валиться в постель и не подымать визга, когда укусит тебя москит или кольнет под ложечкой?
Я здорово обозлился.
— У тебя не слишком приятная манера ухаживать за больными, — сказал я. — Ступай туда, откуда пришел, и дай мне умереть естественной смертью. Очень жалею, что послал за тобой.
— Я и то подумываю, не уехать ли, — сказал Джордж. — Кому это интересно — будешь ты жить или загнешься? Но раз уж меня сюда заманили, я теперь могу и подождать, пока не кончится это несварение желудка, или крапивная лихорадка, или что там у тебя такое.
Две недели спустя, когда я пошел на поправку, доктор расхохотался и сказал, что, по его мнению, меня поставили на ноги не его лекарства, а то состояние бешенства, в котором я все это время пребывал.
Вот, собственно, как протекала наша дружба с Джорджем. Мы не разводили на этот счет никаких сантиментов. Все строилось на взаимных одолжениях — и только. Но каждый из нас знал, что другой всегда готов прийти ему на помощь.
Помню, как я однажды подшутил над Джорджем — просто чтобы испытать его. Потом мне было даже совестно. Я мог бы не сомневаться в том, как он поступит.
Мы жили тогда в одном городишке в долине Сент-Луиса, где у нас было стадо овец и немного рогатого скота. Дело у нас было общее, а жили мы, как всегда, врозь. Из восточных штатов ко мне приехала на лето моя тетушка, и я снял небольшой коттедж. Она тут же завела двух коров, несколько поросят и немного кур, чтобы придать дому обжитой вид. Джордж жил в маленькой хижине в полумиле от города.
Однажды у нас с тетушкой околел теленок. Ночью я разрубил его на куски, сложил эти останки в мешок и завязал его проволокой. Затем надел старую рубаху, основательно разодрал на ней ворот, почти напрочь оторвал один рукав, взъерошил себе волосы, вымазал руки красными чернилами и побрызгал ими немного на рубаху и на лицо. Думаю, что у меня был такой вид, словно я только что выдержал борьбу не на жизнь, а на смерть. Взвалил мешок на повозку и поехал к Джорджу. Я покричал перед его хижиной, и он вышел на порог в желтой пижаме, лакированных туфлях и в феске. Джордж всегда был страшным франтом.
Я свалил мешок на землю.
— Ш-ш-ш! — прошипел я, с безумным видом озираясь по сторонам. — Возьми это, Джордж, и зарой где-нибудь за домом. Как есть, так и схорони. И не…
— Ну, чего раскудахтался, — говорит Джордж. — И, ради Создателя, пойди умойся и переодень рубашку.
Он закурил трубку, а я галопом поскакал обратно. Наутро он появился у нас в садике перед домом, где моя тетушка возилась со своими овощами и цветочками. Джордж раскланивается, изгибаясь дугой, рассыпается в комплиментах — он на этот счет мастак, когда захочет, — и просит тетушку подарить ему розовый куст. Он вскопал небольшую клумбу у себя за домом и хочет посадить там что-нибудь красивое и полезное. Тетушка, чрезвычайно польщенная, выкапывает с корнем один из своих самых больших кустов и отдает ему. Потом я видел, где он его посадил. На голом, без травы, хорошо утрамбованном месте. Ни я, ни Джордж никогда ни словом не обмолвились больше по этому поводу.
Луна поднялась выше, быть может, стремясь вызвать прилив океана, — или эльфов из своих убежищ, а скорее всего — Симса Белла на дальнейшую откровенность.
— Вскоре после этого привелось и мне оказать услугу Джорджу Ринго, — продолжал Белл. — Он сколотил немного деньжат с помощью своих овец и коров и уехал в Денвер. Когда я его там увидел, он щеголял в замшевом жилете, желтых башмаках, полосатом костюме, похожем на тент над витриной бакалейной лавочки, и волосы у него были уже до того черны, что даже отливали вороненой сталью и выделялись своей чернотой в полном мраке. Я приехал в Денвер по его вызову. Джордж написал, что я срочно ему нужен, и просил прихватить с собой мой самый парадный костюм. Он был как раз на мне, когда я получил письмо, и я отбыл с ближайшим поездом. Джордж жил…
Белл оборвал свой рассказ и с минуту настороженно прислушивался.
— Мне показалось, что проехал кто-то по дороге, — пояснил он. — Да, так Джордж жил на курорте, на берегу озера под Денвером, и пускал там пыль в глаза, не жалея сил. Он снял двухкомнатный коттедж, обзавелся собакой какой-то невиданной породы, гамаком и дюжиной тросточек самого различного вида.
— Симс, — говорит он мне, — здесь есть одна вдова, которая вконец допекла меня разнообразными знаками внимания. Нет мне от нее спасенья. Не то чтоб она была некрасива или непривлекательна, но ее намерения слишком серьезны, а я еще не подготовлен к женитьбе и оседлому образу жизни. Стоит мне пойти на вечеринку, или посидеть на веранде отеля, или вообще появиться в каком-нибудь обществе, как она тут как тут — накинет на меня свое лассо и не дает общаться со всем прочим стадом. Мне нравится это местечко, — продолжал Джордж, — я тут имею успех в самом избранном кругу, и в мои планы вовсе не входит сматываться отсюда. Вот я и вызвал тебя…
— А что же я должен делать? — спрашиваю.
— Ну как, — говорит, — ты должен заставить ее изменить курс. Отрезать ее от меня. Прийти мне на помощь. Ну, что бы ты сделал, если бы увидел, что меня хочет съесть дикая кошка?
— Бросился бы на нее.
— Правильно, — говорит. — Вот и бросься на миссис де Клинтон.
— А как я должен это сделать? — спрашиваю. — С применением физической силы и устрашения или каким-либо более мягким и приятным способом?
— Поухаживай за ней, — говорит Джордж. — Сбей ее с моего следа. Таскай ее по ресторанам. Катайся с ней на лодке. Околачивайся возле нее, не отходи от нее ни на шаг. Постарайся вскружить ей голову, если сумеешь. Некоторые женщины порядочные дуры. Кто знает, может, она и прельстится тобой.
— А ты никогда не пытался, — спрашиваю я его, — несколько ослабить действие своих роковых чар? Накинуть, так сказать, вуаль на свою ослепительную красоту? Или позволить своему чарующему голосу издать две-три резкие ноты? Короче, не пробовал ли ты сам как-нибудь отшить эту даму?
Джордж не уловил иронии в моих словах. Он подкрутил усы и уставился на носки своих башмаков.
— Ты же знаешь, Симе, — говорит он, — мое отношение к женщинам. Я не могу не щадить их чувств. Это у меня в крови — я всегда вежлив с дамами, всегда потакаю их капризам. Но эта миссис де Клинтон просто мне не пара. К тому же я не создан для брака.
— Ладно, — говорю я. — Сделаю все, что в моих силах.
После этого я купил себе новый костюм и книжку о хорошем тоне и вцепился мертвой хваткой в миссис де Клинтон. Она была совсем недурна собой, очень живая и веселая. Первое время мне казалось, что, только стреножив эту даму, можно помешать ей таскаться за Джорджем по пятам. Но под конец я так ее приручил, что она стала вроде как с охотой кататься со мной верхом и на лодке и даже как будто принимала очень близко к сердцу, если я забывал послать ей с утра цветы. Все же мне как-то не нравилась ее манера поглядывать порой краешком глаза на Джорджа. А Джордж тем временем развлекался вовсю и мог вращаться и общаться сколько влезет. Да, продолжал Белл, слов нет, миссис де Клинтон была очень хороша тогда. Она несколько изменилась с тех пор, как вы могли заметить за ужином.
— Что такое?! — воскликнул я.
— Я женился на миссис де Клинтон, — сказал Белл, — как-то раз вечером, после прогулки на лодке. Когда я сообщил об этом Джорджу, тот разинул рот, и мне показалось, что он готов изменить нашему правилу и выразить мне свою признательность. Но он подавил в себе этот порыв.
— Вот как, — сказал он, продолжая играть со своей собакой. — Надеюсь, это не причинит тебе слишком больших хлопот. Что касается меня, то я никогда не женюсь.
— Это было три года назад, — продолжал рассказ Белл. — Мы обосновались в этом городе и примерно с год сравнительно неплохо ладили друг с другом. А потом все пошло кувырком. За последние два года жизнь моя постепенно превратилась в ад. Слышали небось сегодня скандальчик наверху? Ну, так это был очень приветливый прием по сравнению с тем, как меня обычно встречают. Ей скучно со мной, скучно в этом захудалом городишке, и она целый день рвет и мечет, бесится, как пантера в клетке. Я терпел, терпел и, наконец, две недели назад воззвал о помощи. Мой призыв настиг Джорджа в Сакраменто. Получив телеграмму, он выехал с первым поездом.
Из дома быстрым шагом вышла миссис Белл и направилась к нам. Она казалась очень взволнованной или встревоженной, но старалась улыбаться, как радушная хозяйка, и говорить спокойно.
— Уже садится роса, — сказала она. — И час довольно поздний. Вы не хотите пойти в дом, джентльмены?
Белл вынул несколько сигар из кармана и сказал:
— Очень уж ночь хороша, неохота пока забираться в комнаты. Я думаю, мы с мистером Эймзом прогуляемся немного по дороге и выкурим еще по сигаре. Мне надобно потолковать с ним насчет некоторых закупок, которые я предполагаю сделать.
— Направо по дороге пойдете или налево? — спросила миссис Белл.
— Налево, — отвечал Белл.
Мне показалось, что миссис Белл вздохнула с облегчением.
Когда мы отошли от дома шагов на сто и деревья скрыли его из глаз, Белл свернул в густую рощу, тянувшуюся вдоль дороги, и мы направились обратно к дому. Шагах в двадцати от него мы остановились в тени деревьев. Я недоумевал — что значит этот маневр? И тут до нас долетел стук копыт — к дому приближался экипаж Белл вынул часы и взглянул на них при лунном свете.
— Минута в минуту, — сказал он. — Джордж всегда точен.
Экипаж подъехал к дому и остановился в густой тени. Женская фигура с большим саквояжем в руках вышла из дома и поспешно направилась к экипажу. Затем мы услышали, как он быстро покатил обратно.
Я поглядел на Белла. Само собой разумеется, я не задал никакого вопроса, но, вероятно, Белл прочел его на моем лице.
— Она убежала с Джорджем, — сказал он просто. — Он все время держал меня в курсе событий. Через шесть месяцев она получит развод, и тогда Джордж женится на ней. Если он берется помочь, то никогда не останавливается на полдороге. У них уже все решено.
«Что же такое дружба в конце-то концов?» — невольно подумалось мне.
Когда мы вернулись в дом, Белл завел о чем-то непринужденную беседу, и я старался ее поддерживать. Внезапно наш утренний разговор о фирме в Маунтен-Сити всплыл в моей памяти, и я стал настойчиво уговаривать Белла не упускать такой случай. Теперь он свободен, и ему легче сняться с места. А дело это, несомненно, очень выгодное.
Белл с минуту молчал. Я взглянул на него, и мне показалось, что он думает о чем-то другом, очень далеком от моего проекта.
— Нет, мистер Эймз, — сказал он наконец. — Я не могу пойти на это дело. Горячо признателен вам за ваши хлопоты, но я уж останусь здесь. Я не могу перебраться в Маунтен-Сити.
— Почему же? — спросил я.
— Миссис Белл, — отвечал он, — не захочет жить в Маунтен-Сити. Она не любит этого города и ни за что туда не поедет. Придется мне торчать здесь, в Салтилло.
— Миссис Белл? — воскликнул я в полном недоумении. Я был так изумлен, что даже не пытался найти какой-нибудь смысл в его словах.
— Сейчас объясню, — сказал Белл. — Я знаю Джорджа и знаю миссис Белл. Джордж не очень-то покладист. Если ему что-нибудь не по нутру, он не станет долго терпеть — не то что я. Я даю им от силы полгода — полгода супружеской жизни, — а затем последует разрыв, и миссис Белл вернется ко мне. Ей больше некуда деться. Значит, я должен сидеть здесь и ждать. А через полгода придется схватить чемодан и сесть на первый поезд. Потому что придет призыв от Джорджа: «Друг, на помощь!»
Весь день — иначе говоря, с момента его появления на свет и до самого вечера — Ван Суэллер вел себя вполне прилично, на мой взгляд. Разумеется, мне приходилось кое в чем идти на уступки, но и он со своей стороны был не менее тактичен. Раза два мы, правда, немного поспорили из-за некоторых аспектов его поведения, но в основном взяли себе за правило по возможности считаться друг с другом.
Первая небольшая перепалка произошла у нас из-за утреннего туалета Ван Суэллера. Он неожиданно проявил в этом вопросе чрезмерную независимость.
— Думается мне, старина, тут мудрить нечего, — сказал он, улыбаясь и зевая. — Я звоню, чтобы мне подали виски с содовой, а затем принимаю ванну. В ванне я, как положено, нежусь долго. Существуют, как вам известно, два способа принимать посетителей: когда Томми Кармайкл заедет поболтать со мной о поло, я могу беседовать с ним, лежа в ванне, через дверь, или же сидя за столом и ковыряя вилкой крылышко фазана, которое мне подаст лакей. Что вы предпочитаете?
Я злорадно улыбнулся, заранее предвкушая, как я его сейчас срежу.
— Ни то ни другое, — сказал я. — Вы появитесь в рассказе так, как подобает джентльмену, то есть уже полностью закончив свой туалет, причем это сугубо интимное дело совершится за плотно закрытой дверью. И вы чрезвычайно меня обяжете, если в дальнейшем будете держаться и вести себя так, что у автора не возникнет необходимости заверять обеспокоенных читателей, что вы не преминули принять ванну.
Ван Суэллер удивленно поднял брови.
— Ну что ж, как вам будет угодно, — сказал он, слегка задетый. — Для вас же в конце концов это важнее, чем для меня. Сделайте милость, вычеркните «ванну», если вам так больше нравится. Но только это обычный атрибут, знаете ли.
Тут я одержал победу. Но после того как Ван Суэллер появился из своих апартаментов в «Божоли», он взял надо мной верх в ряде мелких, но ожесточенных схваток. Я разрешил ему выкурить сигару, но категорически отказался назвать ее марку. Однако он тут же взял реванш, когда я восстал было против «костюма ярко выраженного английского покроя». Я позволил ему «немного пофланировать по Бродвею» и даже пошел на то, чтобы «все идущие мимо прохожие» (а куда, скажите на милость, могут они еще идти, как не мимо!) «оборачивались и с нескрываемым восхищением окидывали взглядом его стройную фигуру». И я уже опустился до того, что прямо как какой-нибудь парикмахер наградил его «гладкой смуглой кожей, открытым и проницательным взглядом и твердым подбородком».
А затем он заехал в клуб и увидел там Фредди Вавасура, капитана команды игроков в поло, лениво грызущего первое за этот день крылышко фазана.
— Здорово, старик, дружище, рад тебя видеть, малыш, — начал было Ван Суэллер, но я мгновенно схватил его за шиворот и без всяких околичностей оттащил в сторону.
— Ради всего святого, изъясняйтесь человеческим языком! — сказал я строго. — Какой уважающий себя мужчина пользуется такой слащавой, идиотской формой обращения? Этот человек вовсе не старик, и тем более не малыш, и отнюдь вам не друг.
К моему удивлению, Ван Суэллер поглядел на меня с нескрываемой радостью.
— Рад это слышать! — с жаром произнес он. — Я употребил эти слова просто по привычке — очень уж часто меня заставляли их произносить. Они и вправду омерзительны. Спасибо, старик. Хорошо, что вы поправили меня, дружище!
Тем не менее я должен признать, что в то утро поведение Ван Суэллера в парке было почти безупречно. Отвага, решительность, ловкость, скромность и преданность, проявленные им, искупают все его промахи.
Вот что происходит в рассказе.
Ван Суэллер, джентльмен-кавалерист, служил в полку «Отчаянных ребят», прославившем нашу войну с иноземной державой на весь мир. Среди его однополчан был один малый по имени Лоренс О'Рун, которому Ван Суэллер очень симпатизировал. По странной — и для художественного вымысла несколько рискованной — прихоти судьбы Ван Суэллер и О'Рун до смешного походили друг на друга лицом, сложением и всем обличьем. После войны Ван Суэллер нажал, где следовало, на кнопки, и О'Рун был принят на службу в конную полицию.
Как-то раз в Нью-Йорке старые товарищи по оружию устроили юбилейную пирушку с большим количеством возлияний, и наутро конный полицейский О'Рун, не привыкший к крепким напиткам, — еще одно рискованное для изящной прозы утверждение, — обнаружил, что пол под его ногами брыкается и встает на дыбы, как необъезженный мустанг, и он не в состоянии вдеть ногу в стремя и тем спасти свою честь и свое право на бляху.
Noblesse oblige? Как может быть иначе! И вот уже Гудзон Ван Суэллер в мундире своего недееспособного приятеля и неотличимый от него, как одна горошина от другой, объезжает трусцой аллеи и тропинки парка.
Разумеется, для Ван Суэллера это была не более как веселая проказа: при его положении и деньгах он мог, приди ему охота, позволить себе, ничем не рискуя, любой маскарад — даже выступить в роли полицейского комиссара при исполнении служебных обязанностей. А представители светского общества, не имеющие привычки вглядываться в лица конных полицейских, не увидели ничего необычного в этом блюстителе порядка, патрулирующем свой участок.
А затем идет сцена с коляской и лошадьми, которые понесли.
Это великолепная сцена. Коляску швыряет из стороны в сторону, обезумевшие лошади, закусив удила, мчатся среди шарахающихся от них экипажей, кучер в растерянности держится за лопнувшие вожжи, и Эми Ффоллиотт без кровинки в лице в отчаянии цепляется за сиденье своими хрупкими ручками. Первый мгновенный страх уже прошел, и лицо ее выражает лишь задумчивость и кроткую мольбу, ведь жизнь не так уж плоха.
Но вот раздается топот копыт, и как вихрь вылетает на сцену Конный Полицейский Ван Суэллер! О, это было… Впрочем, рассказ еще не напечатан. Когда он будет опубликован, вы узнаете, что Ван Суэллер, словно пулю из мушкета, пустил своего каурого вдогонку гибнущему экипажу. Александр Македонский, Крез и Кентавр в одном лице, он со всей решимостью этого непобедимого триумвирата ринулся в погоню за коляской.
Когда рассказ будет опубликован, вы, затаив дыхание, прочтете о том, как Ван Суэллер остановил бешено мчащуюся упряжку. А затем он взглянул в глаза Эми Ффоллиотт и увидел в них и возможность счастья, о котором так долго мечтал, и робкое обещание этого счастья. Она не знает, кто он, но в ее глазах он увенчан немеркнущей славой героя, и по великим, прекрасным, безрассудным законам любви и изящной прозы он и она навеки принадлежат друг другу.
О, это волшебная минута! И вы будете тронуты до глубины души, узнав, что в этот краткий, но сулящий блаженство миг мысли Ван Суэллера обратились к его приятелю О'Руну, который в колеблющемся номере скромной гостиницы клял на чем свет стоит свою вращающуюся кровать и неустойчивые ноги, в то время как Ван Суэллер спасал от позора его честь и его полицейскую бляху.
Ван Суэллер услышал, как хрустальный голосок мисс Ффоллиотт спрашивает имя своего спасителя. Но если Гудзон Ван Суэллер в полицейской форме спас в парке жизнь трепетной красавицы, то где же, спрашивается, Конный Полицейский О'Рун, на чьем участке совершился этот подвиг? Как просто, одной короткой фразой мог наш герой раскрыть свое инкогнито, покончить с неуместным маскарадом и тем удвоить романтичность развязки. Но что же будет с его другом?
Ван Суэллер отдал честь.
— Ничего такого особенного, мисс, — сказал он стойко. — Служба наша такая — за нее нам и жалованье платят. — И с этими словами он отъехал прочь. Но рассказ на этом не кончается.
Как я уже сказал, Ван Суэллер, к полному моему удовольствию, провел всю сцену в парке без сучка и задоринки. Даже мне он показался героем, когда во имя дружбы пожертвовал подвернувшейся возможностью завязать роман. И только несколько позднее, под бременем изнурительных условностей, которыми изобилует жизнь светского героя, между нами возникли особенно острые разногласия. В полдень Ван Суэллер посетил О'Руна и нашел, что его приятель достаточно окреп, чтобы приступить к исполнению своих служебных обязанностей, что тот немедленно и сделал.
А ближе к вечеру Ван Суэллер, достав из кармана часы, метнул на меня быстрый взгляд, исполненный такого затаенного коварства, что я сразу заподозрил неладное.
— Время переодеваться к обеду, старина, — преувеличенно небрежно заметил он.
— Отлично, — сказал я, ничем не выказывая своих подозрений. — Я пойду вместе с вами и послежу, чтобы вы проделали все как положено. Вероятно, такова уж участь автора — нести обязанности камердинера при своем герое.
Он изобразил радостную готовность пойти навстречу моей несколько бестактной назойливости. Однако я видел, что он раздосадован, и это еще больше укрепило мои подозрения: он явно замышлял какую-то каверзу.
Когда мы прибыли в его апартаменты, он сказал мне как-то уж чересчур свысока:
— Вам, я полагаю, известно, что в процессе одевания джентльмена есть довольно много тонких, но и весьма характерных штрихов. У некоторых писателей все, в сущности, к ним и сводится. Насколько я понимаю, мне следует позвонить лакею, и он должен бесшумно войти с непроницаемым выражением лица.
— Он может войти, — сказал я жестко, — войти, и только. Лакеи, как правило, не входят, распевая студенческие песни, и не строят при этом таких рож, словно у них пляска святого Витта. Так что читатель, если он не идиот, легко может представить себе нечто совершенно обратное и без клятвенных заверений с вашей стороны.
— Простите меня великодушно, если я докучаю вам своими вопросами, — с изящной церемонностью проговорил Ван Суэллер, — но некоторые особенности вашего творческого метода немного непривычны для меня. Должен ли я надеть полный вечерний костюм с безупречно белым галстуком, или мне предстоит и здесь нарушить устоявшуюся традицию?
— Вы наденете, — отвечал я, — вечерний костюм, какой обычно надевают все джентльмены. Если он почему-либо окажется неполным, пеняйте на своего портного. Те начатки образования, коими вы, предположительно, должны располагать, подскажут вам, что ни один белый галстук не становится белее оттого, что он безупречен. И я оставляю на совести вашей и вашего лакея вопрос о том, может ли галстук, если он не белый и к тому же еще не безупречный, составлять каким-либо образом принадлежность вечернего костюма джентльмена. Если нет, тогда понятие «вечерний костюм» уже включает в себя такой галстук, какой положено, и дополнительное упоминание о нем либо свидетельствует об излишнем многословии автора, либо рисует пугающую картину человека, повязавшего на шею сразу два галстука.
Сделав этот мягкий, но заслуженный упрек, я оставил Ван Суэллера в гардеробной, а сам в ожидании его расположился в кабинете.
Примерно через час из гардеробной вышел его лакей, и я услыхал, как он вызывает по телефону электромобиль. А затем появился и сам Ван Суэллер — он улыбался, но по глазам его я снова с тревогой понял, что у него продолжает тайно созревать какой-то коварный план.
— Я, пожалуй, заеду к…,[22] — небрежно промолвил он, натягивая перчатки, — и пообедаю там.
При этих словах я в бешенстве вскочил со стула. Так вот какую подлую штуку надумал он сыграть со мной! Я бросил на него такой свирепый взгляд, что даже его патрицианское самообладание было поколеблено.
— Ни под каким видом! — воскликнул я и продолжал, все более распаляясь: — Какая черная неблагодарность! И это после всех поблажек, которые я вам делал! Я наградил вас приставкой «Ван» к вашей фамилии, в то время как мог бы назвать вас «Перкинс» или «Симпсон». Я даже унизился до того, что начал похваляться вашими автомобилями, вашими пони для игры в поло, вашими стальными бицепсами, которые вы себе нагуляли, будучи загребным на университетской спортивной «восьмерке», или «девятке», или как там она называется. Я сотворил вас героем моего рассказа и не позволю вам его уродовать. Я старался сделать вас типичным представителем самых фешенебельных светских кругов нью-йоркской молодежи. Вы никак не можете пожаловаться на мое отношение к вам. Эми Ффоллиотт, девушка, любовь которой вам предстоит завоевать, — идеал совершенства в глазах любого мужчины и к тому же непревзойденная красавица… если, разумеется, художник-иллюстратор окажется на высоте. Не понимаю, зачем вы стараетесь все испортить? Мне казалось, что вы как-никак джентльмен.
— А что вас, собственно, так возмущает, старина? — удивленно спросил Ван Суэллер.
— То, что вы собрались пообедать у…[23] — отвечал я. — Для вас это, понятное дело, удовольствие, а я расхлебывай. Вы преднамеренно хотите превратить мой рассказ в рекламу ресторана. Где вы сегодня будете обедать, не имеет ни малейшего отношения к фабуле моего рассказа. Вам очень хорошо известно, что в соответствии с авторским замыслом вам сегодня надлежит появиться перед зданием оперного театра «Альгамбра» ровно в одиннадцать часов тридцать минут, дабы вторично спасти жизнь мисс Ффоллиотт, когда в ее кабриолет врежется пожарная машина. Что вам мешает скромненько пообедать где-нибудь не на виду, как это делают очень многие литературные герои, не стремясь то и дело самым неуместным и вульгарным образом выставлять себя напоказ?
— Послушайте, дружище, — сказал Ван Суэллер вежливо, но я заметил, что упрямая складка залегла у его губ. — Очень жаль, конечно, что мой образ действий вам не по вкусу, но что ж поделаешь. Ведь и литературный персонаж тоже обладает кое-какими правами, и автор не может ими пренебрегать. Если герой принадлежит к великосветским кругам Нью-Йорка, он должен хотя бы раз на протяжении своей литературной жизни пообедать у…[24]
— Должен? — саркастически повторил я. — Это почему же он «должен»? Чье это требование?
— Редакторов журналов, — отвечал Ван Суэллер, бросая на меня многозначительный и предостерегающий взгляд.
— Да почему? — не сдавался я.
— Чтобы потрафить вкусам подписчиков из Канкаки, штат Иллинойс, — без запинки отвечал Ван Суэллер.
— А откуда вам это стало известно? — спросил я, чувствуя, как во мне снова зашевелилось подозрение. — Вас же до нынешнего дня не существовало в природе. Вы же в конце концов всего лишь художественный вымысел, и не более того. Я сам создал вас. Каким образом можете вы что-либо знать?
— Не в обиду вам будь сказано, — сочувственно улыбнувшись, промолвил Ван Суэллер, — но я как-никак был уже героем не одной сотни рассказов подобного сорта.
Я почувствовал, что краснею.
— Ну, мне казалось… — пробормотал я. — Я все-таки надеюсь… В общем, я хочу сказать… конечно, полностью оригинальная концепция художественного произведения — вещь недостижимая в наш век.
— Тип столичного денди, — мягко продолжал Ван Суэллер, — не представляет широких возможностей для проявления авторской самобытности. Кочуя из рассказа в рассказ, я веду себя везде примерно одинаково. Время от времени женщины-писательницы заставляют меня выкидывать несколько странные для джентльмена фортели, но авторы-мужчины, как правило, уступают меня один другому без каких-либо существенных изменений. Но, так или иначе, еще не было случая, чтобы я в каком-нибудь рассказе не пообедал у…[25]
— Ну, на сей раз вам придется обойтись без обеда у…[26] — решительно заявил я.
— Воля ваша, — сказал Ван Суэллер, поглядывая из окна на улицу, — но в таком случае это будет впервые за всю мою жизнь. Все авторы посылают меня туда. Мне кажется, многие из них с удовольствием составили бы мне компанию, если бы не такой пустяк, как материальные издержки.
— Повторяю: я не стану делать рекламу какому-то там ресторану, — сказал я, повысив голос. — Вы целиком зависите от моей воли, и я заявляю, что в этот вечер вы не будете фигурировать в рассказе до тех пор, пока не придет время снова броситься на выручку мисс Ффоллиотт. Если наши читатели не в состоянии вообразить, что в промежутке между двумя подвигами вы пообедали в одном из многочисленных заведений, созданных в городе для этой цели, но не удостоившихся рекламы в беллетристических произведениях, то пусть себе думают, что вы объявили голодовку, мне наплевать.
— Премного благодарен, — холодно промолвил Ван Суэллер, — нельзя сказать, чтобы вы были очень любезны. Но берегитесь. Вы рискуете многим, пренебрегая одним из фундаментальных принципов построения рассказа из светской жизни столицы, принципом, одинаково дорогим как автору, так и читателю. Я, разумеется, исполню свой долг, когда настанет время спасать вашу героиню, но предупреждаю: вы сильно рискуете, лишая меня возможности пообедать у…[27]
— Я готов нести любые последствия, если таковые неизбежны, — отвечал я. — Я еще не дошел до такой степени падения, чтобы служить ходячей рекламой для кабаков.
Я направился к столу, на котором оставил свои перчатки и трость. С улицы до меня донесся гудок автомобиля, и я поспешно обернулся. Ван Суэллер исчез.
Я опрометью кинулся вниз по лестнице и выбежал на тротуар. Мимо проезжал свободный извозчик. Я в крайнем возбуждении замахал ему рукой.
— Видите там, в конце квартала, такси? — закричал я. — Следуйте за ним. Не выпускайте его из виду ни на секунду и получите от меня два доллара!
Конечно, будь я не я, а один из персонажей моих рассказов, мне бы ничего не стоило посулить ему десять, или двадцать пять, или даже сто долларов. Но для меня два доллара были крайней суммой, которую я считал допустимым потратить при нынешних литературных гонорарах.
Извозчик, вместо того чтобы бешено настегивать свое животное, умышленно плелся трусцой, словно рассчитывая на почасовую оплату.
Но я предугадал замысел Ван Суэллера и, когда мы с извозчиком потеряли из виду такси, приказал моему вознице немедленно отвезти меня к…[28]
Я нашел Ван Суэллера за столиком под сенью пальмы: он просматривал меню, а преисполненный радужных надежд официант маячил возле.
— Ступайте за мной, — безжалостно приказал я. — Больше вам не удастся от меня улизнуть. Я не спущу с вас глаз до одиннадцати тридцати.
Ван Суэллер отпустил официанта и поднялся с места. Больше ему ничего не оставалось. Вымышленный персонаж обладает весьма ограниченными возможностями оказывать сопротивление реально существующему, хотя и голодному автору, который пришел, чтобы увести его из ресторана. Он произнес только:
— Вы все-таки успели меня выследить. Но, мне кажется, вы совершаете большую ошибку. Нельзя не считаться с запросами широкой читательской массы.
Я отвез Ван Суэллера к себе, в свои… свою комнатенку. Ему еще никогда не доводилось бывать в таких местах.
— Присядьте сюда, на сундук, — сказал я ему, — а я погляжу, не подкарауливает ли нас хозяйка. Если ее нет, я сбегаю вниз, раздобуду чего-нибудь в кулинарной лавочке и сварганю вам поесть на газовой горелке. У меня тут где-то есть сковородка. Увидите, это будет не так уж плохо. Но на страницы рассказа это, разумеется, не просочится.
— Черт побери, старина! — сказал Ван Суэллер, с интересом оглядываясь по сторонам. — Какой чудесный маленький чуланчик! И вы тут живете? А на чем же, черт побери, вы спите? О, эта штука откидывается от стены? А что это у вас тут засунуто под ковер? А-а, сковородка! Понимаю, здорово придумано! И вы стряпаете на газовой горелке? Надо же! Забавно!
— Ну, надумали, чем вас покормить? — спросил я. — Может, зажарить котлетку?
— Да чем хотите, — восторженно сказал Ван Суэллер, — только не крылышком фазана.
Две недели спустя почтальон принес мне большой толстый конверт. Я вскрыл его и извлек оттуда нечто уже знакомое мне по виду вместе с отпечатанным на машинке письмом из редакции журнала, охотно публикующего рассказы из светской жизни.
«Одновременно с этим письмом возвращаем вам рукопись вашего рассказа „Бляха полицейского О'Руна“.
Очень сожалеем, что ваш рассказ не получил у нас достаточно благоприятной оценки. Но, на наш взгляд, он не отвечает некоторым требованиям, которые мы предъявляем к публикуемым в нашем журнале произведениям.
Композиция вашего рассказа безупречна, стиль вашей прозы выразителен и неповторим, развитие сюжета и характеры героев — выше всяких похвал. Рассказ как таковой превосходит все, что нам приходилось читать за последнее время. Но, как мы уже сказали, он не удовлетворяет кое-каким принятым у нас стандартам.
Не могли ли бы вы переработать ваш рассказ таким образом, чтобы в нем больше ощущалась атмосфера светской жизни, и возвратить его после этого нам для нового рассмотрения? Было бы весьма желательно, чтобы ваш герой раз-другой позавтракал или пообедал у…[29] Это было бы вполне в духе тех коррективов, какие нам бы хотелось внести в ваш рассказ.
Примите уверение в совершенном почтении.
Действующие лица драмы
Мистер Пенн — автор
Мисс Лор — секретарь
На сцене — кабинет мистера Пенна на фабрике по производству романов.
Мистер Пенн. Доброе утро, мисс Лор! Очень рад, что вас ничто не задержало. Мы должны сегодня закончить главу для июньского номера «Эпохи». Левертт меня торопит. Ну, вы готовы? Начнем с того, где остановились вчера (начинает диктовать): «Кейт, вздохнув, встала с его колен и…»
Мисс Лор. Прошу прощения. Но мы, вероятно, хотели сказать поднялась с ее колен, а не с его колен?
Мистер Пенн. Ну что вы, мисс, — именно с его колен, если вам будет угодно. Это ведь любовная сцена, она происходит в саду (снова начинает диктовать): «Поднялась с его колен, на которых она посидела с мгновение, вспыхнув от обворожительной девичьей скромности, после того как Кортлэнд признался ей в любви. Это были самые высокие, самые нежные мгновения, доставлявшие им радость. Когда Кейт видит сцену, которую Кортлэнд никогда…»
Мисс Лор. Прошу прощения. Как она может видеть сцену? Может, логичнее и правильнее сказать, она видит Кортлэнда?
Мистер Пенн. Из контекста будет ясно (продолжает диктовать): «Когда Кортлэнд видит, — эту сцену ему вовек не забыть, — как Кейт бежала к нему вприпрыжку по садовой дорожке, то такой прелестной картины его глаза еще не видывали…»
Мисс Лор. О боже!
Мистер Пенн (продолжает диктовать). «Кейт отдавалась вся, целиком, без остатка чудесной радости новой обретенной ею любви, что на ее личике не сохранилось и следов ее прежней печали. Кортлэнд, крепко обняв ее рукой за талию, не догадывался о… размере ее…»
Мисс Лор. Делов-то! Разве трудно, обнимая рукой женщину, узнать размер ее талии…
Мистер Пенн (нахмурившись). О размере ее горя и выплаканных ею накануне ночью слез…
Мисс Лор. О боже!
Мистер Пенн (продолжает диктовать). «Кортлэнда больше всего очаровывало в ней ее невинность и отрешенность от мира сего. Никогда еще монашка…»
Мисс Лор. Может, лучше — никогда прежде еще монашенка…
Мистер Пенн (подчеркнуто). «Никогда еще монашка в своей келье не имела более приятного, более чистого цвета лица…»
Мисс Лор. О боже!
Мистер Пенн (продолжает диктовать). «Но Кейт пора возвращаться домой, чтобы там не заметили ее отсутствия. Нежно попрощавшись с ним, она, повернувшись, легко побежала прочь. Кортлэнд следил за ней глазами. Он следил за ее подъемом…»
Мисс Лор. Прошу прощения, мистер Пенн. Как он мог следить за ее подъемом, если он видел только ее пятку?
Мистер Пенн (стараясь быть как можно вежливее). Может, вы лучше поймете то, что я имею в виду, если потрудитесь до конца выслушать мою фразу? (Продолжает диктовать.) «Он следил за ее подъемом по крыльцу на восточную террасу, который был таким грациозным…»
Мисс Лор. О боже!
Мистер Пенн (продолжает диктовать). «Социальное положение Кортлэнда никак нельзя было сравнить с положением этой сельской скромной девицы, и он с ужасом представлял себе, какой социальный взрыв произойдет, если он на ней женится. Что за сим последует…»
Мисс Лор (испуганно). Не может быть, мистер Пенн. Вы, наверное (хихикнув), хотите добавить мистер Галлегер?
Мистер Пенн (холодно). Прошу меня простить. Должен заявить вам, что мне вовсе не нужен соавтор. Постарайтесь задавать вопросы, имеющие отношение к тексту.
Мисс Лор. О боже!
Мистер Пенн (продолжает диктовать). «На одной стороне были Кейт и их любовь, на другой — его наследство, высокое социальное положение, гордость семьи…» (Пенн чувствует, что мисс Лор устала, смотрит на часы.) Ну, получился довольно большой кусок. Может, прервемся? (Мисс Лор промолчала.)
Мистер Пенн. Послушайте, мисс Лор, я говорю, что получился довольно большой кусок. Не угодно ли вам немного отдохнуть?
Мисс Лор. Ах! Это вы мне? А я все записала. Мне показалось, что эти ваши слова из рассказа. Все так здорово совпадает. Нет, что вы, я совсем не устала.
Мистер Пенн. Ну и отлично! В таком случае продолжим (начинает диктовать): «Несмотря на все угрызения совести, на все гложущие его сомнения, Кортлэнд, можно сказать, был человеком счастливым. В ту ночь в клубе он наслаждался яркими глазками Кейт через наполненный до краев стакан редкого вина старой выдержки. После этого он пошел на прогулку с Кейт на взводе…»
Мисс Лор. Прошу прощения, мистер Пенн. Могу ли я внести поправку? Нельзя ли обо всем этом сказать не в столь грубой манере.
Мистер Пенн (ошарашен). Гм-гм. Боюсь, я вас не понимаю.
Мисс Лор. Ну, я о его состоянии. Почему не сказать «нагрузившись, опьянев»? Так будет куда элегантнее, чем у вас…
Мистер Пенн (мрачнея). Не будете ли вы столь любезны, мисс Лор, указать, где это я утверждал, что Кортлэнд «нагрузился», если вам угодно предпочесть такое слово?
Мисс Лор (внимательно сверяется со своими записями). Вот я все точно записала, слово в слово (читает): «После этого он пошел на прогулку с Кейт на взводе…»
Мистер Пенн (сердясь). Пых! Боже мой! Не угодно ли вам записать исправленную фразу: «После этого он отправился на прогулку, на которую его уговаривала однажды Кейт, которая шла, опираясь на его руку».
Мисс Лор. О боже!
Мистер Пенн (продолжает диктовать). Итак, глава тридцать четыре. Заголовок «Что нашла Кейт в саду». «В это чудесное летнее утро у всех находилась работа. Пчелы собирали мед с расцветших кустов у крыльца. Кейт, что-то напевая, перебирала упругие веточки своей любимой жимолости. Солнце раздаривало…»
Мисс Лор. Может, лучше — раззадоривало?
Мистер Пенн (медленно, упрямо повторяет): «Солнце раздаривало лучи розоватым гвоздикам, алтее, гиацинтам и терпеливо ожидало, когда они высушат влагу из их маленьких чашечек».
Мисс Лор. О боже!
Мистер Пенн (продолжает диктовать). «Ранний утренний трамвай, разгоняя на своем пути птиц, словно кот-мародер, привез Кортлэнда из Олдлорта. Он забыл опла…»
Мисс Лор. Боже, где же был кондуктор?
Мистер Пенн (очень громко). «Он забыл, что оплакивал этим сумрачным утром свою судьбу, расставаясь с прекрасными розоватыми ночными видениями…»
Мисс Лор. О боже!
Мистер Пенн (продолжает диктовать). «Он встретил ее своей обычной улыбкой, в той же манере. „Посмотрите на волны, — воскликнул он, указывая на вздымавшееся море, — урча и громыхая, они возвращаются к берегу вновь. Готов разбить вас, Кейт“…»
Мисс Лор. Ничего себе! Только накануне вечером обнимал ее за талию, а утром уже ищет, чем бы разбить ей голову! Все вы мужчины такие!
Мистер Пенн (с подозрительным спокойствием). Бывает так, мисс Лор, что мужчина становится настолько раздраженным, что даже женщина… Но, может, прежде закончим фразу? «Готов разбить вас, Кейт, — сказал он, — своими волнами этот прибой, превратить в пену и брызги, которые умрут на своем любимом берегу».
Мисс Лор. О боже!
Мистер Пенн. «В присутствии Кейт Кортлэнд лишь слабо слышал глас предосторожности. Тридцать прожитых лет не охладили его пыла. Теперь в его силах было одарить эту девушку всем, чем он мог. Ему казалось, что у него в запасе не тридцатка, а двадцатка…» (Усталым голосом — мисс Лор.) Думаю, на сегодня достаточно.
Мисс Лор. Ну, даже если у него на самом деле завалялась двадцатка, то на нее можно было бы кое-что ей купить.
Мистер Пенн. Я вам продиктовал свою фразу. Ваша мне не нужна. Ну, на сегодня все, мисс Лор.
Мисс Лор. Мне приходить завтра?
Мистер Пенн (не умея скрыть своего очарования ею). Если будете настолько любезны.
(Мисс Лор выходит).
Не все знают, что знаменитый французский сыщик Тикток на прошлой неделе был в Остине. Он записался в гостинице «Авеню» под вымышленным именем, и из-за сдержанного его поведения сразу заметили, что он не хочет, чтобы его замечали.
Никто не знает, почему он приехал в Остин, но двоим или троим он сообщил, что у него было важное поручение от французского правительства.
По одному известию, французский министр нашел среди законов империи старый устав, явившийся результатом договора между императором Карлом Великим и губернатором Робертсом и по которому требуется, чтобы северные ворота столицы были всегда открыты. Но все это одни предположения.
В прошлую среду хорошо одетый джентльмен постучал в дверь номера, занимаемого Тиктоком.
Сыщик открыл дверь.
— Если не ошибаюсь, месье Тикток, — сказал джентльмен.
— Вы увидите в списке, что я записался под именем Джонса, — сказал Тикток, — и каждый джентльмен понял бы, что я хочу, чтобы меня принимали за такового. Если вам не нравится, что я вас не считаю джентльменом, то я готов вам дать удовлетворение в любое время после первого июля.
— Мне это совершенно все равно, — сказал джентльмен. — Я, по правде сказать, к этому привык. Я председатель демократического исполнительного комитета, платформа номер два, но дело в том, что у меня друг в беде. Я знал, что вы Тикток, по вашему сходству с вами.
— Entrez, — оказал сыщик.
Джентльмен вошел, и Тикток предложил ему стул.
— Я не люблю лишних слов, — сказал Тикток. — Я помогу вашему другу, если это возможно. Наши страны в большой дружбе. Мы дали вам Лафайета и жареную картошку по-французски. Вы дали нам калифорнийское шампанское. Изложите ваше дело.
— Я буду очень краток, — сказал посетитель. — В этой гостинице в номере семьдесят шесть остановился известный кандидат народной партии. Он один. Прошлую ночь кто-то украл его носки. Их не нашли. Если они не будут найдены, то народная партия припишет их кражу демократической партии. Они воспользуются этим грабежом, хотя я уверен, что в этом воровстве не было никакого политического мотива. Вы единственный человек, который сможет раскрыть преступление.
Тикток поклонился.
— Даете ли вы мне carte blanche допрашивать всех, имеющих отношение к этой гостинице?
— Владелец гостиницы уже предупрежден. Все к вашим услугам.
Тикток посмотрел на часы.
— Приходите в эту комнату завтра в шесть часов с хозяином гостиницы, кандидатом народной партии и какими-нибудь свидетелями с обеих сторон, и я возвращу носки.
— До свидания.
Председатель демократического исполнительного комитета, платформа № 2, вежливо поклонился и удалился.
Тикток послал за коридорным лакеем.
— Ходили вы вчера вечером в номер семьдесят шесть?
— Да, сэр.
— Кто там был?
— Старый хрен, который приехал с поездом семь двадцать пять.
— Что ему нужно было?
— Потушить свет.
— Вы что-нибудь взяли, пока были в комнате?
— Нет, он ничего не велел мне взять.
— Как вас зовут?
— Джим.
— Вы можете идти.
Гостиная одного из самых роскошных особняков в Остине горит огнями. Экипажи вереницей выстроились на улице, а от ворот до крыльца разложен бархатный ковер, чтобы нежным ногам гостей было мягко ступать.
Празднество устроено по случаю вступления в свет одного из прекраснейших бутончиков города. В особняке собрались молодость, красота и цвет общества.
Хозяйка дома, миссис Рутабага Сан-Витус привыкла собирать вокруг себя талантливых людей, подобных которым редко сыщешь в другом месте. Ее вечера славятся своей изысканностью.
Мисс Сан-Витус, чье вступление в общество отмечено таким праздником, представляет собою стройную брюнетку, с большими блестящими глазами, подкупающей улыбкой и обворожительными манерами инженю. На ней шелковое платье с брильянтовыми украшениями. Сзади подшиты два полотенца, чтобы скрыть выдающиеся лопатки. Она непринужденно болтает, сидя на обитом плюшем тет-а-тете, с Гарольдом Сан-Клер, коммивояжером торгового дома готовых вещей.
Где-то играет оркестр, скрытый за зеленью, и во время перерывов в разговоре из кухни доносится запах жареного лука.
Счастливый смех срывается с коралловых губ, мужские лица дышат нежностью, склоняясь над белоснежными шеями и опущенными головками; робкие глаза умоляют о том, чего не смеют просить губы, и под шелковыми платьями и крахмальными рубашками сердца ударяют в такт нежному вальсу «Сон любви».
— Где же вы были все это время, неверный рыцарь? — спрашивает мисс Сан-Витус Гарольда Сан-Клера. — Поклонялись вы другим богам? Не изменили ли вы прежним друзьям? Говорите, рыцарь, и оправдайтесь.
— О, отчепитесь, — сказал Гарольд своим мягким грудным баритоном. — Я был чертовски занят. Пришлось примерять брюки разным кривоногим олухам. У некоторых ноги как у носорога, а все хотят, чтобы брюки хорошо сидели. Вы когда-нибудь пробовали примерять кривоногому… то есть, я хочу сказать, можете вы себе представить, какое приятное занятие примерять брюки? И дело-то невыгодное, никто не дает больше трех долларов.
— Остроумный вы мальчик, — сказала мисс Витус. — Всегда скажете что-нибудь смешное и умное. Что вы теперь хотите?
— Пива!
— Дайте мне руку, пойдемте в столовую и хлопнем по бутылочке.
Красивая парочка прошла под руку через весь зал, притягивая к себе все взоры.
Внимательный наблюдатель заметил бы фигуру одинокого гостя, который в течение всего этого времени, казалось, избегал общества. Однако, благодаря ловкой и частой перемене своей позиции и полному хладнокровию, ему удавалось не привлекать к себе особенного внимания.
Львом вечера был пианист, профессор Людвиг фон Бум.
Полковник Сан-Витус неделю тому назад нашел его в пивной и, согласно Остинским обычаям в подобных случаях, пригласил его к себе домой, а на следующий день профессор был принят в высшее остинское общество.
Профессор фон Бум уселся за рояль и начал играть прелестную симфонию Бетховена «Песни без музыки», наполняя комнату гармоничными звуками. Он играл необычайно трудные пассажи с редким доморощенным мастерством, и, когда он кончил, в комнате воцарилась глубочайшая тишина, которая дороже сердцу артиста, чем самые громкие аплодисменты.
Профессор оглядывается.
Комната пуста.
Никого нет, за исключением Тиктока, великого французского сыщика, который выскакивает из-за группы тропических растений.
Встревоженный профессор поднимается из-за рояля.
— Тс! — говорит Тикток. — Не делайте шума. Вы и так уже достаточно пошумели.
За дверью слышны шаги.
— Живее, — говорит Тикток. — Давайте мне носки. Нельзя терять ни минуты.
— Was sagst du?
— А, он сознается, — говорит Тикток. — Подавайте носки, которые вы утащили из комнаты народного кандидата.
Не слыша больше музыки, общество возвращается в зал.
Тикток не колеблется. Он хватает профессора, бросает его на пол, срывает с него сапоги и носки и удирает с носками через открытое окно в сад.
Комната Тиктока в гостинице «Авеню».
В дверь слышится стук.
Тикток открывает и смотрит на часы.
— А, — говорит он, — как раз шесть часов. Entrez, messieurs.
Messieurs входят. Их семеро — народный кандидат, явившийся по приглашению, не зная, для какой цели его просили прийти, председатель демократического исполнительного комитета, платформа № 2, хозяин гостиницы и три или четыре демократа и народника.
— Я не знаю, — начинает кандидат народной партии, — на кой ч…
— Простите меня, — твердо говорит Тикток. — Я вас очень прошу хранить молчание, пока я не представлю отчета. Меня просили заняться этим делом, и я распутал его. Во имя чести Франции я прошу, чтобы меня выслушали с должным вниманием.
— Само собой разумеется, — ответил председатель. — Мы выслушаем с удовольствием.
Тикток стоит в середине комнаты. Электрическая лампа ярко освещает его. Он кажется воплощением ума, силы, хитрости и сметливости.
Общество усаживается на стулья вдоль стены.
— Когда мне сообщили о грабеже, — начинает Тикток, — я первым долгом допросил коридорного. Он ничего не знал. Я пошел в Главное полицейское управление, они тоже ничего не знали. Я пригласил одного из полицейских в ресторан выпить. Он рассказал мне, что раньше в десятом участке был цветной мальчишка, который крал вещи и хранил их, чтобы они были найдены полицией. Но однажды он не оказался на условленном месте, и его послали в тюрьму.
Тогда я начал соображать. Ни один человек, подумал я, не унесет в кармане носки народного кандидата, не завернув их в бумагу. Он не захотел бы проделать это в гостинице. Ему нужна бумага. Где он может ее достать? Конечно, в конторе газеты «Государственный деятель». Я пошел туда. За конторкой сидел молодой человек с зачесанными на лоб волосами. Я знал, что он писал статью на общественную тему, потому что на конторке перед ним лежала женская туфелька, кусок пирожного, веер, наполовину выпитый коктейль, букет роз и полицейский свисток.
— Можете ли вы мне сказать, не покупал ли кто-нибудь у вас газеты в истекшие три месяца?
— Да, — ответил он, — мы продали один номер вчера веером.
— Можете вы описать человека, купившего газету?
— В точности. У него синеватые усы, бородавка между лопатками, и он страдает коликами.
— Куда он пошел?
— На улицу.
— Тогда я пошел…
— Подождите минутку, — сказал кандидат народной партии, встав со стула. — Я не понимаю, на кой ч…
— Я вас еще раз прошу соблюдать молчание, — немного резко сказал Тикток. — Вы не должны были бы прерывать меня в середине моего отчета.
— Час спустя, — продолжал Тикток, — я проходил мимо пивной и увидел за столом профессора фон Бума. Я знал его в Париже. Я тотчас же подумал: «Вот он». Он боготворит Вагнера, питается лимбургским сыром и пивом в кредит и в состоянии украсть какие угодно носки. Я прокрался за ним в дом полковника Сан-Витуса и там, воспользовавшись удобным случаем, схватил его и сорвал с его ног носки. Вот они.
Драматическом жестом Тикток бросил пару грязных носков на стол, скрестил руки и откинул назад голову.
Кандидат народной партии с громким криком ярости вскочил вторично со стула.
— Будьте вы прокляты! Я скажу то, что хочу. Я…
Другие два члена народной партии, находившиеся в комнате, холодно и сурово посмотрели на него.
— Правда ли то, что здесь рассказали? — спросили они кандидата.
— Клянусь, это ложь! — ответил он и дрожащим пальцем указал на демократического председателя. — Вот кто придумал весь этот план. Это дьявольская нечестная политическая проделка, чтобы провалить на выборах нашу партию. Получило ли это дело огласку? — спросил он, повернувшись к сыщику.
— Я разослал всем газетам письменный отчет, — сказал Тикток.
— Все потеряно! — сказали члены народной партии, повернувшись к выходу.
— Ради бога, друзья мои, — умолял кандидат, следуя за ними, — клянусь небом, что я никогда в жизни не носил ни одной пары носков. Все это подлая предвыборная ложь!
Народники повернулись к нему спиной.
— Зло уже нанесено, — сказали они. — Все уже узнали про эту историю. Вам остается только снять вашу кандидатуру.
Все покидают комнату, кроме Тиктока и демократов.
— Идем вниз в ресторан и разопьем шипучку на счет нашего комитета финансов, — предложил председатель исполнительного комитета демократической партии.