Человеческая память — очень странная машина, почти всегда действующая с перебоями…
Один юмористический философ разрешился такой нелестной для человеческой памяти сентенцией:
— Никогда не следует (говорил он) доверять человеческой памяти… Память моя сохранила одно очень яркое воспоминание: однажды в детстве я, гуляя, свалился в глубокую яму. Я это твердо помню. Но как я из этой ямы выбрался — решительно не помню… Так что, если доверяться только одной памяти — я должен был бы до сих пор сидеть в этой яме…
Нас было несколько сот тысяч человек, которые сидели в огромной яме, но с нами случилось не совсем так, как с моим философом: мы очень хорошо помним, как мы попали в яму и как из нее выбрались, но период нашего сидения (знаменитый, потрясающий период!) начал постепенно изглаживаться из нашей памяти, и — еще год-полтора — вся эта эпопея «сидения» станет бледным, серым, расплывчатым пятном без красок, фактов и очертаний.
Я хочу этой книгой закрепить период нашего годового кипения в раскаленном котле, в этой горячей яме, дно которой жгло пятки, — одним словом, я хочу, чтобы все, уплывающее из нашей памяти, расположилось ясными, прямыми, правдивыми строками на более прочной, чем мозг человеческий, — бумаге.
Мой кипящий котел — это Крым эпохи «врангелевского сидения».
Что это за удивительный, за умилительный период: в одном котле кипели и щуки, и караси, и букашки, и таракашки, и «едоки первой категории», — и все это, кипя, ухитрялось пожирать друг друга: мелких букашек поедали караси, карасей — щуки, щук — едоки первой категории, а кипящий распад «едоков» снова поедался букашками, червячками и таракашками.
Пройдет два-три года — и до дырок будет русский человек протирать лоб, вспоминая:
— А сколько это я платил в Крыму за бутылку лимонаду? Не то 15 целковых, не то полторы тысячи? Помню, дом на Нахимовском я купил до войны за 30 тысяч… Но почему я потом за гроб для отца заплатил 800 тысяч? Как случилось, что я, имея на пальце бриллиантовое кольцо, ночевал на скамейке Приморского бульвара? Почему селедки мне заворачивали в энциклопедический словарь? А кто были наши рабочие? Большевики? Меньшевики? Как они понимали рабочий вопрос? Почему они, живя во сто раз лучше других, — бастовали?
И не будет ответа! Все чудесное, курьезное, все героическое, все ироническое стерлось, как карандашная надпись резинкой…
Книгой «Кипящий, котел» я все это хочу закрепить.
Может быть, мои очерки иногда гиперболичны, иногда неуместно веселы, но в основе их всегда лежит факт, истина пронизывает каждую строчку своим светлым лучом — и это моя скромная заслуга перед историей.
Наши будущие дети! В заброшенной отцовской библиотеке вы найдете эту пыльную с пожелтевшими краями книгу, развернете ее — и глазенки ваши от изумления выкатятся из орбит сантиметра на два: бред сумасшедшего графомана?!
Нет, дорогие детишки! Это все правда, и мы, герои, полубоги, гомеровские отпрыски, — пережили дикий «Кипящий котел» на своих многострадальных боках!..
А. Аверченко
Настроение плохое, с утра серый упорный дождь, и все окружающее тоже приняло серую окраску.
Сел за письменный стол с очень определенным тайным решением: свирепо ругаться.
Довольно добродушия! Решил называть все вещи их собственными именами, ставить точки над i, ломиться в открытую дверь, плакать по волосам, снявши голову, смотреть в зубы дареному коню, кусать свои локти, развалиться не в своих санях и, вообще, гнаться за двумя зайцами — может быть, поймаю обоих и тут же зарежу, каналий, и того, и другого.
Сидел недавно в театре на концерте знаменитого артиста. Гляжу — на нем старый, порыжевший фрак.
Сначала сжалось мое сердце, а потом посветлел я: будто на карточку любимой женщины в ворохе старой дряни наткнулся.
Здравствуй, старый петербургский фрак. Я знаю, тебя шил тот же чудесный петербургский маэстро Анри с Большой Морской, что шил и мне.
Хорошо шивали деды в старину.
Этому фраку лет семь, и порыжел он, и побелел по швам, а все сидит так, что загляденье.
И туфли лакированные узнал я — вейсовские.
Держитесь еще, голубчики?
Видали вы виды… Сверкали вы по залитой ослепительным светом эстраде Дворянского Собрания, сверкали на эстраде Малого зала Консерватории, а иногда осторожно ступали, боясь поскользнуться, на ослепительном паркете Царскосельского, Красносельского, Мраморного — много тогда было дворцов, теперь, пожалуй, половину я и перезабыл…
А нынче вы не сверкаете больше, лакированные туфли. Вы потускнели, приобрели благородный налет старины, и долго еще не заменит вас ваш хозяин другими, хотя и получает он за выход целую уйму денег: десять тысяч.
Не заменит потому, что получает он десять тысяч, а фрак и ботинки стоят двадцать, а когда он сдерет за выход двадцать тысяч — ваши новые заместители, многоуважаемый фрак и ботинки, — будут стоить сорок тысяч.
Махнет рукой ваш хозяин и скажет:
— Нет, не догнать.
И будете вы все тускнеть и тускнеть, все более покрываться налетом старины, переезжая из Севастополя в Симферополь, из Симферополя в Карасубазар, из Карасубазара в какой-нибудь Армянск — ведь пить-есть надо даже гениальному человеку.
Так призадумался я, сидя в театре, потом очнулся, обвел глазами ряды, и показалось мне, что рядом со мной, и впереди и сзади, сидят два совершенно различных сорта фарфоровых статуэток…
Одни — старые, потертые, в обветшавших, но изящных, художественно помятых, мягких шляпах и в старинных, лопнувших даже кое-где, ботинках — от Вейса, Королькевича, Петерсона… Статуэтки, нечто вроде старого Сакса или Императорского фарфорового завода, за которые любители прекрасной старины платят огромные деньги.
И другие статуэтки — новые, сверкающие, в пальто с иголочки, в дурно сшитых многотысячных лакированных ботинках с иголочки, чисто выбритые, иногда завитые.
Это — ярко раскрашенное аляповатое фарфоровое изделие от берлинского Вертгейма, выпущенное в свет в тысяче штампованных одинаковых экземпляров. Это — новые миллионеры.
Первые статуэтки элегически грустны, как, вообще, грустно все, на чем налет благородной старины, вторые — тошнотворно самодовольны.
У вторых вместо мозга в голове слежавшаяся грязь, и этой грязью они лениво думают, что наша теперешняя жизнь самая правильная и что другой и быть не может.
Да знаете ли вы, тысяча чертей и одна ведьма вам в зубы, что вы оскверняете своими свинячьими мордами это место, где творит сейчас великий артист вечную красоту!..
Как вы сюда попали? Вон отсюда!
Идите в кафе, на пристани, в мануфактурные магазины пухните там вдвое от ваших дешевых миллионов, но не лезьте так нагло в храмы, не сморкайтесь в кулак, когда служат литургию Красоте!
Весь старый Сакс — профессора, инженеры, писатели адвокаты, доктора и артисты — уже давно не делают себе маникюра, и, однако, как изящны линии их нервных белых рук, как красиво розовеют их выпуклые, блестящие без маникюра ногти…
Недавно я зашел в парикмахерскую… Около маникюрши маячила очередь, всё народ дюжий, с корявыми кривыми лапами, а она в это время отделывала пятерню какому-то бывшему подвальному мальчику — шершавую красную пятерню, — начищая плоские рубчатые ногти с яростью, с какой сапожный чистильщик наводит глянец на видавшие виды сапоги кругосветного путешественника.
И подумал тут я:
— Дурак ты, дурак, бывший подвальный мальчик… Если бы твоя рука по-прежнему оставалась красной рабочей рукой — я, если хочешь, поцеловал бы ее благоговейно, потому что на ней написано святое слово «труд»… По что ты теперь будешь делать этой отлакированной лапой? Подписывать куртажную расписку на сто пудов масла по пяти тысяч за пуд или неуклюже облапишь хрупкий фужер, наполненный заграничным шампанским, завершая в кабаке выгодную сделку на партию кофе из гималайского жита?..
Хороший маникюр тебе сделали…
А ведь, судя по некоторым признакам, ой, как редко ты бываешь в бане, бывший подвальный мальчик.
Надо бы чаще…
Кстати, я тебя видел в магазине Альшванга — ты покупал за три тысячи французские духи, с хитростью дикаря стремясь заглушить ароматом Убигана природный, столь выдающий тебя запах.
И обливаешься ты этими духами так щедро, что впору бы тебе и водой так обливаться.
А джентльмен — тебе, вероятно, незнакомо это слово, подвальный мальчик? — А джентльмен в потертом пиджаке уже 4 года как не душится духами — и все же от платья его идет тонкий, еле уловимый запах «Шипра» Коти — такого Шипра для вас теперь и не выделывают, — и этот еле уловимый старый, бывший запах грустен и прекрасен, как аромат увядшего, сплющенного в любимой книге, цветка.
Ну, что ж… Теперь вы в силе, вертгеймовское исчадие…
Что ж… Лезьте вперед, расталкивайте нас, занимайте места — это вам не поможет, — так жить, как мы, вы все равно не умеете.
Может быть, многим из нас место не в теперешней толчее а где-нибудь на полузабытой пыльной полке антиквара, но лучше забытая полка в углу, в полумгле, робко пронизанной светом синей лампадки перед потемневшим образом, — чем бойкий каторжный майдан…
…Графиня вошла в бальную залу — и ропот восхищения пробежал среди блестящих гостей…
Она была одета в платье из серебристого фая, отделанного валансьенскими кружевами и лионским бархатом… На мраморной шее сверкало и переливалось роскошное бриллиантовое колье, в ушах мерцали теплым светом две розовых жемчужины, царственная головка венчалась многотысячным паради из перьев райской птицы.
Два молодых человека в черных фраках с огромными вырезами белых шелковых жилетов, стоя у колонны, тихо беседовали о графине:
— Вероятно, она дьявольски богата?
— О, да. Отец дает за ней пятьсот тысяч. Кроме того, у нее тряпок — шелковых платьев, белья самого тонкого, батистового, похожего на паутинку (мне, как другу семьи, показывали), — всего этого тряпья наберется тысяч на 50. Три сундука и шкаф битком набиты…
— Parbleu! — вскричал молодой щеголь, небрежно вынимая из кармана плоские золотые часы с жемчужной монограммой:
— Я, вероятно, еще успею пригласить ее на вальс!
И было время: оркестр, невидимо скрытый на хорах, заиграл в этот момент упоительный вальс — и благоухающие пары закружились…
Так романисты писали раньше.
А вот так романисты должны писать теперь…
…Графиня вошла в бальный сарай — и ропот восхищения пробежал среди блестящих гостей…
На графине было платье из роскошного зеленого ситца, отделанное настоящими костяными пуговицами… На алебастровой шее сверкало и переливалось роскошное колье из кусочков каменного угля, в крохотные ушки были продеты две изящных, еще не использованных, спички, а царственная головка венчалась пером настоящей многотысячной домашней курицы.
Два молодых человека в изящных фраках, сшитых из мучных мешков, тихо беседовали о графине:
— Да! Отец дает за ней 18 миллионов деньгами, 2 пары шерстяных чулок и флакон из-под французских духов!
— Ничего подобного, — вмешался третий, одетый в кретоновый смокинг из обивки кресла, лорнируя графиню в осколок пивной бутылки, вделанный в щипцы для завивки. — Отец дает за графиней гораздо больше 18 миллионов!!
— Именно?
— Он дает за ней корову с теленком и двух уток.
— Parbleu! — вскричал молодой щеголь в рединготе из четырех склеенных номеров вчерашней газеты. — Я, вероятно, еще успею пригласить ее на вальс!..
Он вынул из кармана будильник на дверной цепочке, бросил на него косой взгляд и помчался к графине.
И было время: граммофон хрипло заревел упоительный вальс, танцующие сняли ботинки, чтобы зря не трепать подметок, — и пары, шлепая изящными пятками, закружились…
Три человека собрались на пустынном каменистом берегу моря, под тенью, отбрасываемой огромной скалой; три человека удостоверились — не подслушивают ли их, и тогда старший из них начал:
— Именем мошенничества и преступления — я открываю заседание! Мы все трое, бывшие завсегдатаи тюрьмы и украшение каторги, — собрались здесь затем, чтобы с сего числа учредить преступное сообщество для совершения краж, грабежей и, вообще, всяких мошенничеств. Но… — насмешливо усмехнулся председатель, — может быть, за то время, что мы не виделись, — вы уже раскаялись и хотите начать честную жизнь?
— Что ты! — укоризненно вскричали двое, бросая на председателя обиженные взгляды. — Мошенниками мы были мошенниками, надеюсь, и умрем!
— Приятно видеть таких стойких негодяев, — одобрительно сказал председатель.
— Да! И в особенности под руководством такого мерзавца, как ты.
— Господа, господа! Мы здесь собрались не для того, чтобы расшаркиваться друг перед другом и отвешивать поклоны и комплименты. К делу! Что вы можете мне предложить?
Тогда встал самый младший мошенник и, цинично ухмыляясь, сказал:
— Я знаю, что теперь сливочное масло на базаре нарасхват. Давайте подделывать сливочное масло!
— А из чего его делать?
— Из маргарина, желтой краски, свечного сала… Председатель усмехнулся:
— А известно ли моему уважаемому товарищу, что сейчас свечное сало и краска — дороже сливочного масла?
— В таком случае, простите. Я провалился. Тогда говори ты.
Встал второй:
— Я знаю, господа, что в одном торговом предприятии, в конторе, в несгораемом шкафу всегда лежат несколько миллионов!
— А как мы вскроем несгораемый шкаф?
— Как обыкновенно: баллон с кислотой, электричество, ацетилен, автоматические сверла…
— Где же мы их достанем?
— Раньше всегда покупали в Лондоне.
— Ну, подумай ты сам; сколько будет стоить — поехать одному из нас в Лондон, купить всю эту штуку на валюту, погрузиться, заплатить фрахт, выгрузить на месте, доставить на извозчике… Я уверен, это влетит фунтов в 80, т. е. миллионов в восемь! А если в шкафу всего пять миллионов? Если три? Да если даже и десять — я не согласен работать из 20 процентов. Тогда уж прямо отдать свой оборотный капитал под первую закладную.
— Мне интересно, что же в таком случае предложит председатель — так жестоко бракующий наши предложения?
— А вот что! Я предлагаю подделывать пятисотрублевки. Во-первых, они одноцветные, голубые, во-вторых, рисунок не сложный, в-третьих…
— А что для этого нужно?
— Медная доска для гравировки, кислота, краска, бумага, пресс для печатания.
— Сколько же мы в месяц напечатаем таких фальшивок?
— Тысяч десять штук! Средний мошенник взял карандаш и погрузился в вычисления…
— Сейчас вам скажу, во что обойдется одна штука.
— Ну, что же?
— Н-да-с… Дело любопытное, но едва ли выгодное, Одна пятисотрублевка будет нам стоить 720 рублей!
— Черт возьми! А как же правительство печатает?
— Как, как?! У них бумага и краска еще старого запаса.
Долго сидели молча, угрюмые, раздавленные суровой действительностью.
— Ну, и страна! — крякнул председатель. — За какое мошенничество ни возьмись — все невыгодно!
— А что, если, — робко начал самый младший мошенник, — что, если на те деньги, которые у нас есть, — купить две-три кипы мануфактуры, да сложить ее в укромное местечко, да, выждав недели три, продать.
— Что ж из этого получится?
— Большие деньги наживем.
— Постой, какое же это мошенничество?
— Никакого. Зато выгодно.
— Постой! Да ведь мы мошенники! Ведь нам как-то неприлично такими делами заниматься!
— Почему?
— Ну, вот предположим, полиция узнает о нашей мануфактуре — что она нам сделает?
— Ничего.
— Вот видишь… Как-то неудобно. Я не привык такими темными делами заниматься.
— Но ведь не виноваты же мы, что это выгоднее, чем фальсификация продуктов, фальшивые бумажки и взлом кассы!
— Бож-же! — вскричал председатель, хватаясь за голову, — до какого мы дошли падения, до какого унижения. С души воротит, тошнит, а придется заняться этой гадостью
И они встали, пошли в город. Занялись.
Вот почему теперь так мало мошенников и так много спекулянтов…
Отец прижал голову крохотного сына к груди и начал сказку:
— В одном лесу жил мальчик и жила Баба-Яга Костяная Нога… Впрочем, ну ее, эту Бабу-Ягу, правда?
— Ну ее, — охотно согласился ребенок.
— Вот какую сказку я лучше расскажу: жили да были дед и баба, у них была курочка ряба… Хотя скучно это! Пусть она провалится, эта курочка!
— И дед с бабой пусть провалятся! — сверкая глазами, согласился мальчик, обуреваемый столь свойственным детям инстинктом разрушения…
— Верно. Пусть они лопнут — и дед и баба. А вот эта — так замечательная сказка: у отца было три сына, старший умный был детина, средний был и так и сяк…
— Пусть они тоже лопнут… — внес категорическое предложение малютка, улыбаясь с веселой свирепостью.
— И верно, сын мой. Туда им и дорога. Это все, конечно, чепуха, труха. Хорошая сказка рассказывается после соответствующего разбега. А так как я уже достаточно разбежался, то… слушай!
…Жил-был твой папа, и у папы была твоя мама, и была она потому, что тогда не было сыпного тифа. И жили твои папа с мамой в квартирке из шести комнат, и даже для сына была отдельная комнатка, где стояла его колыбелька. Теперь мы с тобой и дядей Сашей живем в одной комнате, а тогда у меня было шесть.
— У кого реквизировал?
— Держи карман шире! Тогда не было реквизиций! Кто какую квартиру хотел, такую и снимал. Хоть бы двадцать комнат! И вот однажды приезжаю я…
— С фронта?
— С которого? Никакейших тогда фронтов не было!
— А что ж мужчины делали, если нет фронта! Спекулировали, небось?
— Тогда не спекулировали.
— А что же? Баклуши били?
— Дядя Саша, например, был адвокатом. Петр Семеныч писал портреты и продавал их, дядя Котя имел магазин игрушек…
— Что-й-то — игрушки?
— Как бы тебе объяснить… Ну, например, — видел ты живую лошадь? Так игрушка — маленькая лошадь, неживая: человечки были — тоже неживые, но сделанные, как живые. Пищали. Даванешь живот, а оно и запищит.
— А для чего?
— Давали детям, и они играли.
— Музыка?
— Чего музыка?
— Да вот, играли.
— Нет, ты не понимаешь. Играть это значит, скажем, взять неживого человечка и посадить верхом на неживую лошадку.
— И что ж получится?
— Вот он и сидит верхом.
— Зачем?
— Чтоб тебе было весело.
— А кто ж в это время играет?
— Фу, ты! Нельзя же быть таким серьезным. Однако — вернемся. Вот, значит, мы так и жили…
— А что ты делал?
— Я был директором одной фабрики духов.
— Что-й-то?
— Духи? Бутылочка такая. Откроешь пробочку, капнешь на костюм, а оно хорошо и пахнет.
— А зачем?
— Да так. Зря. Раньше много чего зря делалось. У меня, например, был человек, который стоял у дверей, и если кто-нибудь приходил ко мне, он шел впереди него и говорил, кто пришел.
— Да зачем тебе? Ты бы и сам через минуточку увидел бы.
— Так было принято. Много чего зря делали. Мы с мамой, например, раз в месяц бал закатывали.
— Во что закатывали?
— Ни во что. Возьмем и закатим бал. Приглашали музыку, оркестр целый… Сад увешивали цветными фонариками и под музыку танцовали…
— Что-й-то?
— Танцовать? А вот мужчина брал даму одной рукой за ее руку, другой за это место, где у тебя задняя пуговица курточки — и начинали оба топать ногами и скакать.
— Зачем?
— Зря. Совершенно зря. Пользы от этого не замечалось никакой. После танцев был для всех ужин.
— Небось, дорого с них сдирал за ужин?
— Кто?!
— Ты.
— Помилосердствуй! Кто ж с гостей за ужин получает? Это бесплатно. Я их угощал. Повар готовил ужин, шампанское, фрукты, мороженое.
— Сколько ж тебе это стоило? Небось — за… этого… закатывал в копеечку?
— Ну, как тебе сказать… Помнишь, мы сегодня после обеда пили с тобой этакую чуть-чуть газированную теплую дрянь на сахарине? Ситро, что ли? Ну, вот сколько мы заплатили за бутылочку, помнишь?
— Полторы тысячи.
— Правильно. Так раньше — бал с музыкой, фонариками и ужином стоил половину такой бутылки.
— Значит, я сегодня целый бал выпил?
— Представь себе! И не лопнул.
— Вот это сказка! У маленького мальчика бал в животе. Хе-хе-хе!
— Да, уж. Это тебе не Баба-Яга, чтоб ей провалиться!
— Хе-хе! Не у отца три сына, чтобы им лопнуть.
— Да… И главное, не Красная Шапочка, будь она проклята отныне и до века!
Завтракая у одного приятеля, я обратил внимание на мальчишку лет одиннадцати, прислонившегося у притолоки с самым беззаботным видом и следившего за нашей беседой не только оживленными глазами, но и обоими на диво оттопыренными ушами.
— Что это за фрукт? — осведомился я.
— Это? Это мой камердинер, секретарь, конфидент и наперсник. Имя ему Володька. Ты чего тут торчишь?
— Да я уже все поделал.
— Ну, черт с тобой. Стой себе. Да, так на чем я остановился?
— Вы остановились на том, что между здешним курсом валюты и константинопольским — ощутительная разница, — подсказал Володька, почесывая одной босой ногой другую.
— Послушай! Когда ты перестанешь ввязываться в чужие разговоры?!
Володька вздернул кверху и без того вздернутый, усыпанный крупными веснушками нос и мечтательно отвечал:
— Каркнул ворон — «Никогда!»
— Ого! — рассмеялся я. — Мы даже Эдгара По знаем… А ну дальше.
Володька задумчиво взглянул на меня и продолжал:
Адский дух или тварь земная, произнес я, замирая, —
Ты — пророк! И раз уж Дьявол или вихрей буйный спор
Занесли тебя, крылатый, в дом мой, Ужасом объятый,
В этот дом, куда проклятый Рок обрушил свой топор,
Говорит: пройдет ли рана, что нанес его топор?
Каркнул Ворон «Never more».
— Оч-чень хорошо, — подзадорил я. — А дальше?
— Дальше? — удивился Володька. — Да дальше ничего нет.
— Как нет? А это:
Если так, то вон, Нечистый!
В царство ночи новь умчись ты!
— Это вы мне говорите? — деловито спросил Володька. — Чтоб я ушел?
— Зачем тебе. Это дальше По говорил ворону.
— Дальше ничего нет, — упрямо повторил Володька.
— Он у меня и историю знает, — сказал со своеобразной гордостью приятель. — Ахни-ка, Володька!
Володька был мальчик покладистый. Не заставляя упрашивать, он поднял кверху носишко и сказал:
— …Способствовал тому, что мало-помалу она стала ученицей Монтескье, Вольтера и энциклопедистов. Рождение великого князя Павла Петровича имело большое значение для всего двора…
— Постой, постой?! Почему ты с середки начинаешь. Что значит «способствовал?» Кто способствовал?
— Я не знаю кто. Там выше ничего нет.
— Какой странный мальчик, — удивился я. — Еще какие-нибудь науки знаешь?
— Знаю. Гипертрофия правого желудочка развивается при ненормально повышенных сопротивлениях в малом кругу кровообращения: при эмфиземе, при сморщивающих плеврите и пневмонии, при ателектазе, при кифосколиозе…
— Черт знает что такое! — даже закачался я на стуле, ошеломленный.
— Н-да-с, — усмехнулся мой приятель, — но эта материя суховатая. Ахни, Володька, что-нибудь из Шелли:
— Это которое на обороте «Восточные облака»?
— Во-во.
И Володька начал, ритмично покачиваясь:
Нам были так сладко желанны они,
Мы ждали еще, о, еще упоенья
В минувшие дни.
Нам грустно, нам больно, когда вспоминаем
Минувшие дни.
И как мы над трупом ребенка рыдаем,
И муке сказать не умеем: «Усни».
Так в скорбную мы красоту обращаем
Минувшие дни.
Я не мог выдержать больше. Я вскочил.
— Черт вас подери — почему вы меня дурачите этим вундеркиндом. В чем дело, объясните просто и честно?!
— В чем дело? — хладнокровно усмехнулся приятель. — Дело в той рыбке, в той скумбрии, от которой вы оставили хвост и голову. Не правда ли, вкусная рыбка? А дело простое. Оберточной бумаги сейчас нет, и рыбник скупает у букиниста старые книги, учебники — издания иногда огромной ценности. И букинист отдает, потому что на завертку платят дороже. И каждый день Володька приносит мне рыбу или в обрывке Шелли, или в «Истории государства Российского», или в листке атласа клинических методов исследования. А память у него здоровая… Так и пополняет Володька свои скудные познания. Володька! Что сегодня было?
Но Кочубей богат и горд
Не златом, данью крымских орд,
Не родовыми хуторами. Прекрасной дочерью своей
Гордится старый Кочубей!..
И то сказать…
Дальше оторвано.
— Так-с. Это значит Пушкин пошел в оборот.
У меня больно-пребольно сжалось сердце, а приятель, беззаботно хохоча, хлопал Володьку по плечу и говорил:
— А знаешь, Володиссимус, скумбрия в «Докторе Паскале» Золя была гораздо нежнее, чем в пушкинской «Полтаве»!
— То не в Золя была, — деловито возразил Володька. — То была скумбрия в этом, где артерия сосудистого сплетения мозга отходит вслед за предыдущей. Самая замечательная рыба попалась!
Никто тогда этому не удивился: ни приятель мой, ни я, ни Володька…
Может быть, удивлен будет читатель?
Его дело.
Бродя по Большой Морской, остановился я у витрины маленького «художественно-комиссионного» магазина и, вглядевшись в выставленные на витрине вещи, сразу же обнаружил в этих ищущих своего покупателя сокровищах разительное сходство с сокровищами в знаменитой гостиной Плюшкина.
Я даже не погрешу против правды, если просто выпишу это место из «Мертвых душ»:
«…Стоял сломанный стул и рядом с ним часы с остановившимся маятником, к которому паук уже приладил паутину. Тут же лежала куча исписанных мелко бумажек, накрытых мраморным позеленевшим прессом с яичком наверху, какая-то старинная книга в кожаном переплете, лимон, весь высохший, ростом не более лесного ореха (тут, на витрине, было полдюжины таких лимонов в банке из-под варенья), отломленная ручка кресел, кусочек сургуча, кусочек тряпки, два пера, запачканные чернилами, зубочистка, совершенно пожелтевшая, а из всей этой кучи заметно высовывался отломленный кусок деревянной лопаты и старая подошва сапога».
Это, если вы помните, было у Плюшкина. Буквально то же самое красовалось на витрине, но с прибавкой небольшого крайне яркого плаката, стоявшего на самом выгодном месте, посредине…
Плакатик изображал разноцветного господина, держащего в одной руке сверкающую резиновую калошу, а пальцем другой указывающего на клеймо фирмы на подошве: «Проводник».
Меня очень рассмешила эта ироническая улыбка нашего быта: резиновых калош нельзя достать ни за какие деньги, а хозяин магазина упорно продолжает их рекламировать.
Так как хозяин стоял тут же, у дверей своей сокровищницы, я спросил его:
— Зачем вы рекламируете калоши «Проводник»?
— Где? — удивился он. — Это? Помилуйте! Да это картина. Мы это продаем.
— Как продаете? Да кому ж это нужно…
— Покупают. Повесишь в комнате на стенке, очень даже украшает. Видите, какие краски!
В торгашеском азарте он снял с витрины господина, указующего перстом на сверкающую калошу, и преподнес это произведение к самому моему носу.
— Вот она, картинка-то. Купите, господин.
Я вспомнил свою петербургскую квартиру, украшенную Репиным, Добужинским, Билибиным, Ре-Ми, Александром Бенуа, — и рассмеялся.
— А в самом деле, не купить ли?
Раз наступает такая дикариная жизнь, что скоро будем ходить голыми, то для украшения наших вигвамов хорош будет и юркий господин, сующий под нос обаятельно сверкающую калошу.
В этот момент к нам приблизился незнакомец в темно-зеленом пиджачке в обтяжку и соломенной шляпе-канотье…
Он на секунду застыл в немом восхищении перед господином с калошей, снял шляпу, самоуверенно обмахнулся ею и спросил:
— Что ж вы мне прошлый раз, когда я покупал картины, не показывали этой штуки? Занятно!
— Купите! Замечательная вещь, — захлопотал хозяин, почуяв настоящего покупателя. — Настоящая олеография! Это не то что масляные краски… Те — пожухнут и почернеют… А это — тряпкой с мылом мойте — сам черт не возьмет!
— Цена? — Уронил покровитель искусств, прищурившись с видом покойного Третьякова, покупающего уники для своей галереи…
— Четыре тысячи.
— Ого. И трех предовольно будет. Достаточно, что вы прошлый раз содрали с меня за женскую головку «Дюбек лимонный» — шесть тысяч.
— Та же больше. И потом на картоне наклеена — возьмите это во внимание!
— Ну, заверните. А фигур нет?
— То есть скульптуры? Очень есть одна стоящая вещь: Диана с луком.
— Садит, что ли?
— Чего?
— Лук-то.
— Никак нет. Стреляет. Замечательный предмет (хозяин сделал ударение на первом слоге) — настоящий, неподдельный гипс! Вещь — алебастровая!!
Когда меценат, закупив часть живописных и скульптурных сокровищ, — довольный собой, удалился, я сделал серьезное лицо и спросил:
— Скажите, фамилия этого нового покровителя искусств — не Косьма Медичис?
— Никак нет, совсем напротив: Степан Картохин. Оне тут у портного в мастерах служат и огромадные деньги нынче вырабатывают: до восьмисот тысяч в месяц! Известно, девать некуда — вот оне в валюту все перегоняют — вещи покупают. И опять же, искусство любят.
И почувствовал я, что все мы, прежние, до ужаса устарели со всеми нашими Сомовыми, Добужинскими, Репиными, Обри Бердслеями, Ропсами, Билибиными и Александрами Бенуа.
Шире дорогу! Новый Любим Торцов идет!
Бумажки бьют из его карманов двумя фонтанами, и в одной руке у него сверкает всеми цветами радуги «Дюбек лимонный», в другой — «Покупайте калоши „Проводник“»!
— Ars longa, vita brevis!
20-й век. Года 1910-1913-й
— Не знаю, куда в этом году поехать за границу… Все так надоело, так опостылело… Не ехать же в эту олеографическую постылую Швейцарию, с ее коровами, молочным шоколадом, альпенштоками и пастушьими рожками.
— А на Ривьеру?
— Тоже нашли место! Это проклятое, вечно синее небо, это анафемское, вечно лазурное море, эти экзотические пальмы, эта назойливая красота раскрашенной открытки!.. И в Германию я не поеду. Эта сытость животного, эта дешевка мне претит! Махнуть в Норвегию, что ли, для оригинальности? Или в Голландию…
— …Вчера я перечитывал «Портрет Дориана Грея»… Какая утонченность, какая рафинированность. Вообще, если меня в последнее время что и занимает, так это — английская литература последних лет — весь ее комплекс…
— А я вам говорю, что ставить в Мариинке «Электру» — это безумие! Половина певцов посрывает себе голоса!..
— Читали?
— Да, да! Это такой ужас. Весь Петербург дрогнул, как один человек, когда прочитал о горе бедной Айседоры Дункан. Надо быть матерью…
— …Понимаете, между акмеизмом и импрессионизмом та разница, что акмеизм как течение…
— Позвольте, позвольте! А Игорь Северянин?
— …Расскажу, чтобы дамы не услышали. После Донона поехали мы в «Аквашку», были: князь Дуду, Ирма, Вовочка и я. Ну, понятно, заморозили полдюжинки…
— …А я вам говорю, что Мережковский такой же богоискатель, как Розанов — богоборец!
— …В последнем номере «Сатирикона»…
— …Будьте любезны передать ром.
— …Вы спрашиваете, отчего вся Россия с ума сошла? От Вилли Ферреро!
— Господа, кто вызывал таксомоторы? — два приехало.
— Прямо не знаю, куда бы мне и дернуть летом… Венеция надоела, Египет опостылел… Поехать разве на Карпаты для шутки?..
13-й век. Год 1920-й
— Кушайте колбасу, граф!
— Merci. Почем покупали?
— 120.
— Ого! Это, значит, такой кусочек рублей 7 стоит…
— …Я вам советую поехать в Сербию, хотя там неудобно и грязновато, но русских принимают довольно сносно. Даже в гостиницы пускают…
— Что вы говорите?!
— …В кают-компании все стояли, прильнув друг к другу, сплошной массой, но я придумал штуку: привязал себя ремнями от чемодана к бушприту и так довольно сносно провел ночь. Благо тепло!
— Что это не видно моего кузена Гриши?
— Разве не знаете? На прошлой неделе от сыпняка кончился.
— Ах, вот что! То-то я смотрю… А булки почем покупали?
— …Представьте себе, купила я две свечи, а одна из них без фитиля.
— Что же вы?
— А я растопила стеарин в стакане, потом взяла шнурок от корсета и стала обмакивать в стакан: обмакну и вытащу. Стеарин застывает быстро. Так и получилось несколько маленьких свечек.
— …Нет, простите! На чемодане спать удобно, только нужно знать — как. Другой осел будет пытаться спать на закрытом чемодане. А нужно так: все вещи из чемодана вынуть и завернуть в простыню; раскрытый чемодан положить крышками вверх, а сбоку, как продолжение, вынутые вещи; получается площадь в два аршина длины и в аршин ширины; впадина на ребре чемодана затыкается носками…
— Баронесса, по вас что-то ползет…
— Ах, это я с князем Сержем на грузовике каталась. Наверное, от него.
— …Лучшая мазь от этих гадов — тинктура сабадилли. Мне жених подарил на именины целый флакон.
— Дуся! Дайте подушиться!
— …Из Харькова мы ехали 28 дней. Я — с эшелоном солдат. Сначала питались орехами, у меня было 2 фунта, — а потом на станции Роскошной я выменяла у жены стрелочника свою кофточку на курицу. Солдаты сварили из нее суп в цветочном горшке, и мы ели. Я ела двойной ложечкой, для заварки чаю. Неудобно только, что вся жидкость в дырочки протекала прямо на платье. Ну, я потом платье в станционной бочке выстирала.
— …Не знаю, куда мне и поехать: англичане не пускают русских в Англию, французы не пускают в Париж, немцы…
— Что это за масло у вас странное? Я уже второй бутерброд ем, ем и не могу разобрать…
— Это не масло. Мазь от экземы для Шурочки. Вот дура тетка! Неужели она на стол поставила? Ну, ничего — тут еще немного осталось — хватит.
— Вы читали «Портрет Дориана Грея»?
— Не читал. А вы читали приказ о выселении всех, кто живет тут меньше двух лет?
— …Помню я, в толстовской «Смерти Ивана Ильича»…
— Скажите, а он тоже от сыпного?
— А однажды я два дня спал на пишущей машинке…
— Какой системы?..
— Если спирт и с бензином — это ничего, он годится… Надо только положить туда корицы, перечной мяты и лимонной корки. Наполовину отбивает запах.
— Не знаю, куда и поехать: туда не пускают, сюда не пускают…
Век — черт его знает какой… Год 1923-й
— Собираюсь в Константинополь.
— Как же вы поедете, если пароходов нет?
— А мы с Иваном Сергеичем собираемся вплавь. Пузыри подвяжем, пробки. Удочки берем с собой, рыбку по дороге будем ловить… Пропитаемся. Мы высчитали — не больше трех недель плавания.
— Скажите, граф, вы читали «Письма Чехова»?
— Простите, я только по печатному. Писанное от руки плохо разбираю.
— Слушайте, а как вы думаете, если мы поплывем с Иваном Сергеичем на Батум — там англичане по шее не дадут?
— Дадут. Они же запретили русским показываться в Англии.
— …Понимаете: купила я свечу, а она вдруг оказалась с фитилем! Чуть я зуб себе не сломала!..
— Вы читали, баронесса, «Портрет Дориана Грея»?
— Чаво?
— Читали Оскара Уайльда?
— Мы неграмотные.
— …И поймал он, можете представить, на себе насекомую. С кулак величиной и весом с полфунта.
— Что же он?
— Натурально, зарезал, ощипал и в борщ. Наваристая каналья.
— …Сплю я, сплю, вдруг слышу, что-то меня кусает… Высекаю я огонь и что же! — оказывается, Иван Николаич за ногу. Уже чуть не пол-икры отъел! Убил я его, повернулся на другой бок, снова заснул…
Существует такой афоризм:
«Семья — это государство в миниатюре.» И никогда этот афоризм не был так понятен и уместен, как в 1919 году.
В семье Дромадеровых сегодня торжественный день: после долгих совещаний с женой и домочадцами глава семьи решил выпустить собственную монетную единицу.
Долго толковал он с женой о монетном обращении, об эмиссионном праве, о золотом запасе, и, наконец, все эти государственные вопросы пришли к благополучному разрешению.
Тезисы финансовой стороны дела были выработаны такие:
1. Семья Дромадеровых для внешних сношений с другими семьями и учреждениями выпускает собственную монетную единицу.
2. Ввиду отсутствия металлов монетная единица будет бумажная. Примечание. При изготовлении монеты надлежит принять все меры к тому, чтобы затруднить подделку монеты.
3. Для того, чтобы избежать перенасыщения рынка кредитными билетами семьи Дромадеровых, вводится эмиссионное право.
4. О золотом запасе. Выпущенные кредитные билеты семьи Дромадеровых обеспечиваются всем достоянием госуд…, т… е. семьи Дромадеровых, имеющей в своих кладовых два золотых массивных браслета, брошь, четыре кольца и двое золотых часов с золотой же массивной цепью.
5. Министром финансов назначается жена Дромадерова; ей же предоставляется право разрешения эмиссий.
Монетный двор был устроен на столе, в кабинете главы семьи.
Материалом для изготовления кредиток послужили три сотни когда-то заказанных и испорченных визитных карточек, на которых по недосмотру типографщика было напечатано:
«Николай Тетрович Дромадеров».
Сын Володька оттискивал на оборотной стороне карточек гуттаперчевые цифры «3 р.», «5 р.», «10 р.», отец ставил сбоку подпись, а гимназистка Леночка внизу приписывала:
«Обеспечивается всем достоянием семьи Др.».
«За подделку кредитных билетов виновные преследуются по закону».
— Морду буду бить, — свирепо пояснял отец семейства эту юридическую предпосылку. — Лучше бы ему, подлецу, и на свет не родиться. Ну-с, эмиссионное право на 2 тысчонки выполнили. Соня! Прячь в комод деньги и остаток материалов.
— Папочка, — попросил Володька. — Можно мне выпустить свои полтиничные боны? Так, рублей на пятьдесят?
— Еще чего! — рявкнул отец. — Я тебе покажу заводить государство в государстве!! Не сметь.
— Ну, слава богу, — вздохнула жена Соня. — Наконец-то у нас есть человеческие деньги. Коля, я возьму 29 рублей, схожу на рынок. А то у нас на кухне совсем сырья нет.
— Сырья одного мало, — возразил Дромадеров. — Его еще обработать надо. Потребуется топливо и рабочие руки.
— Так я возьму еще сто рублей. Куплю дров и найму кухарку.
— Только скорее, а то население голодает.
На бирже новая монетная единица была встречена очень благожелательно.
В зеленной лавке дромадерки сразу были приняты без споров сто за сто, а мясник даже предпочитал их керенкам, на которых были очень сомнительные водяные знаки.
— Верные деньги, — говаривал он. — Это не то, что советская дрянь. Обеспеченная, как говорится, блохой на аркане. Опять же скворцовки я приму, воропьяновки я приму, потому — и Скворцов господин и Воропьянов господин — очень даже солидные финансовые заборщики. Их даже в казначействе принимают. А волосаток мне и даром не надо, потому что — это уже все знают — господин Волосатов сущий жулик, и свое эмиссионное право превысил раз в десять! А золотого запаса у него разве только коронка на зубе.
На денежном рынке дромадерки заняли прочное положение: при котировке за них давали даже скворцовки с некоторым лажем, а волосатовки предлагали триста за сто дромадерок — и то не брали!
Жена Соня расширяла два раза эмиссионное право, рынок искал дромадерок, как араб ищет воду в знойной пустыне, сам Дромадеров стал уже искоса с вожделением поглядывать на международный рынок, допытываясь у всех встречных — почем вексельный курс на Лондон и Париж — как вдруг…
Но тут мы должны предоставить слово самому Дромадерову…
Только он своим энергичным стилем может изобразить весь тот ужас, всю ту катастрофу, которая постигла так хорошо налаженный монетно-финансовый аппарат:
— Сначала обратил я внимание, что у подлеца Володьки появились цветные карандаши, конфекты и даже серебряные часы-браслет… «Где взял, каналья?» — «Карандаши, — говорит, — товарищ подарил и конфекты тоже, а часы-браслет нашел»… Ну, нашел и нашел; ну подарили и подарили… Ничего я себе такого не думал… Вдруг, слышу, говорят, Володька на биллиарде сто рублей проиграл… «Где деньги взял?» — «Часы, — говорит, — продал». — «Врешь! Они у тебя на руке!» — «Это я, — говорит, — другие нашел»… Подозрительно, а? Стал я приглядываться к дромадеркам, которые мне изредка в руки попадали, — глядь, а на двух вместо «Тетрович» — «Петрович» напечатано.
Я к Володьке… «Ты, анафема? Признавайся!!» В слезы. Покраснел, как рак… «Я, — говорит, — папочка, только расширил эмиссионное право»… Ну, показал я ему это расширение права… До сих пор рука опухшая!..
— Чем же все это кончилось? — спрашивал сочувственный слушатель.
— Крахом! — отвечал несчастный отец, проливая слезы. — Кончилось тем, что теперь волосатовки идут выше: за одну волосатовку четыре дромадерки… Каково? Все финансовое хозяйство разрушил, подлый мальчишка!
Не так давно управляющий конторой той газеты, где я иногда писал фельетоны, отвел меня в сторону и сунул мне в руку целую пачку разноцветных бумажек разного фасона и формата.
— Что это? — слегка удивился я.
— Это вам.
— Зачем?
— За то, что вы у нас пишете.
— Да что же я с этим буду делать?
— Берите. Такой у нас порядок.
— Какие смешные бумажки…
Чтобы не обижать симпатичного управляющего конторой, я сделал вид, что пачка этих странных обрезков раскрашенной бумаги очень меня обрадовала, отошел в сторону и стал рассматривать бумажку за бумажкой.
Были очень потрепанные, склеенные, но были и новенькие, от которых еще вкусно пахло типографской краской…
Одни кусочки чрезвычайно напоминали мне ярлычки на спичечной коробке, другие — наклейку на лимонадной бутылке, третьи — наклейку на нарзанной бутылке — даже орел был нарисован, — четвертые очень походили на крап игральных карт.
Были и просто спокойные серые бумажки…
А одна бумажка, размером побольше других, даже понравилась мне: очень красиво на ней была изображена яркая — желтая с черным — георгиевская лента.
— Послушайте, — робко сказал я, приблизившись к управляющему, — нельзя ли мне обменять этот ярлычок от спичечной коробки на большую штучку с желтой ленточкой.
— Можно, — усмехнулся управляющий. — Только я у вас возьму за одну с ленточкой — 25 ярлычков.
«Ловкий какой, — подумал я, отходя. — 25 ярлычков! Штуки три я бы еще дал, а 25… Ищи других дураков».
Я отобрал самые красивые кусочки с картинками и ярлыки и сунул все это в карман, а узенькие маленькие ленточки были некрасивые — я их выбросил: улучшил минуту, когда управляющий не смотрел на меня, и бросил в угол.
А то заметит еще, обидится…
Пришел я домой, вынул пачку подаренных мне бумажечек и положил их в ящик письменного стола — в этом ящике у меня всякий дрязг валяется: кусочки обгорелого сургуча, приглашение на свадьбу с золотым обрезом и пуговицы от давно уже погибших брюк.
А вчера слышу, маленький сынишка соседки так раскапризничался, что сил нет — работать мешает.
Взял я часть полученной мною пачки, пошел к нему, стал его утешать:
— Погляди-ка, какая цаца: если не будешь плакать, я тебе подарю.
Подошла мать, посмотрела на нас, сказала небрежно:
— Вы ему этих засаленных бумажек не давайте еще заразится, не дай бог… Дайте ему лучше эту, с черно-желтой ленточкой.
— Пожалуйста. На тебе, Петя… Видишь, какая хорошая ленточка. И вот тебе еще две серенькие бумажечки с красными дядями. Видишь, какие хорошенькие мордочки в кружочке.
Заинтересованное дитя можно купить всяким пустяком. Нужно только знать, как к ним подойти…
Вчера писал для одного знакомого рекомендательное письмо…
Он сидел тут же, ждал.
В перо попала волосинка и повезла, замазывая все закругления букв.
Я выругался, поискал глазами клочок бумажки, чтобы очистить перо, не нашел, выдвинул ящик стола, взял ярлычок и стал обтирать перо.
И тут я с удивлением заметил, что на лице моего знакомого отразился ужас.
— Что вы делаете?! — крикнул он.
— Разве не видите? Обтираю.
— Чем? Да ведь эта керенка!!
— Ну? Я не знал, что оно так называется.
— Да ведь это деньги!!!
— Что вы говорите? — ахнул я, искренно огорченный. — Неужели на эту бумажку можно купить костюм?
— Ну, положим, для костюма нужно таких штук пятьсот, шестьсот.
— Вот видите! Где мне столько набрать… А башмаки можно купить?
— Штук двести нужно.
— То-то и оно. А у меня их и пятидесяти штук не наберется. Тут, впрочем, еще есть такие, с красными портретиками…
— Это украинки!..
— Что вы говорите? А эти, вот, розово-лиловенькие, пестренькие…
— Ну да! Крымские двадцатипятирублевки. Только это фальшивая.
— Плохо сделана, что ли?
— М…м…да, если хотите. Ее у вас не примут.
— Выбросить, что ли?
— Придержите пока. Может быть, какой-нибудь дурак и возьмет.
— А я давеча мальчишечке дал поиграть такими вот. Одна была с ленточкой. Черная с желтым.
— И глупо сделали. Ведь вы на эти бумажечки можете чего-нибудь купить.
— А чего?
— Ну, я уж не знаю. Пойдите на базаре и купите.
«Врет, поди», — недоверчиво подумал я.
Но — решил попробовать.
Как смешно!
Оказывается, действительно, за эти обрезочки кое-что дают.
Я пошел на базар, положил на прилавок одного ларька всю пачку и спросил:
— Что дадите за это?
Оказывается, дали:
1) Целого гуся
2) Два десятка яиц
3) Фунт масла
Подумайте только: целый фунт масла!
А и бумажек-то этих было не больше четверти фунта.
Я схватил все завернутое мне — гуся, яйца и масло — и поспешно ушел, почти убежал, боясь, чтобы торговец не раздумал.
Вдруг да вернет.
Гусь оказался очень милым, сочным, да и из яиц добрая половина была свежая, съедобная.
Эге-ге…
Начинаю понимать смысл жизни…
Давно собирался покушать жареного поросенка. Завтра же пойду к управляющему конторой, попрошу: не даст ли он мне еще с полфунтика бумажек.
Узнал я также, что напрасно выбросил тогда узкие длинные ленточки: за четыре таких ленточки дают коробку спичек.
Это говорят:
— Купон.
А черт же его знал!
Купон, не купон.
По виду некрасивый.
Эту историю рассказал мне один человек.
— Видите, — сказал он мне, показывая в театре на сидящего в ложе полного блондина. — Видите этого господина? Инженер Пятеркин. Замечательно светлая личность! Я очень хотел поступить к нему на службу и, представьте себе, — никак, ну, никак — не могу!
— Что ж… не хочет он, что ли? — спросил я вяло, без любопытства, как спрашивают, обыкновенно, предчувствуя впереди скучный безынтересный рассказ.
— Он-то не хочет? Да он спит и видит, чтобы меня к себе залучить!
— Значит, вы не хотите?
— Хочу! С руками и ногами готов пойти!
— Понимаю! Значит, дело у вас еще не открылось?
— На полном ходу дело!
— Догадался: вакансий нет?
— Есть! Как раз для меня!
— Жалование маленькое, что ли?
— Еще вчера он предлагал мне 20 тысяч в месяц!
— Да провалитесь вы! В чем же дело?! Он хочет, вы хотите, дело интересное, жалованье большое, — а поступить не можете!
И тут, отведя меня в уголок за дверью, он рассказал мне одну из самых диких историй наших диких дней.
…Этот Пятеркин обо мне очень много наслышан. Как-то встречает меня:
— Поступайте ко мне на службу!
— К вам-то? Да с удовольствием. А какое жалование?
— Три тысячи в месяц.
— Пожалуй, подходит. Закончу дела на своей теперешней службе и через две недели к вам.
Закончил я дела, собрался к инженеру, Пятеркину, узнала жена, одобрила. Потом спрашивает:
— А какое жалование?
— Три тысячи.
С ума ты сошел? Не хватит!
Постой… А я уже две недели тому назад покончил с ним.
— То было две недели тому назад, а то теперь! Тогда масло стоило 30 рублей фунт, а теперь 45, тогда ботинки стоили тысячу рублей, а теперь полторы. И все так… Пойди, измени условия!
Прихожу: рассказываю. Инженер Пятеркин, как я уже изволил вам докладывать, — светлая личность! Да, говорит, вы правы… За эти две недели жизнь поднялась в полтора раза. Хорошо. Будете вы у меня получать четыре с половиной тысячи!
Радостный, побежал я к жене. До того бежал, что вспотел, пронизало меня ветром, пришел домой и слег. Инфлюэнца.
Две недели провалялся. Встал, собираюсь к инженеру Пятеркину.
А жена опять:
— Постой! Как же ты будешь получать четыре с половиной тысячи, когда жизнь опять вздорожала на 35 процентов. Масло, что стоило 2 недели тому назад 45,— теперь 60, ботинки вместо полторы — две тысячи!
Пошел я к этой светлой личности Пятеркину, рассказал.
С одного слова все понял человек!
— Верно, — говорит. — Ежели, — говорит, — по маслу равняться — цена вам шесть тысяч. Только подождите две недельки. Пока вы болели, я на ваше место взял на месяц временного человека. Дослужит он и уйдет. А вы на его место.
Подождал я две недели, собираюсь идти к Пятеркину. Жена опять:
— А какое жалование?
— Шесть тысяч.
— Что ты, милый! Как же можно на шесть тысяч прожить, когда масло уже 120, ботинки — четыре тысячи
Прихожу к этой буквально замечательной личности Пятеркину — рассказываю…
— Верно, — говорит. — Если уж начали мы по маслу равняться и по ботинкам — так и будем продолжать. Значит, полагается вам 9 тысяч. Контракт на 3 года, как у нас установлено…
Тут меня и осенило.
— Позвольте! — говорю. — Ежели за это время каждый месяц цены на все увеличиваются вдвое, то как же я могу застыть на одном и том же жалованье? Ведь этак я месяца через три умру с голода.
До чего это была светлая личность — сказать даже не могу.
— Верно, — кричит, — совершенно бесспорно! Тогда мы, если вы хотите, сделаем расчет прогрессивный. Два месяца тому назад сколько стоило масло?
— 30 рублей.
— Месяц тому назад?
— 60.
— Теперь?
— Значит, 120.
— Ботинки?
— То же самое: тысяча — две тысячи — четыре тысячи…
— Так, — говорит, — теперь, когда мы математически установили вздорожание жизни в месяц ровно вдвое… (ох, и математик же был, шельма! Светлая голова! Недаром — инженер!)… то теперь мы, говорит, равняясь по маслу и ботинкам, исчислим математически и увеличение вашего жалования… Этот месяц вы получите 9 тысяч, второй —18, третий — 36, четвертый — 72, пятый —134, шестой — 288, седьмой — 576, восьмой… ну, будем для ровного счета считать — миллион в месяц. На девятый месяц — 2 миллиона, десятый — четыре, одиннадцатый — 8, двенадцатый — 16 миллионов…
Он погрузился в вычисления, потом оторвался, покрутил головой:
— Гм…да! Выходит, что к концу второго года вы получите ежемесячно 64 миллиарда, а к середине третьего года свыше четырех биллионов в месяц.
— Многовато, — задумчиво сказал я.
— Да, дело, пожалуй, этого не выдержит.
— И возиться с ними, с такой уймой деньжищ, тоже, знаете, затруднительно. Ведь эти четыре биллиона домой привезти — обоз нанимать придется!
— И верно! А сколько миллиардов один обоз будет стоить? Да помещение для хранения нужно… Сухое, железобетонное! Да страховка от пожара, да сторожа, да счетчики…
Говорю ж вам — светлая был голова инженер Пятеркин все высчитал — даже сторожей не забыл!
Сидим мы, молчим оба — грустные-прегрустные.
— Что ж теперь делать? — спрашиваю. — Может, плюнуть пока на эти расчеты и поступить к вам тысяч на десять!.. А там видно будет.
— А контракт на 3 года? Ведь по уставу нашего общества — мы без контракта не можем.
Вздохнул я. Ушел.
И так вот до сих пор хожу я к нему. Поговорим, поговорим и разойдемся.
И мне хочется служить, и ему страх как хочется, чтобы я поступил. И прошло уже с тех пор три недели. И масло уже 180, ботинки вчера жене купил — 7000, значит, наш расчет по маслу был верен, а поступить все не могу!..
Сойдемся оба и чуть не плачем…
Голова рассказчика уныло свисла на грудь.
— А я, собственно, не понимаю, — заметил я, — почему вам было не подписать контракт на эти 4 биллиона? Получали бы вы 4 биллиончика в месяц, а ботинки стоили бы тогда биллиончика три…
— Мы-то оба понимаем, но главное — перевозка! Да наем сухого железобетонного сарая, да сторожа, да счетчики, да кассиры… Инженер Пятеркин — светлейшая голова — он уже все высчитал!
Да… Страшные, леденящие кровь драмы совершаются около нас каждый день, а мы проходим себе мимо, как дураки, и ничего не замечаем
На первом организационном собрании «Общества русских граждан, сорганизовавшихся для борьбы о спекуляцией» («Обспек») — инициатор организации Голендухин говорил:
— Господа! Не только административными мерами нужно бороться со спекуляцией! На помощь власти должны прийти сами граждане, должна прийти общественность! Посмотрите на Англию (и все посмотрели на Англию) — там однажды торговцы повысили цену на масло всего два пиастра на фунт — и что же! Вся Англия встала на ноги, как один человек — масло совершенно перестали покупать, всеобщее возмущение достигло такой степени, что…
— Простите, — поправил Охлопьев, — но в Англии пиастров нет. Там — пенни.
— Это все верно. Я сказал для примера. Обратите внимание на Германию (и все обратили внимание на Германию) — там на рынке фунт радия стоит…
— Я вас перебью, — сказал Охлопьев, — но радий на фунты не продается…
— Я хотел сказать — на пиастры…
— Пиастры не мера веса…
— Все равно! Я хочу сказать: если мы сейчас повернемся в сторону России (и все сразу повернулись в сторону России), то… Что мы видим?!
— Ничего хорошего, — вздохнул Бабкин.
— Именно вы это замечательно сказали: ничего хорошего. У нас царит самая безудержная спекуляция, и нет ей ни меры, ни предела!.. И все молчат, будто воды в рот набрали! Почему мы молчим! Будем бороться, будем кричать, разоблачать, бойкотировать!!
— Чего там разоблачать, — проворчал скептик Турпачев. — Сами хороши.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать о нашем же сочлене Гадюкине.
— Да, господа! Это наша язва, и мы ее должны вырвать с корнем. Я, господа, получил сведения, что наш сочлен Гадюкин, командированный нами за покупкой бумаги для воззваний, узнал, что на трех складах, которые он до того обошел, бумага стоила по 55 тысяч, а на четвертом складе с него спросили 41 тысячу… И он купил на этом складе 50 пудов и продал сейчас же в один из первых трех складов по 47 тысяч.
— Вот-те и поборолся со спекуляцией, — вздохнул Охлопьев.
— Ловко, — крякнул кто-то с некоторой даже как будто завистью.
— Именно, что не ловко, раз попался.
— Внимание, господа! — продолжал Голендухин. — Я предлагаю пригвоздить поступок Гадюкина к позорным столбцам какой-нибудь видной влиятельной газеты, а самого его в нашей среде предать… этому самому…
— Чему?
— Ну, этому… Как его… Остро… остра…
— Остракизму? — подсказал Охлопьев.
— Во-во! Самому острому кизму.
— Чему?
— Кизму. И самому острейшему.
— Позвольте: что такое кизм?
— Я хотел сказать — изгнание! Долой спекулянтов, откуда бы они ни появлялись… Но, вместе с тем, мы должны и отдавать дань уважения тем коммерсантам, которые среди этого повального грабежа и разгильдяйства сохранили «душу живу». Я предлагаю послать приветствие оптовому торговцу Чунину, который, получив из-за границы большую партию сгущенного молока, продает его по 1100 р., в то время, когда другие оптовики продают по 1500, и это при том условии, что сгущенное молоко еще подымется в цене!!
— А где он живет? — задумчиво спросил Бабкин.
— А вам зачем?
— Да так зашел бы… поблагодарить. Отдать ему дань восхищения…
— Он живет, Соборная, 53, но дело не в этом…
Встал с места Турпачев.
— Предлагаю перерыв или вообще даже… Закрыть собрание…
— Почему?
— Да жарко… И вообще… Закрыть лучше. До завтра.
— Да! — сказали Грибов, Абрамович и Назанский. — Мы присоединяемся. Закрыть.
Большинством голосов постановили: закрыть.
У ворот дома Соборная, 53 — столкнулись трое: Абрамович, Бабкин и Грибов.
— Вы чего тут?
— А вы?
— Да хочу зайти просто… От имени общества принести благодарность Чунину, этому благородному пионеру, который на фоне всеобщего грабежа, сияя ярким светом…
— Бросьте. Все равно опоздали!
— Как… опоздал?
— Свинья этот Голендухин. А еще председатель! Инициатор…
— Неужели все скупил?
— До последней баночки. А? По 1100. А я-то и пообедать не успел, и извозчика гнал.
— Возмутительно!! В эти дни, когда общественность должна бороться… Где он сейчас?
— Только что за угол завернул. Еще догоните.
Из ворот вышел Турпачев.
— Господа! Я предлагаю не оставлять безнаказанным этого возмутительного проступка представителя общественности, в то время, когда наша Родина корчится в муках, когда уже брезжит слабый свет новой прекрасной России…
— Слушайте, Турпачев… А он по 1300 не уступил бы?
— Какое! Я по 1400 предлагал — смеется. Если мы, господа, обернем свои взоры к Англии…
Но никто уже не оборачивал своих взоров к Англии.
Стояли убитые.
Мы уже стали забывать о тех трудностях, с которыми сопряжено добывание денег «до послезавтра» В свое время — до революции, которая поставила все вверх ногами — это было самое трудное, требующее большой сноровки искусство.
Подходил один знакомый к другому и, краснея и запинаясь и желая провалиться сквозь землю, тихим, умирающим голосом спрашивал:
— Не можете ли вы одолжить мне пятьдесят рублей на две недели?
— Знаете что? — находчиво возражал капиталист. — Я лучше одолжу вам два рубля на пятьдесят недель.
Иногда ловили на ошеломляющей неожиданности:
— Послушай, — запыхавшись, подлетал один к другому, — нет ли у тебя двугривенного с дырочкой?
— Н-нет… — растерянно бормотал спрашиваемый. — В…вот — без дырочки есть.
— Ну, черт с тобой, все равно, давай без дырочки!
И, выхватив у сбитого с толку простака серебряный двугривенный, исчезал с ним.
Были случаи и явно безнадежные:
— Что это у вас?.. Новая сторублевка? Вы знаете, моя жена еще таких не видела. Дайте, снесу покажу ей… Да вы не бойтесь — верну. Дня через три-четыре встретимся, и верну.
А вот случай, чрезвычайно умилительный по своей беспочвенности:
— Что это вы все в землю смотрите?
— А? Полтинник ищу.
— Обронили, что ли?
— Я? Нет. Но я думаю, может, кто другой обронил.
Ах, с каким трудом раньше давали взаймы.
По свидетельству старинных летописцев (да позволено нам будет выразиться по-церковнославянски) это было «дело великого поту».
Должник приступал к этой несложной операции, будто к операции собственного аппендицита, дрожа, заикаясь и спотыкаясь, заимодавец — с наглостью и развязанностью необычайной, неслыханной — третировал несчастного en canaille, задавая ему ряд глупых вопросов и одаривая его попутно ни к черту не годными советами:
— А? Что? Да! Взаймы просите. Вы что же думаете, что у меня денежный завод, что ли? Нужно жить экономнее, молодой человек, сообразуясь с вашими средствами! Если бы я еще сам печатал деньги — тогда другое дело!.. А то ведь я и не печатаю — не правда ли? Чего вы там бормочете? А? Что? Ничего не понимаю!
Фу, какое было гадкое чувство!
А теперь у нас в России настал подлинный золотой век:
— А, что? Просите 7 тысяч? Да какой же это счет — 7 тысяч? Не буду же я ради вас менять в лавочке десятитысячную?! Или берите целиком десятитысячную или подите к черту.
— Очень вам благодарен… Поверьте, что я на будущей неделе… сейчас же…
— Ладно, ладно, не отнимайте времени пустяками…
— Ей-богу, я как только получу от папы деньги…
— Да отстанете вы от меня или нет?.. Действительно, нашел о какой дряни разговаривать.
— Поверьте, что я никогда не забуду вашей… вашего…
— А чтоб ты провалился! Не перестанешь приставать — выхвачу обратно бумажку и порву на кусочки!
— Однако… Такое одолжение… Так выручили…
Сразу видно, что это старозаветный, допотопный должник.
Новый возьмет и даже не почешется.
А если вся требуемая сумма — тысяча или две так он это сделает мимоходом, будто, летя по своим делам, на чужой сапог сплюнул.
— Сколько стоят папиросы? Две тысячи? Сеня! Заплати, у меня нет мелких. Как-нибудь сочтемся, а не сочтемся — так тоже не важно.
И Сеня платит, и Сеня смеется, распялив рот, не менее весело, чем жизнерадостный курильщик.
Позвольте рассказать об операции, которую любой из читателей может проделать в любой день недели и которая тем не менее несет благосостояние на всю остальную жизнь…
Один ушибленный жизнью молодой человек, по имени Петя Козырьков, не имея ни гроша в кармане, лежал в своей убогой комнате на кровати и слушал через перегородку, как его честила квартирная хозяйка.
— И черт его знает, что это за человек?! Другие, как люди: спекулируют, хлопочут, торгуют, миллионы в месяц зарабатывают, а этот! И знакомства есть всякие и все… а черт его знает, какой неудалый! Слушайте, вы! Еще месяц я вас держу и кормлю, потому я вашу покойную мама знала, а через месяц, со всеми бебехами вон к чертям свинячим! Вот мое такое, благородное, честное слово…
А, надо сказать, Петя не зря лежал: он дни и ночи обдумывал один проект. Теперь же услышав ультиматум, дарующий ему совершенно точно один месяц обеспеченной пищей и кровом жизни, Петя взвился на дыбы, как молодой конь, и, неся в уме уже выкристаллизованное решение, — помчался на Нахимовский проспект.
Известно, что Нахимовский проспект — это все равно что Невский проспект: нет такого человека, который два-три раза в день не прошелся бы по нем.
И вот на этом свойстве Нахимовского построил Петя свою грандиозную задачу: стал у окна гастрономического магазина Ичаджика и Кефели, небрежно опершись о медный прут у витрины, и стал ждать…
Ровно через три минуты прошел первый знакомый…
— Афанасий Иванович! Сколько лет, сколько зим… Голубчик! У меня к вам просьба: дайте десять тысяч. Не захватил с собой бумажника, а нужно свечей купить.
— Да сделайте ваше такое одолжение… Пожалуйста. Что поделываете?..
— Так, кой-чего. Спасибо. Встречу, отдам.
— Ну, какие глупости. Будьте здоровы. Почин, говорят, дороже денег.
Через полчаса у Пети было уже 70 тысяч, а через четыре часа 600.
Это была, правда, скучная работа, но Петя для развлечения варьировал ее детали: то ему нужно купить было не свечей, а винограду для именинницы, то «ему предлагали приобрести очень миленькое колечко за триста тысяч» и не хватало десяти.
Короче говоря, к шести часам вечера Петя встретил и задержал на минутку сто знакомых, что составляло по самой простой арифметике — миллион.
Пересчитал Петя добычу, сладко и облегченно вздохнул и помчался в кафе.
Уверенно подошел к одному занятому столику.
— Сгущенное молоко есть?
— Сколько надо?
— А почем?
— Оптом две тысячи.
— Пятьсот коробок.
— Ладно. Завтра утром на склад.
Свез Петя пятьсот коробок домой, сунул их под кровать, лег на кровать — и начался для него месяц самой сладкой жизни: дни и ночи лежал он на кровати, этот умный Петя, и чувствовал он, что в это самое время под ним совершается таинственный и чудный процесс постепенного, но верного обогащения его сгущенным швейцарским молоком, — не исследованный еще новыми экономистами процесс набухания и развития.
И ровно через месяц слез Петя с кровати, пошел в кафе и, усевшись за столик, громогласно сказал:
— Есть пятьсот банок сгущенного молока. Продаю.
Налетели, как саранча.
— Почем?
— А сколько дадите?
— По четыре!
— По шесть дайте.
— По пять!!
— Сделано.
Получил Петя два с половиной миллиона, расплатился с добросердечной хозяйкой, пошел на Нахимовский, стал на то же место и принялся ловить своих заимодавцев:
— Афанасий Иванович! Сколько лет, сколько зим. Что это я вас не видел давно? Там за мной должок… Вот, получите.
— Ну, что за глупости. Стоит ли беспокоиться. Я, признаться, и забыл. Спасибо. Ну, что поделываете?
— Так, кой-чего. Александр Абрамович! Одну минутку! Здравствуйте… Там за мной должок.
— Ну, какой вздор. Спасибо. Что это за деньги, хе-хе. Одни слезы.
— Ну, все-таки!
До вечера простоял у магазина Ичаджика и Кефели честный Петя, а на другой день — купил на оставшийся миллион спичек и папирос, сунул их под кровать, сам лег на кровать, и так далее…
Если вы, читатель, ходите по Нахимовскому, а, живя в Севастополе, вы не можете избежать этого — вы должны заметить большой магазин, заваленный товарами, а над огромным окном — золоченая вывеска:
«Торговый Дом Петр Козырьков. Мануфактура и табачные изделия. Опт.».
Зал ресторана. Пустынно. Только за одним из столиков сидят муж и жена, за другим — элегантный молодой господин.
У стены уныло, как осенняя муха, дремлет лакей.
Вот и вся рельефная карта, вот и вся диспозиция той местности, где должна произойти битва житейская.
Начинается тем, что муж бросает целый дождь сердитых взглядов то на жену, то на молодого человека.
Взгляды делаются все ревнивее, все ревнивее.
Наконец муж не выдерживает, вскакивает, надевает нервно перчатки и, скрестив руки, подходит к элегантному господину:
— Милостивый государь!!
— Милостивый государь? — хладнокровно приподнимает одну бровь молодой господин.
— Я заметил, что вы смотрели на мою жену!
— Согласитесь сами, что я не могу вывинтить свои глаза и спрятать в карман. Надо же их куда-то девать.
— Да! Но вы смотрели на нее особенным взглядом.
— Почем вы знаете — может быть, у меня все взгляды особенные.
— Вы на нее смотрели любовным взглядом!!
— Вы должны гордиться, что ваша жена может внушить такое серьезное чувство.
— Ах, так вы же еще и издеваетесь? В таком случае — вот вам!
Муж стаскивает перчатку и бешено бросает ее в лицо молодому господину.
— Что это значит?
— Я бросил вам перчатку! Вызываю вас к барьеру!
— О, сделайте одолжение! Я подымаю брошенную вами перчатку и принимаю ее.
— То есть как принимаете? Вы должны мне ее вернуть!
— Ничего подобного! Дуэльный кодекс Дурасова гласит…
— Плевать я хотел на дурасовский кодекс, когда мои перчатки стоят 28 тысяч!!
— Вот эти перчатки?! Полноте!
— Вы считаете меня лжецом?
— Я не считаю вас лжецом, но вас просто ограбили, содрали с вас. Я вам дюжину пар таких перчаток могу достать за 200 тысяч.
— Ей-богу? А гросс можете?
— Пожалуйста! Какие номера?
— Я вам сейчас запишу. Одну минутку.
Оба начинают записывать в записные книжки.
Жена, наблюдавшая с волнением начало этой сцены, вдруг начинает рыдать.
— Что такое? — оборачивается муж. — В чем дело? Постой, мы сейчас кончим.
— Ты сейчас кончишь?! О слизняк, для которого дюжина перчаток дороже чести жены. Я долго колебалась и сомневалась в твоем ничтожестве… Но теперь — увы! Сомнения нет. Ни одной минуты я не могу быть под одной крышей с такой торгово-промышленной слякотью, с такой куртажной мразью! Я ухожу от тебя.
— Опомнись, Катя, милая…
— Прочь с моего пути! Давай мне миллион, и я ухожу от тебя навсегда!
— Какой миллион! За что?
— Нужно же мне жить чем-нибудь?
— Прости, но я взял за тобой в приданное всего 12 тысяч…
— Да! Восемь лет тому назад! Когда наш золотой десятирублевик стоил 10 рублей. (Обращаясь к молодому человеку.) Эй, вы! Сколько бы теперь это стоило? Те 12 тысяч! Ну, скорее!
Молодой человек с готовностью выхватывает записную книжку.
— Сию минуту-с! Высчитаю.
Муж и жена усаживаются за разные столики, с нетерпением ждут конца вычислений.
— Ну что же вы? (нервничает жена).
— Скоро?
— Вот! По золотому курсу, это 183 миллиона 752 тысячи.
Жена энергично:
— Видишь, грабитель? Отдавай мне мои 183 миллиона!
— Постой… Ведь мы проживали вместе. Знаешь что? Возьми семьсот тысяч?
— Миллион!
Муж, вынимая из кармана деньги:
— Эх, всюду убытки.
Жена идет к выходу, потом возвращается.
— Да! Я и забыла: давай еще шестьсот тысяч.
— За что?
— Как за что? Ведь я от тебя завтра утром переезжаю!
— Ну, так что?
— Значит, освобождаю свою комнату. Ты ее сейчас же сдашь — я тебя знаю — и сдерешь за нее тысяч сто в месяц! Вот и давай мне за первый год половину.
Муж, хватаясь за голову:
— А я тебя так любил… Человек, счет!
Официант подбегает с бумажкой в руке.
— Что-о? — кричит муж, просматривая счет. — За бутылку этого гнусного вина вы дерете 15 тысяч?!
— Помилуйте, господин… Себе в покупке стоит 12 тысяч.
— Вот эта дрянь? Да я вам по девяти с половиной сколько угодно достану!
— Годится! Два ящика можете? Франко ресторан?
Оба садятся за столик, записывают сделку. В это время оставленный всеми молодой господин бочком подбирается к даме, шепчет что-то…
— Франко ваша квартира? — улыбаясь, спрашивает дама.
— Франко любая моя комната.
Оба смеются, он берет ее под руку. Уходят.
Муж, аккуратно записав в книжку новую сделку, поднимает голову:
— Человек! А где же жена?
— Она ушла с тем молодым человеком.
— О, боже! — со стоном вскрикивает муж, опуская голову на руки. — Какой ужас!
Тихо рыдает.
Растроганный лакей, склонившись над ним, ласково гладит его по плечу:
— Вы очень страдаете, господин?
— Еще бы! Гросс перчаток, дюжина по двести — и я не успел записать его адреса!
Матросы одного океанского судна поймали акулу…
Вытащили ее крюком на палубу и распластали.
— А интересно, братцы, что у нее в желудке, — сказал судовой врач.
Бравый матрос одним ударом ножа вспорол акулий желудок, бесстрашно сунул туда руку и вытащил… человеческий череп и записную книжку в прочном коленкоровом переплете, только чуть-чуть разъеденную едким желудочным соком.
— Глянь, ребята, — сказал юнга. — Обезьяничий череп.
— Ничего подобного, — возразил доктор. — Судя по форме — это череп первобытного дикаря. Первая ступень развития.
— Не думаю, чтоб «первая ступень», — засмеялся младший офицер. — Не думаю, чтобы первобытный дикарь, ибо при черепе есть записная книжка. Несомненно — обладатель черепа и книжки — одно и то же лицо. А ну, поглядим… Ба! Написано по-русски. Значит, компатриот! Угораздило беднягу. Послушайте-ка!
«Сыя записная книжка принадлежит члену „Профсогреба“ Веденею Дрыкину.
Воскресение. Ужас, ужас и еще раз ужас. Наша старая рыбачья шхуна „Амфитрита“ пошла ко дну ко всем чертям. Спасся только начальник и мы, шестеро… Плывем в лодке — куда неведомо! Хорошо еще, что начальник захватил компас и карту… Говорит, что берег в 80 милях и если хорошо грести, то в шесть дней догребем до берега. Навались, ребята!
Понедельник. Гребем. Подсчитывали рационы. Если по два сухаря и куску солонины в день, то на 5–6 дней хватит. Гребем день и ночь.
Вторник. Гребли, гребли, вдруг встает товарищ Алеша Гайкин и говорит этот Алеша Гайкин:
— А что, говорит, товарищи, — ведь тяжелая штука эта гребля.
— Очень, говорим, тяжелая.
— Это, говорит, труд, а всякий труд должен быть организован! Поэтому, говорит, предлагаю немедленно основать профессиональный союз гребцов для защиты наших пролетарских гребцовских интересов!
Начальнику это не особо чтобы понравилось:
— Что вы, говорит, ребята! Какие там союзы? Гребите себе, и конец! Доберемся до берега — тогда что хотите делайте.
— Нет, — говорит Алеша, — это ты врешь! Тогда уже поздно будет, на берегу-то. Мы должны организоваться сейчас. Выбирай, товарищи, председателя!
Вот оно, что значит: сознательный! Сразу сказал — что к чему! Мозговитая башка.
Побросали мы весла — стали выбирать. Ну, понятное дело — Алешу и выбрали.
— В таком разе, — кричит Алеша (радостный такой), — раз вы меня выбрали, то требую восьмичасового рабочего дня, и никаких гвоздей!
А начальник — смех на него смотреть — прямо что только не плачет:
— Да с ума вы, говорит, посходили! Где же это, кричит, видано, чтобы публика чуть ко дну не идет, а сама восьмичасового дня требует?! Да я сам, своими руками, буду хоть 15 часов грести… Одумайтесь, ребята.
— Думали, — говорит Алеша, — достаточно… И раз у нас проснулось классовое самосознание, то никаких ваших разговоров не должно быть. Правильно, товарищи? Голосуйте вставанием…
Проголосовали вставанием — чуть лодку не опрокинули.
А меня секретарем выбрали. Вот-то здорово! И сам не ожидал.
Среда. Решили грести так: четыре часа до обеда, четыре — после обеда. А так как обед был не особо чтобы какой, то Алеша потребовал увеличения пайка под угрозою забастовки.
Прямо плакал наш буржуй-начальник:
— Для вас же, чертей, берегу рационы… Ведь с голоду подохнете.
— Это, — говорит Алеша, — все трефовый разговор… А раз, что пролетариат работает — он должен и сносно питаться. Иначе минимум производительности!
Четверг. Вынул нынче Алеша из кармана книжечку-календарчик, глянул в него да как крикнет — таково радостно:
— Братцы-товарищи! А ведь нынче престольный праздник! Никто не имеет такого права, чтобы заставить нас у праздник работать. Бросай весла!
Ай и голова же! Прямо сил нет.
Пятница. Нынче у нас первый день забастовки. Вся штука вышла из-за того, что Алеша предъявил начальнику от имени профсоюза требование о больничной кассе и обеспечении на случай потери трудоспособности.
Получили отказ — забастовали.
Алеша называет это: „конфликт с предпринимателем“.
Вот мозух! Где-нибудь в Англии или еще где — министром был бы, а у нас так, зря околачивается.
Суббота. Забастовка протекает — нормально.
До берега 68 миль.
Рационы — только на завтра. Если потом начальник перестанет кормить — поломаем весла.
Алеша так это и называет: „Порча орудий производства“.
Появились акулы.
Этой сволочи еще чего надо?
Воскресенье. Рационы прикончили. Надо же питаться трудящему человеку.
Акулы прямо с ума спятили. Шныряют около лодки день и ночь — никакого им 8-часового рабочего дня нет!
Алеша чивой-то притих, а море, наоборот, разыгрывается. С запада желтая туча ползет, стерва, прямо как живая…
Акулы прямо чуть не через борт прыгают… Алеша даже одну кулаком по морде хватил.
Воскресенье (вечер). Буря. Алеша чего-то плачет.
— Простите, говорит, братцы, меня окаянного… Через меня все подох…
До чего сволочевый вал — чуть лодку не перевернул!
Акулы…
Братцы, что ж это так…
От последней буквы записи тянулся длинный нервный карандашный хвост — будто кто-то помешал секретарю профсоюза дописать слово.
Дальше шли чистые листки.
— Какая странная история, — прошептал доктор, швыряя череп через борт. — И ужаснее всего, что никто от этого не выиграл!..
Офицер возразил:
— Как никто? А акулы?
Мне нужно было заказать себе костюм. Я пришел к портному и спросил:
— Вы портной?
— Видите ли, — отвечал он. — Короче говоря, я действительный член профессионального союза «Игла».
— Костюм мне сшить можете?
— М-м-м… Пожалуй. Только ведь это очень трудная штука — сшить костюм. Вы не думайте, что это так себе, пустяк.
— Я знаю. Если бы это было «так себе», я сшил бы сам. Сколько возьмете с моим матерьялом?
— Триста тысяч.
— Виноват, я даю и подкладку.
— А то как же. И пуговицы за ваш счет, и нитки. А иначе, согласитесь сами… Давайте задаток. Сто.
Я дал задаток и выжидательно остановился перед ним.
— Чего ж вы стоите? Ступайте домой. Как-нибудь на днях заверните.
— Виноват… А мерку?
— Можно и мерку. Впрочем, это не важно — рост у нас один. На какой-нибудь вершок вы выше и худее.
Вернувшись домой, я спросил у соседа:
— Сколько зарабатывает теперь ремесленник или рабочий?
— А черт его знает. Тысяч триста, я думаю.
— Не может быть! С меня сейчас за шитье одного костюма взяли триста тысяч!!
— А может быть, он будет шить ваш костюм целый месяц.
— Как месяц?! Раньше в два дня шили!
— Кто?!
— Портные.
— А теперь кто шьет?
— Действительный член профессионального союза «Игла».
— Ну, вот видите.
— А может, и этот, тово… В два дня… А?
— Тогда нужно предположить, что за 24 рабочих дня; в месяц он зарабатывает три миллиона шестьсот тысяч.
Это неслыханно!! Вот видите.
Через неделю я пошел к портному на примерку. Он сказал:
— Не готово к примерке.
Я беспомощно обвел глазами комнату, и вдруг мой взгляд упал на тоненькую тетрадку, валявшуюся на краю огромного стола. На обложке было написано:
«Дневник действ, члена проф. союза „Игла“ Еремея Обкарналова»…
— Хоть стакан воды дайте, — кротко попросил я.
Он пошел за водой, а я украл тетрадку, сунул ее в карман и тихо вышел.
Дома прочитал. Записываю без сокращений и изменений.
2-го числа. Принимал сегодня заказ. Пока снимал мерку, торговался с заказчиком, глядишь — и день прошел.
3-го числа. Рассматривал материю. Какой хороший материал носят проклятые капиталисты, а? Пока пил чай, обедал, то, се — ан уж и вечер. Прямо ничего не поспеваешь делать. Засяду с завтрашнего дня!..
4-го числа. Праздник. Не работал. Отдыхал.
5-го числа. Ходил за нитками и пуговицами. Прихожу к магазину, а он закрыт. Вот черти — все бы им обедать. Вернулся домой, пил чай, пошел опять, — а магазин совсем и закрылся. До чего народ дармоед пошел. Когда они и торгуют — не понимаю.
6-го числа. Воскресенье. Отдыхал.
7-го числа. Хоть голова и трещит, но работа — первое дело.
Кроил штаны. Выкроил одну штанину — так разломило спину, что разогнуться не могу. Когда же, наконец, эта наглая эксплуатация нашего каторжного труда прекратится?
8-го числа. Престольный праздник. Слава Богу, хоть денечек отдохнем.
9-го числа. Опять ходил за пуговицами. Три магазина обошел, пока нашел, что нужно. Так и проваландался.
А здорово, черти, делают шашлык в погребе «Майская роза»! Только куда я задевал пуговицы? Неужто в «Майской розе» оставил? Пойтить, узнать.
10-го числа. Ну, да — там. Как это я ей-Богу…
11-го числа. Штаны почти совсем выкроил. Разломило спину. Пьют, пьют нашу кровь, и когда это кончится неизвестно.
12-го числа. Скроить жилетку, что ли?
13-го числа. Воскресенье. Разгибал спину.
14-го числа. Кроил жилетку. Ножницы совсем тупые Снести поточить, что ли ча?
15-го числа. И где это я мог забыть? Неужто опять в «Майской розе»?
16-го числа. Так и есть.
17-го числа. Табельный день.
18-го числа. Собрание профессионального союза «Игла». Когда же это я за пиджак примусь?
19-го числа. Очень большой праздник.
20-го числа. Воскресенье.
21-го числа. Заказчик ругался, как какая-то собака. Побыл бы в моей шкуре! В биоскопе — картина «Зачем ты, безумная, губишь того, кто увлекся тобой». Пойтить после работы, что ли…
22-го числа. Принимал заказ от какого-то Аверченки. Очень подозрительная личность. Чуть ли не собирался торговаться. Наглеет публика, сил нет. «Мерку, говорит, сними». Смех один. Будто с покойника.
23-го, 24-го, 25-го, 26-го Кройка брюк, полпиджака, «Майская роза», пуговицы в лавке, в биоскопе «И сердцем, как куклой, играя, вы сердце, как куклу, разбили». Прямо чуть не плакал.
На этом дневник обрывался.
Было время, когда рабочие и ремесленники с оружием боролись за введение 8-часового рабочего дня.
Я думаю, если бы мы, буржуи, ввели теперь для рабочих и ремесленников восьмичасовой рабочий день они оказали бы нам вооруженное сопротивление.
Так как не сегодня — завтра это придет, то не будем, подобно страусу, зарывать голову в песок…
Давайте взглянем этому страшному «ЗАВТРА» прямо в его смеющуюся, строющую гримасы — харю.
У сапожника Сысоя Закорюкина («Мужская и дамская обувь, заказы и починка») сегодня бал…
Особняк его залит огнями, из окон на улицу доносятся звуки струнного оркестра, а мордастый швейцар вальяжно прохаживается у подъезда, щеголяя красной с желтым ливреей (родовые цвета Сысоя Закорюкина) и помахивая на потеху собравшимся мальчишкам увесистой булавой.
Наверху же, у входа в зал, как это и полагается, — хозяин и хозяйка дома, Сысой и Анисья, — встречают именитых гостей.
Увидев приближающегося гостя, Сысой привычным элегантным жестом вытирает руку о шевиотовые штаны и подает ребром, лихо рубанув ею воздух.
— Проходите, проходите, — приветливо говорит он. — Нечего тут топтаться.
Анисья стирает концом шейного платка пот с пылающего лба и сияюще подмигивает гостям:
— Мой-то, а? Каки кренделя выкомаривает! А?
Гости все прибывают и прибывают — один гость именитее другого: портной Птахин, слесарь Огуречный, владелец лимонадной будки Гундосов, яичная торговка Голендуха Паскудина — не та, что умерла Макридой — миллионершей, а ее сестра, Голендуха, еще один портной — Обкарналов — все самая изысканная финансовая аристократия.
Среди гостей носятся даже слухи, что обещал прибыть портовый грузчик Вавило Рыклов — аристократ из аристократов, денди из дендев.
Его историографы и мемуаристы утверждали даже, что он в «двадцать одно» не моргнув глазом ставит на карту по полтораста, двести тысяч и выпивает в день по 3 бутылки мартелевского коньяку.
Наконец, все гости съехались.
Оркестр грянул «Алеша, ша», и пары закружились.
Хозяйка дома сидела у стены с солидным владельцем лимонадной будки и вела солидный, но увлекательный разговор.
— Набавил я на стакан воды двести — и что же вы думаете? — пьют, черти. Никто даже слово не скажет. Сосет, анафема, по два, по три стакана. Прямо ты его хоть с кашей ешь!
В голосе Гундосова слышалось почтительное удивление.
— Народ, диствительно, — покачала солидно головой хозяйка. — Прямо будем говорить — озверел! Приходит заказчик: «Сколько за сапоги?» — «Четыреста тысяч!» — «За пару?» Мой-то прищурился да как ляпнет: «Где там за пару! За штуку. Пара — восемьсот». И ведь заказывают!
— Дела! Музыку откуда достали?
— Один тут профессор консерватории обтяпал! Головастый, а иногда по роялю жахнет так, что чертям тошно.
— Известно, с голоду чего не сделаешь. У меня вот тоже бывший атташе посольства заказы принимает — прямо на улице подобрал я его — так ведь до чего лих с заказчиком говорить — прямо уму непостижимо! Такого ему Оскара Уайльда вотрет…
— Стаканчик мороженого!
— И очень даже. Здорово закручено. Сами крутили?
— Зачем сами. У нас тут бывший профессор химии принанят для энтого дела. Рикиминдовали, что будто по какому-то анабиозу собаку съел. Вот мы его для мороженого и приспособили. Нехай себе крутит. Вообще, знаете, теперь вся энтилигенция на службе у капитала. Хотели мы даже концертик нынче соорудить, Собинова с Аверченкой договаривали, да ломучие они какие-то, Бог с ними. Пойдите вы, говорят, к этому самому… и слово то забыла, нехорошее слово. Одначе танцами дирижирует у нас балетмейстер киевского Оперного театра, а стол украшал художничек тут один — он еще в 16 году от Академии поездку в Италию получил. Известно, жрать всякому хотца…
Под утро бал у Сысоя Закорюкина («Мужская и дамская обувь, заказы и починка») — кончился.
Усталая, но довольная разъезжалась по домам новая аристократия.
И у подъезда долго еще можно было слышать зычные выкрики швейцара — бывшего оперного баса, творца партии Мефистофеля в «Фаусте»:
— Кучер, барон Ментден! Давай карету Гундосина.
— Шофер Голендухи Паскудиной, князь Белопольский! Заводи мотор!
— Куда запропастился, черт его дери, граф Гронский?! И из предутренней мглы слышался сонный голос:
— Граф Гронский поехал в чайную, а потом лошадей
Раньше на старом добром стяге было написано:
«Сим победиши!»
Теперь, вместо Сима, пришла пора другого Ноева сына…
На русском стяге красуется по новому правописанию: «Хам победиши!»
По всему угрюмому зимнему побережью звенит один и тот же надрывный крик:
— Дайте комнату!
Но нет комнаты…
«И висела ночь без исхода»…
На последней странице газеты в правой ее стороне толпой собираются бледные призраки безысходно ищущих, и еле-еле слышишь в сутолоке жизни их бескрасочный шелест:
— Дайте же комнату…
Впрочем, не все публикации вялы и бескрасочны… В последнее время жизнь научила ищущих придавать своим стонам яркую, пышную, красочную оболочку:
«3000 руб. тому, кто укажет комнату, безразлично где».
«Дайте комнату! Буду отапливать своими дровами всю квартиру».
«За комнату буду готовить и себе и хозяевам обед из своего провианта, а также научу любой музыке».
Есть и сложные объявления:
«Ищу комнату. Если с отдельным ходом — отдам хозяйке свои новые лаковые открытые туфли и японские ширмы. Если же отдельный ход и центр города — прибавлю еще перламутровый бинокль и право брать продукты в кооперативе „Одно удовольствие“. Тут же продается беличья шубка, крытая рипсом».
А вот расчет на психологию:
«Указавшему комнату уплачу 1000 руб. франками».
Человек, так сказать:
«Берет на валюту».
А вот публикация, прямо умилительная своей наивностью, беспочвенностью и полной бесцельностью:
«Ищу комнату для одинокой. С предложениями (?!) обращаться на имя М. С.».
Разве во время воя тропической бури можно услышать жужжание комара?
Таких же результатов достиг бы лондонский Дрюри-Ленский театр, если бы анонс о своем спектакле вывесил на верхушке пальмы в центре африканской пустыни Калахари.
Бедная наивная «одинокая».
Тогда уж понятнее эти две строки:
«Если вы порядочные люди, дайте комнату одинокому!»
Тут хоть вопль слышится, какой-то шум производит человек: авось, кто-нибудь и преклонит свое ухо.
Один мой приятель, человек очень серьезный, не мальчишка, не вертопрах, — вертелся, вертелся без квартиры, мучился, мучился, изучал, изучал быт и психологию газетных публикаций о комнатах, да, вдумавшись хорошенько во все это дело, — и бухнул в газете объявление:
«Согласен жениться на хозяйской дочери за комнату. Возраст безразличен, цена безразлична, все безразлично, кроме комнаты! Адресуйте предложения руки и сердца и комнаты — туда-то»!
Большого ума человек был мой приятель: в тот же день к нему явился пожилой господин.
— Я по поводу своей дочери.
— И комнаты, конечно? — осторожно добавил мой приятель.
— Ну, само собой разумеется. Одно без другого не будет.
— А-а. Очень приятно. Хорошенькая?
— Ничего себе, росту небольшого, но зубки…
— К черту зубки! Я о комнате спрашиваю: комната хорошенькая?
— Ничего себе. А дочь, можете представить, такая способная: кончила за четыре класса…
— Светлая?..
— М…м… Как вам сказать? Скорее, каштановая.
— Обои, что ли?
— Нет одна. У меня единственная.
— Обои, вы говорите, каштановые или что?!
— Волосы.
— Чьи?!
— Дочкины.
— А чтоб вас! Я вас о серьезном спрашиваю, а вы мне о пустяках.
— Ах, вы о комнате? Да ничего… светловатая. Она у меня все перебирала, не хотела выходить, вот и доперебиралась! Досиделась до того, что рада и втемную…
— Как втемную? Чего втемную! Вы же говорите: светловатая.
— Я говорю о замужестве. Засиживаться долго нельзя.
— Что? Ну, до часу-то можно. Пока горит электричество?
— При чем тут электричество?
— Если гости придут.
— Моя дочь не такая.
Мой приятель задумчиво пожевал губами и спросил:
— Теплая?
— То есть температура? Нормальная, что вы! 36,5.
— Ах ты. Господи! Да на дочке вашей я все равно женюсь; чего вы мне ее расхваливаете. Вы лучше о комнате расскажите.
— Виноват, я все-таки хотел бы, чтоб все вышло вроде как по любви… Все-таки я отец.
— А я квартирант. Это почище будет! Кстати, самовар будете давать?
— Полный гарнитур! Рубашек кружевных 6, панталон…
— Бросьте, папаша! Пойдем лучше, посмотрим…
— Она еще не одета.
— Комнату, папаша, комнату!
Комната оказалась премиленькой, чего нельзя было сказать о невесте, но приятель мой чувствовал себя на седьмом небе:
— Ведь я три месяца спал на трех мыльных ящиках да неделю под прилавком обувного магазина! Наконец, нашел тихую пристань!
Но… Когда молодые вернулись из церкви и уселись за брачный стол вкупе с полдюжиной родственников — молодая жена нежно поцеловала мужа где-то между ухом и затылком и сказала:
— Ну, Гришенька, справим мы медовый месяц — нам на это и недельки довольно — да и отправимся на поиски…
— Чего?
— Квартиры. Не можем же мы вдвоем, да еще с прислугой, жить в одной комнате!..
Прокурор плакал навзрыд и заявил, что он не обвинять, а защищать будет убийцу.
Присяжные собрали в его пользу тысячу рублей, а окружной суд вынес приговор: «Признать убийство совершенным в целях самозащиты и умоисступления. Подсудимого оправдать».
— А с тюрьмой как же? — огорченно спросил оправданный Гриша.
— Вы свободны. Больше в тюрьму не вернетесь.
— Жаль. Может бы, в сумасшедший дом посадили?
— Нельзя. Вы нормальны.
— Ну, в контрразведку.
— Вы свободны!!!
— Значит, опять на мыльные ящики? Ну, и суд у нас в России!
Один Молодой Человек влюбился в одну девушку. Он встретился с нею у одних знакомых, познакомился — и влюбился.
Дело известное.
А девушка тоже в него влюбилась.
Такие совпадения иногда случаются.
Они пошли в кинематограф, потом в оперу. И влюблялись друг в друга все больше и больше по мере посещения кинематографа, оперы, цирка и театра миниатюр.
Молодому Человеку пришла в голову оригинальная мысль: объясниться с девушкой и предложить ей руку и сердце.
Этот Молодой Человек был проворный малый и знал, что первое дело при предложении руки и сердца стать на колени. Тогда уж никакая девушка не отвертится.
Но где проделать этот гимнастический акт?
В опере? В цирке? В театре миниатюр светло и людно. Всюду такие сборы, что яблоку упасть некуда, не то, что Молодому Человеку — на колени.
В кинематографе? Там, наоборот, темно, но и это плохо. Девушка может подумать, что он уронил шапку и ползает в темноте на коленях, отыскивая ее. В таких делах минутное недоразумение и все погибло.
Мелькала у Молодого Человека мысль пригласить девушку к себе, но она была застенчива, и никогда бы не пошла на эту авантюру.
И вдруг Молодого Человека осенило:
«Пойду к ней!»
— Можно вас навестить, Марья Петровна? — однажды осведомился он сладким голосом.
— Мм… пожалуйста. Но у меня тесно.
Молодой Человек парировал это соображение оригинальной мыслью.
— В тесноте, да не в обиде.
— Ну что ж… приходите.
— Ей-богу, приду! Посидим, помечтаем. Вы мне поиграете.
— На чем?!
— Разве у вас нет инструмента?
— Есть. Для открывания сардинок.
— Да, — печально согласился Молодой Человек. — На этом не сыграешь. Ну, все равно приду.
Молодой Человек надавил пальцем пустой кружочек, оставшийся от бывшего звонка, стукнул ногой в дверь и кашлянул — одним словом, проделал все, что делают люди в наш век пара и электричества — чтобы им открыли дверь.
— Что вам угодно? — спросил его сонным голосом неизвестный господин.
— Дома Марья Петровна?
— Которая? Их в квартире четыре штуки.
— В комнате номер три.
— В комнате три их две.
— Мне ту, что рыженькая. В сером пальто ходит.
— Дома. А вы чего ходите в такое время, когда люди спят?
— Помилуйте, — изумился Молодой Человек. — Всего 7 часов вечера.
— Ничего не доказывает. У нас три очереди на сон. Всегда кто-нибудь да спит. Идите уж.
Столь приветливо приглашенный Молодой Человек вошел в указанную комнату — и остолбенел: глазам его представилось очень большое общество из мужчин и дам, а в углу, на чемоданчике — мечта его юных дней.
— Что это? — робко спросил он, переступая через человека, лежащего посредине пола на шубе и укрытого шубою же. — У вас суаре? Вы, может быть, именинница? Недобрая! Неужели скрыли?
— Какое там суаре? Это жильцы.
— А где же ваша комната?
— Вот.
— А они чего тут?
— Они тут живут.
— В вашей комнате?
— Трудно разобрать — кто в чьей: они ли в моей, я ли — в их. Садитесь на пол.
Молодой Человек опустился на пол и ревниво спросил:
— Где же вы спите?
— На этих чемоданах.
— Но… тут же мужчины?!
— Они отворачиваются.
— Марья Петровна! Я хотел с вами серьезно поговорить…
— Что слышно на фронте, Молодой Человек? — спросил господин, выглядывая из-под шубы.
— Не знаю. Я вот хотел поговорить с Марией Петровной по одному интересному вопросу.
— Послушаем! — откинулся старик, набивавший папиросы. — Люблю интересные вопросы.
— Но это… дело интимное! — в отчаянии воскликнул Молодой Человек (не могу же я перед таким обществом бухнуть перед ней на колени!).
— Что ж, что интимное. Мы тут все свои. Только… виноват! Вы своей левой ногой залезли в мою площадь пола. Если бы вы у меня были в гостях — другое дело.
— Послушайте… Марья Петровна, — шепнул ей на ухо Молодой Человек, подбирая ноги. — Я должен вам…
— В обществе шептаться неприлично, — угрюмо сказала старая дева, поджимая губы.
Из угла какой-то остряк сказал:
— Отчего говорят: «не при лично»? Будто переть нужно поручать своему знакомому.
— Марья Петровна! — воскликнул Молодой Человек, горя, как факел, в неутолимой любовной лихорадке… — Марья Петровна! Хотя я сам происхожу из небогатой семьи…
— А ваша семья имеет отдельную комнату? — с любопытством спросил старик.
Молодой Человек вскочил на ноги… Пробежал по комнате, лавируя между всеми жильцами, перескочил через лежащего на полу и, придав себе таким образом разгон, — бухнулся на колени:
— Марья Петровна, — скороговоркой сказал он: — Я вас люблю надеюсь что и вы тоже прошу вашей руки но не отказывайте молю осчастливьте а то я покончу с собой.
Старик и господин под шубой завопили:
— Несогласны, несогласны! Знаем мы эти штуки!!
— Позвольте! — с достоинством сказал Молодой Человек, поднимаясь с колен. — Что значит «эти штуки»?
— Насквозь вижу вас! Просто вы хотите этим способом втиснуться в комнату седьмым! Дудки-с! Нет моего согласия на этот брак!
— Господа! — моляще сказала Марья Петровна, соскальзывая с чемодана и простирая руки к жильцам. — Мы тут в уголку будем жить потихонечку… Я его за этим чемоданом положу — его никто и не увидит. О, добрые люди! Дайте согласие на этот брак!
— К черту! — ревел жилец из-под шубы. — Он уже и сейчас въехал ногами в плацдарм Степана Ивановича! А тогда за чемоданом он будет въезжать головой в мое расположение. Нет нашего благословения!
— Однако, — возразил удивленный Молодой Человек. — С чего вы взяли, что я буду жить здесь! У меня есть своя комната, и я заберу от вас даже Марью Петровну.
Дикий вопль радости исторгся из всех грудей.
— Милый, чудный молодой человек! Желаем вам счастья! Господа, благословим же их скорее, пока они не раздумали! Дайте, я вас поцелую, шельмец! Ах, какая чудная пара! Знаете, вы бы сегодня и свадьбу справили, а? Чего там!
Энтузиазм был неописуемый: старик совал в рот Молодому Человеку только что набитую папиросу. Старая дева порывисто дергала его за руку с явным намерением изобразить этим поступком рукопожатие, человек на полу под шубой — ласково трепал Молодого Человека по лодыжке, а в углу у чемоданов невесты двое жильцов, рыча и фыркая, как рассерженные пантеры, планировали по-новому свои угодья, примыкавшие к участку Марьи Петровны.
А когда счастливый, пьяный от радости Молодой Человек спускался с лестницы — его догнал старик, набивщик папирос.
— Слушайте, — задыхаясь, шепнул он. — Обратите внимание на другую девушку. Она хоть и не молодая, но замечательная — ручаюсь вам. Человек изумительного сердца! Нет ли у вас для нее какого-нибудь подходящего приятеля?.. Она сделает счастье любому человеку, да и мы бы заодно избавились от этой старой ведьмы, прах ее побери!