Письма

1. Н. А. Булгаковой[256]. 3 апреля 1914 г.

Киев

Дорогая Надя,

Поздравляю тебя с праздником. Шлю тебе самые лучшие пожелания. Желаю весело провести пасху, очень жалею, что ты не в Киеве.

Целую. Тася[257].


Милая Надя,

И я поздравляю. Я все время провожу за книжкой. Экзаменов уже часть сдал и к маю, вероятно, перейду на 4-й курс[258]. А куда придется «муикнуть»[259] летом, еще не знаем.

Целую крепко. М.

2. Н. А. Булгаковой-Земской[260]. 3 октября 1917 г.

Вязьма

Дорогая Надя,

вчера только из письма дяди[261] я узнал, что ты в Москве, где готовишься к экзаменам. Я был уверен, что ты в Царском Селе[262], и все хотел тебе писать, да не знал твоего адреса. Напиши, когда у тебя государственные?[263]

Вообще обращаюсь к тебе с просьбой: пиши, если только у тебя есть время на это, почаще мне. Для меня письма близких в это время представляют большое утешение. Пожалуйста, напиши мне также адрес Вари. Из последнего письма мамы я знаю только одно, что Варя в Петрограде[264]. Я уже давно собираюсь написать ей, узнать, как она живет. От мамы я с начала сентября уже тоже не имею известий, т. ч. не знаю, чем кончилась Колина история с поступлением в военное училище; вероятно, он уже зачислен[265].

Мне на этих днях до зарезу нужно было бы побывать в Москве по своим делам, но я не могу бросить ни на минуту работу и поэтому обращаюсь к тебе с просьбой сделать в Москве кое-что, если тебя не затруднит.

1) Купи, пожалуйста, книгу Клопштока и Коварского «Практическ. руководств. по клиническ. химии, микроскопии и бактериолог.» (Издан. «Сотрудник») и вышли ее мне.

Узнай, какие есть в Москве самые лучшие издания по кожным и венерическим на русск. или немецк. языках и сообщи мне, не покупай пока, цену и названия. (Нет ли Jessner’а (Руководство по кожн. и венерич.) на немецк. языке?)

2) Напиши, если знаешь, почем мужские ботинки (хорошие) в Москве.

3) В Тверском отделен. Московск. городск. ломбарда заложена золотая цепь под № Д 111491 (ссуда 70 р., срок, включая льготн. месяцы, был 6 сентября). Я послал своевременно переводом и в заказном проценты и билет в ломбард, прося билет вернуть по адресу дяди Коли, после того как ломбард погасит проценты и сделает отметку. Однако до сих пор билет еще не вернулся. Тася страшно беспокоится об участи дорогой для нее вещи. Мне совестно беспокоить тебя во время подготовки, но если найдешь время, наведи справку у заведующего тверским отделен. Московск. ломбарда. Если абсолютно не имеешь времени, то хоть попытайся по телефону узнать, получил ли ломбард проценты, где билет и не продана ли цепь? Адрес тверского отделения узнаешь легко.

Я думаю, что покупка книги не затруднит тебя. Вероятно, будешь в книжных магазинах?

Если удастся, я через месяц приблизительно постараюсь заехать на два дня в Москву, по более важным делам. Напиши мне адрес Лили[266] и в Москве ли она?

Передай привет своему мужу, а прилагаемое письмо дяде Коле.

Тася и я целуем тебя крепко.

Михаил.

Вязьма. Городская земская больница.

3. Н. А. Булгаковой-Земской. 31 декабря 1917 г.

Вязьма

Дорогая Надя,

поздравляю тебя с Новым годом и желаю от души, чтоб этот новый не был бы похож на старый. Тася просит передать тебе привет и поцелуй. Андрею Михайловичу наш привет.

Ты не пишешь мне и адреса своего не дала, из чего я заключил, что ты переписываться со мной не хочешь. Адрес твой я пытался узнать, будучи в Москве, у Лили. Лиля подняла глаза к небу и сказала: «Царское Село, квартира 13». На мой робкий вопрос об улице и доме Лиля гордо ответила, что она этого не помнит. Нормальный адрес я узнал у дяди Коли.

Я в отчаянии, что из Киева нет известий. А еще в большем отчаянии я оттого, что не могу никак получить своих денег из Вяземского банка и послать маме. У меня начинает являться сильное подозрение, что 2000 р. ухнут в море русской революции. Ах, как пригодились бы мне эти две тысячи! Но не буду себя излишне расстраивать и вспоминать о них!..

Что касается дяди Коли, то его, вероятно, тоже ждет хорошая штука: с захватом банков его в награду за его каторжно-трудовую жизнь ждет, вероятно, потеря всего, что он имеет.

В начале декабря я ездил в Москву по своим делам и с чем приехал, с тем и уехал[267]. И вновь тяну лямку в Вязьме, вновь работаю в ненавистной мне атмосфере среди ненавистных людей. Мое окружающее настолько мне противно, что я живу в полном одиночестве. Зато у меня есть широкое поле для размышлений. И я размышляю. Единственным моим утешением является для меня работа и чтение по вечерам. Я с умилением читаю старых авторов (что попадется, т. к. книг здесь мало) и упиваюсь картинами старого времени. Ах, отчего я опоздал родиться! Отчего я не родился сто лет назад. Но, конечно, это исправить невозможно! Мучительно тянет меня вон отсюда, в Москву или в Киев, туда, где хоть и замирая, но все же еще идет жизнь. В особенности мне хотелось бы быть в Киеве! Через два часа придет Новый год. Что принесет мне он? Я спал сейчас, и мне приснился Киев, знакомые и милые лица, приснилось, что играют на пианино...

Придет ли старое время?

Настоящее таково, что я стараюсь жить, не замечая его... не видеть, не слышать!

Недавно в поездке в Москву и Саратов мне пришлось все видеть воочию, и больше я не хотел бы видеть.

Я видел, как серые толпы с гиканьем и гнусной руганью бьют стекла в поездах, видел, как бьют людей. Видел разрушенные и обгоревшие дома в Москве... тупые и зверские лица...

Видел толпы, которые осаждали подъезды захваченных и запертых банков, голодные хвосты у лавок, затравленных и жалких офицеров, видел газетные листки, где пишут, в сущности, об одном: о крови, которая льется и на юге, и на западе, и на востоке, и о тюрьмах. Все воочию видел и понял окончательно, что произошло.

Идет новый год. Целую тебя крепко.

Твой брат Михаил.

P. S. Буду ждать письма.

4. К. П. Булгакову[268]. 1 февраля 1921 г.

Владикавказ

Дорогой Костя,

вчера я был очень обрадован твоим письмом. Наконец-то я имею весть о своих. Твое письмо помечено: 18-го янв. 1920 г. (?). Конечно, это ошибка. Не могу тебе выразить, насколько я был счастлив и удивлен, что наши все живы и здоровы и, по-видимому, все вместе. (Проклятые чернила!)

Единственно, о чем я жалел, это что твое письмо слишком кратко. Несколько раз я его перечитывал...

Ты спрашиваешь, как я поживаю. Хорошенькое слово. Именно я поживаю, а не живу...

Мы расстались с тобой приблизительно год назад. Весной я заболел возвратным тифом, и он приковал меня... Чуть не издох, потом летом опять хворал.

Помню, около года назад я писал тебе, что я начал печататься в газетах. Фельетоны мои шли во многих кавказских газетах. Это лето я все время выступал с эстрад с рассказами и лекциями. Потом на сцене пошли мои пьесы. Сначала одноактная юмореска «Самооборона», затем написанная наспех, черт знает как, 4-актная драма «Братья Турбины»[269]. Бог мой, чего я еще не делал: читал и читаю лекции по истории литературы (в Университ. народа и драмат. студии), читал вступительные слова и проч., проч.

«Турбины» четыре раза за месяц шли с треском успеха. Это было причиной крупной глупости, которую я сделал: послал их в Москву... Как раз вчера получил о них известие. Конечно, «Турбиных» забракуют, а «Самооборону» даже кто-то признал совершенно излишней к постановке. Это мне крупный и вполне заслуженный урок: не посылай неотделанных вещей!

Жизнь моя — мое страдание. Ах, Костя, ты не можешь себе представить, как бы я хотел, чтобы ты был здесь, когда «Турбины» шли в первый раз. Ты не можешь себе представить, какая печаль была у меня в душе, что пьеса идет в дыре захолустной, что я запоздал на 4 года с тем, что я должен был давно начать делать — писать.

В театре орали «Автора» и хлопали, хлопали... Когда меня вызвали после 2-го акта, я выходил со смутным чувством... Смутно глядел на загримированные лица актеров, на гремящий зал. И думал: «а ведь это моя мечта исполнилась... но как уродливо: вместо московской сцены сцена провинциальная, вместо драмы об Алеше Турбине, которую я лелеял, наспех сделанная, незрелая вещь».

Судьба — насмешница.

Потом кроме рассказов, которые негде печатать, я написал комедию-буфф «Глиняные женихи». Ее, конечно, не взяли в репертуар, но предлагают мне ставить в один из свободных дней. И опять: дня этого нет, все занято. Наконец на днях снял с пишущей машинки «Парижских коммунаров» в 3-х актах. Послезавтра читаю ее комиссии. Здесь она, несомненно, пойдет. Но дело в том, что я послал ее на всероссийский конкурс в Москву. Уверен, что она не попадет к сроку, уверен, что она провалится. И опять поделом. Я писал ее 10 дней. Рвань все: и «Турбины», и «Женихи», и эта пьеса. Все делаю наспех. Все. В душе моей печаль.

Но я стиснул зубы и работаю днями и ночами. Эх, если б было где печатать!

Дорогой Костя, не откажи исполнить следующее.

В средних числах февраля (15-20-25-го) зайди на Неглинную улицу, д. № 9, Тео. Репертуарная секция Бюро жюри конкурса пьес о Парижской коммуне. Справься, получена ли 3-актн. пьеса «Парижские коммунары» под девизом «Свободному богу искусства» (пьесы идут на конкурс под девизом, с фамилиями, запечатанными в конверт, т. ч. фамилию называть не нужно). 25-го/II объявление результатов. Если она провалилась (в чем не сомневаюсь), постарайся получить ее обратно и сохрани. Если она не получена, узнай, не продлен ли срок присылки.

Проклятая «Самооборона» и «Турбины» лежат сейчас в том же Тео. О них я прямо и справляться боюсь. Кто-то там с маху нашел, что «Самообор.» «вредная»[270]... Отзыв этот, конечно, ерундовый, но неприятный, жаль, что я ее, «вредную» «Самооборону», туда послал.

Если б ты о них навел справку и забрал бы и «Турбиных» и «Сам.», обязал бы меня очень.

Справку о них нужно навести у Басалыги[271] (заведующ. Цут Тео[272]) или у Мейерхольда. Сделай умненько...

* * *

Эти пьесы («Сам.» и «Турб.») привез в Москву Давид Ааронович Черномордиков, заведующий подотделом искусств здесь. Наведи справку и забери их.

И так я поживаю.

За письменным столом, заваленным рукописями... Ночью иногда перечитываю свои раньше напечатанные рассказы (в газетах! в газетах!) и думаю: где же сборник? Где имя? Где утраченные годы?

Я упорно работаю.

Пишу роман, единственная за все это время продуманная вещь. Но печаль опять: ведь это индивидуальное творчество, а сейчас идет совсем другое.

Поживаю за кулисами, все актеры мне знакомые, друзья и приятели, черт бы их всех взял!

Тася служила на сцене выходной актрисой. Сейчас их труппу расформировали, и она без дела.

Я живу в скверной комнате на Слепцовской улице, д. № 9, кв. 2. Жил в хорошей, имел письменный стол, теперь не имею и пишу при керосиновой лампе.

Как одет, что ем... не стоит...[273]

Что дальше?

Уеду из Владикавказа весной или летом.

Куда?

Маловероятно, но возможно, что летом буду проездом в Москве. Стремлюсь далеко...

Жду твоего письма с нетерпением. Напиши подробно. Где и как живешь. Узнай у дяди Коли, целы ли мои вещи. Кстати напиши, жив ли Таськин браслет? Скажи дяде Коле, что и я и Тася часто вспоминаем его тепло, интересуемся, как он живет. Если он спросит...[274] его не могу.

На случай, если придется менять квартиру, посылаю такой адрес:

Владикавказ Почта до востребования Михаилу Афанасьевичу Булгакову.

По этому адресу, без изменений в нем!

Целую тебя,

Михаил.

P. S. Как образчик своей славной и замечательной деятельности прилагаю одну из бесчисленных моих афиш. На память на случай, если не встретимся.

Жду письма. (Тео! Зайди!)

5. К. П. Булгакову. 16 февраля 1921 г.

Владикавказ

Дорогой Костя,

я послал тебе недавно заказное письмо.

Будь добр, узнай на Неглинной, № 9, в репертуарной секции Тео в бюро конкурсов пьес о Парижской коммуне, дошла ли туда пьеса в 3 актах «Парижские коммунары», посланная ценным пакетом, под девизом «Свободному богу искусства», и какая судьба ее постигла. Я тщетно пишу в Киев и никакого ответа не получаю. Прошу тебя (может, из Москвы лучше сообщение), напиши моей маме следующее (кстати, ее адреса нового я не знаю[275], пишу на Андреевский спуск).

У меня в № 13[276] в письменном столе остались две важных для меня рукописи: «Наброски Земского вр.» и «Недуг» (набросок) и целиком на машине «Первый цвет». Все эти три вещи для меня очень важны. Попроси их, если только, конечно, цел мой письменный стол, их сохранить. Сейчас я пишу большой роман по канве «Недуга»[277]. Если пропали рукописи, то хоть, может быть, можно узнать, когда и кто их взял.

Еще прошу тебя, узнай, пожалуйста, срочно сообщи, есть ли в Москве частные издательства и их адреса.

Сообщи мне, целы ли мои вещи и Т. браслет.

Во Влад. я попал в положение «ни взад ни вперед». Мои скитания далеко не кончены. Весной я должен ехать: или в Москву (м. б., очень скоро), или на Черное море, или еще куда-нибудь. Сообщи мне, есть ли у тебя возможность мне перебыть немного, если мне придется побывать в Москве.

Адрес: Владикавказ. Почта до востребования. М. А. Булгакову или Владикавказ. Областной подотдел искусств Мих. Аф. Булгакову (без изменений и дополнений).

Твой Михаил.

6. Н. А. Булгаковой-Земской. [Апрель 1921 г.][278]

[Владикавказ]

На случай, если я уеду далеко и надолго, прошу тебя о следующем: в Киеве у меня остались кой-какие рукописи — «Первый цвет», «Зеленый змий», а в особенности важный для меня черновик «Недуг». Я просил маму в письме сохранить их. Я полагаю, что ты осядешь в Москве прочно. Выпиши из Киева эти рукописи, сосредоточь их в своих руках и вместе с «Сам.» и «Турб.» в печку.

Убедительно прошу об этом.

* * *

Колеблюсь, стоит ли соваться с программой «Турбиных» в Союз. С одной стороны — они шли с боем четыре раза, а с другой стороны — слабовато. Это не драма, а эпизод. Забери их из «Маски» и прочти. На твой вкус. А с «Парижск.» так: если отыщутся, дай на отзыв. Поставят — прекрасно. Нет? — в печку[279].

В случае каких-либо перемен, если будешь чувствовать, что они не ко времени (понимаешь?), забери их из «Маски» немедленно.

* * *

Тася со мной. Она служит на выходах в 1-м Советском Владикавк. театре, учится балету.

Ей писать так: Владикавказ П/отдел Искусств артистке Т. Н. Булгаковой-Михайловой.

Она просит тебя пересмотреть вещи в ящике, не поела ли их моль. О браслете знает Константин. Передай ему (не браслету, а Константину) мой привет. Проси писать. Мужу, дяде Коле, всем привет.

Напиши, где Лиля?

Целую тебя.

Любящий Михаил.

P. S. Вот досада с «Парижскими». Первый акт можно грандиозно поставить на большой сцене. Пойду завтра смотреть во 2-м акте моего мальчика Анатоля Шоннара. Изумительно его играет здесь молодая актриса Ларина.

Мой Анатоль — мой отдых в моих нерадостных днях.

Жалею, что не могу послать тебе некоторые из моих рассказов и фельетонов, которые печатались в газетах. Некоторые из них в одном экземпляре.

Посылаю кой-какие вырезки и программы. Может, пригодятся при заявлении.

Если уеду и не увидимся — на память обо мне.

7. Н. А. Булгаковой-Земской. 26 апреля 1921 г.

Владикавказ

Дорогая Надя,

в Москву едет моя знакомая Ольга Аристарховна Мишон. Я дал ей письмо, в котором прошу тебя отобрать из моих вещей лучшее и необходимое из белья: и белые брюки, и Тасины чулки, и белое платье и передать это Мишон, которая возвращается во ВЛК[280]. Она должна указать свой адрес. Если она будет ехать удобно, дай побольше, а если нет, то хоть маленькую посылку с необходимым. Нуждаюсь в белье.

Последнее время пишу меньше — переутомлен. Ради Бога, в Тео (Неглинная, 9) узнай, где «Парижские». Не давай ее никуда, как я уже писал, пока не пришлю поправок. Неужели пьеса пропала? Для меня это прямо беда.

* * *

С Мишон никаких лекарских conversation’ов[281], которые я и сам не веду, с тех пор как окончил естественный[282] и занимаюсь журналистикой. Внуши это Константину. Он удивительно тороват на всякие lapsus’ы.

Целую крепко. Михаил.

Пиши до востребования.

8. Вере А. Булгаковой[283]. 26 апреля 1921 г.

Владикавказ

Дорогая Вера,

большое спасибо тебе за твое обстоятельное письмо. Рад, что узнал о некоторых знакомых. Если будешь иметь известие о Коле Сынг.[284], прошу тебя немедленно мне написать о нем.

Теперь уже, вероятно, ты имеешь известия от Нади. Она в Москве с мужем. Ребенок ее умер[285]. Адрес ее — на дядю Колю.

* * *

Я очень тронут и твоим, и Вариным пожеланием мне в моей литературной работе. Не могу выразить, как иногда мучительно мне приходится. Думаю, что это вы поймете сами...

Я жалею, что не могу послать вам мои пьесы. Во-первых, громоздко, во-вторых, они не напечатаны, а идут в машинных [рукописях] списках, а в-третьих — они чушь.

Дело в том, что творчество мое разделяется резко на две части: подлинное и вымученное. Лучшей моей пьесой подлинного жанра я считаю 3-актную комедию-буфф салонного типа «Вероломный папаша» («Глиняные женихи»). И как раз она не идет, да и не пойдет, несмотря на то что комиссия, слушавшая ее, хохотала в продолжение всех трех актов...

Салонная! Салонная! Понимаешь. Эх, хотя бы увидеться нам когда-нибудь всем. Я прочел бы вам что-нибудь смешное. Мечтаю повидать своих. Помните, как иногда мы хохотали в № 13?

* * *

В этом письме посылаю тебе мой последний фельетон «Неделя просвещения», вещь совершенно ерундовую, да и притом узко местную (имена актеров). Хотелось бы послать что-нибудь иное, но не выходит никак... Кроме того, посылаю три обрывочка из рассказа с подзаголовком «Дань восхищения»[286]. Хотя они и обрывочки, но мне почему-то кажется, что они будут небезынтересны вам... Не удивляйся скудной присылке! Просто на память несколько печатных строк и программа Турбиных.

А «Неделя» — образчик того, чем приходится мне пробавляться.

Целую.

Любящий Михаил.

Пиши:

ВЛК Почта До востребования мне.

9. Н. А. Булгаковой-Земской. [Конец мая 1921 г.][287]

[Владикавказ]

Дорогая Надя,

сегодня я уезжаю в Тифлис — Батум. Тася пока остается во Владикавказе. Выезжаю спешно, пишу коротко.

Если «Парижских» примут без переделок, пусть ставят. Обрабатывать в «Маске» пьесу не разрешаю, поэтому возьми ее обратно, если не подойдет.

Редакционная поправка:

во II акте фраза Анатоля Шоннара: «Да, я голодный как собака, с утра ничего не ел» заменяется фразой: «Да, ты не можешь представить, до чего я голоден. У меня живот совсем пустой...»

Имя Анатоль Шоннар заменяется: Жак Шоннар.

В первом акте в «Марсельезе» куплет от слов «Голодные, упорные...» и кончая «уберем с лица земли» — вон.

В III-м акте фраза Лекруа:

«Но как ловко я его срезал. Умер, не пикнул, и себе такой же смерти желаю» заменяется:

«А хорошо я командира взвода подстрелил... Как сноп упал.

Дай Бог каждому из нас так помереть...»

* * *

В случае отсутствия известий от меня больше полугода, начиная с момента получения тобой этого письма, брось рукописи мои в печку [за исключением, пожалуй, «Первый цвет»].

Все пьесы, «Зеленый змий», «Недуг» и т. д. Все это хлам. И конечно, в первую голову аутодафе «Парижск.», если они не пойдут[288].

В случае появления в Москве Таси, не откажи в родственном приеме и совете на первое время по устройству ее дел.

Константину привет. Всем. Сколько времени проезжу, не знаю.

Целую тебя, дорогая Надя.

Михаил.

10. Н. А. Булгаковой-Земской. 2 июня 1921 г.

Тифлис, Дворцовая, № 6, Номера «Пале-Рояль» (№ 15)

Дорогие Костя и Надя, вызываю к себе Тасю из Влад. и с ней уезжаю в Батум, как только она приедет и как только будет возможность. Может быть, окажусь в Крыму...

* * *

«Турбиных» переделываю в большую драму. Поэтому их в печку. «Парижские» (с переименованием Анатоля в Жака) если взяли уже для постановки — прекрасно, пусть идет как торжественн. спектакль к празднеству какому-нибудь. Как пьеса она никуда. Не взяли — еще лучше. В печку, конечно.

Они как можно скорей должны отслужить свой срок...

Но на переделки не очень согласен. Впрочем, на небольшие разве. Это на усмотрение Нади. Черт с ним.

Целую всех. Не удивляйтесь моим скитаниям, ничего не сделаешь. Никак нельзя иначе. Ну и судьба! Ну и судьба!

Целую всех.

Михаил.

Перешли это письмо Наде заказным.

Москва

Пречистенка

угол Обухова № 24

Никол. Михайл.

Покровскому для Надежды.

11. Н. А. Булгаковой-Земской[289]. 23 октября 1921 г.

Москва[290]

Милая Надя,

Как живешь? Не писал тебе до сих пор, потому что очень уставал. Все откладывал корреспонденцию. Как твое здоровье? Как Андрей? Напомни ему, пожалуйста, чтобы он не забыл «нахлестать сапогами морду сапожнику»[291]. Если нахлестал уже — хорошо сделал, потому что сапоги действительно дрянь.

Ну-с, это шуточки. Игривый тон моего письма объясняется желанием заглушить тот ужас, который я испытываю при мысли о наступающей зиме. Впрочем, Бог не выдаст. Может, помрем, а может, и нет. Работы у меня гибель. Толку от нее пока немного. Но, может, дальше будет лучше. Напрягаю всю энергию, и, действительно, кой-какие результатишки получаются.

Подробней напишу в следующем письме. Уж очень устал. Бегаешь как собака, а питаешься только картошкой[292].

Пиши, пожалуйста, на адрес дяди Коли. Целую тебя и Андрея крепко.

Тася тоже.

Любящий Михаил.

P. S.

Стихи:

На Большой Садовой

Стоит дом здоровый[293].

Живет в доме наш брат

Организованный пролетариат.

И я затерялся между пролетариатом,

Как какой-нибудь, извините за выражение, атом.

Жаль, некоторых удобств нет,

Например, испорчен в...р-кл...т.

С умывальником тоже беда,

Днем он сухой, а ночью из него на пол течет вода.

Питаемся понемножку:

Сахарин и картошка.

Свет электрический — странной марки,

То потухнет, а то опять ни с того ни с сего разгорится ярко.

Теперь, впрочем, уже несколько дней горит подряд,

И пролетариат очень рад.

За левой стеной женский голос выводит: «бедная чайка...»,

А за правой играют на балалайке.

* * *

P. P. S. Передай привет Василию Ильичу[294].

12. Н. А. Булгаковой-Земской. 9 ноября 1921 г.

Москва

Дорогая Надя,

Вчера я получил твое письмо и передал Борису[295] пакет и твою просьбу относительно запаса картошки.

Андрея я не собирался выписывать; напротив — так и заявил, что проживают Земск. и мы.

* * *

Эффект твоих писем от 3/XI, как я уже написал тебе сегодня по почте, колоссален.

Позволь мне посоветовать тебе одно: прежде чем рискнуть на возвращение и питание картошкой, внимательно глянуть на Андрея. Я глубоко убежден, что, если ты как следует осмотришь его и взвесишь состояние его здоровья, ты не тронешься с места.

Ехать ему нельзя. Нельзя.

Вот все, что я считаю врачебным долгом написать. А там уж поступи, как найдешь лучше[296].

* * *

Почему ты спрашиваешь, где я служу? Разве А. не сказал? — Секретарем Лит/о Г. П. П.[297]

Всем привет.

Я и Тася тебя целуем крепко.

Любящий Михаил.

P. S. Сегодня цены: хлеб черный 4, белый 12, мука белая 500, черная 200.

13. В. М. Булгаковой-Воскресенской[298]. 17 ноября 1921 г.

Москва

Дорогая мама,

Как Вы поживаете, как Ваше здоровье? Пишите, пожалуйста, как только выберете свободную минуту. Всякая весть от своих приятна, в особенности во время такой каторжно-рабочей жизни, которую я веду. Очень жалею, что в маленьком письме не могу Вам передать подробно, что из себя представляет сейчас Москва. Коротко могу сказать, что идет бешеная борьба за существование и приспособление к новым условиям жизни.

Въехав 1½ месяца тому назад в Москву, в чем был, я, как мне кажется, добился maximum’а того, что можно добиться за такой срок. Место я имею. Правда, это далеко не самое главное. Нужно уметь получать и деньги. И второго я, представьте, добился. Правда, пока еще в ничтожном масштабе. Но все же в этом месяце мы с Таськой уже кой-как едим, запаслись картошкой, она починила туфли, начинаем покупать дрова и т. д.

Работать приходится не просто, а с остервенением. С утра до вечера, и так каждый без перерыва день.

Идет полное сворачивание советских учреждений и сокращение штатов. Мое учреждение тоже подпадает под него и, по-видимому, доживает последние дни[299]. Так что я без места буду в скором времени. Но это пустяки. Мной уже предприняты меры, чтобы не опоздать и вовремя перейти на частную службу. Вам, вероятно, уже известно, что только на ней или при торговле и можно существовать в Москве. И мое, так сказать, казенное место было хорошо лишь постольку, поскольку я мог получить на нем около 1-го милл. за прошлый месяц. На казенной службе платят туго и с опозданием, и поэтому дальше одним таким местом жить нельзя. Я предпринимаю попытки к поступлению в льняной трест. Кроме того, вчера я получил приглашение пока еще на невыясненных условиях в открывающуюся промышленную газету[300]. Дело настоящее коммерческое, и меня пробуют. Вчера и сегодня я, т. ск., держал экзамен. Завтра должны выдать ½ милл. аванса. Это будет означать, что меня оценили, и возможно тогда, что я получу заведование хроникой. Итак, лен, промышленная газета и частная работа (случайная), вот что предстоит. Путь поисков труда и специальность, намеченные мной еще в Киеве, оказались совершенно правильными. В другой специальности работать нельзя. Это означало бы, в лучшем случае, голодовку.

Труден будет конец ноября и декабрь, как раз момент перехода на частные предприятия. Но я рассчитываю на огромное количество моих знакомств и теперь уже с полным правом на энергию, которую пришлось проявить volens-nolens[301]. Знакомств масса и журнальных, и театральных, и деловых просто. Это много значит в теперешней Москве, которая переходит к новой, невиданной в ней давно уже жизни — яростной конкуренции, беготне, проявлению инициативы и т. д. Вне такой жизни жить нельзя, иначе погибнешь. В числе погибших быть не желаю.

Таська ищет места продавщицы, что очень трудно, п. ч. вся Москва еще голая, разутая и торгует эфемерно, большей частью своими силами и средствами, своими немногими людьми. Бедной Таське приходится изощряться изо всех сил, чтоб молотить рожь на обухе и готовить из всякой ерунды обеды. Но она молодец! Одним словом, бьемся оба как рыбы об лед. Самое главное, лишь бы была крыша. Комната Андрея мое спасение. С приездом Нади вопрос этот, конечно, грозно осложнится. Но я об этом пока не думаю, стараюсь не думать, п. ч. и так мой день есть день тяжких забот.

* * *

В Москве считают только на сотни тысяч и миллионы. Черный хлеб 4600 р. фунт, белый 14000. И цена растет и растет! Магазины полны товаров, но что ж купишь! Театры полны, но вчера, когда я проходил по делу мимо Большого (я теперь уже не мыслю, как можно идти не по делу!), барышники продавали билеты по 75, 100, 150 т. руб.! В Москве есть все: обувь, материи, мясо, икра, консервы, деликатесы, все! Открываются кафе, растут как грибы. И всюду сотни, сотни! Сотни!! Гудит спекулянтская волна[302].

Я мечтаю только об одном: пережить зиму, не сорваться на декабре, который будет, надо полагать, самым трудным месяцем.

Таськина помощь для меня не поддается учету: при огромных расстояниях, которые мне приходится ежедневно пробегать (буквально) по Москве, она спасает мне массу энергии и сил, кормя меня и оставляя мне лишь то, что уж сама не может сделать: колку дров по вечерам и таскание картошки по утрам.

Оба мы носимся по Москве в своих пальтишках. Я поэтому хожу как-то одним боком вперед (продувает почему-то левую сторону). Мечтаю добыть Татьяне теплую обувь. У нее ни черта нет, кроме туфель.

Но авось! Лишь бы комната и здоровье!

* * *

Не знаю, интересно ли Вам столь подробное описание Москвы и достаточно ли оно понятно для вас, киевлян.

Пишу это все еще с той целью, чтобы показать, в каких условиях мне приходится осуществлять свою idée-fixe. А заключается она в том, чтоб в 3 года восстановить норму — квартиру, одежду и книги. Удастся ли — увидим.

Не буду писать, п. ч. Вы не поверите, насколько мы с Таськой стали хозяйственны. Бережем каждое полено дров. Такова школа жизни.

По ночам урывками пишу «Записки земск. вр.». Может выйти солидная вещь. Обрабатываю «Недуг». Но времени, времени нет! Вот что больно для меня!

Наде

Просьба, передайте Наде (не в силах писать отдельно — сплю!) — нужен весь материал для исторической драмы — все, что касается Николая и Распутина в период 16-го и 17-го годов (убийство и переворот). Газеты, описание дворца, мемуары, а больше всего «Дневник» Пуришкевича[303] — до зарезу! Описание костюмов, портреты, воспоминания и т. д. Она поймет.

Лелею мысль создать грандиозную драму в 5 актах к концу 22-го года[304].

Уже готовы некоторые наброски и планы. Мысль меня увлекает безумно. В Москве нет «Дневника». Просите Надю достать, во что бы то ни стало! Если это письмо застанет ее перед отъездом, прошу ее привезти материал с собой. Если ж она остается в Киеве, подождать Рождества и приезда Коли Гладыревского[305], скопить материал и прислать с ним. А может, и раньше будет верная оказия.

* * *

Конечно, при той иссушающей работе, которую я веду, мне никогда не удастся написать ничего путного, но дорога хоть мечта и работа над ней. Если «Дневник» попадет в руки ей временно, прошу немедленно теперь же списать дословно из него все, что касается убийства с граммофоном, заговора Феликса и Пуришкевича, докладов Пур. Николаю, личности Николая Михайловича[306], и послать мне в письмах (я думаю, можно? Озаглавив «Материал драмы»?). Может, это и неловко просить ее обременять этим, но она поймет. В Румянцевском музее нет комплектов газет 17 г.!! Очень прошу.

* * *

Дядя Коля и дядя Миша здоровы, живут хорошо. Лилю ни разу не видел. Земск. хорошо.

Целую Вас, дорогая мама, крепко. Тася также.

Всех целуем.

Михаил.

P. S. Самым моим приятным воспоминанием за последнее время является — угадайте, что?

Как я спал у Вас на диване и пил чай с французскими булками[307]. Дорого бы дал, чтоб хоть на два дня опять так лечь, напившись чаю, и ни о чем не думать. Так сильно устал.

* * *

Ивана Павловича[308] целую крепко.

* * *

Косте:

пора написать письмо!

Пишите по адресу: Садовая 10, кв. 50.

14. Н. А. Булгаковой-Земской. 1 декабря 1921 г.

Москва

Милая Надя,

чего же ты не пишешь?! Одно время пережил натиск со стороны компании из конторы нашего милого дома. «Да А. М. триста шестьдесят пять дней не бывает. Нужно его выписать. И вы тоже неизвестно откуда взялись...» и т. д. и т. д.

Не вступая ни в какую войну, дипломатически вынес в достаточной степени наглый и развязный тон, в особенности со стороны С. смотрителя. По-видимому, отцепились. А. настоял не выписывать. Так что, пока что, все по-прежнему. С. довел меня до белого каления, но я сдерживался, п. ч. не чувствую, на твердой ли я почве. Одним словом, пока отцепились.

* * *

Я заведываю хроникой «Торг. Пром. Вестн.» и если сойду с ума, то именно из-за него. Представляешь, что значит пустить частную газету?! Во 2 № должна пойти статья Бориса об авиации в промышленности, о кубатуре, штабелях и т. под., и т. под. Я совершенно ошалел. А бумага!! А если мы не достанем объявлений? А хроника!! А цена!!! Целый день как в котле.

Написал фельетон «Евгений Онегин» в «Экран» (театр. журнал). Не приняли. Мотив — годится не для театр., а для литер. журнала.

Написал посвященн. Некрасову худож. фельет. «Муза мести»[309]. Приняли в Бюро худ. фельет. при Г. П. П. Заплатили 100. Сдали в «Вестник искусств», который должен выйти при Тео Г. П. П. Заранее знаю, что или не выйдет журнал, или же «Музу» в последн. момент кто-нибудь найдет не в духе... и т. д. Хаос.

Не удивляйся дикой небрежности письма. Это не нарочно, а потому что буквально до смерти устаю. Махнул рукой на все. Ни о каком писании не думаю. Счастлив только тогда, когда Таська поит меня горячим чаем. Питаемся мы с ней неизмеримо лучше, чем вначале. Хотел написать тебе длинное письмо с описанием Москвы, но вот что вышло...

Целую. Михаил.

Андрея поцелуй.

Передай Косте прилагаемое письмо.

15. Н. А. Булгаковой-Земской. 10 января 1922 г.

Москва

Дорогая Надя,

сегодня получил твое письмо от 1/I с припиской от 2/I. О стоимости газет и цене пересылки их нечего и говорить! Шли немедленно. Само собой, что в ту же минуту, как придет первая партия их, мы покроем их авансовым переводом (и будем покрывать!). Я с нетерпением жду первой корреспонденции, потому что без этого редактор не пошлет денег в пространство. Во всяком случае, завтра же буду просить, чтобы тебе двинули деньги.

Ты не пишешь, к сожалению, получила ли «Вестник» бандеролями. Немедленно ответь. Завтра шлю опять.

Шли газеты (киевск., одесск., харьковск.) заказными бандеролями, чтобы иметь квитанции. Материала жду с нетерпением. Всплывают конкурирующие издания, работаем в муках.

Пиши: какие тресты образовались, кто во главе, что делает биржа (что предлагают, что спрашивают, с маклерами или без них), какие артели образовались, союзы их, как развиваются магазины, банк (курс), состояние рынка, подвоз, спрос, цены и т. д. и т. д. и т. д.

Что рыночные цены упали на рынке — великолепно. Значит, они соответствуют действительности. Такие цены, как цены комитета цен, биржевого ком. и т. д., тоже нужны, но они несколько отстают и носят официальный характер. Но они тоже нужны. Наприм.: цены, утвержденные бирж. ком. (к примеру) такие-то, такие-то и такие-то.

А рыночные само собой. Итак, жду корреспонденции и газет.

Расход для «Вестника» на газеты настолько грошовый, что о нем и говорить не приходится. Я понимаю, что тебе нужны деньги, но ничего не мог поделать в смысле высылки их, не имея от тебя ответа!! Теперь нажму.

Спешу. Целую тебя и Андрея.

Твой Михаил.

Корреспонденции адресуй:

Москва. Угол Маросейки и Лубянского проезда. Номера Еремеева, комн. № 8. Редакция «Вестника» М. А. Булл (Б-у-л-л)[310].

P. S. Не откажи немедленно сообщить, какие газеты в Киеве выходят (нет ли частных). Следующим письмом высылаю тебе мой фельетон «Москва торгует»[311]. Может быть, пристроишь его куда-нибудь? Для Киева при нов. экон. политике он может быть интересен.

Переписку деловую поддерживай со мной, не прерывая. Очень прошу об этом. Я же со своей стороны постараюсь тебе доставить заработок. Если «Вестник» пойдет, будешь подрабатывать.

16. Н. А. Булгаковой-Земской. 13 января 1922 г.

Москва

Дорогая Надя,

сегодня «Вестник» получил твою корреспонденцию о рыночных ценах на 31 декабря, и тотчас же я настоял, чтобы редактор перевел тебе 50 тыс. Это сделано. И одновременно с корреспонденцией меня постиг удар, значение которого ты оценишь сразу и о котором я тебе пишу конфиденциально. Редактор сообщил мне, что под тяжестью внешних условий «Вестник» горит. Ред. говорит, что шансы еще есть, но я твердо знаю, что он не переживет 7-го №. Finita! Вот этим объясняется малая величина посланной тебе суммы. Если б не это, я надеюсь, что сумел бы ее увеличить.

Итак: до получения от меня следующего письма, в котором я сообщу окончательное положение дел, ты еще прокорреспондируй (на мой личный адрес), но не трать много денег на бандероли[312]. Сведи расход до minimum’а. Через два дня дело будет ясно.

* * *

В этом письме посылаю тебе корреспонденцию «Торговый ренессанс»[313]. Я надеюсь, что ты не откажешь (взамен и я постараюсь быть полезным тебе в Москве) отправиться в любую из киевских газет по твоему вкусу (предпочтительно большую ежедневную) и предложить ее срочно.

Результаты могут быть следующие:

1) ее не примут

2) ее примут

3) примут и заинтересуются.

О первом случае говорить нечего. Если второе, получи по ставкам редакции гонорар и переведи его мне, удержав в свое пользование из него сумму, по твоему расчету необходимую тебе на почтовые и всякие иные расходы при корреспонденциях и делах со мной (полное твое усмотрение).

Если же 3, предложи меня в качестве столичного корреспондента по каким угодно им вопросам или же для подвального[314] художественного фельетона о Москве. Пусть вышлют приглашение и аванс. Скажи им, что я завед. хроникой в «Вестнике», профессиональный журналист. Если напечатают «Ренессанс», пришли заказной бандеролью два №.

* * *

Я надеюсь, что ты извинишь меня за беспокойство. Хотел бы тебе написать еще многое помимо этих скучных дел, которыми я вдобавок тебя и беспокою (единственно, что меня утешает, это мысль, что я так или иначе сумею тебе возместить хлопоты в скором времени), но ты поймешь, что я должен испытывать сегодня, вылетая вместе с «Вестн.» в трубу.

Одним словом, раздавлен.

А то бы я описал тебе, как у меня в комнате в течение ночи под сочельник и в сочельник шел с потолка дождь.

Целую всех. Михаил.

Сведения для киевской газеты:

Зав. хроникой «Вестника», журналист, б. секретарь Лито Главполитпросвета, подписываю псевдонимом Булл. Если же они завяжут со мной сношения, сообщи им адрес, имя, отчество и фамилию для денежных переводов и корреспонденции. Словом, как полагается.

Извини за неряшливое письмо. Писал ночью, так же как и «Ренессанс». Накорябал на скорую руку черт знает что. Противно читать.

Переутомлен я до того, что дальше некуда[315].

17. Н. А. Булгаковой-Земской. 24 марта 1922 г.

Москва

Милая Надя,

получил от Коли Г.[316] твое и Варино письмо от 3/III. Не могу выразить, насколько меня обрадовало известие о здоровье Вани[317].

* * *

У Боба[318] гостила сестра Анна Михайловна с мужем и сестра Катя. Первые двое ездили к своим родным в провинцию, потом опять вернулись к Бобу, прожили еще некоторое время и неделю, приблизительно, назад уехали в Тифлис, а Катя осталась у Боба жить. Поездка совсем выбила их из денег, и Боб выложил им 10 лимонов[319] на дорогу.

У Боба все благополучно и полная чаша. Недели две назад у него появилась жена его университетского товарища с тремя детьми и нянькой. Все пятеро оказались в Москве оборванными и совершенно голодными. Конечно, Боб устроил их у себя на кухне, и, конечно, голодные ребята так подчистили запасы Бобовой муки, что у того потемнело в глазах. Он стал применять героические усилия, чтобы пристроить мужа дамы к месту. Первым результатом их явилось то, что к даме, трем ребятам и старушечьей физии в платке присоединился еще и муж. Положение их всех из рук вон аховое. Но Боб такой человек, что ясности духа не теряет и надеется их куда-то приладить.

Живет он хорошо. Как у него уютно. Кажется, в особенности после кошмарной квартиры № 50! Топится печка, Вовка[320] ходит на голове. Катя[321] кипятит воду, а мы с ним сидим и разговариваем. Он редкий товарищ и прелестный собеседник[322].

Вижусь я с ним, кроме его квартиры, еще на службе, т. к. состою в Н. Т. К.[323] завед. издат. частью.

Оседлость Боба, его гомерические пайки и неистощимое уменье М. Д.[324] жить наладят их существование всегда. От души желаю ему этого.

* * *

Дядю Колю, несмотря на его охранные грамоты, уплотнили. Дядю Мишу выставили в гостиную, а в его комнате поселилась пара[325], которая ввинтила две лампы, одну в 100, другую в 50 свечей. И не тушит их ни днем, ни ночью. В смысле питания д. Коля живет хорошо.

* * *

Кроме Н. Т. К. я служу сотрудником новой большой газеты (оф.)[326]. На двух службах получаю всего 197 руб. (по курсу Наркомфина за март около 40 миллионов) в месяц, т. е. ½ того, что мне требуется для жизни (если только жизнью можно назвать мое существование за последние два года) с Тасей. Она, конечно, нигде не служит и готовит на маленькой железной печке. (Кроме жалования у меня плебейский паек. Но боюсь, что в дальнейшем он все больше будет хромать.)

* * *

Жизнь московскую описывать не стану. Это нечто столь феерическое, что нужно страниц 8, специально посвященных ей. Иначе понять ее нельзя. Да и не знаю, интересна ли она тебе? На всякий случай упомяну две-три детали, дернув их наобум.

Самое характерное, что мне бросилось в глаза: 1) человек плохо одетый — пропал, 2) увеличивается количество трамваев и, по слухам, прогорают магазины, театры (кроме «гротесков») прогорают, частн. худ. издания лопаются. Цены сообщить невозможно, потому что процесс падения валюты принял галопирующий характер, и иногда создается разница при покупке днем и к вечеру. Например: утром постное масло — 600, вечер — 650 и т. д. Сегодня купил себе англ. ботинки желтые на рынке за 4½ (четыре с половиной) лимона. Страшно спешил, п. ч. через неделю они будут стоить 10[327].

Прочее, повторяю, неописуемо. Замечателен квартирный вопрос. По счастью для меня, тот кошмар в 5-м этаже, среди которого я ½ года бился за жизнь, стоит дешево (за март около 700 тысяч).

Кстати: дом уже «жил. раб. кооп.», и во главе фирмы вся теплая компания, от 4–7 по-прежнему заседающая в комнате налево от ворот.

Топить перестали неделю назад.

Работой я буквально задавлен. Не имею времени писать и заниматься, как следует, франц. язык. Составляю себе библиотеку (у букинистов — наглой и невежеств. сволочи — книги дороже, чем в магазинах).

* * *

Большая просьба: попроси всех, если кто-нибудь будет писать обо мне Саше Гд.[328], мой адрес дать на д. Колю и в точном начертании, как пишете вы, чтобы не было путаницы и вздора. И немедленно напиши мне его адрес.

* * *

Сейчас 2 часа ночи. Настолько устал, что даже не отдаю себе отчета: что я, собственно, написал! Пустяки какие-то написал, а важное, кажется, забыл...

Пиши. Целую. Михаил.

18. Вере А. Булгаковой. 24 марта 1922 г.

Москва

Дорогая Вера,

много раз пытался присесть написать тебе, но, веришь ли, я так устаю от своей каторжной работы, что вечером иногда не в силах выжать из себя ни одной строки. От тебя я получил одно письмо осенью прошлого года и ответил на него тотчас же. Очевидно, оно до тебя не дошло. Молодой человек, что приезжал сюда (он видел только Тасю, меня не застал), говорил, что ты сердишься на меня за молчание. Теперь хочу взяться за переписку со своими и думаю, что ты будешь писать мне.

* * *

Во-первых: получила ли ты известие о смерти мамы? (Она скончалась 1 февраля 22 г. от сыпного тифа.)[329] Варя из Киева дала тебе телеграмму.

* * *

Я очень много работаю; служу в большой газете «Рабочий» и зав. издат. в Научн.-техн. комит. у Бориса Михайловича З. Устроился только недавно. Самый ужасный вопрос в Москве — квартирный. Живу в комнате, оставленной мне по отъезде Андреем З. Большая Садовая, 10, кв. 50. Комната скверная, соседство тоже, оседлым себя не чувствую, устроиться в нее стоило больших хлопот.

О ценах московских и писать не буду, они невероятны. Я получаю жалования около 45 миллионов в месяц (по мартовскому курсу). Этого мало. Нужно напрягаться, чтобы заработать еще. Знакомых у меня в Москве очень много (журнальный и артист. мир), но редко кого вижу, потому что горю в работе и мечусь по Москве исключительно по газетным делам.

* * *

Дядю Колю «уплотнили», но живет он сравнительно с другими хорошо.

* * *

Меня очень беспокоит, как ты поживаешь. Не голодно ли?

* * *

У Ивана Павловича скопилась вся компания (Леля, Костя, Варя, Леня), а Андрей с Надей у Василия Ильича[330].

Скучаю по своим.

Ваня и Коля здоровы, о них мне писали.

Я жду от тебя письма с описанием твоей жизни и планов.

Целую.

Твой Михаил.

P. S. Пиши на адрес дяди Коли.

19. Н. А. Булгаковой-Земской. 18 апреля 1922 г.

Москва

Дорогая Надя,

извини, что не успел поздравить со Светлым праздником[331]. Я веду такой каторжный образ жизни, что не имею буквально минуты. Только два дня вздохнул на праздники. А теперь опять начинается мой кошмар.

Отвечаю на запросы в твоем письме, переданном Вас. Павл.

Комната:

Бориса, конечно, выписали. Вас тоже. Думаю, что обратно не впишут. Дом «жил. раб. товарищ.». Плата прогрессирует. Апрель 1½ милл. Топить перестали в марте. Все переплеты покрылись плесенью. Вероятно[332], на днях сделают попытку выселить меня, но встретят с моей стороны сопротивление на законн. основании (должность: у Боба старшим инженером служу с марта).

Прилагаю старания найти комнату. Но это безнадежно. За указание комнаты берут бешеные деньги.

* * *

Служба:

Всюду огромное сокращение штатов. Пайки гражданск. отменены. Народн. образов. оплачивается хуже всего и неаккуратно.

* * *

Цены:

Нет смысла сообщать: меняются каждый день на сотни тысяч. Перед праздником: белая мука пуд — 18 милл. Хлеб белый — 375 т. фунт, масло слив. 1 милл. 200 т. фунт.

* * *

Боб: о Вашем приезде знает. Живет очень хорошо. Много зарабатывает. Гостит отец Марьи Д.

* * *

Д. Коля живет прекрасно. Уплотнен.

* * *

Я: 1) служу сотрудником больш. оф. газеты, 2) у Боба, 3) временно конферансье в маленьком театре.

Зарабатываю (за ½ апреля)

паек + 40 милл. (у Боба) + 30 милл. газ. + конферанс. (еще не считал). В общем за апрель должен получить всего 130–140 милл.

Впрочем, сказать трудно точно. Кавардак. Меняются ставки.

Целую.

Михаил.

P. S. Посылку получил. Варе пишу.

20. Вере А. Булгаковой. 23 января 1923 г.

Москва

Дорогая Вера,

спасибо вам всем за телеграфный привет. Я очень обрадовался, узнав, что ты в Киеве. К сожалению, из телеграммы не видно — совсем ли ты вернулась или временно? Моя мечта, чтобы наши все осели бы, наконец, на прочных гнездах в Москве и в Киеве.

Я думаю, что ты и Леля вместе и дружно могли бы наладить жизнь в том углу, где мама налаживала ее. Может быть, я и ошибаюсь, но мне кажется, что лучше было бы и Ивану Павловичу, возле которого остался бы кто-нибудь из семьи, тесно с ним связанной и многим ему обязанной.

С печалью я каждый раз думаю о Коле и Ване, о том, что сейчас мы никто не можем ничем облегчить им жизнь. С большой печалью я думаю о смерти матери и о том, что, значит, в Киеве возле Ивана Павловича никого нет.

Мое единственное желание, чтобы твой приезд был не к разладу между нашими, а наоборот, связал бы киевлян. Вот почему я так обрадовался, прочитавши слова «дружной семьей»[333]. Это всем нам — самое главное. Право, миг доброй воли, и вы зажили бы прекрасно. Я сужу по себе: после этих лет тяжелых испытаний я больше всего ценю покой. Мне так хотелось бы быть среди своих. Ничего не поделаешь. Здесь в Москве, в условиях неизмеримо более трудных, чем у Вас, я все же думаю пустить жизнь в нормальное русло.

В Киеве, стало быть, надежда на тебя, Варю и Лелю. С Лелей я много говорил по этому поводу. На ней, так же как и на всех, отразилось пережитое, и так же, как и я, она хочет в Киеве мира и лада.

Моя большая просьба к тебе: живите дружно в память мамы.

Я очень много работаю и смертельно устаю. Может быть, весной мне удастся ненадолго съездить в Киев, я надеюсь, что застану тебя, повидаю Ивана Павловича. Если ты обживешься в Киеве, посоветуйся с Иваном Павловичем и Варварой, нельзя ли что-нибудь сделать, чтобы сохранить мамин участок в Буче[334]. Смертельно мне будет жаль, если пропадет он.

Ивану Павловичу передай мой и Тасин горячий привет.

Твой брат Михаил.

21. Н. А. Булгаковой-Земской. [Весна 1923 г.][335]

[Москва]

Дорогая Надя,

крепко целую тебя, Андрея и дитё.

Спасибо за пирог.

Очень жалею, что Вы не пришли. Я бы Вас угостил ромовой бабкой. Живу я как сволочь больной и всеми брошенный. Я к Вам не показываюсь, потому что срочно дописываю 1-ю часть романа; называется она «Желтый прапор».

И скоро приду.

У меня рука болит. Цел ли мой диплом?

Хотя я напрасно пишу эту записку:

Катюша сказала:

— Я все равно ее потеряю.

Когда я сказал:

— Ну так передайте на словах. —

Она ответила:

— Вы лучше напишите, а то я забуду.

Целую всех.

Татьяна целует, Коля Гладыревский шлет привет.

Твой Михаил.

Андрей, не сердись, что я к тебе не пришел[336].

22. Н. А. Булгаковой-Земской. [Лето 1923 г.][337]

[Москва]

Дорогая Надя,

я продал в «Недра» рассказ «Дьяволиада»[338], и доктора нашли, что у меня поражены оба коленные сустава; кроме того, я купил гарнитур мебели шелковый[339], вполне приличный. Она уже стоит у меня в комнате.

Что будет дальше, я не знаю — моя болезнь (ревматизм) очень угнетает меня. Но если я не издохну как собака — мне очень не хотелось бы помереть теперь, — я куплю еще ковер. Кстати, о ковре: портрет, на котором ты поставила крест, был не мой, а твой[340].

Целую Чижку[341].

Твой покойный брат Михаил.

23. Ю. Л. Слезкину[342]. 31 августа 1923 г.

Москва

Дорогой Юрий, спешу тебе ответить, чтобы письмо застало тебя в Кролевце[343]. Завидую тебе. Я в Москве совершенно измотался.

В «Накануне»[344] масса новых берлинских лиц, хоть часть из них и временно: Не-Буква[345], Бобрищев-Пушкин[346], Ключников[347] и Толстой[348]. Эти четверо прочитали здесь у Зимина[349] лекцию. Лекция эта была замечательна во всех отношениях (но об этом после)[350].

Трудовой граф[351] чувствует себя хорошо, толсто и денежно. Зимой он будет жить в Петербурге, где ему уже отделывают квартиру, а пока что живет под Москвой на даче. Печатание наших книг вызывает во мне раздражение, до сих пор их нет. Наконец Потехин[352] сообщил, что на днях их ждет. По слухам, они уже готовы (первыми выйдут твоя и моя). Интересно, выпустят ли их. За свою я весьма и весьма беспокоюсь[353].

Корректуры они мне, конечно, и не подумали прислать.

«Дьяволиаду» я кончил, но вряд ли она где-нибудь пройдет. Лежнев[354] отказался ее взять.

Роман я кончил, но он еще не переписан, лежит грудой, над которой я много думаю[355]. Кое-что исправляю.

Лежнев начинает толстый ежемесячник «Россия» при участии наших и заграничных. Сейчас он в Берлине, вербует. По-видимому, Лежневу предстоит громадная издательско-редакторская будущность. Печататься «Россия» будет в Берлине. При «Накануне» намечается иллюстрированный журнал. Приложения уже нет, а есть пока лит. страничка.

Думаю, что наши книги я не успею прислать тебе в Кролевец. Вероятно, к тому времени, как они попадут ко мне в руки, ты уже будешь в Москве.

* * *

Трудно в коротком спешном письме сообщить много нового. Во всяком случае, дело явно идет на оживление, а не на понижение в литературно-издательском мире.

Приезжай! О многом интересном поговорим.

Таня тебе и Лине[356] шлет привет. И я Лине отдельный, спецпривет.

* * *

В Москве пьют невероятное количество пива.

Целую тебя. Твой М. Булгаков.

24. П. Н. Зайцеву[357]. 25 мая 1924 г.

Москва

Дорогой Петр Никанорович!

Оставляю Вам «Записки на манжетах» и убедительно прошу поскорее выяснить их судьбу.

В III части есть отрывок, уже печатавшийся[358]. Надеюсь, что это не смутит Николая Семеновича. При чтении III-ей части придется переходить от напечатанных отрывков к писанным на машинке, следя за нумерацией глав.

Я был бы очень рад, если бы «Манжеты» подошли. Мне они лично нравятся.

Было бы очень хорошо, если бы Ник. Сем.[359] срочно устроил у себя чтение «Манжет». Я сам бы прочитал их, и судьба их моментально бы выяснилась.

Себе я ничего не желаю, кроме смерти. Так хороши мои дела!

Ваш М. Булгаков.

P. S. Буду Вам звонить и сам зайду сегодня и завтра.

25. Всероссийскому союзу писателей. 18 октября 1925 г.

Москва

Во Всероссийский союз писателей

Уважаемые товарищи,

в ответ на приглашение Ваше на литературную выставку[360] посылаю «Дьяволиаду».

Что касается портрета моего:

Ничем особенным не прославившись как в области русской литературы, так равно и в других каких-либо областях, нахожу, что выставлять мой портрет для публичного обозрения — преждевременно.

Кроме того, у меня его нет.

Уважающий Вас М. Булгаков.

26. В. В. Вересаеву. 6 декабря 1925 г.

Москва

Дорогой Викентий Викентьевич,

я был у Вас, чтобы без всякой торжественности поздравить Вас[361].

Вчера, собираясь послать Вам парадное письмо, я стал перечитывать Вас, письма так и не написал, а ночью убедился, насколько значительно то, что Вы сочинили за свой большой путь.

Не раз за последние удивительные годы снимал я с полки Ваши книги и убеждался, что они живут. Сроков людских нам знать не дано, но я верю, и совершенно искренно, что я буду держать в руках Вашу новую книгу и она так же взволнует меня, как много лет назад меня на первом пороге трудной лестницы взволновали «Записки врача».

Это будет настоящей радостью — знаком, что жива наша Словесность Российская, — а ей моя любовь.

Крепко целую Вас.

Михаил Булгаков.

27. В Совет и Дирекцию Московского художественного театра. 4 июня 1926 г.

Москва

Сим имею честь известить о том, что я не согласен на удаление Петлюровской сцены из пьесы моей «Белая гвардия».

Мотивировка: Петлюровская сцена органически связана с пьесой.

Также не согласен я на то, чтобы при перемене заглавия пьеса была названа «Перед концом».

Также не согласен я на превращение 4-х актной пьесы в 3-х актную.

Согласен совместно с Советом Театра обсудить иное заглавие для пьесы «Белая гвардия».

В случае, если Театр с изложенным в этом письме не согласится, прошу пьесу «Белая гвардия» снять в срочном порядке[362].

Михаил Булгаков.

28. А. Д. Попову[363]. 26 июля 1926 г.

Москва

Здравствуйте, дорогой режиссер!

Письмо Ваше от 16 июля я получил вчера в Крюкове — под Москвой. По-видимому, происходит недоразумение: я полагал, что я продал Студии[364] пьесу, а Студия полагает, что я продал ей канву, каковую она (Студия) может поворачивать, как ей заблагорассудится.

Ответьте мне, пожалуйста, Вы — режиссер, как можно 4-х актную пьесу превратить в 3-х актную?!

1-й акт. Приезд Аметистова.

2-й акт. Кончается демонстрацией (по плану Вашего Совета).

Из задачника Евтушевского: спрашивается, что должно происходить в 3-м (последнем?!) акте?! Куда я, автор, дену китайцев, муровцев, тоску и т. д.? Куда?

Убрать китайскую любовь? Зачем тогда прачешная в 1-м акте? Кому нужна Манюшка?

Коротко: «Зойкина» — 4-актная пьеса. Не-воз-мож-но ее превратить в 3-актную.

Новую трехактную пьесу я писать не буду. Я болен (во-1-х), переутомлен (во-2-х), в-3-х же, публика, видевшая репетицию, совершенно справедливо говорит мне:

«Не слушайте их (Совет, извините!), они сами во всем виноваты».

В-4-х: я полагал, что будет так: я пьесы пишу, Студия их ставит. Но она не ставит! О, нет! Ей не до постановок! У нее есть масса других дел: она сочиняет проекты переделок. Ставить же, очевидно, буду я! Но у меня нет театра! (К сожалению!!)

Итак: я согласился на переделки. Но вовсе не затем, чтобы устроить 3 акта. Я сейчас, испытывая головные боли, очень больной, задерганный и затравленный, сижу над переделкой. Зачем? Затем, чтобы убрать сцену в Муре. Затем, чтобы довести «Зойкину» до блеска. Затем, чтобы переносить кутеж в 4-й акт. Я не нанимался решать головоломки для Студии. Я писал пьесу!

Одна возня с кутежом может довести до белого каления (изволь писать новый текст для 4-го акта и для 3-го!!).

В одном мы сходимся: сцену «фабрики» и «Аллы — Зои» можно вести как 1 картину. Это я устрою. Вам будет удобно.

О «вялости» этих сцен мне говорить неудобно. Не смею спорить, ведь я — автор. Но, увы, публика спорит за меня. И говорила она раз двадцать с малыми вариантами одно и то же:

«Вы будете переделывать?! Бросьте! Зачем Вы их слушаете? Сцена Аллы — Зои очень хороша, но они совершенно никак ее не сыграли! Они кругом виноваты! Они не переварили нисколько Вашего текста!»

Вот что говорят дерзкие зрители! Этого мало. Я еще молчу о том, что у меня безжалостно вышибали (и без всякой цензуры!) лучшие фразы из текста: где «Зойка — вы черт»?, где «ландышами пахнет»? и т. д. и т. д. Где?.. Где?

Понижение к концу пьесы? А публика (квалифицированная, отборная, лучшая — театральная!) говорит, что я даром себя мучаю. 3-й и 4-й акты просто не сыграны. Стало быть, незачем и переделывать.

Но ладно. Я переделываю, потому что, к сожалению, я «Зойкину» очень люблю и хочу, чтоб она шла хорошо.

И готовлю ряд сюрпризов. Не 3 акта будет, а, как было, 4-е. Но Газолин будет увеличен, кутеж будет в 4-м акте, Мура (сцены с аппаратами) не будет.

В голове теперь форменная чертовщина! Что мне делать с Аллилуей? Где будет награждение червонцами? И т. д.?!

* * *

Я болен. Но переделаю.

* * *

%% не играют никакой роли! Просто я написал 4-актную пьесу, а не 3-актную[365]. Я бы рад и 2 акта сделать, но не делается.

* * *

Сообщите мне, наконец, будут вахтанговцы ставить «Зойкину» или нет? Или мы будем ее переделывать до 1928-го года? Но сколько бы мы ни переделывали, я не могу заставить актрис и актеров играть ту Аллу, которую я написал. Ту Зойку, которую я придумал. Того Аллилую, которого я сочинил. Это Вы, Алексей Дмитриевич, должны сделать[366].

* * *

Я надеюсь, что Вы не будете на меня в претензии за некоторую растрепанность этого письма. Я очень спешу (оказия в Москву), я переутомлен.

На днях я студийной машинистке начну сдавать для переписки новую «Зойкину». Если не сдохну. Если она выйдет хуже 1-й, да ляжет ответственность на нас всех! (Совет в первую голову!)

Пишу Вам без всякого стискивания зубов. Вы положили труд. Я тоже.

Привет!

Ваш М. Булгаков.

Адрес: Москва, Мал. Левшинский пер., 4, кв. 1.

В Москве я часто бываю. Приезжаю с дачи.

29. А. Д. Попову. 11 августа 1926 г.

Москва

Уважаемый Алексей Дмитриевич!

Переутомление действительно есть. В мае всякие сюрпризы, не связанные с театром[367], в мае же гонка «Гвардии» в МХАТе 1-м (просмотр властями!), в июне мелкая беспрерывная работишка, потому что ни одна из пьес еще дохода не дает, в июле правка «Зойкиной». В августе же все сразу. Но «недоверия» нет. К чему оно? Силы студии свежи, Вы — режиссер и остры и напористы (совершенно искренне это говорю). Есть только одно: Вы на моих персонажей смотрите иными глазами, нежели я, да и завязать их хотите в узел немного не так, как я их завязал. Но ведь немного! И столковаться очень можно.

Что касается Совета, то он, по-видимому, непогрешим! Я же, грешный человек, могу ошибаться, поэтому с величайшим вниманием отношусь ко всему, что исходит от Вас.

Надеюсь, что ни дискуссии, ни войны, ни мешанина нам не грозят. Я не менее Студии желаю хорошего результата, а не гроба!

И вот в доказательство сводка того, над чем сейчас я сижу:

«Увеличение Газолина преступно». Побойтесь Бога! Да разве я не соображаю, что когда нужно сжимать и оттачивать пьесу, речи быть не может о раздувании 2-го персонажа? Я просто думал, что Вы поймете меня с полуслова. Дело вот в чем: ведь Мура (учреждения) не будет, и Газолин наведет из мести к Херувиму Мур на квартиру Зойки.

Не бойтесь: никакого количественного увеличения, а эффекту много. На вас же работаю, на Совет! На поднятие финального акта.

Согласны?

Но лучше по порядку.

1-й акт: как был, но с чисткой. Уходов Херувима не два, а один («до чего ты оригинальный!»), и концовка так: Херувим возвращается, мальчишки во дворе поют: «Многие лета! Многие лета!»

Аметистов. Манюшка! Что стоишь, как китайская стена? Кричи ура!

Тут и «ах, мерзавец!», и «Многие лета», и музыкальный шум. Мне кажется, так веселей.

Кроме того, в 1-м акте несколько сокращений незначительных.

* * *

2-й. Фабрика на ходу, как была (ответственная; далее — Агнесса Ферапонтовна, появляется Зойка, у швеи слова «зад как рояль, только клавиши приделать и в концертах можно играть»). Затем, чтобы Аметистов мог поговорить с ними (со швеей и закройщицей) и их убрать. Тогда Алла входит без всяких перемен. Что мною и сделано.

Демонстрация: отчищена до блеска. Карта эта, по-видимому, битая.

Конец 2-го акта:

Гусь-Ремонтный (фамилия). А-телье!

Аметист. Ан-тракт!

Занавес.

3-й акт.

Тоска, уход Аметистова, Обольянинова и Зойки. Китайцы, Мур. Предательство Газолина.

4-й акт. В работе!!

Начинается громом кутежа. Фокстрот на сцене и т. д.

Но вот в чем дело:

Скандал Аллы с Гусем на публике (как этого хочет Совет) провести крайне трудно. Я уже примерял, комбинировал, писал, зачеркивал (продуктивная работа, Алексей Дмитриевич!). Гостей нужно удалить (Роббер, Мертвое тело) после награждения червонцами, и тогда уже тоскующему неудовлетворенному Гусю Аметистов подает Аллу как сюрприз. На закуску, так сказать. Их скандал, тоска Гуся, убийство, побег Херувима, Манюшки, Аметистова и появление Газолина с Пеструхиным, Ванечкой и Толстяком. Газолин бушует: «как вы пустили (упустили) бандити Хелувима?!»

Мифическую личность из пьесы вон! Берут Аллилую, всех уводят, квартира угасает.

Конец.

Итак: 3-й и 4-й акты одновременно в работе. Завтра машинистка уже начнет переписывать 1-й и 2-й акты.

* * *

При всем моем добром желании впихнуть события в 3 акта, не понимаю, как это сделать.

Формула пьесы, поймите, четырехчленна!

* * *

Во всяком случае, поднятия последних актов мы добьемся. А уж это много значит. С Вами во многом столкуемся. У актера и режиссера голова пухнуть не будет (у меня она уже лопнула). Рад, если пьеса пойдет срочно.

Если хотите, срочно ответьте мне на это письмо. Сообщите все Ваши соображения. Б. м., Вам удастся 3-й и 4-й акты пустить в виде 2-х картин (один акт). (Почему вам так загорелось делать 3 акта?!)

Жду письма.

После 22-го авг. Вы едете в Москву? Сейчас же получите экземпляр пьесы, и машина пойдет в ход.

Жму Вашу руку.

М. Булгаков.

Мал. Левшинский пер., 4, кв. 1

P. S. Извините, что письмо небрежно. Спешу: «Зойкина» задавила.

30. В. В. Вересаеву. 19 августа 1926 г.

Москва

Дорогой Викентий Викентьевич!

Ежедневное созерцание моего управдома, рассуждающего о том, что такое излишек площади (я лично считаю излишком лишь все сверх 200 десятин), толкнуло меня на подачу анкеты в КУБУ[368].

Если Вы хоть немного отдохнули и меня не проклинаете, не черкнете ли квалификационной даме, сидящей под плакатом у Незлобинского театра, или мне (не упоминая об отрицательных сторонах моего характера) Ваше заключение обо мне.

Как скорее протолкнуть анкету и добиться зачисления?

Советом крайне обяжете!

Когда собираетесь вернуться? Как Ваше здоровье? Работаете ли над «Пушкиным»[369]? Как море? Если ответите на все эти вопросы — обрадуете. О Вас всегда вспоминаю с теплом.

Мотаясь между Москвой и подмосковной дачей (теннис в те редкие промежутки, когда нет дождя), добился стойкого и заметного ухудшения здоровья.

Радуют многочисленные знакомые: при встречах говорят о том, как я плохо выгляжу, ласково и сочувственно осведомляются, почему я в Москве, или утверждают, что... с осени я буду богат!! (Намек на Театр.)[370]

Последнюю мысль мне они внушили настолько, что я выкормил в душе одно — с осени платить долги!!!

В редкие минуты просветления, впрочем, сознаю, что мысль о богатстве — глупая мысль.

Преданный Вам

М. Булгаков.

31. В. В. Вересаеву. 18 ноября 1926 г.

Москва

Дорогой Викентий Викентьевич!

При сем посылаю Вам два билета (для Вас и супруги Вашей) на «Дни Турбиных».

Кроме того, посылаю первые 50 рублей в уплату моего долга Вам.

Только вчера начал небольшими порциями получать гонорар (громадные суммы забрали крупные мои кредиторы и в первую очередь — Театр). Только этим объясняется моя задержка в уплате Вам.

Посылаю Вам великую благодарность, а сам направляюсь в ГПУ (опять вызвали).

Искренно преданный Вам

М. Булгаков.

32. Административному отделу Моссовета. 21 февраля 1928 г.

Москва

В дополнение к заявлению в АОМС

М. А. Булгакова

Цель поездки за границу

Еду, чтобы привлечь к ответственности Захара Леонтьевича Каганского, объявившего за границей, что он якобы приобрел у меня права на «Дни Турбиных», и на этом основании выпустившего пьесу на немецком языке, закрепившего за собой «права» на Америку и т. д.

Каганский (и другие лица) полным темпом приступили к спекуляции моим литературным именем и поставили меня в тягостнейшее положение. В этом смысле мне необходимо быть в Берлине.

В Париж еду, чтобы вести переговоры с Театром Mathurins[371] (постановка «Дней Турбиных»), вести переговоры с Société des auteurs dramatiques[372], в которое я вступил.

Прошу отпустить со мною жену, которая будет при мне переводчиком. Без нее мне будет крайне трудно выполнить все мои дела (не говорю по-немецки).

В Париже намерен изучать город, обдумать план постановки пьесы «Бег», принятой ныне в Московский Художественный Театр (действие V «Бега» в Париже происходит)[373].

Поездка не должна занять ни в коем случае более 2-х месяцев, после которых мне необходимо быть в Москве (постановка «Бега»).

Надеюсь, что мне не будет отказано в разрешении съездить по этим важным и добросовестно изложенным здесь делам[374].

М. Булгаков.

Москва, Больш. Пироговская, 35/б, кв. 6.

Телеф. 2-03-27

P. S. Отказ в разрешении на поездку поставит меня в тяжелейшие условия для дальнейшей драматургической работы.

33. Е. И. Замятину. 27 сентября 1928 г.

Москва

Дорогой Евгений Иванович![375]

На этот раз я задержал ответ на Ваше письмо именно потому, что хотел как можно скорее на него ответить.

К тем семи страницам «Премьеры»[376], что лежали без движения в первом ящике, я за две недели приписал еще 13. И все 20 убористых страниц, выправив предварительно на них ошибки, вчера спалил в той печке, возле которой вы не раз сидели у меня.

И хорошо, что вовремя опомнился.

При живых людях, окружающих меня, о направлении в печать этого опуса речи быть не может.

Хорошо, что не послал. Вы меня извините за то, что я не выполнил обещания, я в этом уверен, если я скажу, что все равно не напечатали бы ни в коем случае.

Не будет «Премьеры»!

Вообще упражнения в области изящной словесности, по-видимому, закончились.

Плохо не это, однако, а то, что я деловую переписку запустил.

Человек разрушен.

К той любви, которую я испытываю к Вам, после Вашего поздравления присоединилось чувство ужаса (благоговейного).

Вы поздравили меня за две недели до разрешения «Багрового острова».

Значит, Вы пророк.

Что касается этого разрешения, то не знаю, что сказать. Написан «Бег». Представлен.

А разрешен «Б. остров».

Мистика.

Кто? Что? Почему? Зачем?

Густейший туман окутывает мозги.

Я надеюсь, что Вы не лишите меня Ваших молитв!

А равно также привет Людмиле Николаевне![377]

Старичок[378] гостил у нас. Вспоминали поездку на взморье. Ах, Ленинград, восхитительный город!

Ваш М. Булгаков.

Вы не думайте, Евгений Иванович!

Б. Пироговская, 35-б, кв. 6.

34. Н. А. Булгакову. 25 апреля 1929 г.

Москва

Дорогой Коля!

Сегодня узнал, что твой переезд в Париж уже решен[379]. Я очень рад этому и искренне желаю, чтобы твоя судьба была там счастлива. Прошу тебя, как только ты двинешься, меня об этом известить, а по приезде в Париж тотчас же сообщить твой адрес. Возможно, что мне удастся помочь тебе материально.

Я уж просил тебя не негодовать на меня за крайне редкие мои письма. Наша страшная и долгая разлука ничего не изменила: не забываю и не забуду тебя и Ваню.

В Париж буду писать тебе.

Было бы очень хорошо, если б ты на это письмо ответил телеграммой с датой твоего выезда. Сделай так, телеграфируй и пиши мне:

Москва, Б. Пироговская, 35-а, кв. 6.

Прилагаемое письмо с фотографией прочти и отошли Ване.

Вторая фотография — тебе.

Не забывай меня.

Твой брат Михаил.

P. S. Уведоми меня о получении этого письма.

М.

Ты, наверное, знаешь, что такие скудные суммы мы посылали тебе потому, что больше не разрешалось.

35. Е. И. Замятину. 19 июля 1929 г.

Москва

Дорогой Евгений Иванович! Насчет лазанья под биллиард: существует знаменитая формула: «Сегодня я, а завтра, наоборот, Ваша компания!»

П. А. Маркова[380] в Москве нет. Где он и когда вернется, сразу узнать не удалось. Таиров (Александр Яковлевич)[381] за границей и будет там до половины августа. По телефону узнал, что в 2-м МХАТе обязанности директора сейчас исполняет Резголь Антон Александрович. Вахтанговцы сейчас все в Москве и до 28-го июля будут играть в Парке культуры, а что дальше с ними будет — неизвестно. Желаю успеха, рад служить. И Любови Евгениевне[382], и Мушке[383] привет Ваш передал. Что касается старости, то если мы будем вести себя так, как ведем, то наша старость не будет блистательна. Передайте мой лучший привет Людмиле Николаевне, а также миллионщикам.

Ваш до гроба (который не за горами) М. Булгаков.

P. S. Как изволите видеть, письмо касается лишь Вашего уважаемого поручения. Относительно же Вашей пьесы[384] я Вам, как обещал, напишу. Ждите. Говорил я кое с кем, и во мраке маленький луч. Но если этот луч врет?! O Tempora, o Mores![385]

В Москве краткие грозы, прохладно, пасмурно, скучно. На душе и зуйно, и фонно[386].

М. Б.

36. Н. А. Булгакову. 23 июля 1929 г.

Москва

Дорогой Коля,

поздравляю тебя с окончанием университета.

Желаю тебе, чтобы ты остался душевно таким же, как я помню тебя много лет назад.

Впрочем, дорогой доктор, ты сам лучше других знаешь, чего себе желать. Я верю, что твоя жизнь после всех испытаний будет светла.

Я прошу тебя при отъезде в Париж немедленно известить меня телеграммой, а из Парижа телеграфировать твой адрес, тогда я приму все меры, чтобы помочь Ване материально, хотя бы и в скудных размерах — как я могу.

Телеграфировать или писать (желательно спешной почтой) прошу в мой адрес:

Москва, Б. Пироговская, 35-а, кв. 6.

Целую тебя и Ивана крепко.

Твой М. Булгаков.

P. S. О получении этого письма меня, пожалуйста, извести. Если твой отъезд задерживается — извести!

М.

37. И. В. Сталину. Июль 1929 г.

Москва

Генеральному секретарю партии И. В. Сталину

Председателю Ц. И. Комитета М. И. Калинину

Начальнику Главискусства А. И. Свидерскому

Алексею Максимовичу Горькому

литератора

Михаила Афанасьевича Булгакова

(Москва, Б. Пироговская, 35/а, кв. 6, т. 2-03-27)

Заявление

В этом году исполняется десять лет с тех пор, как я начал заниматься литературной работой в СССР. Из этих десяти лет последние четыре года я посвятил драматургии, причем мною были написаны 4 пьесы. Из них три («Дни Турбиных», «Зойкина квартира» и «Багровый остров») были поставлены на сценах государственных театров в Москве, а четвертая, «Бег», была принята МХАТом к постановке и в процессе работы Театра над нею к представлению запрещена.

В настоящее время я узнал о запрещении к представлению «Дней Турбиных» и «Багрового острова». «Зойкина квартира» была снята после 200-го представления в прошлом сезоне по распоряжению властей. Таким образом, к настоящему театральному сезону все мои пьесы оказываются запрещенными, в том числе и выдержавшие около 300 представлений «Дни Турбиных».

В 1926-м году в день генеральной репетиции «Дней Турбиных» я был в сопровождении агента ОГПУ отправлен в ОГПУ, где подвергался допросу.

Несколькими месяцами раньше представителями ОГПУ у меня был произведен обыск, причем отобраны были у меня «Мой дневник» в 3-х тетрадях и единственный экземпляр сатирической повести моей «Собачье сердце»[387].

Ранее этого подверглись запрещению: повесть моя «Записки на манжетах». Запрещен к переизданию сборник сатирических рассказов «Дьяволиада», запрещен к изданию сборник фельетонов, запрещены в публичном выступлении «Похождения Чичикова». Роман «Белая гвардия» был прерван печатанием в журнале «Россия», т. к. запрещен был самый журнал.

По мере того, как я выпускал в свет свои произведения, критика в СССР обращала на меня все большее внимание, причем ни одно из моих произведений, будь то беллетристическое произведение или пьеса, не только никогда и нигде не получило ни одного одобрительного отзыва, но напротив, чем большую известность приобретало мое имя в СССР и за границей, тем яростнее становились отзывы прессы, принявшие наконец характер неистовой брани.

Все мои произведения получили чудовищные, неблагоприятные отзывы, мое имя было ошельмовано не только в периодической прессе, но и в таких изданиях, как Б. Сов. Энциклопедия и Лит. Энциклопедия.

Бессильный защищаться, я подавал прошение о разрешении хотя бы на короткий срок отправиться за границу. Я получил отказ.

Мои произведения «Дни Турбиных» и «Зойкина квартира» были украдены и увезены за границу. В г. Риге одно из издательств дописало мой роман «Белая гвардия», выпустив в свет под моей фамилией книгу с безграмотным концом. Гонорар мой за границей стали расхищать.

Тогда жена моя Любовь Евгениевна Булгакова вторично подала прошение о разрешении ей отправиться за границу одной для устройства моих дел, причем я предлагал остаться в качестве заложника.

Мы получили отказ.

Я подавал много раз прошения о возвращении мне рукописей из ГПУ и получал отказы или не получал ответа на заявления.

Я просил разрешения отправить за границу пьесу «Бег», чтобы ее охранить от кражи за пределами СССР.

Я получил отказ.

К концу десятого года силы мои надломились, не будучи в силах более существовать, затравленный, зная, что ни печататься, ни ставиться более в пределах СССР мне нельзя, доведенный до нервного расстройства, я обращаюсь к Вам и прошу Вашего ходатайства перед Правительством СССР об изгнании меня за пределы СССР вместе с женою моей Л. Е. Булгаковой, которая к прошению этому присоединяется.

М. Булгаков.

Москва <...> июля 1929 г.

38. Н. А. Булгакову. 24 августа 1929 г.

Москва

Дорогой Коля!

Спасибо тебе большое за посещение Влад. Львов.[388] Прошу хранить в Париже полученный гонорар впредь до моего письма, в котором я, если будет нужно, напишу, как им распорядиться.

Крайне также признателен тебе за готовность мне помочь в литературных делах моих. Иного я и не ждал.

Насчет того, что я не щедр на письма: что поделаешь!

Теперь сообщаю тебе, мой брат: положение мое неблагополучно.

Все мои пьесы запрещены к представлению в СССР, и беллетристической ни одной строки моей не напечатают.

В 1929 году совершилось мое писательское уничтожение. Я сделал последнее усилие и подал Правительству СССР заявление, в котором прошу меня с женой моей выпустить за границу на любой срок.

В сердце у меня нет надежды. Был один зловещий признак — Любовь Евгеньевну не выпустили одну, несмотря на то что [я] оставался (это было несколько месяцев тому назад).

Вокруг меня уже ползает змейкой темный слух о том, что я обречен во всех смыслах.

В случае, если мое заявление будет отклонено, игру можно считать оконченной, колоду складывать, свечи тушить.

Мне придется сидеть в Москве и не писать, потому что не только писаний моих, но даже фамилии моей равнодушно видеть не могут.

Без всякого малодушия сообщаю тебе, мой брат, что вопрос моей гибели — это лишь вопрос срока, если, конечно, не произойдет чуда. Но чудеса случаются редко.

Очень прошу написать мне, понятно ли тебе это письмо, но ни в коем случае не писать мне никаких слов утешения и сочувствия, чтобы не волновать мою жену.

Вот тебе более щедрое письмо.

Нехорошо то, что этой весной я почувствовал усталость, разлилось равнодушие. Ведь бывает же предел.

* * *

Я рад, что ты устроился, и верю, что ты сделаешь ученую карьеру. Напиши Ивану, что я его помню. Пусть напишет мне хоть несколько строк. Большим утешением для меня явятся твои письма, и, я полагаю, ты, прочтя это письмо, будешь писать мне часто. Опиши мне Париж (само собой разумеется, только внешнюю его жизнь).

Итак, я воспользуюсь твоим любезным предложением и в следующем письме попрошу исполнить еще некоторые мои поручения. Обременять не буду.

Ну-с, целую тебя, Никол,

твой М. Булгаков.

P. S. Ответ на это письмо прошу самый срочный.

Б. Пироговская, 35-а, кв. 6.

Влад. Львов. написал мне, что ты «ужасно милый», и это мне приятно. Неужели он не дал тебе экземпляр моего романа? Я забыл его об этом попросить.

39. А. С. Енукидзе. 3 сентября 1929 г.

Москва

Секретарю ЦИК Союза ССР

Авелю Софроновичу Енукидзе

Ввиду того, что абсолютная неприемлемость моих произведений для советской общественности очевидна,

ввиду того, что совершившееся полное запрещение моих произведений в СССР обрекает меня на гибель,

ввиду того, что уничтожение меня как писателя уже повлекло за собой материальную катастрофу (отсутствие у меня сбережений, невозможность платить налог и невозможность жить, начиная со следующего месяца, могут быть документально доказаны).

При безмерном утомлении

бесплодности всяких попыток

обращаюсь в верховный орган Союза — Центр. исполнительный комитет [С]ССР и прошу

разрешить мне вместе с женою моей Любовию Евгениевной Булгаковой выехать за границу на тот срок, который Правительство Союза найдет нужным назначить мне.

Михаил Афанасьевич Булгаков

(автор пьес «Дни Турбиных», «Бег» и других)

Москва, Б. Пироговская, 35/а, кв. 6.

Телеф. 2-03-27

40. А. М. Горькому. 3 сентября 1929 г.

Москва

Многоуважаемый Алексей Максимович!

Я подал Правительству СССР прошение о том, чтобы мне с женой разрешили покинуть пределы СССР на тот срок, какой мне будет назначен.

Прошу Вас, Алексей Максимович, поддержать мое ходатайство. Я хотел в подробном письме изложить Вам все, что происходит со мной, но мое утомление, безнадежность безмерны, не могу ничего писать.

Все запрещено, я разорен, затравлен, в полном одиночестве.

Зачем держать писателя в стране, где его произведения не могут существовать? Прошу о гуманной резолюции — отпустить меня.

Уважающий Вас

М. Булгаков.

P. S. Убедительно прошу уведомить меня о получении этого письма[389].

Москва, Б. Пироговская, 35/а, [кв. 6], Михаил Афанасьевич Булгаков.

41. Н. А. Булгакову. 6 сентября 1929 г.

Москва

Милый Коля,

от тебя нет ответа на то письмо мое, в котором я сообщал тебе о моем положении. Начинаю думать, что ты его не получил. После него мною тебе отправлено письмо, где я просил проверить слух о том, что на французском языке появилась якобы моя запрещенная повесть «Собачье сердце»[390]. Жду известий от тебя.

Твой М. Булгаков.

42. А. М. Горькому. 28 сентября 1929 г.

Москва

Многоуважаемый Алексей Максимович!

Евгений Иванович Замятин сообщил мне, что Вы мое письмо получили, но что Вам желательно иметь копию его.

Копии у меня нет, письмо же мое было приблизительно такого содержания:

«Я подал через А. И. Свидерского Правительству СССР заявление, в котором прошу обратить внимание на мое невыносимое положение и разрешить мне вместе с женою моей Любовию Евгениевной Булгаковой выехать в отпуск за границу на тот срок, который Правительству будет угодно мне назначить.

Я хотел написать Вам подробно о том, что со мною происходит, но безмерная моя усталость уже не дает мне работать.

Одно могу сказать: зачем задерживают в СССР писателя, произведения которого существовать в СССР не могут? Чтобы обречь его на гибель?

Прошу о гуманной резолюции — отпустить меня. Вас убедительно прошу ходатайствовать за меня.

Прошу не отказать в любезности сообщить, получено ли Вами это письмо».

К этому письму теперь мне хотелось бы добавить следующее:

все мои пьесы запрещены,

нигде ни одной строки моей не напечатают,

[никакой готовой работы у меня нет, ни копейки авторского гонорара ниоткуда не поступает],

ни одно учреждение, ни одно лицо на мои заявления не отвечает,

словом — все, что написано мной за 10 лет работы в СССР, уничтожено. Остается уничтожить последнее, что осталось, — меня самого. Прошу вынести гуманное решение — отпустить меня!

Уважающий Вас

М. Булгаков.

43. Н. А. Булгакову. 28 декабря 1929 г.

Москва

Дорогой Коля,

от тебя нет никаких сведений, и это наводит меня на мысль, что с тобой что-нибудь случилось.

Очень прошу тебя ответить на это письмо телеграммой — здоров ли ты, адрес — и срочно (если возможно, по телеграфу) перевести мне мой гонорар, что ты получил у Бинштока.

Твой Михаил.

P. S. Положение мое тягостно.

44. Н. А. Булгакову. 18 января 1930 г.

Москва

Дорогой Коля,

твое письмо от 6.I получил своевременно. Осеннее письмо с отрывком моей повести «La mort des poules»[391] также получено. Извини, что благодарю с опозданием.

Убедительно прошу не сердиться за перерывы в переписке. Пожалуйста, пиши чаще. Пожалуйста, не замолкай. Мое последнее молчание вызвано ухудшением моего положения и связанной с этим невозможностью сообщить, что и как писать.

Сообщаю о себе:

все мои литературные произведения погибли, а также и замыслы. Я обречен на молчание и, очень возможно, на полную голодовку. В неимоверно трудных условиях во второй половине 1929 г. я написал пьесу о Мольере. Лучшими специалистами Москвы она была признана самой сильной из моих пяти пьес. Но все данные за то, что ее не пустят на сцену. Мучения с нею продолжаются уже полтора месяца, несмотря на то что это — Мольер, 17-й век... несмотря на то что современность в ней я никак не затронул[392].

Если погибнет эта пьеса, средства спасения у меня нет — я сейчас уже терплю бедствие. Защиты и помощи у меня нет. Совершенно трезво сообщаю: корабль мой тонет, вода идет ко мне на мостик. Нужно мужественно тонуть. Прошу отнестись к моему сообщению внимательно.

Если есть какая-нибудь возможность прислать мой гонорар (банк? Чек? Я не знаю как), прошу прислать: у меня нет ни одной копейки. Я надеюсь, конечно, что присылка будет официальной, чтобы не вызвать каких-нибудь неприятностей для нас.

Прошу: побывать у Владимира Львовича Биншток (Boulevard Raspail, 236) и осведомиться — поступает ли гонорар для меня за «Дни Турбиных»[393] (роман)[394].

Прошу: взять у Бинштока и выслать мне прямо в мой адрес два экземпляра окончания моего романа. Срочно.

Прошу — выслать еще отрывки «La mort des poules» желательно с начала.

Жду с нетерпением вестей.

Желаю тебе жить счастливо!

45. Н. А. Булгакову. 4 февраля 1930 г.

Москва

Дорогой Коля!

Твое письмо от 27.I получил дня два тому назад. Очень тронут. Книги еще не пришли.

Ты пишешь, что подтверждение получений писем — лучший способ избежать пауз. О, с этим я совершенно согласен! Тем не менее моя переписка запущена. Что поделаешь! Одна из причин пауз та, что я стесняюсь крайне беспокоить тебя!

Мне совершенно необходимы:

1) Еще два экземпляра II-й части романа «Дни Турбиных».

2) 2 экз. I-й, выпущенной раньше.

3) 1–2 экз. рижского издания (адрес этого издательства!).

Если мои деньги у тебя еще на руках, возьми из них, сколько нужно, на покупку книг, пересылку и переписку со мной.

4) Подпишись в бюро вырезок (все, что попадется обо мне), шли мне.

Не сердись за беспокойство. Положение мое трудно и страшно.

Спешу отправить письмо. Ване привет!

Жена моя целует тебя. Я видел недавно Николая Леонидовича Гладыревского. Он просил меня написать тебе, что у него нет сведений о его матери. Если что знаешь о ней, не забудь, сообщи мне[395].

Жду, целую тебя.

Михаил.

46. Н. А. Булгакову. 19 февраля 1930 г.

Москва

Дорогой Коля!

Уведомление из Банка для внешней торговли в Москве о том, что на мое имя пришел перевод на 40 долл., я получил 17.II, а вчера (18.II) получил и самые деньги.

Само собою разумеется, что от получения долларов на руки я немедленно отказался и взял по курсу Госбанка (1 р. 94 коп.) 77 руб. 66 коп.

Я признателен тебе за хлопоты и тронут, поблагодари д-ра Сертич[396] (на переводе было написано Сертлич).

Теперь так: следующей суммы не высылай до получения моего следующего письма, которое будет отправлено незамедлительно. Мне нужно написать тебе подробно, а сейчас я спешу.

Сегодня вечером сяду за письмо, а завтра отправлю.

Целую тебя и благодарю.

Твой

Михаил.

47. Н. А. Булгакову. 21 февраля 1930 г.

Москва

Б. Пироговская, 35-а, кв. 6

Дорогой Коля,

ты спрашиваешь, интересует ли меня твоя работа? Чрезвычайно интересует! Я получил конспект «Bacterium prodigiosum»[397]. Я рад и горжусь тем, что в самых трудных условиях жизни ты выбился на дорогу. Я помню тебя юношей, всегда любил, а теперь твердо убежден, что ты станешь ученым.

Меня интересует не только эта работа, но и то, что ты будешь делать в дальнейшем, и очень ты обрадуешь меня, если будешь присылать все, что выйдет у тебя. Поверь, что никто из твоих знакомых или родных не отнесется более внимательно, чем я, к каждой строчке, сочиненной тобой.

Многие из моих знакомых расспрашивали меня о нашей семье, и меня всегда утешало то, что я мог говорить о твоих больших способностях.

Одна мысль тяготит меня, что, по-видимому, нам никогда не придется в жизни увидеться. Судьба моя была запутанна и страшна. Теперь она приводит меня к молчанию, а для писателя это равносильно смерти.

У меня есть встречный вопрос к тебе: интересует ли тебя моя литературная работа? Это напиши. Если хоть немного интересует, выслушай следующее и, если можно, со вниманием (хотя мой навык и чутье, кажется, подсказывают мне после внимательнейшего чтения твоих писем, что и интерес, и внимание есть):

Я свою писательскую задачу в условиях неимоверной трудности старался выполнить как должно. Ныне моя работа остановлена. Я представляю собою сложную (я так полагаю) машину, продукция которой в СССР не нужна. Мне это слишком ясно доказывали и доказывают еще и сейчас по поводу моей пьесы о Мольере.

По ночам я мучительно напрягаю голову, выдумывая средство к спасению. Но ничего не видно. Кому бы, думаю, еще написать заявление?..

* * *

Теперь о ближайшем:

будь добр, еще некоторое время потерпи беспокойство (долго, я полагаю, затруднять тебя не буду!). В счет того, что выдал тебе из моего гонорара Владимир Львович, вышли мне опять через банк сколько-нибудь. Суммы, хотя бы и ничтожные, мне нужны. Я не знаю, сколько он тебе выдал? Но полностью не высылай, а сделай так: мне очень нужны чай, кофе, носки и чулки жене.

Если не затруднительно, пришли посылку — чай, кофе, 2 пары носков и две пары чулок дамских (№ 9) (ни в коем случае ничего шелкового). Я не знаю, сколько это будет стоить.

Желательно так: посылку в первую голову, если останется еще — долларов десять через банк, а остальное оставь у себя на какие-нибудь мои расходы. Если же я ошибаюсь в расчете — только посылку.

В случае, если Ваня бедствует, мне посылку, а ему некоторую сумму из моих.

Сам рассчитай, прошу тебя!

* * *

15-го марта наступит первый платеж фининспекции (подоходный налог за прошлый год). Полагаю, что, если какого-нибудь чуда не случится, в квартирке моей маленькой и сырой вдребезги (кстати: я несколько лет болею ревматизмом) не останется ни одного предмета. Барахло меня трогает мало. Ну стулья, чашки, черт с ними. Боюсь за книги!

Библиотека у меня плохая[398], но все же без книг мне гроб! Когда я работаю, я работаю очень серьезно — надо много читать.

Все, что начинается от слов «15 марта», не имеет делового характера — это не значит, что я жалуюсь или взываю о помощи в этом вопросе, сообщаю так, для собственного развлечения.

* * *

Помирись с мыслью, что мои письма к тебе станут частыми (повторяю, вероятно, ненадолго). Я, правда, не мастер писать письма: бьешься, бьешься, слова не лезут с пера, мысли своей как следует выразить не могу...

Очень жду известий.

Будь бодр, смел, не забывай своего брата Михаила. Если найдется время, подумай о Михаиле Булгакове.

Целую.

Михаил.

Прошу доктору Владимиру Сертич передать мою благодарность и извинение за беспокойство.

М.

Книгу «Русская свадьба» буду искать[399].

48. Н. А. Булгакову. 25 марта 1930 г.

Москва

Дорогой Коля,

от тебя нет известий, что очень печально.

Я писал тебе письмо, в котором просил выслать мне посылку (носки и кофе).

Не посылай. Пошлину, говорят, очень увеличили.

Вместо этого убедительно прошу немедленно (человек тяжко болен) купить и выслать по адресу:

Ленинград, ул. К. Либкнехта, д. 98, кв. 34.

Надежде Евгениевне Тарновской[400]

медицинские препараты, перечисленные в прилагаемом списке.

Очень обяжешь.

Твой Михаил.

49. Правительству СССР. 28 марта 1930 г.

Москва

Михаила Афанасьевича Булгакова

(Москва, Б. Пироговская, 35-а, кв. 6)

Я обращаюсь к Правительству СССР со следующим письмом:

1

После того, как все мои произведения были запрещены, среди многих граждан, которым я известен как писатель, стали раздаваться голоса, подающие мне один и тот же совет:

Сочинить «коммунистическую пьесу» (в кавычках я привожу цитаты), а кроме того, обратиться к Правительству СССР с покаянным письмом, содержащим в себе отказ от прежних моих взглядов, высказанных мною в литературных произведениях, и уверения в том, что отныне я буду работать как преданный идее коммунизма писатель-попутчик.

Цель: спастись от гонений, нищеты и неизбежной гибели в финале.

Этого совета я не послушался. Навряд ли мне удалось бы предстать перед Правительством СССР в выгодном свете, написав лживое письмо, представляющее собой неопрятный и к тому же наивный политический курбет. Попыток же сочинить коммунистическую пьесу я даже не производил, зная заведомо, что такая пьеса у меня не выйдет.

Созревшее во мне желание прекратить мои писательские мучения заставляет меня обратиться к Правительству СССР с письмом правдивым.

2

Произведя анализ моих альбомов вырезок, я обнаружил в прессе СССР за десять лет моей литературной работы 301 отзыв обо мне. Из них: похвальных — было 3, враждебно-ругательных — 298.

Последние 298 представляют собой зеркальное отражение моей писательской жизни.

Героя моей пьесы «Дни Турбиных» Алексея Турбина печатно в стихах называли «сукиным сыном», а автора пьесы рекомендовали как «одержимого собачьей старостью». Обо мне писали как о «литературном уборщике», подбирающем объедки после того, как «наблевала дюжина гостей».

Писали так:

«...Мишка Булгаков, кум мой, тоже, извините за выражение, писатель, в залежалом мусоре шарит... Что это, спрашиваю, братишечка, мурло у тебя... Я человек деликатный, возьми да и хрясни его тазом по затылку... Обывателю мы без Турбиных, вроде как бюстгальтер собаке, без нужды... Нашелся, сукин сын. Нашелся Турбин, чтоб ему ни сборов, ни успеха...» («Жизнь искусства», № 44-1927 г.).

Писали «О Булгакове, который чем был, тем и останется, новобуржуазным отродьем, брызжущим отравленной, но бессильной слюной на рабочий класс и его коммунистические идеалы» («Комс. правда». 14/X.1926 г.).

Сообщали, что мне нравится «атмосфера собачьей свадьбы вокруг какой-нибудь рыжей жены приятеля» (А. Луначарский, «Известия», 8/X-926 г.) и что от моей пьесы «Дни Турбиных» идет «вонь» (Стенограмма совещания при Агитпропе в мае 1927 г.), и так далее, и так далее...

Спешу сообщить, что цитирую я отнюдь не с тем, чтобы жаловаться на критику или вступать в какую бы то ни было полемику. Моя цель — гораздо серьезнее.

Я доказываю с документами в руках, что вся пресса СССР, а с нею вместе и все учреждения, которым поручен контроль репертуара, в течение всех лет моей литературной работы единодушно и с необыкновенной яростью доказывали, что произведения Михаила Булгакова в СССР не могут существовать.

И я заявляю, что пресса СССР совершенно права.

3

Отправной точкой этого письма для меня послужит мой памфлет «Багровый остров».

Вся критика СССР, без исключений, встретила эту пьесу заявлением, что она «бездарна, беззуба, убога» и что она представляет «пасквиль на революцию».

Единодушие было полное, но нарушено оно было внезапно и совершенно удивительно.

В № 12 «Реперт. Бюлл.» (1928 г.) появилась рецензия П. Новицкого, в которой было сообщено, что «Багровый остров» — «интересная и остроумная пародия», в которой «встает зловещая тень Великого Инквизитора, подавляющего художественное творчество, культивирующего рабские подхалимски-нелепые драматургические штампы, стирающего личность актера и писателя», что в «Багровом острове» идет речь о «зловещей мрачной силе, воспитывающей илотов, подхалимов и панегиристов...».

Сказано было, что «если такая мрачная сила существует, негодование и злое остроумие прославленного буржуазией драматурга оправдано».

Позволительно спросить — где истина?

Что же такое, в конце концов, — «Багровый остров»? — «Убогая, бездарная пьеса» или это «остроумный памфлет»?

Истина заключается в рецензии Новицкого. Я не берусь судить, насколько моя пьеса остроумна, но я сознаюсь в том, что в пьесе действительно встает зловещая тень, и это тень Главного репертуарного комитета. Это он воспитывает илотов, панегиристов и запуганных «услужающих». Это он убивает творческую мысль. Он губит советскую драматургию и погубит ее.

Я не шепотом в углу выражал эти мысли. Я заключил их в драматургический памфлет и поставил этот памфлет на сцене. Советская пресса, заступаясь за Главрепертком, написала, что «Багровый остров» — пасквиль на революцию. Это несерьезный лепет. Пасквиля на революцию в пьесе нет по многим причинам, из которых, за недостатком места, я укажу одну: пасквиль на революцию, вследствие чрезвычайной грандиозности ее, написать невозможно. Памфлет не есть пасквиль, а Главрепертком — не революция.

Но когда германская печать пишет, что «Багровый остров» — это «первый в СССР призыв к свободе печати» («Молодая гвардия». № 1-1929 г.), — она пишет правду. Я в этом сознаюсь. Борьба с цензурой, какая бы она ни была и при какой бы власти она ни существовала, мой писательский долг, так же как и призывы к свободе печати. Я горячий поклонник этой свободы и полагаю, что, если кто-нибудь из писателей задумал бы доказывать, что она ему не нужна, он уподобился бы рыбе, публично уверяющей, что ей не нужна вода.

4

Вот одна из черт моего творчества, и ее одной совершенно достаточно, чтобы мои произведения не существовали в СССР. Но с первой чертой в связи все остальные, выступающие в моих сатирических повестях: черные и мистические краски (я — мистический писатель), в которых изображены бесчисленные уродства нашего быта, яд, которым пропитан мой язык, глубокий скептицизм в отношении революционного процесса, происходящего в моей отсталой стране, и противопоставление ему излюбленной и Великой Эволюции, а самое главное — изображение страшных черт моего народа, тех черт, которые задолго до революции вызывали глубочайшие страдания моего учителя М. Е. Салтыкова-Щедрина.

Нечего и говорить, что пресса СССР и не подумала серьезно отметить все это, занятая малоубедительными сообщениями о том, что в сатире М. Булгакова — «клевета».

Один лишь раз, в начале моей известности, было замечено с оттенком как бы высокомерного удивления:

«М. Булгаков хочет стать сатириком нашей эпохи» («Книгоноша», № 6-1925 г.).

Увы, глагол «хотеть» напрасно взят в настоящем времени. Его надлежит перевести в плюсквамперфектум: М. Булгаков стал сатириком, и как раз в то время, когда никакая настоящая (проникающая в запретные зоны) сатира в СССР абсолютно немыслима.

Не мне выпала честь выразить эту криминальную мысль в печати. Она выражена с совершеннейшей ясностью в статье В. Блюма (№ 6 «Лит. Газ.»), и смысл этой статьи блестяще и точно укладывается в одну формулу:

Всякий сатирик в СССР посягает на советский строй.

Мыслим ли я в СССР?

5

И, наконец, последние мои черты в погубленных пьесах «Дни Турбиных», «Бег» и в романе «Белая гвардия»: упорное изображение русской интеллигенции как лучшего слоя в нашей стране. В частности, изображение интеллигентско-дворянской семьи, волею непреложной исторической судьбы брошенной в годы гражданской войны в лагерь белой гвардии, в традициях «Войны и мира». Такое изображение вполне естественно для писателя, кровно связанного с интеллигенцией.

Но такого рода изображения приводят к тому, что автор их в СССР, наравне со своими героями, получает — несмотря на свои великие усилия стать бесстрастно над красными и белыми — аттестат белогвардейца-врага, а получив его, как всякий понимает, может считать себя конченым человеком в СССР.

6

Мой литературный портрет закончен, и он же есть политический портрет. Я не могу сказать, какой глубины криминал можно отыскать в нем, но я прошу об одном: за пределами его не искать ничего. Он исполнен совершенно добросовестно.

7

Ныне я уничтожен.

Уничтожение это было встречено советской общественностью с полною радостью и названо «достижением».

Р. Пикель, отмечая мое уничтожение («Изв.», 15/IX-1929 г.), высказал либеральную мысль:

«Мы не хотим этим сказать, что имя Булгакова вычеркнуто из списка советских драматургов».

И обнадежил зарезанного писателя словами, что «речь идет о его прошлых драматургических произведениях».

Однако жизнь, в лице Главреперткома, доказала, что либерализм Р. Пикеля ни на чем не основан.

18 марта 1930 года я получил из Главреперткома бумагу, лаконически сообщающую, что не прошлая, а новая моя пьеса «Кабала святош» («Мольер») к представлению не разрешена.

Скажу коротко: под двумя строчками казенной бумаги погребены — работа в книгохранилищах, моя фантазия, пьеса, получившая от квалифицированных театральных специалистов бесчисленные отзывы — блестящая пьеса.

Р. Пикель заблуждается. Погибли не только мои прошлые произведения, но и настоящие и все будущие. И лично я, своими руками, бросил в печку черновик романа о дьяволе, черновик комедии и начало второго романа «Театр»[401].

Все мои вещи безнадежны.

8

Я прошу Советское Правительство принять во внимание, что я не политический деятель, а литератор, и что всю мою продукцию я отдал советской сцене.

Я прошу обратить внимание на следующие два отзыва обо мне в советской прессе.

Оба они исходят от непримиримых врагов моих произведений, и поэтому они очень ценны.

В 1925 году было написано:

«Появляется писатель, не рядящийся даже в попутнические цвета» (Л. Авербах, «Изв.», 20/IX-1925 г.).

А в 1929 году:

«Талант его столь же очевиден, как и социальная реакционность его творчества» (Р. Пикель, «Изв.», 15/IX-1929 г.).

Я прошу принять во внимание, что невозможность писать равносильна для меня погребению заживо.

9

Я прошу Правительство СССР приказать мне в срочном порядке покинуть пределы СССР в сопровождении моей жены Любови Евгеньевны Булгаковой.

10

Я обращаюсь к гуманности советской власти и прошу меня, писателя, который не может быть полезен у себя, в отечестве, великодушно отпустить на свободу.

11

Если же и то, что я написал, неубедительно, и меня обрекут на пожизненное молчание в СССР, я прошу Советское Правительство дать мне работу по специальности и командировать меня в театр на работу в качестве штатного режиссера.

Я именно и точно и подчеркнуто прошу о категорическом приказе, о командировании, потому что все мои попытки найти работу в той единственной области, где я могу быть полезен СССР как исключительно квалифицированный специалист, потерпели полное фиаско. Мое имя сделано настолько одиозным, что предложения работы с моей стороны встретили испуг, несмотря на то что в Москве громадному количеству актеров и режиссеров, а с ними и директорам театров, отлично известно мое виртуозное знание сцены.

Я предлагаю СССР совершенно честного, без всякой тени вредительства, специалиста режиссера и актера, который берется добросовестно ставить любую пьесу, начиная с шекспировских пьес и вплоть до пьес сегодняшнего дня.

Я прошу о назначении меня лаборантом-режиссером в 1-й Художественный Театр — в лучшую школу, возглавляемую мастерами К. С. Станиславским и В. И. Немировичем-Данченко.

Если меня не назначат режиссером, я прошусь на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя — я прошусь на должность рабочего сцены.

Если же и это невозможно, я прошу Советское Правительство поступить со мной, как оно найдет нужным, но как-нибудь поступить, потому что у меня, драматурга, написавшего 5 пьес, известного в СССР и за границей, налицо, в данный момент, — нищета, улица и гибель[402].

Москва.

М. Булгаков.

50. В. В. Вересаеву. [1 июня 1930 г.][403]

Москва

Дорогой Викентий Викентьевич,

у меня сняли телефон и отрезали таким образом от мира.

Зайду к Вам завтра (2-го) в 5 час. вечера. Удобно ли это Вам?

Любовь Евгеньевна и я Марии Гермогеновне[404] шлем привет!

Ваш М. Булгаков

(бывший драматург, а ныне режиссер МХТ).

51. Л. Е. Белозерской-Булгаковой. 16 июля 1930 г.

15 июля 1930 г. Под Курском.

Ну, Любаня, можешь радоваться. Я уехал![405] Ты скучаешь без меня, конечно? Кстати: из Ленинграда должна быть телеграмма из театра. Телеграфируй мне коротко, что предлагает мне театр[406]. Адрес свой я буду знать, по-видимому, в Севастополе. Душка, зайди к портному. Вскрывай всю корреспонденцию. Твой.

Бурная энергия трамовцев гоняла их по поезду, и они принесли известие, что в мягком вагоне есть место. В Серпухове я доплатил и перешел. В Серпухове в буфете не было ни одной капли никакой жидкости. Представляешь себе трамовцев, с гитарой, без подушек, без чайников, без воды, на деревянных лавках? К утру трупики, надо полагать. Я устроил свое хозяйство на верхней полке. С отвращением любуюсь пейзажами. Солнце. Гуси.

16 июля 1930 г. Под Симферополем. Утро.

Дорогая Любаня! Здесь яркое солнце. Крым такой же противненький, как и был. Трамовцы бодры как огурчики. На станциях и в буфетах кой-что попадается, но большею частью пустовато. Бабы к поездам на юге выносят огурцы, вишни, яйца, булки, лук, молоко. Поезд опаздывает. В Харькове видел Оленьку[407] (очень мила, принесла мне папирос), Федю[408], Комиссарова[409] и Лесли[410]. Вышли к поезду. Целую! Как Бутон?[411]

Пожалуйста, ангел, сходи к Бычкову-портному, чтобы поберег костюм мой. Буду мерить по приезде. Если будет телеграмма из театра в Ленинграде — телеграфируй. М.

52. Н. А. Венкстерн[412]. 27 июля 1930 г.

Мисхор

Милая Наталья Алексеевна!

Адрес: Крым, Мисхор, пансионат «Магнолия»

Ах, боюсь, не напутал ли я в адресе Вашем?

В Крыму — зной. Море — как и было. Что же касается питания — продаются открытки. В пансионатах, куда едут по путевкам, кормят сносненько. Скука даже не зеленая, что-то чудовищное, что можно видеть лишь во сне. В первых числах августа собираюсь обратно. Приду к Вам, расскажу про поездку подробнее.

Шлю Вам дружеский привет.

М. Булгаков.

53. К. С. Станиславскому. 6 августа 1930 г.

Москва

Большая Пироговская, 35-а, квар. 6.

Михаил Афанасьевич Булгаков.

Многоуважаемый Константин Сергеевич.

Вернувшись из Крыма, где я лечил мои больные нервы после очень трудных для меня последних двух лет, пишу Вам простые неофициальные строки:

Запрещение всех моих пьес заставило меня обратиться к Правительству СССР с письмом, в котором я просил или отпустить меня за границу, если мне уже невозможно работать в качестве драматурга, или же предоставить мне возможность стать режиссером в театре СССР.

Есть единственный и лучший театр. Вам он хорошо известен.

И в письме моем к Правительству написано было так: «я прошусь в лучшую школу, возглавляемую мастерами К. С. Станиславским и В. И. Немировичем-Данченко». Мое письмо было принято во внимание, и мне была дана возможность подать заявление в Художественный театр и быть зачисленным в него.

После тяжелой грусти о погибших моих пьесах, мне стало легче, когда я — после долгой паузы — и уже в новом качестве переступил порог театра, созданного Вами для славы страны.

Примите, Константин Сергеевич, с ясной душой нового режиссера. Поверьте, он любит Ваш Художественный театр.

Возвращайтесь в Москву и вновь пройдите по сукну, окаймляющему зал.

Уважающий Вас

Михаил Булгаков.

54. Н. А. Булгакову. 7 августа 1930 г.

Москва

Дорогой Никол!

вчера получил твое письмо из Zagreb’а от 31.VII.30, начинающееся словами «пишу это письмо, лежа в клинике...»[413].

До этого ни одного из твоих писем я не получил. Последнее мое письмо к тебе содержало просьбу о лекарствах. На него (и на предыдущее) ответа от тебя уже не было.

Вчерашняя весть от тебя меня несколько оживила. Прошу срочно ответить на это письмо.

1) МХТ: сообщение о назначении верно. Назначен режиссером в МХТ. Комментарии к этому, появившиеся в прессе за пределами СССР, мне неизвестны. В них, вероятно, много путаного, вымышленного. Но основа — верна.

Далее:

2) Деньги нужны остро. И вот почему: в МХТ жалования назначено 150 руб. в месяц, но и их я не получаю, т. к. они мною отданы на погашение последней ¼ подоходного налога за истекший год. Остается несколько рублей в месяц. Помимо них, 300 рублей в месяц я получаю в театре, носящем название ТРАМ (Театр рабочей молодежи). В него я поступил тогда же приблизительно, когда и в МХТ.

Но денежные раны, нанесенные мне за прошлый год, так тяжки, так непоправимы, что и 300 трамовских рублей как в пасть валятся на затыкание долгов (паутина).

Пишу это я не с тем, чтобы наскучить тебе или жаловаться.

Даже в Москве какие-то сукины сыны распространили слух, что будто бы я получаю по 500 рублей в месяц в каждом театре. Вот уж несколько лет, как в Москве и за границей вокруг моей фамилии сплетают вымыслы. Большей частью злостные.

Но ты, конечно, сам понимаешь, что черпать сведения обо мне можно только из моих писем — скудных хотя бы.

Итак: если у тебя имеются мои деньги и если хоть какая-нибудь возможность перевести в СССР есть, ни минуты не медля, переведи.

3) Английский перевод моей книжки (какой, ты не пишешь) устраивай. Если поступят по этому деньги, сообщи срочно.

4) Лекарства уж, конечно, не нужны.

Теперь позволю себе повторить, что мне нужно:

1) Экземпляры моего романа «Дни Турбиных» (Paris).

2) Экземпляр его же (Рига).

3) Начало «La mort des poules» из журнала «Vie».

4) Вырезки из газет обо мне.

Я понимаю, что я тебя затрудняю, но... нужно!

* * *

На этом пока заканчиваю письмо.

* * *

Поправляйся. Надеюсь на вполне благополучный исход твоей операции.

Счастлив, что ты погружен в науку.

Будь блестящ в своих исследованиях, смел, бодр и всегда надейся. Люба тебе шлет привет.

Твой Михаил.

P. S. Следующее письмо пошлю немедленно. В нем подробнее напишу о себе.

Б. Пироговская, 35-а, кв. 6.

55. И. В. Сталину. 30 мая 1931 г.

Москва

Генеральному Секретарю ЦК ВКП (б) Иосифу Виссарионовичу Сталину

Многоуважаемый Иосиф Виссарионович!

«Чем далее, тем более усиливалось во мне желание быть писателем современным. Но я видел в то же время, что, изображая современность, нельзя находиться в том высоко настроенном и спокойном состоянии, какое необходимо для произведения большого и стройного труда.

Настоящее слишком живо, слишком шевелит, слишком раздражает; перо писателя нечувствительно переходит в сатиру.

...мне всегда казалось, что в жизни моей мне предстоит какое-то большое самопожертвование и что именно для службы моей отчизне я должен буду воспитаться где-то вдали от нее.

...я знал только то, что еду вовсе не затем, чтобы наслаждаться чужими краями, но скорей чтобы натерпеться, точно как бы предчувствовал, что узнаю цену России только вне России и добуду любовь к ней вдали от нее».

Н. Гоголь[414].

Я горячо прошу Вас ходатайствовать за меня перед Правительством СССР о направлении меня в заграничный отпуск на время с 1 июля по 1 октября 1931 года.

Сообщаю, что после полутора лет моего молчания с неудержимой силой во мне загорелись новые творческие замыслы, что замыслы эти широки и сильны, и я прошу Правительство дать мне возможность их выполнить.

С конца 1930 года я хвораю тяжелой формой нейрастении с припадками страха и предсердечной тоски, и в настоящее время я прикончен.

Во мне есть замыслы, но физических сил нет, условий, нужных для выполнения работы, нет никаких.

Причина болезни моей мне отчетливо известна.

На широком поле словесности российской в СССР я был один-единственный литературный волк. Мне советовали выкрасить шкуру. Нелепый совет. Крашеный ли волк, стриженый ли волк, он все равно не похож на пуделя.

Со мной и поступили как с волком. И несколько лет гнали меня по правилам литературной садки в огороженном дворе.

Злобы я не имею, но я очень устал и в конце 1929 года свалился. Ведь и зверь может устать.

Зверь заявил, что он более не волк, не литератор. Отказывается от своей профессии. Умолкает. Это, скажем прямо, малодушие.

Нет такого писателя, чтобы он замолчал. Если замолчал, значит был не настоящий.

А если настоящий замолчал — погибнет.

Причина моей болезни — многолетняя затравленность, а затем молчание.

* * *

За последний год я сделал следующее:

несмотря на очень большие трудности, превратил поэму Н. Гоголя «Мертвые души» в пьесу,

работал в качестве режиссера МХТ на репетициях этой пьесы,

работал в качестве актера, играя за заболевших актеров в этих же репетициях,

был назначен в МХТ режиссером во все кампании и революционные празднества этого года,

служил в ТРАМе — Московском, переключаясь с дневной работы МХТовской на вечернюю ТРАМовскую,

ушел из ТРАМа 15.III.31 года, когда почувствовал, что мозг отказывается служить и что пользы ТРАМу не приношу,

взялся за постановку в театре Санпросвета[415] (и закончу ее к июлю).

А по ночам стал писать.

Но надорвался.

* * *

<...>[416]

Я переутомлен.

* * *

Сейчас все впечатления мои однообразны, замыслы повиты черным, я отравлен тоской и привычной иронией.

В годы моей писательской работы все граждане беспартийные и партийные внушали и внушили мне, что с того самого момента, как я написал и выпустил первую строчку, и до конца моей жизни я никогда не увижу других стран.

Если это так — мне закрыт горизонт, у меня отнята высшая писательская школа, я лишен возможности решить для себя громадные вопросы. Привита психология заключенного.

Как воспою мою страну — СССР?

* * *

Перед тем, как писать Вам, я взвесил все. Мне нужно видеть свет и, увидев его, вернуться. Ключ в этом.

Сообщаю Вам, Иосиф Виссарионович, что я очень серьезно предупрежден большими деятелями искусства, ездившими за границу, о том, что там мне оставаться невозможно.

Меня предупредили о том, что в случае, если Правительство откроет мне дверь, я должен быть сугубо осторожен, чтобы как-нибудь нечаянно не захлопнуть за собой эту дверь и не отрезать путь назад, не получить бы беды похуже запрещения моих пьес.

По общему мнению всех, кто серьезно интересовался моей работой, я невозможен ни на какой другой земле, кроме своей — СССР, потому что 11 лет черпал из нее.

К таким предупреждениям я чуток, а самое веское из них было от моей побывавшей за границей жены, заявившей мне, когда я просился в изгнание, что она за рубежом не желает оставаться и что я погибну там от тоски менее чем в год.

(Сам я никогда в жизни не был за границей. Сведение о том, что я был за границей, помещенное в Большой Советской Энциклопедии, — неверно.)

* * *

«Такой Булгаков не нужен советскому театру», — написал нравоучительно один из критиков, когда меня запретили.

Не знаю, нужен ли я советскому театру, но мне советский театр нужен как воздух.

* * *

Прошу Правительство СССР отпустить меня до осени и разрешить моей жене Любови Евгениевне Булгаковой сопровождать меня. О последнем прошу потому, что серьезно болен. Меня нужно сопровождать близкому человеку. Я страдаю припадками страха в одиночестве.

Если нужны какие-нибудь дополнительные объяснения к этому письму, я их дам тому лицу, к которому меня вызовут.

Но, заканчивая письмо, хочу сказать Вам, Иосиф Виссарионович, что писательское мое мечтание заключается в том, чтобы быть вызванным лично к Вам.

Поверьте, не потому только, что вижу в этом самую выгодную возможность, а потому, что Ваш разговор со мной по телефону в апреле 1930 года оставил резкую черту в моей памяти.

Вы сказали: «Может быть, вам действительно нужно ехать за границу...»

Я не избалован разговорами. Тронутый этой фразой, я год работал не за страх режиссером в театрах СССР.

(М. Булгаков)

Москва

Бол. Пироговская, 35-а, кв. 6.

Тел. 2-03-27.

56. В. В. Вересаеву. 29 июня 1931 г.

Москва

Дорогой Викентий Викентьевич!

К хорошим людям уж и звонить боюсь, и писать, и ходить: неприлично я исчез с горизонта, сам понимаю.

Но, надеюсь, поверите, если скажу, что театр меня съел начисто. Меня нет. Преимущественно «Мертвые души»[417]. Помимо инсценирования и поправок, которых царствию, по-видимому, не будет конца, режиссура, а кроме того, и актерство (с осени вхожу в актерский цех — кстати, как Вам это нравится?)[418]. МХТ уехал в Ленинград, а я здесь вожусь с работой на стороне (маленькая постановка в маленьком театре)[419].

Кончилось все это серьезно: болен я стал, Викентий Викентьевич. Симптомов перечислять не стану, скажу лишь, что на письма деловые перестал отвечать. И бывает часто ядовитая мысль — уж не свершил ли я в самом деле свой круг? По-ученому это называется нейрастения, если не ошибаюсь.

А тут чудо из Ленинграда — один театр мне пьесу заказал[420].

Делаю последние усилия встать на ноги и показать, что фантазия не иссякла. А может, иссякла. Но какая тема дана, Викентий Викентьевич! Хочется безумно Вам рассказать! Когда можно к Вам прийти?

Видел позавчера сон: я сижу у Вас в кабинете, а Вы меня ругаете (холодный пот выступил).

Да не будет так наяву!

Марии Гермогеновне передайте и жены моей и мой привет! И не говорите, что я плохой. Я — умученный. Желаю Вам самого всего хорошего.

Ваш М. Булгаков.

57. Н. А. Венкстерн. 1 июля 1931 г.

Москва

Дорогая Наталия Алексеевна!

Большое Вам спасибо за теплое отношение Ваше и дружеское приглашение. Все зависит от моих дел. Если все будет удачно, постараюсь в июле (может быть, в 10-х числах) выдраться в Зубцов. С Еленой Петровной я поговорил и понял так, что флигель они, если я не приеду, не сдают никому. Следовательно, он свободен для меня?

План мой: сидеть во флигеле одному и писать, наслаждаясь высокой литературной беседой с Вами. Вне писания буду вести голый образ жизни: халат, туфли, спать, есть.

Поездка моя с Колей[421] явно не выйдет[422].

* * *

С удовольствием поеду в Зубцов на несколько дней, если дела не подведут. Ну и Ваши сандрузья! Расскажу по приезде много смешного и специально для Вас предназначенного. Вы пишете, что я гость отменный? Вы принимали меня отменно. Будем увеселять друг друга веселыми рассказами. (Стиль!)

Они хотят 20 рублей в месяц за флигель? Пишите мне часто — хотя бы открытки. Если соберусь, дам Вам телеграмму, и встретьте меня, пожалуйста. Пусть Любаня со своей армией отдыхает.

Чем освещаться во флигеле? Буду сидеть, как Диоген в бочке.

Ваш М. Булгаков.

P. S. Жду писем!

58. В. В. Вересаеву. 28 июля 1931 г.

Москва

Дорогой Викентий Викентьевич!

Сегодня, вернувшись из г. Зубцова, где я 12 дней купался и писал, получил Ваше письмо от 17.VII и очень ему обрадовался.

Вы не могли дозвониться, потому что ни Любови Евгеньевны, ни меня не было, а домашняя работница, очевидно, отлучалась. Телефон мой прежний — 2-03-27 (Б. Пироговская, 35а).

В самом деле: почему мы так редко видимся? В тот темный год, когда я был раздавлен и мне по картам выходило одно — поставить точку, выстрелив в себя, Вы пришли и подняли мой дух. Умнейшая писательская нежность!

Но не только это. Наши встречи, беседы, Вы, Викентий Викентьевич, так дороги и интересны!

За то, что бремя стеснения с меня снимаете — спасибо Вам[423].

Причина — в моей жизни. Занятость бывает разная. Так вот моя занятость неестественная. Она складывается из темнейшего беспокойства, размена на пустяки, которыми я вовсе не должен был бы заниматься, полной безнадежности, нейрастенических страхов, бессильных попыток. У меня перебито крыло.

Я запустил встречи с людьми и переписку. Вот, например, последнее обстоятельство. Ведь это же поистине чудовищно! Приходят деловые письма, ведь нужно же отвечать! А я не отвечаю подолгу, а иногда и вовсе не отвечал.

Вы думаете, что я не пытался Вам писать, когда, чтобы навестить Вас, не выкраивалось время из-за театра? Могу уверить, что начинал несколько раз. Но я пяти строчек не могу сочинить письма. Я боюсь писать! Я жгу начала писем в печке.

25.VII

Вот образец: начал письмо 22-го и на второй странице завяз. Но теперь в июле-августе и далее я буду с этим бороться. Я восстановлю переписку.

26.VII

Викентий Викентьевич! Прочтите внимательно дальнейшее. Дайте совет.

Есть у меня мучительное несчастье. Это то, что не состоялся мой разговор с генсекром. Это ужас и черный гроб. Я исступленно хочу видеть хоть на краткий срок иные страны. Я встаю с этой мыслью и с нею засыпаю.

Год я ломал голову, стараясь сообразить, что случилось? Ведь не галлюцинировал же я, когда слышал его слова? Ведь он же произнес фразу: «Быть может, Вам действительно нужно уехать за границу?..» Он произнес ее! Что произошло? Ведь он же хотел принять меня?..

27.VII

Продолжаю: один человек с очень известной литературной фамилией и большими связями, говоря со мной по поводу другого моего литературного дела, сказал мне тоном полууверенности:

— У Вас есть враг.

Тогда еще фраза эта заставила меня насторожиться. Серьезный враг? Это нехорошо. Мне и так трудно, а тогда уж и вовсе не справиться с жизнью. Я не мальчик и понимаю слово «враг». В моем положении это — lasciate ogni speranza[424].

Лучше самому запастись KCN’ом[425]! Я стал напрягать память. Есть десятки людей в Москве, которые со скрежетом зубовным произносят мою фамилию. Но все это в мирке литературном или околотеатральном, все это слабое, все это дышит на ладан.

Где-нибудь в источнике подлинной силы как и чем я мог нажить врага?

И вдруг меня осенило! Я вспомнил фамилии! Это — А. Турбин, Кальсонер, Рокк и Хлудов (из «Бега»). Вот они, мои враги! Недаром во время бессонниц приходят они ко мне и говорят со мной: «Ты нас породил, а мы тебе все пути преградим. Лежи, фантаст, с загражденными устами».

Тогда выходит, что мой главный враг — я сам.

Имеются в Москве две теории. По первой (у нее многочисленные сторонники) я нахожусь под непрерывным и внимательнейшим наблюдением, при коем учитывается всякая моя строчка, мысль, фраза, шаг. Теория лестная, но, увы, имеющая крупнейший недостаток.

Так, на мой вопрос: «А зачем же, ежели все это так важно и интересно, мне писать не дают?» — от обывателей московских вышла такая резолюция: «Вот тут-то самое и есть. Пишете Вы бог знает что и поэтому должны перегореть в горниле лишений и неприятностей, а когда окончательно перегорите, тут-то и выйдет из-под Вашего пера хвала».

Но это совершенно переворачивает формулу «Бытие определяет сознание», ибо никак даже физически нельзя себе представить, чтобы человек, бытие которого составлялось из лишений и неприятностей, вдруг грянул хвалу. Поэтому я против этой теории.

Есть другая. У нее сторонников почти нет, но зато в числе их я.

По этой теории — ничего нет! Ни врагов, ни горнила, ни наблюдения, ни желания хвалы, ни призрака Кальсонера, ни Турбина, словом — ничего. Никому ничего это не интересно, не нужно, и об чем разговор? У гражданина шли пьесы, ну сняли их, и в чем дело? Почему этот гражданин, Сидор, Петр или Иван, будет писать и во ВЦИК, и в Наркомпрос, и всюду всякие заявления, прошения, да еще об загранице?! А что ему за это будет? Ничего не будет. Ни плохого, ни хорошего. Ответа просто не будет. И правильно, и резонно. Ибо ежели начать отвечать всем Сидорам, то получится форменное вавилонское столпотворение.

Вот теория, Викентий Викентьевич! Но только и она никуда не годится. Потому что в самое время отчаяния, нарушив ее, по счастию, мне позвонил генеральный секретарь год с лишним назад. Поверьте моему вкусу: он вел разговор сильно, ясно, государственно и элегантно. В сердце писателя зажглась надежда: оставался только один шаг — увидеть его и узнать судьбу.

28.VII

Но упала глухая пелена. Прошел год с лишним. Писать вновь письмо, уж конечно, было нельзя.

И тем не менее этой весной я написал и отправил. Составлять его было мучительно трудно. В отношении к генсекретарю возможно только одно — правда, и серьезная. Но попробуйте все уложить в письмо. Сорок страниц надо писать. Правда эта лучше всего могла бы быть выражена телеграфно:

«Погибаю в нервном переутомлении. Смените мои впечатления на три месяца. Вернусь».

И все. Ответ мог быть телеграфный же: «Отправить завтра».

При мысли о таком ответе изношенное сердце забилось, в глазах появился свет. Я представил себе потоки солнца над Парижем! Я написал письмо. Я цитировал Гоголя, я старался все передать, чем пронизан.

* * *

Но поток потух. Ответа не было. Сейчас чувство мрачное. Один человек утешал: «Не дошло». Не может быть. Другой, ум практический, без потоков и фантазий, подверг письмо экспертизе. И совершенно остался недоволен. «Кто поверит, что ты настолько болен, что тебя должна сопровождать жена? Кто поверит, что ты вернешься? Кто поверит?»[426]

И так далее.

Я с детства ненавижу эти слова: «Кто поверит?..» Там, где это «Кто поверит?», я не живу, меня нет. Я и сам мог бы задать десяток таких вопросов: «А кто поверит, что мой учитель Гоголь? А кто поверит, что у меня есть большие замыслы? А кто поверит, что я — писатель?» И прочее и так далее.

* * *

Ныне хорошего ничего не жду. Но одна мысль терзает меня. Мне пришло время, значит, думать о более важном. Но, перед тем как решать важное и страшное, я хочу получить уж не отпуск, а справку. Справку-то я могу получить?

Кончаю письмо, а то я никогда его Вам не перешлю. Если вскоре не увидимся, напишу еще одно Вам о моей пьесе.

* * *

Викентий Викентьевич, я стал беспокоен, пуглив, жду все время каких-то бед, стал суеверен.

Желаю, чтобы Вы были здоровы, отдохнули. Марии Гермогеновне привет! Жду Вашего приезда, звонка. Любовь Евгеньевна в Зубцове.

Ваш М. Булгаков.

P. S. Перечитал и вижу, что черт знает как написано письмо! Извините!

Мой телефон теперь

Г-3-58-03.

59. П. С. Попову[427]. 26 октября 1931 г.

Москва

Дорогой Павел Сергеевич,

только что получил Ваше письмо от 24.X. Очень обрадовался. Во-первых, все-таки в «десятках экземпляров», а не «экземпляр...ах». Ах, будьте упрямы и пишите, как писали до сих пор!

Но «ов» ли, «ах» ли, нет десятков![428] Мало отпечатал. Несмотря на это, приложу все старания к тому, чтобы Вас ознакомить с этим безмерно утомившим меня произведением искусства[429].

Второе: убили Вы меня бумагой, на которой пишете! Ай, хороша бумага! И вот, изволите ли видеть, на какой Вам приходится отвечать! Да еще карандашом. Чернила у меня совершенно несносные. И я бы на месте Михаила Васильевича в том же письме к генералу-поручику И. И. Шувалову воспел вместе со стеклом за компанию и письменные принадлежности.

«Не меньше польза в них, не меньше в них краса!»[430]

А мне, ох, как нужны они. На днях вплотную придется приниматься за гениального деда Анны Ильиничны[431]. Вообще дела сверх головы, а ничего не успеваешь и по пустякам разбиваешься, и переписка запущена позорно. Переутомление, проклятые житейские заботы!

Собирался вчера уехать в Ленинград, пользуясь паузой в МХТ, но получил открытку, в коей мне предлагается явиться завтра в Военный Комиссариат. Полагаю, что это переосвидетельствование. Надо полагать, что придется сидеть, как я уже сидел весною, в одном белье и отвечать комиссии на вопросы, не имеющие никакого отношения ни к Мольеру, ни к парикам, ни к шпагам, испытывать чувство тяжкой тоски. О Праведный Боже, до чего же я не нужен ни в каких комиссариатах. Надеюсь, впрочем, что станет ясно, что я мыслим только на сцене, и дадут мне чистую и отпустят вместе с моим больным телом и душу на покаяние!

Думаю перенести поездку в Ленинград на ноябрь.

В вашем письме нет адреса. Позвонил Тате[432], а та сказала что-то, что не внушает доверия: Тярлево? Есть такое место? Ну что ж поделаешь, пишу в Тярлево.

Если у Вас худо с финансами, я прошу Вас телеграфировать мне.

Коля[433] живет пристойно, но простудился на днях.

«Мольер» мой получил литеру «Б» (разрешение на повсеместное исполнение).

Привет Анне Ильиничне! От Любови Евгеньевны привет!

Жду Вашего ответа, адреса, жму руку.

Ваш М. Булгаков.

Б. Пироговская, 35-а, кв. 6 (как совершенно справедливо Вы и пишете).

60. Е. И. Замятину. 26 октября 1931 г.

Москва

Дорогой Евгений Иванович!

Это что же за мода — не писать добрым знакомым? Когда едете за границу?[434] Мне сказали, что Вы в конце октября или начале ноября приедете в Москву. Черкните в ответ — когда? Мои театральные дела зовут меня в Ленинград, и я совсем уже было собрался, но кроме ленинградских дел существуют, как известно, и московские, так что я свою поездку откладываю на ноябрь.

Итак, напишите спешно, когда навестите Москву и где остановитесь. «Мольер» мой разрешен. Сперва Москва и Ленинград только, затем и повсеместно (литера «Б»). Приятная новость. Знатной путешественнице Людмиле Николаевне привет.

Жду Вашего ответа.

Ваш М. Булгаков.

P. S. Сейчас иду жаловаться, телефон испорчен, и не чинят. Пишу это на тот предмет, что если приедете, а он еще работать не будет, то дайте знать о своем появлении иным каким-нибудь почтово-телеграфным способом. Приятно мне — провинциалу полюбоваться трубкой и чемоданом туриста.

М. Б.

61. Е. И. Замятину. 31 октября 1931 г.

Москва

Дорогой Агасфер![435]

Когда приедете в Москву, дайте мне знать о своем появлении и местопребывании, каким Вам понравится способом — хотя бы, скажем, запиской в МХТ, ибо телефон мой — сволочь — не подает никаких признаков жизни.

Из трех эм’ов в Москве остались, увы, только два — Михаил и Мольер[436].

Что касается Людмилы Николаевны, то я поздравляю ее с интересной партией. Она может петь куплет:


Вот удачная афера,

Вышла я за Агасфера —


Итак, семейству Агасферовых привет!

Ваш М. Булгаков.

61а. Н. А. Венкстерн. 20 декабря 1931 г.

Москва

Глубокоуважаемая Наталия Алексеевна, тяжкое нездоровье мое (насморк, кашель, ломота в костях) помешали мне лично засвидетельствовать Вам почтение и убедиться в том, насколько подвинулись вперед почтенные труды Ваши на полях отечественной драматургии.

Буде угодно Вам прибыть к больному в дневные часы сего 20-го декабря, то не только могу предложить Вам беседу на литературные темы, но равно также и обед. А буде не угодно, то вечером позвоните. Но лучше, буде угодно, часа 3 или 4 или 5, когда угодно. В ожидании почтеннейшего визита Вашего остаюсь

покорный слуга

М. Булгаков.

62. К. С. Станиславскому. 31 декабря 1931 г.

Москва

Дорогой Константин Сергеевич!

Я на другой же день после репетиции вечеринки в «Мертвых душах» хотел написать это письмо, но, во-первых, стеснялся, а во-вторых, не был связан с Театром (простужен).

Цель этого неделового письма выразить Вам то восхищение, под влиянием которого я нахожусь все эти дни. В течение трех часов Вы на моих глазах ту узловую сцену, которая замерла и не шла, превратили в живую. Существует театральное волшебство!

Во мне оно возбуждает лучшие надежды и поднимает меня, когда падает мой дух. Я затрудняюсь сказать, что более всего восхитило меня. Не знаю, по чистой совести. Пожалуй, Ваша фраза по образу Манилова: «Ему ничего нельзя сказать, ни о чем спросить нельзя — сейчас же прилипнет» — есть высшая точка. Потрясающее именно в театральном смысле определение, а показ — как это сделать — глубочайшее мастерство!

Я не беспокоюсь относительно Гоголя, когда Вы на репетиции. Он придет через Вас. Он придет в первых картинах представления в смехе, а в последней уйдет, подернувшись пеплом больших раздумий. Он придет.

Ваш М. Булгаков.

63. П. С. Попову. 24 февраля 1932 г.

Москва

25.I.1932 г.

Письмо I-е.

Дорогой Павел Сергеевич!

Вот, наконец-то, пишется ответ на Ваше последнее письмо. Бессонница, ныне верная подруга моя, приходит на помощь и водит пером. Подруги, как известно, изменяют. О, как желал бы я, чтоб эта изменила мне!

Итак, дорогой друг, чем закусывать, спрашиваете Вы? Ветчиной. Но этого мало. Закусывать надо в сумерки на старом потертом диване, среди старых и верных вещей. Собака должна сидеть на полу у стула, а трамваи слышаться не должны. Сейчас шестой час утра, и вот они уже воют, из парка расходятся. Содрогается мое проклятое жилье. Впрочем, не буду гневить судьбу, а то летом, чего доброго, и его лишишься — кончается контракт.

Впервые ко мне один человек пришел, осмотрелся и сказал, что у меня в квартире живет хороший домовой. Надо полагать, что ему понравились книжки, кошка, горячая картошка. Он ненаблюдателен. В моей яме живет скверная компания: бронхит, рейматизм и черненькая дамочка — Нейрастения. Их выселить нельзя. Дудки! От них нужно уехать самому.

Куда?

Куда, Павел Сергеевич?

Впрочем, полагаю, что такое письмо Вам радости не доставит, и перехожу к другим сообщениям.

Вы уже знаете? Дошло к Вам в Ленинград и Тярлево? Нет? Извольте:

15-го января днем мне позвонили из Театра и сообщили, что «Дни Турбиных» срочно возобновляются. Мне неприятно признаться: сообщение меня раздавило. Мне стало физически нехорошо. Хлынула радость, но сейчас же и моя тоска. Сердце, сердце!

Предшествовал телефону в то утро воистину колдовской знак. У нас новая домработница, девица лет 20-ти, похожая на глобус. С первых же дней обнаружилось, что она прочно по-крестьянски скупа и расчетлива, обладает дефектом речи и богатыми способностями по счетной части, считает излишним существование на свете домашних животных — собак и котов («кормить их еще, чертей») и страдает при мысли, что она может опоздать с выходом замуж. Но кроме всего этого в девице заключался какой-то секрет, и секрет мучительный. Наконец он открылся: сперва жена моя, а затем я с опозданием догадались — девица оказалась трагически глупа. Глупость выяснилась не простая, а, так сказать, экспортная, приводящая веселых знакомых в восторг. И при этом в венце такого упрямства, какого я еще не видал. Краткие лекции по разным вопросам, чтение которых принял на себя я, дали блестящие результаты — в головах и у девицы, и у меня сделалось окончательное месиво. Курс драматургии я исключил, сочтя по наивности девицу стоящей вне театра. Но я упустил из виду, что кроме моего университета существуют шесть кухонь в нашем доме с Марусями, и Грушами, и Нюшами.

28.I.

Продолжаю:

Девица если не полностью курс драматургии, то во всяком случае историю драматурга Михаила Булгакова в кухне прослушала. И это ей понравилось, ибо драматургия, как известно, родная сестра бухгалтерии.

И в то время как в салоне арендаторши решаются сложнейшие задачи — как и какую финансовую операцию учинить над М. А. Булгаковым ближайшим летом, в кухне бьются над именованными числами попроще: сколько метров ситца можно было бы закупить и включить в состав девицыного приданого, в случае ежели бы пьесы щедрого драматурга пошли на сцене.

29.I.

Боюсь, что письмо длинно. Но в полном моем одиночестве давно уже ржавеет мое перо, ведь я не совсем еще умер, я хочу говорить настоящими моими словами!

Итак: 15-го около полудня девица вошла в мою комнату и, без какой бы то ни было связи с предыдущим или последующим, изрекла твердо и пророчески:

— Трубная пьеса ваша пойдеть. Заработаете тыщу.

И скрылась из дому.

А через несколько минут — телефон.

С уверенностью можно сказать, что из Театра не звонили девице, да и телефонов в кухнях нету. Что же этакое? Полагаю — волшебное происшествие.

Далее — Театр. Павел Сергеевич, мою пьесу встретили хорошо, во всех цехах, и смягчилась моя душа!

А далее плеснуло в город. Мать честная, что же это было!

30.I.

Было три несчастья. Первое вылилось в формулу: «Поздравляю. Теперь Вы разбогатеете!» Раз — ничего. Два — ничего. Но на сотом человеке стало тяжко. А все-таки, некультурны мы! Что за способ такой поздравлять! Тем более, что по отношению ко мне на долгий еще срок такого сорта поздравление звучит глупейшим издевательством. Я с ужасом думаю о будущем лете и о квартирном вопросе.

Номер второй: «Я смертельно обижусь, если не получу билета на премьеру». Это казнь египетская.

Третье хуже всего: московскому обывателю оказалось до зарезу нужно было узнать: «Что это значит?!» И этим вопросом они стали истязать меня. Нашли источник! Затем жители города решили сами объяснить, что это значит, видя, что ни автор пьесы, ни кто-либо другой не желает или не может этого объяснить. И они наобъясняли, Павел Сергеевич, такого, что свет померк в глазах. Кончилось тем, что ко мне ночью вбежал хорошо знакомый человек с острым носом, с больными сумасшедшими глазами. Воскликнул: «Что это значит?!»

— А это значит, — ответил я, — что горожане и преимущественно литераторы играют IX-ю главу твоего романа, которую я в твою честь, о великий учитель, инсценировал. Ты же сам сказал: «...в голове кутерьма, сутолока, сбивчивость, неопрятность в мыслях... вызначилась природа маловерная, ленивая, исполненная беспрерывных сомнений и вечной боязни». Укрой меня своей чугунною шинелью!

И он укрыл меня, и слышал я уже глуше, как шел театральный дождь — и бухала моя фамилия, и турбинская фамилия, и «Шаляпин приезжает и Качалову ногу отрезали»!! (Качалов точно болен, но нельзя же все-таки народным артистам ноги отхватывать! А Шаляпин, кажется, не приезжает, и только зря в Большом телефон оборвали. Языки бы им оборвать!)

Ну а все-таки, Павел Сергеевич, что же это значит? Я-то знаю?

Я знаю:

В половине января 1932 года, в силу причин, которые мне неизвестны и в рассмотрение коих я входить не могу, Правительство СССР отдало по МХТ замечательное распоряжение — пьесу «Дни Турбиных» возобновить.

Для автора этой пьесы это значит, что ему — автору возвращена часть его жизни.

Вот и все.

24.II.1932.

Сегодня получил Вашу открытку от 20.II.1932 г. Нежно благодарю Вас за поздравление.

Это письмо, как бы оно ни устарело, посылаю Вам, а вслед за ним посылаю дальнейшие. Вот, Вы видите, как я работаю в эпистолярном роде. Мучительно, как будто воз везу! Итак, это письмо посылаю как «Письмо I-е». Очень прошу мне писать заказными (рядом дом № 35, и неграмотные почтальонши носят туда мои письма). Обязательно напишите, получили ли Вы это.

Анне Ильинишне спасибо за поздравление.

Михаил.

64. Н. А. Булгакову. 13 марта 1932 г.

Москва

Дорогой Никол!

Сейчас пришло твое письмо от 3.III — Par Avion[437].

Берусь за перо.

Ты не получил моего и жены моей письма, в котором мы извещали тебя, что посылка твоя получена в полной сохранности. Так как я лично этим пером его писал, а жена его отправила заказным, остается предположить, что или оно до 3.III к тебе не пришло, или пропало.

13.III.

Конечно, все очень понравилось. Крепко тебя целую. «Учение о бактериофаге» на русском языке я также получил и прочитал. Рад всякому твоему успеху, желаю тебе сил!

Напиши мне, сколько стоит большой Мольер, я тебе тогда сообщу, как поступить (сколько он обойдется с пересылкой).

Большое письмо сочиняется, но медленно, медленно. Но сочинится.

Семье Ивана передай привет. Я свалил с плеч инсценировку «Войны и мира» Л. Толстого[438], и есть надежда, что за письма я теперь сяду. За большие.

Пиши, пиши, не забывай.

Михаил.

65. В. В. Вересаеву. 15 марта 1932 г.

Москва

Мой телефон теперь Г-3-58-03.

Дорогой Викентий Викентьевич!

Все порываюсь зайти к Вам в сумерки, поговорить о литературе, да вот все репетиции.

У Станиславского репетируем — поздно кончаем.

А между тем иногда является мучительное желание поделиться.

Вчера получил известие о том, что «Мольер» мой в Ленинграде в гробу. Большой Драматический театр прислал мне письмо, в котором сообщает, что худполитсовет отклонил постановку и что театр освобождает меня от обязательств по договору.

Мои ощущения?

Первым желанием было ухватить кого-то за горло, вступить в какой-то бой. Потом наступило просветление. Понял, что хватать некого и неизвестно за что и почему. Бои с ветряными мельницами происходили в Испании, как Вам известно, задолго до нашего времени.

Это нелепое занятие.

Я — стар.

И мысль, что кто-нибудь со стороны посмотрит холодными и сильными глазами, засмеется и скажет: «Ну-ну, побарахтайся, побарахтайся...» Нет, нет, немыслимо!

Сознание своего полного, ослепительного бессилия нужно хранить про себя.

Живу после извещения в некоем щедринском тумане.

На столе лежит пьеса, на пьесе литера «Б» Главреперткома. Но если вглядеться, то оказывается, что ни пьесы, ни литеры нет! Чудеса.

На репетицию надо идти!

Целую Вас, а Марии Гермогеновне прошу передать привет!

Ваш М. Булгаков.

66. П. С. Попову. 19 марта 1932 г.

Москва

Письмо II-е

Дорогой Павел Сергеевич!

Разбиваю письмо на главы. Иначе запутаюсь.

Гл. I. Удар финским ножом

Большой Драматический Театр в Ленинграде прислал мне сообщение о том, что Худполитсовет отклонил мою пьесу «Мольер». Театр освободил меня от обязательств по договору.

А) На пьесе литера «Б» Главреперткома, разрешающая постановку безусловно.

Б) За право постановки Театр автору заплатил деньги.

В) Пьеса уже шла в работу.

Что же это такое!

Прежде всего это такой удар для меня, что описывать его не буду. Тяжело и долго.

На апрельскую (примерно) премьеру на Фонтанке я поставил все. Карту убили. Дымом улетело лето... Ну словом, что тут говорить!

О том, что это настоящий удар, сообщаю Вам одному. Не говорите никому, чтобы на этом не сыграли и не причинили бы мне дальнейший вред.

Далее, это обозначает, что, к ужасу моему, виза Главреперткома действительна на всех пьесах, кроме моих.

Приятным долгом считаю заявить, что на сей раз никаких претензий к государственным органам иметь не могу. Виза — вот она. Государство в лице своих контрольных органов не снимало пьесы. И оно не отвечает за то, что Театр снимает пьесу.

Кто же снял? Театр? Помилуйте! За что же он 1200 рублей заплатил и гонял члена дирекции в Москву писать со мной договор?

Наконец грянула информация из Ленинграда. Оказалось, что пьесу снял не государственный орган. Уничтожил Мольера совершенно неожиданный персонаж!

Убило Мольера частное, не ответственное, не политическое, кустарное и скромное лицо и по соображениям совершенно не политическим. Лицо это по профессии драматург. Оно явилось в Театр и так напугало его, что он выронил пьесу.

Первоначально, когда мне сообщили о появлении драматурга, я засмеялся. Но очень быстро смеяться я перестал. Сомнений, увы, нет. Сообщают разные лица.

Что же это такое?!

Это вот что: на Фонтанке, среди бела дня, меня ударили сзади финским ножом при молчаливо стоящей публике. Театр, впрочем, божится, что он кричал «караул», но никто не прибежал на помощь.

Не смею сомневаться, что он кричал, но он тихо кричал. Ему бы крикнуть по телеграфу в Москву, хотя бы в Народный Комиссариат Просвещения.

Сейчас ко мне наклонилось два-три сочувствующих лица. Видят, плывет гражданин в своей крови. Говорят: «Кричи». Кричать лежа считаю неудобным. Это не драматургическое дело!

Просьба, Павел Сергеевич: может быть, Вы видели в ленинградских газетах след этого дела. Примета: какая-то карикатура, возможно, заметки. Сообщите!

Зачем? Не знаю сам. Вероятно, просто горькое удовольствие еще раз глянуть в лицо подколовшему.

Когда сто лет назад командора нашего русского ордена писателей пристрелили, на теле его нашли тяжкую пистолетную рану. Когда через сто лет будут раздевать одного из потомков перед отправкой в дальний путь, найдут несколько шрамов от финских ножей. И все на спине.

Меняется оружие!

Продолжение последует, если не возражаете. Пасмурно у меня на душе.

Ваш М. Булгаков.

67. П. С. Попову. 27 марта 1932 г.

Москва

Письмо III

Дорогой Павел Сергеевич!

Гл. II. Vous vous trompez![439]

Нет, нет, дорогой друг, дело не в капитальном строительстве[440]. Пьеса находится не в Александрийском (Ак-Драма), а в Большом Драматическом Театре (БДТ) на Фонтанке в № 65.

То есть, вернее, находилась, потому что сейчас она находится в земле.

Похоронил же ее, как я Вам точно сообщаю, некий драматург, о коем мною уже получены многочисленные аттестации. И аттестации эти одна траурнее другой.

Внешне: открытое лицо, работа «под братишку», в настоящее время крейсирует в Москве[441].

Меня уверяют, что есть надежда, что его догонит в один прекрасный момент государственный корвет, идущий под военным флагом, и тогда флибустьер пойдет ко дну в два счета.

Но у меня этой надежды нисколько нет (источник не солидный уверяет).

Да черт с ним, с флибустьером! Сам он меня не интересует. Для меня есть более важный вопрос: что же это, в конце концов, будет с «Мольером» вне Москвы. Ведь такие плавают в каждом городе.

Да, да, Павел Сергеевич, комплект очень бы хорошо посмотреть. Полагаю — январь-февраль 1932 г. Наверное, «Вечерняя Красная». Там, возможно, найдется кровавый след убийства.

* * *

Вот новая напасть. В последние дни, как возьмусь за перо, начинает болеть голова. Устал. Вынужден оставить письмо. Ждите продолжения. Анне Ильиничне мой привет!

Ваш Михаил.

68. П. С. Попову. 21 апреля 1932 г.

Москва

I-ое

Пять часов утра. Не спится. Лежал, беседовал сам с собой, а теперь, дорогой Павел Сергеевич, позвольте побеседовать с Вами.

Я очень благодарен Вам за выписку. Вот если бы Вы были так добры и извлекли для меня заметку из «Красной газеты» (ноябрь 1931 г.) под заглавием «Кто же вы?»[442]. Очень был бы признателен Вам — нужно мне полюбоваться на одного человечка.

* * *

Старых друзей нельзя забывать — Вы правы. Совсем недавно один близкий мне человек утешил меня предсказанием, что когда я вскоре буду умирать и позову, то никто не придет ко мне, кроме Черного Монаха. Представьте, какое совпадение. Еще до этого предсказания засел у меня в голове этот рассказ[443]. И страшновато как-то все-таки, если уж никто не придет. Но что же поделаешь, сложилась жизнь моя так.

Теперь уже всякую ночь я смотрю не вперед, а назад, потому что в будущем для себя я ничего не вижу. В прошлом же я совершил пять роковых ошибок. Не будь их, не было бы разговора о Монахе, и самое солнце светило бы мне по-иному, и сочинял бы я, не шевеля беззвучно губами на рассвете в постели, а как следует быть, за письменным столом.

Но теперь уже делать нечего, ничего не вернешь. Проклинаю я только те два припадка нежданной, налетевшей как обморок робости, из-за которой я совершил две ошибки из пяти. Оправдание у меня есть: эта робость была случайна — плод утомления. Я устал за годы моей литературной работы. Оправдание есть, но утешения нет.

15.IV.

Продолжаю.

Итак, усталый, чувствуя, что непременно надо и пора подводить итог, принять все окончательные решения, я все проверяю прошедшую жизнь и вспоминаю, кто же был моим другом. Их так мало. Я помню Вас, во всяком случае, помню твердо, Павел Сергеевич.

21.IV.

Что это за наказание! Шесть дней пишется письмо! Дьявол какой-то меня заколдовал.

Продолжаю: так вот, в дружелюбные руки примите часть душевного бремени, которое мне уже трудно нести одному.

Это, собственно, не письма, а заметки о днях... Ну словом, буду писать Вам о «Турбиных», о Мольере и о многом еще. Знаю, что это не светский прием, говорить только о себе, но писать ничего и ни о чем не могу, пока не развяжу свой душевный узел. Прежде всего о «Турбиных», потому что на этой пьесе, как на нити, подвешена теперь вся моя жизнь, и еженощно я воссылаю моления Судьбе, чтобы никакой меч эту нить не перерезал.

Но прежде всего иду на репетицию, а затем буду спать, а уж выспавшись, письмо сочиню. Итак, до следующего письма. Привет Анне Ильиничне!

Ваш М.

69. П. С. Попову. 24 апреля 1932 г.

Москва

II-е

Дорогой Павел Сергеевич,

итак, мои заметки. Я полагаю, что лучше всего будет, если, прочитав, Вы бросите их в огонь. Печка давно уже сделалась моей излюбленной редакцией. Мне нравится она за то, что она, ничего не бракуя, одинаково охотно поглощает и квитанции из прачечной, и начала писем, и даже, о позор, позор, стихи! С детства я терпеть не мог стихов (не о Пушкине говорю, Пушкин — не стихи!) и если сочинял, то исключительно сатирические, вызывая отвращение тетки и горе мамы, которая мечтала об одном, чтобы ее сыновья стали инженерами путей сообщения.

Мне неизвестно, знает ли покойная, что младший стал солистом-балалаечником во Франции[444], средний ученым-бактериологом, все в той же Франции, а старший никем стать не пожелал.

Я полагаю, что она знает. И временами, когда в горьких снах я вижу абажур, клавиши, Фауста и ее (а вижу я ее во сне в последние ночи вот уж третий раз. Зачем меня она тревожит?), мне хочется сказать — поедемте со мною в Художественный Театр. Покажу Вам пьесу. И это все, что могу предъявить. Мир, мама?

Пьеса эта была показана 18-го февраля. От Тверской до Театра стояли мужские фигуры и бормотали механически: «Нет ли лишнего билетика?» То же было и со стороны Дмитровки.

В зале я не был. Я был за кулисами, и актеры волновались так, что заразили меня. Я стал перемещаться с места на место, опустели руки и ноги. Во всех концах звонки, то свет ударит в софитах, то вдруг, как в шахте, тьма, и загораются фонарики помощников, и кажется, что спектакль идет с вертящей голову быстротой. Только что тоскливо пели петлюровцы, а потом взрыв света, и в полутьме вижу, как выбежал Топорков и стоит на деревянной лестнице и дышит, дышит... Наберет воздуху в грудь и никак с ним не расстанется... Стоит тень 18-го года, вымотавшаяся в беготне по лестницам гимназии, и ослабевшими руками расстегивает ворот шинели. Потом вдруг тень ожила, спрятала папаху, вынула револьвер и опять скрылась в гимназии (Топорков[445] играет Мышлаевского первоклассно).

Актеры волновались так, что бледнели под гримом, тело их покрывалось потом, а глаза были замученные, настороженные, выспрашивающие.

Когда возбужденные до предела петлюровцы погнали Николку, помощник выстрелил у моего уха из револьвера и этим мгновенно привел меня в себя.

На кругу стало просторно, появилось пианино, и мальчик-баритон запел эпиталаму.

Тут появился гонец в виде прекрасной женщины. У меня в последнее время отточилась до последней степени способность, с которой очень тяжело жить. Способность заранее знать, что хочет от меня человек, подходящий ко мне. По-видимому, чехлы на нервах уже совершенно истрепались, а общение с моей собакой научило меня быть всегда настороже.

Словом, я знаю, что мне скажут, и плохо то, что я знаю, что мне ничего нового не скажут. Ничего неожиданного не будет, все — известно. Я только глянул на напряженно улыбающийся рот и уже знал — будет просить не выходить...

Гонец сказал, что Ка-Эс[446] звонил и спрашивает, где я и как я себя чувствую?

Я просил благодарить — чувствую себя хорошо, а нахожусь я за кулисами и на вызовы не пойду.

О, как сиял гонец! И сказал, что Ка-Эс полагает, что это — мудрое решение.

Особенной мудрости в этом решении нет. Это очень простое решение. Мне не хочется ни поклонов, ни вызовов, мне вообще ничего не хочется, кроме того, чтобы меня Христа ради оставили в покое, чтобы я мог брать горячие ванны и не думать каждый день о том, что мне делать с моей собакой, когда в июне кончится квартирный контракт.

Вообще мне ничего решительно не хочется.

Занавес давали 20 раз. Потом актеры и знакомые истязали меня вопросами — зачем не вышел? Что за демонстрация? Выходит так: выйдешь — демонстрация, не выйдешь — тоже демонстрация. Не знаю, не знаю, как быть.

До следующего письма.

Ваш М.

Анне Ильиничне привет.

70. П. С. Попову. 30 апреля 1932 г.

Москва

III-е

Дорогой Павел Сергеевич!

Ваше милое письмо от 26-го я получил. Очень, очень признателен за выписку. После получения ее у меня на столе полный паспорт гражданина Вишневского со всеми особыми приметами. Этот Вс. Вишневский и есть то лицо, которое сняло «Мольера» в Ленинграде, лишив меня, по-видимому, возможности купить этим летом квартиру. Оно же произвело и ряд других подвигов уже в отношении других драматургов и театров. Как в Ленинграде, так и в Москве.

Подвиги эти такого свойства, что разговаривать о Вс. Вишневском мне просто нежелательно. Но несколько слов все же придется сказать о «Днях Турбиных». Вс. Вишневский был единственным, кто отметил в печати возобновление[447]. Причем то, что он написал, пересказу не поддается. Нужно приводить целиком. Привожу кусочек: «...все смотрят пьесу, покачивая головами, и вспоминают рамзинское дело...»[448] Казалось бы, что только в тифозном бреду можно соединить персонажи «Турбиных» с персонажами рамзинского дела.

Но я не считаю себя плохим экспертом. (Пусть это самомнение!) Это не бред, это ясная речь. Душевный комплекс индивида в полном порядке. Индивид делает первые робкие шаги к снятию декораций моих со сцены. Возможно, что шаги эти глупы. Ах, впрочем, дело не в этом!

Мне хочется сказать только одно, что в последний год на поле отечественной драматургии вырос в виде Вишневского такой цветок, которого даже такой ботаник, как я, еще не видел. Его многие уже заметили, и некоторые клянутся, что еще немного времени и его вырвут с корнем.

А, да мне все равно, впрочем. Довольно о нем. В Лету! К чертовой матери!

Опять, опять к моим воспоминаниям. Сердце стучит тревожно, спешу записать их. Ждите их в IV-м письме.

Ваш М. Б.

71. Н. А. Булгакову. 6 мая 1932 г.

Москва

Адрес Société

(12 Rue Henner)

Дор[огой] Коля,

пр[ошу] т[ебя] помочь мне вот в каком деле. Издательство S. Fischer Verlag, Berlin, № 57, Bülowstr. 90, с которым я связан договором по охране за границей моей пьесы «Дни Турбиных», прислало мне письмо, в котором сообщает, что некий г. Greanin, предъявив в Société des auteurs et compositeurs dramatiques полномочие (?!!) со стороны автора, получил 3000 франков за меня!

1) Никакого г. Greanin (15 Rue Louis Philippe à Neuilly-sur-Seine) я не знаю. (Во-первых, он Гре́нин, Греа́нин или Грэнэн?)

2) Никакого полномочия я ему не давал. Убедительно прошу узнать в Société, что означает все это. Сообщить Société, что г. Greanin ничего получать за меня не может, так как никакой доверенности у него от меня нет.

Я завтра отправляю в Société письмо об этом. Копию тебе. Побывай у Бинштока (236, Boulevard Raspail), быть может, он поможет выяснить это дело.

Что со мною вообще делают за границей?!

Помнишь, ты мне писал, что какие-то лица не понравились тебе вокруг моей пьесы. Кто? Что? Пиши точно, укажи фамилии[449]. Пожалуйста. Помоги мне прекратить эти атаки на мой гонорар и в первую очередь срочно разъяснить этого господина Greanin.

Прости за беспокойство.

Целую тебя и Ивана.

Твой Михаил.

72. П. С. Попову. 7 мая 1932 г.

Москва

IV

Эх, рановато было еще о «Мертвых душах», дорогой Павел Сергеевич! Вы ломаете мой план. Но раз Вам угодно — извольте. Но потом все-таки я вернусь к «Дням Турбиных».

Итак, «Мертвые души»... Через девять дней мне исполнится 41 год. Это — чудовищно! Но тем не менее это так.

И вот к концу моей писательской работы я был вынужден сочинять инсценировки. Какой блистательный финал, не правда ли? Я смотрю на полки и ужасаюсь: кого, кого еще мне придется инсценировать завтра? Тургенева, Лескова, Брокгауза-Ефрона? Островского? Но последний, по счастью, сам себя инсценировал, очевидно, предвидя то, что случится со мною в 1929–1931 гг. Словом...

1) «Мертвые души» инсценировать нельзя. Примите это за аксиому от человека, который хорошо знает произведение. Мне сообщили, что существуют 160 инсценировок. Быть может, это и неточно, но, во всяком случае, играть «Мертвые души» нельзя.

2) А как же я-то взялся за это?

Я не брался, Павел Сергеевич. Я ни за что не берусь уже давно, так как не распоряжаюсь ни одним моим шагом, а Судьба берет меня за горло. Как только меня назначили в МХТ, я был введен в качестве режиссера-ассистента в «М. Д.» (старший режиссер Сахновский[450], Телешева[451] и я). Одного взгляда моего в тетрадку с инсценировкой, написанной приглашенным инсценировщиком, достаточно было, чтобы у меня позеленело в глазах. Я понял, что на пороге еще Театра попал в беду — назначили в несуществующую пьесу. Хорош дебют? Долго тут рассказывать нечего. После долгих мучений выяснилось то, что мне давно известно, а многим, к сожалению, неизвестно: для того, чтобы что-то играть, надо это что-то написать.

Коротко говоря, писать пришлось мне.

Первый мой план: действие происходит в Риме (не делайте больших глаз!). Раз он видит ее из «прекрасного далека» — и мы так увидим!

Рим мой был уничтожен, лишь только я доложил exposé[452]. И Рима моего мне безумно жаль!

3) Без Рима так без Рима.

Именно, Павел Сергеевич, резать![453] И только резать! И я разнес всю поэму по камням. Буквально в клочья. Картина I (или пролог) происходит в трактире в Петербурге или в Москве, где секретарь Опекунского совета дал случайно Чичикову уголовную мысль покойников купить и заложить (загляните в т. I, гл. XI). Поехал Чичиков покупать. И совсем не в том порядке, как в поэме. В картине X-й, называемой в репетиционных листах «Камеральной», происходит допрос Селифана, Петрушки, Коробочки и Ноздрева, рассказ про капитана Копейкина и приезжает живой капитан Копейкин, отчего прокурор умирает. Чичикова арестовывают, сажают в тюрьму и выпускают (полицмейстер и жандармский полковник), ограбив дочиста. Он уезжает. «Покатим, Павел Иванович!»

Вот-с какие дела.

Что было с Немировичем, когда он прочитал! Как видите, это не 161-я инсценировка и вообще не инсценировка, а совсем другое. (Всего, конечно, не упишешь в письме, но, например, Ноздрев всюду появляется в сопровождении Мижуева, который ходит за ним, как тень. Текст сплошь и рядом передан в другие уста, совсем не в те, что в поэме, и так далее.)

Влад. Иван. был в ужасе и ярости. Был великий бой, но все-таки пьеса в этом виде пошла в работу. И работа продолжается около 2-х лет!

4) Ну и что же, этот план сумели выполнить? Не беспокойтесь, Павел Сергеевич, не сумели. Почему же? Потому что, к ужасу моему, Станиславский всю зиму прохворал, в Театре работать не мог (Немирович же за границей).

* * *

На сцене сейчас черт знает что. Одна надежда, что Ка-Эс поднимется в мае, глянет на сцену.

* * *

Когда выйдут «Мертвые Души»? По-моему — никогда. Если же они выйдут в том виде, в каком они сейчас, будет большой провал на Большой Сцене[454].

* * *

В чем дело? Дело в том, что для того, чтобы гоголевские пленительные фантасмагории ставить, нужно режиссерские таланты в Театре иметь.

Вот-с как, Павел Сергеевич!

* * *

А впрочем, все равно. Все равно. И все равно!

До следующего письма.

Ваш М. Б.

P. S. Если еще интересуетесь чем-нибудь в «Мертвых», пишите. Я на вопросы Вам отвечу точно. А то, сами понимаете, в одно письмо не вложишь историю двух лет. Да еще и богатую притом историю!

М.

73. П. С. Попову. 13 июня 1932 г.

Москва

Дорогой Павел Сергеевич!

Сбился я в нумерации моих писем, поэтому нумеровать более не буду. Ваши я получаю, и всегда они вызывают хорошее чувство. Приходят они среди, правда, редких, но все же тяжелых для меня деловых писем. Их легко разделить по следующему признаку:

а) письма отечественные;

б) письма заграничные.

Первые имеют лик мелко будничный. За телефон, например, за какой-то месяц какого-то года нужно доплатить 9 рублей. А кроме того, почему я не состою в Горкоме писателей? А если где-нибудь состою, то где, будьте любезны? Я состою в Рабисе[455] и очень рад, что состою. Но в глубине у меня мысль, что это не важно — где я состою. И эти вопросы и ответы на них только время у меня отнимают. Словом, похоже на комаров, которые мешают наслаждаться природой. Заграничные — дело другое. Как письмо оттуда — на стол, как кирпич. Содержание их мне известно до вскрытия конвертов: в одних запрашивают о том, что делать, и как быть, и как горю пособить с такой-то моей пьесой там-то, а в других время от времени сообщают, что там-то или где-то у меня украли гонорар.

Пять примерно лет я получаю эти письма и отвечаю на них. И вот теперь, в этом году, руки мои опустились. Ведь все на свете надоедает.

9.VI–10.VI. Ночь.

В самом деле: я пишу куда-то в неизвестное пространство, людям, которых я не знаю, что-то, что, в сущности, не имеет никакой силы. Каким образом я, сидя на Пироговской, могу распорядиться тем, что делается на Bülowstrasse или rue Ballu?

12–13.VI. Ночь.

Ничего ночью не произошло, ибо я спать хотел.

Попробуем 13.VI днем:

рю Баллю, La Garde Blanche[456]. Мы хотим ставить в Америке.

74. П. С. Попову. 4 августа 1932 г.

Москва

Дорогой друг Павел Сергеевич,

Как только Жан-Батист Поклэн де Мольер несколько отпустит душу и я получу возможность немного соображать, с жадностью Вам стану писать.

Биография — 10 листов[457] — да еще в жару — да еще в Москве!

А Вам хочется писать о серьезном и важном, что немыслимо при наличности на столе Grimarest[458], Despois[459] и других интуристов.

Сейчас я посылаю Вам и Анне Ильиничне дружеский привет и отчаянное мое сожаление, что не могу повидать Вас 7-го.

Спасибо Вам за память.

Непременно напишите, сколько времени еще будете жить в Тярлеве.

Ваш М.

75. Е. А. Шиловскому[460]. 6 сентября 1932 г.

Москва

Дорогой Евгений Александрович, я виделся с Еленой Сергеевной по ее вызову, и мы объяснились с нею. Мы любим друг друга так же, как любили раньше. И мы хотим по[жениться].

76. В. Г. Сахновскому. [4 октября 1932 г.]

[Москва]

Секретно. Срочно.

В 3¾ дня я венчаюсь в Загсе. Отпустите меня через 10 минут[461].

77. И. А. Булгакову. 14 января 1933 г.

Москва

Дорогой Коля!

Надеюсь, что ты жив и здоров. Ты уж привык, конечно, к тому, что от меня приходят редкие сведения. Я о тебе в последнее время тоже давно ничего не знаю. Верю, что жив и здоров и Иван с семьей.

Сейчас я заканчиваю большую работу — биографию Мольера.

Ты меня очень обязал бы, если бы выбрал свободную минуту для того, чтобы хотя бы бегло глянуть на памятник Мольеру (фонтан Мольера), улица Ришелье.

Мне нужно краткое, но точное описание этого памятника в настоящем его виде, по следующей, примерно, схеме:

Материал, цвет статуи Мольера.

Материал, цвет женщин у подножья.

Течет ли вода в этом фонтане (львиные головы внизу).

Название места (улиц, перекрестка в наше время, куда лицом обращен Мольер, на какое здание он смотрит).

Если ты имеешь возможность, наведи мне справку, кто из больших французов-мольеристов находится в настоящее время в Париже. Желательно было бы знать одну или две фамилии таких подлинных, а не дилетантов, мольеристов и их адреса.

Если бы ты исполнил просьбу, ты облегчил бы мне тяжелую мою работу.

Сообщаю тебе, что в моей личной жизни произошла громадная и важная перемена. Я развелся с Любой и женился на Елене Сергеевне Шиловской. Ее сын, шестилетний Сергей, живет с нами.

Конечно, как всегда, обещаю написать о моей жизни подробно и думаю, что после 1 февраля это удастся мне, потому что на помощь мне пришло серьезное переутомление. Я должен сдать 1 февраля «Мольера» и, по-видимому, на очень большой срок отказаться от сочинительской работы.

Силы мои истощились. Оставлю только репетиции в театре. Тогда мой верный друг, Елена Сергеевна, поможет мне разобраться в моей переписке.

Елена Сергеевна носится с мыслью поправить меня в течение полугода. Я в это ни в какой мере не верю, но за компанию готов смотреть розово на будущее.

Письмо диктую жене, потому что мне так легче работать, чем писать рукой.

Итак, обнимаю тебя и Ивана. Желаю, чтобы Ваша судьба была хороша.

Да, забыл попросить. Я знаю, что о «Мертвых душах» (моей пьесе по Гоголю) были в Париже заметки. Я очень прошу тебя, если тебе попадаются какие-либо со[обще]ния в прессе — французской, русской или какой-нибудь, — сделать вырезки и сохранить.

Мне хочется иметь твою фотографию, Ивана — также. Пришли.

Итак, еще раз целую. Прошу не забывать.

Живу я там же: Большая Пироговская, 35-а, кв. 6.

78. Н. А. Булгакову. 8 марта 1933 г.

Москва

Милый мой Никол!

У меня в доме целый месяц был лазарет. Грипп залез в семейство. Отчего я и не известил тебя сразу по получении твоего очень нужного для меня письма с описанием Фонтана.

Ты меня бесконечно тронул тем, что так обстоятельно ответил на все мои вопросы. Очень ценна фотография[462]. Благодарю тебя и целую!

Работу над Мольером я, к великому моему счастью, наконец закончил и пятого числа сдал рукопись. Изнурила она меня чрезвычайно и выпила из меня все соки. Уже не помню, который год я, считая с начала работы еще над пьесой, живу в призрачном и сказочном Париже XVII века. Теперь, по-видимому, навсегда я с ним расстаюсь.

Если судьба тебя занесет на угол улиц Ришелье и Мольера, вспомни меня! Жану-Батисту де Мольеру передай от меня привет!

Попроси Ивана не забывать меня, передай привет его семье. Напиши, как ты живешь. Мне дорог каждый успех твой в научной работе. Елена Сергеевна просит передать тебе поклон. Может быть, также со сбоями из-за усталости, но писать тебе я буду. Итак, не забывай.

79. П. С. Попову. 13 апреля 1933 г.

Москва

Дорогой Павел!

Я хотел зайти к тебе, но, во-первых, у тебя лазарет, кажется, а во-вторых, я почему-то думаю, что тебя трудно застать дома. Кстати, не собираешься ли ты пристроить у себя телефон? Это — омерзительная вещь в квартире, но иногда — необходимая.

Ну-с, у меня начались мольеровские дни. Открылись они рецензией Т.[463] В ней, дорогой Патя, содержится множество приятных вещей. Рассказчик мой, который ведет биографию, назван развязным молодым человеком, который верит в колдовство и чертовщину, обладает оккультными способностями, любит альковные истории, пользуется сомнительными источниками и, что хуже всего, склонен к роялизму!

Но этого мало. В сочинении моем, по мнению Т., «довольно прозрачно проступают намеки на нашу советскую действительность»!!

Е. С. и К.[464], ознакомившись с редакторским посланием, впали в ярость, и Е. С. даже порывалась идти объясняться. Удержав ее за юбку, я еле отговорил ее от этих семейных действий. Затем сочинил редактору письмо. Очень обдумав дело, счел за благо боя не принимать. Оскалился только по поводу формы рецензии, но не кусал. А по существу сделал так: Т. пишет, что мне, вместо моего рассказчика, надлежало поставить «серьезного советского историка». Я сообщил, что я не историк, и книгу переделывать отказался.

Т. пишет в том же письме, что он послал рукопись в Сорренто[465].

Итак, желаю похоронить Жана-Батиста Мольера. Всем спокойнее, всем лучше. Я в полной мере равнодушен к тому, чтобы украсить своей обложкой витрину магазина. По сути дела, я — актер, а не писатель. Кроме того, люблю покой и тишину.

Вот тебе отчет о биографии, которой ты заинтересовался.

Позвони мне, пожалуйста, по телефону. Мы сговоримся о вечере, когда сойдемся и помянем в застольной беседе имена славных комедиантов сьёров Ла Гранжа, Брекура, дю Круази и самого командора Жана Мольера.

Твой М.

80. Е. С. Булгаковой[466]. 13 мая 1933 г.

Москва

Милая мама, миросозерцание потеряно окончательно.

Конфет больше покупать нельзя — я не могу выдавать курицу за мозг.

Приведи в порядок библиотеку и дай по морде курятнику.

Остальным врагам — прощаю все.

[нрзб] sur son cheval en passant m’éclabousse!

Прощай. Ton défunt[467]

M.

(1633)[468]

81. П. С. Попову. 19 мая 1933 г.

Москва

Дорогой Павел!

Распространился слух, что ты уезжаешь в отпуск. Кроме того, Коля[469] говорил мне, что ты звонил ко мне, но не дозвонился. Надеюсь, что ты урвешь минуту и забежишь попрощаться. Захвати с собой злосчастного Мольера.

А я? Ветер шевелит зелень возле кожной клиники, сердце замирает при мысли о реках, мостах, морях. Цыганский стон в душе. Но это пройдет. Все лето, я уж догадываюсь, буду сидеть на Пироговской и писать комедию (для Ленинграда)[470]. Будет жара, стук, пыль, нарзан.

Итак, позвони (в 11 ч. утра или в 10 вечера) и забеги.

Привет Анне Ильиничне!

Твой М.

82. И. Я. Судакову[471]. 29 июня 1933 г.

Москва

Дорогой Илья Яковлевич!

При этом письме посылаю Вам окончательные исправления в пьесе «Бег».

Помимо этого, вся пьеса будет мною проверена и в некоторых местах сокращена. Сокращения эти очень прошу принять во внимание — они необходимы. Будут еще кое-какие маленькие поправки, не меняющие стержня пьесы. Вам я вручу новый экземпляр пьесы, по которому и попрошу Вас репетировать.

Итак, пьеса — четырехактная:

1-й — монастырь и ставка.

2-й — контрразведка и дворец.

3-й — первый и второй Константинополи.

4-й — Париж и финальный Константинополь.

Получили ли Вы мое предыдущее письмо? Вы — в «Астории»?

Дружески и искренне приветствую Вас в день четырехсотого представления пьесы, на которую Вы положили так много режиссерского труда![472]

Какая сложная судьба у этой пьесы, Илья Яковлевич!

...Мы встретились в самое трудное и страшное время, и все мы пережили очень много, и я в том числе... и мой утлый корабль... Впрочем, я не то... Время повернулось, мы живы, и пьеса жива, и даже более того: вот уж и «Бег» Вы собираетесь репетировать!..

Ну что ж, ну что ж!

Пожалуйста, срочно подтвердите мне получение исправлений, а то я не уверен, в «Астории» ли Вы.

Всем, всем привет! — от Елены Сергеевны и от меня.

М. Булгаков

83. В. В. Вересаеву. 2 августа 1933 г.

Москва

Дорогой Викентий Викентьевич!

Как чувствуете Вы себя в Звенигороде и что делаете?

Прежде всего хочу рассказать Вам о своей поездке в Ленинград. Там МХТ в двух театрах[473] играл «Дни Турбиных». Играл с большим успехом и при полных сборах, вследствие чего со всех сторон ко мне поступили сообщения о том, что я разбогател. И точно: гонорар должен быть оттуда порядочный.

Вот мы и поехали в Ленинград, зная, как трудно заполучить в руки эти богатства.

Тут уж не я, а Елена Сергеевна, вооруженная доверенностью, нагрянула во 2-й из театров — Нарвский дом культуры. Заведующий театром дважды клялся, что вдогонку нам он немедленно переведет из моего гонорара 5 тысяч. Как Вы догадываетесь, он не перевел по сию минуту даже 5-ти копеек.

И наступила знакомая мне жизнь в мертвом театральном сезоне. Елена Сергеевна через Всероскомдрам шлет телеграммы и выцыганивает малые авансы, а я мечтаю только об одном счастливом дне, когда она добьется своего и я, вернув Вам мой остающийся долг, еще раз Вам скажу, что Вы сделали для меня, дорогой Викентий Викентьевич.

Ох, буду я помнить годы 1929–1931!

Я встал бы на ноги, впрочем, раньше, если бы не необходимость покинуть чертову яму на Пироговской. Ведь до сих пор не готова квартира в Нащокинском! На год опоздали. На год! И разодрали меня пополам.

Но больше уж и говорить об этом не буду!

Что Вы делаете после «Сестер»[474]? Елена Сергеевна чрезвычайно, чрезвычайно интересно отзывается об этой книге! Мы с ней долго толковали об этом романе.

Я же, кроме того, просидел две ночи над Вашим «Гоголем»[475]. Боже! Какая фигура! Какая личность!

В меня же вселился бес. Уже в Ленинграде и теперь здесь, задыхаясь в моих комнатенках, я стал мазать страницу за страницей наново тот свой уничтоженный три года назад роман[476]. Зачем? Не знаю. Я тешу сам себя! Пусть упадет в Лету! Впрочем, я, наверное, скоро брошу это.

Передайте, пожалуйста, Елены Сергеевны и мой привет Марии Гермогеновне.

Желаю Вам отдохнуть, желаю Вам хорошего.

Ваш М. Булгаков.

Б. Пироговская, 35а, кв. 6.

84. Е. С. Булгаковой. 7 августа 1933 г.

Москва

Люс!

Прости меня за то, что я оскорбил тебя утром. Видишь ли, я тебя считал в наших отношениях девчонкой. И не заметил, как обидел солидную даму, которой нужны 3 рома[на][477], ква[ртира] и тому под.

Прости меня. Я все время в тебе видел девочку, но теперь понял — я унижал тебя. Не бойся.

Я больше не буду.

А. Турбин.

Письмо прошу вернуть.

85. Н. А. Булгакову. 13 августа 1933 г.

Москва

Дорогой Коля!

Пожалуйста, помоги мне в одном деле, взяв на себя в нем роль моего поверенного. Г-жа Мария Рейнгардт — актриса[478] (M-me Marie Reinhardt, 7, rue du Square Carpeaux, Paris, 18) — перевела мою пьесу «Зойкина квартира» («L’appartement du Zoika») на французский язык и предлагает мне ставить ее на французском языке в драматических театрах на следующих условиях — она пишет: «je vous propose un pourcentage de 4 pour cent (4%) sur les recettes brutes de toutes les réprésentations de votre pièce», а для кино на французском языке — на следующих: «50 pour cent (50%) du prix de vente obtenu par moi»[479].

Я выражаю согласие на это с тем, чтобы мой договор с ней был действителен для драм. театра — на 2 года, а для кино — на один год, считая с премьеры в драм. театре.

Само собой разумеется, что я, зная, насколько ты занят, прошу тебя смотреть на себя как на моего поверенного в этом деле и отчислять для себя, в виде вознаграждения, 25% с тех сумм, которые будут поступать для меня.

Вот еще что: в 1928-м году я разрешил Издательству Ладыжникова в Берлине напечатать на немецком языке и тем самым закрепить за собой за границей право на постановки «Зойкиной квартиры» и охрану ее.

По моим сведениям, издательства этого уже не существует[480]. Кроме того, в течение времени с декабря 1928 года и по сей день издательство ничего не давало мне знать по поводу «Зойкиной квартиры». Выясни, прошу, прав ли я, полагая, что никаких препятствий у меня для соглашения с Рейнгардт Марией нет. Чтобы не было потом никаких столкновений и недоразумений. Полагаю, что Сосьете дез отёр поможет в этом.

Прилагаю при этом тебе записку, доверяющую тебе вести переговоры с Рейнгардт и получать суммы, и прошу побывать у нее.

Полную копию французского письма Рейнгардт ко мне вышлю в следующем письме.

Ванино письмо с приложением стихов я получил. И ему, и тебе еще напишу. Сейчас же тороплюсь только написать по этому вопросу о Рейнгардт.

Беспокою тебя потому, что больше обратиться не к кому.

Целую, и прошу самым срочным образом ответить на это письмо.

Твой М. Булгаков

M. Bulgakov

Я шлю самый сердечный привет всем.

Елена Булгакова.

86. Н. А. Булгакову. 30 августа 1933 г.

Москва

Дорогой Коля!

Твое письмо от 25 августа 33 г. получил сегодня утром. Прежде всего, сердечно благодарю тебя за то, что ты так быстро и обстоятельно ответил. Далее по пунктам:

1. Положение вещей изложено тобой в совершенно понятной для меня форме.

2. К этому письму прилагаю копию моего письма от 8 октября 1928 года в Издательство Ладыжникова. Как видишь, это не постатейный договор, а письмо, а также, как видишь, в письме не указан пропущенный мной, очевидно, в спешке, срок действия этого письма.

Примечание: Захар Леонтьевич Каганский — тот самый, который проделал ряд махинаций с романом «Белая гвардия» и пьесой «Дни Турбиных» за границей, что-то начал проделывать и с переводом и выпуском «Зойкиной квартиры», о чем меня предупредило Издательство Ладыжникова, вследствие этого фамилия Каганского и попала в письмо.

Попутно предупреждаю тебя, что Каганский — квалифицированный мошенник, причем в сферу его деятельности входит не только Берлин, но, сколько мне известно, и Париж, и, возможно, другие города[481].

3. Что делать с Ладыжниковым — решайте в Париже сами. Я же завтра попытаюсь посоветоваться с юристом, может быть, что-нибудь узнаю здесь.

4. Охотно предоставляю тебе все права на «Зойкину» за границей и завтра же попрошу засвидетельствовать мою подпись на доверенности. Лишь только она будет засвидетельствована — доверенность вышлю тебе.

5. Возможно ли получить от меня текст «Зойкиной квартиры»? Нет, полагаю, что это невозможно.

6. Ясно, что «Зойкина» ходит за границей в одном из тех экземпляров, которые неизвестным для меня способом какие-то лица, возможно, что через Ригу или Берлин, пустили в обращение.

Я не знаю, в каком виде этот текст, и, конечно, возможно, что он в неряшливом виде.

7. Совершенно необходимо сделать наоборот: чтобы Рейнгардт выслала бы мне срочнейше копию своего французского перевода (заказным, натурально) или копию того русского текста, с которого она переводила. Я жду этого.

8. Если бы эта высылка была невозможна (хотя я не знаю, почему) или бы задержалась, — мне совершенно необходимо, чтобы ты мне в письме выслал бы опознавательные какие-либо признаки рейнгардтовского экземпляра (перечень действующих лиц, указание количества картин и актов, начала и концовки картин), — я хотя какое-нибудь представление составлю о том, что она перевела. Жду этого срочно.

Примечание: под началами и концовками я понимаю выписку нескольких реплик, ну вот, например, берлинский экземпляр (ладыжниковский немецкий) кончается репликой Зои:

«Будьте мужчиной, Павлуша. Я не оставлю Вас в тюрьме. Прощай, прощай, моя милая квартира!»

Сверивши реплики, я прикину и определю, какой это, примерно, вариант пьесы[482].

9. Очень рекомендую выписать из Берлина, если это возможно, экземпляр ладыжниковской «Зойкас Вонунг». Может быть, сравните.

10. Относительно эскизов костюмов и декораций — это, по-моему, нельзя, потому что нельзя же фотографировать постановку вахтанговского театра в Москве, нельзя же ее копировать. Нужно другое: авторские точные указания относительно костюмов и декораций, и эти указания, если нужно, я вам дам.

Вот пока и все. Как видишь, я тебе отвечаю в тот же день, как получил письмо. Жди теперь моих следующих писем. Завтра же будем просить о заверении моей подписи.

Устал — у меня грипп. На этом кончаю письмо. Обнимаю тебя, а Елена шлет тебе привет.

Твой Михаил.

87. Н. А. Булгакову. 14 сентября 1933 г.

Москва

Дорогой Коля!

Вчера получил твое письмо от 8 sept. 1933. Спасибо тебе за хлопоты! Надеюсь, что ты поможешь мне по «Зойкиной квартире». Я буду извещать тебя обо всем, что будет у меня известно по поводу этой пьесы. Жду копию экземпляра Мари Рейнгардт, а тебе вышлю копию ее французского письма ко мне, как только Елена Сергеевна его перепишет.

Ты, надеюсь, понимаешь, что от дел с моими пьесами у меня голова идет кругом. Никоим образом, сидя у окошечка на Пироговской, нельзя управиться с заграничными вопросами. И происходит чертова, по временам, кутерьма. Тут все: и путаница в сношениях с издательствами, и появление разнобойных текстов одних и тех же вещей, по временам фортеля, которые выкидывают некоторые субъекты типа знаменитого Каганского, словом, все прелести. Впрочем, я не только надеюсь, но и убежден, что ты понимаешь все трудности моего положения, почему и не буду распространяться на эту тему.

Я счастлив тем, что Елена взяла на себя всю деловую сторону по поводу моих пьес и этим разгрузила меня. Я выдал ей нотариальную доверенность на ведение дел по поводу моих произведений. В случае, если бы она писала тебе вместо меня, прошу ее сообщения договорные или же гонорарные принимать как мои.

Да, еще по поводу «Зойкиной»:

вскоре после предложения Рейнгардт издательство С. Фишер радостно известило меня, что оно насчет «Зойкиной» заключило договор в Чехии. Все это очень мило, но я им написал, что Ладыжников уже выпустил пьесу, так что при чем здесь Фишер?

Словом: надо играть в Париже, надо, чтобы ты, сколько можешь, привел вопрос о «Зойкиной» за пределами СССР в порядок.

* * *

Сообщения газет о том, что в МХТ пойдут «Мольер» и «Бег», приблизительно верны. Но вопрос о «Мольере» так затягивается (по причинам чисто внутренне театральным), что на постановку его я начинаю смотреть безнадежно, а «Бег», если будет судьбе угодно, может быть, пойдет к весне 1934 года. В других театрах Союза обе пьесы, по-видимому, безнадежны. Есть тому зловещие знаки.

В «Беге» мне было предложено сделать изменения. Так как изменения эти вполне совпадают с первым моим черновым вариантом и ни на йоту не нарушают писательской совести, я их сделал. Сейчас мне срочно нужно быть в МХТ, поэтому это письмо отправляю, а продолжение напишу немедленно (завтра отправлю).

Целую тебя.

Михаил.

Вот подпись Елены Сергеевны, чтобы ты ее знал.

Милый Никол,

можно Вас так называть? По рассказам Миши чувствую к Вам большую симпатию.

Было бы очень радостно, если бы Вы прислали нам свою последнюю карточку.

Со своей стороны, обещаю, что все наше святое семейство скоро снимется и тоже вышлет Вам свои фотографии. Мое письмо похоже на письмо из «Брачной газеты». Но это уж не моя вина.

Шлю сердечный привет.

Елена Булгакова.

88. Н. А. Булгакову. 4 октября 1933 г.

Москва

Милый Никол!

Вчера утром пришло твое письмо от 27.IX-33 г. В конверте — шесть листов и приложение: Статю де ля Сосьете.

Отвечаю тебе по пунктам твоего обстоятельного, понятного и милого письма.

1. Благодарю за переписку текста.

2. Жду текста адаптасьон франсэз[483]. Твой экземпляр — некорректированный экземпляр, содержащий некоторые искажения и многочисленные опечатки. Конечно, если бы была какая-либо возможность, хорошо было бы мне до адаптасьон получить копию и русского текста, но если это невозможно, ничего не поделаешь. Я немедленно вооружаюсь одним из своих экземпляров «Зойкиной», полагая, что он точно такой, как твой, и вышлю тебе поправки, стараясь исправить неряшливости, чтобы не искажать смысл. Прежде всего, я прошу фамилию Обольянинов заменить фамилией — Абольянинов, а китаец называется — Ган-Дза-Лин (Манюшка называет его Газолин). Дальнейшие поправки в следующем письме.

3. Спасибо за копию соглашения и русский его перевод. В дальнейшем, если не будет времени переводить, посылай без перевода, — переведу.

4. Рад твоему вступлению в Сосьете.

5. С юристом я говорил. Он того мнения, что я с Ладыжниковым могу считать себя уже не связанным. Нотариальная доверенность мною Ладыжникову не была послана.

С юристом я говорил больше для очистки совести. Отсюда он мне ничем помочь не может, а самому мне юридическое положение ясно не меньше, чем ему. Тебе — также. Это видно по прекрасному разбору дела, данному в твоем письме.

Да, мне придется написать Ладыжникову о том, что я дал тебе доверенность и прошу расторгнуть со мною соглашение. Напишу.

6. О Фишере: оказывается, что он имеет отношение к «Зойкиной квартире», как он утверждает. В письме от 19.IX.33, в ответ на мое предупреждение о том, что «Зойкина» у Ладыжникова, Фишер пишет: «Мы 10 декабря 32 года заключили с издательством Ладыжникова соглашение о том, что распространение этого произведения за границей мы берем на себя», и прибавляет, что дело, таким образом, — «ин орднунг», то есть в порядке.

Нет, тут нет особенного порядка. Ладыжников ни звуком меня не известил о том, что он передал Фишеру распространение «Зойкиной», как вообще ни о чем не извещал. Прими все это к сведению. Фишеру же, конечно, я немедленно напишу о том, что доверенность у тебя, попрошу его урегулировать с тобою вопрос о Чехии, и всех корреспондентов по «Зойкиной квартире» буду направлять к тебе.

Я понимаю, как важно внести порядок в это дело, я отлично понимаю все юридические тонкости и сложности. Я полагаю, что я совершенно верно устанавливаю и тип моих корреспондентов, и характер их действий, но до соглашения с тобой я был лишен физической возможности установить какой-нибудь порядок. А ты можешь его установить, в чем я всячески тебе помогу.

7. Рад переговорам с театром.

8. Список действующих лиц, характеристика, одежда, бытовые условия идут в немедленно следующем письме.

Прошу тебя, милый Никол, немедленно по получении этого письма передать профессору д’Эрель[484], что я чрезвычайно рад буду видеть его у себя, что я с удовольствием сделаю все, чтобы ознакомить его с нашими театрами, и вообще буду очень доволен, если чем-нибудь буду еще полезен ему в Москве. Мне будет приятно повидать твоего шефа, с которым ты связан научной работой, услышать что-нибудь о тебе. Я думаю, что он, даже если его время и будет занято официальной частью приезда, какими-нибудь визитами или научными сообщениями, — вполне найдет возможность увидеться со мной.

Мой телефон: Арбат 3-58-03. И я, и жена говорим по-французски.

У меня вообще сейчас французская полоса. Сижу над Мольером (я продолжаю его изучать), а недавно беседовал с Эррио[485], который приехал в МХТ и смотрел «Дни Турбиных».

Спешу отправить это письмо, поэтому ничего больше не сообщаю. Жди немедленно следующего. Ответ на это прошу срочный.

Целую тебя и Ивана. Скажи ему, пожалуйста, что я несколько раз уже брался за перо, чтобы написать ему по поводу его стихов, но до сих пор не мог выкроить времени. Я напишу ему тотчас же, как справлю деловую переписку, которая задержалась из-за болезни Люси. Она шлет тебе самый горячий привет.

89. В. В. Вересаеву. 17 октября 1933 г.

Москва

Дорогой Викентий Викентьевич, помнится, один раз я Вас уже угостил письмом, которое привело Вас в полнейшее недоумение. Но так всегда бывает: когда мой литературный груз начинает давить слишком, часть сдаю Елене Сергеевне. Но женские плечи можно обременять лишь до известного предела. Тогда — к Вам.

* * *

Давно уже я не был так тревожен, как теперь. Бессонница. На рассвете начинаю глядеть в потолок и таращу глаза до тех пор, пока за окном не установится жизнь — кепка, платок, платок, кепка. Фу, какая скука!

* * *

Так в чем же дело? Квартира. С этого начинается. Итак, на склоне лет я оказался на чужой площади. Эта сдана, а та не готова. Кислая физиономия лезет время от времени в квартиру и говорит: «Квартира моя». Советует ехать в гостиницу и прочие пошлости. Надоел нестерпимо. Дальше чепуха примет грандиозные размеры, и о работе помышлять не придется.

* * *

Нарисовав себе картину выселений, судов, переселений и тому подобных прелестей...[486]

90. Н. А. Булгакову. 29 января 1934 г.

Москва

Дорогой Коля!

Г. Юджин Лайонс (Eugene Lyons), корреспондент американской прессы, проживавший в Москве, а теперь направляющийся в Америку[487], выразил интерес к моей пьесе «Зойкина квартира». Ввиду того, что доверенность на эту пьесу у тебя, я направляю г. Лайонса к тебе.

Может быть, ты найдешь возможным вступить с ним в переговоры и договорные отношения относительно «Зойкиной квартиры» для Америки. Я с ним (ввиду того, что мой договор с Фишером на «Дни Турбиных» кончился) заключил договор на «Дни Турбиных» для всей заграницы сроком до конца 1934 года (на английском языке для театров и на всяком языке для кино).

В начале февраля я меняю свой адрес в Москве, но точно его еще не знаю. Поэтому, впредь до сообщения его тебе, прошу писать мне заказными по следующему адресу:

Москва, проезд Художественного театра. Московский Художественный театр. Михаилу Афанасьевичу Булгакову.

Твой Михаил.

91. В. В. Вересаеву. 6 марта 1934 г.

Москва

Дорогой Викентий Викентьевич!

Адрес-то я Вам не совсем точный дал. Надо так: Москва 19, Нащокинский пер., д. 3, кв. 44.

До 10-го я позвоню Вам, и мы условимся, как быть с билетами. Я искренно опечален тем, что Вы сообщили о Вашем доме. Подтверждается ли это? Я от души желаю Вам, чтобы Ваше новое пристанище в случае, если придется уезжать, было бы хорошо.

А об этом кабинете сохраню самые лучшие воспоминания. Я становился спокойнее в нем, наши беседы облегчали меня.

Свое жилище я надеюсь Вам вскоре показать, лишь только устроюсь поуютнее.

Замечательный дом, клянусь! Писатели живут и сверху, и снизу, и сзади, и спереди, и сбоку[488].

Молю бога о том, чтобы дом стоял нерушимо. Я счастлив, что убрался из сырой Пироговской ямы. А какое блаженство не ездить в трамвае! Викентий Викентьевич!

Правда, у нас прохладно, в уборной что-то не ладится и течет на пол из бака, и, наверное, будут еще какие-нибудь неполадки, но все же я счастлив. Лишь бы только стоял дом!

Господи! Хоть бы скорее весна. О, какая длинная, утомительная была эта зима. Мечтаю о том, как открою балконную дверь.

Устал, устал я.

Итак, приветствую Марию Гермогеновну, Вас обнимаю, а Елена Сергеевна просит Вас поблагодарить за приглашение и, так же как и я, приветствует Марию Гермогеновну.

Ваш М. Булгаков.

P. S. Елена Сергеевна перенесла грипп в серьезной форме.

92. П. С. Попову. 14 марта 1934 г.

Москва

Дорогой Павел,

твое милое письмо от 6-го получил.

Один из Колиных друзей, говоря обо мне всякие пакости, между прочим сообщил, что во мне «нездоровый урбанизм», что мне, конечно, немедленно и передали.

Так вот, невзирая на этот урбанизм, я оценил и белый лес, и шумящий самовар, и варенье. Вообще, и письмо приятное, и сам ты тоже умный. Отдыхай!

Зима эта воистину нескончаемая. Глядишь в окно, и плюнуть хочется. И лежит, и лежит на крышах серый снег. Надоела зима!

Квартира помаленьку устраивается. Но столяры осточертели не хуже зимы. Приходят, уходят, стучат.

В спальне повис фонарь. Что касается кабинета, то ну его в болото! Ни к чему все эти кабинеты.

Пироговскую я уже забыл. Верный знак, что жилось там неладно. Хотя было и много интересного.

У Коли не окончания, а начала (радикулит? Как это по-ученому называется?). Во всяком случае, ему стало легче. Но зато он стал несимпатичный. Рассказы рассказывает коротенькие и удивительно унылые: то как у кого-то жена захворала, а тот себе зубы вставляет, то у кого-то дом треснул. Надеюсь, что он исправится (Коля). Собирается на юг ехать.

«Мольер»: ну что ж, ну репетируем. Но редко, медленно. И, скажу по секрету, смотрю на это мрачно. Люся без раздражения не может говорить о том, что Театр проделал с этой пьесой. А для меня этот период волнений давно прошел. И если бы не мысль о том, что нужна новая пьеса на сцене, чтобы дальше жить, я бы и перестал о нем думать. Пойдет — хорошо, не пойдет — не надо. Но работаю на этих ред[ких] репетициях много и азартно. Ничего не поделаешь со сценической кровью!

Но больше приходится работать над чужим. «Пиквикский клуб» репетируем на сцене[489]. Но когда он пойдет и мне представится возможность дать тебе полюбоваться красной судейской мантией — не знаю. По-видимому, и эта пьеса застрянет. Судаков с «Грозой»[490] ворвался на станцию, переломал все стрелки и пойдет впереди. «Гроза» нужна всем, как коту штаны, но тем не менее Судаков — выдающаяся личность. И если ты напишешь пьесу, мой совет — добивайся, чтобы ставил Судаков. Вслед за Судаковым рвется Мордвинов[491] с Киршоном[492] в руках. Я, кроме всего, занимаюсь с вокалистами мхатовскими к концерту и время от времени мажу, сценка за сценкой, комедию[493]. Кого я этим тешу? Зачем? Никто мне этого не объяснит. Свою тоже буду любить.

Напиши мне, пожалуйста, еще из Ясной. Приятно увидеть твой конверт на столе среди конвертов, которые я вскрываю со скрежетом и бранью. Из-за границы, от красавцев, интересующихся моими пьесами.

Приедешь, послушаем цыганские вальсы[494]. Кстати! Гитару удалось вырвать из когтей этого... забыл... ну который на спектакле?

Анне Ильиничне поцелуй руку и попроси ее поцеловать меня в лоб.

Люся передает вам искренний привет, а я тебя обнимаю.

Твой М.

93. В. В. Вересаеву. 26 апреля 1934 г.

Москва 19, Нащокинский пер., дом 3, кв. 44. Тел. 58-67.

Дорогой Викентий Викентьевич!

На машинке потому, что не совсем здоров, лежу и диктую. Телефон, как видите, поставили, но пока прибегаю не к нему, а к почте, так как разговор длиннее телефонного. Никуда я не могу попасть, потому что совсем одолела работа. Все дни, за редкими исключениями, репетирую, а по вечерам и ночам, диктуя, закончил, наконец, пьесу, которую задумал давным-давно. Мечтал — допишу, сдам в театр Сатиры, с которым у меня договор, в ту же минуту о ней забуду и начну писать киносценарий по «Мертвым душам». Но не вышло так, как я думал.

Прочитал в Сатире пьесу, говорят, что начало и конец хорошие, но середина пьесы совершенно куда-то не туда. Таким образом, вместо того, чтобы забыть, лежу с невралгией и думаю о том, какой я, к лешему, драматург! В голове совершеннейший салат оливье: тут уже Чичиков лезет, а тут эта комедия. Бросить это дело нельзя: очень душевно отнеслись ко мне в Сатире. А поправлять — все равно что новую пьесу писать. Таким образом, не видится ни конца, ни края. А между тем и конец, и край этот надо найти.

Вот что я хотел Вас спросить, Викентий Викентьевич. В Звенигороде, там, где Вы живете, есть ли возможность нанять дачу? Если Вам это не трудно, позвоните или напишите нам об этом: у кого, где, есть ли там купанье? Вопрос идет главным образом о Сережке. Но Елена Сергеевна, конечно, и меня туда приладит. Мне это ни к чему, не люблю подмосковных прелестей, и, следовательно, я там не поправлюсь. Но за компанию и чтобы дать возможность жене с Сергеем подышать свежим воздухом, готов оказаться и на даче. Ежели не Звенигород, то еще где-нибудь близ Москвы да найдем что-нибудь.

Но дальше идет блестящая часть. Решил подать прошение о двухмесячной заграничной поездке: август-сентябрь. Несколько дней лежал, думал, ломал голову, пытался советоваться кое с кем. «На болезнь не ссылайтесь». Хорошо, не буду. Ссылаться можно, до́лжно только на одно: я должен и я имею право видеть — хотя бы кратко — свет. Проверяю себя, спрашиваю жену, имею ли я это право. Отвечает — имеешь. Так что ж, ссылаться, что ли, на это?

Вопрос осложнен безумно тем, что нужно ехать непременно с Еленой Сергеевной. Я чувствую себя плохо. Неврастения, страх одиночества превратили бы поездку в тоскливую пытку. Вот интересно, на что тут можно сослаться? Некоторые из моих советников при словах «с женой» даже руками замахали. А между тем махать здесь нет никаких оснований. Это правда, и эту правду надо отстоять. Мне не нужны ни доктора, ни дома отдыха, ни санатории, ни прочее в этом роде. Я знаю, что мне надо. На два месяца — иной город, иное солнце, иное море, иной отель, и я верю, что осенью я в состоянии буду репетировать в проезде Художественного театра, а может быть, и писать.

Один человек сказал: обратитесь к Немировичу.

Нет, не обращусь! Ни к Немировичу, ни к Станиславскому. Они не шевельнутся. Пусть обращается к ним Антон Чехов!

Так вот решение. Обращаюсь к Елене Сергеевне. У нее счастливая рука.

Пора, пора съездить, Викентий Викентьевич! А то уж как-то странно — закат!

Успеха не желайте: согласно нашему театральному суеверию, это нехорошо.

Что Вы делаете, Викентий Викентьевич? Здоровы ли Вы и когда приедете в Звенигород? Дом Ваш не трогают (московский)? Будет ли перестройка?

Несмотря на некоторые неполадки и чертовы неряшливости, я счастлив в своей квартире. Много солнца. Ждем газа, а то ванн нельзя брать, а мне без ванн прямо гроб — очень помогают.

Я все-таки вырву минуту — приду к Вам, и очень прошу Вас, позвоните нам или напишите. Дайте Елене Сергеевне совет насчет Звенигорода.

И она и я передаем искренний привет Марии Гермогеновне. Я Вас обнимаю.

М. Булгаков.

94. П. С. Попову. 28 апреля 1934 г.

Москва

Дорогой Павел!

Полагаю, что письмо еще застанет тебя в Ясной Поляне.

Можешь еще одну главу прибавить — 97-ю — под заглавием: о том, как из «Блаженства» ни черта не вышло.

25-го числа читал труппе Сатиры пьесу. Очень понравился всем первый акт и последний, но сцены в «Блаженстве» не приняли никак. Все единодушно вцепились и влюбились в Ивана Грозного. Очевидно, я что-то совсем не то сочинил. Теперь у меня большая забота. Думал сплавить пьесу с плеч и сейчас же приступить к «Мертвым душам» для кино. А теперь вопрос осложнился.

Я чувствую себя отвратительно в смысле здоровья. Переутомлен окончательно. К первому августа во что бы то ни стало надо ликвидировать всякую работу и сделать антракт до конца сентября, иначе совершенно ясно, что следующий сезон я уже не буду в состоянии тянуть.

Я подал прошение о разрешении мне заграничной поездки на август-сентябрь. Давно уже мне грезилась средиземная волна, и парижские музеи, и тихий отель, и никаких знакомых, и фонтан Мольера, и кафе, и, словом, возможность все это видеть. Давно уж с Люсей разговаривал о том, какое путешествие можно было бы написать! И вспомнил незабвенный «Фрегат “Палладу”»[495] и как Григорович[496] вкатился в Париж лет восемьдесят назад! Ах, если б осуществилось! Тогда уж готовь новую главу — самую интересную.

Видел одного литератора как-то, побывавшего за границей. На голове был берет с коротеньким хвостиком. Ничего, кроме хвостика, не вывез! Впечатление такое, как будто он проспал месяца два, затем этот берет купил и приехал.

Ни строки, ни фразы, ни мысли! О, незабвенный Гончаров! Где ты?

Очень прошу тебя никому об этом не говорить, решительно никому. Таинственности здесь нет никакой, но просто хочу себя оградить от дикой трескотни московских кумушек и кумовьев. Я не могу больше слышать о том, как треплют мою фамилию и обсуждают мои дела, которые решительно никого не касаются. На днях ворвалась одна особа, так она уж ушла, а мы с Люсей полчаса еще ее ругали. Она уж, может быть, у Мясницких ворот была и икала. Она спрашивала, сколько мы зарабатываем, и рассказывала, сколько другие зарабатывают. Один, по ее словам, пятьсот тысяч в месяц. И что мы пьем и едим. И прочее. Чума! Народное бедствие! Никто мне не причинил столько неприятностей, сколько эти московские красавицы с их чертовым враньем! Просто не хочу, чтобы трепался такой важный вопрос, который для меня вопрос всего будущего, хотя бы и короткого, хотя бы уже и на вечере моей жизни! Итак, по-серьезному сообщаю пока об этом только тебе. И заметь, что и Коле я не говорил об этом и говорить не буду.

Ах, какие письма, Павел, я тебе буду писать! А приехав осенью, обниму, но коротенький хвостик покупать себе не буду. А равно также и короткие штаны до колен. А равно также и клетчатые чулки.

Ну вот, пока и все. Жду тебя в Москве. Надеюсь, что Анна Ильинична поправилась. Передай от Люси и от меня ей привет.

Твой Михаил.

95. А. М. Горькому. 1 мая 1934 г.

Москва

Многоуважаемый Алексей Максимович!

Прилагаемый к этому письму экземпляр моего заявления А. С. Енукидзе объяснит Вам, что я прошу о разрешении мне двухмесячной заграничной поездки.

Хорошо помня очень ценные для меня Ваши одобрительные отзывы о пьесах «Бег» и «Мольер», я позволяю себе беспокоить Вас просьбой поддержать меня в деле, которое имеет для меня действительно жизненный и чисто писательский смысл.

Собственно говоря, для моей поездки нужен был бы несколько больший срок, но я не прошу о нем, так как мне необходимо быть осенью в МХТ, чтобы не срывать моей режиссерской работы в тех пьесах, где я занят (в частности, «Мольер»).

Я в такой мере переутомлен, что боюсь путешествовать один, почему и прошу о разрешении моей жене сопровождать меня.

Я знаю твердо, что это путешествие вернуло бы мне работоспособность и дало бы мне возможность, наряду с моей театральной работой, написать книгу путевых очерков, мысль о которых манит меня.

За границей я никогда не был.

Вы меня крайне обязали бы Вашим ответом.

Уважающий Вас М. Булгаков.

Москва.

Нащокинский пер., д. 3, кв. 44. Тел. 58-67.

96. Н. А. Булгакову. 10 мая 1934 г.

Москва

Дорогой Коля,

Ванино письмо с твоей припиской от 4.V получил сегодня. Спасибо за весть, а то я начал беспокоиться. От тебя писем нет уже давно, и я не знаю, получил ли ты мои[497] (я писал, между прочим, и о том, что рад был бы повидать профессора д’Эрель, если бы он приехал в СССР, писал и о Рубинштейне (Ладыжниковская фирма), который расстроился тем, что тебе выдана доверенность.

Из письма Lyons’а видно, что он побывал у тебя и вел разговоры о «Зойкиной».

Нужны ли еще какие-нибудь мои комментарии к «Зойкиной» или надобность в них отпала? Пойдет ли «Зойкина» в Париже? Когда? Где?[498]

Жду с нетерпением окончания сезона в МХТ, потому что безумно устал. И репетиции, и с[нима]тельская работа[499], и переезд в новую квартиру.

Пиши. Целую.

М.

Москва 19.

Нащокинский пер., 3, кв. 44.

Очень прошу — пиши заказными.

97. Е. С. Булгаковой. 21 мая 1934 г.

Москва

Мыся, вчера ночью, пока ты спала, я своими руками испек этот кулич тебе.

Гиацинт.

97а. Е. С. Булгаковой. [1934 г.]

[Москва]

Проходя в размышлениях из кухни к себе, остановился в средней комнате. Хорошо! Как во сне — такою должна быть одна из тех 8 комнат, которые мы с тобою должны были бы иметь. Делают это цветы. Верю в твой вкус и энергию. Устрой дачу на юге. А? 8 комнат — невозможно. Ну а 4? Попробуй. А?

Твой... Целую.

98. Е. С. Булгаковой

[1934 г. Москва]

Уважаемая мадам,

Ваш драгоценный отпрыск здоров. Ни одному больному не удалось бы так ловко изгадить масляной краской не только подушку на кровати, но даже собственный зад.

Перестаньте же морить мальчика в кровати и выпустите его на солнце, если температура у него нормальная (я не мерил).

С почтением Монтозье.

99. И. В. Сталину. [10 июня 1934 г. Москва][500]

Товарищу Сталину

От драматурга и режиссера МХАТ СССР имени Горького Михаила Афанасьевича Булгакова

Многоуважаемый Иосиф Виссарионович!

Разрешите мне сообщить Вам о том, что со мною произошло:

1

В конце апреля сего года мною было направлено Председателю Правительственной Комиссии, управляющей Художественным Театром, заявление, в котором я испрашивал разрешение на двухмесячную поездку за границу, в сопровождении моей жены Елены Сергеевны Булгаковой.

В этом заявлении была указана цель моей поездки — я хотел сочинить книгу о путешествии по Западной Европе (с тем, чтобы по возвращении предложить ее для напечатания в СССР).

А так как я действительно страдаю истощением нервной системы, связанным с боязнью одиночества, то я и просил о разрешении моей жене сопровождать меня, с тем, чтобы она оставила здесь на два месяца находящегося на моем иждивении и воспитании моего семилетнего пасынка.

Отправив заявление, я стал ожидать одного из двух ответов, то есть разрешения на поездку или отказа в ней, считая, что третьего ответа не может быть.

Однако произошло то, чего я не предвидел, то есть третье.

17 мая мне позвонили по телефону, причем произошел следующий разговор:

Вы подавали заявление относительно заграничной поездки?

Да.

Отправьтесь в Иностранный Отдел Мосгубисполкома и заполните анкету Вашу и Вашей жены.

Когда это нужно сделать?

Как можно скорее, так как Ваш вопрос будет разбираться 21 или 22 числа.

В припадке радости я даже не справился о том, кто со мною говорит, немедленно явился с женой в ИНО Исполкома и там отрекомендовался. Служащий, выслушав, что меня вызвали в ИНО по телефону, предложил мне подождать, вышел в соседнюю комнату, а вернувшись, попросил меня заполнить анкеты.

По заполнении он принял их, присоединив к ним по две фотографических карточки, денег не принял, сказавши:

Паспорта будут бесплатные.

Советских паспортов не принял, сказавши:

Это потом, при обмене на заграничные.

А затем добавил буквально следующее:

Паспорта вы получите очень скоро, так как относительно вас есть распоряжение. Вы могли бы их получить сегодня, но уже поздно. Позвоните ко мне восемнадцатого утром.

Я сказал:

Но восемнадцатого выходной день.

Тогда он ответил:

Ну девятнадцатого.

19 мая утром, в ответ на наш звонок, было сказано так:

Паспортов еще нет. Позвоните к концу дня. Если паспорта будут, вам их выдаст паспортистка.

После звонка к концу дня выяснилось, что паспортов нет, и нам было предложено позвонить 23 числа.

23 мая я лично явился с женою в ИНО, причем узнал, что паспортов нет. Тут о них служащий стал наводить справку по телефону, а затем предложил позвонить 25 или 27 мая.

Тогда я несколько насторожился и спросил служащего, точно ли обо мне есть распоряжение и не ослышался ли я 17 мая?

На это мне было отвечено так:

Вы сами понимаете, я не могу вам сказать, чье это распоряжение, но распоряжение относительно вас и вашей жены есть, также как и относительно писателя Пильняка.

Тут уж у меня отпали какие бы то ни было сомнения, и радость моя сделалась безграничной.

Вскоре последовало еще одно подтверждение о наличии разрешения для меня. Из Театра мне было сообщено, что в секретариате ЦИК было сказано:

Дело Булгаковых устраивается.

В это время меня поздравляли с тем, что многолетнее писательское мечтание о путешествии, необходимом каждому писателю, исполнилось.

Тем временем в ИНО Исполкома продолжались откладывания ответа по поводу паспортов со дня на день, к чему я уже относился с полным благодушием, считая, что сколько бы ни откладывали, а паспорта будут.

7 июня курьер Художественного Театра поехал в ИНО со списком артистов, которые должны получить заграничные паспорта. Театр любезно ввел и меня с женой в этот список, хотя я подавал свое заявление отдельно от Театра.

Днем курьер вернулся, причем даже по его растерянному и сконфуженному лицу я увидел, что случилось что-то.

Курьер сообщил, что паспорта даны артистам, что они у него в кармане, а относительно меня и моей жены сказал, что нам в паспортах отказано.

На другой же день, без всякого замедления, в ИНО была получена справка о том, что гражданину Булгакову М. А. в выдаче разрешения на право выезда за границу отказано.

После этого, чтобы не выслушивать выражений сожаления, удивления и прочего, я отправился домой, понимая только одно, что я попал в тягостное, смешное, не по возрасту положение.

2

Обида, нанесенная мне в ИНО Мособлисполкома, тем серьезнее, что моя четырехлетняя служба в МХАТ для нее никаких оснований не дает, почему я и прошу Вас о заступничестве.

100. П. С. Попову. 26 июня 1934 года

Ленинград, «Астория», № 430

Дорогой Павел!

Прежде всего, колоссальное спасибо тебе за присылку «Блаженства». За это чем-нибудь тебе отслужу. До сих пор не мог тебе писать. После всего происшедшего не только я, но и хозяйка моя, к великому моему ужасу, расхворалась. Начались дьявольские мигрени, потом боль поползла дальше, бессонница и прочее. Обоим нам пришлось лечиться аккуратно и всерьез. Каждый день нам делают электризацию. И вот мы начинаем становиться на ноги.

Ну-с, здесь совершился пятисотый спектакль[501] — это было двадцатого. Ознаменовался он тем, что Выборгский Дом поднес Театру адрес, а Жене Калужскому[502] — серебряный портсигар. Дело происходило при закрытом занавесе перед третьим актом. (Калужский был единственный, кто сыграл все 500 спектаклей без пропуска.)

Я получил два поздравления: одно из Москвы, а другое — от Сахновского как от заместителя директора. Оба меня очень обрадовали, потому что оба написаны тепло, нарядно.

И Немирович прислал поздравление Театру. Повертев его в руках, я убедился, что там нет ни одной буквы, которая бы относилась к автору. Полагаю, что хороший тон требует того, чтобы автора не упоминать. Раньше этого не знал, но я, очевидно, недостаточно светский человек.

Одно досадно, что, не спрашивая меня, Театр послал ему благодарность, в том числе и от автора. Дорого бы дал, чтобы выдрать оттуда слово — автор[503].

Я тебя вспоминаю часто, Люся также. Надеюсь, что ты вполне и жив, и здоров, работаешь.

Я пишу «Мертвые души» для экрана[504] и привезу с собой готовую вещь. Потом начнется возня с «Блаженством». Ох, много у меня работы! Но в голове бродит моя Маргарита, и кот, и полеты... Но я слаб и разбит еще. Правда, с каждым днем я крепну.

Все, что можно будет собрать в смысле силы за это лето, соберу.

Люся прозвала меня капитаном Копейкиным. Оцени эту остроту, полагаю, что она первоклассна.

Если тебя не затруднит, побывай у меня на квартире, глянь, что там творится. И время от времени звони нашей красавице[505] (58-67).

Целую Анне Ильиничне ручку. Люся вас обоих приветствует. Если напишешь, буду рад.

Твой Михаил.

101. П. С. Попову. 6 июля 1934 г.

Ленинград

Милый Павел,

спасибо тебе за хлопоты. Какой ты там нашел застаревший долг? Никакого долга за тобой я не помню, но что ты дал Фросе денег, это хорошо. Спасибо. Я сочтусь с тобой, как только приеду.

Здоровье — увы! — не совсем еще восстановилось, и, конечно, этого сразу не достигнешь. Но все-таки Елена Сергеевна чувствует себя гораздо лучше. Некоторая надежда есть и относительно меня. Уж очень хорош шок был!

Появимся мы в Москве в середине июля, где и надеюсь обнять тебя.

Елена Сергеевна шлет самый лучший привет Анне Ильиничне, и, будь ангелом, еще раз позвони на квартиру; а руке твоей не миновать поцелуя[506], вспомни мое слово.

Твой М.

102. П. С. Попову. 10 июля 1934 г.

Ленинград

Дорогой Павел!

И от 8-го твое письмо получено. Прежде всего, прости за то, что я не выразил сожаления по поводу смерти твоего отца. Это оттого, что моя измотанная голова еще не совсем хорошо действует.

Спасибо тебе за твои хлопоты.

На Фросины губы никакого внимания не обращай. Это не домработница, а какая-то кисейная барышня. Эти самые книжки, Люся говорит, надо менять на Тверском бульваре, 25 (дом Герцена). Люся утверждает, что Фрося должна это знать.

В смысле денег, мы полагаем, что они должны быть у нее. Ведь Екатерина Ивановна[507] должна была рассчитать, сколько было нужно Фросе.

Несколько дней назад мы послали ей 30 рублей. Спроси на всякий случай, как у нее обстоит этот вопрос. Если она скажет, что нет, будь добр, дай ей рублей 25, я тебе верну с благодарностью по приезде в Москву. Мы должны появиться в Москве числа 15–17 июля.

Корреспонденция моя пусть меня ждет в Москве. Очень правильно.

Если тебе не трудно, позвони Вайсфельду[508] (тел. служ.: Арбат 3-59-69 или Арбат 1-84-39, или домашн.: Арбат 3-92-66) и спроси: «Вы увезли оба экземпляра сценария?» («Мертвых душ»). Пусть срочно телеграфирует ответ.

Дело в том, что я обыскал весь номер, нет второго экземпляра. Значит, увезли оба, вместо одного.

А я сейчас сижу над обдумыванием его переделки.

Люся утверждает, что сценарий вышел замечательный. Я им показал его в черновом виде, и хорошо сделал, что не перебелил. Все, что больше всего мне нравилось, то есть сцена суворовских солдат посреди Ноздревской сцены, отдельная большая баллада о капитане Копейкине, панихида в имении Собакевича и, самое главное, Рим с силуэтом на балконе, — все это подверглось полному разгрому! Удастся сохранить только Копейкина, и то сузив его. Но — Боже — до чего мне жаль Рима!

Я выслушал все, что мне сказал Вайсфельд и его режиссер, и тотчас сказал, что переделаю, как они желают, так что они даже изумились.

С «Блаженством» здесь произошел случай, выпадающий за грани реального.

Номер «Астории». Я читаю. Директор театра, он же и постановщик, слушает, выражает полное и, по-видимому, неподдельное восхищение, собирается ставить, сулит деньги и говорит, что через 40 минут придет ужинать вместе со мной. Приходит через 40 минут, ужинает, о пьесе не говорит ни одного слова, а затем проваливается сквозь землю, и более его нет!

Есть предположение, что он ушел в четвертое измерение[509].

Вот какие чудеса происходят на свете!

Анне Ильиничне наш лучший привет.

Целую тебя.

Твой Михаил.

103. Н. А. Булгакову. 10 июля 1934 г.

Ленинград

Дорогой Никол!

Я нахожусь в Ленинграде. Из Москвы мне прислали сообщение, что пришло твое большое письмо с бланками Сосьете, но французский перевод пьесы не получен (может быть, он еще придет, не знаю).

Отвечать на твое письмо я буду из Москвы, куда поеду числа 15–16 июля.

В Ленинграде я по делам, связанным с гастрольной поездкой «Дней Турбиных», уже около месяца.

И я, и Елена Сергеевна здесь лечимся электричеством. У меня найдено истощение нервной системы. Здесь начинаю чувствовать себя несколько лучше.

Очень благодарю тебя за хлопоты. Целую тебя крепко.

Прошу передать мой привет Ивану.

Мое молчание объясняется тем, что я переутомлен. А перед поездкой в Ленинград чувствовал себя совсем уже отвратительно.

Итак, еще раз приветствую тебя.

Адрес: Москва, Нащокинский пер., 3, кв. 44.

104. В. В. Вересаеву. 11 июля 1934 г.

Ленинград, «Астория», 430.

Дорогой Викентий Викентьевич!

Вот уже около месяца я в Ленинграде, где, между прочим, лечусь электричеством и водой от нервного расстройства. Теперь чувствую себя получше, так что, как видите, потянуло писать письма.

Во время своего недуга я особенно часто вспоминал Вас, но не писал, потому что не о погоде же писать. А чтоб написать обстоятельно, надо поправиться. А теперь вспоминаю вдвойне, потому что купил книжку Н. Телешова «Литературные воспоминания»[510]. Он рассказывает о кличках, которые давались в литературных кругах. Прозвища заимствовались исключительно в названиях московских улиц и площадей. «Куприн, за пристрастие к цирку — Конная площадь», «Бунин, за худобу и острословие — Живодерка» и так далее. А «Вересаев, за нерушимость взглядов — Каменный мост». И мне это понравилось. Впрочем, может быть, Вы читали?

* * *

Хочу Вам рассказать о необыкновенных моих весенних приключениях.

К началу весны я совершенно расхворался: начались бессонницы, слабость и, наконец, самое паскудное, что я когда-либо испытывал в жизни, страх одиночества, то есть, точнее говоря, боязнь оставаться одному. Такая гадость, что я предпочел бы, чтобы мне отрезали ногу!

Ну конечно, врачи, бромистый натр и тому подобное. Улиц боюсь, писать не могу, люди утомляют или пугают, газет видеть не могу, хожу с Еленой Сергеевной под ручку или с Сережкой — одному смерть!

Ну-с, в конце апреля сочинил заявление о том, что прошусь на два месяца во Францию и в Рим с Еленой Сергеевной (об этом я Вам писал). Сережка здесь, стало быть, все в полном порядке. Послал. А вслед за тем послал другое письмо. Г.[511] Но на это второе ответ получить не надеялся. Что-то там такое случилось, вследствие чего всякая связь прервалась. Но догадаться нетрудно: кто-то явился и что-то сказал, вследствие чего там возник барьер. И точно, ответа не получил!

Стал ждать ответа на заявление (в Правительственную комиссию, ведающую МХАТ, — А. С. Енукидзе)[512].

— И Вам, конечно, отказали, — скажете Вы, — в этом нет ничего необыкновенного.

Нет, Викентий Викентьевич, мне не отказали.

Первое известие: «Заявление передано в ЦК».

17 мая лежу на диване. Звонок по телефону; неизвестное лицо, полагаю — служащий: «Вы подавали? Поезжайте в ИНО Исполкома, заполняйте анкету Вашу и Вашей жены».

К 4 часам дня анкеты были заполнены. И тут служащий говорит: «Вы получите паспорта очень скоро, относительно Вас есть распоряжение. Вы могли бы их получить сегодня, если бы пришли пораньше. Получите девятнадцатого».

Цветной бульвар, солнце, мы идем с Еленой Сергеевной и до самого центра города говорим только об одном — послышалось или нет? Нет, не послышалось, слуховых галлюцинаций у меня нет, у нее тоже.

Как один из мотивов указан мной был такой: хочу написать книгу о путешествии по Западной Европе.

Наступило состояние блаженства дома. Вы представляете себе: Париж! Памятник Мольеру... здравствуйте, господин Мольер, я о Вас и книгу и пьесу сочинил; Рим! — здравствуйте, Николай Васильевич, не сердитесь, я Ваши «Мертвые души» в пьесу превратил. Правда, она мало похожа на ту, которая идет в театре, и даже совсем не похожа, но все-таки это я постарался... Средиземное море! Батюшки мои!..

Вы верите ли, я сел размечать главы книги!

Сколько наших литераторов ездило в Европу и — кукиш с маслом привезли! Ничего! Сережку нашего если послать, мне кажется, он бы интереснее мог рассказать об Европе. Может быть, и я не сумею? Простите, попробую!

19-го паспортов нет. 23-го — на 25-е, 25-го — на 27-е. Тревога. Переспросили: есть ли распоряжение? — Есть. Из Правительственной комиссии, через Театр узнаем: «Дело Булгаковых устроено».

Что еще нужно? Ничего.

Терпеливо ждать. Ждем терпеливо.

Тут уж стали поступать и поздравления, легкая зависть: «Ах, счастливцы!»

— Погодите, — говорю, — где ж паспорта-то?

— Будьте покойны! (Все в один голос.)

Мы покойны. Мечтания: Рим, балкон, как у Гоголя сказано — пинны, розы... рукопись... диктую Елене Сергеевне... вечером идем, тишина, благоухание... Словом, роман!

В сентябре начинает сосать под сердцем: Камергерский переулок, там, наверно, дождик идет, на сцене полумрак, чего доброго, в мастерских «Мольера» готовят...

И вот в этот самый дождик я являюсь. В чемодане рукопись, крыть нечем!

Самые трезвые люди на свете — это наши мхатчики. Они ни в какие розы и дождики не веруют. Вообразите, они уверовали в то, что Булгаков едет. Значит же, дело серьезно! Настолько уверовали, что в список мхатчиков, которые должны были получить паспорта (а в этом году как раз их едет очень много), включили и меня с Еленой Сергеевной. Дали список курьеру — катись за паспортами.

Он покатился и прикатился. Физиономия мне его сразу настолько не понравилась, что не успел он еще рта открыть, как я уже взялся за сердце.

Словом, он привез паспорта всем, а мне беленькую бумажку — М. А. Булгакову отказано.

Об Елене Сергеевне даже и бумажки никакой не было. Очевидно, баба, Елизавет Воробей! О ней нечего и разговаривать.

* * *

Впечатление? Оно было грандиозно, клянусь русской литературой! Пожалуй, правильней всего все происшедшее сравнить с крушением курьерского поезда. Правильно пущенный, хорошо снаряженный поезд, при открытом семафоре, вышел на перегон — и под откос!

Выбрался я из-под обломков в таком виде, что неприятно было глянуть на меня. Но здесь начинаю поправляться.

* * *

Перед отъездом я написал генсекру письмо, в котором изложил все происшедшее, сообщал, что за границей не останусь, а вернусь в срок, и просил пересмотреть дело. Ответа нет. Впрочем, поручиться, что мое письмо дошло по назначению, я не могу.

* * *

13 июня я все бросил и уехал в Ленинград. Через два дня мы возвращаемся в Москву. Может быть, на короткий срок поеду под Звенигород в деревню, где проживает Сережка с воспитательницей. Буду там искать покоя, как велит доктор.

Очень обрадуете меня, если напишете мне (Москва 19, Нащокинский пер., 3, кв. 44). Напоминаю телефон — 58-67.

И Елена Сергеевна, и я шлем Марии Гермогеновне самый лучший привет.

Ваш М. Булгаков.

105. М. Рейнгардт[513]. 31 июля 1934 г.

Москва

Уважаемая г-жа Рейнгардт!

Я получил от брата французский текст «Зойкиной квартиры» и спешу Вам послать те поправки, необходимость в которых выяснилась при беглом чтении перевода. Вслед за этим я проштудирую перевод основательно, пришлю и дополнительные поправки.

В первую очередь прошу Вас исправить то искажение моего текста, которое находится в первом акте, третьей картине, сцене третьей (в том экземпляре, который у меня в руках — на 41 странице):

Сцена Зои и Аметистова.

Аметистов говорит: Ma valise contient dix jeux de cartes et quelques portraits de Lenine. Ce brave Illich, il ma sauvé la vie! Ça lui sera compté la joint![514]

Этого ни в коем случае не должно быть.

В моем русском тексте значится так:

Аметистов: В чемодане шесть колод карт и портреты вождей. Спасибо дорогим вождям! Ежели бы не они, я бы с голоду издох!

Ни слов «Ленин», ни слов «Ильич» у меня нет.

Я прошу их исключить и исправить перевод соответственно вышеприведенным русским строчкам.

Далее в этой же сцене: Le portrait de notre grand Lenine, son sourire pour vingt kopeks...[515]

И здесь у меня нет слова «Ленин», и я прошу его исключить.

Далее, в четвертой сцене той же картины (стр. 49-я), Аметистов говорит: Oh! Je l’ai dit correctement à Staline! Allilouia: À Staline?.. и далее до слов: Ce garçon est genial...[516]

Слова «Сталин» у меня нигде нет, и я прошу вычеркнуть его. Вообще, если где-нибудь еще по ходу пьесы вставлены имена членов Правительства Союза ССР, я прошу их вычеркнуть, так как постановка их совершенно неуместна и полностью нарушает мой авторский текст.

* * *

По списку действующих лиц я прошу сделать следующие исправления:

Вместо «Обольянинов» — «Абольянинов».

Вместо «Ремонтный» поставить фамилию «Гусь-Ремонтный», причем всюду действующие лица должны, говоря о нем, произносить первую именно часть его фамилии, называя его «Гусь».

Кроме того, не «Robert», а «Ро́ббер» (фамилия) с ударением на первом слоге.

* * *

По-видимому, пьеса в том виде, как она лежит передо мной, содержит длинноты. Как их исключить, я сообщу Вам в следующем письме, когда внимательно проанализирую экземпляр.

Еще ранее этого я пришлю Вам характеристики действующих лиц, описание их костюмов, а также описание обстановки, соответствующей этой пьесе.

Я очень прошу Вас заказным письмом немедленно подтвердить получение этого письма и принять уверение в моем уважении.

М. Булгаков.

106. М. Рейнгардт. 1 августа 1934 г.

Москва, Нащокинский пер., 3, кв. 44, тел. 58-67

Уважаемая г-жа Рейнгардт!

Вчера я Вам отправил первое письмо с указанием на необходимость исправлений во французском переводе «Зойкиной квартиры». Теперь посылаю Вам мои авторские комментарии к пьесе.

Характеристики действующих лиц

Абольянинов: бывший граф, лет 35, в прошлом очень богатый человек, в настоящее время разорен. Морфинист. Действительности, которая его окружает, не может ни понять, ни принять; одержим одним желанием — уехать за границу. Единственно, что связывает его с жизнью в Москве, это Зоя; без нее он, при его полнейшей непрактичности, а кроме того, при его тяжелой болезни, пропал бы.

Воля его разрушена. Для него характерны только два состояния: при лишении яда — тоскливое беспокойство и физические страдания; после впрыскивания морфия — оживление, веселое и ироническое к окружающим явлениям.

Внешне: одет у хорошего портного по моде 1924 года, скромно и дорого, безукоризнен в смысле галстуков и обуви.

Чрезвычайно воспитан. Очаровательные манеры. Широк в смысле денег, если они есть.

Музыкален. Романс, который он постоянно напевает, «Не пой, красавица, при мне...» и дальше: «Напоминают мне они...» — вне сомнения, какое-то навязчивое явление у Абольянинова.

Аметистов Александр Тарасович: кузен Зои, проходимец и карточный шулер. Человек во всех отношениях беспринципный. Ни перед чем не останавливается.

Смел, решителен, нагл. Его идеи рождаются в нем мгновенно, и тут же он приступает к их осуществлению.

Видал всякие виды, но мечтает о богатой жизни, при которой можно было бы открыть игорный дом.

При всех его отрицательных качествах, почему-то обладает необыкновенной привлекательностью, легко сходится с людьми и в компании незаменим. Его дикое вранье поражает окружающих. Абольянинов почему-то к нему очень привязался. Аметистов врет с необыкновенной легкостью в великолепной, талантливой актерской манере. Любит щеголять французскими фразами (у Вас — английскими), причем произносит по-французски или по-английски чудовищно.

Одет чудовищно. В первом акте, когда он появляется, на нем маленькое, серенькое, распоротое по шву кэпи, вроде таких, как носят туристы в поездах или мальчики, которые ездят на велосипеде («кепка») — ни в каком случае шляпа. Начищенные тупоносые ботинки на шнурках со стоптанными каблуками. Серенькие рыночные брюки с дырой назади и с пузырями на коленях. Белая грязная блуза однобортная, с поясом из той же материи, с большими карманами на груди («толстовка»).

В руках — измызганный вконец чемодан без замка и перевязанный веревкой, на которой можно повеситься.

В дальнейшем — брюки Абольянинова (хорошие) и опять-таки «толстовка», но уже другая — из защитного цвета материи. На ногах — парусиновые туфли и зеленого цвета носки.

В сценах, где гости, — плохо сидящий на Аметистове старый абольяниновский фрак, несвежее фрачное белье, помятые фрачные же брюки, новенькие лакированные ботинки с вульгарными, бросающимися в глаза белыми гетрами. Галстук, при фраке, черный.

Аметистову лет 37–38.

Борис Семенович Гусь-Ремонтный: коммерческий делец лет 45. Толстый, квадратный, с упрямой челюстью, тусклыми оловянными глазами, лысоват, невоспитан, нагл, уверен, что всего в жизни можно добиться назойливостью и напором. Людей не боится. Уверен. Верит только в деньги.

Жизнь его была бы совершенно гладка, если бы не несчастная его страсть к Алле (у Вас — Елена). Эта страсть его сбила с пути, и погиб он из-за этой страсти.

Костюм: черная визитка, брюки в серую полоску, не идущий к визитке галстук, серый жилет, на нем золотая цепочка. Ботинки лакированные, с темным замшевым верхом.

Аллилуя: лет 45. Жулик. Дьявольски опытен в мелких житейских комбинациях.

Наряд: черная кепка с пуговицей сверху. Эту кепку Аллилуя никогда не снимает, ходит в ней и по улице, и в комнате. Высокие черные сапоги, в которые упрятаны в мелкую полоску дешевенькие рыночные брюки. Черная «толстовка». Порыжевший портфель, в котором бумаги и две белых булки.

Ган-Дза-Лин (Манюшка называет его «Газолин»): лет 50, худой, ссохшийся какой-то, китаец. Сухой скрипучий голос.

Содержит прачечную, тайком торгует морфием, кокаином и опиумом.

Влюблен в Манюшку.

Одежда: черная однобортная куртка без пояса, черные, очень высоко подтянутые брюки, белые парусиновые туфли, на голове — твердая соломенная шляпа.

Херувим: лет 25. Очаровательный китаец, пухлое желтоватое лицо с приятными глазками. За свою прелестную улыбку прозван «Херувимом». Говорит мягко, музыкально, никогда не повышает голос. Лишь когда рассержен — начинает шипеть.

Опаснейший бандит и убийца.

Костюм: в первом акте — грубые, здоровенные, на толстой подошве башмаки со шнурками, не доходящие до башмаков, но ниже колен — защитного цвета солдатские штаны. Необыкновенная куртка — толстая, на вате, стеганая, застегивающаяся сбоку на крючки. Несмотря на летнее время, на голове — меховая шапка.

В дальнейшем — сравнительно приличные длинные брюки и желтые туфли, но та же странная куртка.

В сценах, где Аметистов принимает гостей, Херувим вместо этой куртки надевает длинную, почти до колен, яркой расцветки какую-то китайскую кофту. (Допустима полная и резкая экзотика.) Грудь Херувима татуирована, страшные изображения.

До следующего письма.

М. Булгаков.

107. М. Рейнгардт. 1 августа 1934 г.

Москва

Уважаемая г-жа Рейнгардт!

Продолжаю:

Характеристики действующих лиц

Добавление:

Абольянинов — гладко выбрит.

Аметистов носит черные, маленькие, коротко подстриженные усы. Во второй половине пьесы, подражая Абольянинову, носит прямой, по середине головы, пробор, гладко прилизывая волосы, и начинает носить монокль, отчего одна половина лица у него как-то съеживается.

Зойка: женщина лет 38, в прошлом жена богатого фабриканта; теперь единственное, что у нее осталось, за что она держится со всей своей железной волей, это — квартира.

Стала циничной, привыкла ко всему, защищает сама себя и Абольянинова, которого любит.

Внешне интересна; вероятно, рыжеватые волосы, коротко острижена, лицо, надо полагать, несколько асимметрично.

В начале пьесы она в пижаме (отнюдь не шикарной). В сценах, где она в качестве хозяйки мастерской, она в скромном костюме.

(Вообще все женщины в пьесе одеты по моде 1924–25 годов, конечно, гораздо скромнее, чем за границей, но, видно, стараясь подражать Парижу.)

В сцене кутежа она в парижском бальном платье, так как ей действительно прислали парижские модели.

(Я указываю моды 1924–25 годов, потому что действие пьесы у меня происходит в эти годы.)

Алла (у вас — Елена): молодая женщина из хорошей семьи. Очень красива. Конечно, ни служить, ни работать не может. Воспитанна и умна.

Ее любимый человек находится в Париже. Она действительно тоскует и хочет уехать в Париж. Остальное ей безразлично. Она продает себя Гусю, и Зойке легко удается соблазнить ее. (Мысль «никто не узнает».)

Костюмы: первое появление — скромный, с хорошим вкусом сделанный костюм, но — странное явление — туфли хотя и хороши, но значительно поношены. В сцене кутежа — конечно, роскошный бальный парижский туалет.


Манюшка — типичная горничная, ничем другим быть не способна. К Зое привязана, уважает Зою.

Внешне: ни в каком случае никакого признака горничной, то есть какой-нибудь наколки или фартучка. Никаких манер горничной хорошего дома. Светлая «блузочка», темная юбка, поношенные черные туфли с пряжками и шелковые чулки, подаренные Зоей. Не разберешь, кто она, по ее наряду.


Иванова, Лиза и Мымра — женщины среднего круга. Бросили службу, поступили к Зое.

Внешне стараются изобразить мастериц в мастерской, поэтому одеваются очень скромно.

Иванова — лет 30, хороша собой, по натуре хладнокровная актриса.

Мымра — лет 30 с лишком, любит выпить, добродушна.

Лизочка — молода, фамильярна, глупа, пуста.

Все три ни в коем случае не производят отталкивающего или жалкого впечатления.

Появляются: Иванова — в темном платье, Мымра — в блузочке и юбке, а Лизочка — в дешевеньком костюме. У всех трех — поношенная обувь, туфли.

В сцене показов — в туалетах.

Все три женщины — коротко острижены.


Главная мастерица — женщина, измученная работой, средних лет, действительно мастерица и не подозревает, где она работает. Коротко острижена, поношенный синий костюм, поношенные туфли. Профессиональные манеры.

Агнесса — очень важничает и презирает остальных клиенток. Одета получше других, так как бывала за границей, но безвкусно.

Обе клиентки — одеты безвкусно — жакеты и юбки. Совершенно очевидно, что то, что готовит для них мастерица, будет еще хуже.

Пеструхин, Толстяк и Ваничка — благодушные манеры, ничего таинственного, ничего привлекающего внимания. Внимательные глаза.

Первое появление: Пеструхин в сером пальто и в кепке, в толстовке с отложным воротником и галстуком бабочкой.

Толстяк — в широком пальто, длинных мешковатых брюках, в широкополой шляпе, похож на комического толстого актера.

Ваничка — сухощав, энергичен, в кожаном пальто, перетянутом ремнем по талии, с кожаной кепкой.

В сцене ареста — Ваничка — в смокинге и в желтых ботинках, Толстяк и Пеструхин — в чистых и приличных костюмах, черных, но Пеструхин — с ярким галстуком, или все трое в смокингах.

Гладко выбриты.

Мертвое тело — провинциал, который приехал повеселиться в Москву, так пьян, что не отдает себе отчета ни в чем. Все зубы золотые, новенький, но дешевый костюм из плохого шевиота, желтые туфли.

Роббер — в смокинге, в роговых очках. Крахмальное белье. Смокинг более или менее умеет носить.

Поэт — ни на какого поэта не похож. Волосы коротко острижены, жесткие, как щетка. Грубоватые черты лица, курносый нос, вечно изумленные глаза, молод, костюм новенький, из плохой материи, туфли поношенные.

Курильщик — в черном костюме, небрежен и вообще похож на видение.

Пьеса

Первый акт

Передняя у Зои полутемная; в ней зеркало. В гостиной — стоячая лампа с абажуром, черный рояль, на стенах картины, мебель мягкая, старомодная, пальма в кадке.

Все вещи, и вообще вся квартира, запущены. Квартира стала пыльной.

В гостиной тяжелые шторы на окнах, отчего смягчен свет, и вообще квартира Зои должна производить несколько таинственное впечатление. Квартира такого типа, в которой ждешь, что-то произойдет необыкновенное.

В спальне беспокойно: там большая кровать, громадный шкаф, куда прячется Зоя, платья разбросаны, в окнах, как ад, пылает закат.

Двор громадного дома за окнами звучит все время, но все вместе, то есть голоса, обрывки музыки, не сливаются в бессмысленный гам, а по временам начинают звучать даже музыкально.

Переход к прачешной — с волшебной быстротой: Зоя закрывает штору, — моментально тьма съедает ее таинственную квартиру, и на том месте, где было измученное лицо Абольянинова и тревожное лицо Зои, появляются лица подозрительных китайцев, освещенных светом коптящей керосинки.

Белое белье в полутьме на веревках.

Опять быстрейшая перемена: там, где был свет керосинки, вдруг свет горящего спирта, голубоватый свет, — и опять возникает квартира Зои. И закат за окнами уже смягчен; идет, надвигается вечер.

На спиртовке кипятили шприц.

Второй акт и следующие

Квартира Зои преобразилась: появились мертвые болваны-манекены — без голов. Масса материи, которая волнами захлестнула в некоторых местах мебель.

Аметистов, повесив занавес, отгородил нечто вроде ниши. Появились лишние лампы под абажурами.

Громадный шкаф из спальни перешел в гостиную, а спальня стала полутемной, таинственной, в ней закрыта штора.

В сцене, когда Зойка соблазняет Аллу, происходит одно из Зойкиных чудес. Когда Зойка распахивает дверь шкафа, он наполняется светом, и в этом свете загораются ослепительные платья.

В этот момент из музыкального шума за окнами отчетливо начинают слышаться голоса мужчины и женщины, которые сладко поют из «Травиаты»: «Покинем край, где мы так страдали...»

Свет после этого исчезает, и опять волшебная перемена — под лампой видно лицо сатанински смеющегося Аметистова.

К приему Гуся, под руками Аметистова, квартира опять-таки волшебно преображается. В ней появляется какой-то соблазнительный уют.

Рояль скрыт за волнами материи или занавесом, слышны только его звуки.

Аметистов демонстрирует манекенщиц Гусю, заставляя манекенщиц появляться внезапно в этой нише в неожиданном свете. Манекенщицы кажутся ослепительно хороши.

Сцена кутежа ни в каком случае не должна быть вульгарна. Мертвое тело производит не отвратительное впечатление, а странное, как бы видение. То же самое и курильщик.

Ни одного грубого момента в обращении мужчин с женщинами.

Перед сценой предсмертной тоски Гуся свет резко меняется. Лишние лампы Аметистов тушит.

Убийца Херувим резко меняется. Зрителю видно, что он страшен, и только Гусь этого не замечает. Убийство оглушительное, внезапное.

Побеги стремительные.

Вообще все темпы стремительные. У зрителя должно остаться впечатление, что он видел сон в квартире Зойки, в котором промелькнули странные люди, произошли соблазнительные и кровавые происшествия, и все это исчезло.


Вот те отрывочные, может быть, не связанные между собою примечания, которые я могу дать Вам издалека. Конечно, их недостаточно. Но что мог, я постарался набросать в этом письме.

Я уезжаю на несколько дней отдыхать, т. к. очень утомлен. После 10 августа я напишу Вам о некоторых сокращениях, которые, по моему мнению, следует произвести в пьесе.

Я был бы очень Вам признателен, если бы Вы мне подтвердили получение моих писем. Если у Вас возникнут вопросы, попрошу Вас написать мне, я отвечу на каждый из них.

Брат мой просит меня выслать в Париж фотографию мою. Я это сделаю в половине августа. Я был бы рад получить Вашу фотографию, пришлите мне ее, пожалуйста.

Примите уверение в моем уважении.

М. Булгаков.

108. Н. А. Булгакову. 1 августа 1934 г.

Москва

Милый Никол!

Я нездоров, у меня нервное переутомление. Завтра я должен примерно на неделю уехать на дачу под Москвой, иначе не в состоянии буду дальше работать. Диктую, стараясь ответить на все важные вопросы, применительно к твоему письму от 24 июня.

1. В виллу «Зора»[517] я писал о том, что письмо получено.

2. Получен и французский текст «Зойкиной».

3. Рейнгардт я послал первые поправки. Копия письма к ней здесь при этом письме. Прошу тебя со всей внушительностью и категорически добиться исправления неприятнейших искажений моего текста, которые заключаются в том, что переводчик вставил в первом акте (а возможно, и еще где-нибудь) имена Ленина и Сталина. Прошу тебя добиться, чтобы они были немедленно вычеркнуты. Я надеюсь, что тут нечего долго объяснять, насколько неуместно введение фамилий членов правительства СССР в комедию[518]. Так нельзя искажать текст! Я был поражен, увидев эти вставки с фамилиями в речи Аметистова! На каком основании? У меня ничего этого нет! Словом, этого делать нельзя!

4. Каганский — наглый и опасный мошенник. Сообщаю, что он никакого отношения к пьесам моим не имеет. Надо сделать все, чтобы он не смел протянуть лапу к деньгам.

5. О «Днях Турбиных». Договор с Лайонсом только для пьесы на английском языке. Поэтому пусть Фишер получает остальное.

6. О Сосьете. Боже, как трудно и хлопотливо получить все те документы, о которых ты пишешь![519] Просто помыслить не могу о том, что все это удастся здесь перевести, да еще и заверить! Но все старания к этому приложу. Предупреждаю, что начну это не раньше, чем через десять дней. Я не в силах выходить из дому и бывать в учреждениях. Присланные-то бланки я заполню, но метрическая выписка и неподсудность, вероятно, придут в Париж не переведенными.

7. О «Зойкиной». Авторские комментарии (милый Никол, я понимаю, насколько это важно, но мне для них был нужен именно этот французский текст!) уже начаты мною, и первые характеристики действующих лиц я сейчас отправляю Рейнгардт. Сколько хватит сил, я допишу и остальное.

К сожалению, я не могу этого написать по-французски. Я не владею настолько языком. Я могу перевести с французского, могу провести несложный разговор, но тонкие указания прямо по-французски я писать не могу и вынужден все это послать на русском языке. Кстати, мне нужно знать, до сих пор я этого не спрашивал, ты, конечно, французским владеешь в совершенстве?

Пусть переводчики переведут у вас сами, если это им нужно.

8. О белградской постановке. Сукины дети они! Что же они там наделали! Пьеса не дает никаких оснований для того, чтобы устроить на сцене свинство и хамство![520] И, само собой разумеется, я надеюсь, что в Париже разберутся в том, что такое трагикомедия. Основное условие: она должна быть сделана тонко, и я об этом подробно пишу Рейнгардт, а копии пошлю тебе.

Вот, примерно, все, что я сейчас в силах написать.

* * *

С чего ты взял, что я езжу отдыхать? Я уже забыл, когда я уезжал отдыхать! Вот уж несколько лет, что я провожу в Москве и если уезжаю, то по делам (и прошлое лето, и это — в Ленинград, где шли «Турбины»). Я никогда не отдыхаю.

Этим летом и именно как раз в то время, когда к тебе придет это письмо, я должен был быть в Париже. Я был настолько близок к этому, что разметил весь план двухмесячной поездки. Тогда я устроил бы все дела. Но в самый последний момент совершенно неожиданно, при полной надежде, что поездка мне будет разрешена, — я получил отказ.

Если бы я был в Париже, я показал бы сам все мизансцены, я дал бы полное, не только авторское, но и режиссерское толкование, и — можешь быть уверен, что пьеса бы выиграла от этого. Но, увы! — судьба моя сложна.

* * *

Кончаю это письмо. Нужно делать антракт. Я не могу помногу писать, потому что начинаются головные боли.

Итак, при этом письме — две копии: первая о поправках, упомянутых в начале, — вторая — первые характеристики действующих лиц.

Обнимаю тебя, желаю того, чего сейчас лишен, то есть здоровья.

Пришли мне адрес Замятина[521], если можешь.

Люся шлет тебе привет. Она часто расспрашивает о том, каковы мои братья, и я ей говорю о тебе и об Иване, и желаю, чтобы Ваша жизнь была счастливой.

За этим письмом я постараюсь, как можно скорей, послать следующее.

Твой М.

109. П. С. Попову. 14 марта 1935 г.

Москва

Гравидан[522], душа Павел, тебе не нужен — память твоя хороша: дом № 3, кв. 44.

Не одни киношники. Мною многие командуют.

Теперь накомандовал Станиславский. Прогнали для него «Мольера» (без последней картины (не готова)), и он, вместо того чтобы разбирать постановку и игру, начал разбирать пьесу.

В присутствии актеров (на пятом году!) он стал мне рассказывать о том, что Мольер гений и как этого гения надо описывать в пьесе.

Актеры хищно обрадовались и стали просить увеличивать им роли.

Мною овладела ярость. Опьянило желание бросить тетрадь, сказать всем: пишите вы сами про гениев и про негениев, а меня не учите, я все равно не сумею. Я буду лучше играть за вас.

Но нельзя, нельзя это сделать! Задавил в себе это, стал защищаться.

Дня через три опять! Поглаживал по руке, говорил, что меня надо оглаживать, и опять пошло то же.

Коротко говоря, надо вписывать что-то о значении Мольера для театра, показать как-то, что он гениальный Мольер и прочее.

Все это примитивно, беспомощно, не нужно! И теперь сижу над экземпляром, и рука не поднимается. Не вписывать нельзя — идти на войну — значит сорвать всю работу, вызвать кутерьму форменную, самой же пьесе повредить, а вписывать зеленые заплаты в черные фрачные штаны!.. Черт знает, что делать!

Что это такое, дорогие граждане?

Кстати, не можешь ли ты мне сказать, когда выпустят «Мольера»? Сейчас мы репетируем на Большой сцене. На днях Горчакова[523] оттуда выставят, так как явятся «Враги»[524] из фойе. Натурально, пойдем в Филиал, а оттуда незамедлительно выставит Судаков (с пьесой Корнейчука)[525]. Я тебя и спрашиваю, где мы будем репетировать и вообще когда всему этому придет конец?

* * *

Довольно о «Мольере»!

* * *

Своим отзывом о чеховской переписке ты меня огорчил[526]. Письма вдовы и письма покойника произвели на меня отвратительное впечатление. Скверная книжка! Но то обстоятельство, что мы по-разному видим один и тот же предмет, не помешает нашей дружбе.

* * *

Блинов не ели. Люся хворала. (Теперь поправляется.)

А за окном, увы, весна. То косо полетит снежок, то нет его, и солнце на обеденном столе. Что принесет весна?

Слышу, слышу голос в себе — ничего!

* * *

Опять про «Мольера» вспомнил! Ох, до чего плохо некоторые играют. И в особенности из дам К.[527] И ничего с ней поделать нельзя.

* * *

Заботы, заботы. И главная — поднять Люсю на ноги. Сколько у нас работы, сколько у нее хлопот. Устала она.

* * *

Анну Ильиничну за приписку поцелуй.

Анна Ильинична! Вашим лыжным подвигом горжусь.

Пиши еще. Представляю себе, как вкусно сидите Вы у огня.

Славьте огонь в очаге.

Твой Михаил.

110. Н. А. Булгакову. 14 апреля 1935 г.

Москва

Дорогой Никол!

Рад, что от тебя пришла весть. Писем от тебя уже давно нет. В частности, я не получил и февральского твоего письма.

Мы живем благополучно, но я навалил на себя столько работы, что не справляюсь с ней. Хворал переутомлением, сейчас чувствую себя лучше.

К сожалению моему, профессор д’Эрель у меня не был[528], и я не знал даже, что он в Москве.

О том, что в Америке играют сейчас на русском языке «Дни Турбиных», я знаю[529]. У меня есть вырезки из американской прессы.

Я написал Фишеру вчера и прошу охранить и получить мой гонорар, но не знаю, что выйдет у них.

Большое спасибо тебе, что ты обстоятельно пишешь о «Зойкиной квартире». В свое время я послал Рейнгардт мои комментарии, как она просила. Конечно, этого совершенно недостаточно. Необходимо мое присутствие.

На днях я подаю прошение о разрешении мне заграничной поездки, стараясь приноровить ее к началу осени (август-сентябрь, октябрь, примерно). Я прошу тебя теперь же обратиться в театральные круги, которые заинтересованы в постановке «Зойкиной квартиры», с тем, чтобы они направили через Полпредство Союза в Наркоминдел приглашение [для] меня в Париж в связи с этой постановкой.

Я уверен в том, что если кто-нибудь в Париже серьезно взялся бы за это дело, это могло бы помочь в моих хлопотах. Неужели нельзя найти достаточные связи в веских французских кругах, которые могли бы помочь приглашению?

Жди от меня дальнейших писем, а на это прошу тебя ответить незамедлительно. Целую тебя и Ивана, желаю благополучия, очень благодарю тебя.

Твой Михаил.

111. К. С. Станиславскому. 22 апреля 1935 г.

Москва

Многоуважаемый Константин Сергеевич!

Сегодня я получил выписку из протокола репетиции «Мольера» от 17.IV.35, присланную мне из Театра.

Ознакомившись с нею, я вынужден категорически отказаться от переделок моей пьесы «Мольер», так как намеченные в протоколе изменения по сцене Кабалы, а также и ранее намеченные текстовые изменения по другим сценам окончательно, как я убедился, нарушают мой художественный замысел и ведут к сочинению какой-то новой пьесы, которую я писать не могу, так как в корне с нею не согласен.

Если Художественному Театру «Мольер» не подходит в том виде, как он есть, хотя Театр и принимал его именно в этом виде и репетировал в течение нескольких лет, я прошу Вас «Мольера» снять и вернуть мне[530].

Уважающий Вас

М. Булгаков.

112. Н. А. Булгакову. 8 мая 1935 г.

Москва

Я был очень рад, дорогой Никол, получив твое письмо от 21 апреля 1935 года. Пока пишу только по одному вопросу. 31 июля и 1 августа 1934 года я писал уже тебе и Рейнгардт о том, что прошу срочно исправить те искажения, которые обнаружены мною во французском переводе «Зойкиной квартиры». Именно, что переводчики вставили в первом акте: «...quelques portraits de Lenine. Ce brave Illich... Je l’ai dit correctement à Staline... Staline sait ce qu’il me doit...»[531] etc. etc... — чего у меня нет и ни в каком случае быть не может.

Еще раз со всею серьезностью прошу тебя немедленно добиться, чтобы указанные фамилии и имена были вычеркнуты как в первом акте, так и в других, если они там встречаются. Я не поверил глазам, когда увидел эти нарушения.

Абсолютно недопустимо, чтобы имена членов Правительства Союза фигурировали в комедийном тексте и произносились со сцены. Прошу тебя незамедлительно исполнить это мое требование и дать мне, не задерживаясь, телеграмму — по-русски или по-французски — как тебе удобнее. Это самое важное, что я хотел сообщить, а об остальном — в следующих письмах. Сообщи мне адрес Рейнгардт.

Жду твоего ответного письма, помимо телеграммы[532].

Целую тебя.

Твой Михаил.

113. Н. А. Булгакову. 13 мая 1935 г.

Москва

Надеюсь, что ты, дорогой Никол, получил мое письмо от 8.V.

При этом письме прилагаю тебе, во-первых, фотографию, на которой моя жена и я, а во-вторых, копию моего письма в Издательство Фишер, в Театральный Отдел, Г. К. Марил.

Как видишь, я прошу фишеровское издательство гонорар по «Зойкиной квартире» переводить тебе. С этим гонораром прошу поступать так: 25%, как я писал тебе, прошу брать себе, а на остальную сумму открыть для меня в Париже в банке текущий счет на мое имя. Если открытие такого счета представляет какие-нибудь затруднения, то прошу сохранить у себя для меня мой гонорар.

Из трехсот марок, которые Фишер должен тебе перевести (это помимо гонорара по «Зойкиной квартире»), прошу тебя 25 марок, независимо от наших расчетов по «Зойкиной квартире», взять себе, а остальные 275 марок также положи на текущий счет или также сохрани, как сказано выше, для меня.

Сообщаю тебе, что, с моего разрешения, переводчик Эммануил Львович Жуховицкий (Москва), совместно с Чарльзом Боолен, Charles Bohlen, секретарем Посольства Соединенных Штатов в Москве, обратившийся ко мне с просьбой перевести «Зойкину» на английский язык, эту пьесу на английский язык перевели.

Они сделали перевод с экземпляра, собственноручно мною откорректированного и сокращенного.

О том, что ты имеешь доверенность на «Зойкину», и Жуховицкий, и Боолен мною предупреждены.

В моем исправлении пьеса приобрела наконец компактный и очищенный вид.

Прошу тебя, если это еще можно, произвести во французском экземпляре сокращения и некоторые изменения, которые я тебе укажу в ближайших письмах.

Первое, что следует сделать, и это важно, — заменить фамилию Аллилуя фамилией Портупея.

Дальнейшее сообщу.

* * *

Ты спрашиваешь о «Мольере»?

К сожалению, все нескладно. Художественный театр, по собственной вине, затянул репетиции пьесы на четыре года (неслыханная вещь!) и этой весной все-таки не выпустил ее.

Станиславскому пришла фантазия вместо того, чтобы выпускать пьесу, работа над которой непристойно затянулась, делать в ней исправления. Большая чаша моего терпения переполнилась, и я отказался делать изменения. Что будет дальше, еще точно не знаю.

* * *

Квартира? Квартира средненькая, как выражается Сергей, она нам мала, конечно, но после Пироговской блаженствуем! Светло, сухо, у нас есть газ. Боже, какая прелесть! Благословляю того, кто придумал газ в квартирах.

Каждое утро воссылаю моленья о том, чтобы этот надстроенный дом простоял бы как можно дольше — качество постройки несколько смущает.

* * *

Заявление свое о заграничной моей поездке еще не подавал, но оно будет подано. Впрочем, о заграничной поездке отдельное следующее письмо.

Прошу тебя — передай привет Ивану.

Жду адреса Рейнгардт и подтверждения каждого моего письма тобой.

Вывороченные мои глаза на прилагаемой фотографии покажут тебе, что снимал нас уличный очень симпатичный фотограф.

Мы в зелени. Это зелень моей родины. Это мы в Киеве, на Владимирской горке, в августе 34 года.

Целую тебя крепко.

Михаил.

Адрес Фишера: S. Fischer Verlag Theaterabteilung Berlin, W 57

114. В. В. Вересаеву. 21 мая 1935 г.

Москва

Милый Викентий Викентьевич!

Могу Вас уверить, что мое изумление равносильно Вашей подавленности.

Прежде всего меня поразило то, что Вы пишете о сроке 1 октября[533].

По Вашему желанию я взял на себя скучную, трудную и отнимающую время заботу по ведению переговоров с театрами.

Я истратил сутки на подробные переговоры с Вольфом и разработку договора, принял предложенный театром срок — 1 октября, — сообщил о нем Вам, дал Вам для подписи договор. Вы, не возражая против 1 октября, его подписали, а теперь сообщаете мне, что этот срок Вам не нравится. Что прикажете мне теперь делать, когда договор подписан всеми сторонами?

Я взял на себя хлопотливую обязанность, но я не хочу, стараясь исполнить ее наилучшим образом, с первых же шагов получать укоризны за это. Если Вы находите, что я неправильно составляю договоры, я охотно соглашусь на то, чтобы Вы взяли это на себя.

Тут же сообщаю, что ни в какой связи ленинградский срок 1 октября с московскими сроками чтения не стоит.

Чтение вахтанговской труппе, как совершенно справедливо говорите Вы, дело серьезное. Я к этому добавлю еще, что это крайне серьезное дело, и речи быть не может о том, чтобы авторы выступили с этим чтением, предварительно не согласовав все вопросы в пьесе между собою.

Примерно намечаемое на начало июня чтение ни в коем случае не состоится, если не будет готов согласованный экземпляр. Мы попадем в нелепое положение, если предъявим экземпляр, который вызывает у нас разногласия. А после Вашего неожиданного письма я начинаю опасаться, что это очень может быть. Чтение, конечно, придется отложить.

Вы пишете, что не хотите довольствоваться ролью смиренного поставщика материала. Вы не однажды говорили мне, что берете на себя извлечение материалов для пьесы, а всю драматургическую сторону предоставляете мне. Так мы и сделали.

Но я не только все время следил за тем, чтобы наиболее точно использовать даваемый Вами материал, но всякий раз шел на то, чтобы делать поправки в черновиках при первом же возражении с Вашей стороны, не считаясь с тем, касается ли дело чисто исторической части или драматургической. Я возражал лишь в тех случаях, когда Вы были драматургически неубедительны.

Приведу Вам примеры.

Исторически известно, что Пушкин всем сильно задолжал. Я ввожу в первой картине ростовщицу. Вы утверждаете, что ростовщица нехороша и нужен ростовщик. Я немедленно меняю. Что лучше с моей точки зрения? Лучше ростовщица. Но я уступаю.

Вы говорите, что Бенкендорф не должен возвращаться со словами «не туда». Я выбрасываю это возвращение.

Вы говорите, что Геккерен на мостике уступает свою карету или сани. Соглашаюсь — выправляю.

Вы критикуете черновую сцену Александрины и Жуковского. Я ее зачеркиваю, не читаю и вместо нее начинаю составлять новую.

Вы набрасываете план сцены кольца. Я, следуя плану, облекаю в динамическую форму сцену с чтением стихотворения у фонаря, но Вас это не удовлетворяет. Вы говорите: «Нет, чтец должен убежать». Я, конечно, не согласен с этим, ни жизненно, ни театрально он убежать не мог. Тем не менее я меняю написанное. Чтец убегает.

Я не буду увеличивать количество примеров.

Я хочу сказать, что Вы, Викентий Викентьевич, никак не играете роль смиренного поставщика материалов.

Напротив, Вы с большой силой и напряжением и всегда категорически настаиваете на том, чтобы в драматургической ткани всюду и везде, даже до мелочей, был виден Ваш взгляд.

Однако бывают случаи, когда Ваш взгляд направлен неверно, и тут уж я хочу сказать, что я не хотел бы быть смиренным (я повторяю Ваше слово) драматургическим обработчиком, не смеющим судить о верности того мотива, который ему представляют.

Вот случаи с Дубельтом и Салтыковым.

Почему Дубельт не может цитировать Священное писание?

Дубельт «ловко цитировал в подтверждение своих слов места из Священного писания, в котором был, по-видимому, очень сведущ, и искусно ловил на словах» (Костомаров. Автобиография. Русск. мысль. 1885. V. 127. Цит.: Лемке. Николаевские жандармы и литература 1826–1855 гг. СПб., 1909. С. 121 и 122).

Почему Салтыков не может говорить об инкогнито?

«...проходил, сильно стуча испанской тростью, через библиотеку в свой кабинет. Он называл его своим “инкогнито”» (Русский архив. 1878. II. С. 457).

Объясните мне, почему с такой настойчивостью Вы выступаете против этих мест? Вы говорите, что мы договорились определенно, что я изменю эти места. Нет, мы не договаривались об этом, а говорили лишь о том, не следует ли сократить цитату Дубельта.

Вы называете выстрел Дантеса «безвкусным». Это хорошо, что Вы высказываете свое литературное мнение в прямых и резких словах; тем самым Вы, конечно, и мне даете право делать то же самое. Я воспользуюсь этим правом, когда буду говорить о Дантесе.

Я считаю, что выстрел, навеянный пушкинским выстрелом Сильвио, есть самая тонкая концовка картины и что всякая другая концовка будет хуже. Я готов признать, что у меня нет вкуса, но вряд ли кто-нибудь признает, что у меня нет опыта. И вряд ли кто-нибудь докажет, что выстрел Дантеса хоть в чем-нибудь нарушает историю.

Вообще в Дантесе у нас серьезная неслаженность. Вы пишете: «Образ Дантеса нахожу в корне неверным и, как пушкинист, никак не могу принять на себя ответственность за него».

Отвечаю Вам: я в свою очередь Ваш образ Дантеса считаю сценически невозможным. Он настолько беден, тривиален, выхолощен, что в серьезную пьесу поставлен быть не может. Нельзя трагически погибшему Пушкину в качестве убийцы предоставить опереточного бального офицерика. В частности, намечаемую фразу «я его убью, чтобы освободить Вас» Дантес не может произнести. Это много хуже выстрела в картину.

Дантес не может восклицать «О, ла-ла!». Дело идет о жизни Пушкина в этой пьесе. Если ему дать несерьезных партнеров, это Пушкина унизит.

Я не могу найти, где мой Дантес «хнычет», где он пытается возбудить жалость Натальи? Укажите мне это. Он нигде не хнычет. У меня эта фигура гораздо более зловещая, нежели та, которую намечаете Вы. (См. примечание.)

Относительно разговора Жуковского с Дубельтом.

Нет, Ваш вариант не лучше, чем мой, и просто потому, что это один и тот же вариант, с той разницей, что у Вас Дубельт говорит не сценическим языком, а у меня — сценическим. Реплики построены по-иному, но разговор идет об одном и том же. Тут даже, по-моему, и предмета для спора нет никакого.

В заключение Вы пишете: «Хочется надеяться, Вы будете помнить, что пьеса как-никак будет именоваться пьесой Булгакова и Вересаева и что к благополучному концу мы сможем прийти, лишь взаимно считаясь друг с другом». Я так и делал, причем мне всегда казалось, что я считаюсь с Вами гораздо больше, чем Вы со мной.

Относительно благополучного конца Вы ошибаетесь. Мы уже пришли к благополучному концу, по крайней мере в театре. Я разговаривал на другой день после чтения с Руслановым[534]. Он говорил о радости, которая овладела им и слушателями. Он говорил, выслушав не отделанное да и не доконченное еще произведение, — о чрезвычайной авторской удаче. Он меня, утомленного человека, поднял. И до получения Вашего письма я находился в очень хорошем расположении духа. Сейчас, признаюсь, у меня чувство тревоги. Я не могу понять, перечитав еще раз Ваше письмо и мой ответ, — чем все это вызвано?

Во всяком случае, если мы сорвем эту удачу, мы сорвем ее собственными руками, и это будет очень печально. Слишком много положено каторжных усилий, чтобы так легко погубить произведение.

Перо не поднимается после Вашего письма, но все же делаю усилие над собою, пишу сцену бала.

Когда вся пьеса будет полностью готова, я направлю экземпляр Вам. Вот тут мы и сойдемся для критики этого экземпляра, для точного улаживания всех разногласий, для выправления всех неточностей, для выпрямления взятых образов.

Я все-таки питаю надежду, что мы договоримся. От души желаю, чтобы эти письма канули в Лету, а осталась бы пьеса, которую мы с Вами создавали с такой страстностью.

Преданный Вам М. Булгаков.

Примечание: Дело вот в чем: я хотел бы ввести в пьесу оригинальную фигуру Дантеса. Но ввиду того, что я могу ошибаться и, возможно, ошибаюсь, нам необходимо сочиненное мною серьезно обсудить. Мы будем друг друга убеждать, и если один из нас не примет точки зрения другого, то я предложу проект средней выпрямляющей линии, которая нас выведет из тупика.

В частности: у меня есть вариации сцены с выстрелом. Предложу их.

Вся беда в том, что пушкинисты (и это я берусь доказывать) никакого образа Дантеса в своем распоряжении не имеют и ничего о нем не знают. О нем нет данных ни у кого. Самим надо выдумать Дантеса. Оставляя сцену бала, я вынужден, после Вашего письма, писать специальный этюд о Дантесе, чтобы демонстрировать Вам все чудовищные затруднения. Я это делаю и в следующем письме пришлю Вам этот этюд.

М. Б.

115. Н. А. Булгакову. 9 июля 1935 г.

Москва

Дорогой Коля.

Я своевременно получил твою телеграмму об исправлениях в «Зойкиной», также и письмо. Очень признателен тебе.

Сегодня, пробегая экземпляр, обнаружил еще один сюрприз, неприятнейшим образом поразивший меня. Во второй картине второго акта (стр. 26) фамилия Ремонтный снабжена ремаркой accent juif[535].

Я прошу тебя настоять, чтобы переводчики убрали эту ремарку, а также и акцент при исполнении этой роли актером. Неприятно беспокоить тебя опять, но позаботься об этом и извести меня.

Бианчини прислал мне два бюллетеня, которые я подписал и возвращаю ему.

Прими к сведению разделение прав между авторами: Булгаков — 4/12, Рейнгардт — 5/12, Кремье[536] — 3/12.

О Фишере: добиваюсь, чтобы тебе, хотя бы маленькими частями, переводили те деньги, о которых я тебе писал. Указанные тобой два перевода: 30 и 59 франков, сделаны, сколько помню, по моему распоряжению, чтобы ты тратил эти деньги на почтовые расходы по переписке со мною.

Сообщаю тебе, что я подал заявление в Иностранный Отдел Московского Областного Исполкома о выдаче мне разрешения на поездку с женою за границу. Я мечтаю о том, чтобы хотя короткое время провести где-нибудь на курорте у моря, так как я безмерно утомлен. Впрочем, об утомлении распространяться не буду, устал уж и жаловаться. Кроме того, конечно, я вижу, что мое присутствие, хотя бы очень короткое, в Париже в связи с «Зойкиной» совершенно очевидно необходимо. Ответ должен быть дней через шесть-семь.

Напиши, где будешь в августе-сентябре?

Целую тебя крепко. До следующего письма.

Твой Михаил.

116. М. Рейнгардт. 9 июля 1935 г.

Москва

Уважаемая г-жа Рейнгардт!

Брат сообщил мне, что те исправления, о которых я просил, в переводе «Зойкиной» сделаны. Очень благодарен Вам.

При дальнейшем просмотре экземпляра я обнаружил одно добавление к моему тексту, которое совершенно неприемлемо для меня. Именно: фамилия Ремонтный (второй акт, вторая картина) сопровождается ремаркой: accent juif.

Я прошу Вас произвести уничтожение этой ремарки, ни в каком случае не возможной в моей пьесе, а также прошу режиссеру не применять указанного акцента при исполнении роли Гуся-Ремонтного.

Вы меня очень обяжете, если известите меня о том, что моя авторская просьба исполнена.

Я пользуюсь случаем принести Вам мои извинения в том, что в свое время я не поблагодарил Вас за любезную присылку Вашей фотографии, так как был болен, и прошу не сердиться на меня.

Я считаю, что мое присутствие в Париже, хотя бы на сравнительно короткий срок, в связи с постановкой «Зойкиной квартиры», было бы необходимо. Я подал заявление о разрешении мне совершить поездку во Францию в сопровождении моей жены. Ответ должен последовать примерно через неделю.

Известите меня, пожалуйста, когда начнутся репетиционные работы по пьесе, — я ожидаю известия от Вас.

Примите мой лучший привет.

М. Булгаков.

117. Н. А. Булгакову. 26 июля 1935 г.

Москва

Дорогой Никол!

При этом письме — мой снимок.

В предыдущем я сообщал тебе о том, что подал заявление о разрешении мне заграничной поездки.

К сожалению, мне в этом отказано.

Подробнее сообщу в следующий раз.

Целую тебя и Ивана.

Твой Михаил.

118. В. В. Вересаеву. 26 июля 1935 г.

Москва

Пишу Вам, дорогой Викентий Викентьевич, по московскому адресу, Перхушково мне кажется чем-то очень сложным. Из квартиры Вашей сказали, что Вы тридцатого должны быть в Москве.

Я пребываю то на даче, то в городе. Начал уже работать. Очищаю язык, занят превращением Арендта в Даля.

Если сделаете что-нибудь для Мойки, пришлите, пожалуйста, мне заказным. Также и насчет Строганова. Вообще то, о чем мы говорили на последнем свидании.

У меня побывал режиссер Дикий[537] с дирекцией театра ВЦСПС, просили познакомить с пьесой. Прочел им.

Забыл Вам сказать, что мне несколько раз звонили из «Театра и драматургии». Вынь да положь сообщение о пьесе. И руками и ногами отбивался от этого. Во-первых, пьеса еще не отделана, а во-вторых, я совершенно не умею давать эти сообщения и считаю их ни к чему не нужными. Портрет хотели рисовать. И от портрета я отделался. Сказал «до осени, до осени», заявил, что мы с Вами еще не закончили работу.

В заграничной поездке мне отказали (Вы, конечно, всплеснете руками от изумления!), и я очутился вместо Сены на Клязьме. Ну что же, это тоже река.

Итак, жду от Вас известия и дружески желаю Вам самого лучшего, самого ценного, что есть на свете, — здоровья.

Ваш М. Булгаков.

119. В. В. Вересаеву. 16 августа 1935 г.

Москва

Дорогой Викентий Викентьевич!

Я закончил изучение Вашего материала, который мне вручили у Вас на квартире.

Итак, попрошу Вашего внимания, хотя бы в той мере, как Вы уделили его Вашим слушателям (на самом же деле мне следовало бы уделить его больше).

Пользуясь намеченной Вами на Мойке речью армейца, я начинаю монтировку ее после стихотворения, читаемого студентом. Это трудное дело, но попытаюсь трудности преодолеть.

Вы выражали опасение, что на сцене Мойки мы сломаем себе голову, и добавили, что у Вас с нею тоже ничего не вышло. К счастью, в первом, как это мне уже доказали вахтанговцы и как я сам это понимаю чутьем, Вы ошибаетесь — сцена на Мойке готова и сильна, а относительно второго я с Вами согласен: Ваш вариант не вышел, и это вполне понятно. Нельзя же, работая для сцены, проявлять полное нежелание считаться с основными законами драматургии.

Нарастающую и действенную сцену Вы разрезали двумя длинными и ненужными репликами профессора (Вы полагали, что рассказ о запрещении студентам явиться к гробу прозвучит со сцены, а он не звучит совсем и звучать не может именно потому, что он простой рассказ, а не сценическое событие), лишили Кукольника его сцены, замешали Кукольника в толпу с ненужной фразой: «Посмотрите, профессор, сколько народу собралось...», уничтожили выступление студента, как бы нарочно для этого поставив ремарку «начало за разговорами плохо слышно», затем еще раз остановили действие после стихов, введя двух студентов с искусственной и странной репликой: «Что Пушкин? Как его здоровье?», уничтожили армейца (ему нужно вступать немедленно после студента, накалившего толпу) и, наконец, убили все-таки Пушкина в этой сцене, убравши заключительный хор.

Да, Вы сломали голову этой сцене, но новой сцены не построили.

Выход простой, он был ясен давным-давно — не нужно было трогать этой сцены.

Для Строганова я из Вашего материала использую карбонаризм и либерализм.

Что же видно из остального материала? Видно, и очень отчетливо, следующее.

По всем узлам пьесы, которые я с таким трудом завязал, именно по всем тем местам, в которых я избегал лобовых атак, Вы прошли и с величайшей точностью все эти узлы развязали, после чего с героев свалились их одежды, и всюду, где утончалась пьеса, поставили жирные точки над «i».

Проверяя сцену Жуковского и Николая на балу, я с ужасом увидел фразу Николая: «Я его сотру с лица земли». Другими словами говоря, Николай в упор заявляет зрителю, прекращая свою роль: «Не ошибитесь, я злодей», а Вы, очевидно, хотите вычеркнуть сцену у Дубельта, где Николай, ничем себя не выдавая, стер Пушкина с лица земли.

Вам показалось мало того, что Геккерен в пьесе выписан чернейшей краской, и Вы, не считаясь ни с предыдущими, ни с последующими сценами, не обращая никакого внимания на то, что для Геккерена составлен специальный сложный характер, вставляете излишний, боковой, посторонний номер с торговлей — упрощенческий номер.

Но и этого мало. Тут же еще Дантес позволяет себе объяснить зрителю, что Геккерен — спекулянт. Причем все это не имеет никакого отношения ни к трагической гибели поэта, ни к Дантесу, ни к Наталье, вообще не имеет права на существование в этой пьесе.

Я обессилел в свое время, доказывая, что Долгоруков не может заикнуться о своих правах на российский престол, он не может говорить об этом с Богомазовым. Но Вы не внемлете мне. Неужели Вы думаете, что следующей картиной должна быть картина ареста Долгорукова и ссылка его в Сибирь или отправление его на эшафот?

В пьесе нарочито завуалированы все намеки на поведение Николая в отношении Натальи, а Вы останавливаете действие на балу, вводя двух камергеров, чтобы они специально разжевали публике то, чего ни под каким видом разжевывать нельзя.

На том основании, что Вам не нравится изображенный Дантес, Вы, желая снизить его, снабдили его безвкусными остротами, чем Дантеса нового не создали, но авторов снизили чрезвычайно. Ведь не может же быть речи о произнесении со сцены каламбура «в ложе» и «на ложе»! Я подозреваю, что театр снял бы этот каламбур, если бы мы даже и поместили его.

Любовные отношения Натальи и Дантеса приняли странную форму грубейшего флирта, который ни в какой связи с пьесой не стоит. Нельзя же говорить о том, что сколько-нибудь возможен этот поцелуй на балу, тем более что Дантес, очевидно, забывает, что он уже целовался в первой картине, и в обстоятельствах совершенно иных.

Дантесу, которого Вы предъявляете, жить в пьесе явно и абсолютно нечем, и естественно вполне, что он начинает говорить таким языком, который повергнет в изумление всех. В самом деле, Дантес, объясняя свои отношения к Наталье, выражается так: «Тут одинаково и дело страсти, и дело самолюбия...» То есть он не действует и не он говорит, а кто-то за него, его устами говорит и явно языком из какого-то исследования о Дантесе.

Доходит до того, что Дантес уже не острит, а рассказывает о том, как он сострил на балу («законная»).

Викентий Викентьевич, сказать, что мой Дантес плох, — можно, но этого еще недостаточно — нужно показать другого Дантеса.

То, что Вами написано, это не только не Дантес, это вообще никто, эту роль даже и сыграть нельзя.

Я пишу Долгорукова ненавидящим весь мир и, в частности, Пушкина, а Вы тут же и сейчас же даете ему слова: «Прекраснейший поэт и очень славный малый», то есть Вы хотите уничтожить роль Долгорукова?

В концовке дуэли... впрочем, я не буду длить этот разбор. Я знаю, что русские литературные споры кончаются тем, что каждая сторона остается при своем мнении. Я хочу сказать короче.

Вы мне, разбирая мою работу, всегда говорили в упор все. И это правильно. Лучше выслушать самую злую критику, чем заблуждаться и продолжать оставаться в заблуждении. Я вам хочу открыть, почему я так яростно воюю против сделанных Вами изменений.

Потому что Вы сочиняете — не пьесу.

Вы не дополняете характеры и не изменяете их, а переносите в написанную трагедию книжные отрывки, и благодаря этому среди живых и, во всяком случае, сложно задуманных персонажей появляются безжизненные маски с ярлыками «добрый» и «злодей».

Ведь девушка (Мойка), произносящая безжизненную фразу «умер Пушкин», ведь она же не живая! Да ведь Дантес мертвый!

Не только данный Вами текст, но даже ремарки выдают эти маски с головой («скрывая победную улыбку, следит за ее действиями» и другие).

Викентий Викентьевич, такие ремарки нельзя давать в театр. Предоставьте эту сторону дела мне.

Передо мною два Ваших письма. В первом, от шестого июня, Вы называете пьесу — произведением замечательным, а меня — подлинным автором этого произведения. Предлагаете мне выявиться в ней целиком, потому что я имею на это большее право.

А так как в пьесе есть вещи, с которыми Вы не согласны, предлагаете мне подписать пьесу одному. Свою помощь Вы при этом предлагаете мне как простой, ни к чему не обязывающий меня совет.

Я оценил это письмо и в свою очередь просил Вас дать еще дополнения и именно Мойку и Строганова, с тем, что я их использую, затем отглажу пьесу и затем предоставлю Вам судить, хотите ли Вы ее подписать или я подпишу один.

На том и порешили. Но после этого пришло Ваше письмо от первого августа, совершенно противоположное по содержанию июньскому, и Ваш материал, в котором не дополнения, а полная ломка уже готовой пьесы. При этом все сломанное Вы или ничем не заменяете, или предлагаете заменить тем, что заведомо не драматургично и что ясно снижает или совершенно уничтожает написанное.

Я Вас прошу вернуться к Вашему июньскому письму и поступить так, как Вы сами предложили, то есть предоставить мне возможность отделать пьесу (еще раз повторяю, она готова) и, наконец, сдать ее вахтанговцам.

Вы ознакомитесь с окончательным экземпляром, и, если принципиально не примете моих трактовок, я подпишу пьесу один. В материальные наши отношения, как мы уговорились, это не вносит никаких изменений.

Из этого, конечно, никак не следует, что мы должны сделаться врагами.

Чем скорее Вы мне дадите ответ, тем более облегчите мою работу. Я, Викентий Викентьевич, очень устал.

Ваш М. Булгаков.

120. В. В. Вересаеву. 27 августа 1935 г.

Москва

Дорогой Викентий Викентьевич!

Я получил Ваше письмо от 22 августа, в котором Вы пишете, чтобы я отдавал пьесу в Театр в том виде, в каком нахожу нужным, но что Вы оставляете за собою право бороться, насколько это окажется для Вас возможным, за устранение нарушений исторической правды в этой пьесе и за усиление ее общественного фона.

Я полагаю, что Вы, совершенно справедливо писавший мне о том, что в художественном произведении не может быть двух равновластных хозяев, что хозяин должен быть один и что таким хозяином в нашем случае могу быть только я, имеющий на это большее право. Вы, написавший мне такие слова: «Все это вовсе не значит, что я отказываюсь от дальнейшей посильной помощи, поскольку она будет приниматься Вами как простой совет, ни к чему Вас не обязывающий», — не можете даже поднимать вопроса о такой борьбе.

А теперь о деловых вопросах, которые Вы затронули в Вашем письме.

Относительно представления пьесы в Театры[538]. Выправив пьесу, я направлю Вам копию окончательного экземпляра, на котором поставлю, как ставили и раньше, две фамилии — М. Булгаков и В. Вересаев. Если Вы, ознакомившись с окончательной редакцией пьесы, пожелаете подписать ее вместе со мною, я направлю ее с двумя подписями в Театры. Если же Вы пожелаете снять свою подпись и известите меня об этом, я пошлю пьесу в Театры под одной моей фамилией.

Относительно чтения пьесы: Вы имеете право читать пьесу только частным лицам, я имею право читать пьесу частным лицам и всем режиссерам, директорам и представителям любых театров, которым я найду нужным читать, — в силу того, что по нашей договоренности на меня возложена работа по заключению договоров с Театрами и такие чтения являются не только моим правом, но и обязанностью.

Пушкинской же комиссии или иным каким-нибудь комиссиям или учреждениям ни Вы, ни я не имеем права читать пьесу порознь, так как это дело очень серьезной согласованности не только соавторов, но и соавторов с театрами, с которыми есть договоры.

Относительно предложенных Вами вариантов: с моей стороны нет возражений против того, чтобы Вы представили их в Театры. Если Вы решите это сделать, Вам надлежит направить эти варианты в Вахтанговский театр в Москве и в Красный театр в Ленинграде с объяснительным письмом и с уведомлением меня об этой посылке. Я же со своей стороны сообщу Театрам о своем категорическом отказе от включения этих вариантов в пьесу, так как они, по моему заключению, смертоносны для пьесы.

Относительно договора между соавторами: конечно, его надо заключить. Ввиду того, что Вы объявлением борьбы создали тяжкое по запутанности положение, я предоставляю Вам выработать формулу договора. Мы обсудим ее и, в случае отсутствия разногласий, подпишем договор.

Одно положение в этом договоре я вижу как бесспорное и незыблемое: соавторы делят гонорар по этой пьесе пополам, то есть один соавтор получает 50% и другой также — 50%.

Ваш М. Булгаков.

121. В. В. Вересаеву. 10 сентября 1935 г.

Москва

Дорогой Викентий Викентьевич!

Вы спрашиваете, что нужно для моего успокоения? Не только для моего успокоения, но и для обоих соавторов, и для пьесы необходимо, по моему мнению, следующее.

Теперь, когда наступает важный момент продвижения пьесы в Театры, нам необходимо повсюду, в том числе и в письмах, воздержаться от резкой критики работы друг друга и каких-либо резких мотивировок. Иначе может создаться вокруг пьесы нездоровая атмосфера, которая может угрожать самой постановке.

Примите во внимание, что я пишу это, имея серьезные основания.

Кроме того, до начала репетиционных работ я очень прошу Вас воздержаться от чтения пьесы, потому что, как выяснилось, слушатели (мои ли, Ваши ли, безразлично) нередко служат источником всяких ненужных слухов, которые могут быть только вредны опять-таки для постановки.

При этом письме я посылаю Вам и одновременно — чтобы не терять времени — в Театры окончательный экземпляр с двумя фамилиями. Просмотрите его. Если Вы найдете нужным оставить Вашу фамилию, я буду очень рад. Если же нет, то сообщите об этом мне. Я дам знать Театрам о снятии Вашей фамилии по Вашему желанию.

Позволю себе дать Вам дружелюбный совет: просматривая экземпляр, имейте в виду, что мною было сделано все возможное, чтобы учесть художественные намерения обоих авторов.

Ваш М. Булгаков.

122. П. С. Попову. 11 февраля 1936 г.

Москва

Дорогая Анна Ильинична!

Думал, думал — не поехать ли в самом деле? Но не придется. Забот и хлопот много.

У нас после оттепели опять гнусный, с ветром, дьявольский мороз. Ненавижу его и проклинаю.

Конечно, ежели бы можно было перенестись без всяких усилий в сугробы Ясной, я посидел бы у огня, стараясь забыть и «Мольера», и «Пушкина», и комедию.

Нет, невозможно. Вам завидую, и желаю отдохнуть, и благодарю за приглашение.

Ваш М. Булгаков.

Спасибо тебе за вести, дорогой Павел.

«Мольер» вышел. Генеральные были 5-го и 9-го. Говорят об успехе. На обеих пришлось выходить и кланяться, что для меня мучительно.

Сегодня в «Сов. иск.» первая ласточка — рецензия Литовского[539]. О пьесе отзывается неодобрительно, с большой, по возможности сдерживаемой злобой, об актерах пишет неверно, за одним исключением.

«Ивана Васильевича»[540] репетируют, но я давно не был в Сатире.

Об Александре Сергеевиче[541] стараюсь не думать, и так велика нагрузка. Кажется, вахтанговцы начинают работу над ним. В МХТ он явно не пойдет.

Мне нездоровится, устал до того, что сейчас ничего делать не могу; сижу, курю и мечтаю о валенках. Но рассиживаться не приходится — вечером еду на спектакль (первый, закрытый).

Обнимаю тебя дружески.

Твой Михаил.

Елена Сергеевна Анне Ильиничне и тебе шлет привет.

123. В. В. Вересаеву. 12 марта 1936 г.

Москва

Сейчас, дорогой Викентий Викентьевич, получил Ваше письмо и был душевно тронут! Удар очень серьезен[542]. По вчерашним моим сведениям, кроме «Мольера», у меня снимут совсем готовую к выпуску в театре Сатиры комедию «Иван Васильевич».

Дальнейшее мне неясно.

Сердечно благодарю Вас за письмо, дружески обнимаю, желаю доброго.

Ваш М. Булгаков.

124. Я. Л. Леонтьеву[543]. 17 августа 1936 г.

Сухум, гостиница «Синоп»

Дорогой Яков Леонтьевич!

Чувствую, что бедная моя голова отдохнула. Начинаю беседовать с друзьями, о которых вспоминаю с нежностью. И в первых строках посылаю привет Доре Григорьевне[544], Евгении Григорьевне[545] и Андрею Андреевичу[546].

Засим: «Синоп» — прекрасная гостиница. Отдохнуть здесь можно очень хорошо. Парк. Биллиард. Балконы. Море близко. Просторно. Чисто. Есть один минус — еда. Скучно. Однообразно. Согласитесь сами, что нисколько не утешают таинственные слова в карточке — цвыбель клопс, беф Строганов, штуфт, лангет пикан и прочее. Под всеми этими словами кроется одно и то же — чушь собачья. А многие, в том числе и я, принимают иноземцевы капли, и кормят их рисовой кашей и киселем из черники.

Все остальное — хорошо. Не нравится здесь немногим. Но в числе их сестренка Ольга[547]. Въехала она сюда с таким грохотом, что даже я, при всей моей фантазии, изумился. И теперь с утра до вечера кроет последними словами побережье. И горы, и небо, и воздух, и магнолии, и кипарисы, и Женю[548] за то, что привез ее сюда, и балкон за то, что возле него пальма. Говорит, что всех надо выселить отсюда и устроить цитрусовые плантации. Словом, ей ничего не нравится, кроме Немировича. Начала она с того, что едва не утонула. И если бы Ершов[549], как был, в одежде, не бросился в воду и не вытащил ее, неувязка была бы крупная. Люся чувствует себя хорошо, чему я очень рад. Наша жизнь трудная, и я счастлив буду, если она наберет здесь сил.

Первое время я ничего не читал, старался ни о чем не думать, все забыть, а теперь взялся за перевод «Виндзорских» для МХАТа[550]. Кстати о МХАТе. Оттуда поразительные вести. Кумовья и благодетели показывают там такой класс, что можно рот разинуть. Но об этом как-нибудь при свидании. Люся мне говорит: ты — пророк!

Ах, дорогой Яков Леонтьевич, что-то будет со мною осенью? К гадалке пойти, что ли?

Что с «Мининым»[551]? Я Асафьеву[552] послал в письме маленькое дополнение к одной из картин. Работает ли он?

Мы собираемся выехать отсюда 27–28.VIII-го через Тифлис — Владикавказ (Орджоникидзе).

Ежели успеете написать мне сюда, обрадуете. Люся посылает всем Вашим самые теплые, дружеские приветы. Не забывайте!

Ваш М. Булгаков.

125. В. В. Вересаеву. 2 октября 1936 г.

Москва

Дорогой Викентий Викентьевич!

Надеюсь, что Вы чувствуете себя хорошо и летом отдохнули?

Мне удалось провести месяц на Черном море. К сожалению, Елена Сергеевна съездила со мною неудачно. Привезла с юга какую-то инфекцию и хворает целый месяц. Теперь ей лучше, и я понемногу начинаю разбираться в хаосе, получившемся после моего драматургического разгрома.

Из Художественного театра я ушел. Мне тяжело работать там, где погубили «Мольера». Договор на перевод «Виндзорских» я выполнять отказался.

Тесно мне стало в проезде Художественного театра, довольно фокусничали со мной.

Теперь я буду заниматься сочинением оперных либретто. Что ж, либретто так либретто!

В этом письме посылаю Вам справку Киевского театра о том, что налог с Вас удержан. Мир праху Пушкина, и мир нам. Я не буду тревожить его, пусть и он меня не тревожит.

Переписка Чехова с Книппер нашлась. Принесу ее Вам вместе с другими книгами и моим долгом, как только Елена Сергеевна поправится. Она приведет в порядок финансы, а то «Виндзорские» повисли на шее — надо вернуть деньги по договору.

Обнимая Вас, желаю плодотворной работы.

Ваш М. Булгаков.

Сделайте исключение из Вашего правила, дорогой Викентий Викентьевич.

От Елены Сергеевны и меня Марии Гермогеновне передайте дружеский привет.

126. П. С. Попову. 5 октября 1936 г.

Москва

Здорово, Павел!

Продолжаю приятный разговор, который тогда начался по телефону. Ты все-таки хотя бы позвонил!

У меня была страшная кутерьма, мучения, размышления, которые кончились тем, что я подал в отставку в Художественном театре и разорвал договор на перевод «Виндзорских».

Довольно! Все должно иметь свой предел.

Позвони, Павел! Сговоримся, заходи ко мне. Я по тебе соскучился. Елена Сергеевна долго хворала, но теперь поправляется.

Прикажи вынуть из своего погреба бутылку Клико, выпей за здоровье «Дней Турбиных», сегодня пьеса справляет свой десятилетний юбилей[553]. Снимаю перед старухой свою засаленную писательскую ермолку, жена меня поздравляет, в чем и весь юбилей.

Передай Анне Ильиничне от Елены Сергеевны и от меня привет, позвони, напиши или зайди.

Твой М. Б.

127. Н. А. Булгакову. 3 января 1937 г.

Москва

Дорогой Коля, ответ на твое письмо от 9 декабря 36 года задержан мною из-за болезни нашего Сергея — он захворал скарлатиной.

Прежде всего, я со всею серьезностью прошу тебя лично проверить французский текст «Зойкиной» и сообщить мне, что в нем нет и не будет допущено постановщиками никаких искажений или отсебятин, носящих антисоветский характер и, следовательно, совершенно неприемлемых и неприятных для меня как для гражданина СССР. Это самое главное.

Теперь второе: раз уж пьеса пойдет в Париже, мне не хотелось бы, чтобы разные личности растащили мой литераторский гонорар.

На днях я отправил Альфреду Блоху[554] подписанный мною официальный текст пувуар[555], который мне прислал Блох.

Прислать тебе доверенность на французском языке, засвидетельствованную здесь, я не имею никакой возможности. Русскую же постараюсь выправить и прислать тебе.

В этом письме отправляю тебе: 1) копию моего письма к Фишеру и 2) копию моего письма Альфреду Блоху на русском языке, которое сегодня отправляю Блоху и которое прошу тебя перевести на французский язык.

Вот все, что я пока мог сделать для того, чтобы оградить мое авторское достояние.

Дальше: среди моих пьес пьесы под названием «Новый дом» нету. Фишер мне как-то прислал бюллетени с просьбой подписать их и с письмом, из которого как будто смутно видно, что это имеет общее с «Зойкиной квартирой». Я категорически отказался подписать бюллетени, написав, что у меня пьесы «Новый дом» нет. Не можешь ли ты навести справку поточнее, что это за произведение искусства?[556]

Пожалуйста, пришли мне адрес Рейнгардт.

Надеюсь, что мои письма тебе и Блоху помогут охранить гонорар и воспрепятствовать попыткам увезти его в Германию.

Есть предположение, что МХАТ поедет в Париж, но исполнится ли это, я не знаю. С осени этого года я не связан с МХАТ. Я подал в отставку[557], потому что мне было слишком тяжело работать там после гибели «Мольера». Сейчас я работаю штатным либреттистом в Большом театре (опера).

Скарлатина у Сергея кончается. Надеюсь, не будет осложнений, станет легче. На днях пишу тебе опять.

Твой М. Булгаков.

128. П. С. Попову. 29 января 1937 г.

Москва

Дорогой Павел!

Сообщи, когда можно навестить тебя. Я соскучился по тебе. Звони мне, сговоримся, когда повидаемся у меня или у тебя.

У нас тихо, грустно и безысходно после смерти «Мольера».

Привет Анне Ильиничне!

Твой Михаил.

129. Н. А. Булгакову. 24 марта 1937 г.

Москва

Дорогой Коля!

Сообщаю тебе, что в первых числах февраля прекратились всякие известия из Парижа как от тебя, так и из Сосьете, и я не знаю, получены ли те документы, которые я послал тебе, в том числе то самое письмо Ладыжниковской фирмы от 3 октября 1928 года, которое требовалось.

Я не знаю, в каком положении дело. Еще раз прошу тебя приложить все усилия к тому, чтобы та часть авторского гонорара, которая причитается мне, не ушла бы в лапы Каганского или не была бы послана в Германию, а была бы оставлена в Париже.

Целую тебя, надеюсь на тебя.

М. Булгаков.

130. П. С. Попову. 24 марта 1937 г.

Москва

Дорогой Павел!

Не написал тебе до сих пор потому, что все время живем мы бешено занятые, в труднейших и неприятнейших хлопотах. Многие мне говорили, что 1936-й год потому, мол, плох для меня, что он високосный, — такая есть примета. Уверяю тебя, что эта примета липовая. Теперь вижу, что в отношении меня 37-й не уступает своему предшественнику.

В числе прочего второго апреля пойду судиться — дельцы из Харьковского театра делают попытку вытянуть из меня деньги, играя на несчастии с «Пушкиным»[558]. Я теперь без содрогания не могу слышать слова — Пушкин — и ежечасно кляну себя за то, что мне пришла злосчастная мысль писать пьесу о нем.

Некоторые мои доброжелатели избрали довольно странный способ утешать меня. Я не раз слышал уже подозрительно елейные голоса: «Ничего, после вашей смерти все будет напечатано!» Я им очень благодарен, конечно!

Желаю сделать антракт: Елена Сергеевна и я просим Анну Ильиничну и тебя прийти к нам 28-го в 10 часов вечера попить чаю. Черкни или позвони, можете ли быть?

Приветствую, целую!

Твой М. Булгаков.

131. В. В. Вересаеву. 4 апреля 1937 г.

Москва

Дорогой Викентий Викентьевич, сообщаю Вам, что дело в городском суде выиграно нами, в иске Художественному театру русской драмы отказано.

В делах Гурка (Реперткома) с большим затруднением удалось разыскать писанное Литовским разрешение Вахтанговскому театру пьесу «Александр Пушкин» включить в репертуар (разрешение от 20 сентября 1935 г.).

После настойчивых моих требований в Реперткоме мне выдали справку о том, что пьеса Вахтанговскому театру была разрешена, но что работы над нею были приостановлены Комитетом по делам искусств, образовавшимся в январе 1936 года.

Выступали в суде я и юрист Управления по охране авторских прав. Со стороны Харькова никто в суд не явился, к моему сожалению, я хотел бы полюбоваться на кого-нибудь из начавших это дело! Вот люди!

За день, примерно, до суда мне звонил из Комитета заместитель Боярского[559], Гольдман (ответ на мою жалобу) и возмущался действиями Харькова. Сказал, что от Комитета будет написано в Управление харьковскими театрами.

Ну вот и все. Надеюсь, что к этому делу нам больше не придется возвращаться.

* * *

...Я очень утомлен и размышляю. Мои последние попытки сочинять для драматических театров были чистейшим донкихотством с моей стороны. И больше его я не повторю. На фронте драматических театров меня больше не будет. Я имею опыт, слишком много испытал...

Приветствую Вас. Как прошла Ваша поездка?

Ваш М. Булгаков.

132. Н. А. Булгакову. 5 апреля 1937 г.

Москва

Дорогой Коля,

вторично сообщаю, что два месяца не имею из Парижа никаких известий.

Неужели пропали письма твои ко мне или мои к тебе, содержащие документы — в частности, письмо Ладыжникова от 3 октября 1928 г., посланное тебе 5 февраля этого года?!

Такой же запрос посылаю тебе сегодня в телеграмме.

Целую.

Твой М. Булгаков.

133. Н. А. Булгакову. 15 июля 1937 г.

Москва

Дорогой Коля!

Я в полном недоумении и беспокойстве. После твоей телеграммы, полученной 7.IV.37 г., «Documents reçus attendez lettre Nicolas»[560], из Парижа никаких известий, ни от тебя, ни из Société. Я не знаю, что делается с «Зойкиной», что с авторским гонораром.

Твое молчание меня тревожит. Прошу тебя известить меня.

Целую тебя.

Твой Михаил.

134. В. В. Вересаеву. 5 октября 1937 г.

Москва

Дорогой Викентий Викентьевич,

сейчас получил Ваше письмо и завтра привезу Вам мой долг (а может быть, удастся и сегодня).

Очень прошу извинить меня за то, что задерживался до сих пор: все время ничего не выходит.

Меня крайне огорчило то, что Вы пишете насчет пушкинской биографии и о другом. По себе знаю, чего стоят такие удары.

Недавно подсчитал: за 7 последних лет я сделал 16 вещей, и все они погибли, кроме одной, и та была инсценировка Гоголя! Наивно было бы думать, что пойдет 17-я или 19-я.

Работаю много, но без всякого смысла и толка. От этого нахожусь в апатии.

Ваш М. Булгаков.

135. И. В. Сталину. 4 февраля 1938 г.

Москва

Иосифу Виссарионовичу Сталину

от драматурга

Михаила Афанасьевича Булгакова

Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович!

Разрешите мне обратиться к Вам с просьбою, касающейся драматурга Николая Робертовича Эрдмана[561], отбывшего полностью трехлетний срок своей ссылки в городах Енисейске и Томске и в настоящее время проживающего в г. Калинине.

Уверенный в том, что литературные дарования чрезвычайно ценны в нашем отечестве, и зная в то же время, что литератор Н. Эрдман теперь лишен возможности применить свои способности вследствие создавшегося к нему отрицательного отношения, получившего резкое выражение в прессе, я позволяю себе просить Вас обратить внимание на его судьбу.

Находясь в надежде, что участь литератора Н. Эрдмана будет смягчена, если Вы найдете нужным рассмотреть эту просьбу, я горячо прошу о том, чтобы Н. Эрдману была дана возможность вернуться в Москву, беспрепятственно трудиться в литературе, выйдя из состояния одиночества и душевного угнетения[562].

М. Булгаков.

136. Е. С. Булгаковой[563]. 27 мая 1938 г.

Москва

Дорогая Люсенька, целую тебя крепко!

Одно беспокоит, как-то ты высадилась со своею свитой? Жива ли, здорова ли после этого поезда?

Думал, что сегодня будет телеграмма, но Настя[564] говорит: «Какая телеграмма? Они по базару ходят».

Провожал твой поезд джаз в рупоре над вокзалом. Награжденный Евгений[565] задумчиво считал деньги у нас на диване, обедал у меня, писал Насте письма.

Вечером в Большом сцена Сусанина в лесу, потом у Якова Леонтьевича[566]. Ночью — Пилат. Ах, какой трудный, путаный материал! Это вчера. А сегодняшний день, опасаюсь, определяет стиль моего лета.

В 11 час. утра Соловьев[567] с либреттистом (режиссер Иванов). Два часа утомительнейшей беседы со всякими головоломками. Затем пошел телефон: Мордвинов[568] о Потоцком[569], композитор Юровский о своем «Опанасе»[570], Ольга[571] о переписке романа, Евгений, приглашающий себя ко мне на завтра на обед, Городецкий[572] все о том же «Опанасе».

Между всем этим Сережа Ерм.[573] Прошлись с ним, потом он обедал у меня. Взял старые журналы, приглашал к себе на дачу, говорили о тебе.

Вечером Пилат. Малоплодотворно. Соловьев вышиб из седла. Есть один провал в материале. Хорошо, что не во второй главе. Надеюсь, успею заполнить его между перепиской.

Интересное письмо (конечно, на Пироговскую, 35а, кв. 6!) из архива Горького.

«По имеющимся у нас сведениям (?!), у Вас должны быть автографы Алексея Максимовича...», так вот, мол, передайте их в архив[574]. Завтра напишу, что сведения эти неосновательны и автографов Горького у меня нет.

Ну вот и ночь. Устал. В ванне шумит вода. Пора спать.

Целую тебя, мой друг. Умоляю, отдыхай. Не думай ни о театрах, ни о Немировиче, ни о драматургах, ничего не читай, кроме засаленных и растрепанных переводных романов (а может, в Лебедяни и их нет?).

Пусть лебедянское солнце над тобой будет как подсолнух, а подсолнух (если есть в Лебедяни!) как солнце.

Твой М.

Поцелуй Сергея, скажи, что я ему поручаю тебя беречь!

137. Е. С. Булгаковой. 30 мая 1938 г.

Москва

Утро

Дорогая Люсенька! Получены открытка Сергея с изображением ножика и двух целующихся и твоя, где пишешь о развитии энергии по устройству жизни. Не утомляешься ли ты этим?

Роман уже переписывается. Ольга работает хорошо[575]. Сейчас жду ее. Иду к концу 2-й главы.

Настя очень старательна, заботится обо мне. Целую тебя крепко, мой друг. Спешу отдать открытку Насте.

Твой М.

138. Е. С. Булгаковой. 31 мая 1938 г.

Москва

Дорогая Люсенька! Только что получил твое письмо от 29-го. Очень хорошее и интересное! Пишу 6-ю главу. Ольга работает быстро. Возможно, что 4-го июня я дня на 4 уеду с Дмитриевым[576] и Вильямсом[577]. Хочу прокатиться до Ялты и обратно. Бешено устал. Дома все благополучно. Целую нежно!

Твой М.

139. Е. С. Булгаковой. 1 июня 1938 г.

Москва

Моя дорогая Лю!

Вчера я отправил тебе открытку, где писал, что, может быть, проедусь до Ялты и обратно. Так вот — это отменяется!

Взвесив все, бросил эту мыслишку. Утомительно, и не хочется бросать ни на день роман[578]. Сегодня начинаю 8-ю главу. Подробно буду писать сегодня в большом письме. Сейчас наскоро вывожу эти каракули на уголке бюро — всюду и все завалено романом. Крепко целую и вспоминаю. И дважды перечитывал твое письмо, чтобы доставить себе удовольствие.

Твой М.

140. Е. С. Булгаковой. 2 июня 1938 г.

Москва

В ночь на 2.VI

Сегодня, дорогая Лю, пришло твое большое письмо от 31-го. Хотел сейчас же после окончания диктовки приняться за большое свое письмо, но нет никаких сил. Даже Ольга, при ее невиданной машинистской выносливости, сегодня слетела с катушек. Письмо — завтра, а сейчас в ванну, в ванну!

Напечатано 132 машинных страницы. Грубо говоря, около ⅓ романа (учитываю сокращения длиннот). <...>[579]

Постараюсь увидеть во сне солнце (лебедянское) и подсолнухи. Целую крепко!

Твой М.

141. Е. С. Булгаковой. 2 июня 1938 г.

Москва

Днем.

Дорогая моя Лю!

Прежде всего ты видишь в углу наклеенное изображение дамы или, точнее, кусочек этой дамы, спасенной мною от уничтожения. Я думаю постоянно об этой даме, а чтобы мне удобнее было думать, держу такие кусочки перед собою.

* * *

Буду разделять такими черточками письмо, а то иначе не справлюсь — так много накопилось всего.

* * *

Начнем о романе. Почти 1/3, как я писал в открытке, перепечатана. Нужно отдать справедливость Ольге, она работает хорошо. Мы пишем по многу часов подряд, и в голове тихий стон утомления, но это утомление правильное, не мучительное.

Итак, все, казалось бы, хорошо, и вдруг из кулисы на сцену выходит один из злых гениев...

Со свойственной тебе проницательностью ты немедленно восклицаешь:

— Немирович!

И ты совершенно права. Это именно он.

Дело в том, что, как я говорил и знал, все рассказы сестренки о том, как ему худо, как врачи скрывают... и прочее такое же — чушь собачья и самые пошлые враки карлсбадско-мариенбадского порядка.

Он здоров, как гоголевский каретник, и в Барвихе изнывает от праздности, теребя Ольгу всякой ерундой.

Окончательно расстроившись в Барвихе, где нет ни «Астории», ни актрис и актеров и прочего, начал угрожать своим явлением в Москву 7-го. И сестренка уже заявила победоносно, что теперь начнутся сбои в работе.

Этого мало! К этому добавила, пылая от счастья, что, может быть, он «увлечет ее 15-го в Ленинград»!

Хорошо было бы, если б Воланд залетел в Барвиху! Увы, это бывает только в романе!

Остановка переписки — гроб!

Я потеряю связи, нить правки, всю слаженность. Переписку нужно закончить, во что бы то ни стало.

У меня уже лихорадочно работает голова над вопросом, где взять переписчицу. И взять ее, конечно, и негде, и невозможно.

Сегодня он уже вытащил сестренку в Барвиху, и день я теряю.

Думаю, что сегодня буду знать, понесет ли его в Ленинград или нет.

* * *

Роман нужно окончить! Теперь! Теперь!

* * *

Со всей настойчивостью прошу тебя ни одного слова не писать Ольге о переписке и о сбое. Иначе она окончательно отравит мне жизнь грубостями, «червем-яблоком», вопросами о том, не думаю ли я, что «я — один», воплями «Владимир Иванович!!», «Пых... пых» и другими штуками из ее арсенала, который тебе хорошо известен.

А я уже за эти дни насытился. Итак, если ты не хочешь, чтобы она села верхом на мою душу, ни одного слова о переписке.

Сейчас мне нужна эта душа полностью для романа.

* * *

В особенно восторженном настроении находясь, называет Немировича «Этот старый циник!», заливаясь счастливым смешком.

* * *

Вот стиль, от которого тошно!

* * *

Эх, я писал тебе, чтобы ты не думала о театре и Немировиче, а сам о нем. Но можно ли было думать, что и роману он сумеет приносить вред. Но ничего, ничего, не расстраивайся — я окончу роман.

Спешу отдать Насте письмо. Продолжение последует немедленно.

Твой М.

142. Е. С. Булгаковой. 3 июня 1938 г.

Москва

Днем.

«Подсолнечник (Helianthus)»

«Хорошее медоносное растение».

Из Брокгауза.

Дорогая Люси!

Я очень рад, что ты заинтересовалась естественной историей. Посылаю тебе эту справку из словаря. Ты ведь всегда была любознательна!

* * *

Да, роман... Руки у меня невыносимо чешутся описать атмосферу, в которой он переходит на машинные листы, но, к сожалению, приходится от этого отказаться!

А то бы я тебя немного поразвлек!

Одно могу сказать, что мною самим выдуманные лакированные ботфорты, кладовка с ветчиной и faux pas[580] в этой кладовке теперь для меня утвердившаяся реальность[581]. Иначе просто грустно было бы!

* * *

Ты спрашиваешь печально: «Неужели действительно за один день столько ненужных и отвлекающих звонков?» Как же, Дундик, не действительно? Раз я пишу, значит действительно.

Могу к этому добавить в другой день еще Мокроусова (композитор? Ты не знаешь?)[582] о каком-то либретто у Станиславского и разное другое.

* * *

Привык я делиться с тобою своим грузом, вот и пишу! А много накопилось, пишу, как подвернется, вразбивку. Но уж ты разберешься.

* * *

Шикарная фраза: «Тебе бы следовало показать роман Владимиру Ивановичу». (Это в минуту особенно охватившей растерянности и задумчивости.)

Как же, как же! Я прямо горю нетерпением роман филистеру показывать.

* * *

Одно место в твоем письме от 31-го потрясло меня. Об автографах. Перекрестись, <...>. Ты меня так смутила, что я, твердо зная, что у меня нет не то что строчки горьковской, а даже буквы, собирался производить бесполезную работу — рыться в замятинских и вересаевских письмах, ища среди них Горького, которого в помине не было.

У меня нет автографов Горького, повторяю! А если бы они были, зачем бы я стал отвечать, что их нет? Я бы охотно сдал их в музей! Я же не коллекционер автографов.

Тебе, <...>, изменила память, а выходит неудобно: я тебе пишу, что их нет, а ты мне, что они есть[583].

Это Коровьев или кот подшутили над тобой. Это регентовская работа!

Не будем к этой теме возвращаться! И так много о чем писать!

* * *

Прости! Вот она — Ольга, из Барвихи. Целую руки!

Твой М.

Следующее письмо буду писать ночью.

143. Е. С. Булгаковой. 4 июня 1938 г.

Москва

В ночь на 4.VI.

Дорогая Люси!

Перепечатано 11 глав. Я надеюсь, что ты чувствуешь себя хорошо?

Целую крепко.

Твой М.

144. Е. С. Булгаковой. 9 июня 1938 г.

Москва

В ночь с 8-го на 9-е июня.

Дорогая Купа,

в сегодняшней своей телеграмме я ошибся: было переписано пятнадцать глав, а сейчас уже 16. Пишу эту открытку, чтобы она скорее достигла Лебедяни, а подробнее все опишу в письме завтра.

Устал, нахожусь в апатии, отвращении ко всему, кроме <...>[584].

Целую крепко! Твой М.

P. S. Сергей Петрович[585] взял с меня честное слово, что в каждом письме я буду писать по крайней [мере] две строчки приветов от него.

145. Е. С. Булгаковой. 10 июня 1938 г.

Москва

Днем.

Дорогая Лю!

Все в полном порядке — перестань беспокоиться! Сейчас получил твое закрытое от 8-го. К сожалению, опять посылаю открытку, потому что сочинение большого письма тебе — это целое священнодействие. Со всех сторон наваливаются важные мысли, которые все нужно передать тебе, а для этого требуется несколько часов полного уединения. Вот сегодня я и намереваюсь составлять большое в надежде, что меня не будут отрывать. Обдумываю вопрос о нашем свидании. Что комнату ты наняла — это хорошо. Но вот куда ты думаешь пристроить Ник. Роб.[586]? Но, впрочем, все эти вопросы до большого письма.

* * *

Вот с романом — вопросов!! Как сложно все! Но и это до большого. Диктую 18-ю главу. Жди известий.

Твой М.

Целую тебя крепко! Кланяйся Жемчужникову[587]!

146. Е. С. Булгаковой. 11 июня 1938 г.

Москва

Дорогая Лю!

Хорошо, что ты наняла комнату на всякий случай. Но удастся ли мне вырваться — вопрос!

В числе прочего есть одно! Это июльский приезд sister-in-law[588]. То есть не то что на 40 шагов, я не согласен приблизиться на пушечный выстрел! И вообще полагаю, что в начале июля половина Лебедяни покинет город и кинется бежать куда попало. Тебя считаю мученицей или, вернее, самоистязательницей. Я уже насмотрелся!

По окончании переписки романа я буду способен только на одно: сидеть в полутемной комнате и видеть и читать только двух людей. Тебя! И Жемчужникова. И больше никого. Я не могу ни обедать в компании, ни гулять.

Но это не все вопросы этого потрясающего лета.

* * *

Ольга приехала работать. Попробую написать тебе ночью. Итак, я не знаю, как же быть. Заставлять тебя держать комнату?

Как ты думаешь устроить Ник. Роб.? Да, кстати, холодею при мысли о сенсации, которую получат все Пречистенки[589], а с ними, увы, и еще кое-какие места. То-то разразится буря радости! Недаром подавилась та дама!

Не могу больше писать, Ольга[590] над душой.

До следующего письма.

Твой М.

147. Е. С. Булгаковой. 13 июня 1938 г.

Москва

Дорогая Лю! Чем кончилась история с Сергеевым ухом? Желаю, чтобы все было благополучно! <...> Ты, оказывается, ни строчки не написала Якову[591]?! <...> Напиши! (Померанцев, 8.) Як. ходит с палкой, вскоре поедет в Барвиху, потом в Ессентуки.

Был у меня Эрдман. Решает вопрос — ехать ли ему или нет в Лебедянь. Он тебе напишет или уже написал.

Диктуется 21-я глава. Я погребен под этим романом. Все уже передумал, все мне ясно. Замкнулся совсем. Открыть замок я мог бы только для одного человека, но его нету! Он выращивает подсолнухи. Целую обоих: и человека, и подсолнух.

Твой М.

148. Е. С. Булгаковой. 15 июня 1938 г.

Москва

Вечером.

Дорогая Люси!

Сегодня от тебя письмо (12-го), открытка (13-го) и сегодняшняя телеграмма. Целую тебя крепко! Лю! Три раза тебе купаться нельзя! Сиди в тени и не изнуряй себя базаром. Яйца купят и без тебя.

[Лю]буйся круглым пейзажем, вспоминай меня. Много не расхаживай. Значит, здоровье твое в порядке? Ответь!

* * *

Вот что интересно: почему Сергей не ответил на мое письмо с пометкой — «Секретное, одному Сергею», где я поручил ему сообщить его мнение о твоем здоровье? Неужели он его не получил?

* * *

Желая тебя развлечь, посылаю тебе бытовые сценки:

I

Бабка. Звать Настасью на... экскурсию.

II

Старуха Прасковья, которая у нас служила. Требовала какие-то ее сковородки, которые она «вложила в наше хозяйство, чтобы они промаслились». Разговаривала с Настасьей, так как я в это время был занят телефоном.

III

А. П.[592] (отделывая ноготь). Елена Сергеевна еще не соскучилась по дому?

Я (куря, задумчиво). Да ведь она несколько дней всего как уехала. Пусть отдыхает.

А. П. (глядя исподлобья). Нет... как же... (Пауза.) Л. К.[593] кланялась, велела сказать, что на днях придет к вам ночевать.

Я. Это очень любезно. (Помолчав и представив себе картину — я разговариваю с Дмитриевым, Настасья спит у Сергея, а на рояле спит старуха.) Кланяйтесь ей! (Про себя.) Это надо пресечь!..

IV

Отчаянные крики Л. К. в телефон: «Поздравляю! Поздравляю! Поздравляю! Телеграмму послали?!»

Берусь за сердце. Чудо? «Бег»?

«Что такое, Л. К.?»

Крики усиливаются: «Константина! Константина! Константина и Елены! Телеграмму!»

«Ах, вы говорите про именины? Да ведь они уже были недавно. Я поздравлял!»

Вопли: «Нет! Телеграмму! Нет! Не было! Константина! Не было! Константина! Телеграмму! От меня тоже! Константина!»[594]

«Л. К.! А. П. передавала, что вы хотели прийти ночевать. Зачем вам беспокоиться?»

Внезапное гробовое молчание в трубке. Потом крайне смущенный и раздраженный голос: «Это А. П. все врет. Ходит по квартирам и врет на меня... Если вы меня вызовете, это другое дело!»

V

Sist. (радостно, торжественно). Я написала Владимиру Ивановичу[595] о том, что ты страшно был польщен тем, что Владимир Иванович тебе передал поклон.

Далее скандал, устроенный мною. Требование не сметь писать от моего имени того, чего я не говорил. Сообщение о том, что я не польщен. Напоминание о включении меня без предупреждения в турбинское поздравление, посланное из Ленинграда Немировичу.

Дикое ошеломление S. оттого, что не она, а ей впервые в жизни устроили скандал. Бормотание о том, что я «не понял!» и что она может «показать копию».

VI

Sist. (деловым голосом). Я уже послала Жене[596] письмо о том, что я пока еще не вижу главной линии в твоем романе.

Я (глухо). Это зачем?

Sist. (не замечая тяжкого взгляда). Ну да! То есть я не говорю, что ее не будет. Ведь я еще не дошла до конца. Но пока я ее не вижу.

Я (про себя) .....![597]

VII

15.6. Утром

Я слышал, что ты держалась обыкновения сжигать письма. Если ты теперь отступила от этого обычая, то, во всяком случае, я надеюсь, что мои послания не лежат на буфете рядом с яйцами?

Мое желание — беседовать с тобою одной. Кстати: непонятное молчание Сергея наводит меня на мысль о том, все ли мои письма получены. Например, письмо с маленькой выпиской из словаря о Хелиантусе? Ответь.

* * *

Передо мною 327 машинных страниц (около 22 глав). Если буду здоров, скоро переписка закончится. Останется самое важное — корректура (авторская), большая, сложная, внимательная, возможно, с перепиской некоторых страниц.

«Что будет?» — ты спрашиваешь? Не знаю. Вероятно, ты уложишь его в бюро или в шкаф, где лежат убитые мои пьесы, и иногда будешь вспоминать о нем. Впрочем, мы не знаем нашего будущего.

Ку, жду карточку с надписью!

* * *

Свой суд над этой вещью я уже совершил, и если мне удастся еще немного приподнять конец, я буду считать, что вещь заслуживает корректуры и того, чтобы быть уложенной в тьму ящика.

* * *

Теперь меня интересует твой суд, а буду ли я знать суд читателей, никому не известно.

* * *

Моя уважаемая переписчица очень помогла мне в том, чтобы мое суждение о вещи было самым строгим. На протяжении 327 страниц она улыбнулась один раз на странице 245-й («Славное море»...). Почему это именно ее насмешило, не знаю. Не уверен в том, что ей удастся разыскать какую-то главную линию в романе, но зато уверен в том, что полное неодобрение этой вещи с ее стороны обеспечено. Что и получило выражение в загадочной фразе: «Этот роман — твое частное дело» (?!). Вероятно, этим она хотела сказать, что она не виновата!

* * *

Воображаю, что она будет нести в Лебедяни, и не могу вообразить, что уже несет в письмах!

* * *

Ку! Нежно целую тебя за приглашение и заботы. Единственное радостное мечтание у меня — это повидать тебя, и для этого я все постараюсь сделать. Но удастся ли это сделать, не ручаюсь. Дело в том, Ку, что я стал плохо себя чувствовать, и если будет так, как, например, сегодня и вчера, то вряд ли состоится мой выезд. Я не хотел тебе об этом писать, но нельзя не писать. Но я надеюсь, что все-таки мне станет лучше, тогда попробую.

О том, чтобы Женя меня сопровождал, даже не толкуй. Это меня только утомит еще больше, а ты, очевидно, не представляешь себе, что тебе принесет ослепительное сочетание Сережки, Саньки и Женьки[598], который, несомненно, застрянет в Лебедяни. Нет, уж ты себе отдых не срывай!

Остальное придумано мудро: обедать вместе с компанией — нет! нет! А с S. — даже речи быть не может. Пусть Азазелло с S. обедает!

* * *

Ах, чертова колонка! Но, конечно, и разговору не пойдет о том, чтобы я вызывал Горшкова[599] или вообще возился бы с какими-нибудь житейскими делами.

Не могу ни с кем разговаривать.

* * *

Эх, Кука, тебе издалека не видно, что с твоим мужем сделал после страшной литературной жизни последний закатный роман.

Целую крепко!

Твой М.

Як. Л.[600] показывал мне расписание. Теперь есть удобный поезд с мягким вагоном? № 43 и обратно 44. Есть? Проверь.

В этом письме восемь страниц[601].

149. Е. С. Булгаковой. 15 июня 1938 г.

Москва

На рассвете.

Дорогая Лю!

Эта открытка, которую я пишу под гудение Дм.[602], обгонит заказное. Вчера, т. е. 14-го, был перерыв в переписке. Ольга какие-то ванны берет. Завтра, то есть, тьфу, сегодня возобновляю работу. Буду кончать главу «При свечах» и перейду к балу. Да, я очень устал и чувствую себя, правду сказать, неважно. Трудно в полном одиночестве. Но ничего! Не унывай, Куква! Целую тебя! Не могу сосредоточиться, потому что Дм. гудит как шмель. Хочется спать! Целую тебя! Целую!

Твой М.

P. S. Догадался попросить поклониться тебе (Дм.).

150. Е. С. Булгаковой. 16 июня 1938 г.

Москва

Под вечер

Дорогая Лю! Тронут твоей заботой и лаской. Целую крепко тебя! Не знаю, удастся ли приехать, но надеюсь на это.

Ни в каком случае не затевай устроить мне в спутники Женю. Это совершенно не нужно! Он мне только мешал бы.

Чувствую себя усталым без меры. Диктую 23-ю главу. Зачем же Писареву[603] быть в загоне! Кланяйся ему!

Твой М.

151. Е. С. Булгаковой. 19 июня 1938 г.

Москва

Днем.

Дорогая Лю, сообщи, в полном ли порядке твое уважаемое здоровье? Думаю о тебе нежно.

Верно ли Саня пишет, что река ему по колено? Купаться-то можно? Сообщи.

Прилагаю всякие усилия к тому, чтобы в 20-х числах июня побывать в Лебедяни. Если это не затруднительно (а если далеко и трудно — не надо), узнай — есть ли теперь поезд с мягким вагоном? Должен быть. Ну если нет — это неважно. Ехать можно и в жестком.

По числу на открытке твоей установил, что ты наблюдала грозу как раз в то время, как я диктовал о золотых статуях. Пишется 26 глава (Низа, убийство в саду). Перестань ты бегать по базару за огурцами и яйцами!! Сиди в тени!

152. Е. С. Булгаковой. 22 июня 1938 г.

Москва

Утром

Дорогая Люси, она же очаровательная, прекрасная Елена, твои письма и открытки получены. Конечно, если мне удастся навестить тебя, к чему я сейчас делаю первые шаги, я привезу деньги. Сегодня пойду в Театр узнавать, когда дают жалование и когда кончится сезон.

Если сегодня Ольга приедет пораньше, постараюсь продиктовать большой кусок, и тогда конец переписки станет совсем близок. Одно плохо во всем — это что мне нездоровится. Но ничего! Целую тебя крепко. Привет вашей библиотеке в лебедянском раю! В частности Радищеву!

Твой М.

153. Е. С. Булгаковой. 22 июня 1938 г.

Москва

Доролю! Только что отправил открытку тебе с пятикопеечной маркой! Из-за романа в голове путаница. Теперь марка вторая лежит передо мной и удивляется, почему ее не наклеили. Если удастся навестить рекламируемый тобою рай, рад буду хотя бы раз Радищева перечитать!

К приезду моему первые шаги уже сделаны. Сегодня надеюсь пододвинуться к самому концу романа, хоть и чувствую себя плоховато.

Все твои письма и открытки получены. Деньги захвачу.

Целую.

Твой М.

154. Е. С. Булгаковой. 22 июня 1938 г.

Москва

Дорогая Люси!

Твои письма и открытки получены.

* * *

Купик дорогой! Первым долгом плюнь ты на эту колонку! Мне Настасья ничуть не поможет, если на мою голову приведет Горшкова! Привести я его и сам могу, а разговаривать с ним не могу (колонку надо ставить новую, по-видимому).

* * *

Вообще не думай, друг мой, что письмами издалека можно что-нибудь наладить. Ничего из этого не выйдет, поэтому не ломай головы над пустяками, <...> [Жемчуж]никовым!

* * *

О нездоровьи своем я написал лишь потому, чтобы объяснить тебе, что я, может быть, не в состоянии буду выехать в Лебедянь.

Но ради всего святого, не придумывай ты мне провожатых! Пощади. То был Евгений! Теперь — Лоли[604]! Ничего они мне не помогут, а только помешают этой поездке!

Сегодня вечером меня будет смотреть Марк Леопольдович[605]. Тогда все станет пояснее.

* * *
Стенограмма:

S. (тревожно). Ну! Ну! Ну! Ты что нудишься?

Я. Ничего... болит...

S. (грозно). Ну! Ну! Ну! Ты не вздумай Люсе об этом написать!

Я. А почему?.. Не вздумай?

S. Ну да! Ты напишешь, Люся моментально прилетит в Москву, а мы что тогда будем делать в Лебедяни! Нет уж, ты, пожалуйста, потерпи!

* * *

У меня сделалась какая-то постоянная боль в груди внизу. Может быть, это несерьезное что-нибудь.

* * *

Ты недоумеваешь — когда S. говорит правду? Могу тебе помочь в этом вопросе: она никогда не говорит правды.

В частном данном случае вранье заключается в письмах. Причем это вранье вроде рассказа Бегемота о съеденном тигре, то есть вранье от первого до последнего слова.

Причина: зная твое отношение к роману, она отнюдь не намерена испортить себе вдрызг отдых под яблоней в саду. Я же ей безопасен, поэтому горькая истина сама собою встает в Москве.

Но зато уж и истина!!

К сожалению, лишен возможности привести такие перлы, из которых каждый стоит денег (и, боюсь, очень больших денег!).

* * *

Но довольно об этом! Один лишь дам тебе дружеский совет: если тебя интересует произведение, о котором идет речь (я уж на него смотрю с тихой грустью), сведи разговоры о нем к нулю. Бог с ними! Пусть эти разговоры S. заменит семейно-фальшивым хохотом, восторгами по поводу природы и всякой театральной чушью собачьей. Серьезно советую.

* * *

Вообще я тут насмотрелся и наслушался.

* * *

Ку! Какая там авторская корректура в Лебедяни! Да и «Дон Кихот» навряд ли. О машинке я и подумать не могу!

Если мне удастся приехать, то на короткий срок. Причем не только писать что-нибудь, но даже читать я ничего не способен. Мне нужен абсолютный покой (твое выражение, и оно мне понравилось). Да, вот именно, абсолютный! Никакого Дон-Кихота я видеть сейчас не могу[606]. <...>

Целую прекрасную, очаровательную Елену!

Твой М.

P. S. Вот роман! Сейчас стал рвать ненужную бумагу и, глядь, разорвал твое письмо!! Нежно склею. Целую.

В этом письме четыре страницы[607].

155. Е. С. Булгаковой. 22 июля 1938 г.

Москва

Вечером.

Дорогая Лю!

Доехал я благополучно, но очень устал[608]. Евгений тоже сонный, но чувствует себя, по-видимому, удовлетворительно.

Прости, что сразу начинаю с дела. На столе нашел документ, из которого видно, что хотят возвратить деньги за квартиру. Это — важная вещь. Требуется:

а) членская книжка РЖСКТ.

б) акт выверки суммы паевых взносов.

в) квитанции внесенных паевых взносов.

Пришлось вторгнуться в твою Психею[609] (прости! Но что делать?). Я вторгся и обомлел, увидев в конфетных коробках сотни бумажек. Прежде всего я постарался угадать систему, по которой они сложены, но не угадал. Пачка «Нила», пачка квартплаты, старая торгсиновская книжка, пачка электричества, пригласительный билет в Большой театр, дом творчества в Ялте, расчетная книжка домработницы, квитанция на заказное письмо...

Боги мои! Что же это меня ждет?! Посочувствуй мне, Лю! Членскую книжку я, кажется, нашел. Она одна была? На ней написано «по перерегистрации № 57». Обнаруживается еще пачка разноцветных, разнотипных квитанций. По-видимому, это и есть паевые взносы.

Но «акт выверки» (а чувствую, что это главное!). Он есть там? Был? Должен быть? Кажется, был?

Вынужден был дать тебе сейчас телеграмму с вопросом о том, где искать эти все документы.

Извини за беспокойство.

На письменном столе, на бюро, на диване передо мною груды, горы, стопки бумаги. А дальше письма!! Ведь не могу же я рыться в твоих письмах?! Постараюсь их обойти.

А как их обойти, если этот проклятый «акт выверки» вдруг там?!

Ведь если после счетов за электричество идет счет мебельного магазина и удостоверение о том, что Сергей перенес аппендицит!.. то все может быть!

Тут же, например, бумажка, наводящая на какой-то след: «...на прилагаемом при сем бланке, сальдо...» Да бланка-то нету! А металлическая закрепка на уголке есть — стало быть, был он, этот бланк! Был, и отнесен куда-то в другое место. А куда?

Кабы я понимал систему! Помоги!

1) Существует ли этот «акт выверки»?

2) Какую, хотя бы приблизительно, сумму должны выдать?

Словом, скучать не придется. Завтра пойду по этим мукам.

* * *

Ну-с, въехали мы сегодня в Москву в 8 часов утра. Душно. Таксомотор. Евгения — в Ржевский, меня — домой. Хотел напиться чаю и сейчас же в Сандуновские, а оттуда в Лаврушинский, но после чаю повалился и заснул. После сна стал бодрее, поехал в Сандуновские. Наслаждение от горячей воды, парикмахера. Но горе эти укусы! И лебедянский не проходит ничуть, и в вагоне какой-то летучий гад укусил в ногу у ступни так, что я хромаю и нога распухла. Что за чертовщина?

* * *

Сейчас сообразил, что пишу какую-то ерунду. Действительно, интересно читать про ступню! Извини.

* * *

С интересом глядел на Москву. Все как полагается. Чувствуется, что многие уехали. Костюмы показывают, что жара изнуряла. Без галстуков, всюду белые брюки. Лица лоснятся.

Мои телефонные звонки показали, что многих, кого хотелось бы повидать, нету. Вильямсы где-то у Эльбруса. Яков Леонтьевич в Барвихе. Горюю, хотел бы с ним поговорить.

* * *

В Лаврушинский сегодня не попал. Евгений обедал у меня.

* * *

Настя встретила его очень нежно. Звонила ему, чтобы он был поосторожнее с газом, на что Евгений обиделся!

Чудно накормила, рассказывала о том, что кто-то у нас в доме умер, а напротив женщина газом отравилась.

* * *

Ну вот так.

Целую тебя нежно! Вспоминаю луну возле церкви и погружаюсь в московские заботы. Не сердись за то, что юмористически описывал твой архив. Умоляю — смотри за Сергеем на реке! Запрети кувыркаться в воде категорически. По словам Настасьи, бедный Юра утонул на мелком месте. Упоминаю об этом печальном только затем, чтобы ты не спускала глаз с Сергея. Поцелуй его и не давай ему трепаться словесно.

* * *

Евгений тебя целует.

* * *

Твой М.

Телеграмму с дождем получил!

* * *

Так бессвязно письмо от утомления. Сейчас поужинаю и лягу спать.

Всем, конечно, приветы!

156. Е. С. Булгаковой. 23 июля 1938 г.

Москва

Утром.

Дорогая Лю!

Второй день разбираюсь в хаосе бумаг в Психее, пытаясь найти документы, нужные для получения денег, внесенных за квартиру. В частности, необходим — акт выверки суммы паевых взносов. Есть такой? Где он? Сейчас поеду в Лаврушинский добиваться денег, а затем в выплатной пункт (Б. Полянка, 28).

Душно. Роюсь, перебрасывая сотни бумажек, и мало надеюсь найти то, что требуется. Целую крепко. М.

157. Е. С. Булгаковой. 23 июля 1938 г.

Москва

День.

Дорогая Лю!

Сижу безутешен. Нет «акта выверки суммы паевых взносов». Подозреваю, что его и не было. Ругаю себя. Ведь я-то должен был предвидеть, что лишь только уедем, как эта бумага с выплатного пункта придет. Все надежды разбиты. Представляю себе, что мне теперь предстоит, и заранее скрежещу зубами. Вот тебе и «Дон Кихот», вот тебе правка романа. А так мне и надо! Вооружаюсь сейчас теми филькиными грамотами, что нашел, и иду на адские мучения. Если, гуляя в вековом парке или охотясь с соколом, встретишь своего секретаря, которому ты поручила квартирное дело и свою Психею, пожури его мягко. Скажи ему, что он не секретарь, а... мечтатель!

Целую. Твой М.

158. Е. С. Булгаковой. 23 июля 1938 г.

Москва

В обеденную пору.

Дорогая Лю!

Ура! Документы нашлись. Больше по этому поводу не беспокой себя. Жадно гляжу на испанский экземпляр «Дон-Кихота». Теперь займусь им. Душно. Но Настя достала льду и Березовской воды.

Целую крепко.

Твой М.

159. Е. С. Булгаковой. 24 июля 1938 г.

Москва

Днем

Дорогая Ку! Спасибо тебе за ласковые ночные открытки. Конечно, мне было хорошо! Вспоминаю тебя и целую. Сплавив нудное дело с квартирными бумажонками, почувствовал себя великолепно и работаю над Кихотом легко. Все очень удобно. Наверху не громыхают пока что, телефон молчит, разложены словари. Пью чай с чудесным вареньем, правлю Санчо, чтобы блестел. Потом пойду по самому Дон-Кихоту, а затем по всем, чтоб играли, как те стрекозы на берегу — помнишь? Но какой воздух! Здесь не жара, а духота, липкая, вязкая, тяжелая. Когда будешь погружаться в воду, вспомни меня. Нога заживает? Целую. Умоляю — набирай сил!

Твой М.

160. Е. С. Булгаковой. 25 июля 1938 г.

Moscu, 25 de julio de 1938

Lunes, las doce en punto

¡Elena cara, amiga mia!

Desde ahora en adelante el cuaderno, y el pluma, la lámpara, la tinta, y el ingenioso hidalgo están mi sociedad.

Hace calor, la ventana está abierta, pero mi deber — escribir. Eso lo sabe cualquiera: es preciso trabajar ahora para descansar luego. ¿Cuando? ¿Dónde? Yo soy el mártir, el Hombre desdichado. Siempre escribir, siempre traducir, y transformar. ¡Caspita! ¡Muy bien! Cuando vuelvas, habré escrito la pieza. Sancho está luciente.

¿Como estás? ¿Estás coja? ¿Hijo Sergio? Yo temo del río. ¡Cautamente!

Y a Dios, el cual te Guarde que ninguno te tenga lástima.

¡Hasta la vista, cara mia!

Tu amigo

Miguel.

Перевод:

Москва, 25 июля 1938 года

Понедельник, ровно в полдень.

Милая Елена, друг мой!

С нынешнего дня тетрадь, ручка, лампа, чернила и хитроумный идальго — вот и все мое общество.

Жарко, окно настежь, но я должен писать. Как знает всякий, нужно сначала потрудиться, чтобы потом отдыхать. Но когда? И где? Я мученик, обреченный. Вечно писать, вечно переводить и переделывать. Черт возьми! Ладно же! К твоему возвращению я допишу пьесу. Санчо блистателен.

Как ты? Хромаешь? А сын Сережа? Опасаюсь реки. Осторожно.

С Богом, да хранит он тебя от того, чтобы тебя жалели.

До свидания, милая.

Твой Мигель.

* * *

Ты понимаешь по-испански?

Моя дорогая Ку!

Пишу тебе по-испански для того, во-первых, чтобы ты убедилась, насколько усердно я занимаюсь изучением царя испанских писателей, и, во-вторых, для проверки — не слишком ли ты позабыла в Лебедяни чудесный язык, на котором писал и говорил Михаил Сервантес. Помнишь случай с Людовиком XIV-м и придворным? Вот и я тебя спрашиваю: ¿Sabe, Ud., el Castellano?[610]

Воображаю, как хохотал бы Сервантес, если бы прочел мое испанское послание к тебе! Ну что же поделаешь. Признаюсь, что по-испански писать трудновато.

* * *

Ах, как душно, Ку, в Москве! Насте не всегда удается достать лед. Но условия для работы исключительно удобны. Полная тишина. Телефон почти не дает о себе знать, и даже двор почему-то не звучит, как обычно. Жара, что ли, сморила наших жителей.

Вот только радио снаружи иногда отравляет жизнь, да еще какой-то болван по временам заводит патефон. Ах, если бы он его скорей сломал!

Сегодня днем побывала у меня Анна П.[611] Рассказала о том, что одна дама «с морды смазливая», другая пилочку сперла, а у третьей «забабоха» (кажется, так) на ноге. Вообще развлекала меня как могла. Одним глазом глядя в «Дон-Кихота», а другим на А. П., выслушал рассказ о том, как S. буйно рыдала в день отъезда.

— Мне так жаль ее было, так жаль, так жаль!.. — и совершенно неожиданно добавила:

— Она такая злая была!

Ку, я тебя убедительно прошу ничего об А. П. (тетушке) не говорить. Есть? Сама понимаешь, почему.

Пишу тебе об этих пустяках, чтобы поболтать с тобой, alma mia[612].

Вскорости после ухода А. П. раздался звонок Марьи Исак.[613] (ставлю в непосредственную связь). Вопрос о том, как ты поправилась и прочее. Я сказал, что ты выглядишь чудесно и шоколадна.

Ты на меня не сердись, Лю, за то, что я тебя беспокоил квартирными бумажками. Счастлив, что с этим разделался и могу на эту тему до твоего возвращения не разговаривать.

* * *

Да, может быть, тебя позабавит случай:

Обливаясь потом, ходил я по этому квартотделу. Один неизвестный служащий взглянул в мою бумажку и вдруг спрашивает испуганно:

— Позвольте!.. Это не вы написали «Дни Турбиных»?

Я говорю:

— Я...

Он вытаращил глаза, уронил бумажку и воскликнул:

— Нет?! Ей-богу?!

Я так растерялся, что ответил:

— Честное слово!

Тут он бросил бумажки и говорит:

— Я «Зойкину квартиру» видел и «Багровый остров». Ах, как мне понравился «Багровый остров»!

Я говорю:

— Да они в Камерном черт знает что поставили вместо пьесы.

— Нет, нет, нет! Очень хорошо!

И финал:

— А... скажите... сколько вы получаете со спектакля «Турбиных»?

И тут я увидел, что бывают случаи, когда такие вопросы задаются не со злостной целью, а просто это невытравимо обывательское. Тут не мерзкая зависть, с которой мы хорошо с тобою знакомы, а любопытство.

Вчера ужинал с Борисом Р.[614] и его женой. Сегодня хотел съездить на дачу к Сергею Петровичу[615], но не попал.

¡Hasta la vista![616]

Целую тебя крепко!

Твой М.

161. Е. С. Булгаковой. 26 июля 1938 г.

Москва

Днем.

Сегодня, дорогая Ку и Лю, две открытки от тебя (от 23 и 24). Ага! Видишь, и плотину закрыли, и дождь! Уж я знаю, когда куда ездить. Но было бы хорошо, если бы устроилось наоборот: сюда — дождь, а вам московскую погоду. Там в садах вам ее переносить было бы легче. Висит духота, небо затянуто и грязновато местами[617], но капли нет дождя. Нету воздуху, хоть плачь! Воротничок нельзя надеть — он через минуту превращается в раскисший жгут. Томительно хочется пить. Нарзану нет. Пил Березовскую воду, пил Миргородскую, но их тоже трудно достать. А работается неплохо. Мысль остра сравнительно. Впрочем, об этом будем толковать с тобою в больших письмах. Радуюсь тому, что Сергей с тобой! Ах, как это хорошо. Но, умоляю, не перекармливай его. Ему вредно это. Ку, подумай насчет этого! Целую!

Твой М.

162. Е. С. Булгаковой. 26 июля 1938 г.

Москва

Вечером.

Сейчас, дорогая Ку, получил телеграмму и открытку, где сообщение о случае с Сергеем. Потрясающий малый! Надеюсь, что это быстро заживет. Ты не надорвалась, когда тащили его? Ведь он же тяжелый как комод! Кстати, Ку, как состояние твоего здоровья? Все ли в порядке? Напиши!

* * *

Пьесу никому не читал и не буду читать, пока мы ее с тобой не перепишем на машине. Пиши мне поподробнее. За книгу большое спасибо!

* * *

И вечер не приносит спасения от духоты. Сейчас половина одиннадцатого, все окна открыты, но воздух почти не входит в комнаты. Впрочем, и воздух-то такой, что хоть бы и не входил. Настя спит теперь на балконе.

До завтра, Ку! Целую тебя, а Сергею скажи, что я просил его погладить по голове от меня.

М.

163. Е. С. Булгаковой. 28 июля 1938 г.

Москва

Днем.

Ку, дорогая! Я не понял твоего ответа насчет здоровья и поэтому дал вторую телеграмму. Твое здоровье в порядке, надеюсь? Ответь — в порядке или нет!

* * *

Сознайся, что ты поручила составление телеграммы коту Бегемоту! Он и устроил головоломку — «здорова»! Нате вам! Что это значит?

* * *

Сегодня буду писать тебе большое письмо. Целую тебя крепко!

Твой М.

164. Е. С. Булгаковой. 30 июля 1938 г.

30 de julio de 1938

Sábado, de día

¡Amiga Elena, es fuerza y vigor del debilitado corazón mío!

Tus cartas y telegramas recibí, gracias. Envío te, querida mía, la carta castellana segunda.

Primeramente la pregunta: si buena, de mí, estáis tú y Sergio siempre rigurosa ni siempre blanda у escoge el medio entre estos dos extremes que en esto está el punto de la discreción.

¡No sois amarrada! Cada día descubro en vos valores que me obligan y fuerzan a que en más os estime.

En cuanto a cuñado y cuñada, piezas, Teatro de Arte, novela, etc.:

¡El artista canta falso y la cuñada también!

¡Dios haga a tí de ventura en lides con cuñada furiosa!

Tu amigo, herido de punta de ausencia.

Miguel.

Перевод: 30 июля 1938 года

Суббота, днем

Друг мой Елена, сила и мощь моего ослабевшего сердца!

Твои письмо и телеграммы получил, благодарю. Посылаю тебе, дорогая, второе свое испанское письмо.

Сначала вопрос: здоровы ли ты и Сережа?

Не будь с ним ни слишком строгой, ни слишком мягкой. Избери середину между двумя этими крайностями, ведь благоразумие — именно в этом.

Не будь скованной. Каждый день открываю в тебе все новые достоинства, которые побуждают и заставляют уважать тебя все больше.

Что до деверя и золовки, пьес, Художественного театра, романа и т. д., то:

Артист фальшиво распевает, а золовка не отстает от него!

Дай Бог тебе удачи в ристалищах с неистовой золовкой!

Твой друг, раненный копьем разлуки.

Мигель.

Милый друг!

Все твои письма получаю и читаю их с нежностью. Не ломай головы над этими испанскими посланиями, мой дорогой Шампольон Младший[618]!

Отдыхай! И тени, тени больше. Совсем не ходи по солнцу, послушайся меня, друг мой!

Меня ты можешь пожалеть. Здесь кромешный ад. Не только не видно конца жаре, но с каждым днем становится все хуже.

Вечером в открытые окна влетают ночные бабочки, тонут в варенье. За ними какие-то зеленые мушки, которые дохнут на книгах. Настасья с мокрой тряпкой на голове, хнычет. Рассказывает, что в очереди за льдом упал мужчина и еще кто-то. Работать стало трудно. Если бы можно было надеяться, что, приехав куда-нибудь, найдешь номер в гостинице, я хотя на три-четыре дня уехал из Москвы. Ну хоть, скажем, глянуть на море. Но об этом и разговору быть не может.

Дмитриев очень зовет меня навестить его в Ленинграде. И сгоряча я было стал склоняться к этому. Судя по телефонному разговору, у него все вышло худо. А сам он в Москву приехать не может. Но сейчас вижу, что сочетание звезд совсем не для этой поездки. Прежде всего я чувствую себя отвратительно и подвиг этот выполнить не могу — просто физически. И притом целый узел дел может связаться для меня как раз в эти дни. Так что буду бить отбой и продолжать штурмовать «Кихота».

В Москве плохо (вчера пошел в Эрмитаж, ушел через десять минут). Интересно: не встретил ни одного знакомого лица! Потом пошел в ресторан Жургаза, в чем тоже раскаиваюсь. Там, правда, знакомые лица на каждом шагу. Могу их подарить кому-нибудь. А под Москвой, по-моему, еще хуже. Ездил к Федоровым на дачу. Очаровательно, как всегда, встретили меня, но эта подмосковная природа! Задымленные, забросанные бумагой, запыленные дачные места, и это на десятки километров. А купанье! Вспомнил я Дон, песчаное дно!

А эти курятники-дачки! Возвращался, когда солнце уже село, смотрел в окно и грустил, грустил. И особенно остро тебя вспоминал. Вот бы сейчас поговорить с тобой!

Больше писать не в силах, изнемогаю. О S., театре, романе и прочем в следующем письме. Будь бодра, здорова (отчего нет обещанной телеграммы, недоумеваю), целую крепко! Сергея погладь по голове.

Твой М.

Нездоровится — из-за жары, что ли?

165. Е. С. Булгаковой. 31 июля 1938 г.

Москва

Утром.

Дорогая Ку! Ты — молодец! Тебе надо иероглифы читать! Во многом ты ошиблась, но смысл письма и его основа разобраны верно. Я не помню точно текст, а то бы я прислал тебе перевод для сличения. При свидании сличишь.

Беспокоит меня то, что нет телеграммы. Что же это значит? Ну надеюсь, что все благополучно.

Мучает жара. Целую крепко.

Твой М.

166. Е. С. Булгаковой. 31 июля 1938 г.

Mosca, 31 Iuglio 1938

Doménica.

Buon giorno, cara Elena!

Perchè non mi rispondete alia telegramma? Spero ch’ella sia in buona salute! Cosa c’è di rimarcabile a Lebedjan? In Mosca il calore é quasi insopportabile. Non sto troppo bene. Non posso dormire bene quando fa così caldo come adesso.

Faccia i miei complimenti a tua sorella ridente (Ah! Mostro d’inferno!) et non credete già che vi dica il vero. Questa cantante cantava falso!

Arivederci, anima mia!

Vostro sincero amico

M.

Перевод:

Москва, 31 июля 1938

Воскресенье

Здравствуй, дорогая Елена!

Почему Вы не отвечаете мне на телеграмму? Надеюсь, Вы здоровы! Что интересного в Лебедяни? В Москве жара почти невыносимая. Я себя чувствую неважно. Не могу хорошо спать, когда так жарко.

Передай мои комплименты твоей сестре-хохотушке (Ах! Адское чудовище!), и не думайте, будто я говорю вам правду. Эта певица пела фальшиво!

До свидания, душа моя!

Ваш искренний друг

М.[619]

Дорогая Лю!

Я вижу, что испанским языком тебя не удивишь, поэтому перехожу на итальянский.

Беспокоюсь, что от тебя нет телеграммы. Как ты чувствуешь себя? Надеюсь, что у вас все благополучно?

* * *

Сейчас пришла открытка от 30-го (12 ч. дня). А телеграммы нет!

Фотографии не получал.

Целую тебя!

Твой М.

P. S. Вечером сегодня, когда упадет жара, примусь за театральное письмо. Там будет обо всем, в том числе и о S.

М.

167. Е. С. Булгаковой

1 августа 1938 г. Москва

Moscow

August, 1st 1938

My clear Helen,

only a few lines: how is jour health? Hallo!

Many thanks for your last letter! I was agreably surprised with the photo. Enjoyed it very much!

Yours very sincerely

Michael

Перевод:

Москва

1 августа 1938

Моя ясная Элен,

лишь несколько строк: как твое здоровье? Привет!

Громадное спасибо за твое прошлое письмо! Я был приятно удивлен получением фотографии. Не мог оторваться от нее.

Твой любящий

Михаил.

168. Е. С. Булгаковой. 2 августа 1938 г.

Москва

Дорогая Ку! Озабочен тем, что от тебя нет телеграммы о здоровье. Ку! Сообщи мне, пожалуйста, не откладывая, адрес Боярского[620] и Сахновского (это нужно Дмитриеву). Жара совершенно убивает. Тем не менее я работаю. План такой: как только сделаю все поправки (а это уже близко), перепишу всю пьесу начисто[621] и развяжусь и с Кихотом и с Санчо! Сергеево послание получил. Скажи, что я думаю о нем тепло и хорошо и верю в то, что он вырастет умным, способным, радующим тебя. Скажи, что тебя поручаю ему.

Твой М.

169. Е. С. Булгаковой. 4 августа 1938 г.

Москва

Дорогая Лю!

Получил только что закрытое твое письмо от 2-го. Какая тут Лебедянь! Сижу в тревоге из-за твоего здоровья как на иголках и жду не дождусь, когда кончится твое лебедянское сидение. У меня нет никакой возможности приехать в Лебедянь! Я чрезвычайно опечален тем, что тебя сейчас нет со мной, и только одним утешаю себя, что ты отдыхаешь. Но здоровье! Что это еще за оказия? Настроение духа у меня плохое, я озабочен, подавлен массой вопросов. Грущу, что тебя нет.

Целую крепко!

М.

170. Е. С. Булгаковой. 5 августа 1938 г.

Москва

Поздно вечером.

Дорогая Люсенька! Спасибо тебе за ласковые письма и радостную телеграмму, которая пришла сегодня утром.

Отчего до сих пор не послал тебе длинного письма, ты узнаешь из длинного письма. Составлять его буду завтра. Целую тебя крепко и хочу, чтобы ты была здоровой, бодрой и веселой. Поцелуй Сергея и спроси, как он находит роль Санчо — хорошей ли? Он смыслит в этих делах.

Жара упала!!

Твой М.

171. Е. С. Булгаковой. 7 августа 1938 г.

Москва

Поздно вечером.

Мой друг, сегодня, когда писал тебе днем письмо, узнал, что Станиславский умер. Все время как-то находился в уверенности, что Калужского известит театр, а сейчас меня взяло сомнение — вдруг не известили? Иду на телеграф, дам ему телеграмму сейчас.

Целую.

Твой М.

172. Е. С. Булгаковой. 7 августа 1938 г.

Москва

Дорогой друг Люси!

Одной из причин, почему я до сих пор не мог взяться за длинное письмо, явился Дмитриев. Он обрушился на меня из Ленинграда с сообщением, что его посылают на жительство в Таджикистан. Сейчас он хлопочет через Москвина[622] как депутата и МХТ о пересмотре этого решения, и есть надежда, что, так как за ним ничего не числится и жительство ему назначено как мужу сосланной его жены[623], а также потому, что значение его как большого театрального художника несомненно, участь его будет изменена.

* * *

Теперь приступаю к театральной беседе, о чем уж давно мечтаю, мой друг. «Questa cantante cantava falso» означает: «Эта певица пела фальшиво». Mostro d’inferno — исчадие ада[624]. (Monstrum латинск., monstre франц., monster англ., monstrum нем., monstruo исп. и mostro итальянск. — чудовище.) Да, это она, как ты справедливо догадалась, и, как видишь, на каком языке ни возьми, она — монстр. Она же и пела фальшиво.

Причем, в данном случае, это вральное пение подается в форме дуэта, в котором второй собеседник подпевает глухим тенором, сделав мутные глаза.

Итак, стало быть, это он, бывший злокозненный директор, повинен в несчастьи с «Мольером»? Он снял пьесу?

Интересно, что бы тебе ответили собеседники, если б ты сказала:

— Ах, как горько в таком случае, что на его месте не было вас! Вы, конечно, сумели бы своими ручонками удержать пьесу в репертуаре после статьи «Внешний блеск и фальшивое содержание»?

Статья сняла пьесу! Эта статья. А роль МХТ выразилась в том, что они все, а не кто-то один, дружно и быстро отнесли поверженного «Мольера» в сарай. Причем впереди всех, шепча «Скорее!», бежали... твои собеседники. Они ноги поддерживали.

Рыдало немного народу при этой процедуре. Рыдала незабвенная Лид. Мих.[625], которая теперь вынуждена посвятить свои досуги изображению графини-внучки. Известно ли все это собеседникам? Наилучшим образом известно. Зачем же ложь? А вот зачем: вся их задача в отношении моей драматургии, на которую они смотрят трусливо и враждебно, заключается в том, чтобы похоронить ее как можно скорее и без шумных разговоров.

Поэтому, когда женщина, потрясенная гибелью всех сценических планов того, с кем она связана, поднимает шум у театрального склепа, ей шепчут на ухо:

— Это он снял... Он! Вон он... Вы за ним, madame, бегите. Вон он!

Выбирается первое попавшееся, но непременно одиозное имя, и по следам его и посылают человека. Поди-ка проверь! Поверит, кинется в сторону, и шум прекратится, и прекратятся пренеприятнейшие разговоры [о роли Станиславского в деле «Мольера» и «Бега»], Немировича в деле того же «Мольера» и многих других делах, о работе Горчакова, а главное, о своей собственной работе!

Звезды мне понравились. Недурно было бы при свете их сказать собеседнику так:

— Ах, как хороши звезды! И как много тем! Например, на тему о «Беге», который вы так сильно хотели поставить. Не припомните ли вы, как звали то лицо[626], которое, стоя в бухгалтерии у загородки во время первой травли «Бега», говорило лично автору, что пьеса эта нехороша и не нужна?

Тут бы собеседование под звездами и кончилось!

* * *

Но нет, нет, мой друг! Не нужно больше разговаривать. Не мучай себя и не утомляй их. Скоро сезон, им так много придется врать каждый день, что надо им дать теперь отдохнуть. Все это мелко. Я и сам поддался этому вдруг. Сказалась старая боль! Обещаешь не разговаривать?

* * *

Но вот что я считаю для себя обязательным упомянуть при свете тех же звезд — это что действительно хотел ставить «Бег» писатель Максим Горький. А не Театр!

* * *

Я случайно напал на статью о фантастике Гофмана[627]. Я берегу ее для тебя, зная, что она поразит тебя так же, как и меня. Я прав в «Мастере и Маргарите»! Ты понимаешь, чего стоит это сознание — я прав!

Обрываю письмо и вычеркиваю слова о Станиславском. Сейчас о нем не время говорить — он умер.

Твой М.

173. Е. С. Булгаковой. 8 августа 1938 г.

Москва

Днем.

Дорогая Люсенька!

Вчера ночью получил твою открытку от 6-го и в ней кой-чего не понял. <...>

Появление Дмитр. внесло форменный ужас в мою жизнь. «Кихот» остановился, важные размышления остановились, для писем не могу собрать мыслей, в голове трезвон телефона, по двадцать раз одни и те же вопросы и одни и те же ответы. Его жаль, он совершенно раздавлен, но меня он довел до того, что даже физически стало нездоровиться!

Сегодня вечером он уезжает в Ленинград, добившись здесь, благодаря МХТ, приостановления своего дела, что, надеюсь, приведет к отмене его переселения. Уехать он должен был вчера, но его вызвали для оформления траурного зала в МХТ.

Я сделал все, что мог, чтобы помочь ему советами и участием, и теперь, признаюсь тебе, мечтаю об одном — зажечь лампу и погрузиться в тишину и ждать твоего приезда.

Кошмар был, честное слово!

Спешу кончить письмо, чтобы отдать его Настасье.

Итак, ты выезжаешь 14-го? Очень хорошо. Нечего там больше сидеть. Ку, если не трудно, закажи порошки от головной боли, привези. Волнуюсь при мысли, что вам трудно будет с поездом. Сдай, что можно, в багаж!

В голове каша! Целую тебя крепко! Жду!

Твой М.

174. Е. С. Булгаковой. 9 августа 1938 г.

Москва

Дорогая Люси!

У меня первое утро без Дм. Что это за счастье, ты не поймешь, так как не была в кошмаре, о котором подробно расскажу при свидании. Достаточно того, что у меня началась полная бессонница. Уехал он, сказав, что на днях появится вновь, и я серьезно озабочен вопросом о том, как оградить свою работу и покой. Всему есть мера!

Впервые за это время хорошо заснув, был сегодня разбужен cuñad’ю[628], появившейся с двумя ящиками рано утром. Она унеслась быстро, оставив мне эти ящики и головную боль. После этого мне пришлось позвонить к ней, чтобы узнать число, когда ты выезжаешь. Поговорив с Кал.[629], я уж хотел положить трубку, как получил к телефону cuñad’у, которая стала мне быстро и неразборчиво рассказывать что-то о варенье и о каком-то русском масле и что-то приказывать с ним сделать, чего я, конечно, не сделаю, так как, чуть-чуть отодвинув трубку, перестал слушать эту белиберду.

* * *

Итак, ты выезжаешь 14-го и деньги у тебя есть? (Ольга сказала, что есть.) Счастлив, что скоро увижу тебя. Я с глубокой нежностью вспоминаю, как ты охраняла мой покой в Лебедяни.

* * *

Сейчас дело идет к полудню, а Настасья куда-то провалилась, чего с ней никогда не бывало. Уж не случилось ли с нею чего-нибудь? Ну ничего, сегодня будет еще больной день, а завтра, верю, удастся вернуться к «Кихоту». Начну его переписывать.

Вот пришла Настя! Все в порядке.

* * *

Как ты понимаешь, я нахожусь под впечатлением смерти Константина и все раздумываю, раздумываю. А так как мысли мои тяжелые, навязчивые, о литературной судьбе, о том, что сделал со мною МХТ, то, чтобы перевести их на другие рельсы, приведу тебе несколько картин, сопровождавших смерть.

* * *

Человеку, случайно позвонившему в Театр по своему делу, днем 7-го, мхатовская дама (кажется, сестра Рипс[и][630]. Есть такая?), заикаясь, сказала так:

— Да... вот... у нас тут... происшествие...

— Какое происшествие?

Происшествие... Константин Сергеевич... умер... Только умоляю... никому, никому ни слова?!

* * *

Я. Настя, вы знаете, кто такой Станиславский?

Настасья. Станиславский? Нет, нет! И не знаю я! Никакого такого не знаю!

Я. А... Ну ладно.

* * *

Через несколько часов.

Настасья (сконфуженно). Вы спрашивали, знаю ли я Станиславского? Я-то своими мыслями была занята... Ну как же мне его не знать! Мне Поля позвонила сейчас... Ведь я так люблю сцену!.. И мамочка его так любила... Мы, бывало, сидим с мамочкой и каждый вечер о нем разговариваем... Мамочка говорит: Ах, Настя, Настя! Вот бы от кого букеты да духи получать! И я говорю — хорошо бы было, мамочка!

Теперь-то Оле директором Николая Васильевича[631] посадят! (Записано дословно.)

Ну вот две сцены. Больше пока писать не буду, приехал Сережа Е.[632] При этом письме от него листок.

Целую крепко.

Твой М.

P. S. Появился Евгений[633] из Архангельского и придет обедать.

175. И. О. Дунаевскому[634]. 22 января 1939 г.

Москва

Получил Ваше милое письмо, дорогой Исаак Осипович! Оно дает бодрость и надежду. В этом письме II-я картина[635]. От всей души желаю Вам вдохновенья. К этому пожеланию полностью присоединяется Елена Сергеевна. Мы толкуем о Вас часто, дружелюбно и очень, очень веруем. Извините, что пишу коротко и как-то хрипло-отрывисто — нездоровится. Колючий озноб, и мысли разбегаются.

Руку жму крепко, лучшие пожелания посылаю.

Ваш М. Булгаков.

P. S. Не могу отделаться от мысли, что Шантавуан[636] — бас. Бас, бас! Не согласны?

176. И. О. Дунаевскому. 26 января 1939 г.

Москва

Дорогой Исаак Осипович!

При этом третья картина «Рашели». На днях во время бессонницы было мне видение. А именно: появился Петр I и многозначительно сказал:

Время подобно железу горящему, которое ежели остынет...

А вслед за ним пожаловал и современник Шекспира Вебстер[637] и то же самое подтвердил:

Strike while the iron is hot![638]

Да! Это ясно: ковать, ковать железо, пока горячо.

Пишите! Пишите! От Елены Сергеевны и от меня привет!

Ваш М. Булгаков.

177. В. В. Вересаеву. 11 марта 1939 г.

Москва

Дорогой Викентий Викентьевич!

Давно уж собирался написать Вам, да все работа мешает. К тому же хотел составить наше соглашение по «Пушкину».

Посылаю его в этом письме в двух экземплярах. Если у Вас нет возражений, прошу Вас подписать оба и вернуть мне один.

У меня нередко возникает желание поговорить с Вами, но я как-то стесняюсь это делать, потому что у меня, как у всякого разгромленного и затравленного литератора, мысль все время устремляется к одной мрачной теме о моем положении, а это утомительно для окружающих.

Убедившись за последние годы в том, что ни одна моя строчка не пойдет ни в печать, ни на сцену, я стараюсь выработать в себе равнодушное отношение к этому. И, пожалуй, я добился значительных результатов.

Одним из последних моих опытов явился «Дон Кихот» по Сервантесу, написанный по заказу вахтанговцев. Сейчас он и лежит у них, и будет лежать, пока не сгниет, несмотря на то что встречен ими шумно и снабжен разрешающею печатью Реперткома.

В своем плане они поставили его в столь дальний угол, что совершенно ясно — он у них не пойдет. Он, конечно, и нигде не пойдет. Меня это нисколько не печалит, так как я уже привык смотреть на всякую свою работу с одной стороны — как велики будут неприятности, которые она мне доставит? И если не предвидится крупных, и за то уже благодарен от души.

Все-таки, как ни стараешься удавить самого себя, трудно перестать хвататься за перо. Мучает смутное желание подвести мой литературный итог.

Над чем Вы работаете? Кончили ли Ваш перевод[639]?

Хотелось бы повидаться с Вами. Бываете ли Вы свободны вечерами? Я позвоню Вам и зайду.

Будьте здоровы, желаю Вам плодотворно работать.

Ваш М. Булгаков.

178. Н. А. Булгакову. 29 мая 1939 г.

Москва

Я получил, дорогой Коля, твое письмо от 19 мая 39 с приложением 3-х копий.

Хорошо, что прервалось молчание[640], потому что неполучение твоих известий принесло мне много неприятных хлопот.

Вчера я отправил Куртис Брауну[641] письмо-телеграмму (копию его смотри в этом письме).

Об остальном в следующем письме, которое я пришлю тебе в самое ближайшее время.

Прошу тебя все время держать меня в курсе дел.

Твой М. Булгаков.

179. П. С. Попову. 4 октября 1939 г.

Москва

Спасибо тебе за милое письмо, дорогой Павел. Мое письмо, к сожалению, не может быть обстоятельным, так как мучают головные боли. Поэтому я просто обнимаю тебя, а Анне Ильиничне шлю привет.

Твой М. Б.

180. П. С. Попову. 23 октября 1939 г.

Москва

Ну разодолжил ты меня и утешил, дорогой Павел, своим письмом об Апухтине[642]! Как раз незадолго до своей болезни я перечитывал его прозу и впервые прочитал прекрасно сделанную вещь: «Архив графини Д.» Присоединяюсь к мнению Александра III — это великолепная сатира на великосветское общество. Вообще Апухтин — тонкий, мягкий, иронический прозаик, и если ты занялся им, желаю тебе полного успеха в твоей работе. С большим оживлением я слушал Елену Сергеевну, читавшую мне твое письмо. А «Павлик Дольский»!! Какой культурный писатель! И точно так же, как и ты, я нисколько не пленен его поэзией.

Если будет время, пиши еще.

Посылаю поцелуи Анне Ильиничне и тебе. Елена Сергеевна тоже.

Твой М. Б.

181. П. С. Попову. 1 декабря 1939 г.

Барвиха

Дорогой Патя, диктую скупо, потому что лежу в гриппе, который, к великому счастью, кажется, кончается.

В основной моей болезни замечено здесь улучшение (в глазах). Благодаря этому у меня возникла надежда, что я вернусь к жизни. Рад тому, что зажила твоя нога. Желаю Анне Ильиничне и тебе самого полного здоровья!

Когда будешь сидеть в твоем кабинете и читать книжку — вспомни меня. Я лишен этого счастья уже два с половиной месяца.

Если напишешь, чему буду очень рад, пиши прямо к нам на городскую квартиру.

Твой Михаил.

Сердечно кланяюсь — Елена Булгакова.

182. Е. А. Светлаевой[643]. 3 декабря 1939 г.

Барвиха

Дорогая Леля!

Вот тебе новости обо мне. В левом глазу обнаружено значительное улучшение. Правый глаз от него отстает, но тоже как будто пытается сделать что-то хорошее. По словам докторов выходит, что раз в глазах улучшение, значит есть улучшение в процессе почек. А раз так, то у меня надежда зарождается, что на сей раз я уйду от старушки с косой и кончу кое-что, что хотел бы закончить[644].

Сейчас меня немножко подзадержал в постели грипп, а то ведь я уже начал выходить и был в лесу на прогулках. И значительно окреп.

Ну что такое Барвиха?

Это великолепно оборудованный клинический санаторий, комфортабельный. Больше всего меня тянет домой, конечно! В гостях хорошо, в санаториях хорошо, но дома, как известно, лучше.

Лечат меня тщательно и преимущественно специально подбираемой и комбинированной диетой. Преимущественно овощи во всех видах и фрукты. Собачья скука от того и другого, но говорят, что иначе нельзя, что не восстановят иначе меня, как следует. Ну а мне настолько важно читать и писать, что я готов жевать такую дрянь, как морковь.

Сколько времени нам придется пробыть здесь — неизвестно. Если захочешь написать мне, чему я буду очень рад, то пиши на нашу городскую квартиру. Привет Вере и Наде. Люся целует тебя и шлет привет тебе и им.

Твой Михаил.

183. П. С. Попову. 6 декабря 1939 г.

Барвиха

Да, дорогой Павел, никогда не следует заранее что-либо загадывать. Обоих нас скосил грипп, и все пошло прахом — в смысле воздуха и дальнейшего движения вперед. Чувствую я себя плохо, все время лежу и мечтаю только о возвращении в Москву и об отдыхе от очень трудного режима и всяких процедур, которые за три месяца истомили меня вконец.

Довольно лечений!

Писать и читать мне по-прежнему строго запрещено и, как сказано здесь, будет еще запрещено «надолго».

Вот словцо, полное неопределенности! Не можешь ли ты мне перевести, что значит «надолго»?

К двадцатому декабря, во что бы то ни стало, постараюсь быть уже в Москве.

Анне Ильиничне привет!

Твой М.

184. А. П. Гдешинскому[645]. 28 декабря 1939 г.

Москва

До сих пор не мог ответить тебе, милый друг, и поблагодарить за милые сведения. Ну вот я и вернулся из санатория. Что же со мною? Если откровенно и по секрету тебе сказать, сосет меня мысль, что вернулся я умирать.

Это меня не устраивает по одной причине: мучительно, канительно и пошло.

Как известно, есть один приличный вид смерти — от огнестрельного оружия, но такового у меня, к сожалению, не имеется.

Поточнее говоря о болезни: во мне происходит, ясно мной ощущаемая, борьба признаков жизни и смерти. В частности, на стороне жизни — улучшение зрения.

Но довольно о болезни!

Могу лишь добавить одно: к концу жизни пришлось пережить еще одно разочарование — во врачах-терапевтах.

Не назову их убийцами, это было бы слишком жестоко, но гастролерами, халтурщиками и бездарностями охотно назову.

Есть исключения, конечно, но как они редки!

Да и что могут помочь эти исключения, если, скажем, от таких недугов, как мой, у аллопатов не только нет никаких средств, но и самого недуга они порою не могут распознать.

Пройдет время, и над нашими терапевтами будут смеяться, как над мольеровскими врачами. Сказанное к хирургам, окулистам, дантистам не относится. К лучшему из врачей Елене Сергеевне также. Но одна она справиться не может, поэтому принял новую веру и перешел к гомеопату. А больше всего да поможет нам всем больным Бог!

Пиши мне, очень прошу! Л. Н.[646] поклон!

От всего сердца желаю тебе здоровья — видеть солнце, слышать море, слушать музыку.

Твой М.

185. Е. А. Светлаевой. 31 декабря 1939 г.

Москва

Милая Леля,

получил твое письмо. Желаю и тебе и твоей семье скорее поправиться. А так как наступает Новый год, шлю тебе и другие радостные и лучшие пожелания.

Себе ничего не желаю, потому что заметил, что никогда ничего не выходило так, как я желал.

Окончательно убедившись в том, что аллопаты-терапевты бессильны в моем случае, перешел к гомеопату. Подозреваю, что загородный грипп будет стоить мне хлопот. Впрочем, не только лечившие меня, но даже я сам ничего не могу сказать наверное. Будь что будет.

Испытываю радость от того, что вернулся домой.

Вере и Наде с семьями передай новогодний привет.

Жду твоего звонка и прихода. И Люся и я тебя целуем.

Михаил.

186. Е. А. Светлаевой[647]. 2 января 1940 г.

Москва

Дорогая Леля,

навести меня, позвони поскорей. Миша.

Леля, голубчик, пишу Вам по просьбе Миши и от себя: позвоните, потому что Миша говорит, что нам звонить к Вам неудобно[648], и условимтесь, когда Вы придете. Миша чувствует себя хуже, опять начались его головные боли, и прибавились еще боли в желудке.

Целую Вас. Ваша Елена.

187. П. С. Попову. 24 января 1940 г.

Москва

Жив ли ты, дорогой Павел? Меня морозы совершенно искалечили, и я чувствую себя плохо.

Позвони!

Твой М.

Загрузка...