В пятом томе Собрания сочинений Ф. М. Достоевского печатается роман «Преступление и наказание», впервые опубликованный в журнале «Русский вестник» (1866. № 1, 2, 4, 6–8, 11, 12) с подписью: Ф. Достоевский. В следующем году вышло отдельное издание романа, в котором было изменено деление на части и главы (в журнальном варианте роман был разделен на три части, а не на шесть), несколько сокращены отдельные эпизоды и внесен ряд стилистических исправлений.
Замысел романа вынашивался Достоевским в течение многих лет. О том, что одна из центральных идей его сложилась уже к 1863 г., свидетельствует запись от 17 сентября 1863 г. в дневнике А. П. Сусловой, находившейся в это время вместе с Достоевским в Италии: «Когда мы обедали (в Турине, в гостинице, за table d'hote'oм. — Ред.), он (Достоевский), смотря на девочку, которая брала уроки, сказал: „Ну вот, представь себе, такая девочка с стариком, и вдруг какой-нибудь Наполеон говорит: «Истребить весь город». Всегда так было на свете“.[28] Но к творческой работе над романом, обдумыванию его персонажей, отдельных сцен и ситуаций Достоевский обратился лишь в 1865–1866 гг.[29] Важную подготовительную роль для зарождения характеров Раскольникова и Сони сыграли «Записки из подполья» (1864; см. т.4 наст. издания). Трагедия мыслящего героя-индивидуалиста, его горделивое упоение своей «идеей» и поражение перед лицом «живой жизни», в качестве воплощения которой в «Записках» выступает прямая предшественница Сони Мармеладовой, девушка из публичного дома, — эти основные общие контуры «Записок» непосредственно подготавливают «Преступление и наказание».
Как свидетельствуют письма Достоевского, в романе объединились два первоначально различных творческих плана. Один из них возник летом, а другой осенью 1865 г.
Собираясь за границу, Достоевский в начале июня 1865 г. предложил издателям газеты «Санкт-Петербургские ведомости» — В. Ф. Коршу и журнала «Отечественные записки» — А. А. Краевскому роман, который обещал представить в октябре. «Роман мой, — писал Достоевский Краевскому, — называется „Пьяненькие“ и будет в связи с теперешним вопросом о пьянстве. Разбирается не только вопрос, но представляются и все его разветвления, преимущественно картины семейств, воспитание детей в этой обстановке и проч. и проч. Листов будет не менее двадцати, но может быть и более».[30]
Предложение Достоевского не было принято ни Коршем, ни Краевским, и роман «Пьяненькие» остался неосуществленным. Но авторские размышления над ним подготовили в «Преступлении и наказании» образ «пьяненького» чиновника Мармеладова, трагические картины жизни его семьи и описание участи его детей.
Через три месяца, в середине сентября 1865 г., Достоевский из заграницы (с курорта Висбаден) пишет редактору журнала «Русский вестник» M. H. Каткову другое письмо, предлагая ему повесть на сюжет, совпадающий с основной фабульной линией «Преступления и наказания». Сообщая, что работает над этой повестью уже два месяца, собирается ее закончить не позже чем через месяц и что в ней будет «от пяти до шести печатных листов», Достоевский так излагает основную ее мысль:
«Это — психологический отчет одного преступления. Действие современное, в нынешнем году. Молодой человек, исключенный из студентов университета, мещанин по происхождению и живущий в крайней бедности, по легкомыслию, по шатости в понятиях, поддавшись некоторым странным «недоконченным» идеям, которые носятся в воздухе, решился разом выйти из скверного своего положения. Он решился убить одну старуху, титулярную советницу, дающую деньги на проценты. Старуха глупа, глуха, больна, жадна, берет жидовские проценты, зла и заедает чужой век, мучая у себя в работницах свою младшую сестру. „Она никуда не годна“, „для чего она живет?“, „полезна ли она хоть кому-нибудь?“ и т. д. Эти вопросы сбивают с толку молодого человека. Он решает убить ее, обобрать, с тем чтоб сделать счастливою свою мать, живущую в уезде, избавить сестру, живущую в компаньонках у одних помещиков, от сластолюбивых притязаний главы этого помещичьего семейства — притязаний, грозящих ей гибелью, докончить курс, ехать за границу и потом всю жизнь быть честным, твердым, неуклонным в исполнении „гуманного долга к человечеству“, чем уже, конечно, „загладится преступление“» <…>.
Однако после совершенного героем убийства процентщицы, по словам Достоевского, «развертывается весь психологический процесс преступления. Неразрешимые вопросы восстают перед убийцею, неподозреваемые и неожиданные чувства мучают его сердце. Божия правда, земной закон берет свое, и он кончает тем, что принужден сам на себя донести. Принужден, чтоб хотя погибнуть в каторге, но примкнуть опять к людям; чувство разомкнутости и разъединенности с человечеством, которое он ощутил тотчас же по совершении преступления, замучило его. Закон правды и человеческая природа взяли свое <…> Преступник сам решает принять муки, чтоб искупить свое дело».
«В повести моей есть, кроме того, намек на ту мысль, что налагаемое юридическ<ое> наказание за преступление гораздо меньше устрашает преступника, чем думают законодатели, отчасти потому, что он и сам его нравственно требует, — пишет далее Достоевский. — Это видел я даже на самых неразвитых людях, на самой грубой случайности. Выразить мне это хотелось именно на развитом, на нового поколения человеке, чтоб была ярче и осязательнее видна мысль. Несколько случаев, бывших в самое последнее время, убедили, что сюжет мой вовсе не эксцентричен. Именно, что убийца развитой и даже хороших наклонностей молодой человек. Мне рассказывали прошлого года в Москве (верно) об одном студенте, выключенном из университета <…> — что он решился разбить почту и убить почтальона. Есть еще много следов в наших глазах о необыкновенной шатости понятий, подвигающих на ужасные дела <…> Одним словом, я убежден, что сюжет мой отчасти оправдывает современность» (XXVIII, кн. 2, 136–137).
Работа над повестью для «Русского вестника» горячо увлекла Достоевского. «Повесть, которую я пишу теперь, будет, может быть, лучше всего, что я написал, если дадут мне время ее окончить», — писал он 16 (28) сентября 1865 г. из Висбадена своему другу А. Е. Врангелю (XXVIII, кн. 2, 140). Но чем далее Достоевский работал над нею и обдумывал ее план, тем более разрастался, становился сложнее ее замысел. Он не только впитал в переосмысленном виде материал ранее задуманных «Пьяненьких», но и превратился из замысла краткой, одногеройной повести в замысел большого многогеройного романа. После возвращения в Петербург, в конце ноября 1865 г., когда для произведения с августа по октябрь было уже «много написано и готово», Достоевский, по собственным словам, «все сжег» и «начал сызнова», по «новому плану» (XXVIII, кн 2, 150). С этого времени общие очертания фабулы романа окончательно определились. Через месяц Достоевский мог выслать начало его в «Русский вестник», продолжая лихорадочно работать над продолжением романа до конца 1866 г. параллельно с печатанием (как это было обычно для него).
Творческая работа писателя над романом отражена в трех дошедших до нас записных тетрадях. Достоевский сперва, в начальные дни августа 1865 г., решил писать роман от лица главного героя (который в это время носил имя Василия), в форме его «исповеди», возникшей через несколько дней после преступления. На этой ступени действие начиналось, по-видимому, с момента убийства ростовщицы, а внимание автора было уделено в первую очередь психологии главного героя, его стремлению мысленно разобраться в происшедшем и в самом себе. Вот образец самой ранней редакции (начало ее не сохранилось):
Глава 2
16 июня. Третьего дня ночью я начал описывать и четыре часа просидел. Это будет документ…
Этих листов у меня никогда не отыщут. Подоконная доска у меня приподымается, и этого никто не знает. Она уже давно приподымалась, и я давно уже знал. В случае нужды ее можно приподнять и опять так положить, что если другой пошевелит, то и не подымет. Да и в голову не придет. Туда под подоконник я все и спрятал. Я там два кирпича вынул…
Сейчас входила Настасья и мне щей принесла. Днем не успела. Тихонько от хозяйки. Я поужинал и сам снес ей тарелку. Настасья ничего не говорит со мной. Она тоже чем-то как будто недовольна.
Я остановился тогда на том, что, положив топор в дворницкую и дотащившись домой, повалился на постель и лежал в забытьи. Должно быть, я так пролежал очень долго.
Случаюсь, что я как будто и просыпался и в эти минуты замечал, что уже давно ночь, а встать мне не приходило в голову. Наконец, почти очнувшись совсем, я заметил, что стало уже светло. Я лежал на моем диване навзничь, еще остолбенелый от сна и от забытья. До меня смутно доносились страшные, отчаянные вопли с улицы, которые я каждую <ночь> слышу под моим окном в третьем часу. «А вот уже из распивочных и пьяные выходят, — подумал я, — третий чаc», — подумал и вдруг вскочил, точно меня сорвал кто с дивана. «Как? третий час!». Я сел на диване — и тут всё, всё припомнил! Вдруг, в один миг, все припомнил (VII, 6–7).
Затем Достоевский перенес время действия в прошлое, заставив героя рассказывать о событиях «под судом»:
«Я под судом и всё расскажу. Я всё запишу. Я для себя пишу, но пусть прочтут и другие, и все судьи мои, если хотят. Это исповедь. Ничего не утаю.
Как это все началось — нечего говорить. Начну прямо с того, как всё это исполнилось. Дней за пять до этого дня я ходил как сумасшедший. Никогда не скажу, что я был тогда и в самом деле сумасшедший, и не хочу себя этой ложью оправдывать. Не хочу, не хочу! Я был в полном уме. Я говорю только, что ходил как сумасшедший, и это правда было. Я всё по городу тогда ходил, так, слонялся, и до того доходило, что даже в забытье в какое-то впадал. Это, впрочем, могло быть отчасти и от голоду, потому что, уже целый месяц, право, не знаю, что ел. Хозяйка, видя, что я из университета вышел, не стала мне отпускать обеда. Так разве Настасья что от себя принесет. Впрочем, что ж я! совсем не в том главная причина была! голод был тут третьестепенная вещь и я очень хорошо помню, что даже и внимание не обращал во всё то самое последнее время: хочу ли я есть или нет? Даже не чувствовал. Всё, всё поглощалось моим проектом, чтоб привести его в исполнение. Я уже и не обдумывал его тогда, в последнее время, когда слонялся, потому что уже прежде всё было обдумано и всё порешил. А меня только тянуло, даже как-то механически тянуло поскорее всё исполнить и порешить, чтоб уже как-нибудь да развязаться с этим. А отказаться я не мог… не мог… Я болен делался, и если б это продлилось еще долее, то с ума бы сошел, или всё на себя доказал, или… уж и не знаю, что было бы.
По правде, во всю эту последнюю неделю хорошо и отчетливо помню только то, как встретился с Мармеладовым. Впрочем, это, может быть, потому, что я давно уже ни с кем тогда не встречался и всё оставался один, так что встреча с каким бы то ни было человеком как бы заклеймилась во мне. Об Мармеладове же потому особенно запишу, что во всем моем деле эта встреча играет большую дальнейшую роль. Это ровно за четыре дня до девятого числа было. Остальная же вся неделя у меня, как в тумане, мелькает. Иное припоминаю теперь с необыкновенною ясностию, а другое как будто во сне только видел. Про весь тот день, как Мармеладова встретил, совершенно ничего не помню. Совершенно. В девять часов вечера — так я думаю — очутился я в C-м переулке подле распивочной. В распивочные доселе я никогда не входил, и теперь вошел не по тому одному, что меня действительно мучила ужасная жажда и хотелось пива выпить, а потому, что вдруг, неизвестно почему, захотелось хоть с какими-нибудь людьми столкнуться. Иначе я бы упал на улице, голова хотела треснуть, и хоть для меня тогда было неосторожно входить, но я уж не рассуждал и вошел.
Даже не помню и того отчетливо, как я подошел к застойке, снял свое серебряное крошечное колечко, из какого-то монастыря, от матери еще досталось, и как-то уговорился, что мне дадут за него бутылку пива. Затем я сел, и, как выпил первый стакан, мысли мои тотчас, в одну минуту какую-нибудь, прояснели, и затем весь этот вечер, с этого первого стакана, я помню так, как будто он в памяти у меня отчеканился.
В распивочной было мало народу. Когда я вошел, вышла целая толпа, человек пять, с одной девкой и с гармонией. Остались потом один пьяный, который спал или дремал на лавке, товарищ его, толстый, в сибирке, который сидел хмельной, но немного, тоже за пивом, и Мармеладов, которого я до тех пор никогда не встречал. Сидел он за полштофом и изредка отпивал из него, наливая в стаканчик и посматривая кругом, в каком-то как мне показалось, даже волнении. Потому во всё это время вошло человека два, три, не помню хорошо каких. Всё голь. А я сам был совершенно в лохмотьях.
Хозяин распивочной был в другой комнате, но часто входил в нашу, спускаясь к нам вниз по ступенькам. Он был в сапогах с красными отворотами, в сибирке и в страшно засаленном атласном черном жилете. За застойкой стоял, кроме того, мальчик и был еще другой мальчик, который подавал, если что спрашивали. Стояли крошеные огурцы, ржаные сухари и какая-то соленая рыба. Атмосфера была душная, да и погода тогда стояла знойная, жаркая, июльская, так что в распивочной было даже нестерпимо сидеть, и всё до того было пропитано винным запахом, что, мне кажется, с одного этого воздуха можно в десять минут было пьяным напиться.
Я невольно обратил внимание на Мармеладова, может быть именно потому, что и сам он обращал на меня внимание, и кажется, с самого начала ему хотелось ужасно заговорить, — и именно со мной, на тех же, которые были кроме нас в распивочной, он, видимо, с пренебрежением смотрел и даже чуть не свысока, считая себя принадлежащим к более высшему обществу. Это был человек лет сорока пяти, среднего роста, с проседью и с большой лысиной, с отекшим от постоянного пьянства желтым, даже зеленоватым лицом и с припухшими веками, из-за которых светились крошечные, как щелочки, но одушевленные глаза. Взгляд его даже мое обратил внимание; а я ничем тогда, кроме одного, не мог особенно интересоваться. Но во взгляде этом светилась какая-то восторженность. Пожалуй, и смысл, и ум, и в то же время тотчас же как бы безумие, — не умею иначе выразиться. Одет он был в какой-то оборванный фрак с совершенно осыпавшимися пуговицами, в нанковый жилет, из-под которого виднелась манишка, вся скомканная, запачканная и залитая (VII, 96–99).
И наконец, после возвращения в Петербург в ноябре — декабре 1865 г. форма повествования от лица Раскольникова была оставлена и заменена дававшей более широкие возможности для изображения картины окружающего мира и психологического анализа души героя формой повествования от автора. Достоевский так писал о мотивах, побудивших его предпочесть такую форму: «Перерыть все вопросы в этом романе. Рассказ от себя, а не от него. Если же исповедь, то уж слишком до последней крайности, надо все уяснять. Чтоб каждое мгновение рассказа всё было ясно <…> Исповедью в иных пунктах будет не целомудренно и трудно себе представить, для чего написано. Но от автора. Нужно слишком много наивности и откровенности. Предположить нужно автора существом всеведущим и не погрешающим, выставляющим всем на вид одного из членов нового поколения» (VII, 146, 148–149).
В результате передачи рассказа «всеведущему» автору значительно расширилось число действующих лиц и эпизодов: наряду с персонажами, известными нам уже по первоначальным записям, — главным героем, чиновником Мармеладовым, его дочерью Соней, старухой-процентщицей, в романе появляются фигуры следователя Порфирия, детально разрабатываются образы Дуни, Лужина, Лебезятникова, а также и Свидригайлова — психологических «двойников» Раскольникова.[31]
Среди заметок к черновым редакциям[32] романа особенный интерес представляет запись от 2 января 1866 г., где Достоевский формулирует его «идею»: «ПРАВОСЛАВНОЕ ВОЗЗРЕНИЕ, В ЧЕМ ЕСТЬ ПРАВОСЛАВИЕ: Нет счастья в комфорте, покупается счастье страданием. Таков закон нашей планеты, но это непосредственное сознание, чувствуемое житейским процессом, — есть такая великая радость, за которую можно заплатить годами страдания <…> Человек не родится для счастья. Человек заслуживает свое счастье, и всегда страданием.
Тут нет никакой несправедливости, ибо жизненное знание и сознание (т. е. непосредственно чувствуемое телом и духом, т. е. жизненным всем процессом) приобретается опытом pro и contra, которое нужно перетащить на себе» (VII, 155).
Далее автор замечает о Раскольникове:
«В его образе выражается в романе мысль непомерной гордости, высокомерия и презрения к этому обществу. Его идея: взять во власть это общество. Деспотизм — его черта. Она ведет ему напротив.
NB В художественном исполнении не забыть, что ему 23 года.
Он хочет властвовать — и не знает никаких средств. Поскорей взять во власть и разбогатеть. Идея убийства и пришла ему готовая.
Чем бы я ни был, что бы я потом ни сделал, — был ли бы я благодетелем человечества или сосал бы из него, как паук, живые соки — мне нет дела. Я знаю, что я хочу владычествовать, и довольно» (VII, 155).
В письме к M. H. Каткову Достоевский замечал, что герой его — «мещанин по происхождению». В одном из черновых набросков матери принадлежит реплика: «Раскольниковы — хорошая фамилья, хоть твой отец и учитель был, а Раскольниковы — двести лет известны» (VII, 186). В окончательном тексте о происхождении Раскольникова не сказано.
Обращает на себя среди заметок к роману характеристика Разумихина:
«Разумихин очень сильная натура и, как часто случается с сильными натурами, весь подчиняется Авд<отье> Ром<ановне>. (NB. Еще и та черта, которая часто встречается у людей, хоть и благороднейших и великодушных, но грубых буянов, много грязного видевших бамбошеров — что, например, он сам себя как-то принижает перед женщиной, особенно если эта женщина изящна, горда и красавица.)
Разумихин сначала стал рабом Дуни (расторопный молодой человек, как называла его мать); принизился перед нею. Одна мысль, что она может быть его женою, казалась ему сначала чудовищною, а между тем он был влюблен беспредельно с 1-го вечера, как ее увидал. Когда она допустила возможность того, что она может быть его женой, он чуть с ума не сошел (сцена). Он хоть и любит ее ужасно, хоть по натуре самоволен и смел до нелепости, но перед ней, несмотря даже на то, что он жених, он всегда дрожал, боялся ее, а она, как избалованная, сосредоточенная и мечтательная, хоть и любила его, но иногда как будто презирала. Он не смел с ней говорить. И потому с 1-го разу он возненавидел Соню, так как и Дуня возненавидела и оскорбила ее (зашел далеко) и поссорился через это с ним. Но потом (со 2-й половины романа), поняв, что такое Соня, он вдруг перешел на ее сторону, а Дуне сделал страшную сцену, рассорился и закутил. Но когда узнал, что Дуня была у Сони и проч. (и когда не перенес сам своего отчаяния), Дуня нашла его и спасла. Она теперь его больше уважать стала за характер. Одним словом, Разумихин — характер» (VII, 156).
Наконец, особенно важна характеристика персонажа, предвосхищающего будущего Свидригайлова:
«Страстные и бурные порывы, клокотание и вверх и вниз; тяжело носить самого себя (натура сильная, неудержимые, до ощущения сладострастия, порывы лжи (Иван Грозный)), много подлостей и темных дел, ребенок (NB умерщвлен), хотел застрелиться. Три дня решался. Измучил бедного, который от него зависел и которого он содержал. Вместо застрелиться — жениться. Ревность. (Оттягал 100000.) Клевета на жену. Выгнал или убил приживальщика. Бес мрачный, от которого не может отвязаться. Вдруг решимость изобличить себя, всю интригу; покаяние, смирение, уходит, делается великим подвижником, смирение, жажда претерпеть страдание. Себя предает. Ссылка. Подвижничество.
„Гнусно подражать народу не хочу“. Все-таки нет смирения, борьба с гордостию» (VII, 156–157).
Далее характеристика эта варьируется, причем очевидно, что сложный образ, носящийся перед творческим воображением романиста, содержит черты не только Свидригайлова, но и ряда позднейших его персонажей — Великого грешника, героя задуманных романов «Атеизм» (1868–1869) и «Житие великого грешника» (1869–1870), Ставрогина («Бесы») и Версилова («Подросток»):
«Страстные и бурные порывы. Никакой холодности и разочарованности, ничего пущенного в ход Байроном. Непомерная и ненасытимая жажда наслаждений. Жажда жизни неутолимая. Многообразие наслаждений и утолений. Совершенное сознание и анализ каждого наслаждения, без боязни, что оно оттого ослабеет, потому что основано на потребности самой натуры, телосложения. Наслаждения артистические до утонченности и рядом с ними грубые, но именно потому, что чрезмерная грубость соприкасается с утонченностию (отрубленная голова). Наслаждения психологические. Наслаждения уголовные нарушением всех законов. Наслаждения мистические (страхом ночью). Наслаждения покаянием, монастырем (страшным постом и молитвой). Наслаждения нищенские (прошением милостыни). Наслаждения Мадонной Рафаэля. Наслаждения кражей, наслаждения разбоем, наслаждения самоубийством. (Получив наследство 35 лет, до тех пор был учителем или чиновником, боялся начальства). (Вдовец). Наслаждения образованием (учится для этого). Наслаждения добрыми делами» (VII, 158).
Примечательна и авторская оценка Лужина:
«При тщеславии и влюбленности в себя, до кокетства, мелочность и страсть к сплетне. Он вошел душою и сердцем во вражду к Соне, назло Раскольникову, единственно потому, что тот сказал, что он мизинца ее не стоит, и с жаром говорил о ее подвиге. Лужин смеялся тогда над этим подвигом и потом возненавидел Соню до личной ненависти и даже вошел в интересы Лебезятникова и связался с ним, чтоб унизить Соню.
Раскольникова же он постоянно считает врагом своим злейшим. Даже делами неглижирует своими, увлекаемый этой враждою.
Он связывается с Рейслер и грозит Соне.
Но Лужин, человек выбившийся из семинаристов, из низкого звания и из рутины, — все-таки человек не ординарный. Назло себе все-таки он не может не признать достоинств в Соне и вдруг влюбляется и пристает к ней до последнего (трагедия).
Он связался с следователем, чтоб вредить Раскольникову. Сплетни Рейслер.
Он потому было влюбился в Дуню, что та красива и горда, а его тщеславию лестно было, что вот, дескать, какая у меня жена, и 2) лестно было самому, до сладострастия, что вот, дескать, я господствую и деспотирую над такой прекрасной, гордой, добродетельной и сильного характера.
Он скуп. В его скупости нечто из пушкинского Скупого барона. Он поклонился деньгам, ибо всё погибает, а деньги не погибнут; я, дескать, из низкого звания и хочу непременно быть на высоте лестницы и господствовать. Если способности, связи и проч. мне манкируют, то деньги зато не манкируют, и потому поклонюсь деньгам» (VII, 158–159).
Еще до начала публикации романа в «Русском вестнике» Достоевский поставил редакции условие «не делать в нем никаких поправок» (XXVIII, кн. 2, 147). Однако в процессе печатания «Преступления и наказания» постепенно обнаружилась «противуположность воззрений» по ряду вопросов между автором романа и консервативно настроенным издателем журнала M. H. Катковым, а также его помощником — Н. А. Любимовым. Результатом ее явился конфликт между Достоевским и обоими редакторами журнала, усмотревшими в романе «следы нигилизма» — недостаточно строгое разграничение добра и зла. Под давлением редакции «Русского вестника» Достоевский был вынужден переработать главу IV нынешней четвертой части (содержащую эпизод посещения Раскольниковым Сони и чтения ею Евангелия) и пойти на ряд нежелательных для него сокращений в этой и других главах. Первоначальный текст этих глав до нас не дошел, и они известны только в печатной редакции.
В 1870 г. «Преступление и наказание» было перепечатано без изменений в составе Полного собрания сочинений Достоевского, изданного Стелловским. Роман составил здесь четвертый, заключительный том.
В 1877 г. вышло последнее при жизни автора отдельное издание романа в двух томах. Вероятно, Достоевский просматривал корректуру: в тексте есть несколько десятков авторских исправлений. Набор производился с издания 1867 г., причем было допущено немалое количество опечаток, пропущенных Достоевским и его женой (которая, как обычно в эти годы, читала корректуру).
В журнальном тексте и всех последующих прижизненных изданиях романа осталось неустраненным противоречие: одна из маленьких дочерей Мармеладовой называется в разных местах то Лидочкой, то Леней. Оба этих ее имени сохранены и в настоящем издании, так как возможно, по мысли автора, это — две разные уменьшительные формы одного и того же имени.
В «Бедных людях», «Господине Прохарчине», «Униженных и оскорбленных» и других произведениях 40-х и начала 60-х годов Достоевский нарисовал многочисленные трагические картины жизни обездоленных слоев населения Петербурга, дал ряд образцов насыщенного философской символикой городского пейзажа. Их можно рассматривать как своеобразные эскизы к «Преступлению и наказанию». В рассказе «Господин Прохарчин» (1846) в связи с обрисовкой психологической раздвоенности бедного человека Достоевский впервые — хотя и мимоходом — коснулся и той «наполеоновской» темы («Наполеон вы, что ли, какой? что вы? кто вы? Наполеон вы, а? Наполеон или нет?!» — см. наст. изд. Т. 1. С. 329), которая заняла столь значительное место в его романе. Образы петербургских «мечтателей» в повестях Достоевского 1847–1849 гг. (ср. изображение двора и лестниц в «петербургской поэме» «Двойник», одиноких блужданий по городу Ордынова в повести «Хозяйка») также во многом предвосхищают отдельные грани трактовки Раскольникова и его истории. Углубленный интерес к психологии преступника, отражение собственных переживаний на каторге в «Записках из Мертвого дома», мрачные картины социальных контрастов капиталистического Лондона и вызванные ими философские размышления о грядущих судьбах цивилизации в «Зимних заметках о летних впечатлениях» — все это подводило автора к «Преступлению и наказанию».
«Преступление и наказание» было, таким образом, итогом всего предшествующего творчества Достоевского. Картины социальных страданий городской бедноты, тема растущего пауперизма, изображение тех сложных и «фантастических», «химических» превращений, которые душа человека претерпевает в обстановке большого города, — все эти мотивы приобрели новый, углубленный философский смысл в этом великом романе.
В предисловии к переводу романа В. Гюго «Собор Парижской богоматери», напечатанному во «Времени» в 1862 г., Достоевский определил как основную «высоконравственную мысль» всего великого и передового европейского искусства XIX в. идею «восстановления погибшего человека, задавленного несправедливо гнетом обстоятельств, застоя веков и общественных предрассудков», «оправдание униженных и всеми отринутых парий общества» (XX, 28). Этой идеей проникнуто «Преступление и наказание», роман, главных героев которого — «убийцу и блудницу» — автор прямо называет в подготовительных материалах «париями общества» (VII, 185), пользуясь формулой из цитированного предисловия.
Как верно определил жанр романа Л. П. Гроссман, «Преступление и наказание» прежде всего — «роман большого города XIX в. Широко развернутый фон капиталистической столицы предопределяет здесь характер конфликтов и драм. Распивочные, трактиры, дома терпимости, трущобные гостиницы, полицейские конторы, мансарды студентов и квартиры ростовщиц, улицы и закоулки, дворы и задворки, Сенная и „канава“ — все это как бы порождает собой преступный замысел Раскольникова и намечает этапы его сложной внутренней борьбы <…>
В „Преступлении и наказании“ внутренняя драма своеобразным приемом вынесена на людные улицы и площади Петербурга. Действие все время перебрасывается из узких и низких комнат в шум столичных кварталов. На улице приносит себя в жертву Соня, здесь падает замертво Мармеладов, на мостовой истекает кровью Катерина Ивановна, на проспекте перед каланчой застреливается Свидригайлов, на Сенной площади кается всенародно Раскольников. Многоэтажные дома, узкие переулки, пыльные скверы и горбатые мосты — вся сложная конструкция большого города середины столетия вырастает тяжеловесной и неумолимой громадой над мечтателем о безграничных правах и возможностях одинокого интеллекта <…> С щедростью и всеобъемлющим размахом „Человеческой комедии“ Достоевский в границах одного романа развернул исключительное богатство социальных характеров и показал сверху донизу целое общество в его чиновниках, помещиках, студентах, ростовщиках, стряпчих, следователях, врачах, мещанах, ремесленниках, священниках, кабатчиках, сводницах, полицейских и каторжниках. Это — целый мир сословных и профессиональных типов, закономерно включенный в историю одного идеологического убийства».[33]
Изображенный в романе район Петербурга (примыкающий к торговому центру города 1860-х годов — Сенной площади), где живут Раскольников и другие главные герои, был хорошо знаком Достоевскому по личным наблюдениям. В этой части Петербурга писатель жил дважды, в 1840-х и 1860-х годах. Как установлено Н. П. Анциферовым, Л. П. Гроссманом и последующими исследователями, район этот, прилегающие к нему улицы и переулки описаны Достоевским на страницах романа с исключительной, „физиологической“ точностью. В тексте „Преступления и наказания“ большинство называемых автором улиц обозначено сокращенно: «С-й (Столярный) переулок», «В-й (Вознесенский) проспект», «К-й (Конногвардейский) бульвар» и т. д., — но, взяв план тогдашнего Петербурга, сокращения эти легко расшифровать, и сравнение убеждает, что расположение и облик соответствующих домов и улиц, описанных в романе, вплоть до мельчайших деталей соответствуют их реальному местоположению и внешнему облику. До настоящего времени в Ленинграде сохранились так называемые «дом Раскольникова» на углу Гражданской (б. Мещанской) улицы и улицы Пржевальского (б. Столярного переулка), «дом Сони Мармеладовой» (угловой по каналу Грибоедова и Казначейской улице), «дом Алены Ивановны» и многие другие места, здания, их дворы и лестницы, изображенные Достоевским как бы непосредственно с натуры, о чем он сам рассказывал позднее своей жене А. Г. Достоевской.
С той же предельной точностью, с какой воссоздана в романе топография Петербурга, в нем воспроизведена вся реальная атмосфера жизни города того времени. Так, из газет начала 1860-х годов мы узнаем, что в связи с ростом нищеты трудового населения в это время в Петербурге особенно усилилось ростовщичество, ставшее широким бытовым явлением. Только в одном номере (141) «Ведомостей С.-Петербургской полиции» за 1865 г. помещено одиннадцать объявлений об отдаче денег на проценты под различные залоги. «Все эти объявления <…> — писала другая газета того времени, — показывают, с одной стороны, крайнюю потребность в деньгах в бедном классе, а с другой — накопление <…> сбережений людьми, не умеющими обратить эти деньги на какое-нибудь производительное предприятие <…> При чтении всех этих предложений денег представляется, с одной стороны, скаредность и алчность, а с другой — раздирающая душу нищета и болезнь».[34]
Рост в конце 1850-х — начале 1860-х годов нищеты городских низов, неуверенность их в завтрашнем дне вели к систематическому увеличению преступности, на что также постоянно жаловались петербургские газеты. О том, что в основу рассказа о преступлении Раскольникова легли художественно претворенные им на страницах романа факты, извлеченные из уголовной хроники, Достоевский сам писал в цитированном выше письме к Каткову.
По свидетельству тогдашней статистики, число дел о различных преступлениях в петербургской полиции уже в период с 1853 по 1857 г. удвоилось. В среднем в Петербурге в это время совершалось краж и мошенничеств на 140 тыс. рублей в год. Число арестантов достигло 40 000 человек ежегодно, что составляло одну восьмую часть населения тогдашней столицы.[35]
В августе 1865 г. в Москве происходил военно-полевой суд над приказчиком, купеческим сыном Герасимом Чистовым, 27 лет, раскольником по вероисповеданию. Преступник обвинялся в предумышленном убийстве в Москве в январе 1865 г. двух старух — кухарки и прачки — с целью ограбления их хозяйки. Преступление было совершено между 7 и 9 часами вечера. Убитые были найдены сыном хозяйки квартиры, мещанки Дубровиной, в разных комнатах в лужах крови. В квартире были разбросаны вещи, вынутые из окованного железом сундука, откуда были похищены деньги, серебряные и золотые вещи. Как сообщала петербургская газета, старухи были убиты порознь, в разных комнатах и без сопротивления с их стороны одним и тем же орудием — посредством нанесения многих ран, по-видимому, топором. «Чистова изобличает в убийстве двух старух орудие, которым это преступление совершено, пропавший топор <…> чрезвычайно острый, насаженный на короткую ручку».[36]
Неизбежным спутником социально-экономических сдвигов наряду с ростом преступности и алкоголизма в России 1860-х гг. был рост проституции. В 1862 г. в журнале «Время» появились статьи о книге Э. А. Штейнгеля «Наша общественная нравственность» (1862) — М. Родевича и П. Сокальского,[37] специально посвященные вопросу о причинах «падения» женщины и условиях, способствующих развитию проституции как социального явления. С данным в романе описанием Сенной, примыкающих к ней улиц, заселенных чиновниками и беднотой, жаркого и пыльного петербургского лета 1865 г. непосредственно перекликается содержание многих фельетонов в тогдашних газетах — «Петербургском листке», «Голосе» и других.
Место жительства Раскольникова в романе — район Столярного переулка (здесь, на углу Малой Мещанской ул., в доме И. М. Алонкина жил в 1864–1867 гг. и сам писатель) — славилось обилием питейных заведений. «В Столярном переулке, — писала газета, — находится 16 домов (по 8 с каждой стороны улицы). В этих 16 домах помещается 18 питейных заведений, так что желающие насладиться подкрепляющей и увеселяющей влагой, придя в Столярный переулок, не имеют даже никакой необходимости смотреть на вывески: входи себе в любой дом, даже на любое крыльцо, — везде найдешь вино».[38] Рядом, на Вознесенском проспекте, помещалось 6 трактиров (один из них посещает в романе Свидригайлов), 19 кабаков, 11 пивных, 10 винных погребов и 5 гостиниц.
Соответствуют фактам, зафиксированным в газетных сообщениях, и другие, более второстепенные детали романа. Так, ввиду отсутствия в тогдашнем Петербурге водопровода, газеты жаловались неоднократно на «желтую воду» из каналов и рек, которую развозили водовозы (ср. ч. II, гл. 1), на «оборванных извозчиков», «вонь из распивочных», квартирных хозяек-немок и т. д. Мысль Раскольникова о необходимости в городе устроить фонтаны, которые бы «освежали воздух на всех площадях» (ч. I, гл. 6), перекликается с аналогичным проектом, изложенным в «Петербургском листке», а иронические слова поручика-пороха о «сочинителе», который, не уплатив в трактире за обед, был задержан и обещал отомстить своим обидчикам «сатирой» (ч. II, гл. 1), варьируют аналогичные сплетни, которые повторяли реакционно настроенные обыватели.[39]
Ряд характеров и деталей романа восходят к сходным деталям биографии автора «Преступления и наказания». После смерти своего старшего брата и прекращения в начале 1865 г. журнала «Эпоха» писатель оказался без литературной работы и без средств. «В течение целого года, — пишет биограф писателя, — Достоевский не перестает лихорадочно искать денег и барахтаться под обломками материальной катастрофы, подписывая векселя, удовлетворяя кредиторов, отбиваясь от нотариальных протестов, спасаясь от описи своего имущества и ежеминутно ощущая угрозу долговой тюрьмы. Действуя во всех направлениях, он закладывает свои сочинения, ищет денежного компаньона для журнала, обращается в Литературный фонд за крупным пособием, заключает кабальный договор с издателем Стелловским <…> Достоевский вынужден беспрерывно общаться с петербургскими процентщиками, квартальными надзирателями, ходатаями и дельцами всевозможных видов и рангов».[40] Многие из этих лиц были выхвачены им из жизни и в творчески преображенном виде перенесены на страницы романа. Не случайно в дошедших до нас черновых рукописях и планах ряд будущих персонажей романа носит имена кредиторов Достоевского или других лиц, известных нам из его собственной биографии.
Заглавие романа возвращает нас не только к названию знаменитого трактата итальянского юриста-просветителя Ч. Беккариа «Dei delitti е deîle pene» (1764), но и к журналу «Время», где в 1863 г. среди других материалов, посвященных уголовной хронике, появилась статья В. Попова «Преступления и наказания (эскизы из истории уголовного права)».[41] Здесь же Достоевский периодически печатал материалы ряда получивших общеевропейскую известность французских судебных процессов 1830-1850-х годов, представлявших интерес для психолога, в том числе процесса Пьера Франсуа Ласенера. В примечании к публикации отчета об этом процессе Достоевский писал, что процессы, подобные делу Ласенера, «занимательнее всевозможных романов, потому что освещают такие темные стороны человеческой души, которых искусство не любит касаться, а если и касается, то мимоходом, в виде эпизода…» (XIX. 89–90). Слова эти свидетельствуют, что не внешний, авантюрный, но более глубокий, нравственно-психологический аспект темы преступления, те возможности, которые психологический анализ «души» преступника открывал для изучения «темных сторон» современного ему общества, в первую очередь привлекал внимание Достоевского (в отличие от авторов современных ему обычных авантюрно-уголовных «романов-фельетонов») к этой теме.
Свои преступления Ласенер пытался оправдать мнимыми «идейными» соображениями. В стихах и мемуарах, написанных в заключении, желая привлечь к себе интерес и сочувствие либеральных и демократических кругов, Ласенер заявлял, что он — не обычный преступник, а борец с общественной несправедливостью, „жертва общества“, решившаяся смело, очертя голову, „идти противу всех“, чтобы отомстить за всеобщую несправедливость. Эта тенденция показаний Ласенера и его мемуаров и привлекла к нему внимание писателя. „В предлагаемом процессе, — писал Достоевский в цитированном примечании к публикации во „Времени“ процесса Ласенера, — дело идет о личности человека феноменальной, загадочной, страшной и интересной. Низкие источники и малодушие перед нуждой сделали его преступником, а он осмеливается выставлять себя жертвой своего века…“ (XIX, 90). Ласенер утверждал, что „идея“ индивидуального мщения обществу родилась у него под влиянием революционных и утопических социалистических идеалов эпохи. И именно это вызвало интерес к личности Ласенера у создателя образа Раскольникова, героя, объединившего в себе напряженный интеллектуализм, страдальческие, мучительные размышления над социальными противоречиями эпохи с индивидуалистическими порывами.
Напряженный интерес писателя к проблеме преступления возник на каторге, где жизнь столкнула его не только с политическими, но и с уголовными преступниками. Впоследствии Достоевский вновь и вновь как художник и мыслитель обращается к проблематике преступления, которая связывалась в его сознании с широким кругом социальных, а также нравственных вопросов русской жизни: неизбежным следствием ломки крепостнического уклада и развития капитализма в России было увеличение числа преступлений и усложнение их психологических мотивов.
В семье самого Достоевского в 1864–1865 гг., когда он задумывал роман, порою вставали вопросы, близкие к проблемам, занимавшим Раскольникова. После смерти M. M. Достоевского его дети — богато одаренные юноши и девушки — остались без куска хлеба. А между тем тетка М. М. и Ф. М. Достоевских (сестра их матери) — выжившая из ума старуха А. Ф. Куманина, обладательница огромного капитала, отказывает в помощи племянникам, завещая свои деньги на украшение церквей и поминовение души.
После прекращения журнала «Эпоха» сам писатель оказался без литературной работы и без средств, преследуемый кредиторами. В это время ему пришлось непосредственно самому столкнуться с петербургскими ростовщиками, ходатаями по делам (в том числе — присяжным стряпчим Павлом Петровичем Лыжиным, явившимся, по-видимому, прототипом Лужина), полицией и т. д. Некоторые детали из жизни Мармеладова Достоевский мог извлечь из устных рассказов и писем к нему сотрудника «Времени» П. Горского, полунищего литератора-неудачника, страдавшего запоем и зачастую ночевавшего на сенных барках. Образ гражданской жены Горского, немки Марты Браун, подсказал автору, вероятно, и фигуру Катерины Ивановны (рядом черт биографии и характера — болезненной гордостью, обидчивостью, ранней смертью от чахотки — она напоминает также первую жену Достоевского, Марью Дмитриевну). Чтобы спасти «Эпоху» и помочь семье брата, Достоевский в августе 1864 г. вынужден был одолжить по векселю 10 000 рублей у богатой тетки-ханжи А. Ф. Куманиной, — унизительная поездка к ней за деньгами в Москву, вызванные этим размышления, посещение ее дома в какой-то мере психологически подготовили Достоевского к описанию размышлений Раскольникова в начале романа и сцены посещения им квартиры Алены Ивановны. Наконец, в образе Свидригайлова, хотя и в трансформированном виде, запечатлен психологический облик одного из обитателей омского острога, убийцы — дворянина Аристова (описанного в «Записках из Мертвого дома» под именем А-ва). Упоминаемый Лужиным «лектор всемирной истории», осужденный за подделку билетов пятипроцентного займа (с. 144), — родственник писателя с материнской стороны, московский профессор А. Т. Неофитов. Мать Неофитова была двоюродной племянницей дяди писателя А. А. Куманина (мужа старшей сестры матери Достоевского), и писатель не мог не переживать болезненно все подробности его дела. Как и сам Достоевский, А. Т. Неофитов был наследником А. Ф. Куманиной, у которой он занял 15 000 рублей под залог трех поддельных билетов лотерейного займа. События эти, затрагивавшие писателя лично и характерные для быта окружавшей его среды, способствовали постановке тех острых, тревожных вопросов, которые составляют идеологическую сердцевину романа.
Итак, картины Петербурга, нарисованные в романе, насыщены неповторимыми, конкретными чертами «текущей» действительности. Но и в размышлениях Раскольникова и других героев «Преступления и наказания» мы все время встречаемся с отзвуками идей, обсуждавшихся в тогдашней печати, вызывавших в эпоху создания романа острую идеологическую борьбу.
«Социализм <…> указывает на аномалию настоящего общественного порядка, а следовательно, и всех общественных учреждений. Он утверждает и доказывает, что настоящая цивилизация бессильна, ведет к противоречиям, что она порождает угнетение, нищету и преступление; он обвиняет политическую экономию как ложную гипотезу, как софистику, изобретенную в пользу эксплуатации большинства меньшинством: он начертывает страшную картину человеческих бедствий…» — писал в 1862 г. журнал «Время».[42] Слова эти весьма точно соответствуют художественному диагнозу писателя. Но, сходясь во многом с русскими и западноевропейскими социалистами своей эпохи в оценке «бедствий» современного ему общества, Достоевский расходился с ними в понимании причин этих «бедствий», а потому — и в понимании путей исцеления общества от них.
В «Записках из подполья» Достоевский выразил мысль, что тип человеческой личности, порожденный пореформенной действительностью, сложнее, чем это представлялось «лекарям-социалистам» 1840-х годов. Социалистические теории 40-60-х годов слишком отвлеченны и прямолинейны, не учитывают всей противоречивости реальной человеческой природы, ее внутренней диалектики — полагал герой «Записок» и их автор. Сходная мысль во многом определила выбор центрального героя «Преступления и наказания».
Достоевский по-своему вмешался в «Преступлении и наказании» в общественную и художественную полемику начала 1860-х годов о «новых людях», создав на страницах романа, с одной стороны, трагическую фигуру мыслящего «нигилиста» Раскольникова, а с другой — сатирические образы носителей «уличной философии» — Лужина и Лебезятникова.
Раскольников во многом социально и психологически сродни тем героям, которых рисовала демократическая литература 1860-х годов. Это — умный и талантливый полунищий студент, напряженно размышляющий над вопросами современной ему социальной жизни и всем своим существом восстающий против ее несправедливости. Но демократическая литература той эпохи, пафос которой определялся в первую очередь борьбой с крепостным правом и его пережитками, ставила в центр своего внимания тех представителей молодого поколения, которые были всецело воодушевлены борьбой со старыми порядками. Достоевский же делает объектом своего наблюдения иной, более сложный и противоречивый тип личности, зарождавшийся в ту эпоху. В его герое горячая отзывчивость и сострадание окружающим беднякам, глубокое чувство совести сложным образом совмещаются с презрением к ним и стремлением стать выше других людей, мечта об искоренении социального зла — с злобными и мстительными индивидуалистическими порывами. Именно к этому новому для жизни и литературы, психологически противоречивому типу личности Достоевский стремился в романе приковать внимание своих современников, считая его сгустком важных и характерных тенденций общественной жизни и психологии, беспокоивших писателя.
Картина пореформенной ломки русского общества, наблюдения над жизнью интеллигенции и мещанско-разночинских слоев городского населения раскрыли перед Достоевским опасность, скрытую в положении этих слоев, которые могли оказаться (и нередко действительно оказывались) в его время жертвой соблазнов капиталистического развития, легко впитывали в свою душу яд буржуазного индивидуализма и анархизма. Кризис традиционной морали, сознание относительности старых общественных и нравственных норм рождали у части тогдашней молодежи наряду с чувством протеста анархические настроения, толкали ее на путь преступления.
Свои наблюдения над русской общественной жизнью Достоевский поверял и углублял, размышляя над историческими судьбами западноевропейской культуры, критически анализируя идеи Карлейля, Штирнера и других представителей индивидуалистической философии и морали той эпохи. «Преступление и наказание» было написано в последние годы режима Второй империи во Франции, когда в Пруссии Бисмарк проводил свою политику «железа и крови». Как и Толстому (писавшему в те годы «Войну и мир»), исторический опыт общественной борьбы в эпоху Наполеона III позволил Достоевскому связать критический анализ буржуазного индивидуализма с развенчанием фигуры Наполеона как исторического прообраза современных ему индивидуалистов и проповедников идеи «сильной личности». Характерно, что «Преступление и наказание» и главы «1805 года» (т. е. будущего романа «Война и мир») печатались в 1866 г. на страницах «Русского вестника» одновременно.
Проблемы бунта и преступления в романе слились в единый комплекс вопросов. Это сообщило образу главного героя «Преступления и наказания» ту внутреннюю глубину, сложность и противоречивость, которая вызвала споры и борьбу вокруг романа, завязавшиеся в критике 1860-х годов и не утихающие до наших дней.
Делая в лице Раскольникова предметом художественного анализа новый, сложный тип личности и сознания человека, в душе которого совершается диалектика добра и зла, а глубокая отзывчивость к страданиям окружающих совмещается с индивидуалистическим ощущением себя «властелином судьбы», противостоящим «твари дрожащей», Достоевский склоняется к мысли, что единственным спасением для личности такого типа является нравственное перерождение в чувстве общности с другими людьми, в труде и страдании. Индивидуалистическая «идея» Раскольникова и совершенное под ее влиянием преступление ведут героя романа к «разомкнутости и разъединенности с человечеством», несмотря на все его возмущение миром угнетения и эксплуатации, — делают его невольным соучастником Лужина, Свидригайлова, ростовщицы Алены Ивановны и всех тех ненавистных ему «подлецов», которые презирают и унижают простых людей. И наоборот, совесть, мучающую Раскольникова после преступления, Достоевский изображает как то присущее ему потенциально народное начало, которое не дает ему спокойно пожать плоды преступления, так как напоминает ему о единстве с другими страдающими и угнетенными, делает восприимчивым к разуму людей из народа и к их нравственным требованиям, близким, в понимании писателя, евангельскому идеалу любви и милосердия. Осуждая индивидуализм и своеволие Раскольникова, Соня призывает его отказаться от морали «сверхчеловека», чтобы стойкостью и страданием, искупить свою вину перед страдающим и угнетенным человечеством — в этом смысл символической сцены чтения ею Раскольникову легенды о воскресении Лазаря и следующих за нею финальных глав романа.
Достоевский дал в романе такой глубокий критический анализ сознания личности «свободного», буржуазно-индивидуалистического типа, который был новым словом для русской и мировой литературы его эпохи. Незадолго до появления «Преступления и наказания», в марте 1865 г., вышла «Жизнь Юлия Цезаря» Наполеона III — сочинение апологетического характера, в предисловии к которому французский император, опираясь на вульгаризированные им воззрения Т. Карлейля и других мыслителей-романтиков, защищал политические идеи бонапартизма, выдвигая тезис о праве «сильной личности» нарушать любые обязательные для других, более обыкновенных людей нравственные нормы. Это сочинение Луи-Наполеона, тогда же ставшее известным русскому читателю, и вспыхнувшая в связи с ним в русской печати полемика могут рассматриваться, по справедливому указанию ряда исследователей, как один из идейных источников «теорий» Раскольникова.
В романе получили разнообразное отражение также многие другие — крупные и мелкие-факты русской и зарубежной политической жизни 1860-х годов, которые остро и болезненно воспринимались Достоевским как выражение существующего общественно-политического неравенства (см. примеч. к с. 19, 44 и др. наст. изд.). Одна из популярных идей современной ему позитивистской науки, с которой устами Раскольникова полемизирует Достоевский в IV главе первой части романа, — это фаталистическое представление о неизменности основных законов существующего общества. В 1850-1860-х годах она получила отражение в популярных в России 1860-х годов сочинениях английского историка Т. Бокля, немецкого экономиста А. Вагнера и других ученых и публицистов позитивистского толка, опиравшихся на получившие в то время широкую известность идеи бельгийского математика и социолога А. Кегле. Основываясь на статистических выводах, Кетле полагал, что процент убийств и других преступлений, а также процент женщин, занимающихся проституцией, представляет в обществе постоянную величину и может быть вычислен заранее. Исходя из этого, представители указанного направления утверждали, что проституция и преступления неизбежны во всяком обществе: определенный процент лиц всегда был и неизменно будет осужден в нем на то, чтобы служить средством удовлетворения соответствующей общественно-психологической потребности. К подобному научно неправомерному выводу из статистических наблюдений Кетле склонялись не только Бокль и Вагнер, но и критик демократического журнала «Русское слово» В. А. Зайцев, с которым Достоевский резко полемизировал в 1860-х годах в своих статьях и своем художественном творчестве.
Другой круг идей западноевропейской социологии 1860-х годов, полемика с которыми получила отражение в романе, — это возникшие в это время идеи социального дарвинизма. В 1862 г. в журнале братьев Достоевских «Время» была помещена статья H. H. Страхова «Дурные признаки», в которой автор критиковал предисловие французской переводчицы «Происхождения видов» Ч. Дарвина К.-О. Руайе к ее переводу этого великого труда.[43] Высоко оценивая значение идей Дарвина для естествознания, Страхов в этой статье предостерегал против механического перенесения учения об естественном отборе в науку об обществе, порицая Руайе за ее попытку с помощью ложно истолкованного ею учения Дарвина доказать «естественное» происхождение и вечный характер неравенства между расами, общественными классами, а также — отдельными индивидами. Защищая «естественное» происхождение и неустранимость в будущем обществе личного и социального неравенства, Руайе утверждала, что стремление содействовать равенству между людьми разных классов и рас является вредной утопией, и, предвосхищая Ницше, резко ополчалась против идей сострадания и милосердия. Предисловие Наполеона III к «Истории Юлия Цезаря» и предисловие Руайе к ее переводу были восприняты Достоевским как близкие по духу проявления одной и той же глубоко враждебной и неприемлемой для него тенденции, которой он стремился дать в романе страстный отпор.
Значительную роль в философской концепции романа играет борьба с утилитаризмом, которая была начата писателем в «Записках из подполья». Критикуя мораль «разумного эгоизма» Чернышевского и Добролюбова как вид моральной «арифметики», Достоевский — это показывает эпизод с Лужиным — относит тот же упрек и к другому, более широкому течению современной ему западной этики, представленной именами Бентама, Милля, Спенсера и их последователей. Недостаток этики «разумного эгоизма» Достоевский видит в том, что в силу своего рационалистического характера она отрицает роль непосредственного нравственного побуждения и в философском отношении основана на том же принципе разумно понятого личного интереса, что и этика Милля. Шаткость ее принципа на практике писатель усматривает в том, что он легко может быть, во-первых, использован для оправдания выгоды не только общества, но и отдельного лица, а во-вторых, служить для последнего всего лишь иллюзорным прикрытием его личных побуждений. Поэтому идеям утилитарной этики Достоевский стремится противопоставить иное обоснование нравственности, имеющей характер независимого от воли отдельного лица общеобязательного императива. Общеобязательный нравственный закон, по Достоевскому, заложен в натуре человека и более или менее сильно ощущается им, как бы он ни был испорчен. Верные хранители нравственного идеала — люди из народа, подобные Соне, Лизавете, Миколке, внутреннее убеждение которых созвучно инстинктивному голосу, живущему также и в груди человека из образованных кругов, каким является Раскольников, но обычно заглушаемому в нем «кабинетными» теориями, порожденными отвлеченным рассудочным анализом, отрывом от народной «почвы». Выраженный в романе взгляд на этический закон как на своеобразный «категорический императив» сближает моральную проблематику романа с нравственным учением Канта. Но в отличие от Канта Достоевский, во-первых, как уже было только что отмечено, источник нравственного закона находит в нравственном чувстве народа, а во-вторых, пытается сблизить его с идеями своеобразно истолкованной им евангельской этики.
Обнаружившийся в годы Крымской войны кризис правительственной системы Николая I побудил царское правительство пойти в 1860-х годах вслед за проведением крестьянской на подготовку судебной реформы. После Крымской войны в русской печати — демократической и либеральной — были широко подвергнуты критике дореформенный суд и вся совокупность связанных с ним учреждений, юридических порядков и норм. В обсуждении этих вопросов заметное участие в начале 1860-х годов принял Достоевский как автор «Записок из Мертвого дома», редактор «Времени» и «Эпохи». Волна общественного возбуждения заставила правительство Александра II опубликовать в ноябре 1864 г. новые судебные уставы, заменявшие старый суд, целиком зависимый от правительственной администрации, новыми судебными учреждениями с адвокатами и присяжными.
Вопросы, обсуждавшиеся в годы создания романа в русском обществе в печати и юридической науке в связи с проведением судебной реформы, также получили широкое отображение в романе. Это — проблема преступления в ее связи с общим строем социальной жизни, вопрос о соотношении влияния различных — социальных, нравственных и медико-патологических — факторов на волю преступника, об его нравственной и юридической ответственности за свои действия, о необходимости замены старых невежественных деятелей дореформенной полиции и суда новым типом деятелей, владеющих достижениями современной юридической и психологической науки (такой тип деятеля критически обрисован в романе в лице Порфирия). В решении указанных вопросов Достоевский шел своим особым путем, развивая общий взгляд на причины, порождающие преступление, и пути исправления преступника, который был намечен им в «Записках из Мертвого дома»: соглашаясь с огромной ролью социально-исторической среды и обстановки в формировании характера и психологии преступника, Достоевский в то же время отводил такую же важную роль нравственным факторам. Писатель предостерегал современную ему юриспруденцию против оправдания преступника воздействием окружающей среды и против отрицания его личной нравственной ответственности за свои действия. Эта позиция Достоевского заставила его в романе многократно полемизировать по различным юридическим вопросам с современными ему правовыми и судебно-медицинскими учениями.
Появление «Преступления и наказания» было подготовлено широким развитием в России начала 1860-х годов очерка, рассказа и повести из жизни большого города, дававших «протокольные», физиологически точные зарисовки быта Петербурга, Москвы и провинции и проникнутых глубоким сочувствием к городским низам. В журналах Достоевского «Время» и «Эпоха» был помещен ряд очерков и рассказов такого рода — Н. Г. Помяловского, В. В. Крестовского, П. Н. Горского, А. И. Левитова, М. А. Воронова и др. Аналогичные по типу и содержанию произведения печатались и в других тогдашних изданиях, в частности в революционно-демократическом «Современнике».
Однако вместо разрозненных очерковых зарисовок, характерных для его предшественников, Достоевский дал в «Преступлении и наказании» широкую и цельную панораму Петербурга, и, что еще важнее, социально-бытовой план романа он слил с психологическим и философским, соединив в нем изображение самых «простых», повседневных фактов жизни города с их сложной символической трактовкой, углублением в широкий круг тех социальных, философских и нравственных вопросов, вокруг которых сосредоточена главная идейно-художественная проблематика романа.
Обстановка в «Преступлении и наказании» насыщена контрастами света и тени. Самые трагические и впечатляющие эпизоды разыгрываются здесь в трактирах, на грязных улицах, в гуще обыденности и прозы — и это подчеркивает глухоту страшного мира, окружающего героев, к человеческой боли и страданию. Как в трагедиях Шекспира, в действии принимают участие не только люди, но и стихии — природа и город, вода и земля. Они выступают как силы то дружественные, то враждебные людям. Раскольников перед убийством почти физически задыхается в каменном мешке жаркого, душного и пыльного города; он живет в каморке, похожей на гроб. Самоубийство Свидригайлова происходит сырой и дождливой ночью, когда не только переполняется чаша его страданий, но и вся природа, кажется, хочет выйти из берегов. Многие эпизоды тонут в своеобразном «рембрандтовском» освещении. Существенную роль играют в романе также философские и числовые символы (сны Раскольникова, возвращение — дважды — к евангельскому рассказу о воскресении Лазаря, символизирующее способность героя к нравственному возрождению, три посещения Раскольниковым Порфирия и Сони и т. д.).
Так возник новый, характерный для Достоевского, насыщенный философской мыслью тип идеологического «романа-трагедии», классическим образцом которого можно считать «Преступление и наказание». Явившись своеобразным зеркалом общественной жизни эпохи, он впитал в себя многочисленные традиции предшествующей мировой литературы.
Стремясь исследовать сложный клубок философско-нравственных проблем своей эпохи, Достоевский в то же время считал, что проблемы эти неразрывно связаны с «вековечными» проблемами, всегда занимавшими величайшие умы человечества. Отсюда его внимание к тем произведениям мировой литературы, которые в прошлом и в современную ему эпоху поднимали вопросы, близкие к философско-нравственной проблематике романа.
Раскольников — петербургский студент, русский юноша 1860-х годов. Но его духовный мир сложным образом соотнесен в романе не только с духовным миром современного ему поколения, но и с историческими образами прошлого, частично названными (Наполеон, Магомет, шиллеровские герои), а частично не названными в романе (пушкинские Германн, Борис Годунов, Самозванец; бальзаковский Растиньяк, Ласенер и т. д.). Это позволило автору предельно расширить и углубить образ главного героя, придать ему желаемую философскую масштабность.
В русской литературе XIX в. трагическая тема «Преступления и наказания» была подготовлена творчеством Пушкина — романиста, поэта и драматурга. Основная сюжетная коллизия «Пиковой дамы» — поединок полунищего бедняка Германна, наделенного «профилем Наполеона» и «душой Мефистофеля», с доживающей свою жизнь, никому не нужной старухой графиней через три десятилетия вновь ожила у Достоевского в трагическом поединке Раскольникова с другой старухой — ростовщицей. Сам Достоевский указал на эту связь, охарактеризовав пушкинского Германна как «колоссальное лицо, необычайный, совершенно петербургский тип, — тип из петербургского периода» русской истории («Подросток», ч. 1, гл. VIII). Не менее тесно связан «бунт» Раскольникова с бунтом Евгения из «Медного всадника». Но и Сильвио — герой повести «Выстрел», Борис Годунов, страдающий от последствий своего преступления, Сальери с его мрачными, уединенными сомнениями и нравственными терзаниями в определенной степени ввели Достоевского в круг тех психологических и нравственных проблем, которые стоят в центре «Преступления и наказания». Пушкин не только обрисовал душевные терзания честолюбивого, полного сил молодого человека, страдающего от своего неравного положения в обществе, не только впервые в русской литературе дал психологическую драму убийцы, являющегося жертвой своего отравленного ядом индивидуализма, нравственно больного сознания. В стихотворениях, посвященных Наполеону (в особенности в оде «Наполеон», 1821), поэт очертил общие контуры той «наполеоновской» психологии, которая неотразимо притягивает мысль Раскольникова. Позднее, в «Евгении Онегине» (гл. 2, XIV), «наполеоновские» мечты рассматриваются Пушкиным уже как настроение не одного, но многих, безымянных наполеонов, как черты целого нарождающегося общественного типа:
Мы все глядим в Наполеоны:
Двуногих тварей миллионы
Для нас орудие одно…
Поставленная Пушкиным проблема судьбы современного человека «наполеоновского», индивидуалистического склада с его «озлобленным умом» и «безмерными» мечтаньями, не останавливающегося перед мыслью о преступлении, в новом аспекте получила развитие у Лермонтова в «Маскараде» и «Герое нашего времени». В судьбе лермонтовских Вадима, Печорина, Демона, в гоголевском Чарткове (в повести «Портрет») определенную роль играли и индивидуалистические мотивы, и тема преступления, и мотив психологического экспериментирования над собой (особенно отчетливо выраженный у Печорина).
Индивидуалистическое умонастроение, приводящее к противопоставлению отдельных избранных людей толпе, колебания между «обычной» моралью толпы и преступлением были характерны и для многих героев западноевропейской литературы. Таковы Мельмот-скиталец Метьюрина, Медард Э. Т. А. Гофмана («Эликсиры сатаны»). Сочетание страстного протеста против несправедливостей общества с повышенным чувством личности и горделивым недоверием к «обыкновенным» людям было свойственно героям Байрона — Корсару, Ларе, Манфреду. Встречается подобное умонастроение и в творчестве других западноевропейских романтиков. Сам Достоевский в черновых материалах к роману сопоставляет Раскольникова с Жаном Сбогаром — романтическим разбойником и бунтарем-индивидуалистом, героем одноименного романа Ш. Нодье (1818). Близкие Раскольникову психологические мотивы можно найти и во французском реалистическом романе 30-40-х годов XIX в. у молодых героев Бальзака и Стендаля — Растиньяка («Отец Горио», 1835) и Жюльена Сореля («Красное и черное», 1830). В черновике речи Достоевского о Пушкине (1880) есть строки: «У Бальзака в одном романе один молодой человек в тоске перед нравственной задачей, которую не в силах еще разрешить, обращается с вопросом к любимому своему товарищу, студенту, и спрашивает его: „Послушай, представь себе, ты нищий, у тебя ни гроша, и вдруг где-то там, в Китае, есть дряхлый, больной мандарин, и тебе стоит только здесь, в Париже, не сходя с места, сказать про себя: умри, мандарин, и за смерть мандарина тебе волшебник пошлет сейчас миллион, и никому это неизвестно и, главное, в Китае …“. Вот вопрос, и вот ответ: „Est-il bien vieux ton Mandarin? Eh bien, non, je ne veux pas“.[44] Вот решение французского студента» (XXVI, 288). Эти строки, в которых речь идет о разговоре Растиньяка и его друга Бьяншона в романе Бальзака «Отец Горио»,[45] указывают, что Достоевский хорошо помнил соответствующий эпизод названного романа Бальзака, тематически близкий «Преступлению и наказанию». В Англии Э. Бульвер в романе «Юджин Арам» (1831), основанном на действительном происшествии, случившемся в середине XVIII в., рассказал о судьбе молодого ученого, которого нужда и мечты о великом научном открытии привели к преступлению, сходному с преступлением Раскольникова. Э. Гаскел в своем более позднем социальном романе «Мэри Бартон» (1848), русский перевод которого был напечатан в 1861 г. в журнале «Время», ярко обрисовала историю падшей женщины и картину нравственных мук рабочего-убийцы Бартона после совершенного им убийства фабриканта Карсонса. «Последний день приговоренного к смерти» (1829) В. Гюго и его же прочитанные Достоевским летом 1862 г. в Италии «Отверженные» (1862), затрагивавшие близкие автору вопросы и остававшиеся в годы создания «Преступления и наказания» литературной злобой дня, также сыграли определенную, более или менее заметную роль для процесса формирования и развития социальной и философско-этической проблематики «Преступления и наказания».
Но следует указать и на черты, которые принципиально отличают нравственный облик героя «Преступления и наказания» от большинства его литературных предшественников. Пушкинский Германн, бальзаковский Растиньяк, Жюльен Сорель Стендаля полны более или менее глубокого возмущения против общества, в котором они живут. Но при этом их интересы направлены прежде всего на собственное положение в обществе, улучшить которое они хотят посредством карьеры или обогащения. Раскольников же глубоко и искренне бескорыстен. Как всем последующим героям Достоевского, ему надо прежде всего «мысль разрешить», найти выход из существующего несправедливого положения вещей, который круто переменил бы не только его собственную жизнь, но и бытие всех окружающих людей, выход, который привел бы к установлению того нового мирового порядка, к которому он стремится. Для этого-то Раскольников хочет утвердить свою «идею», обосновать возможность полного переворота в этике и свое «право» произвести этот переворот во имя не только своего личного, но и общего блага. Не случайно он сравнивает сам себя не только с Наполеоном, но и с Магометом, т. е. считает себя создателем своего рода новой мировой религии.[46]
Темы «случайного семейства», разложения общественных связей и трудного развития человеческой личности в пореформенную эпоху, гибельности индивидуалистической философии и морали (нередко вплотную подводящих даже глубоко мыслящего, богато одаренного молодого человека к отрицанию норм общечеловеческой нравственности или прямо толкающих его к преступлению) — все эти центральные проблемы «Преступления и наказания» получили дальнейшее сложное преломление в «Идиоте», «Бесах», «Подростке», «Братьях Карамазовых». При создании их Достоевский смог опереться на те принципы построения большого социально-философского романа с широким охватом действительности и многочисленными участниками (причем через разные, несходные между собой их «голоса» художником искусно проведена одна и та же главная тема), которыми впервые он воспользовался в «Преступлении и наказании». А одна из основных философско-этических идей романа — о невозможности для человека основать свое счастье на несчастье другого человеческого существа — стала лейтмотивом не только позднейшего художественного творчества Достоевского, но и его публицистики — вплоть до критического разбора «Анны Карениной» в «Дневнике писателя» (1877) и анализа „Евгения Онегина“ в речи о Пушкине (1880).
Уже первая часть «Преступления и наказания», появившаяся в январском и февральском номерах «Русского вестника» за 1866 г., имела большой успех у читающей публики. 18 февраля Достоевский, продолжавший в это время работать «как каторжник» над последующими частями, писал А. Е. Врангелю, что о начальных главах «Преступления и наказания» он «уже слышал много восторженных отзывов» (XXVIII, кн. 2, 151), а 29 апреля И. Л. Янышеву, что роман «поднял» его «репутацию как писателя» (там же, 156).
Первым печатным откликом на начальные главы «Преступления и наказания» явился обзор «Журналистика» в газете А. А. Краевского «Голос».[47] Анонимный автор писал здесь: «…роман обещает быть одним из капитальных произведений автора „Мертвого дома“. Страшное преступление, положенное в основу этой повести, рассказано с такой потрясающею истиною, с такими тонкими подробностями, что вы невольно переживаете перипетии этой драмы со всеми ее психическими пружинами, переходите по изгибам сердца с первого зарождения в нем преступной мысли до ее окончательного развития <…> Самая субъективность автора, от которой иногда страдали характеры его героев, здесь нисколько не вредит, потому что сосредоточивается на одном лице и проникается художественною ясностью типа». Находя, что анализ в романе «полнее, живее дает чувствовать силу драмы», рецензент с особым сочувствием выделял сон Раскольникова как «один из лучших в романе» эпизодов, в котором «нельзя убавить ни одной черты».
В отличие от «Голоса» орган революционных демократов 1860-х годов «Современник» отнесся к первым главам романа полемически, истолковав их как нападение на передовое студенчество и вообще на революционную молодежь 60-х годов. Приведя из романа авторское замечание о том, что в словах студента в разговоре с офицером об убийстве ничтожной «старушонки» как о возможном средстве спасти «сотни, тысячи, может быть, существований» Раскольников узнал «самые частые, не раз уже слышанные им, в других только формах и на другие темы, молодые разговоры и мысли», созвучные его собственным убеждениям (ч. I, гл. 6), Г. 3. Елисеев писал здесь, что, выдвигая подобные обвинения против демократического студенчества, Достоевский становится в ряды бывших представителей «натурализма» 40-х годов, «озлобленных движением последнего времени». Защищая молодое поколение от подобных «позорных измышлений», критик писал: «Бывали ли когда-нибудь случаи, чтобы студент убивал кого-нибудь для грабежа? Если бы такой случай и был когда-нибудь, что может он доказывать относительно настроения вообще студенческих корпораций? <…> Что сказал бы Белинский об этой новой фантастичности г-на Достоевского, фантастичности, вследствие которой целая корпорация молодых юношей обвиняется в повальном покушении на убийство с грабежом?».[48]
Полемику с Достоевским Елисеев продолжил в третьем номере «Современника». Иронически сравнивая здесь «Преступление и наказание» с повестью H Д. Ахшарумова «Натурщица»,[49] которую критик оценил как «чепуху и галиматью», он писал, что «повесть эта по смелости замысла нисколько не уступает новому роману Достоевского, а по художественности даже далеко превосходит его». Елисеев доказывал, что Раскольников — не тип, а одиночное, исключительное или скорее даже вовсе не существующее явление. «Что же сказать о художественном такте поэта, который процесс чистого, голого убийства с грабежом берет темою для своего произведения и самый акт убийства передает в подробнейшей картине со всеми малейшими обстоятельствами? В художественном отношении — повторяем — даже в художественном отношении это чистая нелепость, для которой не может быть найдено никакого оправдания ни в летописях древнего, ни в летописях нового искусства».
«Рецензент „Голоса“, расхваливающий этот роман, — писал далее Елисеев, — становится чисто на психологическую точку зрения. Он говорит, что интерес романа сосредоточен на изображении той борьбы, которая происходит в душе преступника перед совершением убийства. Это совершенно неправда. Уничтожьте только тот оригинальный мотив убийства, в силу которого Раскольников видит в убийстве не гнусное преступление, а поправление и направление природы, некоторым образом подвиг, мало того: сделайте такой взгляд на убийство только личным, индивидуальным убеждением одного Раскольникова, а не общим убеждением целой студенческой корпорации, всякий интерес в романе г-на Достоевского немедленно пропадет. Это ясно показывает, что основу романа г-на Достоевского составляет предположенное им или принятое за данный факт существующее в студенческой корпорации покушение на убийство с грабежом, существующее в качестве принципа. От этого только и частный факт убийства, в сущности обыкновенного, принимает интерес в глазах читателя и делается сюжетом, годным для романа…».[50]
Выдвинутое Елисеевым по адресу Достоевского обвинение в том, что своим новым романом он присоединился к травле революционного студенчества, которая велась в середине 60-х годов реакцией и правительственными верхами, повторил анонимный рецензент газеты «Неделя» (в целом далекой от революционного лагеря): «…отдавая полную справедливость таланту г-на Достоевского, — писал он, — мы не можем пройти молчанием тех грустных симптомов, которые в последнем его романе обнаруживаются с особенною силою <…> Г-н Достоевский в настоящую минуту недоволен молодым поколением. Это бы еще ничего. В поколении этом, действительно, есть недостатки, заслуживающие порицания, и выводить их наружу вполне похвально, конечно, если дело ведут честно, не бросая камня из-за угла. Так поступил Тургенев, изобразивший (впрочем, весьма неудачно) недостатки молодого поколения в своем романе „Отцы и дети“, но г-н Тургенев вел дело начистоту, не прибегая к грязненьким инсинуациям <…> Не так поступает г-н Ф. Достоевский в своем новом романе. Он не говорит прямо, что либеральные идеи и естественные науки ведут молодых людей к убийству, а молодых девиц к проституции, а так, косвенным образом, дает это почувствовать…».[51]
Аналогичную позицию в оценке первой части романа заняла близкая «Современнику» «Искра». В фельетоне И. Р. (И. Россинского) «Двойник. Приключения Федора Стрижова» отмечалось, что роман «Злодейство и возмездие» писали как бы два человека: Федор Стрижов и его двойник. Первый создал образ сочувствующего страданиям бедняков студента Раскольникова, второй — тенденциозно извратил его, превратив в «пугало», в «косматого нигилиста». В следующем номере «Искра» иронически утверждала, будто бы свое убеждение, что «любимым предметом беседы в студенческих кружках служит оправдание убийства для грабежа», Достоевский почерпнул «при посредстве вертящегося стола» (т. е. на спиритическом сеансе) из бесед с «надворным советником, проглоченным в Пассаже крокодилом».[52]
Тем не менее среди первых отзывов о романе были и такие, в которых отмечались его глубина и правдивость и высоко оценивалось искусство Достоевского — психолога и романиста.
«Главной видимой целью, — писал уже знакомый нам рецензент «Недели», — автор поставил себе психологический анализ преступления, причин, к нему ведущих, и его последствий. Эту задачу г-н Достоевский выполнил блистательно, с потрясающей душу правдой. Читатель шаг за шагом следит, как преступная мысль, случайно запавшая в голову молодого человека, убитого безвыходною нищетою, растет, развивается, преследует этого несчастного, как кошмар, и, наконец, дает ему в руки топор — орудие убийства. Сюжет далеко не новый, но кажется совершенно новым благодаря той поразительной правде и отчетливости, с которыми автор, имевший случай близко наблюдать преступников, анализирует припадки полусумасшествия, под влиянием которого его Раскольников, почти бессознательно, совершает убийство и потом инстинктивно, движимый чисто животным чувством самосохранения, старается скрыть следы преступления».[53]
О глубине психологического анализа как об отличительной черте дарования Достоевского, ярко проявившейся в его новом романе, писал и другой рецензент: «Талант Ф. М. Достоевского развился рельефно, и главная сторона и свойства его таковы, что он резко отличается от дарований других наших писателей. Предоставив им внешний мир человеческой жизни: обстановку, в которой действуют их герои, случайные внешние обстоятельства и т. п., Достоевский углубляется во внутренний мир человека, внимательно следит за развитием его характера и своим глубоко основательным, но беспощадным анализом выставляет перед читателем всю его внутреннюю, духовную сторону — его мозг и сердце, ум и чувства. Этот анализ и отличает его от всех других писателей и ставит на почетное и видное место в русской литературе».
О двойственном характере восприятия романа широкой массой читателей — как «тенденциозного» произведения, направленного против настроений демократической молодежи, с одной стороны, и — с другой — как вещи, отмеченной огромной мощью психологического проникновения в душу героев, — иронически вспоминал через год один из современников:
«Начало этого романа наделало много шуму, в особенности в провинции, где все подобного рода вещи принимаются, от скуки, как-то ближе к сердцу. Главнейшим образом заинтересовала всех не литературная сторона романа, а, так сказать, тенденциозная: вот, мол, студент ведь старуху-то зарезал, следовательно, тут тово, что-нибудь да не даром! А тут, как раз кстати, появилась и известная рецензия в „Современнике“, которая, надобно правду сказать, много дала „Русскому вестнику“ новых читателей. О новом романе говорили даже шепотом, как о чем-то таком, о чем вслух говорить не следует <…> С этого именно времени научное слово „анализ“ получило право гражданства в провинциальном обществе, которое прежде его совсем не употребляло, — и новое слово, как видно, пришлось по вкусу. Только, бывало, и слышишь толки: „Ах, какой глубокий анализ! Удивительный анализ!..“ „О, да! — подхватывала другая барыня, у которой и самой уже возбудилось желание пустить в дело это новое словечко, — анализ действительно глубокий, но только, знаете ли что? — прибавляла она таинственно, — говорят, анализ-то потому и вышел очень тонкий, что сочинитель сам был…“ — при этом дама наклонялась к уху своей удивленной слушательницы… „Неужели?..“ — „Ну да, зарезал, говорят, или что-то вроде этого…“».[54]
«Роман этот <…> — писал другой печатный орган, — возбуждает в обществе толки самые разнообразные. Приводим здесь главные из них, которые чаще других привелось нам слышать: „Что можно сказать особенного на эту избитую тему?“ — говорят, пробежавши первые страницы романа люди, начитавшиеся вдоволь судебно-уголовных процессов и романов на подобные темы. „Как жалко этого молодого человека (преступника) — он такой образованный, добрый и любящий, и вдруг решился сделать такой ужасный поступок“, — отзываются люди, обыкновенно с жаром читающие всякого рода романы и не размышляющие о том, для чего они пишутся. „Фу… какое скверное и мучительное впечатление остается после этой книги!..“ — говорят, бросая ее, люди, доказывающие этими самыми словами, что ни одно слово романа не оставлено ими без внимания и что мысли, возбужденные им, тяжело западают в голову, несмотря на все желание от них отделаться».[55]
Из суждений писателей-современников о начальных главах романа нам известен отзыв И. С. Тургенева, отметившего после чтения первых двух книжек «Русского вестника» 25 марта (6 апреля) 1866 г. в письме к А. А. Фету из Баден-Бадена, что первая часть «Преступления и наказания» Достоевского «замечательна» (вторая половина первой части, т. е. теперешняя вторая часть, показалась ему слабее первой, отдающей «самоковыряньем»),[56] А. Ф. Кони сообщает в своих воспоминаниях о восторженном отношении А. Н. Майкова к первой части.[57] Одобрительно отозвался о романе в Женеве в 1867 г., по свидетельству А. Г. Достоевской, по прочтении его первой половины и Н. П. Огарев.
Что касается непосредственно читающей публики, вспоминал позднее H. H. Страхов, впечатление, произведенное на нее романом, «было необычайное». «Только его («Преступление и наказание». — Ред.), — писал он, — и читали в этом 1866 г., только об нем и говорили охотники до чтения, говорили, обыкновенно жалуясь на подавляющую силу романа, на тяжелое впечатление, от которого люди с здоровыми нервами почти заболевали, а люди с слабыми нервами принуждены были оставлять чтение».[58] По свидетельству Достоевского, в письме к племяннице С. А. Ивановой, от 8 (20) марта 1869 г. Катков в 1867 г. говорил ему, что благодаря «Преступлению и наказанию» у «Русского вестника» «прибыло 500 подписчиков лишних» (XXIX, кн. 1, 24).
Усилению интереса публики к роману способствовало появление в печати сообщений о совершенном в Москве студентом Даниловым преступлении, внешняя фактическая сторона которого во многом была сходна с картиной, обрисованной в романе.
12 января 1866 г., во время печатания в «Русском вестнике» первых глав «Преступления и наказания», в Москве студентом А. М. Даниловым были убиты и ограблены отставной капитан — ростовщик Попов и его служанка М. Нордман. В течение всего 1866 г. в газетах и журналах печатались сообщения об этом убийстве и о процессе Данилова, приговор которому (9 лет каторжных работ) был вынесен 14 февраля 1867 г.[59] По словам одной из тогдашних газет, первые главы «Преступления и наказания» «были написаны и сданы в редакцию „Русского вестника“ прежде, чем Данилов совершил свое преступление и прежде, вероятно, чем он даже задумал его; окончание же романа, его роковая развязка (признание Раскольникова и его осуждение) появились в печати почти одновременно с процессом Данилова и его осуждением».[60] Неудивительно, что в первых статьях о «Преступлении и наказании», появившихся в 1867 г., после завершения печатания романа в «Русском вестнике», постоянно проводились психологические сопоставления Раскольникова с Даниловым, хотя, как показали материалы процесса, преступление Данилова было совершено под влиянием иных, более элементарных мотивов, чем «идейное» преступление Раскольникова. Об этом писал в начале 1867 г. рецензент газеты «Русский инвалид» А. С. Суворин: «Странное дело: незадолго до появления „Преступления и наказания“ в Москве совершено убийство, почти такое же, какое описывает г-н Достоевский, и также молодым образованным человеком. Мы говорим об убийстве Попова и служанки его Нордман, — убийстве, подробности которого читатели недавно имели случай читать. Раскольников убивает старуху, потом Лизавету, которая нечаянно входит в незапертую дверь. Данилов убил Попова, потом Нордман, которая вернулась из аптеки, войдя также в незапертую дверь. Если вы сравните роман с этим действительным происшествием, болезненность Раскольникова бросится в глаза еще ярче. Убийца Попова и Нордман вел себя вовсе не так, как вел себя Раскольников, и тотчас после преступления, и во время следствия. Честная, добрая природа Раскольникова постоянно проявлялась сквозь болезненную рефлексию и давила ее почти против его воли, внутренний голос заставил Раскольникова принести повинную, хотя он всячески старался уверить себя, что он совершил вовсе не преступление, а чуть ли не доброе дело: убийца Попова и Нордман сплетает невероятные происшествия, отличается хладнокровием и лжет в самые торжественные минуты. Тут не было никакой давящей рефлексии, никакой idée fixe, a просто такое же черное дело, как и все дела подобного рода».[61]
Психологическое отличие Данилова от Раскольникова отмечал также рецензент газеты «Гласный суд»: «Данилов <…> — красивый франт, не имеющий с университетскими товарищами ровно ничего общего и постоянно вращающийся между женщинами, ювелирами и ростовщиками. Раскольников убивает старуху единственно только потому, что дворника не было дома, а топор лежал под лавкой: он глупейшим манером зарывает захваченные вещи где-то вблизи здания министерства государственных имуществ у Синего моста и потом опять бежит, сомневаясь, наяву он сделал преступление или все это видел в белогорячечном бреду, — Данилов же действует вовсе не так. Этот красивый салонный франт действует очень основательно <…> Данилов — человек практический, созревший с двадцати, а может быть, и с пятнадцати лет; на господ этого сорта университет может иметь такое же влияние, как на гуся вода, т. е. самое поверхностное <…> Одним словом, Данилов столько же похож на Раскольникова, сколько живая, хотя и печальная, действительность может походить на произведение болезненно настроенного воображения».[62]
Сам Достоевский, возвращаясь к оценке «Преступления и наказания», в письме к А. Н. Майкову от 11 (23) декабря 1868 г. писал (имея в виду дело Данилова и противопоставляя свое понимание реализма пониманию его задач своими современниками): «Ихним реализмом — сотой доли реальных, действительно случившихся фактов не объяснишь. А мы нашим идеализмом пророчили даже факты» (XXVIII, кн. 2, 329). О своей авторской гордости, вызванной тем, что своим романом он художественно предвосхитил реальные явления, подобные преступлению Данилова, Достоевский тогда же говорил Страхову.
Центральное место в критических статьях о романе, появившихся после завершения его печатания, в 1867 г. занял анализ мотивов, толкнувших Раскольникова на преступление.
Критики «Русского инвалида» (Суворин) и «Гласного суда», защищая Достоевского от упреков в намерении «опозорить молодое поколение», в то же время характеризовали героя романа как «нервную, повихнувшуюся натуру», «больного человека», у которого «все признаки белой горячки».[63] Тем самым они снимали вопрос о социально-психологической типичности идей Раскольникова как представителя „определенного направления, усвоенного обществом“, толкуя его преступление как продукт больной психики, т. е. чисто индивидуальный, клинический случай.
Противоположная этому точка зрения на роман, подчеркивающая широкую социально-психологическую типичность преступления Раскольникова, получила наиболее глубокое и последовательное развитие в статье Д. И. Писарева «Борьба за жизнь», которую можно рассматривать как итоговую оценку романа, исходившую от одного из наиболее влиятельных представителей революционно-демократического лагеря 1860-х годов.
Первая часть статьи Писарева появилась в журнале «Дело» (1867 № 5) под названием «Будничные стороны жизни». Продолжение ее, которое должно было появиться в следующей книжке журнала, было запрещено цензурой и появилось в печати лишь год спустя под заглавием «Борьба за существование» (Дело. 1868. № 8), уже после смерти автора. В том же году обе части статьи были перепечатаны в составе собрания сочинений критика в объединенном виде и под восстановленным авторским заглавием «Борьба за жизнь».[64]
В своей статье Писарев подчеркивал, что ему «нет никакого дела ни до личных убеждений автора <…> ни до общего направления его деятельности». Положив в основу своей статьи принципы добролюбовской «реальной критики», Писарев стремился понять роман не как выражение субъективных идей Достоевского, но как отражение реальных процессов жизни русского общества своего времени, трагического положения в нем массы, «огромного большинства людей». В противовес критикам «Русского инвалида» и «Гласного суда» Писарев подчеркивал, что «Раскольникова невозможно считать помешанным» и что преступление его, как и вообще большинство преступлений в современном обществе, обусловлено социальными, а не «медицинскими» факторами.
Как на основную причину преступления Раскольникова и других аналогичных преступлений критик указал на общественное неравенство, лежащее в основе современного ему социального и политического строя. Неизбежным следствием его, утверждал Писарев, является для сотен и тысяч бедняков тягостная и изнурительная повседневная борьба за существование, одной из жертв которой стал Раскольников.
«Нет ничего удивительного в том, — писал критик, — что Раскольников, утомленный мелкою и неудачною борьбою за существование, впал в изнурительную апатию; нет также ничего удивительного в том, что во время этой апатии в его уме родилась и созрела мысль совершить преступление. Можно даже сказать, что большая часть преступлений против собственности устроивается в общих чертах по тому самому плану, по какому устроилось преступление Раскольникова. Самою обыкновенною причиною воровства, грабежа и разбоя является бедность; это известно всякому, кто сколько-нибудь знаком с уголовною статистикою <…> огромное большинство людей, отправляющихся на воровство или на грабеж, переживают те самые фазы, через которые проходит Раскольников».
Анализируя — шаг за шагом — предысторию преступления Раскольникова, Писарев стремился показать, что «противообщественные» чувства и мысли, зародившиеся у героя романа и толкнувшие его на убийство ростовщицы, явились неизбежным следствием бесчеловечности и противоестественности того общественного строя, при котором даже право на сострадание и помощь другому человеку становится социальной привилегией: «Пока Раскольников обеспечен имением, капиталом или трудом, до тех пор ему предоставляется полное право и на него даже налагается священная обязанность любить мать и сестру, защищать их от лишений и оскорблений и даже в случае надобности принимать на самого себя те удары судьбы, которые предназначаются им, слабым и безответным женщинам. Но как только материальные средства истощаются, так тотчас же вместе с этими средствами у Раскольникова отбирается право носить в груди человеческие чувства, так точно, как у обанкротившегося купца отбирается право числиться в той или в другой гильдии. Любовь к матери и к сестре и желание покоить и защищать их становятся противозаконными и противообщественными чувствами и стремлениями с той минуты, как Раскольников превратился в голодного и оборванного бедняка. Кто не может по-человечески кормиться и одеваться, тот не должен также думать и чувствовать по-человечески. В противном случае человеческие чувства и мысли разрешатся такими поступками, которые произведут неизбежную коллизию между личностью и обществом».[65]
Если в раскрытии социальных истоков преступления Раскольникова отразились наиболее глубокие и сильные стороны мысли Писарева, то в его анализе теории Раскольникова о «необыкновенных» людях и о праве сильной личности на преступление сказался ряд противоречий, свойственных его прочтению романа.
Одной из задач Писарева было отвести от передовой молодежи 60-х годов обвинение в том, что в ее идеях и настроениях потенциально содержится зерно теоретических построений Раскольникова. Эту задачу Писарев выполнил со свойственным ему теоретическим блеском и силой убеждения. «Теория Раскольникова, — писал он, — не имеет ничего общего с теми идеями, из которых складывается миросозерцание современно развитых людей». Критик утверждал, что «с точки зрения тех мыслителей, которых произведения господствуют над умами читающего юношества, деление людей на гениев, освобожденных от действия общественных законов, и на тупую чернь, обязанную раболепствовать, благоговеть и добродушно покоряться всяким рискованным экспериментам, оказывается совершенною нелепостью, которая безвозвратно опровергается всею совокупностью исторических фактов».[66]
«Теория» Раскольникова построена на несправедливом отождествлении двух различных типов исторических деятелей, указывал Писарев. Одни из них — это деятели типа Наполеона и другие «законодатели и установители человечества» из среды общественных верхов, которые «действительно были преступниками» и «кровопроливцами», «раздавили на своем пути много человеческих существований и отняли у многих работников продукты их честного труда». Другие — это «великие деятели науки», подобные Ньютону и Кеплеру, которые вследствие самоотверженной любви к человечеству «становились иногда мучениками, но никакая любовь к идее никогда не могла превратить их в мучителей по той простой причине, что мучения никого не убеждают и, следовательно, никогда не приносят ни малейшей пользы той идее, во имя которой они производятся».[67]
Однако превосходно показав теоретическую несостоятельность «идеи» Раскольникова, Писарев не смог подойти к ней как к хотя и противоречивому, но типическому факту социальной жизни, отражению настроений не только одного героя романа, но и целого разряда людей в условиях тогдашнего общества. «Теория» Раскольникова представлялась Писареву плодом логических хитросплетений героя, а не выражением определенной, обусловленной самой жизнью, общественной позиции, опасные стороны которой писатель показал, стремясь привлечь к ней внимание общества. «Всю свою теорию Раскольников построил исключительно для того, чтобы оправдать в собственных глазах мысль о быстрой и легкой наживе».[68] Эта недостаточно глубокая оценка «теории» Раскольникова, вступавшая в противоречие с исходным положением статьи — о преступлении Раскольникова как общественном явлении, свидетельствовала о том, что те новые тенденции общественной жизни, на которые Достоевский стремился указать своим романом, не были уловлены и важность их не была понята Писаревым, так как они в той или иной мере выходили за пределы его социально-исторического и философско-эстетического кругозора.
В противоположность Писареву H. H. Страхов сосредоточил свое внимание не столько на социальном, сколько на нравственно-психологическом содержании романа. Оставив в стороне занимавший Писарева вопрос о социальных истоках преступления Раскольникова, об отражении в его жизни и умонастроении жизни и настроения широких масс «униженных и оскорбленных», Страхов выдвинул на первый план другой вопрос — об отражении в романе идей демократической молодежи 1860-х годов и о сложном отношении к ним романиста.
Страхов отвел упреки демократической критики по адресу Достоевского, что своим романом он сослужил службу реакции, обвинив «целую студентскую корпорацию» в исповедании «в качестве принципов» убийства и грабежа. Он отказался также категорически видеть в Раскольникове «сумасшедшего», «больного человека». Но отвергнув оба эти прямолинейных и упрощенных истолкования романа, критик смог предложить взамен них такую интерпретацию, которая, выдвигая на первый план одни тенденции авторской мысли, оставляла в стороне другие, более глубокие и важные.
Вслед за Тургеневым, создавшим образ Базарова, Достоевский в «Преступлении и наказании», по мнению Страхова, вывел в лице Раскольникова новый образ «нигилиста». Причем преимущество Достоевского перед его предшественниками, решавшими сходную задачу, состоит в том, что вместо сравнительно легкого «осмеиванья безобразий натур пустых и малокровных» писатель изобразил «нигилиста несчастного, нигилиста глубоко человечески страдающего», «изобразил <…> нигилизм не как жалкое и дикое явление, а в трагическом виде, как искажение души, сопровождаемое жестоким страданием».[69]
«Раскольников, — писал Страхов, разъясняя свою мысль (и опираясь при этом, возможно, на свои беседы с писателем о романе), — есть истинно русский человек именно в том, что дошел до конца, до края той дороги, на которую его завел заблудший ум. Эта черта русских людей, черта чрезвычайной серьезности, как бы религиозности, с которою они предаются своим идеям, есть причина многих наших бед. Мы любим отдаваться цельно, без уступок, без остановок на полдороге; мы не хитрим и не лукавим сами с собою, а потому и не терпим мировых сделок между своею мыслью и действительностью. Можно надеяться, что это драгоценное, великое свойство русской души когда-нибудь проявится в истинно прекрасных делах и характерах. Теперь же, при нравственной смуте, господствующей в одних частях нашего общества, при пустоте, господствующей в других, наше свойство доходить во всем до краю — так или иначе — портит жизнь и даже губит людей».[70]
Приведенные положения статьи Страхова (о максимализме мысли и бескомпромиссности натуры как характерных чертах Раскольникова) позволили ему высказать ряд тонких суждений о романе, стержнем которого Страхов считал духовную драму «убийцы-теоретика», против отвлеченной теории которого, противоречащей жизни, восстает его собственная живая натура и свойственные ей «инстинкты человеческой души». «Это не смех над молодым поколением, не укоры и обвинения, это — плач над ним», — писал Страхов, во многом верно характеризуя отношение писателя к его герою. «По своему всегдашнему обычаю, он представил нам человека в самом убийце, как умел отыскать людей и во всех блудницах, пьяницах и других жалких лицах, которыми обставил своего героя».[71]
Однако изоляция Страховым Раскольникова и его «идеи» от обрисованного в романе мира «униженных и оскорбленных», сведение им духовной драмы Раскольникова к драме юноши-«нигилиста» сужали идейное содержание романа, делая его анализ однолинейным и лишая трагедию Раскольникова в его интерпретации более глубокого и широкого социально-исторического содержания. Неразрывная связь трагедии Раскольникова со страданиями окружающих, отражение в самых блужданиях и противоречиях его мысли стремления широкой массы людей к решению насущных вопросов, объективно поставленных перед ними жизнью, — эти важнейшие стороны идейной концепции Достоевского не получили отражения в предложенной Страховым трактовке романа. Несмотря на стремление критика отделить «Преступление и наказание» от произведений «антинигилистической литературы» 1860-х годов, трактовка эта всё же заставляла его рассматривать роман в узкой перспективе борьбы с «нигилизмом» и отношения к нему автора, а это не позволяло раскрыть философской глубины и масштабности мысли писателя.
По позднейшему свидетельству Страхова, Достоевский остался доволен его статьей о «Преступлении и наказании», сказав о ней критику: «Вы один меня поняли».[72] Однако оценку эту можно считать скорее признанием верного истолкования Страховым в приведенных выше отрывках отдельных существенных слоев авторского замысла, чем выражением солидарности Достоевского с критиком в общем, более широком понимании романа.
После статей Писарева и Страхова третьей, наиболее значительной из критических статей, опубликованных в 1867 г. после окончания печатания романа в «Русском вестнике», была статья романиста Н. Д. Ахшарумова, сосредоточившегося по преимуществу на психологической стороне романа и на оценке отдельных его персонажей, из которых самыми удачными он признал наряду с Раскольниковым семью Мармеладовых, Порфирия и Свидригайлова. Ахшарумов верно почувствовал необычность поэтики романа, но не смог ее верно осмыслить: в образе Раскольникова он усмотрел противоречие между внешним обликом героя — «мальчика, недоучившегося в школе» — и вложенным в него сложным духовным миром автора, вследствие чего Раскольников наделен несвойственными ему будто бы чертами Гамлета и Фауста, облагораживающими и возвышающими его. Наиболее глубокая мысль, высказанная Ахшарумовым в его статье, — мысль о нераздельности в романе «преступления» и «наказания». Последнее в соответствии с замыслом писателя критик оценил не как внешнее, юридическое, но прежде всего как внутреннее нравственное наказание, настигшее преступника сразу после совершения преступления и потенциально заложенное уже в его замысле: «За преступлением следует наказание. „Следует“, впрочем, мало сказать; это слово далеко не передает той неразрывной связи, какую автор провел между двумя сторонами своей задачи. Наказание начинается раньше, чем дело совершено. Оно родилось вместе с ним, срослось с ним в зародыше, неразлучно идет с ним рядом, с первой идеи о нем, с первого представления. Муки, переносимые Раскольниковым под конец, когда дело уже сделано, до того превосходят слабую силу его, что мы удивляемся, как он их вынес. В сравнении с этими муками всякая казнь бледнеет. Это сто раз хуже казни — это пытка и злейшая изо всех, — пытка нравственная».[73]
Ахшарумов тонко уловил особое умение автора «Преступления и наказания» втянуть читателя в круг мыслей и чувств героя, заставить его активно внутренне сопереживать драму последнего: «Нас заставляют смотреть на то, что мы не желали бы видеть, и принимать душою участие в том, что нам ненавистно <…> Мы не можем себя отделить от него (Раскольникова. — Ред.), несмотря на то, что он гадок нам <…> мы стали его соучастниками; у нас голова кружится так же, как у него; мы оступаемся и скользим вместе с ним и вместе с ним чувствуем на себе неотразимое притяжение бездны».[74]
На защиту романа от критиков, обвинявших автора в том, что он «хотел в Раскольникове изобразить представителя молодого поколения», тогда же встал Н. С. Лесков в анонимном отзыве об «Идиоте», где он главным «внутренним достоинством» романа признал глубокий «психологический анализ».[75]
В том же 1869 г. В. Р. Зотов (?), автор краткого очерка литературной деятельности Достоевского, писал о романе: «Более глубокого анализа трудно представить себе. Сюжет романа как нельзя более соответствует возможности выказать эту сторону его (Достоевского) таланта. Замкнутая в себе душа героя романа проходит через множество перипетий, и ход мыслей, ощущений ведет ее последовательно к страшному концу. Чтобы понять, до какой поразительной верности доходит этот анализ, стоит только вспомнить, например, сон Раскольникова перед преступлением! Все вышеозначенные достоинства заставляют причислить Ф. М. Достоевского к числу первоклассных наших литературных деятелей»,[76]
Кроме печатных отзывов современников о «Преступлении и наказании» сохранилось немало восторженных суждений о нем читателей в письмах к Достоевскому 70-х — начала 80-х годов. В письме к С. Е. Лурье от 17 апреля 1877 г. Достоевский заметил, что многие современники сопоставляли «Преступление и наказание» с «Отверженными» Гюго, причем «Ф. И. Тютчев, наш великий поэт, и многие тогда находили, что „Преступление и наказание“ несравненно выше „Misérables“» (XXIX, кн. 2, 151). «Высота поэзии и творчества», — писал 22 ноября 1877 г. автору об описании ночи, проведенной Свидригайловым накануне его самоубийства, поэт Я. П. Полонский.[77] Большой интерес представляет ряд отзывов о романе Л. Н. Толстого. Критика не раз поднимала вопрос о чертах, сближающих проблематику и сюжеты «Преступления и наказания» и «Воскресения» Льва Толстого. Позднее социальная и этическая проблематика «Преступления и наказания» нашла противоположное по своей идеологической и художественной окраске преломление в творчестве М. Горького (роман «Трое», 1900) и Л. Андреева. Осложненное идеями и поэтикой символизма переосмысление трагико-фантастического мира дворянско-буржуазного Петербурга, переосмысление, впитавшее в себя разнородные темы «Медного всадника», «Пиковой дамы», «Преступления и наказания», «Бесов», отразилось в романе А. Белого «Петербург» (1913–1914; перераб. изд. — 1922), в ряде лирических произведений А. Блока и других поэтов-символистов 1900-1910-х годов. В литературе XX в. к «Преступлению и наказанию» многократно обращались, чутко отзываясь на гуманистические и демократические идеи романа и в то же время иногда полемизируя с его автором по поводу решения аналогичных этических проблем в условиях новой действительности М. Горький, В. Маяковский, Л. Леонов, К. Гамсун, Л. Франк, Ф. Верфель, Т. Драйзер, А. Жид, А. Камю, У. Фолкнер и другие крупные писатели.
В настоящее время научная и критическая литература о романе насчитывает сотни книг и статей.
Уже в год появления отдельного издания «Преступления и наказания» отрывок из романа был опубликован во французском переводе.[78] В 1882 г. «Преступление и наказание» было переведено на немецкий язык, в 1883 г. — на шведский, в 1884 г. появляются полный французский, норвежский и датский переводы романа, в 1885 г. — голландский, в 1886 г. — английский, в 1866–1887 годах — польский, в 1888 г. — сербский, в 1889 г. — венгерский, итальянский и финский.
18 марта 1866 г. на вечере Литературного фонда в Петербурге Достоевский с успехом прочел вторую главу первой части романа — беседу в распивочной между Мармеладовым и Раскольниковым. Позднее роман многократно инсценировался и ставился на сцене — в России (с 1899 г.; первая русская инсценировка А. С. Ушакова (1867) была запрещена цензурой) и за рубежом (первая зарубежная постановка в парижском театре «Одеон», 1888 г.). Выдающимися исполнителями роли Раскольникова были П. Н. Орленев и H. Н. Ходотов. На сюжет «Преступления и наказания» есть также ряд кинофильмов, в том числе фильм Л. Кулиджанова (1970) с участием Г. Тараторкина и И. Смоктуновского, а также оперы швейцарского композитора Г. Зутермейстера (1948) и венгерского музыканта Э. Петровича „Раскольников“ (1969).
Текст «Преступления и наказания» подготовлен Л. Д. Опульской. Послесловие написано Г. М. Фридлендером. Реальный комментарий Г. В. Коган. Подбор иллюстраций и техническая подготовка тома к печати — С. А. Полозковой. Редактор тома Г. М. Фридлендер.