Статьи, письма

Автобиография*

Придворов, Ефим Алексеевич, крестьянин села Губовки Херсонской губернии Александровского уезда – таково мое подлинное имя и звание. Родился я 1/13 апреля 1883 года в вышеназванном селе. Помню я себя, однако, сначала городским мальчиком – лет до семи. Отец тогда служил сторожем при церкви Елисаветградского духовного училища. Жили мы вдвоем в подвальной каморке на десятирублевое отцовское жалованье. Мать с нами жила редкими временами, и чем эти времена случались реже, тем это для меня было приятнее, потому что обращение со мной со стороны матери было на редкость зверское.

С семи лет и до тринадцати мне пришлось вытерпеть каторжную совместную жизнь с матерью в деревне у деда Софрона, удивительно душевного старика, любившего и жалевшего меня очень. Что касается матери, то… если я остался жильцом на этом свете, она менее всего в этом повинна. Держала она меня в черном теле и била смертным боем. Под конец я стал помышлять о бегстве из дому и упивался церковно-монашеской книгой – «Путь ко спасению».

Спасение пришло с другой стороны. В 1896 году «волею неисповедимых судеб» попал я не в елисаветградскую обойную мастерскую, куда меня было уже сговорили, а в киевскую военно-фельдшерскую школу.

Жизнь в военно-учебном заведении – после домашнего ада – показалась мне раем. Учился я старательно и успешно. Казенную премудрость усвоил настолько основательно, что это сказывалось даже тогда, когда я был уже студентом университета: долго я не мог отделаться от военной выправки и патриотической закваски.

Влезши в военный мундир, когда мне было тринадцать лет, вылез я из него, когда мне пошел двадцать второй год. В 1904 году, выдержав экзамен в качестве экстерна за полный курс мужской классической гимназии, поступил я в Петербургский университет на историко-филологический факультет.

После четырех лет новой жизни, новых встреч и новых впечатлений, после ошеломительной для меня революции 1905–1906 годов и еще более ошеломительной реакции последующих лет я растерял все, на чем зиждилось мое обывательски-благонамеренное настроение. В 1909 году я стал печататься в короленковском «Русском богатстве» и очень близко сошелся с известным поэтом-народовольцем П. Я. (П. Ф. Якубовичем-Мельшиным). Влияние П. Я. на меня было громадно. Смерть его – через два года – перенес я как ни с чем не сравнимый в моей жизни удар. Однако только после смерти его я мог с большей независимостью продолжать свою эволюцию. Дав уже раньше значительный уклон в сторону марксизма; в 1911 году я стал печататься в большевистской – славной памяти – «Звезде». Мои перепутья сходились к одной дороге. Идейная сумятица кончалась. В начале 1912 года я был уже Демьяном Бедным. (Об этом см. статью тов. М. Ольминского в книге: «Из эпохи Звезды и Правды».)

С этого времени жизнь моя, как струнка. Рассказывать о ней – все равно, что давать комментарии к тому немалому количеству разнокачественных стихов, что мною написаны. То, что не связано непосредственно с моей агитационно-литературной работой, не имеет особого интереса и значения: все основное, чем была осмыслена и оправдана моя жизнь, нашло свое отражение в том, что мною – с 1909 года по сей день – написано.

Критическая гримаса*

Издатель вечерней «Биржевки» перед Новым годом затосковал. Помилуйте, он ли не старался, он ли не понукал последнее время своих подручных: «Делайте шум! делайте, ребята, шум!»

По какому только поводу «ребята» не шумели – от горе-юбилея Иеронима Ясинского до горе-конкурса «литературного» включительно. И все же Новый год наступил для «Биржевки» при самых печальных ауспициях. Тут еще поднес нечистый «Вечернее время».

Несчастный С. М. Проппер хватался в отчаянии то за голову, то за карман, – то за карман, то за голову… И бысть ему в эту пору некое видение. Узрел он на страницах «Синего журнала» в «Конкурсе гримас» – человека, и не просто человека, а – извините! – без штанов.

«Эврика!» – воскликнул почтенный г. Проппер.

Через три дня в «Биржевке» появился рассказ, если не литературного генерала, то в некотором роде – литературной «генеральши», Зинаиды Гиппиус, рассказ-загадка: «Что ей делать?», сопровожденный сногсшибательным, умопомрачительным редакционным послесловием:

Рассказ нашей талантливой писательницы Зинаиды Гиппиус «Что ей делать?» является в сущности психологической загадкой, разгадать которую можно, только тонко понимая и чуя человеческое сердце.

Жизнь создает поразительные коллизии. Жизнь сталкивает людей в их поисках личного счастья с такими комбинациями, которые совершенно разрушают обычные моральные представления и требуют, так сказать, революционного решения.

Так и сказано: «требуют революционного решения»! Всеобщего, прямого, равного и… явного снимания не штанов только, а всего, что делает человека – человеком. Зинаида Гиппиус, до сих пор лепетавшая в стихах и прозе, что самое лучшее, если «папа любит маму» и «мама любит папу», вдруг на склоне лет задумалась: папа маму… Ну а что, если не маму, а доцю? – т. е., по словам редакц[ионного] послесловия,

в рассказе-загадке З. Гиппиус вопрос в обнаженной простоте ставится весьма резко: может ли отец жениться на своей дочери?

Быть может,

великая, благодатная, все исцеляющая, жизнетворческая любовь все оправдывает, все освящает, все прощает?

Впрочем, последней решающей инстанцией признаются все же гг. читатели «Биржевки». Послесловие гласит:

Много вопросов ставит рассказ-загадка З. Гиппиус. И, предлагая это произведение вниманию читателей, мы хотели бы получить от них отклик на эту загадку. Мы просим русских женщин ответить нам на вопрос, как они поступили бы в данном случае, руководясь своим разумом и сердцем?

Лучшие ответы читательниц и читателей мы напечатаем на страницах нашего издания. Ред.

Что же? Пусть их – выскажутся.

Может, будет по этому вопросу объявлен какой-нибудь конкурс?

Только, кажется, на этот раз мещанская пошлость и гнусность себя исчерпали. Дальше идти некуда.

Их лозунг*

Всякий раз, когда в нашем благословенном отечестве жизнь становится невмоготу, когда миазмами разложения отравлен воздух и нечем дышать, – в пору наибольшего единения печального бесправия с диким произволом, – постоянно и неизменно, с какой-то роковой неизбежностью, снова и снова в русской литературе выдвигается – под тем или иным флагом – один и тот же лозунг: искусство для искусства.

На этот раз, начертав его на своем картонном щите, выступил с ним в декабрьской книжке «Рус[ской] мыс[ли]» Андрей Белый, пресловутый горемычный бард и сумбурный теоретик российского чахлого символизма. Лозунг провозглашен в форме вопроса о «корнях» и «цветах» в искусстве.

Наши упадочники, справедливо обвиняемые в беспочвенности своих бредовых, истерически-крикливых писаний, долго и тщетно пытавшиеся обосновать свое существование, найти и указать его корни в прошлом, после упорных, но бесплодных поисков решили, наконец, плюнуть на корни и объявить самым важным в искусстве – цветы.

Это, видите ли, тенденциозная критика привыкла прежде всего искать в произведениях искусства легко обнажаемые идейные корни, не стесняясь срывать «пышную корону» и искусственно обнажать художественное произведение от листьев, сводя его «к единой тенденции, всегда скучной».

«Такая критика – ужас нашего времени, – восклицает Андрей Белый, – и не только нашего: в прошлом, – говорит он, – подлинную идейность литературы русской унижала она требованием идейных прописей…»

Тенденциозная критика искони отвергала радугу красок искусства; радуга красок, по ее мнению, заслоняла идейный свет. Так, тенденциозная критика создавала «светлую» личность автора; чем «светлей», тем бесцветней. Радугой красок попрекала она Фета; Фет для нее – [поэт цветов, бабочек. Некрасов – поэт] «светлой идеи». Между тем если уж говорить об идее, то «идея» Некрасова не поднимается выше идеи вполне честного, вполне неоригинального человека своего времени; идеи же Фета все время парили на высотах философского обобщения.

Что идея Некрасова в сравнении с идеями «парящего на высотах» Фета есть идея «вполне неоригинального человека», это еще у Андрея Белого, пожалуй, мягко сказано. Сам Фет, как известно, в послании к Некрасову выразился куда энергичнее:

На рынок! Там кричит желудок,

Там для стоокого слепца

Ценней грошовый твой рассудок (!)

Безумной прихоти певца.

Там сбыт малеваному хламу,

На этой затхлой площади, –

Но к музам, к чистому их храму,

Продажный раб (?!), не подходи!

Влача по прихоти народа

В грязи низкопоклонный стих,

Ты слова гордого, свобода,

Ни разу сердцем не постиг.

«И это – по справедливому замечанию поэта-борца П. Я. - имел развязность говорить человек, который действительно всю жизнь низкопоклонничал перед сильными мира (о чем свидетельствует отдел многочисленных од), „свободу“ же обнаруживал единственно в том, что людей „толпы“ не называл иначе, как глупцами и подлецами!»

Несмотря на подчеркнутое пренебрежение А. Белого к «светлым личностям», которые берутся храбрым апологетом поэзии «о цветах и бабочках» в иронические кавычки, я позволю себе и относительно идей Фета сослаться на мнение П. Я. – Об идеях этих, по словам П. Я.,

панегиристам Фета лучше не упоминать…

Махровый цветок, пышно расцветший в теплице помещичьей усадьбы, поэзия Фета на самом деле совершенно безыдейна, – и не трудно понять тот гнев, который она не раз вызывала в людях 60-х годов, в тот острый момент, когда борьба идей только что вышла из тиши литературных кабинетов на широкую арену жизни. (Очерки русск[ой] поэзии, 202.)

Обратимся, однако, к Андрею Белому.

Художественное произведение, – говорит он, – это растение: растение, как известно, покрывается цветами, пряча корни глубоко в землю; цветы же приносят плоды; и потому-то поэты цветов и бабочек плодотворнее тенденциозных поэтов вопреки мнению тенденциозной критики; мнение же это заключается в том, что художественные произведения должны зарываться цветами в землю, но высоко вытягивать под солнце, в воздух, растущие корни.

Когда я читаю произведение Надсона о том, что за речкой зеркальной «честный рабочий почил», я вижу в воздухе бесплодно растущий корены растения, покрытого цветами, бабочек, переносящих пыльцу с цветка на цветок, я не вижу. Эта строка Надсона для меня – торчащий корень.

Так говорит Андрей Белый.

«Сейте разумное, доброе, вечное»- это идея «вполне неоригинального человека», а «шепот, робкое дыханье»- это «парение на высотах философского обобщения», это – «подлинная идейность литературы русской».

«Апостол труда и терпенья, честный рабочий почил»- это бесплодный нелепо торчащий корень; а «Яри мя, Ярила» или как это там у какой-то девицы, соальманашницы Андрея Белого (Антология, 242).

«Молодые бедра

Я тебе подставлю!»

«Станем любиться!

Будешь ко мне прижиматься и биться!»

Это – цветы! Это – явное дело – плодоносные цветы, с «пыльчей» и с «бабочками».

Дальше Андрей Белый, впадая в некий транс, выражает негодование по поводу проведенного в «Литературном распаде» (кн. I) сравнения между идеями Л. Толстого, Достоевского, Влад. Соловьева и идеями Лаврова, Михайловского.

Забавно, однако, что, утверждая неприкосновенность авторитета Толстого, А. Белый этим, сам того как будто не замечая, губит и себя и весь символизм, отрицательное отношение к которому Толстого общеизвестно.

Впрочем, символисты наши по части самоуверенности народ такой, что им хоть кол на голове теши. Сам Толстой, напр[имер], в глаза говорил Бальмонту, что решительно ничего не понимает в его стихах, до такой степени они стоят вне общечеловеческой логики, – а Бальмонту, что с гуся вода, и он без всякого смущения печатно заявил: «Толстой притворился, что не понимает моих стихов: я ему прочел еще». Есть люди, для которых плевок – божья роса…

Нам остается привесть заключительную выдержку из статьи А. Белого, вскрывающую основной смысл его выступления:

Если и в наши дни находятся критики, которые Толстого называют «уродливым Терситом», удивительно ли, что среди художников находятся такие, которые в ответ провозглашают лозунг: «искусство для искусства». Сам по себе этот лозунг не имеет смысла; в нем больше эмоции, нежели подлинной правды; но сама эмоция, породившая лозунг, правдива, как переживание; дважды два не пять; но когда вам ни к селу ни к городу твердят таблицу умножения, вы правдивы, утверждая обратное; смысл такого утверждения один: «пошли прочь, дураки!..»

«Дураки!..»

Андрей Белый, очевидно, ударился в символизм. Но такой «символический» диалект нам недоступен, кроме того – не везде принято на нем выражаться.

Все, однако, ясно. Поставим точку. Но, г. Андрей Белый! Мы уже знаем примеры. Придут иные времена, и вы запоете иные песни, заговорите иным языком. Напрасный труд. Что сказано, то сказано. Что сделано, то сделано. Сказанное и сделанное зачтется,

Юбиляры*

ШАРЖ

Славное времечко. Пышно зацвел на диких полях российской словесности чертополох. Зарезвились песьи мухи. Зашевелилась мошкара: хорошо ей купаться в теплых ароматных испарениях гнилого болота. З-з-з! З-з-з! З-з-з! Миновала буря. Привольное, беззаботное житье. «На нашей улице праздник!»

На радостях друг друга величают, венчают, правят торжественные юбилеи. Первым делом прожужжали по всем задворкам о великой мухе – Иерониме Биржевом. Отпраздновали юбилей. Изведав сладкого опьянения, вошли во вкус. Храбрые трубачи-комары затрубили о новых юбилеях. Брешки да Арны, Арны да Аяксы – инда горло порвали кричавши. Ударили челом Глинскому из псевдоисторического вестника. Был юбилей, и бысть веселие велие. Гениальный критик Измайлов произнес пышную речь. Знаменитый публицист К. Ар[абажи]н, ухмыльнувшись направо и налево, посмотрел лукаво и головою покачал. Отвеличав исказителя истории русской революции, выкопали откуда-то немаститого (хотя и лысого) поэта Мазуркевича. «Малый Ярославец», столько-то рублей с персоны, дамы бесплатно, чествуйте, кто желает! Желающие нашлись. Плакали и декламировали:

Я вас ждала, а вы… вы не пришли.

(Ах, противный мужчина! Гадкий, гадкий!)

Отликовали. Теперь… За кем, бишь, очередь? Поэт(?) Рославлев и еще какие-то комары затрубили в газетах: Корецкий! Корецкий! Опять замелькает: ресторан такой-то, с персоны столько-то… А кто такой этот Корецкий? Быть может, и не плохой человек, но вот – «зачествуют»! Неизвестно и за что. Невинную душу погубят. Не долго ждать, пожалуй, юбилея самого Рославлева, а за ним и всей теплой компании из «Голоса земли», разных там Сергеев Городецких и тому подобных Цензоров. Пойдут затем юбилеи юбилеев – 25-го, 50-го, 100-го!.. Под конец допразднуются до того, что выскочит на верх болота какой-нибудь этакий желторотый трехкопеечный виршеплет из трехкопеечной «Панорамы» – Сидоров, скажем, или Иванов – и потребует юбилея.

– По какому случаю?! – По такому случаю, что из 25-й комнаты хозяйка за неплатеж выставляет.

Одним словом, молодцы даром времени не теряют. Некоторым образом, тошно писать о них, но я уж так, к слову.

Надо ж и нам как-нибудь почествовать «юбиляров».

Маскарад благотворительности*

К нему весь этот маскарад?

«Сатирикон», № 10

«И очень просим вас послать нам деньги сейчас же, как прочтете это обращение».

«Не забудьте же».

«Обещаем(?!), что каждая копейка дойдет по назначению и о каждом пожертвовании будет напечатано в отчете „Сатирикона“ с указанием фамилии жертвователя и суммы».

«Так горячо, так искренно хочется помочь несчастным, гибнущим от голода». («Сатирикон», № 10.)

Поистине, такие, можно сказать, изощренные пускатели «Зайчиков по стене», «Кругов по воде» и усовершенствованных лопающихся от хохота мыльных пузырей, – этакие веселые греховодники, – и обрели вдруг голос благочестия:

«И очень просим вас послать нам деньги сейчас же!» «Как горячо!.. Как искренно!»

Достохвальные благодетели обещают, как добрые монахи, «помянуть душу» каждого, кто внесет самую малую лепту, хотя бы один гривенник:

«Если каждый читатель пришлет только по гривеннику (стоимость одного номера), то соберется сумма в 25–30 тысяч рублей».

Этакие «веселые устрицы»!

Эх, и зачем добросердечный рабочий люд, напр[имер] рабочие рояльной фабрики Беккера (см. «Звезду» № 50), не доверяющие «прилипчивым» рукам некоторых «благотворителей», поторопились адресовать свои «гривенники» в самые надежные, по их мнению, руки – членам с. – д. фракции Государственной думы.

Не догадались направить пожертвования «сейчас же» в «Сатирикон» к веселым устрицам. Там бы лучше распорядились. Они умеют, с ними не страшны ни «трус», ни «глад», ни «нашествие иноплеменников».

Пример уже был по случаю «труса».

Ведь это же они, сатириконцы, ровно год тому назад столь «широковещательно много шумели» об устраиваемом ими благотворительном маскараде в пользу пострадавших от землетрясения в Семиреченской области.

В залы дворянского собрания публика валила столь густо, щедрясь на пятирублевые входные билеты, что нельзя было ни стать, ни сесть, ни духу перевесть.

Устроители, не давшие и десятой доли обещанных сногсшибательных зрелищ, оправдывались тем, что именно это совершенно непредвиденное нашествие публики, эта теснота и давка лишили их возможности выполнить намеченную (?) программу.

И что же? Несмотря на непредвиденное переполнение зала собрания, несмотря на этот наплыв, переваливший, очевидно, какой-то «предусмотренный» максимум, этот вечер, давший и непредусмотренный, стало быть, почти двенадцатитысячный сбор, принес чистой выручки всего 1722 руб. Из оных, за вычетом 500 руб., переданных в пользу детских приютов В.У.И.М., на долю несчастных семиреченцев, ради которых был собственно и вечер устроен, досталось всего каких-то 1222 рубля. Да и те, надо полагать, не особенно потолстели, пройдя еще через ряд рук. Вот вам и двенадцатитысячный сбор!

После этого надо ли удивляться одесскому журнальчику «Крокодил», который, устроив вечер в пользу литераторов и ученых, собрал 7000 руб., из коих литераторам и ученым перепало на бедность всего 1500 руб.

Так ведь то «Крокодил»!!

Я далек от мысли подозревать «веселых ребят» из «Сатирикона» в чем-либо. Боже упаси!

Но ежели, к примеру сказать, вы из разухабистых молодцов делаетесь благодетелями рода человеческого, то «разухабистость» не мешало бы и побоку. А то не разберешь, что это: не то песня «Ухарь купец», не то благотворительный отчет:

1) Плата за зал, артистам, оркестру, за ноты, костюмы, бутафорские принадлежности, шампанское, цветы и игрушки – 4465 р. 73 к.

2) Постановка декораций и других украшений зала – 2182 '' 57 ''

3) Рекламы, публикации, типографские расходы, вознаграждение разных лиц за труды по устройству бала и покупка благотворительных марок – 3041 '' 73 ''

4) Разные расходы – 295 '' 96 ''

Итого 9986 р. 01 к.

Чистая прибыль 1722 р. 89 к.*

Всего 11 708 р. 90 к.

* Из 1722 р. 89 к. – 500 руб. от продажи 100 билетов переданы в Комитет по сбору пожертвований в пользу СПБ совета детских приютов В.У.И.М.

Спрашивается, кто же здесь был облагодетельствован? Артисты, оркестр, костюмеры, винные торговцы, поставщики бутафории, декораторы (свои?), наляпавшие несколько картонов с рожами, типографщики, «разные лица»?

Вечное кривлянье на потеху невзыскательной публики, вечное щекотанье «своего» читателя, игра на «пододеяльных» инстинктах, дикое гоготанье и завыванье, «пир во время чумы» – даром не проходят.

Присяжные балагуры и блудословы, они разучились говорить простым человеческим, захватывающим сердце языком, чему доказательство – теперешнее рекламистое воззвание:

«Обещаем быть честными! Пожертвуйте. Не забудьте!..»

О чем шум?

Не беспокойтесь ради бога!.. Не забудем, чего уж там…

Ни одна трудовая копейка, жертвуемая рабочим людом своим несчастным братьям, не попадет в ваши «умелые» руки!

Ведь ваше «кредо» напечатано в том же № 10 «Сатирикона»:

Откроем карты, господа!

Довольно лгать и притворяться!

. . . . . . . . . . . . . . .

Долой из чуждого нам стана.

Его стремления…

Смешны сынам кафе-шантана…

. . . . . . . . . . . . . . .

Читатель! едем в кабарэ!!.

Оттуда – в клуб! Оттуда – к Дашке!..

Вот и посылай, читатель, им по гривеннику! Зачем же этот маскарад, г-да сыны кафе-шантана?!

Письма к П. П. Мирецкому*

<20-е числа мая> 1913 г. СПБ.

На такую статью и на такое письмо, каким вы, добрейший Павел Петрович, порадовали меня, нельзя не ответить сердечной благодарностью. Боюсь только, что перехвалили вы меня. Но я рад, что мог вызвать именно такие горячие отклики иименно из провинции. Я, к сожалению, кроме вашей статьи и статьи Войтоловского в «Киевской мысли» (№ 103, 13/IV), – статьи тоже чрезмерно хвалебной, – других провинциальных отзывов не читал, хотя слыхал от третьих лиц, что такие отзывы попадались им, и все хорошие отзывы. Пусть я переоценен, но важно то, что такая встреча внушает мне некоторую веру в себя и свою скромную работу. Право же, мне приходилось выслушивать дружеские советы – перестать возиться с басней и от пустяков перейти к «настоящей» литературе, к чему, дескать, у меня есть некоторые данные – язык, например.

В моей книге нет нескольких басен – «Шпага и топор», «Сурок и хомяк», «Свеча», и в басне «Лапоть и сапог» – сапога-то и нет. Будь все это на месте, вам бы трудно было назвать меня сочувственником мирной организации. Я ей «сочувственник», поскольку она не цель, а средство.

Вы обратили ль внимание, что у меня несколько эпиграфов служат специально для проведения под их флагом контрабанды, вроде басни «Дом». Уберите эпиграф – и «Дом» погибнет по 128 ст., как погибла «Свеча». Да мало ли к каким фокусам приходится прибегать!

Вы желали бы иметь мою карточку. У меня нет другой, кроме прилагаемой – из серии «30 коп. дюжина». Детина – в шесть пудов весом. Крепкая черная кость. Пускаться в дальнейшие автобиографические измышления я не охотник, особливо на бумаге. При случае, ежели что, отчего и не поговорить о былом. Но – при случае. Выйдет правдивее. А так, вообще, автобиографии врут.

Я бы охотнее поговорил о том, чего у меня нет, – о южном воздухе, которого седьмой год не нюхал, застрявши в питерском болоте. Читаю на вашем письме: «Новочеркасск», и зависть берет. Живут же где-то люди. И как чувствуют! Попробуйте здесь кого расшевелить. Душа вытравлена.

У вас там вишни давно отцвели. Не за горами – ягоды. «И ставок, и млынок, и вишневенький садок», и – «выпьемо, куме, добра горилки!» Рай, и больше ничего. А мы здесь пробавляемся уксусной эссенцией и «Новым временем».

По-вашему, я – трибун, который зорко следит и т. д. А трибуну хочется в траве поваляться, опьянеть от степного воздуха, слушать трескотню кузнечиков и фырканье стреноженных лошадок.

Измытарился и устал. Говорю откровенно. Но буду писать – и никто этой усталости не заметит. Надо быть бодрым. Желаю бодрости и вам.

Жму руку. Д. Бедный.

P. S. Адрес мой и настоящая фамилия подчеркнуты на прилагаемой «автобиографической» вырезке.

P. P. S. Весьма буду благодарен, если не откажете мне в высылке нескольких экземпляров вашей статьи. Точно так же не откажите указать, где вы еще встречали отзывы.


<Начало июня> 1913 г. СПБ.

Глубокоуважаемый Павел Петрович!

Получив ваше милое письмо и статью обо мне, я немедленно ответил вам закрытым письмом и препроводил отдельной бандеролью свою книжечку с личной надписью.

Так как я в письме, между прочим, просил вас не отказать мне в высылке еще нескольких экземпляров вашей статьи и так как до сих пор ничего не получил, то начинаю побаиваться: дошло ли до вас мое письмо и бандероль? Неприятно, если письмо перехвачено тем «местом», которым недавно я сам был перехвачен.

Кроме одной неосторожной фразы, в письме криминалов нет.

Успокойте меня, пожалуйста. Не о себе думаю (мне что?!) – о вас…

Прилагаю при сем две басни для «Донской жизни». Из «Азбуки» я советую первые четыре строки выбросить (о Льве). «Свеча» была напечатана с моралью, но за мораль подверглась конфискации (№ 2 журн. «Просвещение») и света не увидела. Она интересна и без морали, и цензурна.

И «воопче» – будьте здоровы.

Душевно преданный Демьян Бедный.

Почерк у вас удивительный, гипертрофический какой-то.

Адрес: СПБ. Пушкинская, 3. – Еф. Алексеевичу Придворову.

Я охотник до провинциальных газет и не прочь получать «Донскую жизнь». Уплата – баснями конечно.


19 июня 1913 г. СПБ.

Душевнейший Павел Петрович!

Должно быть, вы преоригинальнейший человек: почтовые ваши листы – сверхлисты, почерк – сверхпочерк, восторг – сверхвосторг. Прочел в «Донской жизни» отчет о деле Котова, – и там вы сверхзащитник какой-то: заведомого женоубийцу оправдали.

По вашему описанию, так и Новочеркасск какой-то удивительный город. О соборе, например, я напишу басню.

Странное совпадение: вы знакомы с Айхенвальдом. Тоже гипертрофический критик.

Моя очередь хвалить: откровенно скажу, что более удачного определения Вербицкой нигде не встречал. Это «лакейство» (психологическое), будь оно трижды проклято.

Со мною рядом окнами живет бывший лакей. С 8 часов утра он заводит граммофон, и эта штука не умолкает до 12 часов ночи. От этой музыки, я заметил, даже петух во дворе стал неврастеником. Петух – на питерском дворе! Об этом петухе многое можно было бы порассказать. Придет очередь. А о граммофоне басня будет в ближайшие дни.

Посылаю для «Донской жизни» басню «Честь». Да не смущается сердце ваше. После появления у вас «Честь» пойдет здесь в расширенном варианте: будет до скандала ясно, о каком политике идет речь. Скандал предвидится такой, что басня редакцией «Правды» послана на окончательное суждение за границу Ленину. Я дал вам басню в том «невинном» (общем) виде, в каком она пойдет в моей второй книге. Угадайте, кто «бабушка»? Жму крепко вашу руку.

Ваш Д. Б.

P. S. Вы на письма не скупитесь, пожалуйста!


24 июня 1913 г.

Милый Павел Петрович!

Узрел я в номере «Донской жизни» от 20 июня, что вы – во редакторах. Ежели у вас еще и свои иные дела, – значит, вы, помимо прочих «сверх», еще и сверхработник. Сие вызывает во мне великую зависть, ибо я немалую склонность имею к лени. Порою станет стыдно перед самим собой, и я начинаю подыскивать философское оправдание: в покое, дескать, обретается моя внешняя оболочка, а в это время усиленно работает «унутреннее» я, подсознательное, так сказать, подвижничество. Вранье это, должно быть? Хотя, знаете ли, я в подсознательную работу начинаю сильно верить. Иначе многого не объяснить. Откуда появилась такая-то мысль? Такой-то образ? Вы, например, думаете, что я чуть ли не фабричный рабочий. А я только один раз бежал мимо завода, когда за мною в Елисаветграде гнались черносотенцы с завода Эльворти. Парень я был ловкий, перемахнул через ряд заборов, – а вот прыгавший со мною товарищ еле выжил, ходит теперь со свороченным рулем: мы его прозвали – «октябрист» (дело было при издании манифеста 17 октября).

Я рабочих постигаю, стало быть, не весьма понятным образом, на лету, то там, то здесь. Я думаю, что полюбили они меня, как своего, потому что все они – по существу, по крови – «мужики», а уж мужицкой закваски во мне – вдосталь. Вы это «мужицкое» почти уловили во мне. Я иду к рабочему «от мужика».

Посылаю вам, Павел Петрович, басню из вчерашнего номера «Правды», «Муравьи». Басня – в силу тяжелой темы, широкого охвата – велика. Надо было нарисовать целую картину. Это почти уж и не басня. Просто – аллегорический призыв рабочих поддержать в тяжелое время свою газету…

А дела «Правды» доведены до крайности. Не знаю, как откликнутся «муравьи» на мою басню. Ее бы следовало перепечатать и у вас: все бы маленькая польза, кто-нибудь пришлет в «Правду» лишний грош.

Нелишнее сделать три строки предисловия: вот, мол, как «Правда» взывает к демократическому читателю о поддержке. Тяжело выносить конфискацию за конфискацией (см. мою басню «Предпраздничное». Тоже можно поместить впереди «Муравьев»).

Спасибо за номер «Утра Юга» со статьей обо мне. Признайтесь – это ваш грех? Милый, что вы делаете? Не ахти какой талант я. Честный работник, вот и все. Надо упорно бить в одну точку, в одну точку. Народ давно подметил силу капли, подумайте – капли! – которая долбит камень. Я – капля. Могучий поток – впереди.

Ваш Д. Бедный.


15 июля 1913 г. СПБ.

Милый Павел Петрович!

Ваш «трибун» изволил в последнее время разнервничаться чуть не до порока сердца. С «днем первого июля» (получили вы басню «Муравьи»?) вышла чертова перечница. Я призывал «Муравьев» проработать один день с отчислением заработка в пользу своей газеты, а «Муравьи» взяли да «с первого июля» стали… бастовать, выражая этим протест против угнетения рабочей печати. Результат получился блестящий: «Правда» и «Луч» прекратили свое существование, а на заборах появились плакаты градоначальника о карах за забастовки. «Вышло дело – аромат», как поется в одной частушке. Прошла неделя. Вместо «Луча» родилась «Живая жизнь». «Правда» стала «Рабочей правдой». Последняя за три номера успела уже конфисковаться. Рабочие газеты – газеты четвертого измерения – будто бы существуют, а найти их порою невозможно. Где они?!

Что будет дальше – увидим…

Что касается посылаемого вам транспорта басен, то все они – увы! – сверхморальны. Я отнюдь не для того посылаю их вам, чтобы вы их все напечатали. С меня довольно и одного такого читателя, как вы. Но я все-таки полагаю, что №№ 1 и 2 могут быть напечатаны, № 2 бесспорно, а № 1 («Враль») с примечанием такого характера: автор задался целью написать ряд народных сказок, пользуясь для этого тем печатным и устным материалом, какой дает сам народ. Народной морали и народных взглядов автор не намерен переделывать и искажать, иначе басня перестанет быть народной. Точность передачи басни «Враль» может быть проверена по сборнику Н. Он-чукова, печатанному по распоряжению «Императорского русского географического общества». Басня № 208.

Ежели вы, Павел Петрович, отнесетесь к сказке не предвзято, я дам исключительно для «Донской жизни» серию сказок, могущую составить книгу сказок. Было бы хорошо, если бы вы расширили примечание и разъяснили читателю, с какими требованиями надо приступать к сказке.

Разумеется, я дам и политические сказки, цензурность коих будет обеспечена возможностью сослаться на первоначальную основу. А там, глядишь, и свою сказку контрабандой проведу.

Подумайте.

№ 3 без морали туда-сюда. А мораль – караул!

№ 4, «Сурок и хомяк» – сплошное беззаконие, на мой взгляд. Никакие эпиграфы «с боку припека» не спасут.

№ 5, «Пустоцвет». Черт ее знает! Хлесткая, веселая басня. Я, знаете ли, уверен, и вы как юрист сами видите, что к ней по 1001 статье не подкопаться. Она была в наборе для «Звезды», да помешал один благочестивый человек. А то бы прошла. Полетаев в думе ее показывал. Все соглашались, что «не подкопаться». Я метил в «беспартийных прогрессистов».

Словом, разбирайтесь в транспорте, как знаете. Я охотно дам вам басню на «новочеркасскую тему», буде таковая у вас объявится – острая, нужная, так что вы даже укажете ее. Воопче – как видите, я в дружбе – щедр.

Будьте здравы и невредимы.

Ваш Д. Бедный.

P. S. На кой вы черт поместили статью Ленского об Арцыбашеве? Самая хамская статья. Какой же Арцыбашев «большой писатель, с колоссальной и т. д. популярностью»? Популярность и у Вербицкой! Я у Арцыбашева помню только один хороший рассказ – «Смерть Ланде», кажется. А после – сбился парень с панталыку.


12 августа 1913 г. СПБ.

Я не сержусь на людей, которым верю. Не сердитесь и вы, что я замедлил с ответом на ваше хорошее письмо. Все ждал досуга, чтобы ответить обстоятельно. А досуга нет. И тревога большая. Главную мою «Трибуну» бьют и бьют. Отстаивание ее существования принимает поистине героический характер. Надеемся. Но надежды часто так обманчивы. Осень покажет.

Помимо «Трибуны», «Просвещения» и «Современного мира» я принял еще работу в харьковском «Утре», где преобладают «свои», и теперь некогда «высморкаться». Не скрою, что предложение «Утра» было принято мною главным образом по соображениям «предусмотрительного» свойства: на случай вынужденного отрясения столичного праха от ног моих.

По поводу вашей «исповеди» я желал и мог сказать много. Но это – потом. Главное – не придавайте никакого значения тому, что ваши «опыты были горячо встречены Л. Толстым, Короленко, Мельшиным, Горнфельдом, Миролюбивым, Айхенвальдом». Могла быть и обратная встреча, что решительно ничего не доказывало бы. В последние два года жизни Мельшина я был настолько близок к нему, что и помер он на моих глазах: жена его, сестра да я – втроем, только облегчали мы ему «переселение». Любил я его до самозабвения. А вот суду его всецело не поддавался. Не говорю о Горнфельде: тот, вероятно, и поныне с недоумением взирает на мои басни. Не укладываются они в его эстетический трафарет. Что же из этого? Я считаю, что всякий талант (хоть такая мелюзга, как мой) должен показывать свою силу и самоценность, идя «напролом». Всякий талант – дерзок, всякий талант – завоеватель. Я отмежевал маленькое-маленькое место. Но в этом месте нет никого выше меня.

Шутя, я называю такое мое мнение «нахальством». Но этого «нахальства» я желаю всем.

Самое страшное – это раздвоение личности. Нет ли у вас сего? Надо бить в одну точку, а не браться за все. Надо сосредоточиться на своем «властном синтезе», и тогда «найдутся слова». Сами найдутся, не надо искать. Ваша «душевная драма» есть драма всех ищущих и еще не нашедших себя. Но, черт возьми, тут никакая чужая помощь не годится… На до родить самому. Ребенок, которого мне кто-то помогал «делать», наверное окажется не моим. Тут надо самолично. И ежели с напором – богатырь получится. Осечка один раз? Заряжайтесь снова. Пока есть порох в пороховницах.

Вам сорок лет. Вы в соку и физическом и в духовном. Больших дел наделать можно. А вы стонете: «Жизнь уходит, и я день за днем ухлопываю черт знает на что». Так не ухлопывайте! Есть один испытанный прием: приучить себя к ежедневному «жертвоприношению» – каждое утро засесть на три часа перед своим «алтарем» и, несмотря ни на какие влияния ленивой мысли, понуждать себя: пиши, сукин сын, пиши! Смекните: Л. Толстой был величайшим работником. Гений – это труд. Любимый, конечно.

Мне смешно: я говорю какие-то азы. Но без азов нельзя. Нет одного аза, и вся азбука – не азбука. А без азбуки – ты слепой.

Я очень горячо убеждаю не только вас, но и… себя. Я ленив до безобразия. Дьявольски ленив. Всего один год, как я стал втягиваться в интенсивную работу, и вот… Уже все «лентяи» прокричали обо мне. Встряхнитесь и дайте мне возможность покричать о вас.

Любящий вас Еф. Придворов.

Добейте змеенышей!*

(Письмо к питерским рабочим)

Дорогие товарищи!

На днях я вернулся из трехнедельной поездки по деревням Тверской губ.

Хотелось мне, лично убедиться, есть ли хоть слово правды в криках левоэсеровских проходимцев и прочих пустопорожних болтунов, будто крестьяне отворачиваются от нас, коммунистов, и будто деревни кишат злостными дезертирами, не желающими защищать рабоче-крестьянскую власть и социалистическое отечество.

И я скажу прямо:

Все это – гнусная ложь!

Все крестьяне – за советы.

И злостных дезертиров нет.

Дезертиров с фронта во всей Тверской губ. я не встретил ни одного.

Правда, видал я большое количество так называемых дезертиров из тыловых запасных частей, но это – не дезертиры, а кем-то обманутые, сбитые с толку или же просто легкомысленные ребята: кто побежал за сухарями, кто отпахаться вздумал, кто задержался в отпуску с той же целью, а тут еще пасхальные праздники соблазнили.

Каждый думал про себя:

Отработаюсь, или подкормлюсь, или отгуляюсь, и айда обратно в часть.

Про великое дело, к которому призваны, забыли.

Теперь, однако, все хлынули обратно в свои части,

Поняли. И не только бывшие в частях, ной те, что раньше вовсе не являлись по мобилизации, и те опамятовались: просятся на фронт.

На мой взгляд, в Красную Армию теперь вливается такая сила, что если все, кто считался в дезертирах, честно исполнят свой долг и усилят ряды самоотверженных наших красных бойцов, – этот приток сил сразу скажется: и белогвардейские банды будут вконец изничтожены, и, что для нашего крестьянства в горячую летнюю пору самое важное, – нам не придется спешить с новыми очередными призывами и отрывать раньше срока крестьян от полевых работ: и сено скосим, и хлеб уберем, и новый засеем, а потом, ежели что – и от винтовки не откажемся.

Вот как обстоит дело. И вот почему, когда до меня дошли слухи, что не то рота, не то часть одного из петроградских полков покрыла себя несмываемым пятном черной измены, перекинувшись к белым, я этому не мог поверить.

Потому что: к кому же рабочие и крестьяне могли перекинуться?

Если они потеряли совесть, то не лишились же они сразу ума. На какие блага они, совершая измену, могли рассчитывать?

Разве белогвардейские генералы не поставят их снова под ружье и не поведут в бой – против кого? Против своих братьев. За чьи интересы? Ясно: не за рабочие и не за крестьянские, а за возврат власти тем, кто целые века угнетал нас и грабил, чья злая воля стоила народу неизмеримых мук, неисчислимых жертв.

Не с радости мы их сбросили, и не для радости нашей они норовят вновь сесть нам на шею.

Нам, разоренным прежними хозяевами нашими, нам, теснимым со всех сторон врагами нашими, – нам, имевшим рабский опыт, но не имевшим опыта в управлении собою и своими, общегосударственными, делами, нам трудно теперь сразу «выйти на сухое место», залечить все старые болячки, наладить весь государственный аппарат, все учесть, распределить, чтоб никто не загреб лишнего и никто не остался в обиде.

Все это – дело трудное, и дело – наше общее. Но не все еще прониклись этим сознанием: что каждый из нас – винтик, необходимая и незаменимая часть огромного налаживающегося механизма.

Механизм хорошо заработает, когда мы все заработаем, каждый на своем месте.

Он еще плохо работает, потому что не все части его исправны и не все на своих местах.

Честные работники – надрываются.

Бесчестные – делают свое бесчестное дело до поры до времени, пока не настигнет их беспощадная кара революционного суда.

Все же остальные – перебирают ошибки первых и негодуют на преступления вторых.

Легко, ничего не делая, разбирать неизбежные и невольные, ошибки тех, кто перегружен делом.

Было бы лучше – облегчить своим трудом работу честных революционеров и избавить нас от необходимости пользоваться услугами людей сомнительных.

К счастью, так уже и происходит: рабочие и крестьяне уже выдвинули из своей среды немало выдающихся строителей новой жизни.

Их будет еще больше.

Нечисть отметается.

Мы стоим на пути к лучшему, а не к худшему.

Мы делаемся и культурно, и экономически, и в военном отношении сильнее с каждым днем.

Это видят и знают наши враги.

И потому-то они нападают на нас с таким ожесточением.

Это – отчаянная борьба; это – безнадежная попытка народных поработителей ухватиться коченеющими руками за последний куст, перед тем как им упасть в приготовленную для них историей пропасть; это судорожные, наиболее сильные, но последние корчи смертельно раненной змеи: ее укусы еще страшны, но для нас уже не смертельны, потому что змеиный яд весь израсходован.

Змею надо добить. И мы ее добьем. Она уже побеждена, потому что не надеется на победу.

Страшен не этот враг, а страшно наше малодушие.

Издыхающая змея высылает на нас змеенышей. Все эти Колчаки, Деникины, Юденичи, Маннергеймы – это последыши, с которыми мы справимся.

И позор тем, кто, увидав их число, смалодушествовал.

Позор им и горе им. Потому что трусы и изменники из наших рядов, перешедшие во вражий стан, разделят судьбу врагов наших.

Из числа этих врагов случайно я лично знаю одного. Он не лучше прочих, и не хуже.

Такое же умственное и нравственное ничтожество, как и все остальные.

Он в числе тех выхоленных, титулованных дармоедов, сброшенных нами царских приспешников, лакированных, золотопогонных злодеев, что ведут отряды из подлецов или из дураков на нашу любовь и на нашу гордость – на Красный Петербург.

Генерала Родзянко – я о нем говорю – я знал еще в начале царской войны в 1914 году, когда он был только бравым гвардейским ротмистром.

Как и все богачи-патриоты, этот племянничек председателя царской думы на войне первым делом устроился так, чтобы своей благородной крови не проливать, а получать только боевые отличия.

И примазался в штаб Гвардейского корпуса, в собутыльники генерала Безобразова. Весь штаб этот состоял из тогдашних черносотенцев – нынешних белогвардейцев, именитой своры князей, графов, принцев, богатых и родовитых дворян, пьяниц и развратников, прожигавших жизнь в близком тылу с любовницами и женами, пышными, расфранченными.

Напивались и били друг другу морды, а больше всего измывались над солдатами.

Ротмистра, а потом полковника Родзянко сопровождала его жена, англичанка.

Где-то там, на каких-то конских бегах в Англии, перед самим королем, Родзянко брал призы по верховой езде и тогда же породнился с англичанами.

Так что для напирающих на нас английских банкиров – это свой родной человек.

Наездник. Рослый и здоровый. Выкормленный на помещичьих хлебах. Кулаки зубодробительные.

Их восчувствовало множество солдат, осчастливленных родзянковским рукоприкладством.

Офицеры, шкурники и трусы, по отношению к солдатам как раз и отличались наибольшею жестокостью.

И это они нынче так изуверски в захваченных местах расправляются с рабочими, вешая их тысячами на деревьях, расстреливая их жен, убивая детей.

Таков и Родзянко.

Но этот штабной трус побежит во все лопатки при первом на него натиске.

Мы можем разгромить – и мы разгромим! – родзянковские отряды, мы захватим весь его штаб, но самого этого героя мы не увидим.

Он убежит! Он имеет королевский приз за быстроту бега!

Товарищи! От нас зависит: и генерала Родзянко и всю остальную белогвардейскую свору, поддерживаемую англо-французскими капиталистическими акулами, заставить убежать так, чтобы они, как пожелала им при мне одна старушка, крестьянка, мать красноармейца, – «туда бы не добежали, а назад не вернулись»!

Уничтожьте змеенышей на месте!

Предисловия к книге Л. Войтоловского «По следам войны»*

Предисловие к первому тому

В бытность мою на царском фронте в 1914 году я в первые пять месяцев войны не разлучался с записной книжечкой, которую держал за голенищем. Накопилось у меня исписанных книжек несколько. Но все они погибли в декабре того же года. Вырвавшись на две недели домой, я прихватил с собой и мои книжечки. В Финляндии, когда я ехал лесной дорогой в деревню Мустамяки, мой возница, безрукий Давид, вдруг засуетился, стал подхлестывать лошадь и оглядываться.

Сзади где-то фыркали лошади и заливался колокольчик.

– Пиона едет! – заявил безапелляционно Давид.

– Шпион?!

– Пиона! – повторил Давид.

– Гони!.. И сразу сверни во двор к Иорданскому. Свернули. Колокольчик прозвенел мимо.

Вбежав в дом Иорданского, я моментально веемой записные книжки и письма швырнул в печку. Все горело. На следующий день в мою квартиру привалили – жандармский полковник, человек пять охранников и еще какие-то типы. Меня не было дома. Перетряхнули все, забрали все рукописи и письма, вплоть до детских. После такого случая мне не оставалось ничего другого, как раньше истечения срока отпуска подрать на фронт. Я так и сделал. Потом пришлось давать тягу обратно. Но это другое дело. Суть в том, что я долго-долго не переставал жалеть о гибели моих записок. Были мной записаны изумительные вещи. Свежие записи, на месте. Повторить нельзя.

Один случай из записанных мной особенно врезался мне в память.

Где-то под Краковом читаю я солдату, Николаю Головкину, газету кадетскую «Речь». Газета, захлебываясь от восторга, описывает патриотическую манифестацию интеллигенции и студентов: с иконами и трехцветными флагами чуть ли не стояли на коленях у Зимнего дворца.

Головкин слушал-слушал, потом сплюнул и изрек:

– По-рож-ж-жняки!

Охарактеризовать более метко русскую интеллигенцию нельзя было.

А сколько таких метких суждений мною было записано! И все погибло.

Понятно поэтому, с какой жадностью я набросился года четыре назад на походные записки тов. Л. Войтоловского «По следам войны». Они для меня некоторым образом возмещали мою потерю.

Я читал рукопись. Теперь записки в трехтомном издании выходят в печатном виде. Сомневаться в их успехе не приходится ни на минуту. Такой книги (за исключением разве книги С. З. Федорченко «Народ на войне») об империалистической войне у нас еще не было. Ни историку, ни психологу, ни тем более художнику, желающему понять, истолковать, изобразить настроение народной многомиллионной массы, брошенной в пекло империалистической бойни, нельзя будет миновать записок тов. Войтоловского. Но и каждый читатель, который непосредственно к ним обратится, получит неисчерпаемое удовольствие и неоспоримую пользу.

Чтоб узнать мужика, надо с ним пуд соли съесть и, во всяком случае, не пренебрегать ни одной самомалейшей возможностью, счастливым случаем узнать его поближе, разгадать его подлинный лик.

Припоминаю случай с В. И. Лениным. Владимир Ильич как-то в 1918 году, беседуя со мной о настроении фронтовиков, полувопросительно сказал:

– Выдержат ли?.. Не охоч русский человек воевать.

– Не охоч! – сказал я и сослался на известные русские «плачи завоенные, рекрутские и солдатские», собранные в книге Е. В. Барсова «Причитания северного края»:

И еще слушай же, родная моя матушка,

И как война когда ведь есть да сочиняется,

И на войну пойдем, солдатушки несчастные,

И мы горючими слезами обливаемся,

И сговорим да мы бесчастны таковы слова:

«Уж вы, ружья, уж вы, пушки-то военные,

На двадцать частей, пушки, разорвитесь-то!»

Надо было видеть, как живо заинтересовался Владимир Ильич книгой Барсова. Взяв ее у меня, долго он ее мне не возвращал. А потом, при встрече, сказал: «Это противовоенное, слезливое, неохочее настроение надо и можно, я думаю, преодолеть. Старой песне противопоставить новую песню. В привычной своей, народной форме – новое содержание. Вам следует в своих агитационных обращениях постоянно, упорно, систематически, не боясь повторений, указывать на то, что вот прежде была, дескать, „распроклятая злодейка служба царская“, а теперь служба рабоче-крестьянскому, советскому государству, – раньше из-под кнута, из-под палки, а теперь сознательно, выполняя революционно-народный долг, – прежде шли воевать за черт знает что, а теперь за свое и т. д.».

Вот какую идейную базу имела моя фронтовая агитация.

У тов. Войтоловского в его записках правдиво и художественно изображено, как народ воевал «за черт знает что» и как он ума набирался.

Многое из записок этих может быть использовано и нашими агитаторами.

Следовало бы даже из трех томов выбрать особый сжатый сборничек, который был бы весьма и весьма подходящ для изб-читален.

Да мало ли как мог бы быть использован неисчерпаемый материал, заключенный в этих записках.

Сам я сюжет для моей сказки «Болотная свадьба» взял отсюда. Есть еще в записках сказка «Хут». Гениальнейшее народное символическое изображение мировой войны. Я на него давно нацелился. Материала хватит не на меня одного.

Записки должны быть всесторонне использованы.

Предисловие ко второму тому

В предисловии к первому тому настоящих «походных записок» я писал. «Ни историку, ни психологу, ни тем более художнику, желающему понять, истолковать, изобразить настроение многомиллионной массы, брошенной в пекло империалистической бойни, нельзя будет миновать записок тов. Войтоловского. Но и каждый читатель, который непосредственно к ним обратится, получит неисчерпаемое удовольствие и неоспоримую пользу».

Многочисленные печатные отзывы о первом томе отличались редким единодушием, горячо и сочувственно подтверждая мои слова. Никто, однако, из рецензентов недосказал того, чего я в предисловии не мог сказать в силу ряда причин, среди которых редчайшая скромность автора «походных записок» занимала не последнее место.

Досказал недосказанное… Максим Горький. Досказал так, как только мог досказать такой, как он, громадный и исключительно чуткий ко всему талантливому писатель. Вот отрывок из его письма, адресованного автору «записок»:

«С потрясающим увлечением прочитал Вашу книгу. Думаю, что Вы дали ею все основания для того, чтоб сердечно поздравить Вас с работой замечательно удачно сделанной и, бесспорно, имеющей глубочайшую историческую важность.

Большие слова? Не бойтесь. Для меня Ваша книга совершенно покрывает высоко ценимую мною работу Федорченко „Народ на войне“, да и вообще это самое ценное, что сказано у нас – и всюду – о мужике на войне…

Объективизм, с которым Вы пишете, это почти объективизм художника; местами я вспоминал „Войну и мир“ Л. Толстого.

Честь Вашему мужеству! Ибо книга, помимо всех ее достоинств, написана и мужественно… Правда ее ослепляет и очень многому учит.

Нет, – хорош русский писатель, когда он смотрит зорким, честным глазом!»

Так отозвался Максим Горький. Действительно, «большие слова» сказал добрейший Алексей Максимыч. Однакож я уверен, что, ознакомившись с настоящим, вторым, томом «походных записок» Л. Н. Войтоловского, сам Алексей Максимыч – да и остальные вдумчивые читатели – найдут даже в этих «больших словах» недосказанность, недооценку.

Перед нами – это уже теперь совершенно ясно! – не просто «работа, замечательно сделанная… почти с объективизмом художника», а большое полотно большого писателя, медленно развертывающаяся, широчайшая, не «почти», а насквозь подлинно-художественная эпопея, в которой, как, пожалуй, ни в какой другой книге, нашли художественно-правдивое отображение – «все липовое: и цари, и святые, и штабы», вся бестолочь прежней русской жизни, бесконечная выносливость и житейская мудрость простого народа, столь же бесконечная бездарность и подлость правящего класса и последние – то «наступательные», то «оборонительные» – судорожные, несмысленные и между собой не связанные движения гигантского государственного организма, в котором центрально-нервная система замирала в последних стадиях паралича.

Развал… Обреченность… Гибель…

И вот в эту-то злую пору у народа, у наилучшей его части, брошенной на голый, беззащитный, безоружный, «убойный» фронт, «обмокла кровью душа… и пошли думки разные…»

Любовно подслушанные и правдиво записанные Л. Н. Войтоловским, эти народные думки производят на нас, читателей, потрясающее впечатление.

Претворенные народом в живое и спасительное действие, эти думки привели погибавшую, парализованную Россию к потрясающему событию.

Имя этому событию – Октябрьская революция.

О революционно-писательском долге*

Мне предложили написать предисловие к собранным в одну книжечку моим разновременным высказываниям о писательской работе. Я не поклонник предисловий. Хорошая книга и без предисловия хороша, а плохой книге никакое предисловие не поможет.

Перелистывая корректурные листки моей книжки, я вижу, как много можно бы и надо бы было досказать по существу основной ее темы. Удастся ли мне урвать когда-либо время для этого, не знаю. О писательской работе так много пишут, что умножать эти разглагольствования – порой никчемные – у меня нет особой охоты Мне больше нравится тот юбиляр-музыкант, мастер играть на трубе, который в ответ на все юбилейно-музыкальные разговоры о его мастерстве скромно ответил: «Что, собственно, ко всему тому, что сказано вами о моей работе, я могу добавить? Лучше я вам сейчас сыграю на моей трубе». И сыграл. Хорошо сыграл, как мастер своего дела.

Писатель прежде всего должен уметь играть на своей трубе, то есть на своем инструменте. Писательский инструмент – слово. И первый совет начинающему писателю: научись словесным инструментом владеть. Учеба эта трудная и длительная. Основные пособия – жизнь и хорошие книги. Распространяться на эту тему я не стану. В моем «вместопредисловии» я хочу сказать несколько слов об одном: о революционно-писательском долге.

Кто-то из наших критиков – не помню, кто – писал: тематика и язык Д. Бедного настолько близки к жизни, настолько придвинуты к читателю, что из-за этой близости читатель перестает ощущать Д. Бедного как поэта. Критик, надо полагать, имел в виду ту особую разновидность читателей, у которой современная жизнь и ее живой язык не вызывают особо радостных переживаний, и она, эта читательская разновидность, способна «ощущать как поэта» только такого поэта, который уводит ее подальше от этой жизни и от ее живого языка.

Так из-за близости к жизни, к своему читателю не всеми литературными критиками в свое время Некрасов «ощущался как поэт». Предпочтение отдавалось А. Майкову и другим, которые сами говорили о себе:

Мы все, блюстители огня на алтаре,

Вверху стоящие, что город на горе,

Дабы всем виден был: мы – соль земли, мы – свет…

Подальше от жизни… вверху… на горе… у алтаря…

К такому расстоянию от жизни, к такой пышной позиции я никогда не стремился и другим не рекомендую. Там, где «алтари», там и «жрецы», «вверху стоящие» над «тупой чернью», там и поэты, «бряцающие рассеянной рукой по вдохновенной лире» и осаживающие «непосвященный, бессмысленно внимающий народ»:

Молчи, бессмысленный народ,

Поденщик, раб нужды, забот!

Лиры, алтари, жрецы – красивые, завлекательные образы. Так бывают красиво-завлекательны болотные цветы. Но красота болотных цветов завлекает – в трясину. Болотные цветы – слизистые, скользкие. На них однажды поскользнулся сам гениальнейший Пушкин. Не зря породили целую дискуссионную литературу его запальчиво-опрометчивые строки:

Довольно с вас, рабов безумных!

Во градах ваших с улиц шумных

Сметают сор – полезный труд! –

Но, позабыв свое служенье,

Алтарь и жертвоприношенье,

Жрецы ль у вас метлу берут?

Мы, как я сказал, не «жрецы», и если наше революционное служенье того требует, мы «метлу» берем.

Эх, мети, моя метла,

Мусор выметем дотла! –

писал я как-то. И не без умысла я на исходе двадцатилетия моей писательской работы написал большой стихотворный, тщательно оформленный фельетон – «Утиль-богатырь», посвященный доказательству того, как нам необходим сбор… утиль-сырья. Утиль-сырье, отбросы! Вместо жреческого шествия к алтарю я полез, с позволения сказать, в выгребную яму, где обретаются – по выражению К. Маркса – «экскременты потребления… вещества, выделяемые человеческим организмом, остатки платья в форме тряпок и т. д.». Вот тебе и алтарь!

Собирайте рвань-бумагу,

Кости в поле, по оврагу,

Старый войлок и сукно,

Чуни, рваное рядно,

Рог, копыто и рогожу,

Гвоздь, попавший под забор,

Гайку, сломанный топор

и т. д., и т. д.

Все несите Утилю!

Когда я писал эти строки, агитирующие за организованный сбор «экскрементов потребления», тряпок, костей, рваной бумаги и прочего «хлама», я был воодушевлен темой по-настоящему, считая, что я выполняю свой революционно-писательский долг, агитируя за увеличение сырьевой базы нашей советской промышленности.

– Какая ж это поэзия? – скажут литературные чистоплюи из вражеского лагеря. – Это «утиль-поэзия»! Утиль-сырье – разве это тема для поэта? Уборка и использование отбросов и нечистот – разве это подвиг?

Однако, когда дело касается интересов буржуазии, она и в уборке нечистот способна видеть подвиг. Разве буржуазными историками не приводился пример древне-классической доблести, образец выполнения гражданского долга одним великим мужем древней Греции, который, будучи назначен заведующим уборкой городских нечистот, поставил это дело на такую небывалую высоту, довел санитарное благосостояние своего города до такого блестящего положения, показал, словом, такое добросовестное отношение к порученному ему делу, что с тех пор само звание – «заведующий уборкой городских нечистот» – превратилось в этом городе в почетное звание, которым награждали героев за выдающиеся заслуги.

Этот пример полезно напомнить тем буржуазным чистоплюям, которым наша героика не по нутру, которых от наших подвигов воротит.

Писательское ремесло – нелегкое ремесло. Не каждому литературному ремесленнику удается сделаться литературным мастером. В приобретении мастерства играют роль – труд и способности. Но и мастерство самое высокое может оказаться пустым, а то и вредным мастерством у того писателя, который безоговорочно, честно и горячо не поставит свое искусство на служение тому великому делу, которое называется – пролетарской революцией.

Ленин в послесловии к своей книге «Государство и революция» сказал: «…приятнее и полезнее „опыт революции“ проделывать, чем о нем писать». В согласии с этим я бы сказал, что для поэта, поскольку его стихи являются его делом, приятнее, полезнее и почетнее своими стихами участвовать в революции, нежели писать стихи о революции. Участвовать в революции – это значит: выполнять любое задание революции, не брезгуя никакой темой и формой, варясь, так сказать, в творческом соку революционной жизни, шагая нога в ногу рядом со своим читателем, революционным пролетарием и крестьянином, а не пребывая от него на дальнем расстоянии, «на горе», «у алтаря».

Не мало алтарей свергли мы с высоты в пропасть. Литературным алтарям дорога туда же.

Выполнению революционного долга писатели должны учиться у пролетариата. Для примера приведу такой случай.

Одного рабочего-большевика, – назовем его Федоров, – искусного мастера по добыче и обработке металла, самоотверженного ударника и выдающегося организатора, все время – именно из-за его высоких партийных и рабочих качеств – перебрасывали с места на место, переводя его туда, где было туго, где было особенно трудно, где его выдающаяся работа была наиболее нужна. Сорванный с благодатного советского юга, перебрасываемый с места на место, очутился он под конец далеко в Сибири в тяжких условиях героического строительства одного из наших заводов-гигантов, где он, этот великолепный мастер, качеством и ударностью своей работы превзошел самого себя. И вот возникла необходимость в срочной работе по добыче металла… на Сахалине, на этом когда-то каторжном острове. Нужно было послать туда крепкого, испытанного работника. Естественно, что подумали прежде всего о товарище Федорове. Но как ему сказать об этом: дескать, вот, в награду тебе за все – на Сахалин не угодно ли? Стали ему говорить, замялись:

– Вот, товарищ… На Сахалине, значит… Дело такое важное, понимаешь… Сахалин…

– Чего Сахалин? – спросил Федоров. – Ехать надо, что ль, на Сахалин?

– Хорошо бы, знаешь… Дело такое важное…

– Солнце на Сахалине есть? – спросил Федоров.

– Есть.

– Советская власть на Сахалине есть?

– Есть.

– Партия большевистская на Сахалине есть?

– Есть.

– Ну так какого ж дьявола вы тут мнетесь? Давайте путевку, что ль!

Вот как революционный рабочий понимает и выполняет свой революционный долг. Вот каков подлинный рыцарь пролетарски выполняемого революционного долга. Пролетарские поэты еще не сложили о таком пролетарском рыцаре песни, которая могла бы перекликнуться с пушкинской песней:

Жил на свете рыцарь бедный,

Молчаливый и простой,

С виду сумрачный и бледный,

Духом смелый и прямой…

Полон чистою любовью,

Верен сладостной мечте,

A.M.Д. своею кровью

Начертал он на щите,

на щите, прикрываясь которым, он – «дик и рьян» – бросался в гущу битвы.

Революционный писатель, пролетарский писатель, если он способен и если он стремится самоотверженно рыцарски служить не «сладостной мечте», а сладостному великому делу раскрепощения рабочего класса и утверждения пролетарской диктатуры, он, выходя на боевую арену в полном революционно-идейном и литературно-техническом художественно-боевом снаряжении, должен на своем щите начертать своею живою кровью вместо божественных букв A.M.Д. (Ave mater dei) символические для всего мирового пролетариата буквы – А. П. Р. – «Ave, – то есть да здравствует! – пролетарская революция!»

И мало – написать. А биться художественным словом на всех фронтах и всеми способами за дело, обозначаемое этими буквами, биться так «дико и рьяно», как бился воспетый Пушкиным смелый и прямой духом рыцарь.

Песельники, вперед!*

Поэзия – один из наиболее отстающих у нас фронтов литературы, и никакими красивыми фразами этого факта не скроешь. Поэты наши еще далеко не всегда отдают себе отчет в том, чего ждет от них страна и наша сталинская эпоха, как им нужно петь, чтобы песни были ко времени.

В самом деле, осмотритесь кругом. Наша социалистическая родина на наших глазах расцветает, она стала сильной, бодрой, могущественной страной. Она требует боевых и радостных песен.

Без преувеличения можно сказать, что русский народ по заслугам славился своим творческим песенным даром.

В области песни русским народом созданы исключительные творческие памятники, подлинные шедевры. То, что собрано и опубликовано, не составляет и сотой доли песенного богатства народа.

Это богатейшее народное творчество – живой источник, который никогда не иссякнет. Из этого источника черпали свое вдохновение наши величайшие поэты. Обращение к этому живому источнику народного творчества удесятеряет творческие силы, подобно прикосновению героя греческой мифологии к матери-земле.

К сожалению, не видно, чтобы наши поэты льнули жадными устами к этому гигантскому источнику творческого вдохновения.

В ответ на требование народа песни действительно начинают появляться. За последнее время создано несколько прекрасных песен. Но мы не были бы большевиками, если бы удовлетворились немногими хорошими песнями. Больше того, это означало бы не слышать сигналов, которые идут из народных масс. Ведь дело у нас обстоит так, что мы, поэты, должны запеть вместе со всей страной.

Подумайте о том, в какое время мы живем, о том, что творится кругом во всем мире. Мы должны отказаться от свойственного нам благодушия и склонности к внутреннему самоуспокоению. Время требует от нас бдительности. Мы, писатели, прозаики и поэты, должны чувствовать себя боевой творческой организацией. Каждый из нас должен постоянно чувствовать себя литературным бойцом.

Подтягивая отстающий поэтический фронт, мы должны уделить особое внимание песенному творчеству.

В самом деле, тот, кому приходилось участвовать в боевых походах, не раз испытал это чувство. Бывало, например, кончается сорокаверстный поход, все страшно устали, ночь, кажется, не двинешься ни шагу вперед, и вдруг команда: «Песельники, вперед!» Выйдет вперед несколько кудрявых молодцов, лихо запоют, спляшут, и неизвестно откуда силы берутся, опять бодро идешь вперед.

Свое обращение к поэтам я бы и хотел озаглавить:

«Песельники, вперед!»

Речь, конечно, идет не о плохих, а о хороших песельниках.

А можно ли быть хорошим песельником, не зная народного творчества? Мы, к сожалению, не можем похвастать овладением народным творчеством не только в поэзии, но даже и в науке, в фольклористике.

Между тем вопрос о песенном жанре неразрывно связан с задачей изучения и овладения народным творчеством. В этом отношении большую помощь поэзии должна оказать фольклорная секция Союза советских писателей. Для песенного жанра мы должны использовать замечательную энергию и опыт народного фольклора.

Народ – поистине гениальный творец.

Объективна и вместе с тем конкретна народная поэзия. Не одни поэты пишут злободневные стихи. Народ это тоже делал и не только в частушках. Есть целая серия народных песен, названная несправедливо, если не ошибаюсь, у Соболевского, – «низшей эпикой». Это прекрасные, короткие исторические песни, посвященные активной и конкретной тематике. Заключенная в этих песнях «злоба дня», выраженная поэтическим народным языком, сохранила свое значение и до настоящего времени, она живет и учит, и мы должны у нее учиться.

Песенный жанр у наших поэтов характеризуется слишком большим однообразием. Между тем народный фольклор отличается бесконечным разнообразием жанров. В частности, от нас ускользнул один очень важный и актуальный вид песенного жанра. Почти погибла народная сатирическая песня, ее никто не записывал. Дело в том, что в прежнее время сатирическая песня распевалась тайно. Чрезвычайно много записано любовных песен. Между тем немало осталось в народен сатирических песен. Их выявлением необходимо заняться.

Зазвучавшие у нас за последнее время некоторые песни являются пока весьма односторонним и далеко не полным ответом на запросы масс и требования времени. А насколько многообразен песенный жанр, об этом свидетельствует народный фольклор. Возьмем, например, семейные песни. Что-то не слыхать, чтобы кто-либо сейчас писал семейные песни и чтобы народ их пел. Между тем именно в семейном быту произошли громадные революционные изменения, – коренным образом изменилось положение женщины в семье, взаимоотношения детей и родителей, отношения жены к мужу, мужа к жене и т. д. Созданы ли у нас об этом песни? Не созданы.

Возьмите далее вдовье положение, положение сирот, – разве это не благодарнейшая тема для песни? Народные песни о сирых и убогих, как известно, были чрезвычайно унылые. А мы можем написать веселую песню, песню об исчезновении у нас сиротской доли, уничтоженной колхозом.

Множество интереснейших, социально-насыщенных песенных тем в нашей великой стране.

В репертуаре дореволюционной народной песни большое место занимали так называемые «плачи». Эти «плачи» мы бросим. В нашей стране плакать не приходится. Но вместо бывших рекрутских, солдатских песен мы можем дать, и уже даем, песни красноармейские, и какие!

Народный фольклор знает также песни фабричные, о бурлаках, а также детские песни. Кто у нас сейчас пишет детские песни? Создана ли, например, хорошая колыбельная песня? Нет, не создана.

А хороводные песни? Почему не вести нам советских хороводов? А игровые песни?

Ничего этого до сих пор нет, никто в этом направлении не работает.

А обрядовые песни? Как умел народ наш украсить песней все свои жизненные обряды. Обрядовые песни у него делятся и на свадебные, и подблюдные, и масленичные, и жнивные. На все случаи жизни – песня.

Наши поэты таких песен пока не пишут.

У нас много отраслей труда, в которых могли бы быть созданы свои песни. Свои песни – в Донбассе, свои песни – у паровозостроителей, бетонщиков и т. д. К песенному творчеству нужно привлекать поэтов из среды работников этих отраслей.

Почему бы не собрать воспеваемые в отдельных отраслях труда частушки и песни и не поработать над ними, превратив неграмотные, зачастую, стихи в грамотные.

При таком отношении к делу у нас вся страна запела бы действительно хорошие песни. Мы бы и сами зажглись и других вдохновили на создание песен.

Почему я заговорил о песенном жанре? Вопрос этот интересует меня отнюдь не только академически: давайте, мол, изучим песенный жанр, ликвидируем его однообразие и т. д.

Дело в другом. Ведь мы живем и боремся в героическое время, и наш честный поэтический голос должен звучать вовсю, мы должны полностью владеть своим мастерством.

Между тем ряд сигналов убеждает в том, что мы, поэты, еще отстаем от общего подъема страны.

Наши достижения в песенном жанре удовлетворить нас никак не могут. Поэты всей нашей страны должны работать над повышением своего мастерства в этом жанре.

Общим для всех нас будет социалистическое содержание наших песен при обязательной, однако, национальной форме.

Как прекрасны песни наших национальностей! Возьмите, например, песни марийского народа. Переводя некоторые из них для книги «Двух пятилеток», работая над переводом поэмы одной марийской женщины, я был взволнован до слез. Безвестный автор дал в поэтическом обобщении волнующий образ современности, воспел радостную нашу долю в образе красивой девушки. Я принял все меры, чтобы разыскать ее. Но оказалось, что два месяца назад эта женщина скончалась. Песня, ею созданная, потрясает своей силой.

Глубоко потрясают национальные ойротские песни, как и песни других наших народов.

У всех нас, у всех народов СССР, есть одна общая песня. Эта песня – Сталинская Конституция, воплощающая грандиозные победы социализма в нашей стране. Эта песня будет звучать в веках.

Давайте, поэты, глубоко изучать нашу великую Конституцию, воплотим ее замечательные победы в наших песнях, воспоем достижения, в ней запечатленные, тех людей, которыми эти достижения завоеваны.

Пропоем такую песню, чтобы в ней была вся наша душа, и тогда эту песню запоет весь народ.

Мы должны нашу песню сделать боевым оружием, готовые встретить гром, если он грянет. В час испытаний поздно оттачивать свое оружие, его нужно готовить заблаговременно.

Дело идет не просто о песне, а о наших творческих обязательствах.

Народ наш поет и требует от нас хороших, полнозвучных песен.

К созданию таких песен я и призываю наших поэтов.

Честь, слава и гордость русской литературы*

О Крылове нельзя было сказать, что «ларчик просто открывался». В годы ранней молодости Крылова «ларчик» и открывать было не нужно: он был открыт.

Если бы мы, не назвав имени поэта, начали писать о нем так: поэт-волжанин, провел он свои детские годы в условиях близкого соприкосновения с «простым народом», у которого он много хорошего воспринял и любовь к которому сохранил на всю жизнь. Попав в Петербург, он обнаруживает склонность к писательству, проявляет на этом поприще исключительную энергию в качестве драматурга, журналиста-сатирика и стихотворца. Обзаводится даже собственной типографией, на которую пало правительственное подозрение, что в ней отпечатана «преступнейшая» по тому времени книга… Если бы мы так начали писать, то можно было бы подумать, что речь идет о… Некрасове. Но таков был в молодости Крылов: та же бьющая ключом энергия, то же неприкрытое влечение к радикально мыслящим, передовым деятелям своего времени (Радищеву).

Но над Крыловым нависла опасность. Ему стала грозить беда. Его постигло горькое разочарование: лбом стены не прошибешь. И Крылов, как говорится, сошел со сцены. И не на малый срок: на двенадцать лет. Перебывал он за это время в разных, порой пренеприятных, положениях, о которых впоследствии не любил вспоминать. Он стал скрытным, осторожным. «Ларчик» закрывался наглухо. Поэт Батюшков вынужден был о Крылове сказать: «Этот человек – загадка, и великая!»

Крылов возмужал. По внешнему складу это был высокий, коренастый, величественный дуб. Но этот умудренный горьким жизненным опытом человек в 1806 году всенародно объявил, что он – трость. Случайно или не случайно так получилось, но первая крыловская басня «Дуб и трость» приобрела видимость авторского манифеста: я – трость.

В другом случае кряжистый автор объявил, что он- «василек», который, «голову склоня на стебелек, уныло ждал своей кончины».

В третьем случае он прикинулся невинным чижиком:

      Уединение любя,

Чиж робкий на заре чирикал про себя,

Не для того, чтобы похвал ему хотелось,

    И не за что; так как-то пелось!

«Чиж робкий». Такое самоуничижение Крылова носило издевательский характер над тугоухим коронованным «Фебом», сиречь над Александром I, к которому приведенное «чириканье» и адресовалось; издевательским потому, что Крылов сторонником чистого искусства («так как-то пелось!») заведомо не был и не мог им быть по самой природе своего сатирического дарования.

Однажды Крылов приравнял себя к соловью, но только для того, чтобы своим читателям доверительно («на ушко») пожаловаться:

Худые песни Соловью

В когтях у Кошки.

Да и то сказать: главная кошка, «ласково его сжимая», не безоговорочно верила соловью. Была оговорка. Однажды Александр I изрек, что он «всегда готов Крылову вспомоществовать, если он только будет продолжать хорошо писать».

Крыловский ходатай, статс-секретарь Оленин, подкрепил в начале 1824 года свое ходатайство мотивировкой, которая обнажает смысл царского изречения:

«Всемилостивейший государь! Я бы никак не осмелился утруждать ваше величество подобною просьбою, если б не имел еще в памяти царского вашего изречения в подобном случае и если б г. Крылов, сверх отличного своего таланта, не был всегда тверд в образе своих мыслей о необходимости и пользе чистой нравственности и отвращения его от вольнодумства, что доказывается всеми его баснями».

Что крыловскими баснями «доказывается» нечто иное, что в них кроются корни того «зла», против которого в грибоедовском «Горе от ума» так решительно ратовал Фамусов:

    Уж коли зло пресечь:

Забрать все книги бы да сжечь, –

это явствует из ответной реплики Загорецкого:

Нет-с, книги книгам рознь. А если б,

          между нами,

  Был цензором назначен я,

На басни бы налег: ох! басни –

          смерть моя!

Насмешки вечные над львами!

          над орлами!

  Кто что ни говори:

Хотя животные, а все-таки цари.

Речь, конечно, могла идти только о баснях популярнейшего баснописца Крылова. Такой выпад против них в устах Загорецкого особенно показателен, поскольку Загорецкий принадлежал к числу тех расплодившихся к концу царствования Александра I типов, о которых в грибоедовской комедии было сказано:

«При нем остерегись, переносить горазд», – то есть Загорецкий был политическим доносителем, и он-то лучше знал, каков был подлинный резонанс басен Крылова в той культурно-передовой общественной среде, в которой «по долгу доносительства» он, Загорецкий, вращался. Будущими декабристами крыловские басни воспринимались как остро политическая сатира, своей направленностью звучащая в лад с настроениями, которые ими владели, и помогающая тому делу, к совершению которого они готовились. Александр I не мог не знать этого и не мог поэтому не усомниться в том, что Крылов «тверд в образе своих мыслей о необходимости и пользе чистой нравственности и отвращения его от вольнодумства».

Крылов в свою очередь тоже был в курсе дела и знал, что обозначает царское требование: хорошо писать. На это он ответил тем, что с 1824 года совсем перестал писать. В 1823 году он опубликовал 24 басни. В 1824, 1825 (год смерти Александра) и в 1826 (после подавления восстания декабристов) годах не появилось ни одной крыловской новой басни. В 1827 году Крылов написал одну басню, в 1828 – две, в 1829 – опять только одну. Такое трехлетнее молчание и такая скудная басенная продукция в последующее трехлетие сами за себя говорят. Близость Крылова к Пушкину и кругу его друзей свидетельствует, куда клонились его симпатии.

Внешне Крылов был правящими верхами обласкан. Не в их интересах было отталкивать, раздражать популярнейшего баснописца. Но внутренне они ему не доверяли, для чего имели более чем достаточные основания. От многих горьких истин, даже сказанных по необходимости «вполоткрыта», им приходилось морщиться, но не обнаруживать своего недовольства. Увидя в крыловском сатирическом зеркале свою рожу, обиженная персона брезгливо отворачивалась:

Что это там за рожа?

…Я удавилась бы с тоски,

Когда бы на нее хоть чуть была похожа.

Обиженные не замечали, точнее – делали вид, что не замечают сходства с собою.


Таких примеров много в мире:

Не любит узнавать никто себя в сатире.


Широкий круг читателей искал в баснях Крылова иронии, сатиры, памфлета и находил их. В образе крыловских басенных персонажей –

«волков»,

  всячески утесняющих и поедающих беззащитных овец,

«медведя»,

  проворовавшегося при охране доверенных ему пчелиных ульев,

«щуки»,

  промышлявшей разбоем в пруде, за что ее в виде поощрительного наказания бросили в реку, где для разбоя ее открывались неограниченные возможности,

«слона на воеводстве»,

  разрешившего волкам брать с овец оброк, «легонький оброк»; с овцы «по шкурке, так и быть, возьмите, а больше их не троньте волоском»,

«лисиц»,

  лакомых до кур и изничтожавших их всеми «законными» и незаконными способами,

«осла»,

  который в качестве вельможи, став «скотиной превеликой», мог проявлять свою административную дурь, и, наконец, самого

«льва»,

  одно рычание которого наводило трепет на его верноподданных, льва, который в годину бедствий, притворно «смиря свой дух», пытался показать, что он не лишен совести, и который в то же время с явным удовольствием внимал льстивым словам лисы:

– Коль робкой совести во всем мы станем слушать,

То прийдет с голоду пропасть нам

          наконец;

  Притом же, наш отец!

Поверь, что это честь большая

          для овец,

  Когда ты их изволишь кушать, –

в образе всех этих персонажей народ узнавал свое начальство с царем-батюшкой во главе.

«У сильного всегда бессильный виноват», – говорил Крылов, рисуя горестное положение бессильных. Сколько великолепных басен посвящено им иллюстрированию выстраданной народом старинной поговорки: «С сильным не борись, с богатым не судись!»

Как же было народу не полюбить своего родного заступника, который в некоторых случаях отваживался так дерзить народным угнетателям, что только диву даешься, как могли подобные дерзостные басни увидеть свет («Мор зверей», «Рыбья пляска», «Вельможа» и так далее. «Пир» и «Пестрые овцы», впрочем, при жизни Крылова так света и не увидели).

Уже одну такую изумительную басню, как «Листы и корни», в которой Крылов явился открытым заступником крепостного люда, надо признать его гражданским подвигом. На дереве (государстве) правящая и роскошествующая верхушка дворянско-помещичьего класса представлена «листами». «Листы» хвалились:

– Не правда ли, что мы краса долины всей?

  Что нами дерево так пышно и кудряво,

  Раскидисто и величаво?

Что б было в нем без нас?..

. . . . . . . . . . . .

– Примолвить можно бы спасибо тут и нам, –

Им голос отвечал из-под земли смиренно.

– Кто смеет говорить столь нагло и надменно!

    Вы кто такие там,

  Что дерзко так считаться с нами стали? –

  Листы, по дереву шумя, залепетали.

    - Мы те, –

    Им снизу отвечали, –

  Которые, здесь роясь в темноте,

    Питаем вас. Ужель не узнаете?

  Мы корни дерева, на коем вы цветете…

Басня была написана в 1811 году. В следующем – 1812 – году, в первую Отечественную войну, «корни» спасли дерево от смертельной опасности. Вместе с «корнями» в этой войне участвовал своим творчеством и Крылов. Его отклики на события 1812 года навсегда остались выдающимися художественными памятниками его высокого патриотизма.

Пушкин ли не знал Крылова? Но однажды он с горечью сказал:

«Мы не знаем, что такое Крылов». Он этим хотел сказать: мы, знающие Крылова, лишены возможности открыто сказать русскому читателю, «что такое Крылов» – подлинный гениальный сатирик, а не прилизанный, не прикрашенный казенной охрой добренький «дедушка Крылов», которого упорно пытались запереть в детскую: басни – это, дескать, только для детей. Но этим басням сродни – и еще как сродни! – потрясающие сказки другого нашего великого сатирика – Салтыкова-Щедрина. Названием жанра – басня, сказка – их остроты, их сатирической силы не смягчишь и не затушуешь.

Всей правды о Крылове не мог сказать даже Белинский. Царская цензура не допустила бы того ни в коем случае. Этим отчасти можно объяснить, почему обещанный Белинским подробный разбор творчества Крылова так и не осуществился. Но и то немногое, что успел написать о Крылове Белинский, является поныне наилучшим из написанного о Крылове. Белинский знал, «что такое Крылов» и какой заслугой перед Родиной является его литературный подвиг, его, вросшее корнями в народную почву, гениальное творчество, которое в облюбованной Крыловым области по своему несравненному мастерству является вершинным. Белинский все это знал, когда определял Крылова словесной триадой, которая должна быть высечена на будущем крыловском всенародном памятнике: Крылов – «честь, слава и гордость нашей литературы». И кристальнейший Белинский знал также, почему во главе этой триады он поставил святое для него слово – честь!

Загрузка...