Люди, сами никогда не сидевшие в государственных советах, не могут понять, что главное качество действительно великих государственных деятелей не политическая мудрость, а огромная, глубокая, всеобъемлющая Любовь к людям всех сортов и состояний и ко всей стране. В политике только эта Любовь и этот Патриотизм были моими единственными принципами. У меня одно желание – заставить всех американцев понять, что они всегда были и должны оставаться впредь величайшей расой на нашей старой Земле, и второе – заставить их понять, что каковы бы ни были между нами кажущиеся различия – в смысле богатства, знаний, способностей, происхождения и влияния (все это, конечно, не относится к людям отличной от нас расы), – все мы братья, связанные великими и прекрасными узами Национального Единства, чему мы все должны радоваться. И я думаю, что во имя этого стоит принести в жертву все личные выгоды.
В конце лета и в начале осени 1936 года в газетах беспрерывно мелькали изображения Берзелиоса Уиндрипа: он вскакивал в автомобили, выскакивал из самолетов, присутствовал на открытии мостов, ел кукурузные лепешки и грудинку с южанами, вареные ракушки и хлеб из отрубей – с северянами, выступал с речами перед «Американским легионом», «Лигой свободы», «Социалистической лигой молодежи», «Союзом буфетчиков и официантов», «Противоалкогольной лигой», «Орденом Лосей», «Обществом по распространению Священного Писания в Афганистане»; он целовался с дамами, празднующими свой столетний юбилей, и пожимал руку молодым дамам, но никогда не наоборот; он носил костюм для верховой езды в Лонг-Айленде и рабочие брюки с рубашкой защитного цвета – в Озаркских горах; был этот Бэз Уиндрип почти карликом, с громадной головой, с огромными ушами, отвислыми щеками и печальными глазами. У него была сияющая, добродушная улыбка, которую он, по словам вашингтонских корреспондентов, включал и выключал, как электрический свет; но эта улыбка делала его безобразие более привлекательным, чем кокетливые гримасы любого красавца.
Жесткие черные прямые волосы он отпускал так, чтобы они намекали на индейское происхождение. Отправляясь в сенат, он одевался так, чтобы смахивать на страхового агента с большой клиентурой, но когда в Вашингтон съезжались на съезд избиратели-фермеры, он появлялся в старомодной ковбойской шляпе, способной вместить десять галлонов, и грязно-серой короткой визитке, которую ошибочно именуют фраком «принца Альберта».
В этом костюме он походил на отпиленную от постамента фигуру ярмарочного «доктора» с выставки; и действительно ходили слухи, что когда-то во время каникул, в бытность свою в юридической школе, Бэз Уиндрип играл на банджо, показывал карточные фокусы к раздавал бутылки с лекарствами в качестве члена «ученой» экспедиции, именуемой «Походной лабораторией» старого доктора Алагаша, который специализировался на излечении рака по методу племени чоктавов, на изготовлении китайского успокоительного снадобья от туберкулеза и на восточном лекарстве от геморроя и ревматизма, приготовленном на основании древней как мир секретной формулы цыганской принцессы, королевы Пешавара. Компания эта, при горячей поддержке Бэза, погубила немало людей, которые, доверившись бутылкам доктора Алагаша, содержащим воду, красящие вещества, табачный сок и самогон, слишком поздно обратились к врачу. Но после этого Уиндрип, несомненно, искупил свои грехи, поднявшись от низкого шарлатанства до вполне достойного занятия: если раньше он, стоя перед рупором, предлагал вниманию публики чудеса лжемедицины, то теперь он, стоя перед микрофоном на трибуне, освещенной ртутными лампами, расхваливал своей аудитории чудеса лжеэкономики. Роста он был небольшого, но не следует забывать, что коротышками были и Наполеон, и лорд Бивербрук, и Стивен Дуглас, и Фридрих Великий, и доктор Геббельс, известный по всей Германии под названием Микки-Мауса Одина.
Дормэс Джессэп, незаметно наблюдавший за сенатором Уиндрипом из своей скромной провинции, никак не мог объяснить, в чем же заключалось его умение очаровывать людские толпы. Сенатор был откровенно вульгарен, почти безграмотен, ложь его легко поддавалась разоблачению, его «идеи» были форменным идиотизмом, его знаменитое благочестие было набожностью коммивояжера, торгующего церковной утварью, а его пресловутый юмор – хитрым цинизмом деревенского лавочника.
Конечно, в его речах не было ничего окрыляющего и в его философии ничего убедительного. Его политическая платформа была подобна крыльям ветряной мельницы. За семь лет до создания его теперешнего кредо – винегрета из Ли Сарасона, Гитлера, Готфрида Федера, Рокко и, вероятно, патриотического обозрения «Тебя пою, о родина» – маленький Бэз выступал у себя на родине в защиту таких «революционных» идей, как «доброкачественная тушеная говядина для Дома бедных фермеров», «больше взяток лояльным политическим деятелям», а их зятьям, племянникам, компаньонам и кредиторам – теплых местечек.
Дормэсу самому никогда не приходилось слышать Уиндрипа в моменты находившего на него припадка красноречия, но политические репортеры рассказывали ему, что, слушая Уиндрипа, поддаешься его чарам, и он кажется едва ли не Платоном, но уже по дороге домой не можешь вспомнить ни одного его слова. Две вещи характеризовали, по словам корреспондентов, этого Демосфена прерий. Он был гениальным актером. Более потрясающего актера не бывало ни в театре, ни в кино, ни даже среди проповедников. Он заламывал руки, стучал по столу, безумно сверкал глазами, широко раскрытый рот его извергал библейский гнев; но он и ворковал, как нежная мать, умолял, как изнемогающий любовник, и вперемежку со всеми этими фокусами хладнокровно и чуть ли не презрительно швырял в толпу цифры и факты, цифры и факты, не опровержимые даже тогда, когда они, как часто случалось, были сплошь фальшивы.
Под этим поверхностным актерским искусством таилась необычайная врожденная способность загораться от одного присутствия слушателей и передавать им это свое возбуждение. Он умел драматически заявлять, что он – не наци и не фашист, а демократ – доморощенный, джефферсоно-линкольно-кливлендо-вильсоновский Демократ, и (без декораций и костюмов) делать это так, что все слушатели воочию видели его защищающим Капитолий от варварских орд, между тем как он невинно преподносил им в качестве своих собственных заветных мыслей человеконенавистнический и антисемитский бред Европы.
Во всем же остальном, если отвлечься от этой его драматической славы, Бэз Уиндрип был Профессиональным Средним Человеком.
О, он был достаточно зауряден. Он обладал всеми предрассудками и стремлениями Среднего Американского Обывателя. Он верил в превосходство, а следовательно, и в священную непреложность, толстых гречневых блинов с разбавленным кленовым сиропом и резиновых подставок для льда в своем электрическом холодильнике; был высокого мнения о собаках – обо всех собаках вообще, без разбора, и о прорицаниях С. Паркса Кэдмена; верил в то, что следует быть на короткой ноге со всеми официантками во всех железнодорожных буфетах, и верил в Генри Форда (он радовался, что, когда он станет президентом, мистер Форд, может быть, пожалует к нему в Белый дом отужинать), и в превосходство каждого, имевшего миллион долларов. Он полагал, что короткие гетры, трости, икра, титулы, чаепития, стихи – если они не печатаются газетными синдикатами – и все иностранцы, за исключением, пожалуй, англичан, отжили свое.
Но, благодаря своему ораторскому дарованию, он был не просто обывателем, а Обывателем с большой буквы, так что, хотя другим обывателям и были понятны его стремления, в точности совпадавшие с их собственными, им все же казалось, что он возвышается над ними, и они воздевали к нему в восторге руки.
В величайшем из всех чисто американских видов искусства (наряду с звуковым кино и теми «спиричуэлс», где негры выражают желание отправиться в рай, в Сент-Луис или в любое место, достаточно отдаленное от старых романтических плантаций), а именно в искусстве Рекламы, Ли Сарасон стоял нисколько не ниже таких признанных мастеров, как Эдуард Верней, покойный Теодор Рузвельт, Джек Демпси и Эптон Синклер.
Сарасон «создавал» (как это именуется по-ученому) сенатора Уиндрипа в продолжение семи лет до его провозглашения кандидатом в президенты. Другим сенаторам секретари и жены (ни одному потенциальному диктатору не следует иметь доступной для обозрения жены, да, кроме Наполеона, ни один и не имел таковой) советовали перейти от деревенского похлопывания по плечу к благородным, закругленным цицероновским жестам. Сарасон же настойчиво убеждал Уиндрипа сохранить и на арене большой политики всю грубость и шутовство, с помощью которых (вместе с изрядной долей хитрости и выносливости, позволявшей ему произносить до десяти речей в день) он завоевал сердца простодушных избирателей его родного штата.
Получив свою первую ученую степень, Уиндрип протанцевал перед огорошенной аудиторией академиков матросский танец; поцеловал мисс Фландро на конкурсе красавиц в Южной Дакоте; развлекал сенат или, по крайней мере, сенатскую галерку подробными рассказами о том, как ловить в реке крупную рыбу, начиная от выкапывания приманки и кончая обмыванием удачных результатов ловли; он вызвал почтенного Главного судью Верховного суда на дуэль на рогатках.
У Бэза Уиндрипа имелась жена, хотя и недоступная обозрению, у Сарасона жены не было, а Уолт Троубридж был вдовцом. Жена Уиндрипа осталась дома и продолжала разводить шпинат и цыплят, постоянно твердя соседям, что собирается в Вашингтон на тот год, меж тем как Уиндрип усердно информировал представителей печати о том, что его «Frau»[15] до того трогательно посвятила себя малюткам-детям и изучению Библии, что просто немыслимо убедить ее приехать на Восток.
Но когда дело дошло до собирания политической машины, Уиндрипу не понадобились советы Ли Сарасона.
Где был Бэз, туда слетались хищники. Его номер или целые апартаменты в гостинице – будь то в столице его родного штата, в Вашингтоне, в Нью-Йорке или в Канзас-Сити – напоминали, по выражению Фрэнка Селливэна, редакцию бульварной газеты после какого-нибудь невероятного происшествия: скажем, если бы епископ Кэннен поджег собор Св. Патрика, похитил дионнских близнецов и сбежал с Гретой Гарбо в краденом танке.
Бэз Уиндрип сидел обычно посреди «гостиной», телефон стоял подле него на полу, и он часами кричал в аппарат: «Хэлло!.. Да!.. Слушаю…», или в дверь: «Входите… Входите!», а затем: «Садитесь, пожалейте свои ноги!» Весь день и всю ночь, до рассвета, он не переставал бушевать: «Скажите ему, что он может взять свои деньги и убираться ко всем чертям», или: «Конечно; конечно, старина… До смерти рад бы помочь. Дорогу предприятиям коммунального пользования», и потом: «Скажите губернатору, что я хочу, чтобы Киппи избрали шерифом и обвинение против него сняли и сделали все это быстро, черт подери!» Сидел он обычно, поджав под себя ноги, в модном пиджаке из верблюжьей шерсти и в кричащей клетчатой кепке.
В припадке ярости, наступавшем у него не реже чем через каждые четверть часа, он вскакивал, срывал с себя пиджак (под которым обнаруживалась либо белая крахмальная рубашка с черным галстуком, как у духовных лиц, либо канареечная шелковая с красным галстуком), швырял его на пол, а затем снова надевал с важной медлительностью, все время гневно рыча, подобно Иеремии, проклинающему Иерусалим, или корове, тоскливо оплакивающей уведенного теленка.
К нему приходили маклеры, профсоюзные боссы, самогонщики, антививисекционисты, вегетарианцы, лишенные звания адвокаты, миссионеры, жившие в Китае, спекулянты нефтью и электричеством, сторонники войны и сторонники войны против всякой войны. «Хм! Все, кому нужно поправить свои дела, обращаются ко мне», – жаловался он Сарасону. Каждому он обещал продвинуть его дело, например, устроить в военную академию какого-нибудь племянника, недавно потерявшего место на маслобойном заводе. Своим коллегам, политическим деятелям, он обещал поддержать их законопроекты, если они поддержат законопроекты его, Уиндрипа. Он давал интервью о помощи фермерам, о купальных костюмах с открытой спиной и о тайной стратегии эфиопской армии. Он скалил зубы, хлопал собеседников по коленке и по спине, и лишь немногие из посетивших Уиндрипа не начинали смотреть на него, как на отца родного, и не становились его верными сторонниками. Бывали, правда, и исключения – в большинстве случаев то были журналисты, которым еще до встречи с Уиндрипом был противен исходивший от него запах. Но даже их ожесточенные нападки на него способствовали тому, что имя его не сходило с газетных столбцов. Он пробыл год сенатором, машина его политики работала так же хорошо и бесперебойно и была так же скрыта от глаз непосвященных, как двигатели океанского парохода.
В каждом номере у него на кровати всегда валялось три цилиндра, две шляпы, какие носят лица духовного звания, нечто зеленое с пером, коричневый котелок, фуражка водителя такси и девять обыкновенных честных коричневых шляп.
Однажды он за двадцать семь минут успел переговорить по телефону из Чикаго с Пало-Алто, Вашингтоном, Буэнос-Айресом, Уилметтом и Оклахома-Сити. В другой раз за полдня у него перебывало шестнадцать священников, просивших его публично заклеймить мерзкие комические обозрения «бурлеск», и семь театральных меценатов и владельцев театров, просивших его расхвалить эти самые обозрения. Священников он называл «доктор» и «брат», а меценатов – «приятель» и «дружище»; надавал громких обещаний и тем и другим и ни для тех и ни для других ровно ничего не сделал.
Сам он не стал бы заводить связи с иностранцами, хотя и не сомневался, что когда-нибудь ему в качестве президента придется возглавить оркестр мировых держав. Но Ли Сарасон настаивал на том, чтобы Бэз хоть немного ознакомился с такими основами международной жизни, как соотношение фунта стерлингов и лиры, и чтобы знал, как полагается титуловать баронета, каковы шансы эрцгерцога Отто, в каких тавернах Лондона подают устрицы и какие публичные дома в Париже лучше всего рекомендовать веселящейся посольской публике.
Но настоящей обработкой иностранных дипломатов, живущих в Вашингтоне, он предоставлял заниматься Сарасону, угощавшему их особым сортом черепахи и особой американской уткой с желе из черной смородины у себя на квартире, гораздо более шикарной, чем личная вашингтонская квартира самого Бэза, обставленная с нарочитой простотой и скромностью… Тем не менее в квартире Сарасона для Бэза была резервирована комната с большой двухспальной кроватью в стиле ампир.
Не кто иной, как Сарасон, убедил Уиндрипа разрешить ему написать «В атаку», на основе лично Бэзом продиктованных заметок, и он же соблазнил миллионы людей прочитать, а тысячи людей даже и приобрести эту «библию экономической справедливости». Сарасон понимал, что в момент, когда страну захлестывал поток частных политических еженедельных и ежемесячных журналов, не опубликовать кредо Уиндрипа было бы просто глупо. Сарасону же принадлежала идея чрезвычайного выступления Бэза по радио в три часа ночи по случаю запрещения Верховным судом Национальной Администрации по Восстановлению Промышленности в мае 1935 года… И хотя многие из приверженцев Бэза, да в том числе и он сам, не понимали, выражала его речь протест или наоборот, хотя лишь немногие лично слышали эту речь, но все решительно – за исключением пастухов и профессора Альберта Эйнштейна – слышали о ней и были потрясены.
Зато Бэзу совершенно самостоятельно пришла в голову блестящая мысль сперва оскорбить герцога Йоркского, отказавшись явиться в посольство на обед, устроенный в его честь в 1935 году, и тем самым заслужить на всех фермах, в домах священников и в барах блистательную репутацию доморощенного демократа, а затем смягчить его высочество, нанеся ему визит с поднесением скромного букета домашних гераней (из оранжереи японского посланника), причем последнее снискало ему любовь если не членов королевской фамилии, то, во всяком случае, «Дочерей американской революции», «Союза говорящих на английском языке» и всех мягкосердечных мамаш, умилявшихся по поводу сего трогательного букетика гераней.
Симпатии журналистов Бэз завоевал тем, что на съезде Демократической партии настоял на выдвижении в вице-президенты кандидатуры Пирли Бикрофта – уже после того, как Дормэс Джессэп в ярости выключил радио. Бикрофт – южанин, владелец табачных плантаций и табачных лавок, в прошлом губернатор своего штата – был женат на бывшей школьной учительнице из штата Мэн, от которой так крепко пахло нюхательной солью и цветом картофеля, что это обеспечивало ему симпатии любого янки. Но не географические преимущества делали мистера Бикрофта очень подходящим партнером для Бэза Уиндрипа, а то, что у него были желтое лицо малярика и редкие усы (в то время как лошадиное лицо Бэза было всегда гладко выбрито и сияло ярким румянцем), и то, что в ораторских выступлениях Бикрофта бывали паузы, была глубина медленно изрекаемой бессмыслицы, и это импонировало важным педантам, которых коробил бэзовский водопад жаргонных словечек.
К тому же Сарасон никогда не убедил бы богачей, что чем больше Бэз угрожал им, чем чаще он обещал раздать миллионы беднякам, тем больше могли они верить в его «здравый смысл» и спокойно финансировать его предвыборную кампанию. А Бэз убеждал их, намекая, улыбаясь, подмигивая, пожимая руки, – и деньги лились рекой, исчисляясь сотнями тысяч, часто под видом участия в прибылях.
Остроумным ходом Берзелиоса Уиндрипа было то, что он, не дожидаясь своего избрания, начал вербовать себе шайку пиратов. В искусстве привлекать сторонников он практиковался с того самого дня, когда четырехлетним мальчуганом очаровал соседского мальчика, подарив ему револьвер, который потом сам же выкрал из кармана своего нового товарища. Бэз, вероятно, не учился, а может быть, ему и нечему было учиться у социологов Чарльза Бирда и Джона Дьюи, но они могли бы многому научиться у Бэза.
И опять-таки ловким ходом Бэза, а не Сарасона, было следующее: горячо защищая идею о том, что все могут стать богатыми, стоит только проголосовать за богатство, он в то же время открещивался от всякого «фашизма» и «нацизма», так что большинство республиканцев, опасавшихся фашизма демократов, и демократы, боявшиеся фашизма республиканцев, готовы были отдать ему свои голоса.