Он тут же накинулся на себя:
— Задуши тебя лихорадка, вместе с твоими бровями, торчащими, как ржаные колосья.
И немедленно возразил:
— Милостивые государи, оставим в покое ржаные колосья. Грешно оскорблять растения, сравнивая их с людьми или животными. Кроме того, лихорадка не душит, а трясет. Неудачная метафора. Прошу вас, помолчите! Простите за откровенность, но вам не хватает величия, свойственного настоящим английским джентльменам. Я замечаю, что те из вас, у которых из дырявых башмаков вылезают большие пальцы, пользуются этим, чтоб класть ноги на плечи сидящих впереди; это позволяет дамам делать вывод, что подошвы всегда протираются в самом выдающемся месте плюсны. Показывайте немного поменьше ваши ноги и побольше — руки. Я вижу отсюда мошенников, ловко запускающих пальцы в карманы дураков-соседей. Дорогие карманники, будьте чуть-чуть скромнее. Награждайте своего ближнего тумаками, если желаете, но не обкрадывайте его. Он меньше разозлится на вас, если вы подобьете ему глаз, чем если вы сопрете у него медный грош. Так и быть, разбивайте носы. Мещанин больше дорожит деньгами, чем красотой. Впрочем, примите уверения в моем искреннем расположении к вам. Я отнюдь не такой педант, чтобы порицать мошенников. Зло действительно существует. Каждый страдает от него, и каждый его творит. Всех нас одолевают грехи. Сейчас я имею в виду лишь тот грех, о котором говорил раньше. Разве не испытывает каждый из нас этот зуд? Бог — и тот почесывается, когда его жалит дьявол. Я и сам впадал в ошибки. Plaudite, cives!293
Здесь Урсус изобразил продолжительный рев толпы, затем закончил речь следующими словами:
— Милорды и господа, я вижу, что моя речь имела счастье вам не понравиться. На одну минуту я расстанусь с вашим шиканьем и свистом. Сейчас надену свою голову, и представление начнется…
Оставив ораторский тон, он заговорил обыкновенным голосом:
— Задерни занавес, передохнем. Я был медоточив. Я говорил хорошо. Я назвал их милордами и господами. Вкрадчивый, но бесполезный язык. Что скажешь ты насчет этих бездельников, Гуинплен? Как ясно видишь все, что выстрадала Англия за последние сорок лет, когда посмотришь на этот озлобленный и лукавый сброд. В старину англичане были воинственны, теперь же они угрюмы, задумчивы и кичатся своим презрением к закону и королевской власти. Я сделал все, на что только способно человеческое красноречие. Я щедро расточал метонимии, прелестные, как цветущие ланиты отрока. Смягчило ли это их? Сомневаюсь. Чего можно ждать от людей, которые поглощают невероятное количество пищи и отравляют себя табаком до такой степени, что даже писатели пишут свои сочинения, не выпуская трубки изо рта? Ну, была не была, начнем пьесу.
Кольца, на которых двигался занавес, с визгом заскользили по проволоке. Цыганки перестали бить в тамбурины. Урсус снял со стены свои рыли, сыграл прелюдию и произнес вполголоса:
— Каково, Гуинплен? До чего все это таинственно!
Затем вступил в борьбу с волком.
Одновременно с рылями Урсус снял с гвоздя косматый парик и бросил его на пол, неподалеку от себя.
Представление «Побежденного хаоса» шло почти так же, как и всегда, не было только голубого освещения и «магических эффектов». Волк играл вполне добросовестно. В надлежащую минуту появилась Дея и своим чудным трепетным голосом окликнула Гуинплена. Она протянула руку вперед, ища его голову…
Урсус кинулся к парику, взбил его, напялил на себя и, удерживая дыхание, тихими шагами приблизившись к Дее, подставил ей свою голову.
Затем он призвал на помощь все свое искусство и, подражая голосу Гуинплена, спел с выражением неизъяснимой любви арию чудовища в ответ на зов светлого духа.
Он подражал так искусно, что и в этот раз обе цыганки принялись искать глазами Гуинплена, испуганные тем, что, не видя его, слышат его голос.
Восхищенный Говикем затопал ногами, захлопал в ладоши, производя невероятный шум и один хохоча, как целое сборище богов. Мальчик, повторяем, оказался на редкость талантливым зрителем.
Фиби и Винос, как два автомата, которых заводил Урсус, начали изо всех сил трубить и бить в тамбурины; под эти оглушительные звуки обычно заканчивался спектакль и расходилась публика.
Урсус поднялся на ноги, весь обливаясь потом.
Он шепнул Гомо:
— Понимаешь, надо было выиграть время. Кажется, нам это удалось. Я неплохо вышел из положения, хотя было из-за чего потерять голову. Гуинплен, быть может, еще вернется завтра. Зачем же было преждевременно убивать Дею? Тебе-то я могу объяснить, в чем дело.
Он снял парик и отер лоб.
— Я гениальный чревовещатель, — пробормотал он. — Как я все это великолепно проделал! Пожалуй, я перещеголял Брабанта, чревовещателя короля Франциска Первого. Дея убеждена, что Гуинплен здесь.
— Урсус, — сказала Дея, — а где Гуинплен?
Урсус вздрогнул и обернулся.
Дея продолжала стоять в глубине сцены, под фонарем, спускавшимся с потолка. Она была бледна как смерть.
Она продолжала с неповторимой улыбкой, в которой было отчаяние:
— Я знаю. Он нас покинул. Он исчез. Я знала, что у него есть крылья.
И, подняв к небу свои невидящие глаза, она прибавила:
— Когда же мой черед?
3. Осложнения
Урсус совершенно растерялся.
Ему не удалось ввести Дею в заблуждение.
Было ли тут виною его искусство чревовещателя? Конечно, нет. Ему удалось обмануть зрячих Фиби и Винос, но слепую Дею он не смог обмануть. Ведь Фиби и Винос смотрели только глазами, тогда как Дея видела сердцем.
Он не был в состоянии ответить ни слова. Он только подумал про себя: Bos in lingua294
У растерявшегося человека точно бык подвешен к языку.
Когда человек находится во власти сложных переживаний, он прежде всего испытывает приступ самоуничижения. Урсус пришел к печальному выводу:
— Напрасно я столько труда потратил на звукоподражание!
Как и всякий мечтатель, потерпевший неудачу, он принялся горько сетовать:
— Полный провал! Я воспроизводил все эти голоса впустую. Что же будет теперь с нами?
Он взглянул на Дею. Она стояла молча, не шевелясь и все больше и больше бледнея. Ее неподвижный, слепой взор был устремлен куда-то в пространство.
На помощь Урсусу пришел случай.
Урсус увидел во дворе дядюшку Никлса, который, держа в руке свечу, делал ему знаки.
Дядюшка Никлс не дождался конца фантастической комедии, единственным исполнителем которой был Урсус, так как кто-то постучал в двери харчевни. Дядюшка Никлс пошел отворить. В дверь стучали дважды, и хозяин дважды уходил. Урсус, поглощенный своим стоголосым монологом, ничего не заметил.
Увидав, что Никлс машет ему рукой, Урсус спустился во двор.
Он подошел к хозяину гостиницы.
Урсус приложил палец к губам.
Дядюшка Никлс тоже приложил палец к губам.
Они смотрели друг на друга.
Каждый из них словно говорил другому: «Поговорим, но не здесь».
Никлс тихо отворил дверь в нижний зал. Они вошли. Кроме них, в комнате не было никого. Входная дверь с улицы и окна были наглухо закрыты.
Хозяин захлопнул дверь во двор перед самым носом любопытного Говикема.
Потом поставил свечу на стол.
Начался разговор. Вполголоса, почти шепотом!
— Мистер Урсус…
— Мистер Никлс?
— Я, наконец, понял.
— Вот как!
— Вы хотели убедить эту бедную слепую, что все идет как обычно.
— Закон не запрещает чревовещания.
— У вас настоящий талант.
— Вовсе нет.
— Удивительно, до какой степени вы умеете воспроизводить все, что вам хочется.
— Уверяю вас, нет.
— А теперь мне нужно поговорить с вами.
— Это разговор о политике?
— Как сказать.
— О политике я и слушать не хочу.
— Вот в чем дело. В то время как вы играли, изображая один и актеров и публику, в дверь стучались.
— Стучались в дверь?
— Да.
— Мне это не нравится.
— Мне тоже не нравится.
— Что же дальше?
— Я отворил.
— Кто же стучал?
— Человек, который вступил со мной в разговор.
— Что он вам сказал?
— Я выслушал его.
— Что вы ему ответили?
— Ничего. Я вернулся смотреть на вашу игру.
— Ну?
— Ну, и в дверь постучали вторично.
— Кто? Тот же самый?
— Нет, другой.
— Он тоже с вами говорил?
— Нет, этот не сказал ни слова.
— Я это предпочитаю.
— А я нет.
— Объяснитесь, мистер Никлс.
— Угадайте, кто говорил со мной в первый раз?
— Мне некогда разыгрывать роль Эдипа.
— Это был хозяин цирка.
— Соседнего?
— Да, соседнего.
— Того, где гремит такая бешеная музыка?
— Да. Ну так вот, мистер Урсус, он делает вам предложение.
— Предложение?
— Предложение.
— Почему?
— Да потому.
— У вас передо мной одно преимущество, мистер Никлс; вы только что разгадали мою загадку, а я никак не могу разгадать вашу.
— Хозяин цирка поручил мне передать вам, что он видел, как приходили полицейские, и что он, хозяин цирка, желая доказать вам свою дружбу, предлагает купить у вас за пятьдесят фунтов стерлингов наличными ваш фургон «Зеленый ящик», обеих лошадей, трубы вместе с дующими в них женщинами, вашу пьесу вместе со слепой, которая в ней играет, и вашего волка с вами в придачу.
Урсус высокомерно улыбнулся.
— Содержатель Тедкастерской гостиницы, передайте хозяину цирка, что Гуинплен вернется.
Трактирщик взял со стула что-то темное и повернулся к Урсусу, подняв обе руки и держа в одной плащ, в другой кожаный нагрудник, войлочную шляпу и рабочую куртку.
И сказал:
— Человек, который постучал вторым, был полицейский; он вошел и вышел, не произнеся ни слова, и передал мне вот это.
Урсус узнал кожаный нагрудник, рабочую куртку, шляпу и плащ Гуинплена.
4. Moenibus surdis, campana muta — Стены глухи, колокол нем
Урсус ощупал войлок шляпы, сукно плаща, саржу куртки, кожу нагрудника — никаких сомнений быть не могло; коротким повелительным жестом, не произнеся больше ни слова, он показал хозяину на дверь гостиницы.
Тот открыл ее.
Урсус опрометью выбежал на улицу.
Дядюшка Никлс следил за ним глазами. Урсус бежал так быстро, как только позволяли ему ноги, в том направлении, в каком утром вели Гуинплена. Четверть часа спустя запыхавшийся Урсус был уже в том переулке, куда выходила калитка Саутворкской тюрьмы и где он провел столько часов на своем наблюдательном посту.
Этот переулок был безлюден не только в полночь. Но если днем он нагонял тоску, то ночью внушал тревогу. Никто не отваживался появляться в нем позже определенного часа. Казалось, каждый боялся, как бы тюрьма и кладбище не сдвинулись со своих мест и, приди им только фантазия обняться, не раздавили его в этом объятии. Все это — ночные страхи. В Париже подстриженные ивы на улице Вовер тоже пользовались дурной славой. Поговаривали, будто по ночам эти обрубки деревьев превращаются в громадные руки и хватают прохожих.
Население Саутворка, как мы уже говорили, инстинктивно избегало этого переулка между тюрьмой и кладбищем. В прежнее время поперек него протягивали на ночь железную цепь. Излишняя предосторожность, ибо самой лучшей цепью, преграждавшей вход в переулок, был внушаемый им ужас.
Урсус решительно свернул в него.
Какую цель преследовал он? Никакой.
Он пришел в этот переулок, чтобы выведать что-нибудь. Собирался ли он постучаться в тюремную дверь? Конечно, нет. Это страшное и бесполезное средство ему и в голову не приходило. Попытаться проникнуть в тюрьму, чтобы расспросить о Гуинплене? Какое безумие! Тюремные двери так же трудно отворяются для тех, кто хочет войти в них, как и для тех, кто хочет выйти. Их можно отпереть только именем закона. Урсус это понимал. Зачем же он пришел сюда? Чтобы увидать. Что именно? Он и сам не знал. Что удастся. Очутиться против калитки, за которой скрылся Гуинплен, — и то уже хорошо. Иногда самая мрачная и угрюмая стена приобретает дар речи, и из щелей между ее камнями вырывается наружу сноп лучей. Порою из наглухо запертого темного здания пробивается тусклый свет. Внимательно рассмотреть оболочку таинственного — значит потерять время — не напрасно. Мы все инстинктивно стараемся быть поближе к тому, что нас интересует. Вот почему Урсус вернулся в переулок, куда выходила задняя дверь тюрьмы.
В ту минуту, когда он вступил в него, он услыхал один удар колокола, потом второй.
«Неужели уже полночь?» — подумал он.
И машинально принялся считать:
«Три, четыре, пять».
Он подумал:
«Какие большие промежутки между ударами! Как медленно бьют эти часы! — Шесть, семь».
Потом мысленно воскликнул:
«Какой заунывный звон! — Восемь, девять. — Впрочем, все очень понятно. Пребывание в тюрьме нагоняет тоску даже на часы. — Десять. — Да, здесь и кладбище рядом. Этот колокол отмеряет живым время, а мертвым — вечность. — Одиннадцать. — Увы! Тем, кто лишен свободы, он тоже отмеряет вечность. — Двенадцать».
Он остановился.
«Да, полночь».
Колокол ударил тринадцатый раз.
Урсус вздрогнул.
«Тринадцать!»
Раздался четырнадцатый удар, потом пятнадцатый.
«Что это значит?»
Удары продолжали раздаваться через большие промежутки. Урсус слушал.
«Это не часы. Это колокол mutus295
Недаром я говорил: как медленно бьет полночь. Это не бой часов, а звон церковного колокола. Что же предвещает этот унылый звон?»
Во всех тюрьмах того времени, как и во всех монастырях, был так называемый колокол mutus, отмечавший печальные события. Этот «немой колокол» бил очень тихо, словно стараясь, чтобы его не услыхали.
Урсус опять возвратился в удобный для наблюдений закоулок, где он провел большую часть дня, не сводя глаз с тюремной калитки.
Удары колокола по-прежнему, с большими равномерными паузами, следовали один за другим.
Погребальный звон как бы расставляет в пространстве зловещие знаки восклицания. На развернутом свитке наших повседневных забот каждый удар колокола словно мрачно отмечает красную строку. Похоронный звон похож на предсмертное хрипение человека. Он гласит о смертных муках. Если в домах, куда доносится этот звон, кто-нибудь предается мечтательному ожиданию, удары колокола резко обрывают его. Неясные мечты представляются как бы убежищем; человеку, объятому тоскою, они подают какую-то надежду; угрюмый звук колокола отнимает ее своей определенностью. Он рассеивает туманную пелену, за которой стремится укрыться наше беспокойство. Он вызывает в нашей душе горестную тревогу. Похоронный звон напоминает каждому о человеческих страданиях, о чем-то страшном. Эти печальные звуки обращены к каждому из нас. Они предостерегают. Нет ничего более мрачного, чем этот размеренный монолог. Удары, отделенные друг от друга равными промежутками, преследуют какую-то цель. Что кует молот колокола на наковальне нашей мысли?
Урсус бессознательно продолжал считать удары, хотя в этом не было никакого смысла. Чувствуя, что он на краю бездны, он старался не строить никаких догадок. Догадки — наклонная плоскость, по которой можно скатиться очень глубоко. И все-таки — что означал этот звон?
Урсус смотрел в ту сторону, где, как он знал, находится тюремная калитка.
Вдруг в том самом месте, где чернело что-то вроде дыры, появился красноватый отблеск. Он становился все ярче и ярче и превратился в свет.
Это было не расплывчатое пятно, а четко обозначившийся в темноте четырехугольник. Дверь тюрьмы повернулась на петлях. Красноватый свет явственно обрисовал притолоку и косяки.
Дверь только приотворилась. Тюрьма не распахивает настежь своих ворот, она лишь наполовину раскрывает свою пасть, словно зевая от скуки.
Из калитки вышел человек с факелом в руке.
Колокол продолжал звонить.
Внимание Урсуса теперь раздвоилось: он напряженно прислушивался к колоколу и в то же время не спускал глаз с факела.
Пропустив человека, полуоткрытая дверь широко раскрылась, и из нее вышло еще двое; вслед за ними показался четвертый. Это был жезлоносец. Урсус узнал его при свете факела. В руке у него был жезл.
Вслед за жезлоносцем вышли попарно какие-то люди; они двигались молча, держась прямо, словно деревянные истуканы.
Участники этого ночного шествия, напоминавшего процессию кающихся, с мрачной торжественностью, пара за парой, переступали тюремный порог, стараясь не производить ни малейшего шума. Так осторожно выползает из своей норы змея.
Факел освещал свирепые лица и мрачные фигуры.
Урсус узнал тех самых полицейских, которые утром увели Гуинплена.
Никаких сомнений — это были те же люди. Теперь они выходили из тюрьмы.
Очевидно, сейчас выйдет и Гуинплен.
Они привели его сюда, они и выведут его назад.
Это ясно.
Урсус стал всматриваться еще пристальнее. Выпустят ли Гуинплена на свободу?
Полицейские по двое выходили из-под низкого свода, очень медленно, как просачивается капля за каплей из стены вода. Колокол, не переставая звонить, казалось, ударял в такт их шагам. Выходя из тюрьмы, люди в этом шествии поворачивались спиною к Урсусу, направляясь в правый, противоположный, конец переулка.
В дверях блеснул второй факел.
Значит, шествие сейчас кончится.
Сейчас Урсус увидит, кого они сопровождают. Узника. Человека.
Сейчас Урсус увидит Гуинплена.
То, что они сопровождали, наконец появилось.
Это был гроб.
Четыре человека несли гроб, покрытый черным сукном.
За гробом шагал могильщик с лопатой на плече.
Шествие замыкалось третьим факелом, который держал человек, читавший какую-то книгу, — очевидно, тюремный священник.
Гроб понесли за полицейскими, повернув направо.
В то же время люди, шедшие впереди, остановились.
Урсус услышал скрип ключа в замке.
Факел осветил другую дверь, напротив тюрьмы, в низкой стене, тянувшейся по ту сторону переулка.
Эта дверь, над которой был изображен череп, вела на кладбище.
Жезлоносец вошел в нее, за ним остальные, за дверью скрылся уже второй факел; шествие стало короче, напоминая хвост уползающей змеи; вся вереница полицейских исчезла во тьме, за ними гроб, могильщик с лопатой, священник с факелом и книгой, и дверь захлопнулась.
Все исчезло, только за стеной еще мерцал свет.
Послышалось какое-то бормотанье, потом глухие удары.
Вероятно, священник и могильщик провожали гроб, опускаемый в землю, — один псалмами, другой комьями земли.
Бормотанье прекратилось, прекратились и глухие удары.
Опять послышались шаги, сверкнули факелы, на пороге распахнувшейся кладбищенской калитки снова показался жезлоносец, высоко держа свой жезл, за ним священник с книгой, могильщик с лопатой, полицейские, но уже без гроба. Процессия, двигаясь все так же попарно, вернулась обратно тем же путем, храня, как и прежде, угрюмое молчание; закрылись ворота кладбища, отворилась, снова освещенная факелами, дверь тюрьмы; сводчатый коридор на мгновение озарился красноватым отблеском; взору Урсуса предстали мрачные недра тюрьмы, и снова все потонуло во тьме.
Колокол умолк. Ночь завершила трагедию, опустив над нею зловещий занавес тишины.
Видение исчезло бесследно.
Призраки рассеялись.
Мы часто находим какой-то смысл в случайных совпадениях и строим на этом основании как будто правдоподобные догадки.
К таинственному аресту Гуинплена, к его одежде, принесенной полицейским, к похоронному звону колокола в той самой тюрьме, куда его увели, присоединилась еще одна трагическая деталь — опущенный в землю гроб.
— Он умер! — воскликнул Урсус и без сил опустился на камень. — Умер! Они убили его! Гуинплен! Дитя мое! Мой сын! — И он зарыдал.
5. Государственные интересы проявляются в великом и в малом
Увы, напрасно Урсус хвалился тем, что никогда не плачет. Теперь слезы подступили к самому его горлу. Они накоплялись в груди по капле в продолжение всей его горестной жизни. Переполненная до краев чаша не может пролиться в одно мгновение. Урсус рыдал долго.
Первая слеза пролагает дорогу другим. Он оплакивал Гуинплена, Дею, самого себя, Гомо. Плакал как дитя. Плакал как старик. Плакал обо всем, над чем смеялся. Он задним числом выплатил свой долг прошлому. Право человека на слезы не знает давности.
На самом деле покойник, опущенный в землю, был Хардкванон, но Урсус не мог этого знать.
Прошло несколько часов.
Занялся день; бледная пелена утреннего света, кое-где еще боровшегося с ночными тенями, легла на ярмарочную площадь. В лучах зари выступил белый фасад Тедкастерской гостиницы.
Дядюшка Никлс так и не ложился спать. Нередко одно и то же событие вызывает бессонницу у нескольких человек.
Всякая катастрофа вызывает много последствий. Бросьте камень в воду и попробуйте сосчитать круги.
Дядюшка Никлс сознавал, что арест Гуинплена может затронуть и его. Очень неприятно, когда у вас в доме происходят такие события. Он был встревожен этим; предвидя впереди еще всякие осложнения, Никлс погрузился в мрачное раздумье. Он сожалел, что пустил к себе «этих людей». Если бы он знал раньше! Втянут они его в конце концов в какую-нибудь беду. Как развязаться с ними теперь? Ведь с Урсусом у него заключен контракт. Какое было бы счастье избавиться от таких постояльцев! К чему бы только придраться, чтобы выгнать их?
Вдруг в дверь харчевни раздался сильный стук, который возвещает в Англии о прибытии важного лица. Гамма стуков соответствует иерархической лестнице.
Это был стук не вельможного лорда, а судейского чиновника.
Дрожа от страха, трактирщик приоткрыл форточку.
И действительно, стучался судейский чиновник. При свете занимавшегося дня дядюшка Никлс увидел у двери отряд полицейских, возглавляемый двумя людьми, из которых один был судебный пристав.
Судебного пристава дядюшка Никлс видел утром и потому сразу узнал его.
Другой человек был ему неизвестен.
Это был тучный джентльмен с будто восковым лицом, в придворном парике и дорожном плаще.
Судебного пристава дядюшка Никлс очень боялся. Если бы дядюшка Никлс принадлежал к королевскому двору, он еще больше испугался бы второго посетителя, ибо то был Баркильфедро.
Один из полицейских снова громко постучался в дверь.
Трактирщик, у которого на лбу выступил холодный пот, поспешил открыть.
Судебный пристав тоном человека, призванного наблюдать за порядком и хорошо знакомого с бродягами, возвысил голос и строго спросил:
— Где Урсус, хозяин балагана?
Сняв шляпу, Никлс ответил:
— Он проживает здесь, ваша честь.
— Это я знаю и без тебя, — сказал пристав.
— Конечно, ваша честь.
— Позови его сюда.
— Его нет дома, ваша честь.
— Где же он?
— Не знаю.
— Как это не знаешь?
— Он еще не возвращался.
— Значит, он очень рано ушел из дому?
— Нет, очень поздно.
— Ах, эти бродяги! — заметил пристав.
— Да вот он, ваша честь, — тихо промолвил дядюшка Никлс.
Действительно, в эту минуту из-за угла показался Урсус. Он направлялся к гостинице. Почти всю ночь провел он между тюрьмой, куда в полдень ввели Гуинплена, и кладбищем, где в полночь, как он слышал, засыпали свежую могилу. Его побледневшее от горя лицо казалось еще бледнее в утренних сумерках.
Занимающийся день, этот предвестник яркого света, не меняет ночных, неясных очертаний предметов, даже находящихся в движении. Медленно приближавшийся Урсус своим бледным лицом и всей своей фигурой, смутно выступавшей в полумраке, напоминал привидение.
Накануне, охваченный отчаянием, он выбежал из гостиницы с непокрытой головой. Он даже не заметил, что забыл надеть шляпу. Его жидкие седые волосы развевались по ветру. Широко раскрытые глаза, казалось, ничего не видели. Мы часто как будто бодрствуем во сне и спим наяву. Урсус был похож на сумасшедшего.
— Мистер Урсус, — закричал трактирщик, — подите-ка сюда. Эти джентльмены желают поговорить с вами.
Дядюшка Никлс, всецело занятый мыслью, как бы уладить инцидент, употребил множественное число, хотя в то же время опасался, не заденет ли оно самолюбие начальника тем, что поставит его на одну доску с подчиненными.
Урсус вздрогнул, как человек, внезапно сброшенный с постели, на которой он спал глубоким сном.
— Что такое? — спросил он.
Он увидел полицейских с судебным приставом во главе.
Новое тяжелое потрясение.
Совсем недавно жезлоносец, теперь — судебный пристав. Один как бы перебрасывал его другому. Он был в положении судна, оказавшегося меж двух грозных утесов, о которых говорится в древних преданиях.
Судебный пристав знаком приказал ему войти в харчевню.
Урсус повиновался.
Говикем, который только что проснулся и подметал в это время зал, остановился, отставил в сторону метлу и, укрывшись за столами, затаил дыхание. Запустив руку в волосы, он почесывал затылок — признак напряженного внимания.
Судебный пристав сел на скамью перед столом; Баркильфедро сел на стул; Урсус и дядюшка Никлс стояли перед ними. Полицейские столпились на улице, у закрытых ворот.
Судебный пристав устремил на Урсуса строгий взор блюстителя закона и спросил:
— Вы держите у себя волка?
Урсус ответил:
— Не совсем так.
— Вы держите у себя волка, — повторил судебный пристав, резко напирая на слово «волк».
— Дело в том… — начал было Урсус и замолчал.
— Уголовно наказуемый проступок, — сказал пристав.
Урсус попробовал защищаться:
— Это домашнее животное.
Пристав положил руку на стол, растопырив все пять пальцев, — жест, прекрасно выражающий всю силу его власти.
— Фигляр, завтра в этот час вы с вашим волком будете за пределами Англии. В противном случае волка заберут, отведут в присутствие и убьют.
Урсус подумал: «Одно убийство за другим». Однако не произнес ни слова и только задрожал всем телом.
— Вы слышите? — продолжал пристав.
Урсус утвердительно кивнул головой.
Пристав повторил:
— И убьют.
Наступило молчание.
— Удавят или утопят.
Судебный пристав посмотрел на Урсуса:
— А вас — в тюрьму.
Урсус пробормотал:
— Господин судья…
— Вы должны уехать прежде, чем наступит утро завтрашнего дня. Иначе приказ будет выполнен.
— Господин судья…
— Что?
— Нам обоим нужно уехать из Англии?
— Да.
— Сегодня?
— Сегодня же.
— Но как это сделать?
Дядюшка Никлс был счастлив. Этот судебный пристав, которого он так боялся, выручил его из беды. Полиция пришла ему, Никлсу, на помощь. Она освободила его от «этих людей». Она сама взяла на себя заботу избавить его от них. Урсуса, которого он хотел выгнать, высылала полиция. Неодолимая сила. Попробуй с ней поспорить! Он был в восторге.
Он вмешался в разговор:
— Ваша честь, этот человек…
Он указал пальцем на Урсуса.
— Этот человек спрашивает, как ему уехать нынче из Англии. Нет ничего проще. На Темзе по обеим сторонам Лондонского моста и днем и ночью можно найти суда, отплывающие в различные страны: в Данию, в Голландию, в Испанию, — куда угодно, кроме Франции, с которой мы ведем войну. Многие из них снимутся с якоря сегодня около часу ночи, когда начнется отлив. Между прочими и роттердамская шхуна «Вограат».
Судебный пристав повел плечом в сторону Урсуса.
— Хорошо. Уезжайте на любом судне. Хоть на «Вограате».
— Господин судья… — начал Урсус.
— Ну?
— Господин судья, это было бы возможно, если бы у меня, как и прежде, был только возок. Его можно было бы погрузить на корабль. Но…
— Но что же?
— Но сейчас у меня «Зеленый ящик», огромный фургон с двумя лошадьми, который не поместится даже на большом судне.
— А мне-то что за дело? — возразил пристав. — В таком случае волка убьют.
Урсус затрепетал, почувствовав, что сердце у него словно сжимает чья-то ледяная рука. «Изверги! — думал он. — Убийство — их излюбленное занятие».
Трактирщик с улыбкой обратился к Урсусу:
— Мистер Урсус, ведь вы же можете продать свой «Зеленый ящик».
Урсус взглянул на него.
— Мистер Урсус, вам же сделали предложение.
— Какое?
— Предложение насчет фургона, насчет лошадей. Насчет обеих цыганок. Насчет…
— Кто?
— Хозяин соседнего цирка.
— Да, верно.
Урсус вспомнил.
Никлс повернулся к судебному приставу:
— Ваша честь, сделка может состояться сегодня же. Хозяин соседнего цирка хочет купить фургон и лошадей.
— Хозяин цирка поступит разумно, — сказал пристав, — потому что фургон и лошади ему очень скоро понадобятся. Он тоже уедет сегодня. Священники саутворкских приходов подали жалобу на шум и безобразие, которые творятся в Таринзофилде. Шериф принял надлежащие меры. Сегодня вечером на площади не останется ни одного балагана. Конец всем этим безобразиям. Почтенный джентльмен, удостаивающий нас своим присутствием…
Судебный пристав сделал паузу, чтобы отвесить поклон Баркильфедро, который ответил ему тем же.
— …почтенный джентльмен, удостаивающий нас своим присутствием, прибыл сегодня из Виндзора. Он привез приказы. Ее величество повелела: «Очистить площадь».
Урсус, успевший много передумать за эту ночь, мысленно задавал себе не один вопрос. Ведь в конце концов он видел только гроб. Мог ли он поручиться, что в нем лежало тело Гуинплена? Мало ли узников умирает в тюрьме? На гробе не ставят имя покойника. Вскоре после ареста Гуинплена кого-то хоронили. Это еще ничего не доказывает: Post hoc, non propter hoc296
- и так далее. Урсусом снова овладели сомнения. Надежда загорается и сверкает над нашей скорбью, подобно тому как горит нефть на воде. Ее огонек постоянно всплывает на поверхность людского горя. В конце концов Урсус решил: «Возможно, что хоронили действительно Гуинплена, но это еще не достоверно. Как знать? А вдруг Гуинплен еще жив?»
Урсус поклонился приставу:
— Достопочтенный судья, я уеду. Мы уедем. Все уедут. На «Вограате». В Роттердам. Я повинуюсь. Я продам «Зеленый ящик», лошадей, трубы, цыганок. Но у меня есть товарищ, которого я не могу оставить. Гуинплен…
— Гуинплен умер, — произнес чей-то голос.
Урсусу показалось, будто он внезапно ощутил холодное прикосновение какого-то пресмыкающегося.
Эти слова произнес Баркильфедро.
Угас последний луч надежды. Сомнений больше не было. Гуинплен умер.
Незнакомец должен был знать это доподлинно. У него был такой зловещий вид.
Урсус поклонился.
В сущности, дядюшка Никлс был человеком добрым. Но когда не трусил. Страх делал его жестоким. Нет никого безжалостнее перепуганного труса.
Он пробормотал:
— Это упрощает дело.
И стал за спиною Урсуса потирать руки, радуясь, как все эгоисты, и мысленно говоря: «Я здесь ни при чем» — жест Понтия Пилата, умывающего руки.
Урсус горестно поник головой. Смертный приговор, вынесенный Гуинплену, был приведен в исполнение; он же, Урсус, как ему только что об этом объявили, был осужден на изгнание. Ничего другого не оставалось, как повиноваться. Он задумался.
Вдруг он почувствовал, что кто-то взял его за локоть. Это был спутник судебного пристава. Урсус вздрогнул.
Голос, сказавший раньше: «Гуинплен умер», теперь прошептал ему на ухо:
— Вот десять фунтов стерлингов, которые посылает лицо, желающее вам добра.
И Баркильфедро положил на стол перед Урсусом маленький кошелек.
Читатель помнит, конечно, про шкатулку, унесенную Баркильфедро.
Десять гиней — вот и все, что смог уделить Баркильфедро из двух тысяч. По совести говоря, этого было вполне достаточно. Дай он Урсусу больше, он сам оказался бы в убытке. Ведь он потратил немало труда на то, чтобы разыскать лорда, — теперь он приступал к использованию находки, и справедливость требовала, чтобы первая же добыча с открытой им золотой россыпи досталась ему. Пускай иные назовут такой поступок низким, это их дело, но удивляться тут не приходится. Просто Баркильфедро любил деньги, в особенности краденые. В каждом завистнике кроется корыстолюбец. У Баркильфедро были свои недостатки — ведь злодеи не избавлены от мелких пороков. И у тигров бывают вши.
Кроме того, здесь сказывалась школа Бекона.
Баркильфедро повернулся к судебному приставу и сказал:
— Сударь, будьте любезны, кончайте поскорей. Я очень тороплюсь. Мне нужно скакать во весь дух в Виндзор и прибыть туда не позже, чем через два часа. Я должен донести обо всем и получить дальнейшие приказания.
Судебный пристав поднялся.
Он подошел к двери, которая была заперта только на задвижку, открыл ее, не произнося ни слова, окинул взором полицейских, поманил их к себе указательным пальцем. Весь отряд вступил в зал, соблюдая тишину, которая обычно предвещает наступление чего-то грозного.
Дядюшка Никлс, довольный быстрой развязкой, сулившей конец всем осложнениям, был в восторге, что выпутался из беды, но при виде шеренги выстроившихся полицейских испугался, как бы Урсуса не арестовали у него в доме. Один за другим два ареста в его гостинице — сначала Гуинплена, затем Урсуса — это могло повредить его заведению, так как посетители не любят тех кабачков, куда часто заглядывает полиция. Наступил момент, когда надо было почтительно вмешаться и в то же время проявить великодушие. Дядюшка Никлс обратил к приставу улыбающееся лицо, на котором выражение самоуверенности смягчилось подобострастием.
— Ваша честь, я позволю себе заметить, что в почтенных господах сержантах нет никакой нужды теперь, когда ясно, что преступный волк будет увезен из Англии, а человек, носящий имя Урсуса, не оказывает сопротивления и собирается в точности исполнить приказание вашей чести. Пусть ваша честь соблаговолит принять во внимание, что достойные всякого уважения действия полиции, столь необходимые для блага королевства, могут причинить ущерб моему заведению, хотя оно ни в чем не повинно. Как только площадь, пользуясь выражением ее величества, будет очищена от фигляров «Зеленого ящика», на ней не останется больше преступного элемента, ибо, по-моему, нельзя считать нарушителями законности ни слепую девушку, ни обеих цыганок; поэтому я умоляю вашу честь сократить свое высокое пребывание здесь и отправить назад достойных господ, только что вошедших сюда, так как им больше нечего делать в моем доме; если бы ваша честь позволила мне подтвердить справедливость моих слов смиренным вопросом, я доказал бы бесполезность присутствия этих почтенных господ, спросив вашу честь: поскольку человек, носящий имя Урсуса, подчиняется приговору, то кого же они намереваются арестовать здесь?
— Вас, — ответил пристав.
С ударом шпаги, пронзающей вас насквозь, спорить не приходится. Пораженный как громом, Никлс упал на первый стоявший близ него предмет, не то на стол, не то на скамью.
Судебный пристав возвысил голос так, что его могли услышать на площади:
— Мистер Никлс Племптри, содержатель харчевни, нам нужно покончить еще с одним делом. Этот скоморох и волк — бродяги. Они изгоняются из Англии. Но главный виновник — вы. При вашем попустительстве был у вас в доме нарушен закон, и вы, человек, которому разрешили содержать гостиницу, человек, ответственный за все происходящее в ней, вы терпели бесчинства в своем заведении. Мистер Никлс, у вас отныне отбирается патент, вы заплатите штраф и будете посажены в тюрьму.
Полицейские окружили трактирщика.
Судебный пристав указал на Говикема.
— Этот малый арестуется как ваш сообщник.
Рука одного из полицейских схватила за шиворот Говикема, который с любопытством взглянул на блюстителя порядка. Он не очень испугался, так как плохо понимал, в чем дело; он насмотрелся на всякие странности и мысленно задавал себе вопрос, не продолжают ли еще разыгрывать перед ним комедию.
Судебный пристав нахлобучил на голову шляпу, сложил руки на животе, что является высшим выражением величественности, и прибавил:
— Итак, мистер Никлс, вас отведут в тюрьму и посадят за решетку. Вас и этого мальчишку. А ваша Тедкастерская гостиница будет закрыта и заколочена. В назидание другим. Теперь следуйте за нами.
Часть седьмая. Женщина-титан
1. Пробуждение
— А Дея?
Гуинплену, смотревшему на занимавшийся день в Корлеоне-Лодже, в то время как в Тедкастерской гостинице происходили описанные выше события, показалось, что этот возглас донесся к нему извне; но крик этот вырвался из глубины его существа.
Кому из нас не приходилось слышать голос, звучащий в тайниках нашей души?
К тому же начинало светать.
Утренняя заря — призыв.
К чему бы служило солнце, если бы оно не будило совесть, спящую тяжелым сном?
Свет и добродетель соприродны друг другу.
Зовут ли бога Христом или Амуром — в жизни каждого, даже лучшего из нас, наступает час, когда мы забываем о нем; все мы, не исключая и праведников, нуждаемся тогда в напоминании, и заря пробуждает в нас вещий голос совести. Он предшествует пробуждению в нас чувства долга так же, как пение петуха предшествует рассвету.
В хаосе человеческого сердца раздается возглас: «Fiat lux».297
Гуинплен (мы будем называть его по-прежнему этим именем, ибо Кленчарли — только лорд, а Гуинплен — человек) — Гуинплен как бы воскрес.
Пора было перевязать лопнувшую артерию, иначе он мог утратить последнюю каплю благородства.
— А Дея? — сказал он.
И он почувствовал в своих жилах живительный прилив крови. Словно обдало его бодрящей мятежной волною. Бурный наплыв добрых мыслей похож на возвращение домой человека, который потерял ключ и взламывает собственную дверь. Это насильственное вторжение, но вторжение добра; это насилие, но насилие над игом зла.
— Дея! Дея! Дея! — повторил он.
Он как бы закреплял этим именем то, что происходило у него в сердце.
Он спросил вслух:
— Где ты?
И почти удивился, что не получил ответа.
Оглядывая потолок и стены, как человек, к которому возвращается разум, он продолжал вопрошать:
— Где ты? Где я?
И он снова заметался по комнате, точно запертый в клетку звери.
— Где я? В Виндзоре. А ты? В Саутворке. Ах, боже мой! В первый раз в жизни мы разлучены друг с другом. Кто же разъединил нас? Я здесь, а ты там. О! Это невозможно. Этого не будет. Что же со мной сделали?
Он остановился.
— Кто это говорил мне про королеву? Откуда я знаю? Изменился! Я изменился? Почему? Потому, что я стал лордом. Знаешь ли ты, что случилось, Дея? Ты теперь леди. Творятся удивительные дела. Ах, да! Надо выбраться на настоящую дорогу. Не заблудился ли я? Какой-то человек говорил мне что-то непонятное. Я помню его слова: «Милорд, судьба, отворяя одну дверь, захлопывает другую. То, что осталось позади вас, уже не существует!» Иначе говоря: «Вы негодяй!» Этот презренный человек говорил мне все это, пока я еще не пришел в себя. Он воспользовался тем, что я был ошеломлен. Я оказался его добычей. Где он? Я хочу ответить ему оскорблением! Я, точно в кошмаре, видел его ехидную улыбку. Ах, но теперь я опять становлюсь самим собой! Прекрасно! Они ошибаются, думая, будто с лордом Кленчарли можно сделать все, что угодно! Я — пэр Англии, да, но у пэра есть законная супруга — Дея. Условия? Да разве я приму какие-то условия? Королева? Что мне за дело до королевы? Я ее в глаза не видал. Не для того родился я лордом, чтобы быть рабом. Я получу власть, но не отдам своей свободы. Даром, что ли, сняли с меня оковы? Меня изуродовали — только и всего. Дея! Урсус! Я с вами. Я был таким, как вы. Теперь вы будете такими, каким стал я. Придите! Нет! Я иду к вам! Сейчас же, немедля! Я и так слишком долго ждал. Что они могут подумать, видя, что я не возвращаюсь? Ах, эти деньги! Как смел я послать им деньги! Я должен был сам поспешить к ним. Я помню, этот человек сказал, что мне не выйти отсюда. Посмотрим. Эй, карету! Пусть подадут карету! Я отправлюсь за ними. Где слуги? Должны же быть слуги, раз есть господин. Я здесь хозяин! Это мой дом! Я сорву запоры, сломаю замки, я ногами вышибу двери. Я насквозь проколю шпагой того, кто преградит мне дорогу: теперь у меня есть шпага. Пусть только попробуют оказать мне сопротивление. У меня есть жена — это Дея! У меня есть отец — это Урсус! Мой дом — дворец, и я дарю его Урсусу. Мое имя — корона, и я отдаю ее Дее. Скорей! Сейчас! Вот я, Дея. Одно только мгновение — и я перешагну разделяющее нас расстояние, вот увидишь!
И, откинув первую попавшуюся портьеру, он порывисто вышел из комнаты.
Он очутился в коридоре и бросился вперед.
Перед ним открылся второй коридор.
Все двери были настежь.
Он пошел наугад из комнаты в комнату, из коридора в коридор в поисках выхода.
2. Дворец, похожий на лес
Как и во всех дворцах, выстроенных в итальянском вкусе, в Корлеоне-Лодже было мало дверей. Их заменяли занавесы, портьеры, ковры.
В те времена не было дворца, который не представлял бы собой странного нагромождения великолепных палат, коридоров, украшенных позолотой, мрамором, резными панелями, восточными шелками, уединенных уголков, то темных и таинственных, то залитых светом. Там были веселые, богато убранные покои, блестевшие лаком, плитками голландского фаянса или португальскими узорными изразцами; амбразуры высоких окон, верхняя часть которых уходила в антресоли, застекленные кабинеты, похожие на большие красивые фонари. Глубокие ниши в толстых стенах также могли служить уединенными уголками. Почти на каждом шагу попадались гардеробные, напоминавшие бонбоньерки. Все это называлось «внутренними покоями». Именно здесь готовились преступления.
Такие покои оказывались очень удобными в тех случаях, когда надо было убить герцога Гиза298
, обесчестить хорошенькую жену президента Сильвекана или, позднее, заглушать крики юных девушек, которых приводил Лебель. Замысловатые строения, где человеку непривычному легко было заблудиться. В таких дворцах не стоило никакого труда кого угодно похитить и замести все следы. В этих изысканных вертепах принцы и вельможи скрывали свою добычу. Граф Шароле прятал там госпожу Куршан, жену председателя кассационного суда; де Монтюле — дочь Одри, арендатора земель Круа-Сен-Ланфруа; принц Конти — двух красавиц булочниц из Лиль-Адама; герцог Бекингем — бедняжку Пеньюэл и т. д. Все происходившее там совершалось, если пользоваться выражением римского права, vi, clam et precario, то есть насильственно, тайно и ненадолго. Кто попадал туда, оставался там до тех пор, пока это было угодно хозяину. Это были позолоченные темницы. Они напоминали собой и монастырь и сераль. Винтовые лестницы кружили, поднимались, спускались. Извиваясь спиралью, вереница смежных комнат приводила вас снова туда, откуда вы вышли. Галерея упиралась в молельню. Исповедальня примыкала к алькову. Моделью для архитекторов, строивших королям и вельможам «внутренние покои», служили, очевидно, разветвления кораллов и ходы в губках. Из этого лабиринта, казалось, невозможно было выбраться, но вдруг какой-нибудь вращающийся на шарнирах портрет оказывался замаскированной дверью. Все было предусмотрено. Да оно и понятно: здесь нередко разыгрывались драмы. Дворец от подвалов до мансард представлял собой многоэтажный улей. Этот причудливый звездчатый коралл, выросший внутри каждого дворца, начиная от Версаля, представлялся как бы жилищем пигмеев в обиталище титанов. Коридоры, альковы, ниши, тайники — все это были укромные уголки, где высокие особы прятали от людских взоров свои низкие дела.
Эти извилистые, глухие переходы напоминали об играх, о завязанных глазах, о руках, нащупывающих двери, о сдержанном смехе, о жмурках, прятках и в то же время приводили на память Атридов, Плантагенетов, Медичи, свирепых рыцарей Эльца, убийство Риччо, Мональдески, людей с обнаженными шпагами, преследующих беглеца из комнаты в комнату.
Такие таинственные убежища, где роскошь предназначена укрывать страшные злодеяния, были еще в древности. Образцом их могут служить сохранившиеся под землей египетские гробницы, как, например, склеп царя Псаметиха, обнаруженный раскопками Пассалакки. Древние поэты с ужасом описывали эти таинственные постройки. Error circumflexus, locus implicitus gyris.299
Гуинплен находился во «внутренних покоях» Корлеоне-Лоджа.
Он сгорал желанием выйти отсюда, очутиться на воле, вновь увидеть Дею. Эта путаница коридоров, комнат, потайных дверей, неожиданных выходов задерживала его, замедляла его шаги. Он хотел бежать, а вынужден был пробираться. Ему казалось, что достаточно только распахнуть дверь, чтобы выбраться на свободу, но за ней следовали новые и новые двери, и он блуждал по этому лабиринту.
За одной комнатой следовала другая, за залом новый зал.
Нигде ни живой души. Ни звука. Ни шороха.
Иногда ему казалось, что он кружится на одном месте.
Порой ему чудилось, что кто-то идет навстречу. На самом деле не было никого: это было его собственное отражение в зеркале.
Это был он, но в костюме знатного дворянина, совершенно не похожий на себя. Он узнавал себя, но не сразу.
Он блуждал долго. Он путался в сложном расположении «внутренних покоев», попадал то в укромный кабинет, кокетливо украшенный резьбой и живописью, немного непристойной, то в какую-то подозрительную часовню со стенами, покрытыми перламутром и эмалью, с изображениями из слоновой кости такой тонкой работы, что их надо было рассматривать в лупу, как крышки табакерок; то в один из тех изысканных уголков во флорентийском вкусе, которые как будто нарочно были придуманы для взбалмошных женщин, находящихся в капризном настроении, и с тех пор так и называются «будуарами». Всюду — на потолках, на стенах и даже на полу — пестрели на бархате или металле изображения птиц и деревьев, фантастические растения, перевитые жемчугом, рельефные басоны, скатерти, сверкавшие блестками стекляруса, фигуры воинов, королев, женщин-тритонов с чешуйчатым хвостом гидры. Граненый хрусталь отражал свет и переливался всеми цветами радуги. Стеклянная посуда соперничала блеском с драгоценными камнями. Во мраке что-то вспыхивало искрами в угловых шкафах. Трудно было сказать, что представляли собою эти сверкающие блики, в которых зелень изумрудов сливалась с золотом восходящего солнца и на которые словно наплывали облака цвета голубиных перьев, — были ли это крохотные зеркала, или же огромные аквамарины. Хрупкое и в то же время громоздкое великолепие! Это был самый маленький из всех дворцов, или громаднейший ларец для драгоценностей. Домик феи Маб или безделушка Гео. Гуинплен искал выхода.
Он не находил его. Он растерялся. Ничто не поражает с такой силой, как роскошь, когда ее видишь в первый раз. К тому же это был лабиринт. На каждом шагу какое-нибудь великолепное препятствие преграждало ему дорогу. Казалось, все противится его бегству. Дворец как будто не хотел выпускать его. Он точно попал в плен ко всем этим чудесам. Он чувствовал, что его схватили и цепко держат.
«Какой страшный дворец!» — думал он.
Он блуждал по бесконечным переходам, тревожно спрашивая себя, что означает все это, не в тюрьме ли он; он приходил в бешенство, он рвался на вольный воздух. Он повторял: «Дея! Дея!», хватаясь за это имя как за путеводную нить, боясь оборвать ее; она одна могла вывести его отсюда.
Временами он кричал:
— Эй! Кто-нибудь!
Никто не откликался.
Комнатам не было конца. Все было пустынно, молчаливо, пышно и зловеще.
Такими рисуются нашему воображению заколдованные замки.
Скрытые источники тепла поддерживали в этих коридорах и комнатах летнюю температуру. Казалось, какой-то чародей завладел июнем и запер его в этом лабиринте. Порою до Гуинплена доносился чудесный запах. Его обволакивали ароматы, словно где-то неподалеку благоухали невидимые цветы. Было жарко. Всюду были разостланы ковры. Здесь можно было бы ходить обнаженным.
Гуинплен смотрел в окна. Вид постоянно менялся. Его взор встречал то сады, исполненные свежести весеннего утра, то новые фасады с новыми статуями, то испанские патио — квадратные, выложенные плитами дворики, сырые и холодные, заключенные между стенами многоэтажных зданий, то воды Темзы, то высокую башню Виндзорского замка.
В этот ранний час на дворе не было ни души.
Он останавливался. Прислушивался.
— О, я уйду отсюда! — восклицал он. — Я вернусь к Дее. Меня не удержать силой. Горе тому, кто вздумал бы помешать мне. Что это там за башня? Пусть в ней живет великан, адский пес или тараск300
, охраняющий выход из этого заколдованного замка, все равно я их убью. Я справлюсь с целым полчищем. Дея! Дея!
Вдруг до него донесся тихий, еле слышный звук, похожий на журчание воды.
Гуинплен находился в узкой темной галерее; в нескольких шагах от него была закрытая портьера.
Он сделал несколько шагов, раздвинул портьеру и вошел.
Его глазам открылось неожиданное зрелище.
3. Ева
Он увидел восьмиугольный зал с полуовальными арками сводов; окон не было; свет лился откуда-то сверху; стены, пол и свод были облицованы мрамором цвета персика. Посреди зала возвышался черного мрамора балдахин, опиравшийся на витые колонны в тяжеловесном, но очаровательном стиле времен Елизаветы; под ним помещалась ванна-бассейн такого же черного мрамора; в ней била медленно наполнявшая ее тонкая струя душистой теплой воды. Черный мрамор ванны, оттеняя белизну тела, сообщает ему ослепительный блеск.
Журчанье этой струи и услыхал Гуинплен. Отверстие в ванне, сделанное на известном уровне, не давало воде переливаться через край. Над ванной поднимался еле заметный пар, мельчайшею росою оседая на мраморе. Тонкая струйка воды была похожа на гибкий стальной прут, колеблющийся от малейшего дуновения.
Мебели почти не было; только около самой ванны стояла кушетка с подушками, достаточно длинная для того, чтобы в ногах лежащей на ней женщины могли поместиться ее собачка или ее любовник; поэтому такие кушетки и носят название can-al-pie301
, которое мы превратили в «канапе».
Судя по серебряным ножкам и серебряной раме, это был испанский шезлонг. Обивка и подушки были из белого атласа.
По другую сторону ванны стоял у стены высокий туалет из литого серебра со всеми необходимыми принадлежностями; посередине его возвышалось что-то вроде окна, состоявшего из восьми небольших венецианских зеркал, соединенных между собой серебряным переплетом.
В стене, ближайшей к кушетке, было вырублено квадратное отверстие, похожее на слуховое окно и закрывавшееся серебряной дверцей. Эта дверца ходила на петлях, как ставень. На ней сверкала покрытая золотом и чернью королевская корона. Над дверцей висел вделанный в стену колокольчик из позолоченного серебра, а может быть и из золота.
Напротив арки, через которую вошел Гуинплен, круглился в конце зала проем такой же арки, занавешенный от потолка до полу серебристой тканью.
Тонкая, как паутина, ткань была совершенно прозрачна. Сквозь нее было видно все.
В центре этой паутины, в том самом месте, где обычно помещается паук, Гуинплен увидел нечто поразительное — нагую женщину.
Собственно говоря, она не была совсем нагой. Женщина была одета. Одета с головы до пят. На ней была очень длинная рубашка вроде тех одеяний, в которых изображают ангелов, но настолько тонкая, что казалась мокрой. Такая полуобнаженность более соблазнительна и более опасна, нежели откровенная нагота. Из истории нам известно, что принцессы и знатные дамы принимали участие в процессиях кающихся, проходивших между двумя рядами монахов; в одной из таких процессий герцогиня Монпансье, под предлогом самоуничижения, показалась всему Парижу в одной кружевной рубашке. Правда, герцогиня шла босая и со свечой в руках.
Серебристая ткань, прозрачная как стекло, служила занавесью. Она была прикреплена только вверху, и ее можно было приподнять. Она отделяла мраморный зал-ванную от смежной с нею спальни. Эта очень небольшая комната представляла собой нечто вроде зеркального грота. Зеркала, вплотную подогнанные одно к другому, были соединены между собой золотым багетом и, образуя многогранник, отражали кровать, стоявшую в центре. Кровать, так же как туалет и кушетка, была из серебра; на ней лежала женщина. Она спала.
Она спала, запрокинув голову, одной ногой отбросив одеяло, словно ведьма, над которой распростер свои крылья сладостный сон.
Обшитая кружевом подушка упала на ковер.
Между наготой женщины и взором Гуинплена были только две преграды, две прозрачных ткани; рубашка и занавес из серебристого газа. Комната, похожая скорее на альков, освещалась слабым светом, проникавшим из ванной. Свет, казалось, обладал большей стыдливостью, чем эта женщина.
Кровать была без колонн, без балдахина, без полога, так что женщина, открывая глаза, могла видеть в окружавших ее зеркалах тысячекратное отражение своей наготы.
Простыни были сбиты, словно в тревожном сне. Их красивые складки свидетельствовали о тонкости ткани. Это было то время, когда некая королева, стараясь представить себе адские мученья, воображала их в виде постели с грубыми простынями.
Обычай спать голым перешел из Италии, он существовал еще до римлян. Sub clara nuda lucerna302
, - говорит Гораций.
В ногах кровати был брошен халат из какого-то необычайного шелка, несомненно китайского, так как в складках его виднелась большая, вышитая золотом ящерица.
Позади кровати, в глубине алькова, находилась, по всей вероятности, дверь, скрытая довольно большим зеркалом, с изображенными на нем павлинами и лебедями. В этой полутемной комнате все сияло. Промежутки между стеклом и золотым багетом были залиты тем блестящим сплавом, который в Венеции называется «стеклянной желчью».
К изголовью кровати был прикреплен серебряный пюпитр с вращающейся доской и неподвижными подсвечниками; на нем лежала раскрытая книга; на страницах ее, над текстом, стояло начертанное красными буквами заглавие: «Alcoranus Mahumedis».303
Гуинплен не заметил ни одной из этих подробностей: он видел только женщину.
Он остолбенел и в то же время был взволнован до глубины души. Противоречие невероятное, но в жизни оно бывает.
Он узнал эту женщину.
Глаза ее были закрыты, лицо обращено к нему.
Перед ним быта герцогиня.
Да, это она, загадочное существо, таившее в себе всю прелесть неизвестного, она, являвшаяся ему столько раз в постыдных снах, она, написавшая ему такое странное письмо, единственная в мире женщина, про которую он мог сказать: «Она меня видела и хочет быть моею!» Он отогнал от себя эти сны, он сжег письмо. Он изгнал ее из своих мыслей, из своей памяти, он больше не думал о ней, он забыл ее…
И вот она снова перед ним. И еще более грозная, чем прежде! Нагая женщина — это женщина во всеоружии.
Он затаил дыхание. Ослепительное облако подхватило его и увлекло с собой. Он смотрел. Перед ним была эта женщина. Возможно ли?
В театре — герцогиня. Здесь — нереида, наяда, фея. И всюду она — призрак.
Он хотел бежать и почувствовал, что не может двинуться с места. Взгляды его стали цепями, приковывавшими его к видению.
Кто она? Непотребная женщина? Девственница? И то и другое. Улыбка таившейся в ней Мессалины304
сочеталась с настороженностью Дианы. В ее блистательной красоте было что-то неприступное. Ничто не могло сравниться чистотою с целомудренно строгими формами ее тела. Снег, на который никогда не ступала нога человека, можно узнать с первого взгляда. Эта женщина сияла священной белизной вершины Юнгфрау. От ее невозмутимого чела, от рассыпавшихся золотистых волос, от опущенных ресниц, от еле заметных голубоватых жилок, от округлостей ее груди, достойной резца ваятеля, от бедер и колен, розовевших сквозь прозрачную рубашку, веяло величием спящей богини. Ее бесстыдство растворялось в сиянии. Она лежала нагая так спокойно, точно имела право на этот олимпийский цинизм; в ней чувствовалась самоуверенность богини, которая, погружаясь в морскую волну, может сказать океану: «Отец!». Великолепная, недосягаемая, она предлагала себя всем взглядам, всем желаниям, всем безумиям, всем мечтам, горделиво покоясь на этом ложе, подобно Венере на лоне пенных вод.
Она заснула с вечера и безмятежно спала до сих пор; доверчивость, с которой она отдалась сумраку, не исчезла и при свете дня.
Гуинплен трепетал. Он смотрел на нее восхищенный. Болезненное, алчное восхищение пагубно. Ему стало страшно.
Неожиданностям, которыми судьба дарит человека, не бывает конца. Гуинплену казалось, что он дошел до предела, и вдруг все начиналось снова. Что означали все эти непрерывно поражавшие его молнии и этот последний, страшный удар — внезапно представшая ему спящая богиня? Что означали эти последовательно открывавшиеся ему просветы небес, откуда, наконец, снизошла его желанная и грозная мечта? Что означала эта угодливость неведомого искусителя, осуществлявшего одну за другой его смутные грезы, неясные стремления, облекавшего плотью даже его дурные помыслы, мучительно опьянявшего его похожей на фантазию действительностью? Не соединились ли против него, жалкого человека, все силы тьмы? К чему должны были привести его все эти улыбки зловещей судьбы? Кто это задался целью вскружить ему голову? Эта женщина? Почему она здесь? Зачем? Непонятно. Зачем он здесь? Зачем она здесь? Уж не сделали ли его пэром Англии ради этой герцогини? Кто толкал их друг к другу? Кто тут был одурачен? Кто был жертвой? Чьим доверием злоупотребляли? Быть может, обманывали бога? Все эти мысли проносились в голове Гуинплена, словно окутанные черными облаками. А это волшебное, зловещее жилище, этот странный дворец, откуда не было выхода, как из тюрьмы, — быть может, и он принимал участие в заговоре? Все окружающее словно засасывало его. Какие-то темные силы связывали все его движения. Его воля, все больше и больше слабея, покидала его, рассеивалась. За что ухватиться? Он был растерян и околдован. Ему казалось, что он окончательно сходит с ума. Объятый смертельным ужасом, он стремительно падал в зияющую бездну.
Женщина спала.
Его волнение все возрастало. Для него это была уже не леди, не герцогиня, не знатная дама; это была женщина.
Дурные наклонности заложены в нас в скрытом состоянии. В нашем организме неведомо для нас существует уже готовая почва для пороков. От этого не свободны даже самые невинные и на первый взгляд чистые люди. Если человек ничем не запятнан, это еще не значит, что у него нет недостатков. Любовь — закон. Сладострастие — западня. Опьянение и пьянство — две разные вещи. Желать определенную женщину — опьянение. Желать женщину вообще — то же, что пьянство.
Гуинплен терял власть над собою, он весь дрожал.
Как устоять на этот раз? Тут не было уже ни легких сборок воздушных тканей, ни складок тяжелого шелка, ни пышного, кокетливого туалета, затейливо прикрывающего и вместе с тем обнажающего женское тело, — никакой дымки. Нагота во всей своей страшной простоте. Настойчивый, таинственный призыв существа, не ведающего стыда, обращенный ко всему темному, что есть в человеке. Ева, более опасная, нежели сам сатана. Человеческое в сочетании со сверхъестественным. Беспокойный восторг, завершающийся грубым торжеством инстинкта над долгом. Порабощающая власть красоты. Когда красота перестает быть идеалом и становится чувственным соблазном, близость ее губительна для человека.
Иногда герцогиня незаметно меняла позу, как легкое облако меняет свои очертания в лазури. Линии ее тела принимали по-новому прелестную волнистость. В плавных и гибких движениях женщины та же изменчивость, что и в движениях волны, в них есть что-то неуловимое. Странно — прекрасное тело, которое созерцал Гуинплен, не вызывало никаких сомнений в своей реальности — и в то же время казалось чем-то сказочным. Несмотря на ощутимую близость, женщина эта была бесконечно далекой. Бледный, смущенный Гуинплен смотрел на нее, не отрывая взора. Он прислушивался, как дышит ее грудь, и ему чудилось, что это — дыхание призрака. Его влекло к ней, он боролся. Как устоять против нее? Как совладать с самим собой?
Он ожидал всего, только не этого. Он думал, что ему придется выдержать схватку с лютым стражем, который преградит ему выход, с каким-нибудь разъяренным чудовищем, со свирепым тюремщиком. Он ожидал встретить Цербера — и увидел Гебу.305
Нагую женщину. Спящую женщину.
Какая тяжелая борьба!
Он опускал веки. От слишком яркого света глазам бывает больно. Но и сквозь закрытые веки он все видел ее. Менее ослепительную, но столь же прекрасную.
Бежать не всегда возможно. Он пытался и не мог. Он словно прирос к полу, как это бывает иногда во сне. Когда мы хотим бежать от соблазна, он приковывает нас к месту. Идти ему навстречу еще возможно, но отступить уже нельзя. Незримые руки греха тянутся к нам из-под земли и увлекают нас в пропасть.
Принято думать, будто всякое ощущение постепенно притупляется. Ошибочное мнение. Это равносильно утверждению, что азотная кислота, медленно стекая на рану, успокаивает боль, или что Дамьен306
, подвергнутый четвертованию, мог свыкнуться с этой пыткой.
На самом деле каждый новый толчок лишь обостряет ощущение.
Изумляясь все больше и больше, Гуинплен дошел до неистовства. Его рассудок, ошеломленный новой неожиданностью, был подобен переполненной до краев чаше. В нем пробудилось что-то неведомое и страшное.
Он потерял компас. Одно только для него было достоверно — лежащая перед ним женщина. Ему открывалось что-то всепоглощающее, разверзшееся перед ним, как морская пучина. Он уже не мог управлять собой. Необоримое течение увлекало его к подводному камню. Но подводный камень оказался не скалою, а сиреной; дно бездны таило магнит. Гуинплен хотел бы противостоять его притягательной силе, но как? Он уже не находил точки опоры. Человека иногда подхватывает и несет буря. Подобно судну, он теряет все снасти. Его якорь — это совесть. Но, как это ни ужасно, якорь может оборваться.
Гуинплен даже не мог сказать себе: «Я безобразен, ужасен. Она оттолкнет меня». Эта женщина писала ему, что любит его.
Бывают мгновенья, когда мы как бы повисаем над пропастью. Когда мы утрачиваем связь с добром и приближаемся к злу, та часть нашего существа, которая вовлекает нас в грех, торжествует над нами и в конце концов низвергает нас в бездну. Не наступила ли и для Гуинплена такая печальная минута?
Как спастись?
Итак, это она! Герцогиня! Та женщина! Она была здесь, в этой комнате, в уединенном месте, одна, спящая, беззащитная. Она была в его руках, и он — всецело в ее власти.
Герцогиня!
В глубине небесного пространства вы заметили звезду. Вы восхищались ею. Она так далеко! Какие опасения может внушить нам неподвижная звезда? Но вот однажды ночью она меняет место. Вы различаете вокруг нее дрожащее сияние. Светило, которое вы считали бесстрастным, пришло в движение. Это не звезда, это комета. Это неистовая поджигательница неба. Светило приближается, растет, оно распускает огненные волосы, становится огромным; оно приближается к вам. О ужас! Оно летит на вас! Комета вас узнала, комета пылает к вам страстью, комета вожделеет к вам. Страшное приближение небесного тела. То, что надвигается на вас, настолько ярко, что может ослепить. Это избыток жизни, несущий смерть. Вы отвечаете отказом на зов зенита. Вы отвергаете любовь, предлагаемую бездной. Вы закрываете лицо руками, вы прячетесь, бежите, вы считаете себя спасенным, вы открываете глаза… Чудовищная звезда перед вами. И не звезда, а целый мир. Неведомый мир лавы и огня. Всепожирающее чудо, рожденное безднами. Комета заполнила собой все небо. Кроме нее, ничего не существует. В глубокой бесконечности она горела карбункулом, вдали казалась алмазом, вблизи же превратилась в огненное горнило. Вы со всех сторон окружены пламенем.
И вы чувствуете, как этот райский огонь, испепеляет вас.
4. Сатана
Вдруг спящая пробудилась. Быстрым и вместе с тем величественно-плавным движением она села на своем ложе; золотистые, мягкие, как шелк, волосы в прелестном беспорядке рассыпались вдоль ее стана; рубашка, соскользнув, обнажила плечо; она дотронулась холеной рукой до розовой ступни и некоторое время смотрела на свою обнаженную ногу, достойную восхищения Перикла и резца Фидия307
; потом потянулась и зевнула, как тигрица, пробудившаяся с восходом солнца.
Вероятно, она услышала тяжелое дыхание Гуинплена — человек, старающийся сдержать волнение, всегда дышит тяжело.
— Здесь кто-нибудь есть? — спросила она.
Она проговорила эти слова, сладко зевая.
Гуинплен впервые услыхал ее голос. Голос очаровательницы, в котором звучало что-то пленительно-высокомерное; свойственная ему повелительность смягчалась ласковой интонацией.
Внезапно став на колени, напоминая в этой позе античную статую, тело которой облекают тысячи прозрачных складок, она потянула к себе халат, соскочила с постели и с молниеносной быстротой накинула его. Он мгновенно окутал ее с ног до головы. Длинные рукава закрыли даже кисти рук. Из-под подола выглядывали только кончики пальцев белых, крошечных, как у ребенка, ног с узкими розовыми ногтями.
Она высвободила из-под халата волну роскошных волос и, подбежав к стоящему в глубине алькова расписному зеркалу, за которым, вероятно, была дверь, прильнула к нему ухом.
Согнув пальчик, она постучала в стекло.
— Кто там? Это вы, лорд Дэвид? Почему так рано? Который час? Или это ты, Баркильфедро?
Она обернулась.
— Нет, это не здесь. Это с другой стороны. Может быть, кто-то есть в ванной комнате? Да отвечайте же! Впрочем, нет, оттуда никто не может прийти.
Она направилась к занавеси из серебристого газа, откинула ее в сторону ногой, раздвинула плечом и вошла в мраморный зал.
Гуинплен почувствовал, как его охватывает предсмертный холод. Скрыться было некуда. Бежать — слишком поздно. Да он и не в силах был бежать. Он был бы рад, если бы под ним разверзлась земля и поглотила его. Он стоял на самом виду.
И она увидала его.
Она даже не вздрогнула. Она смотрела на него чрезвычайно удивленная, но без малейшего страха; в ее глазах были и радость и презрение.
— А! — проговорила она. — Гуинплен!
И вдруг одним прыжком эта кошка, обернувшаяся пантерой, бросилась ему на шею.
От быстрого движения рукава ее халата откинулись и своими обнаженными до плеча руками она крепко прижала к себе голову Гуинплена.
И вдруг, оттолкнув его, она впилась ему в плечи цепкими, как когти, пальцами, и стала всматриваться в него каким-то странным взглядом.
Она устремила на него роковой взгляд своих разноцветных глаз, горевших как Альдебаран308
, глаз, в которых было и что-то низменное и что-то неземное. Гуинплен смотрел в эти двухцветные глаза, — голубой и черный, — теряя голову от этого небесного и адского взора. Этот мужчина и эта женщина ослепляли друг друга, он — своим безобразием, она — своей красотой, и оба — ужасом, исходившим от них.
Он продолжал молчать, словно придавленный невыносимым гнетом. Она воскликнула:
— Ты пришел! Это умно. Ты узнал, что меня заставили уехать из Лондона, и последовал за мной. Вот хорошо! Удивительно, как ты очутился здесь.
Когда два существа оказываются во власти друг друга, между ними вспыхивает молния. Гуинплен, услышав внутри себя предостерегающий голос смутного страха и голос совести, отпрянул, но розовые ногти впились ему в плечи и удержали его силой. Надвигалось что-то неумолимое. Он, человек-зверь, попал в берлогу женщины-зверя. Она продолжала:
— Представь себе, Анна, дура этакая, — ну, знаешь, королева, — вызвала меня в Виндзор, сама не зная зачем. А когда я приехала, она заперлась со своим идиотом канцлером. Но как ты умудрился пробраться ко мне? Прекрасно! Вот что значит быть настоящим мужчиной. Для него не существует преград. Его зовут, и он приходит. Ты расспрашивал обо мне? Ты, вероятно, узнал, что я герцогиня Джозиана. Кто проводил тебя сюда? Должно быть, мой грум. Смышленый мальчишка. Я дам ему сто гиней. Скажи мне, как ты все это устроил? Нет, лучше не говори. Я не хочу этого знать. Объясняя свои смелые поступки, люди только умаляют их. Мне приятнее видеть в тебе загадочное существо. Ты настолько безобразен, что можешь казаться чудом. Ты упал с небес или поднялся из преисподней, прямо из пасти Эреба309
Очень просто: или раздвинулся потолок, или разверзся пол. Ты либо спустился с облаков, либо взвился кверху в столбе серного пламени. Ты достоин того, чтобы являться как божество. Решено, ты мой любовник!
Гуинплен растерянно слушал, чувствуя, что его покидает рассудок. Все было кончено. Сомнений быть не могло. Эта женщина подтверждала все, о чем говорилось в письме, полученном ночью. Он, Гуинплен, будет любовником герцогини, обожаемым любовником! Безмерная гордость темной тысячеглавой гидрой зашевелилась в его несчастном сердце.
Тщеславие — страшная сила, действующая внутри нас, но против нас же самих.
Герцогиня продолжала:
— Ты здесь, значит так суждено. Больше мне ничего не надо. Чья-то воля, неба или ада, толкает нас в объятия друг друга. Брачный союз Стикса и Авроры! Безумный союз, попирающий все законы. В тот день, когда я впервые увидела тебя, я подумала: «Это он. Я узнаю его. Это чудовище, о котором я мечтала. Он будет моим». Но надо помогать судьбе. Вот почему я тебе написала. Один вопрос, Гуинплен: ты веришь в предопределение? Я поверила с тех пор, как прочитала у Цицерона про сон Сципиона. Ах, я и не заметила! Ты одет как дворянин. Так и надо. Тем более что ты фигляр. Это только лишний повод к тому, чтобы так нарядиться. Комедиант стоит лорда. Да и что такое лорды? Те же клоуны. У тебя благородная осанка, ты прекрасно сложен. Невероятно все-таки, что ты попал сюда. Когда ты пришел? Давно ты здесь? Ты видел меня нагой? Не правда ли, я хороша? Я собиралась принять ванну. Ах, я люблю тебя! Ты прочел мое письмо? Сам прочел, или тебе его прочли? Умеешь ты читать? Ты, должно быть, совсем необразован. Я задаю тебе вопросы, но ты не отвечай. Мне не нравится звук твоего голоса. Он слишком нежен. Такое необыкновенное существо, как ты, должно не говорить, а рычать. Твоя же речь — как песня. Мне это противно. Единственное, что мне не нравится в тебе. Все остальное в тебе страшно и поэтому великолепно. В Индии ты стал бы богом. Ты так и родился с этим страшным смехом на лице? Нет, конечно? Тебя, должно быть, изуродовали в наказанье за что-либо? Надеюсь, ты совершил какое-нибудь злодейство. Иди же ко мне!
Она упала на кушетку, увлекая его за собой. Сами не зная как, они очутились рядом. Стремительный поток ее речей бешеным вихрем проносился над Гуинпленом. Он с трудом улавливал смысл ее безумных слов. В ее глазах сиял восторг. Она говорила бессвязно, страстно, нежным, взволнованным голосом. Ее слова звучали как музыка, но в этой музыке Гуинплену слышалась буря.
Она снова устремила на него пристальный взгляд.
— Рядом с тобой я чувствую себя униженной, — какое счастье! Быть герцогиней — скука смертная! Быть особой королевской крови, — что может быть утомительнее? Падение приносит отдых. Я так пресыщена почетом, что нуждаюсь в презрении. Все мы немножко сумасбродны, начиная с Венеры, Клеопатры, госпожи де Шеврез, госпожи де Лонгвиль310
и кончая мной. Я не буду скрывать нашей связи, предупреждаю тебя заранее. Эта любовная интрижка будет не очень приятна королевской фамилии Стюартов, к которой я принадлежу. Ах, наконец-то я вздохну свободно! Я нашла выход. Я сбрасываю с себя величие. Лишиться всех преимуществ моего положения — значит освободить себя от всяких уз. Все порвать, бросить всему вызов, все переделать на свой лад — это и есть настоящая жизнь. Послушай, я люблю тебя!
Она остановилась, и на ее губах промелькнула зловещая улыбка.
— Я тебя люблю не только потому, что ты уродлив, но и потому, что ты низок. Я люблю в тебе чудовище и скомороха. Иметь любовником человека презренного, гонимого, смешного, омерзительного, выставляемого на посмешище к позорному столбу, который называется театром, — в этом есть какое-то особенное наслаждение. Это значит вкусить от плода адской бездны. Любовник, который позорит женщину, — это восхитительно! Отведать яблока не райского, а адского — вот что соблазняет меня. Вот чего я жажду. Я — Ева бездны. Ты, вероятно, сам того не зная, демон. Я сберегла себя для чудовища, которое может пригрезиться только во сне. Ты марионетка, тебя дергает за нитку некий призрак. Ты воплощение великого адского смеха. Ты властелин, которого я ждала. Мне нужна была любовь, на какую способна лишь Медея или Канидия. Я так и знала, что со мной случится что-то страшное и необыкновенное. Ты именно тот, кого я желала. Я говорю тебе много такого, чего ты, должно быть, не понимаешь. Гуинплен, никто еще не обладал мною. Я отдаюсь тебе безупречно чистая. Ты, конечно, не веришь мне, но если бы ты знал, как мне это безразлично!
Ее речь была подобна извержению вулкана. Если бы пробуравить отверстие в склоне Этны, оттуда вырвался бы такой же стремительный поток пламени.
Гуинплен пробормотал:
— Герцогиня…
Она рукой зажала ему рот.
— Молчи! Я смотрю на тебя. Гуинплен, я непорочная распутница. Я девственная вакханка. Я не принадлежала ни одному мужчине и могла бы быть пифией в Дельфах, могла бы обнаженной пятою попирать бронзовый треножник в святилище, где жрецы, облокотись на кожу Пифона, топотом вопрошали невидимое божество. У меня каменное сердце, но оно похоже на те таинственные валуны, которые приносит море к подножию утеса Хентли-Набб, в устье Тисы; если разбить такой камень, внутри найдешь змею. Эта змея — моя любовь. Любовь всесильная, это она заставила тебя прийти сюда. Нас разделяло неизмеримое пространство. Я была на Сириусе, ты на Аллиофе. Ты преодолел это расстояние, и вот — ты здесь! Как это хорошо! Молчи! Возьми меня!
Она остановилась. Он затрепетал. Она снова улыбнулась.
— Видишь ла, Гуинплен, мечтать — это творить. Желание — призыв. Создать в своем воображении химеру — значит наделить ее жизнью. Страшный, всемогущий мрак запрещает нам взывать к нему напрасно. Он исполнил мою волю. И вот ты здесь. Решусь ли я обесчестить себя? Да. Решусь ли стать твоей любовницей, твоей наложницей, твоей рабой, твоей вещью? Да, с восторгом. Гуинплен, я женщина. Женщина — это глина, жаждущая обратиться в грязь. Мне необходимо презирать себя. Это превосходная приправа к гордости. Низость прекрасно оттеняет величие. Ничто не сочетается так хорошо, как эти две крайности. Презирай же меня, ты, всеми презираемый! Унижаться перед униженным — какое наслаждение? Цветок двойного бесчестья! Я срываю его. Топчи меня ногами! Тем сильнее будет твоя любовь ко мне. Я это знаю по себе. Тебе понятно, почему я боготворю тебя? Потому что презираю. Ты настолько ниже меня, что я могу возвести тебя на алтарь. Соединить твердь с преисподней — значит создать хаос, а хаос привлекает меня. Хаос всему начало и конец. Что такое хаос? Беспредельная скверна. И из этой скверны бог создал свет. Вылепи светило из грязи, и это буду я.
Так говорила эта страшная женщина. Халат, распахнувшийся от ее движений, открывал ее девственный стан.
Она продолжала:
— Волчица для всех, я стану твоей собакой. Как все изумятся! Нет ничего приятнее, чем удивлять глупцов. Ведь это совершенно понятно. Кто я? Богиня? Но ведь Амфитрита отдалась Циклопу. Кто я? Фея? Но Ургела приняла к себе на ложе восьмирукого Бугрикса, полумужчину-полуптицу, с перепонками меж пальцев. Кто я? Принцесса? А у Марии Стюарт был Риччо. Три красавицы и три урода. Я превзошла их, ибо ты уродливее их любовников. Гуинплен, мы созданы друг для друга. Ты чудовище лицом, я чудовище душою. Оттого-то я и люблю тебя. Пусть это моя прихоть. А что такое ураган? Ведь он — прихоть ветров. Между нами космическое сходство. И ты и я, мы оба дети мрака: ты — лицом, я — душой. И ты в свою очередь создаешь меня. Ты пришел, и душа моя раскрылась. Я сама ее не знала. Она поражает меня. Я богиня, но твое приближение пробуждает во мне гидру. Ты открываешь мне мою подлинную природу. Ты помогаешь мне заглянуть в самое себя. Смотри, как я похожа на тебя! Ты можешь смотреться в меня как в зеркало. Твое лицо — моя душа. Я не подозревала, как я ужасна. Значит, и я — тоже чудовище. О Гуинплен, ты почти рассеял мою скуку!
Она залилась странным, каким-то детским смехом, наклонилась к нему и прошептала на ухо:
— Хочешь видеть безумную? Она перед тобой!
Ее пристальный взгляд зачаровывал Гуинплена. Взгляд — это тот же волшебный напиток. Ее халат, распахиваясь, открывал взору Гуинплена страшное своею красотою тело. Слепая, животная страсть охватила Гуинплена. Страсть, в которой была смертельная мука.
Женщина говорила, и слова ее жгли его как огнем. Он чувствовал, что сейчас случится непоправимое. Он не мог произнести — ни слова. Иногда она умолкала и, всматриваясь в него, шептала: «О, чудовище!» В ней было что-то хищное.
Она схватила его за руки.
— Гуинплен, — продолжала она, — я рождена для трона, ты — для подмостков. Станем же рядом. Ах, какое счастье, что я пала так низко! Я хочу, чтобы весь мир узнал о моем позоре. Люди стали бы еще больше преклоняться передо мной, ибо чем сильнее их отвращение, тем больше они пресмыкаются. Таков род людской. Злобные гады. Драконы и вместе с тем черви. О, я безнравственна, как боги! Недаром же я незаконная дочь короля. И я поступаю по-королевски. Кто такая была Родопис311
? Царица, влюбленная во Фта312
, мужчину с головою крокодила. В честь его она воздвигла третью пирамиду. Пентесилея313
полюбила кентавра, носящего имя Стрельца и ставшего впоследствии созвездием. А что ты скажешь об Анне Австрийской314
? Уж до чего дурен был этот Мазарини! А ты не некрасив, ты безобразен. То, что некрасиво, — мелко, а безобразие величественно! Некрасивое — гримаса дьявола, просвечивающая сквозь красоту. Безобразие — изнанка прекрасного. Это его оборотная сторона. У Олимпа два склона: на одном, залитом светом, мы видим Аполлона, на другом, во мраке, — Полифема. Ты — титан. В лесу ты был бы Бегемотом, в океане — Левиафаном, в клоаке — Тифоном. В твоем уродстве есть нечто грозное. Твое лицо как будто обезображено ударом молнии. Твои черты исковерканы чьей-то огромной огненной рукой. Она смяла их и исчезла. Кто-то в припадке мрачного безумия заключил твою душу в страшную, нечеловеческую оболочку. Ад — это печь, где накаляют докрасна железо, которое мы называем роком; этим железом ты заклеймен. Любить тебя — значит постигнуть великое. Мне выпало на долю это торжество. Влюбиться в Аполлона! Подумаешь, как это трудно! Мерило нашей славы — удивление, которое мы вызываем. Я люблю тебя. Ты снился мне все ночи! Вот мой дворец. Ты увидишь мои сады. Здесь есть ключи, журчащие в траве, есть гроты, в которых можно предаваться ласкам, есть прекрасные мраморные группы работы кавалера Бернини. А сколько цветов! Их даже слишком много. Розы весною пылают, как пожар. Я, кажется, сказала тебе, что королева — моя сестра. Делай же со мной, что хочешь. Я создана для того, чтобы Юпитер целовал мне ноги, а сатана плевал мне в лицо. Какой ты веры? Я — папистка. Мой отец, Иаков Второй, умер во Франции, окруженный толпою иезуитов. Никогда я еще не переживала того, что испытываю возле тебя. Ах, я хотела бы плыть вечером на золотой галере, под пурпурным навесом, прислонясь рядом с тобой к подушке, наслаждаясь под звуки музыки бесконечной красотою моря. Оскорбляй меня! Ударь! Плати мне за любовь! Обращайся со мной как с продажной тварью! Я боготворю тебя…
Рычанье может быть голосом любви. Вы сомневаетесь? Посмотрите на львов. Эта женщина была и свирепа и нежна. Трудно представить себе что-либо более трагическое. Она и ранила и ласкала. Она нападала, как кошка, и тотчас же отступала. В этой игре обнажились ее звериные инстинкты. В ее поклонении было нечто вызывающее. Ее безумие заражало. Ее роковые речи звучали невероятно грубо и нежно. Ее оскорбления не оскорбляли. Ее обожание унижало. Ее пощечина возносила на недосягаемую высоту. Ее интонации сообщали безумным, полным страсти словам прометеевское величие. Воспетые Эсхилом празднества в честь великой богини пробуждали в женщинах, искавших сатиров в звездные ночи, такую же темную, эпическую ярость. Подобные пароксизмы страсти сопровождали таинственные пляски, происходившие в лесах Додоны. Эта женщина как бы преображалась, если только преображение возможно для тех, кто отвращается от неба. Ее волосы развевались, как грива, ее халат то запахивался, то раскрывался; ничего не могло быть прелестнее ее груди, из которой вырывались дикие вопли; лучи ее голубого глаза смешивались с пламенем черного; в ней было что-то нечеловеческое. Гуинплен изнемогал от этой близости и, весь проникнутый ею, чувствовал себя побежденным.
— Люблю тебя! — крикнула она.
И, словно кусая, впилась в его губы поцелуем.
Быть может, Гуинплену и Джозиане вскоре могло понадобиться одно из тех облаков, которыми Гомер иногда окутывал Юпитера и Юнону. Быть любимым женщиной зрячей, видящей его, ощущать на своем обезображенном лице прикосновение ее дивных уст, было для Гуинплена жгучим блаженством. Он чувствовал, что перед этой загадочной женщиной в его душе исчезает образ Деи. Воспоминание о ней, слабо стеная, уже не в силах было бороться с наваждением тьмы. Есть античный барельеф с изображением сфинкса, пожирающего амура; божественное нежное создание истекает кровью, зубы улыбающегося свирепого чудовища раздирают его крылья.
Любил ли Гуинплен эту женщину? Может ли у человека быть, подобно земному шару, два полюса? Неужели мы тоже вращаемся на неподвижной оси и кажемся издали звездой, а вблизи комом грязи? Не планета ли мы, где день чередуется с ночью? Неужели у сердца две стороны? Одна — любящая при свете, другая — во мраке? Одна — луч, другая — клоака? Ангел необходим человеку, но неужели он не может обойтись без дьявола? Зачем душе крылья летучей мыши? Неужели для каждого наступает роковой сумеречный час? Неужели грех входит, как что-то неотъемлемое, в нашу судьбу, и мы никак не можем без него обойтись? Неужели мы должны принимать зло, лежащее в нашей природе, как нечто, неразрывно связанное со всем нашим существом? Неужели дань греху неизбежна? Глубоко волнующие вопросы.
И, однако, какой-то голос твердит нам, что слабость преступна. Гуинплен переживал невыразимо сложное чувство; в нем одновременно боролись влеченья плоти, жажда жизни, сладострастие, мучительное опьянение и все то чувство стыда, которое содержится в гордости. Неужели он поддастся искушению?
Она повторила:
— Люблю тебя!
И в каком-то исступлении прижала его к своей груди.
Гуинплен задыхался.
Вдруг совсем близко от них раздался громкий и пронзительный звонок. Это звенел колокольчик, вделанный в стену. Герцогиня повернула голову и сказала:
— Что ей нужно от меня?
И внезапно, подобно отброшенной тугой пружиной крышке люка, в стене со стуком отворилась серебряная дверца, украшенная королевской короной.
Показались внутренние стенки, обтянутые голубым бархатом; в ней на золотом подносе лежало письмо.
Объемистый квадратный конверт был положен с таким расчетом, чтобы в глаза сразу бросилась крупная печать из алого сургуча. Колокольчик продолжал звенеть.
Открытая дверца почти касалась кушетки, на которой сидели Джозиана и Гуинплен. Все еще одной рукой обнимая Гуинплена, герцогиня наклонилась, взяла письмо и захлопнула дверцу. Отверстие закрылось, и колокольчик умолк.
Герцогиня сломала печать, разорвала конверт, вынула из него два листа и бросила конверт на пол к ногам Гуинплена.
Печать надломилась таким образом, что Гуинплен мог рассмотреть королевскую корону и под нею букву «А». На другой стороне конверта стояла надпись: «Ее светлости герцогине Джозиане».
Джозиана вынула из него большой лист пергамента и маленькую записку на веленевой бумаге. На пергаменте стояла зеленая канцелярская печать больших размеров, свидетельствовавшая о том, что документ относится к знатной особе. Герцогиня, все еще в упоении восторга, затуманившего ее глаза, сделала еле заметную недовольную гримасу.
— Ах, что это она мне опять посылает? — сказала она. — Бумаги! Какая надоедливая женщина!
И, отложив в сторону пергамент, она развернула записку.
— Ее почерк. Почерк моей сестры. Как мне это наскучило! Гуинплен, я уже спрашивала тебя: умеешь ты читать? Умеешь?
Гуинплен утвердительно кивнул головой.
Она растянулась на кушетке, со странной стыдливостью спрятала ноги под халат, опустила широкие рукава, оставив, однако, открытой грудь, и, обжигая Гуинплена страстным взглядом, протянула ему листок веленевой бумаги.
— Ну вот, Гуинплен, ты — мой теперь. Начни же свою службу. Мой возлюбленный, прочти, что пишет мне королева.
Гуинплен взял письмо, развернул и стал читать голосом, дрожащим от самых разнообразных чувств:
«Герцогиня!
Всемилостивейше посылаем вам прилагаемую при сем копию протокола, заверенную и подписанную нашим слугою Вильямом Коупером, лорд-канцлером королевства Англии, из какового протокола выясняется весьма примечательное обстоятельство, а именно, что законный сын лорда Кленчарли, известный до сих пор под именем Гуинплена и ведший низкий, бродячий образ жизни в среде странствующих фигляров и скоморохов, ныне разыскан, и личность его установлена. Всех принадлежащих ему прав состояния он лишился в самом раннем возрасте. Согласно законам королевства и в силу своих наследственных прав, лорд Фермен Кленчарли, сын лорда Линнея, будет сегодня же восстановлен в своем звании и введен в палату лордов. А посему, желая выразить вам нашу благосклонность и сохранить за вами право владения переданными вам поместьями и земельными угодьями лордов Кленчарли-Генкервиллей, мы предназначаем его вам в женихи взамен лорда Дэвида Дерри-Мойр. Мы распорядились доставить лорда Фермена в вашу резиденцию Корлеоне-Лодж; мы приказываем и, как сестра и королева, изъявляем желание, чтобы лорд Фермен Кленчарли, до сего времени носивший имя Гуинплена, вступил с вами в брак и стал вашим мужем. Такова наша королевская воля».
Пока Гуинплен читал — голосом, изменявшимся почти при каждом слове, — герцогиня, приподнявшись с подушки, слушала, не сводя с него глаз. Когда он кончил, она вырвала у него из рук письмо.
— «Анна, королева», — задумчиво произнесла она, взглянув на подпись.
Подобрав с полу пергамент, она быстро пробежала его. Это была засвидетельствованная саутворкским шерифом и лорд-канцлером копия признаний компрачикосов, погибших на «Матутине».
Она еще раз перечла письмо королевы. Затем сна сказала:
— Хорошо.
И совершенно спокойно, указывая Гуинплену на портьеру, отделявшую их от галереи, она проговорила:
— Выйдите отсюда.
Окаменевший Гуинплен не трогался с места.
Ледяным тоном она повторила:
— Раз вы мой муж, — уходите.
Гуинплен, опустив глаза, словно виноватый, не вымолвил ни слова и не пошевельнулся.
Она прибавила:
— Вы не имеете права оставаться здесь. Это место моего любовника.
Гуинплен сидел как пригвожденный.
— Хорошо, — сказала она, — в таком случае уйду я. Так вы мой муж? Превосходно! Я ненавижу вас.
Она встала и, сделав в пространство высокомерный прощальный жест, вышла из комнаты.
Портьера галереи опустилась за ней.
5. Узнают друг друга, оставаясь неузнанными
Гуинплен остался один.
Один перед теплой ванной и неубранной постелью.
В голове его царил полный хаос. То, что возникало в его сознании, даже не было похоже на мысли. Это было нечто расплывчатое, бессвязное, непонятное и мучительное. Перед его взором проносились рой за роем леденящие душу образы.
Вступление в неведомый мир дается не так-то легко.
Начиная с письма герцогини, принесенного грумом, на Гуинплена одно за другим обрушилось столько неожиданных событий, час от часу непостижимее. До этой минуты он словно спал, но все видел ясно. Теперь, так и не придя в себя, он вынужден был брести ощупью.
Он не размышлял. Он даже не думал. Он просто подчинялся течению событий.
Он продолжал сидеть на кушетке, на том самом месте, где его оставила герцогиня.
Вдруг в глубокой тишине раздались чьи-то шаги. Шаги мужчины. Они приближались со стороны, противоположной галерее, куда скрылась герцогиня. Они звучали глухо, но отчетливо. Как ни был поглощен Гуинплен всем происшедшим, он насторожился.
За откинутым герцогиней серебристым занавесом, позади кровати, в стене внезапно распахнулась замаскированная расписным зеркалом дверь, и веселый мужской голос огласил зеркальную комнату припевом старинной французской песенки:
Три поросенка, развалясь в грязи,
Как старые носильщики ругались.
Вошел мужчина в расшитом золотом морском мундире.
Он был при шпаге и держал в руке украшенную перьями шляпу с кокардой.
Гуинплен вскочил, словно его подбросило пружиной.
Он узнал вошедшего, и тот, узнал его.
Из их уст одновременно вырвался крик:
— Гуинплен!
— Том-Джим-Джек!
Человек со шляпой, украшенной перьями, подошел к Гуинплену, который скрестил руки на груди.
— Как ты здесь очутился, Гуинплен?
— А ты как попал сюда, Том-Джим-Джек?
— Ах, я понимаю! Каприз Джозианы. Фигляр, да еще урод впридачу. Слишком соблазнительное для нее существо, она не могла устоять. Ты переоделся, чтобы прийти сюда, Гуинплен?
— И ты тоже, Том-Джим-Джек?
— Гуинплен, что означает это платье вельможи?
— А что означает этот офицерский мундир, Том-Джим-Джек?
— Я не отвечаю на вопросы, Гуинплен.
— Я тоже, Том-Джим-Джек.
— Гуинплен, мое имя не Том-Джим-Джек.
— Том-Джим-Джек, мое имя не Гуинплен.
— Гуинплен, я здесь у себя дома.
— Том-Джим-Джек, я здесь у себя дома.
— Я запрещаю тебе повторять мои слова. Ты не лишен иронии, но у меня есть трость. Довольно передразнивать меня, жалкий шут!
Гуинплен побледнел.
— Сам ты шут! Ты ответишь мне за это оскорбление.
— В твоем балагане, на кулаках, — сколько угодно.
— Нет, здесь, и на шпагах.
— Шпага, мой любезный, — оружие джентльменов. Я дерусь только с равными. Одно дело рукопашная, тут мы равны, шпага же — дело совсем другое. В Тедкастерской гостинице Том-Джим-Джек может боксировать с Гуинпленом. В Виндзоре же об этом не может быть и речи. Знай: я — контр-адмирал.
— А я — пэр Англии.
Человек, которого Гуинплен до сих пор считал Том-Джим-Джеком, громко расхохотался.
— Почему же не король? Впрочем, ты прав. Скоморох может исполнять любую роль. Скажи уж прямо, что ты Тезей, сын афинского царя.
— Я пэр Англии, и мы будем драться.
— Гуинплен, мне это надоело. Не шути с тем, кто может приказать высечь тебя. Я — лорд Дэвид Дерри-Мойр.
— А я — лорд Кленчарли.
Лорд Дэвид вторично расхохотался.
— Ловко придумано! Гуинплен — лорд Кленчарли! Это как раз то имя, которое необходимо, чтобы обладать Джозианой. Так и быть, я тебе прощаю. А знаешь, почему? Потому что мы оба ее возлюбленные.
Портьера, отделявшая их от галереи, раздвинулась, и чей-то голос произнес:
— Вы оба, милорды, ее мужья.
Оба обернулись.
— Баркильфедро! — воскликнул лорд Дэвид.
Это был действительно Баркильфедро.
Улыбаясь, он низко кланялся обоим лордам.
В нескольких шагах позади него стоял дворянин с почтительным, строгим выражением лица; в руках у незнакомца был черный жезл.
Незнакомец подошел к Гуинплену, трижды отвесил ему низкий поклон и сказал:
— Милорд, я пристав черного жезла. Я явился за вашей светлостью по приказанию ее величества.
Часть восьмая. Капитолий и его окрестности
1. Торжественная церемония во всех ее подробностях
Та ошеломляющая сила, которая привела Гуинплена в Виндзор и в течение уже стольких часов возносила все выше и выше, теперь снова перенесла его в Лондон.
Непрерывной чередой промелькнули перед ним все эти фантастические события.
Уйти от них было невозможно. Едва завершалось одно, как на смену ему являлось другое.
Он не успевал даже перевести дыхание.
Кто видел жонглера, тот воочию видел человеческую судьбу. Эти шары, падающие, взлетающие вверх и снова падающие, — не образ ли то людей в руках судьбы? Она так же бросает их. Она так же ими играет.
Вечером того же дня Гуинплен очутился в необычайном месте.
Он восседал на скамье, украшенной геральдическими лилиями. Поверх его атласного, шитого золотом кафтана была накинута бархатная пурпурная мантия, подбитая белым шелком и отороченная горностаем, с горностаевыми же наплечниками, обшитыми золотым галуном. Вокруг него были люди разного возраста, молодые и старые. Они восседали так же, как и он, на скамьях с геральдическими лилиями и так же, как и он, были одеты в пурпур и горностай.
Прямо перед собой он видел других людей. Эти стояли на коленях, мантии их были из черного шелка. Некоторые из них что-то писали.
Напротив себя, немного поодаль, он видел ступени, которые вели к помосту, крытому алым бархатом, балдахин, широкий сверкающий щит, поддерживаемый львом и единорогом, а под балдахином, на помосте, прислоненное к щиту позолоченное, увенчанное короной кресло. Это был трон.
Трон Великобритании.
Гуинплен, ставший пэром, находился в палате лордов Англии.
Каким же образом произошло это введение Гуинплена в палату лордов? Сейчас расскажем.
Весь этот день, с утра до вечера, от Виндзора до Лондона, от Корлеоне-Лоджа до Вестминстерского дворца был днем его восхождения со ступени на ступень. И на каждой ступени его ждало новое головокружительное событие.
Его увезли из Виндзора в экипаже королевы в сопровождении свиты, подобающей пэру. Почетный конвой очень напоминает стражу, охраняющую узника.
В этот день обитатели домов, расположенных вдоль дороги из Виндзора в Лондон, видели, как пронесся вскачь отряд личного ее величества конвоя, сопровождавший две стремительно мчавшиеся коляски. В первой из них сидел пристав с черным жезлом в руке. Во второй можно было разглядеть только широкополую шляпу с белыми перьями, бросавшую густую тень на лицо сидевшего в коляске человека. Кто это был? Принц или узник?
Это был Гуинплен.
Судя по всем признакам, кого-то везли не то в лондонский Тауэр, не то в палату лордов.
Королева устроила все как подобает. Для сопровождения будущего мужа своей сестры она дала людей из собственного своего конвоя.
Во главе кортежа скакал верхом помощник пристава черного жезла.
На откидной скамейке против пристава лежала серебряная парчовая подушка, а на ней черный портфель с изображением королевской короны.
В Брайтфорде, на последней станции перед Лондоном, обе коляски и конвой остановились.
Здесь их уже дожидалась карета с черепаховыми инкрустациями, запряженная четверкой лошадей, с четырьмя лакеями на запятках, двумя форейторами впереди и кучером в парике. Колеса, подножки, дышло, ремни, поддерживающие кузов кареты, были позолочены. Кони были в серебряной сбруе.
Этот парадный экипаж, сделанный по совершенно особому рисунку, был так великолепен, что, несомненно, мог бы занять место в числе тех пятидесяти знаменитых карет, изображения которых оставил нам Рубо.
Пристав черного жезла вышел из экипажа, его помощник соскочил с лошади.
Помощник пристава черного жезла снял со скамеечки дорожной кареты парчовую подушку, на которой лежал портфель, украшенный изображением короны, и, взяв ее в обе руки, стал позади пристава.
Пристав черного жезла отворил дверцы пустой кареты, затем дверцы коляски, в которой сидел Гуинплен, и, почтительно склонив голову, предложил Гуинплену пересесть в парадный экипаж.
Гуинплен вышел из коляски и сел в карету.
Пристав с жезлом и его помощник с подушкой последовали за ним и уселись на низкой откидной скамеечке, на которой в старинных парадных экипажах обыкновенно помещались пажи.
Внутри карета была обтянута белым атласом, отделанным беншским кружевом, серебряными позументами и кистями. Потолок был украшен гербами.
Форейторы, сопровождавшие дорожные экипажи, были одеты в придворные ливреи. Кучер, форейторы и лакеи парадного экипажа были в великолепных ливреях уже другого образца.
Сквозь то полусознательное состояние, в котором он находился, Гуинплен все же обратил внимание на эту пышно разодетую челядь и спросил пристава черного жезла:
— Чьи это слуги?
Пристав черного жезла ответил:
— Ваши, милорд.
В этот день палата лордов должна была заседать вечером. Curia erat serena315
, отмечают старинные протоколы. В Англии парламент охотно ведет ночной образ жизни. Известно, что Шеридану однажды пришлось начать речь в полночь и закончить ее на заре.
Оба дорожных экипажа вернулись в Виндзор пустыми; карета, в которую пересел Гуинплен, направилась в Лондон. Эта карета с черепаховыми инкрустациями, запряженная четверкой лошадей, двинулась из Брайтфорда в Лондон шагом, как это полагалось карете, управляемой кучером в парике. В лице этого исполненного важности кучера церемониал вступил в свои права и завладел Гуинпленом.
Впрочем, медлительность переезда, судя по всему, преследовала определенную цель. В дальнейшем мы увидим, какую.
Еще не наступила ночь, но было уже довольно поздно, когда карета с черепаховыми инкрустациями остановилась перед Королевскими воротами — тяжелыми низкими воротами между двумя башнями, служившими сообщением между Уайт-Холлом и Вестминстером.
Конвой живописной группой окружил карету.
Один из лакеев, соскочив с запяток, отворил дверцы.
Пристав черного жезла в сопровождении помощника, несшего подушку, вышел из кареты и обратился к Гуинплену:
— Благоволите выйти, милорд. Не снимайте, ваша милость, шляпы.
Под дорожным плащом на Гуинплене был надет атласный кафтан, в который его переодели накануне. Шпаги при нем не было.
Плащ он оставил в карете.
Под аркой Королевских ворот, служившей въездом для экипажей, находилась боковая дверь, к которой вело несколько ступенек.
Церемониал требует, чтобы лицу, которому оказывается почет, предшествовала свита.
Пристав черного жезла, сопровождаемый помощником, шел впереди.
Гуинплен следовал за ними.
Они поднялись по ступенькам, вошли в боковую дверь и спустя несколько мгновений очутились в просторном круглом зале с массивной колонной посредине.
Зал помещался в первом этаже башни и был освещен очень узкими стрельчатыми окнами; должно быть, здесь и в полдень царил полумрак. Недостаток света иногда усугубляет торжественность обстановки. Полумрак величественен.
В комнате стояли тринадцать человек: трое впереди, шестеро во втором ряду и четверо позади.
На одном из стоявших впереди был камзол алого бархата, на двух остальных тоже алые камзолы, но атласные. У каждого из этих троих был вышит на плече английский герб.
Шесть человек, составлявшие второй ряд, были в далматиках белого муара; на груди у каждого из них красовался свой особый герб.
Четверо последних, одетых в черный муар, отличались друг от друга какой-нибудь особенностью в одежде: на первом был голубой плащ, у второго — пунцовое изображение святого Георгия на груди, у третьего — два вышитых малиновых креста на спине и на груди, на четвертом — черный меховой воротник. Все были в париках, без шляп и при шпагах.
В полумраке их лица трудно было различить. Они также не могли видеть лица Гуинплена.
Пристав поднял свой черный жезл и произнес:
— Милорд Фермен Кленчарли, барон Кленчарли-Генкервилл! Я, пристав черного жезла, первое должностное лицо в приемной ее величества, передаю вашу светлость кавалеру ордена Подвязки, герольдмейстеру Англии.
Человек в алом бархатном камзоле выступил вперед, поклонился Гуинплену до земли и сказал:
— Милорд Фермен Кленчарли, я — кавалер ордена Подвязки, первый герольдмейстер Англии. Я получил свое звание от его светлости герцога Норфолка, наследственного графа-маршала. Я присягал королю, пэрам и кавалерам ордена Подвязки. В день моего посвящения, когда граф-маршал Англии оросил мне голову вином из кубка, я торжественно обещался служить дворянству, избегать общества людей, пользующихся дурной славой, чаще оправдывать, чем обвинять людей знатных и оказывать помощь вдовам и девицам. На моей обязанности лежит устанавливать порядок похорон пэров и охранять их гербы. Предоставляю себя в распоряжение вашей светлости.
Первый из двух одетых в атласные камзолы отвесил низкий поклон и сказал:
— Милорд, я — Кларенс, второй герольдмейстер Англии. На моей обязанности лежит устанавливать порядок похорон дворян, не имеющих пэрского титула. Предоставляю себя в распоряжение вашей светлости.
Затем выступил второй, поклонился и сказал:
— Милорд, я — Норрой, третий герольдмейстер Англии. Предоставляю себя в распоряжение вашей светлости.
Шесть человек, составлявшие второй ряд, не кланяясь, сделали шаг вперед.
Первый, направо от Гуинплена, сказал:
— Милорд, мы — шесть герольдов Англии. Я — Йорк.
Затем каждый из герольдов по очереди назвал себя:
— Я — Ланкастер.
— Я — Ричмонд.
— Я — Честер.
— Я — Сомерсет.
— Я — Виндзор.
На груди у каждого из них был вышит герб того графства или города, по названию которого он именовался.
Четверо последних, одетые в черное и стоявшие позади герольдов, хранили молчание.
Герольдмейстер, кавалер ордена Подвязки, указал на них Гуинплену и представил:
— Милорд, вот четверо оруженосцев. — Голубая Мантия.
Человек в голубом плаще поклонился.
— Красный Дракон.
Человек с изображением святого Георгия на груди поклонился.
— Красный Крест.
Человек с красным крестом поклонился.
— Страж Решетки.
Человек в меховом воротнике поклонился.
По знаку герольдмейстера подошел первый из оруженосцев, Голубая Мантия, и взял из рук помощника пристава парчовую подушку с портфелем, украшенным короной.
Герольдмейстер обратился к приставу черного жезла:
— Да будет так. Честь имею сообщить вам, что принял от вас его милость.
Вся эта процедура, а также, и некоторые другие, которые будут описаны дальше, входили в состав старинного церемониала, установленного еще до Генриха VIII; королева Анна одно время пыталась возродить эти обычаи. В наши дни все они отжили свой век. Тем не менее палата лордов и поныне считает себя чем-то вечным, и если где-нибудь на свете существует что-либо не изменяющееся, то именно в ней.
А все же и она подвержена переменам. E pur si muove.316
Куда, например, девалась may pole (майская мачта), которую город Лондон водружал на пути шествия пэров в парламент? В последний раз она была воздвигнута в 1713 году. С тех пор о ней уже ничего не слыхать. Она вышла из употребления.
Многое представляется внешне незыблемым, в действительности же все меняется. Возьмем, например, титул герцогов Олбемарлей. Он кажется вечным, а между тем он последовательно переходил к шести фамилиям: Одо, Мендвилям, Бетюнам, Плантагенетам, Бошанам и Монкам. Титул герцога Лестера тоже принадлежал поочередно пяти фамилиям: Бомонтам, Брюзам, Дадлеям, Сиднеям и Кокам. Титул Линкольна носили шесть фамилий. Титул графа Пемброка — семь и т. д. Фамилии изменяются, титулы остаются неизменными. Историк, который подходит к явлениям поверхностно, верит в их незыблемость. В сущности же на свете нет ничего устойчивого. Человек — это только волна. Человечество — это море.
Аристократия гордится именно тем, что женщина считает для себя унизительным: своею старостью; однако и женщина и аристократия питают одну и ту же иллюзию — обе уверены, что хорошо сохранились.
Нынешняя палата лордов, возможно, не пожелает узнать себя в описанной нами картине и в том, что нами будет описано далее: так давно отцветшая красавица не хочет видеть в зеркале своих морщин. Виноватым всегда оказывается зеркало, но оно привыкло к обвинениям.
Правдиво рисовать прошлое — вот долг историка.
Герольдмейстер обратился к Гуинплену:
— Благоволите следовать за мной, милорд.
Он прибавил:
— Вам будут кланяться. Вы же, ваша милость, приподымайте только край шляпы.
Вся процессия направилась к двери, находившейся в глубине круглого зала.
Впереди шел пристав черного жезла.
За ним, с подушкой в руках, — Голубая Мантия; далее — первый герольдмейстер и, наконец, Гуинплен в шляпе.
Прочие герольдмейстеры, герольды и оруженосцы остались в круглом зале.
Гуинплен, предшествуемый приставом черного жезла и руководимый герольдмейстером, прошел анфиладу зал, ныне уже не существующих, ибо старое здание английского парламента давно разрушено.
Между прочим, он прошел и через ту готическую палату, где произошло последнее свидание Иакова II с герцогом Монмутом, палату, где малодушный племянник тщетно склонил колени перед жестоким дядей. На стенах этой палаты были развешаны, в хронологическом порядке, с подписями имен и изображениями гербов, портреты во весь рост девяти представителей древнейших пэрских родов: лорда Нансладрона (1305 год), лорда Белиола (1306 год), лорда Бенестида (1314 год), лорда Кентилупа (1356 год), лорда Монтбегона (1357 год), лорда Тайботота (1372 год), лорда Зуча Коднорското (1615 год), лорда Белла-Аква — без даты и лорда Харрен-Серрея, графа Блуа — без даты.
Так как уже стемнело, в галереях на некотором расстоянии друг от друга были зажжены лампы. В залах, тонувших в полумраке, как церковные притворы, горели свечи в медных люстрах.
По пути встречались одни только должностные лица.
В одной из комнат стояли, почтительно склонив головы, четыре клерка государственной печати и клерк государственных бумаг.
В другой находился достопочтенный Филипп Сайденгем, кавалер Знамени, владетель Браймптона в Сомерсете. Кавалеры Знамени получали это звание во время войны от самого короля под развернутым королевским знаменем.
В следующем зале они увидели древнейшего баронета Англии сэра Эдмунда Бэкона из Сэффолка, наследника сэра Николаев, носившего титул primus baronetorum Angliae317
За сэром Эдмундом стоял его оруженосец с пищалью и конюший с гербом Олстера, так как носители этого титула были наследственными защитниками графства Олстер в Ирландии.
В четвертом зале их ожидал канцлер казначейства с четырьмя казначеями и двумя депутатами лорд-камергера, на обязанности которых лежала раскладка податей. Тут же находился начальник монетного двора: он держал на ладони золотую монету в один фунт стерлингов, вычеканенную при помощи специального штампа. Все восемь человек низко поклонились новому лорду.
При входе в коридор, устланный циновками и служивший для сообщения палаты общин с палатой лордов, Гуинплена приветствовал сэр Томас Мансель Маргем, контролер двора ее величества и член парламента от Глеморгана. При выходе его встретила депутация баронов Пяти Портов, выстроившихся по четыре человека с каждой стороны, ибо портов было не пять, а восемь. Вильям Ашбернгем приветствовал его от Гастингса, Мэтью Эйлмор — от Дувра, Джозиа Берчет — от Сандвича, сэр Филипп Ботлер — от Гайта, Джон Брюэр — от Нью-Ремнея, Эдуард Саутвелл — от города Рея, Джемс Хейс — от города Уинчелси и Джордж Нейлор — от города Сифорда.
Гуинплен хотел было поклониться в ответ на приветствия, но первый герольдмейстер шепотом напомнил ему правила этикета:
— Приподымите только край шляпы, милорд.
Гуинплен последовал его указанию.
Наконец он вступил в «расписной зал», где, впрочем, не было никакой живописи, если не считать нескольких изображений святых, в том числе изображение святого Эдуарда, в высоких нишах стрельчатых окон, разделенных настилом пола таким образом, что нижняя часть окон находилась в Вестминстер-Холле, а верхняя — в «расписном зале».
Зал был перегорожен деревянной балюстрадой, за которой стояли три важные особы, три государственных секретаря. Первый из них ведал югом Англии, Ирландией и колониями, а также сношениями с Францией, Швейцарией, Италией, Испанией, Португалией и Турцией. Второй управлял севером Англии и ведал сношениями с Нидерландами, Германией, Швецией, Польшей и Московией. Третий, родом шотландец, ведал делами Шотландии. Первые два были англичане. Одним из них являлся достопочтенный Роберт Гарлей, член парламента от города Нью-Реднора. Тут же находился шотландский депутат. Мунго Грехэм, эсквайр, родственник герцога Монтроза. Все они молча поклонились Гуинплену.
Гуинплен дотронулся до края своей шляпы.
Служитель откинул подвижную часть барьера, укрепленную на петлях, и открыл доступ в заднюю часть «расписного зала», где стоял длинный накрытый зеленым сукном стол, предназначенный только для лордов.
На столе горел канделябр.
Предшествуемый приставом черного жезла. Голубой Мантией и кавалером ордена Подвязки, Гуинплен вступил в это святилище.
Служитель закрыл за Гуинпленом барьер.
Очутившись за барьером, герольдмейстер остановился.
«Расписной зал» был очень большим.
В глубине его, под королевским щитом, помещавшимся между двумя окнами, стояли два старика в красных бархатных мантиях, с окаймленными золотым галуном горностаевыми наплечниками и в шляпах с белыми перьями поверх париков. Из-под мантий видны были шелковые камзолы и рукояти шпаг.
Позади этих двух стариков неподвижно стоял человек в черной муаровой мантии; в высоко поднятой руке он держал огромную золотую булаву с литым изображением льва, увенчанного короной.
Это был булавоносец пэров Англии.
Лев — их эмблема. «А львы — это бароны и пэры», — гласит хроника Бертрана Дюгесклена.
Герольдмейстер указал Гуинплену на людей в бархатных мантиях и шепнул ему на ухо:
— Милорд, это — равные вам. Поклонитесь им так же, как они поклонятся вам. Оба эти вельможи — бароны, и лорд-канцлер назначил их вашими восприемниками. Они очень стары и почти слепы. Это они введут вас в палату лордов. Первый из них — Чарльз Милдмей, лорд Фицуолтер, занимающий шестое место на скамье баронов, второй — Август Эрандел, лорд Эрандел-Трерайс, занимающий на той же скамье тридцать восьмое место.
Герольдмейстер, сделав шаг вперед по направлению к обоим старикам, возвысил голос:
— Фермен Кленчарли, барон Кленчарли, барон Генкервилл, маркиз Корлеоне Сицилийский приветствует ваши милости.
Оба лорда как можно выше приподняли шляпы над головами, затем снова покрыли головы.
Гуинплен приветствовал их таким же образом.
Затем выступил вперед пристав черного жезла, потом Голубая Мантия, за ним кавалер ордена Подвязки.
Булавоносец подошел к Гуинплену и стал перед ним, лорды поместились по обе стороны от него: лорд Фицуолтер — по правую руку, а лорд Эрандел-Трерайс — по левую. Лорд Эрандел, старший из двух, был очень дряхл на вид. Он умер год спустя, завещав свое пэрство несовершеннолетнему внуку Джону, но все же его род прекратился в 1768 году.
Шествие вышло из «расписного зала» и направилось в галерею с колоннами; у каждой колонны стояли на часах попеременно английские бердышники или шотландские алебардщики.
Шотландские алебардщики, ходившие с обнаженными коленями, были великолепным войском, позднее, при Фонтенуа318
, сражавшимся с французской кавалерией и с теми королевскими кирасирами, к которым их полковник обращался перед сражением с такими словами: «Господа, наденьте плотнее ваши головные уборы, мы будем иметь честь пойти в атаку».
Командиры бердышников и алебардщиков отсалютовали Гуинплену и обоим лордам-восприемникам шпагой. Солдаты взяли на караул бердышами и алебардами.
В глубине галереи отливала металлическим блеском огромная дверь, столь роскошная, что створки ее казались двумя золотыми плитами.