В октябре 1974-го Эндрю Ллойд Уэббер и Алан Эйкборн в сопровождении представителя нью-йоркской конторы продюсера Роберта Стигвуда выехали на Лонг-Айленд, чтобы встретиться с 93-летним П.Г. Вудхаузом. Вот, очень и очень вкратце, что произошло.
Утром нас с Композитором забрал из нью-йоркской гостиницы служащий Роберта Стигвуда. Стигвуд был продюсером нашего мюзикла, приверженец школы «делай дела на расстоянии», надо сказать, на почтительном, — правил баржей с берега. Но и Композитор был не лыком шит, мне таких ушлых малых встречать не приходилось: как-то раз он въехал на го-карте к продюсеру в бассейн; он же за него и поручился, и я не возражал. В тот день, когда солнце клонилось к ленчу, мы собирались на встречу с Пэлемом Гренвилом Вудхаузом (в просторечии — Пламом, от «плам-пуддинга», в свою очередь прозванного в честь сливы, хотя слива в нем и не ночевала) к нему домой на Лонг-Айленд, чтобы быстро сняться для газеты и проиграть старикану хиты из только что завершенной партитуры «Дживса». Я поприветствовал Композитора, вытряхнувшегося из лифта с пухлыми папками под мышкой, превосходящими величиной телефонную книгу Манхэттена.
— Партитура, — пояснил он.
— Понимаю, — таинственно подмигнул я, теребя свое, куда более скромное, достояние, в народе именуемое либретто. По сравнению — земельная опись Вильгельма Завоевателя.
— Боюсь, с нашим шоу может выйти заминка, — разглядывая мой том, сказал Композитор, — В смысле времени.
— Возможно, возможно, — парировал я, смерив его ледяным взглядом, ибо за милю просек, куда он метит. — Ну что ж, им придется петь чуть быстрее.
Но он все равно глядел, будто из ружья целился. Не самое ударное начало для такого дня.
К счастью, в этот момент вошел тот самый Клерк от Стигвуда, полный радостных вестей и явно предвкушавший поездку в компании молодых и талантливых творцов крупного калибра. Он прибыл в такси, вытянутом, как гигантская такса, — растянули его, видимо, только что, неподалеку от Пятой авеню, между 76-й и 80-й улицами. Мы кивнули водителю, и, пока добирались несколько сотен ярдов до задней дверцы, Клерк популярно растолковал нам, что время — деньги. Наш визит надо точнейшим образом рассчитать по времени, чтобы он не совпал с благоприобретенной привычкой Плама смотреть телевизор. Дело в том, что старый черносливец, как на наркотик, подсел на несколько мыльных опер, транслируемых днем, и, естественно, не мог пропустить ни одного эпизода. К счастью для нас, именно в этот день у Плама, по словам Клерка, освободилось окно.
Пока мы катились, как шары для кеглей в подвижном кегельбане, подскакивая чуть ли не на каждой из миллиона рытвин, которые придают нью-йоркским улицам их ни с чем не сравнимое очарование, а нью-йоркским такси, при помощи пассажирских голов, — уникальные зубчатые крыши, наш Клерк вкидал себе вид стюарда с реактивного лайнера, предлагая полный автомобильный набор имевшихся на борту удобств, включающих радио, телевизор и коктейль-бар. Мне пришло в голову, что в дипломатических целях было бы кстати поймать одну из дневных телемыльниц, чтобы легче было растопить лед в предстоящей беседе. Но все 36 каналов одновременно транслировали тот же хлам, и моя идея оказалась неисполнимой. Впервые я почувствовал в воздухе напряжение. На лице Композитора появилась хитроватая усмешка. Видимо, до него уже доходило, что партитуру придется напеть именно ему. Мы успели перекинуться об этом несколькими словами, когда впервые обсуждали возможность проиграть Пламу песни.
— Когда я работал с Тимом,[19] — назидательно произнес Композитор, — я играл на рояле, а Тим напевал слова.
— Хорошо этому Тиму, — сказал я, довольно (для себя) свирепо, — он ведь такой талант. Лично я не пою.
— Я тоже, — отвечал Композитор.
— Нет, поешь. Ну, во всяком случае куда лучше меня, — сказал я, пойдя с козыря. — Ты хотя бы знаешь, как это должно звучать. Предупреждаю твой вопрос — на рояле я тоже не играю, так что…
Жестокие слова, я знаю, но пора ему верно оценивать свои возможности.
Этот двухдневной давности обмен репликами все еще тлел, отравляя воздух. Тишина угнетала. Догадавшись, что Творцы впали в уныние, Стигвудов Клерк урезал хлебосольные трели. Сквозь дымчатые стекла лимузина казалось, что даже погода меняется к худшему. Композитор промурлыкивал свои ранние шлягеры, а это всегда не к добру. Как вдруг, Божьей милостью, мы выскочили за город, точнее — в Годальминг, в котором деньги разве что куры не клюют. Тут я впервые увидел Лонг-Айленд. Лимузин, солидно покашливая, умерил свою прыть до скромных 65 миль в час. Я почувствовал, что, когда небоскребы сменились живыми изгородями, шофер стал меньше трястись о своем короткошерстом такси.
— Сейчас все время прямо, — гикнул Клерк таким голосом, что даже мы в недрах лимузина с легкостью его расслышали. — Потом налево и второй направо. — С нами, без сомнения, был человек, знающий Лонг-Айленд как свои пять пальцев.
Знак, неуместно выпячивающийся над изгородью, гласил: «Приют для бездомных собачек и кошечек», подтверждая, что мы и впрямь находимся в стране Вудхауза.
— Вотчина самой Этель, — объяснил Стигвудов Клерк. Я удивился.
— Пламова жена — сказал Композитор, вроде бы несколько приободрившийся.
— Она очень любит животных, — продолжал Клерк, пользуясь случаем в очередной раз просветить нас— Вот, открыла приют для бездомных. Американцы говорят, она даже говорить разучилась, все лает.
Мы подъехали к дому. Дверь открыла сама Этель и оглядела нас с ног до головы, видимо, приняв поначалу за собаколовов и кошегубов. Она раскладывала на противне только что поджаренных кур, в основном ножки. Видимо, забота о царстве животных не простиралась у нее на куриное царство.
— Ух, какой запах, — заметил Стигвудов Клерк. — Прям слюнки текут.
— Это для кошек, — сдержанно произнесла Этель. — Плам вон там, в саду, слоняется без толку. Я через минутку к вам присоединюсь.
Мы прошли уютную гостиную и вышли в зеленый тенистый сад, дополненный лужайкой и цветочными бордюрами. С таким же успехом мы могли находиться в годном Сэррее, но все же это была Америка. Мы узрели старикана, который и в самом деле слонялся без толку. В точности, как сказала Этель. Стройный, бодрый человек без возраста, в легкой цветастой кепочке и жакете из альпака с интересом тыкал палкой в цветочные клумбы. На шее у него болталась увесистая штуковина, соединенная с проволокой, бегущей к одному уху, возвещая, что перед вами тот, кто с трудом вас расслышит. Как выяснилось вскоре, первое впечатление было не совсем; некоторые замечания людей или темы Плам слышал отчетливо, как свист, а другие, включая большинство реплик своей жены, не слышал вообще. Поздоровался он со всем радушием человека, не имеющего ни малейшего понятия, кто мы такие. Он был явно вне себя от помолвки очередной мыльной героини, в которую не на шутку влюбился.
— Надеюсь, они не дадут ей умереть, — мрачно сказал он. — Она у них лучше всех.
Мы заверили его, что, насколько мы разбираемся в мыльных операх, телестудии обычно приговаривают к смерти хромых уточек и крайне редко — золотых гусынь.
Мы поболтали. Композитор снова занервничал, стал шумно махать партитурой — видимо, желал, чтобы все быстрее кончилось. Именно в этот момент Клерк впервые пустил пробный шар, объявив, что пора ехать. У Плама, который, как и ваш покорный, был человеком слова и только, не оказалось под рукой рояля. Мы отправились к кому-то, у кого он был.
Проехав весь Лонг-Айленд в длину, если не в ширину, мы оставили позади средний Суррей и вонзились в высшую Америку. Подъехали к зданию величиной приблизительно с Белый Дом. Хозяева были молоды и сияли дистиллированной красотой, которая дается либо баснословно богатым, либо крайне опустошенным.
— Сидят на игле, — пробурчал наш Клерк. — Только что вернулись. Ну, в смысле оттуда, — подмигнул он.
— Из тюрьмы? — поинтересовался я.
— Из психушки. Он сочиняет музыку. Очень серьезный авангард. Я почувствовал, что Композитор нервно листает партитуру. Вошли в гостиную; где-то вдали маячил белый рояль.
— Его регулярно настраивают, — убеждал нас хозяин, вылитый Дориан Грей. — А я на нем вообще не играю. Ненавижу такие вещи.
— Весь ушел в электронику, — прошептала хозяйка. — Изобретает причу-у-удливые, экстати-и-ические созвучия.
Вдоль одной из стен стояли столы; их накрывали белыми скатертями, предвещая скорое угощение. Тут Плам, последнее время выказывавший признаки человека, не имеющего ни малейшего понятия, кто он и что делает, просветлел.
— Ого-го, чай, — провозгласил он, довольный таким оборотом дел.
— Не сейчас, Плам, позже, — взвыла Этель, уводя его от греха подальше. — Сначала надо выслушать это.
В одном из огромных, до полу, окон я заметил мужчину, лежащего во дворе, прямо на садовой дорожке. Он целился в нас широкоугольным объективом.
— Фотограф, — прошипел Стигвудов Клерк, хотя это было понятно без слов. — Вроде бывший друг Джекки Кеннеди, — снова подмигнул он.
Мы скучились вокруг рояля. Было решено, что я сяду с Пламом и, если он внезапно оглохнет, помогу следить за словами песен по странице, пока Композитор будет играть и петь. Этель, довольствуясь задним сиденьем, примостилась у нас за спиной. Композитор развернул партитуру и приготовился начать игру с центра. Я заметил, как во дворе бывший приятель Джекки переместился на дерево и пытается поймать суть происходящего, вися вверх ногами. Композитор сыграл нарастающую хоровую тему, перевел дыхание, взглянул вверх, окинул взглядом комнату и, вместо того чтобы запеть, издал фальцетом писк удавленного тушканчика. Обернувшись, я увидел, что именно нарушило его музыкальное равновесие. Молчаливо и незримо для нас комнату заполнила внушительная толпа. Общество борьбы за Очень Серьезный Авангард предстало перед нами во всей своей силе. Зал наполнился бородами, клювами и льстивым муслином.
Композитор послал мне прощальный, исполненный презрения взгляд и решительно нырнул, словно лемминг, которому больше нечего терять.
— Мой банджист!.. — заорал он.
— Оч-чень хорошо, — отметил Плам. И зааплодировал.
— Мой банджист…
— Кто, черт его возьми, написал слова? — прогромыхал Плам.
— …Ты сыграй от души…
— Автор сидит рядом с тобой! — взвизгнула Этель.
— Этот чудный мотив…
— Кто? — допытывался Плам. — Кто, ты сказала?
— Он сидит рядом с тобой, Плам!
На лбу у Композитора набухали вены; он пытался переиграть действие второго плана, развивавшееся в дюймах от его правой руки. К его чести надо сказать, что мелодию он наиграл не дрогнув. Что же касается слов, то разобрать их становилось тем труднее, чем больше на него давила публика. Я вдруг понял, что для удобства Плама вожу пальцем под словами песен, которые имеют все меньшую связь с тем, что пел Композитор. В рядах Общества Альтернативной Музыки нарастало разочарование. Они стеклись на Вудха-уза, а им всучили некое подобие Льюиса Кэрролла. Плам тоже забеспокоился. Его вниманием в ущерб песням завладел стол, на котором уже стоял чай.
Ну а в саду происходило нечто в духе Генри Джеймса: наш фотограф прижался носом к стеклу, словно Квинт из повести «Поворот винта».
Наконец на горизонте забрезжила последняя песня. В предшествовавшей ей тишине — ибо вежливый всплеск аплодисментов, начавших заседание, уже развеялся — Композитор, нюхом чуя финиш, перевел дыхание. Этель, воспользовавшись моментом, наклонилась и похлопала меня по плечу.
— Плам, — прожужжала она, — и сам писал хорошие песни.
— Что там, очень хорошие, — подтвердил Плам, неспособный более противиться тяге стола. — Чаю!
Отовсюду понабежали горничные и сменили влажные скатерти, обнажив то, что лучше всего назвать английским чаем по-техасски. Горы сэндвичей высились, как Аппалачи, пирожные величиной напоминали тачку. Я почувствовал, как Плам дрожит.
— Великолепно! — провозгласил он. — О, это просто великолепно!
Этель была другого мнения. Твердой рукой она подхватила его под локоть.
— Нет, Плам, домой. Сколько можно! Уже очень поздно. Ты же не хочешь опоздать к телевизору?
В последний раз я видел его в дверях. Глаза его, исполненные тоски, были прикованы к чайному столу.
— Пока, — с сожалением помахал он сэндвичам и — исчез навсегда.
Я повернулся к Композитору, чье лицо постепенно приобретало естественный цвет.
— Чаю? — предложил я.
Он с отвращением окинул взглядом стол.
— Не найдется ли здесь чего-нибудь выпить?
— Стоящая мысль, — согласился я. Все-таки не каждый день приходится встречаться с живой легендой.
Перевел Т. Чепайтис