ЛИЦА:
Виталий Петрович Кочуев, важный господин, средних лет, служащий в частном банке.
Ксения Васильевна, его жена.
Макар Давыдыч Елохов, пожилой человек, проживший большое состояние.
Фирс Лукич Барбарисов, молодой человек, по наружности очень скромный.
Ардалион Мартыныч Муругов, богатый барин, живущий очень широко.
Хиония Прокофьевна, экономка.
Мардарий, лакей.
Кабинет, изящно меблированный; большой стол, заваленный бумагами, шахматный столик и проч. Две двери: прямо — в большую приемную залу; направо от актеров — в уборную Кочуева.
Елохов входит из приемной, Мардарий входит из уборной с подносом, на котором пустая бутылка шампанского.
Елохов. Что это? Шампанское пьют? Пивали и мы шампанское, пивали, друг, пивали. Кто там у него?
Мардарий. Ардалион Мартыныч. Уж извольте немножко подождать.
Елохов. Посылал ведь он за мной.
Мардарий. Знаю-с. Да приказывали, как придет, говорят, Макар Давыдыч, так попроси подождать в кабинете.
Елохов. Делами занимаются?
Мардарий. Так точно-с.
Елохов. Важными, должно быть?
Мардарий. Само собою-с. Уж важней наших делов нет-с. Потому как через ихние руки большие миллионы свой оборот имеют. При таком колесе без рассмотрения нельзя: каждая малость рассудка требует.
Елохов. То-то они, должно быть, для рассудка шампанское-то и пьют.
Мардарий. Да, ведь уж Ардалион Мартыныч без этого напитку не могут; они даже во всякое время-с. Как они приезжают, так уж мы и знаем-с, без всякого приказания.
Елохов (садясь). Эх, эх! Пивали, друг, и мы.
Мардарий. Как не пить-с! Да отчего ж господам и не кушать, если есть такое расположение? Хмельного в шампанском нет; только одно звание, что вино; и пьют его больше для прохлаждения: так не с пивом же или квасом сравнять. Да хоть бы и лимонад… Пьешь его — сладко, а выпил — пустота какая-то. Конечно, другой в деньгах стеснение видит, так уж тому ни в чем развязки нет; весь человек связан.
Елохов. Какая уж развязка без денег!
Мардарий. Потому крыльев нет. И рад бы полететь, да взяться нечем.
Елохов. Полететь-то и без крыльев можно; влезь на колокольню повыше, да и лети оттуда. Одна беда: без крыльев сесть-то на землю хорошенько не сумеешь: либо плашмя придешься, либо вниз головой.
Мардарий. Это точно-с. А Ардалиону Мартынычу стеснять себя какая оказия, коли у них состояние даже сверх границ! И характер у них такой: что им в голову пришло, сейчас подай! О цене не спрашивают. Тоже иногда послушаешь их разговор-то…
Елохов. А что?
Мардарий. Да уж оченно хорошо, барственно разговаривают. Спрашивают как-то барин у Ардалиона Мартыныча: «А ведь ты, должно быть, в год много денег проживаешь?» А Ардалион Мартыныч им на ответ: «А почем я знаю. Я живу, как мне надобно, а уж там в конторе сочтут, сколько я прожил. Мне до этого дела нет». Так и отрезали; значит, шабаш, кончен разговор. Благородно. (Прислушиваясь.) Кажется, идут-с. (Уходит в среднюю дверь.)
Из боковой двери выходят Кочуев и Муругов.
Елохов, Кочуев и Муругов.
Кочуев. Макар, здравствуй!
Елохов. Здравствуй! (Кланяется Муругову; тот молча подает ему руку.)
Муругов (Кочуеву). Ну, так как же, Виталий Петрович?
Кочуев. Не могу, никак не могу; уж я вам сказал. Прошу у вас отпуска по домашним обстоятельствам.
Муругов. Что такое за «домашние обстоятельства»? Я этого не понимаю. Дом, домашние обстоятельства! Что вы птенец, что ли, беззащитный? Те только боятся из гнезда вылететь. У порядочного человека везде дом: где он, там и дом.
Елохов (Кочуеву). Куда это тебя манят?
Муругов. Пикник у нас завтра, легкий обед по подлиске.
Елохов. А позвольте узнать, почем с физиономии?
Муругов. Рублей по 300 выйдет. Не угодно ли?
Елохов. Ого! Было время, не отказался бы, а теперь не по карману.
Муругов. Недорого: с дамами; букеты дамам прямо из Ниццы, фрукты, рыба тоже из Франции. Разочтите!
Кочуев. Не зовите его; он у нас философ.
Елохов. «Философ»! Пожалуй, и философ, да только поневоле.
Муругов. Как поневоле?
Елохов. Прожил состояние, вот и философствую. Что ж больше-то делать? Все-таки, занятие. А будь у меня деньги, так кто б мне велел? С деньгами философией заниматься некогда, другого дела много. А без денег у человека досуг; вот от скуки и философствуй!
Кочуев. Нет, уж дня два-три, а может быть, и неделю, я не ваш. Деньги, если угодно, я заплачу, а быть не могу.
Муругов. Что вы! Да разве нам деньги нужны? Нам люди нужны. Скучно будет без вас.
Кочуев. Не могу, решительно не могу.
Муругов. Ну, как хотите. После сами будете жалеть.
Кочуев. Знаю, знаю, что буду жалеть, да что ж делать!
Муругов. Я все-таки завтра за вами заеду: может быть, и надумаете. До свиданья! (Подает руку Кочуеву и Елохову и уходит. Кочуев его провожает и возвращается.)
Елохов, Кочуев, потом Мардарий.
Елохов. Ты посылал за мной; ну, вот я и пришел. Зачем я тебе понадобился? В шахматы, что ли, играть? Так давай! Я сегодня в расположении, 300 рублей выиграю и запишусь на пикник.
Кочуев. Я хочу поделиться с тобой радостью.
Елохов. Двести тысяч выиграл?
Кочуев. Больше. Жена приедет.
Елохов. Когда?
Кочуев. Да сейчас или завтра. Сегодня утром депешу получил.
Елохов. Да, действительно радость. Ну, поздравляю! А я было уж думал…
Кочуев. Что?
Елохов. Да нехорошо.
Кочуев. И я было думал, что нехорошо…
Елохов. Да скажи, пожалуйста, что у вас вышло? Отчего она из-за границы не вернулась к тебе, а проехала прямо в деревню?
Кочуев. А вот слушай! Вся моя беда в том, что я женился на очень добродетельной девушке. Это была большая ошибка. На таких девушек надо любоваться издали, а в жены они нам не годятся.
Елохов. Ну, это парадокс! Во-первых, на них расходу меньше.
Кочуев. Что расходы! Расходы не важное дело. А каково иметь перед собой ежеминутно строгого цензора нравов! Ты ждешь от жены наивности, веселости, ласки, а она тебе в душу глядит, точно допрашивает. Ты знаешь, теща моя очень богата, но порядочная ханжа, женщина с предрассудками и причудами какого-то особого старообрядческого оттенка. В таких же понятиях воспитала она и дочерей. Сама-то она из купеческого рода, только была замужем за генералом. При жизни-то его она молчала, рта не смела разинуть, а как муж умер, она вздумала быть генеральшей; ну, и чудит. Мне Ксения понравилась, да и денег обещали за ней очень много, соблазн был очень велик. Я понадеялся на себя, думал, что сумею перевоспитать ее, изменить ее взгляд на жизнь и заставить жить, как все люди живут. Не тут-то было: она оказалась сильней меня. У них есть своего рода логика, с которой бороться трудно.
Елохов. Сильны-то у них капризы, а логики им не полагается.
Кочуев. Нет, логика. Да вот тебе пример. Уговорил я ее ехать в оперетку. По-моему, хорошо исполненная оперетка самое лучшее средство для развития женщин застенчивых и очень скромных. Тогда приехала из Парижа какая-то опереточная знаменитость. Играли какую-то разудалую пьесу, живо, остроумно, изящно. Только одну арию, довольно скабрёзного содержания, героиня сопровождала уж очень смелыми жестами, по-парижски, ничем не стесняясь. В театре поднялась буря, грохот; стон стоит от восторга; заставляют повторить. Жена моя вся вспыхнула и обратилась ко мне с вопросом: «Что, это хорошо?» Я, знаешь, стал так и сяк оправдывать и актрису, и публику, и этот род представлений. Она ничего слушать не хочет, уставила на меня глаза в упор и твердит одно: «Нет, ты скажи, хорошо это или нет?..» Куда ж тут деваться? Нет, говорю, не хорошо. А если, говорит, не хорошо, так зачем же ты повез меня, зачем и сам ездишь?
Елохов. Да, это действительно логика.
Кочуев. Потом я начал было ее современными натуральными романами просвещать. Романы она покидала под стол, а один маменьке свезла. От той мне такой нагоняй был, что я не знал, как ноги унести. Тут скоро прослышала она про мои закулисные грешки в оперетке. В этом услужил мне один милый юноша; он вертится кругом моей тещи, за сестрой моей жены ухаживает, то есть за ее приданым. Поднялась буря. Я думал отразить нападение нападением, стал упрекать в ревности, доказывать, какой это гнусный порок, как он разрушает семейное счастье. Не помогло. На мой горячий монолог она мне ответила самым решительным тоном, знаешь что?
Елохов. Почем мне знать? Я не сердцевед.
Кочуев. Нет, говорит, это не ревность. Если б ты увлекся женщиной хорошей, увлекся ее умом, достоинствами, я, может быть, и чувствовала бы ревность; но ты падаешь очень низко, ты перестал быть равным мне, ты попадаешь в число людей, которых я равнодушно презираю. Любить такого человека я не могу, значит не могу и быть его женой; это безнравственно, грешно.
Елохов. Да, это строго.
Кочуев. Я был уничтожен; оставалось одно средство: раскаяние. Я искренно раскаялся. Мое раскаяние она приняла с светлой улыбкой и простила меня. Тут отчего-то она стала прихварывать, а потом и совсем расхворалась, нервы ее совершенно расстроились. Не знаю, виноват ли я в этой ее болезни, или нет. Должно быть, немножко виноват. Доктора отправили ее за границу. Она до самого отъезда была очень любезна со мной, и мы расстались трогательно. Но вот что странно: начинаю я получать от нее письма с упреками, что я веду без нее безнравственную жизнь, и одно письмо грознее другого.
Елохов. Как это странно!
Кочуев. Из-за границы она даже не заехала ко мне, а проехала прямо в деревню. И оттуда такие же письма. Сначала я оправдывался, потом махнул рукой и перестал отвечать.
Елохов. Да, ты мне тогда сказывал.
Кочуев. Это одно, а теперь другое. Теща всех денег, которые обещала за дочерью, сразу не выдала; остальные, говорит (а остальных около ста тысяч), через год, когда увижу, что вы согласно живете. А уж какое согласие! Сам видишь.
Елохов. Затруднительное положение!
Кочуев. Как я уже сказал тебе, я решился выдержать и не писать к жене, но выдержал не долго. Ты знаешь, в каком я обществе живу; все миллионщики, бросают деньги не жалея, а уж я от компании отстать не могу. Да и дома без хозяйки пропасть лишнего расходу. Вот я и стал в расчетах путаться. Вот видишь, какая гора счетов разных. Не то чтоб я был должен много, нет; все мелочи; а все-таки неприятно. Нет ничего хуже, как эти мелкие счеты: каретникам да шорникам, мебельщикам да драпировщикам! Вот я и стал о жене подумывать, и чудное дело, братец: чем больше я о ней думал, тем больше в нее влюблялся, тем больше открывал в ней достоинств, которых не замечал прежде. И сел я писать ей письмо. Напишу и изорву, потом примусь за другое, за третье, и все рву. Пишу это я ей письма и чувствую, чувствую, что сам перерождаюсь, становлюсь лучше; жизнь моя мне показалась пошлой, глупой; ну, просто, сам себя стыжусь. Чудо, братец!
Елохов. Нет, это бывает, когда раздумаешься.
Кочуев. Ну, наконец, написал ей большое письмо, нежное, искреннее, перечитал его раз пять и послал. Я ей подробно изложил свое настоящее положение, свой образ мыслей и всю свою прежнюю жизнь.
Елохов. Да уж коли ты решился расстаться с прошлым, так уж надо стряхнуть с себя все, откровенно во всем признаться, покаяться.
Кочуев. Как откровенно! Да разве это можно?
Елохов. А то как же еще? А после, пожалуй, что-нибудь выйдет наружу; она скажет, что ты ее обманывал. Опять недоверие, подозрение.
Кочуев. Нет, зачем ей все знать? Как можно! Помилуй! Стало быть, и про коляску для мадемуазель Клеманс написать, и про все ее магазинные счеты, по которым я платил и еще должен заплатить? Зачем же я ее праведную душу буду грязнить своими признаниями?
Елохов. Да и то правда. Ну, а как насчет жиэни-то? Ты решился совсем, окончательно?
Кочуев. Окончательно и бесповоротно.
Елохов. Значит, все оставил?
Кочуев. Все.
Елохов. И мамзель Клеманс?
Кочуев. Конечно, еще бы!
Елохов. Давно ли?
Кочуев. Недавно-то недавно, но только уж все кончено. Да ты, кажется, сомневаешься? Так вот тебе доказательство! (Берет со стола книгу.) Видишь? Книг накупил душеспасительных, читаю, стараюсь вникать.
Елохов. И действует?
Кочуев. Да, кроме шуток. Заметно серьезней становлюсь: уж прежнего образа мыслей нет; вижу, братец, вижу, что все это суета. Теперь уж жизнь пойдет другая; я торгую для Ксении Васильевны имение в Крыму, и мы поедем туда с ней вместе.
Елохов. Когда же ты ждешь Ксению Васильевну?
Кочуев. Да, вероятно, завтра, а может быть, и сегодня если поторопится. Экипаж и человека я уже послал. Надо было поехать самому встретить, да мне необходимо быть в театре, хоть на полчаса, хоть только показаться своим. Новая оперетка нынче. Да Ксения, вероятно, завтра приедет, а впрочем, я скоро ворочусь; если что, так ты пришли за мной. Входит Мардарий.
Мардарий. Фирс Лукич Барбарисов.
Кочуев. Проси.
Мардарий уходит.
Вот он, гусь-то лапчатый! С ним надо осторожней; вероятно, с подсылом от тещи.
Входит Барбарисов.
Кочуев, Елохов и Барбарисов.
Барбарисов. Честь имею кланяться! Я к вам по Поручению Евлампии Платоновны.
Кочуев. Извините, мне сейчас нужно ехать.
Барбарисов. Я вас не задержу, я на несколько минут. Евлампия Платоновна поручила мне спросить вас, не имеете ли вы каких известий от Ксении Васильевны?
Кочуев. То есть каких известий? Об ее здоровье, что ли? Так она здорова.
Барбарисов. О здоровье мы знаем; нет ли каких особенных известий?
Кочуев. Особенных никаких.
Барбарисов. Евлампия Платоновна получили телеграмму от Ксении Васильевны.
Кочуев. А получила телеграмму, так, значит, получила и известия.
Барбарисов. Ксения Васильевна уведомляет, что она едет сюда.
Кочуев. Да, я жду ее.
Барбарисов. Евлампия Платоновна интересуется знать, зачем, собственно, Ксения Васильевна приедет.
Кочуев. Представьте, и я тем же интересуюсь, и только что хотел ехать к Евлампии Платоновне спросить у нее, зачем жена моя едет ко мне.
Барбарисов. Вы шутите, вы должны знать.
Кочуев. Решительно не знаю… имею некоторые предположения.
Барбарисов. И мы имеем; но ваши, конечно, вернее. Так как же вы полагаете?
Кочуев. По зрелом размышлении, я полагаю, что жена моя едет за тем же, за чем все домой ездят. Вот и я тоже, куда ни поеду, в театр ли, в клуб ли, всегда домой возвращаюсь. По русской пословице: в гостях хорошо, а дома лучше.
Барбарисов. Но Ксения Васильевна очень долго не возвращалась, так что можно было думать…
Кочуев. Думать можно все, что угодно, это никому не запрещается. Здесь климат был вреден для ее здоровья.
Барбарисов. А теперь?
Кочуев. А теперь она настолько поправилась, что может жить и здесь. Извините! Мне пора ехать.
Барбарисов. Извините меня, что я вас задержал. Позвольте мне написать у вас две-три строчки Евлампии Платоновне. Я пошлю с кучером, а самому мне заезжать к ней некогда.
Кочуев. Сделайте одолжение! Вот вам и бумага и все, что нужно. (Идет к двери.)
Елохов. Виталий Петрович, Виталий Петрович!
Кочуев. Что тебе?
Елохов. Два слова.
Кочуев. Так поди сюда! (Кочуев и Елохов уходят в дверь направо.)
Барбарисов один.
Барбарисов. Хитрит. Он знает, это по всему заметно. Тут непременно какая-нибудь штука с его стороны. Не к тещиным ли капиталам подбирается? Надо держать ухо востро. (Садится к столу и пишет письмо, потом, поминутно оглядываясь, разбирает разбросанные в беспорядке по столу бумаги.) Вот документик-то интересный! Экая прелесть! А вот и еще! Это приобресть не мешает на всякий случай. (Оглядывается на дверь, берет со стола два листка и кладет в карман. Потом укладывает письмо в конверт, не торопясь, тщательно надписывает адрес.)
Входят Елохов и Кочуев с шляпой и в перчатках.
Барбарисов, Елохов и Кочуев.
Кочуев. До свиданья! (Подает руку Барбарисову и Елохову.)
Барбарисов. Ничего не прикажете сказать Евлампии Платановые?
Кочуев. Скажите, что почтительнейше целую ее ручки, и больше ничего. (Елохову.) Так ты распорядись, как я тебе сказал. (Уходит.)
Барбарисов (берет шляпу). Не много же интересного я могу сообщить Евлампии Платоновне.
Елохов. Да что за нетерпение! Завтра же, вероятно, Евлампия Платоновна узнает от самой Ксении Васильевны, зачем она приехала.
Барбарисов. Евлампия Платоновна себя не помнит от радости, что дочь приедет. Зачем бы она ни приехала, ей все равно, только б видеть дочь. У Ксении Васильевны есть сестра Капитолина Васильевна.
Елохов. Знаю.
Барбарисов. Она тоже любит Ксению Васильевну, но благоразумия не теряет. Она находит, что Ксении Васильевне совсем и приезжать не надо.
Елохов. Это почему же?
Барбарисов. Да, помилуйте! Она очень больна, мы имеем верные сведения.
Елохов. Неправда; она сама писала, что здорова.
Барбарисов. Из эгоистических целей беспокоить, выписывать почти умирающую женщину!..
Елохов. Про кого вы это? Ничего ведь этого нет.
Барбарисов. Мне, конечно, все равно; я посторонний человек; одно обидно, что нигде, решительно нигде на свете не найдешь справедливости.
Елохов. О какой справедливости вы говорите?
Барбарисов. Да как же! У Евлампии Платоновны две дочери; она должна любить их одинаково. А это на что ж похоже? Для одной готова душу отдать, а другая, как и не дочь.
Елохов. Да ведь им назначено приданое равное.
Барбарисов. Да что такое приданое? У Евлампии Платоновны и кроме приданого большой капитал. Кому он достаться-то должен, да весь, весь, неприкосновенно? Это видимое дело… Ксения Васильевна и замуж-то вышла против воли матери; детей у нее нет, а теперь больна, много ль ей и жить-то? Вы не подумайте… Я только о справедливости…
Елохов. Матери слепы.
Барбарисов. Да детям-то от этого не легче. Матери к детям слепы, я это знаю; но надо все-таки уметь разбирать хоть посторонних-то людей. Надо же видеть, что один мотает, распутничает, а другой…
Елохов. Кто это другой-то?
Барбарисов. Все равно, кто бы он ни был. Есть такой человек, который давно любит Капитолину Васильевну и давно принят у них в доме, как родственник.
Елохов. Да, понимаю теперь.
Барбарисов. Евлампия Платоновна женщина особенная; требования ее огромные: и непоколебимые нравственные правила требуются, и красноречивые рассуждения на нравственные темы… В этом семействе добродетели довольно суровые, старинные: и отречение от удовольствий, и строгое воздержание в пище, постничанье… По настоящему-то времени много ли найдется охотников? Ведь это подвиг! Надо его ценить!
Елохов. А разве не ценят?
Барбарисов. Ценят-то ценят; нельзя не ценить; а все как-то страшно. Вот любимая дочка явится, глядишь — в маменькином-то капитале и произойдет брешь порядочная. А ведь разочаровываться-то в надеждах не легко. Ведь приносишь жертвы. Тогда только труд и не тяжел, когда имеешь уверенность, что он будет вознагражден впоследствии. Ведь каждую копейку, даром брошенную, жаль. Порок должен быть наказан.
Елохов. А добродетель награждена?
Барбарисов. Да-с. А мы видим противное: награждается-то порок. Может быть, вас удивляет, что я неспокойно говорю об этом предмете? Что ж делать! Я такой человек: несправедливость меня возмущает; я хочу, чтоб каждый получал должное, по своим заслугам.
Елохов. Кабы вашими устами да мед пить.
Барбарисов. До свиданья!
Елохов. Честь имею кланяться!
Барбарисов уходит.
В дверях показывается Хиония Прокофьевна.
Елохов и Хиония Прокофьевна.
Хиония. Можно войти?
Елохов. Войдите, Хиония Прокофьевна.
Хиония. Правда ли, Макар Давыдыч, что барыня приедет?
Елохов. Правда, Хиония Прокофьевна.
Хиония. Ох, напрасно, ох, напрасно!
Елохов. Отчего же напрасно?
Хиония. Потому как они дама больная, жить в таком городе для них только беспокойство одно. И опять же новые порядки пойдут: с ног собьешься. То не так, другое не так; на больного человека угодить трудно.
Елохов. Ксения Васильевна не капризна.
Хиония. Хоша и не капризна, все уж не то, как ежели барин один. Мы уж к ним привыкли, даже всякий взгляд ихний понимаем. Виталий Петрович человек самых благородных правил; они во всякую малость входить не станут; ну, а женское хозяйство совсем другое дело. Виталий Петрович любят, чтобы все было хорошо и в порядке; только ими нужно; а уж до кляузов они не доходят никогда: чтобы, к примеру, каждую копейку усчитывать — они этого стыда не возьмут, потому что мужчина всегда лучше себя понимает, ничем женщина, и гораздо благороднее. А ежели дама в хозяйство входит, так тут очень много всякого вздору бывает; другие дамы до такой низкости доходят, что говядину дома на своих весах перевешивают. Какой же прислуге интересно, когда о ней на манер как о воре понимают? Прислуге жить без доходу тоже нельзя: одним жалованьем не много составишь. Барин наш это очень хорошо понимает; где прислуга пользуется, там она этим местом дорожит, чтобы как не потерять его, а где есть сумление, так уж в прислуге старания нет, а все больше с неудовольствием да как-нибудь. Берите с малого! Хоть бы огарки. Неужели им счет вести? И так каждая малость. Господам внимания нестоющее, а нам на пользу.
Входит Мардарий.
Мардарий. Хиония Прокофьевна, барыня приехали.
Елохов. Доложите Ксении Васильевне, что я здесь; может быть, она пожелает меня видеть.
Хиония. Хорошо, доложу-с… (Хиония Прокофьевна уходит.)
Елохов. Мардарий, надо Виталия Петровича уведомить. Он в театре.
Мардарий. Да уж я послал. Мы знаем, где их искать. (Уходит.)
Елохов один.
Елохов. Живой о живом и думает. Вот и экономка, и та сокрушается, что с приездом барыни ей меньше доходу будет, и откровенно объявляет об этом. Виталий Петрович, как понадобились деньги, об жене встосковался, образ жизни переменил. Барбарисов тоже об живом думает, желает тещино состояние все вполне приобресть, безраздельно, чтоб рубля не пропало. Только одна Ксения Васильевна, женщина с большими средствами, с капиталом, о живом не думает, живет как птица, потому что не от мира сего. Ну, понятное дело, люди, которые о живом-то думают, додумались и до ее капитала: «Что, мол, он у нее без призрения находится!» И вот уж на ее капитал два претендента: муж да Барбарисов. Как-то они ее разделят, бедную? Где дело о деньгах идет, там людей не жалеют.
Входит Ксения Васильевна.
Елохов и Ксения Васильевна.
Елохов. Ксения Васильевна, здравствуйте! Давненько, давненько не видались.
Ксения. Здравствуйте, Макар Давыдыч.
Елохов. Как вас бог милует? Устали?
Ксения (садится). Да, устала. Здоровье попрежнему. Что Виталий Петрович? Как он себя чувствует?
Елохов. Телесно-то он здоров; пока еще изъяну никакого не заметно; ну, а душевного состояния похвалить нельзя. Сердцем болен. Вы в нем много перемены увидите.
Ксения. Ах! Да скажите вы мне, пожалуйста, что тут у вас делается? Вы, вероятно, знаете; он от вас ничего не скрывает.
Елохов. Я все знаю; но что же мне вам сказать-то? Про что изволите спрашивать?
Ксения. Я так этого боюсь… столько я читала этих ужасов.
Елохов. Ужасов? Ужасов, бог миловал, никаких нет-с.
Ксения. Ну, как? Что вы от меня скрываете! Разве это не ужасы: огласка, следствие, потом этот суд? Адвокаты, прокуроры речи там говорят… всю жизнь человека разбирают, семейство его, образ жизни… ничего не щадят. Да это умереть можно от стыда.
Елохов. Это действительно, Ксения Васильевна; старые люди говорят: от сумы да от тюрьмы не убережешься. Только нам с Виталием Петровичем до этого еще далеко.
Ксения. Далеко ли, близко ли, да ведь это непременно будет… Уж ожидание-то одно…
Елохов. Ну, уж и «непременно»! Этого нельзя сказать-с.
Ксения. Ах, да вы говорите, пожалуйста, откровенно! Не мучьте меня! Я знаю, что есть растрата… Большая она?
Елохов. Вот вы изволите говорить: растрата. Если уж растрата, так большая, конечно, лучше.
Ксения. Да почему же?
Елохов. Когда большая растрата, так дело короче и хлопот меньше. Коли есть характер, так садись равнодушно на скамью подсудимых и отправляйся, куда тебя определят, а коли нет характера, так пулю в лоб; вот и все-с.
Ксения. Вы меня терзаете.
Елохов. Какое же терзание? Но понимаю. Мы растрату рассматриваем, так сказать, теоретически, без всякого отношения к личностям. А небольшая растрата, так тут хлопот много: мечется человек, убивается, как бы ее пополнить, чтоб не довести дела до суда; страдает, роковой-то День приближается, а все-таки, глядишь, попадется, как кур во щи. Вот и выходит, что лучше воровать-то большими кушами, покойнее.
Ксения. Вы сказали «роковой день»… Какой же это роковой день?
Елохов. Первое число. По первым числам обыкновенно бывает свидетельство касс, а то бывают и внезапные ревизии.
Ксения. Да ведь первое число через два дня.
Елохов. Так точно-с, через два дня.
Ксения (утирая слезы). Хорошо, что я поторопилась. Ну, что ж! Я готова отдать все, чтоб только спасти мужа. Какое же лучшее употребление я могу сделать из своих денег? Да я и постороннему готова…
Елохов. Да-с, вот куда дело пошло! Так успокойтесь! Ничего этого нет, никакой растраты. Дела его по службе в самом лучшем положении, он, вероятно, скоро будет назначен главным управляющим в одном большом предприятии и будет получать огромное жалование.
Ксения. Так за что же вы меня мучили напрасно?
Елохов. Да зачем же вы спрашивали? Откуда вам в голову пришло, что у вашего мужа растрата?
Ксения. Мне писали.
Елохов. Кто?
Ксения. Письмо было без подписи: «Не доверяйте мужу, берегите себя и свое состояние! Оставьте ваши деньги в руках матери! В городе идет слух, что в том банке, где служит ваш муж, большая растрата. Винят главным образом его».
Елохов. Хорошее письмо! Так жить нельзя, Ксения Васильевна! Или надо совсем разойтись с мужем и утешаться только анонимными письмами, или надо мужу верить и жечь эти письма не читая.
Ксения. Вы сказали, что Виталий Петрович переменился; что же, он похудел?
Елохов. Нет, не похудел. Худеть ему никакого расчета нет. Он стал серьезнее: глупых романов не читает, а читает книги дельные; глупых картин по стенам не вешает.
Ксения. Да вот и в кабинете обстановка совсем другая; бывало, стыдно войти.
Елохов. Бросил совсем играть в карты, не ездит в оперетку, то есть ездит редко, а не каждый день. Положим, что он, по своей службе, должен постоянно обращаться в компании тузов, миллионщиков, которые проводят время довольно шумно и не очень нравственно, но он с волками живет, а по-волчьи не воет. Прежде, может быть, тоже выл, но теперь перестал. А главная перемена: влюблен.
Ксения. Как влюблен, в кого?
Елохов. В вас.
Ксения (с улыбкой). Ах, какие глупости!
Елохов. Действительно глупости. Жену довольно любить, а влюбленным быть в нее — это излишняя роскошь. Но уж, видно, он так создан; ему мало быть мужем, ему хочется быть еще любовником своей жены. Вот посмотрите, он вам каждое утро будет букеты подносить.
Ксения. Что за пустяки! К чему это!
Елохов. Я сам видел, как он плакал, когда говорил о вас. Это очень понятно: он всегда вас любил; он видит, что вас стараются разлучить, а что теряешь, то кажется вдвое дороже.
Ксения. Я с вами согласна, но зачем преувеличивать! Любовь слово большое. А то вспомнит про жену, вспомнит, что она добрая женщина, появится у него теплое чувство, а ему сейчас уж представляется, что он влюблен. И себя обманывает и жену. Ведь любовью можно покорить какое угодно сердце… Значит, обманывать не надо, грех. Ведь любовь есть высшее благо, особенно для женщины кроткой.
Елохов. Не от мира сего.
Ксения. Ведь это цель нашей жизни, венец всех желаний, торжество! Ведь это та неоцененная редкость, которую ищут все женщины, а находят очень немногие. Женщины кроткие, скромные меньше всего имеют надежды на это счастье; но зато они дороже его ценят. Как они благодарны тем мужьям, которые их любят, на какой пьедестал их ставят! Загляните в душу такой женщины! Ведь это храм, где совершается скромное торжество добродетели. Кроткая женщина не столько радуется тому, что ее любят, сколько торжествует, что род людской не совсем пал, что не одна красота, а и скромное, любящее сердце могут найти себе оценку. Это святое, духовное торжество, это ни с чем несравнимая радость победы добра и честной жизни над злом и развратом. Ну, вот и посудите теперь, честно ли обмануть такую женщину?
Елохов. Женщину не от мира сего.
Ксения. Вдруг она видит, что тот, кто плакал перед ней, клялся ей в вечной любви, полюбил другую женщину, которая, кроме презрения, ничего не заслуживает. Что у нее в душе-то делается тогда? Вы знаете, как тяжело переносить незаслуженную обиду; ну, так вот такой-то поступок со стороны мужа есть самая горькая, самая тяжелая обида, какую только можно вообразить. Храм разрушен, осквернен, кумир валится с пьедестала в грязь, вера в торжество добра и честности гибнет. Вместо светлой радости какой-то тяжелый, давящий туман застилает душу — и в этом тумане (уж это наша женская черта) начинаются мучительные грезы. Поминутно представляется, как он ласкается к этой недостойной женщине, как она отталкивает его, говорит ему: «Поди, у тебя есть жена», как он клянется, что никогда не любил жену, что жены на то и созданы, чтоб их обманывать, что жена надоела ему своей глупой кротостью, своими скучными добродетелями. Со мной уж это было один раз. Я не знаю, как я не умерла тогда. У страстной, энергичной женщины явится ревность, она отомстит или мужу, или сопернице, для оскорбленного чувства найдется выход, а кроткая женщина и на протест не решится; для нее все это так гадко покажется, что она только уйдет в себя, сожмется, завянет… Да, цветок она, цветок… Пригреет его солнцем, он распустится, благоухает, радуется; поднимется буря, подует холодный ветер, он вянет без всякого протеста. Конечно, можно и не умереть от такой обиды, а уж жизнь будет надломлена. Женщина сделается или озлобленной, сухой, придирчивой моралисткой, или завянет, как цветок, и уж другой бури, другого мороза не выдержит, свернется. (Пауза.) Да что он, в самом деле, что ли, опять полюбил меня?
Елохов. Что ж, я взятку, что ль, взял с него?
Ксения встает, взглядывает на себя в зеркало и опять садится.
С какой стати мне, старой, седой крысе, обманывать вас?
Ксения (приглаживая прическу). А вот он взглянет на меня, такую растрепанную, усталую, так авось разочаруется.
Елохов. Да он вас не за красоту любит. У него только и слов о вашем здоровье, о вашем спокойствии. Он уж приторговал для вас имение в Крыму и хочет устроить свои дела так, чтобы иметь возможность уезжать туда вместе с вами месяца на три, на четыре в год.
Ксения. Неужели? А я так мечтала об этом; он как будто угадал мои мысли.
Елохов. Вот и план имения.
Ксения. Покажите!
Елохов подает план.
Прелестно! Недалеко от моря и от Ялты. Все это очень хорошо! Я не ожидала. (Опять встает и взглядывает в зеркало.) Но зачем он влюбился в меня? Мы просто будем уважать или, как там говорится, почитать друг друга. (Смеется.) А любовь… Нет, я ее боюсь. Я боюсь… что поверю его любви. Мне как-то больно делается, точно притрагиваюсь к больному месту.
Елохов. Уж это ваше дело. Как хотите, так и размежевывайтесь.
Ксения. Не нуждается ли он в деньгах?
Елохов. Едва ли. А, впрочем, как, чай, не нуждаться! Дом без хозяйки, грабят со всех сторон. Вероятно, путается в расчетах; только серьезных затруднений нет. Да вы с ним сами поговорите, только не пугайте его излишней строгостью.
Ксения. Уж это завтра; нынче я с ним ни о чем не буду говорить.
Елохов. Вот, кажется, он приехал. (Подходит к двери.) Бросился на вашу половину. Он теперь весь дом обегает, будет искать вас. Подите к нему.
Ксения уходит.
Елохов один, потом Мардарий.
Елохов. Кажется, дело улаживается. Теперь можно и домой отправляться, а завтра что бог даст. Доживем, так увидим.
Входит Мардарий.
Мардарий. Виталий Петрович просят вас подождать их.
Елохов. Подождать? Ну, что ж, можно и подождать. Где он?
Мардарий. В гостиной с барыней разговаривают,
Елохов. Чай, обрадовался, Виталий-то Петрович?
Мардарий. Да как же, помилуйте-с… Столько-то времени не видались… Опять же насчет здоровья сумлевались… Это доведись до всякого, так все одно-с. Мало ли что тут болтали? Прислуга от ихней маменьки ходит., Только, по видимости, все это пустяки. (Мардарий уходит.)
Входит Кочуев.
Елохов, Кочуев и потом Мардарий.
Кочуев. Ксения Васильевна просит у тебя извинения; она не выйдет, отдохнуть хочет, устала.
Елохов. Ну, как она?
Кочуев. Мила необыкновенно; я уж теперь еще больше влюблен. О деле, говорит, завтра: «Утро вечера мудренее». Поцеловала меня… Холодненько немножко, а все-таки любезно.
Елохов. Ну, не вдруг же.
Кочуев. Ах, Макар, я теперь совершенно покоен и так счастлив, как еще никогда в жизни не бывал. Это я тебе обязан, ты ее настроил. (Целует Елохова.) О чем вы тут с ней толковали?
Елохов. Об этом рассказывать долго. Скажу тебе одно: ее против тебя вооружали, но вооружить не сумели; она за тебя и в огонь и в воду готова. Она сейчас за тебя хотела пожертвовать всем своим состоянием.
Кочуев. Как? Что такое?
Елохов. Ты знаешь ли, зачем она поторопилась приехать? Она получила письмо, что у нас растрата, и приехала спасать тебя от Сибири.
Кочуев. Кто ж это? Неужели теща?
Елохов. А кому ж больше? Или она, или Барбарисов.
Кочуев. Вот каковы у меня дружки! Они ни перед чем не остановятся. Да пусть говорят, что хотят, теперь уж я их не боюсь. (Взглянув на стол.) Ах, какая неосторожность!
Елохов. Какая неосторожность? В чем?
Кочуев. Да тут, на столе, есть бумажонки, которых жене видеть не нужно.
Елохов. Она и не подходила к столу.
Кочуев. Положим, что она никогда моих бумаг не трогает, а все-таки лучше их убрать. (Разбирает бумаги.) Помнится мне, тут были два счета. Куда они делись?.. (Хватает себя за лоб.) Или я их убрал прежде? Ты говоришь, что она не подходила к столу?
Елохов. Да нет же; она сидела вот тут.
Кочуев (убирает бумаги в ящик). Вот так-то лучше; теперь можно вздохнуть свободно.
Елохов. Что ж это ты так скоро убежал от жены?
Кочуев (медленно расставляя руки). Прогнали.
Елохов. Нужно, брат, в этом горе утешение какое-нибудь.
Кочуев. А вот сейчас. Мардарий!
Входит Мардарий.
Приготовь нам закусить что-нибудь да подай бутылку шампанского.
Мардарий уходит.
Вот теперь давай в шахматы играть.
Елохов (подвигая шахматный столик). Давай, давай! Оно хоть утешение и плохое, да что ж делать? Вот уж теперь я тебя обыграю, потому что у тебя голова теперь совсем другим занята. (Садится к столу и расставляет шахматы.)
ЛИЦА:
Кочуев.
Ксения Васильевна.
Евлампия Платоновна Снафидина, мать Ксении.
Капитолии а, другая дочь ее.
Барбарисов.
Елохов.
Прокофьевна.
Мардарий.
Гостиная в доме Кочуевых; две двери: одна, налево от актеров, в комнаты Ксении, другая, в глубине, в залу. С правой стороны окна.
Хиония Прокофьевна смотрит в окно; входит Мардарий.
Мардарий. Виталий Петрович приказали узнать, воротились Ксения Васильевна или нет.
Хиония. Какая уж очень необыкновенная любовь вдруг проявилась!
Мардарий. Да-с, Хиония Прокофьевна, уж даже до чрезвычайности.
Хиония. Недавно, кажется, виделись; целое утро тут в разговорах прохлаждались.
Мардарий. Да-с, точно молодые, точно недавно повенчались. Как, говорит, приедет, так доложи.
Хиония. Ну, да вот нечего делать; она еще у маменьки у своей, потому навестить маменьку это первый долг.
Мардарий. Само собой, ежели визиты, так уж к маменьке завсегда первый визит.
Хиония. А я так думаю, Мардарий Иваныч, что торопиться-то некуда; успеют и наглядеться друг на друга, и надоесть друг другу.
Мардарий. Это вперед человек знать не может, потому ему не дано. А только спервоначалу чувства у барина большие: вчера Виталий Петрович от радости мне десять рублей дали.
Хиония. Вам хорошо! Такого-то барина днем с огнем поискать; а я вот от Ксении Васильевны ничего не видала; а еще исполнительности требует.
Мардарий. Да помилуйте, разве вам мало было подарков и от Ксении Васильевны? Уж это грех сказать.
Хиония. Подарки подарками, а все приятнее, ежели они от легкого сердца, с удовольствием.
Мардарий. У них другое воспитание.
Хиония. Нет, уж это человеком выходит, родом. У них и маменька… Одна серьезность да строгость, а чувств никаких. А вот кто-то подъехал. Нет, это Фирс Лукич.
Мардарий. Господин Барбарисов?
Хиония. Он. А вот с другой стороны и Ксения Васильевна с маменькой, и Капитолина Васильевна с ними.
Мардарий. Пойти доложить. (Уходит.)
Хиония Прокофьевна поправляет на столе салфетку и уходит в залу.
Из залы выходят Ксения Васильевна, Снафидина, Капитолина и Барбарисов.
Ксения, Снафидина, Капитолина и Барбарисов.
Барбарисов. Ксения Васильевна, позвольте вас поздравить с приездом. Счел первым долгом…
Ксения. Благодарю вас. Вы извините меня, я с дороги немного устала.
Барбарисов. Ах, сделайте одолжение, не обращайте на меня никакого внимания! Я только счел приятной обязанностью.
Ксения. Побеседуйте с сестрой; она, я думаю, сумеет вас занять. Пойдемте, маменька, ко мне, там уютнее.
Снафидина. Мне все равно, пойдем, пожалуй.
Ксения и Снафидина уходят в дверь налево.
Барбарисов. Ну, что же, был какой-нибудь разговор?
Капитолина (печально). Был.
Барбарисов. Что же, какой, какой?
Капитолина. Мало ли что тут было: и слезы, и упреки, и поцелуи, и опять слезы, и опять поцелуи.
Барбарисов. Да чем же кончилось?
Капитолина (сквозь слезы). Отдала все, все отдала.
Барбарисов. О, слабость, проклятая слабость!
Капитолина. Она со мной только строга-то.
Барбарисов. Для чего ж она ей отдала? Зачем Ксении Васильевне деньги понадобились?
Капитолина. Имение в Крыму покупает.
Барбарисов. Вот это отлично придумано, подход ловкий. Женщине и жить-то всего год, много два осталось, а они имение.
Капитолина. Да с чего ты взял? Сестра здорова.
Барбарисов. Поспорь еще! Я у доктора-то спрашивал.
Капитолина. А вот в Крыму поправится.
Барбарисов. Да, пожалуй… мудреного нет… Экое наказание! Вот и верь твоей маменьке, и рассчитывай на ее слова.
Капитолина. Да что ж, разве тебе мало моего-то приданого?
Барбарисов. Смешно слушать! Нет, не мало, не мало, Капитолина Васильевна… И за то я, по своему ничтожеству, должен бога благодарить. Так, что ли, рассуждать прикажете?
Капитолина. Да как хочешь! Что мне?
Барбарисов. Не мало, Капитолина Васильевна; справедливы ваши слова. Да пойми ты, ведь больше-то лучше. Так или нет?
Капитолина. Конечно, лучше.
Барбарисов. Так ведь и я про то же. Что она говорила-то? «Ксения должна разойтись с мужем и жить у меня. Она женщина кроткая; ей ничего не нужно. Все будет ваше, только ведите себя хорошо и во всем слушайтесь меня». Самодурство! Сейчас видно, что из купеческого рода.
Капитолина. «Из купеческого рода»! Туда же. Да сам-то ты кто?
Барбарисов. Я и не хвастаюсь. Не титулованная особа, извините, из разночинцев. Да вот ум имею да способности. Искала бы себе лучше, коли я не пара.
Капитолина. Да где я искать-то стану? Кого я вижу? Меня до двадцати пяти лет держат взаперти. Маменька все шепталась да советовалась с какими-то старухами, да вот и нашли где-то тебя. Маменька мне говорит: «Вот тебе жених; это твоя судьба. Полюби его!» Ну, я и полюбила.
Барбарисов. И прекрасно сделала. Зачем ты только споришь со мной и маменьку свою защищаешь? Уж я даром слова не скажу.
Капитолина. Да я и сама не знаю, что говорю. Скучно мне до смерти, поскорее бы вырваться.
Барбарисов. Да вырвешься, погоди; вот срок кончится.
Капитолина. Когда же он кончится?
Барбарисов. Как я просил твоей руки, она мне сказала: «Извольте, я согласна, но только целый год вы будете на испытании; я хочу прежде узнать ваше поведение и ваш характер». Теперь этому испытанию скоро конец; полтора месяца только осталось. Вот тогда мы поговорим с вами, любезная маменька! Ах, как мне жаль этих денег, просто хоть плакать!
Капитолина. Да и мне жалко.
Барбарисов. Кто-то идет сюда.
Капитолина. Я пойду к ним. Что они там секретничают? (Уходит в дверь налево.)
Входит Елохов с букетом.
Барбарисов и Елохов.
Елохов (положив букет на стол). Здравствуйте! Вы уж здесь?
Барбарисов. Поздравить с приездом заехал.
Елохов. А где же Ксения Васильевна?
Барбарисов. Она там, у себя; у нее Евлампия Платоновна и Капитолина Васильевна.
Елохов. Обрадовалась, я думаю, Евлампия-то Платоновна?
Барбарисов. Да-с, обрадовалась, обрадовалась, очень, очень обрадовалась. Перестаньте хитрить-то, перестаньте хитрить-то! Не на того напали.
Елохов. Что вы, какая хитрость? Это не наше занятие.
Барбарисов. Знаю я, хорошо знаю, тут уж вперед все подстроено было. Я вчера говорил вам, что этот приезд недаром. Так и вышло.
Елохов. Ничего не понимаю.
Барбарисов. И как тонко все устроено! Мы с Капитолиной Васильевной не успели и опомниться, а уж готово! Радость, слезы и великодушие! А я думаю, и мы тоже в этом деле заинтересованы, и мы должны иметь голос.
Елохов. В каком деле-то?
Барбарисов. «Маменька, я покупаю имение в Крыму, так пожалуйте денег!» Извольте, дочка, берите, сколько вам угодно, берите, берите без счета.
Елохов. А вас и не спросились? Это действительно обидно.
Барбарисов. И какое имение! Никакого имения нет. Все выдумки, все обман!
Елохов. А если есть?
Барбарисов. Ну, положим, и есть, да за что же награждать-то без разбора?
Елохов. Кого люблю, того и дарю.
Барбарисов. К чему такая слабость непростительная? Зачем распускаться? Евлампия Платоновна не должна забывать, сколько огорчений доставил ей этот брак ее дочери. Она должна помнить, помнить все, что перенесла по милости Ксении Васильевны.
Елохов. «Не должна забывать, должна помнить!..» Вот вы хвалитесь благочестивой жизнью; вы какой же религии придерживаетесь?
Барбарисов. Да что вы: «религия»! Лучше вас я это знаю.
Елохов. А коли знаете, зачем так говорите?
Барбарисов. Заговоришь, когда тебя грабят, и не тр заговоришь.
Елохов. Нет, вы уж сделайте одолжение, потрудитесь выбирать другие выражения. Вы у Виталия Петровича в доме и так о нем отзываетесь! Это неприлично и неосторожно.
Барбарисов. Разве вы сплетничать хотите? Извольте! Я не боюсь.
Елохов. Сплетничать не сплетничать, а и скрывать не вижу никакой надобности. Виталий Петрович не любит, когда о нем неучтиво отзываются; он вас за это не похвалит.
Барбарисов. Я извинюсь, я извинюсь. Меня все извиняют. Что делать? Я такой человек. Я блаженный; у меня — что на уме, то и на языке. Да я и не считаю, что нахожусь у Виталия Петровича; я у Ксении Васильевны. В их семействе я свой человек; я защищаю их интересы. Мне никто этого запретить не может.
Елохов. Нет, Евлампия Платоновна лучше вас; она рассуждает как следует, как нравственный закон повелевает; по-христиански, всякую обиду, всякое огорчение прощать следует.
Барбарисов. «Прощать, прощать»! Я это знаю. Прибей меня, я прощу. И жена может простить мужа за неверность, и теща, только… только деньгами-то зачем же награждать? Из-за чего же тогда, из-за каких благ другие-то должны воздерживаться и отказывать себе во всем, если…
Елохов. Значит, по-вашему, покаявшихся прощать можно, только надо с них штраф брать в пользу добродетельных?
Барбарисов. Да, конечно, надо же какую-нибудь разницу…
Елохов. Прекрасно! Это новый кодекс нравственных правил! Нераскаянных грешников судить уголовным судом, а раскаявшихся — гражданским, с наложением взыскания. И все грехи и проступки положить в цену: один грех дороже, другой дешевле! Вот вы и займитесь этим делом: напишите реферат и прочитайте в юридическом обществе. Барбарисов. Смейтесь, смейтесь! Хорошо вам смеяться-то!
Из боковой двери входят Снафидина и Капитолина.
Елохов, Барбарисов, Снафидина и Капитолина.
Елохов. Здравствуйте, Евлампия Платоновна!
Снафидина. Ах, Макар Давыдыч! Очень вам благодарна, что навещаете Ксению. Вы человек почтенный, не то, что нынешние кавалеры.
Капитолина. Маменька! (Пожимает плечами.) «Кавалеры»!
Снафидина. Ну, уж не учи мать, придерживай язык-то! Мы с Макаром Давыдычем понимаем друг друга.
Елохов. Понимаем, Евлампия Платоновна, понимаем. Нет, уж где мне за нынешними кавалерами гоняться! Ноги плохи стали.
Снафидина. Как я рада, что Ксения покупает себе дачу в Крыму. Там она успокоится и поправится.
Барбарисов. Только надо, чтоб она себе купила, именно себе.
Снафидина. Как «себе»? Разумеется, себе; а то еще кому же?
Барбарисов. То есть на свое имя. А она может купить на имя Виталия Петровича.
Снафидина. Зачем? С какой стати? Это будет ее имение, ее собственное. Чьи деньги, того и имение. Уж это всякому известно.
Барбарисов. Для этого-то и надо, чтобы купчая была совершена на ее имя.
Снафидина. А коли надо, так ты и скажи ей, научи ее!
Капитолина. Да послушает ли она его?
Снафидина. Ну, вот еще! Скажи, что я приказала. Как она смеет не послушать!
Барбарисов. Если имение будет куплено на имя Ксении Васильевны, так в случае, чего боже сохрани, смерти ее оно должно по наследству перейти к Капитолине Васильевне.
Капитолина. Да, так и надо сделать, чтоб оно мое было. Уж вы, Фирс Лукич, так и постарайтесь.
Снафидина. Вы с Фирсом Лукичем, я вижу, уж что-то очень много о земном хлопочете; не хорошо это, не тому я вас учила. Вы бы почаще о душе подумывали.
Барбарисов. Нельзя же, Евлампия Платоновна, и о земном не думать. На земле живем.
Капитолина. Конечно, после сестры все мне следует.
Елохов. Если она не оставит завещания.
Снафидина. Какого еще завещания?
Елохов. Она по завещанию может отказать свое имение кому угодно.
Снафидина. Без позволения-то матери?
Барбарисов. Да-с, может; она совершеннолетняя.
Снафидина. Ну, уж ты, пожалуйста, молчи. Я не хуже тебя знаю.
Елохов. И суд утвердит такое завещание, потому что против него и спору никакого не может быть.
Снафидина. Как «никакого спору»? Да я первая начну спор.
Елохов. И вам суд откажет, а завещание утвердит.
Снафидина. Хороши же ваши суды! И как вам не стыдно, Макар Давыдыч!
Елохов. Какой стыд! Чего мне стыдиться?
Снафидина. Вы уж довольно-таки пожилой человек, и вы равнодушно говорите о таких порядках в суде. Или это, по-нынешнему, так и следует?
Елохов. Да и прежде так же было.
Снафидина. Нет уж, не может быть, прежде все было лучше. Не одна я это говорю. А хоть бы и было, так мне все равно; я суду вашему не покорюсь, я в сенат буду жаловаться.
Елохов. И сенат откажет. И сенату тут судить нечего, потому что на это есть очень ясный закон.
Снафидина. Закон, чтобы дети не слушались родителей? Нет, такого закона и быть не может!
Елохов. Я не юрист, спорить с вами не смею.
Снафидина. И давно бы вам так сказать надо было.
Барбарисов. Сенат откажет, Евлампия Платоновна. Действительно есть такой закон, что совершеннолетние могут…
Снафидина. Ах, молчи, сделай милость! Постарше тебя есть, да не спорят. «Сенат откажет»! Ну, что ж такое? Я и выше пойду. Какой еще там закон! Один закон только и есть: «чтоб дети повиновались своим родителям». И никаких других законов нет. А если и есть, так я их знать не хочу. Пусть кто хочет, тот их и исполняет, а я не намерена. Я стану просить, чтоб запретили судам бунтовать против меня моих дочерей, чтоб их непослушание в судах не оправдывали и не покрывали какими-то своими законами. Нет, со мной трудно спорить: я, батюшка, мать; я свои права знаю; я за дочерей должна на том свете отвечать.
Елохов. Да мы и не спорим с вами, Евлампия Платоновпа.
Барбарисов (Елохову). Не слыхали ли вы, поедет нынче Виталий Петрович на пикник?
Елохов. Нет, не поедет.
Снафидина. Какой это пикник?
Барбарисов. Веселый, со всеми онёрами, с дамами.
Снафидина. Хороши, я думаю, дамы!
Барбарисов. Дорогой пикник: рублей по 300 с человека. Букеты дамам из Ниццы выписывали.
Капитолина. Ах, вот прелесть-то! Вы не поедете, Фирс Лукич?
Барбарисов. Нет, я на таких пикниках не бываю.
Капитолина. А я так бы и полетела!
Снафидина. Что ты, что ты! Ты только подумай, что ты говоришь!
Барбарисов. Это не Капитолина Васильевна говорит, это ее невинность говорит. Она понятия не имеет о том, что там творится и какие там канканы танцуют.
Снафидина. Да я знаю, что невинность. А то что же? Не заступайся, пожалуйста! Не обижу напрасно. А все-таки ей бы помолчать лучше.
Барбарисов. Уж они бы и дам-то из Парижа выписывали.
Елохов. Что вы толкуете о том, чего не знаете? Не бывали вы на этих пикниках, — дороги они для вас, — так погодили бы осуждать-то.
Барбарисов. Впрочем, зачем дам выписывать? Букетов-то заграничных не было, а дамы-то есть, еще раньше были выписаны. Жаль, очень жаль, что Виталий Петрович там не будет; без него и праздник не в праздник. Он, кажется, у них главным распорядителем.
Елохов. Что вы на Виталия Петровича напраслину взводите? Никогда он у них распорядителем не бывал, а сегодня и подавно.
Барбарисов. Да что ж я, в самом деле? Ведь Ксения Васильевна только что приехала.
Снафидина. Ну, вот, что ж ты болтаешь-то?
Барбарисов. Не бросить же ему, на первых порах, жену для своих приятелей! С ними он каждый день видится, денек-то другой и подождут. Они от него никуда не уйдут, и пикник-то это не первый и не последний. Виталий Петрович свое возьмет; не удалось теперь, так после наведет. Давеча, как вы вошли с букетом, я думал: уже не оттуда ли это, не заграничный ли букет-то?
Елохов. Нет, это здешний.
Барбарисов. А мне уж представилось, что букет оттуда и что Виталий Петрович хочет и Ксению Васильевну вместе с собой на пикник везти.
Снафидина. Какие ты глупости говоришь! Возможно ли это дело?
Барбарисов. Отчего ж невозможно? Конечно, сегодня еще рано, а потом… будет постоянно проводить время в их обществе, так незаметно и сама в их жизнь втянется, и все их привычки усвоит. Вот посмотрите, они ее и канкан выучат танцовать.
Снафидина. Ну, уж ты, кажется, забываешься! Ты должен иметь к ней уважение!
Барбарисов. Чего не сделает любящая жена для своего мужа!
Снафидина. Нет, никогда я себе не прощу, никогда не прощу, что так неосмотрительно ее выдала.
Елохов. Уж теперь дело сделано, так не о чем толковать!
Снафидина. Ах, нет! Я сделала ошибку, я должна и поправлять.
Елохов. А вы не слушайте чужих слов, да сами вглядитесь хорошенько, так увидите, что и поправлять-то нечего.
Снафидина. Я выдала ее замуж не подумавши — моя обязанность и развести ее с мужем.
Елохов. Как развести? Что вы? Да она сама не захочет.
Снафидина. Мало ли чего она не захочет! Разве она в жизни что-нибудь понимает? Ей нужно растолковать, в какую ее пропасть тянут, да уличить мужа-то, да на деле ей показать.
Барбарисов. И все это можно, и все это очень легко.
Елохов. Помилуйте! Да так можно убить ее. Она женщина очень впечатлительная и слабого здоровья.
Снафидина. А хоть бы и убить! Что ж тут страшного? Я исполняю свой долг. Я убью ее тело, но спасу душу.
Елохов. Да образумьтесь вы, ради бога! Что вы говорите! Ведь это разбой!
Снафидина. А что ж такое «разбой»? Есть дела и хуже разбоя.
Елохов. Да, конечно…
Снафидина. Я дивлюсь на вас. Вы старый человек, а понимаете очень, очень мало. Разбой! Уж будто это такое слово, что хуже его и на свете нет? Напрасно. Знаете ли вы, что разбойник только убивает, а души не трогает; а развратный человек убивает душу. Так кто лучше?
Елохов. Да извольте, согласен с вами; но каким образом все это может относиться к мужу Ксении Васильевны, к Виталию Петровичу? Вы его уж хуже разбойника считаете.
Снафидина. А вот мы посмотрим, мы исследуем; я без оглядки дела не сделаю. И если окажется, что он моей дочери недостоин, тогда уж, не взыщите, я дочь губить не позволю. Вы знаете ли, как я ее люблю?
Елохов. Я в этом уверен.
Капитолина. Да уж, маменька, кажется, вы слишком…
Снафидина. Ты боишься, что на тебя не останется? На всех, на всех хватит! Не сомневайтесь! Да-с, я ее очень люблю; а уж как в детстве любила, этого словами и выразить нельзя. Я просила, я молилась, чтоб она умерла.
Елохов. Умерла?
Снафидина. Чтобы она умерла еще в отрочестве, девицей. Тогда бы уж туда прямо во всей своей младенческой непорочности.
Елохов. Да-с, это точно, любовь необыкновенная.
Входит Ксения Васильевна.
Снафидина, Елохов, Барбарисов, Капитолина и Ксения.
Елохов (подает букет). Виталий Петрович просил передать вам.
Ксения. Зачем это! Право, не нужно бы.
Барбарисов. Виталий Петрович современный человек; он знает, что нынче мода такая.
Снафидина. Ничего тут дурного нет. Цветок — ведь это невинность; уж что может быть непорочнее цветка? Я очень люблю цветы.
Ксения. Маменька, так позвольте вам предложить… (Подает букет.)
Снафидина. Вот благодарю! Вот уж покорно тебя благодарю! Кроме тебя, ведь никто не догадается. (Завертывает букет в платок.)
Барбарисов (Капитолине тихо). Она сто тысяч, а ей букет, вот и квиты.
Елохов (Ксении тихо). Виталий Петрович желает с вами поговорить; он ждет не дождется.
Ксения (тихо). Они скоро уедут.
Снафидина. Что вы там шепчетесь? Говорите вслух! Это неприлично.
Елохов. Да ведь и вслух-то говорить всякий вздор неприлично. Вслух-то надо говорить только то, что может быть интересно для всего общества, а то лучше промолчать или на ухо сказать.
Снафидина. Этого уж я что-то не понимаю.
Елохов. Да вот если у меня зубы болят или под ложечкой неладно, так зачем же я буду кричать во всю залу? Лучше я приятелю на ухо скажу.
Снафидина. А ведь и в самом деле так. Ну, Капитолина, поедем.
Ксения. Маменька, я вечером вас буду ждать; только приезжайте пораньше.
Снафидина. Да, уж, конечно, не по-модному, не в полночь. В полночь-то я уж другой сон вижу.
Ксения. И я тоже.
Снафидина. Ну, поедемте, поедемте! До свиданья!
Дамы целуются, Барбарисов раскланивается. Уходят Снафидина, Капитолина, Барбарисов; Ксения их провожает и возвращается.
Елохов и Ксения.
Елохов. Ну, Ксения Васильевна, чего я тут наслушался, просто ужас! С непривычки-то, знаете ли, мороз по коже подирает.
Ксения. Я думаю. Я сама в маменьке большую перемену заметила.
Елохов. Что они тут говорили про Виталия Петровича! Они его хуже всякого разбойника считают. А если беспристрастно-то рассуждать, так он гораздо лучше их.
Ксения. Я верю вам, что он лучше их. Немного я давеча с ними говорила, а сейчас же убедилась, что они неправду говорят про моего мужа. И сестру я не узнаю: она какая-то корыстолюбивая стала.
Елохов. Да чего уж! Она о вашей смерти очень равнодушно рассуждает и откровенно заявляет претензию получить наследство после вас.
Ксения. А вот и ошибается. Я все мужу оставлю; я уж и завещание сделала.
Елохов. Ио завещании был разговор. Мамаша ваша говорила, что вы даже и завещания без ее позволения не смеете написать.
Ксения (смеется). Хоть и грех, а уж в этом деле я маменьку не послушаюсь.
Елохов. А! Скажите, пожалуйста! А все нравственность проповедуют.
Ксения. Нет, они от настоящей-то нравственности куда-то в сторону ушли. Их кто-нибудь путает.
Елохов. Да Барбарисов; кому ж еще?
Ксения. Ну, я сестре не позавидую. Как они ни бранят Виталия Петровича, а я его не променяю на Барбарисова. Вся беда, что маменька словам верит. Кто говорит ей приятное, тот и хороший человек.
Елохов. Да если б Виталий Петрович захотел, так он бы ее очаровал совсем. Он между всеми своими сослуживцами считается самым красноречивым. Да он к таким средствам прибегать не станет.
Ксения. Да, разумеется, это гадко.
Елохов. Вы, пожалуйста, не верьте им. Маменька ваша говорит, что ее священная обязанность развести вас с мужем.
Ксения (с испугом). Ах! Неужели? Благодарю вас, что предупредили. Я теперь буду остерегаться… я теперь ни одному слову их не поверю.
Елохов. Даже если что и глазами увидите, и тому не верьте; и тут может быть обман.
Ксения. Да, да.
Елохов. Смотрите же, помните это! Вас разлучить хотят. Не забывайте! А то беду наживете.
Ксения. Нет, нет, я буду помнить, буду хорошо помнить. Благодарю вас. (Жмет руку Елохова.) Благодарю. (Задумывается.)
Входит Кочуев.
Елохов, Ксения и Кочуев.
Ксения (все еще в задумчивости). Ты мне букет прислал. (Целует мужа.) Благодарю, мой милый! Только не нужно этого.
Кочуев. Как тебе угодно: не нужно, так не нужно. (Целует у жены руку.)
Елохов. Ну, Виталий Петрович, какие тебе тут панегирики читали! Вот бы ты послушал.
Кочуев. Да я знаю, знаю, мне и слушать не надо. Очень понятно; я им поперек горла стал.
Елохов. Нет, всего не знаешь и даже представить себе не можешь.
Ксения. Зачем вы? Не надо ему рассказывать, не надо. Я знаю, что все это вздор, и ничему не верю.
Кочуев. А вот погоди: я им отомщу отлично.
Ксения. Нет, мстить не хорошо. Оставь, пожалуйста, меня, оставь!
Кочуев. Я так отомщу, что ты сама похвалишь.
Елохов. Ну, оставайтесь с богом! Я вам мешать не буду. Совет да любовь! Не прощаюсь. Вечером забегу. (Кочуеву.) Не провожай меня! Не надо! (Идет к двери.) А книгу-то ты хотел принести Ксении Васильевне. Забыл?
Кочуев. Извини, Ксения! Я сегодня же отыщу и пришлю.
Елохов уходит.
Кочуев и Ксения.
Ксения. Чем же ты хочешь отомстить?
Кочуев. А тем, что мы устроим так свою семейную жизнь, что она будет образцовой, будет служить примером для всех; тогда маменька не осуждать нас, а завидовать нам станет.
Ксения (с удивлением). Что, что ты говоришь?
Кочуев. Садись! Я тебе разовью свои мысли. Теперь, по большей части, мужья с женами, даже самые согласные, не составляют одного целого, одной души. Они живут вместе, а думают врозь; у них вкусы, привычки, образ мыслей, даже образ жизни — все разное.
Ксения. Да, да.
Кочуев. У них и знакомства, и развлечения разные. У мужа свои приятели, большей частью холостежь, развратная, пресыщенная, вся пропитанная цинизмом; у него свои удовольствия: оперетка, маскарады. Так?
Ксения. Так, так. Я слушаю тебя, слушаю.
Кочуев. Жена в развлечениях мужа никакого участия принять не может: так все там неприлично и грязно. Жена или сидит дома и скучает, или имеет свой кружок из таких же несчастных жен, с которыми проводит все время в сплетнях, осуждении ближних или играет запоем в карты. Хорошо это?
Ксения. Нет, милый, не хорошо, не хорошо.
Кочуев. У нас с тобой будет иначе. Мы никогда не будем разлучаться. Где я, там и ты; куда я, туда и ты. У себя мы будем собирать только умных, солидных людей. Чтоб не было монотонно и скучно, чтоб разнообразить наши вечера, мы будем приглашать музыкантов, певцов, литераторов, ученых, художников, но только известных, знаменитых, — только таких, с которыми знакомство и приятно, и поучительно.
Ксения. Ах, как это прелестно! Да неужели все это будет? Друг мой, какое счастье ты мне обещаешь!
Кочуев. Отчего же не быть? Все это в наших средствах. Погоди, погоди! Не замечаешь ли ты, что все мы, мужчины, как-то апатичны, пресыщены; что все удовольствия, не говоря уже о невинных, нас мало удовлетворяют; что мы ищем развлечений, все более раздражающих нашу чувственность; что мы все более и более погружаемся в разврат, а многие из нас доходят до последних его пределов? Отчего это?
Ксения. Я не знаю.
Кочуев. А оттого, что мы только и живем удовольствиями, что мы себе отдыха не даем. Мы забыли, что человек создан не для одних удовольствий, забыли, что для человека обязателен труд, что труд врачует, укрепляет душу. Забыли, что человеку нужна свежая голова, что он должен иметь много покоя, отдыха, чтобы быть в состоянии заняться серьезным размышлением о своих поступках, заняться улучшением своей души. Удовольствиям надо отдаваться редко, очень редко; тогда только они и приятны, тогда только и ценны. Мы забываем дни поста и молитвы.
Ксения (встает). Ах, неужели? И это ты правду говоришь? О, милый!
Кочуев (с волнением). Ну, так вот что, Ксения. Ей-богу, ну, ей-богу, я тебя люблю бесконечно. Возьми ты меня, возьми под свое управление, делай из меня, что хочешь. Я буду самым покорным рабом твоим… Не отталкивай меня!
Ксения. Нет, зачем рабом! Это нехорошо; жена не должна приказывать мужу; в этом есть что-то холодное… Женщина должна любить, подчиняться; вот в чем наше счастье. Ты будешь главой! Ты все лучше меня знаешь.
Кочуев. Может быть, и лучше, но, чтоб исполнить мои замыслы, мне нужна твоя поддержка.
Ксения. О, изволь, изволь!
Кочуев. Да этого мало… мне нужна ласка, любовь твоя.
Ксения. Любовь? Да разве ты сомневался? Все мое существо проникнуто любовью… Любить тебя я считала и считаю счастьем…
Кочуев. Ксения, так поди же… поди же!
Ксения (бросаясь к мужу на грудь). Как я счастлива в твоих объятиях! Какое это блаженство! О, милый, милый! Ты оживил меня. Я теперь жить хочу, хочу жить!
ЛИЦА:
Кочуев.
Ксения.
Снафидина.
Капитолина.
Елохов.
Барбарисов.
Муругов.
Хиония.
Мардарий.
Декорация второго действия.
Хиония подслушивает у боковой двери; из средней входит Барбарисов.
Барбарисов. Ай, ай! Подслушиваете? Не хорошо, Хиония Прокофьевна, не хорошо.
Хиония. Не знаю уж я, хорошо ли, нет ли; для вас стараюсь, Фирс Лукич. Сами научили.
Барбарисов. Старайтесь, старайтесь! Я шучу. Большое вознаграждение получите и от меня, и от Евлампии Платоновны. Кто там?
Хиония. Ксения Васильевна.
Барбарисов. А еще?
Хиония. Да вот этот старик, Макар Давыдыч. Он совсем тут поселился.
Барбарисов. О чем же они?
Хиония. Хорошо-то я не расслушала… Что-то про мебель… Он говорит: черного дерева, матовую, а она: дубовую резную… Кажется, хочет Виталию Петровичу сюрприз сделать, в кабинет ему новую мебель подарить.
Барбарисов. А еще что?
Хиония. Еще ничего не слыхала явственно; не хочу лгать. Так, через десять слов, мельком, одно или два долетят, а потом и опять ничего не слышно. Но только если эти слова с умом разобрать, так можно понятие иметь.
Барбарисов. О чем понятие?
Хиония. А к чему какое слово сказано. Вот, к примеру, говорит Ксения Васильевна: «Постараюсь», потом не слышу, потом опять громко: «Чтоб ничего не осталось». Ну, к чему она такие слова сказать может? В каком смысле?
Барбарисов. Не знаю. Вам лучше знать.
Хиония. Уж из этих слов кто хочет поймет, что вся-то ее речь такая: «Постараюсь выманить у маменьки все деньги, чтобы сестре ничего не осталось».
Барбарисов. Вы полагаете?
Хиония. Я как только первое слово услыхала: «Постараюсь», так и догадалась. Ну, думаю, поняла я вас. Потому, рассудите сами, о чем же ей больше стараться? Не о чем! больше; только одно должно быть на уме. Значит, оно так точно и выходит. Побожиться не грех. Уж это вы за верное можете считать, все равно, что сами слышали.
Барбарисов. Однако вы проницательная женщина, Хиония Прокофьевна.
Хиония. Я от вас деньги получаю, так должна свое усердие прилагать. Я тоже свою совесть берегу.
Барбарисов. А как они между собой-то?
Хиония. Наглядеться друг на друга не могут. Прежде Ксения Васильевна была скромная женщина, совестливая, а теперь так на шею и кидается, так и виснет. Которая женщина в пожилых летах, вот как я, так даже глядеть не хорошо. Точно он ее приворожил чем. А ведь это бывает.
Барбарисов. Ну, уж не знаю, как вам сказать.
Хиония. Только чтоб против женщин такое слово знать, надо много греха на душу принять: проклясть надо всего себя в треисподнюю.
Входит Мардарий.
Барбарисов, Хиония и Мардарий.
Мардарий. Вот Виталий Петрович книгу барыне прислали.
Хиония. Положите тут!
Мардарий. Как «положите»? Я должен руками отдать.
Хиония. Так давайте, я снесу.
Барбарисов. Нет, постойте! Дайте мне! Я погляжу, что такое за книга. Я потом сам передам Ксении Васильевне или вам, Хиония Прокофьевна.
Мардарий подает книгу и уходит. Хиония подходит к двери и подслушивает.
Барбарисов и Хиония.
Барбарисов (просматривая книгу). О, какая серьезность! Ловок Виталий Петрович, умеет попасть в тон. А вот мы в эту книжку и закладочку положим. (Вынимает из кармана Две бумажки и кладет в книгу.) Хиония Прокофьевна, возьмите! Ничего интересного нет, так, вздор какой-то написан. Только вы отдайте эту книгу Ксении Васильевне, когда она будет одна. Непременно! Слышите?
Хиония. Слышу, слышу, так и сделаю. (Берет книгу и прячет ее под фартук.) А вот, кажется, и голос Виталия Петровича слышен.
Барбарисов. Я уйду. Вы, Хиония Прокофьевна, не говорите, что я здесь был, ни под каким видом не говорите. Скажут, пожалуй: эк он обрадовался, спозаранку приехал. Так не говорите!
Хиония. Хорошо, слушаю-с.
Барбарисов уходит. Хиония, послушав у боковой двери, уходит тихонько в среднюю дверь. Из боковой двери выходят Ксения Васильевна, Кочуев и Елохов.
Ксения, Кочуев, Елохов и потом Мардарий.
Ксения. Он меня просит, чтоб я его исправляла от недостатков, а я его прошу, чтоб он меня исправлял.
Елохов. Да какие у вас недостатки? Откуда им взяться? Ваши недостатки в другой женщине были бы достоинствами.
Ксения. Ах, нет, много недостатков. Вероятно, от воспитания. Мы с детства жили взаперти, время проводили все больше с прислугой, вот и наслушались.
Кочуев. Ну, какие же ты знаешь за собой недостатки? Назови, Ксения, хоть один!
Ксения. Я очень впечатлительна: что меня хоть немножко поразит днем, во всю ночь потом мне представляется и во сне и наяву. А то вдруг мне покажется, что у меня в комнате лягушка, которых я боюсь до смерти, или змея, и я похолодею и вся сожмусь, хотя очень хорошо знаю, что забраться им неоткуда.
Елохов. Нервы расстроены, вам нужно побольше моциона и почаще быть на воздухе.
Ксения. Вот и еще… Да уж это я и сказать совещусь…
Кочуев. Что такое? Что такое? Не стыдись, пожалуйста.
Елохов. Да что вы! Да посмотрите, у наших барынь-то какие привередничества бывают! Уж, вероятно, почище ваших.
Ксения. Знаешь что? Я боюсь людей.
Кочуев. Только-то? Да и надо их бояться; мало ли есть и дурных и злых?
Ксения. Да нет, не то, не то… Я так вдруг, без всякой причины, боюсь человека.
Кочуев. Как же это? Объясни!
Ксения. Вот, например, у тебя есть приятель Муругов…
Кочуев. Да, есть.
Ксения. Я не могу глядеть на него без содрогания.
Кочуев. Да это самый добрейший человек.
Елохов. Он мухи во всю свою жизнь не обидел и не обидит.
Ксения. Может быть, может быть; но как я увижу его, так мне кажется… мне кажется — поверишь ли? — что он пришел за душой моей…
Кочуев. Ксения, ты в бреду.
Ксения. Нет, я в полном рассудке. (Смеется.) Я думаю, это оттого, что у меня в детстве была книжка с картинками; я одной картинки очень боялась… Было нарисовано, как к одному бедняку приходит какой-то страшный человек и говорит: «Я пришел за душой твоей». Веришь ли, твой Муругов и этот страшный человек так похожи… Сходство поразительное!.. То же лицо, то же выражение…
Кочуев. Уж пора забыть эту книжку.
Ксения. Нет, вот не забываю. Я и книжки-то боялась, а посмотреть тянет; взгляну, спрячу книжку куда-нибудь подальше, да поскорей бежать из комнаты.
Елохов. Все-таки нервы, все одна причина.
Кочуев. Да, я вижу, с тобой возни много будет, пока твое здоровье в настоящий порядок приведешь. Ну, а еще какие недостатки у тебя?
Ксения. Да не знаю… много… Вот еще испуг постоянный… всего-то я боюсь: и стуку боюсь, и громкого разговора боюсь. И я вдруг или голос теряю, или память, так что ничего не помню, где я, зачем, и всему удивляюсь.
Входит Мардарий.
Мардарий. Господин Муругов!
Ксения. Ах! Вот уж я и помертвела.
Кочуев. Хочешь, я его у себя приму?
Ксения. Нет, не надо; я хочу пересилить себя.
Кочуев. Смотри, Ксения, не повредило бы это тебе.
Ксения. Нет, нет; это будет мой первый урок.
Кочуев (Мардарию). Проси сюда.
Мардарий уходит.
Ксения. Вот я и успокоилась.
Кочуев. Успокоилась, а голос-то дрожит. Что же ты обманываешь?
Входит Муругов.
Кочуев, Ксения, Елохов и Муругов.
Муругов. А, Ксения Васильевна! Вот уж не ожидали! (Подает ей руку.)
Ксения. Здравствуйте, Ардалион Мартыныч!
Муругов (Кочуеву). Вот и разгадка вашего затворничества! (Подает руку Кочуеву и Елохову.) Ну, понятное дело. Извините, что мы так настойчиво к вам приставали. Ксения Васильевна, вы так обрадовали нас своим приездом, что на этот раз мы охотно освобождаем вашего мужа в домашний отпуск. Но надеюсь, что вы не совсем отнимете его у нас. Не будьте так жестоки!
Ксения. Нет, нет, не берите его у меня.
Муругов. Ксения Васильевна, он член общества и нарушать своих обязанностей по отношению к кружку, к которому он принадлежит, не должен.
Ксения. Да какие же обязанности могут быть выше семейных?
Муругов. Да, семейные обязанности — это личное дело каждого человека, каждый должен их знать про себя, и они нисколько не должны мешать ни службе, ни отношению к обществу.
Ксения. Нет, нет, семейные обязанности выше всего. (Берет Кочуева за руку.) Я не отпущу его.
Муругов. Успокойтесь! Мы и не возьмем его у вас. Мы понимаем, какая это радость в доме — возвращение жены, и мы с глубоким уважением относимся к этой семейной радости.
Ксения. Да, и надо уважать, и надо.
Муругов. Но, Ксения Васильевна, мы живем не в юртах, не в кибитках, не в шатрах. Там действительно каждая юрта, каждый чум составляет свой отдельный мирок, из которого обитатели выползают на четвереньках только в большие праздники, чтобы всем обществом теплую оленью кровь пить. У нас и клубы, и собрания, и множество общественных учреждений.
Кочуев. Не спорьте с ней, Ардалион Мартыныч! У них своя логика, логика сердца.
Муругов. Извините меня, Ксения Васильевна, сделайте одолжение! Я и не думаю спорить. Да мне и спорить не о чем; мои мнения основаны на таком крепком фундаменте, что и не нуждаются в новых аргументах. Но я умею уважать и чужие убеждения. Одно только скажу, что требования Ксении Васильевны слишком высоки для нас, они нам не впору, — очень идеальны. И в истории немного найдется примеров тех чистых семейных добродетелей, каких желает Ксения Васильевна. Кто же? Вот идеальная пара, если верить Овидию: Филемон и Бавкида. Да ведь и они создание поэта.
Кочуев. Ха, ха, ха! Ксения, он нас с тобой называет Филемоном и Бавкидой.
Ксения. Разве это не хорошо?
Елохов. Ничего лучшего быть не может.
Муругов. Или вот создание другого поэта: Афанасий Иваныч и Пульхерия Ивановна.
Кочуев. Этим сравнением, Ардалион Мартыныч, можно и обидеться.
Муругов. Тоже идиллия.
Елохов. Ну, уж извините, Ардалион Мартыныч! Тут сходства нет; те ели очень жирно и много, и у них нервы были крепки.
Ксения. Вы уж очень строги к женщинам.
Кочуев. Нет, что ты? Он самый любезный кавалер, он только шутит.
Елохов. И очень многие дамы любят Ардалиона Мартыныча за это.
Кочуев. Да нельзя и не любить человека, который оживляет общество.
Муругов. Нет, Ксения Васильевна, я не строг к женщинам; я их люблю и очень многих уважаю глубоко. Вот у меня есть одна знакомая дама, жена адвоката; я очень уважаю ее, несмотря на все ее странности.
Ксения. А какие же у нее странности?
Муругов. Она минуты не может быть без мужа и очень печалится, что муж не берет ее с собой в окружной суд на кафедру. Я бы, говорит, никому не мешала; я бы глядела ему в глаза и держала за руку.
Ксения. Она дура?
Муругов. Нет, примерная жена и пишет стихи очень хорошо.
Кочуев. Видишь, как он мило рассказывает.
Ксения. Да, мило, только как-то больно делается.
Муругов. Ах, извините! Я и не воображал, что своими шутками доставлю вам какую-нибудь неприятность.
Ксения. Нет, ничего… Но я семью чту, как святыню, а вы ее так низко ставите.
Муругов. На свое место, Ксения Васильевна. Представьте, что солдату нужно воевать, а жена его не пускает. И жена, конечно, по-своему права; но ведь право и начальство, которое говорит ему: «Коли ты солдат, так тебе следует воевать, а не на печке лежать». Честь имею кланяться! Спешу к отправлению моих общественных обязанностей. Семьи нет, холост. Коли женюсь, так, может быть, и я заговорю так же, как вы. Позвольте прислать вам фруктов или цветов. Что вам угодно?
Кочуев. Присылайте фруктов! Неона, так мы съедим.
Муругов уходит. Кочуев его провожает.
Елохов. Ну, как вам показался наш Ардалион Мартыныч?
Ксения. Он умный, только страшный. Он страшней, чем прежде был. Не говорите мужу!
Кочуев возвращается.
Ксения, Елохов и Кочуев.
Кочуев. Ну, вот, не съел он тебя. Теперь ты его бояться не будешь?
Ксения. Нет, что его бояться!
Кочуев (берет руку Ксении). Говорит: «Что его бояться», а у самой руки поледенели. Ты больна, Ксения?
Ксения. Я не знаю… нет, не больна… Так, немного расстроена.
Кочуев. Как не больна? Ты на себя не похожа.
Ксения. Я очень его испугалась. Смешалась и как-то поглупела вдруг. Сама чувствую, что глупости говорю, а остановиться не могу. Хочу поправиться — и скажу что-нибудь еще глупее.
Кочуев. Конфуз! Одичала ты, живши в деревне-то. Послушай! Прими капель и ложись, отдохни! Я сейчас пришлю к тебе Хионию Прокофьевну.
Ксения. Не надо. Так пройдет. Со мной это бывает.
Кочуев. Нет, все-таки лучше. Поди успокойся, успокойся, моя милая. (Целует Ксению в голову.) Мы тебе мешать не станем. Мы пока с Макаром Давыдычем в шахматы поиграем.
Уходят Кочуев и Елохов.
Ксения одна, потом Хиония.
Ксения. Я убита, уничтожена! Он унес мою душу. Какое холодное, безжалостное презрение к женским чувствам, к женскому сердцу! И муж не заступился за меня. Значит, он разделяет мнение Муругова… Значит, он меня только словами утешает, обманывает. Нет, нам, кротким и не знающим жизни женщинам, жить нельзя на свете, и не надо… Кому верить? На кого положиться? Вот муж мой… Я знаю, что он меня любит, но положиться на него я не могу… Он не говорит мне правды; он говорит только то, что мне приятно, старается попасть в мой тон, утешает меня… утешает и обманывает. Он, как ребенка, нянчит меня на руках, говорит мне: «Агу, душенька», — пляшет передо мной, дарит куклы, конфеты, но умом своим, своим знанием жизни не делится со мной. Вместо того чтобы учить, руководить меня, он со мной соглашается; он боится оскорбить меня моим же невежеством; он боится, что я буду спорить против неоспоримых истин, и прячет их, скрывает от меня. И я уже ему верить не могу. Если он скрывает от меня свои убеждения, может скрывать и что-нибудь другое.
Входит Хиония.
Хиония. Виталий Петрович прислали вам книжку.
Ксения. Хорошо; положи на столик. Поди! Ты мне ненужна!
Хиония уходит.
Прислал книгу… И в этой книге, вероятно, нет правды… не то что нужно для меня, а какие-нибудь идиллии, небывалые добродетели… Филемон и Бавкида… (Садится в кресло и берет книгу. Сначала смотрит заглавие, потом перелистывает книгу и находит вложенные Барбарисовым бумаги.) Зачем это здесь? (Читает.) «По старому счету за коляску для г-жи Клеманс 500. За новый скат колес и гуттаперчевые шины 300 р. (Смотрит другой счет.) За доставленные мадемуазель Клеманс бриллиантовые серьги 2 000 р. По старому счету за взятые ею вещи 1 200 р.» (Хватаясь за грудь.) Ай! Ах, боже мой! (Протирает рукой глаза и опять рассматривает счета, потом кладет их на столик и, медленно поднявшись с кресла, проходит несколько шагов.) Что это? Что это со мной? Я как будто забыла, что… Что, что я забыла? Да! (Осматривает свое очень дорогое платье.) Нет, я не сплю… Я одета… хорошо одета… Зачем я так оделась? Да… мы хотели ехать на вечер… Что ж мы не едем? Ах, да, я сделалась нездорова… Да, да, да, помню теперь… Меня ужалила змея… Где змея? (Осматривается кругом.) Да какая змея? Откуда она?.. О, нет! Это я говорила про змею… Он сказал: отдохни, успокойся… прими капель! А я не легла… Надо успокоиться. (Садится в кресло.) Я отдохну, успокоюсь… вот так… (Машинально берет со стола один из счетов и прочитывает про себя.) Ай! я умираю! (Без чувств опускается на спинку кресла.)
Входит Хиония.
Хиония. Маменька приехали и еще гости. Заснула. (Громко.) Ксения Васильевна, Ксения Васильевна!
Ксения (очнувшись). А? Что?
Хиония. Маменька приехали и еще гости с ними. Они в зале, и Виталий Петрович там.
Ксения. Кто приехал? Он, он?
Хиония. Кто «он» — то-с?
Ксения. Муругов… Он пришел за душой моей… Ты не пускай его ко мне… Позови Виталия Петровича… Он за меня заступится… Тут змея, тут змея… (Громко.) Защитите! (Опускается на кресло без чувств.)
Хиония. Батюшки! Что с ней? (Бежит в валу.) Виталий Петрович, Виталий Петрович! Ксения Васильевна умирает!
Кочуев и Елохов входят и в испуге останавливаются. За ними тихо входят Снафидина, Капитолина и Барбарисов.
Ксения, Кочуев, Елохов, Снафидина, Капитолина и Барбарисов.
Кочуев. Что такое? Что такое? Ей дурно! Спирту дайте, спирту! Ксения! (Увидав счета.) О, какое гнусное, гнусное коварство! Это убийство! Ксения, Ксения!
Ксения открывает глаза.
Она жива, она не умрет. Ксения, не умирай, не умирай! (Показывает ей счета.) Это коварство, коварство! Ничего этого нет.
Елохов. Я вам говорил: не верьте даже глазам своим!
Ксения (тихо). Этого нет?
Кочуев. Нет, нет, милая Ксения. Одну тебя, одну тебя люблю я.
Ксения. Сюда, поближе ко мне! (Кочуев становится подле нее на колени. Она кладет руку ему на плечо.) Я… люблю… тебя.
Кочуев (целуя ее руку). И прощаешь?
Ксения. И прощаю. (Умирает.)
Картина.
20 декабря 1884 г.