В два часа ночи под единственным фонарем на Главной улице провинциального городка в Небраске, который должен был бы в это время давно уже спать крепким сном, собралась плотная толпа людей; они переговаривались, смеялись и то и дело поглядывали на запад, где улица терялась в бескрайней тьме прерии.
Прямо на дороге лежали две новые автомобильные шины и стояли канистры с бензином, маслом и водой. Поперек тротуара был протянут шланг насоса, а подле него красовался манометр в новом замшевом футляре. Через улицу в окне ресторана ослепительно сияли электрические лампочки без абажуров и востроносая девица со взбитыми кудряшками сновала от окна к плите, где у нее грелась еда. Председатель местного мотоклуба, он же владелец здешнего крупнейшего гаража, задыхаясь от волнения, в который раз твердил парню в коричневом комбинезоне:
— Ну, будь наготове, смотри, будь наготове. Не зевай, ведь покрышки надо сменить за три минуты.
Ожидалось романтическое событие — установление нового рекорда трансконтинентального автопробега на машине марки «мэллард», гонщик Дж. Т. Баффем.
Фотографии Баффема видели все — они смотрели чуть не с каждой спортивной полосы в газетах Линкольна и Канзас-Сити: квадратное лицо, широкоскулое, невозмутимое, добродушное, в крепких зубах незажженная сигара и мальчишеская челка на чистом высоком лбу. Два дня назад он был в Сан-Франциско, между грязной позолотой Китайского квартала и грохочущим тихоокеанским прибоем. Еще два дня — и он будет в далеком Нью-Йорке.
Где-то в прерии, за много миль от города, возник пронзительный луч света, быстро приближаясь, разъединился на два, а отдаленный треск барабанной дроби вырос в громовой рев мощного мотора без глушителя. Прожорливое чудовище ворвалось в город, надвинулось на них, изрыгая молнии, и, лязгнув, остановилось как вкопанное. Толпа увидела за огромным рулем человека в кожаном шлеме: вот он, кивает, улыбнулся, совсем как простой смертный! То был великий Баффем.
— Ур-ра! Ур-ра! — прозвучало в ночи, и говорок прошел по толпе, сменив напряженное молчание.
А механик из гаража с помощью своего хозяина и троих рабочих уже сдирал изношенные покрышки, заливал бензин, масло, воду. Баффем вылез из машины и зевнул, подобный льву, разминая затекшие богатырские плечи, могучие руки и ноги.
— Вылазьте, Рой, подзаправимся и мы, — сказал он тому, кто сидел на втором сиденье в его машине. Этого человека толпа не замечала. То был всего лишь механик и подменщик Баффема, жалкое существо, за всю жизнь не ездившее быстрее девяноста миль в час.
Владелец гаража, суетясь, провел Баффема через улицу в ресторан. Как только автомобиль ворвался в город, хорошенькая официантка, прыгая от нетерпения, схватила с плиты и поставила на стол жареную курицу, налила в стаканы настоящего кофе и гордо добавила в него настоящих сливок. Смена покрышек и завтрак заняли три с четвертью минуты.
Рев мотора полоснул по притихшим домикам и пропал вдали. Городок остался, серый и скучный. Обыватели, зевая, расходились в темноте по домам.
По выезде из этого городка в Небраске Баффем был намерен два часа поспать. Его сменил за рулем Рой Бендер. Баффем расслабил мышцы, откинулся на спинку, раскачиваясь в лад с рывками несущегося автомобиля, и сонно, врастяжку произнес громовым хриплым басом, отчетливо прозвучавшим даже сквозь рев мотора:
— Осторожнее вон на том подъеме, Рой. Там будет скользко.
— Откуда вы знаете?
— Ниоткуда. Носом, может, чую. Только вы, правда, там поосторожнее. Спокойной ночи, дружище. Разбудите меня в четыре пятнадцать.
Вот и весь разговор за семьдесят две мили.
Уже светало, когда Баффем опять сел за руль. Он молчал: он только следил за тем, чтобы спидометр не переставал показывать на два деления выше безопасного предела. Но на ровных перегонах он успевал скользнуть устало-счастливым взглядом по утренним лугам, по узорочью трав и молодых хлебов, уловить на слух полнотки из запева полевого жаворонка. И углы его рта, сурово сжатые на опасных участках дороги, тогда чуть вздрагивали.
Незадолго до полудня, когда Баффем подъезжал к городку Апогею в штате Айова, ровный вой автомобиля вдруг перебило грохотом, словно мотор разнесло в куски.
Он рывком выключил зажигание; машина еще не успела толком остановиться, как уже они с Роем выскочили с двух сторон, бежали к радиатору, поднимали капот.
Припаянный к радиатору предохранительный козырек из толстой проволоки отломился и погнул лопасть вентилятора, которая вырвала целую секцию радиаторных ячеек. Внутри все было словно изрублено тупым ножом. Вода хлестала струей.
Баффем размышлял:
— Ближайший населенный пункт — Апогей. Там радиатора не достанешь. Да и вообще раньше Клинтона его негде сменить. Придется спаять этот… Эгей! Послушайте! — Последнее восклицание относилось к водителю проезжавшего мимо дряхлого двухместного автомобиля. — Мне надо доставить эту телегу в город. Вам придется меня подтащить.
Рой Бендер между тем уже достал трос из багажника их гоночного красавца и привязывал один конец к передней оси «мэлларда», а второй — к задней оси невзрачного незнакомца.
Баффем не оставлял времени на обсуждение.
— Я Дж. Т. Баффем. Веду трансконтинентальный пробег. Вот десять долларов. Мне нужна ваша машина на десять минут. Поведу я сам. — И он протиснулся на сиденье. Рой сидел за рулем «мэлларда», и они уже въезжали в Апогей.
Из домов и лавок с криками высыпала толпа. Баффем медленно оглядел собравшихся. Потом спросил мужчину в плисовых брюках и защитной рубахе, стоявшего в дверях гаража:
— Кто у вас в городе лучший паяльщик?
— Я буду лучший. Никому не уступлю во всей Айове.
— Погодите! Вы знаете, кто я?
— Ясное дело. Вы Баффем.
— У меня радиатор разбит всмятку. Надо все спаять. Работы часов на шесть, но мне надо, чтобы было сделано за час. Вот в той скобяной лавке не найдется ли паяльщика еще получше, чем вы?
— Да-да, пожалуй, старик Фрэнк Дитерс будет и получше моего.
— Зовите его и сами идите и принимайтесь за работу. Пусть каждый берется со своей стороны. Рой Бендер — вот он вам все покажет. — Рой уже снимал радиатор. — Помните: один час! Поторопитесь! Заработаете кучу денег…
— Деньги тут ни при чем!
— Спасибо, старина. Ну, а я пока вздремнул бы часок. Где тут у вас можно заказать междугородный разговор? — Он зевнул.
— Через улицу, у миссис Риверс. Там потише будет, чем в гараже.
На той стороне улицы стоял дом — низкая квадратная коробка с восьмигранной башенкой на крыше. Перед домом был дворик, заросший высокой травой и старыми яблоньками-китайками. У калитки Баффем увидел невысокую строгую даму в очках и в переднике и девушку лет двадцати пяти. Он дважды посмотрел на девушку и все же не мог бы точно сказать, что отличает ее от всех остальных женщин, которые, смеясь и толкаясь, высыпали на улицу разглядывать прославленный автомобиль.
Она выделялась. А между тем она была обыкновенного роста и вовсе не такая уж красавица. Она была изящна, и черты ее были тонкими, как старая гравюра: точного рисунка, хотя и мягкий подбородок, римский нос — женственный прелестный вариант римского профиля. Но отличала ее среди всех, решил Баффем, надменная осанка. Девушка, стоявшая у калитки, смотрела невозмутимо и свысока, точно холодная далекая луна в зимнем небе.
Он перешел через улицу. Он не сразу нашелся, что сказать.
— Надеюсь, никто не пострадал? — вежливо осведомилась она.
— Да нет, нужен только небольшой ремонт.
— Почему же все как будто так взволнованы?
— Но ведь… дело в том… я ведь Дж. Т. Баффем.
— Мистер… Баффем?..
— Вы, верно, никогда и не слышали обо мне?
— А разве… я должна была слышать? — Она смотрела на него серьезно и словно сокрушалась о собственной нелюбезности.
— Да нет. Просто… те, кто интересуется автомобилями, обычно меня знают. Я гонщик. Веду пробег Сан-Франциско — Нью-Йорк.
— Вот как? Из конца в конец за… дней за десять, наверное?
— За четыре. Максимум — за пять.
— И будете через два дня на Востоке? Увидите… увидите океан?
В ее голосе прозвучала зависть и тоска, а глаза устремились вдаль. Но в следующее мгновение она уже опять была в Апогее, штат Айова, и говорила, обращаясь к большому человеку в запыленной кожаной одежде:
— Мне стыдно, что я о вас не слыхала. Дело в том… У нас ведь нет автомобиля. Надеюсь, вам быстро все починят. Не могли бы мы с мамой угостить вас стаканом молока?
— Я был бы признателен, если бы вы позволили мне позвонить по вашему телефону. Там у них так шумно…
— Разумеется! Мама, это мистер Баффем, он совершает трансконтинентальный автопробег. Ах, да, меня зовут Ориллия Риверс.
Баффем неловко поклонился на обе стороны сразу. Он последовал за стройной спиной Ориллии Риверс. Лопатки у нее совсем не торчали и все-таки были видны под тонкой шелковой тканью. Казалось, синий шелк жил вместе с теплым танцующим телом, которое он обтягивал. Нет, в своей наигранной степенности она оставалась очень юной.
После торопливого стука молотков и гаечных ключей, после говора любопытной толпы он вдруг почувствовал, что здесь царит покой. Кирпичи, которыми была выложена садовая дорожка, давно истерлись и стали блекло-розовыми, и на них трепетали тени сиреневых кустов. Дорожка вела к старой-престарой садовой скамье в увитой диким виноградом беседке, полной сумрака и воспоминаний о долгих, мирных прошедших годах. В краю новеньких домов, красных кирпичных амбаров и бескрайних ослепительных полей это воспринималось, как древняя волшебная старина.
А на крыльце дома лежал выбеленный временем китовый позвоночник. Баффем слегка растерялся. Он так много и так быстро ездил, что должен был каждый раз подумать минутку, чтобы сообразить, где он находится: на Западе или на Востоке. На ведь сейчас… ну да, он в Айове. Конечно! Однако китовый позвонок говорил о Новой Англии. О Новой Англии говорила и большая морская раковина, и старый стол красного дерева в просторной прихожей, и узкая ковровая дорожка, по которой мисс Риверс вела его к телефону — аппарату старинного образца, висевшему на стене. Баффем смотрел, как мисс Риверс деликатно удалилась и, пройдя прихожую, вышла через широко распахнутую заднюю дверь прямо в цветник, пестревший красными гвоздиками, анютиными глазками и петуниями.
— Междугородную, пожалуйста.
— Я здесь одна и за междугородную, и за городскую, и…
— Отлично. Говорит трансконтинентальный гонщик Баффем. Соедините меня с Детройтом, штат Мичиган, автомобильная компания «Мэллард», кабинет директора.
Он ждал десять минут. Он присел на край старомодного кресла, чувствуя себя большим, неуклюжим и возмутительно грязным. Потом отважился встать с кресла и, стыдясь грохота собственных шагов, заглянул с порога в гостиную. В нише у окна там было устроено нечто вроде святилища. Над подлинным допотопно старинным диваном, обитым рогожей из настоящего конского волоса, висели на стене три картины. В центре был довольно приличный портрет маслом, изображавший типичного жителя Новой Англии в 50-х годах прошлого века, — бакенбарды, суровое ровное чело, римский нос, строгий треугольник белой манишки. Справа от портрета висела акварель: на фоне серого песка, синего моря и рыбачьей лодки на берегу — дом с белыми дверьми, узкими карнизами и невысокими окошками. На стене примыкающего к дому сарая видна прибитая доска с корабельным названием — «Пеннинский Воробей». Слева же была увеличенная фотография человека с таким же римским носом, как у Новоанглийского патриарха, но только лицо было безвольное и надменное — красивое лицо пожилого щеголя, пенсне на вычурно широкой ленте, шевелюра, должно быть, серебристая и, вероятно, густой смуглый румянец на щеках.
К дивану был придвинут мраморный столик, а на нем стоял букетик душистого горошка.
В это время ответил Детройт, и Баффема соединили с президентом автомобильной компании «Мэллард», который вот уже два дня и две ночи следил за его головокружительным полетом, не отходя от телеграфного аппарата.
— Алло, шеф! Говорит Баффем. Вышла заминка, примерно на час. Апогей, штат Айова. Думаю, сумею наверстать. Но на всякий случай передвиньте график для Иллинойса и Индианы. Что? Течь в радиаторе. Пока!
Он выяснил, на какую сумму наговорил, и вышел в сад. Правда, ему следовало торопиться, чтобы успеть поспать перед выездом, но он все-таки хотел еще раз увидеть Ориллию Риверс и унести с собой память о ее сдержанной решительности. Она шла ему навстречу. Он покорно последовал за ней обратно через прихожую и на парадное крыльцо. Здесь он ее остановил. Он еще успевает до Нью-Йорка насмотреться на Роя Бендера и на свой автомобиль.
— Пожалуйста, присядем на минутку и расскажите мне…
— О чем?
— Ну, о здешних местах и о… Да, кстати, я должен вам за телефонный разговор.
— О, прошу вас, это такая мелочь!
— Вовсе не мелочь. Два доллара девяносто пять центов.
— За один телефонный разговор?
Он вложил деньги ей в руку. Она села на ступеньку, и он осторожно опустил свое крупное тело рядом с нею. И вдруг она сверкнула на него глазами.
— О, вы меня в бешенство приводите! Вы делаете все то, о чем я всегда мечтала, — покрываете огромные расстояния, распоряжаетесь людьми, имеете власть. Я думаю, это во мне говорит кровь старых капитанов.
— Мисс Риверс, я заметил у вас в доме портрет. Мне показалось, что он и старый диван образуют там нечто вроде святилища. И эти свежие цветы…
Она чуть подняла брови. Потом ответила:
— Это и есть святилище. Но вы первый, кто об этом догадался. Как?..
— Не знаю. Вероятно, это потому, что еще дня два назад я проезжал мимо старых миссий в Калифорнии. Расскажите мне о тех, кто изображен на портретах.
— Но вам же не… О, когда-нибудь в другой раз, может быть.
— В другой раз? Послушайте, дитя. Вы, наверное, не представляете себе, что через сорок минут я вылечу отсюда со скоростью семьдесят миль в час. Вообразите, что мы уже встречались — где-нибудь, в банке или на почте, и наконец через полгода я нанес вам визит и беседовал с вашей матушкой о маргаритках. Вот и прекрасно. Все это уже позади. А теперь скажите мне, кто вы, Ориллия Риверс? Кто и что, как, почему и когда?
Она улыбнулась. Кивнула. Рассказала.
Теперь она работает учительницей в школе, но когда был жив отец… там, на увеличенной фотографии, изображен ее отец, Брэдли Риверс, первый адвокат в Апогее. Он приехал с Кейп-Кода совсем молодым. Человек с бакенбардами, что на среднем портрете, — это ее дед, капитан Зенас Риверс из Вест-Харлпула, мыс Кейп-Код, а дом на акварели — это фамильный особняк Риверсов, где родился и вырос ее отец.
— А вы сами бывали на Кейп-Коде? — поинтересовался Баффем. — Сдается мне, я проезжал через Харлпул. Но в памяти ничего не осталось — только белые дома и молельня с гигантским шпилем.
— Я всю жизнь мечтала побывать в Харлпуле. Отец один раз туда заезжал, когда ему надо было по делам в Бостон. Тогда-то он и привез портрет деда, и изображение старого дома, ну, и мебель, и все это… Он говорил, что ему больно было видеть перемены в родном городе, и больше ни за что не хотел туда ехать. А потом… он умер. Я коплю деньги для поездки на Восток. Я, разумеется, сторонница демократии, но в то же время я убеждена, что такие семьи, как мы, Риверсы, обязаны подавать миру положительный пример. И я хочу разыскать там родных. Людей нашей крови!
— Может быть, вы и правы. Сам-то я из простых. Но у вас это в лице. Сразу видно. Как и у вашего деда. Право, жаль, что… Ну, да ладно.
— Что вы! Вы аристократ. Вы делаете такое, чего не смеют делать другие. Пока вы звонили по телефону, я видела директора нашей школы, и он сказал, что вы… как это?.. Викинг и вообще…
— Стойте! Перестаньте! Минутку! Разные личности, особенно в газетах, восхваляют меня до небес только за то, что я умею быстро ездить. А мне бы нужен кто-нибудь вроде вас, чтобы показывал мне, что я за дубина.
Она посмотрела на него задумчиво своими ясными глазами.
— Боюсь, здесь, в Апогее, молодые люди находят, что я сужу слишком строго.
— Понятное дело! Потому-то они дальше Апогея и не идут. — Баффем заглянул в самую глубину ее глаз. — Знаете, по-моему, между нами есть сходство в одном: ни вам, ни мне не по нутру прозябание. Большинство людей никогда не задумывается над тем, почему они живут на свете. Мечтают: вот ужо, если бы да кабы, когда-нибудь, хорошо бы поднатужиться да поднапружиться — и, глядишь, они уже отдали богу душу. Но вы и я… Мне кажется, будто я с вами знаком давным-давно. Вы будете вспоминать обо мне?
— Конечно. Здесь, в Апогее, не так-то много таких, кто несется со скоростью семьдесят миль в час.
У калитки появился Рой Бендер.
— Эй, босс! Через две минуты кончаем! — прогудел он.
Баффем, вскочив, натягивал кожаную куртку и шоферские перчатки. И говорил. А она не сводила с него серьезного взгляда. Голос его звучал настойчиво.
— Мне пора. Еще через сутки начнет сказываться напряжение. Думайте обо мне, тогда, хорошо? Пошлите мне вдогонку добрые мысли.
— Хорошо, — ответила она спокойно.
Он сдернул огромную перчатку. Ее рука казалась хрупкой на его ладони. В следующее мгновение он шагал к калитке и вот уже садился в машину, бросив Рою через плечо:
— Все проверили — бензин, батареи?
— А как же. Все сделано, — ответил механик их гаража. — А вы передохнули малость?
— Да. Посидел в холодке, развеялся немного.
— Вы, я видел, разговаривали с Ориллией Риверс…
— Ладно, ладно, — перебил Рой Бендер. — Давайте, босс, стартуем.
Но Баффем выслушал механика до конца.
— Наша Ориллия — девушка, каких мало. Умница. И настоящая-настоящая барышня. А ведь родилась и выросла здесь, у нас на глазах.
— А как бишь его, жениха вашей мисс Риверс? — рискнул Баффем.
— Да надо думать, она выйдет за преподобного Доусона. Старая сушеная вобла, этот Доусон, но родом с Востока. В один прекрасный день станет ей невмоготу учительствовать, тут-то он ее и зацапает. Как говорится, со свадьбой спешить — в Рино каяться.
— Это верно. Расплатились, Рой? Ну, счастливо.
Баффем уехал. Через пять минут его уже отделяли от Апогея шесть и три четверти мили. Мысли его были лишь об одном — наверстать упущенное время; перед глазами стояла только стрелка спидометра, да стремительно неслась навстречу лента дороги. Вскоре после того, как стемнело, он буркнул Рою:
— Берите руль. Поведете. Я вздремну немного.
И действительно вздремнул, проспал ровно час, потом, просыпаясь, потер, как сонный ребенок, глаза кулаками, покосился на спидометр и положил ладонь на руль, бросив Рою:
— Ладно, хорош. Подвиньтесь.
К рассвету не существовало уже больше ничего, кроме стремления на предельной скорости вперед. Землю заслонила сплошная стена воя и скорости. Ничто человеческое не пробудилось в нем даже тогда, когда он, побив рекорд, с триумфом вылетел на Коламбус-Серкл.
Прежде всего он пошел и лег спать и проспал двадцать шесть с четвертью часов, потом присутствовал на устроенном в его честь обеде, где произнес речь, на редкость несвязную, так как сам все время думал о том, что через восемь дней ему надо быть в Сан-Франциско. Оттуда он отбывал в Японию, где должен был принять участие в гонках вдоль побережья острова Хондо. Прежде чем он возвратится, Ориллия Риверс уже, конечно, выйдет замуж за своего преподобного мистера Доусона и отправится в свадебное путешествие на мыс Кейп-Код. И большие, сильные мужчины с измазанными машинным маслом лицами будут внушать ей только отвращение.
На поездку туда и обратно уйдет один день. Машиной до Кейп-Кода быстрее, чем поездом. А по дороге на Сан-Франциско у него будет еще один час для разговора с Ориллией. Он произведет на нее большее впечатление, если сможет потолковать с нею о родине ее предков. Можно будет показать ей снимки, привезти ей какое-нибудь кресло из фамильного особняка.
На Морской улице Вест-Харлпула он увидел дом, в точности такой, как на картине у Ориллии, и дощечка с названием потонувшего корабля — «Пеннинский Воробей» — была прибита к стене сарая. Проехав чуть дальше по улице, он прочитал вывеску над лавочкой: «Гайус Бирс. Продажа всевозможных товаров — остроги, мельницы, сувениры». На пороге лавочки возился какой-то человечек. Баффем зашагал прямо к нему и, приблизившись, увидел, что человечек очень стар.
— Доброе утро. Это вы — капитан Бирс? — спросил Баффем.
— Самый я и есть.
— Не скажете ли, капитан, кто теперь живет в доме Риверсов?
— В котором, вы говорите, доме?
— У Риверсов. Вон через дорогу.
— А, в этом? А это дом Кендриков.
— Но ведь его построил Риверс?
— Вот и нет. Капитан Сефас, вот кто его построил. И всегда в нем жили Кендрики. Теперешнего владельца зовут Уильям Дин Кендрик. Сам он в Бостоне, по шерстяному делу, но семья приезжает сюда, почитай, каждое лето. Уж кому и знать, как не мне. Кендрики со мной в родстве.
— Но… где же тогда жили Риверсы?
— Риверсы? А-а, они-то? Вы, стало быть, с Запада приехали? Думаете провести здесь лето?
— Нет. Почему вы решили, что я с Запада?
— Да Риверс на Запад переселился, Брэдли Риверс. Вы-то про него, что ли, спрашивали?
— Да.
— Приятель вам будет?
— Нет. Просто слыхал о нем.
— Ну тогда я вам вот что скажу: никаких Риверсов никогда и не было.
— То есть как это?
— Отец этого самого Брэдли Риверса называл себя Зенас Риверс, Да только настоящее-то имя ему было Фернао Рибейро, и был он всего-навсего португалец-матрос. И добром он не кончил, хоть и знал толк в промысле. Но как запьет, то уж, не дай бог, себя не помнил. Он грабил затонувшие корабли. А сюда он приехал с островов Зеленого Мыса.
— Я так понял, что предки этого Брэдли Риверса были самые что ни на есть аристократы и прибыли сюда на «Мэйфлауэре».
— Может, и так, может, и так. Аристократы по части как бы нализаться ямайского рома. Но они не на «Мэйфлауэре» приехали. Зенас Риверс пришел сюда на бриге «Дженни Б. Смит».
— Но, значит, Зенас до Кендриков владел этим домом?
— Это он-то? Да если он или Брэд и переступали когда порог Кендрикова дома, то разве чтобы дров охапку принести или раков на продажу.
— А какой он был с виду, этот Зенас?
— Да такой плотный из себя, смуглый — одно слово, португалец.
— А нос у него был с горбинкой?
— У него нос с горбинкой? Что твоя слива у него был нос.
— Но ведь у Брэдли был римский профиль. Откуда же у Брэдли взялся нос с горбинкой?
— От мамаши. Мамаша у него янки, только их семья совсем была никудышная, вот она и вышла за Зенаса. Брэд Риверс всю жизнь был отпетый враль. Лет семь-восемь назад он вдруг объявился, так он тогда хвастал, будто стал первым богачом в Канзасе или в Милуоки он говорил, не помню.
— Не знаете, он покупал здесь картину дома Кендриков?
— Вроде бы покупал. Он подрядил одного живописца нарисовать Кендриков дом. И купил кое-что у меня в лавке — старый диван и портрет покойного капитана Гулда, что оставила здесь Мэй Гулд.
— А этот капитан Гулд… у него нос с горбинкой? Лицо такое суровое, с бакенбардами?
— Он, он. Что же вам про него Брэд нарассказал, а?
— Ничего, — вздохнул Баффем. — Так, значит, Риверс был самый обыкновенный простолюдин вроде меня?
— Брэд Риверс? Простолюдин? Он у Зенаса, правда, учился года два в Тэнтоне, но все равно, его здесь на задворках у Кендриков, или у Бирсов, или Доунов всякая собака знает, привыкли. Да вы спросите хоть кого из старожилов, вам всякий скажет.
— Спрошу. Спасибо вам.
Он шел по единственной улице Апогея в густом облаке пыли — ничем не примечательный высокий господин в котелке.
В его распоряжении была всего пятьдесят одна минута до возвращения местного поезда Апогейской ветки, который должен был доставить его на ближайшую узловую станцию для пересадки в Западный экспресс.
Он позвонил; он постучал кулаком в парадное; он обошел дом кругом, и здесь застал матушку Ориллии за стиркой салфеток. Она поглядела на него поверх очков и гордо осведомилась:
— Что вам угодно?
— Вы не помните меня? Я проезжал здесь недавно в гоночном автомобиле. Могу ли я видеть мисс Риверс?
— Нет. Она в школе. На уроках.
— А когда вернется? Сейчас четыре.
— Возможно, что прямо сию минуту, а возможно, что и до шести задержится.
Его поезд отходил в 4:49. Он ждал на ступеньках парадного крыльца. Было уже 4:21, когда в калитку вошла Ориллия Риверс. Он бросился к ней навстречу, держа часы в руках, и, прежде чем она успела промолвить слово, выпалил одним духом:
— Узнаете меня? И прекрасно. У меня неполных двадцать восемь минут. Должен поспеть на поезд в Сан-Франциско, пароходом в Японию, оттуда, возможно, в Индию. Рады мне? Пожалуйста, не будьте мисс Риверс, будьте просто Ориллией. Осталось двадцать семь с половиной минут. Скажите, вы рады?
— Д-д-да.
— Думали обо мне?
— Конечно.
— А вам хотелось, чтобы я когда-нибудь опять проехал через ваши места?
— Какой вы самонадеянный!
— Нет, я просто очень тороплюсь. У меня осталось всего двадцать семь минут. Вам хотелось, чтобы я вернулся? Ну, пожалуйста, скажите! Разве вы не слышите свисток парохода, уходящего в Японию? Он зовет нас.
— В Японию!
— Хотите посмотреть Японию?
— Очень!
— Пойдемте со мной! Я распоряжусь, чтобы в поезде нас встретил пастор. Можете позвонить в Детройт и навести обо мне справки. Соглашайтесь! Скорее! Будьте моей женой. Осталось двадцать шесть с половиной минут.
В ответ она смогла только прошептать:
— Нет! Мне нельзя об этом даже думать. Это так заманчиво! Но мама никогда не согласится.
— При чем тут ваша мама?
— Как при чем? В таких семьях, как наша, судьба одного человека — ничто, важна и священна судьба рода. Я должна помнить о Брэдли Риверсе, о старом Зенасе, о сотнях славных пионеров-янки, возродивших нечто величественное, по сравнению с чем не имеет значения счастье отдельного человека. Дело в том, что… о! Noblesse oblige.[1]
Мог ли он, не пощадив этой страстной веры, сказать ей правду? Он выпалил:
— Но вы бы хотели? Ориллия! Осталось ровно двадцать пять минут. — Он сунул часы в карман. — Слушайте. Я должен поцеловать вас. Я уезжаю отсюда за семь тысяч миль, и я этого не вынесу, если… Я сейчас вас поцелую вон там в беседке.
Он ухватил ее под руку и увлек по дорожке.
Она слабо сопротивлялась: «Нет, нет, о, пожалуйста, не надо!» — пока он не смел ее слова поцелуем, и в поцелуе она забыла все, что только что говорила, и прильнула к нему с мольбой:
— О, не уезжайте! Не оставляйте меня тут, в этой мертвой деревне. Останьтесь, поезжайте следующим пароходом! Уговорите маму…
— Я должен ехать этим пароходом. Меня ждут там: будут большие гонки. Поедем со мной!
— Без… без вещей?
— Купим все по дороге, в Сан-Франциско!
— Нет, не могу. Я должна подумать и о других, не только о маме.
— О мистере Доусоне? Неужели он вам нравится?
— Он очень деликатен и внимателен, и он такой образованный человек! Мама хочет, чтобы мистер Доусон получил приход на Кейп-Коде, и тогда, она думает, я могла бы возобновить прежние связи нашей семьи и стать настоящей Риверс. Сделавшись миссис Доусон, я, может быть, разыскала бы наш старый дом и…
Ее прервали его руки, легшие ей на плечи, его глаза, смотревшие прямо в ее глаза с горькой прямотой.
— Неужели вам не надоедают предки? — воскликнул он.
— Никогда! Хороша я или дурна, у меня славные предки. Однажды во время мятежа на клиппере, которым командовал Зенас Риверс, он…
— Дорогая, никакого Зенаса Риверса не было. Был только иммигрант-португалец по имени Рибейро, Фернао Рибейро. На портрете у вас в доме изображен некий капитан Гулд.
Она отпрянула. Но он продолжал говорить, стараясь взглядом и голосом выразить свою нежность:
— Старик Зенас был низкорослый смуглый толстяк. Он грабил затонувшие суда и был не слишком-то приятной личностью. Первый настоящий аристократ в вашем роду — это вы!
— Подождите! Значит… значит, это все неправда? А дом, фамильный дом Риверсов?
— Нету дома. Дом, который у вас на картине, принадлежит и всегда принадлежал Кендрикам. Я сейчас прямо с Кейп-Кода, и там я выяснил…
— Все неправда? Ни слова правды во всей истории Риверсов?
— Ни слова. Я не хотел вам говорить. Если не верите, можете написать туда.
— О погодите! Одну минуту.
Она отвернулась и посмотрела вправо, туда, где в конце улицы, как припомнил Баффем, был небольшой холм и на склоне — кладбище.
— Бедный отец! — прошептала она. — Я так… я так любила его, но я знаю, он часто говорил неправду. Но только безобидную неправду. Он просто хотел, чтобы мы им гордились. Мистер… как ваша фамилия?
— Баффем.
— Идемте.
Она быстрыми шагами повела его в дом, в комнату с боготворимыми портретами. Она посмотрела на «Зенаса Риверса», потом на «изображение дома Риверсов». Она погладила застекленную фотографию отца, сдула с пальцев пыль, вздохнула: «Здесь такой затхлый воздух, так душно!» — и, подбежав к старому красного дерева комоду, выдвинула ящик и вынула лист пергамента. На нем, как успел разглядеть Баффем, был вычерчен фамильный герб. Она взяла карандаш и на обороте пергамента нарисовала крылатый автомобиль. Потом протянула рисунок ему и воскликнула:
— Вот герб будущего рода, эмблема новой аристократии, которая умеет работать!
И он с веселой торжественностью провозгласил:
— Мисс Риверс, не согласитесь ли вы выйти за меня замуж где-нибудь на полпути отсюда в Калифорнию?
— Да. — Он поцеловал ее. — Если вы сумеете… — она поцеловала его, — …убедить маму. У нее здесь есть знакомства и есть немного денег. Она сможет прожить и без меня. Но она верит в аристократический миф.
— Можно мне солгать ей?
— Ну, один раз, пожалуй.
— Я объявлю ей, что моя мать — урожденная Кендрик из Харлпула, и она увидит, что я страшно важный, только очень тороплюсь. А торопиться надо. У нас всего тринадцать минут!
Из прихожей донесся недовольный голос миссис Риверс:
— Ориллия!
— Д-да, мама?
— Если ты и этот господин хотите поспеть на поезд, вам пора.
— К-как?.. — только и могла произнести Ориллия. — Потом бросила Баффему: — Я сейчас, сбегаю уложу чемодан!
— Все уже уложено, Ориллия. Как только я снова увидела здесь этого субъекта, я сразу поняла, что придется спешить. Но, по-моему, вам следовало бы перед уходом сообщить мне имя моего будущего зятя. У вас осталось всего одиннадцать минут. Торопитесь! Скорее! Скорее!
Жертвы на сегодняшний день исчисляются в три тысячи двести девяносто человек, и с каждой новой телеграммой из Сан-Колоквина цифра эта растет, но пока еще не установлено, кто же был всему первопричиной: кондуктор ли трамвайного вагона № 22, или миссис Симми Долсон с ее толстокожим эгоизмом, или же Уиллис Стоудпорт, который погладил рыжего котенка с мутными молочными глазами.
Поступок Уиллиса Стоудпорта был лицемерным. Уиллис целый день гонял в салочки, вследствие чего был голоден и стремился заслужить милость своей мамаши, демонстрируя хорошее отношение к нашему бессловесному другу. В действительности он вовсе не жаждал хорошо относиться к бессловесному другу. Жаждал он коржиков. Отношение же его к котенку, которого звали Адольфус Джозефус Черномордик, было настолько неуважительным, что он потом уволок его в кухню и там попробовал опытным путем установить, можно ли утопить его в раковине, если посильнее отвернуть кран.
Но таково уж удивительно тонкое равновесие вещей в природе, где легчайший вздох спящего земного младенца оказывает воздействие на вращение солнц на расстоянии в десять миллионов световых лет, что ласка, выпавшая Адольфусу Джозефу Черномордику, положила начало целой цепи бедственных событий, которые теперь до бесконечности, будут сказываться на судьбах одной далекой звезды за другой. Смерть Наполеона на Святой Елене побудила двух-трех стариков почесать затылки и погрузиться в воспоминания. Падение Карфагена дало дешевый кирпич строителям нищих лачуг. Лицемерный же поступок Уиллиса Стоудпорта изменил ход истории.
Миссис Симми Долсон как раз была с визитом у матери помянутой космически зловещей фигуры по имени Уиллис Стоудпорт, впрочем, вполне обыкновенного белобрысого мальчишки, проживающего на Среднем Западе в городе Верноне по Скримминс-стрит. Почтенные матроны обсудили цены на масло, грехи новенькой кудрявой учительницы из семнадцатой школы и эти дурацкие новомодные идеи насчет воспитания. Миссис Долсон прислушивалась к проходящим трамваям, потому что Окдейлский трамвай ходит с перерывом в восемнадцать минут и если она пропустит следующий, то не успеет дома приготовить ужин. Но как раз в эту минуту, когда она, услышав трамвай, схватилась за шляпку, в комнату бочком вошел юный Уиллис, наклонился и погладил дремлющего Адольфуса Джозефуса Черномордика.
Вонзая в голову шляпную булавку, миссис Долсон умильно простонала:
— Боже, что за милый ребенок! Ну разве не прелесть?!
Мамаша Уиллиса сразу забыла, что собиралась поговорить с ним о пропаже медной шишечки с крышки мучного ларя. Она просияла и грудным голосом спросила своего отпрыска:
— Ты любишь киску, детка?
— Да, я люблю нашу киску; можно мне взять коржик? — поспешно ввернул юный Макиавелли, и Альдебаран, алая звезда, затрепетал в предчувствии беды.
— Ну разве не прелесть? — повторила миссис Долсон, потом спохватилась, что трамвай не ждет, и вприпрыжку умчалась.
Однако созерцание добродетели так задержало ее, что когда она достигла угла, Окдейлский трамвай уже тронулся и как раз проезжал мимо. Он был битком набит усталыми конторщиками, жаждущими вырваться на волю в Вернонские пригороды, но миссис Симми Долсон принадлежала к тому типу толстых, румяных эгоистов, которые весь город заставят томиться в ожидании, если им нужно купить конопли для любимой канарейки. Она отчаянно замахала руками и притворилась, будто бежит во весь дух.
Кондуктор вагона № 22 был добрый человек, отец семейства, он дал звонок и остановил трамвай за полквартала от угла. Пренебрегая сердитым рычанием семидесяти пассажиров, он продержал там вагон, пока пыхтящая миссис Долсон не поднялась на подножку, и тем самым отстал от графика на две минуты. Этого было вполне достаточно, чтобы они не поспели к стрелке у Севен-Корнерс и должны были пропустить три других трамвая.
Теперь вагон № 22 опаздывал уже на три и три четверти минуты.
Следующей ступенью в трагедии был мистер Эндрю Дискополос, известный владелец парикмахерской «Денди». Мистер Дискополос дожидался этого же Окдейлского трамвая. Он обещал жене быть к ужину дома, но в глубине своей вакхической души мечтал сбежать в заведение Барни и провести вечерок за покером. Он прождал одну минуту, сохраняя высокие моральные принципы и твердое намерение воздерживаться от азартных игр. Он прождал вторую минуту и начал сознавать, какой он, в сущности, мученик и страдалец. Окдейлский трамвай не придет никогда. Пешком, что ли, домой тащиться? Ей-богу, жена слишком уж многого от него хочет! Он прождал третью минуту, и перед ним в розовых и золотистых тонах предстала картина покера у Барни.
За семь секунд до того, как опаздывающий Окдейлский трамвай выехал из-за угла, мистер Дискополос сдался и с виду степенно, а в душе ликуя, устремился по переулку в заведение Барни. По пути он заглянул в «Южное Кафе» и перехватил там сандвич и чашечку кофе. Потом в табачной лавке он кинул кости и выиграл три сигары — лишнее доказательство того, как он был прав, что не пошел домой. К Барни он явился в половине восьмого, а ушел от Барни в половине второго утра и, уходя, выказал резко пониженное чувство направления и резко повышенную возбудимость, чему причиной была кварта водки, которую он купил, чтобы отпраздновать выигрыш в четыре доллара.
Под мутным невеселым оком осенней луны плелся домой мистер Дискополос. Уиллис Стоудпорт, и миссис Симми Долсон, и кондуктор трамвайного вагона № 22 давно уже спали. Даже негодный Адольфус Джозефус Черномордик, насладившись доброй дракой на помойке у Смитов, почил невинным сном в мягких складках подовой тряпки на заднем крыльце, где всего меньше была опасность, что его побеспокоят мыши. Один только мистер Дискополос не спал, он нес дальше горящий факел бедствий; и на одной из планет, обращающихся вокруг отдаленного солнца под названием Процион, произошли потопы и землетрясения.
Когда наутро мистер Дискополос очнулся от сна, в глазах у него были резь и туман. Перед тем, как отправиться в свою парикмахерскую, он налил себе на три пальца «утешительной», которая привела его в столь прекрасное расположение духа, что он долго стоял на углу, покачиваясь и улыбаясь во весь рот. Обычно он очень гордился своим мастерством, но сейчас все соображения высокого искусства отступили перед неодолимой жаждой приключений. Взглядом знатока он отметил удивительную стрижку какого-то детины, болтавшегося без дела у дверей аптеки: на висках и на затылке волосы у него были сняты вовсе и только на макушке стояли высоким гребешком. «Обкорнать бы кого-нибудь таким манером — то-то смеху будет!» — весело подумал мистер Дискополос.
Последний год в рот не брал спиртного до обеда и даже поползновения такого не испытывал. А насмешница-судьба уже послала ему навстречу следующую жертву — мистера Палмера Мак-Ги, в руки которого и перешел горящий факел бедствий.
Палмер Мак-Ги был один из самых многообещающих молодых людей в Верноне. Он жил в номере Университетского клуба, имел два вечерних костюма и работал помощником управляющего Малой Среднезападной железной дороги. Он окончил технический колледж, говорил по-испански и тонко разбирался в делах, и его манеры за столом были столь же безупречны, как и его сведения о товаро-пассажирских перевозках.
Тот день был днем его торжества. После продолжительной переписки он только что получил телеграмму из Нью-Йорка, куда его приглашали для переговоров с президентом и директорами компании «Южное Цитрусовое пароходство», — речь шла о месте управляющего Буэнос-Айресским отделением. Он за десять минут сложил чемодан. До отхода поезда оставалось еще около часа, а езды до вокзала было от силы двадцать минут. Он не стал брать такси, а бодро двинулся пешком на Селден-стрит, где была остановка трамвая.
Чуть не доходя до угла, он заметил вывеску мистера Дискополоса и вспомнил, что ему не мешало бы постричься. В Нью-Йорке он вряд ли успеет зайти в парикмахерскую до встречи с директорами пароходства. Салон мистера Дискополоса был залит ярким светом, и сам он за витриной в своем белоснежном халате казался таким чистеньким и симпатичным.
Палмер Мак-Ги нырнул в дверь, пропел: «Подровнять, слегка!» — и, зачарованный воздушными прикосновениями длинных пальцев мистера Дискополоса, смежил веки и погрузился в мечты о будущем.
Но примерно в середине работы утренняя «утешительная» дала себя знать: она подтолкнула мистера Дискополоса под руку и затуманила его взор, и в результате он простриг поперек прилизанного затылка мистера Мак-Ги непоправимо глубокую борозду. Мистер Дискополос вздохнул и бросил взгляд на свою жертву: замечена ли его оплошность? Но Мак-Ги сидел с закрытыми глазами и разинутым ртом, в мечтах своих властелин океанских пароходных линий, бог цейлонских плантаторов и обитателей безмолвных северных лесов.
Тут мистер Дискополос вспомнил давешнего зеваку с мудреной стрижкой и решил воспроизвести эту модель. Он удачно скрыл свой промах, безжалостно оголив Палмеру Мак-Ги весь затылок. И теперь эта некогда безукоризненная шея торчала голая и нелепая, как у страуса.
Но, будучи артистом своего дела, мистер Дискополос должен был сохранить симметрию — выдержать ритм, — и соответственно он обкорнал Мак-Ги спереди, выстриг ему виски и обнажил его корректные университетские уши.
Когда эксперимент был завершен, мистер Мак-Ги имел вид облысевшего юнца с маленьким паричком на макушке. Или вороньего гнезда на шесте. Или жертвы высококвалифицированного сдирателя скальпов. Таким по крайней мере увидел он себя в большом зеркале, когда открыл глаза.
Он воззвал к нескольким божествам: он объявил, что жаждет разорвать мистера Дискополоса на части. Но для этого милосердного дела у него уже не оставалось времени. Ему нужно было спешить на поезд. Он сунул свою изуродованную голову в такси. И всю дорогу чувствовал, что шофер посмеивается над его дурацкой стрижкой.
А обруганный, оставшийся без чаевых мистер Дискополос пробурчал ему вслед: «Ну, я снял немного чересчур, экая беда! Через две недели он снова будет в лучшем виде. Каких-то две недели, подумаешь! Выпью-ка я, что ли».
На этом мистер Дискополос вслед за Уиллисом Стоудпортом, Адольфусом Джозефусом, миссис Долсон и мягкосердечным кондуктором трамвайного вагона № 22 сошел со сцены во тьму безвестности, — как и они, не подозревая о своей роли в развитии трагедии, — а тем временем Палмер Мак-Ги ехал в пульмановском вагоне и жестоко страдал.
Ему чудилось, что все — от проводника вагона до лоснящейся шелками девицы через проход — потешались над его небывалой прической. В представлении мистера Мак-Ги необычный воротничок, пробор в волосах или оборот речи были хуже убийства. Он всю жизнь старательно натаскивал себя на стандарт во всем. Так, например, существовали только три марки виски, которыми мог упиться порядочный человек. В управлении Малой Среднезападной железной дороги не было более основательного молодого сотрудника, чем мистер Мак-Ги. А до этого он был с кем нужно так корректно любезен, курил, как и следовало, такую внушительную трубку и с таким восхищением рассуждал о спорте, что сумел у себя в Йельском университете попасть в члены избранных студенческих обществ и на третьем и на четвертом курсах. В жизни он не сталкивался ни с чем таким, что научило бы его стойко переносить позор нестандартной прически.
Поезд неумолимо влек его к Нью-Йорку, и время от времени мистер Мак-Ги набирался храбрости и начинал верить, что его голова острижена не так уж безобразно. С видом непринужденного достоинства он направлялся в курительное отделение и, удостоверившись, что он один, сразу же подскакивал к зеркалу. Но всякий раз он с ужасом убеждался, что выглядит еще нелепее, чем ему представлялось.
Ни днем — делая попытки читать, или любоваться пейзажем, или же стараясь произвести впечатление на пассажиров в курительном отделении, ни ночью — раскачиваясь в своем узком гамаке, он не мог думать ни о чем другом. Он прочитал только один абзац из объемистой книги, какие возят с собой все пассажиры пульмановских вагонов в надежде, что от нечего делать поневоле должны будут дочитать ее до конца. Мнительность его росла. Всякий раз, как слышался чей-нибудь смех, он был уверен, что смеются над ним, а смущенный вид, с каким он спешил отводить глаза, встречая рассеянные взгляды соседей, только привлекал к нему эти взгляды.
Великолепная самоуверенность, которая всегда скрывала от мистера Мак-Ги его собственные маленькие слабости и помогала ему возвыситься до поста помощника управляющего железной дороги, теперь была сорвана с него; он начал сомневаться в себе и почувствовал, что и другие могут в нем усомниться. И когда он наконец тащился по туннелю Нью-Йоркского вокзала, мучительно пытаясь по лицам носильщиков определить, так же ли он смешон в глазах нью-йоркцев, как был смешон в глазах своих соседей по вагону, ему подумалось, что, может быть, лучше вернуться в Вернон, а директорам пароходства послать телеграмму о том, что он заболел.
Значение этой своей поездки в Нью-Йорк он не преувеличивал. Директора компании «Южное Цитрусовое пароходство» действительно ждали его. Он был им нужен.
Интересно с точки зрения экономико-психологической, что в мире всегда имеется почти столько же крупных работодателей, мечтающих платить десятки тысяч долларов в год положительным молодым людям, сколько и положительных молодых людей, мечтающих получать хотя бы тысячу долларов в год. Президент «Южной Цитрусовой», патриарх Южно-Американских Вест-Индских пароходных линий, почтенный господин с брюшком и носиком-пуговкой, уже полгода лежал в больнице после перитонита. С одра болезни он в общих чертах направлял деятельность компании. Поначалу все шло хорошо, старые служащие работали по-заведенному. Но теперь наступил критический момент. Компания должна была либо расшириться, либо погибнуть.
Пароходство «Зеленое Перо», обескровленное судебными тяжбами, выразило готовность продать все свои суда «Южной Цитрусовой», которая в этом случае могла бы удвоить свои обороты. Если же суда эти перекупила бы какая-нибудь другая компания, то при сильно возросшей конкуренции над «Южной Цитрусовой» нависала угроза краха.
«Южная Цитрусовая» располагала пятимесячным льготным сроком. К исходу этого времени здесь надеялись найти человека, который послужил бы связующим звеном между мозгом больного президента и телом правления, и считалось, что в лице Палмера Мак-Ги такой человек был найден.
Мак-Ги и не подозревал, как пристально за ним наблюдали. Он в глаза не видел никого из директоров или ответственных сотрудников правления «Южной Цитрусовой», и их переписка с ним велась в самых вежливых, но сдержанных тонах. Но в Верноне незадолго перед тем появились два крайне любознательных и крайне учтивых джентльмена, которые были на самом деле тайными агентами финансово-кредитного информационного бюро «Титаник». И этим двум господам стало известно о Мак-Ги решительно все, начиная с того, сколько рюмок он выпивает в клубе за день, и кончая тем, как велик его банковский счет и с каким выражением на лице он выслушивает анекдоты основных перевозчиков по Малой Среднезападной железной дороге.
Боссы «Южной Цитрусовой» были убеждены, что нашли того, кто им нужен. Мак-Ги предполагалось направить на работу в Буэнос-Айрес, но только для испытания. И если окажется, что они в нем не обманулись, его через три месяца должны были вернуть в Нью-Йорк уже в должности вице-президента на жалованье, почти в четыре раза превосходящем то, что он получал в Верноне. В этой крайности они проявляли щедрость отчаяния.
Встреча с Мак-Ги должна была состояться у президента в больнице в 4:30; поезд прибыл в Нью-Йорк в три часа пятнадцать минут.
Мак-Ги поехал в гостиницу и сидел там, съежившийся, перепуганный, разглядывая себя в зеркале на туалетном столе. Ему казалось, что с каждой минутой он все заметнее превращается в грубого, угловатого, неотесанного простофилю.
Он позвонил в больницу; его соединили с президентом:
— Э… это Мак-Ги говорит. Я сейчас приеду, — пролепетал он.
— Гм! Жидковат он как-то в разговоре. Не слышно особой уверенности в себе, — недовольно сообщил президент своему старому другу, председателю правления. — Подымите меня повыше на подушках, Билли. Его надо как следует прощупать. Здесь шутить не приходится.
Нота сомнения в голосе президента, как микроб, немедленно заразила председателя.
— Какая досада! Эти люди из «Титаника» утверждали, что он просто находка. Но, конечно… если…
К тому моменту, когда Палмер Мак-Ги предстал перед лицом президента, первого вице-президента и комитета в составе четырех директоров, трое из шести присутствующих уже перешли от нетерпеливого радушия к каменному недоверию. Он почувствовал это недоверие. Но про себя рассудил так:
«Они думают, что раз у меня такая стрижка, значит, я полный болван. Думают, что я всегда так стригусь. Но объяснить им я не могу. Я и виду не должен подать, что понимаю, в чем дело, — нельзя, чтобы они знали, как меня облапошил и оболванил пьяный цирюльник».
Он так поглощен был этими душераздирающими мыслями, что прослушал резко брошенный вопрос президента:
— Мак-Ги, каково ваше мнение о перспективах спроса на австралийскую пшеницу при нынешнем урожае в Аргентине?..
— Я… э… э… я не совсем вас понял, сэр, — жалобно отозвался Мак-Ги — несчастная жертва котенка и дрожащих планет.
Президент подумал: «Ну, уж если он такой вопиюще простой вопрос не уразумел… Может быть, все-таки первый вице-президент справится? Да нет. Где ему: отстал от века…»
И, рассуждая так, он между тем без особого интереса повторил Мак-Ги свой вопрос и без особого внимания выслушал его исчерпывающий, но нетвердый ответ.
А Мак-Ги позабыл ввернуть свои коронные соображения о будущем новозеландского зерна.
Два часа спустя президент и директора пришли к выводу, что Мак-Ги «не совсем подходящая фигура», а это должно было означать, что он фигура совсем не подходящая; и они уныло перешли к обсуждению прочих кандидатов. Прочие все никуда не годились.
Четыре месяца спустя они пришли к выводу, что лучше всего повременить, пока не выздоровеет президент. Им не удавалось найти никого, кто мог бы служить гибким передаточным звеном между президентом и правлением. И пришлось им отказаться от преимущественного права на приобретение пароходов компании «Зеленое Перо».
Соль же шутки в том, что эта легкомысленная стрижка была Палмеру Мак-Ги даже к лицу. Он всю жизнь стригся так, как его остриг когда-то давно, когда он был еще первокурсником в Йеле, один парикмахер с Чепел-стрит, оставивший ему респектабельную, но унылую шевелюру. Новая же, короткая стрижка обнажала его энергичные шейные мускулы. Никогда еще не выглядел он таким подтянутым и ладным. Десятки людей на пути от вернонской парикмахерской до нью-йорской больницы обратили внимание на его нервозность, но никто не отнес ее за счет прически, просто гадали: ограбил ли он банк, или подделал чек на крупную сумму?
Мак-Ги вернулся в Верной уничтоженный, а к процессии жертв Уиллиса Стоудпорта, со Скримминс-стрит, присоединился генерал Кореос-и-Дульче, экс-президент Центрально-Американской республики Сан-Колоквин.
Этот генерал колонизовал остров Инес-Айленд, расположенный неподалеку от побережья Сан-Колоквина. Плантации кофе и сахарного тростника раскинул он там по мановению своей руки и жил без забот, экспроприируя десять тысяч беззаботно распевающих туземцев. Он считался веселым и добрым правителем. Когда, после некоторых недоразумений военного характера, он принял на себя бремя президентской власти в Сан-Колоквине, то даже не казнил никого — разве двух-трех родственников, просто из вежливости.
Его колонию на Инес-Айленд обслуживало пароходство «Зеленое Перо». Оборот грузов там был не настолько велик, чтобы официально назначить остановку, но у генерала Дульче была личная договоренность с управляющим «Зеленого Пера», а также с больным президентом «Южной Цитрусовой» — последняя должна была вступить в силу в том случае, если компания вступала во владение пароходами «Зеленого Пера».
Но когда «Южная Цитрусовая» отказалась от своих льготных прав, флотилию «Зеленого Пера» купила не другая трансатлантическая линия, а одна Сиэтлская фирма, которой нужны были пароходы для Канадско-Сибирских торговых перевозок. В результате генералу пришлось обратиться к услугам захудалой Сан-Колоквинской пароходной линии.
Владелец этой пароходной линии ненавидел генерала; он начал ненавидеть его, когда тот еще был президентом, и с тех пор ненависть его долгие годы неуклонно возрастала с каждым проглоченным им в задумчивости стаканчиком джина. Фрукты генерала портились в трюмах старых, скрипучих пароходиков; они никогда не поспевали в порт к отходу лайнера на Север. Его кофе намокало, его сахар не тянул объявленного веса. Когда генерал с горя купил собственное грузовое судно, оно загадочным образом сгорело.
Нищета и безнадежность воцарились на Инес-Айленде. Колонисты голодали. Когда на остров пришла эпидемия инфлюэнцы, ослабевшее население стало вымирать толпами. Некоторые сбежали на материк, разнося с собой заразу. Число смертных случаев, которых при нормальных условиях, при достаточном количестве пищи и медикаментов, можно было, вероятно, избежать, достигло, под подсчетам доктора, профессора сэра Генри Хенсона Стэрджиса, трех тысяч двухсот девяноста. Одним из последних скончался сам генерал.
Но перед тем, как он умер, колесо Фортуны успело повернуться и, миновав его, остановилось против одного европейского монарха. Генерал во всех своих колониальных и финансовых начинаниях был всего лишь подставным лицом, действовавшим в интересах этого молодого монарха. Король чувствовал себя неуютно на своем троне. Он под ним поскрипывал, покачивался, сиденье грозило провалиться.
Приходилось без конца тратиться на то, чтобы его подпирать — щедро одаривать одного герцога, лицемерно возглавлявшего оппозиционную партию, одного иностранного эмиссара, нескольких церковных деятелей, газетных издателей, профессоров и даже одного подставного лидера левого крыла радикальной партии.
За пять лет до того, как Уиллис Стоудпорт погладил Адольфуса Джозефуса Черномордика, король обнаружил, что его личные королевские средства подходят к концу. Он пустился в спекуляции. Он призвал к себе из Центральной Америки генерала Кореоса-и-Дульче; и освоение острова Инес-Айленд совершалось на деньги из королевского кармана.
Вдаваться в хозяйственные детали король, естественно, не мог. Знай он о том, что колония лишилась услуг пароходства «Зеленое Перо», он, возможно, раздобыл бы средства для покупки всей флотилии, когда «Южная Цитрусовая» отказалась от своего льготного права. Но упрямый гордый генерал с его закрученными к небу усами и с его твердой уверенностью в том, что один кастилец стоит четырех андалузцев или восьмерых гринго, надеялся справиться без помощи своего августейшего господина.
Только на пороге смерти он послал наконец королю шифрованную телеграмму о том, что на доходы с Инес-Айленда рассчитывать не приходится. И тогда король понял, что не сможет выполнить обещаний, данных кое-кому из пэров и министров; что красноречивейшие из его сторонников теперь примкнут к республиканскому движению; что позлащенный, но жидконогий трон в любую минуту может быть выбит из-под него ударом грубого рабочего башмака.
Вот как получилось, что в назначенный час отдаленнейшие звезды затрепетали под воздействием таинственной силы, исходившей от затерянной песчинки под названием Земля; той силы, которая для начала играючи передвинула все государственные границы и таможни на юге Европы. В этот час король в отчаянии призвал к себе последних двух министров и одного иностранного эмиссара, которым еще доверял, и со своей исторической слабовольной улыбкой сказал: «Господа, это конец. Как мне поступить: бежать или… или?.. Вы помните, моего кузена не дали похоронить даже как простое частное лицо».
В этот час в нищей лачуге в негритянском квартале столицы Сан-Колоквина умирал генерал Кореос-и-Дульче, друг музыкантов и ученых мужей, умирал не от смертельной болезни, а просто от неудачи, от холодного страха, а также от того, что считал себя больным воспалением легких.
А за тысячу с лишним миль оттуда президент компании «Южное Цитрусовое пароходство» подписывал собственную отставку. Его старый друг, председатель правления, в который раз умолял его: «Но ведь это означает гибель компании, Бен! Мы без вас не вытянем».
— Что делать, Билли, — вздохнул президент. — У меня больше нет сил. Вот если бы мы нашли человека, который мог бы воплотить мои замыслы, тогда я бы еще, быть может, выкарабкался и компания тоже. Одурачили нас с этим Мак-Ги. Не потрать мы на него столько времени, мы бы еще успели, может быть, подыскать нужного человека, который снял бы заботу с моих плеч, и тогда… Ну, да что там. Через три месяца меня не будет, старина. Сразимся-ка напоследок в безик. У меня предчувствие, что сегодня мне сильно повезет.
А полчаса спустя и за полконтинента оттуда Палмер Мак-Ги вышел из дома управляющего Малой Среднезападной железной дороги. Он шел как во сне. Управляющий ему сказал: «Не знаю, в чем дело, милейший, но от вас уже давно нет ровно никакого проку. И пьете вы чересчур. Уезжайте-ка куда-нибудь подальше и возьмите себя в руки».
Мак-Ги дотащился до ближайшего телеграфа и сообщил компании «Буффало и Бангор», что принимает предложенную ему должность в отделении закупок. Жалованье там было не меньше, чем он получал в Верноне, но перспектив никаких. После этого он пошел и выпил коктейль — четвертый за вечер.
Нельзя с достоверностью сказать, в тот ли самый вечер или же еще накануне, цирюльник по фамилии Дискополос впервые ударил жену, и она по этому поводу заметила: «Прекрасно. В таком случае я от тебя ухожу». Соседи говорят, что, хотя побил он ее в этот день впервые, отношения у них испортились уже давно. Утверждают, что неприятности у них начались с того вечера, когда мистер Дискополос пообещал прийти домой к ужину, я сам явился только в половине второго ночи. Оказывается, это был день рождения его жены, о котором он совершенно забыл, а она, бедняга, приготовила целый пир.
Зато достоверно известно, что в тот же самый час в доме Стоудпортов на Скримминс-стрит царил покой и шуршали вечерние газеты.
Уиллис мимоходом дернул за хвост Адольфуса Джозефуса Черномордика, теперь уже почти взрослого кота, и миссис Стоудпорт жалобно воскликнула:
— Уилли, не трогай, пожалуйста, кошку! Она тебя поцарапает, и ты наберешься от нее блох и всякой мерзости. Подумать страшно, каких только последствий не может быть, если возиться с животными…
Мистер Стоудпорт, зевнув, вмешался:
— Да оставь ты, ей-богу, ребенка в покое. Можно подумать, что действительно произойдет что-то ужасное, оттого что он погладит котенка. Уж не боишься ли ты, что он подхватит этих… как их?.. микробов и кого-нибудь потом заразит и по его милости заболеют еще несколько человек? Ха-ха-ха! Или еще, чего доброго, окажется, что из-за него где-то ограбили банк? Ха-ха-ха! Ты уж лучше не давай, мамочка, воли своему воображению… о-о-хо-хо!
Мистер Стоудпорт, зевая, выставил из гостиной кота, зевая, завел на камине часы и, зевая, отправился наверх спать, посмеиваясь своей мысли о мистическом влиянии, которое их Уиллис мог бы оказывать на судьбы людей, живущих от него за пять-шесть кварталов.
А в это самое мгновение в средневековом замке в пяти тысячах миль от Уиллиса Стоудпорта король древнего народа сказал со вздохом его сиятельству достопочтенному графу Арденскому, кавалеру ордена Бани высшей степени и неофициальному представителю интересов британской короны:
— Да, это сумерки богов. Горжусь, однако, тем, что даже в моем падении мне отчетливо виден таинственный перст судьбы. Я твердо знаю, что мои несчастья всего лишь звено в величественной цепи событий, начиная с…
— …с гибели тысяч людей и с потери миллионов фунтов в Сан-Колоквине, — задумчиво подхватил лорд Арден.
— Нет, нет! Не с этих земных мелочей. Уже много лет я занимаюсь астрологией. И мы с моим звездочетом определили, что несчастья мои и моего бедного народа суть лишь последний акт космической трагедии, которая началась с эзотерических изменений в магнетизме Азимеха, холодной девственной звезды. Что ж, во всяком случае, утешительно сознавать, что твои страдания порождены не какими-то пошлыми причинами, что такова была воля задумчивых светил, повисших над черными безднами вечной ночи, и что…
— А-а-а! Ну, да. Конечно, конечно, — сказал граф Арденский.
Думается мне, нет ни одного делового человека, будь то банкир, сенатор или драматург, который по секрету от всех не питал бы симпатии к какому-нибудь пьянице в немыслимой шляпе, живущему в глуши и добывающему средства к жизни сомнительными путями. (Это говорит член Верховного Суда. Я не собираюсь подписываться ни под его теориями, ни под его рассказом.) Может быть, этот чудак — провинциальный гид или владелец гаража, когда-то содержавший платные конюшни, или уж вовсе бесполезный хозяин постоялого двора, который удирает пострелять уток, вместо того чтобы подметать полы, и все же ваш напыщенный горожанин наверняка ухитрится каждый год навестить его и побездельничать с ним, втайне предпочитая его всем великолепным столпам общества.
С этой точки зрения есть доля правды в той чепухе насчет Вольных Просторов, которой полны объявления, рекламирующие романы о Диком Западе. Я не знаю, в чем тут причина; возможно, в том, что, как бы мы ни были привязаны к вещам, домам, автомобилям и к дорого обходящимся нам женам, нас все еще манит простота. Или, возможно, в том и есть весь фокус цивилизации, что с виду цивилизованный человек в глубине души только бродяга, предпочитающий фланелевые рубахи, небритые щеки, крепкие словечки и грязные оловянные тарелки всей этой чистенькой, разложенной по полочкам «культурной» жизни, которую нам навязывают наши женщины.
Когда я окончил юридический факультет, я, надо думать, был такой же кривляка, болван и честолюбец, как и большинство юнцов. Я мечтал о высоком положении, о богатстве. Я хотел прославиться и обедать в лучших домах с людьми, презирающими «простонародье», то есть тех, кто не переодевается к обеду. Я, видите ли, тогда еще не знал, что нет ничего скучнее званого обеда, если не считать послеобеденных разговоров, во время которых несчастные жертвы переваривают пищу и набираются сил для игры в бридж. Каким я был глупым щенком! Я даже лелеял мечту жениться на богатой. Вообразите же, что я почувствовал, когда, окончив университет с отличием, я получил место пятнадцатого помощника секретаря в знаменитой юридической фирме «Ходжинс, Ходжинс, Беркман и Тауп» и мне доверили не подготовку дел, а лишь вручение повесток с вызовом в суд! Словно бездарному частному сыщику! Словно паршивому писарю у шерифа! Мне сказали, что начинать надо с этого, и я скрепя сердце с великим отвращением принялся за работу. Разъяренные актрисы выгоняли меня из своих уборных, и время от времени какой-нибудь здоровенный ответчик бил меня в праведном гневе. Мне пришлось узнать — и всей душой возненавидеть — самые грязные и мрачные закоулки города. Я уже подумывал о том, чтобы сбежать в свой родной городишко — там я сразу мог бы стать самостоятельным адвокатом.
Однажды, к моей радости, меня послали миль за сорок, в местечко Ныо-Маллион, вручить повестку некоему Оливеру Латкинсу. Этот Латкинс работал раньше в Северном лесничестве и был знаком с обстоятельствами заключения договора на один пограничный лесной участок. Он был нам нужен как свидетель, но упорно не являлся на вызовы.
Когда я сошел с поезда в Нью-Маллионе, возникшее было у меня теплое чувство к милым, скромным деревенькам сразу улетучилось: по улицам текли потоки грязи и рядами стояли лавчонки, размалеванные в нелепый ржавый цвет или вовсе не крашеные. Хоть Нью-Маллион и насчитывал тысяч восемь или девять жителей, он был захламлен, как шахтерский поселок. На станции только один человек показался мне симпатичным — рабочий транспортной конторы. Это был веселый малый лет сорока, толстый, краснолицый; комбинезон и диагоналевая куртка сидели на нем, будто он в них родился. Он был чумазый и очень приветливый, из тех, что всем и каждому друг-приятель, каждого похлопает по плечу.
— Мне нужно найти человека по имени Оливер Латкинс, — сказал я ему.
— Латкинс? Да я недавно его видел, и часу не прошло. Впрочем, этого парня трудновато поймать, вечно он где-то рыщет по каким-то темным делишкам. Верней всего, он сейчас сколачивает партию в покер у Фрица Бейнке, в каморке позади шорного магазина. Вот что, сынок… Он вам срочно нужен, этот Латкинс?
— Да. Мне надо поспеть обратно с вечерним поездом. — Я держался внушительно и загадочно, словно опереточный сыщик.
— Тогда вот что. Есть у меня лошадка. Я сейчас выкачу таратайку, и мы объедем вместе всю округу и разыщем его. Я знаю, где он бывает.
Он был так явно дружелюбен, так быстро включил меня в круг своих приятелей, что я тотчас растаял. Я понимал, конечно, что он не забывает и о выгоде, но добродушие его было неподдельно, и если уж придется платить за лошадь, чтобы разыскать моего Латкинса, приятно, что деньги достанутся такому славному малому. Я нанял его за два доллара в час, и он, сбегав домой, прикатил на чем-то вроде черного ящика на колесах.
Он не распахнул передо мной дверцу, не сказал: «Пожалуйте, сэр». Я думаю, он скорее умрет, чем назовет кого-либо «сэром». Он и святого Петра назовет «Питом», когда предстанет перед райскими вратами, и, мне кажется, добрый святой ничуть на него не обидится.
— Ну, молодой человек, вот моя карета, — сказал он, улыбаясь во весь рот, и я почувствовал себя так, будто мы век знакомы. (Они всегда рады угодить приезжему, эти сельские жители.) Было ясно, что он уже считает себя просто обязанным разыскать мне Оливера Латкинса.
— Я, конечно, не хочу совать нос в ваши дела, — сказал он, словно бы даже смущенно, — однако, догадываюсь, вы собираетесь получить с Латкинса должок — он ведь никогда никому не платит. Он и мне еще должен шесть монет: дернула меня нелегкая играть с ним в покер. Он неплохой парень, но уж такой уродился — тошно ему деньгу из рук выпускать. Так что, если желаете получить с него, надо бы нам, как бы сказать, подкрасться к нему и окружить. Шляпа у вас больно модная, сразу видно, городской… Если сами начнете его разыскивать, он заподозрит неладное и улизнет. Давайте я зайду к Фрицу Бейнке и узнаю, а вы держитесь сзади.
Этим он окончательно покорил меня. Самому мне никогда бы не найти Латкинса. Теперь моего полку прибыло. В порыве откровенности я объяснил моему вознице, что мне надо вручить Латкинсу судебную повестку, а этот парень упрямо не хочет дать показания на процессе, где все прояснилось бы, расскажи он только об одном разговоре. Возница слушал внимательно, а я был еще так зелен, что исполнялся чувством благодарности к любому сорокалетнему мужчине, если он слушал меня без улыбки.
Под конец он хлопнул меня по плечу (очень чувствительно) и захохотал:
— Ну и удивим мы братца Латкинса!
— Поехали, друг.
— Здесь почти все зовут меня Билл. Или Мэгнусон. Уильям Мэгнусон — модный выезд и перевозка грузов.
— Хорошо, Билл. Мы заедем к этому шорнику Бейнке?
— А как же. Он наверняка там. Он часто играет в покер, а уж плутовать мастак, черт его подери! — Билл, казалось, восхищался жульническими способностями Латкинса, и я подумал: будь он шерифом, он и ловил бы его с жаром и повесил бы с нежностью.
Около шорной лавки, мрачной и унылой с виду, наша колымага остановилась, и мы зашли внутрь.
В лавке густо пахло выделанной кожей. Тощий человек, должно быть, сам мистер Бейнке, продавал фермеру хомут.
— Нолли Латкинса нынче не видали? Его приятель ищет, — с напускным простодушием спросил Билл.
Бейнке взглянул мимо Билла, прямо на меня, незнакомца, немного помедлил и признался:
— Угу, он недавно тут был. Верно, пошел к Шведу побриться.
— Ладно, если еще заглянет, скажите, что я его ищу. Может, сыграем в покер по маленькой. Говорят, он, грешник, играет в эти самые азартные игры.
— Да уж известно, какой он заводила, — проворчал Бейнке.
Мы разыскали парикмахерскую Шведа. Билл опять по доброте сердечной пошел на разведку, а я прятался возле двери. Он спросил у Шведа, а потом и у двух его клиентов, не видали ли они Латкинса.
— Не видал и видеть не хочу, — решительно и со злостью заявил Швед, — а вы, если его найдете, стребуйте с него доллар и тридцать пять центов, которые он мне задолжал.
Один из клиентов вспомнил, что, кажется, видел Латкинса на Главной улице, «по эту сторону от гостиницы».
— Ну, коли он потерял кредит у Шведа, то наверняка скоблит щеки у немца Грея, — сделал вывод Билл, когда мы снова забрались в повозку. — Сам бриться он не станет, ленив больно.
В парикмахерскую Грея мы опоздали на каких-нибудь пять минут. Латкинс только что ушел — скорее всего в бильярдную. В бильярдной оказалось, что он просто купил пачку сигарет и отправился дальше. Так мы и гонялись за ним по пятам целый час, но ни разу нигде не настигли, а меж тем было уже половина второго, и я проголодался. Сельский уроженец, я в городе частенько скучал по ядреному деревенскому словцу, и теперь, слушая соленые шуточки и замечания Билла по адресу парикмахеров, священников, врачей и ломовых извозчиков Нью-Маллиона, я от души наслаждался, и меня уже не очень заботило, найду я Латкинса или не найду.
— Не пора ли закусить? — предложил я. — Давайте зайдем в ресторан позавтракаем. Я угощаю.
— Поедем лучше ко мне домой. Я не больно люблю эти рестораны… их здесь всего четыре, и все паршивые. Мы вот что сделаем. Места красивые любите? С Вейдского холма очень вид хороший, прямо картина. Скажем моей старухе, чтоб приготовила нам завтрак, — она возьмет с вас каких-нибудь пятьдесят центов, не больше, чем в кафе, да и накормит лучше, — а потом заберемся на холм и отдохнем на травке.
Я понимал, что мой новый приятель отчасти хитрит; понимал, что его радушие не исчерпывается только братской любовью ко мне, столичному молодому человеку. Я платил ему за потраченное время, всего я заплатил за шесть часов (включая час на завтрак) и по цене, которая тогда считалась непомерно высокой. Однако он был не большим мошенником, чем я, — весь расход я ведь поставил в счет фирме, а между тем за то удовольствие, что я получал от россказней Билла, не грех было бы заплатить из собственного кармана. Его деревенская непосредственность и природная мудрость действовали на заезженного городом юнца, словно освежающий душ. Пока мы сидели на вершине холма и любовались фруктовыми садами и речкой, что петляла среди зарослей ивняка, он все говорил о своем Нью-Маллионе и нарисовал целую галерею портретов. За его насмешливостью проглядывала доброта. Ничто не ускользало от его зоркого глаза, но как бы он ни потешался, он все на свете мог понять и простить. В ярких красках описал он мне жену пастора, которая чем глубже залезала в долги, тем громче пела гимны в «епискокопальной» церкви. Поведал и о двух юношах, что явились домой из колледжа в модных кремовых брючках; и об адвокате, который носил либо галстук, либо полотняный воротничок, но то и другое вместе надеть отказывался, хотя жена годами устраивала ему из-за этого сцены. Все эти люди стояли передо мной, как живые. В тот день я узнал о Нью-Маллионе больше, чем о своем городе, да и полюбил его крепче.
Пусть Билл не имел никакого понятия об университетском образовании и городской жизни, он гораздо больше приобрел, скитаясь по стране: кем он только не был! О н работал на железной дороге, на уборке полей и на валке леса и из своих странствий вынес убеждение, что жить надо просто, с улыбкой. Он влил в меня бодрость. Теперь, вспоминая Билла, я понимаю, что подразумевают под словами «настоящий мужчина» (хотя сам ненавижу это избитое выражение).
Мы покинули безмятежный уголок среди садов и снова пустились на поиски Оливера Латкинса. Но найти его не удавалось. Наконец Билл припер к стене одного приятеля Латкинса, и тот признался, что «Оливер скорее всего уехал на ферму к своей матери, в трех милях к северу».
Разработав стратегический план, мы отправились в путь.
— Мамашу эту я знаю, — вздохнул Билл. — Страшилище. Сущая ведьма. Один раз пришлось мне перевозить ее сундук, так она мне чуть башку не оторвала — не так, видишь ли, берусь, надо осторожнее! Точно это не сундук, а корзина с яйцами. Ростом она футов девять, да четыре фута в обхвате, проворная, что твоя кошка, а уж бранится-хоть уши затыкай. Бьюсь об заклад, Оливер пронюхал, что его кто-то выслеживает, и смотался туда, прячется за материной юбкой. Ну, ничего, мы попробуем взять ее на испуг. Только ты уж сынок, предоставь это мне. Может, ты и силен в латыни да в географии, а ругаться-то не обучен.
Мы въехали во двор захудалой фермы, нас встретила дородная, бодрая старуха. Мой опекун встал перед ней, набычился и взревел:
— Вы меня помните? Я Билл Мэгнусон, из транспортной конторы. Мне нужен ваш сын Оливер. Вот мой друг из города припас для него подарочек.
— Ничего я про Оливера не знаю и знать не хочу, — заорала она в ответ.
— Эй, бросьте! Мы уже по горло сыты такой чепухой! Вот молодой человек — поверенный полицейского комиссара, и мы имеем полное право обшарить любой дом и разыскать этого самого Оливера Латкинса.
Все это прозвучало так грозно, что наша амазонка, по-видимому, струхнула. Она отступила в кухню, мы — за ней. Она схватила с приземистой, почерневшей и поседевшей от многолетнего жара плиты тяжелый утюг и двинулась на нас.
— Валяйте обшаривайте — как бы только я вас вперед не обжарила! — заорала она во все горло и расхохоталась нам вслед, когда мы в испуге попятились.
— Пошли отсюда. Еще убьет, — выдохнул Билл и уже за дверью прибавил: — Видал, как она ухмылялась? Она дурачит нас. Этакое нахальство!
Я согласился, что это неуважение к закону.
Все же мы произвели кое-какой обыск. Домишко был одноэтажный. Билл обошел его кругом, заглянул в каждое окно. Мы облазили амбар и конюшню и убедились, что Латкинса там нет. У меня едва оставалось время, чтобы поспеть на вечерний поезд, и Билл отвез меня на станцию. По дороге в город я почти не беспокоился о том, что не удалось разыскать Латкинса. Меня слишком занимали мысли о Билле Мэгнусоне. Я всерьез подумывал возвратиться в Нью-Маллион и заняться там адвокатской практикой. Если я в Билле обнаружил такую бездну человеческих достоинств, неужели я не полюблю еще неизвестных мне Фрица Бейнке, Шведа-парикмахера и сотню других соседей — неторопливых в разговоре, простодушных и мудрых. Я рисовал себе бесхитростную, счастливую жизнь, далекую от сухой учености университетских юридических фирм. Я был возбужден, словно ненароком нашел сокровище.
Однако, если я почти не думал о Латкинсе, в конторе о нем не забывали. На другое утро я застал их в большом волнении: дело было готово к судебному разбирательству, не хватало только Латкинса — я оказался тупицей, опозорил фирму. В то утро моя блестящая карьера едва не оборвалась. Шеф только что не совершил оскорбления действием, он весьма прозрачно намекнул, что я больше гожусь в землекопы, чем в юристы. Мне приказали вернуться в Нью-Маллион и послали со мной бывшего бухгалтера из лесничества, который знал Латкинса в лицо. Я огорчился: теперь мне не удастся еще раз побыть в обществе Билла Мэгнусона и насладиться его красочными рассказами.
Когда поезд подошел к Нью-Маллиону, Билл стоял на платформе около своей колымаги. Но вот что любопытно: рядом с ним стояла эта старая ведьма — мамаша Латкинса, и они вовсе не бранились, а мирно беседовали и смеялись.
Со ступенек вагона я показал на них своему спутнику и в юношеском восторге прошептал: «Вот прекрасный человек, настоящий мужчина!»
— Вчера тоже его видали? — спросил бухгалтер.
— Я провел с ним весь день.
— Он помогал вам искать Оливера Латкинса?
— Да, он мне очень помог.
— Кому и помогать, как не ему. Это же сам Латкинс и есть!
И вот что самое обидное: когда я вручил Латкинсу повестку в суд, его мать улыбнулась мне так, словно я был умненький мальчик лет семи от роду, и оба радушно и ласково приглашали меня зайти к каким-то их соседям и выпить чашечку кофе.
— Я рассказал им про вас, и им до смерти охота на вас поглядеть, — весело объяснил Латкинс. — Из всего города только они, кажется, и не видели вас вчера…
Доктор Селиг был авантюрист. Конечно, подобная мысль никогда бы не пришла вам в голову. Это был любезный, несколько лысоватый молодой холостяк, преподаватель истории и экономики в Эразмус-колледже, где ему вменялось в обязанность, сидя на дурацком возвышении, ласково уговаривать пятьдесят юнцов и девиц, которые ничем не интересовались, кроме поцелуев и закрытых автомобилей, увлечься до самозабвения законом убывающих прибылей.
Но вечерами в своем чинном пансионе он курил трубку, что считалось непристойным под священной сенью колледжа, и отважно писал книгу, которой предстояло прославить его имя.
Каждый человек пишет книгу, это всем известно. Но у Селига книга была особенная. Глубокая. Судить о ее превосходных качествах можно было хотя бы по тому, что, написанная всего на три четверти, она уже имела тысячу пятьсот таких выразительных сносок, как, например, «см. ВАОИИ, VIII, стр. 234 и далее». Настоящая книга, не какая-нибудь дешевка, написанная ради денег.
Называлась она «Влияние американской дипломатии на внутреннюю политику Пан-Европы».
По мнению Селига, «Пан-Европа» звучало более красиво и учено, чем просто «Европа».
Если бы доктор Селиг не руководствовался убеждением, что чем труднее произведение читается, тем оно лучше, — книга на самом деле могла бы быть интересной. Он открыл мир, полный романтики и малоизвестный. Подобно путешественнику, набредшему в пустыне на неведомый оазис, где журчат фонтаны, смеются девушки и шумит людный базар, он нашел среди старинных документов свидетельства о том, что Франклин в своей скромной меховой шапке был некогда донжуаном парижского общества, что Адаме боролся против намерения английского правительства признать конфедерацию Южных штатов, что Бенджамин Томпсон, янки из Массачусетса, был в 1791 году главным советником при дворе в Баварии и носил титул графа Румфорда.
Селига волновали эти люди, благодаря которым мир в те дни восхищался Америкой больше, чем в наше время. Взволновала его и история сенатора Райдера и даже вызвала легкий приступ не приличествующего ученому гнева.
Ему, разумеется, было известно, что в первое президентство Гровера Кливленда Лафайет Райдер предотвратил войну между Америкой и Англией; что Райдер был в свое время государственным секретарем и послом в Париже, где его ум, манеры и остроумие снискали ему всеобщее внимание; что, будучи членом сената, он породил и выпестовал закон Райдера — Ханклина, спасший американские рынки пшеницы, и что его книги «Перспективы разоружения» и «Англо-американская империя» были не просто отличной пропагандой идей пацифизма, но вдохновенными трудами, которые могли бы послужить предотвращению бурской войны, испано-американской войны и мировой войны, если бы в его викторианском мире нашелся хотя бы десяток его единомышленников. Все это было известно Селигу, одного он не мог вспомнить: когда Райдер умер.
Позже, вне себя от изумления, он узнал, что сенатор Райдер вовсе не умер, что ему девяносто два года и он доживает свой век, забытый родиной, для возвеличения которой он так много сделал.
Да, с горечью думал Селиг, мы чтим наших великих людей — иногда целых два месяца после того, как они совершили подвиг, который вызвал наш восторг. Но ведь у нас демократия, поэтому пусть герой не воображает, что если 1 марта мы устроили ему (против его желания) триумфальное шествие по Бродвею или (несмотря на яростное сопротивление) окунули его в шумиху рекламы, то он может надеяться, что о нем еще будут помнить 2 мая.
Адмирала Дьюи, которого газеты целую неделю величали соединением Нельсона, Наполеона и рыцаря Байярда, впоследствии свели в могилу всевозможными нападками. Если драматург имеет успех в течение одного сезона, то да помогут ему боги! Ибо после этого и до конца его дней люди будут ходить на его пьесы в единственной надежде, что он оскандалится.
Но не всегда веселая толпа поклонников стаскивает своего кумира с пьедестала, дабы обнаружить его глиняные ноги, — бывает, что огромный стодвадцатимиллионный народ просто-напросто предает его забвению, презрительно и равнодушно.
Так возмущался доктор Селиг, собираясь в конце своей книги воскресить Райдера из мертвых. Он питал скромную надежду, что книга выйдет в свет еще при жизни сенатора и тем самым осчастливит старика.
Когда Селиг читал речи Райдера, рассматривал его портреты в подшивках старых журналов, ему казалось, что он близко знает сенатора. Он ясно видел перед собой высокого человека с непринужденной осанкой, его лицо, в котором противоречиво сочетались тонкий длинный нос, веселые глаза и огромный выпуклый лоб, отчего казалось, что в нем было одновременно что-то от пуританина, от клоуна и от благожелательного ученого.
Селиг мечтал написать Райдеру и спросить его — ах! — о тысяче разных вещей, объяснить которые мог только он, — например, в чем заключались предложения Лайонеля Саквиль-Уэста касательно Колумбии; что писала королева Виктория в своем знаменитом неопубликованном письме президенту Гаррисону относительно права рыбной ловли в нью-фаундлендских водах. А что, если написать?
Нет, старику девяносто два года, и Селиг питал к нему такое благоговение, что не решился бы его обеспокоить. К тому же он вполне здраво опасался, что человек, который некогда послал к черту Гладстона, просто выкинет его письмо в корзину. Сенатор был так основательно забыт, что Селиг сначала никак не мог узнать, где он живет. Справочник «Кто есть кто» адреса не указывал. Начальник Селига, профессор Манк, о котором говорили, будто он знает все на свете, кроме того, где находится его прошлогодняя соломенная шляпа, проблеял в ответ на его вопрос: «Дорогой мой! Местожительство Райдера на каком-нибудь кладбище! Он отошел к праотцам, насколько я помню, в 1901 году».
Кроткий доктор Селиг едва не совершил смертоубийственной расправы над почтенным американским историком.
Наконец в бюллетене, издаваемом Лигой Противников Сухого Закона, Селиг нашел в списке директоров: «Лафайет Райдер (бывш. сенат. США, госуд. секр.), Уэст-Уикли, штат Вермонт». Хотя ему было безразлично, где живет сенатор, Селиг так разволновался в тот вечер, что выкурил лишнюю трубку.
Он хотел уехать куда-нибудь на время каникул, мечтая кончить за лето свою книгу. Сенатор жил в штате Вермонт, и Селига потянуло туда. В одном педагогическом журнале он нашел объявление: «Скай-Пикс, близ Уикли, штат Вермонт — тихий лесной уголок; библиотека; интеллигентное общество; теннис, ручной мяч, прогулки верхом; по вечерам традиционное пение у костра; мебл. бунг., цены умеренные».
Вот как раз то, что ему нужно: тихий уголок, библиотека, умеренные цены и к тому же соседство с его кумиром. Он снял мебл. бунг. на лето и понес свой чемодан на вокзал в тот чудесный день, когда юные мучители, терзавшие его целый год каверзными вопросами, разъехались во все стороны, дав ему возможность на целых три месяца почувствовать себя человеком. Скай-Пикс оказался бывшей фермой, после переделки самым обидным образом смахивавшей на кафе. Его бунгало — некогда простой амбар для хранения зерна — было выкрашено в нежно-голубой и желтый цвета и носило название «Шелли». Но ферма лежала среди гор, и воздух, благоухавший сеном и хвоей, нес исцеление его легким, забитым пылью аудиторий.
В первый же день он спросил за обедом владельца Скай-Пикс, некоего мистера Идла:
— Кажется, сенатор Райдер живет где-то поблизости?
— Ну как же, на горе, мили четыре отсюда.
— Хотелось бы как-нибудь его увидеть.
— Я отвезу вас к нему, когда захотите.
— Что вы, как можно! Я не смею его беспокоить!
— Ерунда! Он старый, это верно, но живо интересуется всем, что происходит по соседству. Я ведь купил эту ферму у него и… Не забудьте, вечером будем петь у костра.
В восемь вечера Идл вытащил Селига из его укромного амбара как раз в тот момент, когда взаимоотношения между Локарнским пактом и Версальским договором начали великолепно увязываться.
Пели песни вроде «Долгий, долгий путь» и «У всех божьих деток есть башмаки». (У божьих деток имелись, кроме того, пиджаки, брюки, жилеты, автомобили, арбузы и т. д. до бесконечности.) Рядом с Селигом у костра сидела молодая женщина, у которой имелись нос, глаза, свитер и спортивного вида юбка, — все это не особенно хорошее, но и не особенно плохое. Он не обратил бы на нее внимания, если бы она сама не остановила на нем свой выбор.
— Я слышала, вы преподаете в Эразмус-колледже, доктор Селиг?
— Угу.
— Вот где по-настоящему обращают внимание на воспитание характера. В конце концов какой смысл развивать умственные способности, если развитие характера отстает от развития интеллекта? Видите ли, я тоже преподаю — о, не в колледже, как вы. Я всего-навсего веду историю в средней школе в Скенектади. Давайте познакомимся — Сельма Суонсон. Нам нужно когда-нибудь обстоятельно поговорить о преподавании истории, хорошо?
— Угу, — ответил Селиг и удрал. Но только укрывшись в своем амбаре, посмел сказать вслух: — Совсем не хорошо.
Три месяца он отказывается думать о лекциях и о прелестях воспитания характера. Ему предстоит будущее ученого. Даже сенатор Райдер, быть может, пришел бы в волнение, если бы узнал, какой великий ум тихо отходит ко сну в хлебном амбаре в четырех милях от него!
На следующий день, когда он усердно корпел над своей книгой, Идл ворвался к нему со словами:
— Я еду в Уикли. Буду рядом с фермой старого Райдера. Поехали, я вас познакомлю с ним.
— Ой, нет, честное слово, неудобно!
— Бросьте, он, небось, скучает один. Поехали!
Прежде чем Селиг успел передумать и, выбравшись из автомобиля стремительного Идла, вернуться домой, они уже мчались по горной дороге и вскоре въехали через мраморные ворота в имение сенатора. Миновав сырую заросль берез и кленов, они оказались на лугу, где высился старинный каменный дом с огромной верандой, обращенной в сторону пестрой, как шахматная доска, долины. Они лихо подкатили к веранде, и Селиг увидел лежавшего в шезлонге старика, укрытого пледом. Казалось, что в полумраке веранды весь свет сосредоточился на его лысой голове, похожей на обтянутый глянцевитым пергаментом шар, и на больших бескровных руках, лежавших неподвижно, как у покойника, на покрытых пледом коленях. В потухших глазах не чувствовалось никакого интереса к жизни.
Выскочив из машины, Идл рявкнул:
— Добрый день, сенатор! Прекрасная погода, верно? Я привез вам гостя. Мистер Селит преподает в колледже… э-э… в одном из наших колледжей. Через час я вернусь.
Он схватил Селига за руку — силища у него оказалась непомерная — и вытащил из машины. В голове у несчастного Селига все смешалось. Прежде чем он сумел выудить из этой гущи хоть одну путную мысль, машина Идла, зафыркав, исчезла, а Селиг остался стоять перед верандой, загипнотизированный взглядом сенатора Райдера, слишком старым, чтобы выражать гнев или ненависть, но не утерявшим способность излучать презрение.
Райдер молчал.
Тоном школьника, на которого возводят напраслину, Селит воскликнул:
— Честное слово, сенатор, я ни в коем случае не хотел вторгаться к вам без приглашения. Я думал, Идл просто представит меня вам и снова увезет. Мне кажется, у него были самые добрые намерения. А впрочем, подсознательно я, быть может, действительно хотел завязать знакомство. Мне так хорошо известны ваши «Перспективы разоружения» и «Англоамериканская империя»…
Сенатор зашевелился, словно древний филин, просыпающийся в вечерние сумерки. Глаза его ожили. Казалось, вот-вот он закричит резко и хрипло, как старая брюзгливая птица, но когда он заговорил, Селиг услышал спокойный, исполненный благородства голос:
— Я не предполагал, что кто-нибудь заглядывает в мои книги после тысяча девятьсот десятого года.
Старчески слабым, но изысканно любезными был жест, которым он пригласил Селига сесть.
— Вы учитель?
— Я преподаю в одном небольшом колледже в Огайо. Читаю экономику и историю. Я пишу монографию по истории американской дипломатии, и, естественно… встречаются такие вещи, которые никто, кроме вас, объяснить не может!
— Оттого что я так стар?
— Нет! Оттого что вас всегда отличали широкая осведомленность и огромное мужество — может быть, это одно и то же. Работая над книгой, я буквально каждый день мечтал о возможности посоветоваться с вами. Например, скажите, сэр, ведь это верно, что государственный секретарь Олни хотел начать войну с Англией из-за Венесуэлы? Он мечтал прослыть героем, да?
— Нет!
Старик сбросил с себя плед. Казалось странным, что на нем был не халат, отделанный по старинной моде золотым шнуром, а отлично выутюженный полотняный костюм и элегантный галстук-бабочка. Сенатор выпрямился в своем кресле. Он оживился, голос его зазвучал тверже:
— Нет, это был человек, преданный своей родине. Твердый. Честный. Готовый идти на соглашение, если это было нужно, но умевший не дрогнуть перед опасностью… Мисс Талли!
На крик сенатора из широкой двери с большим полукруглым окном наверху появилась сестра. Ее строгая белая форма была так туго накрахмалена, что чуть ли не скрипела, но это была молодая женщина, свежая, как пион, из тех, которые непременно будут нянчить любого мужчину любого возраста, неважно, нравится ему это или нет. Она свирепо посмотрела на непрошеного гостя, погрозила сенатору пальцем и сказала со сладкой улыбочкой:
— Смотрите не переутомляйте себя, а то я рассержусь и в наказание уложу вас в постель. Доктор сказал…
— К черту доктора! Попросите миссис Тинкхем принести их архива письма Ричарда Олни — Вашингтон, тысяча восемьсот девяносто пятый год. Ол-ни. И, пожалуйста, поскорее.
Когда мисс Талли ушла, сенатор проворчал:
— Нужна мне эта сестра, как кошке второй хвост. Это все болван доктор выдумал, старый осел! Ему семьдесят пять лет, у него с тысяча восемьсот восемьдесят восьмого года ни единой мысли в голове не водится. Уж эти мне доктора!
Он произнес целую речь об искусстве врачевания, уснащенную такими энергичными ругательствами, что Селиг замер в ужасе и восхищении. Сенатор не смягчил красочности своих выражений и тогда, когда вошла его секретарша миссис Тинкхем, маленькая, тщедушная, вылинявшая вдова девственно-непорочного вида.
Селиг думал, что она со страху покончит с собой, бросившись вниз с высокой веранды. Но этого не случилось. Она подождала немного, деликатно зевнула, подала сенатору конверт из плотной коричневой бумаги и не менее деликатно удалилась.
Сенатор ухмыльнулся.
— Вечером сделает из меня мишень для своих молитв. При вас не посмела. Ну вот, теперь легче стало. Крепкая ругань — отличное терапевтическое средство, забытое в наш развращенный век. По части крепких выражений я могу сообщить вам более исчерпывающие сведения, чем по части дипломатии, — кстати, дипломатия широко ими пользуется. А вот то письмо, в котором государственный секретарь Одни говорит о роли своей дипломатической переписки с правительством Великобритании.
Этот листок был страницей истории. Никогда в жизни Селиг не брал в руки ни одного предмета с таким благоговейным трепетом.
— Ой! — воскликнул он. — Да ведь вы использовали его — конечно. Я-то знаю только начало письма. Вы не представляете себе, сэр, как мне интересно взглянуть на остальную часть. Если я не ошибаюсь, вы использовали первый абзац в вашей «Англо-американской империи», кажется, на странице двести семьдесят шестой, не правда ли?
— Возможно. Эта работа не принадлежит к числу моих настольных книг.
— Вам, несомненно, известно, что в прошлом году это письмо было перепечатано из вашей книги в «Вестнике Американского общества исторических изысканий»?
— Вот как?
Старик был, по-видимому, чрезвычайно польщен. Он ласково посмотрел на Селига, как на молодого, но испытанного друга, и проговорил, усмехнувшись:
— Кажется, я понимаю, что чувствовал царь Тут, когда его вспомнили и откопали… Мисс Талли! Эй, мисс Талли, будьте любезны, велите Мартенсу принести нам виски с содовой и два бокала. Как?! Ну, знаете, сударыня, мы с вами успеем обсудить мои старческие пороки, когда наш гость уедет. Повторяю — два бокала! Так вот, вернемся к государственному секретарю Олни. Дело обстояло так…
Два часа спустя сенатор Райдер все еще говорил, и за эти два часа он сообщил Селигу столько нигде не опубликованных сведений, сколько исследователь не обнаружил бы и за два года работы.
Два часа Селиг провел в обществе президентов и послов, слушал беседы министров иностранных дел за обеденным столом, беседы настолько конфиденциальные, имевшие такое значение для судеб мира, что о них не упоминается даже в частной переписке. Сенатор рассказал Селигу о своей дружбе с королем Эдуардом, о том, как однажды за стаканом минеральной воды король предсказал будущую мировую войну.
Скромный учитель, которому ни разу в жизни не доводилось беседовать с более важным лицом, чем ректор захолустного колледжа, захлебывался от чувства, что стал поверенным тайн королей и фельдмаршалов, Анатоля Франса и лорда Холдейна, Сары Бернар и Джорджа Мередита.
Только сейчас Селиг по-настоящему понял (хотя теоретически всегда это знал), что в частной жизни все великие мира сего — простые, обыкновенные люди, как, скажем, доктор Уилбур Селиг, преподаватель Эразмус-колледжа. С королем Эдуардом, например, он почувствовал себя на короткой ноге, когда узнал от сенатора (хотя тот, возможно, и преувеличивал), что король не умел чисто, без немецкого акцента, произнести собственное имя, и ощутил себя светским кутилой, услышав подробности одной не сверхпристойной вечеринки, на которой после обильных возлияний Бахусу некий английский герцог, некий немецкий князь и некий португальский король распевали в компании сомнительных дам (и с сенатором Райдером в роли дирижера) нежный романс «Наливай, не зевай».
В течение этих двух часов было несколько минут, когда Селиг витал между небом и землей, в мире бесплотных духов Конан Дойля. До этого дня бутылка домашнего пива раз в месяц казалась Селигу пределом злоупотребления алкогольными напитками. Сделав себе слабую смесь виски с содовой, он заметил — несколько встревоженный своим незнанием великосветских обычаев по части спиртного, — что сенатор налил себе виски в три раза больше.
Однако старик, не спеша смаковавший виски, покачивая лысой головой от удовольствия, держался крепко, в то время как Селиг, пробив какие-то розово-серые облака, прорезаемые вспышками молний, взвился на шесть миллионов миль над землей и парил на этой головокружительной высоте, едва соображая что-либо, в то время как далеко-далеко внизу сенатор ораторствовал о взаимосвязях кубинского сахара и колорадской свеклы.
Один раз в поле зрения Селига возник Идл в своем грязном автомобильчике, предложил увезти его домой, но, к радости Селига, сразу исчез после короткого замечания сенатора:
— Доктор Селиг останется обедать. Его отвезут в моей машине.
Обед… Селиг редко заглядывал в беллетристику, но все же вычитал в каком-то романе о «спокойном пламени свечей в сумерки, отражавшемся, как в тусклом зеркале, в полированной поверхности длинного стола красного дерева. Свечи, розы, старинное серебро…» Читал он также об оленьних рогах на стенах, о геральдических щитах и о мечтах воинов минувших времен.
Нужно сказать, что в столовой сенатора не было ни оленьих рогов, ни геральдического щита, ни меча, а если и были «спокойно горевшие свечи», то их пламя не отражалось в полированном красном дереве, ибо такового не было: стол покрывала сверкающая белоснежная скатерть. Столовая была продолговатая, просто обставленная комната, на стенах которой, обитых белыми панелями, висели старинные портреты. И все же Селит чувствовал, что это и есть та романтика, о которой писалось в книгах.
Обед был деревенский. Селит уже приготовился, что его будут угощать икрой и павлиньими языками. Вместо этого подали бифштекс, дыню и маисовый пудинг. Зато у каждого прибора стояли четыре рюмки, и, кроме воды, напитка, хорошо знакомого ему по Эразмус-колледжу, он отведал — очень несмело — хереса, бургундского и шампанского.
Единственное, что Уилбур Селиг, преподаватель Эразмус-колледжа, знал совершенно твердо, было то, что шампанское — нечто сугубо безнравственное, связанное с легкомысленными женщинами, непристойными разговорами и проигрышами в рулетку, неизменно оканчивающимися самоубийством. Но, как ни странно, именно когда Селиг пригубил свой первый в жизни бокал шампанского, сенатор Райдер заговорил о том, как его радует укрепление англо-католической церкви.
Нет, все это было невероятно.
Если Селит ликовал, когда его оставили обедать, то он пришел в неистовый восторг, когда сенатор сказал: «Может быть, вы приедете отобедать послезавтра? Отлично. Я пришлю за вами Мартенса в семь тридцать. Фрак надевать не нужно».
Как во сне, поехал он домой с Мартенсом, дворецким и шофером Райдера. Тысячи вопросов, мучивших его, когда он писал книгу, теперь были ясны.
Когда он приехал в Скай-Пикс, отдыхающие еще сидели у тускло горевшего костра.
— Ах! — пискнула мисс Сельма Суонсон, учительница истории. — Мистер Идл сказал, что вы провели весь вечер у сенатора Райдера. Мистер Идл говорит, что это большой человек, в прошлом крупный политический деятель.
— Сенатор был так любезен, что помог мне разрешить некоторые запутанные вопросы, — пробормотал Селит.
Укладываясь в постель — в блистательно преображенном амбаре, — он захлебывался:
«Честное слово, я мог бы стать близким другом сенатора. Вот было бы счастье!»
Гость уехал (какой-то не то Селиг, не то Селим), а Лафайет Райдер продолжал сидеть за столом, куря папиросу и огорченно взирая на пустую рюмку. «Славный малый, энтузиаст, — думал он. — Чувствуется, что провинциал. Но воспитан. Интересно, правда ли есть еще люди, которые знают, что Лаф Райдер когда-то жил на свете?»
Он позвонил. В столовую впорхнула кокетливая, накрахмаленная мисс Талли и проворковала:
— Нам пора в постельку, сенатор!
— Нет, нам не пора! Я вызывал не вас, а Мартенса!
— Он повез домой вашего гостя.
— Гм! Тогда пришлите кухарку. Я хочу еще коньяку.
— Ой, не надо, дедушка! Ну, будьте паинькой!
— Не буду! А кто, черт побери, позволил вам называть меня дедушкой? Дедушка!
— Да вы сами. Еще в прошлом году.
— Ну, а в этом году не разрешаю. Принесите мне коньяку.
— А вы пойдете тогда спать?
— Не пойду!
— Но ведь доктор…
— Ваш доктор — гнусная помесь щуки с дворняжкой. И даже хуже. А у меня сегодня прекрасное настроение. Я долго еще буду сидеть. До самого утра.
Они сошлись на половине двенадцатого вместо «самого утра» и на одной рюмке коньяку вместо бутылки. Но, рассердившись, что ему пришлось идти на компромисс, — вот так же много раз за свои девяносто с лишним лет он сердился, когда приходилось идти на компромисс с иностранными державами, — сенатор (по словам мисс Талли) очень дурно вел себя в ванне.
— Даю вам честное слово, — уверяла позднее мисс Талли секретаршу сенатора, миссис Тинкхем, — если бы не хорошее жалованье, завтра бы уехала от этого несносного старика. Был когда-то государственным деятелем или кем-то там еще, так, значит, может хамить сестре!
— Не уехали бы! — возразила миссис Тинкхем. — Но вы правы: с ним очень, очень трудно.
Они думали, что старик наконец успокоился, а он лежал на своей широкой с пологом кровати, курил и размышлял: «Боги всю жизнь были благосклонны ко мне не по заслугам. Я-то боялся, что мне придется доживать свой век в обществе бабья и докторов, а тут судьба посылает мне товарища — мужчину, да еще молодого и, кажется, с задатками настоящего ученого. Он расскажет миру о моих замыслах и делах. Ну ладно, довольно хныкать, Лаф Райдер!.. Хорошо бы заснуть».
На следующее утро сенатор решил, что он, пожалуй, возлагает слишком большие надежды на молодого человека, но когда Селиг второй раз приехал к обеду, сенатор с удовлетворением отметил, как быстро он освоился с непривычным для него окружением, хотя, по-видимому, впервые попал в такой богатый, хорошо поставленный дом. Просто и непринужденно он рассказал сенатору о своем детстве на ферме — среди деревенской серости, как мысленно определил сенатор, — о годах учения в университете своего штата.
«Он наивен, это еще лучше. Не то что какой-нибудь третий секретарь посольства, щенок, воображающий себя невесть кем, потому что учился в Гротоне, — размышлял сенатор. — Надо для него что-нибудь сделать».
В эту ночь сенатору опять не спалось, и внезапно его осенила великолепная, по его мнению, мысль:
«Я помогу юноше. Денег у меня много, а оставить их, кроме кислых моих родственников, некому! Дам ему возможность год не работать. Он, наверно, получает две с половиной тысячи в год, дам ему пять и оплачу расходы, пусть приведет в порядок мой архив. Если окажется толковым, разрешу ему после моей смерти издать мою переписку. Письма Джона Хэя, письма Блейна, Чоута! У кого еще в Америке найдется такое собрание неопубликованных писем! Мальчику будет обеспечена блестящая карьера!
Миссис Тинкхем рассердится. Будет ревновать. Пожалуй, еще уйдет. Великолепно! Лаф, подлый ты старый трус! Ведь ты уже четвертый год жаждешь отделаться от этой дамы, только боишься обидеть ее! Смотри, как бы она тебя не женила на себе на твоем смертном одре!»
В темноте раздался тихий, ехидный, довольный смешок старика.
«Ну, а если он оправдает мои надежды, я оставлю ему по завещанию какой-нибудь пустячок. Надо обеспечить его на то время, когда он будет издавать мои письма. Оставлю ему… ну, сколько бы?»
Среди заждавшихся родственников и неимущих прихлебателей сенатора ходили слухи, что от состояния Райдеров у него осталось около двухсот тысяч долларов. Только он сам и его маклер знали, что, выгодно поместив деньги в разные предприятия, он за последние десять немощных, одиноких лет увеличил это состояние до миллиона.
Старик лежал, обдумывая новое завещание. По-старому половину состояния он отказывал университету, где когда-то учился, четверть — городу Уикли на благотворительные цели, остальное — племянникам и племянницам да по десять тысяч Талли, Тинкхем, Мартенсу и многострадальному доктору с условием, что тот не будет указывать ни одному пациенту, сколько ему курить.
А в эту ночь доктору Селигу, почивавшему в своем несуразном бунгало и даже во сне не видевшему уготованных ему благ, была преподнесена сумма в двадцать пять тысяч долларов, отеческое благословение и собрание исторических документов, ценность которых не поддавалась исчислению в деньгах.
Утром, мучаясь от головной боли и круто обойдясь с мисс Талли из-за скверного вкуса аспирина (в мышьяке его держали, что ли?), сенатор низвел долю Селига до пяти тысяч, но ночью она снова выросла до двадцати пяти.
То-то обрадуется молодой человек!
В тот вечер, когда сенатор Райдер неожиданно пригласил Селига остаться у него пообедать, тот был взволнован, словно… А что, в сущности, могло бы привести в волнение доктора Селига? Великое произведение искусства? Прибавка жалованья? Победа Эразмус-колледжа на футбольном состязании?
Во время второго обеда, когда и обстановка и герой в какой-то мере утратили обаяние новизны, он испытывал спокойное удовлетворение и усердно просвещался. Третий обед, неделю спустя, прошел довольно приятно, но на этот раз Селиг уделял больше внимания тушеным голубям, чем рассказу сенатора о панике, вызванной крахом банка Бэринг, и был несколько раздосадован тем, что сенатор задержал его у себя до двенадцати часов — эгоист этакий! — не дал человеку уйти домой и лечь спать, как все люди, в десять часов, поболтав несколько минут с этой ужасно милой и умной девушкой мисс Седьмой Суонсон.
И весь тот вечер Селиг беспрестанно ловил себя на том, что невольно осуждает безнравственность сенатора.
Черт возьми, человек из хорошей семьи, имел возможность видеть в своей жизни только прекрасное! Зачем же браниться скверными словами? Зачем столько пить? Он далек от мещанской узости (самодовольно похвалил себя Селиг), но такому глубокому старику пора бы о душе подумать; постыдился бы ругаться, как сапожник.
Наутро Селиг упрекнул себя: «Сенатор ко мне замечательно относится. Он, в сущности, славный старикан. И, бесспорно, человек блестящего государственного ума».
Однако в нем снова вспыхнуло раздражение, когда позвонил шофер Мартене и сказал:
— Сенатор просит вас сегодня на чай. Он хочет кое-что показать вам.
— Хорошо. Я буду. — Ответ Селига прозвучал сухо.
Внутренне он рвал и метал: «Тысяча чертей! Бессовестный, навязчивый старый хрыч! Как будто у меня другого дела нет, кроме как ходить перед ним на задних лапках и развлекать его! И как назло именно сегодня, когда я собирался закончить главу! Правда, он сообщает мне кое-какие закулисные сведения, но все-таки… Очень нужны для моей книги его посольские сплетни. Весь нужный материал я уже получил. А как я доберусь до него? Этакая скотина, эгоист, об этом он не подумал! Воображает, что у меня есть деньги, чтобы взять машину! Пешком ведь идти придется! С удовольствием бы остался дома!»
К сенатору он явился хмурый, но когда за чашкой чая тот заговорил о письме королевы Виктории, немного отошел.
Историкам известно, что в первое президентство Бенджамина Гаррисона между Америкой и Англией имели место недружелюбные акции: захват рыболовных судов как той, как и другой стороной, и в связи с этим королева Виктория написала собственноручно письмо президенту Гаррисону. Как предполагали, она выражала сожаление, что не вправе непосредственно обратиться к парламенту, и предлагала обсудить вопрос сначала в конгрессе. Но что именно содержало это неофициальное послание, никому не было известно.
Сенатор Райдер заметил безмятежно:
— Оригинал этого письма случайно оказался в моих руках.
— Что-о?
— Как-нибудь я дам вам взглянуть на него. Мне кажется, я даже имею право разрешить вам его цитировать.
Селит чуть не подскочил на стуле. Вот это будет сенсация! И эту сенсацию произведет он! О нем, о его книге будут писать на первых полосах газет. Но сенатор начал рассказывать пошлый, совершенно непристойный анекдот о некоем бразильском посланнике и модистке из Вашингтона, и Селиг снова разозлился: «Чтоб ему провалиться! И как не стыдно старику, которому за девяносто перевалило, думать о подобных вещах! Зачем-то, черт его подери, кокетничает, секретничает… Хочет показать свое пресловутое письмо, так пусть показывает!»
По этой причине доктор Селиг был, пожалуй, не так любезен, как полагалось бы сему ученому мужу, когда, прощаясь, старик вытащил из-под пледа брошюру в голубовато-серой потертой обложке и сказал высоким старческим фальцетом:
— Я могу подарить вам эту книгу, если хотите. Кажется, на свете существует всего шесть экземпляров. Это моя третья книга, она была напечатана для узкого круга лиц и в списке моих работ не числится. Мне думается, вы найдете в ней кое-что неизвестное исследователям. Это подлинная история Парижской коммуны.
— Благодарю, — коротко ответил Селиг, а сев в машину сенатора, подумал: «Вот доказательство его эгоизма: раз он что-то написал, так, значит, это уж невесть какое сокровище!»
Селиг перелистал книгу. Она показалась ему содержательной, но он равнодушно отложил ее в сторону: слишком далеко от его темы, значит, не нужно доктору Селигу, а следовательно, и остальному миру.
Садиться за работу теперь не имело смысла — до обеда уже ничего не сделать, — и Селиг велел шоферу Райдера остановить машину около магазина Тредуэлла, служившего для отдыхающих одновременно универмагом, почтой и кафе, где они буйно распивали бутылки лимонада, провозглашая пылкие тосты.
В магазине оказалась мисс Сельма Суонсон, и Селиг, смеясь, преподнес ей жевательную резинку, коробку арахисовых батончиков и семь рыболовных крючков. Они интересно провели время, перемывая косточки одной из отдыхающих, этой чудачке — мисс Элкингтон.
Потом они отправились в Скай-Пикс, и Селиг забыл книгу сенатора на прилавке. Он хватился ее, только когда уже лег в постель.
Два дня спустя Мартене снова позвонил и снова передал приглашение на чай. На этот раз Селиг отрубил резко:
— Передайте сенатору, что я, к сожалению, не могу быть.
— Одну минуту, прошу прощения, — сказал шофер. — Сенатор просил узнать, не пожелаете ли вы приехать к обеду завтра в восемь. За вами придет машина.
— Право… Хорошо, передайте, что я с удовольствием приеду.
Он ничего не теряет: обеды в Скай-Пикс неважные, а домой он уедет пораньше.
Он был доволен, что этот день у него оказался свободным: можно поработать. Но проклятая назойливость сенатора до такой степени разозлила его, что он с треском хлопнул книгой по столу и вышел на воздух.
Несколько отдыхающих играли в лапту. Душой компании была Сельма Суонсон, очаровательная в своих гольфах. Они закричали Селигу, чтобы он шел к ним, и он после нескольких величественных отказов согласился. Игра прошла очень весело. Потом он стал в шутку бороться с мисс Суонсон, у нее оказалась удивительно гибкая талия и необычайно томные глазки, которые он только сейчас рассмотрел. Как хорошо, что он не потерял день, слушая болтовню нудного старикашки!
На следующий день, в шесть часов, закончив блестящую главу, он отправился с мисс Суонсон на гору Повэрти. Заходящее солнце так ярко золотило пастбища, сосны и далекие луга, а мисс Суонсон в юбке из грубой шерсти и тяжелых спортивных ботинках — но чулки она надела шелковые — была так мила, что он пожалел о своем обещании быть в восемь у сенатора.
«Но я всегда держу свое слово», — размышлял он гордо.
Они сели на плоский камень на краю обрыва, и Селиг произнес привычным преподавательским тоном:
— Какое необыкновенное освещение! Вы видите, как вспыхнула на солнце крыша вон того домика? Посмотрите на тени кленов! Вы замечали, что красота пейзажа зависит не столько от формы предметов, сколько от игры света и тени?
— Нет, пожалуй, не замечала. Да, именно все дело в освещении. Ах, какой вы наблюдательный!
— А мне кажется, я порядочный книжный червь.
— Что вы, ничуть! Вы серьезный ученый, это верно, — о, я только теперь поняла, как надо работать! — Но вы и дурачиться умеете. Вчера вы смешили нас до слез! Обожаю людей, которые умеют и работать и отдыхать!
В половине восьмого, держа ее крепкую ручку в своей, он говорил:
— Уверяю вас, мне не хватает многих хороших качеств. Но ведь вы согласны со мной, что настоящему мужчине не к лицу пить, как этот старик? Между прочим, нам пора возвращаться.
Без четверти восемь, после того, как он поцеловал ее и попросил прощения, а потом снова поцеловал, он сказал:
— Ладно, подождет немного, не беда.
В восемь:
— Черт! Уже восемь! Как быстро прошло время! Теперь уж лучше совсем не ехать. Позвоню ему вечером и скажу, что перепутал день. Знаете что, давайте спустимся к озеру и пообедаем на лодочной станции вдвоем, а?
— Чудесно! — согласилась мисс Сельма Суонсон.
Лафайет Райдер сидел на веранде, которая вместе со столовой и спальней составляла теперь весь его мир, и ждал своего доброго юного друга, который возвращал ему мир его прошлого. Через три дня приедет из Нью-Йорка поверенный и оформит новое завещание. Но — сенатор нетерпеливо пошевелился — деньги, в сущности, противная вещь. У него есть для Селига нечто другое, более редкостное — дар, достойный ученого.
Он посмотрел на подарок с улыбкой. Это был двойной листок плотной почтовой бумаги. Наверху было вытиснено: «Виндзорский замок»; повыше изящным почерком выведены слова: «Моему другу Л. Райдеру с разрешением использовать, как сочтет нужным. Бендж. Гаррисон».
Письмо начиналось словами: «Его превосходительству, президенту», — а внизу стояла подпись: «Виктория R.»[2] В немногих строчках между обращением и подписью заключалась неведомая миру история правления королевы Виктории, история девятнадцатого века… Динамит в больших пакетах не хранят.
Сунув руку под розовый плед, оставлявший открытым только его серое лицо, старик спрятал письмо в карман.
Шурша халатом, на веранду вышла мисс Талли и стала упрашивать:
— Не больше одного коктейля сегодня, дедушка, да? Доктор говорит, вам это вредно.
— Может быть, да, а может, нет. Который час?
— Без четверти восемь.
— Доктор Селит приедет в восемь. Если Мартене не принесет коктейль на веранду через три минуты после того, как вернется, я с него шкуру спущу. А искать папиросы в моей комнате не стоит. Я перепрятал их в новое местечко. Весьма возможно, что буду сидеть и курить до утра. Да, пожалуй, я и вообще не лягу сегодня. Пожалуй, и ванну принимать не буду…
Он только посмеивался в ответ на стоны мисс Талли: «Ну какой же вы несносный!»
Сенатор мог бы и не спрашивать, который час. Начиная с семи он каждые пять минут вытаскивал часы из-под пледа и смотрел на них. Он злился на себя за то, что, как дурак, ждет не дождется своего молодого друга, но ведь старых-то друзей никого не осталось.
Вот в чем проклятие такой долгой жизни. Никого нет. Все умерли давным-давно. Ему еще писали идиотские письма, выпрашивая автографы, деньги, но кто, кроме этого замечательного Селига, навестил его? Ни одна душа, уже много лет!
В восемь сенатор встрепенулся — на этот раз не как сонный, дряхлый филин, а как орел, когда он высовывает голую шею из гущи взъерошенных перьев, готовясь взмыть к небу. Сенатор прислушался, не идет ли машина.
Через десять минут он выругался с большим знанием дела. Черт бы побрал этого Мартенса!
Через двадцать минут машина подкатила к дому. Из нее вышел один Мартене. Дотронувшись до фуражки, он доложил:
— Прошу прощения, сэр, мистера Селига не было на ферме.
— Какого черта вы его не подождали?
— Я ждал, сэр. Больше не посмел.
— Бедняга! Вдруг он заблудился в горах? Нужно немедленно начать поиски!
— Прошу прощения, сэр. С вашего разрешения, сэр, когда я ехал обратно, мимо тропы на гору Повэрти, я видел мистера Селига с молодой дамой, сэр. Они разговаривали, смеялись, шли они не к ферме, а в другую сторону, сэр. Мне кажется…
— Хорошо, можете идти.
— Я немедленно подаю обед, сэр. Прикажете принести коктейль сюда?
— Не надо совсем. Позовите мисс Талли.
Сестра подбежала к нему и вскрикнула от испуга. Сенатор Райдер сидел в кресле, весь поникнув. Наклонившись, она услышала шепот:
— Если вам не трудно, голубчик, я попросил бы вас помочь мне добраться до постели. Есть мне не хочется. Я что-то устал.
Пока она встревоженно снимала с него плед, он глядел не отрываясь на темнеющую долину, как человек, который смотрит на нее в последний раз. Но, когда она помогла ему подняться, к нему внезапно вернулись силы. Он выхватил из кармана сложенный вдвое твердый листок, разорвал его в клочья и яростным взмахом своей длинной руки рассыпал их по веранде.
А потом упал на руки мисс Талли.
Деда звали Зебулун Дибл. У него были густые и пышные, как конская грива, усы, он носил крахмальные рубашки без воротничка и занимался выделкой овсянки, очень полезной и безвкусной. В 1875 году он перебрался из Нью-Гэмпшира в город Зенит и в 1880 году стал счастливым, но сердитым отцом Т. Джефферсона Дибла.
Т. Джефферсон превратил пыльную крупорушку в поэму из стали и стекла, выпускавшую Овсяные Хлопья, Рисовые Бочоночки и Воздушные Вафельки; сими трудами собрал он в свои житницы миллион долларов и в году эдак 1905 сделался культурным. Тогда как раз началась в Америке мода на культуру, которая в наше время достигла высот передаваемых по радио симфоний и лекций дилетантствующих в поэзии великих князей.
Т. Джефферсон состоял в Комитете Оперных Фестивалей, в Учредительном Совете Выставки Батика и был также председателем Лекционного Комитета клуба «Феникс». Впрочем, вся эта изнеживающая культура нисколько не мешала ему есть поедом своего заведующего отделом сбыта от половины десятого утра до пяти часов дня. Если сбыт Ржаных Дрожжевичков (Витаминизированных) не увеличивался на четыре процента ежегодно, он кричал, что его предали, что его служащие, американский Конгресс, американские профсоюзы кусают ту руку, которая их кормит.
Однако вне стен своей конторы, в каждом клубе и комитете, где ему удавалось пролезть на председательское место, он провозглашал, что Америка — лучшая страна в мире — клянусь небом! — и что Зенит — лучший город в Америке. Как мы это докажем? Только не вульгарным хвастовством и горлопанством! Нет, сэр! Мы покажем на фактах, что у нас больше культуры, чем в любом другом городе, равном Зениту по величине! Дайте нам десять лет! Увидите, что в Зените будет больше квадратных футов полотен старых мастеров, больше скрипок в оркестре, больше мраморных статуй на одну квадратную милю, чем в Мюнхене!
Единственный сын Т. Джефферсона, Уитни, появился на свет в 1906 году. Т. Джефферсон морщился всякий раз, когда мальчишки называли его сына попросту Уит. Морщиться ему приходилось довольно часто. Уит предпочитал заниматься плаванием, гонять на своем автомобильчике или дергать звонки у дверей пугливых старых дев, чем приобщаться к радостям культуры. Но решение Т. Джефферсона было твердо.
Совершенно так же, как он орал на агента в конторе: «Черт побери! Вы продадите оптовикам Жемчужную Перловку или вылетите вон!» — орал он и на сына, вернувшись в свой чистенький, крытый черепицей особняк на Цветущих Холмах, построенный в стиле Старинной Английской Усадьбы: «Черт побери! Ты выучишься играть на рояле или ты у меня света белого не взвидишь! Как те-бе не стыд-но! На коньках кататься хочет! Еще чего!»
Уитни обучали — по крайней мере, считалось, что обучали, — различным искусствам: играть на рояле, петь, рисовать, фехтовать, писать акварелью и говорить по — французски. И, несмотря на все это, Уит оставался румяным, веселым и неодолимо склонным к коммерции. Несколько лет он втайне от Т. Джефферсона вел прибыльные торговые операции, перевозя во второй отцовской машине пустые бутылки из Спортивного клуба обратно в притоны бутлеггеров.
Но рисовать он умел. Пел он, как ворона, рапирой действовал, как молотком, но рисовать он умел, и когда поступил в Йельский университет, то стал там главным карикатуристом газеты «Йельские новости».
Впервые отец возгордился сыном. Он развесил по дому рисунки Уита в тяжелых золотых рамах и демонстрировал их — все до единого — своим друзьям и своим комитетам, никому не давая улизнуть. Когда журнал «Лайф» поместил рисунок Уита, Т. Джефферсон послал сыну чек на сто долларов с собственноручным автографом, после чего Уит — вообще говоря, славный юноша — составил себе несколько преувеличенное мнение о роли своего искусства в мировом прогрессе. На рождественских каникулах, когда Уит был на последнем курсе, Т. Джефферсон (с торжественной миной Отца, Собирающегося Подать Добрый Совет Сыну) зазвал его в библиотеку и рассыпался цветами красноречия:
— Уитни, сын мой, настал момент, когда ты должен глубоко размыслить и принять решение, какое поприще мира… какое поприще в мире… короче говоря, на каком поприще, по твоему мнению, могли бы твои таланты раскрыться во всей полноте? Надеюсь, ты меня понимаешь?
— Ты это насчет того, где я буду работать после окончания?
— Нет, нет и нет! Диблы достаточно потрудились. У меня хватит денег на всех нас. Вот мне действительно пришлось трудиться в поте лица, но, в сущности, у нас, Диблов, у всех художественные натуры. Деда твоего всегда тянуло к кисти и краскам. Правда, обстоятельства были таковы, что дальше окраски нашего сарая он пойти не смог, но он обладал тонким чувством цвета. Он покрасил сарай в голубой с ярко-розовым, а отнюдь не в красный; и наш фамильный особняк на Клей-стрит — это также создание его творческой мысли, я ни за что бы с ним не расстался, если бы отделка ванных не вышла из моды — ни одной цветной плитки в облицовке!
Это он настоял на том, чтобы особняк был увенчан мавританской башенкой под медной крышей, тогда как архитектор предлагал четырехугольную вышку пагодой. И сам я, позволю себе заметить, хотя и был лишен возможности развивать свои творческие способности, организовал сбор пожертвований в сумме двухсот шестидесяти семи тысяч восьмисот долларов на приобретение картины Рембрандта для Института Изящных Искусств, а то, что этот Рембрандт оказался потом подделкой, намалеванной пройдохой Джоном Дж. Джонсом, так это не моя вина. И… э… одним словом… ты меня понимаешь… хотел бы ты поехать после окончания в Париж, заниматься искусством?
— В Париж!
Уит ни разу не был за границей. Париж он представлял себе в виде целого моря баров и ресторанов с приправой из девиц с глазами, как ягоды терна (что это за ягоды, он толком не знал, но был уверен, что у всех парижских красоток глаза непременно такие), цветущих в январе пальм и мастерских в мансардах, где жизнерадостные живописцы и их веселые натурщицы питаются одними спагетти с красным вином и песенкой «Aupres de ma blonde».[3]
— Париж! — проговорил он и добавил: — Думаю, было бы неплохо, сэр.
— Сын мой! — Т. Джефферсон положил пухлую руку на плечо Уиту, являя собой во всем великолепии образ Отца, Отправляющего Сына в Бурное Море Жизни. — Я горжусь тобой. Я льщу себя надеждой, что доживу до того времени, когда ты станешь одним из величайших представителей мирового изобразительного искусства, посылающим свои картины на выставки в Лондон, Рим, Зенит и другие города, художником, чьи творения возвестят прекрасные, возвышенные истины тем, кто изнемогает под бременем труда, и увлекут их души от низменной, будничной борьбы за существование в лучезарную даль.
Именно это я и долблю мистеру Маунтджинсу, моему заведующему отделом сбыта. «Нельзя думать только о коммерческих сделках, — говорю я ему. — Надо посещать Институт Изящных Искусств, освежать свою душу». А этот осел просто не желает увеличивать сбыт Кукурузных Хрустиков в Южном Мичигане! Однако возвращаюсь к тому, о чем я говорил. Я хотел бы, чтобы ты отнесся к поездке в Париж не легкомысленно, но со всей серьезностью, как к возможности найти более высокие и выгодные, нет, нет, я хочу сказать, более высокие и… э… более высокие… словом, более возвышенные идеалы. Благословляю тебя на этот путь!
— Здорово! Вот увидишь, папа, я не подкачаю!
После рождественских каникул, когда выпускники увлеченно предавались любимому занятию всех выпускников — разговорам о том, чем они займутся по окончании колледжа, Уит держался с возмутительным апломбом.
— У меня есть одна мыслишка, — сказал его однокурсник Стайвезант Уэскотт, тоже из Зенита. — Конечно, шикарно бы попасть в юридическую фирму или заняться продажей ценных бумаг, на сотню тысяч в год потянет. Не для того же мы кончаем университет, чтобы размениваться на мелочи. А этот дуралей Тед Пейдж хочет идти учителем в начальную школу — будет возиться с оравой немытых ребятишек и ни в жизнь не заработает больше пяти тысяч! Но теперь насчет продажи ценных бумаг слабо: все уже забито. Как думаешь, не двинуть ли нам в телевидение? Золотое дно!
Мистер Уитни Дибл поднялся, томно вытащил из кармана алый мундштук длиной в шесть дюймов, закурил сигарету и небрежным жестом стряхнул пепел. Алый мундштук, томный вид, небрежность жеста и манера стряхивать пепел на пол были у него новоприобретенными и вызывали крайнее неодобрение его товарищей.
— Меня нисколько не интересуют ваши пошлые планы, — проронил он. — Лично я еду в Париж заниматься живописью. Через пять лет буду выставляться в… ну, во всяких там картинных галереях. Желаю вам успешно загребать деньги и играть в гольф. Заглядывайте в мой petit chateau[4] когда будете за границей. А сейчас я испаряюсь, иду на этюды.
Уитни Дибл, ехавший навстречу славе в пульмановском вагоне, прибыл в Париж янтарно-жемчужным октябрьским днем. Оставив чемодан в гостинице, он вышел побродить по городу, радостный и счастливый. Площадь Согласия показалась ему величественной, как площадь перед королевским дворцом, а творение Габриеля два одинаковых корпуса Морского министерства — настоящей императорской резиденцией. Они были выше любого нахального нью-йоркского небоскреба — выше, и благороднее, и разумнее.
Все в Париже дышало жизнью более яркой и более взыскательной, чем жизнь дома, и не очень-то приветливой к незваному пришельцу. Уит чувствовал себя желторотым птенцом, провинциалом, но при этом страстно жаждал успеха.
Трепеща от тихого восторга, он сидел вечером на балконе, любуясь бликами света, испещрившими древние воды Сены, а утром помчался в студию мсье Сиприана Шелкопфа, где ему предстояло немедленно стать признанным гением.
Действительность не обманула его ожиданий. Студня мсье Шелкопфа (из старинного бретонского рода Шелкопфов, как он сам говорил) словно сошла со страниц романа: очень длинная, очень грязная, на возвышении — обнаженная натурщица. Девушки-художницы были в широких рабочих халатах, мужчины — в бархатных куртках.
Мсье Шелкопф с величайшим удовольствием принял Уита и его десять тысяч франков, уплаченных вперед.
Уит жаждал поскорее сесть за мольберт, чтобы стремительной рукой бросать бессмертные мазки на тугой холст. Он постигнет душу натуры до самых глубин и заставит ее светиться в глазах портрета, а тело он обозначит лишь легким контуром… Вот будет здорово, если первая же его картина будет выставлена в Салоне!
Однако прежде чем совершить прыжок в бессмертие, надлежало обзавестись подобающим богемным антуражем, и Уит, волнуясь, пустился на поиски мансарды на Левом берегу. (Снимать комфортабельную квартиру на Правом берегу значило быть буржуа и даже хуже — американцем.)
Уит нашел себе жилище на улице Феликс Фор. Комнаты были тихие и светлые, а Уит уже устал искать.
В тот же вечер он отправился в знаменитое кафе «Фанфарон» на бульваре Распай. О нем говорили, как об интернациональном (читай-американском) центре всего самого нового и самого скандального в живописи и поэзии и всего самого сокрушительного, что печаталось в критических разделах маленьких журнальчиков.
Тротуар перед кафе был заставлен столиками, за которыми сидело множество людей. Почти все смеялись, почти каждый чем-то останавливал на себе взгляд: девушки — в глубоко вырезанных платьях клеш; юноши — с кудрявыми волосами и проницательным взглядом, в эффектных пестрых куртках; грузные пожилые мужчины (эти казались здесь самыми молодыми) — с огромными бородами, похожими на фальшивые.
Уита подозвала к своему столику компания американцев. И не прошло и получаса, как он уже сговорился поехать на прогулку в Булонский лес с большеглазой девицей по имени Айседора, выслушал многократные заверения, что Париж — лучший город в мире для человека с Творческими Гормонами, и был приглашен на вечеринку одним веселым человеком, которому до мешков под глазами можно было дать года двадцать четыре, а выше — все шестьдесят четыре.
Вечеринка была отличная.
Гости сидели на полу, пили коньяк и старались перекричать друг друга. Хозяин, не заставляя себя упрашивать, показал около сотни своих творений. На его полотнах дома заваливались, а горы напоминали мусорные кучи, значит, это и было самое настоящее современное искусство, и Уита распирало от гордости и счастья.
С того вечера Уит зажил веселой, суматошной жизнью артистической богемы. Он чувствовал себя заправским художником, за исключением тех часов в студии мсье Шелкопфа, когда он пытался писать.
Уит, подобно другим стремительным молодым американцам, с изумлением обнаружил, как трудно работать медленно. В университете на лекции, длившейся пятьдесят минут, он успевал сделать двадцать живых и забавных карикатур. Оказалось, что корпеть пятьдесят минут над одним квадратным дюймом холста несравненно труднее. Вот в чем была его беда.
Уит не обманывался. Он мысленно рычал на себя: в его вещах не больше глубины и смысла, чем в картинках из журнала мод.
А мсье Шелкопф так ему прямо и говорил. Он останавливался сзади, щекоча шею Уита бородой, и изрекал: «Гм!» А когда мсье Шелкопф говорил «гм».
Уиту хотелось все бросить и идти копать сточные канавы.
И. Унт удирал из этого мрачного морга и шел в кафе «Фанфарон», к Айседоре, с которой познакомился в свой первый вечер в Париже.
Айседора живописью не занималась. Она писала книги. Разумеется, она ходила с портфелем. Однажды он раскрылся, и Унт увидел в нем бутылку вермута, чистую бумагу, прелестные красные, синие, зеленые и лиловые карандаши, носовой платок и шелковые чулки. Но он не испытал ни малейшего душевного потрясения, когда в тот же вечер Айседора сообщила, что она носит в портфеле черновик своего романа.
Айседора была из Омахи, штат Небраска, и любила целоваться.
Они устроили пикник в лесу Фонтенебло. Уиту казалось, что ничего на свете не может быть лучше, чем вот так угощаться бутербродами с сыром, бургундским и вишнями, а потом лежать под узорчатым шатром дубовых ветвей, оголенных октябрьским ветром, держа руку девушки, которая знала обо всем на свете и которая обязательно через год-два затмит прославленных Эдит Уортон[5] и Уиллу Кэсер.[6] Отношения их были по-детски чисты, но романтичны, как тени средневековых принцесс в островерхих головных уборах, которые некогда охотились в этом самом королевском лесу, оглашая его звонкими криками «Ату! Ату!».
— Ваш акварельный этюд собора Парижской богоматери изумителен, — сказала Айседора.
— Я очень рад, что он вам нравится, — ответил Уитни.
— Такой оригинальный по концепции!
— Да, я пытался сказать нечто новое.
— Правильно! Новое — это все. Пора отказаться от кубизма и экспрессионизма — старо. Сумасшедшие рисунки теперь не в моде. Должны быть какие-то рамки.
— Вот именно! Сдержанность — вот что нужно. Ах, черт, жалко, что вина больше не осталось, — сказал Уит.
— Вы милый.
Опершись на локоть, она поцеловала его, вскочила и стремительно полетела вдоль лесной прогалины. А он помчался вслед за ней, объятый восторгом, которого не охладило даже обратное путешествие в одном автобусе с толпой туристов, все время восхищавшихся не тем, чем надо.
Фанфаронская школа мудрости имела роскошную витрину, но мало товаров на полках. Слушать вечерами, как рассуждает о стилистических красотах Пруста[7] Майлз О'Селливэн, знаменитый ирландский критик из Южного Бруклина, было в высшей степени занимательно. Но когда Майлз в пятый раз заскрипел голосом утопающего: «Помню, как старина Марсель говорил мне: «Майлз, mon petit,[8] ты один понимаешь, что внешнее может быть выражено только через внутреннее», — Уит взбунтовался. Он взял такси, поехал в Англо-Американскую Аптеку и совершил самый «американский» поступок, на какой вообще способен человек, — купил пакет жевательной резинки.
Жевание резинки было не единственным американским пороком, глубоко презираемым в «Фанфароне». Все наши изгнанники сходились на том, что, исключая Польшу, Гватемалу и викторианскую Англию, самая отсталая страна на свете — Соединенные Штаты. Не менее жестокой критике подвергали они и американские небоскребы, свинину с бобами, Чикаго, домашнюю прислугу, джаз, Рено, лацканы смокингов, площадки-малютки для гольфа, рекорды авиаторов, зубную пасту, бунгало, миниатюрные кухоньки-столовые в нишах, жевательный табак, кафетерии, Бута Таркингтона,[9] корнфлекс, дешевые автомобили, мусоросжигатели, кукурузные початки, Кони-Айленд, ротарианские клубы,[10] бетонные дороги, идею пробных браков, фундаментализм,[11] проповеди по радио, аптеки, торгующие бутербродами, письма, которые диктуют, но не читают, шумные улицы, бесшумные пишущие машинки, Матта и Джеффа,[12] козырьки, защищающие глаза, сиреневые и лимонные чулки-гольфы, chile con came,[13] Крайслер-билдинг, Джимми Уокера,[14] Голливуд, бойскаутов, туристские базы, горячие сосиски, адмирала Бэрда,[15] безопасные бритвы, Шатокву и президента Гувера.
Изгнанники единогласно заявляли, что они немедленно вступят в Иностранный легион первой же страны, которая объявит войну Соединенным Штатам и сметет их с лица земли.
Три месяца Уит вместе с другими громил и крушил все американское, но вскоре после пикника с Айседорой он внезапно сделался патриотом. Всему виною был Майлз О Селливэн, который учинил в один прекрасный день публичное поношение жареной курицы — излюбленного американского блюда, — утверждая, что это детская еда.
А дело было как раз перед обедом, к тому же Майлз обладал превосходным даром слова. Чем больше Уит слушал его, тем соблазнительнее рисовались ему куриное крылышко с поджаренной, хрустящей корочкой, кукурузные оладьи под кленовым сиропом, и консервированный сладкий картофель, и прочая грубая стряпня, от которой брезгливо отворачивались выросшие на этой стряпне американские эстеты.
Уит вскочил, издав рычание, которое было воспринято Майлзом, как дань его остроумию.
Но Майлз ошибся.
Уит понесся по бульвару Распай. Не раз до этого, ехидно ухмыляясь, он посматривал на приютившийся там отталкивающе американский ресторанчик «У черной нянюшки». Сейчас Уит пулей влетел туда. Голосом, в котором слышалась еле сдерживаемая истерика, он заказал жареную курицу, консервированный сладкий картофель и кукурузные оладьи под кленовым сиропом.
Если уж быть абсолютно объективным — что, впрочем, невозможно, — курица оказалась пережаренной, оладьи отмокли, консервы были настоящая отрава, а сироп не имел ничего общего с кленами. Однако Уит ел всю эту снедь с гораздо большим удовольствием, чем те творения кулинарии, которые он открыл в Париже.
Знакомые с детства кушанья пробудили воспоминания о родном и близком… Первые студенческие рождественские каникулы; свежий запах снега; девочки, в которых он был влюблен мальчишкой; товарищи, с которыми играл. Обед в ресторане, когда он был на последнем курсе, нежная грусть расставания с родителями.
Хорошее было время: все ясно, и просто, и честно.
Уит вышел из ресторана «У черной нянюшки», весь погруженный в воспоминания о снеге на Чепел-стрит и Нью-Хейвен Грин, и попал прямо под первый снег парижской зимы. И это было не так уж приятно.
Хотя Уит окончил университет, он все же немного разбирался в географии и должен был бы знать, что Париж находится не в тропиках. Тем не менее ему почему-то казалось, что здесь, в столице мира, просто не может быть холодно и промозгло. Он поднял воротник своего легкого пальто и зашагал… куда глаза глядят.
Пройдя несколько кварталов, Уит почувствовал, что снег и холодный ветер, сначала приведшие его в уныние, даже бодрят и успокаивают. Он шел и бормотал что-то отрывочное, подобное наброскам будущих мыслей:
— Нет у меня способностей к живописи! Рекламы станков я еще сумел бы рисовать. Не больше! Париж! Ни один город в Америке не сравнить с ним! Но я здесь чужой. Парижу нет до меня дела. И настоящих — то французов я не знаю, кроме моей хозяйки, прислуги, да нескольких официантов, и полицейских, да той пишущей братии, которая вертится в кафе «Фанфарон». И не удивительно, что вертится, — мы поддерживаем их больше, чем сами французы. Бедняга Т. Джефферсон! Хочет, чтобы сын стал признанным талантом! Пожалуй, надо все же иметь талант для того, чтобы быть талантом… Черт! Жаль, что нет здесь Стайви Уэскотта! С удовольствием выпил бы с ним!
Сам не зная, как это случилось, Уит перешел со священного Левого берега на буржуазный Правый. Изменив «Фанфарону» и Айседоре, он укрылся от своих невзгод в Cafe de la Paix.
У самой двери сидел круглолицый американец лет пятидесяти в очках и грустно посматривал вокруг, ища, с кем бы провести вечер.
Унт и сам не мог бы сказать, каким долгим и сложным путем он пришел к мысли избрать себе в товарищи этого Бэббита. Он плюхнулся на стул рядом с незнакомцем, пробормотав: «Разрешите?»
— Садись, сынок. Чертовски рад! Американец?
— Факт!
— До чего, понимаешь ты, приятно опять поговорить с белым человеком! Живешь здесь?
— Занимаюсь в студии.
— Скажи, пожалуйста, какая штука!
— Штука-то невелика. Не выходит из меня художника.
— Ну и плевать! Сейчас поживешь здесь в свое удовольствие, поучишься уму-разуму, пока молод, а потом вернешься в Штаты и займешься делом. Ты с Востока?
— Нет, я из Зенита.
— Да ну! И родители там живут?
— Да. Мой отец владелец компании «Мелкокрупяные Изделия», Т. Джефферсон Дибл.
— Провались я на этом самом месте! Да ведь я знаком с твоим папашей! Моя фамилия Тнтус, Зернотранс — портировочная Корпорация, Буффало. Мы с твоим папашей не одну сделку провернули. Ах, чтоб тебе! Кто б подумал, что встречу знакомого? И где? Завтра уезжаю, а ведь за все время в первый раз со своим человеком словом перекинулся. Послушай, сынок, окажи мне честь, поедем кутнем вместе, да так, чтоб небу жарко стало.
Они отправились смотреть ревю «Обозрение двух полушарий», отрекомендованное Майлзом О'Селливэном как самое непристойное во всей Европе. Уит был шокирован. Он изо всех сил старался, чтобы ревю ему понравилось. Он говорил себе, что иначе он выходит полным провинциалом, неинтеллигентным человеком, попросту американцем. Но ему становилось все больше не по себе при виде штучек, которые выделывали девицы из «Обозрения». Взглянув исподтишка на мистера Титуса, Уитни обнаружил, что тот нервно вертит в руках рюмку и покашливает, как будто у него саднит горло.
— Мне что-то не очень нравится, — пробормотал Уит.
— Мне тоже, сынок. Давай смотаемся отсюда.
Он и поехали в бар «Новый Орлеан» и выпили там виски с содовой. Поехали в бар «Канзас-Сити» и выпили по коктейлю. Поехали в бар «Эль Пасо» и выпили виски с сахаром. Потом поехали в бар «Виргиния». К этому времени мистер Титус был исполнен дружелюбия и мужественного веселья.
Прислонившись к стойке, мистер Титус возвестил джентльмену из Южной Дакоты:
— Я из Буффало. Фамилия — Титус.
— А я из Янктона. Смит.
— А-а, значит, вы тот самый Смит, о котором я так много слышал?
— Ха-ха-ха, правильно!
— В Буффало бывали?
— Проезжал мимо.
— Ну так вот, держу пари, что за ближайшие десять лет население Буффало увеличится не меньше, чем на двадцать семь процентов.
— Выпей еще стаканчик.
— Пей, плачу я.
— Бросим жребий, кому платить.
— Верно! Сейчас бросим жребий. Эй, Билли! Есть у вас кости?
Когда они разыграли, кому платить за виски, мистер Титус громогласно объявил:
— Послушай, я тебя еще не познакомил с моим молодым другом Уитни Диблом.
— Рад познакомиться.
— Он художник.
— Скажи, пожалуйста!
— Да, сэр, знаменитый художник. По всему свету продает картины. В Лондоне, и в Форт-Уэрте, и в Копенгагене — всюду. Тысячи долларов! Мы приятели с его отцом. Как бы я хотел повидать доброго старого Дибла! Как я по нему соскучился!
Тут мистер Титус стал тихо лить слезы, и Уит повез его домой.
На другое утро, в тот час, когда ему полагалось заниматься в студии мсье Шелкопфа, Уит провожал мистера Титуса на вокзале Сен-Лазар. Уит чуть-чуть приуныл. В поезде ехало множество возвращавшихся домой хорошеньких молодых американок, с которыми было бы так приятно играть в дек-теннис.
Вот так и получилось, что Уит предался самому гнусному пороку, которому только может предаться американец, проживающий в Париже. Он стал заводить знакомства с толстыми тоскующими американцами и показывал им как раз те из достопримечательностей Парижа — Эйфелеву башню, например, — на которые храбрые мальчики из кафе «Фанфарон» наложили особое табу.
Уитни делал отчаянные попытки написать хотя бы одну приличную картину, стараясь изо всех сил отучиться от манеры рисовать легко и быстро. Наконец он создал нечто декоративное в лилово-буро-красных тонах, выгодно отличавшееся, на его взгляд, от его прежней честной фотографии.
И, созерцая его творение, мсье Шелкопф в первый и последний раз изрек внятно:
— Со временем из вас выйдет хороший банкир.
Накануне отъезда домой на летние каникулы Уит повел Айседору в маленький застекленный ресторанчик, прилепившийся к склону Монмартра и обозревающий с высоты весь Париж. С нее слетело все ее позерство. Сжимая его руки, она горячо молила:
— Уит! Любимый! Ты снова будешь дышать отравленным воздухом Среднего Запада. Тебя будут пытаться оторвать от искусства, от творчества, от свободы, от всего прекрасного и удивительного, что останется здесь на века, когда машины уже превратятся в кучу лома. Дорогой мой, не дай им соблазнить тебя их хваленой предприимчивостью, обещаниями миллионов!
— Глупышка! Ну что ты! Терпеть не могу коммерции. Я обязательно приеду опять осенью.
Уит просил фанфаронских прозелитов не провожать его. Чуточку взгрустнув от сознания, что кипучий город Париж так мало интересуется его персоной, он отправился на вокзал один и никого не искал глазами на платформе, уныло шагая вслед за носильщиком к вагону.
Внезапно его ошеломил крик доброго десятка закадычных друзей из «Фанфарона». Поразительно было не то, что каждый истратил по пятидесяти сантимов на перронный билет (факт сам по себе невероятный), а то, что они поднялись в девятом часу утра, чтобы проводить его.
Ласковые руки Айседоры обвились вокруг его шеи Она жалобно причитала:
— Не забывай нас, милый, меня не забывай.
Майлз О'Селливэн жал Уиту руку, крича:
— Унт, дружище, смотри, чтобы доллары не зацапали тебя!
Остальные пламенно уверяли, что будут всем сердцем ждать его возвращения.
Когда поезд с лязгом и грохотом тронулся, Уит, высунувшись из окна, махал рукой. Пустые хвастунишки и самовлюбленные позеры, они искренне грустили, расставаясь с ним. И Уит почувствовал, что любит их.
Он непременно к ним вернется.
Всю дорогу до Шербура Уит огорченно думал, что многого не видел в Париже. В Лувре он был всего три раза. Он так и не съездил в Морэ, так и не полюбовался на зубчатые стены Провэна.
Уит вбежал в особняк на Цветущих Холмах, потрепал по плечу Т. Джефферсона и, поцеловав мать, пробормотал:
— Черт возьми, все-таки здорово дома!
— О, можешь говорить с нами по-французски, если хочешь, — сказал Т. Джефферсон. — Мы без тебя занимались французским языком: надеемся поехать с тобой в Париж в недалеком будущем. Avez vous оо un temps charmant cette…[16] мм… в этом году?
— Да, еще бы, oui.[17] А-а, вы заново отделали столовую! Желтые и красные изразцы! Блестяще!
— Вот что, ecoutez… ecoute, mon fils.[18] Теперь, Уитни, когда ты побывал за границей, увидел свет, тебе совершенно незачем щадить наше самолюбие. Я понимаю — и ты тоже, — что красные с желтым изразцы вульгарны. Но вернемся к более приятным темам. Я жажду услышать о твоих парижских впечатлениях. Сколько раз ты был в Лувре?
— Ах, в Лувре! В Лувре? Много раз!
— Я так и думал. Между прочим, Уитни, случилась нелепая вещь. Какой-то вульгарный субъект по фамилии Титус, кажется, из Буффало, написал мне, что познакомился с тобой в Париже. Возмутительно, что под предлогом знакомства со мной подобный человек осмелился навязываться тебе!
— А мне он показался славным стариканом, папа.
— Mon pere![19] Нет, мальчик, ты опять стараешься все смягчить, чтобы не обидеть меня. Этот Титус — человек, к которому я не питаю ни уважения, ни… короче говоря, у нас нет ничего общего. К тому же старый жулик шестнадцать лет назад надул меня на тысячу сто семьдесят долларов на одной поставке зерна! Но, как я уже сказал, твои парижские впечатления! Париж, наверное, кажется тебе мечтой, обвитой дымкой золотых воспоминаний!
Я полагаю, ты поживешь дома месяца два. Я тут наметил кое-какие планы. По моему мнению, даже в нашем жалком захолустье ты сможешь при моей помощи избежать пошлостей, какими развлекаются здесь молодые люди, среди которых ты вырос. У нас организуется великолепный «Малый театр». Ты, может быть, пожелаешь писать декорации, играть и даже делать эскизы костюмов. Далее, мы намечаем собрать необходимую сумму и пригласить к нам на неделю финскую оперную труппу. Все это не даст тебе скучать. Ты покажешь нашей серой публике, как оценивает финскую оперу европейски образованный человек. А для начала мы могли бы послушать сегодня лекцию профессора Джилфиллэна в клубе Уолтера Питера на тему «Следы механистической культуры в коптском языке».
— Я бы поехал с удовольствием, папа, но понимаешь… В дороге получил телеграмму от Стайва Уэскотта: приглашает сегодня в загородный клуб на танцевальный вечер. Я думал, что пообедаю с вами, а потом махну туда. Ужасно не хочется обижать его!
— Разумеется, разумеется, мальчик! Истинный джентльмен, особенно когда он к тому же культурный человек, обязан постоянно думать о… как это?., о noblesse oblige. Ну, то есть я хочу сказать о долге истинного джентльмена. И все же недопустимо, чтобы всякие невежественные дельцы вроде Уэскотта навязывали тебе свое общество. Видишь ли, я так представляю себе…
Под рокот шестицилиндрового отцовского второго «кадиллака» Уит ехал в загородный клуб и заранее злился. Он думал о том, какие шуточки будут отпускать на его счет старые приятели. Он уже слышал, как Стайв Уэскотт, его бывший товарищ по общежитию, Гилберт Скотт, Тим Кларк и остальные подтрунивают над ним:
«А-а, наш маленький Альфонс Гоген!»[20]
«А где бархатные штаны?»
«Теперь ты вряд ли снизойдешь до выпивки с бедным глупым Бэббитом, который торговал скобяными товарами, пока ты водил знакомство с разными графинями и герцогами, интеллигентами да интеллигентшами!»
А потом, конфузливо хихикая, будут спрашивать: «Слушай, а как маленькие продавщицы и всякие там… je ne sais quoi…[21] в Париже?»
Уит решил, что прежде всего пошлет их всех к черту, потом сдержанно поведает им о своей близкой дружбе с Айседорой и Майлзом О Селливэном и как можно скорее уедет снова в Париж. Торчать в этом провинциальном городишке, когда на бульваре Распай его ожидают вдохновенное искусство, друзья?
Оставаться здесь? Очень нужно!
Хмурый вошел он в гостиную клуба, которую уже освободили для танцев. Стайви Уэскотт, плывший в танго с девицей, разукрашенной, как рождественская елка, увидел у двери его мрачную фигуру и, бросив свою даму, кинулся к нему.
— Уит, старая собака, приехал наконец! Давай быстрей отсюда! Я кое-что припрятал в гардеробной. Верный джин стоит наготове!
По пути Стайв захватил Гила Скотта и Тима Кларка.
Молодость! Как она на самом деле застенчива, как далека от «попирания основ», как стесняется проявлять свои чувства и в глубине души боится того, что для нее дорого и привлекательно!
Уит сказал уныло:
— Ну, ребята, начинайте, что ли, подкусывать. Наверно, сейчас снимете с меня семь шкур: я ведь бездельничал, пока вы тут спасали родину, векселя учитывали!
Приятели воззрились на него с кротким, ласковым удивлением. Стайв проговорил мягко:
— Ну, сказал тоже! Да мы чертовски рады, что ты можешь заниматься чем-то интересным, а не корпеть над делами. Должно быть, здорово приятно взглянуть на настоящую Европу, на искусства там всякие. Мы все неплохо устроились, но каждый много бы отдал за то, чтобы посидеть на Елисейских полях и, не торопясь, подумать, что к чему!
Тогда Уит понял, что он среди своих.
— Стайв! — выпалил он. — Да вы что? Вы завидовали мне? Честное слово? Париж — город замечательный, это верно. И парни там есть замечательные. Даже такие, которые умеют маслом писать. Но из меня, из меня — то ничего не выходит!
— Ерунда! Слушай, Уит, ты не представляешь себе, до чего неинтересно заколачивать деньги. Да тебе повезло! И не вздумай остаться здесь! Смотри, чтобы доллары тебя не зацапали! Чтобы наши ребята не соблазнили тебя миллионами! Удирай обратно в Париж. Культура, вот чем сейчас увлекаются.
— Бр-р-р! — сказал Уит.
— Факт! — подтвердил Тим Кларк.
У Тима Кларка была сестра. Звали сестру Бетти. Уит Дибл помнил ее девочкой-подростком, которую вечно отправляли куда-то на Восток «завершать образование». Теперь это была молодая девушка двадцати с чем-то лет, и даже Уиту, с его искушенным глазом художника, показались интересными ее волосы, гладкие и блестящие, как недавно вычищенная плита. Они танцевали, по традиции глядя друг на друга со страстной неприязнью. Уит сказал:
— Бетти, голубка!
— Да?
— Пойдемте посидим в саду.
— Зачем?
— Я хочу узнать, почему вы меня не любите.
— Гм! В саду? Только занятия спортом в университете и живописью в Париже могут научить человека такой прямоте. Обычно начинают с приглашения посидеть на веранде — там такие стильные плетеные кресла! — и только потом приглашают в сад, а уж напоследок идет: «О Грета, как я счастлив, что познакомился с вами!»
Под аккомпанемент этих колкостей, ритмично двигаясь в такт музыки, они дошли до веранды с высокими колоннами и уселись вдвоем на обитом ситцем диване.
Уит сделал попытку «войти в ее юный мир», о котором знал главным образом из романов. Понизив голос, он сказал:
— Маленькая, почему я не встретил вас раньше?
С другого конца дивана потянуло холодком, как от длинной сырой площадки для гольфа. Молчание. Затем тоненький негромкий голосок сказал:
— Уит, дитя мое, вы отстаете от жизни. Вот уже год как никто больше не говорит: «Почему я не встретил вас раньше?» Я хочу сказать: никто из тех, с кем стоит поддерживать знакомство. Послушайте, дорогой. Хуже всего то, что человек, который посвятил себя искусству, всегда стесняется этого. Господи! Ваш почтенный папенька и книжная лавка «Вперед и выше» навечно зацапали себе искусство и культуру в этом городе! И все же…
И все же я верю, дорогой, что существуют люди, которые занимаются этими вашими искусствами, не стыдясь, как вы, дурачок, но и не считая, как ваш папа, что искусство — это красивенький, раззолоченный карниз на небоскребе. Будем же тем, что мы есть, — культурными людьми, или темными невеждами, или тем и другим одновременно. До свидания!
Она исчезла, прежде чем он успел изречь что-нибудь глубокомысленное в стиле Айседоры и Майлза О Селливэна или в более напыщенной манере Т. Джефферсона Дибла.
С раздражением снова и снова возвращаясь в мыслях к Бетти Кларк, Уит тем не менее отлично провел время в загородном клубе, построенном на земле, где его дед когда-то сеял кукурузу.
Что знают эти люди там, в Париже? Что знает Айседора или Майлз О'Селливэн о той неистребимой привязанности к родным местам, благоухающим пшеничными полями, которая жила в его крови? Впервые с тех пор, как он уехал из Парижа, Уит почувствовал, что и он способен что-то свершить.
В этот вечер он танцевал с многими девушками.
Уитни редко и только издали видел Бетти Кларк. Не от этого ли в нем все сильнее росло желание во что бы то ни стало заставить ее поверить в него?
Было время, когда Уит каждое утро слышал бодрый, зычный, негодующий голос Т. Джефферсона, вопрошавший: «Ты собираешься вставать или нет? Эй, Уит! Если ты сейчас же не сойдешь к завтраку, ты вообще завтрака не получишь!»
Он даже слегка встревожился, когда на следующее утро, проснувшись в одиннадцать часов, не услышал великолепного, нестерпимо справедливого окрика Т. Джефферсона.
Уит тихонько вылез из постели и спустился вниз. В холле сидела мать.
(К сожалению, в этом серьезнейшем повествовании о том, как мужская половина Соединенных Штатов Америки начинает приобщаться к культуре и искусству, невозможно уделить должное внимание миссис Т. Джефферсон Дибл. Она была добрая и довольно красивая женщина, но ничего более мы о ней не знаем, если не считать того, что она была женой Т. Джефферсона и матерью Уитни.)
— Ах, Уит, родной мой! Как бы отец не стал сердиться! Он так долго ждал, пока ты встанешь. Но, знаешь, милый, я очень рада, — он понял, наконец, что ты, может быть, не меньше его имеешь отношение к искусству и всему такому. Да, кстати, отец хочет, чтобы ты пошел с ним в три часа на заседание Общества Содействия Развитию Финской Оперы. О, там будет, наверно, очень интересно. Заседание состоится в отеле «Торнли». Уит, родной мой, какое счастье, что ты приехал!
Заседание Общества Содействия Развитию Финской Оперы было интересным. Более чем интересным.
В своем выступлении миссис Монтгомери Цейс заявила, что финны превзошли немцев и итальянцев, дав подлинно современную трактовку оперы.
Мистер Т. Джефферсон в своем выступлении сказал, что так как его сын Уитни имел счастливую возможность приобрести довольно авторитетные сведения о европейской музыке, то сейчас он (Уитни) им все объяснит.
Пространно объяснив собранию, что опера — это произведение искусства, а город Зенит — бесспорно, город ценителей искусства, Уит пробормотал какое-то извинение и выбежал из зала, провожаемый скорбным взглядом Т. Джефферсона.
В пять часов Уит сидел на веранде в загородном доме Стайва Уэскотта на озере Кеннепус.
— Послушай, Стайв, — пробормотал он сквозь зубы, — ты работаешь где-нибудь?
— М-да, пожалуй, это можно назвать работой.
— А ты не скажешь, сколько ты заколачиваешь?
— Тысчонки три в год. Пожалуй, через два-три года буду иметь шесть.
— Гм! Я тоже не прочь подработать. Кстати, — надеюсь, ты не обидишься, — кем ты работаешь?
— Агентом по страхованию, — ответил Стайв с меланхоличным достоинством.
— И уже загребаешь три тысячи в год?
— Да, в этом роде.
— По-моему, мне тоже надо что-то делать. Странно! В Европе считают шикарным жить на деньги, которые заработал кто-то другой. Не знаю, плохо это или хорошо, но факт остается фактом — большинство американцев считает себя лодырями и никчемными людьми, если не зарабатывают себе на жизнь сами. Может быть, европейцы правы. Может быть, мы, американцы, — беспокойный народ. Но пусть меня повесят, если я стану жить за счет моего старика и притворяться, будто я художник! Никакой я не художник! Слушай, Стайв! Как ты думаешь, из меня выйдет приличныи агент по страхованию?
— Потрясающий!
— Спасибо за поддержку! Всем спасибо! А что это за разговоры здесь пошли, Стайв, будто зарабатывать деньги самому неприлично?
— Вздор! Никто этого не считает, но ты не уловил нового веяния на Среднем Западе — нам тоже необходимо иметь искусство и культуру.
— Не уловил? Да я ни о чем другом здесь и не слышу! Могу сказать в пользу Парижа одно — там можно избавиться от ревнителей искусства: перешел в соседнее кафе — и все. Выходит, мне придется переехать в Париж, чтобы мне разрешили стать страховым агентом?
Стайва Уэскотта позвали к телефону. Уит остался на веранде один, любуясь прозрачным, чистым, залитым солнечной рябью озером, по берегам которого росли, нагнувшись над водой, березы, нежные ивы и темные ели. «Вот тут, — представилось Уиту, — может американец вновь обрести мужество своих предков, даже в наши времена, когда здания вырастают до восьмидесяти этажей, а манеры не идут дальше первого».
Взрезав зеркальную гладь озера, из воды выскочила вертлявая чомга, как всегда притворяющаяся уткой, и Уитни наконец понял, что он дома.
С шоссе позади домика сбежала к озеру Бетти Кларк, напоминавшая чомгу своими быстрыми движениями и невозмутимой самоуверенностью, и глубокомысленно заметила:
— Хелло!
— Я буду работать агентом по страхованию, — объявил Уит.
— Вы будете заниматься искусством.
— Правильно, я буду заниматься искусством страхования.
— Противно слушать.
— Бетти, дитя мое, вы отстаете от жизни. По крайней мере год уже никто — я хочу сказать: никто из тех, с кем стоит поддерживать знакомство, — не говорит: «Противно слушать».
— Ой! Противно слушать!
За обедом Т. Джефферсон сидел разгневанный. Он сказал, что Уит даже не представляет себе, как он обидел сегодня Оперный Комитет. Поэтому вечером Уитни пришлось пережить тягостные часы — присутствовать с отцом на приеме, устроенном зенитскими ревнителями и жрецами искусства. Только в одиннадцать, улизнув оттуда, сумел он усесться за покер в одном из дальних номеров отеля «Торнли».
Здесь собрались не только такие неопытные новички, как недавние студенты Стайв Уэскотт, Гил Скотт и Тим Кларк, но и несколько более солидных, более закоснелых в низменных пороках бизнесменов. Среди них был некий мистер Сейдел, заработавший миллион долларов на продаже земельных участков в новом районе Зенита на Университетских Холмах.
Два часа спустя сделали перерыв в игре и заказали горячие сосиски. Официанту было в очередной раз сурово приказано «немедленно тащить минеральной воды».
Держа стакан в руке, мистер Сейдел пробурчал:
— Значит, вы художник, Дибл? В Париже учитесь?
— Да.
— Поди ж ты, обставил меня на семь долларов, а у самого, оказывается, на руках всего две двойки было. И такой-то парень пропадает в Париже! Да из вас вышел бы первоклассный агент по продаже земельных участков!
— Вы предлагаете мне работу?
— Да как сказать… не думал еще об этом. А впрочем, да, предлагаю…
— Условия?
— Двадцать пять долларов в неделю и комиссионные.
— Идет.
Революция свершилась, и только Стайв Уэскотт молящим голосом простонал:
— Не надо, Уит! Не давай ты им соблазнять тебя миллионами!
Уит все еще побаивался Т. Джефферсона и только в одиннадцать утра решился наконец зайти к нему в контору и признаться в том, что вероломно превратился в истого американца.
— Так, так, молодец, что заглянул, мальчик! — приветствовал его Т. Джефферсон. — К сожалению, сегодня нам не предстоит ничего интересного. Но завтра мы едем на обед в Общество Библиофилов.
— Вот из-за этого я и зашел к тебе, папа. Ты извини меня, но я не смогу поехать туда. Я буду работать.
— Работать?
— Да, сэр. Я поступил на работу в компанию Сейдела.
— Ну что ж, это неплохо — поработать в летние месяцы. Когда ты уедешь в Париж…
— Я не поеду в Париж. У меня нет способностей. Я буду агентом по продаже земельных участков.
Звук, который вырвался из груди Т. Джефферсона в этот момент, можно было бы уподобить реву целого вагона бычков, привезенных на чикагские бойни. Недостаток места не позволяет нам привести здесь и сотую долю его высказываний о Жизни и Искусстве. Но вот некоторые из них.
— Я так и знал! Так я и знал! Я всегда подозревал, что ты не только сын своего отца, но и сын своей матери. «Во сколько раз острей зубов змеиных!»[22] Змея ты на человеческой груди! Всю мою жизнь я отдал производству Воздушных Вафелек, хотя сам мечтал заниматься лишь искусством, и вот теперь, когда я обеспечил тебе возможность… «Змеиный зуб!» Прекрасно выразил эту мысль великий поэт! Уит, мальчик мой, неужели ты думаешь, что у меня нет средств на твое образование! Через несколько дней я начинаю расширение цехов; я покупаю еще пять акров земли рядом с фабрикой. Выпуск Ритци-Риса в будущем году удвоится. А поэтому, мой мальчик… Или вы будете заниматься искусством, сэр, или я знать вас не знаю! Понимаете, я лишу вас наследства! Да, сэр, лишу! Гром и молния, я лопну, но сделаю из тебя художника!
В тот же самый день, когда его изгнали — и поделом! — из отчего дома, голодного и холодного, в метель и непогоду, Уит занял пять тысяч у отца Стайва Уэскотта, внес их как задаток за те пять акров земли, на которых его отец вознамерился строить новые цехи, с квитанцией явился к мистеру Сейделу, получил от этого презренного перекупщика пять тысяч, чтобы отдать долг мистеру Уэскотту, плюс пять тысяч долларов комиссионных, потратил двадцать пять долларов на букет и в шесть часов пятнадцать минут предстал с ним перед Бетти Кларк.
Бетти сошла вниз такая невозмутимая, такая прелестная, такая свежая, в платье по щиколотку и воскликнула таким невозмутимым свежим голоском:
— Уит, дорогой! Чем могу служить?
— Разве только тем, что поможете мне истратить пять тысяч долларов, которые я сегодня заработал. Двадцать пять я уже потратил на букет. Красивый, правда?
— Очень.
— Как, по-вашему, я не переплатил?
— Нисколько. Вот что, дорогой. Мне очень жаль, что вы попусту тратили время, зачем-то зарабатывая эти пять тысяч долларов. Рисовали бы лучше. Конечно, людям искусства свойственна тяга к неизведанному, я рада, что вы через это прошли и с этим покончено. Как только мы поженимся, мы уедем в Париж, снимем милую квартирку в богемном вкусе, и я сделаю все, чтобы вашим друзьям-художникам было приятно бывать у нас.
— Бетти, ваш брат дома?
— Откуда я знаю?
— Узнайте, пожалуйста!
— Хорошо. А в чем дело?
— Бетти, голубка, сейчас вы узнаете, какой я мерзавец. Странно! Вот уж не думал, что из меня выйдет мерзавец. Я даже не думал, что из меня выйдет плохой сын! Крикните Тимми, пожалуйста.
— С удовольствием.
Она крикнула. Весьма умело. Тим, сияя, сошел вниз.
— Ну, как? Объяснение состоялось?
— В этом-то все дело, — ответил Уит. — Я хочу внушить Т. Джефферсону, что из меня не выйдет художник. Я хочу… сам еще не пойму, чего я хочу!
С этими невразумительными словами Уит выбежал вон.
Он дал шоферу такси адрес Спортивного клуба, где проживал его шеф, мистер Сейдел.
Мистер Сейдел обедал, сидя на кровати в своем номере.
— Хелло, мальчик! Что случилось? — спросил он.
— Вы позволите мне заплатить за телефонный разговор, если я позвоню от вас?
— Ну ясное дело.
Уит попросил телефонистку Спортивного клуба:
— Соедините меня с Айседорой, кафе «Фанфарон», Париж.
Голос неизвестной красавицы переспросил:
— Простите, какой штат?
— Франция.
— Франция?
— Ну да, Франция.
— Франция, которая в Европе?
— Да.
— Кого вызвать?
— Айседору.
— А фамилия этой дамы?
— Не знаю… Вот что, вызовите Майлза О Селливэна, адрес тот же.
— Одну минуту! Я попрошу старшую телефонистку.
Невозмутимый голос осведомился:
— Будьте любезны сказать, с кем вы хотите говорить?
— Я хотел бы вызвать к телефону Майлза О'Селливэна, кафе «Фанфарон», Париж… Правильно. Большое спасибо. Пожалуйста, соедините нас как можно скорее. Благодарю вас… Я говорю из Спортивного клуба, счет нужно прислать на имя мистера Тибериуса Сейдела.
Когда его соединили, Уитни услышал голос русского метрдотеля кафе «Фанфарон»:
— Alio, alio!
— Позовите, пожалуйста, к телефону Майлза О Селливэна, — попросил Уит.
— Je ne comprends pas.[23]
— C'est monsieur Dibble qui parle — d'Amerique.[24]
— D'Amerique?[25]
— Oui, et je desire[26] поговорить с мсье Майлзом О Селливэном, как можно скорее tout de suite.[27]
— Mais oui, je comprends. Vous desirez parler avec monsieur Miles O'SulIivang?[28]
— Правильно! Давай живей.
— Oui, сию минуту.
Затем в трубке послышался голос О'Селливэна.
Мистер Сейдел с улыбкой следил за секундной стрелкой, а Уит ревел в трубку:
— Слушай, Майлз! Мне нужно поговорить с Айседорой.
Донесшись через четыре тысячи миль подводного мрака, над которым океан катил гряды валов и, борясь с волнами, шли корабли, голос Майлза промямлил:
— Айседора? А как фамилия? Джонс? Пейтер? Эглантин?
— Майлз, ради бога, это говорит из Америки Уитни Дибл! Попроси к телефону Айседору. Мою Айседору.
— О, ты хочешь поговорить с Айседорой. Кажется, она тут, за столиком на улице. Сейчас, дружище, попробую разыскать ее.
— Майлз, я уже наговорил больше, чем на сотню долларов.
— Значит, тебя зацапали люди, которые считают доллары?
— Да, черт тебя побери, зацапали! Пожалуйста, позови Айседору, скоренько.
— Ты хочешь сказать — поскорее?
— Да не все ли равно — скоренько или поскорее. Давай ее сюда!
— Ладно, старина.
Они объяснялись еще несколько минут, стоившие Уиту всего только 16 долларов 75 центов, и наконец раздался голосок Айседоры:
— Алло, Уит, дорогой мой, слушаю тебя!
— Ты могла бы выйти замуж за агента по продаже недвижимости в Зените, на Среднем Западе? Ты могла бы примириться с тем, что я буду зарабатывать десять тысяч долларов в год?
Через четыре тысячи миль Айседора проворковала:
— Ну, конечно!
— Тебе, возможно, придется оставить творческую работу.
— Милый! С радостью! Если бы ты знал, до чего мне осточертело втирать людям очки!
Взглянув на шефа, мистер Уитни Дибл попросил:
— Когда я узнаю, сколько мне стоил этот междугородный разговор, вы разрешите мне позвонить от вас домой?
Мистер Сейдел ответил:
— Сколько хотите, но прошу вас, назначьте мне пенсию, когда вы станете главой фирмы, а меня уволите.
— Непременно.
Уит позвонил в особняк Т. Джефферсона Дибла.
Т. Джефферсон проревел в телефон:
— Да, да, я слушаю!
— Папа, это я, Уит. Я хотел сказать тебе сегодня утром, что я помолвлен с одной очаровательной интеллигентной девушкой, писательницей — она живет в Париже, — с Айседорой.
— Айседора? А как ее фамилия?
— Неужели ты не знаешь, кто такая Айседора?
— Ах, да! Айседора! Писательница! Поздравляю тебя, мой мальчик. Прости, я тебя не понял сегодня утром.
— Я только что звонил ей в Париж, она обещала приехать сюда.
— Прекрасно, мальчик! Вот увидишь, наш Зенит обязательно станет очагом возвышенной культуры.
— М-да-а, обязательно.
Мистер Сейдел подвел итог:
— Этот разговор будет стоить вам пять центов сверх тех восьмидесяти семи долларов пятидесяти центов.
— Отлично, шеф! — сказал Уитни Дибл. — Послушайте, а вас не интересует загородный домик на озере Кеннепус? Две ванны, прелестная гостиная. Зачем вам мучиться в какой-то душной комнатенке в клубе, когда вы можете иметь свой собственный уютный домик?
Мальчика назвали Сидни-для элегантности; из тех же соображений — для элегантности — его родители поставили в своей гостиной в Бруклине книжный шкаф- бюро светлого дуба, украшенный зеркалом в виде щита. А был Сидни Дау потомком многих поколений простых Джонов, Джорджей и Томасов.
В школе бойкие, шустрые городские мальчишки относились к нему пренебрежительно. Сидни был увалень — крупный, неуклюжий, речь медлительная. Для отца мальчик был источником постоянных мучений. Ибо Уильям Дау был честолюбивым родителем. Сын фермера из штата Вермонт, он гордился тем, что создал себе положение в великолепном городе Бруклине.[29] В 1885 году, когда родился Сидни, Уильям Дау был обладателем красивого фаэтона на красных колесах, в доме была настоящая ванная комната с превосходной оцинкованной ванной и газовый свет, — не то что в деревне, где моются по субботам в корыте на кухне, вечерами сидят при керосиновых лампах, а отец до сих пор ездит на старой, неуклюжей таратайке. Теперь Уильяму не нужно было вставать в половине шестого, он мог позволить себе нежиться в постели чуть ли не до семи часов и только в редких случаях — он ухмылялся про себя, наслаждаясь сознанием достигнутого им благополучия, — появлялся в конторе раньше чем без четверти восемь.
Однако ни роскошный фаэтон, ни позднее вставание отнюдь не означали, что присущая Уильяму практичность истого янки изменила ему под тлетворным влиянием большого города и что он был менее солидным и уважаемым человеком, чем его отец, старый Джордж. Уильям был церковным старостой, по-прежнему читал молитву перед обедом и ходил в театр только тогда, когда давали «Бен Гура».[30]
Для сына Уильям Дау мечтал о большем. Сам он имел только начальное образование, дело, в котором он состоял, было всего лишь небольшое агентство по купле — продаже и страхованию недвижимой собственности, а жили они в приземистом двухэтажном кирпичном домике, стоявшем в скучном ряду таких же краснокирпичных домов. Нет, Сидни будет учиться в колледже, он станет врачом, священником или адвокатом, он поедет в Европу путешествовать, будет жить в трехэтажном сером каменном доме на одной из Сороковых улиц в Манхэттене, и у него будет фрак — ходить на шикарные, хотя и респектабельные вечеринки!
Уильям только один раз в жизни надевал фрак — на бал, устроенный благотворительным обществом «Чудаков», да и то брал его напрокат.
Для того, чтобы его Сидни когда-нибудь сподобился этих великих благ, Уильям Дау трудился не покладая рук, отказывая себе во многом и уповая на милость божию. Во всем, что касается будущего их сыновей, американцы столь же героически честолюбивы, как и шотландцы, и порой столь же беззастенчивы и неразумны. Уильям обижался и нередко зло пилил сына: как это Сидни, «пентюх этакий, не понимает, что родители из кожи вон лезут, ничего для него не жалеют». Когда однажды они пригласили на обед знаменитого врача из Колумбия-Хайтс,[31] Сидни только глазел на гостя и даже не пытался произвести на него хорошее впечатление.
— Срам да и только! Ни дать ни взять один из моих мужланов-братцев, которые до сих пор топают по двору с навозными вилами! И что из тебя только выйдет! — бушевал Уильям.
— Мне бы возчиком… ломовым, — промямлил Сидни.
И все-таки даже в этом случае напрасно Уильям выпорол его. После этого мальчик стал еще угрюмее.
Самыми светлыми воспоминаниями Сидни Дау, которому теперь исполнилось шестнадцать лет, были воспоминания о поездках в Вермонт на ферму деда, а в последний раз он был там семь лет назад. В памяти Сидни ферма осталась страной чудес, где обитали диковинные, занятные звери: коровы, лошади, индюки. Сидни тянуло туда, но отец, как видно, терпеть не мог деревни. В Бруклине, если не считать городских конюшен да увлекательных перестрелок камнями, заложенными в снежки, все было противно Сидни. Он ненавидел школу, где ему приходилось втискивать свои длинные ноги под низенькую парту, где он часами глядел мимо учебника географин или с тупой злобой рассматривал бакенбарды Лонгфелло, Лоуэлла[32] и Уитьера,[33] где сердитые учительницы старались втолковать ему, как важно, что А идет быстрее, чем Б, к городу X, еще менее интересному для него, чем Бруклин. Он ненавидел чистые жесткие воротнички и кусачее шерстяное белье, неизменных спутников воскресной школы. Он ненавидел и душные летние вечера, когда от мостовых пахло асфальтом, и холодные зимние вечера, когда на мостовых скользили ноги.
Но он не сознавал, что ненавидит город. Он искренне считал, что отец прав: должно быть, он в самом деле непослушный, неблагодарный мальчишка; и душа его оставалась смиренной, хотя внешне он был неласков и замкнут.
И вот в шестнадцать лет ранним июньским утром на ферме деда Сидни внезапно пробудился к жизни.
Отец отправил его на лето в Вермонт, вернее, сослал его туда в наказание, промолвив сурово: «Вот как поживешь в этой старой лачуге, да поработаешь в поле, да будешь вставать чуть свет, не то, что здесь: лежите, мол, ваше величество, в постели, пока не соблаговолите разрешить горничной прислужить вам, — вот тогда, голубчик мой, оценишь и настоящий дом, и школу, и церковь». Отец говорил так уверенно, что Сидни и сам не ждал от фермы ничего хорошего и всю дорогу, сидя в вагоне для курящих, в едком табачном дыму, чуть не ревел от огорчения, пока поезд медленно тащился, останавливаясь на каждом полустанке.
Сидни приехал в десять вечера; на станции его встретил дядя Роб, крепкий, словно дуб, и почти такой же неразговорчивый.
— Приехал на лето, значит? — сказал дядя Роб и через три мили добавил: — А у нас теленочек. Да, теленочек. — А еще через милю: — Отец здоров?
На этом и кончилась его беседа с дядей Робом.
Семь лет Сидни не бывал в местах более диких, чем Фар-Рокауэй,[34] и безмолвные ночные горы вселяли в него страх. То было оглушающее безмолвие, безмолвие, исполненное затаенной угрозы. Горы по обеим сторонам дороги, врезавшиеся в высокое звездное небо, казались стенами, которые вот-вот рухнут и раздавят его, как человек давит между ладонями мошку. Один раз он даже вскрикнул от страха: при тусклом свете фонаря, прицепленного к днищу фургона, он увидел дикобраза, бежавшего вразвалку через дорогу. Было темно, холодно, неуютно, и у мальчика, привыкшего к веселому шуму и огням города, хотя он и не любил их, тоскливо щемило сердце.
Когда они подъехали к дому, в окнах было темно. Дядя Роб ввел лошадей в сарай и, ткнув большим пальцем в сторону лестницы, проворчал:
— Спать будешь на сеновале. Курить не положено. Возьмешь фонарь, когда распряжем. Не забудь потушить. Курить на сеновале — ни-ни! Устал? Помочь не можешь?
Устал? Да Сидни готов был работать хоть до света, только бы дядя Роб не уходил. Им овладел ужас при мысли, что он останется один-одинешенек в этом зловещем сарае, где били копытами лошади, с хрустом жевали сено проснувшиеся коровы, а над головой слышался писк, царапанье, стук когтей каких-то неведомых диких зверюшек. Сидни нарочно распрягал как можно медленнее, хотя на самом деле умел довольно ловко управляться с лошадьми, потому что конюшни в Бруклине были его излюбленным прибежищем, а конюхи часто разрешали ему помогать им — и даже безвозмездно.
— Ой, дядя Роб, какой-то я косолапый! Ни распрячь, ни чего другого сделать не умею. Семь лет на ферме не был.
— Неужто? Ну, спокойной ночи! Смотри, с фонарем поаккуратнее! И чтоб не курить!
Сарай глядел загадочными, незрячими глазами. Фонарь мигал, и в его неверном свете стойла и наваленные грудой у задней стены плуги, сани, старая упряжь принимали гигантские, устрашающие очертания. Размером сарай был не меньше, чем весь их дом в Бруклине, а в полумраке он казался в десять раз больше. Что было у задней стены, Сидни не мог рассмотреть, ему мерещились там отвратительные чудовища, подстерегавшие его. Зажав в зубах фонарь, а в левой руке свой гранитолевый ранец, он вихрем взлетел по лестнице наверх.
Сеновал, уходивший куда-то в темноту, ввысь, навстречу тесанным вручную стропилам, показался Сидни еще более громадным и зловещим, чем помещение внизу. В одном углу сено отгребли в сторону и поставили там стул, деревянный сундучок и раскладную кровать, на которой лежали два одеяла: шерстяное и зеленое стеганое. Сидни ринулся к кровати и, молниеносно сбросив башмаки и куртку, залез в постель. Фонарь горел до тех пор, пока язычок пламени не превратился в красную полоску тлеющего фитиля. И тогда непроглядный мрак бросился, как зверь, на Сидни.
Закричал петух, мальчик вздрогнул. Мимо с писком сновали какие-то твари. Под стропилами быстро расходились кругами волны мрака, было душно от запаха сена, и… проснувшись, Сидни увидел лучи света, падавшие серебряными стрелами сквозь щели в крыше, и услышал ликующее щебетание ласточек, вивших гнезда под застрехой.
«Ишь ты! Я, значит, заснул!» — подумал Сидни. Он спустился вниз и только тут впервые увидел сарай.
Как у многих нескорых в мыслях, несмелых в речах людей, у Сидни Дау бывали минуты духовного просветления, подобного тому, какое ниспосылалось библейским пророкам. Тогда люди, вещи, явления представали перед ним во всей их целостности, незамутненными, как у людей более умных и бойких, которые вечно думают обо многих вещах сразу. Он увидел сарай — по-настоящему увидел, не просто скользнул по нему взглядом, как это сделал бы обыкновенный городской мальчик. Он увидел, что тесанные вручную, потемневшие от времени стропила прекрасны; что прекрасны стойла, до блеска отшлифованные за полвека боками многих поколений домашних животных, что прекрасны острые, гладкие, блестящие зубья бороны. Но прекраснее всего были животные: коровы и лошади, куры, клюющие зерно в соломе, теленок на привязи у стены. Теленок испуганно подпрыгнул при его приближении, потом стал спокойно разглядывать его удивленными глазами, дал погладить себе морду и наконец лизнул ему руку. Подойдя к воротам сарая. Сидни окинул взглядом долину. Прекраснее даже, чем поросшие кленами и пихтами вершины гор, показались ему горные луга, озаренные лучами раннего утреннего солнца, белые домики, красные амбары.
«Ух, а тут ничего… тут… тут вроде как… тут хорошо! А я что-то раньше и не разглядел. Ну, еще бы, — подумал он презрительно, с высоты своих шестнадцати лет, — я ведь тогда был маленький!»
С дядей Робом Сидни гонял коров на пастбище; с дядей Беном пахал; с бородатым ворчливым добряком дедом рубил дрова. Зверинец был не только в сарае. На ферме были еще индюшки, гуси, утки, свиньи, а в лесу и на покосах иногда встречались уже исчезающие в этих местах невероятно интересные звери: сурки, бурундуки, дикие кролики, изредка лани. Сидни чувствовал, что тут все свои: и дедушка, и дяди, и животные, домашние и дикие. Здесь не нужно было болтать без умолку, пускать пыль в глаза, как в Бруклине с товарищами; здесь его принимали таким, каким он был. Именно это обстоятельство, а не столько крестьянская кровь его предков или красота окружающей природы, сделало из него фермера. Отшельник по натуре, здесь он мог быть отшельником без боязни прослыть чудаком.
А фермер из него получился хороший — медлительный, зато неутомимый и терпеливый; нескончаемая работа не раздражала его, он охотно ложился спать рано, охотно вставал с зарей. Несколько дней спина у него пылала, как будто его жарили на костре, но вскоре он уже мог целый день махать косой, навивать сено в стога или править упряжкой резвых молодых лошадок. Он усердно трудился днем и отлично спал ночью. Шумы и шорохи, мучительно терзавшие его расстроенные городом нервы в первую ночевку на сеновале, действовали теперь, как снотворное, а когда он слышал шум далекого поезда или лай собаки на соседней ферме, то смутно сознавал, что это тоже приятные звуки.
— Ничего, неплохо работаешь, — сказал дядя Роб — похвала в его устах почти истерически восторженная.
В одном отношении Сидни превосходил их всех, даже железного дядю Роба: Сидни умел терпеливо работать, не обращая внимания на ветер, дождь, промокшую насквозь одежду. Как видно, справедливо мнение, что фермеры больше брюзжат на плохую погоду, чем люди других профессий, работающие под открытым небом, — матросы, почтальоны, плотники, тормозные кондукторы, возчики. Должно быть, это происходит потому, что фермер — сам себе хозяин: всю свою работу, исключая уход за скотом и уборку сена, фермер делает, в сущности, когда ему удобно, поэтому у него вырабатывается привычка отсиживаться в ненастье дома. Так или иначе, но верно одно: именно невзгоды городской жизни, начиная с гололедицы и кончая внезапными пожарами, приучили Сидни спокойно переносить всякие неожиданности и неудобства. Так, к всеобщему удивлению, образцом стойкости на войне оказывается тщедушный солдатик, коренной житель Лондона.
Сидни научился понимать немногословный юмор настоящих янки. По вечерам он сидел с соседями перед деревенской лавкой. Чужой человек, проезжая мимо, мог подумать, что они молчат, но вот он скрывался из виду, и дядя Роб говорил протяжно:
— Н-да: ежели б я нацепил на своих коней сетку от мух, тоже задрал бы нос кверху.
И остальные презрительно посмеивались над чужаком.
«Вот это настоящий разговор, — думал Сидни, — не то что городская трескотня». Для него все в деревне было прекрасно, хотя в его речи слова «прекрасный» не существовало. При виде пламенеющего всеми красками заката он просто говорил:
— Видно, завтра будет погожий день.
Вот почему Сидни возвращался в Бруклин не как в родной дом, а как в тюрьму. Тюремными коридорами показались ему узкие улицы, а маленькие домики — камерами заключенных.
Через пять минут после его приезда отец уже подтрунивал:
— Ну как, сыт по горло? Небось, станешь ценить теперь школу! Не стоило бы говорить все о том же, но, ей-богу, не понимаю, как Бен и Роб могут жить вот так…
— А мне понравилось, отец. Я не прочь стать фермером. Мне… мне там понравилось.
По сравнению с румяными лицами дяди Роба и дяди Бена худое лицо отца, обрамленное черными бакенбардами, казалось серым, будто шляпка у поганки. Сейчас оно вспыхнуло от гнева.
— Идиот! — закричал Уильям, — И за что мне послано такое наказание: сын — безмозглый дурак. Я-то трудился, старался, копил каждый грош, все для того, чтобы ты был устроен в жизни, чтоб из тебя вышел человек, а ты снова катишься назад! Хочешь быть серым мужиком, как твои дядюшки! Значит, понравилось тебе там, говоришь? Дурень ты! Еще бы не понравилось там летом! А пожил бы в деревне с мое, так узнал бы… Бывало, зимой поднимут в пять утра. Мороз двадцать градусов, иной раз сугробы чуть не по пояс, к сараю дорожку прокапывать приходится! В лавку идти надо, а метель — в пяти шагах ничего не видно!
— А по-моему, это не беда!
— По-твоему, не беда? Не мели вздор. Порядочного общества нет, зимой ложатся спать с петухами! Гам тебе не будет ни бесед, ни ужинов для членов прихода, ни собраний благотворительного общества, как у нас в городе!
— Да я не очень люблю все это. Говорят, говорят без остановки. Я люблю тишину, вот как в деревне.
— Ничего, полюбишь, а не то смотри, как бы тебя палка не полюбила, умник-разумник! Ты у меня не будешь мужиком, как дядя Бен, запомни это! Я тебя заставлю учиться! Я тебя научу ценить хорошее общество. Ты у меня поймешь, что нужно быть прилично одетым, что нужно прокладывать себе дорогу в жизни, добиваться положения в обществе! Да, сэр, положения в обществе! Не воображай, что после тех мучений, которые я перенес ради тебя же… окончил сельскую школу, учился в коммерческом колледже на собственные гроши, работал в конторе за несчастные пять долларов в неделю, вечно сидел за книгами, кругом урезывал себя, трудился до поздней ночи — все для того, чтобы создать тебе хорошие условия, дать возможность учиться… Нет, голубчик мой! Ты у меня будешь адвокатом, врачом или другим каким порядочным человеком, а не серой деревенщиной!
Нечего было и ждать от Сидни, что его покорит и тронет неукротимое честолюбие Уильяма. Тут было не умиление, а скорее страх. Сын мог бы справиться с ним одной рукой, но неистовая страсть, горевшая в бледном, худом, как щепка, Уильяме, парализовала его волю.
Снова водворенный в школу, он долго тосковал по деревне. Однажды, отведя его в сторону, мать заговорила умоляюще:
— Зачем ты идешь против воли отца, родной мой! Он ведь знает, что для тебя лучше. Он просто с ума сойдет от горя, если ты останешься неученым и все его труды пропадут даром.
Постепенно Сидни пришел к мысли, что в нем гнездится какой-то порок, оттого он и любит деревья, луга, чистый воздух, добродушных животных на ферме больше, чем трамваи, конторы и людей, которые перекидываются с утра до вечера невеселыми, вымученными шуточками.
С грехом пополам Сидни окончил среднюю школу. В летние каникулы он работал грузчиком на складе. В медицинский колледж Сидни не поступил: он позорно провалился на экзамене, чувствуя себя последним негодяем, потому что по его вине мечта отца не осуществилась, — и тогда Уильям пристроил его в захудалую зубоврачебную школу, где знания требовались самые необременительные, — сейчас она, к счастью, больше не существует.
— Может, тебе и впрямь лучше стать зубным врачом. Тут нужно искусно владеть инструментами, а руки у тебя, ничего не скажешь, золотые, — заметил Уильям, довольный, что теперь-то перед сыном открывается прямой путь к богатству и респектабельности.
Но руки Сидни, ловко орудовавшие лопатой и вожжами, молотком и топором, были слишком велики и неуклюжи для ювелирной работы зубного врача. И ему были глубоко противны толстые учебники с мудреными словами и картинками в красках, изображавшими человеческие внутренности. Его не интересовала работа печени. Ведь за исключением куриной печенки, Сидни никакой другой своими глазами не видел. Он отворачивался от книжной премудрости и брался за каталоги хлебоуборочных машин или семян. Наконец он кое-как одолел курс этого сомнительного учебного заведения, но у него ныло под ложечкой от страха даже тогда, когда Уильям, сияя от радости, приобрел для него полное оборудование зубоврачебного кабинета и снял помещение для приема пациентов во дворе трехэтажного дома в самом новом районе города — в Бронксе.
Родители Сидни пригласили своих бруклинских знакомых полюбоваться кабинетом и приемной и устроили угощение: кофе с пирожными. Приехали не все приглашенные — к счастью, потому что помещение было невелико. В сущности, оно представляло собой одну комнату: приемную отделяла от кабинета только портьера. Стены кабинета были покрыты розовой клеевой краской; одну из них украшал диплом Сидни, другую — проспект фирмы зубоврачебных принадлежностей, на котором по непонятной причине был изображен вид на гору Пайкс-Пик.[35]
Когда гости ушли, рассыпаясь в поздравлениях. Сидни с грустью взглянул на лежавшее за окном пастбище, которое через пятнадцать лет будет сплошь застроено высокими доходными домами, а на главных улицах расположатся кинотеатры и гастрономические магазины. Пастбище и сейчас уже было обречено и заброшено. Коровы здесь больше не паслись. Вдоль дорог стояли безобразные рекламные щиты, а за этими баррикадами тянулись грязные пустыри, усыпанные золой и обрывками размокших газет. Но пустыри зеленели живой травой. Они разбудили воспоминания о долинах и горных лугах Вермонта. Сильные руки Сидни затосковали по тяжелому плугу; он вздохнул и подошел к шкафчику с набором новеньких, сверкающих инструментов.
Бор выглядел нелепо крошечным на его огромной ладони. Внезапно Сидни стало ясно, что он ничего не смыслит в зубоврачебном деле и никогда ничему не научится, что он напутает, и случится что-то ужасное… на него подадут в суд за недобросовестное лечение…
На самом же деле, когда стали появляться пациенты — их было немного и платили они скромно, — ничего ужасного не произошло. Сидни работал медленно, но тщательно; пусть он не блистал ювелирным искусством, зато не делал ошибок. Сидни с самого начала понял то, чего некоторые врачи и дантисты так и не понимают до конца жизни, — что природа далеко не во всем уступила свои позиции врачу. Мучились не пациенты, а он сам.
Целый день работать в помещении; стоять на одном месте, склоняясь над разинутыми ртами; возиться с игрушечными инструментами; бормотать елейные слова сочувствия всяким нытикам, стонущим от пустячной боли; уверенно и бойко давать пациентам советы — иными словами, брать деньги за пустую болтовню — все это было пыткой.
А потом в течение одного года умерла его мать, умер дед на ферме в Вермонте, дядя Роб и дядя Бен перебрались на Средний Запад, а Сидни встретил самую замечательную девушку на свете. Звали эту самую замечательную девушку на свете Мэйбел Эллен Пфлугман. Своими чарами и прелестями, всякими милыми гримасками и ужимками она, разумеется, затмевала самое Елену Прекрасную и к тому же была девушка с культурными запросами. Она любила драму, хотя в театр ходила редко; любила музыку, но играть на пианино у нее не было времени: видите ли, в прачечном заведении ее папы дела идут неважно, поэтому она уже несколько лет временно работает кассиршей в ресторане «Забудь печаль».
Они обставили свою квартирку из четырех комнат и поехали в свадебное путешествие в Вермонт. Ферму деда — Сидни не знал точно, кто ее купил, — теперь арендовали, как считали соседи, какие-то иностранцы, другими словами — вермонтцы, проживавшие по ту сторону гор, в пятнадцати милях. Сидни и Мэйбел сняли у них комнату. Мэйбел бурно радовалась. Ей так опротивел несносный ресторан, говорила она Сидни, — кухонные запахи, стук посуды, нахальные посетители, которые вечно пытаются ухаживать за ней. Она поднимала одинаково восторженный писк при виде гор и утят, заката и земляники, а что касается некоторых неудобств — для умывания просто таз и кувшин, спать пришлось в низенькой комнатушке, где пахло курятником, а ужинать на кухне вместе с работниками, сидевшими за столом в жилетках, — то Мэйбел нашла, что все это чудо как мило, ну, прямо-таки прелестно. Тем не менее, когда из четырнадцати дней, которые они собирались провести на ферме, прошло десять, она решила, что лучше, пожалуй, вернуться в Нью-Йорк: вдруг привезли не всю мебель.
Их брак был счастливым. Мэйбел считала — и ему внушила, — что он человек волевой, благородный, но застенчивый и непрактичный. Его нужно опекать, говорила она, и опекала, а Сидни не сомневался, что это ему приятно. Он стал любезнее со своими пациентами; и число их увеличилось, потому что Мэйбел заставляла его встречаться с людьми. До женитьбы он жил в меблированных комнатах, по вечерам бродил один по городу или читал зубоврачебный журнал и прейскуранты семян. Теперь Мэйбел устраивала веселые вечеринки — играли в карты, угощались пивом и гренками с сыром. В ресторане «Забудь печаль» бывало много легкомысленных молодых людей, эдаких провинциальных ловеласов, но она свела там знакомство и с людьми почтенными, хотя и неоседлыми — солидными коммивояжерами, которые обслуживали территорию до самого Денвера, закупщиками из Манхэттенских универмагов, с управляющим делами одного крупного страхового агентства.
Теперь, когда у Мэйбел был свой дом, она жаждала блистать, жаждала, чтобы блистал и ее муж. И Сидни, чувствуя себя немного связанным в новом синем костюме, торжественно разливал пиво, и не один гость отмечал мысленно, глядя на него: вот честный, серьезный зубной врач, на которого можно положиться. А один раз они пригласили знакомых в театр — взяли шесть билетов в варьете.
И все же, просыпаясь утром, Сидни ни разу не испытал радостного волнения при мысли о том, что он будет целый божий день стоять, согнувшись над зубоврачебным креслом.
Через три года у них уже было двое детей. Квартирная плата и счета из бакалейной лавки начали их тревожить, и Сидни стал значительно покладистее, чем раньше, с капризными пациентами. Его широкие плечи ссутулились, он научился говорить кротко: «Хорошо, миссис Сломберг, я постараюсь подогнать так, чтобы вы остались довольны», а иногда, разговаривая, он нервно постукивал толстыми пальцами по подбородку. И уже не презрение, как прежде, а зависть возбуждали в нем те из его товарищей по зубоврачебной школе, которые мало смыслили в своем деле, зато отлично одевались и умели очаровать пациента приятным обращением. Они разбогатели, пооткрывали роскошные зубоврачебные кабинеты с мягкой мебелью в приемной, а Сидни работал там же, где прежде, один, без помощника, и невзрачный дом, в котором он снимал помещение, как-то затерялся среди выстроенных вокруг него шестиэтажных, отделанных мрамором громадин из светлого кирпича.
Сынишке Робу исполнилось восемь лет, а дочке Уиллабетт — шесть, и теперь Мэйбел пилила Сидни за то, что дети не так хорошо одеты, как их нарядные товарищи и подружки по школе.
Его бормашина — еще с ножной педалью — совсем износилась. Рукава у Сидни всегда лоснились. А в начале осени умер его отец.
Прощаясь с сыном, Уильям прошептал:
— Ты был хорошим, послушным сыном, Сид. Теперь ты понимаешь, почему я не разрешил тебе стать простым фермером, а дал возможность получить образование. Мэйбел не ахти из какой семьи, но она бойкая, толковая девочка, она не даст тебе зевать. Может быть, твой сын будет знаменитым хирургом или крупным банкиром. Не пускай его к нашей вермонтской родне: ни к чему эти люди не стремятся. Грудь очень давит! Да благословит тебя бог, Сид!
Сидни был единственным наследником. Когда в кабинете скромного бруклинского нотариуса вскрыли и прочли завещание, Сидни услышал, к своему изумлению, что прадедовская ферма, оказывается, принадлежала отцу, а, следовательно, теперь принадлежит ему! Глухо тлевшее воображение Сидни вспыхнуло. Его растрогала мысль, что нелюбовь отца к ферме была притворной, что на самом деле он хранил память о ней и хотел, чтобы она перешла к сыну. Только позже Сидни узнал от дяди Роба, что, когда дед умер, Уильяму, как старшему сыну, был предоставлен выбор: либо ферма, либо половина стоимости земли, — и Уильям предпочел взять ферму, чтобы Сидни туда не было дороги. Он боялся, что, если она достанется братьям, они с удовольствием примут Сидни в компаньоны, пока он еще не успел привыкнуть к профессии зубного врача. Но в последние годы Уильям, должно быть, считал, что Сидни надежно приобщен к цивилизации и крепко скован. Кроме фермы, Сидни получил по завещанию около трех тысяч долларов, и это было все, потому что дом в Бруклине оказался заложенным.
Тут же, в кабинете нотариуса, пока тот бубнил никому не нужные советы, ликующий Сидни решил переехать в деревню. У арендатора фермы — его фермы! — через два месяца истекает срок аренды. Сидни сразу и возьмется за дело. На три тысячи долларов можно купить добрый десяток коров, сепаратор, трактор, небольшой грузовик и отремонтировать старые постройки, чтобы они простояли еще несколько лет. Ремонтировать он будет сам! Сидни невольно размял руки, стосковавшиеся по молотку и лому.
Выйдя в приемную, Мэйбел радостно защебетала:
— Правда, замеч… Ах, Сид, ты же знаешь, как я жалею, что твой отец скончался, но ведь правда чудесно получается! Ферма стоит, наверно, не меньше четырех тысяч. Мы все хорошо обдумаем, не будем сорить деньгами, как другие. Все семь тысяч долларов вложим в какое-нибудь дело, это даст нам триста пятьдесят долларов в год. Подумай, иметь дополнительно целый доллар в день! Ты сможешь купить выходной костюм, а я, наконец, сошью себе несколько приличных вечерних платьев, и Робу сделаем новый костюмчик, не откладывая. Когда ты можешь получить деньги? Он не сказал? Я видела чудесные туфельки и платьица для девочек… Потом купим приличный ломберный столик, наш старый весь расшатался, а еще…
Спускаясь по лестнице под ее несмолкаемую болтовню, Сидни думал с тоской: нужно не его красноречие, чтобы заставить Мэйбел полюбить землю, жизнь среди природы. Он боялся ее, как раньше боялся отца.
— Вон напротив аптека. Зайдем, выпьем чего-нибудь освежающего, — сказал он ласково. — Уф! Сентябрь, а такая жара! На ферме сейчас прохладно, деревья уже начали желтеть. Листья до чего красивые — желтые, красные!
— Ах, опять ты со своей противной фермой! — Но говорила она не сердито: очень уж была довольна.
Они сидели за ярко-красным столиком, поставив перед собой бокалы с ярким, весело подцвеченным напитком. Но, в сущности, местом действия должен был бы служить старинный замок, в полночь, при вспышках зловещих молний и завывании бури, потому что веселая, красочная сценка внезапно обернулась мрачной трагедией.
Уговаривать Мэйбел бесполезно. Ей не понять, что он томится, как в тюрьме, в четырех стенах своего кабинета. Она скажет: «Ну что ты! Ты встречаешься с приятными, интересными людьми, а вот я действительно сижу в четырех стенах», — и ей в голову не придет, что ему не нужны никакие приятные, интересные люди. Ему нужна тишина, запах земли! Но Мэйбел, как раньше отец, подчиняла его своей воле. Только силой можно разомкнуть эти тиски. Устремив взгляд на пестрый мраморный прилавок, он заговорил ласково, но заговорил твердо:
— Послушай, Мэй. Другого такого случая не будет. Конечно, мы глупостей делать не станем, не пустим наш капитал на ветер. И уж во всяком случае не будем тратить деньги па тряпки и устраивать всякие дурацкие вечера для разных идиотов, которым мы интересны, как прошлогодний снег, — если только им что-нибудь не нужно от нас. Вообще, если бы мы остались в Нью-Йорке…
— И останемся, не сомневайся!
— Изволь меня выслушать. Деньги мои, а не твои. Прости, я не хотел тебя обидеть, но послушай же, что я говорю. Так вот, если бы мы остались в городе, первое, что я купил бы, — это новую бормашину с электромотором. Она нужна мне до зарезу — я же пациентов теряю. Видят, как я жму педаль на старой развалине, и думают, что я отстал в медицине. Ничуть я не отстал! Да и вообще это не их дело!
Даже ветреная Мэйбел примолкла, подавленная столь беспрецедентно длинным и энергичным выступлением Сидни.
— Но мы здесь не останемся! Нет, моя дорогая! Мы поедем на ферму, ребятишки будут расти на чистом воздухе, а не в грязных закоулках. Поедем на ферму заниматься хозяйством.
Гут Мэйбел взорвалась, и впервые Сидни прочел во взгляде жены ненависть.
— С ума ты сошел? Жить в этой дыре? Чтобы мои дети копались в навозе, возились с грязной скотиной, на сенокосе работали, как вьючные животные? Чтоб их учил какой-нибудь учитель-тупица — всех в одной комнатушке? Чтоб они играли с деревенскими недоумками? Не будет этого, вот мое слово! Если тебе все равно, то я-то хочу, чтобы лети были устроены в жизни как следует!
— Ну как же, Мэй, а я думал, что тебе понравилось в деревне! Когда мы ездили туда после свадьбы, ты была без ума от фермы. I ы говорила…
— Ничего подобного! Я с первого дня возненавидела ферму. А говорила, просто чтобы доставить тебе удовольствие. Душная каморка, керосиновые лампы, клопы, ванной нет, за столом сидят неучи-фермеры в жилетках… Жуть! Хорошо, поезжай, но я с детьми остаюсь здесь! Я себе на жизнь заработаю. И думаю, еще не один мужчина захочет на мне жениться, когда я разведусь с тобой. И разведусь!
Мэйбел не шутила, Сидни понимал это. Он сдался без сопротивления, как когда-то сдался отцу.
— Ну, конечно, если ты отказываешься… — сказал он тихо.
— Ага, ты начинаешь что-то соображать! Честное слово, ты, наверное, просто ошалел от жары! Слушай, я согласна вот на что: я не буду шуметь, если ты захочешь купить электрический этот драндулет, только не очень дорогой. А куда нужно обратиться, чтобы продать ферму?
И вот у этого молчаливого человека началась жизнь тайных интриг и обмана. Каким-то способом — он ни знал, как именно, — он должен уговорить Мэйбел уехать в деревню. Может быть, она умрет… Но эта мысль ужаснула его, он любил Мэйбел и считал, что лучше ее на свете нет, — мнение, возможно, совершенно справедливое. И все же Сидни не послушал жены и фермы не продал. Он солгал ей. Он сказал, что вермонтский агент по продаже земельных участков не советовал ему продавать ферму в этом году: условия для продажи неблагоприятные, зато на следующий год перспективы блестящие. На следующий год Сидни сказал Мэйбел то же самое и отдал ферму в аренду дяде Робу, который последние годы не без успеха сеял кукурузу в штате Айова, но соскучился по горам, рощам и мирным кленам родного Вермонта. Сам Сидни на ферму не ездил. Ему это было запрещено.
Мэйбел злилась, что он не продал ферму, что у них оказалось всего три тысячи долларов — они так и не приобрели на них акций. Деньги ушли на одежду, карточную игру, взносы за автомобиль и после долгих неприятных разговоров на покупку электрической бормашины.
Если раньше Сидни просто угрюмо томился, то теперь он бушевал от ярости. Ему казалось, что его ограбили. Крошечный кабинет с окном во двор — даже пустыря теперь не видно, только скверные улицы да задние фасады новых домов; страдания пациентов, растравлявшие его доброе, отзывчивое сердце; нескончаемый ряд отвратительных разинутых ртов, гнилых зубов, вытянутых языков — все это было невыносимо. Сидни вспоминал луга, поросшие ромашкой и ястребинками, темные тучи, проливающиеся целительным ливнем над уходящей вдаль долиной. Он хочет домой, к родимой земле!
Как-то весной, через полтора года после смерти отца. Сидни получил от хозяина дома разрешение устроить на заднем дворе огородик — на крошечном клочке земли, среди мусорных куч и цементных дорожек. Мэйбел подсмеивалась над Сидни, а он каждый вечер возился в своем карманном раю — высокий, большой человек, осторожно переставляющий огромные ноги на клочке земли десять на десять футов.
Земля понимала его, она понимает таких людей. Огородники Лонг-Айленда еще не могли похвалиться ранними овощами, когда у Сидни уже выросла грядка великолепной редиски. Однажды он принес домой десяток завернутых в газету редисок и похвастался Мэйбел:
— Такой редиски на рынке не найдешь! Прямо со своего огорода!
Она с рассеянным видом съела одну редиску. Сидни уже готовился услышать насмешливое: «Вечно ты носишься со своим огородом». Но то, что он услышал, было еще хуже, — Мэйбел равнодушно сказала:
— Да, ничего.
Он еще себя покажет! Она увидит, как он умеет хозяйничать на земле! Увлекшись этой мыслью, он потерял всякую совесть. Сидни решил перехитрить Мэйбел. И вот как он это сделал.
В начале июля он сказал как бы между прочим:
— Ну, раз мы расплатились за окаянную машину, надо на ней ездить. Может, заберем ребятишек и прокатимся куда-нибудь недели на две, как ты думаешь?
— А куда?
В ее голосе прозвучало подозрение, и новоявленный хитрец забасил притворно-равнодушно:
— Да куда хочешь. Говорят, хорошо у Ниагарского водопада, у Великих озер. Обратно можно через Пенсильванию, посмотрим Валли-Фордж[36] и прочие исторические места.
— Ну, хорошо, пожалуй. Голхеймы прошлым летом ездили куда-то. До того надоели своими рассказами — слушать противно!
Поездка состоялась. Мэйбел была в восторге. Она далеко не всегда пилила и поучала мужа, а лишь в тех случаях, когда ущемлялись ее интересы или, как ей казалось, интересы ее детей. Она делала забавные замечания по поводу городков, которые они проезжали, — любой город с населением менее пятидесяти тысяч был, по ее нью-йоркским масштабам, «деревней», — она даже напевала джазовые песенки и восхищалась его умением водить машину, хотя восхищаться было нечем.
Они поехали на север, вдоль Гудзона. У Гленс-Фолс Сидни свернул не влево, к Великим озерам, а вправо, но она, женщина большого города, нью-йоркская простушка, для которой западное и восточное направления означали только путь в восточную или в западную часть Нью-Йорка, ничего не заметила. Ничего не заподозрила она даже, когда Сидни проворчал:
— Похоже, я свернул не на ту дорогу.
Остановив машину у заправочной колонки, он осведомился:
— Сколько еще ехать до озера Джордж? По времени мы должны были бы быть на месте.
— Да ежели ехать все туда же, будет этак миль тысяч двадцать пять. Ведь вы едете как раз в обратную сторону.
— Тьфу ты пропасть! А где же мы находимся? Не обратил внимания, как называется город, который мы проехали.
— Отсюда миля до Фэр-Хейвена.
— Штат Вермонт?
— Ну да.
— Чтоб мне провалиться! Экая история! Ненадежный я, выходит, шофер: могу из одного штата в другой перемахнуть и не заметить.
Теперь Мэйбел явно что-то заподозрила, поэтому Сидни с напускной веселостью предложил:
— А знаешь что, Мэй? Отсюда до нашей фермы всего сорок миль. Заглянем туда!
Мэйбел хотела возразить, но он повернулся к детям, которые устроились на заднем сиденье среди сваленных в беспорядке чемоданов, инструментов и запасных камер, и вскричал, захлебываясь:
— Дети, хотите посмотреть ферму, где я работал, когда был маленьким? Гам родились ваш дедушка и прадедушка! Хотите повидать дядю Роба, посмотреть цыпляток?
— Хотим! — завизжали они в один голос.
Восторг ее обожаемых отпрысков и присутствие наблюдавшего эту сцену щеголеватого молодого механика заправочной станции убили в зародыше сердито-нравоучительную нотацию, на которые Мэйбел была такой мастер. Приличия превыше всего! Как ни в чем не бывало она обратилась к механику:
— Доктор, видно, совсем не умеет разбирать дорожные указатели, правда? Ну как, доктор, отправляемся?
Даже когда они отъехали от заправочной станции и можно было устроить без свидетелей отличную семейную сцену, она только протянула:
— А все-таки странная история!
И, проехав еще милю, прибавила в мрачном раздумье:
— Очень странная!
Сидни молча сидел за рулем, моля бога, чтобы пронесло грозу. Вряд ли он слышал Мэйбел. Он размышлял, не облекая своих мыслей в слова:
«Неужели светлячки по-прежнему мелькают над лугами ранним летним вечером? Неужели луна, поднимаясь из-за кленов и пихт, что растут по гребню гор, по — прежнему предвещает свой восход разливающимся по небосклону нежным сиянием? Неужели лай сонных собак все так же долетает с той стороны долины? И ночной ветерок все так же веет над скошенным сеном? Я, человек, чья единственная опора и оправдание жизни — постылая работа в душном кабинете, — я спрашиваю: неужели еще существуют на свете тихие долины, звезды, безмолвные ночи? Или все это лишь приснилось мне в юности?»
Они переночевали в Ратленде. Устроенный на столичный манер номер гостиницы раздражал Сидни. В десять утра, покрыв за двадцать минут расстояние, которое тридцать лет назад дядя Роб проезжал за полтора часа, он остановил машину у белого домика, в котором семья Дау жила с 1800 года.
На южном лугу Сидни увидел дядю Роба. Он степенно правил конными граблями, не обращая внимания на чужих.
— По-моему, он думает, что мы бутлеггеры, — рассмеялся Сидни. — Вылезайте, малыши! Вот тут ваш папа однажды проработал все лето! Пошли… Хотите пить? Сейчас угощу вас настоящей родниковой водой, это будет получше нашей хлорированной бурды! А потом посмотрим зверинец.
Роб и Уиллабетт уже выскользнули через заднюю дверцу и глядели вниз, в долину, взволнованно пища. Сидни выскочил почти одновременно с детьми, зато Мэйбел выбралась из машины с достоинством, подобающим обитательнице Бронкса. Сидни не обращал на нее внимания. Кликнув детей, он повел их вокруг дома к артезианскому колодцу и накачал ведро воды.
— Ой, какая холодная, папа! Здорово вкусная! — воскликнул Роб.
— Что правда, то правда — и холодная и здорово вкусная! Да, знаешь что? Не нужно говорить «здорово», это некрасивое слово. А! К чертям! Пошли, ребятишки! Я вам что-то покажу.
На ферме жили котята и две старые, важные, обходительные кошки. Был и теленок — бог знает, в каком поколении он приходился родственником тому теленку, который далеким июльским утром, когда Сидни было шестнадцать лет, лизнул ему руку. Еще были гусята и индюшата; у индюшат смешно торчали на голой коже отдельные перья, будто пальмы среди песков пустыни; а потом обнаружились еще котята, престарелый рыжий с белым пес, ласково вилявший хвостом, и целый загон истеричных поросят.
Дети визжали от радости при виде каждого нового животного. Наконец их догнала немного запыхавшаяся Мэйбел.
— Симпатичные зверюшки, — сказала она и добавила зловеще: — А ты все-таки ухитрился затащить меня сюда, Сид.
С поля приплелся дядя Роб, сердито крича на них:
— Вам что тут надо? Ах, чтоб тебе, да ведь это Сид! А это твоя жена с детишками? Ну-ну!
Сидни почувствовал, что кульминационный пункт его заговора наступил. Он закричал сыну:
— Роб! Это твой двоюродный дедушка, в честь которого мы тебя назвали. Ну, где тебе больше нравится жить: здесь, на ферме, или в Нью-Йорке?
— Спрашиваешь! Ясно здесь! Котята тут, утятки! Ой, какие хорошенькие! Я очень хочу здесь жить!
— И я хочу, — пролепетала его сестричка.
— Глупости, — оборвала Мэйбел. — Без ванны?
— Ванну можно поставить, — пробурчал Сидни.
— С каких это доходов? Не на те ли деньги, что ты получишь, выращивая здесь бананы и орхидеи?.. А вам захочется ходить в школу за две мили зимой, по снегу?
— Ой, вот здорово! Вдруг оленя бы убили, — ответил Роб-младший.
— А вдруг тебя самого полевая мышь загрызла бы, дурачок ты этакий! Ну, еще бы! Прелестно! После ужина целый вечер не знаешь, как убить время!
— А мы в кино пойдем! Вы часто ходите в кино, дедушка Роб?
— Да как тебе сказать. Боюсь, зимой вовсе не попадешь в кино. До города далековато, — замялся дядя Роб.
— Нельзя пойти в кино? — взвыли городские дети, не веря своим ушам. Ничего более ужасного они не слышали в жизни.
— Ой, нет, это не очень-то хорошо, — загоревал Роб — младший. — А как же деревенские могут что-нибудь узнать, если они в кино не ходят? Ну, ладно, мы будем ходить летом, мама, а зимой тоже будет хорошо, будем кататься по льду, охотиться. Ух, здорово будет!
Мэйбел начала готовить ужин, гремя кастрюлями и высказывая свое мнение о доме, в котором нет ни водопровода, ни фарфоровой раковины, ни газа, ни электричества, ни холодильника. За ужином она молчала, молчал и Сидни, молчал и дядя Роб. Но Сидни ликовал в душе. Дети заодно с ним, он победит. А дети не помнили себя от восторга. Они поминутно выскакивали из-за стола, и в руках у них оказывались самые немыслимые, совершенно негородские предметы: кошка, любовно влекомая за заднюю лапу, но, видимо, неспособная оценить эту любовь и отчаянно мяукающая; дохлый крот, пыльная банка из-под керосина, лопата, вся в навозе. Наконец Мэйбел, потеряв терпение, прикрикнула на них.
— Ну, мама, — обиженно затянули дети, — в городе ведь ничего не найдешь во дворе, кроме гнилого лимона.
Мэйбел погнала детей спать в восемь часов, а сама надменно удалилась в девять, процедив сквозь зубы:
— Надеюсь, за ночь ты наговоришься с твоим дружком дядей Робом и выкинешь дурь из головы.
Сидни вздрогнул. Действительно, дальнейшее развитие его злокозненного плана предусматривало тайные переговоры с дядей Робом.
Полчаса бродил он по дороге, подавленный глубоким безмолвием. Ему чудились рыси в березовых зарослях. Но когда успокаивались издерганные городом нервы, он широко раскидывал руки, разминал пальцы и дышал полной грудью. Не воздух, обыкновенный воздух вдыхал Сидни — он впивал божественную благодать.
Он должен был вернуться домой не позже половины десятого, чтобы успеть посекретничать с дядей Робом. Дяде Робу было семьдесят пять лет. За триста шестьдесят пять дней, помноженных на семьдесят пять, он, несомненно, несколько раз ложился спать позже половины десятого: когда в молодости танцевал с юными канадками в Потсдам-Фордж, когда ухаживал ночью за больной коровой или, возвращаясь вечером с воскресного молитвенного собрания, надолго застревал в непролазной дорожной грязи. Но это все были исключительные случаи. Дядя Роб не одобрял ночных гулянок и вообще потакания плотским слабостям.
Сидни потихоньку поднялся по лестнице. Лучшая спальня на первом этаже была предоставлена в распоряжение Мэйбел и Сидни; дети спали в комнате деда на втором этаже; дядя Роб жил на чердаке.
Горожанам, вероятно, не понять, почему дядя Роб, арендатор и единовластный хозяин фермы, устроился на чердаке, когда в доме было три хороших спальни. Очень просто: дядя Роб всю жизнь, с самого детства, спал на чердаке.
Взобравшись наверх по узкой, крутой, как отвесная скала, лестнице, Сидни постучал в дверь.
— Кто там?
Вопрос прозвучал резко и чуть тревожно. Сколько лет никто не стучался к дяде Робу?
— Это я, Сид.
— А, вот это кто, ну входи. Подожди, я отомкну дверь.
Впервые в жизни Сидни переступил порог этой комнаты. Жители гор во всех странах мира без приглашения не приходят и незваных гостей не жалуют.
Возможно, человеку привередливому или непривычному комната дяди Роба показалсь бы малопривлекательной. Освещалась она керосиновой лампой с криво обгоревшим, коптящим фитилем. Всю мебель составляла складная кровать, табуретка, умывальник и комод. Зато всякого хлама здесь было достаточно. На умывальнике, рядом с бутылкой яблочной водки и кувшином, которым так давно не пользовались, что он совсем высох, лежал каталог для выписки товаров почтой, несколько пакетов семян, одинокая калоша, клубок шпагата и медаль за участие в Испанской войне. Штукатурка обвалилась, и дранка проступила черными полосами по всему потолку и стенам.
А Сидни понравилось здесь — понравилась простота, отсутствие порядка, аккуратности, показной подтянутости, и он от души позавидовал царившей здесь холостяцком свободе.
Дядя Роб уже улегся, не утруждая себя излишними приготовлениями, — просто снял сапоги и верхнюю одежду. Он смотрел на гостя, удивленно моргая, но спросил довольно ласково:
— Ну, что, мальчик?
— Дядя Роб, я так рад, что снова сюда приехал, сказать тебе не могу!
— Гм!.
— Знаешь, я… Честное слово, я готов прыгать от радости, как жеребенок! Мои пациенты не узнали бы старого доктора! Дяд Роб, помоги мне. Мэйбел не хочет тут жить, заниматься хозяйством, а вот бы мы с тобой, как два компаньона, а? И ребятишкам очень хочется. До чего же я ненавижу окаянный город! И ребята тоже.
— Да?
— Факт. Гы разве не слышал? Они сказали, что готовы ходить в школу пешком. Пусть и кино не будет.
— Сид, ты научишься понимать детей, разве что когда станешь дедушкой. Детишки ведь охотно соглашаются на все, что им покажется занятным. Роб думает, страсть как приятно тащиться в школу пешком за две мили по снегу. Один раз попробует, больше не захочет.
Дядя Роб заложил руки под свою жилистую старческую шею, темневшую на серой подушке. Более длинной речи он, вероятно, не произнес ни разу в жизни. Лампа замигала, в углу возмущенно зашевелился паук.
— Нет, — сказал дядя Роб. — Не понравится ему это. Мне тоже не нравилось. Учитель часто драл. Не очень-то сладко — тащишься-тащишься по снегу, а учитель выдерет тебя за то, что опоздал. А еще — ишь ты, не вспоминал об этом лет тридцать, а то и все сорок, а сейчас вог вспомнил! — бывало, кто-нибудь из больших парней скажет: «Слабо лизнуть ведерко!» А мороз, поди, градусов тридцать, язык-то и прилипнет. Гак вся шкура и сойдет! Нет, не нравилось мне тут ничего, а уж домашнюю работу просто терпеть не мог.
— Роб, послушай! Я серьезно. Конечно, детям сначала покажется трудно, но они полюбят деревню и вырастут настоящими людьми, а не городскими хлюпиками. С ними затруднений не будет. Об этом я позабочусь. Но вот Мэйбел… Знаешь, Роб, я придумал, как мы ее обойдем. Прошу тебя, помоги мне. Поговори с уважаемыми женщинами в округе — с членами фермерской ассоциации, методистской церкви. Скажи им, мол, Мэйбел — шикарная столичная дама, всей округе будет лестно, если она переедет сюда. Она хорошая, но на лесть ее поддеть очень даже просто. В Бронксе она не бог знает кто. А если бы ваши женщины пришли и сказали, что считают ее важнее папы римского, может, это польстило бы ей, и она, может, и согласилась бы остаться тут насовсем. Вот если бы женщины пришли…
— Не придут они! — Дядя Роб поглаживал длинный щетинистый подбородок и шевелил пальцами ног в серых носках.: с ‹:
— Почему?
— Да потому, что наши женщины живо раскусят твою Мэйбел. Они теперь не такие темные, как были в твое время. Возьми, к примеру, миссис Крейг. Уже три года ездила зимой с мужем на машине во Флориду. Но не в этом дело. Вся штука в том, что я, пожалуй, заодно с Мэйбел.
— Как так?
— Сказать тебе по правде, никогда у меня не лежала душа к крестьянству. Тяжелая тут жизнь, Сид. Мне все хотелось держать лавочку в городе. Ты забыл, какая здесь тяжелая работа. А у тебя что-вылечить пару-другую зубов! Нет, не берусь я помогать тебе, Сид.
— Так. Ну, хорошо. Прости, что побеспокоил тебя.
Спускаясь в полной растерянности вниз, Сидни, который так редко молился, горячо взывал к небу: «Господи, неужели никто, кроме меня, больше не любит землю? Что же с нами будет? Ведь земля — источник нашей жизни!»
Он знал, что утром будет умолять Мэйбел побыть на ферме недели две и что она откажется. Это его последняя ночь здесь. И всю ночь он молча, медленным шагом бродил по проселочным дорогам, глядя на ветви пихт, отчетливые на фоне неба, печально качая головой и спрашивая себя, почему он не может освободиться от греховной тоски по земле, почему он не может стать таким же рассудительным, практичным и солидным человеком, как его отец, или Мэйбел, или дядя Роб.
Владелец бензоколонки «Заправка и ремонт» в Меканиквилле (штат Нью-Йорк) мистер Заяц Тейт изящно восседал перед своим заведением на кухонном табурете. Он был видной фигурой, этот Заяц Тейт, нареченный при крещении Томасом. Пусть его брюки были усеяны пятнами, а их отвороты напоминали зазубренные лезвия бритв с рекламных плакатов, но зато на нем была ярко — лиловая рубашка в узенькую красную полосочку, пружинные браслеты на рукавах отливали серебром, а на сосискообразном указательном пальце сверкал перстень с рубином, который стоил бы двести тысяч долларов, не будь он сделан из стекла.
Мистер Тейт был невысок, но отличался приятной полнотой; лицо его пылало румянцем, рыжие усики были подкручены до того лихо, что он смахивал на сыщика, а белобрысые волосы ниспадали на лоб таким элегантным чубом, какой нечасто увидишь по эту сторону пивной стойки.
Из белого домика позади колонки (жилища, располагавшего всеми современными удобствами, за исключением ванной, газа и электричества) появилась его супруга, миссис Бесси Тейт, которая гнала перед собой их сына Терри.
Надо сказать, что Бесси отнюдь не была красавицей. Крутой, как вареное яйцо, лоб, похожий на утюг подбородок и голос, напоминавший лязг пустых молочных бидонов, сливались в единую симфонию семейного очага. Да и Заяц Тейт, несмотря на свою сногсшибательную элегантность, все же не заслуживал сравнения с Аполлоном. Зато шестилетний Терри был неправдоподобно красив.
Просто не верилось, что это мальчик из плоти и крови. Казалось, что он сошел с журнальной обложки: волосы, золотые, словно пух одуванчика в лучах заката, атласная кожа, фиалковые глаза, прямой носик и губки, складывавшиеся в такую улыбку, что, увидев ее, самые принципиальные пьяницы шли домой и давали зарок трезвости.
Каким образом его родителями оказались Заяц и Бесси Тейт, каким образом ангелы (или аист, или доктор Мак-Квич) умудрились оставить Терри в белом домике позади бензоколонки «Заправка и ремонт», а не в величественном оштукатуренном замке единственного меканиквиллского банкира, — эту тайну пусть разгадывают специалисты по евгенике.
Тон Бесси отнюдь не подобал матери елочного херувима:
— Ты что, Заяц, так и собираешься весь день прохлаждаться на своей табуретке? Взял бы да и поработал для смеху!
— Н-да? — отверз уста отец херувима. — Вот сейчас прямо возьму и поработаю. Прикажешь поймать какого-нибудь дурака за радиаторную пробку и насильно влить ему бензину?
— Ну так почини сетку на кухонной двери.
— Сетку на кухонной двери?
— Да, сетку на кухонной двери, дурак!
— Сетку на кухонной двери? А она что, порвалась?
— Нет, не порвалась! Просто я хочу, чтобы ты почесал ей спинку, где ее комары нажгли, дурья башка! А еще ты мог бы приглядеть за этим сопляком, чтобы он у меня под ногами весь день не вертелся!
И она отвесила Терри щедрый и умелый шлепок. Терри разразился громкими воплями, а Заяц испуганно поднялся с табуретки — его щеки, оттененные бронзовым великолепием завитых усиков, заметно побледнели. Бесси явно была в особенно неукротимом настроении, и нам чуть было не пришлось увидеть, как мистер Тейт, отступив перед чугунным подбородком и гранитной волей супруги, берется за работу — весьма душещипательное зрелище, — однако в эту секунду к колонке подъехал роскошный лимузин.
В лимузине сидела дама, настолько богатая — настолько богатая и старая, — что ей волей-неволей приходилось быть добродетельной. У нее были белоснежные волосы, а цвет лица напоминал старинный фарфор. Выглянув из машины, пока Заяц 1 ейт весело качал бензин, она увидела 1 ерри.
— Ах! — вздохнула она. — Какой ангелочек! Это ваш сынок?
— Да, сударыня, — ухмыльнулся Заяц, но его немедленно заслонила Бесси, изливая улыбки на только что отшлепанное сокровище.
— Он должен петь в церковном хоре! — сказала благородная старая дама. — Я уже вижу, как прелестен он будет в церкви Святого Луки в Олбани! Непременно отвезите его туда и побывайте у его преподобия доктора Унмпла, младшего священника, — он так любит милых крошек! Я не сомневаюсь, что вашего чудного мальчика можно будет бесплатно поместить в какую-нибудь церковную школу, ведь иначе — мы живем в такое ужасное время! — с его красотой он, чего доброго, попадет в кино, станет ребенком-кинозвездой или еще чем-нибудь столь же мерзким и погибнет! Всего хорошего.
— Ух ты, черт, шикарная старуха! — заметил чудный мальчик, когда лимузин уплыл по шоссе.
Бесси рассеянно шлепнула его и изрекла:
— Знаешь, Заяц, а эта старая грымза сказала дело. Малыша, пожалуй, можно пристроить в кино.
— Верно! Ха! Он, того гляди, будет зашибать сотню в неделю. Я слыхал, что ребятам, которых снимают, иногда и по стольку платят. Я бы тогда купил тросточку с серебряной собачьей головой.
— Том Тейт! Иди надень пиджак, а я умою ему рожу, переодену, и ты отведешь его в фотографию на Главной улице — за колонкой я пригляжу. Пусть его снимут, и мы сию же минуту пошлем карточки в Голливуд.
— Вот еще, придумала — в такую-то жару, — вздохнул мистер Гейт и добавил мрачно: — А тут как раз клиент подвернется с лопнувшей камерой! Ты всегда так — готова выбросить зря пятьдесят центов, авось, да вдруг, да когда-нибудь этот щенок будет получать пятьдесят долларов в неделю.
— Уж если я что делаю, так наверняка! — отрезала Бесси Тейт.
Мистер Авраам Гамильтон Гренвилл, президент и директор кннокорпорации «Юпитер-1 райомфл ейт», украсил свою испанскую виллу в Поппи-Пикс (штат Калифорния) самым большим в мире стеклянным шаром для рыбок. Пусть прочие киносатрапы обзаводятся помпей — скими плавательными бассейнами, церковными органами и бальными залами с паркетом из платины: гениальность мистера Гренвилла, доказанная еще в 1903 году, когда он, запатентовав Безотрывную Пуговицу, создал знаменитую компанию Эйба Гроссбурга «Модные Штанишки», — повторяю, гениальность мистера Гренвилла заключалась в том, что он всегда придумывал что-то немножко другое.
И вот он приказал искусным мастерам воздвигнуть стеклянный шар с рыбками — не какой-нибудь вульгарный прямоугольный аквариум, а именно классический стеклянный шар с рыбками для уютной гостиной, но только двадцать футов высотой и шестьдесят в окружности, — на зелено-красной мраморной террасе своей виллы Каса-Скарлатта, Поппи-Пикс — это придаток Голливуда, где поселились наиболее утонченные, наиболее впечатлительные и во всех иных отношениях наиболее богатые члены кинообщества, когда сам Голливуд стал слишком плебейским для их аристократических запросов. И интеллектуальные силы, собравшиеся в этот знойный августовский день вокруг мистера Гренвилла, принадлежали к сливкам лучших и знатнейших фамилий Поппи-Пикс.
Кроме самого мистера Гренвилла и заведующего отделом сбыта мистера Айсбайна, здесь присутствовал пресс-агент Уиггинс — в прошлом самый знаменитый игрок в покер и крупнейший специалист по мятным шербетам на всем калифорнийском побережье, — выдающаяся личность, единственным недостатком которой была без- заветная вера в то, что мазь от чесотки может превратить жиденькие тусклые волосы в пышную шевелюру цвета воронова крыла. Была здесь и мисс Лилия Лавери Лагг, сценаристка, автор таких шедевров кинематографической страсти, как «Пламенные пленницы», «Полуночное пламя» и «Пленницы полуночи». Ей было тридцать восемь лет, и ее ни разу не поцеловал ни один мужчина.
Но даже этих пламенных плутократов полуночи затмевало благородное семейство, с тихим достоинством восседавшее в ярко-алых плетеных креслах.
Отеи семейства, мистер Т. Бенескотен Гейт, обладал роскошными каштановыми усами и золотым портсигаром; на нем был сиреневый костюм, белые гетры, лакированные туфли и пенсне с широкой шелковой лентой. В руке он держал трость, увенчанную золотым набалдашником в виде собачьей головы с рубиновыми глазами.
Облик его супруги не так радовал глаз, но запоминался гораздо больше. На ней был черный костюм в белую полоску и туфли из кожи питона. Она сидела, сурово выпрямившись, и ее глаза горели, как две фары.
А третьим членом этого семейства был Терри Тейт, которого афиши всех кинотеатров мира именовали «Королем Киновундеркиндов».
На нем были английские шорты и шелковая байроническая рубашка с открытым воротом. Однако предательская полоска грязи поперек наманикюренных пальцев свидетельствовала скорее о проказах по-меканиквиллски, чем о благонравии, достойном Поппи-Пикс, а позади его кресла, свернувшись калачиком, лежал образчик прославленной собачьей породы «радость мальчишек», которого не допустили бы ни на какие собачьи выставки, кроме самых неофициальных, организуемых где-нибудь позади малопрезентабельного сарая.
Шел 1930 год, и Терри было теперь десять лет.
— Ну-с, мисс Лагг, — энергично сказал мистер Гренвилл, — что вы предложите нам хорошенького для нового территейта? …
— О, на этот раз у меня есть абсолютно божественная идея. Герри играет бедного итальянчика, чистильщика сапог — на самом-то деле он сын графа, но его похитили…
Терри занял середину сцены и заныл:
— Не буду я его играть! Я уже был газетчиком, который продал шайку гангстеров, и сыном грузчика, которого усыновил банкир, и Оливером Твистом, и… Не хочу я больше играть этих сопливых обиженных сироток! Я хочу быть мальчиком-ковбоем или апашем!
Мисс Лагг радостно взвизгнула:
— Придумала! А не сыграть ли ему полкового барабанщика — ну, про Гражданскую войну, — он спасает своего генерала, когда его ранят, и Линкольн приглашает его в Белый дом?
Они все благоговейно взирали, как мисс Лагг воспаряет к высотам, доступным только гениям, но тут ее прервал скрежет циркулярной пилы — голос миссис Т. Бенескотен Тейт:
— Еще чего! Чтобы Терри участвовал в мерзких военных сценах, когда на него будут валиться хулиганы-статисты? С этими войнами беды не оберешься — эффекту много, но кого-нибудь обязательно пришибет. Нет уж, дудки!
— Was ist das denn fur ein Hutzpah![37] — проворчал мистер Авраам Гамильтон Гренвилл.- Der Герри должен идти на риск при том, сколько мы ему платим.
Миссис Тейт взвилась из кресла в ледяной ярости:
— Как же! Паршивые две тысчонки в неделю! Уж поверьте, в следующем его контракте будет стоять четыре тысячи — не даст «Юпитер», найдутся другие! Да мы на эти две тысячи еле концы с концами сводим: надо же так себя в обществе поставить, чтобы всякие там Франшо не драли перед нами нос! А француз-гувернер Терри, а его учитель танцев, а его тренер, а его шофер, а… а… Да еще, слава богу, я не люблю пыль в глаза пускать, как некоторые здешние зазнайки. Ей-богу, зря мы уехали из Меканиквилла! У мистера Тейта там был большой гараж — и мы откладывали куда больше, чем здесь, потому что вы, жирные свиньи, стараетесь заграбастать всю прибыль, а об артисте, о том, как ему прожить с семьей, и думать не желаете!
— Ладно, ладно, пускай так, — поторопился успокоить ее мистер Гренвилл. — А что вы сами, Бесси, предложили бы для его следующей роли?
Мистер Тейт сказал:
— У меня есть мысль…
— Нету! Откуда бы ей взяться? — перебила его Бесси. — А вот я думаю, что будет хорошо, если… так и вижу моего Терри пропавшим дельфином — сыном этого… Наполеона, что ли, или там Людовика — ну, вы знаете, Легленком[38] Мисс Лагг посмотрит, как там было в истории. А уж до чего Терри пойдут атласные штаны с буфами и жабо!
— Ой! — пискнул Терри.
— Мне, — продолжала миссис Тейт с добродетельным негодованием, — очень не нравится, что мой мальчик все время играет газетчиков и всяких там оборвышей. По-моему, это не оказывает благотворного влияния на его публику. Только и знаем, что топчемся на месте. И с его-то гардеробом!
Пока миссис Тейт читала мораль, дворецкий принес коктейли и дневные газеты, так что Уиггинс, закаленный пресс-агент, получил возможность укрыться от голоса Бесси, погрузившись в бодрящее описание очередного чикагского убийства.
Теперь он вдруг перебил ее:
— Вот послушай, Бесси, кстати о твоем пропавшем дофине: история прямо из жизни. Гут сообщают, что король Словарии Удо скончался вчера от разрыва сердца, и ему наследует его сын Максимилиан — теперь король Максимилиан III, — а бедному ребятенку всего десять лет. Самый юный король в мире. Только где эта Словария, хотел бы я знать?
— Ну-ка, скажи ему, Терри, — скомандовала Бесси Тейт. — Терри в географии знаток, прямо как я сама была в его годы.
— Не хочу! — объявил знаток.
— Делай, что тебе говорят! А то не позволю играть в бейсбол с ребятами дворецкого. И ты у меня… ты у меня пойдешь на чай к княгине Маракечелла!
— А чтоб ее! — вздохнул Терри, а потом зачастил с полным отсутствием выражения:- Словария — балканское королевство, граничащее на севере с Румынией, на юге с Болгарией, на востоке с Зендой, а на западе с Грауштарком. Столица — Цетокоскавар. Главные реки- J Ржекл и Згоска. Статьи экспорта — рогатый скот, кожа, сыр и шерсть. Царствующий монарх — Удо VII, потомок прославленного полководца короля Иеронима, сочетавшийся браком со знаменитой красавицей Сидонией, родственницей бывшего германского кайзера… Мам, а мам! А что такое балканское королевство? Это в Китае, да?
— Вы только послушайте его! Во всем Голливуде не найти другого мальчишки с таким шикарным гувернером и такого образованного! — промурлыкала миссис Тейт. — Вот и я такая была-прямо хлебом не корми, дай только книжку почитать или уроки выучить.
— Стойте, стойте! Нашла! — взвизгнула мисс Лилия Лавери Лагг. — Вот наш сценарий, а шумиха, которую газеты поднимут вокруг малютки-короля, обеспечит фильму полный успех. Слушайте! Терри — маленький король одной…
— Не хочу быть королем! Хочу быть апашем, — захныкал Терри, но па него никто не обратил внимания.
Все (кроме Терри, его пса и дворецкого) слушали с горящими глазами, захваченные смерчем гениальной фантазии мисс Лилии.
— Терри — маленький король одной ближневосточной страны. Эпизоды во дворце: бедный мальчик, такой одинокий, сидит на троне в глубине огромного тронного зала (опять отснимем вестибюль отеля «Дипломатия», как тогда, когда мы крутили «Да здравствует царь!»). Гвардейцы в этих, знаете, меховых шапках. Отдают честь у Показываем, какое у него золотое сердце: эпизоды, как он жалеет бедного сиротку во дворе замка и как его котеночек сломал лапку, но только ему до смерти надоело все это королевское величие, и он держится с гвардейцами, и своим двором, и всеми ими, как демократ, и хуже зубной боли изводит гвардейцев и премьер-министра — из премьер-министра можно сделать чудный комический персонаж с длинными бакенбардами. И побочная интрига: американский корреспондент на Балканах, высокий красавец, и вот что — он вылитая копия дяди короля (дядя — злодей), а дядя старается, оттягать трон у бедного крошки. Ну, и как-то раз король (мальчик) катается по дворцовому парку верхом. За ним скачет сотни две кавалеристов, и он измывается над ними вовсю — бьет там, и всякое такое. Ну, а этот американский корреспондент тоже там, и король видит его и думает, что это дядя, и говорит кавалеристам: «Пшли отсюда! Вон мой дядя, — говорит он. — Он хочет зацапать трон, но я его не боюсь и встречусь с ним один на один». И тут он подъезжает к нему и обнажает шпагу…
— А откуда же у него шпага, если он такой малыш? — усомнился Т. Бенескотен.
— А вот оттуда, дурак! — обрушилась на него Бесси. — Ты что, не видел снимков принца Уэльского? Короли и прочие такие особы всегда ходят в мундирах и при шпагах — разве что когда играют в гольф. Или купаются.
— Вот именно. — И Лилия посмотрела на Т. Бенескотена ледяным взглядом. Как правило, все, кроме его сына Терри, смотрели на Т. Бенескотена ледяным взглядом.
— И тут, — продолжала Лилия, — он обнажает шпагу и кидается на того, кого считает своим дядей, но тот с ним заговаривает, и он понимает, что это не его дядя. Ну, тут они знакомятся и беседуют. Здесь, по — моему, следует дать наплывом: счастливая жизнь корреспондента (героя), когда он был мальчиком в Оклахоме, как он играл в бейсбол и все прочее. Тут корреспондент — он видел, как маленький король измывался над своими солдатами, — объясняет бедному крошке, что надо быть хорошим и демократичным, как все американские дети, и королю очень стыдно, что он так подло себя вел, а корреспондент ему ужасно понравился, и они гуляют по парку и встречают сестру короля (героиню — в этой роли я вижу Катеньку Кетлсон), и корреспондент с принцессой влюбляются друг в друга с первого взгляда, а потом, конечно, корреспондент спасает принцессу и короля от дяди — большой бал во дворце и балет, — а дядя собирается похитить короля, а корреспондент узнал про подземные ходы под дворцом (или сделаем их катакомбами), и он их уводит, и тут шикарный поединок в лесу — корреспондент был чемпионом по фехтованию, и он схватывается с дядей на шпагах, а бедный маленький король и несчастная принцесса робко прячутся за кучей опавших листьев, а корреспондент приканчивает дядю и… стойте, стойте — нашла, такого еще не было ни в одном фильме с королевским сюжетом! — они после поединка спасаются на аэроплане — скажем, улетают за океан в Америку, и летчик падает мертвым, а корреспондент был ранен, но благородно скрывал это от принцессы, и теперь теряет сознание, но летчик научил короля водить самолет, и он хватает рычаги управления…
— И мне дадут поводить самолет? — возликовал Терри.
— Нет, не дадут, — оборвала его мать. — Это сыграет дублер. Давай дальше, Лилия.
И Терри уныло продолжал слушать, как Лилия подводила маленького короля к кульминационному моменту, когда его похитили нью-йоркские гангстеры, из рук которых его вырывают корреспондент и премьер-министр с бакенбардами, смешной, но героичный.
— Это вещь! — сказал Авраам Гамильтон Гренвилл.
— Пожалуй, сойдет, — сказала миссис Г. Бенескотен.
— О господи! — сказал пресс-агент Уиггинс.
А Терри Тейт и тейтовская дворняжка не сказали ничего, но зато весьма энергично.
Хотя Кастелло-Мариио, резиденция семейства Бенескотен Гейт, несколько уступала по размерам вилле мистера Авраама Гренвилла, она тем не менее дышала изысканным вкусом и была украшена кампанилой — точной копией знаменитой сиенской, только в пять раз ниже и сложенной не из старомодного бурого кирпича, а из желтой плитки.
В этих аристократических стенах любящие, но несчастные родители, которые всем жертвовали ради карьеры своего сына, переживали тяжелые минуты.
В это утро Терри просто-напросто взбунтовался, когда его симпатичный камердинер попытался его одеть. Он сказал, что терпеть не может своего симпатичного камердинера. Он сказал, чтобы к нему не приставали.
— По — моему, Полаччи, — заметила миссис Тейт, обращаясь к камердинеру, — раз мистер Терри едет в контору мистера Гренвилла, ему следует надеть костюм для игры в поло.
— Не надо, мамочка! — взмолился Терри. — Он такой дурацкий! Никто из мальчиков в таких не ходит.
— Я думаю! Для чего же я его тебе и покупала!
— Не стану я его надевать! Если бы еще дома… Все надо мной смеются. Вот не буду сниматься, и все!
— Господи, за что ты покарал меня сыном, который…
— Сейчас же надень свое поло и не смей возражать матери, — сказал Т. Бенескотен Тейт.
— Заяц!
— Что, радость моя?
— Закрой пасть… Хорошо, Терри, разрешаю тебе надеть матросский костюм. Английский. Импортный. Но помни, твое непослушание убивает мамочку. А теперь не мешай Полаччи одеть тебя. Лимузин давно ждет.
— Мам, можно, я не поеду в лимузине? Это совсем не интересно! И не видно ничего. Я хочу поехать на трамвае. Там всякие интересные люди ездят.
— Теренс Мак-Джи Тейт! Я в жизни не слыхивала такой глупости! Кто тебе наболтал про эти трамваи? На них ездить неприлично. Они годятся только для простого люда! Да к тому же, чтобы на тебя смотрели бесплатно?! Еще чего! Сколько раз тебе повторять, чтобы ты не смел якшаться со статистами во время съемок и набираться от них всяких гадостей! Если ты не поедешь со мной в лимузине, то не получишь за обедом черной икры!
— А я не люблю икру!
— О господи! За какие грехи ты так меня покарал?
Т. Бенескотен робко предложил:
— Может, мы с Терри поедем на трамвае и встретимся с тобой у Эйба в конторе? Я бы и сам не прочь разок прокатиться в трамвае.
— Чтобы подцепить какую-нибудь голливудскую нахалку? Как же, дожидайся!
Они поехали в лимузине.
В кабинете мистера Гренвилла собрались все высшие сановники корпорации «Юпитер-Трайомф-Тейт», чтобы прослушать сценарий мисс Лилии Лавери Лагг «Августейший сорванец», идею которого она предложила три недели назад. Однако прежде, чем мисс Лагг успела начать, пресс-агент Уиггинс, который метался взад-вперед по кабинету, весь во власти блестящей идеи, объявил, что, согласно сообщениям вечерних газет, юный монарх «Словари» Максимилиан III со своей матерью, королевой Сндонией, на днях отбывает с визитом в Лондон.
Газеты намекали, что предприимчивая Сидония рассчитывает заручиться симпатией и поддержкой английского народа, показав ему маленького короля.
— И вот тут-то, — захлебывался Уиггинс, — мы можем соорудить рекламу, какая никому и не снилась. Бесси, ты с Томом и Терри едешь в Лондон. Я останусь тут, чтобы никто ничего не заподозрил. Да и на нашего лондонского представителя Клэпема можно положиться — он на рекламе собаку съел. Вы с ним как-нибудь устроите, чтобы Терри познакомился с этим Максимилианом. Два мальчика-короля, ясно? Их будут вместе снимать, ясно? К тому же публика Терри привыкла видеть его газетчиком и может не принять в роли короля, если заранее не показать, что он и в самом деле вращается среди избранных, ясно?
Миссис Тейт нерешительно молчала. Она изучила Поппи-Пикс, знала Голливуд вдоль и поперек, однако ни она, ни Т. Бенескотен, ни Терри еще ни разу не посещали жуткие неведомые земли по ту сторону Атлантического океана. Но затем лицо ее прояснилось и исполнилось решимости, ибо лукавый Уиггинс добавил:
— А если ты это провернешь и ребята подружатся, может, ты и сама сойдешься с королевой Сидонией, Бесси, и она приедет погостить к тебе в Кастелло-Марино, и уж поверь, тогда Грета Гарбо[39] и Кэт Хепберн[40] на стенку полезут, за это я тебе ручаюсь.
— Пожалуй, тут что-то есть, — задумчиво произнесла миссис Тейт.
В неприступных глубинах жилища Бенескотен Тентов, в этрусской утренней столовой, где попугайчики — неразлучники и гималайские канарейки целовались, ворковали и распевали в красных эмалированных клетках, а зеркальный мрамор стола отражал букет орхидей ценой в девятнадцать долларов, семейство Тейтов обсуждало вторжение в Европу. Они только что вернулись из конторы мистера Гренвилла, где одобрили сценарий Лилии «Августейший сорванец».
— А знаешь, — заметил Т. Бенескотен, — если мы застрянем в Лондоне надолго, я, пожалуй, смотаюсь в Париж, если ты не против.
— Зачем это тебе вдруг понадобился Париж?
— А? Ну, просто посмотреть город, познакомиться с французскими обычаями. Путешествие — лучшее средство для расширения кругозора.
— Ничего, обойдешься и узким. Так я и пустила тебя в Париж одного, чтобы ты лакал шипучку и хороводился со всякими тварями! И вообще, Заяц, для дела будет лучше, если мы с Терри поедем без тебя.
— Мамочка! — взмолился Терри. — Ну, пожалуйста! Я не хочу ехать без папы!
Бесси повернулась к своим мужчинам, уперла руки в бока и выставила подбородок. Когда она принимала эту позу, никто из знавших ее не осмеливался и пикнуть, если жизнь еще была ему дорога.
Т. Бенескотен ворчал, Терри хныкал, и оба в конце концов смирились под ее свирепым взглядом. Тогда она прошествовала к телефону и приказала, чтобы к ней немедленно явились портниха, дамский портной, сапожник, модистка, парикмахер, массажистка, остеопат, преподаватель французского языка и проповедник доктрины «Высшей мысли».
— Я поеду в Европу по всем правилам, — объявила она.
Когда две недели спустя Бесси садилась в поезд, она везла с собой четырнадцать новых вечерних платьев, восемь новых костюмов, тридцать семь новых шляп, восемь пар новых туфель из змеиной кожи, опаловый перстень для большого пальца, несессер с золотыми замочками и прелестную спокойную манеру держаться, приобретенную у проповедника «Высшей мысли».
Всю дорогу от Поппи-Пикс до Нью-Йорка Терри и его улыбающуюся нежную мамочку восторженно приветствовали миллионы поклонников, для которых Герри стал символом беспечного, но чуть грустного детства.
Уиггинс великодушно известил газеты всех городов и селений на их пути, когда именно нужно ждать проезда Короля Киновундеркиндов, и на каждой станции Терри, несмотря на все его протесты, заставляли кланяться беснующейся толпе и улыбаться своей знаменитой улыбкой маленького лорда Фаунтлероя.
Постепенно I ерри овладел такой страх перед этими жадно глазеющими толпами, перед необходимостью притворяться сверхчеловеком, когда на самом деле он был обыкновенным напуганным мальчиком, что только ярость матери, гнев мистера Авраама Гамильтона Гренвилла и улещивания Уиггинса могли вынудить его покинуть безопасное убежище салон-вагона и выйти на площадку.
Поэтому, хотя пучина морская и внушала ему некоторые опасения, а мысль о предстоящем свидании с королем Максимилианом (который, по сообщениям газет, должен был прибыть в Лондон за день до Тейтов) тоже не была особенно приятной, Терри очень обрадовался, когда Гренвилл и Уиггинс распростились с ними, лайнер «Мегаломаниак», рявкая и огрызаясь, выбрался из порта, и он наконец мог спрятаться в укромном уголке каюты люкс.
Он проспал шестнадцать часов, и даже неукротимая Бесси уснула, в то время как «Мегаломаниак» резал океанские волны, а Европа нетерпеливо ожидала их, так же, как и других августейших гостей — из Словарии.
Правда, Бесси мягко убедила Терри блеснуть в любительском концерте (он продекламировал «Как расстреляли Дэна Мак-Гру» и «Ганга-Днна»,[41] а также изобразил Наполеона и курицу), правда, она позволяла всем желающим пассажирам фотографировать его и с нежностью настояла, чтобы он каждый день появлялся в новом костюме, включая костюм для игры в поло, бейсбольную форму, итонский костюм с цилиндром и фаунтлероевский костюмчик из черного бархата с кружевным воротником, — но если не считать этих пустяковых требований, она дала ему на пароходе полный отдых. В ближайшем будущем ему предстояло покорить Лондон, Англию и королеву Сидонию, и его следовало поберечь.
В Саутгемптоне Бесси ждало разочарование — на пристани не бушевала толпа, жаждущая поскорее узреть Короля Киновундеркиндов.
Собственно говоря, их вообще никто не встречал, если не считать мистера Персиваля С. Ф. Клэпема, пресс — агента и секретаря при председателе кинопрокатной компании «Англо-Юпитер», взявшей на себя великую миссию по ознакомлению Британии с территейтами.
Мистер Клэпем приветствовал Бесси и 1 ерри абсолютно по-американски — так, во всяком случае, думал он сам:
— Ну что ж, будем знакомы, ребята! Располагайте мной, пока вы здесь.
— А где толпа? — осведомилась Бесси.
— Толпа… э… Видите ли, Саутгемптон несколько равнодушен к американцам, если можно так выразиться.
Клэпем и Бесси обменялись взглядами, отнюдь не исполненными нежной симпатии. Международного братства как-то не возникало, руки, протянутые через океан, превращались в ледышки, и, когда все трое расположились в купе экспресса, Бесси заявила:
— У нас с Терри времени в обрез. Я, конечно, не хочу вас подгонять, но вы уже наладили встречу I ерри с этим малюткой-королем и монахиней?
— Монахиней?
— Господи боже ты мой! Ну, с королевой! С Сидонией!
— Но право же… монахиней? Ах, понял! Монархиней! Ну, конечно же. Да-да, я понял. К сожалению, нет. Еще не совсем.
— А они приехали?
— О да! Им был оказан великолепный прием. Юный король сразу стал любимцем Лондона.
— Ну, так в чем же дело? Тогда мы с Терри прямо поедем к ним с визитом. Уж наверняка они видели его фильмы. Раз вы еще не договорились с ними, нам будет проще послать свои визитные карточки. А может, лучше позвонить? Где они остановились?
— В отеле «Пикардия», ввиду траура. Это неофициальный визит. И право же, сударыня, вы не можете просто так явиться к его юному величеству и королеве Сидонии! Это не принято. Вы понимаете, это не принято. Вам следует обратиться к вашему послу, который сообщит вашу просьбу английскому министерству иностранных дел, которое снесется с министерством иностранных дел Словарии, которое решит, передавать ли ее секретарю королевы Сидонии, который, если сочтет это возможным, представит вопрос на рассмотрение ее величества, а засим…
— А засим, — заметила миссис Т. Бенескотен Тейт, — подождем, чтобы рак свистнул. А теперь послушайте меня! Я, конечно, не слишком-то часто встречалась с королевами, но бьюсь об заклад, что не реже вашего! Так вот, слушайте…
Яркий природный румянец сбежал со щек мистера Клэпема, пока Бесси Гейт посвящала его в свои крамольные, почти святотатственные планы.
— Сударыня, мы все горим желанием помочь вам, — простонал он умоляюще. — Но право же, король — это король.
Бесси взглянула на Терри.
— Само собой! — отрезала она. — А мать короля — королева! Само собой!
И мистеру Клэпему оставалось только ломать голову над этим глубоким афоризмом до тех пор, пока экспресс не остановился у перрона вокзала Ватерлоо.
Тут их ждало пять репортеров и человек сорок — поклонников — самого нежного возраста. Мистер Тернер, весьма почтенный председатель компании «Англо-Юпитер» и шеф мистера Клэпема, встретил их и проводил к своему автомобилю.
— Ну как, поедем прямо в «Пикардию» или сперва покажемся Лондону? — спросила Бесси.
— А? В «Пикардию»?
— Ну, а куда же? Ведь там остановились король Максимилиан и его мамаша или нет? Это лучший отель в городе или нет?
— О, конечно! Да, конечно. — Мистер Тернер несколько разволновался и продолжал раздраженно: — Но послушайте! Дама, которая путешествует одна с маленьким мальчиком, не может поселиться в «Пикардии»! На это могут посмотреть косо! Я снял для вас номер в отеле «Гарборо» — очень приличном семейном отеле.
— Когда его построили?
— Построили? Построили… Ах, построили! Боже мой, я не знаю, сударыня. Вероятно, году в тысяча восемьсот сороковом.
— Это я и хотела узнать. Ну ладно, везите.
Автомобиль мистера Тернера тронулся с места под пискливое «ура» юных поклонников Терри, после того как репортеры успели серьезно спросить, сколько коктейлей имеют обыкновение выпивать перед обедом десятилетние американские мальчики. Но когда вокзал остался позади, уже нельзя было решить, подозревает ли Лондон, что ему выпала честь принимать еще одного короля.
Их обволокло туманом. Закопченные фасады домов утонули в желто-серой мути. Казалось, что трафальгарская площадь ревет более громко и грозно, чем Лос-Анжелос или даже Нью-Йорк. Бесси с необычной для нее робкой лаской положила руку на плечо Терри, этого редкостного золотого гуся.
Гостиная их номера в отеле «Гарборо» была обставлена темной и неказистой мебелью. Бесси, привыкшей к гостиничным номерам величиной с вокзал, она показалась убогой каморкой. Ведь эта комнатушка еле-еле могла бы вместить домик, где Гейты проживали четыре года назад.
Бесси презрительно фыркнула. И с полным на то основанием.
Подумать только: в спальнях гардеробы вместо нормальных стенных шкафов!
Она снова фыркнула и позвонила коридорному.
— Сухой мартини, — заказала Бесси.
— Йек? — поперхнулся коридорный.
— Сухой мартини! Коктейль! Выпивка! — рявкнула Бесси.
— Прошу прощения, сударыня, но коктейлей мы не подаем.
— Не подаете… — Оскорбленная в лучших чувствах Бесси рухнула на стул. — Послушайте, что это за дыра? И какая же публика тут у вас проживает?
— Его светлость герцог Айтгемский уже шестьдесят лет как изволит останавливаться у нас.
— С тех, значит, пор, как ты был сорокалетним парнишкой! Ладно, тащи «Белую лошадь» с содой.
— Белую лошадь?
— Ну, виски! Виски с содовой!
— Слушаю, сударыня.
Когда коридорный величественно удалился, Бесси сказала с рыданием в голосе:
— А они еще уверяли, что мне понравятся эти развалины!
На минуту она как будто пала духом.
— Может, подружиться с Максимилианом и Сидонией будет все-таки труднее, чем я думала. Хоть бы я Зайца взяла с собой! — Тут ее уныние рассеялось, и она встрепенулась, как боевой конь, заслышавший трубу. — Эх, и изругала бы я его! Ладно, валяй, Бесс! Мы еще покажем этой задрипанной Европе, на что способна порядочная американка!
Двери «Гарборо» распахнулись перед ними в три часа дня. Ровно в пять, облаченная в черный бархатный костюм, в котором она (по самый подбородок) выглядела совершеннейшей обольстительницей, Бесси решительным шагом вошла в вестибюль отеля «Пикардия». В «Гарборо» за конторкой сидела жилистая девица в черном шерстяном костюме, излучающая хроническое неодобрение, в «Пикардии» же обязанности портье исполнял молодой испанский граф во фраке.
— Мне нужен, — заявила Бесси, — самый лучший номер, какой только у вас есть.
— Разумеется, сударыня! Сию минуту.
Портье в мгновение ока извлек из застекленной святая святых помощника управляющего, который был еще более изысканно усат, изящно офрачен и приторно любезен, чем даже он сам.
— Могу ли я узнать, какой именно номер желает мадам? И… э… супруг мадам тоже прибыл?
— Нет. Я мать Терри Тейта, киновундеркинда — я хотела сказать, кинозвезды. Я здесь с ним — только он и я. Мне бы нужно гостиную, парочку спален и две-три столовые. Вам тут, наверное, требуются рекомендации. — На секунду Бесси вновь утратила уверенность. — Может, вы позвоните американскому послу… Он наверняка про нас знает.
— О, что вы, сударыня! Разумеется, нам известны фильмы юного мистера Тейта. Разрешите показать вам некоторые наши номера.
Первый же номер, в который он проводил Бесси, ни по величине, ни по количеству позолоты, полированных панелей, омлетно-мраморных столиков, телефонов, кранов в ванных и персидских ковров почти не уступал лучшим отелям Спокана, Скенектади или Санкт-Петербурга (штат Флорида).
— Это уже больше похоже на дело! Только вот что: мне кто-то говорил, что тут остановились королева Сидония и ее сынок.
— Совершенно верно, сударыня.
— Так вот, мне нужен номер на их этаже.
— Простите, сударыня, но это невозможно. Весь этаж занят их величествами и свитой.
— Но там наверняка есть пустые номера.
— Простите, сударыня, но это невозможно. У нас были бы большие неприятности с полицией, если бы мы позволили себе что-либо подобное.
Бесси вспомнился тот день, когда, только приехав в Голливуд, она пыталась убедить чугунноликого швейцара пропустить их с Терри к директору студии. С тех пор никто ни разу не говорил с ней таким безапелляционным тоном. И вновь на минуту став приунывшей Бесси 1 ейт из Меканиквилла, она сказала просительно:
— Ну, в таком случае мне хотелось бы поместиться на этаже прямо над ними или прямо под ними. И я вас не обижу, господин управляющий. Конечно, я не собираюсь подкупать вас, только я не люблю беспокоить люден даром. Гак вот: если у нас будет хороший номер прямо над их величествами, я не пожалею десяти этих ваших фунтов.
Помощник управляющего нерешительно молчал. Бесси приоткрыла сумочку из золотой сетки и показала уголок десятифунтовой банкноты. Перед столь соблазнительным зрелищем помощник управляющего не устоял и со вздохом прожурчал почтительно:
— Я посмотрю, что можно будет сделать, сударыня.
Десять минут спустя в распоряжении Бесси были великолепные апартаменты, с гарантией, что они расположены прямо над комнатами королевы Сидонии.
От кого-то Бесси Тейт слышала, что англичане обедают не раньше восьми часов вечера. Она никак не могла освоиться с этой мыслью, однако сказала:
— Разок почему не попробовать.
В восемь часов она спустилась в ренессансный зал ресторана при отеле «Пикардия». На ней было умопомрачительное платье из белого тюля, отделанное золотыми цехинами, и ее сопровождал Терри во фраке.
Заняв столик в углу, Бесси заметила, что многие посетители поглядывают на ее сына.
«Они знают, кто мы такие!»-возликовала она и взяла меню.
Оно было написано по-французски, но если надменный главнокомандующий армии официантов вообразил, будто американская дама не понимает по-французски, он грубо ошибся, ибо, взяв в Поппи-Пикс восемнадцать уроков французского языка, Бесси не только постигла диалект ресторанных меню, но и могла произнести по-французски следующие фразы: «Мне хотелось бы покататься на лошади верхом завтра», «Сколько стоит шляпка такого фасона?» и «Где можно купить билеты первого класса до Голландии?».
Она без запинки отдала распоряжения:
— Доннима де потаж по-немецки одну порцию кревет и одну оладьев де росбиф и помдетер и немножко пуассон[42]… ах нет, пуа… и де фуа[43] мороженое и побыстрее, ладно?
— Перфетман![44] — сказал французский главнокомандующий и все на том же своем восхитительном родном языке приказал официанту:-Jezt mach' schnell, da, Otto![45]
В девять часов Бесси потребовала, чтобы пред ее очи снова явился помощник управляющего, подобравший ей номер.
— Я хочу, — заявила она, — чтобы вы нашли мне хороших английских слуг. Во-первых, мне нужен камердинер для моего сына. Я хочу, чтобы у Герри был первоклассный английский камердинер и чтобы он выражался правильно, а не как-нибудь там.
— Разумеется, сударыня.
— И мне нужна горничная, чтобы умела причесывать.
— Разумеется, сударыня.
— А еще мне нужна секретарша из благородных.
— Из благородных?
— Ну да, с утонченными манерами. Я мещанок терпеть не выношу.
— Могу порекомендовать вам, сударыня, очень достойную барышню, мисс Тингл. Она дочь почтенного священника-евангелиста и была секретаршей леди Фрисби.
— Леди Фрисби? Она что, из аристократов?
— Ну… э… да, почти. Ее супруг сэр Эдвард Фрисби был текстильным фабрикантом и мэром Борнмута. О да, мисс Тингл, безусловно, барышня с утонченными манерами.
— Чудненько! Сколько раз я повторяла этому голливудскому хулиганью, ну, когда они, например, навязывали Терри комическую роль — посыльного в гареме: «Нет уж, дудки! У Терри благородные родители, и у него самого будут утонченные манеры, а не то я ему башку расшибу!» Ладно, давайте сюда вашего камердинера, горничную и мисс Тингл — завтра к двенадцати часам.
Помощник управляющего обещал, что все будет сделано. Когда он ушел, Бесси приняла мистера Тернера и мистера Клэпема из «Англо-Юпитера».
— Мы решили… — начал мистер Клэпем мягко.
— Да, мы окончательно решили, — сказал мистер Тернер твердо. ^
— …что вам вообще не следует испрашивать аудиенции у короля Максимилиана.
— Ах, вы решили! — проворковала Бесси. — Как приятно, когда есть кому за тебя решать.
— Да, мы надеялись, что вы будете довольны. Должен сказать, что мы всесторонне обдумали этот вопрос. Я позвонил одному почтенному человеку, имеющему отношение к прессе, и он заверил меня, что вы должны обратиться к вашему послу, и несомненно, через год-два вы получите благоприятный ответ. Разумеется, вам придется поехать в Словарию…
• — Что же, прекрасно! Всего только годик или два! Чудесно! Весьма вам обязана.
— Ну, что вы, не стоит благодарности — такая мелочь. Итак, мы с мистером Тернером все подробно обсудили, и нам кажется, что следует подумать о более оригинальной рекламе. Например, если вы согласны, ваш сынок мог бы в следующий четверг выступить с приветствием на собрании членов Бригады Юных прихода церкви Святого Криспина в Голдерс-Грин — газеты не преминут посвятить несколько столбцов этому знаменательному событию. А кроме того — я ведь, знаете ли, немного литератор, — я взял на себя смелость написать интервью с вами, которое, надеюсь, поместит какая — нибудь газета. Вот послушайте: «Хелло, мистеры, а этот ваш городишко неплохой городок! О кей и на большой палец!» — таковы были первые слова миссис Тейт, матери известного мальчика-кинозвезды Терри Тейта, когда она вчера приехала в Лондон. «Будьте уверочки, — продолжала она, — на широком золотом и дальнем Западе, где рукопожатия горячи, у нас тоже есть городишки ол райт, только эта муравьиная куча им всем носы поутирает!»
— До чего же хорошо! — умилилась Бесси. — Вы ведь это на американском языке написали, правда?
— Совершенно верно. Меня всегда принимают за американца, если я этого хочу.
— Ну, еще бы!
Когда Тернер и Клэпем удалились, обещав в бли* жайшее время новые свершения в области рекламы, не уступающие по размаху встрече с Бригадой Юных в Голдерс-Грин, Бесси опустилась на стул и вздохнула. Однако на следующее утро она решительным шагом вошла в скромную (всего двадцать четыре на сорок два фута) спальню Терри, где он перечитывал «Остров сокровищ», и приказала:
— Пошли, сынок! Накупим кое-чего хорошего. Игрушек!
— Не хочу я игрушек! Ненавижу игрушки!
— Ты слышал, что я сказала? Или ты думаешь, я позволю, чтобы к тебе заявились всякие там короли, а у тебя ни одной приличной игрушки?
— Мамочка! Купи лучше книг!
— Знаешь что! Если ты не бросишь эти глупости, кончишь сценаристом и будешь потеть за сто пятьдесят долларов в неделю. Книги еще никого до добра не доводили. Идем!
По совету швейцара они отправились в такси на Оксфорд-стрит, где посетили гигантский «Базар игрушек». Бесси беспощадно купила Терри электрический поезд, электрические скачки, портативную химическую лабораторию, набор боксерских перчаток и гордость фирмы — оригинальную модель Колизея с электрическими львами, которые пожирали электрических первых христиан.
— Ну вот! Таких игрушек не найдется ни у одного малютки короля! — удовлетворенно заявила Бесси.
Когда они вышли из «Базара игрушек», Терри увидел рядом зоологический магазин.
С тех пор, как они покинули Поппи-Пикс, Терри не переставал тосковать по плебейской дворняжке, которую из-за английских карантинных правил ему пришлось оставить дома. И теперь он воскликнул:
— Мамочка, купи мне собаку!
— А ты будешь по-хорошему играть в электрические игрушки?
— Попробую, честное слово, попробую!
— И ты обещаешь приветствовать юных гадов, или как их там, из этого Голден-Грина? Я пригляжу, чтобы Клэпем написал тебе речь.
— Обещаю. Только за хорошую собаку!
— Я хотела бы, — произнесла Бесси с самой своей утонченной манерой, когда они вошли в магазин, — посмотреть что-нибудь в смысле собак. Что у вас есть сегодня приличного?
— Вот, сударыня, чрезвычайно породистый экземпляр, — и с этими словами приказчик вывел нечто плоское, как бумага, длинное, как субботнее утро, и угрюмое, как кинооператор, — это императорская русская охотничья собака, чистокровная борзая (вы, несомненно, узнали, сударыня, характерные признаки этой породы), родной брат той, которую мы продали вчера графу Твиперсу для его дочери леди Энн, — вы, конечно, знакомы с ее сиятельством, сударыня.
— С-сколько? — еле вымолвила Бесси.
— Так как это последний экземпляр, мы готовы уступить его вам за сто гиней.
Прежняя, меканиквиллская Бесси Тейт прикидывала: «Господи боже! Пятьсот долларов за паршивую собаку!», но новая, свежеутонченная миссис Т. Бенескотен Тейт сказала невозмутимо:
— Многовато, но все же… Она тебе нравится, Терри?
Затем, устав от утонченности, она с гораздо большим удовольствием и обычной энергией объяснила приказчику:
— Это мой сын, Терри Тейт. Вы, наверно, видели его в кино. Король Киновундеркиндов — так его называют.
— Ну, мамочка же! — взмолился Терри, но приказчик уже гремел:
— Как же, сударыня!. Для нас большая честь услужить вам!.
И четвероногая промокашка, несомненно, была бы куплена, если бы не одно непредвиденное обстоятельство.
— Мама, она мне не нравится, — вздохнул Терри.
— Что ты, сынуленька? Ведь все английские лорды всегда снимаются с такими собаками. Но, конечно, если она тебе не нравится…
И Бесси, все больше закипая, ждала, пока Терри одну за другой осматривал и отвергал всяких восхитительных собачек, в том числе китайского мопса, смахивавшего на меланхоличного клопа, и эрдельтерьера, похожего на свернутый половик. Вдруг мальчик остановился перед одной из клеток и в благоговейном восторге произнес:
— Я хочу вот эту.
Приказчик был явно шокирован; заметив это, Бесси тоже поспешила шокироваться.
Избранник Терри, несомненно, был плодом собачьего мезальянса. В его жилах, по-видимому, текла кровь добермана и колли с примесью шотландского терьера и чуточки спаньеля. У него были веселые глаза, глупая добродушная пасть и такие широкие лапы, что казалось, будто он ходит на индейских лыжах. Отвергнутые Терри высокопородистые псы были исполнены холодного, презрительного достоинства, а этот улыбался до ушей, вилял хвостом и радостно, хотя и невоспитанно тявкал.
— Но ведь эта собака, простите, помесь, — поспешил объяснить приказчик. — Мы выставили ее тут только из уважения к чувствам вдовы весьма почтенного нашего клиента, проживавшего за городом. Однако рекомендовать вам такой экземпляр я не могу.
— Нет, это очень хорошая собака! — настаивал Терри. — Мне нужна как раз такая.
— Ну, в таком случае, мой милый, обойдешься вовсе без собаки! — взорвалась Бесси. — Вперед будешь знать, как собачиться, словно тебя и не воспитывали вовсе! — и, вытащив Терри из магазина, она увезла его в «Пикардию».
Бесси позвонила тем невидимым силам, которые правят человеческими судьбами где-то в таинственных глубинах любого отеля:
— Будьте добры, немедленно пришлите в мой номер мальчика.
— Мальчика… Ах, рассыльного!
— Рассыльного так рассыльного, только побыстрей.
Вскоре перед Бесси появился мальчишка, которого ей сразу захотелось поставить перед кинокамерой. Он был рыжий, веснушчатый, курносый и весь светился нахальным лукавством. На его узкой синей форменной курточке теснился ряд медных пуговиц, а круглая шапочка, красная, как солдатский мундир, была лихо сдвинута на ухо.
— Что угодно, сударыня? — спросил он, еле удержавшись от дружеской ухмылки. Но тут Герри ему улыбнулся, и курносая физиономия рассыльного расплылась в ответной улыбке.
— Как тебя зовут? — осведомилась Бесси.
— Бандок, сударыня.
— Господи! Что это еще за имечко? Как тебя дома называют?
— Рыжиком, сударыня.
— Вот что, Рыжик! Это мой сын, мистер 1 ерри Тейт, киновундер… кинозвезда.
— Как же, сударыня, нам говорили, что мистер Тейт остановился здесь, только я не знал, что имею удовольствие видеть его. С вашего позволения, сударыня, я мистера Гейта очень хороню знаю по кино.
— Ну, ладно. Играй!
— Прошу прощения?
— Я сказала — «играй»! Ты должен играть с мистером Терри.
И, не дав Рыжику опомниться, она втолкнула обоих мальчиков в спальню Терри, властно указала па новые игрушки, которые привезла домой в такси, и надменно удалилась.
— Ну, знаешь! — вздохнул Терри. — Чтобы и тебя еще заставляли играть! Наверное, с нее хватит, если мы погоняем поезда. Ты как, стерпишь, если мы поиграем в электрическую дорогу?
— У меня еще не было случая играть с такой дорогой, сэр.
— Да брось ты называть меня сэром.
— Слушаюсь, сэр.
— А во что ты играешь дома?
— Как вам сказать, сэр…
— Терри, а не сэр!
— Как вам сказать, мистер Терри, сэр, у меня была очень хорошая крикетная бита, мне ее смастерил дядя Генри, и еще тележка — он приделал колесики к ящику из-под портера. Только она плохо ездила… Разрешите мне, сэр!
С этими словами Рыжик бросился помогать Терри, который начал распаковывать коробку с электрической железной дорогой. На свет по очереди были извлечены электровоз, десяток вагонов, изображавших в миниатюре экспресс «Летучий шотландец», станция с крохотным дежурным, который махал флажком, стоило подключить дорогу к штепселю, туннель в весьма удобной портативной горе и совсем уж поразительный портативный мост через могучую жестяную реку длиной в три фута; тут Рыжик не удержался и ахнул:
— Вот это да!
— Тебе что, интересно? — поразился Терри.
— Еще как, сэр!
— Ну, ты бы другое запел, если бы тебе на каждый день рождения и на каждое рождество дарили бы такую штуку и заставляли бы играть, а сами бы лакали джин и сюсюкали: «Ах, какой душечка!»
Но откровенный восторг этого, несомненно, бывалого Рыжика, независимого счастливца, который разгуливал в медных пуговицах и дышал вольным воздухом кухонь и кладовых, произвел на Терри сильнейшее впечатление. И через четверть часа Терри, единогласно избранный президентом и главным управляющим железной дороги Голливуд-Пасадена, уже, захлебываясь, отдавал распоряжения вице-президенту и начальнику движения, а поезда шмыгали в туннели и беспрекословно останавливались у перронов, и даже успела произойти упоительная катастрофа: на крутом вираже поезд сошел с рельсов, причинив немало бед шестнадцати несчастным пассажирам.
— А ведь это здорово — играть с кем-нибудь! — удивлялся Терри. — Жалко, что тут нет моей собаки. Это знаешь какая собака! Ее зовут «Солонина с капустой».
— Правда, сэр? А какой она породы?
— Оклахомский волкодав — так папа говорит.
— Ну, как же! Оклахомский волкодав — я про эту породу слышал, сэр. А знаешь, давай положим пассажира на рельсы и пустим на него поезд, а потом устроим похороны!
— Давай!
Мисс Тингл, утонченная секретарша из благородных, которую рекомендовал отель, явилась в двенадцать часов, как было назначено, и место осталось за ней.
— Вы можете приступить к работе немедленно? — спросила Бесси. — Мне нужно зацапать короля.
— Зацапать… короля, мадам?
— Ах ты господи! И что это за страна такая? Дома, в Голливуде, меня все понимали, а тут каждое твое слово повторяют, будто ты невесть что такое ляпнула. Будто ты Буффало Билл[46] в юбке. Ну, да ладно. Слушайте!
И Бесси объяснила мисс Тингл, что в целях рекламы Терри и королю Максимилиану необходимо подружиться.
— И между нами, девушками, говоря, если и мы с королевой Сидонией сойдемся поближе, я тоже с горя не заплачу. Но, конечно, важнее всего реклама для Терри. Я для него всегда всем жертвую. Но тут я видела портреты Сидонии и почему-то чувствую (вы верите в «Высшую мысль»? Что ни говори, а всякие там инстинкты и наития так просто по-материалистически не объяснить!), почему-то я чувствую, что мы с ней станем большими друзьями, подвернись только случай!
Бесси испустила кроткий вздох матери, готовой на любое самопожертвование.
— Взбеситься можно, как я поступаюсь своей личностью ради мужа и сына! Ну, да альтруизм всегда вознаграждается. Так вот. Мы напишем ей письмецо и пошлем с коридорным. Ну, и карточку вложим, чтобы она знала, с кем имеет дело. Только вот какую из двух выбрать, как, по-вашему?
Первая визитная карточка оказалась весьма лаконичным документом, содержавшим одну изящно выгравированную строчку: «Миссис Т. Бенескотен Гейт». Зато другая была выдержана в орнаментальном стиле. Она поражала своей внушительностью. Она оповещала:
Мистер и миссис Т. Бенескотен Тейт.
Папочка и мамочка
ТЕРРИ ТЕЙТА
Короля Киновундеркиндов Героя фильмов «Ах, детки, детки!», «Портовые сиротки», «Дитя полуночи» и пр. и пр. и Поппи-Пикс, Калифорния
Кастелло-Марино.
Карточка горела киноварью, ультрамарином, серебром и канареечно-желтой позолотой. По величине она, правда, несколько уступала автомобильному номеру, но куда больше бросалась в глаза.
— В цветной, конечно, изысканности поменьше, но ведь зато ее величество скорее ее заметит, как, по-вашему? — без обычной уверенности спросила Бесси.
Мисс Тингл холодела от ужаса, смешанного с восторгом.
— Я никогда не имела чести обращаться письменно к королевам, — пролепетала она. — Но тем не менее, мадам, позволю себе заметить, что скромная карточка кажется мне более подходящей для подобного случая.
— Да, пожалуй. Хотя большая и влетела нам в копеечку. Ну, а теперь я вам продиктую письмо, ладно? Старушенция, наверное, понимает по-нашему?
— О, если не ошибаюсь, их величества говорят и пишут на шести языках.
— С меня хватит и одного. Как только вернусь домой, найму себе какого-нибудь англичанина, пусть обучит меня говорить по-вашему. Ну, пишите:
«Ее величеству королеве Слозарии.
Уважаемая государыня!
Вы, наверное, удивитесь такому письму от незнакомой вам женщины, но я ваша соседка по отелю и снимаю номер как раз над вашим. И, может быть, вы слышали про моего сына, Терри Тейта, известного мальчика-киновундеркинда (нет-нет, замените это на «киноактера», мисс Гингл), и, может, ваш сынок, король Максимилиан, видел его в таких его знаменитых фильмах, как «Купите газету» или «Подайте милостыньку, мистер».
Он сейчас здесь со мной в Лондоне и не дает мне покоя, все твердит: «Мамочка, мне очень хочется познакомиться с королем-мальчиком Максимилианом. Мы ведь с ним однолетки, потому что ему десять лет, как и мне, и т. д.»
Поскольку ваш сынок — король, а публика во многих странах любезно называет Терри Королем Киновундеркиндов, то я и подумала, что им неплохо было бы познакомиться, обменяться опытом и т. д. Я буду очень рада пригласить его и вас на завтрак, чай, обед, коктейли или еще что-нибудь, что вам будет удобнее, и хотя Терри очень занят, потому что ему надо выступать перед Бригадой Юных и т. д., мы постараемся быть свободны в любой подходящий для вас час.
Только, боюсь, надо будет поторопиться, потому что парижская публика Герри требует, чтобы он поскорее приехал туда.
Так что позвоните, когда вам будет удобно, в любое время прямо сюда, в люкс пять-Б, и мы обо всем договоримся.
В надежде, что письмо найдет вас в добром здравии, остаюсь искренне ваша…»
— Как только перепечатаете письмо (я распорядилась, чтобы мне в спальне поставили машинку), сразу отдайте его мальчишке, и пусть он тут же снесет его в номер к Сидди. Пора браться за дело. Валяйте.
И Бесси радостно унеслась в вестибюль нанимать себе горничную, а Терри — камердинера необычайно зловещей внешности.
Его звали Хамберстоун. Он, разумеется, никогда в жизни не снисходил ниже герцогов, а за общение с fe * 189 американцами потребовал лишние два фунта в неделю. И получил эти два фунта. Он их стоил. Даже юный король Словарии проникся бы уважением к яйцевидной голове Хамберстоуна.
Бесси с гордостью ввела этого вельможного камердинера (четыре фунта в неделю) в спальню сына. Там на сильно замусоренном полу сидели два маленьких мальчика, и Хамберстоун воззрился на них со злобным неодобрением. Рыжик содрогнулся. Терри досадливо сдвинул брови.
— Сынуля, вот твой новый камердинер, — проворковала Бесси, излучая такую материнскую нежность, что ее многоопытный отпрыск сразу насторожился.
Хамберстоун смотрел на железнодорожников глазами людоеда, питающего пристрастие к хорошо прожаренным мальчикам с луковым соусом. И под этим гнетущим, смакующим взглядом веселое возбуждение Терри угасло, и он вновь погрузился в уныние, не оставлявшее его все последние недели.
— Мамочка, мне не нужен камердинер!
— А кто, позвольте вас спросить, фыркалка несчастный, будет следить за вашим гардеробом? Уж не я ли? Хамберстоун, вы можете спать вот здесь, рядом. А теперь прогладьте костюмы мистера Терри.
Когда Хамберстоун вслед за Бесси удалился с охапкой одежды в руках, мальчики печально уселись на диван, потеряв всякую охоту крушить поезда.
— Взбеситься можно: не камердинер, а живоглот какой-то! — пожаловался Терри.
— Правильно. Такого страшилу поискать, — согласился его приятель Рыжик.
— Зануда, сразу видно.
— Воображала, одно слово.
— Взбеситься можно, Рыжик! Мы этого не потерпим!
— Правильно, Терри! Не потерпим!
— Давай сбежим! В Поппи-Пикс.
— Это ваше ранчо?
Когда Терри будет вынужден у райских врат признаться святому Петру, что, повествуя о медведях и привольной жизни на ранчо, он громоздил одну ложь на другую, авось мудрый старый святой поймет, как ему было трудно: им без конца восхищались за глупости вроде ангельского ротика и шелковых кудрей, и ни разу никто не похвалил его за дело — за умение объезжать мустангов, ловко набрасывать лассо на шею быков и стрелять индейцев, которое он, несомненно, продемонстрировал бы, если бы его знакомство с Диким Западом не ограничивалось Главной улицей Лос-Анжелоса.
— Ну, ясно, наше ранчо. Вот увидишь, я попрошу маму пригласить тебя туда! Мы живем там в большой бревенчатой хижине, и каждую ночь за окнами воют медведи-гризли.
— Здорово! А тебе случалось подстрелить гризли?
— Не скажу, чтоб часто, а все-таки двух-трех я на своем веку убил.
— Расскажи, а? Ты охотился с Биллом Роджерсом[47] или с Хутом Гибсоном?
— С обоими. С нами были и Билл, и Хут, и Дуг Фербенкс и… ну… Уилл Биб,[48] натуралист, и мы разбили лагерь в… ну… в Малой долине Большого Рога — это у нас на ранчо Поппи-Пикс, — и как-то ночью сплю я в полыни, завернувшись в мои одеяла, и вдруг просыпаюсь и слышу: кто-то нюхает, нюхает, и гляжу — что-то такое большое, высокое, огромное, длинное…
— Ух ты!
— …словно преогромный человек гигантского роста, только вдвое выше, и в меховой шубе с густым таким мехом. Ух, и перепугался же я! Протянул руку, схватил папино ружье и прицелился, тщательно, как следует прицелился…
— Вот это да!
— … и как спущу курок, и медведь хлоп на землю! Только он не сразу упал, а зашатался и пошел прямо на меня…
— Ой!
— …только мой выстрел всех разбудил, и Гарольд Ллойд…[49] нет, Ричард Бартлмес схватил свою винтовку и выстрелил, медведь свалился рядом со мной, и у меня волосы на голове зашевелились от его жаркого зловонного дыхания, и потом он дважды дернулся, и все — издох!
— А-а-ах!
— У тебя, наверное, тоже были приключения, Рыжик? Ведь все английские ребята убегают из дому в юнги, разве нет?
— Да мне все как-то некогда было, так я и не собрался. А вот мой дядя Генри Бандок, вот это человек, Терри! Он бы тебе понравился. И уж у него приключений было побольше, чем даже у принца Уэльского! Он и юнгой был, да еще каким! Вот один раз он плавал в Южных морях, и их корабль разбился — напоролся на кита величиной с гору и сломал вдребезги носовой кильсон, и стал тонуть тут же на месте — ужас, что такое, — а мой дядя поплыл к берегу — четыре мили, а эти воды кишмя кишат акулами, а он доплыл, и еще в моем возрасте, ему тогда двенадцать стукнуло, хоть в нем уже было шесть футов росту — сколько раз он мне это говорил. А на берегу его поджидала голая шайка самых что ни на есть кровожадных дикарей, да только… у него с собой было зажигательное стекло, а эти темные дикари, конечно, не знали, что это такое, а он словно бы их и не видел, а прямо навел стекло на кучу хвороста, и хворост загорелся, а дикари как все испустят один ужасный вопль и ну бежать, и вот как он стал у них королем.
— Он и до сих пор у них королем?
— Кто? Дядя Генри? Как бы не так! Будто у него других дел не было! Как ему надоело быть королем, он смастерил себе из бревна пирогу и уплыл и… и выставил свою кандидатуру в парламент на Сандвичевых островах!
— Расскажи еще что-нибудь! — потребовал Терри.
Но появление грозного Хамберстоуна вновь охладило их пыл, а затем в комнату впорхнула Бесси и распорядилась:
— Можешь идти, Рыжик! Терри, вымой руки. Пора обедать.
— Мамочка! Я хочу, чтобы Рыжик приходил ко мне играть каждый день.
— Хорошо, хорошо, посмотрим. А теперь поторопись. Сегодня к нам, возможно… к нам, возможно, придут важные гости. Очень важные!
В течение следующих двух дней Бесси терпеливо ожидала ответа королевы Сидонии на свое письмо, но королевская цитадель хранила гробовое молчание.
К этому времени Лондон без особого ажиотажа обнаружил, что в его пределах пребывает Король Киновундеркиндов, и к Герри явился репортер американизированной газеты, чтобы взять у него интервью о сравнительной духовной ценности бейсбола и крикета, о его любимом стихотворении и о том, как, по его мнению, следует готовить брюссельскую капусту.
Он выступил перед Бригадой Юных — писать про это попросту нечего. И получил шестьсот восемнадцать писем от лиц, ничего не имевших против того, чтобы он заплатил по их закладным или по счету хирурга.
Остальное же время в течение этих двух дней он прятался в темных уголках, стараясь стать как можно незаметнее, пока в гостиной расхаживала и сверкала глазами Бесси, а в его спальне сверкал глазами и расхаживал камердинер Хамберстоун. Рыжика к нему, правда, допустили, но чуть они начинали шуметь, Бесси приходила в такую ярость, что в конце концов мальчики соорудили пиратское логово в углу за кроватью Терри, и там Рыжик рассказывал ему о приключениях своего дяди Генри Бандока, когда он в качестве стюарда и бармена сопровождал прославленную арктическую экспедицию («Принесите-ка мне виски с содовой, мой милый», — говорит сэр Джон Пири,[50] и дядя Генри несет ему виски, а сэр Джон предлагает выпить за Северный полюс и говорит моему дяде: «Генри, мы бы в жизни его не открыли, если бы не ваше великолепное обслуживание!») и совершал неслыханные подвиги во время мировой войны, когда он в качестве английского шпиона пробрался в императорский дворец в Берлине и разговаривал с кайзером, который — до того хитер был дядя Генри! — принял его за союзника-турка.
Терри и так уже был покорен веснушчатой ухмылкой Рыжика, а честь знакомства с родственником столь отчаянного героя, как дядя Генри Бандок, сразила его окончательно.
Поручив Терри заботам Рыжика, Бесси могла вволю мучиться из-за молчания королевы Сидонии, терзаться мыслями о том, что, быть может, вытворяет на просторах Голливуда беспризорный и злокозненный Заяц, отдаваться в руки маникюрш, массажисток, портних и модисток и вообще наслаждаться жизнью. Так что, когда на второй день Терри и Рыжик куда-то исчезли, она почти не рассердилась. Однако прошло два часа, а они все не появлялись, и Бесси вдруг с ужасом поняла, что Терри заблудился в неведомых дебрях.
Правда, даже лондонские газеты должны были напечатать такое известие на своей первой странице, которая у них помещается на третьей, и эта мысль послужила Бесси некоторым утешением, но все же она от души надеялась, что Терри не опоздает к обеду. С истинно материнской любовью и чисто американской деловитостью она сперва позвонила в газеты, а потом в Скотленд-Ярд.
Однако едва успели ворваться в номер обрадованные репортеры и фотографы, как Бесси услышала какую-то возню в спальне Терри и, метнувшись туда, обнаружила, что Терри робкой овечкой пробрался домой через черный ход в сопровождении другой, еще более робкой овечки — Рыжика, а также подлинного агнца — огромного, неуклюжего пса, по преимуществу каштановой масти, если не считать черных, белых, оранжевых и попросту грязных пятен, пятнышек и полос. Пес обладал широкой спиной, специально предназначенной для верховой езды, хвостом, который исходил в умильных повиливаниях, и глазами, взиравшими на мальчиков с пылкой любовью, а на величавого Хамберстоуна — с благоразумной опаской.
— Боже милостивый! — ахнула Бесси. — Я же запретила тебе покупать эту жуткую дворнягу!
— Да нет, мамочка! Та собака (в голосе Терри послышалось невыразимое презрение) была просто доберман-колли с примесью терьера, а это чистопородный маргетский водоплав. Гак сказал приказчик! Его зовут Джозефус. Собаку то есть. А он запросил десять шиллингов, а Рыжик выторговал его мне за восемнадцать пенсов и фото Фреда Стоуна с автографом.
— Ах! — простонала Бесси. — И подумать, что у меня такой простонародный сын! Вылитый папаша, ну просто смех! Ладно, после поговорим. А теперь слушай. Там репортеры! Ты потерялся. Скажешь им, что… что тебя хотел похитить какой-то человек, а Рыжик, он видел тебя в вестибюле отеля, и он шел мимо, и, конечно, сразу тебя узнал, и уговорил не ходить с этим человеком: он был похож на большевика. Понял? Ну, смотри!
С материнской гордостью Бесси слушала, как Терри признался репортерам в том, что поступил очень легкомысленно, отправившись бродить по туманному Лондону. Лояльный Рыжик, когда к нему обратились за подробностями, не забыл упомянуть о своем дядюшке Генри Бандоке — оказалось, что дядя Генри Бандок в свое время служил в царской императорской гвардии и превосходно разбирался в большевиках; именно он, распознав советского шпиона, и спас Т ерри.
Репортеры подняли брови и чрезвычайно вежливо удалились. На следующее утро Бесси встала в семь часов и потребовала, чтобы ей немедленно принесли все газеты. Упоминание о страшном приключении Терри нашлось только в одной из них, в заметке мистера Суоннера Хаффера:
«После длительного (как утверждают) общения с гангстерами и тому подобными обитателями преступного мира Сан-Франциско, Бангора и других западных городов Соединенных Штатов, Теренс Гейт, американский мальчик-киноактер, с восторгом открыл, что фешенебельный Лондон начинает изобиловать опасностями в духе его отечества. Отправившись вчера погулять, юный Гейт, чья матушка не без оригинальности приравнивает его талант к таланту сэра Генри Ирвинга,[51] сэра Джонстона Форбс-Робертсона[52] и Элеоноры Дузе,[53] умудрился так ловко заблудиться в дремучей глуши Пэл-Мэл, что отелю пришлось снарядить на его поиски спасательную экспедицию, экипированную радиопередатчиком, ледорубами и моржовыми консервами.
С той невообразимой проницательностью, с помощью которой американской кинематографии удалось покорить наивные британские души, юный Гейт обнаружил шайку краснокожих индейцев, разбивших лагерь на ступенях Карлтон-клуба,[54] и шайку большевистских шпионов, которые, переодевшись епископами и припрятав под облачением бомбы, рыскали по крыше Атенеума.[55] Жуткие открытия юного Гейта были сообщены Скотленд-Ярду, и будем надеяться, что благодаря юному герою (ведь ему только шесть лет — так мало, что его матушка не разрешает ему приобрести четвертый личный автомобиль) Лондон вскоре станет столь — же безопасен, как его родной Чикаго».
Бесси произнесла получасовой монолог на едином дыхании. Не успокоил ее и тот факт, что в каждой газете не меньше двух столбцов было отведено под описание детского бала, который маленькая принцесса Елизавета[56] дала в честь короля Словарии Максимилиана, а затем сообщалось, что в конце недели Сидония и Максимилиан отбудут с английской королевской семьей в замок Сэндрингем[57] в Норфолке.
В заметках указывалось, что поездка носит неофициальный характер и в замок приглашены лишь самые близкие друзья королевской фамилии.
Почему-то, она сама не знала почему, Бесси Тейт из Поппи-Пикс это сообщение задело куда больше, чем описание самых пышных торжеств — к ней решительным образом повернулись спиной.
В конце недели! Ее охватило отчаяние.
И если даже страшное похищение Терри не взбудоражило английскую прессу, так что еще может сделать беззащитная женщина? Весь день она галопировала по своим апартаментам, изливая гнев на горничную, на Хамберстоуна и даже на мисс Тингл, утонченную секретаршу из благородных. Особенно ее раздражали звуки веселой возни, доносившиеся из спальни, где Терри, Рыжик и Джозефус, маргетский водопла-в, тявкали, хохотали и шумно гонялись за теннисным мячом. От досады она даже переставала слышать тихий внутренний голос, шептавший: «Поосторожней, Бесс! Не зарывайся!»
«Да заткнись ты!» — оборвала она боязливого ментора и, послав мисс Тингл за конвертами, которые ей были не нужны, горничную — за сетками для волос, которые она никогда не носила, а Хамберстоуна — в его комнату, где он продолжал бездельничать с внушительным видом, сама бросилась к телефону и рявкнула:
— Дайте мне люкс четыре-Б.
— Извините, сударыня, но я не могу вас соединить. Его снимает королева Словарии.
— О господи! Пли я, по-вашему, этого не знаю? Да мы с королевой самые близкие друзья.
— Еще раз прошу извинения, сударыня, но у меня есть инструкция. Если желаете, я могу соединить вас с бюро графа Элопатака, конюшего ее величества.
Бесси была в полном недоумении: она не понимала, во-первых, зачем нужно соединяться по телефону с бюро — предметом меблировки, ящики которого для нее твердо ассоциировались с воротничками и розовым шелковым бельем мистера Зайца Гейта, а во-вторых, чем конюший зарабатывает себе на жизнь. «Что-то лошажье. Как погляжу, кроме как с лошадью ее величества, мне ни с кем поговорить не удастся». Однако вслух она покорно произнесла:
— Хорошо, соедините меня с его графством.
После чего она беседовала по очереди (насколько ей удалось потом вспомнить) с американцем из Огайо, агентом кливлендской фирмы «Эглантин, Кац и Коминский», который приехал в Англию купить партию брюк и, судя по всему, не имел ни малейшего отношения к королевскому дому Словарии; с англичанкой, по-видимому, стенографисткой секретаря таинственного конюшего; с секретарем конюшего; с возмущенным англичанином, который негодующе заверил ее, что он вовсе не словарский конюший, а, совсем наоборот, владелец кофейных плантаций в Британской Гвиане; с графом Элопатаком и наконец со смуглым и бородатым голосом, который, по его собственному признанию, принадлежал секретарю королевы Сидонии.
Но секретарь, видимо, не любил разговаривать по телефону. Судя по доносившимся по проводу звукам, он все время порывался повесить трубку, и Бесси удавалось помешать ему только с помощью непрерывных восклицаний вроде: «Нет, вы уясните себе!» и «Это чрезвычайно важно!»
Бесси все же успела осведомиться, получила ли ее величество письмо от миссис Т. Бенескотен Тейт, проживающей постоянно в Калифорнии, матери знаменитого…
Да, такое письмо, кажется, было получено, но, разумеется, письма от незнакомых людей не рассматриваются.
Ну, в таком, случае она согласна обсудить это дело по телефону.
Какое дело? Слава богу, нет никаких дел, подлежащих обсуждению.
А они спросили его юное величество, не хочет ли он познакомиться со знаменитым маль…
Его величеству не угодно ни с кем знакомиться, и право же, быть может, мадам будет так любезна… его ждут неотложные дела и… щелк!
На этот раз Бесси высказала свое мнение в более приглушенных тонах: «Но я им еще покажу! У меня есть Идея!»
Когда миссис Т. Бенескотен Гейт осеняла Идея, Голливуд настораживал уши и нервно вздрагивал, но серый хаос города за окнами отеля «Пикардия» остался до странности невозмутимым.
«Конечно, чего еще и ждать от этих ее наемников — конюших или как они еще там себя обзывают, но голову даю на отсечение, у самой Сидонии только слюнки потекут, если предложить ей первоклассную рекламу! Значит, надо добраться до нее и все ей объяснить, — рассуждала Бесси. — И мы так мило поболтаем про наших мальчиков. Ну, за работу, надо как-то прорваться мимо этих цепных собак!»
Она решительным шагом направилась в спальню Терри, изгнала Рыжика, заперла Джозефуса, маргетского водоплава, в комнате Хамберстоуна, и голосом, исполненным столь неизъяснимой материнской нежности, что Терри с опаской на нее покосился, проворковала:
— А теперь, сынуленька, надень фаунтлероевскни костюмчик. Мы идем в гости к королеве Сидонии!
Глубочайшая, черная, бешеная ненависть, которую Терри питал к костюму для игры в поло, показалась бы пылкой любовью в сравнении с чувством, которое вызывал в нем костюм маленького лорда Фаунтлероя — бархатная курточка, бархатные штанишки, лакированные туфли с пряжкой и кружевной воротник. Он возражал. Он вопил, и Джозефус сочувственно скулил за дверью, а потом принялся яростно грызть респектабельные шлепанцы Хамберстоуна.
Голосом, заметно утратившим нежность, Бесси рявкнула:
— Ну, хватит ломаться! Господи боже ты мой! Я совсем извелась, стараясь обеспечить тебе карьеру. Я работаю рук не покладая, лишь бы ты познакомился с настоящим бонтоном, королями и королевами, а не якшался больше с этими голливудскими босяками, а ты вдруг слушаться не желаешь! Вот что, Терри Тейт, я тебя давно уже не наказывала, но если ты сейчас же не наденешь свой хорошенький фаунтлероевскнй костюмчик и не будешь вести себя прилично и по-джентльменски, я тебе все волосья повыдеру! Понял?
На примере мистера Зайца Бенескотена Тейта Терри не раз убеждался в редком умении своей матери драть волосья, и поэтому, горько всхлипывая, он сиял обыкновенный, удобный шерстяной костюм и начал натягивать мерзостную смесь из кружев и черного бархата.
По коридору пятого этажа отеля «Пикардия», готовясь познакомиться с королевой — готовясь познакомиться с первой женщиной, которая могла оказаться ей ровней, — шествовала миссис Т. Бенескотен Тейт.
Прожив в Лондоне неделю, Бесси уже усвоила, что истинно утонченные космополиты называют машины «автомобилями», подземку — «метро», дежурных гостиничных клерков — «портье», пятьдесят центов — «двумя шиллингами», а главное, обязательно называют подъемник «лифтом». И вот они направились не к какому — нибудь простонародному и некультурному подъемнику, а к экзотическому лифту, и не кому-нибудь, а лифтеру Бесси чарующе прожурчала лишь с самым легким меканиквиллски-французским акцентом:
— Мы выйдем на катрием этаж — о, пардон, я хотела сказать, на четвертом этаже.
— Простите, сударыня, но весь этот этаж снят. Мне не разрешается останавливаться там.
— Да неужто, по-вашему, я не знаю, что его сняла словарская королевская семья? Я к ним и еду.
Лифтер давно уже остановил лифт (он же подъемник, он же ascenseur)[58] чуть ниже четвертого этажа. Теперь он сказал уныло:
— Простите, сударыня, но мне не разрешено никого высаживать на четвертом этаже, если только я не знаю их в лицо или их не сопровождает кто-нибудь из свиты.
— Чушь! Я же вам говорю, они меня ждут. Вот поглядите на это.
«Это» была фунтовая банкнота. Лифтер тоскливо поглядел на нее и ответил со вздохом:
— Простите, сударыня! Но меня уволят. — И он спустил лифт на первый этаж.
— Ну, ладно! В таком случае везите нас назад.
Терри направился к их номеру, но мать, прошипев «куда?», ухватила его за руку и повела по хрустально-опаловой парадной лестнице вниз на четвертый, королевский этаж.
Однако едва она элегантно вступила в священный коридор, как перед ними вырос самый толстый, самый высокий, самый краснолицый полицейский во всей британской полиции. Он тоже попросил прощения и тоже объяснил, что не может пропустить к их величествам неизвестных людей.
Бесси не стала тратить времени и слов на подобного грубияна. Она прошествовала на пятый этаж.
— Они воображают, будто смогут остановить меня! Да ради моего бедного сыночка я на все пойду! — простонала она и, стиснув руку бедного сыночка, потащила его в дальний конец коридора. Там она еще раньше обнаружила узкую лестницу с бетонными ступеньками, предназначенную, очевидно, для слуг, а также для спасения в случае пожара.
На четвертом этаже на площадке стоял тот же полицейский, с которым она только что познакомилась.
— Ну-ну! — заворчал он. — Под арест захотели?
Смерив его гордым взглядом, Бесси величественно удалилась на пятый этаж.
Полчаса она рыдала на своей кровати, проклиная тиранов, которые оскорбляют мать, которая хотела только позаботиться о будущем своего сына. Потом она встала, напудрилась и ринулась в комнату Терри, где он, уже сменив хорошенький фаунтлероевский костюмчик на ковбойку и шорты цвета хаки, сидел за диваном и спорил с Джозефусом.
— Вот что, милый мои, я ухожу, и если ты попробуешь хоть нос высунуть из этого номера, мы вечером поговорим. Понял?
И она удалилась, удивительно напоминая Пятый кавалерийский полк, преследующий индейцев-апашей.
Терри немедленно вызвал по телефону Рыжика. Купаясь в блаженной тишине и отсутствии материнской заботы, два маленьких мальчика и одна большая собака вновь обрели счастье. Щедро включив в пределы номера, который Терри запрещалось покидать, и коридор, они провели железную дорогу от Эдинбурга (напротив номера 597) до Южной Африки (выходящей на каньон бетонной лестницы).
А пока они наслаждались жизнью, Бесси в американском посольстве поочередно не получала аудиенции у посла, у советника посольства, у первого и второго секретарей, а затем, негодуя на такое попрание ее Прав Американской Гражданки, выслушала, как третий секретарь любезно прожурчал:
— Я весьма вам сочувствую, но боюсь, шефа будет трудно убедить, что вас оскорбили и что государственный департамент должен направить Словарии ноту протеста. Представьте себе, что как раз тогда, когда Терри будет сниматься в самом важном эпизоде, в вашу голливудскую студию вдруг явится совершенно неизвестный человек и захочет войти в павильон — разве его впустят?
— Но это же совсем другое дело! Терри ведь не неизвестный человек!
— Но, может быть, словарцам он неизвестен.
— Я много слышала о том, до чего невежественны европейцы, но все-таки вы меня не убедите, будто эти ваши словарцы ничего не знают про Терри Тейта, Короля Киновундеркиндов!
Третий секретарь встал с выражением, которое Бесси, хорошо запомнила с тех дней, когда она, тщетно стучалась в двери голливудских студий. Он сказал бархатным голосом:
— Мне очень-очень жаль, но боюсь, что тут мы бессильны. Вот если вам понадобится помощь с паспортами…
Уныло покидая посольство, Бесси испускала мысленные стоны: «Ну, это, пожалуй, конец! Ни с какими королевами мы не познакомимся. Бедненький сынулечка! Значит, ему так и не дадут четырех тысяч в неделю! И мне уже не купить той паровой яхты… Подлые бюрократы, всякие церемонии им дороже материнского сердца! А что, неплохое название для следующего терри — тейта: «Материнское сердце»!»
Терри, Рыжик и Джозефус, директора железной дороги Эдинбург — Южная Африка — Пекин, чинили поврежденные пути и радостно подсчитывали временно погибших пассажиров возле бетонных африканских пещер, которые непросвещенному взрослому взгляду показались бы просто черной лестницей.
Снизу, из этих пещер, выбрался еще один мальчик, типичный маленький англичанин, в сером спортивном костюме, темноволосый, с ирландским задорно вздернутым носом, ровесник Терри.
— Здравствуйте! — сказал он.
— Здорово! — величественно отозвался Рыжик.
— Я влезу на самый верхний этаж и съеду по всем перилам до самого низа, — объявил незнакомец.
— Этажом ниже держи ухо востро! — предупредил Терри. — Там какой-то король живет. И полным-полно полицейских. Как это они тебя не сцапали?
— А я подождал, пока они отвернутся. Ой, какой хороший поезд!
Терри проникся к нему симпатией и сердечно предложил:
— Хочешь, давай играть с нами в поезда?
— Хочу! — воскликнул незнакомец. — Вот здорово. Я удрал от своих. Они таскают меня по всяким званым вечерам и заставляют сниматься.
— Взбеситься можно, — посочувствовал Терри.
— Если тебе надо сниматься, — изрек Рыжик, — скажи своей мамаше, чтобы она сводила тебя в ателье Гамбриджа на Грейт-Сент-Дживер-стрит. Это в Уайтчепеле.[59] Он здорово снимает, а берет всего шесть шиллингов за дюжину.
— Большое спасибо. Я непременно скажу маме. Можно, я… вы разрешите мне разок пустить поезд?
Их новый знакомый так восхищался системой сигнализации, с таким пылом радовался наиболее кровавым катастрофам, что Рыжик и Терри тут же приняли его третьим мушкетером и Терри пригласил его к себе в спальню.
— Если тебе нравится, пойдем ко мне, у меня там еще много всего.
Новый мальчик завороженно взирал на электрические скачки и электрический Колизей, в котором львы изящно пожирали первых христиан.
— Я таких игрушек еще никогда не видал, — признался он со вздохом.
— А во что же ты играешь дома? — поинтересовался Терри.
— Мы почти круглый год живем в деревне, и я купаюсь, езжу верхом, играю в теннис и… и, пожалуй, все. У меня ведь очень строгий гувернер, и он следит, чтобы я побольше занимался. Но… Ах, да, у меня еще есть велосипед.
Рыжик и Терри обменялись взглядами, полными жалости к их обиженному судьбой другу, и Терри постарался его утешить, заметив:
— Ну, наверное, это здорово — ездить верхом по английским дорогам. Не то, что у нас на ранчо — всю душу из тебя вытрясет.
— Ты живешь на ранчо? Мне так и показалось, что ты американец.
— Ну да. Я снимаюсь в кино.
Новый мальчик испустил такой вопль, что Герри с Рыжиком вздрогнули:
— Теперь я знаю! Вот почему ты мне показался знакомым! Ты Терри Тейт. Я тебя видел в фильмах. Такие замечательные фильмы! Я ужасно рад познакомиться с тобой.
Мальчики обменялись рукопожатием, Рыжик смотрел на них, сияя улыбкой, а Джозефус одобрительно вилял хвостом. Потом Терри сказал с великодушной скромностью:
— Только вам, британам, мои картины нравятся меньше, чем у нас дома. Наверное, я не совсем…
— Нет, правда, Терри… можно, я буду тебя так называть?
— Валяй!
— Я ведь не англичанин — ну, только на одну восьмую англичанин. А так я словарец.
— Из этих словарцев на четвертом этаже, у которых король Махсимилиан?
— Ну да. Это я Максимилиан.
— Не заливай! Ты вовсе на короля и не похож! Мальчик как мальчик.
— Ой-ой-ой! — простонал Рыжик. — Ты знаешь, Терри, он и в самом деле король! Я видел его фото.
— Ну да! — ахнул Терри. — А я думал, что короли всегда ходят в штанах с буфами и при шпагах.
— Мне очень неприятно, Терри. Извини, пожалуйста. Я ведь совсем не хочу быть королем. Это ужасная гадость. Мне приходится учить шесть языков, и про систему налогового обложения, и дипломатию, и историю, и еще всякие вещи, а я хочу играть и чтобы ко мне не приставали. И еще на меня все время устраивают покушения.
— Ну да? Побожись! — благоговейно прошептал Терри.
— Правда. В этом году в меня уже три раза стреляли, и, честное слово, ничего хорошего тут нет.
— Ах черт, прошу у вашего величества прощения, что я вам говорил «ты».
— Пожалуйста, не надо, Терри. Называй меня Макс, ладно?
— Как бы не так! Королей Максами не зовут. Их называют «ваше величество» или «государь».
— И вовсе нет. Не в частной жизни.
— Чего ты споришь? Я лучше знаю. Я читал «Французского дворянина» и еще много всяких книжек про «то.
— Все-таки я лучше знаю. Я же сам король.
— А ты королем совсем недавно!
— Да, конечно. Только все равно… ну, пожалуйста, называй меня Максом, Терри. Я так рад, что познакомился с тобой. Я давно об этом мечтал — еще с тех пор, как посмотрел «Пылающую палубу»…[60] ну, где ты играешь юнгу. Знаешь, до чего ты это здорово придумал — опустить пожарную кишку в океан и погасить огонь, когда бежали все и ты один остался в пламенном аду. Наверное, твоя жизнь полна всяческих опасностей.
— А! Это-то? Эпизод с кишкой снимался в павильоне. И никакого пожара не было — просто промасленная ветошь горела в ведрах. Нет, мне ничего опасного делать не дают. Чтоб им пусто было! Мама никак не соглашается.
— Терри, знаешь что? Когда мы вырастем, и я стану настоящим королем, и мама с Себенеко (это наш премьер — министр) и профессором Михеловским (это мой гувернер) не смогут мной больше распоряжаться, потому что я буду совершеннолетним, ты пойдешь ко мне в главнокомандующие?
— С удовольствием, Макс (как ни печально, но вспомнив про свои горести, Терри позабыл, что разговаривает с королем). Я только рад буду бросить кино. Вот ты говорил, как к тебе пристают, а попробовал бы ты стать кинозвездой! Жуть! Надо все время давать интервью, и стоит выйти из дома, как уж кто-нибудь да бросится меня снимать, и нужно надевать всякие шутовские костюмы — просто жуткие, и всякие старые дамы гладят меня по голове, а я стой и слушай, пока они говорят, как я хорошо играю. Просто взбеситься можно! И знаешь, Макс, теперь меня еще решили знакомить с королем Сло… Ой, я и забыл, что ты тот самый король и есть.
— Да, чтоб им всем пусто было!
— Взбеситься можно!
— Да еще как! — тоскливо согласился Максимилиан.
— Вот если бы можно было убежать куда-нибудь на ферму, быть просто ребятами и кормить поросят!
— Я бы хоть сейчас убежал!
Терри был настолько поглощен Максимилианом, что совсем забыл про Рыжика, который все это время стоял, вытянув руки по швам.
— Ах, да! Я же вас не познакомил! Мистер Рыжик Бандок, Макс… его величество.
Тут Рыжик упал на одно колено и поцеловал руку Максимилиану.
— Ну, не надо! Ну, пожалуйста! — взмолился Максимилиан.
— Англичанин, сэр, знает, что подобает августейшему величеству! — заспорил Рыжик.
— Да брось ты, ладно?
— Слушаю, сэр!
И трое мальчишек — актер, король и рассыльный — принялись весело изничтожать первых христиан в игрушечном Колизее, и Рыжик, правда, обильно уснащавший свою речь «сэрами», в остальном не досаждал этим знатным особам чрезмерным подобострастием. А когда Терри вновь начал сетовать, какая это мука — в двадцатый раз пересниматься в одном и том же эпизоде, — Рыжик даже перебил его и мрачно пожаловался:
— Если мне будет позволено заметить, сэр, рассыльному в отеле тоже несладко приходится. Пожилые джентльмены как напьются, так и норовят послать тебя покупать им чистые рубашки, когда и магазины — то все позакрывались, а пожилые дамы вызовут тебя к себе в номер и спрашивают: «Спасен ли ты?» и…
Тут его прервал Максимилиан:
— Значит, нам всем троим надо сбежать…
— И пойти в пираты!
— Здорово! — сказал Максимилиан.
— Дядя Генри Бандок был пиратом, — мечтательно вздохнул Рыжик.
В соседней комнате загремел голос:
— Боже великий, Мари! Я же велела вам отдать это платье прогладить!
Максимилиан вздрогнул:
— Это мама! Она меня ищет!
— Нет, — ответил Терри, бледнея. — Это моя мама!
— Р-гав! — сказал Джозефус.
Бесси стремительно вошла в спальню, увидела Максимилиана и воскликнула:
— Боже великий! Стоит тебя хоть на минутку оставить одного, как ты тут же натащишь в номер всяких оборванцев! Что это еще за мальчишка? Пусть убирается. Мы сейчас же укладываемся и едем в Париж.
— Мамочка! Это король Словарии Максимилиан!
Глаза Бесси запорхали, как колибри. Судя по растерянному выражению ее лица, она, очевидно, старалась припомнить фотографии маленького короля. Уставившись на Максимилиана, она пробормотала:
— Ах, извини, пожалуйста, что я так грубо с тобой говорила. Ты, честное слово, король?
— К сожалению.
— Значит, мне надо бы звать тебя «ваше величество», только мы как-то так сразу познакомились и… э… А твоя мать знает, что ты здесь, у нас, король?
— Боюсь, что нет. Я убежал.
— Господи! Да она, наверное, до смерти беспокоится. Я сейчас же отведу тебя к ней. Но приходи сюда к нам играть, когда захочешь, — милости просим. Идем, Терри. Мы проводим его величество вниз. А ты. Рыжик, катись отсюда!
Без малейшей охоты, переглядываясь, как заговорщики, оба монарха все же подчинились металлическому голосу Бесси и покорно поплелись за ней не к плебейскому черному ходу, но к горделивой парадной лестнице. Своему былому врагу, краснолицему полицейскому, который охранял четвертый этаж, Бесси небрежно бросила через плечо:
— Я с его величеством!
И надменно проследовала мимо.
— Пожалуй, я отведу тебя прямо к твоей маменьке, король, чтобы она не волновалась, — сказала Бесси, сияя улыбкой.
— А… Нет, знаете ли, боюсь, она будет недовольна. После чая мама всегда делает массаж, и отдыхает до обеда, и не любит, чтобы ее беспокоили. Большое спасибо, что вы меня проводили, но теперь я дойду и сам.
— Ну, я подумала, раз уж я здесь… Это же мне совсем нетрудно. А так как мы завтра, наверное, в Париж не поедем, то я и подумала, что лучше мне сразу договориться, чтобы вам с Терри можно было еще разок поиграть.
— Я был бы так рад! Тогда лучше поговорите с графом Элопатаком: он распределяет мое время. Он сейчас должен быть в номере четыреста шестнадцать.
Бесси заметила, что по всему коридору приоткрываются двери и из них высовываются любопытные головы. Откуда-то возникла грозная фигура в плюшевых штанах, желтом жилете и пудреном парике. Схватив Терри за руку, Бесси последовала за Максимилианом в номер 416. Это была спальня, превращенная в кабинет.
За столом сидел высокий черноусый человек с моноклем. Он заговорил с Максимилианом на неизвестном языке. Король что-то объяснил ему. Тогда господин с моноклем встал, вышел из-за сгола и сказал с поклоном:
— Очень любезно с вашей стороны, мадам Тейт, что вы привели его величество обратно. А теперь могу ли я иметь удовольствие проводить вас наверх?.. Меня зовут Элопатак, я камергер их величеств.
— Рада познакомиться с вами, граф. По-моему, я говорила с вами по телефону.
— Я помню, что имел это удовольствие, — весьма сухо ответил граф.
К большому смущению Элопатака, Бесси горячо потрясла его руку и пропела:
— Познакомьтесь с моим сыном Терри. Возможно, вы видели его в кино.
— О да, конечно, как же!
— Терри и его величество очень подружились, и я просто на них любовалась: такие оба знаменитые и так дружно играют. Тебе ведь было весело, король?
— Да, благодарю вас, очень!
— И я подумала, что было бы так мило — мальчикам же будет очень приятно, когда они вырастут, — если бы мы пригласили фотографа из газеты снять, как мило они играют. А уж публике до чего будет интересно!
Элопатак воскликнул в одно слово, не переводя дыхания:
— Нодорогаямадамобэтомнеможетбытьиречи!
— Да вы поймите! Они так хорошо подружились!
— Дорогая мадам, боюсь, вы не отдаете себе отчета, что лицу королевской крови приходится считаться не только со своими склонностями, и хотя я не сомневаюсь, что его величеству очень понравился ваш сын, он ведь должен представлять Словарию, а появление на экране могло бы уронить достоинство… Максимилиан! Надеюсь, вы не забыли, что сегодня днем вы едете в рабочий клуб с принцем Генри? Мне очень жаль, но таково желание вашей матушки, и боюсь, вам надо немедленно идти переодеваться, чтобы не опоздать!
Король с меланхолической покорностью пожал руку Бесси и Терри, пробормотал «надеюсь иметь удовольствие видеть вас еще раз» и медленно удалился.
Бесси еще не сдалась:
— Но послушайте! Королева Сидония поймет меня. В конце концов только одно сердце может понять и оберечь маленького мальчика — это сердце его матери! Так что, если бы я могла увидеться с нею и объяснить…
— Ее величество отдыхает, и у нее расписана каждая минута вплоть до отбытия их величеств в Сэндрингем в ближайшую субботу. Так что, если разрешите проводить вас наверх….
На этот раз Элопатак не предложил Бесси свою руку, а твердо взял ее за локоть. Бесси почувствовала, что назревает сцена, которая может попасть в газеты, может погубить ее, и сказала чопорно:
— Благодарю вас. Я дойду сама. Всего хорошего!
Но, поднимаясь по лестнице, она пребывала в трогательном неведении относительно того, о чем шептались Максимилиан и Терри, пока она беседовала с Элопа — таком.
— До чего я все это ненавижу! — простонал Максимилиан. — Вот теперь придется ехать и изображать из себя короля перед всякими людьми в Ист-Энде! Как бы я хотел убежать с тобой!
— Знаешь что, Макс! Давай и вправду убежим! Мне до смерти надоело быть кинозвездой. Киножурналы! Позируй перед камерой, уф! Давай уйдем в юнги на пиратском корабле!
— По-настоящему убежим?
— Ну да, по-настоящему. Слушай, Макс, они тебя стерегут весь день. А вот утром ты не мог бы встать пораньше и удрать? Я встречу тебя завтра утром у черной лестницы, и мы придумаем план.
— Хорошо, я приду. Только что значит «пораньше»?
— Ну, когда все еще будут спать. В половине девятого. Или для тебя это слишком рано? Когда тебя будят дома, то есть во дворце?
— В шесть.
— Что? В шесть? В шесть утра? Бедняжка!
— Потом я час катаюсь верхом перед завтраком и принимаю холодный душ.
— Бедняжечка! Взбеситься можно! Знаешь, быть королем, пожалуй, даже хуже, чем актером! Ну, наверное, после этого тебе хоть дают позавтракать как следует?
— Да, конечно. Какао и горячие булочки — иногда даже три штуки!
— А яичницу с ветчиной?
— На завтрак? За завтраком яичницу не едят!
— Знаешь, в Поппи-Пикс я съедаю по шесть оладий с кленовым сиропом — шестнадцать миллионов галлонов сиропа!
— А вдруг, — обеспокоенно заметил Максимилиан, — на пиратских кораблях нас будут поднимать ни свет ни заря?
— Не будут! Что я, не видел, что ли, как снимали ейо-хо-хо»? Пираты всю ночь напролет пьют ром, ходят в шелках и встают не раньше полудня. Тсс! Быстро! Значит, на лестнице в шесть утра.
После этого Макс чинно попрощался с Тейта ми и удалился, но руки его были заложены за спину, и он показывал шесть пальцев.
Весь вечер Бесси то злилась, то совсем падала духом. Они должны были пойти в театр, но теперь Бесси сердито заявила, что они останутся дома: ей нужно кое-что обдумать.
А Терри потратил весь вечер на то, чтобы как-нибудь вызвать Рыжика. Его мать недвусмысленно объяснила ему, что Рыжик — хулиган, а может, и похуже и что ей давно уже следует взяться за I ерри и отучить его от привычки выискивать себе приятелей среди всякой швали. И откуда у него такие вкусы, просто понять невозможно — весь в отца!
Подкупив дежурную горничную, Терри все же смог минуту поговорить с Рыжиком у лифта.
— Слушай. Рыжик! Будь здесь завтра в шесть утра. Макс тоже придет. Мы решили сбежать, пойдем в пираты. Понял — ровно в шесть!
— Я приду! Мне заступать на дежурство только в восемь, а живу я не тут. Ну ничего, переночую в бельевой лопни мои глаза!
Мысль о том, как он убежит и будет вести развеселую пиратскую жизнь, настолько захватила Терри, что ему все-таки удалось проснуться без четверти шесть. Он надел синий костюм, осторожно шаря по сумрачной спальне, чтобы не разбудить Хамберстоуна, храпевшего в соседней комнате. Затем в сопровождении верного Джозефуса он на цыпочках вышел в коридор как раз в ту минуту, когда из лифта появился Рыжик, который сумел обойтись без лифтера, а из мрака черной лестницы вынырнул Максимилиан.
Терри лихорадочно зашептал:
— Мы обязательно убежим! Дайте клятву!
— Даю, — прошептали Рыжик и Максимилиан.
— Гау! — сказал Дуозефус.
— Пока смерть нас да не разлучит, рождество свидетель!
— Пока смерть нас да не разлучит.
— И вот что, — прошипел Терри, осененный внезапной мыслью, — мы отправимся сейчас же!
— Послушай. Терри, это не годится. — возразил Макс. — Как же так — сейчас, без всяких планов? Мальчики всегда сперва придумывают план, а потом уж убегают. Hvf как I ом Сойер и Гек!
— Я атаман этой шайки или не я?
Максимилиан смиренно, с почтительным восхищением ответил:
— Конечно, Терри, ты, но…
— Я или не я, Рыжик?
— А то кто же!
— Когда ты пробирался сюда, у тебя, наверное, не все прошло гладко? — грозно спросил Терри у Максимилиана.
— Да, не все. Меня увидел полицейский, который охраняет коридор. Он не посмел мне ничего сказать, но он смотрел, куда я пошел. Как бы он не разбудил Элопатака!
— Вот видишь! Что я тебе говорил! — возликовал Терри. — Может, нам больше не удастся встретиться всем троим. Отправляемся в путь сейчас, сию же минуту. Потом напишем нашим мамам успокоительные письма — до чего же они будут гордиться, когда мы вернемся с пиратства и подарим им попугаев, слоновую кость, испанские дублоны и еще всякую всячину!
— У меня нет ни отца, ни матери, а свои испанские дублоны я отдам дяде Генри — он тоже был пиратом и говорит, что у них не жизнь, а малина. Нам надо податься в Бристоль, там мы наверняка подыщем хороший пиратский корабль, — сказал Рыжик задумчиво.
— Пошли! В путь. Рыжик проведет нас вниз и покажет, как отсюда незаметно выбраться, — скомандовал Терри.
— Ну, послушай же! — запротестовал Максимилиан. — У нас ведь нет денег!
— Как бы не так! — насмешливо отрезал Терри. — Вот гляди. Тут ровно пятьдесят фунтов. Это мне мама дала, чтобы я сегодня пожертвовал их Воспитательному дому… Неплохая была бы реклама: фотографии, как я даю каждому ребятенку по фунту. Да ведь пиратам реклама вроде ни к чему. Во всяком случае, когда они убегают от своих мам. Ну, пошли, хватит болтать.
И Терри решительно зашагал по коридору к лифту, спустился на первый этаж и через монастырские погреба и переходы выбрался в клубящийся туманом лабиринт дворов, а за ним покорно следовали робеющий Максимилиан и ликующий Рыжик. Однако когда они вышли на Беркли-сквер, где безмолвие сырого, пропахшего угольным дымом рассвета нарушалось только кряхтением чахоточного такси, когда Максимилиан осознал, что ему удалось благополучно улизнуть от тягот королевского сана, а Рыжик, в свою очередь, сообразил, что он бросил прекрасное место и совершает уголовное преступление, а именно: похищает и присваивает ценную частную собственность, а именно 1 (одну) синюю форму, собственность отеля «Пикардия», — в их настроении произошла резкая перемена. Рыжик оробел, часто оглядывался, пытался насвистывать, а Макс шел бодрым шагом, и душа его пела от счастья, пока он вдыхал сырой волнующий воздух и вглядывался в таинственную завесу тумана, впервые в жизни почувствовав себя искателем приключений в стране безграничной свободы, где он был недосягаем для людей, которые наблюдали за каждым его шагом и постоянно читали ему почтительные нотации.
Что же касается Джозефуса, то он носился вокруг них вне себя от восторга, как и полагается честной дворняжке, вырвавшейся наконец из раззолоченных апартаментов.
Рыжик вдруг остановил своих спутников и зловеще зашептал:
— Надо переодеться. Как только поднимется тревога, любой фараон нас узнает: я же в форме, а на вас стоит только посмотреть, сразу видно, что вы важные птицы.
— Да нет же! Мы с Максом надели самые простые костюмы. На них никто не обратит внимания! — заспорил Терри.
Тут и Рыжику выпала приятная возможность показать свое превосходство:
— Простые, как бы не так! Вы, конечно, разбираетесь в придворной жизни и в других таких делах, зато я разбираюсь в фараонах!
Его спутники смиренно взирали на него, сознавая свое невежество, и Рыжик победоносно сообщил:
— Я знаю местечко, где можно купить жутко старую одежку — ну просто замечательную. А старьевщик знаком с дядей Генри, и я уговорю его взять в обмен наши костюмы без всякой приплаты. Пошли!
И Рыжик повел их к таинственному средиземноморскому лабиринту Сохо. В этих улочках, извивающихся, как раненые змеи, итальянцы, греки и испанцы с некоторым вкраплением сирийцев и китайцев обитали за подслеповатыми окошками угрюмых квартир над ресторанчиками или зловещего вида аптеками, среди вывесок на чужих экспансивных языках.
При виде помоек и ручных тележек Джозефус впал в настоящую истерику.
Рыжик остановился было перед лавкой старьевщика на Грик-стрит и вдруг позеленел от ужаса.
— Ах ты! Он ведь запомнит мою форму. Я туда не пойду. А вы купите одежду и для меня. Встретимся вон в том переулке. Я переоденусь во дворе.
И Рыжик улепетнул. Терри и Максимилиан испуганно посмотрели друг на друга. Потом испуганно подозвали доблестного Джозефуса и начали его гладить. Ни у одного не хватало духу признаться в том позорном обстоятельстве, что ему еще ни разу в жизни не приходилось самому что-нибудь покупать.
— Черт подери! Я ни чуточки не боюсь, — буркнул Терри, а на лице Макса отразилась мрачная реши, мость.
Владелец лавки, уроженец солнечной Сирии, уже заметил их в окошко. Когда они вошли, он масляно улыбнулся, потирая руки.
— Мне нужны два старых костюма, очень старых, для этого мальчика и для меня, — сказал Макс. — Мы… мы идем в поход. И еще один костюм для мальчика на два дюйма выше меня.
— Р-ргав! — весьма недружелюбным тоном заявил Джозефус.
Когда хозяин пошел за костюмами, Максимилиан шепнул:
— Как, по-твоему, у него есть приличная примерочная? Посмотри, ведь здесь просто грязно!
— Нет-нет, — возразил Терри. — Переодеваться и оставлять здесь вещи мы не будем. Ведь Скотленд — Ярд может нас выследить по ним.
— Правда? — Максимилиан был явно польщен. — Я знаю про Скотленд-Ярд из детективных романов. У нас во дворце есть садовник-англичанин, он дает мне их почитать. Ты думаешь, нас будет выслеживать настоящий инспектор? Собирать улики? Вот здорово! Ты серьезно так думаешь?
— Ну да. Неужели же они не станут искать короля, как по-твоему?
— Пожалуй, станут. Видишь ли, я ведь пробыл королем так недолго, что еще не совсем в этом разбираюсь. А все-таки как здорово, когда за тобой охотится настоящий инспектор из Скотленд-Ярда, — микроскоп, пятна крови и все прочее! Мне это нравится. Знаешь, это куда практичнее латыни.
Тут вернулся старьевщик с тремя костюмами, как и обещал Рыжик, замечательно жуткими. Вытертые по швам, засаленные, с пуговицами, уныло повисшими на истлевших нитках, они, пожалуй, стоили вместе шесть шиллингов, если бы нашелся желающий приобрести их для маскарада. Однако человек с гигиеническими причудами не согласился бы дотронуться до них меньше чем за пять фунтов.
— В самый раз для похода, господа хорошие! — выпевал старьевщик. — Три бумажки за все… и ваши костюмы, конечно. Даром отдаю, провалиться мне на этом месте!
Такая наглая ложь возмутила даже неискушенного Терри. Три бумажки! От эрудита Рыжика он уже успел узнать, что «бумажка» означает фунт. Он презрительно фыркнул:
— Не говорите глупостей! Я дам вам полтора фунта — по-вашему тридцать шиллингов, верно? И без нашей одежды.
С этими словами он вытащил из кармана пачку банкнот, на которые им предстояло добраться до Бристоля и начать развеселую пиратскую жизнь. I лаза старьевщика вылезли на лоб, и он сказал медовым голосом:
— Да ты, земляк, никак американец? Вы с твоим приятелем хорошие ребятки!
И вдруг злобно схватил Терри за плечи и прошипел, обнажив желтые зубы:
— А где вы стибрили эти костюмы? Давай четыре бумажки, а не то я кликну полицейского, и уж мы с ним разберемся, зачем это американские бродяжки в краденой одежде заявились в мою лавку в семь утра!
Надо сказать, что Джозефус проникся к старьевщику живейшей ненавистью с первого взгляда. Когда тот нгбросился на Терри, он испустил грозное рычание, а теперь с упоением вцепился в его ногу и принялся рвать брюки. Старьевщик отскочил и укрылся за вешалкой со старыми пиджаками. Терри схватил лохмотья, бросил на прилавок фунт и вытолкал Джозефуса с Максом из лавки.
— Он вызовет полицию! — шепнул перепуганный Макс.
— Еще чего! И не подумает, раз получил свою бумажку. Уж он постарается держаться от полиции подальше. Я нисколечко не боюсь, — храбро заявил Терри, а сердце его билось так же ровно, как у кошки, которую собаки загнали на дерево.
Тем временем они свернули в проулок, где ждал Рыжик, и он повел их во двор, а оттуда в другой проулок и в тупичок позади какой-то лавки. Там они принялись лихорадочно переодеваться, и Герри рассказал о их неприятном приключении.
— Я напущу на него дядю Генри! — грозно обещал Рыжик. — Он людей живьем ест, он у меня такой!
Когда они кончили переодеваться, вероятно, ни в самом Лондоне, ни в его пригородах не нашлось бы другой такой оборванной троицы. Однако Рыжик не успокоился, пока не порвал шапочки и чулки своих знаменитых товарищей и не заставил их выпачкать физиономии.
Сам он остался без шапки. Но теперь, освободившись вместе с тесной формой и от страха, он вскричал:
— Так держать, молодцы! Поплывем по синей глади, как говорит дядя Генри! А не перекусить ли нам?
Он запихнул одежду в помойку и повел все общество по другим дворам и проулкам, чтобы не попасться на глаза старьевщику, в один известный ему ресторанчик, ручаясь, что там они за два пенса наедятся, как нигде в Лондоне. Избавившись от надзора заботливых родственников, а с ним и от необходимости завтракать вкусной овсянкой с вкусными сливочками, Терри и Макс уплетали жареную рыбу, яблочный пирог, глазированные пирожные и варенье, в увлечении накормив даже свои носы.
Джозефус получил потрясающую косточку, а Рыжик ограничился рыбой и чаем. По его словам, он был в приятельских отношениях с помощником кондитера отеля «Пикардия» и ел пирожные, когда хотел и сколько хотел.
— Ты ешь пирожные, сколько хочешь? И когда хочешь? И никто тебя не останавливает? — ахнул августейший монарх Максимилиан III.
— Сколько хочешь? — дивился Терри.
— Ну и что? — презрительно бросил Рыжик.
Мистер Рыжик Бандок знал, что Макс — настоящий король, а Терри — знаменитый киноактер, но поверить этому все равно не мог. Рядом с ним сидели два обыкновенных оборвыша, и хотя они как будто почитывали книжки, что в семье Бандоков не было принято, зато ничего не понимали в его Лондоне, и он невольно проникался сознанием своего превосходства. И когда за рыбой и пирожными они принялись обсуждать вопрос, как добраться до Бристоля, этой излюбленной стоянки пиратских кораблей. Рыжик уже смотрел на них сверху вниз.
— Бристоль от Лондона на западе, — авторитетно сказал он. — Прямо на западе.
— А до него далеко? — спросил I ерри.
— Да не близко. Семьдесят пять миль. А может, триста.
— Ну, это что! — Терри старался вернуть себе апломб вожака. — Мы с папой за один день проехали на машине от Лос-Анжелоса до Сан-Франциско, а это целых пятьсот миль!
— Может, и так. Что с вас, с американцев, взять? Вот англичанин никогда не станет мчаться как ошпаренный.
— По-моему, — неуверенно вмешался Макс, — нам лучше сесть в поезд сейчас же, пока нас не хватились.
— В поезд? — проворчал Рыжик. — Псих ты, что ли, Макс? То есть ваше величество.
— А мне нравится, когда меня называют Максом. Пожалуйста, зови меня Максом, Рыжик. Мы же все теперь пираты и товарищи.
— Макс… — задумчиво произнес Терри. — Прямо немец какой-то. Давай лучше называть его Микс!
— Микс? — растерянно переспросил Максимилиан.
— Конечно! Гак зовут самого мирового ковбоя во всем кино, верно, Рыжик?
— Ну, тогда хорошо. Микс. И, конечно, раз я пошел в пираты, мне следует взять себе nom de guerre.[61]
— Чего-чего? — спросил Рыжик.
— Хватит козырять! — возмутился Терри.
— Я нечаянно! — поспешил извиниться Максимилиан. Он не понимал, чем именно задел этих надменных представителей англосаксонской расы, однако готов был просить прощения за что угодно, лишь бы сохранить их дружбу.
— Ну, ладно-ладно, Микси, — великодушно успокоил его Терри, а потом властно спросил у Рыжика:
— А почему бы нам и не поехать на поезде?
Рыжик сразу присмирел и сбавил тон:
— А где, по-вашему, они начнут нас искать? На поездах, ясное дело. Надо идти пешком. Да и когда это пираты ездили на поездах, а?
— Нам, наверное, нужно купить сабли! — забеспокоился Терри. — Пираты всегда ходят с саблями.
— Современные, по-моему, не ходят, — возразил Макс. — Кажется, у них бывают только револьверы и шестизарядные пистолеты. А их мы купим в Бристоле.
— Ну, ладно. Только в Бристоле надо будет купить и револьверы и сабли, чтобы пираты, когда мы подыщем подходящий корабль, сразу увидели, что мы не какие — нибудь маменькины сыночки, — заявил Терри.
— Ага! — согласился Рыжик. — А туда мы пойдем пешком, и, значит, сейчас нам лучше всего будет поехать на Хэмстед-Хит[62] и поупражняться быть бродягами — ну, там, встречаться с хищными собаками, спать в придорожных канавах, находить дорогу по коре дерева и добывать огонь из двух палочек.
— Правильно, этому всему научиться надо, — решил капитан Терри, и трое мальчиков, отправлявшиеся в Вест-Индию через Хэмстед-Хит, для начала доблестно отыскали автобус номер двадцать четыре.
Когда они добрались до намеченной цели, утренний туман уже рассеялся и широкие просторы укрощенной вересковой пустоши были напоены солнцем и ветром, так что все трое, забыв о том, что один из них — король, другой — кинозвезда, а третий — опытный рассыльный из первоклассного отеля, принялись гоняться друг за другом, кричать и свистеть, как самые обыкновенные десятилетние мальчишки, а Джозефус совсем \ взбесился и с нежной свирепостью покусывал августейшие пятки.
Макс, изучавший историю Англии, вспомнил, что некогда Хэмстед-Хит был излюбленным полем деятельности разбойников с большой дороги, и все четверо принялись играть в разбойников. Джозефус, которого, несмотря на его протесты, взнуздали поясом Терри, стал верным конем, Терри — кучером дилижанса, Рыжик — надменным вельможей-пассажиром, а Максу была уступлена самая желанная роль — он превратился в разбойника.
Старый Джим Дэнджерфилд, бравый кучер «Йоркширской молнии», старался скрыть снедавшую его тревогу. Он весело понукал свою знаменитую пару гнедых в яблоках кобыл — Джо и Зефус и даже напевал бодрую песенку («Моя супружница давно ругается, что я с тобою, кро-о-шка!»), но когда его пассажиры отворачивались, храбрый старый Джим содрогался и плотнее закутывался в плащ с пятью пелеринами, побелевший от снежных хлопьев.
На козлах рядом с ним сидел таинственный незнакомец в старинном-престаринном одеянии тех времен. Он отказался назвать свое имя, но его звали лорд Монморенси. Старый Джим, однако, этого не знал.
Так они ехали через пустошь, но вдруг из-за дерева выпрыгнул человек в маске и плаще, на огромном, большом, высоком черном жеребце и, наведя на них пистолет, крикнул:
— Кошелек или жизнь!
Старый Джим полез было за своим пистолетом, но злодей застрелил его насмерть, и он старательно скончался, а верные Джо и Зефус лизали ему лицо, предварительно с большой ловкостью вылезши из своей упряжи.
Однако храбрый лорд Монморенси рвался в бой. С воплем «А ну, выходи, плевать я на вас всех хотел!» он выскочил из кареты, обнажил свой верный меч и, выбив пистолет из руки негодяя разбойника, схватился с ним в смертельном поединке.
Поединок длился очень долго. Точнее говоря, он длился до тех пор, пока старый Джим Дэнджерфилд не запротестовал:
— Так нечестно! Вы уже три часа фехтуете, а я лежи мертвым? Я сейчас оживу!
Между ним, лордом Монморенси и разбойником завязался спор относительно того, мог ли застреленный кучер дилижанса только притворяться мертвым, и, забыв про игру, все трое улеглись на траву, чтобы отдышаться.
— Дядя Генри один раз был разбойником, — задумчиво произнес Рыжик.
— Так, значит, его арестовали? — огорченно спросил Терри.
— Он был не из таких разбойников. Он все, что награбливал, отдавал бедным.
— Где же это было? — с явным недоверием спросил Терри.
— Э-эй, Микси! Хватит обсыпать меня пылью! — исчерпывающе ответил Рыжик. — Прошу прощения, ваше величество, но, ей-богу же, мне все глаза засорило.
— Когда мы вернемся… То есть, если бы мы не ушли в пираты, я попросил бы маму пригласить твоего дядю Генри к нам во дворец, — мечтательно протянул Макс. — Он ведь просто замечательный человек. Мои дяди мне меньше нравятся. А вот предки у меня есть чудесные. Я ведь потомок Чингис-хана.
— А, знаю! Я его видел. Ну, этот… банкир из Нью — Йорка. Он всегда останавливается в «Пикардии», — снисходительно заметил Рыжик.
— Наверное, это какой-то другой хан, — с сомнением ответил Макс. — Чингис, кажется, жил очень давно. А у моего дедушки было поместье в двести тысяч акров.
— Подумаешь! — заметил Терри. — Я знаю одного актера в Калифорнии, так у него миллион акров.
— Не может быть! — возмутился Макс.
— Нет, может! А у меня будет миллион миллионов акров, когда я вырасту, и я буду разводить пчел.
— Ничего ты не будешь, — сказал Макс жалобно. — А я возьму мобилизую свою армию и завоюю Румынию, Болгарию и еще много всяких стран, и тогда у меня будет миллион триллионов миллиардов акров. А другой мой предок был Сельджук.
— В жизни про него не слыхал! Ты когда-нибудь слышал про Сельджука, Рыжик?
— Не! Не слыхал.
— А один из моих предков, — продолжал Терри, — был шерифом округа Кэттарогес в штате Нью-Йорк!
— А мой дядя Генри был сержантом в Болгарии, — сообщил Рыжик.
— Знаете что? Давайте играть в солдат! — воскликнул Терри. — Кто из вас больше обучен военному делу?
— Я раз чуть не стал бойскаутом. Священник мне говорил, чтобы я записался, — задумчиво произнес Рыжик. — А ты что же, Микси? Раз ты король, — значит, уж тебя-то обучали военному делу.
— Совсем немножко, — признался Макс. — Только фехтованию и верховой езде пока что. Я, правда, фельдмаршал словарской армии и полковник британской армии, а в Италии я сразу адмирал и генерал, но только я еще все-таки не солдат.
— А я все знаю про военное дело! Я видел, как снимали эпизоды для «Большого парада»! — похвастался Терри, и Макс, которого немного обидело, что они ничего не слышали про его знаменитого предка Сельджука, вновь проникся восхищением перед своим героем, великим Терри Тейтом, и благоговейно произнес:
— Я видел этот фильм! А ты видел, как его снимали? Вот замечательно! Ты командуй одной стороной, а Рыжик пусть командует другой.
И началась очень хорошая война. Неисчислимые рукопашные сражения перемежались опустошительным пулеметным огнем — это Рыжик крутил свои часы стоимостью в три шиллинга шесть пенсов и рычал: «Р-р-р-р!»
Когда война закончилась, они снова улеглись в высокую траву, и Рыжик скромно поведал, как во время войны его дядя Генри в одиночку взял в плен сразу шестнадцать немцев.
Но Терри перебил его воплем:
— Я придумал мировую игру! Давайте играть в королей!
— Это же совсем неинтересно! — заспорил Макс.
— Да не в теперешних королей, а в таких, которые жили в старину. Я тебя научу. Тебе понравится, Микси. Я буду король, а ты, Рыжик, — лорд верховный палач.
— У королей не бывает лордов верховных палачей! — возразил Макс.
• — Нет, бывают! А раньше всегда бывали. Значит, Рыжик будет мой лорд верховный палач, а ты будешь мятежником, Микси, атаманом бандитской шайки.
— А кто будет бандитами? — обиженно спросил Макс.
— Джозефус, а то кто же, бестолочь! А теперь слушайте. Вот мой трон. — И Терри указал на большой валун.
Его королевское величество Терри опустился на трон и принял самую королевскую позу: левая рука упиралась в бедро, а правая помахивала предметом, который больше всего походил на стебель репейника, но для него был золотым скипетром.
— Вы с Джозефусом спрячетесь вон там за пригорком, — приказал он Максу, — и начнете подползать к нам. Вы банда восставших крестьян. А ты, Рыжик, — мой главнокомандующий.
— Но ты же говорил, что я какой-то верховный!
— Это потом, дурак! А теперь, Макс, валяй! Прячьтесь!
Когда Макс и Джозефус начали весьма реалистично подкрадываться к ним, яростными взглядами выражая свою ненависть ко всем монархическим институтам, король Терри обратился с мудрой речью к своему главнокомандующему, а также к толпам других придворных, теснившихся позади последнего:
— Внемлите, верные вассалы! Надежные посланцы принесли мне весть, что ад с цепи сорвался в наших горных владениях и шайка мятежников уже близка. В поход, мои верные армии, и возьмите их в плен. Курс на северо-северо-восток, мой верный полководец… Теперь иди бери их в плен, Рыжик, но только, Макс, сперва должна быть яростная битва.
Последовала яростная битва. Пока она бушевала, король Терри подпрыгивал от волнения и командовал:
— Эй, Рыжик, ты должен бежать сюда, ты же вестник и рассказываешь мне, как идет сражение; видишь, я стою вот тут в окне башни и гляжу на свои королевские равнины.
Верный полководец привел взятых в плен мятежников и, несмотря на жалобное «ой!», которое вырвалось у Макса, грубо бросил их к ногам короля. Тот тем временем спустился с башни (удивительно похожей на травянистую кочку), вновь уселся на троне и обратился к изменнику:
— Злодей, признаешь себя виновным?
— Что мне надо говорить? — растерянно спросил Макс. — Я же никогда раньше не играл в эту игру.
— И я не играл, дурак! Что у тебя, воображения нет? Ну, что сказал бы злодей, если бы король на него так закричал?
_ Не знаю… Ну, наверное, он сказал бы: «Нет, не признаю!»
— Нет, ты виновен! Главнокомандующий, виновен он или нет? Ты застал его за изменой, ведь так?
— Еще бы!
— Ну, тогда (теперь ты лорд верховный палач), тогда отрубить ему голову!
— Погоди! — запротестовал Макс. — Король не может приказать, чтобы человеку отрубили голову.
— Нет, может! Не говори глупостей! Если у вас в Словарии это им не разрешается, то в разных других местах они еще как рубят!
— Честное слово? — восхитился Макс. — Жалко, что мне нельзя. Михеловский у меня сразу бы без головы остался. Это мой гувернер — жуткая личность.
— Заткнись! Короля нельзя перебивать, ты что, не знаешь? Вот теперь тебе отрубят голову: И Джозефусу тоже. Стройтесь в процессию. Я пойду впереди, потом вы с Джозефусом, а позади Рыжик с топором — бери мой скипетр, Рыжик, это будет топор.
И они замаршировали под торжественно-безмятежный гимн «Вперед, солдаты-христиане!», который распевал Терри. И высокий трагизм этой минуты только совсем чуточку пострадал оттого, что Рыжик, прежде чем нанести роковой удар, посмотрел на свои часы (три шиллинга шесть пенсов) и воскликнул:
— Уже час! Надо бы перекусить. На пустой желудок я пиратничать не согласен!
В тех случаях, когда Бесси Тейт падала духом и чувствовала, что ею помыкают, она имела обыкновение спать до полудня, просыпаясь только для того, чтобы мысленно сочинить убийственное письмо своим врагам, и тут же вновь засыпая. Так и в это утро она в десять часов еще почивала среди бело-розовых кружевных думок, которыми украсила постель отеля «Пикардия», когда ее разбудил дружный вопль горничной и секретарши:
— Мадам! Мадам! Вас спрашивает дама! По-моему, это…
Бесси вне себя от ярости только-только успела привскочить на кровати, показав ночную рубашку, прозрачную, словно сетка от москитов, и выставить вперед чугунный подбородок, как в спальню ураганом ворвалась какая-то женщина и, отшвырнув в сторону горничную с секретаршей, крикнула:
— Куда вы дели моего сына?
Незнакомка была высока ростом и немного похожа на Бесси. Правда, голос у нее меньше напоминал виаг пилы, но она возмещала это большей словоохотливостью:
— Если вы его похитили, если вы отпустили его со своим мальчишкой…
— Сумасшедшая! — взвизгнула Бесси. — Вон отсюда! Мисс Тингл, вызовите полицию!
— Ах, мадам, это же Сидония, королева Словарии, — пролепетала секретарша.
— Королева!.. Сидония… О господи! — простонала Бесси и захлебнулась в подушках.
Королева подскочила к ней и свирепо рванула ее за руку.
— Где он? Он здесь?
— Ваш сынок? Король?
— Ну, конечно, дура! Мне известно, как вы вчера заманили его сюда…
— Вот что: будь вы хоть сто раз королева, я ваши грубости выслушивать не намерена. Откуда я знаю, куда делись мальчишки? У меня нет привычки вскакивать ни свет ни заря. Сейчас посмотрим.
Бесси накинула халат, напоминавший легкую пену в бокале с искристым бургундским. Ошеломленная таким несколько непредвиденным знакомством с августейшей особой, но все же тая в душе надежду, что королева Сидония заметила ее неимоверную элегантность, она поспешно провела свою гостью через гостиную в спальню Терри.
В спальне никого не было.
В соседней комнате Хамберстоун, камердинер, которого Бесси наняла исключительно с целью потрясти Сидонию, храпел, окутанный парами джина, и вместо корректного полуфрака являл взору ночную рубашку из красной фланели.
Хотя Сидония обрушилась на Бссси без соблюдения особых церемоний, их встреча могла показаться свиданием влюбленных по сравнению с тем, как Бесси с места в карьер ухватила лакея за уши. Неистовая Сидония, уже много лет наводившая ужас на Балканы, даже почувствовала восхищение, ознакомившись с лексиконом Бесси, а цвет английских слуг дрожал, как осиновый лист, объясняя, что из-за невралгии он проспал и знать ничего не знает ни о мистере Герри, ни о каких-либо королях.
Бесси кинулась к гардеробу.
— Нет его синего костюма!
Она кинулась к телефону.
— Рыжик, голодранец рассыльный, с которым Терри играет, тоже куда-то пропал. Ах, королева! Он пропал. Мой сыночек! А я еще была с ним такой строгой! Может, вы и очень любите своего мальчика — ну, короля. — но все равно не больше, чем я своего, и…
И две женщины, ее величество королева Словарии к миссис Гейт из Меканиквилла, обнялись и горько ваплакали.
Бесси потребовалось всего шесть минут, чтобы одеться — Сидония изгнала трепещущую горничную и собственноручно ей помогала. Через шесть с половиной минут они уже входили в королевские апартаменты на четвертом этаже — и Бесси об руку с королевой проследовала мимо взволнованного графа Элопатака, как надменная персидская кошка. На благоуханную парадность личных покоев королевы и на плачущих фрейлин она не обратила никакого внимания.
Сидония немедленно вызвала к себе управляющего отелем, трех местных сыщиков и всех полицейских. Эти последние вышли на дежурство в восемь утра и короля не видели. Прислуга отеля не видела его со вчерашнего дня. Тем временем Элопатак звонил в Скотленд-Ярд. Через несколько минут он доложил, что полицейский, дежуривший ночью в коридоре, видел, как Максимилиан около шести часов утра играл в мяч возле черной лестницы; вернулся ли Максимилиан к себе в спальню или поднялся наверх, он не знает.
В этот момент лондонское управление по уборке мусора сообщило в Скотленд-Ярд, что в помойке одного из дворов неподалеку от Грик-стрит в Сохо были найдены два хороших детских костюма и форма рассыльного отеля «Пикардия».
По описанию королева Сидония и Бесси опознали одежду своих сыновей.
— Они сбежали вместе! Это все проклятый рассыльный! Вот что, королева, берем такси и мчимся туда искать их!
— Да-да! — воскликнула Сидония и рука об руку с Бесси I ейт бросилась к дверям мимо обомлевшей свиты. С порога она крикнула: — Я буду звонить каждые пять минут! Позвоните министру внутренних дел, пусть немедленно вышлет сотни полицейских на поиски его величества. — Она хлопнула дверью, но тотчас вновь распахнула ее и добавила:-И Терри. Сотни, вы слышите? Сотни!
И пока по тревоге поднимали всех полицейских Лондона и его пригородов, пока в редакциях газет начиналось столпотворение из-за сенсации, которую невозможно было скрыть даже при всем почтении к королевскому сану, — пока происходило все это, две измученные женщины, две нежные подруги, ласково похлопывая друг друга по руке и называя друг друга «моя дорогая», кружили в такси по лабиринту улиц и улочек Сохо и останавливались перед каждым полицейским, чтобы спросить, не видел ли он трех мальчиков и невзрачного пса, которому предстояло на сутки сделаться самой знаменитой собакой в мире.
После посещения кафе «Какао», неподалеку от Хэмстед-Хит, три мушкетера почувствовали странную сонливость. Виной этому были веселые игры на вольном воздухе, а может быть, и обильный полдник: свиной паштет, телячий паштет, говяжий пудинг с почками, холбаса с картофельным пюре, клубничный торт, ванильное мороженое, шоколадное мороженое и сладкие пирожки. Они единодушно решили сейчас же отправиться в Бристоль навстречу буйной пиратской жизни — да-да, сейчас же, но, впрочем, сначала немного отдохнув в кино, сулившем нечто очень приличное: трагическую повесть о жизни отравителя.
К этому времени Терри уже привык общаться с лавочниками. С высокомернейшнм довернем он поручил Джозефуса на время сеанса заботам какого-то бакалейщика и купил самые дорогие билеты.
Фильм оказался весьма интересным и к тому же назидательным, поскольку отравитель скончался в ужасных судорогах.
Они вышли из кинематографа в четыре часа и увидели, что все улицы пестрят газетными афишками, вопящими: «Исчезновение маленького короля и кинозвезды-янки!!!»
— Ух ты! — прошептал Терри и, поспешно купив по экземпляру всех вечерних газет, увел свою пиратскую шайку в самый укромный уголок кафе-кондитерской, чтобы познакомиться с последними известиями.
Первая газета сообщала, что Герри, который в свои восемь лет успел прославиться в Чикаго еще до того, как стал кинозвездой (наиболее изящный способ назвать его гангстером, не дав повода для предъявления иска за клевету), по-видимому, убедил его величество, которому он был представлен в одном известном отеле Вест-Энда, убежать вместе с ним. Прямых доказательств связи Герри со знаменитой лиссабонской шайкой фальшивомонетчиков и похитителей детей не обнаружено, однако полиция ведет расследование.
Вторая газета рассказывала о зловещем исчезновении рыжего рассыльного по имени Альф Бандок, чьим прошлым полиция не преминула заняться.
Третья прямо и без обиняков доказывала, что это преступление совершено большевиками, и вопрошала, доколе правительство будет трусливо смотреть сквозь пальцы на то, как по простодушной Англии шныряют большевистские шпионы — и уже начинают похищать королей.
Все газеты опубликовали пространные биографии короля Максимилиана и гораздо более беглые сообщения о Герри, которому, согласно трем разным версиям, только что исполнилось восемь, четырнадцать и пять лет. И все три поместили фотографии, массу фотографий. Максимилиан в форме чехословацкой морской кавалерии; Максимилиан открывает музей остеотермодинамики в Цетокоскаваре, столице Словарии; Терри в роли Бедного Слепого Мальчика (он, разумеется, прозрел, едва до него добрались Добрая Богатая Дама и Хирург с Золотым Сердцем) в фильме «Из мрака к свету»; Терри ухаживает за садом в Поппи-Пикс (Терри так же любил копаться в саду, как кандидаты в президенты — грести сено); отель «Пикардия»-место происшествия отмечено крестиком; и шестнадцать прелестных фотографий королевы Сидонии.
Однако «Вечерняя эра» оставила за флагом всех соперниц, поместив биографию Джозефуса, Гончего Пса, с фотографией, любезно предоставленной редакции Зоологическим магазином, что на Бонд-стрит. Только это была фотография борзой. Однако Терри слегка утешился, увидев рекламное объявление на целую страницу: предприимчивый кинотеатр «Альцион» намеревался возобновить его фильм «Маленькие молодцы».
Трое мальчиков скорчились над газетами, и дажг Джозефус скорчился под столиком.
— Все легавые в Соединенном Королевстве будут нас ловить. Надо смываться, — простонал Рыжик, а затем, сделав умственное усилие, какого он не делал даже для разрешения такой интеллектуальной проблемы, как преобразование одного шиллинга чаевых в полкроны, этот мудрец заключил: — Нет, надо затаиться. Они будут следить даже за дорогами. Переждем денька два, а потом тронемся в путь в полночь. Вот. И будем прятаться под изгородями.
— Здорово! Словно бегство из немецкого плена! — восхитился I ерри. — Только где бы нам спрятаться?.. Знаю! У твоего дяди Генри. Ты же говорил, что он живет в Лондоне. И он нам все расскажет про пиратов. Ты же говорил, что он один раз был пиратом, ведь вер…
Чело Рыжика омрачилось; лицо Рыжика посуровело.
— Не! Ничего не выйдет. Мы с дядей Генри разругались.
— Значит, вам придется помириться. Больше нам идти некуда.
— Не! Нельзя.
— Вздор! — Это энергично воскликнул Макс. — Старому пирату будет только приятно познакомиться с молодыми пиратами. Веди нас к нему сейчас же, Рыжик.
— Не поведу!
— Вы слышали, что я сказал, Бандок? — Терри вздрогнул вместе с Рыжиком: так изменился всегда дружелюбный голос Макса. — Я не прошу. Я приказываю. Или вы забыли, кто я?
Рыжик перепугался еще больше, он разом превратился в вышколенного рассыльного, он задрожал.
— Как угодно, сэр, только я не советовал бы идти к дяде Генри, сэр. Нет, не советовал бы.
Однако он повел их, ныряя в темные проулки, хитро выбирая кружные автобусные маршруты и содрогаясь каждый раз, когда полицейский повертывался в их сторону, пока наконец они не оказались за рекой в районе Бэрмендси. Такой Лондон Макс и Терри видели впервые, он был совсем не похож на город неоклассических клубов, уютных особняков XVIII века на тихих площадях, величественных магазинов и чинных чистых улиц, который они знали. Они ошеломленно смотрели на пустыню двухэтажных домиков, сложенных из камня или закопченного бурого кирпича, притиснутых друг к другу; ни единого деревца, ни единой травинки, только бесконечные ряды кирпичных собачьих конур, кое-где разорванные клыкастыми железнодорожными путями, склады, похожие на тюрьмы, бесчисленные кабаки, из которых разило скисшим пивом, и длинные улицы, замусоренные и шумные.
Они сошли с автобуса на Эбби-стрит, и Рыжик повел их в переулок со множеством лавчонок. Было уже шесть часов, улицы опять начали погружаться в дымный туман, и к пивным потянулись землекопы в подвернутых брюках, старухи уборщицы в платках и фартуках и заморенные ребятишки с бидончиками. И все эти томимые жаждой труженики смотрели на случайно забредшего сюда американского мальчика с презрительным безразличием.
— Пойдем скорее к твоему дяде, — попросил Терри.
— Он тебе не понравится, — угрюмо проворчал Рыжик.
— А как же ты рассказывал, что он весельчак! Ну, помнишь, он еще пел японской императрице «Как на Кентской дороге потасовка была»!
— Ну, это-то! — сказал Рыжик.
Он уже не шел, а брел. И как они ни понукали его, как ни весело прыгал вокруг Джозефус, Рыжик еле передвигал ноги. В конце концов они все-таки добрались до маленькой прачечной, и, указав в запотелое окошко на сутулого человечка с беличьими зубами, который крутил ручку катка, Рыжик буркнул:
— Вон он, дядя Генри.
Терри и Макс застыли на месте, и у них заныло сердце. Но они ничего не сказали. В этом не было нужды. Они только дружно подумали, что дядя Генри вряд ли мог взять в плен разом шестнадцать немцев или жениться на принцессе в Южных морях — уж, наверное, дальше помолвки дело не пошло.
— Вот приспичило вам с ним знакомиться! — вздохнул Рыжик и, приоткрыв дверь прачечной, заскулил:
— Дядь Генри, а дядь Генри!
Дядя Генри поднял голову, потер шею, словно она у него болела, прищурившись, посмотрел сквозь пар на Рыжика и сказал:
— А, это ты, попрошайка. Пшел отсюдова! Разгуливаешь в форме, измываешься над почтенным человеком, своим единственным родственником! А теперь тебя выбросили за дверь, и снова пришлось обрядиться в лохмотья. Так тебе и надо! Убирайся, кому сказано!
— И вовсе меня не выбросили! Просто отпустили погулять! — возразил Рыжик.
— Хорошенькие гулянки! Кончатся работным домом, как пить дать! Убирайся!
— Дай-ка три шиллинга — показать ему, — шепотом потребовал Рыжик у Терри и, положив деньги на ладонь, с приторно-фальшивой улыбкой сказал сладеньким голосом:
— Мы с ребятами пошли в поход. Ты пустишь нас переночевать вот за эти три шиллинга?
— Покажь! — потребовал дядя Генри. Он долго вертел монеты в руках, а потом, как будто сожалея, что они настоящие, сказал кисло: — Надо бы выдрать тебя как следует, поганец, ну да уж так и быть, ночуйте. Только ужин сами себе покупать будете!
И, ограничившись этими словами приветствия, дядя Генри повел мальчиков и Джозефуса через заставленную лоханями каморку во двор, а потом по наружной лестнице в аскетическое обиталище, состоявшее из одной комнатушки (дядя Генри был бездетным вдовцом) с одной — неубранной — кроватью, железной печуркой, стулом и шкафом.
— Устроитесь на полу, — буркнул он. — А собаку — вон! Пусть ночует во дворе.
Терри хотел было возмутиться, но… они ведь были бесприютными беглецами, за которыми охотились все полицейские силы Англии. А какое наказание полагается за похищение короля? Виселица или пожизненное заключение? Он вздохнул и уныло поник, испуганный маленький мальчик.
Рыжик, несколько ободрившийся после того, как любящий дядя пустил его в свой дом, весело скомандовал:
— Носов не вешать! Пошли ужинать. 1 ут на углу есть мировая обжорка.
Он с вызывающим видом зашагал впереди своих сообщников. За его спиной Герри шепнул Максу:
— Я не верю, что его дядя Генри был глубоководным водолазом!
— Конечно. А я не верю, что он был сержантом в болгарской армии, разве что рядовым, — подхватил Макс.
— И авиатором не был!
— И по Африке не путешествовал!
Рыжик притворялся, будто нисколько не скорбит об утрате дяди Генри, чьи подвиги одни только и позволяли ему блистать в обществе королей. Со всей возможной развязностью он потащил их в лавочку, где торговали жареной рыбой, заявив:
— Вам, конечно, пирожное-морожное подавай, аристократам! Только такой копченой селедки вы во всем Лондоне не найдете.
И на протяжении всего ужина он противоречил им на каждом слове и безжалостно высмеивал их ужасающее невежество в таких фундаментальных вопросах культуры, как положение мидлсекской крикетной команды в таблице розыгрыша и карьера прославленного боксера полусреднего веса мистера Джема Блери. В результате Макс и Герри превратились в образчики утонченнейшей благовоспитанности. Они были тошнотворно вежливы. Их молчание оглушительно кричало о том, что они считают его вульгарным выскочкой.
Когда они с большой неохотой вернулись в особняк дяди Генри, их радушный хозяин уже восседал на единственном стуле и читал газету, а его башмаки покоились на единственной кровати. Посмотрел он на них довольно свирепо, однако пиво, в которое он успел вложить их три шиллинга, смягчило его не слишком человеколюбивое сердце, и он снизошел до беседы с Рыжиком:
— Хорошенькие дела творятся в твоем отеле! Король пропал, а с ним и актер-янки. Н-да!
Надо сказать, что за всю свою долгую тяжкую жизнь Рыжик так ни разу и не сумел внушить дяде уважение к себе. И вот ему вдруг представилась возможность потрясти своего сиятельного родственника.
— А ты не заметил, кто с ними третьим пропал? — насмешливо спросил он.
— Третьим? Да нет. Я же не дочитал.
Рыжик, не обращая внимания на Макса и Терри, которые делали ему страшные глаза, надменным перстом ткнул в абзац, и дядя Генри прочел по слогам:
— «По-до-зре-ва-ет-ся, что с ними был рас-сыль-ный Альф Бан-док, ко-то-рый…» — И он в ужасе подскочил на стуле. — Бандок? Так это, значит, ты, стервец недорезанный?
Рыжик засмеялся смехом злодейки, которая покидает сцену, привязав героиню к циркулярной пиле.
Дядя Генри «взглянул на Макса с Терри, поражен внезапной мыслью, молча на холме»[63] на Литл-Вест-Полтри-стрит, Лондон, Англия.
Он ткнул дрожащим пальцем в Терри.
— Эй ты! Скажи что-нибудь!
— Чего вам надо? — огрызнулся Терри.
— Лопни мои глаза! И верно! — взвыл дядя Генри. — Ты американец или еще какой-то чертов иностранец! А ну, убирайтесь отсюда все трое! Я тут ни при чем! Полицию на меня натравливать? Пошли вон все, короли вы тут или не короли!
Дядя Генри выпучил глаза и злобно махал руками, совсем обезумев от страха. Он погнал их по лестнице во двор (когда Терри задержался, чтобы свистнуть Джозефуса, старик чуть не набросился на них с кулаками), а оттуда через прачечную на улицу. Они услышали, как захлопнулась дверь и скрипнул засов.
— Дядя Генри всегда не любил полицию, — задумчиво произнес Рыжик. — Ну да ничего, я отыщу вам хорошую кучу сена на складе.
И вот трое мальчиков зарылись в кучу волглого гниловатого сена среди пахучих ящиков и бутылей с кислотой, на задворках между складом и путями, по которым всю ночь грохотали товарные поезда. Дрожа, они прижались друг к другу, поплакали и крепко уснули.
Бесси Тейт и королева Сидония до вечера рыскали по городу, заглядывая во все уголки, куда могли забрести в поисках приключений их мальчики. Они настолько забыли разницу в своем общественном положении, что обменялись множеством анекдотов о восхитительных проказах своих сыновей — «только я отвернулась, а он уже высыпал на свою овсянку всю сахарницу!» — и во время грустного чаепития в будуаре королевы Бесси даже сообщила, а Сидония с благодарностью записала соблазнительнейший рецепт ветчины по-виргински, запеченной с персиками.
— А если вы приедете в Америку, то уж непременно погостите у нас с мистером Тейтом и не давайте себя сманить этим заевшимся миллионерам-продюсерам.
— Я непременно приеду и погощу у вас, друг мой! И Терри будет играть с моим сыном, — пообещала королева. — А вы приедете к нам в Словарию?
— Ну, если выкроится время, конечно, я приеду, Сидония, — изъявила согласие Бесси, и обе женщины, такие похожие (если не считать того, что у Бесси портниха была получше), устало откинулись на спинки кресел, закурили и встретили свирепыми взглядами трепещущего графа Элопатака, который вошел доложить, что князь Себенеко, премьер-министр Словарии, вылетел в Лондон.
— Старый осел, — пробормотала Сидония.
Потом она попыталась принять надменный вид, но эта попытка кончилась тем, что измученные воительницы обменялись широкими улыбками, едва Элопатак изящно сбежал из будуара.
— Беда Элопатака в том, — доверительно сказала Сидония, — что он не обладает спокойствием. Он позволяет грубой материи управлять им. Он был бы так же безмятежно спокоен, как я, если бы только упражнялся в «Высшей мысли».
Бесси взволнованно наклонилась к ней.
— Ах, так вы тоже упражняетесь в «Высшей мысли»? И я в ней упражняюсь! Как чудесно, правда? В Лос-Анжелосе я каждую неделю хожу к шикарному наставнику в «Высшей мысли» — просто замечательный человек, такое благородное лицо, ни у кого не видела таких чудных черных кудрей! Перед тем, как я обратилась к нему, я часто выходила из себя — кругом все такие дураки! — и пыталась подчинять других своей эгоистической воле, но теперь стоит мне озлиться на какого-нибудь безмозглого идиота, и я говорю себе: «Все есть тайна, а улыбка — ключ, отмыкающий извечное родство между людьми», — и сразу делаюсь донельзя безмятежной и кроткой. Так удобно!
— О, разумеется! У нас в «Высшей мысли» тоже есть эта фраза — только по-словарски она звучит не совсем так. И какое странное совпадение: мой целитель тоже очень красив, а волосы у него просто удивительные! Конечно, мое положение обязывает меня исповедовать государственную религию, но только благодаря «Высшей мысли» я узнала, что любой человек ничем не хуже меня, даже тогда, когда он явно хуже. И теперь я больше никогда не сержусь. Я просто говорю: «Я есмь Спокойствие, и потому я спокойна». Если бы я только могла заставить Элопатака и князя Себенеко — грязная свинья!.. Ах, Бесси, вы не представляете себе, что для меня значит наше знакомство! Почему-то ни в Словарии, ни здесь, в Англии, никто не хочет понять, какая у меня тонкая душа!
Весь вечер измученные матери бушевали и не находили себе места, но в час ночи Бесси, совсем обессилев, уснула. Однако несколько часов спустя она ворвалась в спальню королевы (в коридоре ей почтительно отдавали честь и кланялись полицейские, часовые и свитские) и, в свою очередь, разбудила Сидонию ни свет ни заря. За собой она волочила насмерть перепуганного Рыжика Бандока.
Прошло ровно двенадцать часов с той минуты, как Рыжик, Терри и Макс в слезах зарылись в кучу сена под стеной склада в Бэрмендси.
Управляющий «Пикардии» взволнованно сообщил Бесси по телефону, что Рыжик вернулся и что он знает, где находятся оба короля. Он был доставлен к ней под конвоем, а она потащила его к королеве Сидонии.
В устланной лиловым ковром парадной спальне, где среди множества маленьких столиков, глубоких кресел, внушительных халатов и огромных зеркал высилась кровать под алым балдахином с золоченой короной, сидела, опираясь на подушки, Сидония — тощая, истерзанная тревогой — и нервно курила, а Бесси в пенном халате металась взад и вперед по комнате. И этим-то грозным слушательницам поведал Рыжик свою историю.
— Я не виноват, ваше величество. Его величество и мистер Терри велели мне пойти с ними. Они сказали, что идут погулять. Они сказали, что будет здорово переодеться в рваную одежду. Я не знаю, что они сделали с моей формой и своими костюмами, только переодевались мы во дворе на Грик-стрит в Сохо. Потом мы пошли играть на Хэмстед-Хит. А потом они решили отправиться загород, и мы пошли на запад…
Следует отметить, что склад, где, насколько было известно Рыжику, все еще спали Макс и Герри, находился на юго-востоке.
— …пошли на запад и вышли из города. Мы шли и шли до поздней ночи, и, наверное, дошли почти до самого Харроу, и легли спать в придорожной канаве. А когда я проснулся утром, их там не было. И я остановил грузовик и поехал прямо сюда, чтобы рассказать вам про все, сударыня. А я, ей-богу, тут ни при чем. А вчера вечером они говорили, что хорошо бы поехать в Шотландию, так что если обыскать все дороги на запад и на север…
Сидония визгливо призывая Элопатака, уже звонила в Скотленд-Ярд.
— И отель меня назад не возьмет, ваше величество, только, может, вы скажете, чтобы полиция меня не арестовывала, сделайте такую милость!
— Конечно! Тебя никто не арестует, — успокоила его Сидония. — Если молодые джентльмены, его величество и мистер Терри, приказали тебе сопровождать их, ты, разумеется, зная свое место, не мог их ослушаться. Я все понимаю и благодарна тебе за то, что ты не побоялся прийти к нам. Вероятно, после всего этого ты больше не понадобишься отелю, но нам ты можешь пригодиться. Поди в комнату Терри и жди, пока мы тебя не позовем. Я поговорю с полицией.
— Правильно, — кивнула Бесси и добавила, обращаясь к Рыжику:-Сыпь отсюда… Сидония! Скорее завтракать! Мы едем в Харроу!
— Очень хорошо! Через два часа мы отыщем этих аьяволят… дорогих наших мальчиков. О, я так рада! — сказала Сидония Цетокоскаварская своей подруге Бесси Меканиквиллской.
Терри проснулся ровно настолько, чтобы почувствовать, что он проснулся, что ему очень грустно, что его одежда отсырела, а он совсем окоченел. Он нехотя открыл глаза и с удивлением обнаружил, что лежит, скорчившись, на грязном сене между двумя ящиками и смотрит на туманную вереницу товарных вагонов.
Ему не хватало его теплой постельки, аромата горячего какао, голоса матери. Он испытывал гнетущее чувство непоправимой беды и уже нисколько не радовался, что ему удалось удрать от фотокорреспондентов и агентов по рекламе и что он скоро станет разудалым пиратом.
Однако в жизни оставалось и нечто уютное: окончательно проснувшись и усевшись на своем ложе, он обнаружил, что это был нос Джозефуса, прижатый к его колену. Джозефус пробудился, лизнул ему руку и начал жалобно повизгивать.
— Бедный песик! Я сейчас чего-нибудь для тебя раздобуду, — заверил его Терри. Затем его сочувствие к Джозефусу возросло настолько, что распространилось и на Макса, который спал, свернувшись калачиком и подложив под щеку обе руки. К его грязным лохмотьям прилипли соломинки.
— Бедный малыш! — прошептал Терри, и вдруг в его душу закралось ужасное сомнение.
А что если им не понравится быть пиратами?
Тут он заметил, что Рыжик куда-то исчез, а за ошейник Джозефуса засунута записка, нацарапанная карандашом на грязном куске оберточной бумаги. Терри торопливо выдернул ее и прочел:
«Дорогие друзья ваше величество а также Терри.
Вам от меня толку не было мне это очень жалко и я вам только мешаю я сделал вид что мне наплевать что устроил мой дядя но от него всего можно ждать и лучше всего я вам помогу если уйду и я иду назад в отель и хочу вам так помочь что скажу что вы идете не туда куда вы идете и они собьются со следа и не будут знать что вы идете туда куда вы идете я вас благодарю что вы меня взяли с собой и прошу прощенья если я грубил когда вы станете пиратами может вы позовете меня к себе и наверное вы скоро станете капитанами. Больше писать нечего с уважением Рыжик.
P. S. Я соврал про моего дядю что он был пиратом, солдатом и т. д.».
Когда разбуженный Макс прочел записку, он сказал дрожащим голосом:
— По-моему, мы без Рыжика не обойдемся. Мы же не знаем, как надо бродяжить, и вообще ничего. Может быть, вернемся домой? Давай возьмем такси.
— Ни за что! — отрезал доблестный Терри. — Домой? Чтобы — гебя все время заставляли умываться, и не давали глазированных пирожных, и заставляли отвечать на вопросы репортеров и улыбаться, когда всякие мерзкие старухи гладят тебя по голове? Вернуться домой, когда мы можем стать пиратами и уплыть в синие моря?
Но в его голосе не было большой убежденности, а Макс отозвался уже без всякого энтузиазма:
— Ну, может быть.
— Пошли, Микси, пошли, Джозефнбус! — крикнул Терри с вымученной бодростью. Да и той он тотчас лишился, потому что над ними раздался грубый голос:
— Эй вы, вылазьте! Нашли себе ночлежку! А ну, брысь отсюда!
Голос принадлежал дюжему сторожу в форме, и преступники самым бесславным образом бежали из пределов железнодорожного склада. Джозефус, поджав хвост, бежал за ними. Они увидели грязную чайную.
Терри потребовал кукурузных хлопьев, а Макс — овсянки, при виде которых они морщились всего сутки назад. Официантка предложила им яичницу, вареные яйца, копченую селедку и вяленую селедку.
Они вздохнули и заказали яичницу.
— А знаешь, — с загоревшимися глазами вдруг сказал Макс, — что, если мы рискнем выпить чаю? Я всегда хотел попробовать чай. А мама и профессор Михеловский ни разу мне не позволили. Как ты думаешь, закажем?
— Давай! Что бы там мамы ни говорили. Не может же пират делать только то, что ему говорит мама!
И они отважно причастились разгульной жизни, заказав чаю.
Может быть, завистливые иностранцы правы, утверждая, будто Британская империя опирается на четыре столпа — чай, пиво, коленкор и дипломатию. Однако жижица, которую подавали в этом бэрмендсийском притоне, вряд ли могла бы послужить опорой для какой бы то ни было империи. Она была горькой. Она была еле теплой.
Макс попробовал и замотал головой.
— Не понимаю, почему люди пьют чай, — сказал он. — И не понимаю, почему я должен учить латынь. И не понимаю, почему мама сердится, когда я говорю ей, что хочу быть фермером. Я… я… — тут голос его дрогнул. — Я рад, что мы будем пиратами! Они не пьют чая. Они пьют ром. А ром, наверное, вкусный!
После завтрака, почти не повеселев, они отправились в Бристоль.
Бристоль, по словам Рыжика, лежал на западе. Отлично, они пойдут на запад.
Официантка показала им, где запад, и они шли и шли милю за милей. Они упорно продолжали путь и останавливались только для того, чтобы помешать Джозефусу вмешаться в собачью драку, а чужим собакам — помириться; чтобы купить кулек больших и неудобоваримых леденцов; чтобы поглазеть на крикетное состязание на заднем дворе; и, наконец, чтобы подкрепить силы легким полдником, состоявшим из тянучек, сахарных булочек, какао, вареного языка, земляничного торта и коврижек.
Часам к двенадцати путь им преградили железнодорожные рельсы, и они остановились, высматривая переезд. Вдруг Терри вздрогнул и сказал жалобно:
— Смотри, Макс! Мы же тут ночевали. Значит, мы описали круг!
— Тьфу ты! — яростно выругался Макс-пират.
Они в отчаянии опустились на ящик, а Джозефус смущенно пристроился около их ног.
— Вот что, — сказал Терри после унылой паузы. — Давай возьмем такси и выедем из Лондона. А там пойдем по дороге на запад. Только поглядим, сколько у нас осталось денег. Клади сюда те два шиллинга, которые я тебе одолжил, и сосчитаем.
Они старательно разложили на ящике между собой все оставшиеся у них банкноты, серебро и медь и пересчитали их. Из пятидесяти фунтов Терри и пятнадцати пенсов, составлявших карманные деньги Макса, у них осталось сорок семь фунтов и пенни.
— Ну, на это мы можем много чего накупить, — возликовал Терри. — Мы можем купить собаку-даму, чтобы Джозефусу было с кем играть. А то ему одному скучно.
— А вдруг она ему не понравится?
— Это-то просто! Мы пойдем в магазин, и я скажу приказчику. «Вот что, — скажу я, — мне нужна собака — дама для моей собаки Джозефуса, — скажу я, — и пусть он прежде поглядит, какая собака-дама ему нравится», — и тогда Джозефус осмотрит все их клетки с собаками и…
— А знаешь, по-моему, это подлость — держать собак в клетках.
— По-моему, тоже. Я бы не хотел жить в клетке. Знаешь, я читал в книжке про одного человека, и его за революцию посадили в клетку… Ну да, это было в Китае…
— А знаешь, мне хочется поехать в Китай. Давай поедем в Китай!
— А как же! Пираты всегда ездят в Китай, то есть, наверное, ездят, и…
— А как ты думаешь, Терри, ведь нам, когда мы станем пиратами, не придется совершать убийства или еще какие-нибудь нехорошие вещи?
— Ну, теперешние пираты не такие. Это они в старину так делали, а теперь они просто останавливают корабли, которые принадлежат богатым купцам, и забирают шелк и другие такие же товары, а потом они делятся с бедняками…
— И правильно делают, сукины они дети! — произнес голос позади них — визгливый и скользкий голос, и на их деньги легла грязная лапа.
Вскрикнув, они оглянулись и увидели засаленную кепку, а под ней — остренькую физиономию, бесчувственную, как орех. В тот же миг рука столкнула их с ящика направо и налево, нога в рваном башмаке ударила Джозефуса в челюсть. Едва он, зарычав, вскочил, грязная лапа сграбастала все их сбережения до последнего пенни, и вор пустился наутек.
Они кинулись за ним, Джозефус кинулся за ним, но грабитель исчез бесследно.
Мальчики снова притулились на ящике. В первые минуты они никак не могли освоиться с мыслью, что у них совсем не осталось денег — ни на обед, ни на кино.
— Но мы не покоримся! — гордо воскликнул Терри. — Мы заработаем денег на дорогу.
Однако это прозвучало не слишком убедительно, и Макс ничего не ответил. Они молча отправились дальше. Расспрашивая прохожих, они довольно верно придерживались направления на запад, а так как в полдень закусили весьма основательно, то и не проголодались до трех часов.
Но к трем часам у Терри начало сильно сосать под ложечкой, и ему показалось, что Макс как-то побледнел и осунулся.
— Знаешь, давай теперь заработаем себе на обед, — предложил он. — Попробуем в этой книжной лавке. У старушки там очень добрый вид.
И в пыльных глубинах лавки он доверчиво сообщил очень доброй старушке:
— Нам хочется есть. Не могли бы мы для вас поработать? — И заключил с покоряющей улыбкой:-У вас ведь тут грязно.
Очень добрая старушка ничего не ответила, а только устремила на них благодушный взгляд. Затем она швырнула в них растрепанной книгой в бумажной обложке и наконец открыла рот:
— А ну, убирайтесь вон!
Они просили работы в скобяной лавке, в аптеке, на рыбном рынке, в трех ресторанах, в маленьких кафе, но нигде ее не нашли. К вечеру в грозной полумгле, сгустившейся над бесконечными незнакомыми улицами, которые вели в никуда, Терри наконец признал:
— Ничего не выйдет. Придется сдаться. Но мы поупражняемся, как быть бродягами и пиратами, и всему научимся! И в следующий раз доведем дело до конца!
— Обязательно!
Они продолжали идти, пока не увидели полицейского — добродушного, веселого полицейского.
— Ну, и что вам угодно, господа? — усмехнувшись, спросил он.
— Извините, пожалуйста, я американский мальчик — кинозвезда, а это король Словарии. Нас ищут. Мы хотели — бы сдаться.
Полицейский басисто захохотал.
— Ну, а где же Дуглас Фербенкс и русская царица? Поджидают вас за углом? — И добавил серьезным тоном. — Постыдились бы, ребятишки, сочинять небылицы! Начитаетесь газет и начинаете врать! Короля и американца изловили сегодня в Харроу. Так что катитесь отсюда!
И они покатились, еле волоча ноги, превратившиеся в горячую вату, совсем пав духом, испуганные сумраком в этом лесу глухих улочек, — они уже не сомневались, что так и будут идти, идти и идти, пока не умрут от голода.
— Может, попробуем вернуться в наш отель? — спросил Макс со вздохом.
— До него слишком далеко. И нас, наверное, не пропустят через их раззолоченный вестибюль-чистибюль.
— Пожалуй.
Они продолжали брести, а взволнованные газетные афишки вокруг по-прежнему извещали мир, что их величества все еще не найдены. И эти афишки подсказали Терри блестящую мысль.
— Знаешь что! Газеты ведь всегда гоняются за интересными новостями. И если мы придем в редакцию и скажем, кто мы такие, они, наверное, помогут нам добраться до дома. Особенно если мы пойдем в лондонское отделение какой-нибудь американской газеты. Уж что-что, а с американцами я разговаривать умею! И я знаю, что у нью-йоркского «Подвига» есть отделение на Флит-стрит.
— Вот что, Терри! Давай отыщем фонтанчик для питья и умоемся. И тогда, может быть, шофер какого-нибудь такси согласится подвезти нас и подождать платы.
Терри поглядел на него обиженно и недоуменно.
— Умыться? И испортить всю рекламу? Ведь они же наверняка будут нас снимать. Что это ты, Микси?
— А что такое реклама? — смиренно спросил Макс.
Обескураженный таким невежеством, слишком усталый, чтобы пускаться в объяснения столь метафизического понятия, Терри ограничился тем, что буркнул:
— Ну, ладно, пошли искать Флит-стрит.
По дороге мальчики раз десять присаживались отдохнуть. У какого-то фонтана они ополоснули стертые ноги. Но все же в девять часов вечера они поднялись по лестнице в редакцию лондонского отделения нью — йоркского «Подвига».
Приемная была загромождена газетами и рассыльным, который рявкнул:
— А ну, убирайтесь отсюда!
Но Терри уже опять стал Терри Тейтом.
— Сам убирайся! Мне нужно видеть шефа! — потребовал он.
— Что тут еще? — донеслось с порога внутренней двери, где возник сонный молодой человек без пиджака. Судя по голосу, он был американцем.
— Я Терри Тейт. А это король Словарии.
Сонный молодой человек энергично пробудился. Он ухватил Терри за плечо, вгляделся в него, посмотрел на Макса и возопил:
— Верно! А в «Пикардии» вы уже были?
— Нет. Мы не можем туда пойти такими неумытыми. Мы пришли прямо сюда. Мы убежали в пираты, а в Бэрмендси какой-то человек украл у нас все наши деньги, и мы бродили по городу весь день, а потом пришли сюда, потому что мой папа всегда читает «Подвиг» и… и мы очень хотим есть.
— Погодите! Ради бога! — Молодой человек швырнул полуфунтовую бумажку ошалевшему рассыльному. — Живо! Купи какой-нибудь жратвы. Бобов! Мороженого! Шампанского! Чего хочешь, только побыстрее! А вы, ребятки, валяйте сюда — то есть ваше величество и ты, Терри.
Он увлек их в свой кабинет, толкнул по направлению к ним два стула и принялся выкрикивать в телефон номер центрального трансатлантического телеграфа.
Три минуты спустя взъерошенный телеграфист уже швырял на стол заведующего отделом последних известий в нью-йоркской редакции «Подвига» следующее сообщение:
«Молния тейт король словарии явились лондонское отделение подвига сбежали пираты подробности следуют».
Шестнадцать минут спустя газетчики уже выбегали из типографии «Подвига», завывая: «Терри Тейт и король нашлись! Терри и король нашлись!»
А через полчаса после этого все подробности, включая интервью, «данное только нашему корреспонденту» Терри Тейтом и его королевским величеством королем Словарии, торопливо читали на различных языках потрясенные журналисты в Ратленде и в Роли, в Барселоне и в Будапеште, в Маниле и в Мадриде.
Тем временем два самых знаменитых в мире мальчика и почти самая знаменитая в истории собака уписывали ветчину, холодных цыплят и горячие лепешки с маслом, а совсем проснувшийся молодой человек звонил в отель «Пикардия» и просил соединить его с секретарем королевы Словарии.
В будуаре ее величества королевы Словарии можно было наблюдать картину, столь величественную, что она подошла бы даже для кино, и в то же время столь интимную, что она… что она подошла бы для кино.
На коленях ее величества сидел американский мальчуган, совсем недавно и весьма капитально отмытый, облаченный в пижаму и халатик, и безмятежно поглощал чрезвычайно негигиеничную и вкусную булочку с кремом. Возле этой мадонны с младенцем стоял, улыбаясь до ушей, второй маленький мальчик, также умытый до блеска, также в халатике, также набивающий рот сливочным кремом. Свободной рукой он гладил мохнатого пса — чистопородного маргетского водоплава, который от идиотического блаженства даже высунул язык.
Напротив сидела улыбающаяся Бесси и курила. А вокруг усердно сновал, ничего не делая, юный англичанин по фамилии Бандок, которому через два-три года предстояло стать личным камердинером Макса — после того, как он пройдет надлежащую школу в доме ближайшей подруги Сидонии герцогини Твикенгемской.
А теперь о величественной официальности, которой был обрамлен этот уют. Отчасти ее создавала вышеупомянутая герцогиня, созерцавшая эту семейную сцену. Она была высокая и седая; на ней был рыжевато-черный наряд, а ее могучий мозг, несомненно, был занят следующей глубокой мыслью: «Вот что получается, если обходиться со всеми этими словарцами, американцами и прочими уроженцами колоний, даже самыми высокопоставленными, как с людьми своего круга!»
Второй величественный штрих вносил князь Себенеко, премьер-министр Словарии.
Это был великан с черной бородой. Он протестовал:
— Государыня, я вполне понимаю, что принимать мадам Тейт и ее очаровательного сына для нас большая честь. Но ваши подданные, государыня! Их очень взволновало исчезновение его величества, и боюсь, не вызовет ли у них недовольства, если вы пригласите в нашу страну товарища его величества в этой идиот… в этом приключении. Как встревожен был я сам, вы можете заключить из того, что я решился воспользоваться аэропланом. И-и-и-и-и! Отвратительное изобретение! Мне было очень нехорошо!
В комнату, изгибаясь в поклонах, вошел тот самый помощник управляющего отелем, который подыскал для Бесси номер, и робко произнес:
— Вам каблограмма, мадам Тейт.
Бесси распечатала каблограмму. Она чуть-чуть улыбнулась и презрительно фыркнула.
— Себенеко! — сказала Сидония.
— Государыня?
— Вы дурак.
— Я?
— Вот именно… Бесси, друг мои, вы с Терри поселитесь в Словарии. Его будут учить наставники моего сына. Вы примете словарское подданство. Со временем он станет генералом. Мы дадим ему титул. Прекрасно! Чероз две недели мы отбываем в Цетокоскавар. Ты играешь f пикет, Бесси? Я очень люблю пикет.
— Большое спасибо, Сидония, — зевнув, ответила Бесси. — И мы с Терри будем рады навестить вас как — нибудь попозже. А теперь нам надо поторапливаться в Калифорнию. Эта каблограмма от Эйба Гренвилла, нашего директора. Ну, не пора ли нам всем на боковую?
У себя в номере она показала Терри каблограмму:
«Поздравляю неслыханная реклама предлагаю контракт четыреста тысяч годовых возвращайтесь живей начинаем крутить августейшего сорванца восемнадцатого
В голливудской студни кинокомпании «Юпитер — Трайомф-Тейт» шли съемки «Августейшего сорванца», которому предстояло стать первым в мире реалистическим и абсолютно достоверным фильмом, показывающим интимную жизнь царствующих особ.
Августейший сорванец Терри сидел на троне в глубине огромного зала, а перед ним, отдавая честь, выстроился гвардейский эскадрон.
Режиссер объяснял Терри содержание первого эпизода:
— Ты сидишь на троне в тронном зале, ясно? Премьер-министр стоит около тебя, ясно? Он комический персонаж, ясно? А это вот — гвардейцы в меховых шапках, и они отдают тебе честь. Тебе не нравится один из них, и ты говоришь: «Отрубить ему голову!»
— Ну да! Король не может приказать, чтобы человеку отрубили голову, — возразил Терри.
— Теренс Тейт, ну-ка заткнись и делай, что тебе сказано! — вмешалась Бесси. — Мы тут работаем, отдыха не знаем, чтобы дать тебе образование, и все как об стену горох!
— Будешь ты слушать? — прикрикнул режиссер на Терри, который грустно поглаживал широкую спину мохнатого пса. — Оденешься в нормальную королевскую форму: красные штаны с буфами, меховая куртка, и тебе дадут шпагу.
И благородный труд по созданию величайшего реалистического фильма продолжался своим чередом, а в семи тысячах миль от Голливуда в дворцовом саду сидел над латынью одинокий маленький мальчик и мечтал о том дне, когда им с Терри исполнится двадцать один год и они смогут избавиться от жуткой необходимости быть королями и знаменитостями.
В глубине павильона мистер Т. Бенескотен Тейт беседовал с почтительным статистом. На мистере Тейте были ярко-желтое пальто и ярко-розовый галстук, которые ему привезла из Лондона жена.
— Да-с, сэр! — разливался мистер Тейт. — Мы, конечно, не стали сообщать в газеты, как Терри на самом деле подружился со словарским королем. Ведь здесь-то у нас демократическая страна, Соединенные Штаты то есть, и гражданам может не понравиться, если они узнают, что такие их герои, как, скажем, Терри, запанибрата с разными там королями. А правда та, что никуда они с королем в лохмотьях не бегали. Правда та, что их познакомили в Лондоне по просьбе королевы Словарии: она смотрела все картины Терри, все до единой, и по десять раз! А потом ребятишек пригласил к себе в Сэндельгемский замок английский король Георг V. Вот, сэр, как оно было на самом-то деле.
А неподалеку в том же павильоне беседовали еще два статиста, и один из них втолковывал другому:
— Терри и король! Ты что, с луны свалился? Развесил уши, как дурак! Значит, ты так и поверил, будто мальчишка Тейт ходил у короля в приятелях? Эх ты! Вранье все это, чистейшей воды реклама! Уж я-то знаю! Уиггинс, пресс-агент, мне сам говорил. Только молчок — я ведь одному тебе, и чтоб дальше — никому! Терри и этот маленький король друг друга и в глаза не видели. А все снимки, где они вместе в лохмотьях, — сплошная подделка. Уиггинс ездил в Лондон и подыскал мальчишку, похожего на этого короля, да и снял его вместе с Терри.
— Вот она, жизнь: думаешь одно, а выходит совсем другое, — сказал его собеседник.
— А как же! То-то и оно!
Я приехал в Кеннуит, чтобы спокойно провести там летние каникулы, так как был очень утомлен после первого года работы в качестве адъюнкт-профессора.[64] К тому же я должен был окончить свою книгу «Жизнь Бена Джонсона». И уж меньше всего мне были нужны этот умирающий в душной комнате человек и груда записных книжек.
Я жил на полном пансионе у миссис Никерсон, в домике, крытом серебристо-серой дранкой, под серебристо-серыми тополями, слушал только трещание цикад да отдаленный гул прибоя, смотрел на двор, поросший ярко-зеленой травой, и делал заметки для книги о Бене Джонсоне.
Моя невеста Куинта Гейтс, сестра профессора Гейтса, достигшая в свои тридцать семь лет высот тончайшей культуры, настаивала на том, чтобы я встретился с ней и ее братом во Флит Хэрборе. Общество Куинты мне приятно. Правда, я не могу сказать, что нас очень увлекают такие проявления чувств, как поцелуи и нежные пожатия рук — я вообще не понимаю, почему, собственно, разумный человек должен испытывать удовольствие, держа влажную женскую руку в своей руке, — зато мы друг в друге находим вдохновение.
Но Флит Харбор был бы, конечно, переполнен летними бездельниками — ужасными молодыми людьми в белых фланелевых брюках, громко распевающими джазовые песенки… Нет! При одной только мысли о моей полной свободе на деревенском просторе в тени ветвей я просто ежился от наслаждения. Я чувствовал, что вступаю в период научных мечтаний, когда дни и ночи, незаметно сливаясь, становятся чем-то единым. Понятно поэтому, что я был очень раздосадован, когда из крохотной передней до меня донесся чей-то встревоженный голос:
— Да, да!.. Если он профессор, так его мне и нужно…
Раздался стук в дверь. Я сделал вид, что не слышу. Стук стал раздражающе повторяться, пока я не заорал:
— Ну?.. Ну?.. Ну? Что такое?
Как мне кажется, я вообще человек довольно деликатный, но тут мне хотелось показать свое недовольство.
— К вам мисс Уайт из Лебстер Пот Нэка, — пропищала миссис Никерсон, вкатываясь в комнату. Мимо нее в дверь прошмыгнула женщина с унылым, изможденным лицом. Оттолкнув миссис Никерсон, она захлопнула дверь.
— Бог ты мой! — протестующе воскликнула миссис Никерсон. — Да что же это такое!
Кажется, я встал и проявил какую-то необходимую учтивость.
— Вы профессор? — с чрезвычайной серьезностью обратилась ко мне эта женщина, мисс или миссис Уайт.
— Я преподаю английский язык.
— Вы пишете книги?
Я указал на ящик с рукописями.
— Тогда… тогда, пожалуйста… Вы должны нам помочь! Байрон Сэндерс умирает… Он говорит, что ему необходимо увидеться с каким-нибудь ученым человеком, чтобы передать ему очень важные документы.
Наверное, она почувствовала во мне какую-то нерешительность, потому что голос ее вдруг перешел в вопль:
— Умоляю! Умоляю вас! Он умирает… Этот чудный старик, который никому на свете не сделал зла!
Я засуетился по комнате, отыскивая свое кепи. Меня беспокоило, что глупые слова этой женщины о каких-то важных документах звучали так мелодраматически, точно речь шла о картах с указанием места, где зарыт клад, или о давно утерянных доказательствах того, что какой-то мальчишка-поденщик на самом деле похищенный ребенок королевской крови. Но все мои бессознательные попытки преодолеть настойчивость, выражавшуюся на лице моей посетительницы с его вытянутым, испуганно разинутым ртом, были напрасны. Она смотрела на меня в упор в нетерпеливом ожидании, а я теребил пальцами ворот и лацканы пиджака, вместо того, чтобы просто стряхнуть с них пепел и стружки от карандаша. Наконец, спотыкаясь и едва переводя дух, я последовал за женщкной.
Она шла быстро, молча и сосредоточенно, а я шагал за ней на расстоянии шести дюймов, точно привороженный ее черным с красными полосами жакетом и крохотной коричневой шляпкой.
Мы прошли мимо серых городских домов и вступили в тихий пригород, озаренный предвечерним мерцающим светом. Потом, идя тропинкой среди высоких солончаковых трав, мы миновали бухту, где прыгали по берегу маленькие птички и в мелкой набегающей на песок зыби покачивались крабы. Мы пересекли пространство, поросшее вереском, и оказались на лужайке. Трава там клонилась от ветра, приносившего с собой острый соленый запах моря. Вдали бились о берег волны залива.
Мое замешательство вдруг исчезло, и я едва не рассмеялся. «Что это за чепуха из детской сказки? — подумал я. — А может быть, действительно клад? Что ж! Снаряжу флот на те шестьсот долларов, что имеются на моем счету в банке, разыщу скелеты пиратов… Важные документы!.. Хорошо, так уж и быть, ублажу умирающего джентльмена, вернусь домой и успею еще написать одну страничку перед ужином… А залив пленительно хорош! Надо бы в самом деле походить на лодке под парусом или хотя бы поплавать…»
Моя игривость, по меньшей мере неуместная в присутствии этой испуганно спешившей женщины, сразу померкла, как только мы спустились к болоту, поросшему клюквой, и вошли в тихий душный лес, где умирали от жары сосны. Да, они умирали, говорю я, как умирал старик в окруженном ими доме. Иглы сосен были цвета кирпичной пыли. Целые кучи этих опавших игл хрустели у меня под ногами; стволы сосен были тонкие и черные, со спутанными ветвями, и полутемные проходы между ними были наполнены удушливым запахом гниения. Было жарко и безветренно. В горле у меня пересохло, а ноги мои волочились с какой-то безнадежной вялостью. Пробравшись среди уродливых стволов и рыжих игл, мы подошли к огороженному дворику перед старинным, беспорядочно построенным домом. Это был темный и тихий дом. В нем уже много лет никто не смеялся. Окна были занавешены. Низкая веранда между главной частью дома и покосившейся пристройкой была усыпана сосновыми иглами.
Шаги моей спутницы пугающе и непристойно громко простучали по хлопавшим под ногами доскам крыльца. Она отворила дверь. Я приостановился в нерешительности. Я уже не чувствовал досады. Мне было страшно, и я не знал, отчего.
Весь в напряжении от непонятного беспокойства, я вошел в дом. Мы миновали холл, переполненный старыми реликвиями, собранными в далекие времена кеннуитскими мореплавателями. Тут были позвонок кита, футляр для карт, сделанный из клыков моржа, китайская ширма с полинявшими золотыми пагодами на ветхом, поблекшем черном фоне…
Мы вскарабкались по узкой лестнице, над которой нависал, словно потайной люк, угол какой то таинственной комнаты наверху.
— Вот сюда, — прокаркала моя спутница, отворяя дверь.
Я медленно шагнул в комнату.
Теперь, по прошествии двух лет, я не совсем уверен, так ли это было, но кажется, я сразу же решил убежать, скатиться вниз по лестнице и, если понадобится, защищаться висевшим в холле бивнем слона от того неизвестного, что смутно виднелось в этом затемненном, лишенном всяких звуков помещении. Уже у порога меня окутал застоявшийся воздух, в котором смешались запахи скверных лекарств и грязного белья. Ставни были плотно затворены, и свет едва пробивался. Мне стало как-то легче, когда я разглядел кровать с пологом и лежавшего на ней жалкого старика с пергаментно-желтым лицом и понял, что страшное чудовище, которое я ожидал здесь встретить, — это всего-навсего обыкновенный больной.
Я узнал, что Байрону Сэндерсу был в то время семьдесят один год, но выглядел он девяностолетним старцем. Он был огромен. Ухаживавшей за ним женщине было, наверное, нелегко. Его мощные плечи под заплатанной ночной рубашкой возвышались над краем стеганого ватного одеяла. Шея была толстая, голова блестящая, как купол, — голова олимпийца, величественного даже на смертном одре.
В комнате, где он лежал, слишком долго жили. Она казалась свалкой ненужных вещей: расшатанные стулья, груды старой одежды, грязные пузырьки из-под лекарства, огромный письменный стол с выпирающими из него кучами писем и бумаг, потрепанные книги в коричневых в крапинку переплетах. Я был ошарашен, обнаружив среди этого хлама еще одну женщину, которая сидела так тихо, что казалась частью его. Кто она была, я так и не узнал.
Мужчина тяжело повернулся на кровати, вглядываясь в меня в мутном свете комнаты.
— Вы профессор? — прохрипел он.
— Это зависит от того, что вы имеете в виду, сэр. Я преподаю английский язык. Я не…
— Вы понимаете толк в поэзии, в очерках, в документальной литературе?
— Полагаю, что да.
— Я до некоторой степени ваш коллега… Байрон… — Он умолк, так как его душил кашель. Притаившаяся у кровати женщина терпеливо и медленно обтерла ему губы. — …Байрон Сэндерс мое имя. До последнего года я сорок лет был издателем «Кеннуит бикопа».
Тошнотворная вещь человеческое тщеславие! В этот благоговейно-торжественный час, слушая мольбу умирающего, я все-таки почувствовал удовлетворение, сравнивая свое солидное положение ученого с работой издателя какой-то мелкой газетки с ее рекламами патентованных средств и с двумя полосами новостей о корове Джонса Брайна и плоскодонной лодке Джонса Смита.
Доверчиво глядя мне в глаза, Байрон Сэндерс продолжал:
— Я протяну недолго… Оно надвигается все быстрее… Раздумывать уже некогда. Я хочу, чтобы вы забрали литературное наследие моего отца. Человек он был нехороший, но это был гений. Здесь у меня его стихи и письма. Я много лет собирался прочесть их, а теперь уже поздно… я не могу их обнародовать. Вы должны…
Он опять отчаянно закашлялся и стал задыхаться. Тихая женщина бесшумно приблизилась и сунула мне в руки коробку с документами и груду записных книжек, которые лежали до этого на кровати.
— Вам надо уйти, — шепнула она. — Скажите «да» и уходите. Он больше не выдержит.
— Вы это сделаете? — с мольбой в голосе обратился умирающий гигант ко мне, чужому человеку.
— Да, да!.. Конечно… Я обнародую их, — пробормотал я, в то время как женщина подталкивала меня к двери.
Я пробежал по лестнице, потом через медно-красный сосновый лес и веселый открытый мыс, овеянный морским ветерком. Я знал, что может представлять собою поэзия этого несчастного «гения». Какие-нибудь рождественские вирши и стишки, где рифмуются «розы» и «грезы», «любить» и «забыть». Честно говоря, меня все это раздражало. Я с удовольствием вернул бы этот литературный скарб мистеру Сэндерсу, но поступить так было невозможно. Раз в жизни я проявил благоразумие: унес все рукописи домой и постарался о них забыть.
Но на следующей неделе в очередном номере «Кеннуит бикон», который я обнаружил в гостиной миссис Никерсон на столе поверх плюшевого альбома, я прочел, что Байрон Сэндерс, «основатель и в течение долгих лет высокоуважаемый издатель» этого еженедельника, скончался.
Я стал разыскивать его родственников, которым можно было бы передать поэтические творения его отца. Но таковых не оказалось. Байрон Сэндерс умер бездетным вдовцом.
В течение ряда месяцев эти докучливые бумаги валялись в моем письменном столе в университете. В первый день рождественских каникул я вспомнил, что не прочел еще ни единого слова из этих стихов, и писем.
Куинта Гейтс ждала меня к чаю без четверти пять, и я мечтал о безмятежном общении с нею. Утомленный после только что завершенного учебного семестра, я был в каком-то неуравновешенном состоянии духа и вдруг решил хотя бы бегло просмотреть жалкие вирши Джэсона Сэндерса. Это было в четыре часа. И только после девяти слабое ощущение голода вернуло меня в мою комнату, к угасшему камину.
За эти пять часов я открыл гения. Стихи, над которыми я так безобразно издевался, оказались вершиной творческого великолепия. Я встал и громко крикнул. Прислушался к звуку своего голоса, раскатившемуся по пустынному помещению университета, и снова крикнул. Сказать, что я был взволнован, — это слишком бледное определение. Какая тут к черту «Жизнь Бена Джонсона»! Я очень пристрастно относился к своей работе. Она должна была принести мне славу. Но вероятно, что-то более высокое, чем честолюбие, вплелось в чувство уважения, которое я питал к Джэсону Сэндерсу — нечто вроде восторга создателя и гордости отца. Я порядком проголодался, но, презрев это, продолжал шагать по комнате. Мне казалось, что я где-то вне действительности. 1918 год был фантастически нереален, потому что я уже несколько часов жил в пятидесятых годах прошлого столетия. Тут было все: рукописи, к которым никто не прикасался с тысяча восемьсот пятидесятого года, в каждом их сгибе был аромат семидесятилетней давности: дневник, дагерротипы, письма, сохранившие свою свежесть. Письма от Эдгара По, от Эмерсона, Торо, Хотсорна и молодого Теннисона… Дневник велся с перерывами пятнадцать лет. В нем было достаточно данных для того, чтобы воссоздать историю жизни Джэсона Сэндерса, родившегося в 1825 году и, по-видимому, умершего в Греции в 1853-м.
Между мысом Код и океаном идет зловещая и нескончаемая война. То тут, то там океан поглощает какую-нибудь ферму или маяк, воздвигнутый на утесе, но в Кеннуите победила суша. Сегодня там песчаные отмели и теплые проливы, а сто лет тому назад была большая гавань, блиставшая сотнями кораблей, бурлившая новостями о финансовых крахах, гордившаяся китоловами, которые возвращались домой после многолетнего плавания у берегов Сибири, и кораблями из Вест-Индии, привозившими в изобилии ром, сахар и чуму.
Капитан Бэтюэл Сэндерс, владелец судна «Сэлли С.», находился на пути из Кеннуита в Пернамбуко, когда появился на свет его единственный сын Джэсон Сэндерс. Из этого плавания Бэтюэл Сэндерс не вернулся.
На каждом кладбище мыса Код рядом с маленьким молитвенным домом есть десятки надгробий с надписью: «Погиб в море». Теперь я знаю, что в Кеннуите одно из таких надгробий воздвигнуто в память Бэтюэла Сэндерса.
Его вдова, дочь священника, много лет возглавлявшего приход в Труро, была здоровая, аккуратная, хозяйственная женщина. Бэтюэл оставил ей небольшие средства. Она целиком посвятила себя домашнему хозяйству и приложила все усилия к тому, чтобы сын ее не ушел в море. Он не должен был умереть так, как умер его отец — совсем одиноко, последним из оставшихся на разбитом волнами судне.
У Сэндерсов был чистенький, но малоприветливый дом, ни одно из окон которого не выходило на залив. Жены моряков не очень любят смотреть на море, потому что их сильные молодые сыновья уходят туда, чтобы больше не вернуться. Миссис Сэндерс жила в своем низком коттедже с глухой стеной со стороны залива, страстно любя своего сына, но жестоко ограничивая все его стремления. Она была ему и матерью, и отцом, и любимой девушкой, и наставницей, и тираном. И это его угнетало. Он ласкался к ней, но боялся ее глаз, которые становились похожими на заледеневший уголь, когда она уличала сына во лжи.
На первых страницах дневника Джэсона — в ту пору ему было тринадцать лет — имеется негодующая запись о том, что его одноклассники уже работают клерками в банках или в качестве молодых матросов огибают на кораблях сияющие берега Азорских островов, а он все еще сидит за уроками, точно девчонка, привязанная к фартуку матери.
Когда возвращавшиеся домой молодые мореплаватели насмехались над Джэсоном, он принимал это как должное. Вероятно, он был трудолюбив и в меру порочен. Из кратких записей в его дневнике явствует, что однажды он избил Питера Уильямса, сына преподобного Абнера Уильямса, так, «что он едва мог двигаться». За эту провинность он был лишен права посещать молитвенный дом и стал отщепенцем, «скверным мальчишкой» поселка. Одноклассники презирали его и называли размазней, потому что он не пошел в море; их родители боялись его, так как он был известный драчун; его дядя Айра сердился на него за то, что он не захотел стать бакалейщиком, а мать негодовала, потому что у него не было призвания к священнослужению. Видимо, никто не давал себе труда понять этого юношу. Чтение в сочетании с одиночеством неизбежно привело его к писательству. В свежие предвечерние часы на мысе Код, когда па палевых дюнах шелестели бледно-зеленые травы, он сидел, подперев подбородок рукой, и смотрел на море с его беспокойными волнами и на веселые паруса, которые то широко распускались, то совсем исчезали, когда шхуны поворачивали их на другой галс. И вечерами под ритмический шум прибоя он пытался найти слова, которыми мог бы оправдать себя и свою мнимую смелость.
Когда Джэсону исполнилось двадцать лет, он сбежал из дома на рыболовной шхуне. А когда этот сильный двадцатилетний парень вернулся домой, мать избила его, и он, видимо, покорно снес это. В своем знаменитом дневнике он пишет но поводу этого случая следующее: «Мать поцеловала меня при встрече, а затем, будучи женщиной с причудами, неодобрительно относящейся к мужчинам моего характера, она сорвала с меня куртку и отхлестала меня куском китового уса, длинным и удивительно жестким. Я никогда не стану китоловом, если такой маленький кусочек кита может быть таким недружелюбным».
Благополучно завершив эту операцию, миссис Сэндерс, как женщина решительная, быстро женила юного пирата на соседке, которая была на четыре года старше его. Это была миловидная, набожная, но одаренная редкой тупостью особа. Через год у молодой четы родился сын — Байрон Сэндерс, которого я увидел умирающим старцем. Он родился в 1847 году, когдя Джэсону Сэндерсу было двадцать два года.
Поскольку мечты и скрупулезное подыскивание красивых слов — это не работа для мужчины, Сэндерсу пришлось поступить на службу к владельцу крупной фирмы, поставлявшей снаряжение для моряков. Но вскоре он был уволен оттуда за пьянство и грубость, а также за кражу ножа стоимостью в два шиллинга. После этого пять или шесть лет он работал в парусной мастерской. Я представляю себе, как в промежутках между сшиванием толстых кусков парусины он читал стихи, спрятав маленькую книжечку в складках марселя, и как он выцарапывал четырехдюймовой иглой план Трои на морских камнях.
Время от времени его увольняли за разные бесчинства, потом опять принимали, хотя и очень неохотно.
Надеюсь, что из моих высказываний нельзя вывести заключение, что я считаю Джэсона добродетельным молодым человеком. Вовсе нет. Он пил ямайский ром, воровал землянику, его поведение с местными девушками было не похвальным и даже просто недостойным. А нрав его был таков, что он то и дело затевал драку с матросами и регулярно, с целью или без цели, избивал злополучного Питера, сына преподобного Абнера Уильямса.
Однажды он позволил себе еще более низкий поступок. Некая дама из Бостона, супруга весьма уважаемого коммерсанта, приехала на лето в Кеннуит, как приезжают теперь толпы оголтелых теннисистов, которые наводняют мыс Код и нарушают спокойствие занятых размышлениями адъюнкт-профессоров. Эта достойная леди была образованна и, несомненно, музыкальна и артистична. Она узнала, что Джэсон Сэндерс поэт, и ей пришло в голову оказать ему покровительство. Несколько напыщенным тоном она предложила ему явиться в воскресенье к ней, чтобы почитать свои стихи для развлечения ее бостонских родственников. За это он должен был получить шиллинг и остатки слоеного пирога с курицей.
В дневнике Джэсона есть об этом многозначительная запись: «Я послал ее к черту. Она, кажется, обиделась».
Вся соль заключается в том, что спустя три недели Джэсон обратился к этой даме с просьбой разрешить ему сделать то, чем он пренебрег. «Она поступила правильно, указав мне на дверь», — пишет он без всяких дальнейших подробностей.
Нет, Джэсон не был добродетельным. Он совершенно беззаботно бросил жену и ребенка, когда через год после смерти матери сбежал, чтобы принять участие в Крымской войне. Но я думаю, что этот поступок легче понять при внимательном исследовании, которое предпринял я, когда при помощи микроскопа и до боли напрягая зрение, рассматривал дагерротип, изображавший Джэсона, его жену и сына.
В двадцать шесть или двадцать семь лет у Джэсона был прямой нос и плотно сжатый рот. На его правый висок падал непокорный локон. Джэсон носил высокий, но открытый и пышный воротник, из-под которого спереди спускался широкий, складками галстук-шарф. Пушистые баки подчеркивали решительные линии подбородка и лба. Тяжелый долгополый сюртук с большим воротником и широкими отворотами — одежда довольно нескладная — выглядел на нем элегантно, как плащ. Но жена! Тупо уставленные в пространство глаза и рот, которому горести и страстные моления придали какую-то мрачную твердость, казались на этом старом портрете совершенно лишенными способности улыбаться.
Сын их был коренастым мальчишкой. Когда я видел Байрона Сэндерса умиравшим в доме среди соснового леса, он производил впечатление благочестивого и спокойного человека, но в шесть или семь лет это был толстощекий парень, вероятно, ревевший по всякому поводу. Так или иначе, по какой-нибудь причине или вовсе без причины Джэсон Сэндерс подло покинул свое семейство.
В 1853 году в начале столкновения между Россией и Турцией, перешедшего потом в Крымскую войну, Греция задумала вторгнуться в Турцию. Позже, для того чтобы предотвратить соглашение между Грецией и Россией, французские и английские войска укрепились на Пирее, но некоторое время Греция еще казалась свободной.
Дневник Джэсопа Сэндерса кончается следующей записью: «Завтра я покидаю эту страну песков и замусоренных песком мозгов и держу курс на Лонг Айленд на шхуне моего друга Берси. Оттуда — в Нью-Йорк, а потом на корабле в Пирей, во славу Греции и в память Байрона. Можно ли умереть прекраснее, чем умер он? И не найду ли я там какого-нибудь мудрого человека, который поймет меня? Благодарение судьбе, что моя любезная супруга ничего об этом не знает. А если и узнает, да простит она мне, как прощаю ей я».
Вот и все. Все, если не считать вырезку из «Линмаут ньюз леттер», в которой спустя семь лет сообщалось, что, поскольку со времени исчезновения мистера Джэсопа Сэндерса никаких сведений о нем не поступало, вдова его обращается в суд с просьбой официально признать его умершим.
Таковы формальные данные о жизни Джэсопа Сэндерса. Но настоящая его жизнь была только в его творчестве, а оно овеяно несомненной гениальностью. За пять лет до того, как стал известным Уитмэн, Джэсон Сэндерс уже слагал стихи, которые мы называем теперь «свободным стихосложением». В них — прелесть печального, иссушенного приливами сада, прелесть печальной женщины, у которой все похищено морем, и она бродит день за днем среди умирающей, бесплодной красоты. Это любимая тема Джэсона, и в стихах его блеск и твердость льда.
Теперь о письмах: Джэсон посылал свои рукописи некоторым знаменитым своим современникам. Большею частью он получал от них уклончивые ответы. Единственным его вдохновителем был Эдгар Аллан По, который в 1849 году, сам уже глубоко страдавший от своего последнего разочарования, сочувственно писал:
«Я клянусь своей душой, что вы талантливы. Вы пойдете далеко, если сможете устоять перед ненавистью, отвращением, людским забвением и горечью хлеба, перед порицанием ваших лучших творений; если сможете преодолеть робость и не увлечетесь пустыми похвалами пожилых матрон и манерных дам».
Это письмо было последним из того, что я прочел до наступления сумерек в первый день рождественских каникул. На другой день самым ранним поездом я отправился на окованный зимним холодом мыс Код.
Так как Джэсон умер шестьдесят пять лет тому назад, его никто уже не мог помнить, кроме людей в возрасте восьмидесяти лет и старше. Я разыскал одну такую женщину, но кроме: «А?.. Что?», — добился от нее только, что «Джэсон был пугалом даже для змей». Оказалось, по словам этой женщины, что он сбежал от своей семьи и вообще вел себя неподобающе. «Стихи? Он писал стихи? Да что вы! Он же работал в парусной мастерской!»
Услышал я еще о некоем Абиатре Гулде. Ходили слухи, почти уже ставшие мифом, что этот восьмидесятисемилетний старец в прошлом пролил немало человеческой крови. Это был своеобразный пират, который обманными огнями сбивал корабли с курса, а потом вместе со своей бандой грабил и топил их. Он не боялся выходить на своей китоловной шхуне в открытое море во время шторма, но милосердие было ему чуждо. Жил он не в самом Кеннуите, а на песчаной косе возле Джудис Шоалс.
— Как мне добраться туда? — спросил я миссис Никерсон.
— О-о! Это совсем легко. Можно даже пойти пешком.
Вот я и отправился и прошагал пять миль навстречу порывистому ледяному ветру, забивавшему мне рот песком. На мне была енотовая куртка Арона Блюмера, серый фланелевый шарф миссис Никерсон, высокие рабочие сапоги Дэвида Дила и теплые красные перчатки миссис Антонии Срэрос. Моими были только очки, сводимые судорогами икры, тяжелое прерывистое дыхание и рожденный им иней на жестком воротнике куртки. Каких только клятв не давал я, преодолевая этот путь. Я готов был бросить курение, начать регулярно заниматься дыхательной гимнастикой…
Мимо бухточки, где торчали запорошенные снегом траву, вдоль заледеневшего берега, который жег мне ноги при каждом шаге, среди песчаных дюн, моментами дававших некоторую защиту от ветра, и снова на волю бушующей стихии, где смешивались вой ветра и грохот прибоя — так я шел, пока не свалился обессиленный на обледенелые ступеньки крыльца одинокой хижины капитана Лбиатра Гулда.
В свои восемьдесят семь лет он не был ни глух, ни бестолков. Подойдя к двери, он внимательно оглядел меня и проворчал:
— Чего тебе надо? Выпивки принес?
Я не принес ничего, и по этому поводу последовал длинный разговор, пока я прожаривался у печки, возвращая к жизни свои застывшие мускулы.
У Гулда была только одна койка — куча сваленных друг на друга одеял, шарфов и обрывков мешковины. Мне не хотелось оставаться у него ночевать, а капитану, видимо, этого хотелось еще меньше, чем мне. Нужно было возвращаться домой, и я приступил к делу:
— Скажите, капитан, вы знали Джэсона Сэндерса?
— Сэндерса?.. Я знал Байрона Сэндерса и Гидеона Сэндерса из Уэллфлита… и Сэфаса Сэндерса из Фолмауса… и Бэтти Сэндерс, но никакого Джэсона Сэндерса не знал… О-о! Да это, наверное, отец Байрона Сэндерса? Ну конечно! Его-то я помню. Он лет на восемь или девять старше меня. Умер где-то на чужбине. Я был юнгой на «Дансинг джиг», когда он ушел на рыболовной шхуне. Один-единственный раз и побывал в море… Моряк-то он был никудышный!
— Да, но что вы помните о…
— Ничего я не помню! Джэсон с нами, другими ребятами, никогда не водился. Сидел, уткнув нос в книжку. Говорили, что он здорово дрался, но я этого не знаю.
— Но разве вы… Ну… как он говорил, например?
— Говорил? Да так, как и все люди, наверное. Только он не был рыбаком, как мы все. Да!.. Один раз он отколотил меня за то, что я порвал какие-то исписанные бумажки, чтобы сделать пыжи для ружья…
— Что же он сказал вам тогда?
— Он сказал…
Было бы, пожалуй, нескромным передавать сейчас то, что сказал тогда Джэсон. К тому же капитан Гулд вдруг заявил:
— Кажется, я спутал его с каким-то другим парнем… Столько лет прошло… — Он вдруг удивился: — Но управляться со шхуной он все-таки не умел. Нет! Какой уж из него моряк!
Когда я вернулся в Кеннуит, у меня был отморожен нос. До 1887 года в Кеннуите не выходила ни одна газета, поэтому мне больше ничего не удалось раскопать. Но именно эта полнейшая неизвестность сделала Джэсона Сэндерса моей собственностью. Я знал о нем неизмеримо больше, чем кто бы то ни было. Он был темой моей работы, моим духовным предком и любимым сыном. Я чувствовал в нем значительность и благородство человеческой жизни, которые — с огорчением должен это признать — редко встречал в общении с моими студентами. Я иногда раздумывал над тем, сколько таких Джэсонов могло затеряться в рутине университетских занятий. Я забросил свою работу над Беном Джонсоном и чувствовал себя, точно водитель захудалого автобуса, превратившийся вдруг в автомобилиста-гонщика.
Что касается Куинты Гейтс, то, когда в феврале я встретил ее на приеме у президента, она сказала, что я пренебрегаю ею. В то время я подумал, что она просто дразнит меня, но потом меня взяло раздумье. Она была слишком холодна, и в ней не чувствовалось той искренности, на которую я привык полагаться. Но мне было все равно. Бродя по дюнам с моим Джэеоном, я не мог вернуться к Куинте, чтобы говорить с ней о сонетах в голубых сумерках комнаты над чайными чашечками из прозрачного фарфора.
Я преподнес миру Джэсона Сэндерса в потрясающей статье, помещенной в газете «Уикли Ганфалон». Большая часть ее была перепечатана воскресным литературным приложением к «Нью-Йорк курьер», где был помещен портрет Джэсона и — могу скромно отметить это — мой также. Фотография довольно интересная: я в коротких брючках сижу рядом с Куинтой на теннисном корте.
Далее тему о Джэсоне подхватила «Нью-Йорк джем». Но ни я, ни моя статья там не упоминались, и во всю страницу был дан кричащий заголовок: «Злобная европейская конспирация скрывает смерть величайшего американского барда». Я был удивлен такой кражей, хотя мне забавно было видеть, как создается новый мифический национальный герой. В «Ныо-йорк джем» описывалось, как Джэсон Сэндерс плавал по всем морям, водил свою команду в Танжер на спасение несчастной христианской девушки, похищенной турками. По поводу такого пустяка, как покинутые жена и ребенок, «Джем» проявила странную рассеянность. По ее сообщению, супруга Джэсона якобы со слезами просила его: «Иди, куда зовет тебя твой долг», — после чего он расцеловался с ней, оставил ей хорошее состояние и торжественно отправился в путь. Но главным шедевром газеты «Джем» было интервью с Абиатром Гулдом, любезную разговорчивость которого я уже изображал. В газете «Джем» Гулд разглагольствует так:
«— Мы, мальчишки, были народ отчаянный, плавали на всяких негодных суденышках, но капитан Джэсон Сэндерс был для нас богом. Никто из команды не отважился бы, подобно ему, прыгнуть за борт в зимний шторм для того, чтобы спасти несчастных ребят, у которых волнами перевернуло лодку. А ведь он был такой спокойный, такой ученый… Между вахтами только и делал, что сидел над книжкой со стихами… Эх! хороши были денечки на бригантине «Дансинг джиг»!»
Мне думается, что репортер газеты «Джем» снабдил Абиатра Гулда тем напитком, которого я захватить с собой не догадался.
Честно говоря, я почувствовал злость, не подобающую ученому. Мой герой уплывал из моих рук, и мне хотелось вернуть его. Это мне удалось. Никто не знал, что произошло с Джэсоном после того, как он отправился в Грецию. Это выяснил я. С помощью приятеля, работавшего в историческом архиве, я просмотрел все доступные для обозрения документы по истории Греции в 1853–1854 годах. Я был уверен, что такой отчаянный парень, как Джэсон, должен был пробиться сквозь сухие газетные отчеты.
Мы обнаружили, что в 1854 году, когда французы и англичане оккупировали Пирей, какой-то таинственный лейтенант Джэсмин Сэндек появился в Афинах как народный герой. Вы замечаете сходство? Джэсмин Сэндек — Джэсон Сэндерс. Романтически настроенный молодой человек мог приукрасить свое американское имя. Кто был лейтенант Сэндек, никто точно не знал, но он не был греком. Французы считали, что он англичанин, англичане говорили, что он француз. Он был предводителем шальных молодых афинцев в их набеге на французскую линию обороны. Его схватили и немедленно расстреляли. А после смерти лейтенанта Сэндека какой-то американский моряк заявил, что это был его двоюродный брат и что фамилия его вовсе не Сэндек. Настоящую фамилию он, однако, не сообщил и закончил свое утверждение так: «Мой двоюродный брат был родом из Кенненбункпорта, где многие считали его ненормальным»!
Есть ли необходимость указывать на то, как легко мог греческий писака спутать Кенненбункпорт с Кеннуитом? Так же легко, как этот неизвестный двоюродный брат спутал безумие с гениальностью.
Представьте себе картину смерти Джэсона. Разве это не достойный его конец? Разве лучше было бы ему бездельничать на парусном складе или стать бакалейщиком, священником, адъюнкт-профессором? Представьте себе полуденное солнце Греции, озаряющее выбеленную стену; темно-фиолетовое море, холмы с мраморными отложениями, воспетые Сафо, и юношу, может быть, одетого в нелепую форму — французский кивер, ярко-красную британскую куртку, брюки, купленные на мысе Код, и греческие сапоги. Он стоит в мечтательной задумчивости, не совсем понимая, что происходит; перед ним ряд солдат с длинными мушкетами… Залп!.. Вспышка огня смешивается с облачком пыли…
Отчет о всех этих фактах, касающихся Джэсона Сэндерса, я дал в своей второй статье в «Ганфалон». К этому времени все уже говорили о Джэсоне. Настало время написать о нем книгу.
Я работал над ней целый год. В нее вошло все то, что писал сам Джэсон, а также биографии трех поколений Сэндерсов. Книга имела заслуженный успех, и дурная репутация Джэсона сменилась настоящей славой. В 1919 году, через шестьдесят лет после смерти, он возродился для новой жизни. Одна предприимчивая компания отпечатала типографским способом его портреты, которые были повешены в школах рядом с портретами Лонгфелло, Лоуэла и Вашингтона. Это возвращение к жизни было настолько реальным, что мне даже довелось увидеть его в Нью-Йорке, в инсценировке, посвященной великим людям Америки. Какой-то способный молодой человек, удачно загримированный, изображал в ней Джэсона беседующим с Эдгаром По. Затем он появился в качестве героя романа, был снисходительно упомянут знаменитой английской поэтессой. Смерть его послужила темой для картины: представители некоей кинокомпании запросили о возможности создания фильма о Джэсоне. И в эту пору бурного расцвета его новой жизни он был внезапно убит.
Яд, от которого наступила его вторая смерть, заключался в письме, присланном в «Ганфалон» Уитни Эджертоном, доктором философии и адъюнкт-профессором по кафедре английской литературы в Меланктонском колледже. Хотя я никогда не встречался с Эджертоном, но мы были давнишними противниками. Неприязнь началась с моей суровой, но справедливой критики одной его книги.
Эджертон был единственным человеком, позволившим себе насмешку над Джэсоном. В предыдущем своем письме в «Ганфалон» он намекал на то, что Джэсон заимствовал свои поэтические образы из китайской лирики. Блестящая осведомленность! Джэсон, вероятно, даже не знал о существовании у китайцев какой бы то ни было литературы, кроме квитанции из прачечной. А вот второе письмо Эджертона:
«Я видел репродукцию скверной картины под названием «Смерть Джэсона Сэндерса», изображающую расстрел этого очаровательного молодого человека в Греции. Однако мистер Сэндерс вовсе не был расстрелян в Греции, хотя это было бы неплохо. Он не был Джэсмином Сэндеком. Конечно, превращение честного простого имени в слащавую конфетку — это вещь вполне ему свойственная, но фактически места не имевшая. Героически погибнуть в Греции в 1854 году Джэсону не удалось по той простой причине, что с декабря 1853 года по апрель 1858-го он отбывал наказание в исправительной тюрьме штата Делавар за два доказанных преступления: поджог и покушение на убийство. К Греции же он за всю свою жизнь не был ближе, чем в тех стихах, которые писал в камере Делаварской тюрьмы.
Примите… и прочее.
Издатель «Ганфалона» телеграфировал мне содержание этого письма слишком поздно для того, чтобы я успел предотвратить его напечатание. Час спустя после получения телеграммы я уже ехал в Делавар, начисто забыв, что Куинта ждала меня к обеду. Я был уверен, что, как говорят мои студенты, «прижму» этого Эджертона!
Начальник тюрьмы заинтересовался этим делом и помог мне, вытащив все старые регистрационные книги. Мы хорошо просмотрели их. Слишком хорошо! Мы прочли, что Джэсон Сэндерс из Кеннуита, женатый, по профессии парусный мастер, был приговорен к тюремному заключению за поджог и покушение на убийство и пробыл в тюрьме более четырех лет.
Позже в Уилмингстонской библиотеке в старых подшивках давно не существующих газет я разыскал заметку, датированную ноябрем 1853 года.
«В доме мистера Палатинуса, весьма уважаемого фермера, живущего близ Христианенбурга, произошел случай, который нельзя рассматривать иначе, как возмутительное хулиганство. В прошлый четверг мистер Палатинус предоставил нищу и ночлег какому-то бродяге, назвавшемуся Сэндерсом, за выполненную последним небольшую работу. На следующий вечер этот человек нашел спрятанный в амбаре спирт и, напившись, стал требовать у мистера Палатинуса денег, потом ударил его, швырнул на пол лампу и таким образом вызвал пожар в доме. Сэндерс задержан и должен предстать перед судом. Говорят, что это бывший матрос с мыса Код. Интересно, куда смотрят наши официальные блюстители порядка, если такие опасные преступники беспрепятственно гуляют на свободе?»
Я не торопился оглашать мои открытия. Это сделал корреспондент газеты «Ныо-Йорк джем». Его отчет получил широкое распространение в печати. Портреты Джэсона были сняты во всех школах.
Я возвратился к своим занятиям в университете. Меня поддерживала только верность Куинты. Сидя у камина и подперев подбородок своими тонкими пальцами, она произнесла:
— А может быть, тут какая-то ошибка?
Эти слова воодушевили меня. Возможно, я покинул Куинту слишком поспешно, но ведь только она одна всегда понимала и прощала меня. Я бросился домой, задержавшись по пути, чтобы позвонить по телефону моему другу из исторического архива. Он уверил меня, что есть очень часто встречающаяся в Греции фамилия Палатайнос. Заметьте, какое сходство с фамилией Палатинус! Я даже затанцевал в телефонной кабине аптеки, весело забарабанил пальцами по его гулким стенкам и, выглянув, увидел одного из моих студентов, который покупал плитку шоколада и неприлично ухмылялся, 'смотря на меня. Я попытался поскорее выбраться из кабины, но с трудом привел ноги в соответствие с моими намерениями.
Я начал свое иисьмо в «Ганфалон» в десять часов вечера, а кончил его холодным утром, около пяти часов. Помню, как я метался взад и вперед по комнате без всякого намека на собственное достоинство, как я неизвестно зачем раскачивался, ухватившись за медную перекладину кровати, бил кулаками по столу, закуривал папиросы и швырял их недокуренными на пол. В моем письме я доказывал, вернее старался доказать, что фамилия Делаварского фермера была не Палатинус, а Палатайнос. Что он был грек. Что он не мог приютить и накормить Джэсона за выполненную им работу, потому что дело происходило зимой, когда работ на ферме очень мало. Я утверждал, что этот Палатайнос был агентом греческих революционеров и Джэсон был послан на свидание с ним из Нью-Йорка. Взволнованный юноша приехал, готовый принять любой приказ Палатайноса, каким бы трудным ни было его выполнение, и обнаружил, что Палатайнос предатель, действующий в пользу Турции. Сидя в кухне у выложенного побеленными кирпичами очага, Палатайнос изливал перед испуганным молодым человеком ядовитые измышления международного шпиона. Он убеждал Джэсона вести шпионскую работу среди греков в Америке. Потрясенный Джэсон с трудом добрался до постели. Весь следующий день он сопротивлялся домогательствам предателя. Палатайнос напоил его коньяком. Поэт впал в раздумье, потом внезапно вскочил и бросился на Палатайноса. При этом опрокинулась лампа, отчего сгорела часть дома. Озадаченный случившимся, деревенский полицейский арестовал приезжего, никому не известного молодого человека.
Сэндерс попал в тюрьму, как настоящий мученик, пострадавший за свободу. Он мог бы поистине быть расстрелянным в Греции в теплый солнечный полдень. Это очень вероятно.
О том, как я восстанавливал подлинную историю Джэсона, много писалось в «Ганфалоне» и вообще не только в Америке, но и за ее пределами, но я в то время был так расстроен, что даже не очень этим гордился. «Меркюр де Франс» упомянула о моей работе, непростительно исказив мою фамилию.
Я решил заняться исследованием событий из жизни Джэсона, происшедших после его освобождения из тюрьмы, поскольку теперь я не знал, где же и когда он на самом деле умер. Я строил по этому поводу кое-какие планы, когда появилось еще одно письмо тайного убийцы Джэсона — Уитни Эджертона. Он в насмешливом тоне заявлял, что Палатинус совсем не Палатайнос, что он не грек, а швед.
Я написал Эджертону, требуя, чтобы он представил доказательство своих утверждений и сообщил их источники. Он не ответил мне. Не ответил на полдюжины посланных мною писем.
Редакция «Ганфалона» заявила, что ее ввели в заблуждение в отношении Джэсона, и что ничего больше она о нем печатать не будет. Таким образом, Джэсон Сэндерс был убит в третий раз и, по-видимому, должен был остаться навсегда мертвым.
Расстроенный, сильно издержавшийся на свои поиски на мысе Код и в Делаваре, предупрежденный деканом о том, что мне следует заниматься преподаванием и прекратить нелепые попытки приобрести известность, я покорно погрузился в учебную работу, притворяясь потерпевшим поражение. Однако мне все-таки не терпелось узнать, где же и когда умер Джэсон. Не мог ли он, например, сражаться во время гражданской войны в Америке? Но как это узнать? И тут произошло самое удивительное из моих приключений, связанных с делом Джэсона.
Я пил чай у Куинты. Меня иногда беспокоило, что ее, может быть, уже утомили мои постоянные рассуждения о Джэсоне. Я не хотел надоедать ей, старался этого не делать, но ни о чем другом думать не мог. И надо сказать, что только она одна умела сносить это.
— Как… ну как заставить Эджертона рассказать все, что он знает? — произнес я, тяжело вздохнув.
— Поезжай и повидайся с ним! — несколько нетерпеливо отозвалась Куинта.
— Но ты же знаешь, что я не могу себе это позволить, поскольку все мои сбережения истрачены, а Эджертон живет бог знает где — в Небраске!
К моему удивлению, Куинта встала, вышла из комнаты и, вернувшись, протянула мне чек на триста долларов. Гейтсы люди состоятельные, но я, естественно, не мог взять эти деньги и отрицательно покачал головой.
— Пожалуйста, — сказала она резко, — давай покончим с этим!
Меня вдруг осенила надежда.
— Значит, ты веришь в Джэсона? А я-то думал, что ты к нему равнодушна!
— Я?! — вырвалось у нее. Потом она продолжала сдержанно: — Не будем об этом говорить, прошу тебя… Скажи лучше, тебе не кажется, что в этой симфонии была допущена ошибка?..
Мой разговор с деканом перед тем, как я отправился на поезде в Меланктон, Небраска, был не особенно приятным. Я придумал следующий план: это был конец академического года, и я решил притвориться человеком, который, проработав в качестве служащего в каком-то предприятии, желает подготовиться для получения диплома о высшем образовании по английскому языку, но должен сперва сдать предметы, уже несколько забытые со времени окончания школы. Я хотел сделать вид, что желал бы подготовиться под руководством прославленного доктора Уитни Эджертона, которого прошу взять меня к себе на полный пансион. Такому молодому ученому, как Эджертон мои деньги могли прийтись кстати, думал я, живя у него, я мог бы без особого труда порыскать в его кабинете и обнаружить какие-нибудь документы или письма, послужившие источником его тайных сведений о Джэсоне.
Я решил назваться фамилией Смит. Это было, пожалуй, удачно придумано, поскольку такая обычная фамилия вряд ли привлекла бы особое внимание. Все казалось разумным и легко осуществимым.
Но когда в Меланкгоне мне указали дом Эджертона, я понял, что он вовсе не бедняк, а, к сожалению, очень богатый человек. У него был великолепный особняк с белыми колоннами, слуховыми окнами, чугунными оконными решетками, кирпичной террасой и английским садом.
Я с трудом добился разрешения войти и прямо потребовал свидания с Эджертоиом. Это был широкоплечий напыщенный моложавый человек в очках без оправы. Он принял меня в роскошном кабинете с бархатными портьерами на окнах, с широким письменным столом и стенными шкафами, наполненными книгами, о которых я мог только мечтать. По сравнению с этим обширным белым с нежно-голубой отделкой помещением мои две комнатки казались нищенскими.
Я предполагал, что мне придется скрывать свою ненависть, но вместо этого меня охватило смущение. Однако, клянусь богами, это ведь я, захудалый ученый, создал Джэсона, а этот элегантный надутый дилетант без всякой причины нанес ему удар ножом!
Поглядывая по сторонам, я, может быть, менее искусно, чем предполагал, изложил Эджертону мое желание работать под его руководством.
— Вы очень любезны, — ответил он, — но боюсь, что это невозможно. Я рекомендую вас кому-нибудь другому. Между прочим, какой колледж вы кончили?
Одному богу известно, как мне пришло это в голову, но я назвал какое-то провинциальное учебное заведение под названием Титус-колледж, о котором ровно ничего не знал.
Эджертон оживился.
— Да? А вы знаете, что мое первое учительское место было как раз в Титус-колледже? Уже много лет я не получал оттуда никаких вестей! Как поживает ректор Долсон? А миссис Зибель? О-о! А как себя чувствует милый старичок Кассауорти?
Да простит мне начальство Титус-колледжа! Я рассказал, что ректор болеет лихорадкой, что Кассауорти — профессор, швейцар или деревенский могильщик, кто знает? — очень увлекается гольфом. Что касается миссис Зибель, то всего несколько месяцев тому назад она угощала меня чаем.
Это как будто удивило Эджертона. Я часто потом думал, чем скорее всего способна была угостить миссис Зибель — чаем, джином или купоросом.
Эджертон сумел быстро от меня отделаться. Он вежливо вытолкал меня. С улыбкой сообщив мне фамилию подходящего для меня руководителя, он жестами увлек меня к двери и даже не пригласил побывать у него еще раз.
Я сел на скамейке на станции Меланктон. Очевидно, я приехал с берегов Атлантического океана для того, чтобы сидеть здесь на сломанной скамейке и смотреть, как какой-то гражданин плюет в ящик с опилками!
Я провел ночь в непрезентабельной гостинице и на следующий день снова пошел к Эджертону, заранее предполагая, что мое появление его не порадует. Так оно и было. Я попросил разрешения посмотреть его библиотеку. Он оставил меня одного, раздраженно предупредив: «Не забудьте затворить входную дверь, когда будете уходить».
Рискуя тем, что кто-нибудь может войти, было бы небезопасно шарить в письменном столе или в шкафах в поисках документов о Джэсоне. Но, пока я стоял у окна, делая вид, что читаю, мне удалось настолько отвернуть винты на задвижке подъемной рамы окна, чтобы окно можно было легко поднять снаружи.
Итак, я собирался совершить в этом кабинете кражу со взломом!
В ту же ночь, вскоре после полуночи, я вышел из своей комнаты в гостинице, зевая посидел в холле, перелистал для вида несколько потрепанных журналов и со вздохом сказал сонному дежурному:
— Пойду немножко подышу свежим воздухом перед сном.
Во внутреннем кармане у меня были отвертка и электрический фонарик, купленные утром в скобяной лавке. Из детективных романов, которыми я иногда увлекался, мне было известно, что фонарик и отвертка, или «джимми», — вещи необходимые ворам при их работе.
Идя по улице, я пытался принять свирепый вид, чтобы напугать всякого, кто решился бы остановить менй. Для этого я спрятал в карман очки и привел в беспорядок галстук.
Наверно, я как-то утерял в это время свое нормальное равновесие, потому что ради доброго имени Джэсона Сэндерса готов был рискнуть своей незапятнанной репутацией, которой так дорожил. И вот я, наставник уважавших меня студентов, прокрался через проволочную ограду и оказался в саду Эджертона. Сад был огорожен забором со всех сторон, кроме той, что выходила на улицу. Именно туда мне предстояло бежать в случае неудачи — прямо на свет уличного фонаря. Внезапно меня охватила дрожь, и я потерял уверенность в том, что мне следует находиться в этом саду.
Нет, я не мог это сделать!
Со всех сторон мне чудились угрозы. Не выглядывает ли кто-то из окна верхнего этажа? Не шевельнулась ли портьера в кабинете? Не скрипнуло ли что-то позади меня? Я, который ни разу в жизни не разговаривал с полицейским, кроме тех случаев, когда спрашивал дорогу, теперь забрался сюда, рискуя, что со мной обойдутся, как с обычным бродягой, будут стыдить меня, грубо хватать за руки!
Осторожно подбираясь к окнам кабинета, я чувствовал смущение под взорами воображаемых глаз. Я не помню, чтобы я боялся быть застреленным, нет! Мое чувство было более расслабляющим и менее определенным. Я как бы ощущал изумленное негодование со стороны школы, церкви, банков, суда и… Куинты. Но все же я приблизился к среднему окну, тому самому, у которого я ослабил задвижку.
Но нет! Я не мог это сделать!
В детективных рассказах это кажется очень легко, но лезть в темноту навстречу неизвестности? Карабкаться на подоконник, точно мальчишка-первокурсник, и красть, как грязный воришка?
Я дотронулся до окна, кажется, даже попытался поднять его, но это было выше моих сил. Меня парализовало отвращение. Красть у вора, который убил Джэсона Сэндерса? Никогда! Я имею право знать то, что известно ему. Я имею это право! Видит бог, я вытряхну это из него! Встречусь лицом к лицу с этим напыщенным псом и изобью… нет, убыо его!
Помню, как я обежал угол дома, нажал кнопку звонка и стал до боли в ладонях колотить по дверной панели.
Свет. Голос Эджертона:
— Что такое? В чем дело?
— Скорее! Человек ранен… Автомобильная катастрофа! — завопил я.
Эджертон отворил дверь, я ворвался в нее и стал отталкивать Эджертона в холл, требуя:
— Мне нужно все, что у вас есть о Джэсоне Сэндерсе!
Тут я заметил у него в руке револьвер. Боюсь, что я повредил ему руку… Потому, усаживая его на стул в кабинете, я сказал:
— Откуда вы взяли ваши данные? Где умер Сэндерс?
— Ах, вы, наверное, тот идиот, на совести которого лежит возвеличение Сэндерса? — задыхаясь, проговорил он.
— Желаете вы выслушать меня? Я убью вас, если вы не отдадите мне то, что я хочу, и немедленно!
— Что-о?! Берегитесь!..
Дальше я не помню. Как ни странно, всякий раз, когда я вспоминаю этот разговор, у меня начинает болеть голова. Наверное, я ударил Эджертона, хотя он был, конечно, крупнее и упитаннее меня. Но я и сейчас слышу его визгливый крик:
— Это насилие! Вы сумасшедший! Но если вы так настаиваете, так знайте, что я получил все сведения о Сэндерсе от Питера Уильямса, священника в Пеней, Колорадо!
— Покажите мне его письма.
— Разве это необходимо?
— Уж не думаете ли вы, что я поверю вам на слово?
— Ну, хорошо. У меня здесь только одно письмо, другие хранятся в сейфе. Уильяме впервые написал мне, когда прочел мое письмо с критикой ваших статей. Он сообщил достаточно много подробностей. Видимо, у него есть основательные причины ненавидеть самую память о Сэндерсе. Вот последнее его послание — несколько новых фактов о замечательной поэтической карьере Сэндерса.
С первого же взгляда я увидел, что это такое. На листке, протянутом мне Эджертоном, был неискусно отпечатанный заголовок:
«Преподобный Питер Уильямс. Религиозное братство Ренувелистов, Пеней, Колорадо».
А одна из фраз текста гласила следующее:
«Еще до этого поведение Сэндерса с женщинами было непристойным. Оно подлежит самому суровому осуждению…»
Так вот где была змея! Эджертон значит только носитель ее яда…
Я покинул Эджертона. На прощание он сказал мне глупость, которая показывает, что его возбуждение в этот момент было не меньшим, чем мое:
— Прощайте, лейтенант Сэндек!
Я был уверен, что меня арестуют по его требованию, как только я вернусь в гостиницу, хотя бы только для того, чтобы собрать вещи. Я тут же решил бросить мой багаж и поскорее покинуть город. К счастью, со мной не было ни моего хорошего костюма, ни чемодана, подаренного мне Куинтой.
Пройдя боковыми улицами, я поспешно зашагал по железнодорожному полотну, радуясь, что при мне есть электрический фонарик, казавшийся таким абсурдным под окном кабинета Эджертона.
Я сел на насыпь. Как сейчас помню остроту неровных кусков шлака и щебня и вижу замшелую кучу гнилых бревен, на которые падал молочный свет моего фонаря, когда я включил его, чтобы прочесть письмо Питера Уильямса. Оно было все-таки каким-то ключом.
Питер Уильямс! Так ведь звали также того сына преподобного Абнера Уильямса из Кеннуита, которого так часто колотил Джэсон. Жаль, что мало! Преподобный Абнер отлучил Джэсона от своего молитвенного дома. Все это, естественно, родило вражду между Джэсоном и Уильямсами. Могли быть и другие причины, например, соперничество в отношении какой-нибудь девушки.
Письмо преподобного Уильямса было написано на машинке. Такой современный способ письма у деревенского священника указывал на то, что это человек лет сорока, не больше. Разве не логично было предположить, что Питер Уильямс из Колорадо может быть внуком Питера Уильямса из Кеннуита? Он мог бы тогда использовать сведения, с давних пор имевшиеся в распоряжении семейства Уильямсов, для того чтобы загубить Джэсона, врага своего деда.
Перед рассветом я уже ехал в товаро-пассажирском поезде, а на следующий день после полудня прибыл в Иенси, Колорадо.
Я разыскал дом приходского священника его преподобия Питера Уильямса. Это был маленький выкрашенный коричневой краской коттедж на склоне холма. Я приблизился к нему, накаленный яростью, и постучал в дверь. Мне отворила удивленная девица тевтонского типа. Я спросил, могу ли видеть мистера Уильямса, и меня провели в его простой деревенский кабинет. Я увидел там не сорокалетнего человека, как предполагал, судя по письму, а поразительно старого, даже древнего священника, крепкого, как бизон, с огромной пышной белой бородой. Он сидел у камина в глубоком кресле-качалке.
— Ну? — произнес он.
— Вы преподобный Питер Уильяме?
— Да, это так.
— Разрешите мне сесть?
— Можете.
Я спокойно уселся на небольшой простой стул. Моя ярость укрепилась сознанием, что мне придется иметь дело не с каким-то внуком противника Джэсона, а с самым подлинным, настоящим Питером Уильямсом. Я видел перед собой того, кто имел честь ощущать па себе кулаки Джэ сша Сэндерса. Это была драгоценная змея, и ее следовало обойти хитростью. Я начал очень почтительно:
— Мне говорили… Я однажды проводил лето на мысе Код…
— Кто вы такой, молодой человек?
— Смит. Уильям Смит. Коммивояжер.
— Ну-ну. Допустим.
— Мне говорили, что вы родом с мыса Код… из Кеннуита.
— Кто это говорил?
— Я, право, сейчас не припомню…
— Ну, и что же из этого следует?
— Я просто подумал, не сын ли вы его преподобия Абнера Уильямса, который был священником в Кеннуите много лет назад, в сороковых годах прошлого века.
— Да, я духовный сын этого священнослужителя.
Осторожно, очень осторожно, прикидываясь почти благоговейно настроенным, я продолжал:
— Тогда вы, наверно, знали человека, о котором мне довелось читать… этого Джэсона… как его?.. Сэндвич, кажется.
— Джэсон Сэндерс. Да, сэр, я хорошо его знал, слишком хорошо. Большего негодяя еще не было на свете. Пьяница, злобный человек, слепо отвергавший всякую духовную благодать. В нем было все то, что я усердно стараюсь искоренять.
Голос Уильямса звучал торжественно, как проповедь в соборе. Я ненавидел его, но это и на меня произвело впечатление. Я сделал еще попытку:
— Меня часто удивляет одна вещь. Говорят, что этот Сэндерс не умер в Греции. Интересно, где и когда он умер.
Старик засмеялся. Он щурил на меня глаза и весь трясся от смеха.
— Вы чудак, но у вас есть выдержка. Я знаю, кто вы. Эджертон телеграфировал мне о том, что вы едете сюда. Итак, вам нравится Джэсон? А?
— Да, он мне нравится!
— Я же говорю вам, что он был вор, пьяница…
— А я говорю вам, что он был гений!
— И это вы говорите мне? Хм!
— Послушайте, что у вас за причина так преследовать Джэсона? Ведь не только же ваши мальчишеские драки? И каким образом вы узнали, что было с ним после того, как он покинул Кеннуит?
Старик взглянул на меня так, как будто я был какой-то букашкой. Он ответил мне медленно, растягивая слова, словно для того, чтобы испытать мое терпение, настолько неистовое, что от него ощущался холод в спине и спазмы в желудке.
— Я знаю все потому, что в его тюрьме… — Он умолк и зевнул, потом потер себе подбородок… — В его камере я боролся с владевшим им злым духом.
— И победили??.
— Да.
— Ну, а потом. Где же он умер? — спросил я.
— Он не умер.
— Вы хотите сказать, что Джэсон Сэндерс еще жив? Через шестьдесят лет после…
— Ему девяносто пять лет. Видите ли… я… до того, как я переменил свое имя на имя Уильямса… я был… Я и есть Джэсон Сэндерс, — сказал старик.
И тогда, преодолевая расстояние в две тысячи миль, пешком по деревенской улице, товаро-пассажирским и скорым поездами, сидя неподвижно в купе и молча в отделении для курящих, я помчался домой, чтобы найти освежительное утешение возле Куинты Гейтс.