Тирольское селение Обервашберенталь раскинулось у перекрестка дорог. Само по себе это обстоятельство не представляло бы ничего достопримечательного, но на том перекрестке стоит столб, а на столбе висит образ святого с бичом в руке. А внизу подпись: «Heiliger Hyldulf, ora pro nobis!»[1]
Образ этот не лишен занимательности, поскольку святой Гильдульф указывает своим бичом на селение Унтервашберенталь, будто грозит ему. Примечателен он и тем, что нарисовал его бродячий подмастерье-маляр, когда оказался в неоплатном долгу у старосты Обервашберенталя — содержателя местного трактира. Не в состоянии заплатить, он оказался перед выбором: либо согласиться на предложение старосты и нарисовать «какого-нибудь святого, который грозил бы бичом Унтервашберенталю, где все село сплошь мерзавцы и враги обервашберентальцев», либо отправиться в тюрьму.
Бедняга предпочел первый вариант и, сидя на хлебе и воде, нарисовал святого. Когда же работа была закончена и его спросили имя святого, он в затруднении не знал, что ответить. К счастью, парень вспомнил, что в Линце у него есть дядюшка по имени Франц Гильдульф; дрожащей рукой он вывел тогда под своим творением: «Heiliger Hyldulf», а приходский священник приписал по-латыни: «Ora pro nobis!»
Самое интересное заключается в том, что дядюшка бродячего подмастерья стал святым, сонм святых пополнился еще одним типичным представителем, а жители Обервашберенталя были введены в заблуждение, так как обращались со своими молитвами к святому Гильдульфу в непоколебимой вере, что такой святой действительно существует.
Однако священник вражеского селения Унтервашберенталь, поглядев в святцы, установил, что Гильдульфа там нет.
Обервашберентальцы восприняли это как личное оскорбление. И их священник (который и раньше-то не терпел своего коллегу из Унтервашберенталя за то, что постоянно проигрывал ему в пикет) в ответ на возмутительное утверждение соседа торжественно провозгласил, что святому Гильдульфу вовсе и не обязательно быть в святцах: совершенно достаточно того, что он вместе с другими избранниками радуется на небесах, а на перекрестке грозит бичом Унтервашберенталю. А в конце концов, пусть в этом гнезде безбожников говорят, что вздумается, хотя бы и вместе со своим духовным пастырем, который жульничает при игре в пикет, — святой Гильдульф будет и впредь предстательствовать за всех, кто горячо помолится перед его образом и опустит свою лепту в кружку, прикрепленную к столбу.
Каждую субботу причетник вынимал из кружки монеты, и негодяи унтервашберентальцы говорили тогда, что священнику понадобились денежки для карт. Все это было им совсем не по нутру. Святой Гильдульф начал успешно конкурировать с их святым, установленным на их перекрестке, со святым Вольмаром, которого обервашберентальцы сразу перестали почитать, как только обзавелись собственным святым.
Теперь, проходя мимо, они пренебрежительно смотрели на святого Вольмара и не останавливались, как прежде, чтобы попросить преподобного настоятеля из города Болоньи ограждать их скот от вздутия, болезней и падежа.
Зато к вечеру, когда солнце в последний раз окрашивало снежные вершины Альп, когда коровы на горных пастбищах, позвякивая колокольцами, укладывались на ночь в загонах, обервашберентальцы останавливались перед святым Гильдульфом и горячо молились, чтобы провел он их счастливо этой грешной жизнью к вечному блаженству, чтобы могли они после смерти вечно радоваться и пить топленое молоко, любимое лакомство всех депутатов из Тироля и Ворарльберга.
— Храни, святой Гильдульф, нас и наш скот от болезней и падежа! Ora pro nobis! — просили они и назло соседям весело горланили свое тирольское: «Холарио, холарио! Холари, холари, холарио!»
Что тем оставалось делать? Пить со злости в своих трактирах и поносить святого Гильдульфа.
Нет, дальше так продолжаться не могло! Святого Гильдульфа нужно было чем-то унизить. Некоторые пугались: зачем оскорблять его публично! Береженого бог бережет. А вдруг Гильдульф и вправду существовал?!
Само собой разумеется, что колеблющимся врагам чужого святого и трусам поразбивали головы.
Унтервашберентальский кузнец Антонин Кюммели заявил после сей славной битвы:
— Я осрамлю святого Гильдульфа!
И на следующий день обервашберентальцы нашли своего святого изуродованным: рука, грозившая бичом Унтервашберенталю, была замазана черным скипидаровым лаком. Он стал одноруким.
В Обервашберентале началось повальное рыдание: рыдали старухи и старики, взрослые и дети, рыдал и сам священник, рыдало все селение.
И в тот же день, около трех часов пополудни по селению разнеслась страшная весть: кузнецу Унтервашберенталя Антонину Кюммели полчаса назад отрезало соломорезкой руку.
Сразу всем стало ясно: произошло чудо. В Унтервашберентале поднялась паника. Священник поспешил к старосте и, рухнув на лавку, произнес:
— Святой Гильдульф разгневался!
Это было страшно. И уж никого не интересовало, что кузнец был пьян, когда так неосторожно сунул руку в соломорезку, и что, когда он пришел в себя, то клялся и божился:
— Это не я! Я ту руку не замазывал! Провалиться мне на этом месте! Отсохни у меня язык! Это не я! Отец наш небесный, ведь это был не я!..
Кузнецу никто не верил…
Вскоре кузнец поправился и был осужден судом за святотатство. Все тирольские католические газеты писали о нем как о последней скотине. Напрасно он твердил, что всю ту ночь напролет спокойно спал и что дома у него нет ни капли черного лака. Это не помогало. Преступление кузнеца было настолько очевидным, что никакие доказательства его алиби в расчет не принимались.
Итальянская клерикальная газета опубликовала биографию святого Гильдульфа с указанием даты его смерти. К чести редакции следует заметить, что она, по крайней мере, не сделала из него мученика.
Иллюстрированные журналы поместили фотографию святого Гильдульфа и однорукого кузнеца-святотатца.
В Инсбруке два еврея-старьевщика приняли христианство, поселились в Обервашберентале, основали там торговое дело и начали печатать и продавать открытки с видами его окрестностей.
Было просто необходимо найти поблизости от столба с образом святого Гильдульфа источник целебной воды. По приказанию священника крестьяне изрыли кругом всю долину, но, к сожалению, никакого источника обнаружить не удалось.
Следовало перенести столб куда-нибудь поближе к воде. Священник распорядился поставить его в своем саду, около колодца, аргументируя это тем, что там святой будет охранен от злоумышленников. Одновременно он повесил пять кружек при входе в сад, две — на особый столб около колодца и две добавил к той, которая была под самым образом.
За первую неделю он собрал триста гульденов, на которые вычистил и обложил кирпичом колодец. Все свидетельствовало о том, что Обервашберенталь станет притягательным и выгодным местом паломничества.
Даже в Унтервашберентале перестали молиться своему святому Вольмару.
Между тем осужденный кузнец продолжал твердить, что он невиновен, и был настолько. дерзким, что даже подал апелляцию. Это известие вызвало в обоих селениях бурю негодования.
Тут произошла новая неожиданность. В один прекрасный день было обнаружено, что святой Гильдульф смотрит на свет божий голубыми глазами вместо черных, какими он обладал раньше. Хотя здесь и была всего-навсего обыкновенная синька, но выглядело это необычайно красиво. А через три дня у старосты Обервашберенталя родился мальчик с прекрасными голубыми глазами, как у отца и матери. В тот же день счастливый отец прибежал к священнику и, целуя ему руку, взволнованно стал рассказывать:
— Произошло новое чудо! Я все думал о том кузнеце. Когда он лишил святого Гильдульфа руки, то и сам утратил свою руку. Вот я и подумал: у меня глаза голубые, родится у нас ребенок, а кто знает, какого цвета будут у него глаза? Мне хотелось, чтобы они были голубые. И тут мне пришло в голову, что если я окрашу святому Гильдульфу глаза в голубой цвет, то и дитя родится с голубыми глазами. И святой Гильдульф услышал мою молитву.
Это новое чудо необычайно взволновало все село. А на следующее утро святой весь был разукрашен пятнышками от извести и цветной глины: это причетник хотел, чтобы ожидаемый теленок родился в крапинках.
Не знаю, исполнилось ли его желание. Не знаю также, как закончилось дело осужденного кузнеца, поскольку апелляционный суд затребовал мнение авторитетного историка церкви, существовал ли на самом деле святой Гильдульф, Знаю только, что Франц Гильдульф держит в Линце напротив вокзала трактир и до сих пор никак не может понять, почему у него вдруг оказалось сразу два крестных имени.
Heiliger Hyldulf, ora pro nobis! Холарио, холарио! Холари, холари, холарио!
Княгиня фон Шварц состояла в любовной связи со своим молодым исповедником, который слыл непримиримым врагом порока, ибо бог всеведущ и вездесущ. Поскольку же патер был любовником ее светлости, он особенно яростно преследовал порок среди простого народа.
Сам он впервые признался княгине в любви в замковой часовне, а потом сказал:
— Иди, дочь моя, и больше не греши!
Это было так забавно, что княгиня старалась как можно чаще давать ему повод повторять сии библейские слова.
Итак, разделяя с князем благосклонность княгини, он в своих проповедях обличал порок, царящий внизу, у подножья замка, в низеньких халупах, заселенных людьми, работавшими на господском дворе.
Дети этих работников посещали школу, где несколько монашек толковали им закон божий, извлекая из него лишь самые нравоучительные истории. В результате в головах у ребятишек все перепуталось, и когда они приходили домой и слышали, как ругаются их родители, они сидели как пришибленные.
Но какой был толк от того, что детишки под влиянием монашенок тупели и заживо становились ангелочками, если их родители бродили во тьме и не стремились очистить свои души от плотских влечений и страстей?
Княгиня же совершала массу добрых дел, которые уравновешивали ее грехи. Она молилась, возмещая набожностью недостаток добродетели. Княгиня верила в милосердие божье как в то время, когда грешила, так и тогда, когда добрыми делами и покаянием очищала свою душу от грехов, ибо милосердие божье беспредельно. Она даже приказала монашенкам варить детям чесночную похлебку.
Люди же в тех халупах, наоборот, жили в грехах и не думали о спасении души, потому что на это не хватало времени: с утра до вечера работали они за несколько крейцеров в княжеских владениях.
Они не молились и при получке весьма непочтительно отзывались о беспредельном милосердии божьем. А когда видели в замковом парке княгиню, сопровождаемую достопочтенным паном патером, говорили, сплевывая:
— Эта потаскуха и не стареет!
В своем безверии они и не задумывались, что господа поставлены над ними самим господом богом и что княгиня могла услышать их слова.
Говорили они также, что преподобный и досточтимый пан патер — свинья, не помышляя о том, что господь может разгневаться и проклясть их за это. Но бог в своей беспредельной доброте не делал этого, ожидая, что грешники исправятся.
А они продолжали грешить и называли князя «паном буйволом». Один черт знает, как они и додумались-то до этого, ведь в княжеском хозяйстве, если не считать управляющего, казначея и им подобных, они имели дело только с волами.
Итак, они терпели наказание за свои грехи и умирали, изнуренные непосильным трудом, хотя обычно и говорится, что работа на свежем воздухе весьма полезна для здоровья. Уходили они на тот свет, истощенные голодом, несмотря на эту самую хваленую пользу труда на свежем воздухе, а все потому, что были безбожниками, богохульниками и недоедали.
К числу самых больших грешников принадлежали поденщик Вейвода и поденщица Петрова.
Несчастные находились во внебрачном сожительстве и вдобавок ко всему еще хотели обмануть господа бога тем, что в остальном были вполне порядочными людьми.
Но какая же это порядочность, если в результате их сожительства (неловко даже писать об этом!) появились незаконные дети.
Незаконных детей бог наказал тем, что они не получали чесночной похлебки, не были приняты в школу, руководимую монашенками, и не знали посему ничего о господе боге. Они играли себе дома со спичками или копошились около пруда, и порядочные люди из замка ждали, когда же «эти басурманята» утонут либо сгорят, ибо бог всемилосерден и карает лишь с той целью, чтобы люди исправились. (Вспомните последнее несчастье в Италии, когда погибло более четверти миллиона людей.)
Все же дурной пример заразителен, и тщетно пан патер после ночи, проведенной с ее светлостью в неусыпном бдении, особенно гневно обличал порок: люди не ходили в костел, не перегружали записями о крещении церковную книгу и не стремились получить благословение божье и заплатить за это благословение служителю божьему.
Обычно какой-нибудь парень просто говорил:
— Ну, девка, давай переселяйся ко мне!
И глядишь, уже живут вместе, к ужасу ее светлости княгини и пана патера, которые живо представляли себе устрашающую участь грешников на том свете.
— Мы по себе знаем, как трудно бывает избежать соблазна, — вздыхал пан патер. — У нас обоих, то есть у меня и у вас, ваша светлость, сильная воля, но плоть слаба, что, конечно, видит всемогущий господь. Но страшнее всего, когда в пороке погрязают бедняки. Какое значение может иметь проповедь, если эти несчастные не ходят в костел!
— Попробуйте тогда воздействовать на них своим личным к ним обращением, преподобный отец.
— Попробую, — ответил досточтимый патер и поцеловал княгиню в затылок.
Итак, в воскресенье он направился к Вейводе, чтобы разъяснить ему, что это за дьявольская выдумка — внебрачное сожительство.
Вейвода сидел за столом и курил трубку. Петрова вязала чулок, а на постели кувыркались их дети.
Пану патеру был предложен единственный стул, а Вейвода пересел на лавку к Петровой.
Патер без всякого предисловия выгнал из избы ребят и начал разговор по душам.
— Вам нужно было быть поосторожней и повнимательней, пока вы не зашли так далеко, что оказались в незаконном сожительстве. Истинно говорю вам: дьявол бродит вокруг нас, аки лев рыкающий, и ищет, кого бы ему поглотить.
— Оно так, — согласился Вейвода.
— Вы не можете даже представить себе, Вейвода, что это за святое дело — законный брак.
— Оно так, преподобный отец, святое дело.
— Ну, вот видите, Вейвода, и вы, Петрова, брак — вещь неоценимая и угодная богу. Неужели вы не понимаете, что если вы живете вместе просто так, то отвращаете от себя милость божью? А, Вейвода?
— Не все ли едино, ваше преподобие!
— Вейвода, опомнитесь! Что вы говорите?! Вам не кажется, что у вас деревенеет язык?
— Чего нет, того нет, ваше преподобие.
— Вейвода, ради всего святого, посещали вы уроки закона божьего?
— А то как же! По закону божьему у меня всегда были пятерки.
— И не жаль вам, Вейвода, того времени, когда вы учились усердно молиться богу?
Вейвода сплюнул.
— Так это, пан патер, было уж очень давно!
— А вы не думаете, Вейвода, что на том свете вам отольются все ваши прегрешения? Меня очень беспокоит ваша загробная жизнь.
— Все едино, ваше преподобие.
— Вейвода, заклинаю вас, очиститесь и поженитесь с Петровой согласно обряду. Ведь то, что вы делаете, это все равно что пожелать жену ближнего своего, как гласит заповедь! Вейвода, помните о вечной жизни, о смерти! Обещайте мне, что исправитесь. Ведь это же свинств, Вейвода! Это то же самое, как сказано в Писании, что соблазнить чужую жену!.. Так что мы сделаем теперь, Вейвода?
Вейвода вынул трубку изо рта, взял пана патера за руку и сказал доверительно:
— Видать, ваше преподобие, мы с вами так и останемся свиньями.
При. этих словах ид тер, как ошпаренный, выскочил из избы.
Утреннее солнце выбралось из лениво клубившегося над полями тумана и позолотило купол костела в Дольном Домброве, когда Миха Гамо, самый богатый хозяин в Мурском округе[2], шагал по узенькой тропке над обрывистым берегом бурлящей реки Муры; время от времени он останавливался и погружал взор в шумный стремительный поток, будто пытался отыскать в этих мутных водах, проносивших мимо глину и компост, разгадку мучившего его вопроса: «Кому же это я вчера в корчме у перевоза обещал отдать в жены свою дочку Матешу?» Но вздувшиеся воды Муры все так же выводили свою однообразную песню, и Миха Гамо, недоуменно качая головой, продолжал осторожно продвигаться вдоль крутого берега, утирая потный лоб. Несмотря на утреннюю прохладу, он вспотел от размышлений, ведь еще ни разу в жизни не случалось ему думать так напряженно, как сегодня.
Позавчера, помнится, поехал он в Любрек, на хорватскую сторону, продать десяток коней и взял с собой трех батраков — Крумовика, Растика и Кашицу. Всех коней он с выгодой продал и на обратном пути вчера днем заглянул с батраками в корчму у мурского перевоза. Народу там было порядочно, это он хорошо помнит. Корчмарь, Матео Лучик, проклятая его душа, все подносил и подносил — то вино, то рыбу с красным перцем, а вино у него отменное.
— Ну что, ребята, — предложил тут Миха Гамо батракам, — не пропить ли нам ну хоть того маленького жеребчика, что ржал всю дорогу?
— Да будет на то воля божья, — ответили те, и велел Миха Гамо принести кувшин «напейся-не облейся» с дырками по краю, так что, если наклонить его, вино через эти дырки вместо рта на землю льется. Не всякий изловчится напиться из такого кувшина.
Вино через ручки вытекает — и надо в одной ручке дырку пальцем заткнуть, а через дырку в другой ручке вино потягивать. Но до чего же вкусное вино из такого глиняного кувшина! Пьется приятно и быстро, а разогревает медленно. Выпьешь, дольешь и дальше передаешь, тот выпьет, снова дольет и дает третьему. Глаза начинают блестеть, и вот уже вокруг такого кувшина все запели, а проклятая душа, Матео Лучик, все подносит и подносит вино, то, что с виноградников под Вараждином.
— А что, хороший я хозяин? — спрашивает Гамо.
— Добрый хозяин, — отвечает Крумовик, а Растик с Кашицей и другие крестьяне пьют за его здоровье — Льеков, Опатрник, Къелин и еще кто-то, всех и не упомнишь. Когда вино на столе, вроде все знакомые, а после поди вспомни, с кем братался-целовался. Все крутится, в глазах мельтешит, ноги будто чужие, а ты знай весело напеваешь:
— Дой-думдойдой-дум-дум…
Плетешь невесть какую околесицу, еще и божишься, и чем только не клянешься. Матео Лучик от страха даже крестится. И вот, оказывается, поклялся ты отдать Матешу, дочку свою единственную, в жены новому своему побратиму, а кто он таков, наутро, проспавшись, и не помнишь. Ни кто он, ни откуда, с тобой ли пришел, раньше ли в корчме сидел, попозже заявился или еще как.
Может, был то Крумовик или Растик, а может, и третий — Кашица, что не видит на один глаз. Все из памяти выскочило, только и помнишь, что божился, клятву страшную давал, поминал господа бога, а то, может, и крест целовал, и весь народ звал в свидетели…
Дойдя в своих воспоминаниях до этого места, Миха Гамо удрученно сел в траву на берегу, ломая голову, как быть дальше.
И до того ему было тоскливо, прямо хоть плачь.
Но тут, на счастье, вспомнил он о своем покровителе, святом Михе — Михаиле, и вознес к нему молитву, прося ниспослать в его дрянную, глупую, безрассудную башку хоть какую ни на есть полезную мыслишку.
Произнося молитву, уставился он на желтые воды вышедшей из берегов Муры, глядел, как крутятся водовороты, как волны терзают берег, швыряя в него грязную пену.
И почудилось ему вдруг, когда прищурил он глаза, будто сам святой Михаил шепчет на ухо: «Осторожно расспроси своих работников насчет вчерашнего…»
— Благодарствую, святой Михаил, — набожно сказал Гамо, — а если совет твой поможет, закажу новый оклад к твоей иконе, что дома у меня висит, и позолотить отдам.
Он поднялся и зашагал вдоль берега к своей плавучей мельнице на реке, где работники мололи кукурузу. Чем ближе подходил он к этому сооружению из двух лодок, привязанных цепями к кольям на берегу, с большим колесом между ними, и чем явственней долетал до его ушей стук мельничных колес и хриплое пенье работников из дощатой будки на лодках, тем медленнее становились его шаги.
«А вдруг я посулил Матешу Крумовику, или Растику, или одноглазому Кашице»?
Он поднялся на мостки и с бьющимся сердцем вошел в будку.
— Dobar dan[3], ребята, бог в помощь!
— Dobar dan, дай бог здоровья, gospo — хозяин!
— Ну, как вы, ребята, после вчерашнего, голова не болит?
— Не болит, хозяин, а сам-то ты здоров?
— И я, Крумовик, bog mi dao[4] здоров, вот вышел поглядеть, как тут у вас помол идет. Что, много ли муки из нынешней кукурузы?
— Сыплется, слава тебе господи.
Миха Гамо присел на мешки и неуверенно произнес:
— А что, братцы, вчера у Матео Лучика ничего я такого дурного не говорил?
Работники смущенно топтались у жерновов.
— Ну, — серьезно произнес старший из них, Растик, — мы всего не помним, только вот Матешу ты кому-то в жены пообещал. Верно пан священник говорит: чертово вино чудеса творит и очи застит. А кому обещал — не ведаем, мы уж тут вспоминали, только никто его и не знает. Ты и клятву давал, да плохо мы ее запомнили, так, что ли, Кашица?
Одноглазый Кашица вздохнул и ответил:
— Начал ты вроде хорошо, по-христиански начал: «U ime Oca i Sina i svetog Duha»[5], я, Миха Гамо, клянусь…» а уж потом и нечистой силой клялся, и чертей красных приплел, которых пан священник в проповеди поминал.
— И еще о диком вепре, — грустно добавил Крумовик, осеняя себя крестным знамением, — пусть, говорил ты, дикий вепрь мою могилу разроет, а меня нечистым своим пятачком обнюхает. Верно, Кашица? И чтоб не было мне на том свете покоя, и чтоб мне грозой дом спалило, водой поле залило, воронье глаза выклевало, чтоб мне без рук, без ног остаться, и пусть мне волки уши обглодают, и кишки мои сгниют. Чтоб помереть мне без отпущения грехов, и чтоб черти мою душу через навозную кучу в пекло затащили, и чтоб жариться мне там веки вечные…
— А уж потом, — сказал Растик, — ты добавил: «И да поможет мне в том бог отец и сын и дух святой!» Правда, вот кому это ты клялся, мы чего-то не припомним, затмение на нас нашло.
Невеселый вернулся домой Миха Гамо. Обед на столе, от капусты пар валит, и баранина жареная благоухает, только Миха ни к чему не притронулся, сидит за столом и пальцами по лавке постукивает.
— Ох, Матеша, — вздыхает Гамо, — отец твой на старости лет совсем рехнулся. Вчера у Матео Лучика какому-то человеку тебя в жены пообещал и клятву дал страшную, а кто тот человек, откуда пришел, и не знаю. Вот до чего зелье проклятущее доводит. Надо бы вечером к Матео Лучику сходить, может, тот знает…
— Ну что ж теперь, — через силу улыбнулась Матеша, — ты ешь, а то баранина быстро стынет.
В Помурье дурнушку сыскать не так-то просто. На хорватской стороне об этом так говорят, не совсем, правда, учтиво:
— В Междумурье коней покупай и невесту сватай.
А девушки из Дольного Домброва слывут самыми красивыми в Помурье, и какова же, надо думать, была Матеша Гамова, если шла про нее молва, будто краше всех она в Дольном Домброве.
И парни в Помурье тоже красивые и крепкие.
— Конь из Помурья в упряжке хорош, а помурянский парень в драке один троих стоит, — говорят опять же на хорватской стороне.
Самым же видным парнем был в Домброве Власи Сочибабик, тот, что по вечерам, когда парни с девчатами сидели у дворов под шелковицами, ходил взад-вперед по селу и ни на одну лавку не глядел, кроме той, где сидела Матеша Гамова.
И когда парни вечерами, прохаживаясь по селу, запевали песни, Матеша Гамова только Сочибабика голос и слышала… Хотя уже признался Сочибабик сестре своей Драгунке, что любит Матешу, самой ей не говорил пока ничего; правда, та от Драгунки уже про все проведала.
Как же тут было не сокрушаться Матеше, что до сих пор не открылся Сочибабик отцу ее, Михе Гамо. Так и так, мол, люблю вашу дочку, а отец, уж она-то его знала, вынес бы вина, угостил Сочибабика, а потом велел бы позвать Матешу и спросил у нее: «Ну, Матеша, вот Сочибабик пришел и, как тому положено, просит у отца благословения, значит, взять тебя в жены. И я, отец твой, спрашиваю, хочешь ли пойти за Сочибабика?» — «Хочу», — ответила бы Матеша.
Потом бы все целовали крест и в костеле поставили бы свечи по случаю согласного сватовства. А через неделю пришел бы отец жениха Филип с дядюшкой Стражбой.
«Кум и сосед, — сказал бы папаша Филип, — вот мы пришли к тебе выпить по чарке вина и узнать, не раздумал ты отдать за моего сына свою Матешу?»
«Не раздумал, — ответил бы Миха Гамо, — добро пожаловать, давайте выпьем вина и отведаем белой курицы».
Матеша зажарила бы белую курицу и съела ее сердце на счастье в супружестве, и тогда, по правилам, должны были уже Филип и Стражба поставить в костеле по большой свече, на которых свечник из города вырежет «Матеше Гамо, Власи Сочибабик, дай бог здоровья!» И горели бы эти свечи с утра до вечера целую неделю, а когда они догорели б, позвал бы пан священник Матешу и жениха ее в приходский дом, а там уже будут и Миха Гамо, и Филип с дядюшкой Стражбой, и нотариус Палим Врашень. Надо будет составить брачный договор о том, сколько земли и скотины уступит Сочибабику отец, а сколько в приданое за Матешу даст Миха Гамо.
Брачный договор подпишут, обмоют это дело вином и пану священнику заплатят за «opovjedenje»[6].
«Ну, — скажет пан священник, — соседи могли бы добавить». И те не поскупятся. Первое оглашение, потом — второе, третье, а там уже и до свадьбы недалеко…
Размечтавшись обо всем этом, Матеша даже всплакнула. Вот глупый этот Сочибабик, все бродит молча по вечерам да улыбается с важным видом…
После обеда Матеша Гамова отправилась на перевоз к Матео Лучику.
— Матео Лучик, кум дорогой, хочу я тебя об одном одолжении попросить.
А Матео Лучик, хоть и старик уже, но стоит пригожей девушке заговорить с ним, ретивое у него взыграет как прежде.
— Чего тебе, Матеша, голубка?
— Матео, милый, отец тут вчера у тебя напился. Что это за люди с ним были?
— Да ваши же работники, Матеша, и другие мужики — Льеков, Опатрник, Къелин и еще кто-то, все пьяные, и еще был тут…
— А Сочибабика здесь не было, Матео Лучик, милый?
— Нет, голубка, не было. Сидели тут Льеков, Опатрник, Къелин…
— Послушай-ка, Матео Лучик, век тебя не забуду, скажи вечером отцу, что был тут Сочибабик и что это ему он пообещал меня в жены и клятву дал.
— Понимаю, Матеша, голубка, все сделаю как надо, а ты уж поцелуй старого Матео… Все, голубушка, не бойся, Матео Лучик свое слово держит.
Птицей летит Матеша по дороге меж кукурузных полей, радостная спешит домой и весело напевает, глядя, как люди обрывают крупные початки…
Вечером Миха Гамо уселся перед корчмой у перевоза, закурил трубку, прихлопнул пару комаров на носу и спросил Матео Лучика:
— Ну что, Матео, хорошо тебе вчера было?
— Хорошо, Миха, а ты как?
— Худо мне, Матео, грех я на душу взял. — Он вздохнул и продолжил, — как выпью, так и несу невесть что.
— А Сочибабику-то это как пришлось, а, Миха?
— При чем тут Сочибабик, чего ты о нем вспомнил? Я тебе толкую, что согрешил и что теперь нам, несчастным…
— Ах, Миха, ты что же это не помнишь, что ли, что поклялся отдать Матешу Сочибабику?
Тут Гамо встал и бросился обнимать Матео:
— Прямо камень с души снял. Сочибабик — хороший парень, и отец его Филип — добрый мой сосед, я уж сколько раз с ним братался. И ведь никто вспомнить не мог, кому это я клялся — ни Кашица, ни Растик с Крумовиком, никто не помнит. Все в грех впали, напились как нехристи, ну и я туда же. Я уж боялся, не затесался ли к нам нечистый, бес собачий, сучья кровь, не ему ли Миха Матешу посулил? Разве не слыхать по Междумурью, что нечистая сила христианам докучает? Покойница мать рассказывала, как ее отец, светлая ему память, поехал раз в Вараждин коров покупать. Купил, значит, и возвращается вечером домой. А купил как на подбор — одних черных. Гонит он их по дороге через лес за Любреком и чует — серой запахло. Кругом тьма-тьмущая, и вдруг коровы начали светиться. Шерсть у них засверкала, а хвостом махнут — будто молнии сыплются, и обернулись те коровы чертями, — Матео перекрестился… — стало быть, из коров превратились они в чертей, в нечистую силу, и сплясали чардаш вокруг горемыки христианина и сгинули в дубняке. Так и пришел он домой без коров, перепуганный насмерть, и всю дорогу из лесу голоса слышал: мачада, мачада, мачада… А плодятся черти больше всего в болотах у Муры и Дравы. Правда, люди и другое болтали, будто тех коров он в карты проиграл. Вот и поди знай, черта ли ты встретил или еще какую нечисть. Так и я мучился. Слушай, Матео, принеси-ка бутылку вина, запьем лучше эти страхи, да и за здоровье Сочибабика выпьем.
Выпил Миха Гамо с Лучиком, повеселел и обещал ему, что на свадьбу Матеши вино у Матео возьмут, то самое, что с вараждинских виноградников, А бутылки на счастье о деревья расколотят. И напророчат они им радости и счастья в жизни.
Допоздна засиделся Миха, а домой собрался, уже совсем как стемнело. И перепутал он дорогу, вместо поля пошел по узенькой тропке вдоль берега Муры. Тропинка узкая, а Миха на ней чардаш отплясывает. Распугал дроф, спавших в камышах, те поднялись с криком.
Большая дрофа на лету задела Миху крылом. А луна не светит, дорога в темноте, воды не видать, острых листьев камыша и то не видно. Нехорошо это, дурной знак…
Выбрался Миха из камышей, приплясывая на крутом берегу, а волны Муры ему такт об берег отбивали. Эй, гой-гой-гой-гоп! Топал Миха по самому обрыву, и тут край тропинки под ним рухнул, закружила вода Муры самого богатого хозяина, тонет Миха, в ушах у него звенит, а в голове последняя мысль бьется. — завлекла его, значит, нечистая сила… И вполне могло выйти так, что Матео Лучик был тем последним, кто видел Миху Гамо живым.
В каталажке вараждинского суда лежали под вечер на нарах пятеро бездомных бродяг, скитальцев, которых выловили в вараждинской жупе гайдуки и сельская стража.
Разлегшись на нарах, они вели между собой беседу о путях-дорогах.
— Да, — начал один, — трудно нашему брату на хорватских землях. Там, за Загребом, крестьянам самим есть нечего. А на пути из Загреба через горы селений и вовсе нету. Скалы одни, голые, как эти вот стены. Еле доберешься.
— В Далмации — другое дело, — вставил второй, — вот куда ходить надо. У всех в подвалах вино, далматинцы угостят, итальянцы напоят. А то иди в Крайну. Там, в Крайне, народ добрый. Накормят путника и денег дадут.
— У Постойны хорошо просить, — сказал маленький бродяга, — стоишь, бывало, люди мимо идут, видят, что странник, и подают…
— Я так скажу, ребята, — еле слышно произнес старый бродяга, который до той поры молчал, — ни к чему по чужим дальним странам шататься. За Муру идите, в Междумурье. Вот где путника привечают. Раз пришел я к Муре, в корчму, что у переправы стоит. Зашел, угостили меня вином из кувшина «напейся — не облейся», вместе с мужиками пью, будто ровня им. И подходит ко мне один пожилой хозяин, Михой его величали, обнял меня и сулил отдать в жены дочку свою. И обещание свое клятвой скрепил, такой страшной клятвой — у меня аж волосы дыбом встали. Богородицей клялся, отцом, сыном и святым духом… Правда, братцы, неплохо там.
— Что же ты, старый, там не остался?
— Да как начали меня крестить, я из рук у кума возьми и выскользни, и с тех пор несчастье так и ходит за мной по пятам. Выхожу я утром из этой самой корчмы, а навстречу жандарм, черт бы его побрал. «Лучше будет нам дальше вместе идти», — говорит, будь он проклят, чтоб ему мать обесчестили, отца убили…
И привел меня в город, из города за Драву, по этапу, а из Любрека сюда в Вараждин. Но вы, братцы, в Междумурье сходите, вас там приветят, дочерей своих посулят и самой страшной клятвой обещание свое скрепят…
Матеша Гамова бродила по двору сама не своя. Поздно уже, а отца все нет.
«Разве что задержался, — думает она со страхом, — ведь потом вдоль Муры пойдет пьяный. Берега-то крутые, обрывистые, рухнут невзначай, папаша ведь тяжелый».
— Эй, Растик, — зовет Матеша, — бери два фонаря, да пойдем-ка хозяина, отца встречать.
Сонный Растик, ворча, зажег фонари, и они вышли в ночь, в темноту.
— Послушай, Растик, — говорит ему Матеша, — не слыхал ты чего о водяных разбойниках?
— Слыхал, бабка, бывало, нам, ребятишкам, вечером как станет рассказывать, так мы сразу в рев. Про то, как водяные разбойники, злые духи, по ночам под бережком караулят. Идешь вдоль берега, а они тихонько так, спаси нас богородица, посвистывают. И если кто этот свист услышит, надо «Верую» задом наперед сказать — не то злые духи тело его ухватят. От их свиста берег дрожит и рушится… И не заметишь, как заманят тебя на край, и свалишься в воду, прямо в омут. А омут тот — тоже сила живая, злая, кружит она в воде души грешных утопленников. Схватит тебя такая вот грешная душа, и, ежели ты грешен, вода из тебя дух выжмет, и потонешь ни за что ни про что. А кто же не согрешит за всю жизнь? Немного таких найдется, кого бог помилует и ниспошлет ангела. Ну, а покуда ангел подоспеет, тебе самому надо с дьяволом справиться, водоворот остановить, а то, к примеру, выругаешься в воде, бог от тебя отступится и не поможет. Есть в реке и чистые души деток утопших. Коли заглотнешь с водой такую душеньку, дитятко божье за тебя похлопочет. Хуже, если проглотишь с водой душу самоубийцы. Самоубийца покоя не знает, душа его в тебе начнет метаться, оглушит тебя, в водорослях запутает, на берег выбросит, тогда конец тебе, утонешь, не высвободишься.
— Растик, а что водяные?
— Эти у нас не водятся, Матеша. Они быстрого течения не любят, худеют от него и силу теряют. А ежели все же родится такое из дерьма самоубийцы-«самомора», то на Муре такой водяной обернется чайкой и улетит в болота, на Дольные земли либо на озеро Балатон.
— Подай мне один фонарь, Растик, раз уж мы у мельницы, сяду-ка я в лодку и поплыву вдоль берега, вдруг папаша надумал все же по-над Мурой, честь ей и хвала, возвращаться. Ты, Растик, ступай кукурузным полем, вдруг хозяин-батюшка там пошел. А я погребу к перевозу и зайду к Матео Лучику, коли там отец, мы с тобой у Матео встретимся.
Матеша отвязала лодку, закрепила на носу фонарь, заплескали по воде весла, и поплыла лодка по Муре, честь ей и хвала, как сказала Матеша, потому что не приведи господи прогневать реку…
Матеша плыла в темноте, которую лишь на несколько метров разгонял свет от фонаря. Лучи света и плеск весел пробуждали от сна ласточек-береговушек, которые попискивали в ночной тиши и испуганно вылетали из своих гнезд в высоких берегах.
Вдоль самого берега ведет лодку Матеша, и что же видит она за излучиной реки?
Видит фонарь на другой лодке и слышит плеск весел.
Может, кто-то из Дольного Домброва рыбу ловит?
Подплывает ближе и различает лодку, а в лодке кто-то сидит, вздыхает.
Вот лодки почти поравнялись, и тут в тишине реки и берегов с другой лодки раздается:
— Здравствуй, Матеша!
И Матеша отвечает:
— Здравствуй, Сочибабик!
Так это Сочибабик, оказывается, вздыхал в лодке, Власи Сочибабик, славный парень, сын Филипа.
— Куда ты так поздно, Матеша?
— Да вот папаша ушел вечером к Матео Лучику, а мне тревожно за него, дома сидеть невмоготу. Растик пошел ему навстречу через поле, а я вдоль берега к перевозу плыву.
И поплыли две лодки рядышком.
— А ты, Сочибабик, куда на ночь глядя собрался, не иначе как рыбу ловить, только что же я сети не вижу?
— Ах, разнесчастная моя жизнь, — вздохнул Сочибабик, — не спалось мне дома, все думал-думал, а потом вышел вон, отвязал лодку и поплыл, куда вода понесет. Горемычный я человек, Матеша. Отец твой Миха, по деревне говорят, вроде вчера у Матео обещал тебя в жены отдать, а кому — не знает, и что вроде как поклялся он.
Лодка Сочибабика обогнала Матешу.
— Подожди, — зовет Матеша, — не шуми веслами, я тебя не слышу.
И снова поплыли лодки бок о бок.
— В чем же твое несчастье, Сочибабик?
Вздохнул Сочибабик и, подумав, сказал:
— Много девушек кругом, есть среди них и красивые, но ты, Матеша, краше всех. И, выходит, лучше мне утопиться.
— Опять ты меня обогнал… Так почему тебе лучше утопиться?
— Посулил тебя отец кому-то в корчме…
Сочибабик так заработал веслами, что Матеша еле его, беднягу, догнала.
— Не печалься ты, да подожди грести, не думай про это, да говорю же тебе: не греби, это ведь просто так болтали. Ну что, теперь ты доволен, Сочибабик?
Сочибабик со вздохом тихонько спросил:
— А ты бы пошла за меня?..
И снова оказался далеко впереди.
— Да подождешь ты меня или нет, Сочибабик? — кричит Матеша. — Подыми весла, послушай, что я тебе скажу.
И снова лодки плывут вместе, Сочибабик сидит бледный и тихо ждет ответа.
— Ну что, Матеша, пойдешь за меня?
— Пошла бы с божьей помощью, Сочибабик… Тихо, а то лодку перевернешь. Ты нагнись немножно, и я тоже, поцелуй меня, если хочешь, Власи!
Тихо плещут весла, и плывут в лодках два счастливых человека — Матеша и Власи. Несет их вода, и говорят они друг другу о любви… Но что это послышалось вдали на берегу? Веселый крик и топот «эй, гой-гой-гой-гоп», будто кто чардаш пляшет.
Все ближе горланят.
— Папаша идет, — восклицает Матеша, — храни его господь и святой угодник Михаил.
— Эй-гой-гой-гой-гоп!
И тут вдруг рухнул край берега и что-то тяжелое плюхнулось в воду.
А лодки уже спешат, несутся к тому месту. Глядите, вот он, Миха Гамо, мечется в воде, будто душу самоубийцы проглотил. Крутит его на том месте, где корчатся в воде души грешных утопленников, кружится с ним водоворот, но вот крепкая рука Сочибабика поднимает Миху над водой. И что же видит Матеша, когда подплывает к лодке Сочибабика? Папаша Миха лежит в лодке весь мокрый, а Власи старается из него воду выкачать.
Тихо подплыли лодки к переправе… Кликнули Матео, он прибежал, и недвижного Миху вынесли из лодки на берег, а потом отнесли в дом. Позади них бредет Матеша, руки заламывает и причитает. В доме уложили Миху на пол, на грудь крест положили, потом достали свяченой воды, смочили ему виски и ложку водки в рот влили. И глядь — ожил Миха, медленно открыл глаза. Подвинули ему крест поближе к горлу, и Миха произнес:
— Где я?
После этого крест положили уже на лицо, чтобы и мысли пришли в порядок… Миха приподнялся, огляделся вокруг, увидел Матео, Матешу, Сочибабика да как разрыдается:
— Да что ж я за человек такой, будь я проклят, пьяница несчастный, Матешу чуть без отца не оставил, Сочибабика без тестя.
Матеша руку Сочибабика сжала и шепчет:
— Слышишь, Власи!
Миха заплакал и стал допытываться, не видал ли кто на реке голубого света — чертова знака, и не слыхал ли кто непонятные голоса: мачада, мачада, мачада!
Никто ничего не слышал.
— Слава тебе, святой Михаил, — обрадовался Миха, — ушел я от нечистой силы…
Тут и Растик появился из темноты. Услыхав про случившееся, он даже прослезился и рассказал, что, пока он шел полем, ветра не было, а фонарь вдруг погас и высоко над головой услыхал он звуки: джву, джву.
Видать, злые духи водили свой нечистый хоровод.
А Матео побожился, что, как ушел Миха, спустил он собаку и та, оборотясь к реке, три раза протяжно и тоскливо провыла…
В такую зловещую ночь страшновато им было домой идти и все остались ночевать в корчме. Чего понапрасну к нечистой силе в гости набиваться? Матеша легла в каморке, а мужчины остались в горнице языки почесать. Зашел разговор и о клятве Михи. Подивился Сочибабик, когда сказал Миха, что клятву ему давал, но и Матео Лучик подтвердил, тут и Растик вспомнил, что точно Сочибабику посулил Миха Матешу.
Власи божился, что в тот вечер он на реке рыбу ловил, и уж никак не мог быть в корчме у перевоза.
Вот какие странные вещи творятся, всеблагой наш спаситель, не иначе как темные силы избрали Междумурье местом для шабаша! А Сочибабик прошептал этим темным силам короткую молитву, благодаря за случившееся, и все думал про свою Матешу, пока не уснул, положив голову на стол у Матео Лучика…
Миха Гамо заказал благодарственный молебен по случаю избавления от нечистой силы.
— Как есть язычники, — отметил про себя пан священник, запирая в кассу деньги и улыбаясь при этом, как, вероятно, и любой другой уважаемый житель Междумурья перед свадьбой в богатой крестьянской семье… Уже догорела толстая свеча с вырезанными на ней именами Матеши и Сочибабика, уже состоялось первое оглашение и свидетели подписали у нотариуса Палима Врашеня брачный договор, который начинался словами: «U Krista Boga[7], я, Миха Гамо…»
Не меньше четверти часа прошло, пока ставил Миха свою подпись. Он очень старался, хорошо понимая важность документа, но запутался настолько, что сперва никак не мог вспомнить, как пишется буква «г», а потом и прописное «м» в слове ГАМО доставило ему массу неприятностей. Вместо трех палочек он написал пять, захотел исправить, но от чужого сочувствия стал совсем бестолковым, нажал слишком сильно и вместо собственного имени изобразил небольшое озерцо.
В конце концов он просто поставил три крестика, и свидетели, Стражба и остальные, последовали его примеру, призывая при этой тяжелой и ответственной работе в помощники святого духа; тот поспособствовал, и крестики красиво и ровно обозначили по очереди Стражбу, Льекова, Опатрника и папашу Филипа, что скрепил под ними своей подписью нотариус, Палим Врашень, постаравшись и в службу и в дружбу.
Пока жив, будет оставаться Миха главой в доме, а как отдаст богу душу, наследство примет Матеша, и жить супруги до самой смерти Михи будут в доме Сочибабика, а с хозяйства Гамо брать процент, всегда неизменный, будет урожай или нет, прибавится ли скотины или убавится. И Сочибабик-отец тоже останется главою рода Сочибабйков до самой своей смерти, и свою «kuću»[8] передаст Власи лишь в знак отцовской любви, а вовсе не потому, что захочет уйти от дел. Когда же умрет старый Сочибабик, главою станет Власи, и в светлую память об отце поставит часовенку у дороги из Дольного Домброва в Горный, и посвятит ту часовенку святому Филипу Нерею, богоугоднику, рожденному во Флоренции, в возрасте восьми лет провалившемуся с ослом в погреб и с божьей помощью от увечий и смерти спасенному.
Матеша в память о покойном Гамо тоже поставит часовню в честь его небесного покровителя, святого архангела Михаила, ангела второго ряда, и стоять она будет на дороге к перевозу, а если родится у Матеши сын, назовут его Михой.
— Будет тебе, — увещевал Миха папашу Филипа, когда тот при составлении брачного договора требовал, чтоб будущий внук звался Филипом, — хвала и честь святому Филипу, только ведь святой Михаил святее его, он самого черта из рая изгнал.
Состоялось и второе оглашение, затем и третье, и уже нотариус встречает свадебную процессию и регистрирует гражданский брак в книге регистрации бракосочетаний королевства венгерского[9].
После гражданского бракосочетания все направились в костел, бросая за спину горох.
Миха Гамо выпил у нотариуса два литра вина и теперь растроганно плачет, сестра Сочибабика, Драгунка, ведет невесту, а та, в сапожках со стельками из листьев подорожника, чтобы жить с мужем в согласии, шагает потихоньку и все оглядывается на веселое лицо Сочибабика, которого согласно мудрой традиции свидетели ведут в костел за руки.
— Поглядите-ка, на той стороне играет и ловит мух трехцветный котенок. Это счастливая, очень счастливая примета.
— До чего ж славная зверушка, — всхлипывает дядюшка Стражба, взволнованный не меньше, чем счастливый отец Миха, — мышку бы ему кинуть…
Учитель Вовик уже поджидает с музыкантами на хорах, свадебная процессия входит в костел. Звучит орган, гудит контрабас, жалобно поют скрипки, трещит маленький барабанчик — хоть и ни складу ни ладу, зато трогательно и по-церковному.
Миха готов бежать на хоры обниматься с учителем Вовиком, но понимает, что сейчас не время, пускай сперва обвенчают.
Досточтимый пан священник водружается на кафедру и читает из Евангелия:
— «Благословен бог и отец господа нашего Иисуса Христа, по великой своей милости возродивший нас воскресением Иисуса Христа из мертвых к упованию живому». Бог дал своего единственного сына, — возвещает священник, — и ты, Миха, отдаешь свое единственное чадо и расстаешься с ним.
Миха, тронутый сравнением, проливает слезы и рыдает в голос, а священник продолжает излагать свою мысль о том, как же может быть счастлив Миха, отдавая свою дочь такому хорошему и достойному человеку, как Сочибабик.
Речь священника изредка прерывается паузами — должно быть, ему видятся пятьдесят золотых, лежащие в кассе, пятьдесят золотых за таинство бракосочетания, и еще думает он о свадебном угощении и вине.
Через полчаса священник заканчивает тем же, с чего начал:
— «Благословен бог и отец господа нашего Иисуса Христа, по великой своей милости возродивший Hác воскресением Иисуса Христа из мертвых к упованию живому».
Музыканты на хорах наяривают что есть сил, уже чуя ароматы свадебного стола.
Служба. Министранты не поспевают за священником и глотают фразы: вместо «vobiscum»[10] звучит только «cum», затем «um» и, в конце концов, «m».
«Ite, missa est…»[11] Это единственное целое предложение, которое сумел выговорить священник — «отпусти, господи, грехи его», — и потерявшие терпение министранты отвечают «dras» вместо «gratias»[12], несмотря на страшные глаза, которыё делает священник.
Все в переполненном костеле смотрят на Сочибабика и Матешу, коленопреклоненных пред алтарем. Лишь учитель Вовик, поговорив с Растиком, с таинственным видом извещает музыкантов, что на столе сегодня будут оленьи окорока.
И вот уже звучит в полной тишине «да» Матеши и из толпы гостей отзывается низкий голос растроганного Михи «да, да, да».
Весело играют на хорах музыканты, из костела валом валят зеваки и, приплясывая, выходят гости.
Власи ведет Матешу, вслед им звучит музыка, а перед костелом их встречают другие музыканты. Это цыганский голова Бурга со своим оркестром: загородив дорогу, грянули и они. А у общинного дома поджидают пятеро верховых со старинными саблями и пылающими факелами.
Подлетают ближе, саблями размахивают, кричат что-то неразборчивое — выкуп требуют от жениха. Остался этот обычай в память о турецком владычестве. Тогда, сто лет назад, в десяти часах езды отсюда в Надьканиже развевался зеленый флаг и сверкал полумесяц канижского пашалыка, а турки учиняли в наших полях набеги и в Мурском округе на свадьбах от гостей выкуп требовали.
Жених дает парням по золотому, тут подходят стрелки с «жупаном» и требуют на порох. Получают свое и эти.
Тут выходит старуха Григорова, бабка-повитуха, и трижды обходит вокруг, пританцовывая, чтобы дети у них родились, а парни палят из ружей и пистолетов, аж уши закладывает, чтобы дети были сильные, красивые и смелые.
Цыгане и деревенские музыканты играют разом, и все шествие с плясками выходит за околицу. Разве не в селе будет свадьба? Нет. Свадебный стол накрыт у Матео Лучика, там Миха поклялся, что выдаст Матешу за Сочибабика, так пусть и гулянье там будет, коли сдержал он свое слово.
Половина села приглашена на свадьбу, Матео Лучик встречаёт гостей уже на полдороге, а с ним еще один цыганский оркестр с хорватского берега.
И вот уже играют три оркестра, конец дороге — они у Матео.
До чего толково он все устроил, длинные, покрытые белыми скатертями столы стоят на зеленом лугу, в тени деревьев помурянского леса. На опушке леса кругом костры разложены и сырой хворост заготовлен, чтобы к вечеру комаров дымом разгонять.
Такого свадебного застолья в Мурской округе давненько не бывало.
Два жареных вола дожидаются, чтобы их разрезали. Кур уже съедено не один десяток, и четыре оленьих окорока из-за Дравы пришлись по вкусу и гостям и музыкантам. Жареные шницели из дроф и мягкие кукурузные лепешки, помазанные абрикосовым повидлом. Блюда печеные, жареные, тушеные. И вино красное, столько его пьется, что хоть литр разлей — никто и не заметит, вот сколько вина.
Слышны песни, играет музыка, трава затоптана — танцуют чардаш.
Миха подпрыгивает в танце, плачет, смеется. Плачет и пляшет Стражба.
Ну, а как там Къелин, Опатрник, Льеков, Кашица, Растик, Крумовик и другие: священник, учитель Вовик, нотариус Палим Врашень? Едят, пьют, пояса распустили, толкуют меж собой, все на равных.
Что же касается Матео Лучика, то он как раз ведет у перевоза беседу с четырьмя странниками.
— В Вара жди не кой тюрьме, — начинает один из них, голова их и предводитель, — рассказывал нам старый бродяга, брат наш, что по Междумурью хорошо странствовать и что крестьяне тут, мол, дочерей своих в жены обещают, как обещал ему один, Миха какой-то. А старик тот в тюрьме занемог, вот и говорит нам: помру я, братцы, не видать мне больше Муры, а вы ступайте туда, найдите Миху и передайте ему поклон от старика бродяги, с которым он пил вино из кувшина «напейся-не облейся» и которому дочку посулил, в чем и поклялся…
Матео Лучик качает головой и отвечает им:
— Братцы, золотые мои, нехорошо про это Михе напоминать, выпил он лишнего и согрешил, лучше молчите, братцы, про это. Впрочем, в добрый час вы пришли. Свадьбу тут справляют. Поешьте с нами, попейте, о путях-дорогах расскажите, а про это дело помалкивайте, коли вы христиане.
Вот как случилось, что не передали бродяги Михе наказ старика странника. Пили, ели, напились-наелись, как и все гости, кроме Матешй, Сочибабика, пана священника и нотариуса Палима…
А когда возвращались ночью в село и вел Сочибабик Матешу к себе в дом, только один пьяный цыган играл им по дороге, остальные разбрелись кто куда, какие пропали, какие улеглись спать по разным местам, — кто на меже, кто в лесу помурянском, а кто и под столом успокоился, где валялись кости оленей, дроф, куриц и волов… и где пролитое вино постепенно окрашивало землю в красный цвет, будто случилось там большое побоище, которого вопреки всем обычаям, к счастью, не произошло.
На другой день сидел Матео Лучик у перевоза и подсчитывал, какую прибыль получил он от клятвы Михи Гамо. Считал, считал, а сам блаженно улыбался, потому что сбывался потихоньку давний его сон: накопить побольше деньжат и уехать отсюда в родные места, над Которской бухтой, — ведь он родом из Далмации.
Купит он себе там маленькую «kuću», заведет хозяйство, будет на скалы и на море в Которской бухте смотреть, вспоминать о годах, что прожил здесь, на Муре, в корчме у перевоза, смеяться над нечистой силой и чувствовать на лице след того единственного поцелуя Матеши, при мыслях о котором у него, старика, трепещет сердце…
Я был принят в редакцию журнала «Мир животных», владелец которого содержал большую псарню. И хотя по части собак у нас имелся редактор-специалист и сам владелец был крупным знатоком, известным кинологом, совершенно естественно было и мое желание запастись серьезными знаниями относительно этих благородных друзей человека.
Я проштудировал целую кучу книг по кинологии, так что даже начал тявкать во сне, и представьте себе, во всем разобрался. До сей поры я слабо представлял, чем «дакс» отличается от «барсучки». И вот вам пожалуйста! Не прошло и недели, а я уже знал, что «дакс» и «барсучка» означает одно и то же — то бишь таксу.
Итак, во всеоружии, как мне казалось, специальных знаний, я явился в редакцию, уселся за редакционный стол и стал с ужасом ожидать, что же будет дальше.
Подошел главный редактор, потрепал меня по плечу и сказал:
— Напишите в следующий номер статью о китайских пинчерах…
Сперва меня бросило в жар, затем в холод, и, перебирая на полках солидные монографии, я трясся сильнее осинового листочка. Вместо китайских пинчеров мне начали мерещиться по стенам китайцы. Наконец я наткнулся на труд Вацлава Фукса «Все породы собак в описаниях и картинках» и, вытаращив глаза, просидел над ней три часа, после чего в отчаянии решил сходить пообедать. На улице у входа в «Мир животных» мне встретилась дама, тащившая за собой пса. Ах, что это была за собака! Сидя над листками бумаги, я тщетно пытался придумать хотя бы одну фразу для заказанной статьи, но при виде этой собаки понял, что смог бы написать целую книгу. Мной овладело неодолимое желание стать владельцем замечательной собаки, поскольку было ясно, что без практического опыта я останусь полным олухом в области кинологии, к тому же порода этой собаки представлялась мне какой-то универсальной. А дама, едва заметив, с каким вожделением я смотрю на ее собаку, сразу запричитала:
— Бедный песик! Вы посмотрите, что за красавец, но все же нам придется расстаться. На днях я поступаю на службу и уезжаю, а с собой взять его не могу. Вот и иду в редакцию «Мира животных», может быть, там кто-нибудь возьмет. Нет, я не продаю, боже упаси! Мне бы такое и в голову не пришло! Ведь это все равно что собственное дитя продать. Доверить воспитание — это другое дело. Он ведь такой красивый, вы полюбуйтесь, до чего хорош!
Да, пес был просто великолепен. Это я отметил сразу. Немного напоминал не то элитного скайтерьера, не то гигантского пинчера. И те и другие отличаются торчащими, аккуратно подрезанными ушами и коротким, обрубленным хвостом. Но этот был, по моему убеждению, красивее и тех и других. Хвост у него был как у пойнтера, одно ухо загибалось крючком, наподобие ушей шотландских овчарок — колли. Другое ухо торчало, как у карликового французского бульдога, а голова навевала воспоминания о неудачном представителе породы пуделей. Что же касается туловища, то оно было, на мой взгляд, само совершенство. По туловищу пес являл собой помесь фокстерьера со спаниелем.
Короче говоря, экземпляр был настолько замечательный, что мог послужить для меня пособием по изучению существующих собачьих пород.
— Сударыня, — сказал я, — я мог бы порекомендовать вам порядочного человека, который оценил бы достоинства вашего пса. Этот человек — я. Подарите мне собаку.
— Она ваша, — подозрительно быстро согласилась дама.
Каждый поймет, сколь счастливым для меня было это мгновение, воспоминания о котором я буду хранить до конца дней.
— Сейчас я сниму нижнюю юбку, — продолжала дама, — она, правда, не первой свежести, но, надеюсь, это вас не смутит. Собаке надо оставить какую-нибудь мою вещь, чтобы она к вам привыкла.
Ситуация создавалась щекотливая. Не хватало еще, чтобы она начала раздеваться посреди дороги! Дама уже готова была осуществить свое намерение, однако я, руководствуясь соображениями нравственности, заявил, что сойдет и носовой платок. Правда, платок у нее оказался один, и вдобавок она страдала насморком. Сейчас и я по ее милости хожу с насморком, но это еще не самое большое несчастье, постигшее меня в истории с этой великолепной собакой. Я дал псу обнюхать мокрый платок хозяйки и спрятал его в карман, а ей из чувства сострадания отдал свой, за который в свое время заплатил какую-то ерунду вроде тридцати геллеров, что, несомненно, было весьма незначительной компенсацией за столь роскошное приобретение.
Напоследок дама записала мой адрес, якобы для того, чтобы как-нибудь заехать проведать собаку, и добавила, что мне неплохо было бы запомнить пять адресов, или же записать их на случай, если пес от меня сбежит, а это, заметила она, не исключено. В этом случае найти его можно будет в Вршовицах у пани Камилы, Баракова улица, дом 14, или в Дейвицах у сапожника Книжки. Он может сбежать в Карлин на Виткову улицу к колбаснику. Если его и там не окажется, то тогда он наверняка будет у пани Зазворковой в кондитерской на Вацлавской площади. Однако вполне вероятно, что он сбежит на Подол, на Шварценбергский проспект, мануфактура пани Моучковой. Сама дама и есть пани Камила из Вршовиц, а все остальные из разных концов Праги — ее родственники, к которым она ходила в гости с собакой. У всех этих родственников на Подоле, в Карлине, в Дейвицах и на Вацлавской площади есть дети, а собачка так любит детей, что до обеда, например, играет с ними в Дейвицах, а после обеда — в Карлине. Так что расстраиваться по этому поводу совершенно незачем, уж где-нибудь пса я найду непременно. На этом описание маршрутов его странных прогулок закончилось, и я попытался по зубам определить возраст собаки. Дама сказала, что она не кусается, и это оказалось святой правдой. Зубов у моей собачки не было вовсе. Дама объяснила, что зубы псу выбили стулом во время драки на престольном празднике. В этой связи чрезвычайно актуальным стал вопрос о его рационе. Оказалось, что по воскресеньям он ест фарш из вареного мяса и манную кашу, в понедельник — гороховое пюре с мелко нарезанными копченостями, во вторник — колбасу из рубленой свинины с ливером, в среду — картофельные галушки, в четверг — пшенную кашу с корицей и сахаром, в пятницу — молочный пудинг, а в субботу — кровяную колбасу с картофельным пюре. И будьте внимательны, во вторник и в субботу не забудьте вынуть из колбасы деревянные палочки. Что же касается галушек, то в них ни в коем случае нельзя класть ни комбижир, ни маргарин, а исключительно сливочное масло. Мне были даны адреса фирм, имеющих лаборатории по исследованию пищевых продуктов, где можно купить апробированную высококачественную манку. Да, вот что еще! Обратите внимание на картофель для галушек. Сами понимаете, что подмороженный картофель тут не годится. Затем она дала мне рецепт приготовления горохового пюре и порекомендовала двух колбасников, у одного из которых следовало покупать кровяную колбасу, а у другого — колбасу из рубленой свинины с ливером.
Так мы дошли до трамвайной остановки. Дама погрозила псу пальцем:
— Слушайся, разбойник!
И вскочила в трамвай так быстро, что в потоке ее слов я даже не успел вставить вопрос, как же, собственно говоря, зовут это чудовище.
Теперь-то я называю его чудовищем, и вы сами увидите, что за все его проделки, за то, что друзей он превратил в моих заклятых врагов, за то, что многих дорогих мне людей он довел до тюрьмы, он не заслуживает другого названиями даже более того: «чудовище» еще слишком мягкое выражение. А ведь до чего невинно он выглядел!
Когда мы остались наедине, он поплелся за мной, словно я уже лет десять был его хозяином. Непохоже было, что перемена владельца как-то на него подействовала.
Он имел вид подкидыша, которого волокут на поводке, смотрел вокруг с выражением полной апатии и лишь изредка останавливался, чтобы у стены дома совершить обряд, согласно общепринятым нормам собачьего поведения. Я не сразу заметил, что он проделывал это слишком часто и при этом явно старался испортить выставленные на лотках перед магазинами продукты. Теперь-то я понимаю, что его действия были направлены на то, чтобы мне поскорее опостылеть. Но тогда я тащил его дальше в радостной уверенности, что моя замечательная собака будет у всех вызывать только зависть. Так мы и шествовали по Праге, когда останавливался он — замирал и я. На мосту он задержался у брюк сборщика пошлины за переход. Секунды ему оказалось достаточно. Смутившись, когда его обозвали свиньей, я потащил пса в кафе «Тумовка», намереваясь похвастаться своим приобретением и внести изменение в его меню, предложив рогалик, смоченный в кофе. Из кафе меня вежливо, но настойчиво попросили, и как можно быстрее, поскольку в общественные места вход с собаками запрещен, не говоря о том, что у моего пса, дескать, слишком разбойничий вид.
Сгорая от стыда, я потащил его дальше и в ближайшей лавке купил ему колбасы. Чудовище только взглянуло на вывеску и, честное слово, не вру, колбасу жрать не стало. Оно не увидело на вывеске слова «Хмель». А жрал этот чертов негодяй колбасу только от Хмеля!
Однако тогда меня умилила проницательность собаки, и я зашагал дальше, заботясь лишь о том, чтобы она не входила в соприкосновение с брюками прохожих. Моим главным намерением было похвастаться псом перед своими знакомыми в редакции одной известной политической газеты, которые сомневались в моей способности быстро найти общий язык с собаками.
Короче говоря, доставил я его в редакцию и убедился, что политические обозреватели разбираются в собаках еще меньше, чем в политике. Все они решили, что перед ними немецкая овчарка. Наибольшее восхищение выказал доктор Пулпан. Пес с такой доверчивостью ответил на его восторги, что Пулпан необыкновенно проникновенным голосом принялся упрашивать меня отдать ему это животное. И что бы вы думали я сделал в приливе великодушия? Подарил пса. Но поскольку я не знал его имени, то мы выбрали ему кличку из книги Вацлава Фукса «Все породы собак в описаниях и картинках»: Ами, Амик, Амидор, Амичек, Афик, Вабика, Бабка, Бенда, Бика, Балабан, Блекта, Бобечек, Брблоун, Бундаш и так далее до Цыгана. Но и без клички он выглядел как философ из «Богемы» Мюрже.
В конце концов, какая разница — у меня будет собака или у моего друга Пулпана? Его невеста обожает животных. Заимев столь роскошного пса, Пулпан заслужит еще большее расположение невесты. И почему бы мне, собственно, не избавиться от такой великолепной собаки? Конечно, она и вправду красива, однако есть у нее кое-какие странности. Ее проделку со сборщиком платы на мосту не отнесешь к разряду красивых поступков. А взять ее привычки! Страсть к детям из разных концов Праги и ее окрестностей или это ее изысканное меню! Я и уступил пса Пулпану. Оставив адреса всех родственников прежней хозяйки и рассказав, чем его кормить, я ушел, распираемый сознанием собственной щедрости. Давно я никому ничего не дарил!
Шагать по улице было легко и приятно: во-первых, не надо было тащить за собой косматое существо, а во-вторых, приятно сознавать, что ты совершил добрый поступок. Домой я вернулся поздней ночью и узнал о событиях, от которых волосы у меня поднялись дыбом.
Под вечер к моей матери зашла какая-то дама, которая привела собаку и утверждала, что эта собака моя и что она от меня сбежала. Мать ничего не поняла, так как даже представить себе не могла, чтобы я оказался таким идиотом (ее собственные слова) и невесть от кого приволок к себе в дом этакую беззубую образину.
Началась перебранка. Дама сказала, что, во-первых, она не кто попало, а вдова, и сын ее уже три года на военной службе, а собака эта вовсе не беззубая образина, а очень порядочная собака. Обо мне она отозвалась, как о сущем ангеле, который прекрасно разбирается в собаках, особенно в таких красивых. В конце концов дама объявила, что она не уйдет из дому, пока я не приду и не заберу своего пса. Выдворенная с помощью соседки за дверь, она пригрозила подать в суд за оскорбление личности, что впоследствии и сделала. Моя мать на старости лет оказалась под судом!
Дама зашла к привратнице, где два часа распространялась о грубости моих домочадцев и о том, какой я ангел. Дело кончилось тем, что привратница обещала покараулить пса до моего прихода. Но тут же уступила его за крону молодой даме с первого этажа, которой пес безумно понравился.
На другой день я с утра ушел в редакцию, и, едва сел за стол, раздался телефонный звонок. Подняв трубку, я услышал голос Пулпана:
— Алло, алло, дорогой мой, ты представляешь! Собака сбежала от меня вчера под вечер, и я просто ума не приложу, что делать. Я же подарил его своей невесте, он ей страшно понравился, она сказала, что он просто душка. Я обежал пол-Праги и окрестностей, и наконец в Вршовицах у пани Камилы мне сказали, что пес у тебя, его вернет тебе привратница. Прошу, будь так добр, разреши мне забрать его сегодня вечером.
— Алло, — ответил я, — буду очень рад, заходи, или я сам тебе его приведу.
Вечером я зашел к той молодой даме с первого этажа и без лишних разговоров забрал собаку. Она ни за что не хотела отдавать, утверждая, что купила его у привратницы. Взамен этого ужасного пса я пообещал ей маленького тойтерьера. На мое счастье, мужа ее не оказалось дома. Я отвел пса к Пулпану, а возвратившись домой, встретился на лестнице с мужем той молодой дамы. Завидев меня, он раскричался, будто я украл у него собаку, которую он уже продал за десять крон мастеру на фабрике. Тому, видите ли, хочется именно такую лохматую и смешную. Так что вечером, хочешь не хочешь, чтоб я привел собаку, поскольку из десяти крон задатка три он уже пропил, что-то отдал сюда, что-то туда, короче говоря, пса нет — его я украл, десяти крон тоже нет, авторитет его перед мастером подорван, и будет просто смешно, если после всего этого он не надает мне по морде. Исполнить свое намерение ему не удалось, но шуму было много. Я заперся у себя в квартире, а негодующий храбрец через час вернулся с тем самым мастером, на вид вполне приличным человеком, так что я даже впустил его в квартиру. Но когда он палкой проломил столешницу кухонного стола, мы поняли, что приятная наружность и благородное поведение на лестнице были обманчивы. С помощью брата я вытолкал его за дверь.
Нас замучили жалобами. От невесты Пулпана пес убегал уже раз пятьдесят, несчастная постоянно занимается розысками собаки, и обращать внимание на моего приятеля у нее просто нет времени.
Ужасная собака слоняется по окрестностям: утром она в Дейвицах, вечером на Подоле, а в обед — в Карлине.
Мою семью и меня ожидают судебные тяжбы. Пулпан на меня разозлился, поскольку из-за этого пса в его отношениях с невестой появился холодок. Друзья избегают меня, ибо обо мне пошли слухи, что я всем преподношу в подарок собаку, которая доводит хозяина до преступления и разрушает как семейное счастье, так и все иные виды благополучия…
Наместник хорватского бана сидел в кабинете за своим столом и доверительно наставлял земского комиссара:
— Правительство нашего бана, барона Рауха, весьма непопулярно. И было бы недурно, если б мы сие попытались исправить. Как вы считаете — не повесить ли нам для этой цели пятьдесят человек?
— Что ж, — снисходительно отвечал хорватский земский комиссар, — дело не в количестве.
— Вижу, доброе у вас сердце, милый комиссар. Барон Раух обожает таких людей. Что же касается меня, я б распорядился повесить пятьдесят семь. Что вы на это скажете?
— Скажу, ваше превосходительство, что это не имеет значения: пятьдесят семь или пятьдесят восемь. Меня это не трогает. Я чиновник. И слава богу — хороший чиновник. Повесить так повесить, расстрелять так расстрелять. А велит закон утопить — и утопим, прикажут на кол сажать — посажу и на кол. Даст мне указание начальство зарезаться — и зарежусь. Да если бы наш светлейший бан повелел: «Kérem semit inni» — хватит тебе пить — и не буду больше пить, так и умру за родину от жажды. Вот я какой чиновник. И за королевство, за Венгрию как за свое отечество этими вот голыми руками удавлю любого изменника. Бог свидетель, ваше превосходительство. По высочайшему распоряжению…
Наместник бана улыбнулся:
— Этого не требуется, дорогой друг. Главное, как я уже говорил, снискать доверие народа к правительству нашего светлейшего бана Рауха… А это можно сделать, лишь организовав процесс против государственных изменников. Но за печкой или в собственном брюхе их не отыскать. А надо найти. Терпение и труд все перетрут.
Барону Рауху нужно закусить изменниками. Мы их ему состряпаем. Из сахара их не слепишь, оглядимся вокруг себя. Куда это годится, если среди такого обилия людей в Хорватии не найдется 57 изменников! Хвать здесь, хвать там, глянь, и отыскалась хотя бы курительная трубка с надписью. Порядок. Вот тебе и изменник, который курил эту трубку. А кто ему сделал надпись на трубке? Снова — хвать, и берешь фабриканта трубок и торговца, у которого владелец трубки покупал табак. А вдруг еще — тот первый за табачком сам не ходил, посылал кого-то. Снова — хвать, и еще один «hazaáruló» — изменник. Господи, а да кто же торчит в мире, будто гвоздь на ровном месте? У всех арестованных родственники. И тех тоже перехватать.
Так-то вот — здесь схватишь, там, наконец и наткнешься на кого-либо, кто и признается, и присягнет в чем угодно, за что ему заплатишь. Вот тебе и свидетель. Что? И подсудимые рвутся присягнуть? Отечески их пожуришь, от подсудимых присяги не требуется, для этого у нас есть свидетели. А когда всем подследственным пришьешь государственную измену, это же колоссальный процесс, и в Хорватии установится покой. Как говорят, цель оправдывает средства, дорогой друг. А можно поступить и иначе. Берешь какого-нибудь мерзавца, и пусть выбирает: сидеть или же под присягой сознаваться во всем, что ему подскажешь. Такому прохвосту цены нет, он всегда готов послужить властям. В награду можно пожаловать ему и дворянство. Порой правительство оказывается в такой щекотливой ситуации, когда не знаешь, что и предпринять, и такой вот послушный мерзавец окажется желаннее манны небесной. А если он к тому же умеет и писать, совсем хорошо. Издаст подстрекательскую брошюру. Это, кстати, не моя идея, самого бана. Но мне она очень нравится. Если вышеупомянутый тип неграмотен, придется написать за. него. Мало ли в земском управлении чиновников, кропавших стишки в юности! Чиновник сделает лучше не надо, мерзавец под его писаниной подпишется — и прекрасно. Ниточка потянулась. Подстрекательская брошюра привлечет внимание правительственных кругов. Автора можно вызвать к бану. Бан похлопает его по плечу и подаст руку, чтобы тут же пойти ее вымыть. Грязная тварь, но интересы отчизны… Главное, чтобы в брошюре приводились имена людей, которые еще живы: мертвеца не повесишь и в тюрьму не заткнешь. А теперь снова, как я уже говорил. Прием тот же самый. Хвать здесь, хвать там. И суд следует подготовить, ему придется судить невиновных людей за государственную измену. Приговор выносится по ходу следствия. А как вы думаете, что на все это скажет Европа, дорогой комиссар?
— А нам на общественное мнение… — отвечал земский комиссар.
— Как это вы хорошо сказали, — похвалил наместник бана. — Значит, вперед. А прочее придет само по себе.
Ваше превосходительство!
Негодяя, согласного выполнить все наши пожелания, нашел. Зовут его Настич. Пообещал ему дворянское звание, прочное положение в обществе и деньги. Брошюру он напишет сам.
Дорогой друг!
Я только что переговорил с нашим другом Настичем. Ассигновал ему 30 000, чтобы он напечатал брошюру собственным изданием. Прилагаю список особ, у коих следует найти подозрительные материалы. Необходимы десять человек, способных дать лжесвидетельства под присягой. Все расходы беру на себя.
У первого лица: перочинный ножик с красной рукояткой, белая рубашка, особенно подозрительно, что у обвиняемого синие глаза, так как в совокупности получается трехцветный славянский флаг.
У второго лица: кувшин с надписью на сербском языке.
У третьего лица: ничего не было найдено, что вдвойне подозрительно, ибо свидетельствует о нечистой совести вышеупомянутого обвиняемого, оказавшегося столь опытным преступником, что успел уничтожить все следы преступных связей.
У четвертого найден альбом с открытками, и среди них — две из Белграда. Ввиду того что подписи отправителей неразборчивы, можно сделать вывод, что сербские круги были хорошо информированы о том, что корреспонденция носит антидинастический характер.
У пятого лица ничего не найдено. Это еще подозрительнее, чем у третьего лица, так как в данном случае полиция действовала наверняка.
Шестое лицо оказалось не в состоянии объяснить то обстоятельство, что когда-то распевало сербскую народную песню. Поскольку у него также ничего не было найдено, относиться к нему следует так же, как к обвиняемым второму и пятому.
У шестого лица обнаружены носки, приобретенные в Земуне. Учитывая, что Земун расположен на другом берегу, как раз против Белграда, нельзя не согласиться с тем, что покупкой этих носков пять лет тому назад он хотел застраховаться на всякий случай, если придется объяснять свои связи с Сербией и с сербскими кругами.
Седьмое лицо тщательно скрыло все, что могло бы навести на подозрение в государственной измене. Доказательством сего является то, что при внезапно проведенном обыске у обвиняемого также ничего не было найдено.
Восьмое лицо подвергнуто предварительному заключению, так как имеет отчима, который числится под номером пять и у которого ничего не было найдено. Существует обоснованное подозрение в том, что оба они состоят между собой в преступном сговоре, разыгрывая из себя невинных.
У девятого лица найден сборник сербских песен.
Десятое лицо имеет список членов «Сокола».
У лиц 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20 и 21-го обнаружены членские книжки «Сокола».
У лиц 22, 23, 24, 25 и 26-го членские книжки «Сокола» не обнаружены. Это вызывает тем вящее подозрение, что вышеупомянутые лица превосходно знали о существовании «Сокола», этого антиправительственного общества, и не вступали в него единственно потому, что надеялись утаить от надлежащих органов свое преступное поведение. Поэтому правительство полагает, что обвиняемые вполне сознавали антиправительственный характер своего поведения.
У лиц 27, 28, 29, 30 и по 35-е найдены гантели. По мнению правительства, гантели безусловно были приобретены обвиняемыми с целью специальными упражнениями укрепить мускулатуру и оказывать энергичное сопротивление правительственным органам. Тем самым они совершили преступный акт противодействия властям, включающий все признаки государственной измены.
У лиц с 35 и по 50-е включительно найдены различные документы, свидетельствующие о связях обвиняемых с сербскими кругами. Главным доказательством является их религия — та же самая, что и у сербов в королевстве Сербия.
Лицо пятьдесят первое внезапно умерло, находясь в предварительном заключении, что свидетельствует о стремлении любой ценой избежать справедливого приговора.
У лиц с 52 по 57-е найдены сербские газеты. Ввиду того что правительственные хорватские газеты найдены у них не были, очевидно, что им вполне хватило сербских газет, чем подтверждается обвинение их в государственной измене.
Председатель суда, обращаясь к первому обвиняемому:
— Вам знакома эта шляпа?
— Да.
— А помните ли вы, когда в последний раз вы надевали ее на голову?
— Нет, не помню.
Председатель предлагает это запротоколировать.
Прокурор:
— Значит, вам неизвестно, что эту шляпу вам одолжил обвиняемый доктор Медакович?
— Не помню.
Председатель, повысив голос:
— Однако если так же, как вы не знаете, кто вам одолжил шляпу, вы ничего не захотите знать и о государственной измене…
Боюсь за себя, раз уж вот-вот начнется процесс в Загребе, Дело в том, что у меня есть красный носовой платок, в моей кухне стоит белый шкаф, а весной небо станет совсем синим. В совокупности это дает цвета антиправительственного славянского флага.
Это был юный император, в его груди билось доброе сердце, и он любил предания о ратных подвигах предков. Был он бог весть уже какой в роду. Его венценосные предки сожгли в общей сложности более тысячи городов, опустошили тысячи вражеских деревень, их армии истребили тысячи тысяч вражеских воинов и из столетия в столетие со славой возвращались в свое великое отечество, где их встречали победными песнями и колокольным звоном всех церквей империи, ибо страна была благочестива, а население и победное воинство — добрые христиане. Потому-то бог умножал их силы во всех предприятиях, а все враги империи бледнели и тряслись перед храбрым войском этой славной династии, ибо оно не давало им пощады.
Новому императору было четырнадцать лет, когда он вступил на престол. Его юная душа была полна благих намерений, он затеял разные реформы, а в один прекрасный день, пробудясь поутру и будучи умыт, одет и причесан, вызвал придворного повара и сказал ему в присутствии министров внутренних и иностранных дел, военного министра и министра сельского хозяйства и культов:
— Милый граф и придворный повар! Учителя мне рассказывали, что не все мои подданные едят паштеты, есть такие, кто по бедности ест кошек. Милый граф и придворный повар, назначаю вас отныне также министром-наместником любой из моих провинций, выберите ее сами, но сегодня к обеду я хочу кошку.
Придворный повар обнял колени великодушного юного монарха.
— Это невозможно, ваше величество. Помилуйте, ваше величество, кошек за высочайшим столом не едят.
Юный венценосец улыбнулся и ласково промолвил:
— Разумеется, не едят, это мне прекрасно известно, но я знаю, что кошек едят бедняки. А сердце велит мне быть отцом неимущих, по примеру моих славных предков. Блаженной памяти дедушка собственноручно взял серп и на глазах у сельчан нажал травы для двух кроликов. Мой венценосный отец в доме бедного сапожника собственноручно забил в башмак два деревянных гвоздика. Богатырь прадедушка лично вытащил ведро воды из колодца. Как же мне не любить бедняков, если все мои предки показали, что они уважают тяжелый труд бедного люда? А посему заявляю, что воля моя, воля владыки и абсолютного монарха непреклонна. Хочу к обеду кошку, и баста. Можете идти.
Когда юный император остался один в своем покое, сердце его возликовало. Из окна своего дворца он смотрел на столицу империи, что темнела внизу. Там, в этом море каменных домов живет много бедных людей, которые, как рассказывали монарху учителя, едят кошек и прочую гадость, что является отличительным признаком бедноты. А он, славный и властительный монарх, склонится к ним и умерит их нищету, потому что и у него будет на обед кошка. Это станет началом реформ, которые нужно провести, чтобы по всему свету разнеслась молва о его доброте.
Тут распахнулись двери и вошла заплаканная вдовствующая императрица.
— Венценосный сын мой, — всхлипнула она, упав в кресло. — Вы хотите на обед кошку? Сын мой, это ваше непреклонное желание?
Юный монарх кивнул.
— Хочу и буду, — торжественно произнес он. — Ибо склоню сердце свое к бедному люду. Вспомните, матушка вдовствующая императрица, наших предков. Моя высочайшая прабабушка однажды взяла иглу и нитки и пришила пуговицу к штанам нищего бродяги. Моя достославная бабушка выстирала носовой платок бедного каменотеса, а вы, моя венценосная мать, однажды собственноручно наполнили чашу вином и подали ее церемониймейстеру, доказав, что не гнушаетесь никакой работой. Итак, наша славная история говорит нашим сердцам о том, что императрицы никогда не стыдились труда, пусть самого тяжелого, чтобы доказать, что беднота может найти в них заступниц. Посему сегодня я пообедаю жареной кошкой, такова моя монаршая воля. Не плачьте, венценосная мать, это — начало реформ. Я буду передовым монархом и отцом бедняков.
Когда вдовствующая императрица удалилась, явился церемониймейстер и припал к коленям юного императора.
— Ваше величество! — молвил он. — Соизвольте выглянуть в окно.
Внизу во дворе было черно от императорских советников, придворных дам и прочих придворных.
— Всем им сделалось дурно, когда его сиятельство граф, придворный повар и министр-наместник, распорядился послать за хорошей кошкой, — сказал церемониймейстер. — И все они умоляют ваше величество всемилостивейше разрешить им не смотреть на то, как вы, ваше величество, будете высочайше вкушать кошку. Я со своей стороны покорнейше умоляю ваше величество отказаться от своего намерения.
Возмущенный этой дерзостью, юный монарх в гневе топнул ногой и воскликнул:
— Требую к обеду кошку в сметанном соусе!
— Ваше величество!
Юный монарх повернулся к нему спиной.
Подавленный церемониймейстер ушел, чтобы подать в отставку, а император вызвал министра внутренних дел.
— Любезный министр, — мудро сказал он, покачиваясь в кресле. — С тех пор как я взошел на трон, я часто размышляю о неравенстве людей. Мои учителя привили мне добрые принципы. Люди бывают богатые и бедные. Бедные едят кошек. Богатые и власть имущие кошек не едят. Бедные, кроме того, едят лапшу… Поэтому я хочу иметь к обеду кошку в сметане и с лапшой. Вызовите мне придворного повара.
Когда явился граф, повар и его сиятельство министр-наместник в одном лице, юный монарх сказал ему:
— Бедные люди едят кошек, а богатые и власть имущие кошек не едят. Я провожу реформы. Бедные люди едят лапшу. Подайте мне сегодня к обеду кошку в сметане и с лапшой.
Потом он велел вызвать министра внутренних дел и сказал:
— Я хочу, чтобы об этом было написано в газетах. Завтра подайте мне все газеты. Я слышал от учителей, что в моей империи выходят газеты. С завтрашнего дня желаю читать сообщения о моем правлении и моих реформах.
— Кстати, — обратился он к придворному повару, — к обеду пригласите моих министров. А на случай, чтобы меня не обманули с этой кошкой, я сам буду присутствовать при ее приготовлении.
Спускаясь по лестнице в дворцовую кухню, благородный юный император встретил военного министра и весело сказал ему:
— Любезный министр, передовой монарх стремится сгладить неравенство людей, поэтому у нас сегодня на обед будет кошка, поскольку бедные люди едят кошек, а богатые и власть имущие не едят… Вы тоже приглашены к моему столу. Завтра об этом напишут все газеты, а я отныне начинаю реформы. Я император и хочу съесть кошку…
Немного погодя юного монарха отвезли в закрытой карете в старый замок, где он был изолирован до конца дней своих, как впавший в кретинизм. И все из-за того, что он был император и пожелал на обед жареную кошку…
Когда я начал учиться на продавца москательных и аптекарских товаров, в первый же день знакомства с новой профессией мой хозяин пан Колошка пригласил меня в свою контору, — как он называл закуток, отгороженный от лавки деревянной перегородкой.
Пан Колошка, пожилой человек с густой растительностью на лице, такого небольшого росточка, что я, пятнадцатилетний парень, был выше него на голову, уселся возле письменного стола на стул и, не сводя с меня маленьких колючих глазок, заговорил:
— Итак, с сегодняшнего дня вы мой новый практикант и потому извольте выслушать со всем вниманием мои слова и постарайтесь следовать им в течение всей жизни. Вам, наверное, известна пословица «Добрый совет дороже золота». Так вот, навострите уши и слушайте, что я говорю, Ваша новая профессия не из легких. Еще недавно вы учились в школе и единственной вашей заботой было вызубрить что-нибудь наизусть. Но кроме латыни, которую вы как гимназист четвертого класса, полагаю, немного знаете, продавцу аптекарских товаров больше ничего не пригодится. В лавке вас не спросят, когда правил тот или иной король или, скажем, что такое геометрия и тому подобное. В лавке никого не интересует, как далеко от нас до какой-нибудь звезды, никому не интересно и то, через «и» или через «ы» пишется цыпленок. В лавку приходит покупатель, и ему безразлично, правильно вы говорите по-чешски или нет, и вы к нему с этим тоже не приставайте, вполне достаточно понять, что́ ему нужно, и обслужить как положено. В лавке надо уметь считать и не просчитываться. Нужно все прикинуть. Вот это и есть торговля. Вы человек молодой и должны учиться на живом примере, а не по книжкам, как в школе. Когда появится покупатель, выслушайте его и, пожелай он хоть луну с неба, вскарабкайтесь на небо и достаньте ему луну. А после думайте о покупателе что угодно, но только про себя. Торговец, запомните, живет за счет покупателей. Если кто заходит в лавку, вы должны кричать: «Низко кланяюсь, милостивый государь! Целую ручку, сударыня! Мое почтение, барышня!» И оставаться вежливым, даже когда покупатель уходит, ничего не купив. Отпуская товар — правда, до этого дело дойдет не так скоро, но запомните наперед — вам следует говорить: «Что угодно, чем могу служить» и тому подобное, и суетиться, поворачиваться, быть расторопным и никогда не обсчитывать. Если на складе чего-то нет, предложите другой товар, главное — не упустить покупателя. Всучите ему, раз уж он зашел, что попало: нужна ему, к примеру, зубная щетка — подсуньте зубной порошок, а если нужен зубной порошок — подсуньте зубную щетку и убеждайте, что это можно купить только по случаю. Врите все, что взбредет на ум, со временем вы этому обучитесь, но, понятное дело, врать можно только покупателю, а не мне. Я для вас как отец родной, а если я иной раз и обругаю — не перечьте, потому что я вспыльчив. Мои приказания следует выполнять незамедлительно. У меня все должно идти, как в армии. Вы обязаны быть честным, — думаю, это можно не объяснять, — не имеете права лакомиться сладостями, разбивать что-то. Вы обязаны работать, вам это только на пользу. Все это я говорю по-отечески. По утрам будете приходить ко мне домой за шкатулкой с ключами, потом пойдете в лавку. Придет приказчик, вы с ним отопрете лавку, вывесите ангелочка, вернетесь в лавку, вытрете пыль, чтоб везде было чисто, а я приду в восемь часов и отдам распоряжения. В десять утра будете приходить ко мне в контору, получите деньги, купите мне кружку пива, две булки и сардинку. В час дня можете пойти пообедать, вернетесь в два. В четыре часа зайдете ко мне в контору, получите деньги и сходите в кофейню за кофе.
Запомните — чтоб сливок было побольше. В восемь часов снимаете ангелочка и вместе с посыльным закрываете лавку. Ключ кладете в шкатулку, приказчик шкатулку запирает, ключ берет себе, а вы приносите шкатулку с ключом от лавки ко мне домой. Раз в полмесяца разрешаю вам с десяти до одиннадцати ходить в костел. И главное — слушать меня, а не других в лавке. Сегодня будете протирать бутылки и банки, пока все. Протирая, приглядывайтесь к надписям по-латыни и по-чешски и примечайте, где что находится, так понемногу всему и научитесь. Запомните все это хорошенько и ступайте!
Я вышел из конторы в смятении. Все наставления в моей голове перемешались, а когда я подошел к прилавку, приказчик Таубен сказал:
— Ну что, измучил вас наш старый Радикс?
— А кто это? — робко спросил я.
— Да наш Колошка, — ответил приказчик, — мы называем его «Радикс», что означает корень. Такие уж у нас, продавцов аптекарских товаров, прозвища, молодой человек. Понимаете, наш Радикс, как говорится, слегка прибит пыльным мешком, а в общем человек он добрый. Думаете, эти наставления он сам придумал? Как бы не так, молодой человек! Все это он заучил наизусть, со слов жены. Жену его мы называем «Ацидум», то есть кислота. Не смотрите на старика как на господа бога. Он, по сути дела, ничто, всем заправляет его жена. Вот появится она — сами увидите, кто тут, собственно говоря, хозяин. Так что, молодой человек, слушайте нас. Старик наверняка велел вам сегодня протирать бутылки и банки. Протирайте, только не торопясь. Как можно медленнее. В работе спешка ни к чему. А то он живо свернет вас в бараний рог. Если до вечера протрете пятнадцать банок, считайте — уже хорошо поработали. Протирайте их всю неделю, потихонечку, полегонечку. Не надрывайтесь, а то он начнет на вас валить, чем дальше, тем больше, А появится его старуха, бегите и целуйте ей руку. Если Радикс пошлет вас по делу к поставщику или еще куда с поручением, идите неторопливо, словно вышли на прогулку, я тоже так делал. Главное, не возвращаться быстро. А то он вас просто загоняет, привыкнет, что вы скоро возвращаетесь, и решит, что вы должны бегать.
Помолчав, пан Таубен добавил:
— Я вижу, вы сообразительный молодой человек, вот вам на два литра пива, идите вон туда, в конце склада, на дне бочки — видите ее отсюда? — есть кувшин. Возьмите его и черным ходом пройдите через двор в пивную. Принесите два литра пива. Кувшин с пивом снова поставите в бочку. Выпейте, сколько захочется. Знаете, я ведь тоже был практикантом.
Пан Таубен дал мне деньги, и я выполнил его поручение. Спрятав кувшин в бочке, я вернулся и начал протирать банки так медленно, как только мог.
Через полчаса пан Колошка позвал меня в контору.
— Вот что я забыл, — сказал он. — Если пан Таубен пошлет вас за пивом, сразу скажите мне. Говорят, пан Таубен любит посылать практикантов за пивом…
К событиям первого дня следует добавить, что я ходил за недозволенным пивом для пана Таубена в общей сложности пять раз и слышал, как на вопрос посыльного: «Ну, а как молодой практикант?» — пан Таубен ответил: «Уже обращен в нашу веру и называет старика «Радикс»…»
В последующие два дня я по совету пана Таубена неторопливо протирал бутылки и банки.
— Если придет Радикс, — наставлял меня пан Таубен, — и поинтересуется, почему вы до сих пор не закончили работу, скажете, что изучаете надписи; впрочем, отложите-ка это дело, сейчас я покажу вам наше заведение.
Приказчик повел меня по дому. Лавка пана Колошки помещалась в старом здании. Теперь его уже нет. Этот потемневший от времени дом был пропитан запахом сушеных лекарственных трав, который в первые дни одурманивал меня и так въелся в мою одежду, что любой издалека мог почуять — идет будущий продавец аптекарских товаров.
У этого старинного дома была своя неповторимая прелесть. В моем воображении возникали лаборатории алхимиков и средневековые аптеки, про которые я читал. Как бы в подтверждение этого на складе хранились две огромные ступки и несколько больших реторт, стоявших на черных от пыли и таких же грязных, как реторты, подставках.
Со склада пан Таубен повел меня в подворотню, под сводами которой громоздились корыта, лохани, скалки и тому подобные предметы, которыми торговала женщина, сидевшая на скамеечке у выхода на улицу.
— Это бондарка Кроупова, — сказал приказчик, — муж ее порядочная дрянь и все, что она за день заработает, пропивает в соседней пивной. Он оттуда не вылезает, а когда деньги кончаются, идет к жене и спрашивает: «Продала что-нибудь?» Бондарка отвечает: «Одну лохань». А муж ее на это: «Всего-то на восемь кружек пива». Он все считает на кружки. А станете постарше, молодой человек, поймете, что означают мои слова: она все терпит, потому что находится с ним в сожительстве.
— Не спешите, — продолжал пан Таубен, — если кто зайдет в лавку, Радикс его обслужит. Эту пивную вы уже знаете. Ближе к двадцатому денег на пиво у меня не будет, станете брать в долг; Но хозяин там такая продувная бестия, молодой человек, что за ним нужен глаз да глаз, не то он вместо двух литров запишет вам три, такое уже бывало. А вот жена у него хорошая. Если она придет в лавку покупать спирт, наливайте ей — когда со временем станете отпускать товар — чистый спирт, а не разбавленный водой, который мы продаем покупателям. Она настаивает вишневку, а я иной раз забегаю пропустить рюмочку, пусть уж настойка будет крепкой. Прежний практикант налил ей как-то разбавленного, и лучше не спрашивайте, что это была за вишневка. А трактирщику, если он попросит желудочные капли, дайте их бесплатно: он-то и по три месяца ждет уплаты моего долга.
Вон там — видите два грязных окна — живет дворничиха Паздеркова, она по утрам заходит к нам за рюмочкой тминной водки. Радикс распорядился наливать ей тминную бесплатно, а то она весь дом вверх дном перевернет. Все эти три дня, как вы здесь, она не появлялась — болеет. Стоит учителю ее сына, рыжего Францека, оставить его после уроков, как она заболевает. Францеку одиннадцать лет, но хулиган он жуткий. Никому от него нет покоя, что он только не вытворяет, но всыпать ему мы не рискуем. Я застал его однажды, когда он сверлил дырку в жестяном баллоне с маслом, и дал подзатыльник. Тут примчалась в лавку старая Паздеркова и требовала, чтобы Радикс меня немедля уволил. А сколько было крику на улице перед лавкой! Сбежался народ, она держала Францека за руку, мальчишка ревел в голос, она вопила, что в лавке находится человек, который ее невинного и беззащитного ребенка избил до потери сознания. Пришлось угостить ее тминной, а Францеку дать конфетку. Рыжий Францек меня просто извел. А вот погодите, летом во дворе увидите спектакль: Францек в чем мать родила станет с утра до вечера плескаться в корыте посреди двора. На втором этаже живет старая дева, так она, увидев однажды Францека в этаком виде, упала в обморок. Паздеркова все покупает у нас за полцены. А эти окна — мясника пана Каванека; он всегда приглашает меня на домашний зельц и посыльного угощает. Это мы с посыльным называем — встречный счет. Он нас не обсчитывает, и мы его тоже. Как в немецкой пословице: «Leben und leben lassen»[13]. Мы продаем ему приправы по обычной цене, но если придет пан Каванек за какими-нибудь пряностями, взвесьте ему полтора, а посчитайте всего за килограмм. Он угостит вас зельцем… Только на глазах у хозяина не ешьте. Прежний практикант уносил зельц домой. Со временем все узнаете. А теперь пойдем в подвал.
Пан Таубен открыл дверь подвала и зажег фонарь. Из темноты шибануло в нос чем-то кислым и затхлым и послышался писк.
— Это крысы, — объяснил пан Таубен, — прежнего практиканта одна укусила; в старых домах, молодой человек, они везде водятся. С тех пор как наш Радикс изобрел специальный яд для крыс, они невероятно расплодились. Особенно в летние месяцы в подвале то и дело шныряют эти серые твари. А кошки здесь не удерживаются с тех пор, как возле мясника поселился новый жилец. Вообразил, что у него чахотка, ловит кошек, сдирает с них шкуру и прикладывает себе на грудь. Осторожно, не поскользнитесь на ступеньках, здесь все еще не просохло с тех пор, как мы с посыльным разбили баллон с дистиллированной водой. Пришлось покупателям давать обыкновенную воду, из колодца. И все капли теперь с молочным оттенком, потому что при их изготовлении приходилось вместо дистиллированной воды брать колодезную. Наш Радикс отказался уже от трех поставщиков, решив, что они продали ему какое-то низкосортное масло и эфир для капель. Вот как, молодой чёловек, надо действовать. Никогда не теряйте голову, главное дело, старайтесь надуть старика — ведь если мы когда-нибудь заделаемся хозяевами, нас тоже будут надувать. Я привел вас в подвал, молодой человек, чтоб показать, где стоит оливковое масло.
Пан Таубен открыл деревянную перегородку и произнес, указывая на жестяной баллон:
— Видите, вот это оливковое масло, хотя написано «масло льняное». Если Радикс пошлет вас в подвал с бутылкой за оливковым маслом, наполните ее льняным, потому что полгода назад баллон с оливковым маслом разбился. Бывает, что покупатели это масло возвращают, и старик уже кучу писем написал фирме-поставщику, почему-де ему прислали такой плохой сорт. Радикс сюда не ходит, он до смерти боится крыс, так что жалуйтесь, мол, в подвале крыс развелось — просто ужас! Ладно, пошли обратно.
Когда мы снова вышли во двор, пан Таубен сказал:
— Да, молодой человек, вы обратили внимание на кондитерскую за домом? Тамошние ученики ходят к нам летом за неочищенной солью для мороженого. Давайте им соль бесплатно, а они накормят вас мороженым, я его тоже люблю. Но чтоб старик не видел, когда будете его есть. На чердак сегодня уже не полезем, Радикс и так небось с ума сходит — ведь он в лавке один, а там сейчас самый наплыв покупателей.
— Где вы шлялись, пан Таубен? — злился пан Колошка, когда мы вернулись в лавку. — Вы гуляете, а я тут работай как вол.
— Прошу прощенья, пан хозяин, — ответил пан Таубен, — я знакомил нового практиканта с нашим заведением и давал ему наставления.
— Это другое дело, — успокоился пан Колошка, — постарайтесь научить его всему, чтоб от него был какой-то толк.
— Слушаюсь, пан хозяин, — ответил пан Таубен, — надеюсь, толк от него будет.
Пану Фердинанду в ту пору было около сорока. Его высокий лоб свидетельствовал о необычайно развитом интеллекте, что мне и подтвердил пан Таубен: «Хитрый малый».
У него были добрые серые глаза, каштановые волосы и темные усики; но прежде всего в глаза бросался его красный нос, верный признак того, что некогда пан Фердинанд работал посыльным в лавке спиртных напитков.
Одежда его была засаленная, грязная, покрытая всевозможными жирными пятнами, в дырах, прожженных кислотами, измазанная краской для пола; пиджак был испещрен масляными красками, на жилете блестел бронзовый порошок, намертво въевшийся в пятна от раствора каучука в бензине. Левый рукав его пиджака вонял скипидаром, правый благоухал толченой корицей. Короче, здесь была представлена пестрая мешанина из лекарственных трав и различных химикалий. И в пивной, как я позднее узнал, пан Фердинанд садился на свое место перед приоткрытой дверцей печки, вдали от всех, чтобы запах его рабочей одежды не отпугивал остальных посетителей.
При этом следует отметить: пан Фердинанд всегда ходил в начищенных до блеска ботинках. Закончив какую-нибудь работу, он шел на склад и драил там их до зеркального блеска.
Пан Колошка уверял, будто пан Фердинанд «убивает» таким образом время, но как бы ни было, пан Фердинанд то и дело чистил ботинки.
С этого началась и наша довольно доверительная беседа с паном Фердинандом вскоре после начала моей практики.
Пан Фердинанд как раз вернулся со двора, где толок в ступке корицу, и направился на склад, взял из шкафа баночку гуталина, обувную щетку, и тут я тоже зашел на склад.
— Подите сюда, молодой человек, — обратился он ко мне.
Я подошел поближе.
— У вас много слюны?
— Много.
— Хорошо, — одобрил пан Фердинанд, — а то у меня, пока я толок корицу, что-то в горле пересохло.
— Ага, — ответил я, не понимая, к чему он клонит.
— Если гуталин растереть с обыкновенной водой, — продолжал посыльный, — ботинки до нужного блеска не доведешь.
— Вы правы, — согласился я.
— А со слюной блестит, — заметил пан Фердинанд и добавил: — Ну!
Я молчал, и пан Фердинанд воскликнул:
— Вас что, убудет, молодой человек, если вы плюнете мне в гуталин?.. Сразу бы догадаться, — проговорил он, когда я выполнил его просьбу, — надо помогать друг другу. Наш брат должен поддерживать своих, — разглагольствовал он, начищая ботинки, — так уж на свете повелось, молодой человек, и так оно и будет до скончания веков. — А большие господа, — совершенно неожиданно закончил он, — будут мешать беднякам поддерживать друг друга. Глупые мы еще очень, молодой человек, — продолжал он свои рассуждения, — сожрать друг друга готовы. Лучше всего это видно у нас в Михеле. Знаете, где Михель?
— Да.
— Я ведь живу в Михеле, а рядом со мной живет тоже посыльный, я получаю в неделю на четыре гульдена больше, чем он, и могу пропить на четыре гульдена больше, он из-за этого злится и кричит в коридоре, что-де в один прекрасный день меня выведет на чистую воду и я на всю жизнь это запомню. Недавно вот кричал, что я обокрал нашего старика в «сортировке» на фактуре, он-де знает, как это делается. Я рассердился и говорю: «Не все же, Плачек, воруют так глупо, как ты, жулик. Когда ты работал на той фабрике, в проходной расстегнули твой жилет и сразу увидели, что ты тащишь домой, ворюга».
Пан Фердинанд был сильно взволнован, это чувствовалось по той скорости, с какой он чистил ботинки. Щетка летала с неимоверной быстротой, а пан Фердинанд хмурил свой высокий лоб и рассказывал дальше:
— Теперь, говорю, слово за тобой, Плачек, и Плачек встает посреди коридора и начинает вопить: «Ах ты, каналья аптекарская, да от тебя за две мили несет вашими пойлами». — «Веди себя прилично, Плачек, — отвечаю, — я о тебе ничего дурного не сказал, а ведь ты только ругаться умеешь, ворюга». Плачек выскочил в коридор и заорал: «Ты продал ботинки своего сына, и мальчишка ходит босой, сбыл на сторону кило перца, откуда ты его взял? Свернул челюсть жене, разбойничья морда, в трактире украл солонку, и все за одну только неделю». Я говорю: «А за «морду» — в морду». — Пан Фердинанд умолк, затем продолжал: — Дрянной человек Плачек, дал-то я ему всего разок-другой, а он собирается теперь подавать на меня в суд. Опять у меня слюни кончились, плюньте, молодой человек, еще в гуталин. Вода такого блеска не дает. Ну вот! Спасибо. Надо помогать друг другу…
Я вернулся в лавку, и пан Таубен сразу спросил:
— Не слишком ли сегодня от пана Фердинанда разит пивом?
— Не знаю, разве тут разберешь, — ответил я.
— Вы правы, из-за его одежды… — сказал приказчик, — но на всякий случай предупредите, пусть пожует лимон, потому что его старик ждет, чтобы послать с тележкой за олифой.
С первого взгляда мне стало ясно, отчего пан Таубен называет жену хозяина латинским словом «ацидум», то есть кислота.
На следующий же день после нашей беседы с паном Фердинандом она появилась в лавке часов в девять утра.
Не успели старые часы на стене прохрипеть девять, как дверь с надписью «Добро пожаловать» раскрылась, потянув за веревочку висевшего над дверью ангелочка, ангелочек сделал поклон, звякнул колокольчик, и в лавку величавой поступью аббата, идущего взглянуть, не пьют ли монахи в подвале вино, вплыла толстая высокая напудренная женщина с довольно красивыми, несмотря на полноту, чертами лица, в крикливой шляпке и шелковом платье, шуршанье которого было слышно издалека.
Пан Таубен, только что отпускавший шуточки, принял вдруг серьезный вид, быстро шепнул мне: «Наша старуха» и тотчас громко поздоровался:
— Целую ручку, милостивая сударыня.
Я подбежал и поцеловал пани Колошковой руку.
Пани Колошкова не соизволила удостоить нас ответом, подошла к прилавку и спросила:
— Где хозяин?
— В конторе, милостивая сударыня, — ответил приказчик и с поразительной резвостью помчался по проходу между прилавком и полками, открыл застекленную дверь в деревянной перегородке и воскликнул:
— Простите, пан хозяин, милостивая сударыня в лавке.
Из-за прилавка выбежал маленький муж и принес своей высокой жене стул, почтительно приветствуя ее:
— Как поживаешь, Мароушка? Как приятно, что ты зашла навестить нас.
— А ты спишь в конторе, — сердито ответила пани Колошкова, — спишь и не видишь, что пан Таубен со всеми удобствами расселся на прилавке и зевает…
— Но позвольте, милостивая сударыня, — возразил пан Таубен.
— Что я, не видела? — быстро заговорила пани Колошкова. — Вы сидели на прилавке, били баклуши, зевали. Уж конечно, после кутежа так и тянет на зевоту.
— Я был дома, милостивая сударыня, — защищался приказчик.
— А у кого глаза ввалились? — бушевала супруга нашего хозяина. — Думаете, по вас не видно, что вы всю ночь сорили деньгами?
— И ты это терпишь? — быстро повернулась она к своему мужу. — На то ты и хозяин, чтоб запретить молодым людям растрачивать свои силы по трактирам.
— Впредь этого не повторится, — удрученно ответил пан Колошка.
— Да что вы, нигде я вчера не был, — протестовал пан Таубен, — у меня уж и деньги кончились.
— Ага, — сердито сказала пани Колошкова, — значит, когда у вас есть деньги, вы ходите и тратите их, что ж после этого удивляться, что вы похожи на мученика!
(Справедливости ради следует заметить, что до прихода пани Колошковой у пана Таубена был прекрасный цветущий вид.)
— Швыряетесь деньгами, — продолжала пани Колошкова, — и после такой ночи не можете толком обслужить покупателей.
— Но тебе, Колошка, все едино, — повернулась она к своему мужу, казавшемуся в эти минуты еще меньше обычного, — тебе бы только спать в своей конторе. Без меня ты бы уже двадцать лет назад обанкротился.
— Если кто-то войдет… — робко произнес пан Колошка.
— Если кто-то войдет, — ухмыльнулась пани Колошкова, — я и при нем скажу. Что тебя тогда спасло? Пятнадцать тысяч моего приданого! Они тебе и по сей день помогают держаться на поверхности. Не присматривай я за торговлей, давно бы все пошло прахом. А что я за это имею? У супругов Базовиц есть вилла под Добржиховицами, а у них доходы меньше наших. Сколько лет я твержу тебе, что надо построить виллу, да где там! Пан Колошка лучше себя побалует. В десять часов он пьет пльзеньское, ест сардинку, потом кофе со сливками, ему и дела нет, — может ли его жена себя чем-нибудь побаловать, хотя он прекрасно знает, что если б не жена, он уже двадцать лет назад обанкротился бы. Тогда б тебе было не до пльзеньского с сардинкой, — продолжала она браниться, развивая свою, видимо, любимую тему, — и ты не пил бы кофе со сливками. И не возникало б жажды от сардинки. Попробуй только вечером послать служанку за пивом, а потом обнимать меня. Уж лучше б меня другие обнимали, не ты. Если б не мой отец, которому ты задолжал, я бы сроду за тебя не вышла. А бедный папочка рассчитывал хоть таким путем вернуть свои деньги. Твой тесть слишком добр к тебе, он все делает для того, чтоб в семье не было раздоров и ссор и чтобы я, твоя несчастная жертва, не страдала еще больше.
Я хочу видеть книгу ежедневных расходов за последнюю неделю, — приказала она, переводя дыхание, — немедленно принеси ее!
Пан Колошка исчез за деревянной перегородкой, тут же вернулся с книгой и почтительно положил ее на прилавок.
Пани Колошкова поднялась со стула, пан Колошка придвинул стул к прилавку, жена снова села и начала внимательно изучать каждую статью ежедневных расходов за последнюю неделю.
Вид у пана Колошки в эти минуты был довольно-таки жалкий, не сравнить с тем, когда он говорил мне: «Итак, с сегодняшнего дня вы мой новый практикант». Тогда он держался гордо и независимо, а тут дрожал и бледнел, опираясь о прилавок, и с невероятно почтительным и смиренным выражением лица вслед за женой переводил страдальческий взгляд с одной строчки на другую. Мне показалось, будто он делает робкую попытку прикрыть локтем какую-то запись внизу страницы.
Стояла тишина. Слышно было, как тикают карманные часы пана Таубена, а в какой-то момент мне померещилось, будто я слышу, как стучит сердце пана Колошки.
Пани Колошкова отстранила локоть супруга и продолжала изучать записи.
— Что это такое? — вырвалось у нее, когда ее неумолимый взгляд дошел до места, где только что лежал локоть ее удрученного супруга. — Что такое? «Разные расходы 23 гуль. 50 кр.» Какие такие разные расходы?
Если до этого вид у пана Колошки был жалким, то сейчас он стал просто плачевным. Пан Колошка открыл рот, собираясь что-то сказать, но слова застряли в горле. Его затрясло, зуб на зуб не попадал, словно он вылез из теплой воды и его неожиданно обдуло холодным ветром.
Зоркий взгляд пани Колошковой остановился на его трясущейся челюсти, выбивавшей мелкую дробь: та-та-та-та-та.
— Что это? — загремела пани Колошкова. — Куда пошли эти двадцать три гуль, пятьдесят кр?
В ответ — ни слова, лишь зубы пана Колошки еще более дробно выбивали: та-та-та-та.
— Объяснишь ты или нет? — менторским тоном произнесла пани Колошкова.
— На-на-на-на сар-сар-сар-сардины и-и пль-пль-зень-зень-пль-зеньское пи-пи-пиво, — трепетал пан Колошка, — и-и-и за-за-за бу-бу-булки и-и ко-ко-кофе.
— Ты мне зубы не заговаривай! — кричала пани Колошкова — Ты содержишь какую-то женщину, даешь ей деньги, а семью свою обираешь. Всех нас обираешь!
Пан Колошка собрался с духом и заговорил:
— Ты не права, голубушка, я… признаюсь — я разбил твою памятную вазу, которая стояла в гостиной, пришлось купить новую, чтобы ты не узнала, и поставить на место старой…
После этих слов книга расходов полетела в голову пана Колошки, но, миновав свою цель, проследовала дальше, по направлению конторки, стул был отброшен в сторону, пани Колошкова, побагровев, что было видно даже сквозь румяна, устремилась к двери, проговорив медленно и весомо:
— Обедать домой не приходи, а вечером ты у меня получишь!.. Ну обожди. — Ее последние слова донеслись уже от порога, и пани Колошкова стремительно распахнула дверь.
Звякнул колокольчик, ангелочек на дверях с надписью «Добро пожаловать» механически поклонился, и шлейф пани Колошковой резко взметнул пыль тротуара, словно желая наглядно продемонстрировать ее ярость.
Пан Колошка, казалось, задышал чаще, словно человек, вырвавшийся из душного помещения на свежий воздух, и, глубокомысленно склонив голову, направился за деревянную перегородку, бросив в мою сторону хозяйским тоном:
— Вы, наверное, знаете поговорку «Сор из избы не выносят», а не знаете — запомните. — Пан Колошка исчез в конторе, и вскоре оттуда послышался его голос: — Пан Таубен, зайдите!
Вернувшись от хозяина, пан Таубен сказал мне смеясь:
— Перетрусил старик. Справлялся, в какой бы гостинице ему лучше переночевать. — И тут же назидательно заключил: — Сами видите, молодой человек, ацидум и есть ацидум, что значит кислота.
Первым в лавке ежедневно появлялся Броучек, рассыльный. Он ждал открытия на улице и входил в лавку со словами:
— Дай вам бог доброго утра, на два горькой.
Мы ему наливали по знакомству, он, причмокнув от удовольствия, возвращал пустую рюмку и всякий раз замечал:
— Согревает, проклятая, вам бы распивочную открыть?
Впервые увидев меня, Броучек сказал:
— Держитесь молодцом, парень, всем нам на радость.
Иногда вместе с ним ждал открытия и толстый полицейский, несший службу на этой улице. Сей господин производил внушительное впечатление не столько саблей и револьвером, сколько своей толщиной; переступив порог лавки, он отдавал честь и произносил:
— Все в порядке.
Пан Таубен и ему наливал рюмку горькой, разумеется, бесплатно. Толстый полицейский выпивал ее и, отдав честь, заключал:
— Все в порядке.
После чего уходил.
Рассыльный Броучек ненадолго задерживался в лавке, давая оценку вчерашней погоде: «Вчера шел дождь» или «Такого прекрасного дня, как вчера, я не помню», «Вчера было холодно». Потом со словами: «Всего вам доброго, за мной еще два» — уходил.
После него обычно появлялась старая еврейка пани Вернерова, хозяйка распивочной по соседству.
Она приходила с огромной стеклянной бутылью и ежедневно покупала шесть литров чистого спирта.
— Um Gottes willen[14], пан Таубен, — говорила она, — подумать только, вчера у нас снова подрались. На меня страх нападает, стоит мне вспомнить, что я одна в распивочной, боюсь, изобьют меня, как бивали моего покойного мужа.
И по крайней мере раз в неделю, особенно если заставала в лавке еще кого-нибудь, она непременно рассказывала историю, самую заурядную для винных погребков, когда хозяина избивали пьяные, которых сам же он и напоил, пусть даже на их последние деньги.
— А покойный, — добавляла она жалостливо, — был такой добряк, ein golden Herz[15], сроду водки не разбавлял, а они его, бедняжку, побили из-за какой-то мухи в рюмке. Ja, ja, eine Fliege[16], он же не нарочно!
Расплачиваясь, она всякий раз торговалась, уверяя, будто читала вчера в газетах, что цена чистого спирта упала на два крейцера за литр.
Следом за ней появлялась дворничиха Паздеркова, приходила за своей порцией тминной, а заодно истолковать сон пана Таубена, объяснение которого всегда заканчивала словами:
— Да, так и есть, почить вам сном праведных.
Шельма пан Таубен всякий раз рассказывал, что ему снились белые лошади.
Доверительно справившись о здоровье пана Колошки, хозяина, и пана Фердинанда, она принималась жаловаться на жильцов. И в заключение горько сетовала, что учитель опять оставил вчера ее Францека без обеда.
После ее ухода заглядывал перед школой рыжий Францек — просил кусок лакрицы или стеклянную трубочку, если в этот день собирался стрелять в школе горохом, и всякий раз добавлял, что мама заплатит.
Затем приходили барыни и служанки по дороге на рынок. Чего только они не покупали — травы от кашля и хрипов, рвотное и противорвотное, слабительные от самых легких до самых сильных, разные мази, губки для мытья, мастику для пола, желудочные капли, пудру и другую косметику, и прочее, и прочее…
Барыни, особенно помоложе, торговались. Заходила пани Воглова, супруга скорняка, за средством от моли. Это была пожилая женщина, которая вечно торопилась: «Да поживей, поживей», словно моль за эти пять минут могла невероятно размножиться. Заходила пани Кроупкова, молодая супруга слесаря, и жаловалась обычно на несварение желудка у мужа.
— Готовьте ему сами, милостивая сударыня, — советовал пан Таубен.
— Да я сама и готовлю, — наивно отвечала молодая женщина.
Приходили покупатели, которым, судя по всему, величайшее удовольствие доставляли пререкания с паном Таубеном. Среди них особенно выделялся пан Кршечан. Он ходил к нам по субботам с утра, когда было больше всего покупателей, немилосердно расталкивал всех, пробиваясь к прилавку с криком:
— Вы мне снова прошлый раз подсунули дрянь. Это разве липовый чай? Да это просто дорожная пыль! Имейте в виду — я покупаю у вас много лет. Это надо учитывать, уважаемый. Не так ли? Вам нечего сказать? В таком случае дайте мне на сорок крейцеров липового чая, но если и на этот раз будет одна пыль, я пожалуюсь на вас в магистрат.
После этой тирады он доставал табакерку, открывал ее и, перегнувшись через прилавок, предлагал:
— Понюхайте, пан Таубен, помогает хорошему самочувствию.
Мы называли его полоумный пан Кршечан.
Приезжая в Прагу, к нам заходил мельник Влашек, откуда-то из-под Чешского Брода. Он клал шляпу на стол, с серьезным видом извлекал из кармана листок, где было записано, что надо купить землякам — пану учителю, пану священнику и остальным.
Он с достоинством протягивал листок пану Таубену и заводил разговор о полевых работах: «Начинаем косить за рекой» или: «Пора скородить», и тому подобное, вроде: «Пшеница уже наливается».
— Все, значит, — произносил он, когда товар по списку лежал перед ним на столе, — а еще мне дайте пакет целебных трав для коров.
Частым посетителем был в лавке также высокий господин в черных очках, говорили, что он директор какого-то небольшого сиротского дома.
Наклонившись над прилавком, он всегда шепотом просил у пана Таубена:
— Мне полкило ртутной мази.
Ах эта ртутная мазь! В моей памяти тотчас воскресала двести тринадцатая страница из «Естественной истории животного мира» Покорного, и я видел себя маленьким гимназистом, который учит наизусть: «Ц. Бескрылые. Вошь детская (Pediculus capitis) — серо-желтая, бескрылая. Имеет короткие усики и вытянутый хоботок, с помощью которого она высасывает кровь. Встречается только на голове, в основном у детей».
Наш учитель естественной истории при этом произносил:
— И тогда маленьким детям мажут голову ртутной мазью. Не смейтесь там, на последних партах.
Бедный директор сиротского дома! Знал бы он, что вместо ртути мы кладем в мазь порошок графита, который в двадцать раз дешевле.
— Не все ли равно, — смеялся обыкновенно после его ухода пан Таубен, — у сироток, по крайней мере, почернеют головы и они смогут играть в арапов.
Покупатели приходили и уходили, старики, молодые, господа, дамы, девицы, дети, веселые, как, скажем, трактирщик с Малой Страны, покупавший у нас чемерицу чихательную, которую он подмешивал в табак и предлагал эту умопомрачительную понюшку посетителям трактира; люди печальные, вроде пана Вагнера, пенсионера, который постоянно покупал желудочные капли и разные травы для желудка, пока вконец его не испортил, или вроде слепого Йозефа, старичка нищего, который стучал палкой о порог и всякий раз просил другие травы — сушеный василек, пион и тому подобное. Дома он их жег и окуривал дымом свои незрячие глаза в надежде, что в один прекрасный день отыщет траву, которая принесет избавление не только ему, но и другим слепым.
Приходили барышни за духами и пудрой, зардевшись, спрашивали различные косметические средства, которые особой пользы коже не приносят, но употребление которых является признаком хорошего тона.
Приходили скрипачи за канифолью, случалось, гимназисты и реалисты, воодушевленные химическими опытами, покупали химикаты, с осторожностью унося их, дважды в неделю появлялась дворничиха из соседнего дома за ядом для крыс. Прибегали смешливые служанки за щелоком, которым тайком от хозяек пользовались при стирке белья. Являлся также сторож одной из гимназий за лабораторной посудой и химикатами для опытов; он был страшный педант и требовал, чтобы ему все как следует упаковали.
— Как бы меня не разнесло в клочья когда-нибудь, — говорил он, осторожно рассовывая по карманам пальто покупки.
Приходил почтальон, приносивший заявки от заказчиков и всевозможные прейскуранты, и неизменно получал рюмку английской горькой.
Заглядывали в лавку агенты различных фирм со словами:
— Сегодня ничего не нужно? У нас дешево.
А по пятницам один за другим являлись нищие со всей округи за своим крейцером. Захаживали и бродячие подмастерья или разносчики аптекарских товаров в надежде на вспомоществование или на место.
Все они — знакомые и новые лица — и были посетители лавки.
Лезть на чердак надо было по деревянной, видавшей виды лестнице, каждый шаг по которой сопровождался звуком, напоминавшим гомон птиц, пробуждавшихся утром ото сна. Это было довольно нежное верезжание и одновременно посвист.
Рыжий Францек любил коротать время, вызывая этот звук.
Впервые поднимаясь на чердак, чтобы по распоряжению пана Колошки отыскать посыльного пана Фердинанда, который два часа назад отправился в эти, доселе неведомые для меня пределы, чтобы просеять отруби, важнейшую составную часть наших целебных трав для скота, я увидел рыжего Францека на середине лестницы, он разгонял скуку, прыгая на одной ноге со ступеньки на ступеньку вверх и вниз, заставляя тем самым лестницу скрипеть и визжать.
Свои своеобразные, непостижимые для меня развлечения он объяснил так:
— Я вот уже полчаса прыгаю, жду, когда старикан со второго этажа, который живет возле лестницы, спятит. Скоро опять вылезет.
И действительно. Я не так уж долго наблюдал забаву рыжего Францека, как вдруг распахнулась дверь квартиры, и на лестницу с криком выскочил старый господин в халате, держа в руке розгу:
— Проклятый мальчишка, я вот тебя отстегаю, дашь ты мне покой?!
Он спустился на две ступеньки, размахивая розгой, рыжий Францек еще три раза подпрыгнул, лестница трижды издала свой нежный, но пронзительный скрип, после чего Францек задал стрекача.
— Поймайте мне этого мальчишку, — попросил меня старый господин. — Впрочем, не стоит, я до него и так доберусь. Ведь это же все равно что вилкой скрести по тарелке.
Старый господин с розгой вернулся к себе домой, а я продолжал свой путь в неведомые края.
Я шел по длинной крытой галерее двухэтажного дома. На перилах сушилось белье. Из какого-то открытого окна донесся женский голос:
— Это новый практикант.
Я посмотрел вниз, во двор. Францек, засунув руки в карманы, выходил из своей квартиры.
Дворничиха стояла в дверях и кричала:
— Пусть только пан канцелярист до тебя дотронется, я ему покажу где раки зимуют.
Францек вернулся на лестницу, и вскоре послышался знакомый визг и скрип старых деревянных ступенек.
Дойдя до конца галереи, я поднялся по лестнице на чердак. В коридоре, у нижних ступенек лестницы, которая вела в самую высокую часть дома, мне бросилась в глаза надпись на грязной штукатурке, сделанная черным углем: «Практикант Йозеф Кадлец последний раз был здесь 29 февраля перед отъездом в Кладно, где он завершит практику. Ему здесь жилось хорошо».
Ниже не столь уверенным почерком было выведено: «Практикант Йозеф Кадлец был доносчик и осел. Фердинанд».
Под комментарием пана Фердинанда довольно искусно был нарисован кувшин и карты, с письменным признанием: «Это — самое лучшее».
Я решил, что почерк принадлежит пану Таубену.
Напротив была нарисована большая бочка, а возле нее уродливый человечек и пояснение: «Радикс наливает малагу».
А выше, у самых дверей чердака, синим мелом было написано: «Пан Фердинанд ходит к дворничихе».
Надписи довершала последняя, выведенная на двери черным лаком: «Чердак лавки москательных и аптекарских товаров».
Дверь была закрыта, и, когда я распахнул ее, на меня повеяло одурманивающим ароматом сушеных трав, а до моего слуха донесся какой-то храп, позволяющий понять народное выражение: «Будто дрова пилят».
Меня окутало таинственным полумраком. Я свернул направо и вошел в отпертую дверь, огромный замок которой, мирно болтавшийся на засове, напомнил мне вход в тюрьму.
Через стеклянную крышу сюда проникал слабый свет, тускло освещая ряды бочек с пыльными крышками, где хранились всевозможные травы.
От бочек шли одуряющие запахи. Они стояли по обе стороны прохода, а между ними валялись пустые бутылки, солома от упаковки бутылей, еще не сметенная в сторону, тут и там лежали разные просыпанные лекарственные травы, осколки стекла.
Среди бочек сразу бросались в глаза высокие посудины с порошковыми красками — желтой и коричневой охрой, красной глиной, — пол вокруг которых имел соответствующий оттенок. Несколько бочек было опрокинуто, и содержимое их смешалось с красками, химикалиями и сухими травами, покрывающими кирпичный пол чердака. В этом отделении хранились и небрежно прикрытые крышками ящики, в них сверкали кристаллы квасцов, селитры и прочих солей.
Узкая полоска света в углу падала на глыбы каменной соли, кристаллики которой переливались всеми цветами радуги. Рядом валялись сита и фарфоровая посуда, в которой растирают краски.
Между ящиками поблескивали жестяные баллоны с маслом, керамические сосуды с кислотами, заткнутые глиняными пробками; некоторые из них, вроде сосуда с азотной кислотой, дымились и, окутанные небольшими облачками, вызывали кашель.
В этой части чердака стоял резкий запах. Едко пахло аммиаком из стеклянного баллона — большой столитровой бутыли, от белой хлорной извести в открытой бочке першило в горле.
Глаза постепенно привыкали к полумраку, и я увидел, что стою возле лестницы. Мне надо было, как я уже говорил, найти пана Фердинанда, но это оказалось непросто.
Правда, войдя, я сразу же услышал храп — верный признак того, что посыльный здесь; храп мог бы служить мне ориентиром, но не тут-то было.
«Кху-пу-кху-пуу-кху-пу» доносилось то из одного угла, то из другого.
— Пан Фердинанд, — кричал я, поворачиваясь то в ту, то в другую сторону, — несите просеянные отруби вниз!
В ответ — лишь приглушенный храп: «Кху-пу-кху-пу», эхо которого разносилось по всему чердаку, сбивая меня с толку, и я не мог понять, где искать спящего пана Фердинанда.
— Пан Фердинанд, — снова закричал я, — вы тут уже два часа, отнесите просеянные отруби вниз!
Никакого впечатления.
Теперь он дышал носом: «Пфу-пфу-фу».
Я поднялся по приставной лесенке в другую часть чердака, намереваясь продолжить поиски.
На настиле среди стропил и балок лежали мешки с сушеными травами, шуршащими при каждом шаге.
Здесь было посветлее. Я осмотрелся вокруг.
Сперва мне показалось, что пан Фердинанд храпит слева, за грудой набитых мешков. Я перелез через мешки — там было пусто.
Я продолжил свои поиски справа, и действительно, пан Фердинанд спал там. Ложе его было устлано розами. В полном смысле слова: он спал на куче сухих розовых лепестков. Он лежал, удобно вытянувшись, прикрыв лицо пиджаком, который приглушал храп.
Я стал будить его, дергая за ногу:
— Пан Фердинанд, вам надо снести просеянные отруби вниз!
После третьей моей попытки пан Фердинанд проснулся, сбросил с лица пиджак, приподнялся, зевнул и произнес:
— Это вы, молодой человек? Я тут вздремнул малость.
— Несите отруби вниз, — повторил я, — вы здесь сидите уже два часа.
— Что, отруби? — испугался пан Фердинанд. — Я про них начисто забыл. Прилег на пять минут да проспал. Да, уходился я. Вот что. А теперь еще отруби просеивай.
Пан Фердинанд надел пиджак, вскочил и сказал:
— Здесь хорошо спится. Если б я втянул лестницу наверх, вы бы меня, молодой человек, не нашли.
Мы стали спускаться вниз. Пан Фердинанд обернулся на последней ступеньке и умиротворенно произнес:
— А летом, когда бабы нанесут свежих трав, спится еще лучше. Будто в деревне на сене. Разляжешься — и спишь себе. А старику нашему скажите, что у меня пошла носом кровь, поэтому я еще не закончил.
Когда я покидал чердак, рыжий Францек все еще прыгал, заставляя старые ступеньки скрипеть.
— Что мне сказать? Когда вы придете? — крикнул я в полумрак чердака.
— Когда закончу; — ответил пан Фердинанд.
Голос его доносился сверху — пан Фердинанд поднимался по лесенке на свое прежнее место, устланное розами, в прямом смысле этого слова…
Постепенно я ознакомился со всем заведением: подвал, чердак, сводчатый склад за лавкой, сарай во дворе, где пан Фердинанд толок коренья и где, кроме большой ступки с тяжелым пестиком, хранилась ручная тележка, периодически менявшая окраску. Тележка, с которой пан Фердинанд ездил за товаром или развозил его, была предметом его гордости.
Ни один посыльный не мог похвастать такой красивой тележкой, колеса, рама, короче, все части которой были раскрашены в яркие цвета — синий, красный и зеленый.
Завидев тележку, всяк отзывался о ней одобрительно, но пану Фердинанду было этого мало. Он вечно возился с ней, перекрашивал ее, отводя для этой цели, как правило, субботу пополудни, чтобы за ночь и воскресенье тележка как следует просохла.
А в понедельник, куда бы он ни поехал, его тележка привлекала внимание новыми блестящими красками, смелым сочетанием цветов, обычно не применявшихся для окраски тележек.
То она переливалась всеми цветами радуги, а колеса были кроваво-красные с зелеными и синими полосками, то колеса становились бронзовыми, а сама тележка черной в желто-белую полосу. Через неделю все менялось. Тележка оказывалась покрыта зигзагами коричневого и белого цвета, а колеса были желтые с черными полосами.
Столь смелые комбинации, все новые и новые сочетания цветов могли возникнуть лишь в голове пана Фердинанда за его высоким челом. Пан Фердинанд любил свою тележку отечески нежно, как заботливый воспитатель, он стремился, чтобы его подопечная всегда была нарядна.
Пренебрежительно отозваться о тележке означало навсегда восстановить против себя пана Фердинанда.
Когда однажды косой Венца, подмастерье мясника из нашего дома, отважился заметить в пивной, что тележка похожа на размалеванного индейца, пан Фердинанд вспомнил свою излюбленную присказку «За «морду» — в морду» и тут же перешел от слов к делу.
— Я тебе покажу размалеванного индейца, косой черт! — Голос его слышен был даже во дворе.
С тех пор они сделались заклятыми врагами и выражали свою неприязнь взглядами и словами.
Косой Венца, быть может, и помирился бы; во всяком случае, когда пан Фердинанд угощал в пивной своих друзей, заказав двухлитровые кружки пива, он подошел к нему и сказал:
— Надеюсь, вы больше не сердитесь, пан Фердинанд?
Пан Фердинанд лаконично ответил:
— Сержусь, косой черт. — А когда двухлитровая кружка пошла по кругу, заявил: — Косоглазым не давать!
Он был нетерпим к любому, кто непочтительно отзывался о его прекрасной тележке.
А как тщательно обследовал он каждый вечер, — хорошо ли заперт сарай, где покоилась его тележка, и нередко, как бы не доверяя себе, возвращался и заново осматривал замок.
— Спокойной ночи, тележка, — произносил он обычно. А утром первым делом шел к сараю — не украл ли кто ее ночью.
— Доброе утро, тележка, — говорил он, — вот и я. Работа начинается.
Тележка была его верным товарищем, и надо было видеть, как пан Фердинанд толкает ее, важно покуривая фарфоровую трубку! А если где-нибудь по пути он останавливался в трактире, любо-дорого было посмотреть, с какой отеческой заботой оберегал он свою тележку, стоящую на улице. Он следил за ней в окно и настораживался, если какая-нибудь подозрительная личность приближалась к его подопечной.
Она приносила ему не только славу, но и барыш. Он возил в ней со станции или со складов крупных фирм разные товары, ловко проскальзывая мимо таможенных пунктов, где взималась пошлина за продовольственные товары, и, таким образом, деньги за провоз вина, спирта и тому подобного, которые должны были достаться городу, доставались ему.
Обманывая бдительность таможенников, он применял различную тактику; чаще всего он быстро проскальзывал через таможенную черту между двумя телегами.
Здесь, конечно, требовался особый талант. Надо было выискать такие улицы, где движение особенно оживленное, и, выждав удобный момент, проскочить под прикрытием других повозок. Быстро едущие легкие экипажи для этого не годились, а вот дождавшись тяжело груженных телег, он подъезжал именно в тот момент, когда они следовали за таможенную черту, уже заплатив пошлину. А потом, ловко затесавшись меж ними и глядя в оба, сперва не спеша, а потом все быстрее и быстрее и, наконец, бегом — мимо бдительных стражей, толкая перед собой тележку, так что бочки и прочий груз только подпрыгивали. Прохожие даже не успевали заметить тележку, как она уже проносилась мимо.
Пан Фердинанд сворачивал в тихий переулок и там, замедляя темп, в конце концов снова толкал тележку солидно и не спеша, попыхивал фарфоровой трубкой и время от времени останавливался, чтобы утереть пот со лба или прикинуть, на какую, собственно, сумму рискнул он надуть таможню и магистрат.
Деньги, добытые таким способом с помощью своего удивительного таланта, он прятал в кошелек, чтобы в самое ближайшее время истратить их в первом попавшемся трактире.
И тут, сидя неподалеку от двери, он с благодарностью поглядывал на тележку, стоящую у тротуара. Не подвела! А если б в решающий момент, когда он пересекал таможенную черту, колеса его тележки вдруг отказали бы? Если б вдруг прогнулась тщательно смазанная ось? Нет, тележка его не подведет.
Но однажды случилось невероятное. Пан Фердинанд вернулся под вечер с товаром, но в каком виде была тележка! Забрызганная, на колесах комья грязи.
Все смотрели с изумлением. Пан Фердинанд сгрузил товар и, не вычистив тележку, грубо затолкал ее в сарай и запер.
И перед закрытием лавки не пошел, как обычно, взглянуть, хорошо ли защелкнут замок, и не произнес: «Спокойной ночи, тележка», зато пану Таубену он сказал, показывая желтый листок:
— Впервые меня зацапали. Аккурат, когда я пересекал черту, эта проклятая тележка стала и ни с места. Колеса застопорились. Ну я и попортил ей красоту в луже.
Больше пан Фердинанд не раскрашивал свою тележку.
О нем зашла речь однажды в обеденную пору. Пан Колошка ушел обедать, посетителей в лавке не было, пан Таубен сидел спиной к двери на одном конце прилавка, пан Фердинанд на другом. Это время отводилось для бесед.
— Чего только Радикс не терпит от своего тестя, — проронил вдруг пан Таубен, закуривая сигарету.
— Будь у него теща, и то легче было б, — веско добавил пан Фердинанд, — хоть и болтают про женские языки, но уж если тесть начинает высказываться, хорошего не жди.
— И чем старее, тем он все хуже, — продолжал пан Таубен. — Недавно Радикс рассказывал одному знакомому, что тесть думает, будто Радикс взял концессию на продажу яда только для того, чтобы его отравить. Лекарства для себя он берет не у нас, а в аптеке. Когда Радикс приходит домой, тот обшаривает карманы его пиджака — нет ли в них какого яду. Страшное дело, пан Фердинанд, иметь такого тестя.
— Весьма печально, пан Таубен, — подхватил пан Фердинанд, — если тесть швыряет вечером в своего зятя ботинок. Мне про это недавно служанка рассказывала. Правда, в Радикса он не попал. Сами понимаете, человек пожилой, рука неверная. Но какова дерзость, пан Таубен! На такое может решиться только очень дурной человек. А в довершение всего Радикс и рта раскрыть не смеет, потому что там еще и Ацидум. Жена злющая, тесть злющий, оба бешеные. Это, доложу вам, пан Таубен, тяжкое испытание.
— К тому же, — вставил пан Таубен, — тесть вечно попрекает зятя деньгами, что дал ему на торговлю. Вы знаете, пан Фердинанд, как Радикс женился на своей кислоте?
— Уж толком и не помню, — ответил пан Фердинанд, — бондарка Кроупкова говорит, что вроде заперли как-то Радикса в комнате да заставили попросить ее руки.
— Ну, это не совсем точно, — произнес приказчик. — Дело было вот как. Радикс еще в холостые годы держал эту лавку, а его нынешний тесть Ванёус владел в ту пору крупной фабрикой по переработке лекарственных трав. Весь товар Радикс получал от Ванёуса. Но тогда Радикс обходился на завтрак не только сардинкой, булкой да кружкой пива, а ел и пил вволю. Ел и пил в лавке, вечером запирал ее и продолжал свое в другом месте. Молодой да неженатый, он срывал цветы удовольствия, за всех расплачивался, а долги росли чем дальше, тем больше. Радикс тратил деньги, полученные за товар, взятый в кредит на фабрике своего нынешнего тестя. Он вообще ему не платил, забирая все новый и новый товар. Тот посылал напоминания, и в один прекрасный день Радикс отправился просить пана Ванёуса любезно отсрочить платежи. Он явился к нему домой и именно там впервые увидел свою нынешнюю жену, Ацидум. Старый Краус, который служил здесь до вас, рассказывал, что в молодости Радикс был красивым, любил увиваться за женщинами и язык у него был хорошо подвешен. Пану Ванёусу он понравился, и тот извинился за напоминание о деньгах. Он даже пригласил Радикса заходить в гости. Радикс и похаживал, брал при этом с его склада товары в кредит и ничего не платил. Когда долг достиг огромных размеров, Радикс прекратил свои визиты. Это, ясное дело, пана Ванёуса разозлило, он написал ему письмо: мол, передает дело в суд, чтоб Радикса признали несостоятельным должником. Старый Краус рассказывал, что Радикс тогда решился: «Завтра пойду туда и покончу со всем. Что поделаешь, Краус, если пан Ванёус объявит меня банкротом, лавку мою продадут, придется начинать все сначала». И еще Краус рассказывал, со слов Радикса, о его визите к пану Ванёусу. «У меня душа ушла в пятки, говорил ему Радикс, когда я поднимался по лестнице к Ванёусам, ноги дрожали, а все тело будто током било. Денег у меня не было, я шел без всяких надежд на то, что пан Ванёус сжалится и не потянет меня в суд. Прихожу, а пан Ванёус говорит: «Идите сюда». Завел меня в комнату, запер дверь и накинулся: «Сударь, у вас нет. ничего. Вы обманщик, вы транжирите деньги, берете у меня товар в долг, обещаете заплатить, но это лишь пустые слова». — «Смилуйтесь, говорю, я исправлюсь». — «Все это болтовня, — кипятился пан Ванёус, — так мне сроду не вернуть своих денег». Походил раздраженно по комнате, вдруг оборачивается и спрашивает: «Пан Колошка! У вас еще есть долги?» — «Да! В Усти-над-Лабой». — «Сколько?» — «Около пятисот гульденов». Пан Ванёус начал носиться по комнате и орать: «Так мне своих денег не вернуть, так мне своих денег не вернуть». Вдруг он чуть успокоился и говорит: «Я полагал, вы честный человек; вы ходили в гости ради моей дочери или просто для отвода глаз, чтоб я продолжал отпускать товары в долг?» Я, прямо обомлев от удивления, соврал, желая расположить его к себе. «Ради вашей дочери, пан Ванёус!» — воскликнул я, хоть и думать-то о ней не думал. И начались чудеса. Пан Ванёус отпер дверь и позвал дочь. Она вошла, и он сказал: «Мари, пан Колошка просит твоей руки, если ты согласна, я не возражаю». Не успел я опомниться, как эта женщина едва не задушила меня в своих объятиях». Знаете, пан Фердинанд, старый Краус говорил, что, когда на другой день Радикс рассказал ему об этом, он разинул рот и минут пятнадцать не мог его закрыть. Вот как было дело, пан Фердинанд. В тот день Радикс получил жену и тестя в придачу, а тесть его рассчитывал получить свои деньги.
— Ужас, — вздохнул пан Фердинанд, — один день испортил Радиксу всю жизнь. Страшное дело иметь такого тестя.
— Тещи уже отжили свой век, — рассуждал пан Таубен, — и любая теща рядом со стариком Ванёусом сущий младенец. Раз пришел я к Радиксу домой в обед: тесть в очках сидел возле него и следил, чтобы он не взял вторую порцию. На обед у них было мясо под соусом, любимая еда Радикса, и он попробовал было взять еще кусок. Тесть заметил и разозлился: «Положи назад! У тебя и так была большая порция, вон и кнедлик остался, а ему еще подавай! На лакомые кусочки ты падок, как фокстерьер на крыс. Заставить бы тебя с недельку поголодать, вот бы ты помучился».
— В воскресенье после обеда он читает тестю газеты, — ввернул пан Фердинанд, — а жена отправляется на прогулку или в гости.
— Тесть вообще скверно обращается с Радиксом, — заметил пан Таубен, — как разозлится, запрет его трубку к себе в шкаф и с неделю не дает ему курить. А несколько трубок тесть уже разбил.
— Об него, — уточнил посыльный. — Служанка рассказывала, пришел как-то вечером Радикс домой и машинально поздоровался: «Доброе утро». — «Повтори, что ты сказал», — потребовал тесть. Радикс перепугался и, заикаясь, робко произнес: «Доброе утро, папенька». Тесть схватил с подставки трубку и несколько раз ударил его. «Я тебе покажу, как дурачить старых людей! Экий обормот, — злился тесть, — вечером желать доброго утра!»
— Точно, он его бьет, — откликнулся приказчик, — вот уж испытание так испытание.
— Радикс посадил как-то в палисаднике деревца, — сказал посыльный, — так тесть их срезал; наверно, Радикс уже ждет не дождется…
— Чего, пан Фердинанд?
— Ну, что в один прекрасный день мы запрем пораньше лавку и вывесим табличку, которую он заказал еще два года назад, когда тесть тяжело заболел, — ответил пан Фердинанд.
— А, — произнес пан Таубен, — вот вы о чем: «Сегодня, в связи с похоронами тестя, лавка закрыта».
— Совершенно верно, — ответил посыльный.
Разговор прервал господин, который вошел в лавку и попросил что-нибудь от зубной боли…
Первого мая советник Мацковик, пятидесятипятилетний шестипудовый государственный служащий, совершил со своей пятидесятилетней пятипудовой супругой загородную прогулку в Посазавье.
Сойдя с поезда, они взяли извозчика и через некоторое время вышли у загородного ресторана, заняли столик и заказали обед. Поели, попили, потом опять — в пролетку и приказали отвезти их этак за полкилометра от ресторана, в лес; там опять вылезли и сели на опушке на траву.
— Птицы щебечут, — поэтически промолвила советница.
— Да, да, никак не заснешь, — ответил советник. — В поезде растрясет, и не пообедаешь как следует… Ты хотела этой поездки. Ладно. Вот и страдай!
— Я и не думаю страдать, — мягко возразила советница. — Птички щебечут, чирикают, воркуют, радуются жизни…
— Какая там жизнь! — заворчал советник, — Придет охотник, начнет бухать из ружья — вот тебе и радость жизни: всех куропаток, перепелов, фазанов перестреляет. Что может быть лучше домашней кухни? А если б мы здесь что-нибудь такое заказали, получилось бы, как с цыпленком.
— Птенчики в гнездышке радуются, — вздохнула советница, — вот сейчас папа с мамой прилетят, накормят…
— Птенчики! Таким вот птенчиком и цыпленок тот был, которого нам в ресторане подали, — уныло заметил Мацковик. — Пять косточек — и все. Я бы десяток таких птенчиков слопал!
— Не говори так, милый. Мы в лесу…
— Почему это я в каком-то дурацком лесу не могу произнести слово «слопал»? В гостиной я сказал бы «съел», в какой-нибудь веселой компании — «расправился». А здесь мы наконец единственный раз в году одни. Обычно с нами за город тащится целая орава знакомых. Господи, какое наслаждение хоть раз в год распоясаться!
— Опомнись, Ондржей! Ты ведь как будто ничего не пил!..
— Правда, выпил я немного. Но здесь приволье, и я хочу безобразничать. Как в детстве, когда мальчишкой был. Мы бродили тогда по лесу и, не думая о приличиях, орали наперебой. Я ничего не пил. В этом нищем краю болван ресторатор подает не вино, а какую-то бурду вонючую!
— Ондржей!!!
— Отстань, дай хоть раз в году вздохнуть свободно. Теперь я даже в канцелярии не могу выругаться: подчиненные накляузничают. А мне хочется садануть покрепче…
— Тебе не к лицу, Ондржей, ведь ты интеллигентный человек… Да еще сегодня, в такой прекрасный майский день, когда все кругом улыбается…
— Еще бы не улыбаться. Например, этот бездельник извозчик! Я ему пять крон заплачу, и он их пропьет, как скотина…
Тут супруга зажала ему рот, и окончание получилось неразборчивое.
— Потом на карачках ползать будет, — продолжал советник. — Вот и все его весеннее настроение. Если бы не мысль о том, что хорошенько наговорюсь, лучше проспать весь день. Какой к черту толк от этого первого мая!
— «Май — пора любви», — возразила советница, которая начиная с тридцатилетнего возраста регулярно читала семейные журналы для женщин. — И птички щебечут…
— Отвяжись от меня со своей ерундой! Уж коли ты заберешь себе что в голову — конец. Птички пускай хоть на голове ходят, нам-то что до этого? Это дело лесного управления! По-твоему, май — пора любви? Ну, это для молодых сумасбродов! Так влюбленные разговаривают, а не солидные люди. Что о тебе подумали бы, если б в твои пятьдесят лет, да при твоей толщине, услыхали от тебя такие речи? Все равно как если бы я, со своим брюхом, которое еле таскаю, пустился бегом по улице за какой-нибудь молоденькой барышней и стал бы ее щипать, приговаривая: «Поцелуй меня, душечка: май — пора любви». И была б она хорошенькая, колыхала бы бедрами, как лань, а ботиночки, ножки…
— Ондржей!
— Ботиночки, ножки у нее были бы такие крохотные, что я мог бы их проглотить. И декольте…
— Ондржей!
— Локотки беленькие, плечики полненькие, глаза, как черносливины, шейка — алебастр, волосы светлые, шелковые… Поцелуй меня, старуха…
Толстяк неожиданно запечатлел поцелуй на лбу своей супруги; а та, удивленная столь внезапной переменой, нежно заглянула ему в глаза и промолвила:
— Наверно, Маха был похож на тебя, Ондржей…
Поцеловавшись еще раз, они сели в экипаж и вернулись в ресторан — закусить…
Так провел первое мая советник Мацковик.
Из книг святых отцов явствует, что раньше совершалось много чудес. Чудеса эти примечательны тем, что в них большую роль играли животные. Здесь я привожу добрым верующим несколько примеров того, какие творились чудеса и как тесно с жизнью животных была связана жизнь целого ряда святых. Все это поистине удивительные деяния, наполняющие верующих глубоким изумлением и блаженством. Ибо чудеса эти преступают все до сей поры существующие законы природы и неопровержимо доказывают, на что способна набожная фантазия. Кто этому не верит, будет неминуемо проклят.
Однажды, когда святой Марциан пребывал в обществе своего ученика, святого Эусебиуса, к ним приблизилось огромное множество ужасных гадов. Эусебиус хотел убежать, но Марциан успокоил его, сказав: «Надейся на бога!» При этих словах гады рассыпались в прах, и ветер развеял его во все стороны света. Это было в третьем веке после рождества Христова.
В книге «Святая Бавария» («Bavaria Sancta») написано следующее: «Однажды святой отшельник Ромедиус задумал пуститься в путь, как он часто делал и раньше, к угоднику Вигилиусу, другу своему, который жил в Триесте. И сел набожный отшельник на осла и поехал через горы и леса. Вдруг, когда он слез с осла и пустил его пастись, из чащи выбежал медведь, который тут же и вкусил от ослика. И двинулся Ромедиус бесстрашно на медведя и приказал ему поднять с земли уздечку покойного осла и взнуздать самого себя. Медведь исполнил сие, трясясь от страха, и святой Ромедиус вскочил на него и так доехал до самого Триеста, куда и прибыл благополучно 7 июня 520 года после рождества Христова».
Святой Теодоре из Александрии в Египте предстояло сделаться женой богатого язычника. Куда ей было деваться? Она убежала из дому и укрылась в монастыре, переодевшись в мужское платье. Там, среди монахов, ей пришлось бороться со многими искушениями, но она всегда побеждала их. Недалеко от монастыря был пруд, к которому монахи ходили по воду. В пруду этом завелся ужасный нильский крокодил, который утаскивал под воду бедных монахов. Святая Теодора решила одолеть крокодила словом божьим и в один прекрасный день, невзирая на причитания монахов, пошла одна к пруду. Крокодил при виде человека вылез на берег и приготовился проглотить его. Святая Теодора, осенив себя крестным знамением, неустрашимо подошла к крокодилу, говоря: «Войди в воду и больше не причиняй вреда». Крокодил так испугался, что бросился стремглав в пруд и вскоре утонул в его волнах.
Долго не могли найти голову святой Урсулы, пока однажды по милости божьей не случилось следующее: святой Кумберт, епископ Кельнский, занимавшийся поисками головы мученицы, сидел однажды печальный в своих покоях, как вдруг в открытое окно влетел голубь с пергаментом в клюве. Он опустил пергамент на колени удивленного епископа, который прочитал: «Mia caput in ecclesia Bambercis, dexta pars. Sancta Ursula». («Моя голова в Бамбергском соборе, правый придел. Святая Урсула»). Когда же, по письму святой Урсулы, пошли в Бамберг, в самом деле нашли там ее голову, которая доныне хранится как реликвия в Кельнском соборе. И пергамент тот я тоже там видел, он писан действительно женской рукой, У них там есть даже чучело того самого голубя от седьмого века после рождества Христова. И в довершение чуда надпись на пергаменте была сделана ализариновыми чернилами, которые тогда еще не были изобретены.
Когда святой Корбиан со свитой странствовал по Италии, сопровождавшие его не могли найти ни кусочка мяса для подкрепления. И возроптали все, но Корбиан сказал: «Вот увидите, господь бог ниспошлет нам пищу с неба». Только он произнес эти слова, как над их головами появился орел с ягненком в когтях и сбросил ягненка посреди их стана. По свидетельству святого Корбиана, к ноге ягненка был привязан мешочек с солью и пряностями, необходимыми для приготовления сочного жаркого.
Отшельника Гутлаха в пустыне навещали ласточки, виясь над его сединами. Этот святой человек питался одними корешками. В какой-то год выдалась такая страшная засуха, что в течение многих дней, — Гутлах не мог найти ни одного съедобного корешка и был уже близок к голодной смерти. Блуждая по пустыне, услышал он вдруг глас свыше:
— Вернись домой, вернись домой!
И он пошел домой и нашел на столе в своей хижине на большом блюде дюжину фаршированных жареных ласточек. Это были те самые ласточки; по велению божьему они сами себя нафаршировали и зажарили.
Магнус Иохам в книге «Святая Бавария» («Bavaria Sancta») повествует о чудотворной силе святого Солы, показывая ее на следующем замечательном примере. Святой Сола пошел однажды в лес, где на него напали два волка. У святого не было иной защиты, кроме твердой веры в бога. И вот именем божьим приказал он лесным муравьям защитить его, что они и выполнили с охотой и с таким рвением ополчились на волков, что те убежали.
Старая летопись от десятого века повествует нам о не менее удивительном случае из жизни святого епископ» Конрада из Констанцы, что в швейцарской земле. Когда упомянутый епископ, причащаясь, готовился пригубить из чаши вино, пресуществленное святейшим таинством в кровь Христову, со свода вдруг в чашу упал паучок. Епископ самоотверженно выпил вино прямо с пауком.
Далее в летописи говорится: «И вышел паучок на другой день из тела епископа, живой, невредимый и бодрый, и свершилось сие в присутствии курфюрста Баварского и многих князей церкви, громко возликовавших при виде такого чуда». Паучка этого берегли и кормили до самой его кончины.
Событие сие запечатлено пускай неумелой, зато весьма наглядной резьбой, находящейся в Базельском кафедральном соборе. Над задней частью епископова тела в момент свершения чуда сияет святой ореол…
Некий набожный католик, церковный сторож и устроитель процессий паломников, встретил некогда неподалеку от Святой Горы атеиста, который стал над ним насмехаться. Набожный человек возвел очи горе — и в ту же минуту атеист превратился в осла. Церковный сторож принялся благодарить бога, но, с другой стороны, ему стало жаль, что человек вдруг сделался животным, и он опять помолился богу — и осел преобразился в человека, который через несколько месяцев стал сотрудником журнала «Чех».
Под горой Дроалишпиц в Бернских Альпах на мюригенских альпийских лугах глядела за коровами крестьян из деревни Ундермлоакен красавица Батценмюллер.
И когда вечернее безмолвие горных громад нарушали своими песнями парни из Ундермлоакена, то это ей, прекрасной пастушке, адресованы были их переливчатые «холарио», и до самых мюригенских лугов возносились вздохи их неутоленной страсти.
Но вздохи оставались безответны, а все эти «холарио» безутешно замирали среди вершин, ибо сердце девицы Батценмюллер было холодно, как ледники Дроалишпица и слова ее — беспощадны, словно лавина, низвергающаяся с горных склонов и хоронящая все надежды.
Сюда, наверх, на сочные луга и пастбища, где пейзажи радовали глаз свежестью; приходить можно было только по делам. И заглядывали сюда по большей части одни лишь пожилые крестьяне. Они поднимались вдоль леса, пока наконец не выходили на это широкое плоскогорье, будто зажатое зубчатыми силуэтами гор; назад они уносили в корзинах сыр и масло, приготовленное красавицей Батценмюллер и ее помощницами Кати и Анной.
Крестьяне записывали надои, лакомились топленым молоком, осматривали свою скотину и снова степенно спускались в долину. Животные здесь были рослые и красивые, из тех, какими славятся восточные кантоны Швейцарии, а также кантоны швицкий и ригский. Были там и коровы, купленные в кантонах Ури, Унтервальден, Граубюнден и Аппенцель, на коротких крепких ногах, широкогрудые, с гладкой шерстью и мощной шеей.
Видом своим они олицетворяли силу и стать, словно природа не желала терпеть в этом царстве величественных гор ничего незначительного.
Коровы, склонив головы, высматривали на зеленом ковре луга приглянувшиеся им травинки, мелодично позвякивая над пологими альпийскими склонами своими колокольцами. Изредка, меланхолично подняв голову, они мычали в ту сторону, где стояла на скале красавица Батценмюллер и глядела, как вечернее солнце окрашивает в розовый цвет снега на склонах Дроалишпица, а на ледниках Бернских Альп вспыхивают розовые блики. А возле нее стоял ослик Гуат и ревел от восторга, ибо заход солнца предвещал скорый приход Кати с буханкой хлеба, от которой хозяйка отрезала ломоть себе к ужину.
Ослик Гуат всегда делился с ней своим любимым лакомством — хлебными корками. Он часто думал о них, как, впрочем, и о многом другом, волновавшем его.
Например, о том, почему временами, когда хозяйка смотрит в сторону тех гор, откуда встает по утрам огненный шар, из глаз ее течет вода?
Или почему она так сердится, когда с ней заговаривают парни из Ундермлоакена, а недавно одного из них, не успел он завести свое «холарио», она и вовсе выпроводила палкой и гнала вниз до самого леса?
В тот раз ослик продолжал преследовать этого красавца еще далеко в лесу. Он налетал на него, забегая сбоку и норовя лягнуть задними ногами, и проделывал это до тех пор, пока непрошеный посетитель не исчез в чащобе.
Тогда, издав победный рев, ослик с важным видом возвратился на луг, удивляясь нахальству этого юнца, посмевшего обнять красавицу Батценмюллер за талию.
Такого не позволял себе еще никто. Они с хозяйкой выставили уже невесть сколько таких молодцов, но ни один из них не отваживался на подобную дерзость.
«Да у меня на кончике уха волос больше, чем у него на верхней губе и подбородке», — думал ослик Гуат.
Ему вообще нравились только пожилые крестьяне. У них были длинные усы, и к нему они относились ласково, трепали по загривку и называли голубчиком.
Крестьянские же парни внимания на него почти не обращали. Еще внизу затягивали они свое «холарио», подходили к его хозяйке, пытались взять ее за руку и вот уже летели прочь, а следом Гуат, бодаясь головой, и красавица Батценмюллер, раздавая воздыхателям затрещины.
Зато старые крестьяне похлопывали коров и Гуата и изредка спрашивали девицу Батценмюллер, как поживает этот чертов Иогелли.
После таких разговоров красавица всегда ходила грустная, и Гуат как только не изощрялся, выделывая всякие фокусы, чтобы ее развеселить, да все напрасно.
Тщетны были его усилия, потому что вода, капавшая у нее из глаз, была совсем соленая.
И тогда ослик Гуат, поглядывая вместе с ней на вершины гор и скалы, терся своей ушастой головой об ее короткую юбку. А что толку!
— Иогелли, ах, Иогелли! — взывала красавица, и так грустен был ее голос, что Гуат начинал вторить ей, оглашая скалистые ущелья тоскливым ревом.
А она обнимала ослика Гуата за серую шею и говорила:
— Откуда тебе, дурачку, знать, каково это — любить Иогелли, такого негодяя и мерзавца! Ах, Гуатик, голубчик мой!
Огромные темные глаза ослика смотрели в голубые глаза девицы Батценмюллер, в те самые голубые глаза, которые так любил Иогелли, тот, что ушел из Ундермлоакена в Берн водить по горам иностранцев, а случилось это после того, как обладательница голубых глаз надсмеялась над ним, назвав его бабой, как есть бабой, только за то, что ради нее он позволил продырявить себе ножом брюхо на целых два сантиметра.
И Иогелли, бедный Иогелли, когда поправился, уехал в Берн и теперь водит иностранцев в горы.
— Иностранок, — говорила Гуату красавица, — он обвязывает их веревкой, а потом берет в охапку и переносит через снежные поля.
Соленая вода снова начинала капать из ее голубых глаз, и она вздыхала: «Ах, Иогелли, ах, Иогелли…»
Но Иогелли исчез, оставил свои восемь коров на попеченние девице Батценмюллер, а сам затерялся не то в Берне, не то в Бернских Альпах.
— Ах, Гуат, знаешь ли ты, что это такое — любить Иогелли?
Гуат грустно заревел. Ему ли не знать, если в такие вот вечера он не получал от заплаканной хозяйки своих любимых хлебных корок, ведь от огорчения бедняжка даже не ужинала.
И вдруг в один прекрасный день Иогелли вернулся. Пришел на пастбище, как обычно приходят крестьяне из Ундермлоакена, остановил Кати и Анну и поинтересовался, как тут поживают его коровы. Потом спокойно, будто разговаривал с торговцем скотиной, обратился к красавице Батценмюллер:
— Хочу вот повыгоднее своих коров продать, уезжаю я из этих проклятых краев!
Они стояли друг против друга, и он вглядывался в ее заплаканные глаза.
— Поступай как знаешь, Иогелли!
— К чему мне эти коровы, — Иогелли с трудом сдерживал негодование, — всех продам и никаких тебе хлопот. Открою за горами трактир и буду туристов обирать.
— Как хочешь, Иогелли!
— Вот-вот, чего тут думать, так и сделаю. И никто мне не указ, — раздраженно выкрикивал Иогелли, — не у кого мне разрешения спрашивать!
«Чего это он тут разорался? — недоумевал ослик Гуат, приближаясь к Иогелли с тыла. — Сейчас мы его как погоним! Пусть только попробует взять ее за руку».
— Собачья в здешних местах жизнь. Ей-богу, есть на свете и другие края, получше этих, и уж если там кого и пырнут ножом из-за голубых глазок и скажут «а ну проваливай», то будьте уверены, эта голубоглазая не назовет человека бабой. Так-то вот. А теперь прощай!
И видит Гуат, что Иогелли подает красавице Батценмюллер руку.
«Ну, — решает он, — пора лягаться, а уж потом как погоним мы его вдвоем…»
И, развернувшись, с такой силой наносит Иогелли удар пониже спины, что тот с размаху падает красавице в объятья.
Когда же ослик оборачивается, чтобы прицелиться еще раз, то оторопело застывает на месте, потому что Иогелли обнимает хозяйку, а она — его, и Иогелли больше уже не кричит.
Коровы мелодично позвякивают колокольцами, а ослик Гуат отходит прочь, задумчиво вертит ушастой головой, изредка прядет ушами и, оглядываясь назад, недоумевает, отчего это Иогелли говорит хозяйке, что коров он продавать не станет и ни за какие горы не уедет, пусть она не беспокоится…
«Ну и болван же этот Иогелли, — думает ослик, — ведь как раз сегодня придут покупатели, так удачно можно было бы коров продать…»
И свое глубокое неудовольствие всей этой историей он выражает сердитым ревом, а многоголосое эхо вторит ему, отражаясь от скалистых утесов под заснеженным Дроалишпицем.
Пана Карела Махитку, отставного чиновника судебной канцелярии, и налогового инспектора Готтштейна связывала многолетняя верная дружба. Оба они ревностно почитали матерь божию и были беззаветно преданы делу Марианской конгрегации, коего государственного института являлись рьяными членами и не менее горячими сторонниками.
И неудивительно, что жизнь их протекала в приятности, а когда головы обоих посеребрились, они носили свои седины с достоинством, ибо волосы их не просто полиняли от какого-то там неупорядоченного образа жизни, а благородно поседели, поскольку иначе и быть не могло у членов Марианской конгрегации.
Неиссякаемая вера в то, что ждет обоих царствие небесное, часто наполняла усладой их дружеские беседы на квартире Карела Махитки, неизменно начинавшиеся истинно христианским приветствием налогового инспектора:
— Да ниспошлет тебе господь доброго здравия, Махитка!
И, беседуя о политике, оба клеймили позором течения, не отвечавшие их нравственным принципам, и людей, имевших иные политические взгляды, ибо совершенно ясно, что проклясть и предать анафеме в интересах общественного порядка вовсе не грешно.
И окажись они, пан Махитка и пан Готтштейн, у власти — они бы всех инакомыслящих вздернули, опять же в интересах сохранения порядка.
Увы, судьба уготовила им не тот жизненный путь, какого они желали.
Жизнь пана Махитки двигалась по проторенной колее, оберегая его от волнений плоти и позволяя толстеть медленно, но верно. Состоя чиновником судебной канцелярии, он довольствовался тем, что вел бухгалтерские книги, изредка поругивал надзирателей или подследственных, записывал свидетельские показания и, выполняя все свои обязанности, спокойно дожидался грядущего дня, когда, выйдя в отставку, сможет спокойно ходить на проповеди в костел со своим другом Готтштейном. И потому совершенно не удивительно, что всемилостивейший господь сподобил его во здравии дождаться выхода на пенсию с блаженной уверенностью в том, что обязанности свои он исполнил в соответствии с предписанием.
Ни разу хотя бы на минуту не опоздал он в канцелярию и с удивительным постоянством многие годы призывал к усердию своих подчиненных. Горячо молился по дороге на службу:
— Господи! Даруй мне здоровья, дабы отработать прилежно день сей!
И на обратном пути:
— Господи всеблагий, отец небесный, благодарю тебя, что даровал мне силы в трудах моих!
Тридцать пять лет безупречной службы — тут и впрямь есть чему позавидовать. И, разумеется, государство щедро вознаграждало свое чадо, Карела Махитку, за тщание. Ну как тут не возблагодарить судьбу, если сам видишь, что и отечество может быть этаким милым папенькой для добропорядочных своих детушек!
Всеми добродетелями обладал Карел Махитка. Их и до утра не перечесть.
Помимо добродетелей религиозных и гражданских он отличался еще необычайной сдержанностью в вопросах любви и целомудрием в полном соответствии с требованием шестой заповеди «не прелюбодействуй!».
Причем это высоконравственное убеждение он исповедовал не только теперь, по выходе в отставку в возрасте шестидесяти лет, но пронес через молодость и зрелые годы Он был ярым сторонником безбрачия, следовать которому рекомендовал всем государственным служащим.
Махитка ни разу не влюблялся, предложения никому не делал и в, браке не состоял. И был он не из тех старых холостяков, которые воздерживаются от брака из соображений строгой экономии, чтобы избавиться от бремени забот о детях и супруге, а при этом, заимев лишние деньги, не побрезгуют соблазнить жену ближнего своего, от чего, как известно, предостерегает заповедь господня.
Нельзя было отнести его и к тем неженатым господам, которые самым бессовестным образом соблазняют барышень и невинных девиц, безбожно преступая нравственные законы, и невзирая на добрые советы, следуют греховным побуждениям, а это весьма часто имеет печальные последствия.
Итак, пан Карел Махитка придерживался строгих правил и слыл мужем добродетельным, сумевшим превозмочь в себе греховные вожделения. Кроме дружеских бесед с налоговым инспектором Готтштейном, он не позволял себе иных развлечений и к тому же держал в доме попугая и канарейку. Канарейку он выучил нескольким мелодиям церковных песнопений, а попугая — здороваться, как подобает истинному христианину. И когда он спрашивал попугая:
— Лоро, где господь бог?
Лоро указывал покрытой перьями цепкой лапкой вверх и отчетливо произносил:
— Там!
Вот какая искренняя дружба связывала эти непорочные существа — канарейку, попугая, пана Махитку и пана Готтштейна.
Совершенно излишне было бы рассказывать о том, что за человек был пан Готтштейн. Распутник, негодяй или человек недостаточно строгий в вопросах веры или в соблюдении государственных интересов решительно не мог бы стать другом пану Махитке. Пан Готтштейн был человек образцовый во всех отношениях.
За годы службы пан Махитка накопил изрядную сумму и, когда пришла ему пора выйти в отставку, осуществил давний свой замысел — путешествие в Лурд, место, популярное у богомольцев. И, оставив на попечение прислуги попугая и канарейку, трогательно распростившись с налоговым инспектором, отбыл он в прелестную обитель паломников, дабы воочию лицезреть все те места, где свершилось столько дивного и чудесного, что сегодня уже самим священнослужителям приходится это опровергать.
Возвратился он, окрепнув духом и вдоволь натешившись сновидениями о славном уголке на небесах, приглянувшемся ему за время богомолья, приятном укромном уголке в райских долинах под тенистым каштаном у смородиновых кустов, с которых ангелочки угощают ягодками исключительно своих гостей в царствии небесном, и в тот же вечер ему нанес визит пан Готтштейн, душевный его друг и налоговый инспектор.
Встреча получилась трогательная. Достойные мужи окропили друг друга слезами искренней дружбы.
Рекой лились из уст доброго пана Махитки рассказы о неисчислимых красотах Лурда, где провел он четыре месяца в неустанном радостном ликовании, где явью стала его мечта узреть сии чудные пределы, так укрепляющие дела церкви на поприще финансовом и моральном.
Это было чрезвычайно умилительное живописание всех тех услад, что понятны лишь истинному верующему, а именно — употребление святой воды, целование стен пещеры и тому подобные духовные деликатесы.
— Я сам будто стал святым! — восторженно закончил пан Махитка.
Тут налоговый инспектор откашлялся и вынул из кармана какие-то бумаги.
— Да, стало быть, господь сподобил тебя, Махитка. Лурд, это точно, место святое, Карличек… гм… понимаешь, как бы это тебе объяснить… и надо же именно сегодня… Карличек, ты только не сердись, тут вот все написано. Это я по долгу службы, Карличек. Вот — здесь письменное уведомление насчет налога на безбрачие. Ведь тебя не было, а у меня служба, ты только не пугайся, Карличек, я пришел по поводу конфискации, такой порядок…
Пан Карел Махитка в ужасе уставился на бумагу. Это было предписание об описи имущества пана Карела Махитки, чиновника судебной канцелярии в отставке, в связи с неуплатой 27 крон 50 геллеров налога за безбрачие.
Пан Махитка залился слезами.
— Боже мой, — возопил он в гневе, — у меня конфискуют, у меня, честного человека!..
Он неистово заламывал руки и рыдал, как неразумное дитя.
Затем резко поднялся, вытер слезы покрывалом, сорвав его с постели, и взревел:
— Не заплачу!
— Карличек!
— Я платить не буду, — натужно орал пан Махитка, вытаращив глаза, — не буду платить! Зачем же я тогда, для чего, спрашивается, соблюдал целомудрие, как указано в заповеди господней? За это я должен платить?..
— Но ведь есть законы, Карличек!
Вот тогда-то и выкрикнул пан Махитка слова, которые привели к трагедии:
— Плевал я на эти законы!
И в тот же миг налоговый инспектор вцепился ему в горло с воплем:
— Что вы сказали? Да я вас убью!..
Три дня спустя ввиду невыносимого запаха дверь квартиры несчастного пана Махитки пришлось взломать.
В проеме окна был обнаружен труп пана Махитки, рядом с ним висели клетки с попугаем и канарейкой, а на другом окне — пан налоговый инспектор, который, удавив друга, попугая и канарейку, сам в приливе служебного рвения лишил себя жизни.
На столе он вывел мелом слова:
«Я выполнил свой служебный долг и умираю как герой!»
Один австрийский министр юстиции, попав на небо, устроился там помогать святому Петру у ворот рая.
Курил трубку, сплевывал вниз, на ад, разумеется, и приглядывался к душам, которые хотели попасть на небо.
Иные души держались самонадеянно, другие же кротко и тихо молили впустить их.
А были и такие, что громко молотили по воротам, нахально крича, будто они — невинные лилии.
Бывший австрийский министр юстиции подвергал каждую душу досмотру, расспрашивал и затем помогал святому Петру открывать ворота, так как за многие столетия, что святой Петр просидел у них, замок изрядно заржавел и отпирался с большим трудом.
— Милый Петр, — сказал однажды министр юстиции, — не мешало бы смазать ворота вазелином. Дальше так не пойдет. Замок скрипит, прямо мочи нет.
— Да я и сам о том лет уже шестьсот думаю, — отвечал святой Петр, — но, видишь — я не мог никуда отойти, пока у меня не было помощника. А если он когда и появлялся, то оказывалось, что один чересчур дотошно разглядывает праведниц, прибывающих на небо, хе-хе, то пощупает, то пощекочет, одежды-то на них, как сам понимаешь, нету. Среди них бывали и пышненькие, хе-хе, молоденькие мученицы, ваше превосходительство. Кожа такая бархатная. Некоторые держали головы на коленях — загляденье, да и только! А тут как-то одна из мучениц, не успел помощник и подступить к ней, захохотала, голова-то у нее из руки и выскользнула, пришлось взять ее на небо без головы. Это та самая безголовая святая, что сидит у фонтана на дереве и по вечерам моет ноги. Из-за того случая получился ужасный скандал и с помощником пришлось расстаться. Прислали мне другого. Он честно прослужил двести лет, но однажды явились два дюжих ангела и сбросили молодца с небес в чистилище. Оказалось, на земле жили двое под одним и тем же именем, один негодяй, а другой — вполне приличный человек, так вот негодяй и проник на небо, а приличный подзапоздал, его и отправили в ад. А после того как продержали его двести лет в кипящем дерьме, выяснилось, что он — святой. От него исходило, несмотря на всю эту процедуру, такое благоухание, что несколько чертей исправились и уверовали в бога. Видите, ваше превосходительство, какие здесь заботы. Как я вам говорил, вот уже несколько столетий я никуда не отлучаюсь от райских ворот. На земле надо мной, как над римским папой, уж подшучивают, будто не выхожу никуда, но теперь, прошу прощенья, я выберусь. Позабочусь о вазелине, — надо же смазать ворота. Я уверен, что могу полностью на вас положиться, ваше превосходительство. На ночь извольте всегда закрывать замок на два оборота и засов задвигать, чтобы к нам не пролезли черти. Был у нас такой случай — воспользовались отмычкой и пробрались в отделение, где некоторые души находятся под наблюдением. Была там одна прехорошенькая девчушка, у нее имелось свидетельство, удостоверяющее невинность, от самого парижского архиепископа. Дело оказалось весьма запутанным, им занималась высшая небесная судебная палата. Один из чертей, прокравшихся на небо, маханул через стену в это отделение, и произошло несчастье. Через девять месяцев народился чертенок. Выдали ей за это девятьсот тысяч лет адских мучений, а чертенка я с превеликим тщанием благочестиво утопил. Так что, ваше превосходительство, не давайте разжалобить себя горькими воплями. Лучше заставить праведника прождать лишнее столетие, чем одного недостойного пропустить на небо.
— Я это понимаю, — сказал бывший министр юстиции.
— И еще несколько слов, ваше превосходительство. Когда вам случится кого-нибудь впускать на небо, будьте любезны его обыскать, чтоб не попало сюда ничего против церкви и существующего порядка. Особенно если они хотели пожаловаться, как теперь о нас, здешних, пишут, и несли с собой газетные вырезки. Нынче и святым нельзя верить. Ну, с богом, а я пошел за вазелином.
Бывший министр юстиции, оставшись у райских ворот в одиночестве, бдительно осматривал окрестности через бинокль.
Внизу, глубоко под ним, проплывали миры, а когда показался земной шар, Австрия была обращена к министру спиной.
С досадою отвернувшись в сторону, министр стал дожидаться появления душ.
Наконец у ворот раздался бойкий стук.
— Кто там?
— Лидер социал-демократов…
Бывший министр юстиции усмехнулся.
— Ну, вас-то я никогда не принимал всерьез. Входите.
Душа вошла и низко поклонилась. Увидев заместителя святого Петра, она его узнала сразу.
— Мы, как там, на земле, держались друг за друга, так и здесь будем, — сказал бывший министр юстиции. — Табачку не хотите ли? Трубка-то у вас есть?
Новый небожитель закурил и обратил внимание министра на вновь прибывшие души. Их оказалось две. Министр хотел было уже допустить их на небо, как старый знакомый схватил его за руку.
— Дружище, этих двух не стоит, — сказал он, — они. однажды голосовали против правительства.
Спустя мгновение черти уже тащили их под руки в ад, где и закинули в кипящую серу на вечные времена.
Как видите, всякого ждет справедливое возмездие, и даже если на земле с ропчущими против властей ничего не случилось, то, по мудрому соизволению божьему, им суждено быть не на небесах, но в сере кипящей.
Если вы в присутствии художника Ключки проявите хотя бы малейшее сомнение в художественных достоинствах написанных им картин, он начнет рассказывать вам длинную историю о том, как его портреты — необычайно живые и натуральные — убедили даже бессловесную тварь, и поклянется вам, что это святая правда.
А его правдивая история звучит примерно так.
Однажды писал он у себя в мастерской портрет своей квартирной хозяйки — старой дамы, у которой был огромный сенбернар по кличке Фокс. Художник воспроизвел ее в натуральную величину, сидящей в кресле со сложенными на коленях руками.
Когда портрет хозяйки был уже совсем готов и она ушла, наверх прибежал Фокс. Увидя портрет, он подскочил к нему, виляя хвостом и издавая радостный лай, и начал лизать руки своей госпожи, полагая, что видит перед собой саму повелительницу живую. И, только слизав своим шершавым языком всю краску, он убедился в ошибке, опустил обиженно хвост и, ворча, удалился.
А если вы и после этого будете выражать свои сомнения, художник расскажет вам, как он ввел в заблуждение саму хозяйку.
Он изобразил на полотне Фокса, и, когда однажды хозяйка шла к нему, чтобы напомнить о квартирной плате, он поставил картину так, чтобы она сразу бросилась ей в глаза.
— Фокс, Фоксичек! — начала хозяйка звать нарисованного пса. — Иди сюда, иди ко мне! Ну, иди же, не бойся! Фокс, Фоксичек. А, ты боишься, негодяй, что попробуешь плетки за то, что расположился в чужой комнате? Фокс!..
Подобных историй о том, как животные и люди принимали его изображения за подлинные, живые, он мог бы сообщить вам великое множество, и в ваших глазах, если ему удастся вас убедить, он предстанет вторым Апеллесом — известным в истории художником, который так натурально изобразил однажды черешни, что прилетели птицы и начали их клевать. Имя этого художника я чуть было не забыл, но имя Ключки не забуду никогда, поскольку сохранились сведения о его деятельности и путешествиях, которые он предпринимал в сопровождении своего друга.
Друг его и рассказал мне нижеследующее:
— Однажды во время своих странствований по Моравии мы подошли к деревне, расположенной среди валашских лесов.
Путешествовали мы тем достойным удивления способом, при котором требуется мало денег, много красноречия и необычайное хладнокровие, то есть кормились у приходских священников, зажиточных крестьян, адвокатов, учителей и так далее.
Следуя этому методу, мы зашли в приходский дом, где застали священника, приятного старика, и экономку в расцвете сил, но встретили нас не очень приветливо, так как его преподобие был занят проверкой счетов по ремонту костёла.
Местность нам понравилась, и мы, само собой разумеется, решили задержаться здесь подольше. К сожалению, Ключку вдруг осенила за ужином злосчастная идея: ой начал толковать о том, что утром мы могли бы осмотреть костел, так как якобы всегда печемся о хорошем состоянии образов святых в храмах божьих и никогда не забываем безвозмездно предложить свои услуги там, где требуется их реставрировать.
Его заявление сразу расположило к нам священника, который распорядился подать бутылку вина и завел с нами дружескую беседу о церковной живописи.
Ключка столько всего наговорил, что у меня голова пошла кругом. Напрасно я делал ему под столом знаки, чтобы он не очень завирался, — ничто не помогало. Он спокойно разглагольствовал о том, что в Стражнице мы разрисовали целый костел, причем совершенно бескорыстно, лишь во славу божью…
Когда его преподобие вышел за новой бутылкой вина, я воспользовался его отсутствием, чтобы втолковать Ключке, что своей болтовней он навлечет на нас массу неприятностей: вдруг священнику придет в голову, что мы могли бы нарисовать ему какого-нибудь святого. Что тогда делать? Обычно мы рисовали детей, баб, стариков, святых же мучеников никогда еще не изображали. Так зачем же без конца болтать об этих святых!
— Я надеюсь, — сказал Ключка, — что этого он от нас не потребует. Но если бог ниспошлет на нас такое бедствие, отдадимся его воле и нарисуем ему какого-нибудь святого.
Говорил он необычайно смиренно, как и подобает гостю священника.
Его преподобие возвратился с вином и, когда налил нам, имел вид человека, который только для того и выходил на минутку, чтобы хорошенько поразмыслить над тем, что ему предстоит сказать.
— Ad salutem, domini![17] — провозгласил он, чокаясь с нами. — Я в самом деле очень рад, что вы пришли ко мне.
Помолчав, он сказал:
— Сначала я принял вас, господа, несколько холодно, потому что, откровенно говоря, не доверял вам, узнав, что вы художники. Художников я всегда считал людьми легкомысленными, которые рисуют женщин… как бы это поделикатнее выразиться? — ну, словом, женщин без одежды. И я очень признателен вам, что вы вывели меня из этого заблуждения. Вы совершенно правы, утверждая, что все прославленные художники рисовали святых. Кого, например, изображал Леонардо да Винчи и другие? Мучеников и мучениц божьих…
Он опять остановился и через минуту тягостного для нас молчания произнес:
— У меня к вам небольшая просьба, господа, просьба верующего к верующим. Наш костел весьма примечателен своими образами святых, и все они в полном порядке. Вот только святой деве Аполене не хватает головы. Не будете ли вы, господа, так любезны — не нарисуете ли святой Аполене голову? Благочестие здешнего народа сильно страдает, когда он видит на стене изображение святой мученицы без головы.
— С величайшим удовольствием! — отозвался Ключка, в то время как я немилосердно щипал его за ногу. — Нарисуем святую Аполену и тем послужим интересам церкви.
— Святая Аполена, — продолжал священник, — была замучена в году двести пятьдесят втором по рождеству Христову, во времена императора Дециуса.
— Если досточтимому пану священнику угодно, мы могли бы пририсовать также и императора Дециуса, — услужливо предложил Ключка.
Я с трепетом взглянул на священника.
— Думается, что император Дециус там есть, — ответил он. — Святую Аполену принуждали поклоняться идолам; когда же она это отвергла, безжалостные палачи выбили ей все зубы и саму ее бросили в конце концов в огонь… А ее святая душа вознеслась к небу, к вечной мученической короне.
Святая Аполена, как вам, господа, конечно, известно, — покровительница и заступница всех, у кого болят зубы. На этом обстоятельстве я делаю особое ударение. Здешний народ любит, чтобы страдания святых изображались наглядно. Как будут наши верующие радоваться, увидев святую Аполену с выражением ужасных мук на лице! Вот я и прошу вас, господа, сослужите христианскую службу, украсьте храм божий, нарисуйте святой деве Аполене лицо, искаженное страданием! Если бы святая приятно улыбалась, народ не стал бы столь набожно ей молиться.
Мы обещали выполнить его просьбу.
И затем до ночи шептались в отведенной нам комнате.
— Было бы очень странно, — бахвалился Ключка, — если б я, нарисовав Фокса, который ввел в заблуждение хозяйку, и хозяйку, которая ввела в заблуждение Фокса, — если б я не нарисовал головы святой девы Аполены, которой палачи выбили все зубы, и не изобразил бы на ее лице выражения мучительного страдания, какое имеют почти все, кто идет в больницу к милосердным братьям или в зубную амбулаторию, чтобы вырвать себе больной зуб.
В крайнем случае расковыряю булавкой дупло коренного зуба, — он разболится, я встану перед зеркалом и буду изображать святую Аполену и сам себя нарисую. А с этого эскиза перенесу выражение страдания на образ божьей святой в костеле.
— Легко сказать! — заметил я, криво усмехаясь. — За твою болтовню, что мы будто расписываем костелы, ты заслужил бы…
— А ты мне не угрожай, — спокойно возразил Ключка. — Знаешь, как была изобретена тачка?
— Нет, не знаю.
— Человек попробовал — и сделал тачку, — торжествующе ответил Ключка. — Я попробую — и сделаю святую деву Аполену.
Да, легко было говорить…
На следующее утро мы пошли осмотреть костел и образ мученицы без головы. Он висел высоко, под самым сводом. Взобравшись на лестницу, мы сняли его и отнесли в свою комнату, превращенную нами в мастерскую.
Два дня мы чувствовали себя великолепно: вдоволь ели и пили, курили трубки хозяина и размышляли, как нам изобразить страдание на лице святой девы.
Ключка делал наброски, эскизы, но везде святая Аполена так приятно улыбалась, что я давился от смеха и хохотал во все горло.
На третий день к вечеру несчастный Ключка пробормотал:
— Если бы мне найти здесь хоть одного человека, у которого болят зубы, я бы его сфотографировал и рисовал бы по этому образцу.
Негодный Ключка устроил мне подвох: я спал у окна, а он ночью распахнул его и открыл дверь, чтобы у меня от сквозняка разболелись зубы. Но, к счастью, этого не случилось.
На четвертый день мы взяли фотоаппарат и пошли с ним по деревне в надежде натолкнуться хотя бы на одну физиономию с флюсом. Увы! А тут еще его преподобие начал расспрашивать за обедом:
— Ну, как там святая Аполена?
— Я уже сделал ей волосы, — ответил Ключка, — брови у нее также есть, скоро будет готова вся. Требуется немало труда, чтобы создать совершенное произведение искусства.
Пятый день… Снова безуспешные поиски кого-нибудь, страдающего от зубной боли.
— Здесь чересчур здоровая местность! — жаловался Ключка.
На шестой день он начал умолять меня во имя искусства вырвать у себя клещами хотя бы один зуб, а он меня тотчас сфотографирует.
Настал день седьмой… Рано утром Ключка по обыкновению отправился на кухню расспросить экономку, что готовится к обеду. Возвращался он всегда переполненный радостью, сообщая, что будет то-то и то-то, и это полностью отвлекало нас от мыслей о святой деве Аполене. В этот седьмой день Ключка прибежал из кухни с сияющими глазами.
— Гусь с кнедликами? — крикнул я ему навстречу.
— Балда! — отрезал Ключка. — У экономки разболелись зубы. Она бродит по саду с самым ужасным выражением лица. Живо аппарат! Да быстрей же!
Как только мы получили фотографию страдающей экономки, работа над образом святой Аполены начала быстро продвигаться.
Выражение страдания на лице было просто превосходное.
На восьмой день картина была готова.
Мы поставили ее к окну и любовались от двери, какая она получилась роскошная.
В это время дверь отворилась, и вошел священник. Он огляделся вокруг, увидел картину и в наступившей тишине произнес, обращаясь к изображению:
— Мария, у вас все еще болит зуб? Я же говорил вам, чтобы вы шли в Рожнов, там этот зуб вырвут. Иначе он всегда будет вас мучить…
— Когда же священник понял свою ошибку, — закончил тихим голосом приятель Ключки, — он сразу превратился в язычника и начал безбожно ругаться. Мы сообразили, что самое лучшее сейчас для нас — поскорее собрать свои манатки и исчезнуть…
Как только мы оказались за деревней, Ключка спокойно обратился ко мне:
— Вот теперь видишь, что я не врал тебе про Фокса, уж если священник мог ошибиться, то как было не ошибиться глупой твари!
Да, воистину, Ключка — это второй Апеллес…
Д-р Карел Крамарж, владелец фабрики в Либштате и один из основных акционеров младочешской позитивной политики, вступил на общественное поприще 27 февраля 1860 года в Высоком-над-Изерой. В этот день он появился на свет, а через семь дней был окрещен. В ту пору Карел Крамарж еще не отдавал предпочтения ни одной политической партии, хотя то была эпоха Баха. Именно в эти мрачные годы гонений д-р Крамарж чрезвычайно весело взирал на белый свет. Шести лет он стал серьезней, и дела стали продвигаться быстрее. Девятнадцати он уже окончил гимназию на Малой Стране и отправился в Германию. Был членом корпорации буршей в Берлине и в Страсбурге. Погуляв на студенческих попойках, вернулся в Прагу и учился столь прилежно, что в 1884 году удостоился звания доктора прав. С тех пор он постоянно пребывал в заботах о деньгах, вызывая этим упреки своих врагов. И все же основой таковых его забот была книга «Papiergeld in Osterreich»[18], которую д-р Крамарж самолично написал и издал в Лейпциге. Как видно, главное для д-ра Карела Крамаржа — бумажные деньги, что и характеризует весь его дальнейший жизненны путь. В те времена Карел Крамарж еще и сам не знал, что он такое и что из него выйдет. Он мнил себя реалистом и стал редактором «Часа». И тут-то, редактируя реалистический журнал, Карел Крамарж вдруг понял, что он, собственно говоря, совсем не реалист, а младочех. Чтобы как-то покончить с этим запутанным делом, он с 1890 года взял на себя львиную долю переговоров между реалистами и младочехами. Переговоры имели тот результат, что д-р Крамарж окончательно переметнулся к младочехам и ринулся в Табор, где в 1891 году был избран депутатом. В 1894 году Карел Крамарж согласился представлять округ Семили в земском сейме, где самолично добился у наместника лицензии для вдовы Шумановой на табачную лавчонку в предместье города.
В качестве депутата имперского сейма от города Табора Карел Крамарж настоял также на том, чтобы на местном вокзале был изъят испорченный автомат для продажи билетов. Само собой разумеется, что благодаря своему ораторскому таланту он с успехом добивался лицензий на табачные лавки и для жителей Табора. Когда же правительство увидело, что вымогание лицензий на табачные лавки увеличивает популярность Крамаржа в народе и он становится опасен, его выдвинули в законодательную комиссию, дабы одним махом убить к нему народное доверие. Это коренным образом изменило жизнь д-ра Карела Крамаржа. С тех пор он таскается то по комиссиям, то по Крыму. И удивительное дело: то, что ему следовало бы говорить в комиссиях, он произносит в Крыму, а то, что хотел бы сказать в Крыму, говорит в комиссиях. Здесь следует упомянуть о его новой идее помощи чешскому народу. Дело в том, что д-р Крамарж взял себе за правило во времена серьезнейших политических конфликтов, когда чешскому народу приходится особенно туго, уезжать в Крым, а когда он возвращается — буря уже миновала. Это не случайность: так подсказывает д-ру Крамаржу опыт. Именно это легло в основу нового политического метода: предоставлять событиям свободно развиваться, не вмешиваться в ход истории, держаться в сторонке и ждать, когда буря пролетит, — в полной уверенности, что не пролететь она не может. Это и есть основы так называемой позитивной младочешской политики, вождем которой является д-р Крамарж.
Позитивная политика — открытие д-ра Крамаржа, и это — нечто великолепное, захватывающее и чйстое. Позитивная политика напоминает стакан кристально прозрачной воды, в которой ничего не видно, которая чиста от инородных тел и не вызывает никаких последствий.
Само название «позитивная политика» произошло от слова «позитив». В фотографии это означает изображение, полученное с негатива; в грамматике позитив — положительная степень сравнения прилагательных; существуют позитивные, то есть положительные, величины в математике; в музыке позитив — разновидность органа без педалей; в гальванической батарее есть позитивный (положительный) полюс; морские карты отмечают позитивное движение береговой линии; в философии позитив — противоположность тому, что достигнуто мышлением; позитивизмом называется целое философское направление; всюду позитив (позитивный) что-то значит, лишь «позитивная политика» не значит ничего, потому что, говоря языком философии, это такая политика, которую выдумали, не прибегая к мыслительным процессам. Позитивизм вообще запрещает думать, вот почему д-р Крамарж является поборником позитивной политики. Позитивная политика означает такую политику, когда ничего нельзя поделать, когда ситуация сама по себе является позитивной — то есть такой, когда события должно принимать такими, как они есть, когда нельзя ничего изменить — разве что реорганизовать младочешскую партию.
Д-р Карел Крамарж полностью оправдал свое предназначение. Он возродил младочешскую партию. Если уж нельзя ничего предпринять против Вены, можно проводить реформы хотя бы среди своих. Поэтому в пику «Народним листам» он основал газету «Ден», которая собрала едва ли триста подписчиков. Ясно, что Крамаржу приходится доплачивать на ее содержание из собственного кармана, но свернуть с избранного пути он уже не может.
Во время русской революции д-р Крамарж, как обычно, предпринял поездку в свое крымское поместье. Потом газеты сообщили, что поезд, в котором он возвращался на родину, подвергся нападению русских революционеров и был разграблен. Весь чешский народ жил единой мыслью: может, и д-ра Крамаржа похитили революционеры? Слава богу, этого не случилось, и клуб депутатов свободомыслящей партии вздохнул с облегчением.
О том, что политическая деятельность д-ра Крамаржа известна даже за границей, можно было бы и не упоминать. Следует лишь заметить, что редакция французской газеты «Курье эропеен» обратилась в 1905 году к д-ру Крамаржу с просьбой написать статью о результатах позитивной политики. С тех пор прошло уже четыре года, но д-р Крамарж не послал еще ни строчки.
Итак, если мы даже одобряем не все, что предпринимает д-р Крамарж для процветания чешских дел, то все-таки желаем ему и впредь трудиться на благо чешской нации с помощью частых поездок в Крым, позитивной политики, реорганизации младочешской партии, а главное — неустанных хлопот о лицензиях на табачные лавочки.
Нация, которая кроме позитивной политики имеет еще и табачные лавки, не погибнет. В этом главная заслуга д-ра Карела Крамаржа.
Начальник полиции удовлетворенно обвел взглядом собравшихся. За столом сидели лучшие полицейские сыщики, за ними расположились сметливые полицейские чиновники, все эти достойнейшие мужи пришли сюда по его просьбе, явились в его кабинет для проведения сеанса спиритизма.
Полицейские сидели в загадочном молчании у простого стола, положив на него руки и с нетерпеньем ожидая — что же дальше? Многие испытывали неясное ощущение, будто за спиной у них кто-то есть, стоит кто-то неведомый.
Другие же ощущали близость чего-то страшного, проникшего и в них самих.
Комиссар десятого отделения вспоминал свою бабушку. Кругом царил полумрак, шторы были опущены. И комиссар полиции десятого отделения невольно думал про себя, что бабка-то его, умершая двадцать пять лет назад, устроилась где-то здесь в углу на корточках.
Главный секретарь шестого отделения чувствовал неприятный озноб: из-под пианино в углу кабинета на него смотрели глазки — голубые, чудесные глазки его дочурки, умершей тридцать лет назад.
Смеркалось.
Напрягая зрение, они таращились в полутьму. Вещи в кабинете приобретали странные очертания. Будто вот-вот они засветятся изнутри таинственным светом.
В большом старом шкафу скрипнуло. Это был звук из тех, что пугают нас в глухой ночной тишине дома, когда мебель разговаривает с нами на своем удивительном языке.
— Четвертое измерение! — замогильным голосом произнес начальник полиции.
После этого послышалось таинственное постукивание по потолку, и казалось, висящая на нем люстра таинственно закачалась.
— Многоуважаемые господа! — заговорил начальник полиции. — Неизвестный дух ответит на мои вопросы постукиванием или же вообще не ответит. Будьте внимательнее! Это беседа с силами магнетическими. На этом вот столике вы и услышите ответы на мои вопросы. Речь пойдет о последнем злодейском убийстве лавочника Котика, причем, как и обычно, преступника мы не нашли. Многоуважаемые господа! Дух убитого среди нас!
Присутствующие ощутили всю серьезность наступившего момента, когда при этих словах на пианино что-то стукнуло, затем стукнуло по письменному столу, стук уверенно приближался прямо к столу, за которым они сидели. Чувствовалось — кто-то ходит, невидимое, неведомое существо, из пространства четвертого измерения. Тут застучало по письменному столику, и совершенно отчетливо. Перед взорами мелькнуло нечто светящееся, неописуемое: им виделись новые очертания, хотя предметов они не различали. Ощущался какой-то свет, но ничего нельзя было разглядеть. Их понесло далеко-далеко — на ту самую улицу, где было обнаружено тело убитого Котика и где они отыскивали следы, оставленные убийцей. Полицейские с ужасом увидели труп. Голова у трупа исчезла. Дело принимало неожиданный оборот. Стали искать голову. В конце концов в реке выловили ручной саквояж и в нем обнаружили человеческую голову. Но принадлежала она не Котику…
Поразительно… Пришлось искать тело от неопознанной головы. Тела не нашли. Теперь они располагали обезглавленным телом лавочника Котика и какой-то неизвестной головой. Убийцы они не обнаружили, зато налицо оказался еще один труп, который принадлежал неизвестной голове. Наконец все они сами почувствовали себя безголовыми. И тут же что-то мелькнуло в головах. Мысль обо всем этом. Стали вспоминать, как в заброшенной шахте, за городом, обнаружили обезглавленное тело неизвестного. Так можно было и рехнуться. К неизвестной голове не подходило и это туловище. Теперь в наличии было уже два туловища. Одно — пана Котика, и другое — неопознанное. И вдобавок — совершенно посторонняя голова, не имеющая к ним отношения. Вице-президент полиции тогда подал в отставку. Один детектив сошел с ума и собирался дело решать алгебраически.
— Да это же уравнение с тремя неизвестными, — упрямо объяснял он в карете сопровождавшему его санитару, — была бы у меня с собой таблица логарифмов Студнички, его можно было бы решить…
В этот ответственный момент, находясь под воздействием чего-то неизвестного и таинственного, все вспоминали и другие моменты, повлиявшие на ход расследования. В кармане неопознанного трупа найдены такие же часы, как и в кармане убитого лавочника. Это обстоятельство завело следствие в абсолютный тупик. В обоих случаях часы остановились на двенадцати. Как быть? Не доказательство ли это, что именно тогда пробил их час? А чтобы окончательно запутать это ужасное дело — в жилете неопознанного безголового господина нашли бумажку с такой математической формулой: а/2*(9n-7). Не убийца ли ее написал? Или убитый? Или же некто третий, пока неведомый? Кроме того, никто не знал даже имени неизвестной жертвы, несмотря на то, что фотографию трупа разослали по всем муниципальным учреждениям, отделениям полиции и в жандармские участки. Ответы приходили отовсюду, что раз головы на фотографии нет, то и опознать без нее ничего невозможно. Да, все было крайне запутано, все ждали магнетического сообщения из пространства четвертого измерения с не очень-то веселыми мыслями.
Молчание нарушил начальник полиции:
— Здесь ли вы, дух пана Котика, убитого лавочника, дом семьсот двадцать восемь?
На столе у самой ладони полицейского комиссара пятого отделения стукнуло: «Да».
Присутствующим кто-то пощекотал носы, видать, при жизни покойный любил пошутить.
— Возраст? — продолжал допрос начальник полиции.
Таинственный пришелец не ответил.
— Вас утомил допрос? — строго произнес начальник.
Ни с того ни с сего на столе застучало, на пианино прозвучала нота «до», и всем показалось, что угол стола чуть приподнялся.
В это мгновение полицейский комиссар пятого отделения стал ясновидящим. Он впал в прострацию, и взор его многое объял в этот миг.
Начальник полиции моментально установил, что дух убитого пана Котика вступил в контакт с полицейским комиссаром. Это было влияние волн неведомого мира, истинно магнетический доклад, фотографирование мыслей. Комиссару подали перо и чернила.
Начальник полиции задавал вопросы, а комиссар, превратившись в медиума, писал. У него выходили странные каракули, а между ними написанные латинскими буквами слова. Иногда в мебели что-то поскрипывало, в жутковатом сумраке шуршало по бумаге перо. Комиссар держал свою руку свободно, и она, ведомая непонятной силой, писала ответы на вопросы, касавшиеся всех этих загадок. Потом рука бессильно упала, а стол чуть стронулся с места. Все это видели, и в то же время стол стоял, как и до этого. Раздался стук в окно. Комиссар вздохнул и пришел в себя. Снова зазвучали клавиши пианино, и все стихло. Присутствующие догадались, что связь с неведомым миром прекратилась.
Когда зажегся свет, комиссар, с трудом приведя в порядок магнетическое сообщение неведомого мира, прочел:
— О том, кто меня убил, ничего не знаю. Я-то полагал, что вы его взяли, поэтому особенно им и не интересовался. Думаю, однако, нераскрытый убийца ничего хорошего не замышлял, когда появился в моем доме. О голове своей ничего не знаю. Не знаю, кому принадлежит найденное туловище. Я знаю не больше вашего и никогда нам не дознаться, кто убийца. Немецкого языка не знаю.
Наступила полная тишина.
— Господа, — грустно сказал начальник полиции, — нам не остается ничего другого, как попробовать погадать на картах.
В кабинете тихо тикали часы, и всему аппарату полиции было хоть плачь.
В начале октября рекрут Трунец приступил к своей трехлетней службе в пехоте. Парень был как гора, с могучими плечами и бычьей шеей, на которой гордо возвышалась голова великана.
Когда он появился в казармах, его направили сперва в медицинскую комнату, а затем вместе с остальными отвели к унтер-офицеру, который подробно расспросил его, как и других, о домашних делах. Это делалось для того, чтобы вызвать доверие к военному начальству. После того, как доверие было внушено, всех отвели на склад подбирать себе обмундирование.
Здесь фельдфебель, бегло осмотрев рекрутов, кричал:
— Башмаки номер третий! Штаны — шестой! Гимнастерка — второй!..
Четыре капрала тут же приносили очередному рекруту ботинки, брюки, гимнастерку и фуражку, размеры которых фельдфебель определял на глазок, не очень беспокоясь о том, как все эти вещи будут сидеть.
В результате одному достались ботинки такой величины, что он мог бы всунуть в них еще две ноги, если бы их имел; другой не втиснул бы ногу в башмак, даже если б отрубил ее наполовину, у третьего были брюки, в которых вместе с ним мог бы уместиться и его старший брат, а четвертый вполне свободно натянул бы свою гимнастерку еще на двух таких же, как он.
Получив обмундирование, все перешли в другое помещение, где должны были переодеться. Вид у всех сразу стал неузнаваемый и жалкий. У одних руки терялись в рукавах, брюки волочились по полу, а фуражки закрывали лицо. У других брюки едва достигали колен, обнажая подштанники; руки по локоть торчали из рукавов, а фуражка сползала с головы. Того, что было в избытке у одних, не хватало другим.
Снисходительно оглядев эту живописную компанию, фельдфебель махнул рукой:
— Видите, ребята, какие бывают ненормальные размеры человеческого тела. У этого руки длиннее, чем положено, а у того, наоборот, короче. То же самое и с ногами. О толщине я уж не говорю. Один никак застегнуться не может, а другой болтается в гимнастерке, как божий мученик. Но в остальном все в порядке. Можете обменяться между собой одеждой. И зарубите себе на носу, что солдат должен быть, как картина, выглядеть нарядно, как барышня. Кто будет похож на чучело, получит карцер.
Рекруты начали обмениваться между собой гимнастерками, брюками, ботинками и фуражками. Остался обездоленным только один — гигант Трунец. В брюках по колено, в гимнастерке, которую он никак не мог застегнуть, с маленькой фуражечкой, которая робко притулилась на его огромной голове, он казался каким-то диковинным существом с другой планеты. Остальные тоже имели вид авантюристов, но это создание — рекрут Трунец — явно принадлежал совершенно иным мирам.
Трунец Христом-богом молил не оставлять его в таком виде. В армии подобные дела решаются просто: «Выполняй!» и «Шагом марш!» Все же Трунец обратился к капралу, и тот, тронутый его мольбами, отвел его снова на склад, где в конце концов после долгих поисков были найдены все необходимые части мундира, которые сделали Трунца немного похожим на солдата. Но вот фуражка — с ней ничего нельзя было поделать: самая большая из всех терялась на его огромной голове, как песчинка в море.
Дело дошло до того, что его фуражкой пришлось заняться даже Главному интендантскому управлению в Вене. А произошло это вот каким образом.
Первейшая обязанность солдата — научиться отдавать честь своему начальству. А фуражка рекрута Трунца подпрыгивала на его огромной голове, как мячик, и он, несмотря на все свои старания, тщетно пытался поймать край своего головного убора, к которому, согласно уставу, должен был прикоснуться, отдавая честь: при малейшем движении фуражка сползала на затылок.
Унтер был в отчаянии. Офицер сыпал проклятиями и багровел от злости, когда злосчастная фуражка при этих манипуляциях падала с головы на землю.
В полном отчаянии был и Трунец; красный от напряжения, он насадил ее наконец на одно ухо. Но это вызвало приглушенный смех у солдат и новый приступ гнева у офицера и унтера.
Что с ним делать?
В конце концов офицер велел капралу отвести рекрута Трунца в канцелярию роты. Не имея никакого представления, что его ожидает, Трунец с тоской плелся за капралом.
Дежурный унтер-офицер, выслушав рапорт капрала, доставил Трунца к капитану. Капитан отнесся к рапорту очень серьезно. Прежде всего он осведомился у Трунца, нет ли у него водянки головы. А когда тот учтиво ответил: так точно, воды в голове не имеет, — капитан приказал намочить фуражку и натянуть ее на голову Трунцу. Трунец должен будет ходить в ней целый день, и она растянется.
С этой целью его заперли на двадцать четыре часа в одиночку, чтобы он не нарушал общего порядка, разъяснив при этом, что сие отнюдь не является наказанием.
Трунец честно сидел на нарах с фуражкой на голове, пока, в конце концов, не заснул от усталости. Когда он утром проснулся, злосчастная фуражка лежала рядом на нарах, такая же маленькая, как и накануне. Пожалуй, даже еще меньше, а ведь это была самая большая фуражка в полку!
Он надел ее и пытался сохранить равновесие, чтобы удержать ее на голове. Все напрасно. Фуражка подпрыгивала на голове так же, как и накануне, и к тому же потеряла всякую форму.
Пришлось Трунцу снова идти в канцелярию роты.
На этот раз капитан был настроен еще серьезнее. Он приказал унтер-офицеру обмерить Трунцу голову. Оказалось шестьдесят два сантиметра. Затем капитан строго объяснил Трунцу, что об этом придется рапортовать в Главное интендантское управление в Вену… Как он только посмел явиться на свет с эдакой головой! После этого рекрут был отпущен. На голову ему напялили фуражку, которую портной тем временем кое-как увеличил, и Трунец мог участвовать в учениях, радуясь, что его не упрятали в крепость.
После его ухода господин капитан продиктовал унтеру нижеследующее:
«Главному интендантскому управлению в Вене.
В связи с тем, что пехотинец Ян Трунец, родом из Пелгржимова, округ Кадань, имеет голову ненормальной величины, нижеподписавшаяся третья рота двенадцатого полка просит Главное интендантское управление о высылке фуражки, которая соответствовала бы размеру головы вышеупомянутого пехотинца».
Затем капитан собственноручно подписал это послание, и Главное интендантское управление на другой день уже имело возможность с ним ознакомиться.
Через четырнадцать дней рекрут Трунец был вызван в канцелярию, где ему снова сняли мерку с головы, так как в этот день от Главного интендантского управления в Вене был получен ответ, который гласил:
«Третьей роте двенадцатого полка.
В ответ на рапорт № 6728/891 II аб/6721/345 г. III а 8 IV.
Главное интендантское управление имеет сообщить нижеследующее:
В рапорте третьей роты двенадцатого полка за № 6728/891 II аб/6721/345 г. III а 8 IV, содержащем просьбу к Главному интендантскому управлению в Вене о высылке фуражки пехотинцу той же роты Яну Трунцу, родом из Пелгржимова, округ Кадань, поскольку вышеназванный пехотинец имеет голову ненормальной величины, отсутствуют данные относительно размера головы вышеназванного пехотинца. Сим предлагается незамедлительно сообщить данные о размере вышеупомянутой ненормальной головы пехотинца».
— Ну и дали вы нам работенку! — проворчал унтер-офицер, обращаясь к Трунцу, и написал в Главное управление, что размер головы вышеназванного пехотинца — шестьдесят два сантиметра.
Через четырнадцать дней в канцелярию роты пришло новое отношение из Вены:
«Главное интендантское управление в Вене предлагает в дополнение к присланному сюда рапорту за № 6829/351/11 г. III д 3321 сообщить, в каком году родился пехотинец с ненормальной головой и какой год служит в армии, так как не исключена возможность, что голова вышеупомянутого пехотинца может еще увеличиться».
Унтер-офицер сообщил год рождения и службы Трунца.
Через два месяца из Вены пришла бумага следующего содержания:
«Сим предлагается безотлагательно выслать выданную вами пехотинцу Трунцу фуражку во избежание недоразумений при учете военного имущества. Просимая вами фуражка будет прислана в обмен».
Через три месяца прибыла новая бумага:
«Третьей роте двенадцатого полка.
Главное интендантское управление сообщает, что отправленная вами фуражка пехотинца Трунца прибыла в поврежденном состоянии. Сим предлагается произвести строжайшее дознание, каким путем оная фуражка была повреждена. По завершении дознания Главное интендантское управление, в соответствии с § 16 Воинского устава, выпишет требование на поставку новой фуражки размером в 62 сантиметра для ненормальной головы пехотинца Трунца».
Письмо третьей роты двенадцатого полка Главному интендантскому управлению в Вене:
«Произведенным расследованием было установлено, что пехотинец Ян Трунец получил фуражку, посланную затем в Вену на обмен, в полной исправности. Но вследствие того, что он не относился к ней, как это было подтверждено свидетелями, с должной аккуратностью, какая требуется по отношению к казенному имуществу, фуражка была повреждена. Поскольку вышеупомянутый пехотинец между тем умер, просим о возвращении посланной вам фуражки пехотинца Яна Трунца с ненормальной головой».
Мы создадим сильную младочешскую рабочую партию.
Место съезда: помещение редакции газеты «Ден». Настроение торжественное. В комнату проникают младочешские солнечные лучи. Мебель изготовлена младочешским столяром; люстра, правда, выписана из Германии, зато плевательница представляет собой младочешское изделие. В глубине видны нераспроданные экземпляры газеты «Ден». Налицо все младочешские лидеры. Младочешская рабочая партия представлена каменщиком Карасом, работающим у виноградского бургомистра Вишека, убежденного младочеха. Присутствует также девица Сисова, которая по случаю съезда опять остриглась.
Съезд открывает д-р Клумпар:
— Глубокоуважаемое собрание! Милостивые государыни и милостивые государи! Когда год тому назад было сделано предложение создать младочешскую рабочую партию, я не предполагал, что наши усилия столь быстро увенчаются таким полным успехом. Скептики думали, что при нынешнем брожении умов в рядах рабочего класса не найдется никого, кто открыто и гордо встал бы под младочешское знамя.
Признаюсь, что не кто иной, как я, в младочешском клубе объявил утопией, дерзкой мыслью, безумной идеей попытку создать рабочую партию на младочешской платформе. Признаюсь также, я утверждал, будто в новую младочешскую рабочую партию никто не захочет вступить. Благодаренье судьбе, я ошибся!
Не прошло и месяца после создания партии, как в нее вступил одйн человек. Это присутствующий здесь коллега Карас, который работает у нашего дорогого друга, бургомистра Краловских Виноград пана Вишека. Под влиянием бесед с бургомистром наш друг Карас еще прошлой осенью осознал свои заблуждения (он был социал-демократом) и охотно вступил в младочешскую рабочую партию вместе с женой и бабушкой.
Однако весной его бабушка скончалась, вследствие чего число членов младочешской рабочей партии сократилось до двух. Карас поныне является единственным представителем мужского пола в младочешской рабочей партии. Но этот Адам новой рабочей партии, наш образцовый коллега и борец за ее права, решил в меру своих слабых сил содействовать успеху младочехов. Свой план, до сих пор хранимый в тайне, он представил правлению клуба, и оно этот план одобрило.
Признаюсь опять-таки, что первое время я из осторожности возражал против его предложения. При этом мной руководила исключительно забота об интересах партии, и могу вас заверить: я рад, что ошибся.
В итоге, с согласия руководства партии, наш друг Карас был выставлен в паноптикуме. Немедленно был создан финансовый комитет, раздобывший необходимые денежные средства для устройства паноптикума, который стал первоклассным зрелищным предприятием и бродячим аттракционом. Возглавил этот комитет доктор Кернер, любезно согласившийся сделать подробный доклад о деятельности нашего коммерческого предприятия — передвижного паноптикума. Доктор Кернер, будьте любезны, расскажите нам о ваших достижениях.
Д-р Кернер. Прежде всего, милостивые государыни и государи, благодарю вас за оказанное мне доверие, без которого я не мог бы ничего совершить, ибо в данном случае речь шла не только о политической деятельности: мне были доверены денежные средства партии. Доктор Клумпар уже осветил вам первые скромные шаги младочешской рабочей партии и благородное намерение нашего коллеги, рабочего Караса, поддержать существование новой партии своим выступлением. Мы с благодарностью приняли предложение коллеги Караса выставить его в паноптикуме как единственного члена новой младочешской рабочей партии и, не откладывая, приступили к организации передвижного паноптикума. Был построен деревянный балаган, приобретены фургоны и лошадка. Кроме того, куплена железная клетка для нашего коллеги, и выдающемуся младочеху Кристлику заказана вывеска. Текст ее, одобренный исполнительным комитетом младочешской партии, гласит:
ЧУДО XX ВЕКА!
Единственный член новой младочешской партии!
ЧУДО XX ВЕКА!
Удивительней сиамских близнецов и прочих анатомических достопримечательностей.
Вход 20 геллеров.
Дети и военные платят половину.
На клетке тоже была надпись, одобренная исполнительным комитетом младочешской партии:
Просьба не кормить!
Кроме того, мы организовали при паноптикуме продажу газет «Народ» и «Ден».
Финансовый комитет пользуется случаем выразить благодарность м-ль Сисовой за прекрасное стихотворение, так удачно оповестившее чешский народ об открытии паноптикума. Последний стих его, если не ошибаюсь, звучал так:
Ты в клетке, младочех отважный!
(М-ль Сисова кланяется.) Это прекрасное стихотворение создало нашему предприятию превосходную рекламу. Все оборудование вместе с лошадью обошлось в 800 гульденов. Отмечу, что лошадь была приобретена также у младочеха. И вот коллега Карас стал разъезжать в клетке по чешским землям во славу младочехов, можно сказать — в качестве нашего младочешского Бу-Гамары! (Движение в зале.) Доход от продажи входных билетов превзошел ожидания. Народ повалил в паноптикум толпой, но не было человека, который купил бы экземпляр газеты «Ден» или «Народ».
С 1 июня до конца было продано 720 000 билетов на общую сумму 108 000 крон. Через месяц количество проданных билетов возросло до миллиона и выручка достигла 150 000 крон. Коллеге Карасу выплачивалось по 200 крон в месяц, а всего за три месяца уплачено 600 крон. Содержание лошади обошлось значительно дешевле: оно составило около 200 крон. В общем, на содержание обоих израсходовано 800 крон. За вычетом этой суммы плюс 1000 крон организационных расходов и 200 крон на амортизацию инвентаря, включая коллегу Караса, остается 147 600 крон.
Пяти членам финансового комитета — ревизорам и казначеям — выплачено содержание в размере 1000 крон каждому, а всего 5000 крон. Остается 142 600 крон. Налоги и платы за аренду места составили 3700 крон; остается 138 900 крон. Эта сумма была израсходована следующим образом: 100 000 ушло на погашение десятой части задолженности, числящейся за нашей газетой «Ден». Остальные 38 900 крон утеряны.
Если не считать этого убытка, который следовало предвидеть, результат деятельности коллеги Караса бесспорно следует признать прекрасным.
Самый вид небывалого экспоната и впечатление, которое он производил на посетителей, с трудом поддаются описанию.
Представьте себе нашего коллегу Караса сидящим в клетке (движение в зале) с надписью на груди: «Единственный член младочешской рабочей партии». И на него глядят тысячи и тысячи граждан самых разнообразных профессий, возрастов, разного общественного положения. Социал-демократические и другие организации устраивали экскурсии в наш паноптикум; но при всей моей симпатии к этой народной партии я вынужден констатировать, что в таких случаях у нас в паноптикуме всегда что-нибудь пропадало.
Как-то раз пропало десять крон из кассы, в другой раз — вся касса. Однажды даже исчез обед, приготовленный для нашего коллеги. При всем том паноптикум вполне оправдал себя. Мы стремились не столько к славе, сколько к материальному успеху. Народ, сильный в финансовом отношении, одолеет всех своих врагов. В заключение мне остается только крикнуть «ура» в честь нашей младочешской рабочей партии! (Многократное «ура».)
Раздается стук в дверь. В комнату входит служитель и с важным видом подает д-ру Кернеру письмо. Лицо д-ра Кернера расплывается в блаженной улыбке. Когда среди слушателей, пришедших в движение, вновь устанавливается тишина, он произносит:
— Уважаемое собрание! Могу сообщить вам в высшей степени радостную новость. У нашего самоотверженного коллеги Караса только что родилась двойня! Нашего полку прибыло, друзья! Да здравствует новое пополнение младочешской рабочей партии!
После съезда м-ль Сисова написала для газеты «Народ» передовую о росте младочешской рабочей партии.
Преисполненный искреннего удовольствия, берусь я за перо, дабы описать жизнь этого современного святого. Он в полной мере подтверждает слова английского лорда Маколея: «На древе католической церкви во все времена распускаются цветы, благодаря которым католическая церковь сохраняет свежесть аромата».
Подобным цветком является д-р юриспруденции Йозеф Мысливец, и ныне воистину можно сказать, что это деятель католического мира, одна из главных фигур, человек, который чтит законы и побуждает остальных делать то же. Это апостол чешского народа, поводырь стада верующих. Он имеет potesta iurisdictiones[19]. На его примере прекрасно видно, что все, что бог ни делает, — к лучшему. Из сапожника Йозеф Мысливец превратился в доктора юриспруденции и депутата имперского сейма от католического чешского люда. Впрочем, из истории церкви мы знаем, что самые известные святые поначалу также были ремесленниками и, бесспорно, со времен д-ра Мысливца слово «сапожник» утратило свой оскорбительный оттенок; бесспорно и то, что чешские сапожники после смерти д-ра Йозефа Мысливца выберут его своим патроном и в Чехии появятся фирмы вроде «Мысливец Сметана, сапожник».
Д-р Йозеф Мысливец, как он сам о себе говорит, является чешским миссионером, он устремляется в чешские области проповедовать Евангелие Христово. При этом время от времени он дает жандармам распоряжение арестовывать людей, которые на собраниях не соглашаются с его выводами, что является несомненным признаком одичания и падения нравов.
В молодости он был ревностным читателем журнала «Доминиканская роза» и уже в десятилетнем возрасте писал в «Кршиж» и «Марию» стишки. Вот один из отрывков:
К небу возношу молитвы,
праведные слезы льются,
ангелок-хранитель мой,
христьянин я неплохой,
и свою молитву эту
возношу я прямо к небу.
Столь пылкое религиозное чувство, выраженное в этих волнующих строках, позволяет нам заглянуть в чистую душу юного Йозефа Мысливца.
Позже, водрузившись на сапожницкую треногу, он с молитвой в душе раскраивал кожу и варил сапожный клей.
Под монотонный стук молотка по подметкам разносились его религиозные песнопения. Были это времена, когда, отложив начатые ботинки, он усаживался за стол и занимался самообразованием во славу церкви католической. И вот уже перед нами д-р Мысливец, зрелый поборник церкви и веры. Кто слышал, как д-р Йозеф Мысливец выступает на собрании или читал его статьи, тому известно, сколь глубокие познания таит в себе сей муж, как известно и то, что речи его исполнены мудрости. Он растолкует вам, что почти все сведения о поверхности земли проистекают из источников католических. Величайшие изобретения и учения были созданы набожными сынами церкви. Католики изобрели ножи, тачки и прочие полезные вещи. Католики изобрели фортепиано, католики изобрели вилки. И, слушая речи д-ра Мысливца, вы убеждаетесь, что все это заслуга католической национальной партии и избирателей, голосующих за д-ра Йозефа Мысливца. Речи его весьма содержательны и остроумны. Его устами говорит находчивый святой Фома. Бок о бок с д-ром Йозефом Мысливцем стоит толпа ученых, ученых самых настоящих, в первую очередь это св. Ансельм, Александр Гальский, св. Бонавентура. Свои мысли он почерпнул из их философских трудов.
И если верно, что первый театральный бинокль, как утверждает д-р Мысливец, изобрел капуцин Ширль де Лейта, то ясно и другое: все, что по сей час еще не изобретено, изобретет д-р Йозеф Мысливец. И сколь неоспорима роль католической церкви в деле открытия северного полюса ведь прадедушка д-ра Кука был истинным католиком, — столь же значительны заслуги д-ра Мысливца перед чешским народом.
В Орлицких горах, где бедные ткачи всю жизнь гнут спину за ткацким станком и буквально валятся с ног от изнеможения, д-р Мысливец вносит новый, здоровый дух в изнуренных ткачей. Чтобы они не превратились в социалистов, д-р Мысливец объяснил, что им следует позаботиться о царствии небесном после смерти, а это возможно лишь в том случае, если они выберут его депутатом имперского сейма.
Вне сомнений, это будет первый святой, ставший депутатом. Его деятельность обширна, статьи его дышат горячей любовью к богу. Отправляясь в свой избирательный округ, он надевает сапоги. Лишнее свидетельство того, что великим людям свойственны маленькие слабости. Наполеон любил красные носовые платки, а д-р Йозеф Мысливец — сапоги.
Д-р Мысливец любит историю и особенно ту ее главу, что связана со святой инквизицией.
По ночам ему снятся испанские сапоги, колодки и прочие орудия, использовавшиеся во имя интересов церкви.
В остальном он ведет абсолютно безупречный и добродетельный образ жизни, иначе и быть не может у человека, взращенного на религиозных принципах.
Он никогда ни перед кем не заносится, а если ему кто не нравится, говорит об этом прямо в глаза. Но поскольку не все понимают латынь, ему приходится высказывать человеку в глаза все, что он о нем думает, на языке чешском.
При этом он обычно поминает скотину. А заканчивая свои выступления перед избирателями, заявляет:
— Гордитесь, что мы крепко всыпали этим парням и возложили на их спины крест покаяния, дабы отринули они гордыню и суетность и помнили, что человек не знает ни дня, ни часа, когда бог призовет его к себе.
И еще об одной важной черте его характера следует здесь напомнить: д-р Йозеф Мысливец абсолютно безгрешен. Как-то на собрании в Ческой-Тршебовой он сказал:
— Люд католический! Я безгрешен, по пятницам я пощусь, мяса не ем, а мой противник по пятницам не только ест мясо за обедом, но и ужинает жирной ветчиной.
Это было в пору первых выборов в имперский сейм на основе всеобщего избирательного права. Из Ческой-Тршебовой д-р Мысливец направился в Усти-над-Орлицей, где созвал на площади митинг и снова рассказывал о том, что его противник в страстную пятницу съел жир от ветчины.
Естественно, что в сем благословенном краю такой оскотинившийся кандидат провалился.
Последнее время д-р Йозеф Мысливец занимается составлением открытого письма, которое собирается разослать во все редакции:
«В связи с моим предложением сделать праздник св. Вацлава праздником общенациональным, злоречивые уста распространяют слухи, что, если б я жил при св. Вацлаве, патрон земли чешской отослал бы меня в Германию. Поскольку это звучит весьма двусмысленно, я с законным негодованием отвергаю подобное утверждение и заявляю, что ни при каких обстоятельствах Чехии не покину».
Это — последние сведения о деятельности д-ра Йозефа Мысливца, которого мы рекомендуем чешскому народу как любопытный экземпляр, особенно с точки зрения естественной истории.
Кто внимательно читает официальный орган «Пражске уржедни новины», тот не может не заметить следующих сообщений:
«Его превосходительство пан министр д-р Браф снова отбыл из Праги в Вену».
«Его превосходительство пан министр д-р Жачек отбыл из Праги в Вену».
«Его превосходительство пан министр д-р Браф прибыл из Вены в Прагу».
И так д-р Жачек и д-р Браф сменяют друг друга. Один прибывает в Прагу, другой отбывает из нее, и наоборот. Иными словами, на линии Прага — Вена постоянно курсирует один из наших чешских министров.
Однако «Пражске уржедни новины» этими сообщениями не ограничиваются. Они указывают точное время прибытия или отбытия того или иного из министров. В 9.20, в 8.10, 7.15 и в 3 часа 36 минут. И к тому же уточняют, когда это было, днем, утром или вечером, чтобы у народа не оставалось ни малейших сомнений.
Безусловно, в интересах чешского народа необходимо также указать, по какой именно железной дороге ехали наши министры.
«Пражске уржедни новины» и здесь оказываются на высоте:
«Его превосходительство пан министр д-р Жачек вновь прибыл из Вены в Прагу по железной дороге императора Франца-Иосифа в 9.20 вечера».
«Его превосходительство пан министр д-р Браф отбыл по государственной железной дороге в Вену в 3.36 пополудни».
Как видите, деятельность наших министров является весьма разносторонней. Они могли бы ездить исключительно по государственной железной дороге или по железной дороге императора Франца-Иосифа, но они этого не делают. Пока один едет в сторону Вены через Табор, другой возвращается в Прагу через Брно.
Наши министры просто-таки завладели двумя самыми крупными и самыми важными железнодорожными линиями.
Вывод можно сделать весьма глубокий. Французский государственный деятель Арман Дюфор, в остальном человек выдающихся способностей, испытывал особое отвращение к поездам и ездил из Бордо в Париж на заседания Совета министров каретой. Один из выдающихся английских государственных деятелей Гладстон также не питал доверия к железным дорогам и пользовался поездом скрепя сердце. Немецкого государственного деятеля Бисмарка, если он совершал поездку по железной дороге, не покидал страх, что поезд обязательно попадет в крушение. Тут-то образованному человеку и становится ясно, насколько выше них фигуры наших министров. Кто мужественнее и бесстрашнее, Бисмарк, Дюфор и Гладстон или д-р Жачек и д-р Браф? Вне всякого сомнения, наши люди!
«Его превосходительство пан министр д-р Браф отбыл из Праги в Вену скорым поездом по государственной железной дороге».
«Его превосходительство пан министр д-р Жачек прибыл из Вены в Прагу скорым поездом по железной дороге императора Франца-Иосифа».
Разумеется, теперь каждому понятно, почему члены депутации, прибывшие по делу, касающемуся чешских интересов, к министру Жачеку или Брафу, в министерстве их не обнаружили.
Большая ошибка со стороны депутации, что она предварительно не заглянула на вокзал. Она наверняка нашла бы обоих министров на пражском или на венском вокзале.
Итак, депутация узнаёт, что один из господ министров отбыл в Прагу. По весьма срочному делу, касающемуся наших общих чешских интересов. Депутация едет следом за паном министром в Прагу. Пан министр тем временем возвращается в Вену. Депутация едет в Вену. Министр возвращается в Прагу. Депутация — за ним. Пан министр делает пересадку и едет в Иглаву, а чешские интересы, похоже, терпят крах. Но поскольку у чешского народа в запасе еще один министр, который как раз прибывает скорым поездом в половине четвертого из Праги в Вену, депутация ближайшим поездом отправляется следом. Ждет его в министерстве. Но безуспешно, так как он, оказывается, заехал к племяннику.
У д-ра Брафа, в свою очередь, есть внуки и он, не заезжая в Вену, заворачивает к внукам, чтобы те посмотрели на дедушку-министра.
А депутация этого не учла, и газеты просто констатируют, что, когда депутация преследуемых чехов из Нижней Австрии явилась в министерство, там не оказалось ни д-ра Жачека, ни д-ра Брафа. Некоторые газеты воспользовавшись сложившейся ситуацией, осыпают наших министров упреками.
Правильно сделают оба чешских министра, если для острастки оборвут их самым решительным образом: «А собственная семья, по-вашему, ничего не значит?!»
Впрочем, согласитесь, постоянно находиться в скором поезде не так уж и приятно. Четыре часа вы сидите между Веной и Прагой в дурацком бездействии. Пейзаж за окном давно известен. Леса и полоски полей мелькают столь же быстро, как и воспоминания о политическом прошлом. И то и другое нагоняет на вас одинаковую тоску. Этим путем вы ездили в Вену в качестве депутатов, теперь возвращаетесь и вновь прибываете в качестве министров. Вспоминаете, что никогда, даже в самые трудные времена вы не уступали своих позиций, что вам давно бы уж пора отойти от всего этого, но вы не бросили на произвол судьбы барона Бинерта.
Вы продолжаете тупо и безучастно сидеть. Быть может, разок-другой вы и вспомните о протестах народа, но после этого отупеете еще больше.
Именно теперь, когда вы прочно обосновались, народ желал бы отправить вас в отставку! В Колине и в Таборе скорый стоит девять минут. Вполне достаточно, чтобы задуматься, на какие деньги вы можете рассчитывать, если вас погонят из Вены.
В Праге вы поселяетесь в отеле «У черной лошади». Там у вас просят аудиенции представители канцелярии наместника, муниципалитета и полиции. Господам из канцелярий наместника вы скажете, что у вас болит голова, господам из муниципалитета, что у вас болят зубы, а господам из полиции, что вы испытываете легкое головокружение. После чего вы отправляетесь в Национальный совет, побудете там минут десять до начала заседания и сошлетесь на недомогание.
Затем вернетесь в отель, почитаете газеты и убедитесь, что большинство из них выступает против вас с резкими нападками.
Вы тут же письменно уведомите их о том, что интересы чешского народа для вас святы.
На другой день вас посещает один из выдающихся политиков, который еще не был министром, и вы ему заявляете, что между вами и Бинертом все кончено.
Слово за слово, и в итоге вы заверяете его, что при сложившихся обстоятельствах вы сумеете остудить разгоряченные головы венских политиков, подав в отставку.
На следующий день вы едете в Вену в том же состоянии отупения и на станции Табор или Колин задумываетесь — что же, собственно, вы сказали.
Чем ближе Вена, тем невероятнее вам кажутся ваши разговоры об отставке, и, выходя в Вене из скорого поезда, вы ясно осознаете, что сейчас прежде всего необходимо сохранять спокойствие, потому что, как пишет «Тыден», «никогда не бывает так плохо, чтоб не могло быть еще хуже», и что «после самого продолжительного ненастья снова наступают погожие дни».
Так протекает жизнь чешских министров.
У них бесплатные железнодорожные билеты первого класса по всей Австрии, они наизусть знают расписание поездов и время от времени доводят до сведения чешского народа, что, мол, великие времена требуют великих людей и правительство неизбежно должно прийти к выводу, что развитие чешской политической силы — существующая реальность и чешский народ надобно уважать.
Так говорит д-р Жачек. Д-р Браф, будучи экономистом, добавляет, что не только благодаря стоическому поведению чешской комиссии, но и в результате развития народнохозяйственной потенции мы снискали себе полное уважение правительства.
И д-р Жачек и д-р Браф заявляют официальным кругам:
— Неправда, что мы хотим подать в отставку.
— Мне и в голову не приходит подать в отставку.
— Чтоб я подал в отставку?!
— Кто это сказал, что мы собираемся подать в отставку?
Несколько дней спустя мы опять как ни в чем не бывало читаем:
«Его превосходительство пан министр д-р Браф вновь отбыл из Вены в Прагу скорым поездом по государственной железной дороге в половине четвертого пополудни».
«Его превосходительство пан министр д-р Жачек прибыл сегодня из Праги в Вену скорым поездом по железной дороге императора Франца-Иосифа в три четверти одиннадцатого».
Итак, не подлежит сомнению, что на обеих линиях Прага — Вена неустанно курсирует один из наших чешских министров, которые ни при каких обстоятельствах в отставку подавать не желают. Это, я полагаю, народ утешит.
Во избежание всяких недоразумений и ложных толкований заявляем с самого начала: если в нашем рассказе и говорится о магистрате, то это ни в коем случае не касается магистрата королевского города Праги. Наоборот, все, что последует, случилось давным-давно и совсем в ином месте…
До той поры, когда произошли эти важные события, практикант магистрата Франтишек Махулка жил мирно и был доволен жизнью. От рождения человек тихий и скромный, он был старателен, почтителен к начальству — словом, образец хорошего чиновника. Он чтил любые авторитеты — светские и духовные, — был необычайно вежлив со своими коллегами, а главное, умел ценить свое место.
И не удивительно: Махулка с отличием окончил гимназию и поступил на юридический факультет. Два года он успешно изучал право, но потом понял, что за экзамены ему уплатить нечем и что по окончании он не сможет служить бесплатно несколько лет.
Тогда он расстался с юриспруденцией и перешел на философский факультет. Но когда Махулка заканчивал третий курс, в газетах появились многочисленные статьи, предостерегающие от. занятий философией, так как все соответствующие места заняты и в ближайшие двадцать лет никаких вакансий не предвидится.
Франтишек Махулка оказался в тупике. Поскольку об изучении медицины не могло быть и речи, он думал уже, что ему остается только пойти в семинарию. И вдруг в самый критический момент явилось спасение: некий колбасник, сына которого он репетировал, получая за это ужин, был избран в совет магистрата и выхлопотал бедняге место в магистрате.
Франтишек Махулка сделался писарем. Так как за его плечами были аттестат зрелости, два года юридического факультета, три года философского и экзамен по делопроизводству, он был зачислен в качестве «квалифицированного диурниста с правом на повышение» и с поденной оплатой в одну крону.
Франтишек Махулка был счастлив. Частенько по утрам перед службой он заходил в костел, благодарил господа бога и молился за своего благодетеля муниципального старшину колбасника и за весь славный магистрат, который его кормил.
В канцелярии, как уже сказано, он был одним из самых надежных работников: не ленился, не отзывался непочтительно о своем начальнике, не покупал себе еды и пива на второй завтрак (на это у него просто не хватало денег) и никогда не оставлял недоделанной работы.
Сослуживцы считали его выскочкой и карьеристом, но начальство ценило его усердие и наваливало на него в три раза больше работы, чем на других.
Его добросовестность принесла, однако, свои плоды: через три года его поденную плату повысили на десять крейцеров, еще через три года — снова на десять и, наконец, после следующих трех лет — на двадцать геллеров (тогда уже были введены геллеры и кроны). Читатель, обладающий математическими способностями, легко подсчитает, что ежедневный заработок Махулки через девять лет равнялся одной кроне шестидесяти геллерам, или сорока восьми кронам в месяц, что составляло в год пятьсот восемьдесят четыре кроны.
Франтишек Махулка был на седьмом небе. Он никому на свете не завидовал и считал себя маленьким Ротшильдом. Тем ревностнее молился он каждый вечер за своего благодетеля муниципального старшину колбасника, за господина бургомистра и за весь совет магистрата. Он говорил себе, что теперь может спокойно ждать — хотя бы это длилось еще лет десять — назначения практикантом.
Дело в том, что в магистрате, о котором мы повествуем, было точно установленное число практикантов и определенное число делопроизводителей, которое ни в коем случае не могло быть увеличено. Никто не мог продвинуться, пока кто-нибудь из вышестоящих не умер или не ушел на пенсию. Эта мудрая система была придумана в давние времена, когда город был невелик, а делопроизводство несложно. С тех пор город разросся, делопроизводство неизмеримо усложнилось, но количество чиновников осталось прежним. Поэтому просто нанимали сверх штата поденных писарей, чье продвижение было практически невозможно.
Однако с течением времени прогресс проникал всюду, выдвигались новые лозунги, все реорганизовывалось; создали свою организацию и чиновники, и писари. Членов совета засыпали петициями, они не успевали выбрасывать депутации за дверь. Противились долго, но в конце концов все-таки уступили и сказали: «Надо что-то сделать и для чиновников!» (Как раз приближались выборы.) И сделали. Рассудили мудро, что от писаря до практиканта, а от практиканта до делопроизводителя — слишком резкий скачок, и человек, ошеломленный внезапным увеличением доходов, может потерять равновесие; поэтому ввели новую шкалу различных званий, которым отвечали соответствующие земные блага.
В результате Франтишек Махулка, который пять лет спокойно проживал свои ежедневные крону и шестьдесят геллеров, был назначен аспирантом. Теперь он был уже не простой писарь, а «ожидатель» места чиновника. Радость его была неописуема. Правда, такое повышение имело и теневую сторону, ибо аспирантское жалованье исчислялось в пятьсот крон ежегодно, и Махулка лишался восьмидесяти четырех крон. Но он легко сбалансировал утрату тем, что три раза в неделю не завтракал и не ужинал.
Еще усерднее трудился он в канцелярии. Его неутомимое рвение не ускользнуло от внимания начальства и спустя пять лет было вознаграждено внеочередным повышением. Но так как за это время никто из практикантов не продвинулся выше, не умер и не ушел на пенсию, Махулку не могли сделать действительным практикантом и наименовали титулярным практикантом с жалованьем аспиранта. Таким образом, его доходы остались прежними, но он должен уплатить пятьдесят крон пошлины.
Получив приказ о назначении, Махулка чуть не сошел с ума и впервые не вышел на работу, так как целый день прикладывал к голове холодные компрессы.
Прошло семь лет, и титулярный практикант Франтишек Махулка по-прежнему трудился с неустанным рвением, и по-прежнему его ставили в пример менее добросовестным коллегам. В конце седьмого года произошло выдающееся событие: старейший делопроизводитель после шестидесятилетней службы ушел досрочно на пенсию, не пожелав выжидать еще десять лет, после которых он получал право на пенсию в размере полного оклада. В результате один из действительных практикантов стал делопроизводителем, что дало ему возможность жениться на своей невесте и узаконить своего внебрачного сына, который в том году как раз призывался в армию. А на освободившееся практикантское место был назначен наш Франтишек Махулка. Жалованье его, разумеется, не изменилось, но он должен был уплатить двести крон пошлины, которые у него милостиво вычитали ежемесячно из жалованья.
Столь частые и столь быстро следующие одно за другим повышения, видимо, укрепили нервы Махулки, так что на этот раз он уже не прикладывал к голове холодные компрессы; тем не менее радость его была безмерной. Теперь перед ним осталось всего лишь пятьдесят девять практикантов. Теперь-то уж он дождется желанного звания делопроизводителя! Тем усерднее отдавался он работе.
Шли годы, и снова Франтишеку Махулке улыбнулась фортуна: за безупречную тридцатилетнюю службу он получил персональную прибавку в сто крон ежегодно, за которые в первом году заплатил только пятьдесят крон пошлины.
Когда прошли первые приступы безумной радости, он вообразил себя барином и завел новый распорядок. Следует признать, что действовал он при этом несколько легкомысленно, так как решил, что не будет, как до сих пор, ограничиваться в обед чашкой кофе с хлебом, а разрешит себе дважды в неделю вкушать в народной столовой обед с кнедликом; сигару же, так называемую «длинную», которая раньше служила ему три дня, отныне он будет выкуривать всего за два дня.
В ту пору Франтишек Махулка регулярно раз в три года заказывал себе новые ботинки, а раз в четыре года — новый костюм. Он очень заботился о своей внешности, и это была его единственная слабость.
Его поставщиками были два старых солидных ремесленника — сапожник Венделин Брдичка и портной Матиаш Цафоурек.
Каждый новый заказ становился для Махулки настоящим событием: ведь эти два человека от него зависели, они должны были первыми здороваться с ним и говорить ему: «Ваша милость» и «Чего изволите».
И Махулка не упускал возможности напомнить обоим, что он дает им заработок, что может им приказывать — словом, что он заказчик и с ним нужно считаться. Всякий раз, когда с него снимали мерку для ботинок или для костюма, он очень важничал и говорил свысока:
— Послушайте, вы… чтоб они мне не скрипели… а то знаете, что вы натворили в прошлый раз?
Когда же почтенные мастера сдавали ему свои изделия, он не мог удержаться — даже если заказ был выполнен самым тщательным образом, — чтобы не сказать:
— Ай-ай, уважаемый… Разве это ботинок? Да это же опорок!.. Да вы отродясь и колодки-то порядочной не видели! В следующий раз я такую дрянь не приму, носите сами! (То была точная копия тона и выражения его начальника, советника Пишкота.)
Таково было единственное удовольствие Махулки — хоть на минутку да почувствовать себя барином, — удовольствие, которое он всегда заранее предвкушал и долго потом вспоминал.
Так проходили годы, без изменений — медленно и монотонно; время от времени Махулка заказывал ботинки или костюм, неизменно повторяя приведенный выше монолог, как вдруг в один прекрасный день…
Да, в один прекрасный день происходили выборы в магистрат. Огромные кричащие плакаты на углах улиц, бурные предвыборные собрания, соглашения магистратской клики с оппозицией ремесленников… И из избирательной урны игрою случая вынырнули новоиспеченные члены совета сапожник Венделин Брдичка и портной Матиаш Цафоурек, поставщики практиканта магистрата Франтишека Махулки.
Махулка, никогда не интересовавшийся политикой, узнал об этом утром в табачной лавке, покупая свою неизменную «длинную», которая должна была ему служить два дня, и, как обычно, наспех просматривая ведомственный листок.
Сначала новость не очень поразила его: впереди был рабочий день, и Махулке некогда было заниматься легкомысленными размышлениями, которые могли отвлечь его от работы и тем нанести ущерб магистрату. В дневной суете он даже забыл об этой новости, и только после ужина, когда уже собирался лечь, она вдруг всплыла в его сознаний. Махулка как раз разувался и, грустно разглядывая стоптанные, потрескавшиеся ботинки, думал, что пора заказывать новые. Тут-то впервые и дошел до него смысл этого события. В голове мелькнула тревожная мысль: как я могу заказывать ботинки у Брдички, если он теперь советник магистрата, мой кормилец? Что делать? И как быть с одеждой? Брюки внизу обтрепались, на зад нужно положить заплату. Как я могу прийти за этим к Цафоуреку, если он со вчерашнего дня городской старшина и мое непосредственное начальство?
Его начало трясти, как в лихорадке, и он, ошеломленный неслыханным оборотом дел, решил отложить размышления до завтра. Но долго не мог он уснуть в эту ночь, и временами мороз подирал его по коже.
Когда утром Махулка обувался, тяжелые мысли начали одолевать его с новой силой. Он страшился будущего и чувствовал себя беспомощным.
В канцелярии он не раз впадал в задумчивость, посадил кляксу на важный документ и испортил гербовый бланк ценою в 0,7 геллера, что побудило господина советника деликатно упрекнуть его:
— Черт побери, Махулка, нужно быть повнимательнее! Этак вы пустите по миру весь магистрат!
Это окончательно выбило его из колеи. Об обеде Махулка уж и не думал, мысли его неизменно блуждали по заколдованному кругу: «Господи, что делать? Попробуй отдать башмаки в починку муниципальному советнику! Не сочтет ли он это смертельным оскорблением со стороны жалкого практиканта? И ради всего святого, как я должен теперь к нему обращаться?»
Он начал мысленно комбинировать всевозможные титулы и от этого еще больше запутывался:
«Глубокоуважаемый господин советник, не будете ли вы так любезны поставить мне заплатку на ботинок?»
«Ваше благородие господин советник, позволю себе наипокорнейше просить, не затруднит ли вас залатать мне брюки на заднице?»
«Многоуважаемый господин советник, позволю тешить себя надеждой, что вы с обычной благожелательностью изволите починить мои ничтожные ботинки!»
Будет ли это достаточно почтительно? Не вышвырнет ли он меня за дверь? А вдруг я, не дай боже, забудусь да и ляпну муниципальному советнику, как раньше: «Послушайте, вы…» или «Эй, шут гороховый!»
С ума сойти! А если пойти к другим? Но ведь никто не возьмется шить мне ботинки и костюм в рассрочку, по кроне в месяц! Не говоря уже о заплатах и подметках! А еще, того и гляди, господин магистратский советник и господин старшина обидятся, что я перестал у них заказывать, а это хуже всего!
Отныне мрачные мысли не покидали несчастного Франтишека Махулку. Им овладела меланхолия. Как навязчивая идея, днем и ночью преследовал его призрак залатанных ботинок и брюк.
Время шло, но состояние Махулки не улучшалось. Наоборот, он все глубже погружался в задумчивость. Куда девались его прилежание и внимательность, которые всегда приводились в пример остальным? Уставившись в пространство, он тратил время на долгие размышления, сажал кляксы на важные бумаги и портил дорогие бланки.
Одновременно и вид его становился все неряшливее. Поскольку он все еще не решил, как быть, его единственный костюм пришел в полную негодность, ботинки совсем развалились, и он ходил уже на собственных подошвах, брюки протерлись, а на локтях зияли дыры, которые он безуспешно пытался прикрыть пестрыми заплатами.
В конце концов это заставило шефа, господина советника Пишкота, вызвать Махулку к себе и серьезно с ним поговорить:
— Послушайте, Махулка, что с вами, собственно, происходит? Ничего не понимаю! Вы всегда были таким примерным чиновником!.. Я уж не говорю о вашей работе — она сейчас и гроша ломаного не стоит, — но посмотрите на себя: на кого вы стали похожи! Просто ужас берет: вылитый атаман разбойничьей шайки после разгрома! Куда вы деньги-то деваете, коли даже одеться прилично не можете? Холостой человек, и с таким-то жалованьем! Или какую-нибудь балеринку содержите?
Но Франтишек Махулка вместо ответа залился истерическим плачем.
Пораженный господин советник вызвал к себе после этого старшего делопроизводителя, который приглядывал за всем персоналом канцелярии, и поделился с ним своими сомнениями:
— Не кажется ли вам, что Махулка чертовски сдал? Попробовал я сейчас отечески пожурить его, так он возьми да и разревись, словно какая-нибудь меланхолическая девица! Не иначе он алкоголик, скорее всего потихоньку пьет. Придется отправить его на пенсию.
— Осмелюсь напомнить, господин советник, — сказал старший делопроизводитель, — он служит всего тридцать лет и не имеет еще права на пенсию.
— Тем лучше, по крайней мере, сэкономим на нем, — сказал господин советник и милостиво отпустил делопроизводителя.
Но случилось все иначе…
В тот же день в ратуше происходило важное заседание совета, на котором, помимо иных вопросов, разбиралось предложение о создании особого учреждения для художественного воспитания народа. Среди прочих ораторов слово попросил новоиспеченный советник сапожник Брдичка, который так начал свою девственную речь:
— Господа, я никакой там не оратор, я честный ремесленник, и я не буду выдумывать всякие там цветистые выражения — я по-простецки ляпну, как думаю. (Превосходно!) Так я вот думаю, господа, что как… это… жили мы без этих новшеств. (Превосходно!) И наши отцы без них прожили. (Превосходно!) Так и наши дети без них отлично проживут. (Превосходно!) А долгов у нас и без того полная… а что полная, говорить неудобно. (Бурное одобрение.) Вот я и думаю, к чему еще выбрасывать деньги…
Вдруг в напряженной тишине с переполненной галереи раздался громкий выкрик, который сразу погасил красноречие господина советника:
— Эй вы, шут гороховый, разве это ботинок?! Да вы отродясь и колодки-то порядочной не видели! В башку вам его только запустить!
И какой-то человек швырнул вниз, прямо в оцепеневшего оратора, изношенный башмак и начал рвать на себе одежду. Это был несчастный практикант магистрата Франтишек Махулка, который сошел с ума.
Заседание было прервано. Беднягу вывели и вскоре отвезли в сумасшедший дом, откуда он больше не вернулся.
И живет там Франтишек Махулка за счет городской казны, которой все-таки не удалось на нем сэкономить, как надеялся господин советник Пишкот.
Это тихий, безобидный сумасшедший, который низко кланяется всем встречным и твердит просительным тоном:
— Ваша милость глубокоуважаемый господин советник, позволю себе наипочтительнейше просить, если это вас не затруднит, залатать мне смиренную задницу на брюках…
В 1904 году мне выпала возможность увидеть вояж короля Румынии на охоту в Трансильванские Альпы. За день до выезда появился экстренный выпуск бухарестских правительственных газет с таким заголовком: «Король Румынии отправляется на медведей». Он и отправился. Благо сие было одобрено министерским советом и женой, румынской поэтессой Кармен Сильвой.
Была разработана программа поездки, предусматривавшая посещения королем городов, где он еще не бывал, чтобы население получило возможность полюбоваться его охотничьим нарядом и голыми коленками.
Королю предстояло побывать в Тито, Питексе, Картеа де Аргес — крохотных румынских местечках, обитатели которых все без исключения с нетерпением ожидали прибытия короля.
Весь путь был украшен флагами. Поезд останавливался на каждой станции, и король, выступив из вагона, отечески ласково отвечал на приветствия школьников:
— Да, король Румынии отправляется охотиться на медведей, ибо такова воля народа.
Так сразу оказалось, что поездка на охоту совершалась по воле народа, и это вызвало всеобщее ликование.
По прибытии в Тито король осмотрел ратушу и нашел, что у нее прочный фундамент. По двору ратуши разгуливали куры, и король поинтересовался их возрастом. Затем бросил в толпу пригоршню «баней» (медных монеток с дырочкой посередине, достоинством чуть больше двух геллеров), сел под ликующие вопли собравшихся в коляску и отбыл на вокзал.
Следующая станция была Питекса. Здесь соорудили триумфальную арку с надписью, видной издалека: «Король Румынии отправляется на медведей! Большой удачи!»
Здесь король Румынии снова спрашивал о возрасте кур, убегавших перед его королевской коляской, подивился, что бургомистр прекрасно выглядит, он обратил внимание на новую ратушу, спросил, сколько в городке жителей, и, узнав, что 3712, многозначительно заметил:
— Надеюсь, что к концу года вы округлите их число до четырех тысяч!
Следующей остановкой оказалась Дегарацу, город с деревянными домами среди лесов. Король вышел и захотел увидеть ратушу. Ему объяснили, что ратуши здесь нет. Король заявил:
— Будьте мужественны и добьетесь всего.
Его заинтересовала маленькая горная речушка тем, что она течет на запад. Короля это крайне удивило. Он справился, куда же она впадает. Отцы города этого не знали, и, огорченный, король покинул Дегарацу.
Далее путь лежал к Картеа де Аргес. На всем пути следования короля сопровождала приветственная пальба, крики «ура» и музыка.
В Картеа де Аргес король на вокзале, повелел, чтоб оркестр сыграл еще раз. Поскольку в поезде было изрядно выпито, он, растроганный горячей встречей, бросился целовать бургомистра и представителей местной власти. Затем, подарив бургомистру часы, король отбыл, оставив о себе самые приятные впечатления.
Между Картеа де Аргес и Есеро король трижды сходил с поезда. Первый раз в Башуче, где поинтересовался возрастом жены жандармского начальника, затем в Камбало, где сообщил, что ему очень нравятся мосты, и, наконец, в Югатине, где ему захотелось узнать, сколько лет тамошнему попу. Ему ответили, что попа здесь нет, так как церковь находится в Камбало. Короля ответ очень озадачил, и он, заявив, что решительно не понимает, почему церковь должна быть именно в Камбало, счел необходимым сместить городское управление.
Наконец король прибыл на конечный пункт — станцию Есеро, городок, расположенный в горах у подножия Кумполунга. Короля приветствовали самые красивые местные девушки. Не удержавшись, король расцеловал всех восемьдесят красоточек и отдал распоряжение адъютанту позаботиться о приданом для пяти самых хорошеньких из них. Оставив адъютанта в полной растерянности, король пешком отправился в город, расспрашивая, сколько лет тому или иному зданию. По пути он высказал также крайнее удивление и тем, что именно Есеро удостоилось чести расположиться у подножия Трансильванских Альп. Король пожелал ознакомиться с образцами горных пород и, слушая объяснения, недоверчиво покачивал головой.
— Повторите-ка мне это еще раз!
— Ваше королевское величество, — продолжал местный инженер, — куда бы вы ни соизволили обратить свой наияснейший взор, вы всюду заметите самый что ни на есть жалкий кварц. Ничего, кроме кварца, ваше величество!
— Выходит, у вас в окрестностях много кварца?
— Ваше королевское величество, да все Трансильванские Альпы сплошь состоят из него.
Затем король уделил час осмотру города. Спрашивал, достаточно ли быстро размножается население, и, получив утвердительный ответ, пожелал:
— Все хорошо в меру!
Пополудни король поехал в горы, где за Вагагорой триста загонщиков три дня уже гоняли ручного черного медведя, молодца под два метра ростом.
Король прибыл в условленное место. Ему подали ружье и погнали медведя из кустов.
Увидев его, король Румынии побледнел и сказал адъютанту: — Пускай живет! — сел в экипаж и немедля удалился с небезопасного места.
Спустя два дня правительственная газета сообщила, что король Румынии возвратился в Бухарест.
Здесь король осведомился, кем была организована его медвежья охота в горах Кумполунга. Узнав, что это был главный королевский лесничий, он призвал его в Бухарест и собственноручно повесил ему на грудь орден святого Георгия. А всех сановников своего двора наделил шкурами черных медведей.
Это была одна из самых страшных гимназий в Чехии. Преподаватели, директор и законоучитель считали учеников неизбежным злом, выродками, лютыми мерзавцами, которых надо держать в ежовых рукавицах, чтоб из них не вышли разбойники.
Веселых молодых ребят, которые глядят на мир с милой наивностью, свойственной их возрасту, держали в ежовых рукавицах, как подобает, следуя испытанному методу нашей средней школы. Это были циркуляры, исходившие от дирекции гимназии, толковавшие без устали об упадке нравственности, ничего не разрешавшие и все запрещавшие во имя дисциплины.
На это же были направлены уроки закона божьего, наводившие страх.
Законоучитель, доктор богословия Губенка, рычал в жуткой тишине класса о загробной жизни, о разнузданности, об отсутствии любви к педагогическому персоналу, об испорченных молодых людях, об упадке нравов, о всеобщей развращенности.
Потом отворялись одна за другой двери классов, и, сверкая глазами, входил директор, строгий, седой. Остановившись у двери, он угрожающе сморкался в большой носовой платок.
Спрятав платок, он восклицал:
— Бесстыдники, безобразники!
И начинал вслед за законоучителем разъяснять содержание циркуляра, в составлении которого принимал участие весь педагогический совет. Вновь и вновь гремел он во всех классах об упадке нравственности:
— Вы хорошо знаете, к чему привел упадок нравов в Древнем Риме. Полное разложение римской жизни. Такое разложение наступит и среди вас.
Это было самое страшное слово, которое он швырял в лицо перепуганным гимназистам. Потом он, еще раз грозно высморкавшись, шел, сопровождаемый законоучителем, в соседний класс, а классный наставник, хранивший в течение всей этой операции унылое молчание и все время что-то записывавший в журнал, с явным сокрушением произносил вслед уходящим:
— Нет, они не станут лучше, можно поставить на них крест!
Такая же картина наблюдалась и в других классах.
Преподаватели, всюду уже приготовившиеся к этому посещению, принимали важный вид, и лица их приобретали такое же выражение, как у индийской богини смерти. И все начиналось сначала.
Входил законоучитель и грозно рычал:
— Время милосердия прошло, наступает время гибели!
И гимназисты, подготовленные к этой сцене последним циркуляром дирекции, который им только что прочел преподаватель, содрогались от ужаса. И законоучитель снова заводил речь о Содоме и Гоморре, о бесконечной благости божьей, которая имеет свои границы, об испорченности людей, о примерах добродетели, подаваемых святыми, потом опять о стремительном понижении нравственности, упадке нравов и, наконец, заслышав на лестнице сморканье директора, снова восклицал, что пришел конец жалости!
И опять, как перед тем в других классах, отворялась дверь, директор громко сморкался на пороге и снова говорил об упадке нравов в Древнем Риме и о катастрофе, которая за этим последовала.
Так шло во всех классах — до седьмого, куда законоучителю и директору входить не хотелось. Это был самый скверный класс, от которого как раз и пошел в гимназии весь разврат, до того даже, что государственному советнику, школьному инспектору Калоусу все гимназисты совокупно, без различия классов, устроили в городской купальне «нырок».
И тем не менее пан государственный советник прибыл инспектировать.
Довольно давно уже среди учеников гимназии замечалась какая-то распущенность, некоторое нравственное одичание. А ведь в четвертом классе они читали стихи Овидия Назона о золотом веке, но это не помогло. Они могли бы прилепиться всей душой к тем строкам, где идет речь о безгрешном житии. А они предпочли путь греха: засунули одному классному наставнику в карман зимнего пальто какие-то портянки.
Хоть они и качались на челнах классического образования по морям греков и римлян, но были застигнуты на реке, пробегающей через этот город, два третьеклассника, которые плыли в корыте, стибренном со двора преподавателя физики и ботаники. Корыто тихо скользило вечером по реке. Потом от противоположного берега навстречу ему отплыло другое корыто, полное персов. Само собой, персы были тоже третьеклассники.
Началась битва у Саламина, о какой не прочтешь и в прекрасных описаниях Корнелия Непота. Маневрирование военного корыта, выступавшего на стороне греков, привело к тому, что, вопреки исторической истине, выскочила затычка, служащая в нормальных условиях на суше для спуска воды. Здесь получилось как раз наоборот: корыто наполнилось водой и пошло ко дну. А поскольку оно принадлежало одному из членов педагогического совета, событие было расценено как недопустимое нарушение школьной дисциплины, хотя министерство народного просвещения до сих пор не налагало запрета на применение корыт господ преподавателей в качестве средств водного транспорта. Два виновника были исключены из учебного заведения, а два утонули, и это им еще повезло, потому что, по заявлению пана законоучителя, они получили бы скверную отметку по поведению и все равно были бы исключены.
Исключение из гимназии — кара, непрестанно висевшая над всеми в этом сумрачном здании.
Однажды был исключен ученик пятого класса Мрженко, который, вопреки ясно выраженному запрещению дирекции, играл в футбол. Директор был решительным противником вольных движений для молодежи, так как страдал застарелым ревматизмом. Предусмотренные расписанием игры он старался ограничить, разрешив в конце концов лишь купание гимназистов в купальне этого уездного городка. Запрет был вызван главным образом настоянием законоучителя, объявившего, что купание за чертой города бросает тень на моральный облик учеников.
И вот тут-то и произошел этот ужасный случай, когда пана школьного инспектора несколько раз перекувырнули головой под воду.
Думаю, всем знакомо выражение «нырок». Это невинная забава, состоящая в потоплении товарищей по купанию.
Жертвой этой забавы и стал пан государственный советник, школьный инспектор, прибывший на инспектирование.
Дело было в субботу, после полудня, когда ученики гимназии отправились в купальню освежиться.
Кончена мучительная неделя — алгебры, латыни, греческого, геометрии и всего прочего, когда они сидели в душных помещениях и под постоянной угрозой плохой успеваемости готовились к жизни при помощи склонения греческих и латинских словечек.
Но вода в реке смыла с них накопившееся за неделю сознание рабской зависимости от учебной программы. Они прыгали в воду — первоклассники, второклассники, третьеклассники, четвероклассники и старшеклассники, веселые, счастливые. Прыгали с лесенки, смеясь от наслаждения, в холодную чистую воду.
А над ними высоко в голубом небе — солнце; а вокруг — деревья, зеленый лес; а напротив — луг. Потом в купальню пришел какой-то незнакомый господин, разделся и, пыхтя, полез в воду.
А как раз около него прыгнул в реку шестиклассник Шетелик.
Вода вспенилась, плеснула высоко вверх, и незнакомец поднял крик:
— Безобразники, что вы делаете, что творите?
Бух! Прямо перед ним четвероклассник Матуха прыгнул в воду вниз головой.
— Перестаньте, негодяи! — закричал он в ярости. — Вон из воды! Марш! Все вон!
Общий смех был ответом.
— Что вам угодно? — обратился восьмиклассник Смрчка к нему с вопросом.
— Вон из воды, ступайте учиться, бездельники, радуйтесь, что выпали свободные минуты, когда вы дома можете усердно…
Он не договорил. Кто-то подшиб ему ногу, и он ушел под воду, напрасно стараясь за что-нибудь ухватиться. Он встал, захлебываясь, и крикнул:
— Мерзавцы, я государственный советник! Марш, все вон из воды, вон, головорезы!
Какое им было дело до чинов и званий? В воде все равны. Не успел государственный советник договорить, как кто-то под него нырнул. Захлебываясь, он опять выбрался на поверхность. Но тут его опрокинули сзади и устроили ему новый «нырок».
— Мерзавцы! — успел он только крикнуть. — Я школьный инспектор, покажу вам в понедельник!..
Как только он это сказал, сейчас же и первоклассники, и второклассники, и третьеклассники, и четвероклассники, и старшеклассники с невероятной быстротой все от него врассыпную — по кабинам и молниеносно одеваться. Пан школьный инспектор попробовал поймать хоть одного. С могучим напором поплыл он к кабинам, все время крича:
— Я школьный инспектор, покажу вам в понедельник!..
Наконец он догнал второклассника Шпирека, который только учился плавать и, стараясь уйти от инспектора, что есть силы греб руками, словно свалившийся за борт и преследуемый акулой пьяный матрос.
Государственный советник, школьный инспектор Калоус, подплыл к нему, ухватил его за ногу и стал подтаскивать за плавки к себе. Бедняга умолял не топить его — до такой степени он был напуган грозной фигурой рассерженного школьного инспектора. Но его потащили дальше, так что в конце концов он получил возможность ступать по мелководью. По дороге к раздевалке он, плача, признал все. Виновники есть во всех классах, он их знает. Они всегда ходят сюда купаться.
— В понедельник, — грозно объявил ему школьный инспектор, — после обеденного перерыва я тебя позову и пройду с тобой по классам… Да я их тоже узнаю. Исключенных с полкласса наберется!
Прямо из купальни он пошел в директорскую, в воскресенье был в костеле, а оттуда отправился в погребок, и с тех пор ни в воскресенье, ни в понедельник, когда по классам читался циркуляр и директор с законоучителем ходили выговаривать за безнравственность, его нигде не было видно. Некоторые видели только, как вышеописанный незнакомец направлялся в предместье Жабак, где есть два публичных дома, но где проходит также дорога к ближайшим живописным развалинам посреди леса, и это обстоятельство решило в конечном счете вопрос о том, куда шел пан государственный советник и школьный инспектор.
По странному стечению обстоятельств той же ночью появился в предместье Жабак законоучитель и вошел к Пихам, в домик с зелеными ставнями. Это было заведение для чистой публики. К своему ужасу, он увидел школьного инспектора, сидящего на диване рядом с одной девицей из Германии.
Школьный инспектор поднял на него пьяные глаза. Но законоучитель, не теряя присутствия духа, сказал:
— Простите, я пришел спросить вас, что нам делать с теми озорниками?
— Исключим кое-кого из распутников! — воскликнул государственный советник.
— Совершенно правильно, — ответил законоучитель и, повернувшись к даме, что-то ей зашептал.
Через минуту пришла Мина в роскошном ампире. Он был очень доволен, но сохранил солидный вид.
По просьбе государственного советника он добился исключения шестиклассника Шетелика, дрыгнувшего в реку прямо перед начальством, и восьмиклассника Смрчки, который спросил тогда, что ему угодно.
Так окончилось приключение государственного советника и школьного инспектора.
После публикации объявления о награде за указание следов убийцы в полицейском управлении наступил кавардак. Сотни людей, жаждущих получить обещанную тысячу, с утра до ночи штурмовали полицейское управление.
Однако полицей-президиум дал строгое распоряжение тщательно записывать все показания и представить их ему на рассмотрение. На основе этого материала президиум с помощью проверенных методов сможет установить точные приметы убийцы, после чего все данные будут должным образом сопоставлены, найдена нить и клубок распутан. Так поэтически писал полицейский официоз.
Просторные комнаты полицейского управления не смогли вместить всех добровольных свидетелей, и хозяйственный отдел уже подумывал о найме дополнительного помещения. Все показания лихорадочно записывались, и к вечеру начальник полиции получил целую пачку исписанных бумаг. На основании этих материалов государственному советнику предстояло сделать надлежащие выводы, найти нить, распутать клубок (повторяем это прекрасное выражение), чтобы затем сплести сеть для поимки злодея.
Полицейский комиссар Рейхель принялся читать начальнику полиции наиболее важные показания и письма. Это была нелегкая задача, ибо некоторые из них требовали основательных размышлений, а иные были попросту непонятны.
— Карел Выгналек, частный служащий, сообщает, — читал полицейский комиссар, — что такие же панталоны оливкового цвета он видел за три дня до убийства на незнакомце, который прикурил у него. Из этого он заключает, что убийца принадлежит к бедным слоям и наверняка был знаком с убитой, у которой взял панталоны напрокат. Видимо, при возврате их возникла ссора, которая и кончилась смертью старухи.
Вацлав Хохолатый шлет письмо:
«Уважаемые полицейские начальники! Убитую знал один мой старый товарищ по военной службе. Мы служили вместе в одиннадцатом полку, и, помнится, наш батальон был переброшен в Ровиц. Там кругом горы да скалы. На торах пасется скот, главным образом коровы, господин начальник. Мой приятель, что знал убитую, служил уже третий год, был в звании капрала, отличался хорошей памятью и слыл грубияном. Из-за слова мог человека убить. Ежели б он поссорился с убитой, то непременно пристукнул бы ее. Он всегда говорил, что терпеть не может таких баб. Два года назад он умер своей смертью в кулачной драке…»
Показания добровольного свидетеля лавочника Гофмауера с Длоугого проспекта:
«Убитой не знал. В Карлине бывал дважды. Последний раз в позапрошлом году, когда горела фабрика Крщижика. Дело было так: в воскресенье, после полудня, я отправился, как всегда, поиграть в картишки. Играю обычно в польский банчок или марьяж по мелкой и в жизни ни разу не плутовал. Иду. Вдруг под виадуком кричат: «Горит!» Гляжу — и верно! Пока добежал до фабрики, полыхало так, что мое почтение. Потом пришли солдаты и оцепили улицу. С тех пор не был в Карлине и об убийстве ничего не знаю. За потраченные здесь полдня прошу выдать пять крон».
— Я его посадил на всякий случай, — пояснил полицейский комиссар и продолжал: — Показания кузнеца Виктора Безваги:
«Видел в полиции орудие преступления — кувалду. Как знаток кузнечного дела могу присягнуть, что кувалда не кузнечная. Таким образом, убийство не бросает никакой тени на кузнечное сословие, ибо ясно, что орудие убийства не принадлежало кузнецу. Заодно просим ускорить ответ на ходатайство о разрешении открыть вечернюю школу для кузнецов. Оно подано десять лет назад в канцелярию наместника через полицейское управление и до сих пор не рассмотрено из-за обилия неотложных дел об убийствах!»
Фирма «Ал. Гинек» (письмо без штемпеля) сообщает:
«Глубокоуважаемый господин начальник полиции!
Нечестная конкуренция сильно подрывает трудное и благородное издательское дело. Предприниматели справедливо протестуют против использования труда заключенных, а закон о нечестной конкуренции запрещает пользоваться чужими фирменными знаками. Из вашего уважаемого объявления следует, что некоторые ваши уважаемые сотрудники занимаются сочинением уголовных романов и, возможно, тайно издают их. Мы решительно возражаем против того, чтобы убийство в Карлине было использовано для нечестной конкуренции и рекламы, и подчеркиваем, что талантливый писатель пан Крутиголовка уже работает над романом на эту тему. Что же касается поимки убийцы, то разрешаем себе предложить уважаемому полицей-президиуму для консультации все вышедшие тома «Клифтона», «Ника Картера» и «Шерлока Холмса» по сниженным ценам».
— Закажите, — сказал начальник полиции, — и читайте дальше.
— Вот показания бакалейного приказчика. Он заявил, что Карлин — такое местечко, где всякое злодейство в почете. Я велел его посадить за такие слова. Важные сведения, — продолжал чиновник, — получены от Крафтовой, вдовы капитана. Она убеждена, что не следует искать убийцу-мужчину. Скорее всего убийство совершено особой женского пола. Неудачное замужество, наверное, привело ее к решению найти смерть на виселице. Кроме того, вдова сообщает:
«Не имею прямых улик, но весьма подозрительна наша соседка Анна Тршехова. Она выливает помои в унитаз и способна еще и не на такое. А в последнее время что-то присмирела и в день убийства вернула мне десять крон долга, хотя еще с утра ругалась и говорила, чтоб я шла куда подальше. Кстати, эта сумма сходится с указанной в объявлении».
— Анну Тршехову я взял под стражу.
— Правильно! — кивнул начальник полиции, хватаясь за голову. — Читайте дальше.
— Вот здесь протокол, составленный по настоянию Мирослава Гофрихтера. Он явился со свидетелями, которые подтвердили его алиби. После этого он потребовал тысячу крон, ибо навел полицию на правильное заключение, что старуху убил, во всяком случае, не он… Далее показания свидетеля Матоушека. Он высказывает предположение, что несчастная лавочница сама покончила с жизнью.
— Гм, это возможно, — рассеянно пробормотал начальник полиции, прохаживаясь по комнате.
— Далее — письмо капеллана церкви святого Криштофа. Просит выслать тысячу крон, так как имеет веские подозрения против одного члена католической конгрегации, который уже два месяца не вносит доброхотных даяний на постройку храма святого Вита.
«Обращаю ваше внимание на подозрительную связь этого дела с последними злодеяниями отравителей, — пишет чиновник Муржинога — Нужно выяснить, не была ли означенная кувалда куплена в магазине, торгующем ядами, и в каком именно. Нет ли на кувалде следов цианистого калия, и не имеется ли в самом железе подозрительных примесей. Все эти обстоятельства нельзя оставлять без внимания. Они, несомненно, приведут на след преступника».
Начальник ударил себя по лбу:
— Этот человек прав! Сразу видно государственного чиновника. Вот с кого надо брать пример! Немедля распоряжусь сделать химический анализ кувалды.
На этом следствие было временно закончено. Все были довольны. Сделано немало: во-первых, найдены следы нескольких человек, которые убийства не совершали, и нескольких, которые могли его совершить. Кроме того, допрошено несколько предполагаемых скупщиков краденого. Наконец, установлена причинная связь между кувалдой, цианистым калием и возвращением долга.
В заключение начальник велел позвонить в Бргнице — узнать, не поймали ли там убийцу.
Ответ был получен тут же: «Нет».
— Мы тоже не поймали, — глубокомысленно изрек начальник.
А полицейский комиссар порылся и вытащил еще одно письмо:
«Высокочтимому полицей-президиуму.
Позволяю себе обратить ваше внимание на чернильный карандаш. Это во-первых. Арестуйте всех, у кого есть чернильные карандаши. Во-вторых, посадите всех непричастных к убийству, и таким путем преступник будет изолирован и пойман. Поступайте в этом деле по старинной загадке: «Как проще всего поймать шесть львов? Поймайте десять и четырех выпустите…»
На этом методе полиция и основала свои расследования.
Не имея иной возможности быть полезным чешской нации, я решил заняться ее умственным развитием. С этой целью я отыскал замечательного человека, три раза сидевшего в тюрьме Панкрац за грабеж и обладавшего изумительной фантазией.
Кроме того, этот человек ловко владел пером и умел придавать своим мыслям нужную форму — задача, непосильная для другого моего сотрудника, совершенно лишенного способности мыслить оригинально, но в то же время умевшего развить заданную тему и связать отдельные эпизоды гибкой, изобретательной, захватывающей интригой.
Потолковав с обоими уважаемыми сотрудниками, я сообщил им, что намерен основать книгоиздательство, имеющее целью снабжать чешскую публику занимательным чтением.
Я заключил с обоими договор, по которому они обязались приступить через пять месяцев к сдаче мне частями, за обычную полистную оплату, увлекательного романа.
Ровно через пять месяцев в моем издательстве вышел первый выпуск романа «Амстердамский торговец человечиной, или Таинственное убийство в Черной пещере, или Корчма «Кровавый епископ». Роман выходил четыре года подряд еженедельными выпусками, по восемьдесят геллеров за выпуск; всего вышло двести восемь выпусков общим весом восемнадцать килограммов. Об успехе, которым пользовалось это произведение, ярче всего свидетельствует случай с владелицей продуктовой лавки Возабовой, о котором я расскажу.
У поденщика Франтишека Голана было двенадцать человек детей, и он ждал тринадцатого, когда агент по распространению книг и журналов принес ему первый выпуск «Амстердамского торговца человечиной, или Таинственного убийства в Черной пещере, или Корчмы «Кровавый епископ».
Напряженно ожидая появления на свет нового члена семьи, Голан с избытком располагал свободным временем и, чтобы скоротать его, принялся жадно читать первый выпуск романа. По мере чтения интерес его возрастал. Начало было великолепное: «В одной из отдаленных улиц Амстердама, у пристани, над водой канала, в котором за год бесследно исчезали сотни чужеземцев, находился небольшой трактир с номерами. К напиткам, подаваемым новому постояльцу, подмешивали здесь снотворный порошок, а потом… потом постель с постояльцем проваливалась в подвал. Удар, страшный сдавленный крик… Рядом с трактиром была мясная лавка. Мясо отпускалось здесь по такой дешевой цене, что в лавке всегда было полно покупателей. Это мясо имело особый привкус: тут торговали человечиной! Знаете, как это делалось? В подвалах спящих постояльцев убивали ударом топора, потрошили трупы, разрубали на части и ночью доставляли человечину в мясную лавку. Одному только Роберту Клегу удалось вырваться оттуда — сверхъестественным путем…»
На этом текст первого выпуска обрывался.
С тех пор поденщик Голан стал регулярно покупать «Амстердамского торговца человечиной». Но, имея тринадцать человек детей, тратить каждую неделю по восемьдесят геллеров на книгу тяжеленько. И он каждую субботу посылал младших ребят по очереди просить милостыню, а на выпрошенные деньги покупал «Амстердамского торговца человечиной», выпуск за выпуском, и наслаждался подробным перечнем убийств, составленным так искусно, что каждый выпуск обрывался в самом начале убийства, а приканчивали жертву только в начале следующего выпуска, в конце которого происходила поимка главаря банды, причем в последней фразе сообщалось, что он бежал из тюрьмы, спустившись по громоотводу, потом перелез через стену, но упал, настигнутый пулей охраны, — для того чтобы в начале следующего выпуска, собравшись с силами, возобновить побег — на этот раз в лодке по бурному морю, — и в тот момент, когда ветер вырвал у него весла из рук, встретиться в последней фразе выпуска с шайкой контрабандистов, в главаре которой он узнает бывшую свою возлюбленную, соблазненную графом де Галуа… И так далее в том же духе.
В течение полугода расписывалась история корчмы «Кровавый епископ», и все это время по ходу действия войска и жандармерия безуспешно преследовали призрак «кровавого епископа».
Четыре года провел в упоительном чтении «Амстердамского торговца человечиной» поденщик Голан, рыдая по ночам над судьбой беглянки — принцессы де Галуа, сводной сестры главаря шайки контрабандистов (она же — переодетая и соблазненная возлюбленная главаря банды убийц, который был окружен войсками в Черной пещере, но, бросившись в водопад, спасся от врага вплавь).
Прочтя последний, 208-й выпуск и уплатив за «Амстердамского торговца человечиной» в общей сложности сто шестьдесят шесть крон сорок геллеров, Голан проплакал всю ночь напролет. При мысли о печальном конце главаря банды, которого в последнем выпуске повесили, у бедняги разорвалось сердце от жалости, и он покинул этот мир, оставив вдову с тринадцатью детьми без всяких средств К существованию. Похоронив мужа, бедная женщина продала все двести восемь выпусков владелице продуктовой лавки напротив — пани Возабовой, за одну крону сорок геллеров, то есть восемнадцать килограммов бумаги для завертывания сосисок и т. п., — по восемь геллеров за килограмм.
У почтенной пани Возабовой было два сорта покупателей: одни брали за наличные, другие на книжку. Она обращалась со всеми одинаково любезно: только дамочкам, бравшим за наличные, говорила «сударыня» и «целую ручку», а представительницам второй группы просто: «что прикажете?» и «мое почтение». Никаких других различий не делалось.
Приобретя двести восемь выпусков «Амстердамского торговца человечиной», эта уважаемая особа велела отнести бумагу к ней на дом, а после того как закрыла свое заведение на ночь, решила разрезать ее в четвертку — на фунтики. Взяла первый выпуск и принялась за дело. Вдруг в глаза ей бросилось напечатанное жирным шрифтом: «А! Они продают в мясной лавке мясо убитых людей!» Покачав головой, она отложила нож в сторону и стала знакомиться с новым видом мясоторговли. Познакомившись, задумалась. На другой день прочла второй выпуск, третий, четвертый. И так, читая в среднем по три выпуска в день, за три месяца проглотила все двести восемь. Начиная со ста восьмого она перестала следить за своей наружностью и менять белье.
На девяностый день она разослала лучшим своим покупательницам — тем, которые брали за наличные, — записки такого содержания:
«Милостивая государыня!
Не откажите в любезности зайти ко мне сегодня вечером на дом. Я должна сообщить вам важную новость!»
Когда они пришли, она порубила их всех топором. Как только весть об этом разнеслась по городу, мне пришлось пустить «Амстердамского торговца человечиной» вторым изданием.
В первый день рождества Христова сироту Пазоурека заперли в кладовую, где хранились мешки с мукой, а также, к радостному его удивлению, и с сушеной сливой.
Это открытие пробило брешь во мраке окружавшей Пазоурека безысходности, и он, вероятно, возблагодарил бы господа бога за ниспосланные сливы, если бы не был в таком настроении, когда любезного господа больше всего хочется проклясть.
Было совершенно очевидно, что своим заключением он обязан именно ему — господу богу милосердному. Устроившись на мешке с мукой, Пазоурек начал перебирать в памяти события вчерашнего вечера, когда по случаю сочельника к ним в приют явился новорожденный Христос, принявший на этот раз образ пана учителя закона божьего, а также директора приюта, каких-то двух толстых господ и одного тощего и длинного, который то и дело шмыгал носом и которого величали «ваше превосходительство». Потом двое самых смирных сирот принесли снизу из директорского кабинета свертки с шарфами, сложили их под елкой и поцеловали пану законоучителю руку.
После пришли еще какие-то господа и одна дама, вся в черном, которая каждого сироту потрепала по щеке и спросила про покойных родителей.
Тонда Неговых ответил, что у него их вовсе не было, все захохотали, а Калоуз крикнул:
— Выродок!
Тут пан законоучитель первый раз скрипнул зубами и сказал, что Христос, конечно, не заслужил, чтобы он, учитель закона божьего, в этот праздничный день отлупил такого вот оболтуса, но ему придется это сделать завтра, в первый день рождества.
Вашек Метцер сказал, что у длинного, которого все зовут «превосходительство», изо рта воняет.
Пивора поспорил с ним на полсигареты, что Метцер врет.
Все это было пока что в столовой. Они до сих пор ничего не ели и ждали от Христа спасения, потому что перед этим все целый день постились, кроме двоих, которые помогали на кухне и стащили кусок рождественского калача. А Пивора, с которым они не поделились, наябедничал. Он рассчитывал испортить им радость, но калач-то они все равно уже умяли, и потому пану законоучителю ничего другого не оставалось, кроме как всыпать им при всех.
— Это им от Христа в подарочек, — съязвил Пивора, пихая Пазоурека в бок. Они все еще стояли, выстроившись длинным рядом, и хихикали, глядя на толстых господ, которые все твердили:
— Бедные детки, несчастные сиротки…
Тут пан директор начал размахивать руками и уверять их, что господь не оставит своим милосердием бедных крошек. При этом он делал страшные глаза, глядя на Винтера, который показывал язык господину, что шмыгал носом. Пан директор шепнул что-то законоучителю, тот подозвал Винтера и вышел с ним в соседний зал. Винтер вскоре вернулся весь в слезах и притихший, как мышонок.
Затем пан законоучитель распорядился, чтобы все шли в соседний зал, где была высокая рождественская елка, на ней горели свечи, а наверху парил ангел, которому кто-то углем подрисовал усы, чтобы он был похож на пана директора. Там они стояли довольно долго, пока наконец не открылись двери и вошли те самые господа с дамами и приютские учителя в полном составе.
Пан законоучитель осенил себя крестом и затараторил «Отче наш». Молились все громко и торопливо, чтобы поскорее отделаться. Затем еще прочитали «Верую» и «Богородице, дево, радуйся».
Лицер сказал, что лучше б им молиться за ужином, а то еще непонятно, перепадет ли им чего, всё молятся и молятся, а животы от голода подводит.
После третьей «Богородице, дево, радуйся» пан директор, стоявший среди учителей, вышел вперед; перекрестился и сказал:
— Во веки веков, аминь!
После этого он держал речь и битых полчаса болтал о Христе. В животах сирот урчало чем дальше, тем сильнее. Пан директор хотел объяснить, какой младенец Иисус был маленький, но не смог подобрать подходящих к такому случаю слов и все показывал руками: «Во-от такой…»
Дама в черном расплакалась, а директор все говорил о скотах в хлеву и при этом многозначительно поглядывал на сироток. Напоследок он сказал еще про шарфики, после чего сел, но тут же поднялся пан законоучитель.
Он объявил, что на рождество Христово каждый из сирот получит в подарок шарфик, и призвал их к молитве, велев прочитать три раза «Отче наш», три раза «Богородице, дево, радуйся» и один раз «Царица моя, преблагая».
Пазоурек до сих пор вел себя тихо, хотя Пивора все время его задевал, но тут, услыхав снова про «Отче наш» и «Богородицу», — не сдержался и брякнул:
— Больно жирно будет за каждую тряпку молиться.
Господин с насморком что-то тихо шепнул директору, тот сперва с набожным видом кивнул головой, а потом, ринувшись в задние ряды, одной рукой схватил Пивору за ухо, а другой ткнул ему под ребра согнутыми пальцами.
Пивора, предчувствуя, что этим инцидентом ему на все рождество могут испортить настроение, громко сказал:
— Да это не я, это Пазоурек.
Пазоурек, само собой, стал оправдываться, поднялся шум, и пан законоучитель в первом же «Отче наш» споткнулся на словах: «…и остави нам долги наши…» Все смотрели на них.
Дама, которая до этого плакала, теперь захлюпала носом, стала сопеть и вздыхать. Господа в черном закатили к потолку глаза, а затем выразительно поглядывали на пана законоучителя, тот смешался и попытался как-то выйти из положения — достал из кармана синий платок, поднес к лицу и сердито затрубил носом, а Воштялек, Блюм Качер и Грегор решили, будто это трубит с улицы сторож старик Вокржил, подавая знак запевать рождественскую коляду, и дружно грянули визгливыми голосами:
— Родился Иисус Христос!..
Пан законоучитель замахал руками, чтобы они замолчали, и все решили, что он машет в такт, и согласно подхватили.
Под этот величавый рождественский рев директор схватил Пазоурека, как тигр ягненка, и уволок в кладовую.
А вы, любезный читатель, вообразите себе кладовую и в ней Пазоурека, мешки с мукой и сушеной сливой и крынку молока на полу.
Разумеется, муки Пазоурек не трогал, но что он ел и пил, можно легко догадаться. И какие это имело последствия после целого дня поста — тоже можно себе представить.
И не требуется дополнительных пояснений, почему два мешка муки оказались совершенно испорченными и почему, когда директор после полуночи выпустил наконец Пазоурека из кладовой, там стоял запах, свойственный не кладовой, а совершенно другому месту.
Некая дама, идущая в ногу со временем, сказала как-то известному ученому Кюри, открывшему радий: «Мы доживем до того, что в один прекрасный день людей станут производить искусственным способом».
Ученый с улыбкой ответил: «Не спорю, маркиза, но полагаю, что несмотря на это, мы охотно вернемся к изначальному методу».
Этот анекдот напоминает одну историю, которая вызывает у всех, знающих ее, гомерический хохот.
Дело было так. Недавно к депутату партии Кошута явился человек и под секретом сообщил ему, что изобрел средство увеличения объема и качества куриных яиц. Он не шутит. Куры, откармливаемые тыквенными семечками, откладывают яйца в два раза крупнее, чем другие куры, и яйца эти содержат только желток. Это его открытие, а поскольку ему известно, что пан депутат на хорошем счету в министерстве торговли и весьма дружен с государственным секретарем Стерени, он предлагает план создания крупной фабрики для улучшения породы несушек.
Сам он большими деньгами не располагает, но, если пан депутат готов вложить в это начинание 40 000 крон, он обязуется раздобыть такую же сумму.
Пан депутат поразмыслил и поделился тайной еще с одним депутатом; тот согласился добавить 20 000 крон, и, таким образом, лепта депутатов составила уже 60 000 крон. Изобретатель, в свою очередь, отыскал какого-то расторопного человека, который округлил его долю в 40 000 крон до 60 000 крон. Итак, какое-то время спустя акционерное общество было учреждено и неподалеку от Будапешта без излишнего шума оборудована птицеферма. Для нее купили несколько сот наседок и столько же центнеров тыквенных семечек и приступили к основному пункту всей затеи.
А именно: депутат обратился к его превосходительству, занимающемуся распределением субсидий в министерстве торговли, с просьбой выдать яичной фабрике государственную субсидию. Он мотивировал это необходимостью увеличения объема отечественной промышленности.
Выяснилось, что государственный секретарь в принципе благоволит этой затее, поскольку речь идет о венгерской курице и венгерских желтковых яйцах. Однако… хм… его превосходительство хотел бы увидеть какой-нибудь образчик, доказательства, несколько яиц, содержащих чистый желток в результате вскармливания кур тыквенными семечками, не так ли? После этого уж он найдет соответствующую субсидию, необходимую для венгерского экспорта, экспортной политики и т. д. Но, как уже было сказано, для принятия подобного решения нужно представить нечто позитивное.
— Нет ничего проще, — ответил яичный деятель, — в скором времени мы сможем ознакомить ваше превосходительство с позитивными результатами.
И началось торжественное откармливание кур тыквенными семечками. Куры чувствовали себя превосходно и исправно выделяли вещество, напоминающее тыквенные семечки. Однако обнаружились и побочные явления. Куры вообще не несли яиц. Прошу вас, будьте любезны, прочтите еще раз: вообще никаких яиц. Ничего, ничегошеньки, ровным счетом ничего! Понятно, это было весьма прискорбно: куры не несли не только желтковых яиц, но даже яиц с преобладанием белка. Страшное дело. До такой степени забыться! Как же теперь быть? Усилили кормление, куры достигали гигантских размеров, фантастически жирели, а яиц не несли, хотя выделения были бесподобными. Никакая «шаратице» и прочие слабительные не шли в сравнение с тыквенными семечками, а яиц не было ни одного…
Акционеры фабрики по производству яиц ходили с кислыми минами, поскольку при сложившихся обстоятельствах не могло быть и речи о государственной субсидии. Где это слыхано, чтобы предоставляли субсидию на неснесенные яйца!
Но кур на фабрике было видимо-невидимо, и следовало подумать о спасении акционерного капитала.
И депутату пришла в голову спасительная мысль. Он отыскал государственного секретаря и сообщил ему:
— Ваше превосходительство! С яйцами мы, похоже, оплошали, но тыквенные семечки действуют потрясающе! И потому осмеливаюсь просить ваше превосходительство о субсидии для только что созданного «Первого венгерского акционерного общества по производству куриного удобрения», ибо наши куры, откармливаемые тыквенными семечками, производят удобрение будущего.
Государственный секретарь кивнул:
— Отлично, дорогой друг! Сколько кур вы сейчас откармливаете?
— Семьсот, — послышался ответ.
— Прекрасно! На мой взгляд, правда, маловато. Давайте посчитаем: возьмем за основу… хм… корова, скажем, с точки зрения производства навоза, заменит сто кур, причем я беру заниженные данные. Семьсот кур в таком случае соответствовали бы семи коровам, не так ли? Навоза от семи коров хватит на четверть хольда земли. Сколько понадобится кур, чтобы удовлетворить спрос на удобрение всех наших венгерских земель, или, иными словами: сколько нужно кур, чтобы покрыть куриным пометом все наши венгерские земли?
— Откуда мне это знать? — испуганно сказал депутат.
— Ну хоть примерно…
— Не знаю.
— Ну так ступайте домой, — заявил государственный секретарь, — и подсчитайте, только после этого мы сможем говорить о государственной субсидии…
Неважно, за что должны были повесить Патяла. Какие бы на его совести ни лежали преступления, он не мог не улыбнуться, когда вечером накануне казни к нему в камеру явился надзиратель с бутылкой вина и изрядным куском телячьего жаркого.
— Это все мне?
— Да, да, — соболезнующе сказал надзиратель, — покушайте хорошенько в последний раз. Сейчас принесу вам салат из огурцов, — я не мог унести все сразу. Захвачу еще и булочки и сразу вернусь.
Патял уселся поудобнее за стол и, ухмыляясь, принялся уничтожать телятину. Как видим, он был циник, но, впрочем, совершенно здравомыслящий человек, стремившийся взять от жизни все, что она может дать в эти оставшиеся ему считанные часы.
Одна только мысль портила ему аппетит: люди, сегодня утром сообщившие ему, что его ходатайство о помиловании отклонено, а выполнение приговора отложено всего на двадцать четыре часа, чтобы приговоренный мог как следует подготовиться к успешному проведению казни и привести в порядок все свои земные дела, люди, которые будут вешать его и смотреть на его смерть, — все эти люди завтра, и послезавтра, и еще много-много лет будут жить и по вечерам как ни в чем не бывало возвращаться к своим семьям, а его, Патяла, уже не будет на свете.
Размышляя таким образом, он меланхолично уплетал телячье жаркое, а когда ему принесли салат и булку, вздохнул и выразил желание покурить.
Осужденному купили табаку и глиняную трубку. Надзиратель сам поднес ему спичку и кстати напомнил о бесконечном милосердии божьем. Если на земле все потеряно, то не все потеряно на небесах…
Осужденный попросил порцию ветчины и литр вина.
— Сегодня вы получите все, что хотите, — сказал надзиратель, — для людей в вашем положении мы ничего не жалеем.
— Тогда прихватите еще двойную порцию ливерной колбасы и порцию зельца. Кроме того, я не отказался бы от литра черного пива.
— Все получите, сейчас распоряжусь, — любезно сказал надзиратель. — Отчего не порадовать вас? Жизнь слишком коротка, надо брать от нее все, что можно.
Когда надзиратель принес заказанное, Патял объявил, что вполне удовлетворен.
Однако не тут-то было.
— Черт возьми, — сказал он, очистив все тарелки, — мне что-то захотелось жареного зайца по-дебреценски, сыра — того, что называется горгонзола, сардинок в масле и еще каких-нибудь других деликатесов.
— Пожалуйста, все, что вам угодно. Честное слово, душа радуется, глядя на ваш аппетит. Надеюсь, вы до утра не повеситесь? Я вижу, вы порядочный человек. К тому же какая вам польза, Патял, вешаться раньше, чем этого хотят власти? Говорю вам как честный человек — вы на это не способны, нет. И думать об этом не стоит! Выпейте-ка лучше еще пива — кружку или, может быть, две? Пиво нынче превосходное, под горгонзолу само в глотку льется. Так я принесу вам две кружки, а сардины и жареного зайца, дорогой друг, лучше запивать вином.
Вскоре запахи всех этих лакомых яств наполнили камеру. Обставленный блюдами, Патял налегал то на сыр, то на сардины, запивая их и пивом и вином — что попадало под руку.
Ему вдруг вспомнилось, как еще на воле он вот так же сытно и приятно ужинал, сидя на веранде загородного ресторанчика. Листва деревьев поблескивала в свете луны, а против него, как сейчас надзиратель, сидел толстый ресторатор — владелец этого райского уголка, болтал без умолку и все потчевал Патяла…
— Расскажите мне что-нибудь смешное, — попросил Патял, и надзиратель принялся рассказывать ему свеженький анекдот, как он выразился, самого свинского содержания.
Потом Патял сказал, что хочет каких-нибудь фруктов и конфет или легкого печенья с чашкой черного кофе.
Его желание было исполнено.
Когда он покончил с десертом, в камеру вошел тюремный священник, чтобы принести узнику последнее утешение.
Священник был веселый, простой в обращении и приятный мужчина, как, впрочем, и все окружавшие Патяла люди, которые так заботились о нем, осудили его на смерть и завтра повесят. Лица их дышали бодростью, с ними приятно было иметь дело.
— Утешь вас бог, мой милый, — сказал тюремный пастырь, хлопая Патяла по плечу. — Завтра утром вы с этим разделаетесь, так что не впадайте в отчаяние. Исповедайтесь и смотрите весело на божий мир. Уповайте на господа, ибо он радуется каждому покаявшемуся грешнику. Бывают люди, которые всю ночь мечутся по камере и стонут, если не исповедаются: знаю, тут нет ничего приятного, и голова прямо-таки лопается. А вот тот, кто исповедался, спит последнюю ночь сном праведника. Ему-то легко! Повторяю, голубчик, и вам полегчает, если вы очистите душу от грехов.
Патял внезапно побледнел. Его тошнило, все внутренности переворачивались, а рвоты не было. Тело сводили страшные судороги, на лбу выступил холодный пот.
Священник не на шутку испугался.
Патял извивался и корчился от боли, забившись в угол.
Прибежали надзиратели и отнесли Патяла в тюремную больницу. Тюремные доктора качали головой. К вечеру у больного появился сильный жар, а после полуночи доктора объявили диагноз: острое отравление.
Тяжелобольных не казнят, поэтому в ту ночь на тюремном дворе не ставили виселицу.
Вместо этого Патялу промывали желудок, и анализ остатков непереваренной пищи показал, что ливерная колбаса была испорчена и содержала яд.
В магазин, где была куплена колбаса, нагрянула комиссия и обнаружила, что колбасник не соблюдает санитарных правил и хранит колбасу не на холоде. Комиссия составила протокол, и дело было передано прокурору, который привлек торговца к ответственности за антисанитарное хранение продуктов.
В числе тюремных врачей, лечивших Патяла, был молодой добросовестный доктор, который не отходил от постели больного и старался спасти ему жизнь, так как случай был редкий, сложный и интересный. Днем и ночью молодой врач ухаживал за Патялом и спустя две недели похлопал его по спине и сказал:
— Спасен!
На следующий день Патяла повесили по всем правилам, ибо для этого он был уже достаточно здоров.
Колбасник, по чьей вине на две недели затянулось земное существование Патяла, был приговорен к трем неделям заключения, а доктор, спасший Патялу жизнь, удостоился похвалы судебных властей.
Мой отец — крупный государственный чиновник, его фамилия — Новый. Мою сестру зовут Матильда. Она вышла замуж тоже за чиновника. Его фамилия — Гандшлаг.
Сперва сестра моя гуляла с господином, служившим в градоначальстве. Мой папаша постарался, чтобы этого господина повысили по службе, но, когда его повысили, он перестал гулять с Матильдой. Мамаша с Матильдой очень плакали.
После этого к нам стал ходить один учитель. Он все время размахивал руками и через каждое слово вставлял: «Строго говоря». Однажды он подарил мне глобус, но потом перестал к нам ходить и потребовал глобус назад.
После учителя за Матильдой ухаживал инженер из земского комитета. У него была привычка постоянно спорить, и он часто говорил: «Этого требуют интересы страны». Он очень нравился Матильде, она проплакала целую неделю, когда папаша, рассердившись, выгнал его из дому, потому что инженер считал, что деньги должны оставаться в Чехии, а не отправляться в Вену.
После этого отец привел к нам одного чиновника из своего отделения. Это был очень тихий человек. Отец разговаривал с ним до поздней ночи о государственных делах.
Матильда вышивала, а папаша с этим господином говорил о политике и пил воду.
Этот тихий человек Матильде очень понравился, но потом оказалось, что у него трое детей в Моравии. Больше он не показывался, и папаша говорил, что его куда-то перевели.
Полгода к нам не ходил никто. Матильда тайком гуляла с одним офицером. Но потом об этом узнал папаша и стал кричать на нее. Мы при этом все плакали, потому что папаша говорил:
— Это позор, позор!
На другой день папаша привел бледного худого человека: это и был Гандшлаг. После его ухода папаша сказал, что это очень способный человек. После каждого слова Гандшлаг говорил: «Низко кланяюсь, сударыня», а папашу называл: «Ваше благородие, господин советник». Папаша был его начальством. На третий день Гандшлаг снова пришел и почтительно говорил: «Разрешите, сударыня», и целовал руки. Он у нас ужинал и поддакивал всему, что говорил папаша; он кивал головой, жевал и глотал почтительно и говорил: «Это, разрешите заметить, прекрасно». И еще: «Как прикажете, пан шеф».
После его ухода мне приказали идти спать, а сами начали совещаться в столовой. Я встал возле двери, начал подслушивать и услышал, как папаша говорил:
— Ты выйдешь за него замуж по моему отцовскому приказу, а он возьмет тебя по долгу службы.
А Матильда на это сказала, что жених — дурак.
Мамаша вздыхала и говорила, что Матильде нет необходимости его сейчас любить; она тоже раньше не любила папашу и только через пять лет к нему привыкла. Но этому чиновнику нельзя показывать, что она его не любит и считает дураком.
Матильда говорила, что лучше она пойдет в родильный дом, чем выйдет замуж за человека, которого не любит. Но мамаша ее всячески разубеждала и говорила, что теперь в родильном доме нет тайного отделения.
Потом папаша обещал подарить Матильде браслет, бриллиантовую брошку и другие вещи. Тогда Матильда сказала, что выйдет замуж, чтобы избежать позора своей семьи…
После этого папаша с мамашей стали ее целовать и говорить:
— Ты наша хорошая Матильда!
Затем я услышал, как они говорили о Гандшлаге. Папаша сказал, что этого дурака он повысит по службе, но только после свадьбы, чтобы он не мог увильнуть. Хотя он и глупый, но очень исполнительный.
— Возьмет ли еще он ее? — сказала мамаша.
— Я ему прикажу как начальник, — ответил папаша. — Я скажу ему все.
Когда на другой день пришел Гандшлаг, то держал себя очень робко и все время посматривал на Матильду. Перед этим Матильде сказали, чтобы она побольше ему улыбалась и разговаривала с ним. Она разговаривала, он все время ей тихо отвечал: «Да, сударыня». Затем принесли вино, он отхлебнул и сказал: «Разрешите, сударь», и начал говорить что-то о служебных назначениях. В этот день после его ухода о нем ничего не говорили.
На другой день папаша сказал так, чтобы я не слышал:
— Сегодня утром придет мой чиновник просить твоей руки, Матильда. Приколи себе розу на блузку.
Прислуга пошла покупать розу, а мамаша сердилась на то, что розу покупают за тридцать, а не за пятнадцать крейцеров. Затем Матильду надушили. Остатками духов я обрызгал нашу собаку.
Пан Гандшлаг пришел одетый в черный костюм и в белых перчатках. Он был еще бледнее и худее, чем вчера. Когда он сел, то стал говорить опять о назначении. Мамаша принесла ликеру и налила ему три рюмки. Когда она стала наливать четвертую, то он сказал: «Довольно, сударыня», и обратился к папаше:
— Я бы хотел, пан шеф, поговорить с вами по частному делу.
Папаша показал мне пальцем на дверь, а мамаша пошла к Матильде, которая зевала в соседней комнате, и сказала:
— Да, этот долго церемониться не будет.
Мамаша попудрила Матильду, и в это время раздался голос папаши: «Матильда, Матильда!»
Я подошел к дверям и услышал, как папаша говорил:
— Дорогая Матильда! Вот пан Гандшлаг просит твоей руки. Я не имею ничего против этого, теперь слово за тобой. Что ты скажешь?
Я слышал, как Матильда расплакалась и сказала: «Да-да». Затем она крикнула: «Мамочка!» Мамаша прибежала и сказала:
— Дети, я это сразу заметила, вы так подходите друг к другу!
Потом они позвали меня:
— Пепик!
Я пришел, и тут мне сказали, что пан Гандшлаг женится на Матильде. Мамаша меня спросила, буду ли я его любить. Понятно, я не решился сказать, что нет, не буду. Гандшлаг меня схватил, начал целовать и кричать:
— Пепичек пана шефа!
С тех пор он стал говорить моему отцу:
— Что изволите приказать, пан шеф-отец? — А матери:
— Целую ручки, сударыня и мамаша.
Когда он уходил, то в прихожей дал прислуге гульден, а мне крону и сказал:
— Вот тебе на гостинец, Пепичек пана шефа.
На следующий день пан Гандшлаг принес обручальные кольца, а когда подали вино, то поднял рюмку и сказал:
— За наше счастливое супружество, с разрешения пана шефа-отца и сударыни-мамаши.
— Будьте счастливы, дети! — сказала мамаша и заплакала.
Когда Матильда пошла его провожать до прихожей, то меня выслали из комнаты и мамаша сказала папаше:
— Матильде рожать в ноябре, через два месяца.
— Через месяц будет свадьба, — сказал папаша, — и тогда только я отдам приказ об его повышении.
Затем пришла Матильда и сказала, что этот дурак хотел, чтобы она его поцеловала.
— Какая дерзость! — сказала мамаша.
— Зато он исполнительный чиновник, — заметил папаша.
С девяти часов вечера, когда привели и пихнули в одиночку последнего пьяного, и до часу ночи начальник полицейского участка Алеш страшно скучал. Он думал о том, что до шести утра, когда его сменят, придется просидеть над протоколами и дежурным журналом, потому что, как назло, никто из полицейских его смены не играет в «козыри».
Пока что он прилег на койку, закурил трубку и начал разговор с подчиненными о политике. В такие минуты он бывал непреклонен и чужд всяким колебаниям, ну, попросту этакий австрийский Катон! Он ругнул Италию и выразил ей свое недоверие, а полицейские, лежавшие на койках, благоговейно слушали его, потому что сами отнюдь не отличались такой определенностью взглядов.
— Тройственный союз развалится, в этом можно не сомневаться. Из-за Триеста и Триента мы еще не оберемся неприятностей. — Алеш вздохнул и стал искать спички. Когда ему подали коробок, он снова закурил трубку и объявил, что в Милане, в Турине и даже в Риме итальяшки то и дело демонстративно сжигают австрийский флаг. Они еще поплатятся за такие выходки, будет им новая Кустоца.
Алеш разглагольствовал все с большим пылом, а молодой полицейский Павелка тем временем захрапел. Начальник разбудил его, крича, что Австрии грозят международные осложнения и каждый австрийский гражданин обязан…
В этот момент с улицы вошел полицейский Декл и, рапортуя, вытянулся в струнку. Алеш недовольно встал, принимая рапорт.
— Ich melde gehorsam nix Neues,[20]. — доложил Декл. — Непристойный календарь konfisziert[21]. Изъято сто двадцать экземпляров. — Тут официальное выражение исчезло с лица Декла, и, победно усмехнувшись, он продолжал: — Великая похабщина, господин вахкомендант, потеха, да и только! Такие скоромные картинки, просто загляденье!
И он положил пакет на стол. С начальника скуку как рукой сняло.
— Дайте сюда эту гадость!
Полицейский развернул пакет и подал один экземпляр начальнику. Вокруг тотчас столпились все подчиненные.
— Здорово! — сказал один, глядя на обложку. — Ишь, какие бедра!
— Вот видите, — сурово сказал Алеш, — и на такие вещи смотрит молодежь, еще не доросшая до школы. — Но тут голос его смягчился. — Ого-го, а другая-то… Ну и глазки! И совсем голая!
— Погодите, дальше еще хлестче будет, — заметил Декл.
— И эта недурна…
— Не спорьте, приятель, вон та картинка, рядом, куда забористей. У той бабы бедра покруче… а что за поза, ишь как развалилась на кушетке! Ах, негодяи, какие вещи рисуют!
— Вы, господин начальник, прочтите стишок под рисунком. Очень недурно.
— Складный стишок, да какой двусмысленный! И что за бесстыдники пишут такие вещи и дают в печать! Дети идут в школу и по дороге видят в киоске такой календарь! Как бишь это называется, черт дери?
— Порнография, господин начальник, — подсказал Павелка.
— Ужасные вещи… но до чего здорово нарисовано! — сказал полицейский Мика. — Вот, например, эти панталоны…
— И подпись неплоха: «Нравлюсь я тебе больше в панталонах или без них, мой дорогой?»
— По-моему, без них лучше. Как вы думаете? — весело обратился начальник к подчиненным. — И чего только эти похабники не выдумают!..
— Осмелюсь обратить ваше внимание, господин вахкомендант, на предпоследнюю страницу… вот, здесь… балерина в ванной. Совсем голая, и слуга подает ей простыню…
— Отлично… М-да. Я говорю, надо беспощадно конфисковывать такие вещи. Полагаю, что, если обойти все киоски, найдется еще что-нибудь подобное. То-то порадуется завтра наш комиссар Пероутка.
— Осмелюсь доложить, господин полицейский комиссар, вчера в киосках были конфискованы календари непристойного содержания. Вот один экземпляр. Особо обращаю ваше внимание на предпоследний рисунок «Балерина в ванной». И потом вот это: дама на кушетке… Рисунок на обложке несомненно нарушает закон об общественных приличиях… и, по-моему, понравится господину старшему комиссару. Я разрешу себе отправить ему один экземплярчик. Соблаговолите обратить внимание на непристойности, отчеркнутые красным карандашом… Странички с особо выдающейся похабщиной я заложил бумажками, чтобы вам не искать… Вопиющее неприличие вы увидите на тридцатой странице. Хороша также серия «За стенами гарема»; здесь не только порнографический текст, но и отличные рисуночки: одалиски лежат на тигровых шкурах, а бедняга евнух сторожит их.
— Послушайте, — сказал полицейский комиссар Пероутка, рассматривая календарь. — Надо показать это и господину советнику. Он на этот счет тоже любитель.
Календари имели успех. Два взял старший комиссар и три — советник юстиции. Делопроизводители взяли по одному, остальное разошлось среди сотрудников управления. Полицейские бдительно разыскивали и изымали из киосков пресловутые календари.
Так благодаря тому, что столь зловредное чтение не попало в ненадлежащие руки, общественная нравственность была спасена.
Руководствуясь патриотическими убеждениями и испытывая к Вам чувство глубочайшего уважения, нижеподписавшийся осмеливается предложить на рассмотрение достославному министерству финансов проект законоположения об установлении налога на погребение и смерть. Необычайно быстрый расцвет похоронного дела открыл мне способ упрочения финансового положения отечества путем установления государственной монополии на смерть. Поскольку люди умирают постоянно, государству был бы обеспечен постоянный годовой доход, который в период эпидемий и войн отрадно повышался бы, насколько позволят обстоятельства.
Предлагаемый проект законоположения приводится ниже.
§ 1. Каждый подданный Австро-Венгерский империи независимо от пола после кончины переходит в собственность министерства финансов и обязан выплатить налог в размере от двух до двадцати четырех крон в зависимости от обстоятельств своей смерти и погребения.
§ 2. Указанный налог взимается с вышеупомянутых усопших при их жизни с учетом обстоятельств, указанных в § 6. В случае неуплаты покойным при Жизни налога на погребение и смерть, вследствие непредвиденных обстоятельств, его родственникам предоставляется право ходатайствовать перед министерством финансов о снижении установленного размера налога. Упомянутое прошение надлежит сопроводить гербовой маркой в 2 кроны.
§ 3. Обложению налогом на смерть подлежат все подданные Австро-Венгерской империи независимо от их пола и возраста, на которых не распространяются положения § 4 настоящего закона о налоге на погребение.
§ 4. Обложению налогом на погребение подлежат все подданные Австро-Венгерской империи независимо от пола и возраста, погребенные надлежащим образом. В случае погребения заживо родственникам погребенного предоставляется право на льготы, указанные в § 2.
§ 5. Всем подданным Австро-Венгерской империи предписывается уплатить налог на погребение прижизненно согласно § 9а-ж. Освобождаются от уплаты налога лица несовершеннолетние, слабоумные и состоящие под опекой, однако за них налог должен быть внесен их ближайшими родственниками, а в случае отсутствия таковых — общиной.
§ 6. Взимание налога осуществляется:
а) с лиц здоровых,
б) с лиц больных,
в) с лиц, имеющих физические недостатки, в соответствии с определяющими размер налога обстоятельствами
по пункту а) с лиц здоровых — налоговой инспекцией,
по пункту б) с лиц больных — компетентными врачами, принесшими присягу в любом месте и в любое время,
по пункту в) с лиц, имеющих физические недостатки, — полицейскими участками.
§ 7. Подлежат разграничению налог на смерть и налог на погребение, так что в случае если упомянутый налогоплательщик погребен не был, труп его не обнаружен, а местонахождение неизвестно, и если при этом налог не был внесен в соответствии с законом при жизни, то налог на погребение с его родственников, равно как и с общины, не взыскивается.
§ 8. Взимание налога на смерть является обязательным и в случае объявления отсутствующего лица без вести пропавшим.
§ 9. Установление размера налогообложения на погребение и смерть производится в соответствии с нижеследующим:
а) здоровый новорожденный до 1 года — 2 кроны,
б) от 1 года до 5 лет — 4 кроны,
в) от 5 до 14 лет — 6 крон,
г) от 14 до 20 лет — 8 крон,
д) от 20 до 30 лет — 16 крон,
е) от 30 до 40 лет — 18 крон,
ж) свыше 40 лет — 24 кроны.
Для определения размера совокупного налога на погребение и смерть указанную сумму следует удвоить.
§ 10. Обложение налогом осуществляется на всех территориях Австро-Венгерской монархии следующим образом: налог, определяемый в § 9, пункты а-ж, должен вноситься постепенно, причем общая сумма не должна превышать 24 кроны налога на погребение и 24 кроны налога на смерть.
Первый взнос делается не позднее 8 дней после рождения ребенка. Сокрытие факта рождения карается штрафом в размере от 10 до 200 крон, в зависимости от обстоятельств, а в случае необходимости и тюремным заключением на срок до 3-х недель.
§ 11. Лицо, сокрывшее факт своей смерти или погребения, подвергается штрафу в размере двухкратной суммы максимального налога, то есть 96 крон, а в случае необходимости и тюремному заключению на срок до 14 суток при четырех постных днях.
Тщу себя надеждой, что досточтимое министерство финансов благосклонно отнесется к моему верноподданнейшему предложению и тем приумножит финансовое благополучие своей империи.
С нижайшим почтением
Ярослав Гашек.
В лето от рождества Христова 1460-е игумен Штальгаузенского монастыря в Баварии возносил тайные молитвы всевышнему и всемогущему подателю разума о ниспослании духа святого, который помог бы ему, игумену Леонардусу, отыскать философский камень и эликсир жизни.
Перед ним пылал огонь, нагревавший пузатую реторту, где, шипя, варилось какое-то снадобье, а рядом стояли тигли, которым предстояло принять в свои недра расплавленное вещество, чтобы можно было выпарить твердый осадок.
Игумен Леонардус умиленно взывал к милосердному господу, моля его взглянуть на своего смиренного служителя, который, не покидая путей благодати, не обращаясь за советом к дьяволу и не призывая на помощь нечистую силу, ищет философский камень и жизненный эликсир.
А из соседней трапезной доносился исступленный вопль монахов, оглашавших строгие готические своды хоровым чтением:
— Pater nosier, quiest in coelis…[22]
Дружно скандируя каждый слог, они старались перекричать друг друга, голодные и сердитые, так как игумен ради их же спасения сильно ограничил их всех, кроме самого себя, в пище и питье.
Открыв дубовые двери в трапезную, отец Леонардус с просветленным лицом произнес:
— Молитесь до захода солнца!
Потом вернулся в свою алхимическую лабораторию, преклонил колена на скамеечке перед распятием и, словно в экстазе, стал молиться:
— Господи боже, спаситель мой, ниспошли луч света на раба твоего, просвети его мысли, чтобы найти ему жизненный эликсир, во спасение христианам, и философский камень. И укажи мне, господи, не грех ли будет опустить ныне в эликсир сей пепел от сожженного еретика, который держал у себя черного кота, ходившего на двух ногах и сожженного нами вместе с его одержимым бесовской силой хозяином в честь и славу твою в день рождества Христова у ворот штальгаузенских. А я поступлю по воле твоей.
Бог не послал знамения. И отец Леонардус сварил пепел сожженного еретика-чародея вместе с пеплом его кота. Потом, тихо вторя завываниям монахов, читающих в соседней трапезной «Отче наш», вылил содержимое реторты в тигли, поставил их на таган и с благодатным умилением принялся выпаривать осадок.
Снова спустился сумрак, и отец Леонардус пошел в трапезную, предоставив огню в каменном очаге кипятить клокочущую и шипящую массу.
В трапезной он проникновенным, отечески ласковым голосом сказал монахам несколько слов о божьем милосердии, а затем отпустил их отдыхать, приказав им всем, прежде чем возлечь на свои жесткие ложа, подвергнуть грешную плоть взаимному душеспасительному бичеванию. Наконец, преклонив колени перед неугасимой лампадой, зажег факел и вышел во двор.
Он пошел осматривать монастырское хозяйство, этот славный игумен-хлопотун. Навестить поросят в хлеву: как они себя чувствуют? Вчера они выглядели очень плохо.
Отец Леонардус подозревал, что монахи, тяготясь наложенным на них постом, добрались до каши из отрубей, предназначенной свинкам, и питают ею свои грешные утробы, гневя бога и обкрадывая бедных тварей. За последнее время свинки заметно похудели. Это были уже не прежние славные круглые бочонки, такие розовые, аппетитные, что отец Леонардус пел во славу их псалмы, воздавая хвалу создателю. Этих милых божьих созданий было сорок — ровно столько, сколько монахов. Ясное дело, если сорок монахов, богохульствуя, съедали пищу, приготовленную для сорока свиней, как же можно было ждать, чтобы бедняжки весело похрюкивали на дворе святой обители, оживляя отголосками живой жизни и молодости угрюмую монастырскую тишину?
Пламя факела озарило бедные создания красным светом. Узнав своего пестуна, они захрюкали так печально, что у доброго игумена сжалось сердце…
— В каком виде, о братья, предстаете вы предо мной? — скорбно воскликнул старец, глядя на их исхудалые тела; он прослезился и вздохнул.
Потом, увидав пустые корыта, послал проклятие по адресу монахов и пошел звонить в колокол.
Когда монахи опять собрались в трапезной, он обратился к ним с такою речью:
— Вы бичуете бренные тела свои, а сами обкрадываете свиней и нарушаете посты? Бог накажет вас. На колени, негодяи!
Как бы вознесенный над толпой, с лицом, озаренным лучами неугасимой лампады, он воскликнул:
— Покайтесь, жалкие свиньи!
И под пение монахов, затянувших «Misericordia» — «Помилуй нас!», спустился в погреб, где, скрипнув зубами, испил чару вина.
Вернувшись в трапезную, он объявил монахам, что пошлет их пешком в Рим, к папе Иннокентию III — просить прощения у главы христианского мира.
Потом велел всем идти спать.
А сам пошел в темную камеру, где производил свои опыты, и, сунув факел в очаг, стал рассматривать оставшееся после выпаривания вещество. Оно было тяжелое, с металлическим блеском.
Отец Леонардус побледнел; нет, это не философский камень: в старинной книге, принадлежавшей сожженному чародею, сказано, что философский камень должен быть прозрачен и невесом. А ведь землю для своих опытов он взял с того холма возле Штальгаузена, где прежде была каменоломня и в великую пятницу, говорят, появляется светлое сияние.
Он упал на колени и заплакал. Устремив взор на распятие и ударив себя в грудь, промолвил смиренно:
— Вижу, боже, спаситель мой, что я не достоин твоих милостей!
Потом взял оказавшийся в тиглях зернистый порошок, вынес его во двор и там высыпал.
После этого монахи еще несколько дней постились и худели, так как заботливый игумен, хлопоча о душевном их спасении, следил, чтобы они не трогали каши, предназначенной свиньям.
А свиньи удивительно раздобрели. Трудно даже себе представить, чтобы можно было так быстро разъесться после такой длительной голодовки. И чем больше худели монахи, тем быстрее поправлялись свиньи. Это прямо бросалось в глаза.
И вот однажды отец Леонардус увиден, что свиньи чего-то ищут во дворе, что-то жуют. Подошел поближе: оказывается, они подлизывают получившийся вместо философского камня и выброшенный им во двор порошок.
Он вошел в часовню и пал на колени. Ему сразу стало ясно, что господь смилостивился над ним и он открыл камень жизни — не жизненный эликсир и не философский камень, а питательное средство, животворящий, бодрящий экстракт.
В тот же день он пошел с несколькими монахами на служивший лобным местом холм возле Штальгаузена — за землей, необходимой для добычи камня жизни.
Когда этого камня был приготовлен порядочный запас, игумену Леонардусу стало жаль своих бедных, исхудалых монахов. Ему захотелось, чтобы они тоже потолстели, как свиньи; он велел добавить в предназначенную для них черную кашу истолченного в порошок камня жизни и, лакомясь поросенком, с радостью наблюдал, как охотно они ее поедают.
К утру все сорок монахов померли в страшных мучениях, и отец Леонардус остался один.
Камень жизни был не что иное, как сурьма. Ее открыл в 1460 году игумен Штальгаузенского монастыря в Баварии Леонардус, назвав ее в шутку по-латыни «антимонием» (то есть средством «против монахов»).
Сам отец Леонардус и в дальнейшем всю жизнь разводил свиней, которым сурьма не только не вредит, но от которой они толстеют, — так что по желанию германского императора ему был пожалован графский титул.
Мой папа не терпит, когда его расстраивают, он любит покой, чтобы спокойно переваривать пищу. Папа толстый и очень хороший, у него лицо здорового красного цвета, и он служит в магистрате. Папа коротко по-английски подстригает свои усы, чтобы не возиться с ними и не подкручивать. Он вообще не любит напрягаться. В половине третьего папа приходит со службы домой обедать и ест почти час, потом закуривает трубку и ложится на кушетку. Трубка у него падает, а он спит до пяти. После этого папа идет в кафе и сидит там до шести часов. В кафе папа пьет черный кофе, курит сигару и смотрит, как в зале играют в карты, чтобы не утомлять себя чтением газет.
Из кафе папа идет в свой трактир на ужин, там он обычно выпивает четыре кружки пива и слушает, о чем говорят вокруг. К десяти часам вечера папа всегда возвращается домой, ложится спать и спит до утра, а утром в половине восьмого пьет кофе в постели. В восемь папа уходит в канцелярию.
Моя мама молодая и красивая. Она моложе папы на 20 лет, и, когда к нам приходит в гости молодой господин, меня с прислугой отправляют гулять. Этот господин папин знакомый, иногда по вечерам они вместе с папой ходят в трактир послушать, что люди говорят.
Однажды, когда я неожиданно вошел в комнату, где он был с мамой, я застал маму у него на коленях. Я спросил, не тяжело ли ему. Он сказал, что мама легкая, и стал рыться у себя в карманах. Тогда мама подала ему свой ридикюль, он достал крону и дал мне. Когда он ушел, мама отобрала ее у меня и объяснила, что папа будет очень сердиться, если мама ему скажет, что я взял деньги от пана Фингулина. Мне нельзя брать у него деньги и ничего нельзя просить, потому что бедный папа, у которого столько забот, очень огорчится, узнав, какой у него невоспитанный сын! Моя мама очень ласкова со всеми. Она всех гладит и целует. Гладит меня, папу и пана Фингулина и нашу собаку и всем улыбается — мне, папе, и пану Фингулину и собаке. А целует больше всех меня и пана Фингулина. Папа, как приходит домой, выпивает немного коньяку и сразу ложится спать, с нами почти не разговаривает. Зато пан Фингулин заходит к нам и по вечерам, пока папа в трактире, и они с мамой сидят в темноте. Меня посылают на кухню, потому что, если я с ними буду сидеть в темноте, у меня на носу вырастут перья. Так сказала мама, и тогда меня никто не будет любить.
Однажды я спросил у папы, когда он пришел из трактира, правда ли, что у меня на носу вырастут перья, если я буду сидеть в темноте. И папа сказал:
— Конечно, вырастут, ты же знаешь, детка.
О чем бы я его ни спросил, у папы один ответ:
— Конечно, ты же знаешь!
Я его спросил, любит ли мама пана Фингулина, и он ответил:
— Конечно, ты же знаешь!
Иногда папа приходит домой из трактира немного раньше и вместе с паном Фингулином. Они пьют у нас пиво или вино, и папа ложится спать, а пана Фингулина просит побыть с мамой и развлечь ее. Пан Фингулин никогда не отказывается. Папу мы запираем в спальне, чтоб ему не было страшно, меня тоже отправляют спать, и я молюсь за пана Фингулина.
А недавно мы вернулись с прислугой домой, как велела мама, когда уже стемнело, только мамы еще не было. Не было и пана Фингулина. Мы открыли дверь в столовую и зажгли свет, обошли все комнаты, но их нигде не нашли.
Служанка заявила, что ей это не нравится. А мне было все равно, и я начал выкидывать «свои фокусы». Сперва, пока не опротивело, играл на пианино и ждал. Никто не приходил, ни мама, ни служанка. Не было дома и нашей собаки. Наконец пришел папа и позвонил. Когда ему никто не открыл, папа, пыхтя, отпер дверь своим ключом, снял в передней зимнее пальто и вошел в столовую, где я сидел в качалке. Я подбежал к нему и сказал, что мамы нет, пана Фингулина нет и служанки и собаки тоже.
Папа сперва не понял, а потом решил:
— Подождем.
Он сел к столу и послал меня в кладовую за вином. Ключа от кладовой не оказалось, и вина я не принес. Папа расстроился:
— Этого еще не хватало в довершение всего!
Он закурил трубку, и мы снова стали ждать. Сидели, сидели, а никто не появлялся. Папа начал ходить по столовой взад-вперед и приговаривать:
— Так оно и есть, не иначе.
Он сел в качалку, покачался, набил трубку и снял ботинки.
— Подождем до двух часов ночи, а потом ляжем спать. Завтракать пойдем в кафе.
Мы подождали и легли спать. Папа вздыхал и приговаривал, ворочаясь в постели:
— Никак не укладывается в голове.
Мы заснули, но вдруг я проснулся, потому что папа сказал:
— Ну конечно! И денег, наверное, тоже нет!
В спальне у нас стоит маленький сейф. Папа вылез из постели, подошел к сейфу, открыл его, заглянул внутрь, снова лег и сказал:
— Ну конечно, денег тоже нет!
У меня там в поросенке было восемь крейцеров, я заплакал и спросил, не пропал ли и поросенок. Папа успокоил меня и сказал, что моя копилка на месте. Я обрадовался и уснул. Папин голос еще раз разбудил меня, папа говорил сам себе:
— В жизни человека случаются моменты, когда даже скотина способна сойти с ума!
Папа проговорил это, заглядывая в шкаф с мамиными платьями. Шкаф стоит как раз против моей кровати, и я увидел, что в нем пусто. Рядом с маминым был папин шкаф. Папа открыл и его, но там все висело на месте, и папа проворчал:
— Моя одежда велика ему. Фингулин против меня сморчок.
Я спросил папу:
— Папочка, правда же, пан Фингулин порядочный человек?
Папа долго смотрел на меня, а потом сказал, как всегда:
— Ну конечно, маленький, спи!
Я снова заснул, лег и папа. Утром он разбудил меня, и нам пришлось потрудиться, пока мы наносили воды. Когда мы умылись, я спросил, где мама, пан Фингулин, служанка и собака.
Папа объяснил, что они поехали погулять за город и взяли с собой собаку, и теперь мы будем их искать.
— Они ничего мне не говорили, — сказал я.
— Мне тоже, — вздохнул папа.
Потом мы пошли в кафе завтракать, и я радовался, что все так здорово получается и я тоже увижу что-нибудь интересное.
Отсюда мы пошли в какой-то большой дом, где были одни полицейские и господа в фуражках. В одной комнате все писали, а папа говорил им что-то по-немецки. Один господин погладил меня по голове. Папа перестал говорить по-немецки, а тот господин стал расспрашивать меня, как все было, когда пан Фингулин приходил к нам в отсутствие папы. Я ему объяснил, что у меня на носу выросли бы перья, если б я сидел с ними в темноте, и еще рассказал, как мама отобрала у меня крону после того, как сидела у пана Фингулина на коленях, и как он мне сказал, что мама не тяжелая, и что эту крону я получил от пана Фингулина, но больше я от него ничего не брал, потому что папа рассердился бы, что я такой невоспитанный. Они все записали и предупредили папу, что все это служебная тайна, и мы с папой пошли в кондитерскую и еще папа купил мне кубики. Обед нам принесли из трактира, а я очень радовался кубикам. Вечером пришел какой-то господин, сказал, что он из полиции и что маму поймали вместе с паном Фингулином, прислугой и собакой в Будейовицах и посылают назад. Услышав это, папа всплеснул руками:
— Слава тебе господи, что она приедет домой, у меня хоть на службе не будет неприятностей!
И мы стали дожидаться маму.
Я уже рассказывал, как мы с папой ночью ждали маму, пана Фингулина, служанку и собаку. А больше всего я ждал пана Фингулина, потому что он удрал с мамой, а папа пообещал:
— Я все ему выскажу! Так использовать мою доброту и мою жену!
Я спросил, использовал ли пан Фингулин также собаку и прислугу?
Папа ответил, что пан Фингулин на все способен, и когда я вырасту, то все пойму, а пока велел мне ложиться спать.
Я лег и уже не думал о случившемся, потому что от сладостей у меня разболелся живот. Я долго не мог уснуть и слышал, как папа ходит по столовой и разговаривает сам с собой:
— Моя золотая жена, кто мог ожидать от тебя такого?!
Потом папа сел за пианино и начал бренчать на нем, как я, когда хочу разозлить нашу собаку. Но скоро папа закрыл крышку и снова стал ходить по комнате и при этом говорил по-немецки. Затем он подошел к моей кровати и сказал:
— Вылитый Фингулин! Где были мои глаза, что я за болван!
Мне стало смешно, как папа ругает себя, и я притворился, будто сплю, а после и вправду уснул.
Меня разбудил разговор за стеной в столовой. Это мама вернулась домой. Я выбежал к ней прямо в ночной рубашке. В столовой был и пан Фингулин. Я стал обнимать пана Фингулина и маму. С ними была и собака, а служанка стояла в дверях и то и дело падала на колени, плакала и кричала:
— Ваша милость, уж вы простите меня, не могла я барыню бросить, я доглядывала за ними! Ваша милость, ради господа бога, простите, я в этом чиста и безвинна! Барыня говорила, что у пана Фингулина заболела старенькая тетя в Будейовицах, а пан Фингулин сам ничего не умеет, ни обслужить никого, ни добиться ничего и боится ехать один, чтоб я, значит, поехала с ним и помогла советом и вообще. Ваша милость, простите меня, ради бога! Пресвятая богородица, как же мы намучились с этой собакой! Всю дорогу, проклятая, выла, не переставая, и только бы ей жрать! Купили мы, уж вы простите меня, ваша, милость, копченой колбасы. Так эта тварь половину слопала и прямо в купе напустила три лужи и наложила две кучи, простите меня, бога ради, ваша милость.
И служанка поползла на коленях к стулу, какой был к ней поближе, села на него и стала вытирать нос юбкой.
Пан Фингулин все откашливался и наконец попросил у папы сигару. Папа принес сигары, но у пана Фингулина не оказалось даже спички, и папа дал ему прикурить. Они между собой не разговаривали. Пан Фингулин смотрел на папины ботинки, а папа — на ботинки Фингулина. Собака переводила взгляд с папы на маму, с мамы на пана Фингулина и радостно вертела хвостом.
Тогда я спросил пана Фингулина, как он себя чувствовал в Будейовицах.
Тут папа поскорей взял меня за руку и увел на кухню. За мной вышла и собака.
Из кухни я услышал голос пана Фингулина:
— Многоуважаемый господин! Как человек глубоко порядочный, я позволил себе подняться к вам, чтобы принести свои извинения за то, что взял вашу многоуважаемую супругу в гости к моей бедной больной тетеньке в Чешске Будейовице. Уж вы поверьте, что больше я ни за что на свете не возьму с собой в дорогу никакой собаки. Эта ваша такая противная и хитрая тварь! Когда мы по пути зашли на станции Весели в ресторан, то взяли сосиски с хреном. Отличные сосиски…
— Хрена они пожалели, правда. На два крейцера можно было и больше положить, — вмешалась мама.
— Но хрен был отменный, — возразил пан Фингулин — Иногда хрен бывает неприятный и щиплет язык. А этот не щипал, у него был приятный сладковатый вкус. Так вот, чтобы не забыть, ваша собака, пока мы ели сосиски с хреном, подкралась к столу, где стояло блюдо с холодной ливерной колбасой, огляделась по сторонам и — хвать! Стащила целых две штуки. Подобные фокусы она проделывала постоянно. Мы не знали от нее покоя даже ночью. Стоило скрипнуть, как она просыпалась и поднимала лай, будто оглашенная, и будила всю гостиницу. В Таборе, где мы ночевали первую ночь, она укусила горничную, когда та принесла нам кофе в постель. Слава богу, она успокоилась, получив пять крон.
— Ваша милость, простите, бога ради, — плаксиво отозвалась служанка, поверьте мне, собака и вправду ужасная!
Папа ходил по столовой, держался за голову и твердил:
— Это ничего не доказывает, пан Фингулин, это не оправдание!
Пан Фингулин тоже встал и заходил по столовой приговаривая:
— Таксы, поверьте, все такие. Этот пес, милостивый господин, ужасно коварный и лицемерный, где что ни увидит — тотчас сожрет и удирает. У моего брата был пес той же породы, так он, проклятый, куда ни придет, непременно нагадит или украдет что.
Папа, слушая его, только вздыхал:
— Боже мой, боже мой!
Тут мама забеспокоилась — нет ли в доме вина. У нас ведь как-никак гости!
Ну, и папа принес бутылку, а служанка принесла рюмки. Мама налила вина, пан Фингулин чокнулся с папой и сказал:
— Ваше здоровье, пан старший делопроизводитель!
Папа выпил и снова принялся ходить по столовой, только быстрее, а потом еще быстрее и все быстрее, пока не зацепил и не завернул в одном месте ковер, и мама рассердилась, потому что ковры от этого ломаются и портятся.
Наконец папа сел за стол и спросил, помнят они божью заповедь — «не пожелай жены ближнего своего»?
Кто должен был это помнить, папа не уточнил, и чего надо было пожелать у жены, он тоже не сказал, и добавил только, что ошибся в пане Фингулине, потому что считал его своим другом. Пан Фингулин на это ответил ему, что папа, конечно же, мог положиться на его дружбу, и, не будь у него в Будейовицах старой тети, они бы никуда не поехали, и этой поездкой оба сыты по горло. А пес был совершен но никчемной обузой.
— Нам всюду приходилось краснеть за него, — добавила мама. — Он самым бесстыдным и нахальным образом приставал ко всем встречным собакам в Будейовицах, а когда я хотела стукнуть его зонтиком, он отскочил, и зонтик сломался, ударившись о мостовую.
Пан Фингулин снова налил себе вина, выпил, взял шляпу, подал папе руку и пожелал доброй ночи. Прощаясь, он посоветовал:
— Извините, но если вы хотите послушаться моего совета — прогоните этого пса!
И папа велел отвести пса к живодеру, чтобы, когда пан Фингулин переселится к нам, пес не мозолил ему глаза.
В один прекрасный вечер пан Фингулин снова пришел. Папы еще не было дома. Я сидел в уборной, а уборная у нас возле самой входной двери, и я слышал, как пан Фингулин целует маму и говорит ей:
— Золотая моя Фанинка!
Мама попросила его говорить потише, потому что я дома. Чтоб они не подумали, будто мне это интересно, я спустил воду. Мама воскликнула:
— Боже мой, этот мальчишка до сих пор торчит в уборной!
И они с паном Фингулином перешли в столовую. Я еще несколько раз спустил воду, а потом тоже пришел к ним. Увидев меня, пан Фингулин притворился удивленным:
— Откуда ты взялся, Франтишек?
Мама сделала мне замечание за то, что я вел себя невоспитанно и сказал, будто у меня болит живот. А я ничего не могу с собой поделать, такой уж я ребенок, и, когда у меня были глисты, я тоже всем рассказывал, кого ни встретил, потому что все меня жалели и говорили, что я хороший мальчик.
Пан Фингулин принес мне апельсин, и снова меня отругали, зачем я коркой брызгал ему в глаза.
Тут пан Фингулин спросил, как обстоят дела с клопами. Дело в том, что у нас теперь есть клопы, они завелись после того, как мама с паном Фингулином побывали в Будейовицах. Они привезли их с собой в ручном саквояже. А папа рассказал, что изгнанные из Франции гугеноты привезли клопов в Лондон, из Лондона они пришли в Данию, из Дании в Германию, а оттуда уже к нам в Чехию.
Я объяснил пану Фингулину, что клопы кусаются ночью для того, чтоб люди и по ночам не забывали о господе боге, и что я, когда они очень уж меня донимают, молюсь: «Ангелочек, мой хранитель…» — и к утру засыпаю, и клопы тоже.
Пан Фингулин погладил меня по голове и спросил, люблю ли я боженьку. И тогда я все ему рассказал, как я попаду на небо и как там буду играть спичками, отрывать мухам лапки и выкалывать глаза мышам, веселиться с ангелочками, лазить по деревьям и спать в кровати одетый. И еще сказал, что буду играть с ангелочками в разбойников и пленным отрезать носы.
Мама заметила, что я очень милый ребенок, и я стал рассказывать дальше, как буду послушным на земле и вести себя хорошо, чтобы потом в раю убивать полицейских и обманывать жандармов, и что я каждый день молюсь, чтобы господь дал мне добрые намерения и говорю «Отче наш…» и «Богородице, дево…», «Ангел божий» и «Верую». Я встал на колени и начал:
— «Йобот с допсог яирам яантадогалб ясйудар авед ацидорогоб».
Они испугались — не сошел ли я с ума, а я объяснил, что это начало молитвы «Богородице, дево», только задом наперед, и что так ужасно трудно молиться, но я иногда молюсь так по вечерам, чтобы не повторять без конца: «Отче наш, иже еси на небесех…»
Пан Фингулин осерчал и сказал, что это ненастоящая молитва. Пан Фингулин очень набожный. Вчера мама рассказывала папе, что в Будейовицах они обошли все костелы.
Я получил выговор за то, что мне — всё игрушки, а к господу богу надо обращаться с любовью и почитанием, как и подобает истинному мальчику-христианину, и тут мама начала сердиться, что уже поздно, а папы все нет. Обычно в это время он уже приходит домой!
Пан Фингулин предположил, что папа не спешит домой из-за него. Но мама возразила — мол, наоборот, папа очень ценит пана Фингулина как приятного собеседника.
Пан Фингулин улыбнулся и погладил маму по щеке, и оба стали смеяться. Но когда я тоже, несчастный ребенок, стал смеяться вместе с ними, меня тотчас увели на кухню.
На кухне прислуга делала отбивные и сказала, что когда она была в городе, то видела милостивого (то есть моего отца, папу), как он перед винным погребком вылезал из фиакра вместе с еще двумя господами. И что папа был очень веселый. Может, это был и не папа, но веселый тот господин был уже очень. И когда он выпрыгнул из фиакра, то чуть не упал. Может, тот господин был и не его милость хозяин, но что тот господин чуть не упал, она клянется головой. Милостивый господин сроду ничего такого не вытворял, по вечерам завсегда сидел дома, а уж до чего ей жалко милостивую хозяйку, как она теперь беситься-то будет!
Я пошел в столовую. Мама сидела на диване возле пана Фингулина, и пан Фингулин положил одну ногу на маму. Он всегда так делает, когда у него развязываются шнурки. Я знаю, потому что всякий раз, когда я видел это, он говорил:
— До чего мне надоели ботинки на шнуровке!
И завязывает их.
Само собой, на меня они рассердились, потому что мне следовало сидеть на кухне, и я поскорей стал рассказывать, что служанка видела очень веселого господина, как тот лез из фиакра в винный погребок, и это был наш папа и он чуть не упал.
Только я договорил, мама начала кричать, а пан Фингулин ей поддакивал.
— Хорошенькое дело! Он начинает портиться!
Мама заламывала руки, а пан Фингулин говорил:
— Это ужасно! Такое падение нравственности! Неслыханно и тлетворно! Напиться пьяным в общественном месте! Он просто позорит нас! Милостивая пани, могу вам посоветовать одно: мы не пустим его домой. Десять пробило, если до одиннадцати он не придет, конец и точка! Иначе кутежи станут для него жизненной необходимостью, и он окончательно и бесповоротно испортится! Мы решительно не пустим его домой. Пусть звонит, стучит, пусть не знаю что делает, но это переходит уже всякие границы приличий и не имеет никаких оправданий! Сколько забот он доставляет вам! Такого еще не было, чтобы в десять часов он где-то болтался! Это невыносимо!
Пан Фингулин снял сюртук, ботинки, взял папины шлепанцы, надел папин халат, закурил сигару и растянулся на диване.
— Какой ужас! — произнес он. — Куда катится эта благополучная семья — муж превращается в пьяницу и оставляет свою супругу!
На этом месте мама велела мне раздеться и идти спать. Я помолился за папу и сказал «Верую» задом наперед. Пан Фингулин тихонько говорил маме, что в 11 часов он ляжет в папину кровать, и тогда, что бы папа ни выделывал, какой бы шум ни поднимал, чтоб мама не смела впускать его. Мама согласилась в 11 часов тоже лечь, и, как бы папа ни звонил, пускай он хоть плачет под дверью, она его не впустит и отправит ночевать в гостиницу, потому что семейный дом это ему не проходной двор.
Пан Фингулин вздохнул:
— Скорее б уж пробило одиннадцать!
Я заснул и долго спал, и вдруг меня разбудили голоса в спальне. Было уже утро.
За стеной в столовой кто-то чихнул и сказал:
— С добрым утром, пан Фингулин, дай вам господи!
Голос был папин. У моего золотого папочки были свои ключи от квартиры. И папа закричал:
— С добрым утром, пан Фингулин, целую ручки, милостивая пани!
И начал чем-то колотить по пианино. Потом через приоткрытую дверь я увидел на голове папы цилиндр пана Фингулина и папа собирался лечь в постель. Цилиндр был смят, видимо, им-то папа и стучал по пианино. Я снова заснул, потому что тут уж было не до шуток. Засыпая, я услышал:
Пусть мне голову отрежут,
этим хоть меня утешат…
Утром служанка разбудила меня, велела умыться, одеться и разбудить папу, так как пан Фингулин желал с ним побеседовать. Я обрадовался. Раньше было наоборот — всегда папа будил меня, а теперь я его разбужу. Я постучал папе по лбу, чтоб проснулась его душа, он повернулся и промычал:
— Вино поставьте на лед.
Я залез на кровать и стащил с папы перину. Оказалось, папа был обутый и в брюках, какие носил по воскресеньям и в праздники. Манжеты и воротничок лежали в цилиндре, а цилиндр лежал под папой. Все было мятое, как в тот раз, когда я сел на коробку от модистки и провалился в нее на мамину шляпу. Папа боялся испачкать простыню грязными ботинками и подложил под ноги бархатную жилетку. Я ущипнул папу за ногу, он перевернулся лицом ко мне и пробурчал:
— Нас тут шестеро, так что принесите три бутылки!
Папа бурчал не очень разборчиво, потому что во рту у него была растрепанная сигара. Я потянул за нее, и она разломалась, половина осталась у моего золотого папочки во рту. Папочка облизнулся и проглотил ее, потом повернулся на другой бок и проворчал:
— Терпенья нет ждать, вино, видать, еще только готовят, возьмите, господа, еще по кусочку лосося, я больше не могу.
Я пошел в столовую, где у нас стоит швейная машинка, и достал из ящичка булавку. Папа лежал ко мне спиной, и я кольнул его в верхнюю часть брюк, и как следует, папа ведь большой и стерпит что угодно. Он так сильно вздрогнул, что я не смог выдернуть булавку назад, и папа перевернулся на булавку, но она его колола, и тут папа ударился выпяченными брюками о край кровати и попал, что называется, из огня да в полымя. Папа очень смешно дергался и извивался, как когда-то карп, которого я вынул из лохани с водой и бросил на пол.
Я не сразу изловчился, но все-таки выдернул булавку. Зато папа почти проснулся и тер глаза, сидя на постели. Он зевал и даже не закрывал рот руками, как должен делать я, чтобы не получить подзатыльник.
Но папа все-таки не совсем еще проснулся, потому что, глядя на меня в упор, он не узнавал меня и бормотал, что гостиница кишит клопами. Тут я сказал папе, что это я, его маленький Франтишек, что уже довольно поздно и с ним хочет говорить пан Фингулин.
Папа схватился за голову, посмотрел на свои ботинки и спустил ноги с кровати.
— Ну, что, Франтишек, здорово мы учудили, а? И девчоночка какая была! — У папы голос был хриплый-хриплый, как однажды у мамы, когда она на крестинах пила вино. А папа снова начал зевать, и глаза у него были грустные-прегрустные и будто затянутые шелковой бумагой. Потом он что-то сказал о выпивке. Это слово я не смею произносить, за него меня пороли. Я как-то позвал дедушку выпить, когда кофе был уже налит. — Франтишек, повторил папа, моргая глазами, — пьянство убивает интеллект, и, если я увижу тебя с рюмкой, я вышибу ее у тебя из рук.
Тут на папу напала икота и зевота. Папа зажал переносицу и подержался за нос. Икота прошла. Папа и меня учил зажимать нос от икоты и не дышать, пока не сосчитаю до девяти. Потом он подошел к умывальнику и напился воды из стакана, в котором держал зубную щетку, опустил голову в таз и попросил меня лить ему на нее воду, потому что мочи его больше нет. Папа поналивал кругом. Меня бы, если б я хоть чуточку набрызгал, сразу бы обругали поросенком. Папа умылся, вытерся полотенцем, сел на постель и простонал, что ему сейчас будет худо, потому что желудок его словно взвешен в воздухе. Он подошел к тазу, и ему стало так плохо, как мне один раз, когда я объелся и засунул в горло веточку, чтобы потом можно было есть дальше.
Стоило папе поднять голову и сказать:
— Фран…
Как у него все начиналось сначала.
Я подошел к папе, он стал гладить меня одной рукой по голове, а другой держался за живот и все извергал из себя:
— Фра… Фра…
Наконец он смог произнести:
— Франти… — а потом: — Франтишек, ах, просто ужасно, что твоему папочке приходится переживать!
Я подумал, а не получить ли мне крейцер, и начал плакать. Однажды у папы болели зубы, и он дал мне 2 крейцера, чтоб я только замолчал. И на этот раз папа достал кошелек, заглянул в него, сказал:
— Хе-хе, а денежки-то тю-тю, черти взяли!
И он стал ходить по комнате и приговаривал:
— Не плачь, все пройдет у твоего бедного несчастного папочки.
Потом он снял ботинки и велел достать ему из-под кровати шлепанцы. Сам он боялся наклоняться, чтобы желудок не потянул его вниз, и подошел к шкафу за халатом. Я предупредил папу, что халат еще вечером надел пан Фингулин. У папы задрожали руки, и я услышал, как он, глядя в распахнутый шкаф, сказал:
— Господи, ну что я сделал плохого пану Фингулину? Мало того что он лишил меня жены, а теперь еще и халат забрал.
Тут открылись стеклянные двери, и в комнату вошли пан Фингулин с мамой. Папа опустился на постель и посмотрел на них, как пес мясника Вейводы, когда однажды украл кусок легкого, а пани Вейводова застукала его. У пана Фингулина лицо было очень бледное, он выглядел серьезно и к тому же был в папином халате. У мамы лицо было все красное. Увидев меня, она прогнала меня в кухню. Я сделал вид, что ухожу, а сам вернулся, встал за дверью и смотрел через стекло. Пан Фингулин пододвинул к папиной кровати два стула, на один сел сам, на другой мама.
— Уважаемый господин, — торжественно начал пан Фингулин, — надеюсь, вы позволите мне, как истинному другу дома, дать вам несколько добрых советов.
Мама недовольно заметила, что папа смотрит на них зверем, но папа возразил, что совсем он и не смотрит зверем. Пан Фингулин размахивал рукой и говорил, что считает своим святым долгом заявить папе прямо в глаза, что супруг, заставляющий супругу всю ночь страдать в одиночестве с другом дома, заслуживает названия величайшего в мире мерзавца. Папа перестал смотреть, как пес мясника Вейводы, и стал смотреть, как ученик лавочника Горжейша, когда пан Горжейш таскал его за ухо по лавке и кричал:
— Я тебе поплюю в повидло!
Пан Фингулин продолжал говорить, что супруг, оставляющий супругу дома в одиночестве ради того, чтобы устраивать оргии с развратной компанией, никчемнейший человек, потерявший всякую честь, которому безразлично — страдает ли супруга по нему и беспокоится, не случилось ли чего с ним.
Я услышал, как папа сказал:
— Я не сомневался, пан Фингулин, что вы не заставите мою жену скучать в одиночестве.
Пан Фингулин подпрыгнул и закричал, что попросил бы оставить все намеки на его отношения с милостивой пани.
А мама встала перед папой и тоже закричала:
— Фу, как некрасиво, фу, это в тебе говорит алкоголь!
Папа сидел как прибитый.
— Супруг, который возвращается домой к жене пьяный, может быть уверен, что рвет все связи, еще соединявшие его с семьей, и если вы не отдаете себе отчета, что своим поведением вы лишь демонстрируете неуважение к священным супружеским узам, то мне вас искренне жаль.
— Не жалейте его, негодяя, — прервала его мама.
Папа только качал головой и говорил:
— Что вы, ну какой же я негодяй?
— Вот вам наше окончательное решение, — продолжал пан Фингулин. — Завтра же вы уедете к тестю в деревню. Возьмете на службе отпуск и еще до обеда уедете с Франтишеком. В деревне, под присмотром тестя, которому я уже отправил письмо и подробно информировал обо всем, вы в течение шести недель постараетесь забыть о пражских оргиях. Мы с супругой будем вас иногда навещать, и, если вы постараетесь хорошо вести себя, мы примем вас как исправившегося назад в лоно семьи. Обедать вы сегодня не будете, вам надо как следует проспаться к завтрашнему путешествию. А мы с милостивой пани предпримем нынче небольшую прогулку на Завист. Ей необходимо прийти в себя после этой страшной ночи, проведенной в напряженном ожидании вашего возвращения неизвестно в каком состоянии. Пойдемте, милостивая пани.
Папа тоже встал, и тут все увидели под ним на постели цилиндр пана Фингулина. Пан Фингулин снова напомнил, как самоотверженно вел он себя этой ночью, и вот в благодарность за его самоотверженность мой золотой папочка спал на его цилиндре!
Мама сказала, что от негодного человека нечего ждать благодарности и пусть пан Фингулин возьмет папин цилиндр.
Они ушли, а я притворился, будто играю в кубики за дверью. Когда они ушли совсем, я посмотрел, что делает папа. Мой золотой папочка разделся и в одних кальсонах яростно катался по цилиндру пана Фингулина, как собака на селедке, и приговаривал:
— Я вам покажу, кто в доме хозяин!
В Арубаше, городке у подножия Арарата, вызвал необычный интерес публики судебный процесс Хама, сына Ноева, о деле которого мы в свое время подробно сообщали. Поскольку, однако, мы хотим, чтобы и те читатели, которые тогда не следили за этим делом, были в курсе событий, излагаем его вкратце повторно.
Известный меценат праотец Ной после катастрофы 1 октября, когда из-за прорыва запруд на горных водоемах возник потоп, приплыл на своем ковчеге к Арарату и приобрел у здешних властей земельный участок. Здесь он занялся разведением винограда на основе новейших агрономических достижений. 12 сентября прошлого года, в три часа дня, Ной с тремя сыновьями, Симом, Хамом и Иафетом, отправился в свои винные погреба дегустировать вино.
При этом ему пришлось выпить довольно много, и, когда он вернулся домой, вино оказало на него свое действие. День был жаркий, и Ной, выйдя в сад за домом, лег в тени грушевого дерева. Он был в одной рубашке. В этот момент появился его беспутный сын Хам и, задрав подол рубахи, принялся стаскивать ее с отца через голову. Подоспели сыновья Сим и Иафет и прогнали непутевого Хама. Тем временем за забором сада собралось много соседей, в том числе дамы, которые с негодованием наблюдали возмутительное зрелище. Был вызван полицейский, который задержал хулигана и отвел его в полицию, где после допроса Хам был подвергнут предварительному заключению и против него возбуждено дело о нарушении общественных приличий. Вчера, 7 января, он предстал перед судебной коллегией под председательством советника юстиции Мелехенеха.
Судебное заседание пришлось перенести в большой зал суда присяжных, потому что зал коллегии не вместил всю собравшуюся публику, среди которой было много дам.
Двое конвойных ввели обвиняемого Хама. Предварительное заключение никак не отразилось на нем, и, как заявил журналистам господин Ной, его беспутный сын не похудел, а скорее пополнел в тюрьме.
Председательствующий начал судебное следствие допросом подсудимого, который отвечал громким голосом.
В ходе допроса выяснилось, что Хам еще до потопа привлекался к суду за святотатство: он украл жертвенного быка и съел его с группой своих приятелей. В другой раз он был под судом год назад за оскорбление личности. Его адвокат в этой связи просил внести в протокол, что воспитанию Хама с детства не уделялось должного внимания.
Господин Ной решительно возразил против этого.
— Правда? во время потопа, когда прорвались плотины горных водоемов, у меня не было времени воспитывать сына так, как мне хотелось бы, — признал господин Ной.
Тем не менее он стрался привить Хаму высоконравственные принципы, подчас прибегая для этого даже к побоям. К сожалению, после потопа Хам попал в дурную компанию, стал дружить с уцелевшими хулиганами и уже в четырнадцать лет грубо бранился и говорил непристойности.
На вопрос, как именно он бранился, Ной ответил: такими словами, как «сволочь», «паскуда» и тому подобное. Зато Сим и Иафет были образцовыми сыновьями.
Защитник задает Ною вопрос, посылал ли он Хама в школу.
Ной отвечает отрицательно, ссылаясь на потоп: дороги еще не просохли, кроме того, при потопе утонули все учителя сельских школ, уцелел только один учитель городской школы, да и тот с перепугу помешался.
Защитник. Почему же вы, свидетель, не взяли для Хама домашнего учителя?
Ной. Домашние учителя тоже все утонули. (Волнение в зале.).
Защитник. Вы интеллигентный человек, господин Ной, и должны были внушить Хаму основы морали.
Ной (патетически). Достопочтенный суд! Всему миру известно, сколько трудов стоило мне спасти человечество от гибели, сколько ночей я бодрствовал в молитвах, сколько дней ловил зверей для своего ковчега. (Оборачивается к защитнику Хама.) Как вы думаете, господин адвокат, легко затаскивать тигров на ковчег? И одновременно еще заботиться о воспитании этого разгильдяя?
Хам (вскочив, отцу). Ты старый пропойца!
Председательствующий делает ему замечание. Цинично улыбнувшись, Хам садится.
Председательствующий (Ною). Ну, хорошо, господин Ной, но одну вещь необходимо выяснить: не замечали вы когда-либо у подсудимого признаков врожденной умственной неполноценности?
Ной. Могу заверить высокий суд, что Хам родился в совершенно здоровой семье. Его дед Мафусаил в возрасте шестисот семидесяти лет перешел через Гималаи и всегда был в здравом уме и твердой памяти. Что касается моей супруги, то она вполне здорова и родила Хама в 328 лет, тоже будучи психически вполне нормальной.
Затем продолжался допрос Хама.
Председательствующий. Послушайте, подсудимый, четвертая заповедь еще не так давно опубликована, чтобы вы могли забыть ее. Полиция повсюду расклеила плакаты с текстом всех десяти заповедей. На предварительном следствии вы показали, что умеете читать, ибо мать от нечего делать выучила вас грамоте (шум в зале), а сейчас вы отрицательно качаете головой, уверяя, что не знаете четвертой заповеди. Вообще вы запутались в ваших отговорках. Отвечайте кратко: задирали вы отцу рубашку или нет?
Хам. Да, я сделал это, потому что папаша неисправимый пропойца. (Сильное негодование в зале.)
Ной (закрывая лицо, восклицает с волнением). О мои опозоренные седины!
Председательствующий (строго). Послушайте, подсудимый, будь господин Ной даже совсем незнакомым вам человеком, и то недопустимо называть его так. А ведь он вам отец! (Волнение в зале.)
Госпожа Ной (кричит подсудимому с галереи). Негодяй!
Председательствующий (продолжает). Итак, подсудимый, расскажите нам все откровенно. С каким умыслом вы задирали отцу рубашку?
Хам. Без всякого умысла.
Председательствующий. Послушайте, подсудимый, родному отцу ни с того ни с сего не задирают рубашку. Безусловно, вы совершили это с обдуманным намерением. Расскажите нам откровенно, каков был ваш умысел, это облегчит вашу участь. Нельзя же предполагать, что вы так вдруг, не подумав, начали стаскивать с отца рубашку, воспользовавшись его глубоким сном.
Общественный обвинитель. А вы знали, что кругом было много прохожих?
Хам. Знал!
Защитник. Скажите, господин Хам, не были вы тогда тоже в состоянии опьянения?
Хам. Я-то не был, а папаша был пьян в стельку. Это случается с ним уже не в первый раз, и вот, опасаясь, чтобы ветер не задрал отцу рубашку, я предпочел совсем снять ее с него. (Веселое оживление в зале.)
Председательствующий. Воздержитесь от глупых шуток, подсудимый, здесь они совершенно неуместны. Ваш отец — человек примерного образа жизни и не заслужил такой хулы. Гордиться надо таким отцом!
Госпожа Ной (кричит подсудимому). Пропишут тебя в Библии, хулиган!
Защитник (обращается к Симу и Иафету). Скажите, господа, почему вы ушли, оставив отца под деревом? Видя, что он заснул в одной рубашке на открытом месте, вы могли бы прикрыть его… ну, хотя бы носовым платком. А вы оставили его обнаженным вплоть до прихода судебной комиссии. (Сильное волнение в зале.)
Свидетель Сим. У нас не было носовых платков. Мы тоже были в одних рубашках, как пришли с виноградников.
Защитник. Гм, странные нравы!
Иафет. Категорически возражаю против бестактных замечаний господина адвоката! Нам не по средствам купить себе еще одну пару штанов, а выходные подштанники мы не надели, потому что был день будничный.
Свидетели удаляются. Хам иронически усмехается.
Общественный обвинитель. Не смейтесь, подсудимый, дело серьезное. С несомненностью установлено, что ваши братья — хозяйственные и бережливые люди, которые живут по средствам. В отношении вас доказано обратное. У вас, например, три пары подштанников, и вы публично носите их даже в будни. Вы легкомысленны, двести пятьдесят лет нигде не работаете, отец кормит вас вот уже пятую сотню лет. Во время потопа вы тайком помогали самым худшим подонкам попасть на ковчег, и, для того чтобы им нашлось место, вы бросили за борт несколько пар редких доисторических животных, которые, таким образом, исчезли с лица земли. Полиция и местная управа дали о вас самый отрицательный отзыв. Вы ведете непристойные разговоры, пристаете к девушкам…
Зачитывается заключение судебно-медицинской экспертизы, из которого явствует, что Хам — психически неполноценная личность со склонностью к сексуальным извращениям.
Защитник. На основании заключения экспертизы ходатайствую о том, чтобы подсудимый Хам был помещен в клинику для душевнобольных.
Общественный обвинитель возражает.
Госпожа Ной (кричит с галереи). За решетку его упрячьте, подонка!
Суд удаляется на совещание и через полчаса возвращается. Председательствующий объявляет, что суд удовлетворил ходатайство защиты, и тем самым судебное разбирательство откладывается на неопределенное время.
Так пока закончился интереснейший судебный процесс, к которому мы несомненно еще вернемся.
Попутное замечание: из гигиенических соображений публике на галерее не разрешено было плевать на головы внизу сидящих. В каком положении оказываются люди, которым приходится уносить на волосах вредные микробы?! Надеемся, этого замечания будет достаточно для того, чтобы внизу были повсюду расставлены плевательницы.
Ночной караульщик Вачленяк, неуклюже двигаясь в час пополуночи по Водной улице в высоких сапогах и тулупе, предавался скорбным мыслям о том, что его коллега Зима тем временем допивает в их каморке на городской башне оставшийся в бутылке ром, как увидал вдруг перед домом купца Вондрака нечто, что привлекло его внимание: а) Подвал Вондрака, вернее, обитые жестью двери, выходящие на Водную улицу, были распахнуты,
в) в подвале горел свет, отбрасываемый маленьким фонариком,
с) среди бутылей, ящиков и прочего товара суетился какой-то мужчина,
И, наконец, д) этот мужчина своей конфигурацией не походил ни на кого из жителей Дачиц.
Как явствует из вышесказанного, Вачленяк был весьма наблюдателен и посему, мысленно сопоставив эти факты, пораженный, шагнул на первую ступеньку ведущей в подвал лестницы и стоял так минут пять в нерешительности, размышляя, как ему лучше поступить.
Пока он предавался наблюдению за незнакомцем, который, заметив его присутствие, приостановил свою работу, заключающуюся в том, что он складывал различные предметы в мешок.
«Будь у этого человека козлиная бородка, то это был бы, ни дать ни взять, Ружичка с Жабьей улицы», — решил Вачленяк и потому спросил:
— Вы Ружичка?
— Нет, — ответил неизвестный и задал, в свою очередь, изумленному Вачленяку такой вопрос:
— А вы ночной сторож?
— Верно.
— Тогда заходите!
Получив приглашение, Вачленяк спустился со ступенек вниз, где и остановился, все еще не понимая, что, собственно, здесь происходит.
Незнакомец предложил ему присесть на одну из бочек и доверительно сообщил:
— Я новый приказчик пана Вондрака.
— А я и не знал, — учтиво заметил Вачленяк, — что у него объявился новый приказчик, Вондрак всегда скрытничает.
— И в первую же ночь заставил надрываться, — продолжал незнакомец. — Одному приходится все готовить к отправке.
Вачленяк вожделенно впился взглядом в бутылки с вином, которые новый приказчик складывал в мешок.
— Что верно, то верно, — заметил он, — это известно, что у Вондрака все надрываются.
— Как лошади, — молвил приказчик, — прошу вас, откройте тот ящик, может быть, именно там есть сахар. Держите долото. Я еще не разбираюсь, что где.
— Тут крахмал, — сообщил Вачленяк.
— Его-то мне и надобно, — ответил приказчик и опустил продолговатую коробку в мешок.
— Должен и я отблагодарить друга, — усмехнулся он вдруг и взял из закутка бутылку рома. — Получайте-ка за ваши труды!
Манеры незнакомца пришлись Вачленяку по сердцу, и он, расчувствовавшись от его доброты, прошептал, засовывая бутылку под тулуп:
— Награди вас господь.
Ночной сторож Вачленяк постоял еще немного и послушал рассказ нового приказчика о больших магазинах в больших городах, где он работал прежде.
— Обокрасть такое заведение, — говорил приказчик, — дело трудное, там повсюду электрические звонки.
— И то верно, — кивал Вачленяк головой, — всякого напридумывали, и хорошего, и плохого. — Ну, желаю вам всего наилучшего, а мне пора. Служба есть служба.
— С богом, — простился приказчик. — Я тоже скоро закончу и пойду спать. Прощайте.
Вачленяк вышел из подвала радостный и растроганный: вот ведь есть еще на свете хорошие люди. Взять хотя бы этого нового приказчика пана Вондрака. Видит человека впервые, а преподносит ему бутылку рома.
— А Вондрак, — ворчал Вачленяк, приближаясь к городской башне, — неискренний человек. Ни словечком не обмолвился про то, что нанял нового приказчика.
Поднимаясь по скрипящим ступенькам наверх, на башню, он рассудил, что коли его коллега Зима выпил оставшуюся половину рома, то и он не станет делиться с ним презентованным. Все выпьет один, а Зима пускай пеняет на себя за свою непорядочность.
Так оно и было. Зима лежал в постели и, прикончив всю бутылку, спал сном праведника.
Вачленяк помянул некую скотину, улегся на свою постель и, осторожно раскупорив бутылку, хлебнул, потом еще несколько раз приложил горлышко бутылки к губам и уснул, благословляя в душе своего благодетеля, нового приказчика купца Вондрака. Теперь он снился ему таким, как он видел его наяву — мужчина лет тридцати пяти от роду, с маленькими черными усиками, с лицом, слегка побитым оспой. Фигура этого доброго человека покачивалась, и бутылки с ромом окружали его, словно листья лаврового венка. И Вачленяк даже во сне ощущал, до чего он мил ему, как не может он оторвать своего взгляда от его физиономии, и греющее тепло дружеского расположения горело в его душе, он все говорил что-то и улыбался, обращаясь к новому приказчику.
«Ночью обчистили лавку Вондрака», — эта новость на следующий день всколыхнула Дачице и стала предметом горячего обсуждения, всех занимал каверзный вопрос «Кто обчистил лавку». Разговоры сводились к решительному предположению, что это сделали воры и, вероятнее всего, воры чужие, ибо в Дачицах своих воров не было. Повторяю еще раз: в Дачицах не было своих воров! Их не было никогда! Так, по крайней мере, утверждали старики. Воры бывали людьми пришлыми, насколько помнят старейшие жители, ибо и в давние времена и времена нынешние не было ни единой кражи, если не считать случая, когда пять лет назад на ежегодной ярмарке бродячий точильщик с исключительной дерзостью, ровно в полдень, стащил буханку хлеба, два чулка и трубку, которую тут же набил табаком, закурил и преспокойно зашагал прочь, под взгляды изумленных горожан, не знакомых, вероятно, даже по слухам с идеями общности имущества, не говоря уж о самой глубокой из них, что «имущество есть воровство», которую бродячий точильщик осуществил на практике. Вот и все. Покой горожан нарушался, лишь когда вдруг понесут лошади или волы, взбрыкнет корова, когда на свиней нападет краснуха, если появятся цыгане и цыганки, если в праздник тела господня льет дождь или собака кого-то из местных жителей вдруг взбесится, а также если начнется пожар, если похороны или свадьба, и когда молодой человек из местных прогуливается с молодой девицей, не вселяя надежды, что имеет намерение жениться.
Лишь подобные происшествия приводили всех в смятение и вызывали волнение до тех пор, пока новые происшествия не дадут пищи для разговоров на улицах, на площади, в галереях, домах, в трактирах и в ратуше.
«Ночью обчистили Вондрака!» Эта весть превратила спокойных дачицких жителей в сангвиников.
Пан почтмейстер бегал по площади, распахивал двери лавок и кричал:
— Вы уже знаете? У Вондрака ночью обчистили склад.
А за ним семенил советник магистрата Павлоушек, известный своей невозмутимостью, который не дрогнул, даже когда прострелил родному сыну штаны на осенней охоте. Этот уравновешенный господин размахивал руками, останавливал встречных-поперечных и вопил:
— Вондарк ограблен, Вондрак ограблен!
Подробности происшествия уже облетели весь городок.
Купец Вондрак, по своему обыкновению, отправился утром в лавку и тут обнаружил, что дверь на склад открыта.
— Я испугался, — таковы были его собственные слова, — так сильно, что побелел, как полотно. Спускаюсь, дрожа, вниз и осторожно держу свечу перед собой, а сам боюсь, ибо мой дядюшка Валоушек однажды угрожал, что повесится в моем складе. Я, значит, приготовил нож, чтобы сразу обрезать веревку, потому как дядюшка своему слову хозяин и уж если что сказал, значит, сделает… Спустился я вниз, посветил фонарем вокруг и выронил фонарь из рук. Я закричал, все перед глазами сделалось красным, и я упал прямо на бочки. Так меня и нашли.
Последнее слово было, естественно, за его женой. В соответствии с рассказом своего супруга, она сообщила следующее:
— Мне показалось подозрительным (господи Иисусе, вот беда!), мне показалось подозрительным, что Франтишек так долго не возвращается из подвала. Подошла я к двери: «Франтишек, кофе стынет». (На самом деле она кричала: «Ты что думаешь, я тебе сто раз буду кофе греть?») Вондрак не откликается. Я позвала еще раз: «Ступай домой, ты же простынешь!» Опять не отвечает. Тогда я спустилась вниз, а там тьма-тьмущая. Мне это показалось подозрительным, вернулась я в лавку и говорю нашему приказчику: «Пан Войтех, ступайте поглядите, где мой старик?» Он вроде стал спускаться в подвал, но там темно. Пошли мы с ним вместе и свечу зажгли. И тут я увидала весь этот погром. Вондрак лежит без памяти на бочках: одна рука в бочке с повидлом, другая в квашеной капусте, а лицом уткнулся в смалец. «Иисус Мария, — кричу я, — муж, опомнись, Иисус Мария, что с тобой?» Войтех говорит: «Не пугайтесь, не иначе его хватил кондрашка». Стала я трясти мужа, но, только когда Войтех сообразил сбрызнуть его водой, муж пришел в себя да как закричит: «Меня ограбили!» — а как огляделся вокруг, снова повалился без памяти. Облили мы его водой, и он опять пришел в себя. Тут мы увидали, что натворили воры. Вина нету, рома нету, сахар, крахмал, все перерыто, и тогда нам пришлось Вондрака удерживать. Он вылупил глаза и орет то в один, то в другой угол: «Сдавайся, не то прикончу!» Потом кинулся душить Войтеха и, наконец, зарыдал. Он рыдает, я рыдаю, Войтех рыдает. У всех глаза покраснели. Экое разорение, пресвятая дева Мария, чтоб господь бог тех воров покарал, чтоб горели они в геенне огненной.
— А украли они того немало, — добавил Вондрак, — сотня, полторы сотни, считай, пропали.
И так и вроде того судачили люди с самого божьего утра, собирались кучками с лицами, красными от возбуждения.
— Это не наши, — убежденно твердили дачицкие жители, что звучало столь же веско, как если б они сказали: — Это не мы.
Споры становились все оживленнее, предположения все более изощренными, но факт оставался фактом, и от этого не уйдешь: купец Вондрак ограблен, грабеж имел место в его подвале, грабителей, судя по следам, оставленным в подвале, было двое, убыток составляет полторы сотни, а грабеж был совершен ночью. Больше ничего известно не было. И вдруг кто-то закричал:
— А что же караульщик-то?
Кто же еще, кроме него, мог пролить хоть немного света на тьму этого происшествия? Рассуждали следующим образом: возможно, Зима или Вачленяк видели во время своего обхода незнакомца, но не остановили из почтения, которое испытывали все дачицкие жители к чужестранцам, тем не менее хорошо запоминая их физиономии, или, услыхав незнакомые голоса, способные воспроизвести их, что может навести на след преступника, так же, как описание лиц незнакомцев, их одежды и манер.
— Это дело надо выяснить, — сказал один из дебатирующих, — обождем, что сообщит караульщик!
— Я схожу за Вачленяком, — заявил кто-то из граждан.
Он встретил Вачленяка, когда тот в превосходном настроении спускался с городской башни и насвистывал какой-то церковный мотивчик.
— Вам уже известно, какие у нас новости? — вскричал ему навстречу дачицкий гражданин.
— Вы имеете в виду нового приказчика Вондрака, пан Пелишек?
— Что это вы несете? — изумился Пелишек. — У него приказчиком все тот же Войтех. Но у Вондрака ночью обокрали склад.
— Боже праведный! — выбил Вачленяк зубами дробь и произведя движение, будто собирался за что-то ухватиться, упал со ступенек прямо на пана Пелишека, который, упав в свою очередь, катился до самого низа, где и задержался, чем помешал Вачленяку вывалиться из дверей на улицу.
Не утратив, однако, присутствия духа и поднявшись, он спросил:
— Вы ничего подозрительного не видели ночью?
— Я? — пролепетал ночной сторож Вачленяк, которого, благодаря тому, что он был чрезвычайно сообразителен, мгновенно осенило. — Нет, я ничего не видел. Поглядите, я же весь дрожу. Это просто невозможно, чтоб его обокрали.
Вачленяк стоял, потупив глаза, и вместо Пелишека видел перед собой того самого нового приказчика с черными усиками и физиономией, побитой оспой.
Страшная действительность стояла пред ним, это был его первый грех, первое пятно на его прежней безупречной репутации, он понял, что, ослепленный доверчивостью, он, дачицкий сторож, помог обокрасть своего ближнего, дачицкого же гражданина, а ведь ему, Вачленяку, жители вверили свое имущество на ночь!
Розыски воров не увенчались успехом. Жандармы не обнаружили ничего, а два городских полицейских и подавно, и потому история осталась покрыта мраком неизвестности.
Выяснили, что ни Вачленяк, ни Зима во время ночного обхода не обнаружили ничего подозрительного. Допрос обоих стражей не пролил на дело никакого света.
Пан бургомистр заявил, что хотя правосудие мирское воров не покарало, но есть инстанция превыше его. Котлы адские, смоляные.
Итак, Вондраку не оставалось ничего иного, как тешить себя благочестивой мыслью о том, как на том свете грабители горько заплатят за его ром, вино, сахар и крахмал.
А Вачленяк все тощал.
Его не оставляли мысли о «новом приказчике». Он постоянно видел его перед собой, видел его побитую оспой физиономию. Он ощущал тяжесть подаренной бутылки рома. Совесть до того истерзала его, что он даже не допил бутылку, ибо содержимое казалось ему теперь горше, нежели серная кислота.
Вачленяк спрятал бутылку под матрац своей кровати, но видел все одни и те же сны. Он видел подвал Вондрака, видел себя, как открывает ящик и говорит: «Тут крахмал», как он беседует с вором, а тот дает ему бутылку рома, огромную бутыль, он хочет выпить, засовывает в нее голову, понемногу забирается в неё весь и тонет.
Бедняга при этом потел, а проснувшись, обзывал себя именами всех полезных домашних животных, чаще другого повторяя: «Я — вол, осел, мул», и тому подобное.
А когда, задумавшись, сиживал в трактире под аркой, то посетители вокруг частенько слышали, как он твердит: «Новый приказчик, новый приказчик».
Дачицкие жители, как я уже заметил выше, были люди спокойные. И именно поэтому они были консервативные. Ни один новый политический лозунг не мог взволновать их, в городе был лишь один социалист, но и ему нечего было есть, о нем говорили, будто он социалист именно потому, что ему нечего было есть, хотя его убеждения ничуть не отличались от консервативного образа мыслей его сограждан. Пока что он просил милостыню возле костела.
Итак, они были консервативны. Я не хочу в связи с этим утверждать, будто они были глупы, что явствует из истории с ночным сторожем Вачленяком.
Консерватизм дачицкие жители унаследовали от отцов. Они чтили своих предков, и пиетет к старым привычкам был столь велик, что пан бургомистр угодил в яму посреди площади, ибо его предшественник тоже в ней сломал себе руку, а предыдущий бургомистр вывихнул ногу, и все это приключилось почему-то ночью.
Отец советника Матоушека, также советник, имел привычку во время заседаний магистрата выдергивать себе волосы, приятно при сем улыбаясь, и нынешний советник Матоушек улыбается так же приятно и дерет свои грубые щетинистые волосы.
Прежний бургомистр вечером хаживал по левой стороне площади, и нынешнего бургомистра Боровичку мы всегда под вечер встречаем там же.
Я мог бы привести и другие доказательства тому, как почитают здесь стародавние обычаи. Дедушка кузнеца Малого, например, повесился в городской роще на дубу в возрасте пятидесяти лет, как и сын его кузнец, а сына предыдущего пришлось вынимать из петли тоже в городской роще, он повесился, конечно, на дубу и тоже в пятидесятилетнем возрасте.
Возможно, кто-нибудь покачает головой и возразит: «тяжелая наследственность». Никоим образом! Их просто тянет к старым обычаям, одолевает уважение к предкам, иначе всем дачицким жителям можно было бы приписать тяжелую наследственность.
Это можно было бы сказать о голубятнике Кнедличке, который так же, как его отец, женился в возрасте семидесяти лет, о владельце табачной лавочки Подлоушеке, который, следуя примеру отца и деда, носил на праздник тела господня балдахин и постоянно бранился с министрантами.
И о дядюшке Кейдане, том самом, что, как его отец и дед и прадед, пропил приданое, полученное за женой, и кончил тем, что таскался от одних родственников к другим и гадал на картах.
Консерватизм проявлялся в хозяйстве, как личном, так и общественном. Речонка, огибавшая город, разливалась каждой весной и затопляла нижнюю часть Дачиц, и никому не приходило в голову, что было бы достаточно самой обыкновенной плотины, чтобы предотвратить бедствие. Не приходило это отцам, не приходило и сынам, и своенравная речонка каждую весну упорно искала новое русло, и более всего ей нравилась площадь, окруженная прилепившимися к ней старыми домиками с эркерами и галереями, где происходили знакомства между кавалерами и местными девицами, ибо их отцы заводили знакомства тоже здесь, о чем можно судить хотя бы по тому, что они стали отцами.
Объясняться в любви дачицкие жители с незапамятных времен ходили в городскую рощу. Там были сиденья из дерна, где удобно обниматься и говорить: «Я люблю вас пламенно!», что являлось обычной формулой для изъявления чувств в Дачицах, одинаково принятой как у сыновей, так и отцов, у дочерей и у матушек, формула столь же древняя, как дерновые скамейки.
И стряпали точно так же, как и встарь. Нынешний бургомистр (так его титуловали, и я тоже употребляю сей титул) любил поросячий пятачок, ибо и его отец охотно едал его, советник Пршелоучка в среду желает иметь на столе огуречную подливку, по той причине, что пани Матоушкова на нее мастерица, по той причине, ну, вы об этом и сами догадаетесь без труда… я мог бы привести столько примеров, сколько народу проживает в этом городе.
Так же консервативны здесь и животные. Следует привести лишь несколько примеров. Конь покойного возчика Мальвы был с норовом, и конь его сына тоже с норовом, собака пекаря Брадача хромает, хромал и дог старого Брадача. В доме шорника Данека с незапамятных времен родится котенок кривой на один глаз с черным пятном на голове, с незапамятных же времен оставляют в живых именно такого, в то время как остальных топят.
Поросята пана старосты весят перед убоем 200 кг, потому что поросята его отца перед убоем весили 400 фунтов и так далее…
И даже флора не меняется. Земляника огородника Пержинки достигает обычно внушительных размеров, но лишь на трех кустиках, что в углу огорода. Поглядеть на нее в мае ходят все дачицкие, а он говорит то же, что говаривал его папаша:
— Хороша, стерва.
У Прошеков виноград на беседке созревал в то время, когда у других он еще остается зеленым. И крайне странно, что там всегда находят две грозди, сросшиеся вместе, подобно тому, как издавна в сливах садовника Брзлика, среди тысячи слив находят две, а то и три с двойной косточкой; и так далее.
Принимая во внимание все эти обстоятельства, никто, вне всякого сомнения, не станет удивляться, что семейство торговца сеном Патрного, известное тем, что старший сын всегда выбирается депутатом от всего уезда, а когда сын сына уже входит в разум, отказывается от мандата на выборах, а поскольку Дачице задают тон всему уезду, то младший Патрный бывает избран всегда единогласно. Так все идет и идет издавна.
И новый депутат, как и его отец, отстаивает консервативные принципы своего родного города тем, что во время всех речей в нижней палате, противных его принципам, демонстративно спит в своем депутатском кресле. Во время голосования он никогда не голосует, о чем бы ни шла речь, никогда не волнуется, никогда никого не ругает и лишь однажды прервал заседание парламента, упав во сне с кресла, разбив себе нос и пролив таким образом свою кровь в парламенте за народ… Поведение каждого депутата из Патрных всегда безукоризненно, председателю палаты еще не случалось призывать их к порядку. Если он не спал, то сидел спокойно у стола и подсчитывал фактуры за сено на брошюрах, выданных канцелярией парламента. Он не произнес еще ни одной речи, единственно по той причине, что полагал, будто его речь может быть опубликована в газете, которые он ненавидел с тех пор, как об его отце некая газетенка написала: «Сей уважаемый депутат, преуспевающий торговец сеном, несомненно, не будет на нас в претензии, если мы повторим вопрос одного из наших читателей: «Должна ли быть у торговца сеном набита сеном также и голова?»
Короче. Отец Патрный был депутатом, сын его депутатом и сын сына был тоже слугой народа… Это разумелось само собой, как и то, что лошади покойного возчика Мальвы бывали всегда строптивы, а земляника у огородника Пержинки всегда достигала в длину пяти сантиметров, но только на трех кустах…
Следовательно, так же разумелось само собой, что коли Франтишек Патрный отказался нынче от мандата, то теперь сын его Йозеф Патрный станет после него депутатом. К нему уже обращались «пан депутат», уже должно было состояться предвыборное собрание в большой зале муниципального дома, когда вдруг общество избирателей города Дачице и округи получило следующее письмо:
«Ваше благородие! Дозвольте мне сообщить Вам, что я намерен выставить свою кандидатуру на вакантный мандат после снявшего с себя полномочия пана Франтишека Патрного и намереваюсь также произнести речь на Вашем высоком собрании избирателей, где буду иметь честь представиться.
С глубоким уважением
А произошло это через три года после того, как был ограблен куцец Вондрак…
Послание это потрясло все слои населения. Высказывались мнения не слишком лестные, и клуб избирателей города Дачице и окрестностей в первые минуты не знал, как вести себя в отношении пана Котларжа. Председатель клуба целую неделю протаскал письмо в кармане, колеблясь, должен ли отвечать чужаку.
В клубной зале «У оленя», неподалеку от старых ворот, велись страстные дебаты, и пан Йозеф Патрный принял активное участие в общем разговоре. Он заявил, что удивлен, весьма удивлен. Это и была вся его речь, в связи с чем председатель Богачек заметил, что касается его лично, то крайне удивлен, а главный выборный агитатор шорник Жабачек заявил: «Сдается мне, что хуже некуда».
Пан же Краловец, привстав с места, сделал негодующий жест и сказал:
— Что тут долго рассуждать, хватит об этом. Будь что будет!
Часовщик Криштоф, который всегда голосовал в черном костюме с белым галстуком, изрек весьма многозначительно:
— Надо выждать, как будут развиваться события дальше. Еще не пробил последний час.
Выждать! Вот лучшее, что можно придумать! А между тем возникали разные предположения, в какой одежде, например, явится пан Котларж из Мышиц на выборное собрание, и каждый страстно желал знать, что тот скажет и как объяснит, почему выдвигает свою кандидатуру.
Пан Котларж и сам этого толком не знал.
Он поступал так не из честолюбия, ибо был человеком скромным, и не по причине недовольства господами Патрными, а точнее, тем, как они защищают интересы всего уезда, и уж никак не по той причине, что внезапно изменил свои политические убеждения.
Ничуть не бывало — он такой же консерватор, как и все дачицкие жители, и политические его убеждения ничем не отличаются от политических убеждений господ Патрных, чьими принципами, чистыми и безупречными, было: «Отдайте богу — богово, а кесарю — кесарево!» Что явствовало из надписи над входом в их лавку.
Как и все они, Котларж почитал все черное и желтое, обожал уездного начальника и выписывал немецкую газету, хотя языка немецкого не знал.
Пан Патрный и он, Котларж, были идейными близнецами. Почему-то ему вдруг взбрело в голову, что он может баллотироваться. Дело тут, видимо, в том, что однажды ночью ему приснилось, будто приходит к нему жандармский вахмистр, а его Котларж уважает, и говорит: «Пан Котларж, а вы не хотели бы стать депутатом?»
Целый день Котларж обдумывал свой сон, а когда на следующую ночь ему приснилось, что пришел к нему уездный вахмистр и с улыбкой, шлепая его по брюшку, молвил: «Пан коллега, сделайте такую милость, баллотируйтесь», Котларж счел сии смелые сны за перст божий и заказал в городе визитные карточки: «Кандидат в депутаты».
Отправляясь в город, он намеревался, если говорить честно, убить одним выстрелом двух зайцев. Дело в том, что пана Котларжа вызывали в суд, ибо некая мышицкая батрачка подала на него жалобу о признании отцовства, впрочем, это к делу не относится…
Итак, пан Котларж собирался на избирательное собрание в Дачице, где уже вовсю шла подготовка: убирали большую залу, чистили люстры и потолок чистили тоже, употребив для этого хлебный мякиш из двух буханок, пол драили жесткой щеткой, а окно, выдавленное на последнем собрании избирателями, не взяв ничего за работу и за стекло, вставил стекольщик Лаштовик. Нынче таких людей уже не встретишь.
И когда в городе стало известно, что зала уже готова к столь важному событию, люди стали чертить на дверях своих домов палочки мелом, с заходом солнца стирая одну за другой, и когда в нетерпеливом ожидании стирали третью, то уже знали, что завтра, в воскресенье, в три часа пополудни состоится собрание, где объявится тот настырный чужак, о существовании которого хотя и было известно, но с которым, исключая двух-трех человек из дачицких, никто не сказал и слова, потому как Мышице находятся на расстоянии шести часов от Дачиц, а шестичасовой путь для дачицких граждан все равно как если бы кто-то заявил: «Я иду пешком из Праги в Венгрию».
Все три предшествующие главы могут служить лишь введением, ибо имеют только косвенное отношение к тому, что стряслось позднее, и почему по всей необозримой округе репутация Дачиц и дачицких жителей после собрания избирателей погибла безвозвратно, и почему их стали называть варварами, и никто окрест не мог о них даже слышать, именуя болванами и тому подобное!
Исключительно это обстоятельство вдохновило меня, и я, взяв в руки перо, изобразил все достопамятные события, случившиеся в Дачицах. События, сто́ящие того, чтобы о них написать, о них прочитать и усомниться.
Sit venia verbo![23]
В один прекрасный летний полдень дачицкие граждане сидели в саду Стршельнице вместе со своими женами, сыновьями и дочерьми и за кружками пива местного пивоваренного завода слушали композицию, точнее, сочинение капельмейстера своей капеллы.
Местоимение «свое» вообще играло большую роль в их жизни. Стршельнице был их, ресторатор был их, все, что они видели вокруг, принадлежало им.
Сидели они у себя, за круглыми столами, над ними шумела листва деревьев, сквозь листву голубело небо, и, поглядывая на небо, они удовлетворенно улыбались, словно бы и это небо над Дачицами тоже принадлежало им.
Птицы в кронах деревьев пели, их птицы, ибо они, дачицкие жители, кормили и пеклись о них, о чем свидетельствовали деревянные строеньица, белеющие среди зеленой листвы.
Официант, который их обслуживал, был тоже свой, родом из Дачиц, в будние дни он портняжил, а по воскресеньям и праздникам — подрабатывал в местной загородной ресторации «Стршельнице».
Столы, за которыми они сидели, были делом рук городского столяра Рамилека, кружки, из которых пили, поставлял сюда дачицкий стеклодув Колечек, скатерти на столе были из полотняной лавки дачицкого торговца полотном Малены, а сигары, которые они курили, из дачицкой табачной лавочки, так же как и табак, который они нюхали.
Рогалики, которыми они похрустывали, выпекал дачицкий пекарь Брадач. Если кто-то заказывал паприкаш, то мог быть уверен, что это блюдо изготовлено из говядины собственного откорма.
А глянув вниз с косогора, на котором раскинулись Стршельнице, они видели Дачице, свои дома и старые строения под красными черепичными крышами, эркеры, подворотни, арки, статую святого Иосифа на площади. На шпиле их костела сверкал крест, на городской башне можно было разглядеть выщербленные бойницы и дырявую крышу, а вокруг, куда ни кинь взгляд, одни красные крыши, до самой речки, за ней уже начинаются Пшары, предместье с хибарами, крытыми дранкой и соломой. Здесь заканчиваются Дачице. А вокруг их города раскинулись их поля, зеленеют их луга, темнеют рощи, леса и посадки с их охотничьими угодьями, где водятся их зайцы, куропатки, перепела, кролики и воробьи.
Поэтому и сидели они такие довольные в окружении всего своего. Капелла играла, они кричали «бис», яростно хлопали в ладоши, и снова вокруг разносилась мелодия, сочиненная дачицким капельмейстером, который хоть и был каменщиком, но тем не менее человеком преотличнейшим, он сложил уже шесть музыкальных пьес, никуда, правда, не годных, но которые дачицким нравились, ибо они сложены их земляком.
— Повторить!
Сегодня в двадцатый раз исполнял им капельмейстер свою пьесу, а они сопровождали ее деликатным посвистыванием и мурлыканьем, пиво сегодня было замечательно крепким, воздух спокойным и приятным, на небе ни облачка, и сиделось им здесь преотменно, отменно пилось, и беседовалось, и кричалось «Бис!», «Повторить, пан Змрзлик!».
Возле самой веранды, где играла капелла талантливого каменщика, состоящая из одного портного, одного меховщика, трех приказчиков и одного полицейского, стояли два составленных вместе круглых стола, а за ними сидели сливки дачицкого общества, проходя мимо которых, каждый дачицкий горожанин не преминул отвесить поклон и пожелать «Доброго здоровьичка!».
Здесь сидел пан Йозеф Патрный, ныне уже действительно депутат, вместе с женой Анной, оба достойно тучные и выбритые, что, если говорить о его супруге, могло бы где-нибудь дать пищу для шуток, но никак не в Дачицах. Рядом с пани Анной сидела их дочь Анежка, которую нежно называли Нежей. Возле Анежки примостился двадцативосьмилетний сын советника Матоушека, наследник своего отца, а тот с лицом, красным от счастья, сидел возле пана Патрного, ибо всегда заливался краской, увидав своего Франтишека рядышком с барышней Нежей, потому как сие являлось для него не только большой честью, но и давало повод для счастливых мыслей относительно того, что эта парочка станет однажды добрыми супругами, о чем он, уже частенько беседовали с паном Патрным.
Рядом с советником Матоушеком восседал заросший волосами пан староста Боуржичек, то и дело заправлявший нос щепоткой нюхательного табаку и утирающий физиономию своим большим красным платком. К пану Боуржичку жался советник Пршелоучка, весьма смешливый старый господин, который все время хохотал и поводил плечами.
Затем доктор Велишка, тоже старый господин, который, между прочим, все хвори лечил водой и заявлял пациенту: «Без воли божьей и волос с головы не упадет!» Он был старой школы и, если умирал его больной, в день похорон постился и не курил.
Сейчас он беседует с почтмейстером Бертиком, бывшим жандармским вахмистром, у которого была привычка, слушая кого-нибудь, почесывать нос, поначалу медленно, а потом все быстрее.
Пан Бертик говорит:
— Jawohl, mein Freund[24], — и достает щепотку табаку из берестяной табакерки сидящего рядом с ним советника Павлоусека, который сидит смирно и по своей привычке работает челюстями, чем приводит свои уши в движение и преспокойно шевелит ими, над чем тихонько хихикает сидящая напротив блондинка барышня Нежа и подталкивает локтем бледного Матоушека, который деликатно кашляет, прикрывая рот ломтиком хлеба.
Пан Пршелоучка поддерживал все общество в состоянии веселья. Он рассказывал анекдоты, которые никого не оскорбляли и над которыми могли посмеяться и дамы тоже, что они и делали беспрерывно и громко. Нежа от смеха присвистывала, а пани Анна, басовито хохоча, хлопала мужа толстой рукой по спине.
Почтмейстер Бертик смеялся «ха-ха», пан доктор «хе-хе» и чихал, пан депутат смеялся «хо-хо», а пан Матоушек «хи-хи». Это были, ничего не скажешь, превосходные анекдоты. Может, где-нибудь в другом месте они и не понравятся, но в Дачицах их почитают за истинно золотые россыпи юмора, и никому не мешает, если кто-то из сидящих перебивает пана Пршелоучку, дачицкого короля острословов, замечаниями и репликами, которые бывают иногда не менее остроумны, нежели сами анекдоты.
— Я расскажу вам, — сказал Пршелоучка, когда капельмейстер объявил, что сейчас будет перерыв, чтобы музыканты могли подкрепиться, — я расскажу вам отличную историю про лису.
— Про лису, говорите, ах вы, старый лис, — хохотал поддерживаемый всем обществом пан бургомистр, — ну, рассказывайте про лисичку, старый лис!
Новый взрыв смеха.
Пан Пршелоучка отхлебнул и заговорил:
— Отправился я однажды в гости к своему дядюшке-леснику.
— А у вас еще и дядюшка имеется? — невинно вопросил пан Патрный среди бурного веселья.
— К этому дядюшке я, значит, и пошел.
— На своих на двоих? — спросил советник Матоушек, весело подмаргивая сыну.
— Да, на своих на двоих, и когда я пришел к дядюшке-леснику…
— …то собрались два плута вместе, — провозгласил ко всеобщему веселью почтмейстер.
— Дядюшка-лесник встретил меня весьма сердечно…
— Но надеюсь, обошлось без поцелуев, — усмехнулся пан доктор.
Новый взрыв хохота.
— И говорит: «У нас здесь развелось множество лисичек…»
— А лисов? — не упустил случая староста, чтобы повторить под общий смех городских тузов свою шутку.
— Они причиняют нам такой урон, что приходится подбрасывать им сардельки, отравленные стрихнином.
— Стрихнин, — заметил пан почтмейстер. — Когда я был еще жандармом, я разбирал одно дельце. Некая краля отравила своего мужа, история была путаная, потому что сама она повесилась.
Барышню Нежу развеселило и это.
— Значит, так: дядюшка приказал сардельки сварить, нашпиговал их стрихнином и разбросал вокруг дома.
— Приятного аппетита, — зашелся от смеха советник Матоушек, — а сарделек много?
— Много, — ответил рассказчик. — И вот пошли мы как-то за дом поглядеть. И что же мы там видим…
— Сардельки со стрихнином, — изрек староста.
— Их тоже, но и лисицу, которая стоит прямо перед нами. Дядюшка снимает с плеча ружье и стреляет. Бац! Лиса все стоит, как пень. Он снова заряжает и — бац! Лисица ни с места, все стоит. Сами понимаете, нам это показалось странным, бежим к ней поглядеть. И знаете, в чем дело?
Пан Пршелоучка смолк, улыбнулся и в напряженной тишине произнес: «Эта лисица, скажу я вам, до того нажралась отравленных сарделек, что у нее не было сил свалиться…»
— Ха-ха! Хе-хе! Кха-кха, апчхи.
— Будьте здоровы.
— Хо-хо! Хи-хи!
Смеялись все. И у других столов, услыхав, как смеются городские тузы, хохотали тоже. Смех не утихал долго.
— Ох, и хитрый же вы лис, — кричал пан староста, — ну и удружили!
Музыканты опять объявились на веранде, послышалось бурное «браво!», и капельмейстер сегодня уже в двадцать третий раз заиграл свое новое произведение «Кошачья свадьба».
Барышня Нежа шепнула маменьке:
— Я хотела бы прогуляться с паном Матоушеком, ты нам позволишь?
Пани Анна улыбнулась и кивнула головой. Молодые люди поднялись и удалились под смех оставшихся, весьма многозначительно указывавших на них пальцами.
А музыка играла, птицы пели, и посыпанная песком дорога, ведущая в городскую рощу, была столь заманчива, как и ее тень, и приглушенная тишина над дерновыми сиденьями в зарослях.
Барышня Нежа шествовала рядом с молодым Матоушеком, который двигался, словно агнец, не глядя ни влево, ни вправо, уставившись лишь вперед, где находилась городская роща, и было ему почему-то страшно.
Он говорил с Нежей о лисах, о пане почтмейстере и о ценах на сахар, которые все росли.
А барышня Нежа переводила разговор на другую тему. На тему о том, как Пепичек Кейгак целовал за воротами Маржку Лойковых, и Матоушек-младший, полный ужаса, как только оказался в городской роще, сразу же опустился на дерновое сиденье.
Он хотел сказать Неже, что любит ее, что унаследует после отца лавку, что тоже будет советником. Сколько раз он уже хотел сказать ей это именно здесь, но и сейчас, как и две недели назад, оробев, перевел разговор на керосиновые лампы.
А было здесь восхитительно. Доносилась приятная музыка, тень от деревьев и кустов была чрезвычайно нежна, яркая зелень вокруг благоухала. Прелестная Нежа в своем платье из ситчика была так близко…
Ну, а Нежа? Та была грустна. Уже два года водит она молодого Матоушека в городскую рощу, дает ему понять, что ему надобно только выдавить из себя объяснение, но каждый раз он заводит речь про цены на товар, которые либо растут, либо падают.
— Пан Матоушек, вы очень рассеянны, — молвила Нежа, в то время как он задумчиво покусывал веточку дикой сирени.
— Да, это так, — ответствовал Матоушек, — вчера опять уронил две бутылки на пол. Одна разбилась вдребезги, — добавил он со вздохом.
— Почему ж вы так рассеянны?
— Зачем вы меня мучите? — печально произнес Матоушек. — Я поскользнулся и все тут.
— А почему вы поскользнулись?
— Потому что я кой о чем думал.
— А о чем вы думали?
Матоушек зарделся:
— О том, что надо переставлять полки, а еще… — он умолк.
— О чем же еще, пан Матоушек?
— О сегодняшнем дне, барышня Нежа. Я радовался. Пан Пршелоучка весьма забавный человек…
Нежа вздохнула, умолкла, а потом заявила:
— Маржка Лойковых сказала мне такую странную вещь. Говорят, если мужчина наступит барышне на ногу, значит, он объясняется ей в любви. Что вы на это скажете?
Молодой Матоушек встал, потом сел и вдруг быстро влез ногой барышне Неже на туфельку, она же воскликнула:
— Нет, не на эту, на левую, на правой у меня мозоль!
И Матоушек наступил Неже на левую ногу, заливаясь краской от радости…
Как мы видим, воскресный день окончился ко всеобщему удовольствию, ведь со Стршельнице неслось бурное требование, чтобы капельмейстер в двадцать четвертый раз сыграл свое новое произведение…
Это была преочаровательнейшая идиллия, тем более прекрасная, если вспомнить, что в Дачицах жили столь счастливые люди, которые любили друг друга, конечно же, в меру и спокойно. Здесь никто еще не повесился от несчастной любви, никто никого из-за несчастной любви не убил, ибо влюблялись друг в друга всегда лишь те, которые могли влюбиться и которые знали, что у их любви ни с какой стороны не будет возникать препятствий.
Ежели в Дачицах молодой человек либо, можёт статься, человек пожилой объяснился в любви барышне, то лишь тогда смел с ней публично появляться, и таким образом объявить согражданам, что уже решился вступить в брачный союз, который в Дачицах вызывал необычайное уважение, и только на окраине города, в Пшарах, среди мелких домовладельцев, случался иногда семейный скандал, который заканчивался тем, что муж обращался к пану старосте и глава города вызывал жену в ратушу, где и пенял ей.
И любовь в Дачицах была безупречной. Дети никогда не рождались ни до свадьбы, ни через месяц после свадьбы…
О свободной любви здесь даже не слыхали, не то чтобы о ней помышлять, потому что супруги взаимно уважали друг друга и никто не прегрешил против заповеди божьей: «Не пожелай жены ближнего своего!» Раздоры были весьма редкими, о чем я уже упоминал. В доказательство мне удалось составить некую статистическую таблицу наиболее известных супружеских распрей за последние десять лет.
Год | Имя жены или мужа, который другого обругал и т. д. | Причина скандала между супругами | Ругательства, которые были произнесены и под. |
---|---|---|---|
1894 | Пани старостиха | Возвращение с вечеринки после дебатов | Осел! (затрещина) |
Она же | Возвращение из трактира в 4 часа утра | Осел! Скот! Радуйся, что я в тебя не попала | |
1895 | Ничего | Ничего | Ничего |
1896 | Малоземельная крестьянка Машкова (Пшары) | Съел ее порцию гороха | Вывихнула большой палец |
Мясничиха Коларжикова | Продал теленка, а деньги пропил | Ты скотина! Осел, остолоп! | |
Она же | Продал борова, а деньги пропил | Dtto[25] | |
1897 | Ничего | Ничего | Ничего |
1898 | Йозеф Енда, столяр (Пшары) | Сожгла муку для заправки похлебки и опрокинула в нее кипящий клей | Таскал за волосы и приговаривал: «Эх, жена, жена!» |
Они же | Не пожелала нюхнуть табаку у кума | Угрожал заткнуть ей табаком рот | |
1899 | Ничего | Ничего | Ничего |
1900 | Пани старостиха | Обзывала его | С меня хватит, не то я за себя не ручаюсь! |
Йозеф Патрный | Не получил в пятницу к обеду пышек | Ну и порядки, чтоб тебе голову снесли! | |
1901 | Ничего | Ничего | Ничего |
1902 | Вондракова | Трижды подряд икнул | Можно ли с тобой куда-нибудь ходить, коли ты такой дурак! |
1903 | Ганка из Пшар | Хотел ее поцеловать в три часа ночи | Катись ты, не то такую залеплю! |
1904 | Ничего | Ничего | Ничего |
Настал тот самый знаменательный день. Два дачицких полицейских встали пред муниципалитетом, куда потянулись толпы горожан, бурно обсуждающих происходящее и горящих нетерпением.
У окна была установлена трибуна, длинный стол и несколько стульев. На столе стоял знакомый стакан и графин с водой, из которого пивали все господа депутаты Патрные.
И сейчас, когда столпившиеся взирали на стакан, им было грустно. Ведь из него после произнесенной речи теперь, будет, очевидно, пить кандидат-чужак.
Зала гудела, словно улей. Все смотрели на колокольчик, которым председатель клуба избирателей всегда открывал собрание. С почтением взирали они на мягкий стул, где обычно сиживает чиновник уездного управления, и вдруг, словно волна, прокатилась весть:
— Приехал!
Пан Котларж явился в бричке, имея при себе бургомистра из Мышиц и двух наиболее уважаемых мышицких граждан.
И одновременно с его вступлением в залу, из других дверей медленно, дрожа от возмущения и клацая зубами, стал пробираться к столу пан Йозеф Патрный вместе с чиновником уездного управления.
Функционеры заняли свои места. Мышицкие граждане и отцы города выстроились под трибуной, зазвенел колокольчик, и председатель клуба избирателей от Дачиц и уезда среди гробового молчания сообщил:
— Представляю слово пану Котларжу. — Тем самым проявив уважение к иноземцам, хотя бы и враждебным.
Пан Котларж вскочил, оперся ладонью о стол, поклонился, вторую руку прижал к груди и начал говорить, как раз в тот момент, когда ночной стражник Вачленяк вошел в залу.
— Уважаемое собрание! Я позволю себе представиться почтенным избирателям. Я Йозеф Котларж, помещик из Мышиц.
Мышицкие граждане внизу согласно кивали головами.
— Я осмеливаюсь выставить свою кандидатуру на освободившееся место депутата пана Франтишека Патрного, чьи принципы я всегда уважал и с принципами которого мои принципы полностью совпадают.
Позади, где стоял ночной стражник Вачленяк, возникло оживленное движение. Как только Вачленяк взглянул на физиономию оратора, ему тут же показалось, что эту физиономию он уже где-то видел несколько лет назад. Она сдавалась ему столь знакомой, что он начал продвигаться вперед и ближе, чтобы иметь возможность в этом убедиться.
— Уважаемое собрание, — ораторствовал далее пан Котларж, — эти принципы, исключительные и прекрасные, вдохновили меня до такой степени, что я осмеливаюсь просить вашего доверия…
Вачленяк, пробираясь сквозь толпу, чтобы взглянуть вблизи на знакомое лицо, вдруг застыл на месте и побледнел. Он видел лишь маленькие черные усики под носом и физиономию, побитую оспой. Колени у Вачленяка задрожали, а когда оратор продолжил:
— …Доверия, на которое вы с уверенностью можете опереться, — подтверждаемого моими убеждениями, всей моей личностью, моим безупречным поведением, — тут бледный Вачленяк уже не сомневался: «Да это же тот самый новый приказчик из подвала пана Вондрака, который являлся мне во сне со своими черными усиками под носом и физиономией, побитой оспой».
Вачленяк уже не слышал слов оратора: «Я буду за вас драться, обещаю, клянусь!» И не видел ничего, только эти черные усики и физиономию.
Вачленяк подскочил к столу, схватил пана Котларжа за горло и закричал:
— Я-то вас знаю! Вон отсюда! Не то велю арестовать, вон!
Ночной стражник Вачленяк тряс пана Котларжа и пытался вытащить из-за стола.
В зале поднялся страшный шум, среди которого был слышен лишь жалобный голос оратора:
— Помогите, ради бога, что это со мной делают, держите его, ради бога.
И голос Вачленяка:
— Я тебе покажу, как выставлять свою кандидатуру, я тебя проучу…
И прочие голоса.
Мышицкие граждане и начальство кинулись на помощь помещику и опрокинули стол, чиновник уездного управления свалился со стула, облился водой из графина и заорал на обеспамятевшего от испуга секретаря:
— Именем закона закрываю собрание! — чем спровоцировал всеобщую свалку вокруг оратора, вокруг мышицкой четверки, вокруг Вачленяка, которого начальство из Мышиц лягало ногами, принуждая отпустить господина кандидата.
Дачицкие в этой суматохе сочли, что Вачленяк действует, как патриот, обороняющий их интересы от чужеземного агрессора, и потому устремились к дерущимся и общими усилиями потащили помещика Котларжа и трех прочих мышицких, под брань и проклятья, прочь из залы. Геройский поступок ночного сторожа Вачленяка пробудил патриотический дух у защитников города, хранителей семейства депутатов Патрных.
Они одолели оратора и мышицких чужаков, и те, поспешно усевшись в бричку, помчались прочь, причем изумленный и сбитый с толку пан Котларж стоял столбом и, не ведая, что несет, кричал в негодующую толпу, бегущую за бричкой:
— Уважаемое собрание, принципы эти, исключительные и прекрасные принципы, вдохновили меня до такой степени, что я осмеливаюсь просить вашего доверия…
И вдруг, упав на сиденье, заорал:
— Варвары!
И горько зарыдал, в то время как пан Йозеф Патрный в дверях муниципалитета протягивал бледному Вачленяку правую руку вместе с золотой монетой и говорил:
— Таким вы мне нравитесь, Вачленяк!
И Вачленяк, к которому возвращалось благоразумие, прошептал:
— В башке что-то сдвинулось, пан депутат…
Гордиан Матей Фабианек был старым холостяком, а Убальда Енофефа Третерова, его экономка, — старой девой.
Так они и жили в страхе божьем долгие годы, он курил трубку и, где бы ни сидел со своей трубкой, везде сыпал пепел. Она этот пепел самоотверженно собирала и все двадцать пять лет говорила с отчаянием:
— Нет, вы только посмотрите, что он опять вытворяет с этим пеплом! Где сядет, там и выбивает свою трубку!
И все двадцать пять лет пан Гордиан Матей отвечал ей на это:
— Что поделаешь, мадемуазель Енофефа Третерова, меня уже не переделаешь. Все равно господь бог скоро призовет меня к себе, чтобы на небесах вознаградить меня за чистилище в этом доме. И все это из-за вашей трескотни, мадемуазель Убальда!
Но пеплом дело не кончалось. Тут же заводилась целая канитель:
— Уж если вас не отучить пепел сыпать куда попало, что уж тут говорить про ботинки! Ведь когда на улице самая грязь, вы столько ее натащите в кухню, в комнату, не приведи господи! А мне, бедной, только и ходи за вами с совком да щеткой! Прости меня господи, но ведь я, пан Гордиан Матей, порой и проклинать начинаю, грех беру на свою бедную душу, смертный грех, потому что нет-нет, да и вырвется: «Проклятая грязь! Ну неужто он не может вытереть ноги на пороге дома!» Да ведь вы их не вытираете, вы всю слякоть с улицы в дом несете, разве что платком ноги оботрете! А я, несчастная, только и делаю, что платки эти стираю! А когда катаю их у лавочника вместе с бельем, так он мне говорит: «Это ж надо уметь так обращаться с платками, как этот ваш дед! Дождь идет, а он в воротах ботинки платком вытирает!»
— Ну уж если я дед, — восклицал в сердцах пан Гордиан Матей, сплевывая, — то вы — старая баба!
— Господи помилуй! Да я хоть сейчас могу выйти замуж! А вы бы еще посмотрели, как меня муж на руках бы носил!
— Разве что к речке, чтобы вас там утопить! То ли дело я! Иду по улице, а вокруг меня так и вьются девушки да дамочки, стройненькие, пухленькие, тоненькие. И все в один голос: «Ах, какой красивый мужчина!..» Вы не смейтесь, не смейтесь, Енофефа Третерова! На вас-то если кто и оглянется, то только чтобы сказать: «Э, да ведь это старая Убальда, старуха Енофефа, старое пугало Тре-те-те-те-терова!»
Этого уже ее сердце не выдерживало. Она упирала руки в боки, и пошло-поехало:
— Ах, так я для вас какая-то Тре-тете? За то, что служу вам честно не первый десяток лет, какая-то «старая Убальда, старая Енофефа, пугало»? Все! Утоплюсь! Повешусь! Выброшусь из окна! Ах вы Фабиан, ах вы Матей, ах вы Гордиан бессердечный! Это на вас-то кто-то засматривается? Да ведь вы богохульствуете, спасителя поносите, сами не знаете, что говорите! Это при вашей-то лысине да ногах заплетающихся, с вашими-то привычками плевать куда вздумается, ботинки не чистить да грязь платком вытирать?! Изверг вы! Похуже царя Ирода, что невинных младенцев вифлеемских приказал передушить! И вы еще воображаете, что можете на кого-то произвести впечатление? Что из-за вас какая-нибудь там обезьяна с ума сойдет? Это вам-то бегать за женщинами? Да вы ж до Вацлавской площади не добредете… Да будь у вас хоть восемьдесят аэропланов, вам не подцепить ни одной женщины, разве что какую-нибудь, с позволения сказать, сову, которая ваши денежки по ветру пустит, а вас отправит на Ольшаны!
Девица Убальда начинала горько рыдать, хлопала дверьми и запиралась в кухне.
Пан Гордиан Матей Фабианек обычно глубоко вздохнув, выпивал чего-нибудь (только не воды), прохаживался взад и вперед по комнате, а потом стучал в дверь кухни и плаксивым голосом звал:
— Ах, господи боже мой, милая, золотая мадемуазель Убальда, у меня опять паралич начинается! Ноги стынут, круги перед глазами вертятся — синие, зеленые, красные, желтые, фиолетовые… Я вас прощаю… Я на вас больше не сержусь… бог с вами. Я уж совсем ничего не вижу, в глазах одна чернота, туман и гробы…
Через минуту дверь кухни открывалась и выходила девица Убальда, заплаканная и озабоченная, устраивала пана Фабианека в кресле, зажигала ему трубку, и ссоре был конец.
В остальном жизнь их протекала спокойно. Но вдруг нынче перед первым апреля на пана Фабианека что-то накатило. Девица Убальда с ужасом стала замечать, что пан Фабианек слегка «того́».
Уже который день он разговаривал как влюбленный, сидя у раскрытого окна, через которое проникал в квартиру весенний воздух.
Он говорил только о женщинах, и с небывалым воодушевлением. Говорил о созданиях со вздернутыми прелестными головками на чудных шейках, о существах с чистой и белой кожей, с карими глазками, в которых искрится веселость. О созданиях нежных, с высокой грудью и прелестными ножками, о молодых существах, щебечущих весело и без устали. Да! Вот если бы мадемуазель Убальда хоть на что-нибудь годилась, она познакомила бы его с таким кареглазым созданием, ангельски белым, щебечущим и веселым…
Снова и снова твердил он мечтательно, что оно должно быть молоденьким, с алебастровой шейкой, с прелестной головкой и с клювиком, который все время щебетал бы: «Мой золотой Гордиан, Матейчик, Фабианчик!»
Мадемуазель Убальда была в полном отчаянье и, когда в канун первого апреля пан Фабианек снова описывал ей свой идеал, она наконец откликнулась:
— Знаете что, завтра утром я вам точно такую одну доставлю!
Было утро первого апреля. Пан Фабианек нетерпеливо поглядывал на двери. Наконец-то увидит он свой идеал, который он создал в своем воображении и который вот-вот появится у него перед глазами. Он уже слышал шаги в коридоре, и тут… Дверь отворилась, вошла мадемуазель Убальда Енофефа Третерова, на руке у нее была корзинка, из которой виднелась голова, шея, грудка… — прекрасная, белая, живая гусочка, ласково кивающая пану Фабианеку…
А девица Убальда с ехидной улыбкой обратилась к пану Фабианеку:
— Вот вам, пан Фабианек, это ангельское создание! Вы только извольте глянуть на эту белую шейку, на эти милые ножки, на это юное существо… Вы только гляньте на эту головку, на этот клювик, на белое тельце! Вот это кожа, а, пан Фабианек?! На эти карие глазки, а как сладко она выговаривает: «Мой золотой Гордиан, Матейчик, Фабианчик…»
«Ангельское создание» пан Гордиан Матей Фабианек съел с мрачным наслаждением и до вечера не разговаривал с девицей Убальдой.
Йозеф Павлоусек, судя по вывеске над дверью — колорист, а говоря проще, обыкновенный маляр, большую часть недели благоухающий клеем, по случаю праздника вознесения приводил себя в порядок; время было послеобеденное, и он ждал гостей.
Его жена Мария, толстоватая особа грубого вида, выливала в отхожее место помои, что знаменовало наступление большого праздника, ибо в будние дни она выливала их просто в раковину и скандалила по этой причине с соседом-пенсионером, по праздникам же его не бывало дома.
Свояченица пана Павлоусека, девица Брейхова тридцати лет, сушила на протянутой над плитой веревке свои белые перчатки и с безмерно сентиментальным выражением на бледном лице тихо напевала лишенным приятности голосом:
Милый Еник, приди,
и меня полюби…
Маляр, который в это время брился, положил лезвие на кухонный стол, где уже лежали расческа и платяная щетка, и хихикнул:
— Да дождешься ты своего Гонзу, так что нечего скулить. И замечу кстати…
Но не нашелся, что бы это такое заметить, и снова прыснул:
— Дождешься Гонзу, дождешься!
Тут вошла с лоханью его супруга и принялась наряжаться, проявляя при этом свойственное определенным слоям общества полное отсутствие вкуса.
«Краски должны кричать»; — таков был принцип самого маляра, но расцветки платьев его супруги даже не кричали — они в буквальном смысле вопили.
Свояченица же отдавала предпочтение голубому цвету, хотя возможность носить голубые наряды стоила ей немалых жертв, в том числе и пощечин, с помощью которых пани Павлоускова пыталась внушить своей сестре любовь к платьям вопиюще красного цвета с желтым бантом на юбке. Вот и сегодня, стоило Брейховой облачиться в свое голубое платье, как тут же разразилась гроза.
— Опять чучело из себя изображаешь! — орала Павлоускова, пока маляр прилаживал ей сзади на красную юбку желтый бант.
— А ты вообще на ненормальную похожа, — парировала сестра. — От твоего вида и индюк обалдеет.
— Дай-ка ей разок, чтобы язык прикусила! — подзуживала Павлоускова супруга.
— Дождетесь вы у меня, сейчас обеих взгрею, если не прекратите эту ругань, — подал голос маляр, — вот балаболки неотесанные, недели им мало было, чтобы собачиться, так они еще в праздник цапаются, будто с цепи сорвались. Всю жизнь мне поганите, — заорал он, злобно сплюнув на пол, — надрываешься тут на вас, на прогулки с собой таскаешь, сегодня хотел вот Гавличковы сады показать, ведьмы проклятые, хоть бы минуту покоя дали!
— Видали такого, надрывается он ради нас! — окрысилась Павлоускова. — Только к утру и заявляется с этой самой «работы» «У Флеков». Слышала, Маржка, он, оказывается, из-за нас перетрудился!
Брейхова отвечать не стала, а кивнув головой, отошла к окну и выпила воды из кувшина.
Павлоусек вышел покурить трубку, ворча себе под нос:
— Ну и стервы!
Брейхова застелила скатертью стол и достала из шкафа зонтик от солнца.
— Что, лень было заодно и мой вытащить? — напустилась на сестру Павлоускова, — все бы тебе бездельничать да жрать задарма!
— Это я-то? Я разве не хожу шить и деньги в дом не приношу?
— Да уж, много ты за последние полгода принесла! А до этого, когда ты полгода болела, кто тебя кормил-пойл? А на доктора сколько денег извели и на лекарства?
— Если не перестанете лаяться, я с вами ни в какие Гавличковы сады не пойду! — вмешался в их перебранку маляр.
Тут в дверь постучали, и вошли гости.
Один из них был пан Ян Боусек, мужчина сорока лет, с забавной плешью, кругленький, как бочонок. Боусек снес от судьбы немало тяжелых ударов: торговал, да обанкротился и угодил за решетку, затем открыл справочное бюро, но получил срок за подлог, после чего какое-то время служил посыльным, а теперь заделался коммивояжером, поскольку обладал несомненным даром красноречия, а также чувством юмора — он знал бесчисленное множество неприличных анекдотов и бесподобно их рассказывал; все знакомые его очень за это любили.
Он и был тот самый Еничек девицы Брейховой, которая обычно краснела, когда он жал ей руку и шептал, но так, чтобы слышали и остальные, что она выглядит как настоящая молодая пани.
Гости смеются, это — мясник пан Кареш со своей юной супругой Фанинкой, у которых снимает комнату пан Боусек, — пара, дополняющая своими топорными повадками все это невежественное общество.
Женщины целуются и заливаются смехом, словно горничные, когда приходят в трактир на танцы или за пивом.
— Так, так, милые мои, — изрекает пан Боусек и присаживается на стол. Женщины начинают его сталкивать, и под общий смех и радостные крики он вместе со скатертью оказывается на полу.
— Ну чем не привидение, — Боусек со смехом обматывает свое тучное тело скатертью и при этом уморительно хрюкает.
— Лучше вы похрюкайте для нас в пещере в Гавличковых садах, — говорит пани Карешова.
— Нет, — важно отвечает пан Боусек, — там я буду изображать тигра.
— А как вы его изображаете? — любопытствует девица Брейхова.
— Вот так! — и он издает такой мощный рык, что все затыкают уши и смеются.
Ну и затейник этот пан Боусек!
— И будем за это с публики собирать… — добавляет Павлоусек, прослезившись от смеха и утирая глаза.
— В пользу отощавшего тигра, — острит Боусек и медленно поднимается с пола. — Ну что, пора бы уж и двигаться потихоньку в этот новый Риграк.
— Новый Риграк! — веселится пани Павлоускова. — И где это вы только такие сравнения откапываете?
— Да в себе самом, уважаемая, этот божий дар не продается, — он похлопал себя по животу. — Одному господь дает деньги, другого произведет на свет слепым или худым…
— А вы каким родились? — осведомляется пани Карешова.
— Лохматым, — и Боусек показывает на свою плешь.
— Господа, пойдем, что ли, наконец, в Гавличковы сады, — предлагает маляр.
— Пойдем, уж коли там мог бывать князь Виндишгрец и миллионер Гребе, то и нам грех не сходить, — мясник ухмыльнулся, — всем назло пойдем.
— Поменьше болтай, — и супруга шлепает его по лицу.
— Пошли, господа, — говорит Боусек. — Я ничего не забыл? Ага, деньги, спички, — ключ, живот — все при мне.
— Ой, не могу! — захлебывается от смеха девица Брейхова.
Веселая компания выходит в коридор и спускается вниз по лестнице.
— Высоко тут у вас, вот уж откуда загреметь было бы неохота, — задрав голову, орет пан Боусек и обращается к какой-то даме на улице:
— Целую ручку!
— Вы что, знакомы с ней?
— Не хватало еще с такой знакомиться! — смеется Боусек и в конце улицы повторяет свою «шутку».
— Без вас нам было бы скучно, — говорит ему девица Брейхова.
— Еще бы! — самоуверенно отвечает он и обращается к парнишке, который пускает по тротуару волчок: — Послушай, какого пола твоя штуковина — мужского или женского?
Коротка дорога, если веселье и смех спешат рядом.
На окраине Виноградов, ближе к Вршовицам, и расположились те самые удивительные Гавличковы сады — бывшее владение немца Гребе, который вложил высосанные из чешского народа деньги в свое блестящее начинание и создал на склоне Нусельской долины самый прелестный парк в Праге. Сотни тысяч истратил он на это дело, чтобы потом его виллу и роскошные сады арендовала княжеская чета Виндишгрецов, и наконец виноградский магистрат выкупил этот парк у их наследников и сделал общественным достоянием, дабы всяк желающий мог вдоволь надышаться чудесным воздухом, погулять здесь, где ароматы цветов, запахи хвои и лиственных деревьев в разнообразнейших его уголках как бы переносят посетителя в мир настоящей природы, прочь от городского шума в сельскую тишь, чтобы каждый налюбовался (какое же это в общем невыразительное слово: налюбовался) тем, что сильнее всего действует на душу: зеленью деревьев, изумрудной травой, короче, тем, что находит отзвук в сердцах истинных любителей природы, для которых лес — не сажени древесины, а луг — не центнеры сена.
Чтобы люди могли послушать пение птиц, посмотреть на скалы, пещеры, фонтаны и пруды, хоть и искусственные, но выполненные так умело, что повторяют капризы природы в мельчайших подробностях.
Перед входом стайками крутились ребятишки, которых без взрослых в парк не пускали на том основании, что нравы нашей золотой молодежи раз и навсегда были определены как грубые.
— Дяденька, возьмите меня с собой! Дяденька, меня проведите! Не берите Франту, меня возьмите, дяденька!
Сколько стонов и униженных просьб, и все только для того, чтобы проскочить через заветный вход, охраняемый строгим сторожем.
— Порадую ребят, — произнес пан Боусек, когда наша компания влилась в толпу прибывающей публики, толпу громадную, потому что по воскресеньям за вход брали по 20 геллеров в пользу неимущих подростков, — прихватим с собой ребятишек, чтобы они им тут все разорили, раз их по-хорошему не пускают.
— Дяденька, возьмите меня с собой!
— Проведите, дяденька!
— За мной, ребята, — позвал их пан Боусек, и трое мальчишек из стоявших поблизости с благовоспитанным видом двинулись следом.
— Эти с вами? — осведомился контролер при входе.
— А то как же! — с достоинством ответил пан Боусек под хихиканье своих спутников, и все проследовали в парк.
— Ну, ребятки, — скомандовал коммивояжер, — поломайте им тут что-нибудь, а сейчас — проваливайте.
Ребятня бросилась врассыпную, боязливо оглядываясь по сторонам, не видит ли сторож, что они без провожатых.
Обездоленные существа…
— В случае чего скажете, что потеряли папочку! — прокричал маляр им вдогонку.
— Ну и народищу, — заметил пан Кареш.
Они подошли к щиту с расписанием работы парка.
— Ме-сяц май, — прочла по складам Фанинка, — от шести ут-ра до девяти ве-че-ра.
— Вот и побудем тут до девяти, — сказал маляр.
— Глядите-ка, — обратилась ко всем Павлоускова, — какие тут у них шикарные скамейки с гнутыми спинками.
— Вот бы сейчас сюда постельку постелить… — добавил пан Кареш.
— А если кого блоха сзади укусит, об такую спинку даже не почешешься, — изощрялся пан Боусек во всеуслышанье, чтобы и посторонние могли восторгаться его ярким остроумием.
И действительно, некто с челкой, судя по всему приказчик, засмеялся.
— Ну и как вам в новом Риграке? — окликнул его Боусек. — Батюшки, красота-то какая! А народу больше, чем у нас в церкви на обедне. Эх, видела бы наша бабушка, как тут красиво. А скамеек сколько! Пошли посидим.
— Хочешь посидеть на них — пожертвуй на одежку для неимущих школьников, — заменил маляр в надежде, что кто-нибудь по этому поводу сострит.
— Ну и пошли, глядишь, и мне перепадут ботинки и штаны, — горланил коммивояжер.
— А вон там жили князь с княгиней, — вставила Брейхова.
— Да ну? Господин князь с княгиней? — наигранно изумился Боусек. — И это все его было? Так он же прямо как в раю жил.
Они вышли на террасу и увидели внизу виноградники.
— Вот бы куда на гулянки ходить, — шепнул маляру мясник. — Неплохо эти господа устраивались.
Услыхав их, Боусек вставил:
— Да таких, как они, ничего на свете уже не радовало, — и громко добавил: — Придем сюда на виноград.
— А Градчан почему-то отсюда не видать, — глядя на долину, произнесла Павлоускова.
— Градчаны совсем в другой стороне, дура, — сказал маляр, — поглядите-ка, что там, внизу, вот это сад!
— Удивительно, чего это они не разделили его на участки под застройку, — заметил мясник, — все бы какую ни на есть выгоду имели, а так на эти сады незачем и тратиться.
— Ой, глядите! — завопила Карешова, тыча пальцем в сторону какой-то точки Нусельской долины за Ботичем. — Мы там в прошлом году редиску покупали, целую тележку за две кроны.
— Ничего тут нет интересного, — провозгласил Боусек, — деревья да деревья, пошли лучше в пещеры.
— А мне страшно, — заявила Брейхова, — там темно.
— А когда в подвал ходите, вам тоже страшно? — оскалился Боусек.
— То подвал, а это ведь пещера!
Они двинулись вниз, чтобы выйти на дорогу к пещерам, и немного постояли на лестнице, ведущей к проволочной изгороди, за которой раньше держали косуль.
— Во дров-то! — показал мясник на раскинувшуюся перед ними рощицу.
— А вид такой, будто где в деревенской глухомани, — фыркнул Боусек.
И все побрели вниз, не преминув срезать угол газона, и так уже сильно затоптанного сегодня гуляющей публикой.
Сторож с зеленой повязкой на рукаве рассердился:
— Вы что, ослепли?
— Да я тебе сейчас как… — огрызнулся мясник.
— Ну его, рабскую душу, — урезонивал мясника маляр, — он от своей службы одурел совсем.
— Было бы из-за чего, а то просто трава какая-то… — оскорбилась Фанинка.
— А это вот плевательницы, — продолжал острить Боусек, указывая на прекрасно сделанные питьевые фонтанчики.
— Этот Гребе тоже небось не в своем уме был, — разъяснила Павлоускова, — говорят, одни только пещеры и все эти каменные штуки влетели ему в несколько тысяч.
Они подошли к бассейну у искусственных скал и принялись колотить тростями и зонтиками по черепахам, извергающим водяные струи.
Посреди бассейна стояла скульптура, при виде которой дамы начали шептаться, давясь от смеха.
— Удивляюсь, как только этот парень не простудится, — захохотал Боусек, — совсем голый и все время у воды!
— Там сзади еще какие-то девки кривляются, — предупредил мясник девицу Брейхову.
— Ну что, полезли наверх!
По винтовой лестнице они стали подниматься на верхнюю площадку, и Боусек при этом вопил:
— Не надо меня щипать! Что это вы себе позволяете?
— Отсюда тоже Градчаны не видны, — были первые слова жены мясника, когда они добрались до верха.
— Ну, а теперь в пещеры!
Компания начала взбираться по каменной лестнице между скалами под громкие стоны пана Боусека:
— Ой, бедный мой живот!
В конце концов они достигли пещеры. Женщинам было страшновато, но они все же позволили себя уговорить и проследовали внутрь, смеясь над паном Боусеком, — он уселся на мраморную скамью, чтобы вывести на мраморном же столике свой автограф.
— Подпишитесь и за нас тоже, — попросила Брейхова, сбивая зонтиком сталактит, пока мясник объяснял, что это камни с морского дна.
— А тут плотник дыру оставил, — указал Боусек на отверстие в скале.
Они заметили еще одно отверстие, ведущее вниз и затянутое проволокой наподобие паутины.
— Там господин князь кроликов разводил, — серьезно сообщил коммивояжер.
— Тоскливо чего-то, пошли отсюда, — сказала Брейхова, и все вышли наружу, только Боусек ненадолго задержался, а когда появился, то объяснил сквозь смех, что там есть резервуарчик, и что-то прошептал мяснику, который тоже залился смехом и назвал Боусека проказником.
В следующей пещере они с удивлением уставились на женскую фигуру над маленьким бассейном.
Боусек засунул ей в рот окурок сигары и зарычал, изображая тигра.
— А при Гребе-то здесь вода была, — показал мясник на бассейн.
Напоследок маляр отколупал кусок штукатурки, и в веселом расположении духа все направились к маленьким озерам, подойдя к которым Боусек воскликнул: «Привет!», вызвав всеобщее беспричинное веселье.
— Ну что за дурь такая, — сказала Карешова, — провести сюда, наверх, воду, чтобы посадить в нее эти вот листы.
— Это водяной лук, — махнул на кувшинки Боусек.
— Гребе ходил сюда ноги мыть, — заметил маляр, сорвал папоротник и бросил его в воду.
Оказавшись внизу, они снова прошлись по газону, чтоб позлить сторожа.
Отсюда главная аллея вела в нижнюю часть парка — фруктовый сад.
— Туда я не ходок, — заявил Боусек, — там и подавно ничего путного, одни груши да яблони.
— Говорят, там клубника растет, — сказала Павлоускова, на что мясник возразил, что она еще неспелая.
— Что-то мне пить захотелось, — произнес Павлоусек, — бегаешь тут невесть зачем, лучше бы пойти куда пивка выпить.
— Уговорили, — заулыбался Боусек, — а то здешними глупостями жажду не утолишь.
— Пошли во Вршовице на Коварную улицу, — закончил мясник, — дамы хоть потанцуют, нынче как-никак праздник…
Пробираясь к выходу из парка, Боусек глубокомысленно изрек, показывая на кишевший вокруг народ:
— И чего они тут не видели? Хоть бы пиво смиховское было, а то…
И вся компания с чинным видом покинула Гавличковы сады, где пели птицы и благоухали деревья. Уставшие дамы волочили за собой шлейфы юбок, поднимая пыль…
С господами монахами из монастыря в Бецкове я познакомился четыре года назад. Это были приветливые францисканцы, и мне хочется рассказать, как они меня приняли.
В Бецков-на-Ваге я пришел в поисках потомков куманов среди тамошних жителей. Нет необходимости рассказывать все подробности: правдой здесь было только то, что именно под этим предлогом я проник в монастырь. Короче говоря, почтенного настоятеля я попросту разыграл.
Подойдя к монастырю, я постучал в калитку и подал свою визитную карточку, на обратной стороне которой было написано: «Обращаюсь к Вам, Ваше преподобие, по поводу куманов, следы которых я разыскиваю в Поважье». Под этим скромно стояло: «Прошу о ночлеге и о разрешении познакомиться с монастырским архивом».
Привратник пригласил меня войти и пошел доложить настоятелю Эусебиусу.
Вскоре пришел настоятель. Он подал мне руку и растерянно заявил, что о куманах ему ничего не известно (то есть он знал о них ровно столько же, сколько и я), что же касается архива, то он в полном моем распоряжении. А в монастыре я могу находиться, сколько захочу.
Затем мы направились в трапезную, где господа монахи играли в шахматы. Настоятель представил меня святым отцам, и один из них, отец Либерат, отвел меня в предоставленную мне комнату с восхитительным видом на Ваг.
Отец Либерат открыл окно и, указывая вокруг, произнес:
— Это все наше!
Внизу простирались плодородные равнины, на которых золотились хлеба, и все это, а также зеленые луга и леса, принадлежало францисканцам из Бецкова.
Отец Либерат заговорил о благословении господнем. При этом глаза его пылали вдохновением, а лицо лоснилось от сала.
Затем он пригласил меня в свою келью, где на окнах благоухали роза и базилик. Он открыл какой-то шкаф, вынул оттуда банку сардинок, открыл ее и предложил мне. Из другого шкафчика была извлечена бутылка коньяку.
Некоторое время мы мирно попивали коньяк, курили сигары и беседовали о самых различных вещах: о половодье, которого напрасно опасались, ибо оно было предотвращено молитвами; о благодатном лете, об урожае, о том, какие хлеба даст всемогущий бог, какие будут нынче замечательные сено и клевер…
Потом он позвал меня наверх, на монастырскую колокольню, и, указывая на группу строений внизу, сообщил, что все это монастырские скотные дворы, где содержится четыреста голов крупного скота и триста свиней; а немного подальше — птичий двор. За ним — овчарня с четырьмястами голов овец. А у самого леса — фазанник.
Монастырские леса охраняют восемь лесников и два лесничих. Зверя там не счесть: косули, благородные олени, дикие кабаны, куропатки, зайцы…
С воодушевлением описав все это, любезный отец Либерат сложил молитвенно руки и воскликнул:
— Велико милосердие божье!
Между тем нас уже искали, чтобы пригласить к ужину.
Вокруг длинного стола сидело двенадцать человек. И пока мы, встав, читали краткую молитву, чтобы бог милостиво послал нам хороший аппетит, монахи уже начали носить кушанья.
Воздадим же честь и хвалу монастырской кухне! Всемогущий бог, счастливо направляя руку монахов-кухарей в Бецковском монастыре, в своей бесконечной доброте послал нам куриный суп с мелко нарезанными желудочками и сердечками, по рюмочке мадеры и затем фазана, начиненного каштанами.
Милосердие божье проявилось еще ощутимее, когда были принесены гусята с салатом.
Радость светилась в глазах святых отцов, и перед появлением жареной форели мы поблагодарили еще раз в краткой молитве милосердного бога. Форель была превосходна. Мы в полной мере оценили неисчерпаемую доброту господа, который сотворил все эти прекрасные вещи, чтобы францисканцам в Бецкове жилось хорошо.
Бог создал также и вино. Ах, что за вино водилось в Бецковском монастыре!.. Мы не успевали себе подливать.
В дружеском разговоре незаметно летело время. Мы покуривали сигары, а отец настоятель стал рассказывать забавные истории.
Слово за слово… Тут вступил в беседу отец Фортунат и буквально засыпал нас солеными анекдотами. Причем каждый начинал с предисловия:
— До чего испорчен этот свет, сказать невозможно. Вот рассказывал мне кучер, когда я ехал на праздник в Тренчинскую канонию, будто слышал от одного проезжего господина это бесстыдство. Негодник так сквернословил… А содержание таково…
И пошел, и пошел… Кое-что для наглядности дополнялось жестами. Тут принесли роскошнейший коньяк.
Солнце уже поднималось над Тренчином.
Черт знает почему, но мне не хотелось спать. И когда господа монахи начали расходиться по своим кельям, я вышел из монастыря и направился в поле.
На лугах уже кипела жизнь. В утреннем полумраке крестьяне косили траву для монастырского скота. На опушке леса какой-то старичок отбивал косу.
— Дай бог здоровья! — приветствовал он меня.
— Как живется? — спросил я его.
— Эх, не хочу грешить! Как мне может житься хорошо? — отвечал крестьянин. — Как может житься хорошо? — тоскливо повторил он. — Целый день батрачу на благородных панов из монастыря. А паны платят мне двадцать крейцеров в день без харчей, потому как им, дескать, нужно еще выкроить долю для папы римского.
Он перекрестился и продолжал отбивать косу в утренней тишине, когда туман поднимался над Вагом, а в Бецковском монастыре сладко храпели двенадцать францисканцев.
Незадолго до поездки государя императора по вновь приобретенным территориям чиновник отделения политической полиции при боснийском земском управлении Войович был направлен в Шибак, лежащий на отрезке маршрута Боснийский Брод — Мостар, с целью прощупать политические взгляды тамошнего старосты, слывшего оппозиционером.
Войович переоделся крестьянином и, разузнав, в какую корчму имеет обыкновение ходить староста Божетич, чтобы пропустить стаканчик-другой винца, направился туда.
Усевшись против Божетича, он выпил пол-литра вина и попросил у старосты табачку.
— Сказывают, будто император Франц-Иосиф в Герцеговину собирается, — произнес он неспешно.
— Верно, — отвечал староста Божетич, — вот и Исмаил-бей про то же сказывал, когда мы с ним кофе пили у турка Говариво.
— Дай бог ему здоровья, — сказал Войович.
— Храни его господь, — откликнулся Божетич, — говорят, поседел наш государь.
— Поседел. А перед войной-то, — продолжал Войович, — слышь, братья наши в Сербии…
— Ну нет, неправда твоя, нет у меня в Сербии никаких братьев, вот у Йовановича, шибакского шорника, точно братья в Сербии есть. Один, тоже шорник, в Крагуеваце, а другой в Белграде — кондитер.
Войович прикусил губу.
— Нет, я хотел сказать, родные братья, потому что говорят по-нашему…
— Да нет же, — отмахнулся Божетич, — еще раз тебе говорю, во всем сербском королевстве нет у меня родных братьев. Один только двоюродный от неродной тети, Сава Милетич. Косит парень на один глаз, а служит в гостинице в Белграде у одного шваба.
Войович на минуту примолк.
— Но ведь геворят, что у нашей Боснии и Герцеговины с сербами единые душа и тело, да и язык один.
— Какой-такой один, — возразил Божетич, — сербы говорят «што» или «шта», вместо «чо», «ча», и потом, у них «дж» вместо «д». Ну и дурак ты. Швабы, вот кто наши братья. Построили нам железные дороги, коз тут развели.
— И налоги заставили платить, — не терял надежды Войович.
— Да что это за налоги, дубина! Коли правительство порядочное, так я с удовольствием заплачу, — разглагольствовал Божетич, — а если даже у меня ничего не останется, погляжу на свои руки и подумаю: ведь вот дает же мне господь столько сил, чтобы на налоги заработать. И если б довелось мне с голоду помереть, то, коли налоги уплачены, — умру с радостью. Одни негодяи налоги не платят.
Войович вздохнул.
— А говорят, будто правительство притесняет народ.
— Ничего я такого не слышал. Да и быть того не может. Ведь швабы — наши братья, и не притесняют они нас вовсе. Вот и школы для нас швабские построили, чтобы мы за них по-швабски молились. Сидишь себе спокойно в такой школе, это разве угнетение? Кто это тебе, болвану, набрехал, что правительство народ угнетает?
Войович смущенно откашлялся.
— Они у тебя сыновей на войну забирают, — вымолвил он, сохраняя слабую надежду, что Божетич проболтается.
— Вот теперь уж по всему видно, что ты дурак и есть, — ответил староста Божетич, — как это они у меня могут сыновей забрать на войну, когда у меня одна только дочка, что замужем в Мостаре. И у той никаких сыновей нет, дурак!
На следующий день чиновник Войович не солоно хлебавши возвратился в Сараево и доложил о результатах своей доездки следующее:
— У старосты Божетича братьев в Сербии нет, братья там только у Йовановича, шорника из Шибака: один в Крагу еваце шорником, а другой в Белграде… А сам староста все время только и говорил о том, как счастливо ему живется при таком порядочном правительстве.
— Значит, сказал «при порядочном правительстве»? — осведомился старший комиссар.
— Так точно, ваше превосходительство, — ответил Войович, — вот его доподлинные слова: «Я счастлив жить при таком порядочном правительстве!»
— По всему видно, издевался он над вами, — заметил старший комиссар…
И недовольное начальство освободило чиновника вышеупомянутого правительства Войовича от подачи рапорта.
В третьем квартале пан Каубле был отцом родным для бедняков. В течение последних двадцати лет он всецело посвятил себя благотворительной деятельности. Прежде он ведал распределением бесплатных талонов на уголь беднякам, затем состоял членом муниципалитета и попечительской комиссии.
На всех трех дверях его квартиры были прибиты таблички с надписью:
ЗДЕСЬ ОКАЗЫВАЮТ ПОМОЩЬ МЕСТНОЙ БЕДНОТЕ!
Таблички эти не стоили ему ни геллера, потому что дома у него их был полный склад, и он выдавал их всем, кто платил ежегодный взнос на благотворительные цели в сумме 20 крон. Нищим из этой суммы никогда не перепадало ни геллера — все съедали административные расходы комиссии. Референт, ведающий вопросами нищеты, имел жалованье 2400 крон в год, помимо того, был еще чиновник, получавший 1600 крон, и рассыльный, которому платили сто крон в месяц. Остатки уходили на различные расходы, вроде поездок членов попечительской комиссии на съезды в защиту бедноты. Нищим, таким образом, не оставалось ничего.
В домах же, где прежде подавали милостыню, теперь им предлагали полюбоваться табличкой у входа:
ЗДЕСЬ ОКАЗЫВАЮТ ПОМОЩЬ МЕСТНОЙ БЕДНОТЕ!
Но положение тем самым не улучшилось. Была созвана конференция по борьбе с уличным попрошайничеством. Местная газета предварительно провела анкету на тему: «Как сократить нищенство».
В редакцию поступило множество писем, в которых сообщалось о размахе нищенства в других городах. Стало ясно: не остается ничего иного, как созвать конференцию по борьбе с попрошайничеством.
За неделю до конференции благодетель бедняков пан Каубле начал ходить по всему кварталу, останавливать нищих и убеждать их бросить свое занятие. На некоторых нищих он даже указал полиции. В плодотворной деятельности провел он всю неделю, размышляя, с каким проектом по ограничению или искоренению нищенства выступить ему на конференции.
В конференции принимал участие представитель из полиции, занимающийся этими вопросами. Прибыл и окружной начальник, который во время речи бургомистра уснул. Полицейский чиновник в продолжение всей речи старательно чистил и полировал ногти; представитель городского прихода капеллан Блага уже в пятый раз перечитывал устав какого-то общества пожарников, подвернувшийся ему под руку.
Речь пана бургомистра производила тягостное впечатление. Он то и дело повторял:
— Мы, значит, стремимся уничтожить нищенство. Мы, значит, стараемся не допускать нищенства. Мы, значит, боремся с ним. Я, значит, исхожу из того принципа, что ему следует дать решительный отпор. — Он говорил уже более получаса и под конец заключил: — Кто из присутствующих имеет какое-либо конкретное предложение, прошу выступить.
Поднялся благодетель бедноты из третьего квартала пан Каубле. Лицо его, когда он окинул взором озабоченные физиономии участников конференции, просияло.
Он готовился выложить им все, что накопилось у него на душе за последнюю неделю и о чем он размышлял ночами, лежа в постели. Когда покоишься на мягких перинах, так приятно поразмышлять о нищете ближних.
До начала конференции пан Каубле выпил литр вина, и теперь приятное тепло разлилось по всему телу, коснувшись и его души. Он проникновенно заговорил о судьбе вдов и сирот.
Окружной начальник продолжал спать, представитель из полиции зевнул.
— Вдов и сирот надобно защищать, — отчаянно взывал отец для бедняков пан Каубле, — берегите сирот и вдов от погибели. Господа, — его голос зазвучал так громко, что стены ратуши задрожали, — господа, мы должны что-то сделать для них. Разом избавить их от нищеты. Господа, я твердо намерен учредить фонд на благотворительные цели.
Окружной начальник проснулся. Шестьдесят вопрошающих и восторженных глаз устремились на пана Каубле.
— Лучший наш человек, — прошептал пан бургомистр соседям.
— Да, именно фонд, — еще громче воскликнул отец бедняков, — фонд, благодаря которому пусть хоть одной вдове, да будет оказана помощь! Жертвую в фонд шарманку.
В помещенье воцарилась тишина.
— Наш лучший человек спятил, — прошептал пан бургомистр, а пан Каубле с сияющим взором продолжал, извлекая из кармана лист бумаги:
— «Я, Антонин Каубле, отец родной для бедняков третьего квартала, владелец домов и недвижимости, председатель благотворительного общества «Антонин Каубле» и т. д., имею честь довести до сведения общественности, что жертвую в передвижной фонд для бедняков нашего города одну шарманку системы «Гаррадай». На вспомоществование может претендовать слепая вдова гражданина города в возрасте не моложе шестидесяти лет, представившая доказательства абсолютной безупречности, набожности, честности и полной неспособности к тяжелой работе. Документ, подтверждающий возраст, свидетельство о смерти мужа, его приписное свидетельство, справка о прививках принимается вместе с ходатайством местным городским попечительским отделом или учредителем фонда, благодетелем бедняков паном Каубле. Шарманка предоставляется в пожизненное пользование, а облагодетельствованная особа обязана раз в неделю молиться во время утренней мессы за семью пожертвователя».
Когда отец родной для бедняков умолк, вновь наступила тишина, нарушенная наконец бургомистром.
— Разрешите, пан Каубле? — Бургомистр встал. — От имени всего попечительского отдела благодарю пана Каубле за его самоотверженный поступок, преследующий цель сократить нищету бедняков. Выражаю вам благодарность от имени всего города, от имени бедствующих сограждан наших. Благодарю вас, горячо благодарю!
Он закончил весьма сердечно, а окружной начальник, подойдя к пану Каубле, демонстративно протянул ему руку со словами:
— Я тоже должен поблагодарить вас, уважаемый пан Каубле. На вашем примере я убедился, что самоотверженность здешних членов муниципалитета безгранична. Будьте уверены, я не забуду вашего благородного выступления в пользу местной бедноты.
Для благородного пана Каубле наступили дни истинного блаженства. Сообщение о его благодеянии было обнародовано в газетах, а несколько дней спустя на главной улице в витрине торговца музыкальными инструментами появилась шарманка, снабженная четкой надписью:
«Фонд отца бедняков пана Антонина Каубле».
Затем пан Каубле сфотографировался рядом с шарманкой — он стоял, опираясь на нее рукой. По его заказу с этой фотографии была сделана открытка, и популярность его возросла еще больше. Он был совершенно счастлив, и самоуверенность его увеличивалась. Окружной начальник приятно улыбался ему. Не оставалось сомнений, что при ближайшем удобном случае он выхлопочет ему награду.
Все это происходило незадолго до того, как город почтила своим присутствием царственная особа. Пан Каубле с чувством сознания собственного достоинства отправился на общую аудиенцию.
«Преподнесу свою открытку с шарманкой на память царственной особе», — последнее, что он успел подумать, входя в зал для аудиенции.
У него закружилась голова: перед ним, улыбаясь, стояла царственная особа.
— Антонин Каубле, hochgnädigster Herr[26], — смущенно пролепетал он, как верноподданный чех, по-немецки и, протягивая открытку, добавил: — Антонин Каубле, mit dem Flaschinet, Vater der Armen[27].
— Я всегда был отцом для самых бедных, — благосклонно произнесла царственная особа, подошла к адъютанту и сказала ему что-то.
И адъютант приблизился к пану Каубле и, подавая ему гульден, объявил официальным тоном:
— Аудиенция окончена!
А царственная особа добавила приветливо:
— Только не отчаиваться, шарманка тоже может прокормить человека, старый солдат!
Отец родной для бедняков, пошатываясь, вышел из двери, а через час по всему кварталу разнеслась весть, что пан Каубле палкой вдребезги разбил свое пожертвование в пользу бедняков.
В девять вечера Антонин Безкочка, точильщик, нарушил покой примерных граждан, проживающих по Водной улице, откуда он двинулся по Душному переулку, и, взбудоражив население этого грязного закутка, объявился на площади, где под аркадой его бунту положил конец городской полицейский, добродушный Козиняк, он осадил точильщика, велел утихомириться и отправляться домой. Услышав в ответ, что он осел, лошак и тому подобное, полицейский предупредил вторично, чтоб он отправлялся в свое предместье Жабьи Горки, на что Безкочка некрасиво ответил безобразнейшими ругательствами и был предупрежден в третий раз, тем более что вокруг стал собираться народ, обращаясь к которому точильщик философски заметил:
— Ну, врежу я ему по башке — меня посадят, лягну в брюхо — тоже посадят, так что лучше всего разойтись нам в разные стороны.
И он собрался было уйти, но тут добродушный Козиняк заметил:
— Правильно, Безкочка, ступайте домой и проспитесь как следует, я вам советую.
— Да что б вы мне советовали, Козиняк?.. Я сам себе советую, идол безмозглый, сам себе приказываю, я сам себе хозяин, не воображайте, будто можете мне приказывать, вот возьму и не пойду домой.
И, сопровождаемый толпой, он вернулся в Душный переулок, вызывающе выкрикивая:
— Долой квартирную плату!
В результате столь демонстративного поведения в Душном переулке произошли бурные события. Три местных полицейских после упорной схватки уже не выпустили его из своих «объятий» и, блестящим захватом за шиворот и под руки принудив его сдаться, потащили к ратуше, где, прежде чем за ним захлопнулись ворота, Антонин Безкочка, обращаясь к провожающей его толпе, гласом поверженного героя заявил:
— Сдаюсь, идолы…
И врата инквизиторского дома тут же поглотили свою добычу.
А в местной газете (счастье, что вышла она через четыре дня после всех этих событий), в разделе происшествий под заметкой «Деревья в опасности. На Гробовой улице колья, поддерживающие деревья, расшатались, и есть опасение, как бы при сильном ветре ветер деревья не поломал. Приняты меры безопасности», — появилось: «Неслыханное в нашем городе бесчинство учинил во вторник Антонин Безкочка, двадцативосьмилетний точильщик, проживающий в предместье Жабьи Горки, д. 2. В нетрезвом виде он слонялся по тротуарам и мостовой, горланя и угрожающе крича: «Долой квартирную плату!» Будучи остановлен, оскорбил пана Козиняка и, не подчинившись его приказу, следовал по избранному им пути[28]. Естественно, дорогу ему преградили трое полицейских, которым сверхчеловеческим усилием удалось обезвредить бунтовщика и препроводить в ратушу. Их имена: Йозеф Умелец, Ян Прашек, Йозеф Гейра. Доставленный в лоно ратуши[29], точильщик в свое оправдание заявил, что задолжал своему хозяину за квартиру в общем размере 19 золотых 50 крейцеров, и это перед самой свадьбой!!! На вопрос, откуда у него деньги на вино, точильщик без колебаний ответил, что, взяв у своего брата, тридцатилетнего печника Войтеха Безкочки, бритву, продал ее Яну Пеликану, каменщику из дома 12, двадцати пяти лет, указав в свое оправдание, что оную бритву брат собирался подарить ему на свадьбу. Дело направлено в уездный суд в Младой Болеславе, о решении которого мы обязательно проинформируем наших подписчиков сообщением по возможности более подробным. Как это все-таки печально, что наш город превратился в эльдорадо разнузданных элементов, которые не почитают господа бога, не уважают законы и что ни день нарушают общественный порядок, оскорбляя нравственность и целомудрие нашего города, доставляя ему только лишние заботы. Словом как написанным, так и устным, мы намереваемся беспощадно бичевать всех, кто не видит, какую гибельную опасность они несут нашей мирной жизни. Мало того что магистрат до сих пор не удосужился должным образом осветить Душный переулок, а на Водной улице не очистил зловонные стоки (иначе в какой мутной воде ловили бы они рыбку), он терпит в стенах нашего исстари славного города распоясавшиеся элементы, которые скоро сядут магистрату на голову. Мало того, что наш коллега из редакции год назад сломал себе ногу в яме, и по сю пору обезображивающей площадь, пан бургомистр убивает вечера за картами в «Коруне», не желая и слышать о всех наших бедах. Или вам, пан бургомистр, бубновый валет дороже спокойствия и безопасности наших улиц? Жалкие слепцы! Сколь жалко выглядите вы в пору, когда приближаются выборы в магистрат. Вот так, пан бургомистр!»
— Где Безкочка? — вскричал взбешенный бургомистр, прочитав этот номер газеты.
— Сидит еще.
— Гнать его в шею, мы не пойдем у них на пойоду, пусть все следует своим чередом.
Знаете ли вы, чем обычно начинаются романы? Вот чем: испокон веков принадлежал старинному дворянскому роду панов Высоковских замок Высоков. Он был возведен на отвесной скале, и сверху было можно обозревать равнину далеко вокруг, с одной стороны ее полукругом огибала серебристая лента реки, терявшаяся в лоне могучего бора, с другой стороны замок примыкал к дремучему заповедному лесу, и так далее.
Читатели, я слыхал, любят, когда рассказ начинается с описания обиталища героев, я тоже начну свой рассказ так, чтоб понравиться.
Старый дом номер два на Жабьих Горках испокон веков принадлежал благородному семейству пана Браблены, торговца свиньями. Он был возведен на самой высокой точке Жабьих Горок, и сверху можно было обозревать весь город, и жены панов Брабленов этим и занимались, яростно высматривая, не идут ли уже их мужья из трактира; любовались этим видом и квартиранты, к чести панов Брабленов будь сказано, что желание всем добра издавна жило в их сердцах и они всегда готовы были предоставить возможность пользоваться видом кому-либо из тех, кто нуждался в дешевом жилище. И были готовы милостиво ждать от своих жильцов неуплату за два квартала, правда, в случае неуплаты за три квартала они грозили выселением, а уж если не платили за весь год, то выкидывали на улицу любого вместе с его мебелью, которая, ударяясь о землю, превращалась в обломки, немыслимое скопище щепок и дощечек, поскольку дом панов Брабленов стоял на возвышенности и к нему вели ступеньки.
Да, ступеньки, высеченные в скале. А куда ведут ступени? Высоко, куда иной раз человеку без усилий и не подняться или же не подняться вообще. Так что это значило немало — быть квартирантом нынешнего пана Браблены, пани Брабленовой и их дочки Фанды. Память жителей городка хранила воспоминание, как выбрасывали на улицу веревочника Кличку. Вспоминали не столько самого Кличку, сколько его имущество, совершавшее на крутых ступеньках поразительные сальто-мортале.
Первой полетела кровать, за ней стол, потом два стула, приятное зрелище дополнил портрет маршала Радецкого, который так и не долетел вниз, где стояли дети и взрослые, выражая восхищение криком. На своем пути портрет разлетелся на кусочки. Больше лететь вниз было нечему, но народ не расходился: ожидали, когда же полетит веревочник Кличка. Хитрец! Он лишь издали любовался бесчинством буйного семейства Брабленов. Он оказался настолько умным, что, когда пан хозяин сказал ему подняться наверх за тюфяком, он взял и не пошел. Так ведь и не пошел, хитрец!
За это взрослые и дети вознаграждены были сказочным зрелищем: какое-то время спустя, вечером, пан Браблена поджег тюфяк позади дома. Огонь и дым вызвали восторженный рев зрителей, они веселились, слушая громогласные выкрики хозяина, который кричал стоявшим внизу, что он это делает потому лишь, чтобы мерзавец веревочник Кличка не подумал, будто он собирается оставить себе то, что ему не принадлежит.
Долго потом не мог найти себе бесхитростный, прямодушный пан Браблена квартиранта, пока, наконец, не появились точильщик Безкочка с братом Войтехом, печником, и беззаботно поселились в доме, беззаботно два раза в день шастали вниз и вверх по лестнице, беззаботно не платили, ибо ничего они не боялись, братья Безкочки.
И тут иронией судьбы полюбил Антонин Фанду, хозяйскую дочку, которая на любовь его ответила так горячо, что следовало бы подумать о свадьбе, дабы единственное Брабленово дитя не стало предметом людских пересудов, навсегда опозорив и чистое имя, и добрую славу брабленовского семейства.
По этой причине пан Браблена и не покусился выкурить достопочтенных братцев, которые уже больше года ничего ему не платили. Он успокаивал свою хозяйскую душу частыми намеками на долг в 19 зол. 50 кр. и многозначительно добавлял:
— Тонда, пора бы тебе уже жениться на Фанде, знаешь ведь… заодно и от долга избавитесь.
Дело и впрямь шло к свадьбе, когда Антонин выкинул коленце, дав повод местной газете вывалять его имя в грязи да еще назвать рядом с его именем самого бургомистра и тем самым опозорить будущих тестя и тещу и будущую супругу, но, с другой стороны, сослужить добрую службу на благо общества, так как уже в понедельник, после изощренных нападок газеты, занялись освещением в Душном переулке, засыпали яму на площади и начали осушать Водную улицу, в то время как Антонин выслушивал замечания в свой адрес на заседании семейного совета, здесь, наверху, в котором приняло участие все семейство Брабленов, и его брат Войтех, яростно сверкая глазами, в крепких выражениях припомнил ему бритву, свой свадебный дар.
Семейный совет обрушил на Антонина ворох жалоб. Самым подробным образом была разобрана его жизнь, и как из него получился прохвост, и как не осталось ни капли надежды на то, что из него выйдет порядочный человек. И зачем он выбрал себе такое занятие, которое само по себе заставляет ловчить? Разве это серьезное дело — точить ножи и чинить всякую мелочь? Поучился бы у своего брата-печника, который честно зарабатывает тем, что выкладывает изразцы. И ладно уж он точильщик, так еще и позорит весь род Безкочек. Мало ли ему, что их покойный отец безвинно попал в тюрьму, ограбив с голодухи того торговца в Старой Болеславе? Но он-то не голодает, так чего ж красть-то, зачем пропил бритву своего брата, зачем творит мерзости, позволил забрать себя полиции?
А за что страдает Фанда, невинная девушка? Их отношения зашли так далеко, что семья ее обесчещена. Ладно там семья, но Браблена сыт всем этим по горло. Что за жизнь у нее была бы с таким негодяем, как Тонда? Так что, когда он выставит Тонду за дверь, наступит хотя бы покой. Он, Браблена, прокормит всех, и ему незачем сажать себе на шею Антонина Безкочку.
Поток его красноречия вопреки всяким ожиданиям нарушил печник:
— Пожалуй, наговорились уже, хозяин, надо и со мной считаться. Тонда и вправду негодяй, но чтоб выгонять его — не позволю, не бывать этому, черт возьми, запомните, никогда, пан хозяин. Вы нас еще не знаете, мы так просто не дадим себя выгнать. Мы свет повидали. Я бывал и в Германии, и в Венгрии, служил в Кошицах, и в вашем городе мы с братом разнесли трактир, правда, Тонда, а вы говорите, что прогоните и свадьбы не бывать. Этим вы нас не возьмете. А захотите его выгнать, придется выгнать и меня, но я вам наперед скажу — этому не бывать, я долго молчал, но я вам гарантирую, что сначала мы сами вас вышвырнем, ясно? Нас так просто не возьмешь. Мы уже подготовились к свадьбе, так что уж как-нибудь мы себе это, черт возьми, возместим.
И стал трясти перепуганного пана Браблену, крича:
— Тонда, помоги мне его вытряхнуть отсюда!
Пани Брабленова и Фанда сочли за лучшее убраться и на высеченных в скале ступеньках дожидались, чем дело кончится, надеясь, что их папочка сохранит верность древним традициям и выкинет отвратительных должников, которые свалятся к их ногам.
Однако они ужасно ошиблись. Их гордость, папочка Браблена, безуспешно противостоял Безкочкам, хотя и мужественно защищал каждую пядь своей территории пинками, дрался кулаками и стульями. Он сдавал одну позицию за другой. Он уже не прикрывал свой тыл и вскоре оказался на кирпичном полу, его поволокли к дверям, по коридору, затем он потерял и эту последнюю позицию и, оказавшись снаружи, полетел по ступенькам в скале и упал в объятия супруги и дочери, чтоб вместе с ними скатиться вниз. А вслед им свистели камни, с громким стуком отскакивая от скалы. Камни швыряли выигравшие бой Безкочки, которые оказались суверенными властителями этого замка, небольшого домика на Жабьих Горках, номер два.
Затем они укрепились. Входную дверь на лестницу забаррикадировали шкафом, столом и стульями и победоносно взирали вниз, где собирался народ не только с Жабьих Горок, но и со всего городка, как только туда долетала весть, что Безкочки взбунтовались. Толпа во главе с семейством Брабленов держалась от баррикады на почтительном удалении, ввиду того что камни, бросаемые братьями, заставляли сохранять необходимую дистанцию от укрепленной лестницы.
Бунт братьев разразился в пять часов, в шесть появилось трое полицейских, которые среди гробовой тишины крикнули:
— Именем закона, сдавайтесь!
В ответ на них посыпался дождь камней; попытка взять баррикаду штурмом не удалась: навстречу летели камни, и каска полицейского Яна Умельца была разбита.
Полицейские отошли на недосягаемое камням расстояние и, обнажив сабли, пригрозили братьям пожизненным заключением и виселицей.
В половине седьмого под укреплением появился бургомистр и крикнул братьям:
— Люди добрые, да что ж это вы собрались делать?
И тотчас вернулся, прихрамывая, к толпе с воплем:
— Эти прохвосты камнями кидаются!
Без четверти семь Фанда начала стонать, и ее поспешили отвести в город к родственникам. В четверть восьмого послали за повивальной бабкой, а уже в половине восьмого стал несчастный пан Браблена дедом и рысцой побежал на Жабьи Горки, где ситуация оставалась прежней, тоскливым голосом взывая к бунтовщикам:
— Тонда, Фанда родила девочку, у тебя девочка, Тонда!
И тут же услышал в ответ:
— А мне-то какое до всего этого дело, пан домохозяин?
Толпа, услышав «пан домохозяин», захохотала. Ничего себе домохозяин! Чего хозяин? Дома-то нет.
Не выдержав испытаний судьбы, пан Браблена ненадолго потерял сознание. В восемь часов Безкочки крепко держались на своей баррикаде.
В четверть девятого заходящее солнце осветило багровым светом бунтовщиков, мгновенно реагирующих на любое движение радостной толпы, которая непринужденно развлекалась необычным зрелищем.
В половине девятого явились два жандарма с примкнутыми штыками, к которым пан Браблена обратился с такой речью:
— Тонда, Фанда, Фанда, Тонда, Войта, Фанда, Тонда, Войта.
А жандармы закричали тем наверху:
— Именем закона, сдавайтесь!
Братья Безкочки, отступив в дом, заперлись. Жандармы забрались на укрепление, толпа ринулась на баррикаду, жандармы и полицейские сквозь окна проникли внутрь. После короткой борьбы на руки взбунтовавшимся Безкочкам надели кандалы. Пан Браблена опять вступил во владение домом своих предков, понося на чем свет стоит Тонду и Войту.
Пленных повели в окружной суд, откуда на следующий день их отослали в земский суд.
Событие это произошло в моем родном городе пять лет назад, и когда, спустя пять лет, я сюда заглянул, трактирщик Кратоушек, которого я встретил под аркой на площади, на мой вопрос, что новенького, торжественно отвечал:
— Да, не состоялась-таки свадьба точильщика Безкочки и Фанды, дочери пана домохозяина Браблены.
И вот что еще приходит мне в голову, когда пишу об этом событии. Может, через пятьсот лет, то есть в 2401 году, отыщется писатель, который, роясь в древних источниках, мог бы на их основе создать исторический роман, быть может, и в рассказе моем он увидит серьезный документ жизни, памятник времени странных, непонятных ему столкновений. Поэтому прошу читателей: вырежьте этот рассказ из газеты, скатайте его трубочкой и не пожалейте пару грошей, купите свинцовый ящик, уложите в него свиток с моим рассказом и закопайте его в таком месте, куда, как думается, через пятьсот лет сможет прийти тот, кто сделает из него большой исторический роман под названием «Бунт братьев Безкочек в 1901 году».
Заранее благодарю вас за это…
Государственный прокурор Норберт Попелец после долгого отсутствия возвращался на родину. Он расчувствовался и почти на каждой станции с печальным видом выпивал по кружке пива. Он решил высадиться в Противине, откуда намеревался пройти пешком через Скочице, Ражице, Водняны, Тын над Влтавою — места, дорогие ему по воспоминаниям детства.
Он представлял себе всех тех добрых людей, которых он знал в этих местечках в молодости, и заранее радовался тому разговору, который он поведет с ними, если застанет их еще в живых.
Поезд подошел к Писеку; отсюда и до самого Противина он хорошо знал всю окрестность. Там скрывается в зелени Гержмань, туда школьниками они ходили за орехами, а через Ражице он всегда ходил к дядюшке, любившему играть в карты.
Неожиданно ему стали припоминаться и другие подробности. У Ражице когда-то был пруд, где однажды браконьеры убили лесника Мркву.
Из задумчивости его неожиданно вывел сидевший против него господин, воскликнувший:
— А пруда уже нет!
Государственный прокурор посмотрел в окно и увидел, что пруд действительно исчез. Чтобы скрыть свое волнение, он принялся громко сморкаться.
Вплоть до самого Противина он держал носовой платок у лица: слезы щекотали ему горло. Он представил себе тетушку Гобзикову: она часто держала его на коленях, и от нее пахло навозом; затем вспомнил о мяснике Пиштольке, который под песню «Прийди, святая душа» связывал и резал телят.
В Противине он вышел из вагона, сел в буфете и стал размышлять о том, с кого начнет свои посещения. Наконец он решил сперва узнать, жив ли его дядя Кодейш, который раньше имел дом подле речушки Бланице. Ему сказали, что Кодейши теперь арендуют небольшую лавочку и что жена его ослепла; Вскоре государственный прокурор уже разговаривал со своим дядей.
— Вы меня помните?
— Нет.
— Я Норберт Попелец, государственный прокурор из Праги.
— Простите, я ничего не знаю.
— Я Попелец, сын Попельца, того, который содержал пивную, а вы — мой дядя.
— Попелец… пивную… а, вспомнил… А что ты тут делаешь?
— Иду посмотреть старых знакомых, может быть, в последний раз.
— Гм, а ты выглядишь неважно, — сказал старый дядюшка. — Твой отец был на вид получше, а трахнули его по голове пивным кувшином — и крышка… Так ты останешься здесь на всю ночь? Но у нас негде тебя положить. У нас всего две комнатушки, и в одной мы сами спим. А когда ты едешь?
Государственный прокурор прикусил губу и ничего не ответил.
— Не стоит заходить к тете. Она слепая, не увидит тебя и еще, чего доброго, выругает.
— Ну, так всего хорошего, — с огорчением сказал государственный прокурор.
— Прощай, я руку тебе не подам, она у меня в повидле: с прилавка у меня упали в него деньги, — сказал дядюшка.
Когда государственный прокурор вышел на улицу, то чувствовал себя так, будто кто-то ударил его по лицу в грязной лавке.
Он повернулся и стал раздумывать о том, куда бы пойти. Вспомнил, что здесь живет его двоюродная сестра Овсаржка, которую выдали замуж за содержателя пивной — той самой пивной, которая принадлежала его покойному отцу.
Он прошел Бланицу и налево от шоссе вошел в простенький дом с надписью: «Противинское пиво».
Войдя в пивную, он сейчас же узнал свою сестру, полную, большого роста женщину; он заказал себе кружку пива и стал думать о том, как бы сказать ей, что он ее двоюродный брат.
— Вы меня не узнаете? — спросил он после длительного размышления.
— В первый раз вижу. Может быть, я встречала вас когда-нибудь на базарной площади в Будейовицах… Да, помню… Вы покупали воздушный шарик.
— Нет, нет. Вы же ведь Овсаржка, урожденная Попельцова?
— Да. А вы не писарь из Розводовиц? Тот тоже как-то так странно смотрит.
— Нет, нет… Я — государственный прокурор Норберт Попелец, сын Йозефа Попельца, того, которому принадлежала эта пивная; я — ваш двоюродный брат.
— Ах, как жалко, что моего старика нет дома. Он поехал купить корову, и сегодня мы не варим обеда. Обед можно достать в другой пивной, подальше.
Она ушла и оставила прокурора одного. Он, конечно, понял, зачем она все это говорит. Она боится, чтобы ей не пришлось его угощать обедом.
Наконец она снова появилась и сказала, что придет ее муж и начнет новую бочку пива, а то уже все продано, и опять убежала. Через минуту она пришла вновь с ведром воды, засучила рукава и, не говоря ни слова, принялась мыть пол.
Государственный, прокурор расплатился, и, когда он уже уходил, его двоюродная сестра сказала ему на прощанье:
— В той пивной вы наверняка получите обед.
Итак, он снова в своем родном селе на улице. Все ему казалось столь холодным, чужим, грязным и раздражающим, что государственный прокурор ударил палкою по мостовой. Потом совершенно машинально направился в ту, «другую» пивную.
Над дверью он прочитал вывеску: «Пивная Яна Волешника».
— Волешник… Волешник… — повторял про себя государственный прокурор. — Волешник ведь уж был пожилой человек, и его называли «прилиза», потому что он делал себе пробор. Не может быть, чтобы это был он.
В углу сидел старик; это и был тот самый «прилиза», с пробором на седой голове. «Ему лет девяносто», — подумал про себя государственный прокурор.
— Дедушка, вы помните старого Попельца, сын которого учился в Праге?
— Как же не помнить такого подлеца, — сказал дедушка. — А его сын, говорят, непрерывно судится. Тоже хорош гусь. С Марженой Гроссовой, с еврейкой из Гержмани, прижил ребенка. Теперь мальчишка у старого Леви в Писеке приказчиком.
— Но позвольте, кто вам это сказал, дедушка? — смущенно проговорил государственный прокурор.
— Об этом все говорили несколько лет тому назад; я все знаю. Ченка Мазовеца я знал тоже; тот крутил с одной дамочкой из замка; я знаю все. Да, да, а Мазовец был родственником с Попельцами. Две семейки — одна подлее другой. Старик Попелец злился на меня за то, что я на три гектолитра продаю пива больше, так он донес на меня, будто я укрываю воров. И чего на меня этот мерзавец не наговорил, а тот, его сын, что потом учился в Праге, тоже был босяк порядочный. Однажды его видел наш мясник Кратохвил в суде. Двое полицейских, а посредине стоял сам молодой Попелец. Бог грехов не прощает.
Государственного прокурора бросало то в жар, то в холод. Он лихорадочно пил пиво и усиленно боролся с желанием что-нибудь разбить.
Старикашка тем временем продолжал:
— Вся семья Попельцев такая. Один из них, двоюродный брат того, что учился в Праге, недавно был пойман жандармами за кражу дров в лесу, и позавчера его арестовали. А Кодейш, старый бездельник, дядюшка Попельца, скупает краденые дрова.
Вокруг сидело несколько человек гостей, пожилых людей, которые стали смотреть подозрительно на прокурора.
— Послушайте, — обратился к нему один из них, — кто вы будете, уж не тот ли Попелец из Праги?
— Что вы, что вы… — заговорил господин Норберт Попелец. — Я… я торговец Гекса из Будейовиц.
Он расплатился и вышел.
— Тоже хороша птица, — сказал один из гостей после его ухода. — Это тот, который несколько лет тому назад подделывал деньги и получил пять лет.
Государственный прокурор, даже не заметив, что он назвался именем своего последнего подсудимого, отчаянно зашагал по грязным уличкам родного села на вокзал, и, когда уезжал обратно в Писек, к Праге, его лицо уже не носило выражения сентиментальности, и первую купленную им кружку пива он швырнул со злостью по направлению к родному селу.
У добрейшей княгини Мехлинской завелся паразит. Пока еще не было установлено, поселился ли в теле этого ангела ленточный солитер или цепень невооруженный: вид определится, как только паразит из нее выйдет.
Хуже то, что домашний врач Мелихар до сих пор тщетно ломал голову, как бы объяснить княгине, хотя бы по-французски, чем страдает ее светлость.
Как сказать об этом ангелу с прелестными аристократическими ручками, которые никогда туфельки не развязали, которые оттого и были аристократическими, что никогда ничего не делали? Княгиня была из чистокровной англосаксонской семьи и выделялась непомерно высоким ростом, рыжими волосами и бледностью, а также ангельской добротой, так как устроила приют для четырех княжеских слуг, которые отличились особой почтительностью за время службы у княгини и, ввиду недостаточной пенсии, померли бы с голоду.
И вот добросердечная княгиня устроила для них приют, где эти старики теперь жили, одетые в больничную форму, состоящую из ужасного белого суконного халата с ярко-голубым воротником. Говорили, будто на красных суконных штанах у них сзади вышит княжеский герб. Но это неправда. Княжеский герб был только на плоских фуражках с розовым козырьком. Как только эти люди появлялись на деревне, с ребятами приключался родимчик.
Ангел-княгиня сама часто спускалась вниз, в деревню, и наделяла бедных детей розами. Побуждаемая своим нежным и чутким сердцем, она никогда не ограничивалась одним благодеянием, и ежели послала какой-нибудь бедной больной женщине букетик роскошных орхидей, то можно было быть уверенным, что при случае опять пошлет орхидеи в деревню.
Вся округа знала о ее добрых делах.
Когда умирала старая беззубая батрачка Пешлова со скотного двора, княгиня послала ей пять килограммов грецких орехов. Как Пешлова увидала лакея с орехами, икнула и отдала богу душу.
В другой раз княгиня решила как-нибудь особенно одарить пастуха Тонду, пасшего общинных свиней. Она послала к нему двух лакеев, которые совсем сбились с ног, пока его нашли. Но в конце концов поймали, притащили, несмотря на его отчаянные вопли, в замок, где его умыли, и княгиня подарила ему набор красок для рисования. Тонда съел три краски, а остальные бросил: не понравилось.
Услышав однажды, что старый Клабец, живя в пастушьей хижине, страшно нуждается, княгиня послала ему целый ананас.
Клабец променял у шинкаря-еврея ананас на водку, но это нисколько не отвратило княгиню от благотворения. Наоборот, когда в результате ливней снесло в реку два домика, она велела лакею отнести лишившимся крова два блюда клубники со сливками. Когда умер пономарь, она не поленилась — послала жене его коробку конфет, настоящих итальянских «освежающих», чтоб бедной вдове было чем освежиться.
Никто не уходил из замка с пустыми руками. Кто уносил крыжовник, кто смородину, кто финики — так горячо старалась княгиня смягчить их нужду. И всякий раз, как кому-нибудь совсем уж нечего было есть, он мог быть уверен, что помощь близка. Если великодушная княгиня не пошлет ему пять бутылок керосину, то, уж конечно, пошлет спиртовку.
Для школьной библиотеки она выписала «Sport im Bild»[30], а так как деревня была чешской, она соблаговолила выписать для тамошней читальни журнал «Bosnische Post»[31], выходящий в Сараеве. А первый ученик получил от нее книгу «Horses, dogs, birds, cattle. Accidents and Ailments». Published by Ellman, sons and Co. Slough, England»[32].
Короче говоря, сущий ангел, хоть, к сожалению, с солитером.
«Как ей об этом сказать?» — ломал себе голову доктор Мелихар, когда очаровательная княгиня спросила, считает ли он ее положение серьезным.
— Отнюдь нет, ваша светлость, — ответил он. — Речь идет о довольно незначительном нарушении… Ваша светлость, вы когда-нибудь обращали внимание на пруды, где подымаются со дна и плавают по поверхности водяные лилии? Ну хоть на прудок в замковом парке?.. Там находятся особого рода плоские личинки, от которых происходят ленточные черви (Plathelminthes).
Княгиня уставилась на него с испугом.
— Да, ленточные, или так называемые «паренхиматозные». Они делятся на три вида: цестодозы, трематодозы и акантоцефалезы… Это маленькие созданьица, расселяющиеся повсюду без разбора в виде солитеров, вертячек и обыкновенных глистов. Если ваша светлость изволит пройти к замковому пруду, то, как я уже сказал, увидит там исходную форму своего паразита.
Добрая княгиня не поняла, так как в невинности своей не представляла себе, что такое солитер.
— Я не совсем вас понимаю, милый доктор!
— Ваша светлость, — сказал доктор, умиленный наивностью княгини, — соблаговолите принять во внимание, что солитеры встречаются исключительно в аристократических кругах. Я знал графов, князей и даже одного герцога, которые имели удовольствие, подобно вашей светлости, растить солитера, но после надлежащего ухода тот выходил вон.
— Как это — вон? — наивно спросила княгиня.
Доктор откашлялся.
— Чистым все чистое… — торжественно промолвил он. — Выходил совершенно так же, как выходит драгоценный страсбургский паштет вместе с содержимым желудка, сопровождаемый — как это было в случае с герцогом — нежным паштетом из бекасов и речных раков. Я знаю случаи, когда солитер имели кардиналы, следившие за его выходом из тела, держа молитвенник в руке. Один европейский государь каждый год растит в своих внутренностях солитера, который пользуется необычайным почетом среди населения. Оскорбление солитера карается там, как оскорбление величества… Чтобы не упустить момент выхода солитера из тела вашей светлости, я дам специальные инструкции вашим горничным.
Когда доктор ушел, добрая княгиня велела позвать своего исповедника.
— Ваше преподобие, — благоговейно сообщила она, — у меня солитер.
Лысый старичок всплеснул руками.
— Быть не может, княгиня! Вы — сама невинность, вы — роза. При чем же тут солитер? Но если он все же есть у вас, княгиня, значит, он вам послан богом для вашего испытания. Верьте в милость божию, в бесконечную доброту господню — и с солитером будет покончено. Богу угодно посетить вас крестом любви своей, и он же избавит вас от сего испытания.
— Ваше преподобие, я слышала, что солитеры бывают у кардиналов.
— И у архиепископов, и у папы, княгиня. Святой Иоанн боролся с солитером в пустыне, а папа Иоанн Тринадцатый перевез его в Авиньон. Он — эмблема смирения, и, как сказано в Писании, грешники его лишены.
Между тем солитер производил в теле доброй княгини свои чудеса.
Каждый день доктор заливал его отваром папоротникова корня (polynodium filix mas), отваром коры гранатового дерева, крепким резедовым чаем. Каждый день княгине приходилось глотать от трех до пяти тыквенных зернышек, потом она глотала нафталин и, наконец, пила касторку.
Все это — отличные, превосходные слабительные, и добрая княгиня чем дальше, тем больше укреплялась в убеждении, что бог любит ее, раз послал ей такое испытание.
Наконец через две недели розовый солитер очутился в элегантном сосуде со спиртом.
Как констатировал доктор, это был именно солитер. Княгиня радовалась его длине, так как эта длина доказывала, что бог очень любит ее.
Теперь княгиня опять получила возможность творить добро — занятие, которое в последнее время запустила из-за борьбы с солитером.
И вот в один прекрасный день она снова отправилась в деревню.
Она ехала в карете, заботливо оглядывая окрестность. Остановилась перед избой старосты, спросила его, нет ли в деревне больных.
Тот назвал старого Матея, дом № 132, передавшего имущество своим детям и жившего на их иждивении… Княгиня велела лакею спросить, что со стариком. Лакей доложил, что Матей страдает солитером.
Это сообщение потрясло княгиню. Как это может быть? Самый обыкновенный человек, вроде вот этого Матея, имеет солитера, составляющего удел возвышенных душ?!
Дома княгиня опустилась на колени в часовне и воскликнула:
— Боже мой, возможно ли, возможно ли?
С этого дня она стала чахнуть, и кончилось тем, что золотое сердце ее перестало биться. Перед смертью она завещала передать своего солитера, заспиртованного, в школьную коллекцию, а самому старому служащему в имении отказала флакончик дорогих духов. Кроме того, распорядилась, чтобы каждый раз в годовщину ее смерти всех бедных детей деревни наделяли крыжовником и чтобы бедноте позволяли в этот день безвозбранно собирать в княжеских лесах землянику и грибы. И 3 января добрая княгиня скончалась.
Царство ей небесное и вечный покой! Но как будет с крыжовником, земляникой и грибами в день ее смерти — 3 января, — этого не могу сказать.
Всякий раз, когда я беру в руки «Пражске новины», официальный правительственный орган, меня все больше и больше радуют его эстетические достоинства. О внешнем оформлении я не говорю, оно оставляет желать лучшего, но зато внутреннее содержание пропитано такими нравоучительными сентенциями и остроумными мыслями, что просто одно наслаждение читать статьи журналистов этой правительственной газеты, среди которых особенно выделяется мужественная фигура О. Филипа. Здесь всегда найдешь сообщения, кажущиеся на первый взгляд порядочной ахинеей. Я говорю — на первый взгляд, потому что вскоре вы понимаете, что вас просто-напросто остроумно разыграли. К примеру, читаете вы о несчастье, происшедшем возле Лузина в Швейцарии, во время которого утонуло десять местных жителей вместе с капитаном китайцем Лионгом. Вы задаете себе вопрос, как бедняга попал в качестве капитана в Швейцарию, а после смерти еще и в «Пражске уржедни новины»? Потом ищете на карте Лузин. Вам известно, что в Швейцарии есть Люцерн, а вовсе не Лузин; что Лузин — уездный город в Витебской губернии России, и, наконец, вспоминаете о Лусоне, самом большом острове Филиппин, где китайцев тьма-тьмущая. Это уже похоже на правду, и капитан Лионг мог утонуть там. Читаете далее и констатируете, что он был пиратом, правительственная газета и впрямь обстоятельно рассказывает нам об этом в статье «Разгул пиратов в Швейцарии». Через две недели вы сможете прочесть об этом в правительственной газете еще раз.
Весьма похвально стремление «Пражских новин» повысить культурный уровень народа! Читателю «Пражских уржедних новин» не следует принимать на веру даже сообщений местной хроники, ему предстоит провести изыскания и добраться до сути загадки, которую «Пражске новины» преподносят ему в форме невинной заметки. Таким образом читатели пополняют свое образование. Этим-то и определяются эстетические достоинства данной газеты. Читатель идет в читальню и уточняет там по энциклопедии названия рек, стран и городов, упоминаемых в «Пражских уржедних новинах». Таким образом ему прививают вкус к познанию; работа с энциклопедией после прочтения «Пражских уржедних новин» становится для него ежедневной потребностью, и, вне сомнения, есть надежда, что в своем стремлении к просвещению он изучит в конце концов всю энциклопедию, обратив внимание и на другие вещи, которые необходимо знать интеллигентному человеку, душа его сделается мягкой и нежной, он начнет размышлять об искусстве, о художественном воспитании, станет ходить в оперу и всюду рекомендовать «Пражске уржедни новины», превратившие его в интеллигента и привившие ему чувство прекрасного.
А какие успехи у «Пражских новин» в деле разоблачения негодяев, грабителей, воров и поручителей за должников! Именно эта газета постоянно помогала полиции разыскивать грабителей и убийц, публикуя подробнейшие описания того, как преступники не выглядели: «Есть мнение, что преступник не носил черного пиджака и серых брюк». Полиция провела в этом направлении решительный розыск, который был сильно облегчен тем, что арестовали всех, кто носил черный пиджак и серые брюки, ибо, поверьте, со стороны газеты «Пражске уржедни новины», сообщавшей, что преступник не носил черного пиджака и серых брюк, это был всего лишь трюк. Расчет строился на том, что преступник, прочитав данное сообщение, наденет именно черный пиджак и серые брюки, дабы замести следы.
Именно «Пражске уржедни новины» до таких мельчайших подробностей описали убийцу Магды Новотной, словно тот носил статьи в воскресное юмористическое приложение правительственной газеты и в редакции его знали лично.
Но есть выражение, играющее большую роль в такого рода сообщениях правительственной газеты — «к сожалению». Изо дня в день мы читаем: «К сожалению, он убежал», «К сожалению, он прыгнул в реку», «Когда хозяйка лавки отвернулась, он, к сожалению, украл ветчину стоимостью в 10 крон», «После этих слов он ее, к сожалению, изнасиловал…», «К сожалению, он напился».
Содержание статей «Пражских новин» пестрое и увлекательное. В газете два раздела. «Официальные сообщения» и «Неофициальные сообщения». Из официального раздела вы узнаете то, что обязан знать каждый порядочный человек: там, например, написано, что «принцесса из Шаумбург-Липпе произвела на свет младенца принца», или о том, что наместник (боюсь, цензура мне это не пропустит), что, стало быть, пан наместник выехал на автомобиле в Кладно, а оттуда пешком направился в Вену, и тому подобные официальные сообщения. К ним относятся и сообщения о погоде. Если погода хорошая, это, разумеется, дело рук властей, если идет дождь, это опять-таки официально санкционировано, и тот, кто раскрывает зонтик, вмешивается, по сути дела, в действия властей. Позволю себе обратить на это внимание уважаемой редакции «Пражских новин». Ты с удовольствием читаешь эти сообщения. Узнаешь, что коммерческий советник Гахфельд из Мёдлинга был назначен государственным советником. Вы только представьте, как приятно, когда тебя спросят, что слышно нового, ответить:
— Как, разве вы еще не знаете, что коммерческий советник Гахфельд из Мёдлинга бы назначен государственным советником?
И вы спешите дальше, чтобы успеть и другим сообщить это приятное и важное известие.
И не успели вы повеселиться, читая официальные сообщения, вас начинают веселить сообщения неофициальные. Читаете там, к примеру: «Послабление в смертной казни. Как нам стало известно из достоверных источников, реформой свода законов предусмотрено и послабление в смертной казни. Послабление это будет весьма ощутимым и мы не забудем своевременно информировать наших читателей обо всех подробностях». Что нас ждет, судя по сообщению правительственной газеты, которая своевременно проинформирует читателей о подробностях послабления в смертной казни? Быть может, данное послабление коснется лишь подписчиков «Пражских уржедних новин»? А как же остальные, кто на них не подписался?
Напоследок вас порадует сообщение, помещенное далее, что 312 паломников со слезами на глазах отбыло из Брно в Палестину. Сообщение это столь важно, что правительственная газета напечатала его вразрядку.
А если уж и это вас не развлечет, то повеселит очерк Яна Йозефа Сватека, в котором он описывает свои приключения среди арабов в Тунисе. Приключения захватывающие. В каждом выпуске он пьет мокко и отдает себя на съедение клопам. И так продолжается, начиная с апреля.
У газеты «Пражске новины» есть одно большое преимущество перед другими изданиями. Это, бесспорно, ее бумага; она не жесткая, а тонкая и мягкая.
Бумагу эту хвалят жандармы всех участков, куда, «Пражске уржедни новины» посылают бесплатно, в целях просвещения жандармов.
«Пражске новины» висят там. И делают свое дело. Доставив духовное удовольствие, газета выполняет и другое свое предназначение с той деликатностью, на какую только способна железная жандармская рука. И выполнив свое предназначение, она падает, прикрывая своей официальной поверхностью последствия неофициальных действий органов безопасности,
Князь Роберт был очень гуманный человек. Он решил устроить в деревне, находившейся возле его замка, бесплатную раздачу супа для бедных школьников, не пожалел средств на постройку павильона и выписал из Вены походную кухню. Когда ее доставили, княгиня на коленях умоляла мужа отказаться от своей затеи. Но князь ответил:
— Ни в коем случае, княгиня… Я сам буду варить этой голытьбе картофельный суп.
Отговаривал его и брат княгини, граф Менгард, доказывая, что это — занятие, недостойное князя.
Но князь Роберт закричал, что будет во что бы то ни стало сам варить картофельный суп и выкинет за дверь всякого, кто вздумает лезть к нему со своими советами.
Князь Роберт был очень гуманный, но в то же время очень вспыльчивый человек.
И вот в один прекрасный день павильон и походную кухню убрали свежими сосновыми ветвями, вход в павильон украсили надписью: «Награди, господь!», в сосновые ветви вплели флажки, двухцветные ленточки, и дворецкий во фраке и цилиндре подошел к походной кухне и принялся ее растапливать. Таково было желание князя Роберта.
Сам он смотрел в окно, с нетерпением ожидая, когда дворецкий снимет цилиндр — в знак того, что вода закипела и пора его светлости чистить картошку. Это было тоже предусмотрено составленной князем программой.
Наконец князь вышел из замка и важно, торжественно проследовал к павильону, возле которого стояла походная кухня. Там был и сельский староста, занятый тем, что тыкал кулаками под ребра бедных ребят, которые даже в это мгновенье, не обращая внимания на его светлость, продолжали ковырять в носу.
Староста знал порядок. Он велел всем двадцати трем бедным школьникам деревни кричать князю «ура», кинул на них быстрый взгляд — умыты ли — и дал знак стражнику Пазоуреку; тот зажег фитиль у одной мортиры и перебежал к другой. Грянули два выстрела, и князь выступил из заклубившихся над мортирой облаков дыма. Дети оглушительно заорали, Князь приветливо махнул рукой и сел перед походной кухней. Два лакея подали ему картофелину. Взяв ее руками в белых перчатках, он очистил ее и бросил в котел с кипятком. Дети не могли кричать от радости, так как охрипли. Его светлость приступил к чистке второй картофелины. Когда он бросил и ее в котел, снова раздался радостный рев. Князь Роберт встал и промолвил:
— Ви, детка, имейт радост, кушайт суп и радовайтеся, что я вас варил. Ви, детка, должна помнийт, что я дал вам к нас, я быть ваш мать, я вас…
Раздался новый радостный рев — в знак того, что прекрасная речь его светлости доставляет юным слушателям искреннее удовольствие.
— Ви, детка, знайт: то есть лучший монумент вам, что я варю, — торжественно продолжал князь. — Ви делайт ам-ам хорошего суп, а я вас сам картошить. Молийтс богу об мэйне!
Вслед за тем каждый из двадцати трех бедных учеников получил от его светлости крону. В заключение князь подошел к старосте, снял перчатки и отдал их ему со словами:
— На памейт о первый ам-ам хорошего суп, который я картошил. Молийтс богу об мэйне!
Егерь подвел князю коня, и его светлость отбыл рысью в заповедник, а дворецкий и лакеи гордо удалились в замок.
Староста сунул перчатки в карман, посмотрел на бедных ребят, потом на сельского стражника Пазоурека, потом опять на перчатки — нет ли тут чего, — наконец обратился к члену общинного управления Вержине с такими словами:
— Ну, а кто ж теперь суп-то для этих голодранцев доварит?
— Пазоурек с ребятами пускай дочистят картошку, — ответил Вержина.
— Вари суп, Пазоурек, а вы, девчата, принимайтесь чистить картошку, — распорядился староста и ушел с первым и вторым членами общинного управления.
Стояла невероятная жара. Пазоурек стал ругать детей, свирепо вращая глазами:
— Показал бы я вам, как ходить сюда за супом! Балует вас его милость!
С основательностью старого солдата он, не вынимая трубки изо рта, опустил в кипящую воду разложенные на столе продукты. Тем временем девочки уже почистили вою картошку, и он принялся хлопотать вокруг котла, стирая рукавом обильный пот со лба. Вдруг он перестал мешать в котле; его озарила какая-то мысль. Поглядев на кувыркающихся в траве перед павильоном ребят, он крикнул одному из них:
— Эй, Малина, пойди сюда!
Ничего не подозревающий Малина подошел.
— Слушай, сорванец! — заявил ему Пазоурек. — Я видел, ты вчера на общинном поле горох воровал. За это полагается гульден штрафа. Давай сюда крону и позови брата своего Пепика… Пепик, паршивец, ты знаешь, что брата твоего Карела чуть в тюрьму не посадили? Он вчера горох воровал… За это — штраф. Он крону от князя получил и ты тоже. Благодарите бога, что у нас князь такой добрый. А то кто бы за вас, прохвостов, штрафы платил? Так вот, крона с Карела да крона с тебя, Пепик, — как раз и выйдет гульден. Только смотрите: коли я вас опять в горохе увижу, сейчас же запру в хлев при управлении. Штаны долой — и задам трепку! Воровать — великий грех, дети! Но я вас прощаю. А теперь, Пепик, сбегай за бутылкой житной, а Карел пускай суп помешает.
И, довольный, расположился возле котла на лужайке. Вскоре Пепик принес поллитровку. Выпив как следует, Пазоурек собрал вокруг себя ребят и долго беседовал с ними о необходимости уважать начальство.
— Потому оно — от самого императора, сукины дети! — сказал он в заключение и послал за второй поллитровкой.
Солнце стояло уже высоко, и Пазоурек снял сапоги, потом, привольно раскинувшись на траве, уснул, между тем как ожидающие княжеского угощения занялись игрой в «разбойники».
Крик их не будил Пазоурека. К тому же скоро вокруг все затихло, так как «разбойники» убежали в заповедник.
В полдень князь, возвращаясь с прогулки домой в замок, увидел всеми оставленную походную кухню и пустой павильон.
Из котла валил пар, слышалось клокотанье, и на поверхность время от времени всплывали сапоги общинного стражника Пазоурека. Князь разбудил его пинком, так как хотя был человеком гуманным, но очень вспыльчивым.
А с дороги над косогором, укрывшись в кустах терновника, братья Малина, ликуя, любовались сапогами и всей картиной в целом, как художник любуется своим, произведением, удостоенным первой премии.
По-видимому, это зрелище возместило им потерю двух крон.
Князь тотчас отменил бесплатную выдачу супа. А когда его шурин, граф Менгард, человек исключительно добросердечный, встретил в лесу общинного стражника Пазоурека и с любопытством осведомился, как они варили в первый и последний раз картофельный суп, Пазоурек откровенно признался:
— Ах, ваша милость! Это ужас что было! Не приведи господи, ежели бы вы там побывали, не выдержали б!..
Само собой разумеется, во всем виноваты были социал-демократы. Это их газеты непрестанно твердили о классовом правосудии! Это их ораторы требовали, чтобы признанное теоретически равенство граждан перед законом осуществлялось на практике! Их претензии временами заходили так далеко, что, когда одна баронесса в ювелирном магазине по ошибке сунула себе в карман несколько драгоценных камней, они выступили в своей газете с требованием, чтобы ее судили, как обыкновенную воровку! Как будто баронессы не могут страдать клептоманией!
Их органы не только не вступились за одного графа, когда тот объявил себя банкротом, облегчив тем самым карманы своих кредиторов и служащих на парочку миллионов, но, наоборот, осмелились потребовать, чтобы его сиятельство посадили на скамью подсудимых. Когда же этого не произошло, начали подстрекать народ против юстиции и судов.
И все кончилось тем, чем и должно было кончиться. Преступники вообразили, что суды к ним несправедливы, что они поступают с ними не так, как следовало бы. Тогда-то и произошло событие, которое оказалось уникальным в мировой истории и которое имело для государства, как увидят читатели, весьма серьезные последствия.
В один прекрасный день, или, вернее, в одну прекрасную ночь, без ведома и разрешения полиции на перекрестках появились огромные плакаты, в которых преступники объявляли всеобщую забастовку. Это было их последним незаконным актом. После него — ни единого. Забастовка должна была продолжаться до тех пор, пока законы, устанавливающие равенство граждан, не будут проведены в жизнь до последней буковки.
Лояльного гражданина должно было больно задеть, что власти на первых порах недооценили этого движения. Полицейские и судебные чиновники отправлялись на каникулы и, радостно потирая руки, заявляли, что они уж будут начеку и постараются, чтобы требования забастовщиков не удовлетворялись. Ведь такого чудесного времени не дождешься до самой смерти. Чиновники прокуратуры целыми днями сидели в кофейнях и от нечего делать читали газеты. Но на газетах на первых отразились последствия забастовки: журналисты, эти прирожденные преступники, оказались солидарными с прочими злоумышленниками и не погрешили даже против самого невинного параграфа закона.
Господин верховный прокурор, прочитав социал-демократические «Право лиду», «Зарже», и «Копршивы», в сердцах хлопнул ими об стол и проворчал:
— Они стали такими же скучными, как «Пражске уржедни листы».
С той поры он начал страдать тяжелым неврозом. Когда же кончился квартал и он, составляя отчет, должен был в рубрику «количество обвиняемых» написать нуль, в рубрику «количество поданных жалоб» — опять нуль и в рубрику «количество осужденных» — снова нуль, он всплеснул руками и… повесился.
Невроз начал быстро прогрессировать — невроз на почве скуки и бездействия. Здание уголовного суда опустело, вход в него затянуло паутиной. Стали происходить ужасные вещи. Все репортеры ежедневных газет, ведущие рубрику «Из зала суда», были уволены. Они решили прибегнуть к взаимопомощи — создали «Общество поддержки семей арестантов» и приступили к публичному сбору средств. Согласно уставу, семья заключенного имела право в течение всего времени его заключения получать пособие в размере двойного дохода арестанта. Читатели рубрики «Из зала суда» засыпали новое общество своими пожертвованиями; их примеру последовали издатели газет. Вскоре Общество смогло сообщить, что будет выплачивать пособие не в двукратном, а в десятикратном размере. Но даже это не могло разрушить сплоченную организацию преступников.
Наибольшее же несчастье обрушилось на «Народни политику». Поскольку сия газета, как известно, никогда не печатала ничего иного, кроме сообщений о преступлениях, она стала выходить совсем без текста, с одними объявлениями. Когда же стало ясно, что тираж из-за этого катастрофически падает, издатели решились на великий гуманный акт, провозгласив, что, если где-нибудь совершится преступление и преступник будет осужден, они выплатят невинной несчастной семье осужденного пособие в размере 100 000 крон. Но это тоже не помогло.
Наконец один крупный чиновник прокуратуры напал на мысль, которая, по его мнению, должна была выручить из беды. Он запросил в епархии список всех епископов и по алфавиту начал проводить у них домашние обыски, а также строгие ревизии всех книг и касс их предприятий. Но результат оказался прямо удручающим: епископы и те перестали воровать!
Адвокаты по уголовным делам оказались без работы: не было клиентов. Заботясь о будущем и понимая, что на каждый случай газеты набросились бы, как хищники, и что это была бы великолепная реклама, самые прославленные и самые дорогие из них известили, что впредь будут защищать своих доверителей совершенно бесплатно. Начинающие адвокаты, которые только еще собирались прославиться, оповестили через газеты, что будут выдавать денежную награду всем, кто обратится к ним за помощью. Но денег у начинающих адвокатов было маловато, поэтому предлагаемая ими премия была весьма незначительна. Организация же преступников оказалась весьма крепкой, в итоге их попытка провалилась.
В полицейском управлении царило беспросветное отчаяние. Дирекция плевала в потолок, а полицейским специальным решением директора управления было приказано заняться ловлей мух, чтобы не утратить профессиональных навыков.
Господин директор пытался и иным путем выправить положение. Газеты принесли известие, что он провел важное Совещание с руководителями немецкого клуба. На другой день должны были начаться выступления немецких националистов. Предполагалось, что в связи с этим удастся арестовать парочку-другую членов национально-социальной партии и дело будет в шляпе.
Демонстрации состоялись. Но на них никто не обратил внимания. Все срывалось! Дирекция была в отчаянии. Если говорить правду, это отчаяние имело еще и другую причину. В полицейском управлении было решено отдавать под суд и тех полицейских, которые, в нарушение закона, с излишней суровостью обращались с населением или рукоприкладствовали без достаточных оснований. А полицейское управление города, о котором идет речь, имело уже опыт, что такого рода случаев в неспокойные времена может набраться, по крайней мере, сотня. Но все надежды оказались напрасными, и у господина директора зародилось даже ужасное подозрение, что все его подчиненные сами принадлежат к организации преступников.
Тогда его осенила спасительная мысль — обвинить полицейских в том, что они вошли в контакт с преступниками. Увы, доказательств не было. Единственный довод, который он мог привести, сводился к тому, что раньше преступления совершались, а теперь вдруг прекратились. Но за это нельзя все-таки привлекать к суду.
Авторитет чиновников уголовного суда стремительно падал. Все знали, что жалованье-то они получают, а делать ничего не делают. И если кто-нибудь из них, заходя в трактир, говорил, что он советник уголовного суда, люди шарахались от него, и на лицах всех посетителей бедняга читал: еще один из тех дармоедов, которые обжирают нас, налогоплательщиков, и ничего не делают. Чиновники прокуратуры, так те вовсе не отваживались показываться на улице.
В парламент между тем был подан настоятельный запрос с требованием ликвидировать все упомянутые учреждения, поскольку им просто нечего делать.
Это было последней каплей, переполнившей чашу. За дело взялось правительство. Все арестованные, осужденные на длительные сроки заключения, получили амнистию и были выпущены на свободу. Так как они ничего не знали о забастовке, была надежда, что они невольно станут штрейкбрехерами. Но у забастовщиков около всех тюрем были расставлены свои пикеты, которые ввели освобожденных в курс дела и предупредили против штрейкбрехерства. Правительство потерпело полное фиаско, больше того, ситуация стала еще более напряженной, так как оказались ненужными и все тюрьмы с их смотрителями, надзирателями и охранниками.
Одно время серьезно подумывали даже о том, чтобы выплачивать преступникам государственную пенсию; аграрники предложили даже установить для этой цели специальную государственную дотацию, но по зрелом размышлении эта идея была отвергнута.
Между тем приближалось роковое заседание парламента, на котором должен был обсуждаться законопроект о ликвидации уголовных судов, государственной прокуратуры, полиции, тюрем и тюремных управлений.
Но за день до этого перед дворцом наместника уже с утра стояла неизвестно откуда взявшаяся огромная толпа, которую возглавляли четыре персоны. Господин президент уголовного суда нес на длинном шесте невероятных размеров щит с надписью: «Дайте нам работу!» Возле него, подобный мрачному богу подземного царства шел господин верховный прокурор, который воздвигал над толпой гигантский транспарант «Долой безработицу!» Выразительная голова господина директора полиции была затенена лозунгом «Только труд облагораживает человека!». Господин президент коллегии защитников вытирал потный лоб, сгибаясь под тяжестью плаката «Верните нам наших преступников!». Следом за этой четверкой катилась волна судебных советников, секретарей, следователей, прокуроров, полицейских чиновников, адвокатов — короче говоря, представителей всех званий, пострадавших от забастовки преступников.
Указанные четыре господина сложили свои транспаранты и направились во дворец наместника. Стоящие на посту полицейские, которые не участвовали в шествии, поскольку нынешнее положение их вполне устраивало, с нескрываемым любопытством разглядывали необычных демонстрантов.
Наконец на крыльце дворца появилась депутация. Президент верховного суда поднял свой щит и замахал им в знак того, что хочет сообщить присутствующим результаты переговоров. Наступила гробовая тишина. Яростно жестикулируя, прерывающимся от бешенства голосом господин президент провозгласил:
— Он нас не принял!!!
— Не принял! Этот!.. — закричали в толпе, и тысячи сжатых кулаков поднялись к окнам наместника.
Грянул гром угрожающих криков и ругани. Несколько камней полетело прямо в окна его превосходительства.
Полицейские поняли, что не вмешаться сейчас было бы преступлением, но поскольку преступления теперь не совершались, они начали принимать меры… Такой свалки не видывала даже Прага! Верховный прокурор сломал свой щит с плакатом о головы полицейских, господин директор полиции принялся выдергивать перья из султанов на полицейских касках, как какой-нибудь член национально-социальной партии… Позорное побоище завершилось арестом пятисот человек — сплошь крупных государственных чиновников и известных адвокатов.
Полосы «Пародии политики» были на другой день заполнены, суды снова оказались по горло завалены работой.
В подавляющем большинстве нарушители были оправданы, как «действовавшие в состоянии аффекта». И лишь несколько менее значительных персон были присуждены к денежному штрафу от пяти до десяти крон.
В тот же день закончилась и забастовка преступников. Они поняли, что очень легко могут быть заменены другими. А приговоры тем, кто их заменил, убедительно показали, что равенства всех граждан они так и не добьются. Забастовка была проиграна.
Вот так и случилось, что в той стране, где все это произошло; равенство всех граждан перед законом и в дальнейшем осталось только на бумаге.
Старый Шима, прослуживший в банкирской конторе «Прохазка и К°» пятнадцать лет, набрался наконец смелости и постучался в кабинет банкира Прохазки, чтобы попросить с нового года прибавки в двадцать крон.
И вот Шима сидит перед господином Прохазкой, потому что тот, выслушав просьбу, предложил ему стул. Шеф ходит по кабинету, жестикулирует и говорит:
— Я мог бы немедленно выставить вас вон после такой наглой просьбы, но у меня есть с полчаса свободного времени, и я хочу дружески поговорить с вами. Вы просите увеличить вам жалованье на двадцать крон в месяц, то есть на двести сорок крон в год. И вы отваживаетесь просить меня об этом в такое время, когда над денежным рынком навис дамоклов меч всеобщего финансового краха?! Разве вам неизвестно, что акции Альпине-Монтан упали с 772 до 759,60, а акции Бедржиховских заводов котируются не по 940, а по 938? Акции «Зброевки» тоже катятся вниз, дорогой Шима. С 728 они упали до 716,40. Это поистине ужасно, а вы хотите двадцать крон прибавки!
Прохазка всплеснул руками и взволнованно продолжал:
— Ценные бумаги на бирже крайне неустойчивы. Даже наиболее надежные из них — акции австрийского кредитного банка — в последние дни упали; в итоге вместо 664,90 они котируются на пять крон ниже, а вы требуете двадцать крон прибавки. На акции транспортных компаний регистрируются только мелкие сделки, акции государственных дорог упали на целых двенадцать крон! Венгерскому правительству не удалось получить во Франции заем в сто миллионов, а вы требуете двадцать крон прибавки! Германия собирается продавать металлургические заводы, идут разговоры о распродаже австрийских государственных имений, а вы приходите ко мне и говорите, как о чем-то само собой разумеющемся: «Я пятнадцать лет служил вам верой и правдой, господин шеф, и, принимая во внимание финансовые затруднения, всеобщую дороговизну, слабое здоровье, десять человек детей и дырявые сапоги, осмелюсь просить двадцать крон прибавки ежемесячно».
Несчастный, вы сами не знаете, насколько вы правы. Финансовые затруднения действительно приняли угрожающий характер. Акции Южной дороги понизились на целых пять крон, а у меня их… впрочем, не мне говорить вам об этом, дружище. Не забывайте, что даже на акции Буштеградской железной дороги и то не предвидится солидных дивидендов: курс литеры А Буштеградской дороги уже упал с 2515 до 2426, а литеры Б — с 1004 до 976. Да вы, голубчик, просто спятили, прося прибавки! Ведь это же прямо безумие! Побывайте-ка на пражской бирже! Продается уйма ценностей, а чего они стоят? И спросу никакого. Курсы всех акций катятся вниз! Устойчивых бумаг нет! Акции кредитного банка, на которые я раньше заключил сделки по 760, теперь котируются по 750,75. Что вы на это скажете, а? Вы все еще хотите прибавки, старина? Вы все еще настаиваете на своей просьбе, несмотря на то, что даже швейцарское правительство не может рассчитывать на заем в два миллиона, необходимый ему до зарезу? Да, друг мой! Биржевые бюллетени свидетельствуют о близком крахе, можно с ума сойти от баланса этого года! Румыния, Турция, Болгария, Греция не могут получить ни гроша в кредит, а вы хотите, чтобы я прибавил вам жалованье!
Испания, Португалия и Италия нигде не могут разместить займы. Банкирский дом «Франс-Фрер» в Лионе вследствие конфликта в Марокко потерпел сто пятьдесят миллионов франков убытка, а вы как ни в чем не бывало приходите и говорите мне: «Господин шеф, прошу прибавить мне двадцать крон!» Друг мой, а вы знаете, что поговаривают о слиянии Росицких угольных шахт с Бедржиховскими заводами? А вы знаете, что покупка паев рудника «Анна-Мария» приведет к снижению годового оборота на двадцать тысяч крон? Нигде нет никаких возможностей для биржевых спекуляций. Купите-ка себе акции Подольского цементного завода, и вы увидите, как вы возгордитесь. А попробуйте суньтесь с ними на биржу! Ага, вы качаете головой, — не пойдете, мол. Пока еще крепкий курс у акций Колинского завода искусственных удобрений, за них вы заплатите 379, а я покупал их по 382, значит, я теряю по три кроны на каждой. Вы просто удивляете меня, дружище! Сидите как чурбан! Черт вас возьми — и вместе с акциями сахарных компаний! Я утверждаю, что у них слабый курс, — вы можете разбиться в лепешку, но не получите за них больше 261,50. Мне их никто не посмеет предложить, как и акции завода доктора Кольбена. Смею вас уверить! Я выгоню вон такого человека! А вы знаете, что Винебергское строительное общество накануне краха, что люблянские лотерейные билеты упали в цене? А вы знаете, что американский миллиардер Браун застрелился? А вы знаете, что финансисты Мюллер, Скалат, Ковнер, Гюбнер покончили с собой, что Реше, Кине, Мэн, Бюльшар повесились, что Карелт, Моррисон и Коммот и банкир Гаммерл с компаньоном утопились? А вы знаете, что повсюду банкрот на банкроте, что горят угольные Шахты на Аляске и в одну из них бросился американский угольный король? А вы знаете, что залежи серы на Урале уничтожены землетрясением? А вы знаете, что ольденбургские пятидесятиталеровые паи понизились в цене на пятьдесят процентов, что Зальцбургская железнодорожная и трамвайная компания обанкротилась? Нет, вы не знаете этого, иначе вы не стали бы просить у меня прибавки в двадцать крон…
Банкир Прохазка хлопнул по плечу неподвижно сидящего Шиму, и тот повалился со стула на пол; конечности у бядняги уже похолодели.
От всех этих финансовых катастроф у него сделался разрыв сердца.
В компании зашел разговор о том, как любовь делает безвольными даже сильные натуры и как она действует на душу. Этакая вертеровщина, сентиментальность — явление довольно обычное. Влюбленный плачет и утирает слезы, хотя чаще всего в его отношениях с милой нет никакой трагедии. Влюбленный роняет слезы, даже когда любовь омрачена только в его воображении. Я знал один такой поучительный случай и рассказал, как однажды под Черховом, на Шумаве, встретил под сенью могучей сосны молодого сильного мужчину, который сидел на поваленном стволе и горько плакал. Этот молодой человек проникся таким доверием ко мне, что поведал о своем горе, и рассказ его я передаю здесь дословно.
«Звали ее Ирма Траутенштейн. Я не видывал более хорошенькой немки. Каждый день ходил я из Кубице через границу в баварский Фурт-ам-Вальд, где был ресторанчик ее отца. Могу сказать, что я любил Ирму. Она была образовванная, интересная собеседница, и при всем том, поверьте, сущее дитя. А как она готовила кнедлики с копченым мясом, а сама была такая пухленькая, прелестная и соблазнительная! У отца ее было замечательное баварское пиво, а тут еще окрестные виды! Шумава со своими великолепными лесами! Набродившись по лесу, насытившись его красотой, я шел к пухленькой Ирме, поджидавшей меня с кнедликами и кружкой черного пива. Потом она провожала меня до дороги к границе, в лесу мы прощались, и я один отправлялся к заставе, где карманы мои осматривали австрийские пограничные таможенники. Эти парни подозревали, что я что-то такое проношу. А я нес с собой только любящее сердце, потому что кнедлики переваривались во мне до того, как я достигал границы.
Раз как-то забыл я дома носовой платок, а может, потерял его в лесу, во всяком случае, я не помню, чтобы вытирал им нос за границей. Короче, пришел я в Фурт-ам-Вальд к Ирме без платка. Я сказал ей об этом, и она дала мне платок своего отца, а потом принесла еще один, кружевной платочек.
— Возьмите его на память, только нос им не вытирайте! — сказала она, но как сказала!
Этот платочек с тонкими кружевами я спрятал в нагрудный карман. И он согревал меня, хотите верьте, хотите нет. Согревал до самой заставы, где, как всегда, на меня набросились таможенники.
— Видите, ничего у меня нет, — сказал я, когда они меня обыскивали.
— Вот и неправда! — возразил один таможенник. — А это что?
Тут он вытащил столь дорогой мне платочек.
— Ага, — сказал он еще, — мы все-таки не ошиблись, вы проносите из Баварии в Австрию кружева. Знаете ли вы, что этим вы нарушили параграф третий инструкции за номером сорок шесть — сорок восемь о вышивках, кружевах и прочем рукоделии?
Я стоял перед ними, как грешник…
— Господа, — говорю, взяв себя в руки. — Вы отлично понимаете, что этот кружевной платок — мой личный предмет, не подлежащий обложению пошлиной.
— По платку этого не видно, — возразил таможенник. — Платок еще не был в употреблении, он совершенно новый, и, кроме того, при вас есть еще один, вот этот большой платок, который, я вижу, вы употребили уже не раз.
— Ах, делу легко помочь, — мужественно ответил, я. — Сейчас я высморкаюсь в кружевной платочек.
И я дважды громко сделал это, чтоб доказать им, что вовсе их не боюсь.
— Можете идти, — сказали они мне тогда, и я пошел через черный шумавский лес по белой дороге, ведущей втору, к Кубице. Но, очутившись в лесу, я вдруг подумал: «Что я натворил?! Ах я несчастный, зачем я высморкался в этот платок, зачем осквернил ее рукоделие!» Поверьте, чем дольше я об этом думаю, тем мучительнее становится мне эта мысль. Вот уже два часа сижу под сосной и смотрю в ту сторону, где живет она, где она своими мелкими шажками ходит по старому дому, куда я уже не имею права вернуться, потому что запятнал наши чистые, целомудренные отношения на этой проклятой заставе, облегчив свой нос в милый платочек, который она сама сшила и подарила мне со своей детской улыбкой. Я испытываю отвращение к себе, презираю себя, мне кажется, что я недостоин этого ангела…
Через год после этого я встретил молодого человека в Праге. Он подошел ко мне, как только меня увидел, и сказал:
— Слыхали новость? Она судится со мной на предмет установления отцовства!
Больше я его не встречал.
В кабинет начальника полиции впорхнула, окутанная облаком парфюмерных ароматов и великолепным туалетом, знаменитая итальянская певица Карневаль, которая уже несколько недель гастролировала в местной опере. Начальник полиции не очень-то обрадовался такому визиту: если с этой бабой произошло какое-нибудь происшествие и полиция не сможет ничего раскрыть — а что она не сможет, это начальнику было ясно, — неизбежен крупный скандал.
Но по виду певицы не похоже было, что с ней что-то случилось. Она премило улыбалась и без долгих околичностей заговорила о цели своего визита.
— Господин начальник, — сказала она с ужасным произношением и множеством грамматических ошибок, — я пришла предложить вам сделку, которая для нас обоих…
— Сожалею, сударыня, но я, как государственный чиновник, никакой торговлей не…
— Дайте мне договорить, господин начальник, вы меня не поняли. Поскольку я уже довольно долго живу в вашем городе и, естественно, проявляю интерес к местным делам, магу вам сказать, что у здешней полиции прескверная репутация…
— Уверяю вас, сударыня, злословие всегда…
— Знаю, знаю, все это очень мило. Я не собираюсь решать вопрос о том, заслужена ли такая репутация, мне до этого нет дела. Меня интересует не полиция, а сделка…
— Но, сударыня, я не понимаю…
— Сейчас поймете, только не прерывайте! Коротко говоря, вашей полиции нужна реклама, понимаете, какой-нибудь сенсационный успех. Вам ясна моя мысль?
— Ясна, мадемуазель, вполне ясна. Но где же взять такой успех? Может быть, мы сами должны красть, грабить и убивать, а потом арестовывать самих себя?
— Вздор! Итак, вы признаете, что вам пригодилась бы сенсация и реклама? Согласны? А думаете, мне она не нужна? Певица без рекламы просто немыслима. И вот, я придумала, как помочь себе и вам.
Начальник полиции не сводил глаз с заезжей дивы.
— Понимаете, — продолжала она, — у меня с собой на двести тысяч крон драгоценностей. Что вы скажете, если они вдруг будут украдены? Публике, разумеется, кража драгоценностей на такую сумму будет импонировать больше, чем мой голос и мое искусство. Все газеты ухватятся за сообщение о неслыханно дерзкой краже и начнут всячески склонять мое имя. Это будет моей прибылью от сделки…
— А нашей? — осведомился начальник.
— Сейчас скажу. Похититель драгоценностей, разумеется, бесследно исчезнет…
— Но я полагаю…
— Ничего не полагайте, господин начальник. Если вор не оставит никаких следов, тем великолепнее проявит себя полиция. Ибо на третий день вам удастся найти драгоценности и вернуть их мне. И тогда газеты и публика снова будут писать обо мне, но на сей раз уже. и о вас и вашей славной полиции. За три дня найти украденные драгоценности стоимостью почти в четверть миллиона, да к тому ж принадлежащие знаменитой Карневаль, — это, верьте мне, такой успех, о котором заговорят всюду. Учтите, что вам для этого даже не придется приложить никаких усилий. Ну, по рукам?
— Да, — ответил начальник полиции несколько неуверенно, потом продолжал торопливо: — Но перед тем, как заявлять нам о пропаже драгоценностей, спрячьте их где-нибудь понадежнее, потому что нам придется тщательно обыскать вашу квартиру.
— Ах, милый начальник, я вижу, вы уже опьянены своей будущей славой. Не думаете ли вы, что ваши полицейские в самом деле способны найти драгоценности? Ну, не будем спорить об этом. Завтра с утра я объявлю о пропаже, а уже днем все газеты раструбят о ней. Всего хорошего, милый начальник!
— Целую ручку, мадемуазель! Само собой разумеется, никто не должен знать…
— Не беспокойтесь. От этого было бы еще хуже мне, чем вам.
— Всего хорошего, сударыня!
Наутро певица Карневаль против обыкновения встала в шесть часов утра: в восемь ей нужно было быть у начальника полиции для того, чтобы известие о грандиозной краже попало в утренние газеты. Позавтракав, она причесалась и оделась, потом под каким-то предлогом услала свою камеристку на улицу.
— Надо соблюдать уговор. Уберу-ка я драгоценности, — сказала она себе. — Правда, я уверена, что эти олухи их не найдут, но все-таки…
Она взяла ключик, наклонилась к большому саквояжу, открыла его и начала рыться там.
Вдруг красивый ротик певицы раскрылся в изумлении, глаза расширились, она стала яростно выкидывать из саквояжа платья, белье и разные предметы женского туалета, пока саквояж не опустел. Тогда из уст певицы вырвался душераздирающий вопль: драгоценностей нет, они в самом деле украдены!
Когда камеристка вернулась в гостиницу, ей показалось, что там все сошли с ума: беготня, суматоха, у входа двое полицейских, которые сначала даже не хотели впустить ее. Дива лежала в обмороке, двое врачей тщетно старались привести ее в чувство.
Наконец она очнулась. Директор гостиницы стоял рядом и, ломая руки, в отчаяний клялся, что никогда еще ничего подобного не случалось в его отеле. Не слушая его, не заботясь даже о своем туалете, который был в полном беспорядке, певица села в экипаж и помчалась к начальнику полиции. Тому уже все было известно. Карневаль вела себя, как обезумевшая. Начальник вызвал чиновника, которому она продиктовала страшно длинные показания и наконец немного успокоилась. Когда чиновник ушел, начальник с любезной улыбкой подошел к певице.
— Должен отдать вам должное, сударыня. Я в восхищении! Никак не ожидал, что ваше актерское мастерство чуть ли не превосходит вокальное!
Дива взглянула на него так, словно с луны свалилась.
— Что вы имеете в виду?
— Вы так блестяще разыграли свою роль! Это возбуждение, бледность лица…
Певица, которая из-за всех треволнений совсем забыла о сделке с начальником, теперь поняла, о чем речь.
— О боже мой, господин начальник, не думаете ли вы, что я разыгрываю комедию? Драгоценности в самом деле украдены! О господи, он мне не верит!
И она расплакалась.
Начальник в восторге захлопал в ладоши.
— Превосходно, мадемуазель, превосходно! Никогда не видел такой блестящей игры…
— Да поймите же наконец, господин начальник, что я в отчаянии! Драгоценности в самом деле исчезли, ваши люди все обыскали и не нашли их.
— Ну, понятное дело, ведь вы последовали моему совету!
— Великий боже, он все еще не понимает! Клянусь вам, драгоценности украдены!
— Сударыня, не трудитесь, здесь, кроме нас, никого нет, можно не притворяться.
— Какое там притворство! Сколько раз надо вам повторять, что я не играю комедии! Драгоценности похищены!
Начальник взял певицу за руку.
— Сударыня, позвольте поцеловать вашу ручку. Я уверен, что до сих пор никто не имел такой возможности оценить ваше актерское дарование, как я. Какая естественность!..
Певица оттолкнула его и, как безумная, выбежала вон.
Все газеты поместили сенсацию о краже, некоторые замечали при этом, что, конечно, драгоценности утрачены навеки, полиция их никогда не найдет. На сей раз начальник полиции не злился, а усмехался.
На третий день утром город был поражен новой сенсацией: драгоценности найдены! Газеты выражали надежду, что гастрольные выступления дивы, прерванные пережитыми треволнениями, будут возобновлены. Прочитав газету, певица удивилась, что узнает об этом последней, и, уверенная в том, что драгоценности найдены, отправилась в полицию.
— Поздравляю, мадемуазель, поздравляю, — встретил ее начальник. — Все удалось превосходно!
— Так отдайте мне мои драгоценности.
— Мадемуазель, видимо, расположена шутить?
— Какие могут быть шутки! Давайте мои драгоценности!
— Вы лучше меня знаете, где они.
— Если я тотчас не получу драгоценностей, вы пожалеете об этом, господин начальник.
Физиономия начальника окаменела.
— Можете быть уверены, я сумею найти выход.
Жителям города казалось, что они сошли с ума. Газеты опубликовали заявление Карневаль, что полиция не нашла драгоценностей. Никто не понимал, что это значит, но к вечеру все стало ясно. Вечерние газеты вышли с заголовками на всю страницу:
СЕНСАЦИОННЫЙ УСПЕХ НАШЕЙ ПОЛИЦИИ!
ЗНАМЕНИТАЯ ПЕВИЦА КАРНЕВАЛЬ — МЕЖДУНАРОДНАЯ АФЕРИСТКА!
ОНА АРЕСТОВАНА.
И другие заголовки помельче:
ФИКТИВНАЯ КРАЖА.
КУДА ОБМАЩИЦА СПРЯТАЛА ДРАГОЦЕННОСТИ?
НАГЛОСТЬ АФЕРИСТКИ.
МНИМЫЕ ПОДАРКИ ВЫСОКОПОСТАВЛЕННЫХ ПОКЛОННИКОВ.
СОПРОТИВЛЕНИЕ ПРИ АРЕСТЕ.
Репутация певицы Карневаль была погублена навсегда. А начальник полиции получил крупный орден.
Вот что бывает с человеком, когда он попытается убедить публику, что полиция на что-то способна.
Ничто так не взволновало служащего частной конторы пана Юречка, как падение кабинета Бинерта, ибо он, Юречек, был политик и любил перемены как во внутренней, так и во внешней политике, В последнее время его волновали положение греческого государственного деятеля Венизелоса, мексиканская революция, военные суды в Македонии, ситуация в Аргентине и позиция либералов в Англии. И вдруг к этой международной политической смеси приплелось еще сообщение об отношении поляков к Бинерту.
— Бинерт падет, — сказал пан Юречек, когда был в гостях у своей невесты барышни Блажены.
Дело было около пяти часов дня, когда декабрьский туман, подобно морю, затоплял улицы, а свет керосиновой дампы, затененной красным бумажным абажуром, подчеркивал интимность девичьей комнатки барышни Блажены.
Маменька отправилась на базар купить гуся, да заглянула по дороге к тетушке, поляки в своем клубе дискутировали о водных путях, Гломбиньский требовал, чтоб поляки заняли оппозицию, а пан Юречек гладил колено барышни Блажены.
В ту пору положение Бинерта и всего его кабинета, правда, пошатнулось, тем не менее барышня Блажена осталась девой, поскольку решению вопроса о перестройке правительства, о котором пан Юречек толковал барышне Блажене, помешало появление маменьки.
Теплая рука пана Юречка была снята сначала с Гломбиньского, затем с фессалийских гор, где покушались на Венизелоса, честь барышни Блажены осталась нетронутой, и правительственный кризис был предотвращен.
Затем в этом государственном совете был поднят вопрос о носках, и перестало быть политическим секретом, что пану Юречку подарят к рождеству дюжину пар длинных шерстяных носков.
Пан Юречек поблагодарил маменьку, а когда домой пришел его будущий тесть, он поговорил с ним о международном положении и о позиции доктора Крамаржа.
Говоря о последнем, пан Юречек многозначительно подмигивал барышне Блажене, которая нежно толкала его ногой под столом. После этого он ушел, обещав барышне Блажене явиться завтра непременно, если маменьки не будет дома.
Ее вправду не было дома в час, назначенный барышней Блаженой.
Пан Юречек был встречен вопросом, как дела кабинета Бинерта.
— Плохи, — отвечал он. — Поляки непреклонно стоят на своем.
Сам он тоже настаивал, чтоб барышня Блажена села к нему на колени.
— Значит, правительство пошатнулось? — спросила барышня.
— Несомненно, — отвечал пан Юречек, тяжело дыша, как если бы был на месте Бинерта. — Ожидают смены кабинета.
Тем временем поляки решили участь правительства. Начались переговоры о водных путях, а пан Юречек великодушно позволил барышне Блажене не зажигать лампу.
Затем произошло то, о чем потом растрезвонили нескромные газеты. Около пяти часов дня министерство Бинерта пало, и барышня Блажена ждет теперь смены кабинета, потому как с момента этого падения пан Юречек к ним носу не казал.
Если Бинерту поручат составить новый кабинет, может быть, явится и пан Юречек…