1912

Заметки пани Едличковой о моде

Я редактировал местную газету «Независимость». Теперь, имея за плечами опыт работы в прессе, могу сказать со всей определенностью: как только появится какая-нибудь газета под названием «Независимость», это означает, что нашлось несколько состоятельных людей, которым захотелось всех обругать, и они создали «Независимость».

Подобным целям служила и эта газета. Работы у меня было немного, потому что издатели засыпали меня статьями, которые я лишь подготавливал к печати. В основном поставляли их местный аптекарь, плативший мне жалованье, затем два владельца колониальных лавочек и один скототорговец. Они с большим темпераментом вели огонь по ратуше.

Больше всего статей приносил скототорговец. Он обожал лаконичные выражения, которые хотя и носили фрагментарный характер, но тем не менее были столь ядрены, что мне приходилось вычеркивать по полстатьи. Принес он, например, письмо из города, как он заявил.

— Это против ратуши, в первую очередь против бургомистра, — сказал он, извлекая из кармана виргинскую сигару. Такая у него была манера. Этой сигарой он вроде подкупал меня.

Статья называлась: «Я знаю тебя, хромой черт!»

— Вы же знаете, он хромает, — произнес скототорговец, — а еще бургомистра обзывают колченогим.

Стало быть, статья направлена против бургомистра. Далее он уже именовался полностью и текст звучал так: «Кто возражал против того, чтобы продать часть общего городского луга пану Едличке? Почему продали ее этому сквалыжнику Мейстршику? Говорят, две св… всегда друг друга найдут, вот пан бургомистр и пан Мейстршик и упали в объятия друг друга».

— Это св с точками я вычеркну, пан Едличка.

— Да вы что, пан редактор, в точках после св весь эффект. Тут есть изюминка, каждому сразу станет ясно, что св с точками означает мерзкие «свиньи», и все станут смеяться над Мейстршиком и над бургомистром. Дальше вы увидите еще сокращение про и шесть точек, это значит не «прохвосты», а «проклятый», то есть проклятый бургомистр! Сокращение д с четырьмя точками означает «дурак», тут каждый читатель сразу догадается. Не вздумайте все это сокращать.

Тщетно объяснял я ему, что газета не может напечатать ни св, ни про, ни д, ни остальные, написанные полностью оскорбления, — пан Едличка упрямо настаивал, что в таком случае следует переговорить со всеми издателями газеты и вечером встретиться у пана аптекаря.

В тот вечер в доме аптекаря шла жестокая баталия по поводу того, свалят или не свалят св с четырьмя точками и остальные сокращения бургомистра и его клику.

Я доказывал, что, как ответственный редактор, предстану перед судом присяжных и окажусь в тюрьме, если только все это напечатаю.

Тогда издатель пан Скорковский припомнил Барака и Трегра, журналистов, которые за такое сидели в тюрьме, что, по его мнению, только делает им честь.

Пан аптекарь разделял мою точку зрения. Он соглашался, что существует резкая манера письма, но статья пана Едлички все-таки слишком уж резкая и оскорбления следует вычеркнуть.

— Если не будет «свиней», «проклятого» и «дурака», — вскричал пан Едличка, — статья лишится всей прелести!

Пан Скорковский и пан Павлоусек были на его стороне.

Послушай нас кто посторонний, он бы, наверное, удивился, что из аптекарского дома то и дело доносятся слова «свинья», «проклятый», «дурак».

Я кротко толковал о благопристойности печати, пан аптекарь меня поддерживал, но пан Едличка и остальные упорно стояли на св с четырьмя, про с шестью и д с четырьмя точками.

Дебаты становились все более бурными. Пан Скорковский упрекнул меня за то, что в его предыдущей статье я вычеркнул фразу: «Если же кто из честных граждан случайно завернет в зал заседаний ратуши, пусть поскорее зажмет нос и бежит из этого места смрада и порока».

— А еще вы не опубликовали, что у бургомистра новая прислуга, с которой он по ночам гуляет в саду.

— Да вы же сами, пан Павлоусек, признались, что вам это только приснилось.

— Не спорю, пан редактор, но ведь статья и называлась «Сон налогоплательщика об одном бургомистре из нашего города». Помните, я вам сказал, что это отличная вещь и годится для подвала? Там еще бургомистр превращается вдруг в верблюда. А вы это до сих пор не опубликовали!

И тут пана Едличку осенило:

— Если вы не напечатаете мою статью, — заявил он, вставая, — можете писать эти глупости сами.

Так я лишился сотрудников. Забастовали и пан Павлоусек с паном Скорковским.

На следующей неделе в редакции появилась пани Едличкова, дама преклонного возраста, одетая с такой ужасающе дикой безвкусицей, которая непростительна даже для провинциальных дам.

— У меня к вам просьба, пан редактор, — заявила она, вытаскивая из кармана пачку листков. — Я давно наблюдаю за развитием моды, а поскольку в вашей газете нет рубрики, посвященной этим вопросам, я собираюсь информировать здешних дам о новых направлениях в моде. Надеюсь, вам понравится.

Она разложила передо мной листки, и я прочел:

«Совершая нынешней осенью променад по нашему городу, можно увидеть необычайно пеструю картину. Вот идет дама в широченной шляпе, а рядом с ней другая, в суконной кепке. Первая прихрамывает, а вторая так и печатает шаг. У обеих стоптаны каблуки, что свидетельствует о плохом вкусе. Это пани почтмейстерша и пани лесничиха. За ними следует еще одно пугало, воображая, что раз она купила осеннее пальто из зеленоватого английского букле с накладными карманами, так уж умнее ее никого и на свете нет. А между тем она меняет белье раз в год по обещанию, так что любая дама при встрече с ней имеет все основания воскликнуть: «Дорогая пани Краловцова, сверху-то фу-ты ну-ты, а снизу — тьфу ты!» Вероятно, преждевременно говорить об осенней моде, но пани бургомистерша уже десятый год носит один и тот же жакет, только в нынешнем году она его перелицевала, но до сих пор не расплатилась за это с портнихой в Кутной Горе.

Далее шествует пани Кромбгольцова, но она доходит лишь до почты и поворачивает обратно, продемонстрировав свое новое осеннее платье из ворсистой шерсти, за которое будто бы заплатила пятьдесят гульденов. Если она заплатила за него столько же, сколько за утку той крестьянке на рынке, которая, обнаружив кражу, ткнула ей этой уткой в размалеванную физиономию, то мы поздравляем ее с дешевым осенним туалетом.

Красивый осенний наряд и у супруги первого советника магистрата пани Борковой, которую всюду называют полоумной. Ей так хочется казаться молоденькой, что она носит короткие юбки. Такую юбку не нужно придерживать и приподнимать при ходьбе, руки у нее остаются свободными, вот она их и запускает в мешки с орехами и компотом у купцов Скорковского и Павлоусека. Похоже, что пани Боркова прекрасно сможет воспользоваться новым фасоном рукавов — с буфами у локтя. Недавно она вытрясла из рукава больше килограмма слив. По крайней мере, дома было что поесть.

Думаю, что после того, как жандармский вахмистр у фонтана похлопал дочку бургомистра по одному месту, узкие юбки выйдут из моды. Дальше суживать юбки просто немыслимо, потому что бедная девушка и убежать-то в такой юбке не сможет, когда к ней придет ее жених пан Знаменачек. По-видимому, в моду снова войдут кринолины, тогда пани Кроуповой будет где спрятать пана учителя, если ее муж неожиданно вернется от «курочек». В следующий раз мы сообщим кое-что по поводу чулок пана бургомистра».

— Опубликуйте это, — решительно потребовала пани Едличкова и сладким голосом добавила: — Не то я выцарапаю вам глаза!

Вот так вместо «Независимости» я и очутился в доме для слепых в Градчанах.

Мой золотой дедушка

У каждого из нас есть дедушка. Объяснить это очень интересное явление можно только законами природы. В первую очередь надо принять во внимание закон размножения млекопитающих (жутковатым примером которого является отец моего дедушки).

Мой дедушка бесспорно был млекопитающим и от млекопитающего родился, а ни в коем случае не произошел делением, как большая группа простейших клеточных Doliulum[44]. Так что этого вполне достаточно для объяснения и моего происхождения. Надо только сказать, что тем же способом, что и дедушка, родился и я, а как только я появился на свет, у меня уже, как ни странно, был дедушка. Это очень интересно.

Разумеется, не каждый обязан иметь дедушку… Извините, пишу я все это в два часа ночи в «Монмартре», и в голове у меня что-то путается.

Итак, если у человека есть дедушка, у него должна быть и бабушка, это же ясно, как божий день, ведь не будь у меня бабушки, у меня не было бы и дедушки. Мне кажется (а в два часа ночи это может только казаться), это очевидно.

Дедушку, конечно, я мог бы и не знать, такие случаи уже бывали с людьми недворянского происхождения. Впрочем, я-то происхождения дворянского, поскольку один мой прадедушка во времена гуситских войн швырял вонючие горшки в замок Карлштейн (см. «Хронику гуситских войн» Заппа, глава уже не помню какая, да и страница тоже, под названием «Ян Гашек из Острога, разбойник и дворянин»). Так как человечество размножается, и каждый знает своего прапрадедушку, то он должен знать и дедушку, и я его узнал сразу же после рождения, не прилагая особых усилий.

У диких млекопитающих есть дурная привычка пожирать детенышей, так, например, кабан может сожрать свое потомство, а если к этой трапезе подоспеет и отец кабана, он тоже примет участие в этом великом торжестве.

Однако дедушка сумел избежать действия этого закона природы, поскольку был чрезвычайно порядочным человеком.

Я буквально со слезами на глазах пишу эту фразу. Потому что все, знавшие моего дедушку, очень уважали его. Молодость его протекала в исключительно достойном русле. У него лишь однажды в жизни была неприятная болезнь, и ту он подцепил на маневрах, когда справлял малую нужду против ветра. Его продул ветер. Потом он сильно мучился из-за этого ветра.

Я не хочу тут распространяться о молодости этого скромного мужа, мало что подумает цензура?

Однако, достигнув возраста, когда страсти его улеглись, он стал необыкновенно порядочным человеком.

Все то, что сегодня волнует мир, было ему чуждо. Мир его вообще не волновал.

Женившись, он вел размеренную жизнь человека, сознающего свои обязанности, о которых так прекрасно сказал знаменитый экономист, покойный министр Браф: «Чем многочисленнее нация, тем большего может она добиться в экономике. Взять хотя бы Францию, господа!»

Из отношений между сыном моего дедушки и женой его сына расцвела новая ветвь старого нашего рода, а именно я. Невинным цветком была украшена старая ветвь (см. опять-таки законы природы о размножении млекопитающих). В конце концов мой дедушка достиг того возраста, когда эти законы стали ему решительно чужды. Лишь Кралицкая библия с рассказами о сотворении мира была ему лучшим утешением и напоминала о былой славе драгуна.

А потом и Библию он забросил в печку и стал церковным сторожем. В день святого Яна водил паломников в Королевском замке вокруг статуи святого Яна, которого, как утверждает д-р Дворжак, безжалостный король Вацлав велел утопить во Влтаве.

Дедушка стал невероятно набожным человеком и правой рукой нашего священника в Козованах.

Еще живы в памяти те времена, когда в день святого Яна паломники улеглись вокруг статуи святого и дед сделал то же самое, но проснулся он в четвертой камере полицейского участка, так как стражники никак не могли его добудиться.

Он проснулся там на нарах с торжественным пением, которое неслось из его широко разинутого рта. Бедный дедушка…

В этом году на святого Яна я побывал у Глаубицев и Монтагов, а еще у «Томаша» и возвращался через Карлов мост.

Возле украшенной статуи святого я обо что-то споткнулся.

Это что-то был мой дедушка.

Нужно ли мне описывать эту случайную встречу? Описывать пьяного внука, который спотыкается о дедушку?

У кого еще остались в сердце возвышенные родственные чувства, тот, конечно, поймет трогательность нашей встречи.

Я поставил дедушку на ноги, протер глаза (как пишут в романах) и воскликнул. По правде говоря, я ничего не воскликнул, ибо не в состоянии был произнести ни слова, временно конечно, потому что если кто-то встречается с внуком и если кто-то является дедушкой… а если нет, то внук отпадает сам собой и тогда никакого эффекта!..

Короче говоря, я потащил своего набожного дедушку в «Монмартр».

* * *

Здесь я поставил три звездочки. Мой дедушка в конце концов спал в боксе, а когда вернулся домой к своей жене, моей золотой дорогой бабушке (такое повторяется изо дня в день), он хлопнул ее по спине и сказал, причем глаза его сияли неземной добротой:

— Ты, девка, совсем не такая, как эти жабы из «Монмартра»!

Сказка о трагической судьбе одного порядочного министра

Я сознаю: стоит пану прокурору прочесть заглавие моей сказки, он грозно нахмурится и скажет:

— Слово «порядочный» следовало бы вычеркнуть: нельзя, а то народ подумает, будто на свете есть и непорядочные министры. Но если это слово вычеркнуть — жди запроса в парламенте, станут допытываться у министра: разве оскорбительно назвать министра порядочным?..

Я прекрасно понимаю: случай весьма соблазнительный, но что поделаешь. Самое большее, чем может заниматься наш пан прокурор, — это защищать австрийских министров. Между тем действие моего повествования происходит не в Австрии и вообще не в какой-либо известной стране, речь идет о государстве выдуманном, потому я и назвал это сказкой.

Но перейдем к рассказу. Жил-был один король, и был у него министр, человек честный, порядочный, звезд с неба, правда, не хватал, но этого ему никто и не приписывал. Поначалу он мало чем отличался от своих предшественников. Ужасно обрадовался, когда к нему стали обращаться «ваше превосходительство», принимал поздравления, важничал и был счастлив.

Но не прошло и месяца, как начальники отделении после докладов его превосходительству стали рассказывать невероятные вещи. Пан министр рассеянно выслушивал их сообщения, целыми часами сидел он за письменным столом, устремив задумчивый взгляд в пространство. И становился все более и более странным. Эта метаморфоза не укрылась и от семьи пана министра. Но сколько его ни пытали, что с ним, не занемог ли, не обеспокоен ли чем, он либо отвечал уклончиво, либо попросту отмалчивался. Только однажды, когда пан министр казался веселее обычного, выходя из дому после завтрака, он произнес ужаснувшие пани министершу слова:

— Сегодня с утра иду к королю, подаю прошение об отставке.

Пани министерша с досады лишилась чувств, но не успела она еще очухаться, как ее супруг уже предстал перед королем.

— Ваше величество, — сказал он, — прошу освободить меня от должности министра, у меня есть на то серьезные причины.

— Дружище, — произнес король, — ты что, с ума сошел? Где это видано, чтобы кто-то ни с того ни с сего подавал в отставку?

— Причина, ваше величество, у меня есть, но позвольте не объяснять ее. Мне стыдно говорить об этом, лучше сквозь землю провалиться.

— Послушай, — спросил король, — что ты там натворил? Приказываю, немедленно изложи мне свои причины.

— Хорошо, — удрученно ответил министр, — раз ваше величество приказывает, что поделаешь. — И чуть слышно добавил: — Прошу освободить меня от должности министра ввиду того, что я решительно не способен исполнять обязанности министра.

Потом склонил голову, покорно ожидая громы и молнии, которые должны теперь на него обрушиться.

Но король молчал, и он, робко подняв глаза, с изумлением увидел, что король смеется, да так, как сроду не смеялся. Министр был поражен.

— Стало быть, милостивый король, моя отставка принята? — несмело произнес он.

— Чтобы я дал тебе отставку? — сказал король. — За то, что ты не способен исполнять свои обязанности? Дружище, тогда мне пришлось бы выгнать почти всех моих чиновников. А что касается министров, то известно ли тебе, что ты вообще первый порядочный министр из всех, которые у меня были? И знаешь, почему? Ты был искренним, и я отвечу тебе тем же: насколько мне помнится, способных министров у меня вообще не было. Но ни один в том еще не признавался, хотя это было ясно, как божий день, не только для них самих, но и для всех в королевстве. И вдруг приходишь ты и требуешь отставки. Это делает тебе честь и радует меня. Ты мой первый порядочный министр. Все остальные прикрывали свою бездарность потоком речей и фраз и ловчили, как бы подольше удержаться у власти. Ты совсем другое дело! И чтоб я лишился подобного сокровища? Даже не подумаю! Ты останешься министром, мой дорогой, останешься и будешь служить мне до последнего вздоха! Ясно?

И министру пришлось повиноваться. Когда дневные газеты сообщили, что отставка пана министра не принята, пани министерша облегченно вздохнула и приказала приготовить его превосходительству на ужин его любимые блюда.

Но на этом дело не кончилось. Пан министр был задумчивее и печальнее прежнего. И неудивительно. Вопрос, может ли он оставаться министром, занимал все его помыслы и превратился для него в дело чести. Пан министр рассуждал так: «Если я вновь подам в отставку, то это, как сказал король, явится попыткой лишить страну первого, порядочного министра, а подобная попытка, по сути дела, государственная измена. Если же я не подам в отставку, хотя и понимаю, что в министры не гожусь, — разве и это не государственная измена, черт меня побери! Выходит, как ни кинь, я совершаю государственную измену. Просто отчаяние берет. Короче говоря, мое место за решеткой, а я сижу здесь, позволяю расточать себе комплименты, называть меня, государственного изменника, «ваше превосходительство»! Ума не приложу, что делать!»

Пани министерша полагала: раз король не принял отставку ее супруга, можно рассчитывать на полную министерскую пенсию, а то и на особое денежное вознаграждение со стороны короля. И когда пан министр снова принялся излагать ей свои сомнения, ее чуть удар не хватил.

И муж не знал, как поступить, и у нее голова шла кругом. Что делать? Наконец ее осенило. Для чего, собственно, на свете существуют психиатры? Эта мысль оказалась спасительной. Да, психиатры должны помочь. Судя по всему, ее муж ненормальный! Бедняжка! Под бременем правительственных забот рассудок его помутился! Так будет сохранена министерская пенсия, обеспечена признательность короля, словом, все!

И вот созвали консилиум лучших психиатров страны.

Пани министерша напряженно ждала, что они скажут и чем все кончится. Кончилось недурно.

— Выходит, он в самом деле ненормальный? — спросила она.

Врачи пожали плечами.

— Как человек он может и должен быть признан нормальным, ваше превосходительство. Но как министр он поистине ненормальный.

— И это точно?

— Ну еще бы! Разве существовал когда-нибудь на свете хоть самый безмозглый министр, который считал бы, что сидит не на своем месте? — ответили врачи в один голос.

Пан министр окончил свои дни в психиатрической лечебнице. Такова была трагическая судьба первого порядочного министра в некоем царстве, в некоем государстве, за семью горами, за семью морями.

Наказание с тетей Из рассказов маленького Карличка

У нас живет старая тетя. Папа рассказывал, что двадцать лет назад она приехала из деревни погостить на денек-другой и привезла творога на 12 крейцеров. С тех пор она у нас, два дня продлились до двадцати лет. Она здоровая, как бык; когда же лет пять назад у нее опухли ноги, папа обрадовался и пообещал нам кубики. Только ноги у тети прошли, а мы остались без кубиков. Я ужасно разозлился за это на тетю, купил чесотный порошок и уже три раза сыпал его ей за шиворот, когда она дремала над молитвенником. Молитвенник у нее тяжелый и сильно обтрепанный, потому что тетя кидается им то в папу, то в маму. Когда я насыпал ей за шиворот порошка, она принялась ерзать и дуть себе за пазуху, но от этого стало еще хуже, и она побежала к соседке по коридору и кричала там, что мы развели клопов, а постель ей нарочно не меняем, чтобы клопы сожрали ее, и таким образом мы мечтаем избавиться от несчастной старой тети.

В другой раз, когда она заснула, положив голову на молитвенник, я насыпал ей под нос чихальный порошок. Она от этого совсем обалдела и побежала по соседкам и везде рассказывала, что мы стаскиваем с нее ночью перину и открываем окно, чтобы простудить ее. При этом она чихала — чуть не лопалась, а я радовался, потому что папа на кухне как-то сказал, когда тетя чихнула:

— Чтоб ты лопнула, старая карга!

А когда тете стало нехорошо, папа тоже обрадовался и сразу позвал к ней доктора; папа надеялся, что доктор скорей нам поможет. У папы такое мнение о докторах с тех пор, как он прочел про случай в Америке, когда один пришел в лечебницу с больным зубом, а ему вместо зуба по ошибке удалили слепую кишку. Папа все время повторяет:

— Нет, нет, без доктора нам с ней не справиться.

Старуха и слышать не хотела о докторах, но все же ее удалось уломать. Пришел доктор, стал ее прощупывать и выстукивать, а она раскричалась, что не переживет подобного позора, потому что ее уже пятьдесят лет никто так не щупал. Сейчас тете семьдесят. Папа в соседней комнате весело потирал руки и приговаривал:

— Не переживет, она этого не переживет, слышишь, Карличек!

Потом мы вошли к тете. Она была вполне жива и во все горло кричала:

— Ох-хо-хо, пан доктор, они же, изверги, есть мне не дают, пресвятая дева Мария, они ж не чают меня голодом уморить, чтоб избавиться, а ежели когда и бросят сухую корочку, так потом цельную неделю попрекают!

А сама-то на тарелку всего больше съедает и папы и мамы!

— Ох-хо-хо, золотой мой пан доктор, дайте мне какого яду, я отмучаюсь поскорее, чтоб не помыкали они мной, как распоследней собакой!

Доктор успокаивал ее и при ней сказал папе, что пропишет лекарство — крепкое вино, пусть она пьет его ежедневно.

Старуха завизжала:

— Золотой мой пан доктор, вы один-единственный порядочный и добрый человек на всем белом свете!

Доктор стоял возле ее постели, а она как схватит его и давай целовать в лоб, хорошо еще, глаза ему не выколола щетинами, что растут у нее на подбородке.

Папа проводил доктора до передней и спросил дрожащим голосом, когда и чего нам ждать с тетей. Доктор ответил, что она может прожить еще сто лет.

Папа вернулся в комнату, всплеснул руками и воскликнул:

— Нутро у нее здоровое, вот несчастье-то!

А старуха принялась кричать:

— Где же мое вино? За чем дело стало?

С той поры тетя пьет, как лошадь, и любое вино все кажется ей слишком слабым. Выпив полбутылки, она выходит во двор и там разоряется:

— Ах, люди мои золотые, они меня не вином поят, а одним уксусом! Как безбожники солдаты Иисуса Христа на Голгофе! Мои бы тоже с радостью меня распяли, кабы не боялись, что их за это повесят. Всем я ради них пожертвовала, и такой-то благодарности дождалась на старости лет!

Это она, наверное, про тот творог на 12 крейцеров.

Как-то папа пришел со службы обедать очень веселый, и, когда мы все сидели за столом, и тетя тоже, папа вынул из кармана газету и сказал:

— Какое страшное преступление случилось в Моравии! Тетя, вы слышите? Представьте себе, родственники отравили старушку тетю! В свое оправдание виновные заявили, будто она была невыносимо сварливой. Какая распущенность, вы не находите, тетенька?

А маме шепнул, что, по крайней мере, испортит тете аппетит…

Старуха на это ничего не ответила и продолжала вовсю наворачивать. На другой день, когда ей на завтрак подали кофе, она унесла его в кухню и там принялась кричать:

— Что это у меня в кофе? Негодяи, отравить меня вздумали?!

Она выбежала во двор и подняла страшный шум, что мы, мол, хотели отравить ее и всем показывала кружку с кофе.

Соседи решили, что мы и вправду изводим старуху, и сбегали за околоточным. Тот поднялся к нам наверх вместе со старухой и кофе, который та не выпускала из рук, и околоточный заявил, что вынужден выполнить печальную обязанность именем закона, и увел папу с мамой и старухой в участок. Там выяснилось, что старуха насыпала в кофе песку, каким трут, отмывая, лестницу. Все равно, вернувшись, тетя кричала на весь дом, что дело пересылают в Вену.

Папа с тетей не разговаривал. А она, как всегда по утрам, ушла в костел еще с одной бабушкой из соседнего дома. Потом та поднялась к нам и сказала, что тетя поставила свечку за крону на добрые деяния, чтоб всех нас хватил кондрашка. И чтоб собрать денег на эти добрые деяния, тетя христарадничает на улице и жалуется, что мы не даем ей есть, бьем и всячески истязаем.

Папу снова вызвали в участок и сообщили, что на него поступила жалоба, будто мы мучаем свою родственницу, и, если подобное повторится, ее отправят по месту приписки. И в один прекрасный день папа дал мне крону, чтоб я купил себе, чего захочу, и еще сказал, что я мужчина, который умеет молчать. Он велел мне бежать в участок и там со слезами рассказать, как мы опять истязаем тетю, она плачет и жалуется, что мы ее изводим. Но в тот момент мы забыли, что тети как раз нет дома, и, когда я прибежал в участок и стал плакать и вопить, что тетю дома истязают, комиссар спросил ее имя и позвал полицейского, а тот из какой-то задней комнаты привел нашу проклятую старуху.

— Ты ошибаешься, мальчик, — сказал комиссар, — твоя бабушка должна предстать перед судом за попрошайничество. Ты ее внучек?

Я сказал, что нет.

— Почему же вы показали при допросе, будто вынуждены побираться и содержать восьмерых брошенных внучат? — спросил он у тети, а тетя заорала, что я ей незнаком и она знать меня не знает.

Меня отправили за папой, а тетя захотела удрать, и ее пришлось удерживать четверым полицейским.

Папу она встретила словами:

— Убийца, разбойник, чтоб тебя черви сожрали заживо!

Мне она плюнула в лицо, а пан комиссар пожал плечами и сказал папе, чтоб он забирал старуху домой.

Папа побоялся скандала в общественном месте и нанял экипаж. Полицейские помогли ему затащить тетю в карету, и мы поехали в сумасшедший дом. По дороге тетя разбила окно с криком, что этот негодяй хочет ее укокошить.

Когда мы приехали в сумасшедший дом, папа с извозчиком втолкнули ее в ворота, и папа велел мне подождать его, он, мол, скоро вернется. Но минут через пятнадцать тетя пришла одна и сказала:

— Так вот, господа доктора, золотые они мои, сказали твоему папе, что я в своем уме, а папу им пришлось оставить у себя.

Преступная авантюра пана Тевлина

Есть такие люди, которые всюду суют свой нос, они не оставят без внимания ни одного предмета, ни одного события, ни одного уличного происшествия. К подобным людям относился и пан Тевлин.

Видит, к примеру, пан Тевлин на улице перед лавкой бочку с селедкой. Остановится, смотрит и ждет, пока работник не вкатит ее в лавку.

Тогда пан Тевлин одобрительно кивает и следует дальше.

Увидит он за углом тележку, стоящую на улице, смотрит на тележку и ждет, кто придет за ней. Его радует, что люди работают, он охотно наблюдает, как кладут кирпичи и камни, ему по душе мощение дорог и вообще трудовая суетня.

Его интересуют все проявления повседневной жизни: лошади, которые не могут сдвинуть с места поклажу, стрелочники на трамвайной линии — и он всегда бывает приятно возбужден, когда видит, что кто-нибудь работает. Он любит строить предположения, что собой представляет тот или иной человек. Глаза его живо поблескивают, если его предположения вдруг оправдываются.

Он любит ходить по городу. Вот тут-то с ним и приключилась эта история. Вышел он, как обычно, на улицу и в уличной сутолоке заметил стоящий у тротуара велосипед. Оставленный кем-то велосипед. Он оглянулся по сторонам. Интересно, кто это так опрометчиво бросает велосипед на улице? Лавки поблизости не было. «Вряд ли велосипед принадлежит развозчику товаров по магазинам, — подумал он, — скорее всего привезли что-то частному лицу». Он также отметил, что вокруг не было ни единой пивной. Велосипед стоял на тротуаре как раз напротив дверей жилого дома.

На противоположном тротуаре находился полицейский и с интересом приглядывался к пану Тевлину, который, продолжая осматриваться по сторонам, не отходил от велосипеда.

Пан Тевлин тем временем сделал вывод, что оставлять велосипед у тротуара весьма неосторожно, и решил дождаться возвращения владельца.

«А вдруг на велосипеде есть замок, — подумал он, — и никто не сможет на нем уехать». Он обошел велосипед и осмотрел его с другой стороны.

Полицейский наблюдал за паном Тевлином с возрастающим интересом и даже сделал шаг в его сторону.

Пан Тевлин убедился, что велосипед без замка.

— Какая беспечность, — вздохнул он, — вот вскочит кто-нибудь на велосипед — и был таков!

Он продолжал осмотр велосипеда. Надо отдать справедливость, сделан он неплохо. И фирменная марка стоит. Он взялся за руль и наклонился, велосипед сдвинулся с места, и пан Тевлин, выпрямляясь, увидел над собой лицо. Строгое, злое и угрожающее. Лицо полицейского.

— Что вы тут делаете с чужим велосипедом? — строго спросил он.

— Рассматриваю марку фирмы.

— А зачем взялись за руль?

Вокруг уже собиралась толпа таких же панов тевлинов, интересующихся всем на свете, как пан Тевлин этим злосчастным велосипедом.

— За руль… — жалко залепетал пан Тевлин. — Я жду владельца.

— Как фамилия владельца?

— Не знаю.

— А зачем вы ждете?

— Чтобы кто-нибудь не украл у него велосипед.

В толпе послышался смех.

— Наверное, чтобы кто-нибудь другой не украл, — иронически уточнил полицейский. — Поставьте велосипед туда, где вы его взяли, а вас я именем закона арестую.

Этот полицейский тоже был своего рода паном Тевлином. Все привлекало его внимание, любой предмет, любое событие, а уж пан Тевлин и подавно.

Отныне поговорка «Дрожал, как осиновый лист» устарела, с равным успехом можно сказать: «Дрожал, как пан Тевлин».

Он дрожал так, что полицейскому временами приходилось тащить его за собой, как щенка, от дома номер 1912-а, где на тротуаре по-прежнему без присмотра стоял велосипед.

Понятно, что дрожь пана Тевлина не прекратилась, когда в комнате полицейского комиссариата он услышал рапорт:

— Разрешите доложить, этот человек хотел украсть велосипед возле дома номер 1912-а.

Полицейский рассказывал, как пан Тевлин пытался это сделать, а пан Тевлин повторял одно:

— Что вы, разве я вор, я не умею ездить на велосипеде.

Лучшего оправдания ему не приходило в голову. Он уверял, что не умеет ездить на велосипеде, что ему незачем красть велосипед, ведь при желании он может купить их дюжину.

Было мучительно видеть, как он стоял и твердил одно и то же:

— Право же, поверьте, я не умею ездить на велосипеде.

— Он упал при попытке вскочить на него.

— Да какое там вскочить, — сказал пан Тевлин, — я же не умею на нем ездить!

Затем пан Тевлин заявил, что он, видно, порядочный дурак, потому что вечно готов всем помочь.

Тут распахнулись двери и в полицейский участок влетел какой-то сильно испуганный молодой человек.

— У меня пропал велосипед! — кричал он. — Он стоял перед домом номер 1912-а, и мне сказали, что кто-то уже делал попытку его украсть.

Полицейский ткнул пальцем в пана Тевлина.

— Ну, нечего запираться, — сказал комиссар пану Тевлину, — назовите нам своего сообщника.

— Не могу, — вздохнул пан Тевлин.

— Так в тюрьму его! — приказал комиссар.

Пан Тевлин бухнулся на колени и заорал:

— Бога ради, господа, прошу вас!

На другой день его отвезли в суд.

Судебный следователь пан советник Винцек был человек добрый. Он никогда не стремился усугубить вину подсудимых и делал все возможное, чтобы тщательно разобраться в показаниях, расследуя преступления.

— Хорошо, — сказал он пану Тевлину. — Вы все время твердите, что не умеете ездить на велосипеде. Так вот, завтра у нас судебная комиссия. Мы выведем вас за ворота, и вы сядете на велосипед. Там и выяснится, умеете ли вы ездить.

Наступил сей знаменательный день, и надзиратель в присутствии судебной комиссии посадил пана Тевлина на велосипед на шоссе близ Ольшанского кладбища.

— Упаду! — трусливо кричал пан Тевлин, сроду не сидевший на велосипеде.

Надзиратель по знаку следователя подтолкнул велосипед, и пан Тевлин с криками «упаду» покатил по отлого спускающейся дороге. От страха он нажал на педаль, опасаясь, что расшибется, нажал еще сильнее и, судорожно вцепившись в руль, инстинктивно понесся вниз по шоссе прямо к Стращницам, как самый заядлый спортсмен. И все у него шло как по маслу. Он кричал «Упаду!» и мчался на огромной скорости, пока не исчез из глаз судебной комиссии.

Внизу, у Страшниц, ему наконец удалось свалиться в канаву, сбив предварительно с ног какую-то еврейку.

Ему дали три месяца за то, что лгал, будто не умеет ездить, а на деле даже пытался удрать. За это он и получил свой срок.

Сыщик Гупфельд

Сыщик Гупфельд принадлежал к числу тех агентов сыскной полиции, которых, несмотря на их гениальность, неприятности подстерегают на каждом шагу.

Тем не менее полицейское управление вполне на него полагалось и доверяло ему самые сложные и запутанные дела. При этом гениальность пана Гупфельда всякий раз обнаруживалась в полной мере, но в решающий момент неотвратимый рок, преследовавший славного детектива со дня рождения, сводил на нет все его превосходные, с математической тщательностью продуманные планы. И после отчаянного душевного напряжения, после нескольких дней успешных поисков, он снова оказывался у разбитого корыта, там, откуда начинал плести сеть своих предположений.

Случай проделывал над ним такие дьявольские штучки, что в полиции не было никого, кто бы не сочувствовал этому остроумному и изобретательному человеку.

Наверно, всем памятна история, когда сыщик Гупфельд выследил убийцу баронессы фон Весели, продавщицу булок из фирмы Забранского. Целых полгода сжимал Гупфельд кольцо улик вокруг злодея и даже сделался его ближайшим другом.

Ох, уж эти мне тайные агенты! На что только они не идут! За полгода Гупфельд собрал предостаточно материала и засадил-таки своего нового приятеля за решетку. Но на следствии обнаружилось, что арестованный вовсе не убийца, а вполне порядочный человек. Вот так в последнюю минуту глупая случайность смешала все карты нашего несравненного детектива.

Если бы хоть Гупфельд поступал наобум, — это еще куда ни шло! — но об этом не может быть и речи. Действия его были осмысленны в высшей степени. Нет, он был не из тех, кто работает нашармачка, как заурядный ремесленник. Это был мастер своего дела, хотя невезение и подстерегало его на каждом шагу. Если бы не оно, Гупфельд достиг бы колоссальных успехов, и с ним никогда не приключилось бы того, что мы называем истинным несчастьем.

Как-то полиция разыскивала весьма ловкую международную авантюристку. Вести столь тонкое дело поручили нашему благородному детективу. Известно было, что видавшая виды преступница всякий раз появлялась под новым именем.

Тем не менее уже в самом начале расследования Гупфельд установил, что разыскиваемая особа проживает в Чешском Крумлове под именем Клары Фибиховой. Как это ему удалось разузнать — для всех осталось тайной. Сам Гупфельд никогда не распространяется на такие темы, считая это хвастовством, которое не к лицу подлинному мастеру с его непомерным самолюбием.

Итак, мошенница проживала в Крумлове, куда, по ее словам, вернулась из-за границы.

Тут я не могу еще раз не выразить своего удивления находчивостью и решительностью наших детективов. Пан Гупфельд решил прикинуться влюбленным и представился этой даме паном Гупфельдом, отдыхающим в Кунвальде на даче. С присущей ему математической точностью он рассчитал, что самое большее через три месяца они поженятся, и, уже на правах супруга, он разузнает о ее связях с авантюристами международного класса.

Гупфельда не остановил ни почтенный возраст, ни внешность авантюристки, хотя возлюбленная его очень смахивала на косматых древнегреческих фурий. Три месяца спустя Гупфельд отпраздновал свадьбу, а на другой день после бракосочетания из полицейского отделения пришла телеграмма. Гупфельда извещали, что разыскиваемая особа схвачена в Берлине и ему надлежит вернуться в Прагу.

С тех пор Гупфельд живет с этой липкой медузой — так, кажется, в естествознании величают какой-то вид слизняков. Впрочем, в сравнении с пани Гупфельдовой эта морская нечисть, безусловно, выигрывает.

Словом, и на сей раз рок жестоко подшутил над паном Гупфельдом, именно в тот момент, когда он совсем было достиг заветной цели.

Однако находчивость, проявленная Гупфельдом в деле с авантюристкой, произвела на господ начальников большее впечатление, чем он мог предполагать. Шеф полиции, потрепав его по плечу, объявил, что в ближайшем будущем Гупфельда ждет повышение. Его назначат на должность начальника отделения. Пока же ему поручается одно весьма ответственное задание; он должен установить, кто из пражан вместо сахара потребляет сахарин, ибо в полиции есть серьезное подозрение, что в Прагу контрабандой сахарин перепродают в несметных количествах.

Два месяца пропадал несравненный пан Гупфельд и появился в обществе лишь после того, как его изыскания увенчались сногсшибательным успехом. Он представил полиции список всех жителей чешской столицы, страдающих сахарной болезнью: из-за своего недуга они не могли потреблять сахар и были вынуждены доставать сахарин по рецептам в аптеках. Таковых преступников оказалось около 720, и титанический труд Гупфельда завершился тем, что тридцать шесть аптекарей Праги и ее пригородов, то есть все, кто продавал сахарин по рецептам, сели за решетку. Столь фантастический успех в скором времени был отмечен давно ожидавшимся повышением.

Пан Гупфельд был назначен на должность начальника полицейского отделения.

Задачи нашей государственной полиции всякому известны. Это прежде всего надзор за определенными политическими группировками, которые не разделяют политических воззрений полицейских (а у последних их попросту нет).

Само собой разумеется, наибольшую опасность для Австрии представляют анархисты.

Внезапный расцвет анархизма проявляется у нас не в злоупотреблении динамитом. Отнюдь нет. Производство его чешские анархисты полностью передоверили наследникам фабрики Нобеля. Анархия ощущается скорее в том, что полиция теперь, не церемонясь, производит обыски в домах неанархистов.

Но в чешских землях ведутся-таки работы с динамитом, и прежде всего в столице, в самой беспокойной Праге, и поблизости от нее, где динамит играет не последнюю роль.

И это, к сожалению, истинная правда. Да, да, да, опасное средство в руках русских революционеров находится в самой Праге, в Хухле, где динамитом рвут известняк. Хотя определенные инстанции еще до Гупфельдовой эры пытались бороться с этим революционным начинанием подрывников, их деятельность — пустяк по сравнению с теми славными подвигами, которые совершил пан Гупфельд после своего назначения на пост начальника отделения государственной полиции.

Пан Гупфельд обладал незаурядным даром наблюдателя, он детально изучил психологию преступления и считал, что преступники всегда толкутся в тех местах, которые напоминают им о преступных действиях.

Итак, пан Гупфельд приступил к наблюдениям… Целые дни проводил он у каменоломен и, пока рабочие рвали динамитом каменные глыбы, пристально следил за выражением лиц прохожих. Его интересовало, как отражается действие динамита не столько на известняковых породах, сколько на физиономиях зрителей.

Как-то внимание его привлек один господин. Остановившись поодаль и заслышав очередной взрыв, господин кричал:

— Вот это ладненько, вот это хорошо! — Глаза у него вдохновенно сияли, и чем выше взлетали каменья, тем восторженнее он орал: — Так его, трах-тарарах, так его, так! Вот это красота!

Чрезмерный восторг господина навел пана Гупфельда на мысль, нет ли тут политических причин. Оставаясь незамеченным, пан Гупфельд последовал за господином, а когда они дошли до Праги, сдал его в участок и велел доставить в канцелярию государственной полиции.

В канцелярии пан Гупфельд, опасливо прохаживаясь вокруг арестанта, шипел на него:

— Мы вам покажем, мы вам покажем, мы вам дадим динамит!

На допросе обнаружилось, что восторженный господин не кто иной, как хозяин каменоломни. Но и эта ошибка обернулась для пана Гупфельда чрезвычайной удачей: спустя две недели, после того как он успел провести обыск в доме не в меру энергичного предпринимателя, его назначили главой пражской тайной полиции в отставке.

Во время обыска пану Гупфельду посчастливилось обнаружить родословную щенка сенбернара. Эта находка была последним шедевром славного детектива. Ею завершил он вдохновенную деятельность на посту главы департамента и труд тайного сыскного агента вообще, в коих проявил столько ума и непревзойденной находчивости.

В полицейском управлении он до сих пор слывет мастером своего дела.

Нынешние сыщики ему и в подметки не годятся.

Как я выбыл из национально-социальной партии

I

Прежде всего напрашивается вопрос: как я в ней оказался?! Очень просто. Сначала я служил редактором «Мира животных». Прознав об этом, национальные социалисты принялись уговаривать меня изменить свои политические убеждения. Конечно, если бы речь шла о том, чтобы от консерваторов перемахнуть к анархистам, душевные муки были бы во сто крат тяжелее. Но в данном случае никакой пропасти преодолевать не пришлось. Из «Мира животных» я преспокойно перебрался в «Ческе слово», не изменив даже своим политическим убеждениям, — так, по крайней мере, утверждали все мои знакомые. Просто-напросто я променял своих бульдогов на новую партию. Разница состояла лишь в том, что раньше я кормил бульдогов и догов, а теперь меня самого подкармливала партия. Точнее, не партия, а д-р Гюбшман.

Кто он такой? Вполне приличный и даже добрый человек — до тех пор, пока у него хватает терпения. Правда, терпеливым его не назовешь. Но зато это, ей-богу, единственный его недостаток. Будь д-р Гюбшман издателем «Мира животных», он наверняка наводнил бы его памфлетами о бедственном положении собак на псарнях, а сам содержал бы псарню и втихомолку торговал собачками. Потому что д-р Гюбшман — торгаш. Он, к примеру, не прочь потолковать о страшном повышении квартплаты, а, между нами говоря, сам ее повышает. Да и с какой стати ему отказываться от этого?

Доктор Гюбшман — депутат. Высокое звание, но и не столь уж обязывающее, как кажется на первый взгляд. Депутат Гюбшман прямо-таки начинен прекрасными идеями, о которых он может доходчиво рассказать массам. Но в душе д-ра Гюбшмана идет непрерывная борьба. Он ведь не только депутат, но еще и человек. Гюбшман-человек прижимает квартиросъемщиков и председательствует в корпорации печатников «Ческе слово». Превосходный человек д-р Гюбшман! Что ж, оно и верно, коли рассудить здраво, — депутатская слава развеется, мандат потеряет силу, а вот деньги останутся. Как-никак, а, участие в «Ческом слове» приносит 50 крон.

Итак, д-р Гюбшман стал моим шефом.

II

Как нам живется в национально-социальной партии? Недурно. Одно время нас объединял ресторан «Золотой гусь». Это одна из самых славных страниц нашего движения. И хотя «гусь» звучит как-то не слишком завлекательно, он стал символом национальных социалистов. Во время демонстрации иногда можно увидеть молодцов с молотом и перышком; приглядитесь, под этими значками горделиво поблескивает на булавочке золотой гусь. Это символ нашей партии. Гуси спасли Капитолий. Золотой гусь спасет нашу партию. Этот гусь на булавочке вручался завсегдатаям харчевни «Рыхта», выдувавшим там по нескольку кружек пива ежедневно. Золотой гусек, увенчанный скромной славянской трехцветной лентой, молотом и пером вкупе с красно-белой гвоздикой, вызывающе сверкает на их лацканах, словно бы говоря: «Все мы тут свои люди, национальные социалисты». И ежели под натиском непогод наша партия разлетится, клиенты «Гуся» сомкнут поредевшие ряды. Подобно наполеоновской гвардии, которая под Ватерлоо на вызов англичан решительно ответила историческим возгласом: «Дерьмо!», — наши могикане покажут своего «Золотого гуся» в петлице, что будет означать: «Хорош гусь!» — и партия прекратит свое существование.

III

Мирно текли мои дни в редакции «Ческого слова». Там я свел знакомство со многими высокоинтеллигентными людьми. Во-первых, с известными вождями национальных социалистов Богачем, Лоудой, Симонидесом. Богач — это косметика; Лоуда мертвой хваткой вцепился в кнедлики, а Симонидес просто служит в одной из страховых касс. Богач — юркий непоседа, ни секунды не постоит на месте. Лоуда вял и ленив, он взирает на окружающий мир устало и равнодушно, а Симонидес постоянно трет себе нос. Красный нос Симонидеса прекрасно выделяется на фоне белых щек и напоминает прелестную цветовую гамму национально-социальной гвоздики.

Подружился я и с депутатами. С Лысым кутил, с Клофачем кутил, а вот со Стршибрным нет; с Хоцем даже не разговаривал. Как личному врагу Клофача, ему вообще был заказан вход в нашу редакцию. Надо сказать, что Клофач терпеть не может и Фресла. А Стршибрный считает Клофача узурпатором. Лучше всех депутат Экснер. Этот толстяк никого не поддерживает, но зато никого и не трогает. Пива в больших количествах не потребляет. Поэтому в партии его тоже недолюбливают. Заглядывает к нам и Бурживал. Этот милейший человек не в чести у депутата Войны, Бурживал отвечает Войне тем же, поскольку и тот и другой знают, что у обоих рыльце в пушку; оба стараются избегать друг друга, а уж если доводится им сойтись на узкой дорожке, то получается прямо как в известной песенке:

А коли встретиться случится,

то заалеет он, как роза.

Вообще я замечал, что при встрече друг с другом депутаты национально-социальной партии всегда краснеют. А кое-кто, глядишь, и побледнеет, но и тогда гармония национально-социальных тонов сохраняется. А в целом депутаты этой партии все-таки очень и очень привязаны друг к другу.

Депутата Форманека я в глаза не видел. Форманек — трезвенник, поэтому к делу партии равнодушен. Естественно, что и партии на него наплевать..

IV

На правах референта «Ческого слова» я присутствовал на собраниях трамвайщиков, где речь шла о том, выходить или не выходить на работу, если управление вместо удовлетворения справедливых требований ограничится обещаниями «вернуться к ним через полгода». Оно конечно, городское управление вечно твердит одно и то же: «Как нибудь после, потом». Но тут, на собрании от наших вождей брата Симонидеса, брата Рогача и др., я своими ушами слышал такие слова: «Забастовка неизбежна!» А брат Лоуда поддакивал: «Да-да-да. Неизбежна».

И на секционных собраниях трамвайщиков брат Война и брат Стршибрный в унисон трижды бросали ревущей аудитории звонкий клич: «Забастовка неизбежна!»

Но за это вольнодумство управление электрических предприятий отказало нам, сотрудникам «Ческого слова», в бесплатном годовом билете на трамвай. Стршибрный, Война и др. негодовали.

— Наш долг, — бушевал Война, — привлечь на свою сторону банк и торговую палату, пусть и они воздействуют на управление! Ведь речь идет о судьбах наших бесплатных трамвайных билетов.

Было решено созвать собрание служащих электрических предприятий. Оно было назначено на час ночи в Ригеровых садах.

V

Служащие были полны решимости не отступать, как и в последнюю забастовку на Стршелецком острове. Собирались мрачные и возбужденные. «Так дело не пойдет!» И вот тут-то взял слово брат Война.

Эта сцена до сих пор у меня перед глазами. Взор брата Войны светился убежденностью, что получить бесплатный годовой билет на трамвай — его долг и право.

— Друзья! — вскричал он. — Заткнитесь! Теперь буду говорить я! Образумьтесь, рассудите здраво, подождите окончательного ответа администрации!

— Долой! — крикнул кто-то из наших рядов.

— Друзья, заклинаю вас, — вопил Война. Душу его переполняло убеждение, что бесплатный годовой билет он должен получить во что бы то ни стало. — Не разоряйтесь, или я распущу собрание, посмотрим, какой ответ в конце концов даст управление!

— Вы слюнтяй, господин депутат, — снова раздался чей-то голос. — Я прошу слова!

Голос этот принадлежал мне. Я, член национально-социальной, партии, бывший редактор «Мира животных» и нынешний сотрудник «Ческого слова», прервал речь оратора.

— Молчать, идиот! — грохнул Война, председатель исполнительного комитета партии, членом которой я имел честь состоять.

— Сам идиот! — невозмутимо парировал я. — Друзья, всыплем ему!

Всыпать мы ему не всыпали, потому что брат Война успел удрать, но зато мы разорвали свои партийные билеты. А брата Фресла обозвали балбесом.

Я был весьма польщен доверием, оказанным мне в ту ночь.

VI

Ну, а потом меня вышибли из национально-социальной партии. Или, точнее, я вылетел из нее. На следующий день, когда я пришел в редакцию «Ческого слова», намереваясь приняться за общественно полезный труд штатного референта во имя дела, которому было отдано столько сил, меня уже поджидали вожди. Так некогда ждали Мартиница и Славату на Градчанах.

Первым, кто схватил меня за шиворот, был д-р Гюбшман Шефрна, рассыльный редакции (нижайший поклон сему доблестному мужу — я и по сей день должен ему восемь крон), распахнул окно, и председатель исполнительного комитета вкупе с депутатом Фреслом схватил меня за задницу и спустил с третьего этажа прямо на каток заднего двора Сильва Тарруцци.

— Я тебе покажу, что значит партийная дисциплина! — неслось мне вдогонку.

Больше я ничего не помню.

Таким вот способом вылетел я из партии национальных социалистов и теперь ищу 200 тех служащих, которым за несколько часов до той достопамятной сходки в Ригеровых садах я твердо обещал, что стачка непременно состоится. Я прошу их написать мне по адресу: Вршовице, Палацкого, 363, и приложить марку, чтобы я мог уведомить их, в какой день и час мы сможем разогнать исполнительный комитет национально-социальной партии и его председателя брата Войну.

Хозяйственные реформы барона Клейнгампла

Барон Клейнгампл был человек дальновидный и проницательный и, получив в наследство от тети небольшое имение в Бытоухове, всерьез задумался над реорганизацией хозяйства.

Начал он с того, что, призвав управляющего своих новых владений, распорядился пересадить куда-нибудь старые развесистые дубы, которые росли в парке перед замком и загораживали вид.

Всю неделю управляющий ходил сам не свой и, едва вспоминал о распоряжении пана барона, ему становилось нехорошо. Неужели пан барон воображает, будто вековые деревья можно пересаживать?

Управляющий пришел к хозяину с докладом и застал его в библиотеке за чтением какого-то, видимо научного, труда. После долгих предисловий управляющий заявил, что столетние дубы пересаживать невозможно и он даже не представляет себе, как это можно сделать, на что барон улыбнулся и попросил управляющего взять из шкафа большую зеленую книгу.

— Это книга о садоводстве, друг мой, — ласково произнес барон, — откройте ее там, где заложено, и вы узнаете, что это проще простого, к этому даже есть картинка. Смотрите, как тут все прекрасно и наглядно объясняется. Читайте!

Управляющий прочел:

— «Пересадка Фуксии. Фуксию вынимают из горшка и осторожно, стараясь не повредить корни, опускают в другой горшок».

— Вы убедились, дорогой, как это просто. Вы вынимаете дубы из земли и переносите, куда я вам укажу, опускаете в заранее подготовленные ямы — и дело с концом. У меня грандиозные планы по реорганизации хозяйства, и ваша задача — систематически и неутомимо проводить их в жизнь, в этом залог успеха. Конечно, на первых порах мы столкнемся с трудностями, которые, быть может, даже покажутся нам непреодолимыми, скажем, как с дубами, но мы располагаем научной литературой по всем вопросам, не говоря уж об энциклопедии, которая всегда к вашим услугам. Начнем с пересадки самого старого дуба, того, что растет перед замком. Главное, не повредить корни, каждый корень надо осторожно вынуть из земли. Дуб пересаживается точно так же, как и фуксия, ведь и то и другое — флора.

Я хочу все дубы рассадить вокруг пруда позади замка, — вдохновенно продолжал барон, и управляющий не посмел его перебивать, — или нет, лучше мы осушим пруд и вместо рыб разведем в нем дубы. По берегам пруда сделаем скамейки, и я буду отдыхать там от своих забот. Кстати, дорогой, когда цветут дубы? Это важно знать, потому что с бутонами пересаживать их нельзя. В этой книге сказано, что даже фуксию не пересаживают в период цветения. Впрочем, сейчас, осенью, мои опасения излишни. Мне пришлось поломать голову вот еще над чем: фуксию можно пересаживать только в теплом помещении. А как быть с дубами? Дубы ведь тоже чувствительны к холоду. Что же, я нашел практичное и остроумное решение. Перед посадкой мы будем разогревать землю вокруг дубов, для чего поставим в осушенном пруду портативные кирпичные печи; в них же будем греть землю для засыпки корней. Пересаживать будем днем, так как даже фуксию не рекомендуется пересаживать ночью, иначе поблекнет листва.

Дубам во время пересадки также вреден дождь, поэтому в случае непогоды, когда будем вынимать дерево из земли, работникам придется залезть на вершину и держать там раскрытые зонтики, пока не закончим пересадку.

Да, вот еще о чем я хотел вам сказать. В ямы, оставшиеся после дубов, мы посадим финиковые пальмы. Представляете себе фурор, когда мы снимем первый урожай! А что касается хозяйственного эффекта, то намного выгоднее в дальнейшем вообще разводить только финики. Я много размышлял над этим и понял, как надо по-настоящему перестроить наше хозяйство. Скажите, почему у нас никто не сажает финики? Да все потому, что лень! А я буду вывозить финики во все страны мира. Ведь земля у нас отличная. Вчера я ходил в поле и был приятно удивлен: вот, говорю, великолепная свекла, а эконом отвечает: «Прошу прощенья, пан барон, это не свекла, а картошка». Если картошку нельзя отличить от свеклы, ясно, что земля здесь отличная. Но ботва на картофеле была очень сухая и поломанная. В будущем году каждый картофельный куст надо будет подвязывать на длинные палки, как это делают с хмелем и виноградом. Это тоже даст нам немалый хозяйственный эффект: картофель будет виться вверх по шестам, его не придется выкапывать из земли, а только срывать с веток; собирать такой картофель куда быстрее, да и работа чище. Такое ведение нашего хозяйства любого убедит в его рациональности.

Следует экономнее использовать полевые угодья. Для чего, черт побери, одно поле мы засеваем пшеницей, другое — рожью, третье — овсом, четвертое — ячменем? Распорядитесь сделать так: все эти семена смешайте и засейте ими одно поле. Рядом с пшеницей на нем заколосятся рожь, овес и ячмень. Этим мы, во-первых, добьемся экономии места, а во-вторых, времени, так как нам не придется один день косить только овес, другой — только рожь и так далее. Зимой же, когда в поле делать нечего, работники будут перебирать обмолоченное зерно и раскладывать его на разные кучки. Со временем мы введем и другие усовершенствования, в первую очередь примем меры против града: будем выращивать хлеб под тентом или под большими навесами; на южном склоне разведем какао и кофе, будем сеять пшено и крупу. Хозяйство очень запущено, но я надеюсь, общими усилиями нам в короткие сроки удастся поднять его. Что касается мелкой домашней птицы, мы и тут должны провести кое-какие реформы. Будем разводить крупные породы кур, для этого велите скрестить кур с гусями, а когда наседка бросит водить цыплят, не спускайте с них глаз, чтобы петухи не сожрали их. Боровы это делают с поросятами. Свиньи нечистоплотны, любят валяться в грязи, а это неблагоприятно отражается на вкусе их мяса. Поэтому прикажите всех поросят покрыть нитролаком и просушить у печки. Ведь почему поросята любят грязь? Они хотят быть черными, а не белыми. Если мы пойдем им навстречу и покроем их лаком, они и думать забудут про грязь и сразу станут жизнерадостными! Для повышения удойности устроим коровам бани, а у чистой здоровой коровы и молоко вкуснее.

Вот так-то, дорогой мой управляющий. Мы должны неуклонно добиваться прогресса. Ну, а теперь всего хорошего, ступайте и поразмыслите обо всем, что я вам сказал.

Управляющий тотчас отправился топиться.

Солнечное затмение

Когда тень, от луны пошла на убыль, а солнце все больше и ярче выступало из-под затененной поверхности, судебный советник пан Я у рис бросил на землю желто-зеленое стекло с жестом крайнего отвращения. Я стоял рядом в комнате, когда пан судебный советник сказал:

— Я так и знал, что меня опять надуют с этим затмением. Такое случается уже второй раз. Первый раз, пятнадцать лет назад, никакого затмения не было, закрыло едва ли треть солнца. А тоже ведь говорили, что темнота будет полная. Я приобрел черные очки, и какое ж было мое разочарование! Помню это так явственно, будто все происходило только вчера.

Я давно увлекаюсь астрономией, и мое увлечение разделяли моя жена и пан доктор Кавка. Он побывал с научными целями в крупных швейцарских лабораториях, а с Монблана даже привез фотографии прохождения Венеры. У меня была вилла в Крушных горах. Веселенькая, милая вилла на голой вершине большого холма; ниже начинались леса, а дальше вокруг, куда ни посмотри, тянулись горы и леса, венцом обступая поляну и виллу на ней; по ночам они казались особенно высокими, и, когда я смотрел на небо, казалось, будто я нахожусь на дне воронки. Здесь, на этой вилле, мы устроили маленькую обсерваторию, откуда и наблюдали все 7000 звезд от первой до шестой величины, видные невооруженным глазом. Когда же мы наводили на них телескоп, звезды казались нам рассыпанной крупой. Пан доктор Кавка все эти явления умел объяснить научно, что очень нравилось моей жене. Я тоже люблю астрономию и до сих пор не потерял к ней интерес, хотя мне особенно-то некогда над всем этим задумываться. Ну, разве это не смешно, что крохотная звездочка седьмой величины, светящаяся в созвездии Большой Медведицы, удалена от нас на 340 триллионов километров, и если взять для сравнения курьерский поезд, несущийся со скоростью 120 километров в час, он достиг бы ее через 325 миллионов лет.

Мне было бы неприятно дурачить кому-либо этим голову, и уж тем более я не собирался утолять любопытство моей жены. Впрочем, здесь же рядом находился доктор Кавка, которого она забрасывала вопросами. Нередко, когда я поздним вечером курил на веранде свою последнюю сигару, я слышал приятный голосок своей жены, ее нескончаемые вопросы, которыми она прямо-таки засыпала в саду под террасой пана доктора Кавку, когда они любовались какой-нибудь замершей звездою, затерянной среди бесчисленных светящихся точек на небосводе.

Я слышал, как она спрашивала, за сколько достигнет ее курьерский поезд, товарный, автомобиль, долго ли ехать туда человеку на велосипеде и тому подобное, на что он отвечал: товарный состав при такой-то и такой-то скорости шел бы туда столько и так далее. Короче, он так и сыпал цифрами и подтверждал их теоретически, но, как я понял позднее, во всем этом не было, разумеется, ни капли истины. С солнечным затмением-то он ведь меня одурачил!

В саду, как обычно, стояла тишина, молодые люди любовались звездами, иногда мне чудилось, будто они держат друг друга за руки, в чем я не находил ничего удивительного: жена нередко хваталась за его руку, стоило ей только представить себе, что звезда, на которую они смотрят и о которой говорят, несется сквозь просторы вселенной с умопомрачительной скоростью — 30 миллионов километров в сутки. Такое ошеломит кого угодно. Вообразите себе ужасные скорости небесных тел — и у вас закружится голова, и, если вас кто-нибудь не подхватит в свои объятия, вы тут же упадете. Такое происходило и с моей женою, когда они с паном доктором Кавкой любовались в саду на эту пропасть звезд, а пан доктор Кавка, будто Фламмарион, уносился мечтами к звездам. Удивительно, что в эти ясные ночи в зрачке отражаются звезды настолько маленькие, что в глазу можно увидеть 534 звезды от первой до четвертой величины.

Столько их насчитал пан доктор Кавка, вглядываясь звездными ночами в саду в прекрасные голубые глаза моей жены. А я тем временем, удобно устроившись на веранде, покуривал сигару, наслаждаясь спокойствием чудесной летней ночи, довольный ужином, — кухарка, надо сказать, у нас была отменная. Я радовался жизни, любовался небесным куполом, окружавшими нас горами, их темные очертания напоминали мне, что за ними расположен город, где можно достать все, что требуется для доброй кухни. Наша кухарка со служанкой ездили туда через день, и цены там были умеренные. Цыплята стоили дешевле, чем в долине, в деревне, и были к тому же куда крупнее. Мне даже казалось, что пожилому человеку, вроде меня, жилось бы тоскливей, не будь у него такой молодой веселой жены и не имей он такого рассудительного друга, как доктор Кавка.

Порой, однако, он приводил меня в растерянность, сетуя на прихоти моей жены. Однажды ей пришло в голову устроить ночную прогулку на ближайшую вершину, откуда открывался чудесный вид на весь край, сказочный вид, когда и леса, и вершины залиты лунным светом. Жена настаивала, чтоб и я непременно отправился вместе с ней. Я ни разу не ходил — не хватало еще таскаться по каменистым склонам, в то время когда я преспокойно мог, сидя на веранде в плетеном кресле, курить свою сигару.

Я отпускал с ними нашего пса Барри, но всего раза два: Барри сильно рычал на пана доктора Кавку, и я всегда узнавал, когда они достигали цели своего путешествия по тому, что Барри разражался громким лаем, доносившимся даже сюда, на веранду. А кончилось тем, что в один прекрасный день Барри даже вцепился пану доктору Кавке сзади в штаны.

Так мирно проходило для нас это лето, до того самого дня, когда должно было произойти затмение солнца. Мы съездили в город за черными очками, за желто-зелеными стеклами, которые накладываются одно на другое, и даже заехали в Прагу за черной пластинкой и биноклем. Всю неделю только и разговоров было что о затмении. Пан доктор Кавка утверждал, что ровно в полдень совершенно стемнеет, так что и в четырех шагах ничего не будет видно, и тьма наступит внезапно, короче говоря, он повторял то, о чем писали сейчас газеты про полное солнечное затмение, которое, впрочем, оказалось таким же надувательством, как и то, что пятнадцать лет назад.

И когда наконец тот день настал, мне дали темные очки, в руки — бинокль и отправили в 12 часов 12 минут наверх, в нашу маленькую обсерваторию в башенке виллы. Сами они остались внизу, чтобы из столовой наблюдать за затмением через комбинированные стекла. У меня чуть глаза не вылезли, пока наконец узкая тень, закрывавшая краешек солнца, двинулась к его середине. Сорок пять минут я, дурак, кое-как еще выдержал, смотрел на солнце, а ему хоть бы что. Тогда я снял очки и отправился вниз узнать у пана доктора Кавки, не ошибся ли он. Представьте себе, он безбожно обморочил меня с этим солнечным затмением! Жена моя сидела у него на коленях и застегивала блузку. Лица у них были бледные, будто у мертвецов.

Вот и нынче меня во второй раз одурачили с затмением.

Заседание сельского правления в Мейдловарах Выборы стражника

Мы все с нетерпением ожидали этого заседания, так как на нем должен был решиться вопрос, кому быть сельским стражником. Всего поступило свыше пятисот прошений, а если говорить на языке ученых, то около пятисот тридцати одного прошения. Из желавших занять это место половина окончила юридический факультет, около ста прошений принадлежало окончившим философский факультет, сорок девять прошений было написано безработными из различных учительских институтов, которые вот уже целый год были без места. Остаток падал на окончивших коммерческие академии, и, наконец, три прошения поступило от лиц, хорошо знакомых старосте, так как они жили в нашем селе. Это были: Франтишек Качирек — пастух, Ян Корженарж, малоземельный крестьянин, живший на краю села, и церковный сторож Подлох. Этот последний поругался с попом, который не поделился с ним гонораром, полученным при погребении старухи Швейцовой, и, кроме того, в тот же день обыграл его в пивной на пять златок.

Из всей массы просителей выбрали трех кандидатов, живших в нашем селе; остальные прошения мы продали лавочнику Краусу на обертку. Он дал нам за это пять бутылок вина и с тех пор завертывает в эти прошения покупки. Случалось, что в прошение, оканчивающееся словами: «Я обещаю, что заслужу ваше доверие», заворачивался вонючий сыр, который покупали перед тем, как пойти в пивную, потому что в этом сыре столько перца, что пиво от него кажется особенно вкусным. Пиво у нас привозят из Глубокой, — очень хорошее пиво, если пить его умеючи. Выпьешь десятую, одиннадцатую кружку и потом так заговоришь о политике, что приятно послушать. И не успеешь оглянуться, как тебя начинают лупить, потому что у нас нет людей с одинаковыми убеждениями. Мы говорим и об общественных делах, потому что у нашего старосты своя пивная. В этой пивной мы и собрались, как обычно, на заседание сельского правления. Вообще здесь у нас происходят все общественные собрания. Все было по-честному, о подкупе и речи быть не могло. Каждый из кандидатов выставил бочку пива. Сначала бочку выставил кандидат Качирек, и когда мы об этом узнали, то сейчас же решили, что обязательно выберем его стражником. Но такое же угощение выставил и Корженарж, а за ним и церковный сторож Подлох. Это было очень приятно, но головы у нас пошли кругом, и мы не знали, что делать. Каждый из кандидатов купил одинаковое количество пива и обошел всех членов сельского правления, и мы обещали каждому выбрать его стражником. Затем сторож Подлох зарезал для нас свинью. Одновременно с ним зарезали по свинье и другие два кандидата — Качирек и Корженарж. Все трое старались нам угодить, но, к сожалению, у нас было место только для одного.

О подкупе не было и речи, а как поступить, мы не знали. Ни один из трех кандидатов не имел никаких преимуществ. Поэтому нужно было ожидать, что заседание сельского правления по этому вопросу будет особенно бурным. Целый день мы, члены сельского правления, постились, чтобы с большим аппетитом приступить к уничтожению свиней, тем более что от жареного шел приятный запах по всему селу.

Староста находился в весьма затруднительном положении. Он ходил от одного члена сельского правления к другому и говорил:

— Честное слово, дальше так продолжаться не может. Я сойду с ума. Если бы один из этих трех кандидатов был негодяем, тогда бы мы его просто исключили из списка, и у нас осталось бы только двое, одному из которых можно было бы легко доказать, что он ни к черту не годится. Ну, а так как они все трое одинаковые негодяи, то наше положение скверное. Мы ни в чем их не можем упрекнуть: они устроили для нас угощение и поставили пиво. Но все равно они — подлецы, и подкупить нас им не удастся.

Среди нас находился один человек по имени Махличек. Он почему-то относился с неприязнью к нашему старосте Балеку. Везде, где только было можно, он старался причинить ему неприятность. Один раз, например, он донес на старосту, будто тот ворует его снопы с поля. Еще немного, и дело дошло бы до суда. Только после того как староста скостил Махличку какой-то долг по пивной, дело кончилось мировой. Староста должен был еще обещать ему перед свидетелями, что будет целую неделю даром поить его пивом. Конечно, Махличек не зевал и пил вовсю, и с тех пор между ним и нашим старостой началась непримиримая вражда. Он открыто угрожал, что на заседании сельского совета поставит старосту в неловкое положение.

И вот состоялось то самое памятное собрание, где наконец должен был решиться вопрос о стражнике. Махличек был настроен по-боевому, староста тоже.

Мы сошлись в зале заседаний, то есть, как уже было сказано, в пивной старосты. Кроме нас, там сидело несколько наших соседей, которым было сказано, что и они могут участвовать в пиршестве, но на кухне, так как в пивной будут происходить выборы сельского стражника.

И заседание началось.

Сначала подали перловый суп с кровью, затем кровяную колбасу и ливерную с капустой и картошкой (картошку и капусту добавил староста). После этого подали заливное из трех свиных голов, потом зельц и, наконец, жаркое из свинины с кнедликами (кнедлики добавил староста). Наконец, распив первый бочонок пива, мы приступили к дебатам о предложении старосты избрать из троих наиболее достойного. Первым взял слово староста, заявивший, что он сожалеет, что все три кандидата стоят один другого, что все они одинаковые бездельники и шарлатаны, выразившие желание охранять общественный порядок, но что сельское правление может выбрать из трех только одного. Имена их: Корженарж, Качирек и Подлох, и он просит, чтобы они, по крайней мере, встали, когда о них говорят.

После него взял слово Махличек. В своей речи он весьма удивлялся, почему староста не начал с другого конца. Он не сказал, что сельский стражник в первую очередь должен знать, что такое справедливость и право, и не должен позволять оскорблять себя ни при каких обстоятельствах. Вот какой должен быть настоящий стражник. Затем, обращаясь ко всем трем кандидатам, он демагогически воскликнул:

— Ребята, вы должны знать, что нелегко получить то место, которое вы просите. Вы должны быть решительны и способны на все. Если даже сам староста оскорбит вас на вашем будущем посту, вы должны показать, что вы не боитесь ничего, потому что вы будете связаны присягой. Вот сейчас он о вас говорил, что вы негодяи. Докажите же, что вы достойны занять эту должность. Качирек, дай старосте по морде.

Все молча смотрели на Качирека, который сидел, не двигаясь, и глупо улыбался.

Тогда Махличек снова воскликнул:

— Подлох, дай старосте по морде.

Опять тишина. Подлох сидел возле Качирека и улыбался еще глупее.

Тогда Махличек воскликнул:

— Корженарж! Не бойся, дай старосте по морде!

Корженарж подошел к старосте, недоумевающе смотревшему на все происходящее. Раздалась оплеуха, и староста упал со стула.

Под гром аплодисментов Махличек сказал:

— Соседи! Вот это настоящий человек, его мы должны выбрать сельским стражником. Кто за него?

Все двенадцать членов подняли руки в знак согласия.

— Корженарж, итак, ты выбран сельским стражником, — воскликнул староста. — А теперь я приказываю тебе как твой начальник, чтобы ты дал Махличку два раза по зубам.

— Слушаю, господин староста! — ответил Корженарж и закатил две такие оплеухи Махличку, что его пришлось потом отливать водой.

Так Корженарж сделался нашим сельским стражником.

Сословное различие

Приказчик Никлес и управляющий имением Пасер были закадычные друзья. Каждый день они сидели вместе в просторном деревенском трактире «У Тисков». Там хорошо знали, что их водой не разольешь и что все проделки, баламутившие деревню, устраивались ими обоими совместно. Приказчик Никлес очень любил управляющего Пасера, но кое-что, и притом весьма неприятное, все-таки разделяло их, так что Никлес имел порой весьма хмурый вид. Это было нечто возмутительное, вызывавшее в Никлесе раздражение, на какое только была способна его добрая душа. Всякий раз, как оба они вместе выпьют в трактире и устроят одну из своих веселых проделок, состоявших обычно в том, чтобы схватить ночью общинного сторожа и скинуть его куда-нибудь в канаву, вся деревня твердит в один голос: «Вчера, мол, приказчик Никлес нализался, как свинья, а пан управляющий был немножко навеселе».

На самом деле оба были в одинаково веселом настроении, выпили одинаковое количество, у обоих мозг находился под одинаковым воздействием винных наров. Но что поделаешь? Глас народа утверждал, что «приказчик Никлес нализался, как свинья, а пан управляющий был немножко навеселе».

Не приходится поэтому удивляться, что приказчик Никлес страстно желал, чтобы соотношение изменилось. Оттого-то всякий раз, вспомнив, что о нем говорят в деревне, он становился умеренным и за то время, пока управляющий Пасер выпивал три кружки, сам выпивал только одну, — так что под конец на счету управляющего было тридцать кружек, а у него только десять, то есть получалось совершенно правильное соотношение 3:1, и в такие дни никаких проделок не устраивалось. Никлес поддерживал управляющего, тихий, задумчивый; пан управляющий шумел на всю деревню, ругая трактирщика Тиску, в то время как Никлес вел себя в высшей степени прилично. И тем не менее на другой день он узнавал, что на вопрос, почему они вчера так долго сидели, трактирщик Тиска отвечал:

— Да знаете, приказчик Никлес нализался, как свинья, а пан управляющий был немножко навеселе.

Никлес понимал, что все дело в глубоком социальном противоречии, что тут сказывается глубокое сословное различие: как это он, Никлес, может равняться с паном управляющим! И мало-помалу мечтой его стало услышать хоть раз:

«Да, приказчик был немножко навеселе, а вот пан управляющий нализался, как свинья».

Но желание его оставалось неудовлетворенным. Все, как уже вошло в привычку, выражались почтительно по отношению к пану управляющему, хотя напейся он до положения риз. И по дороге домой в имение, находившееся в получасе ходьбы, Никлесу приходилось выслушивать из уст самого управляющего те жестокие слова, от которых он всегда падал духом:

— Вот опять я нынче навеселе!

В конце концов Никлес был вынужден склониться перед общим мнением и признать, что, как бы ни нагрузились они оба, он, Никлес, непременно «нализался, как свинья», а пан управляющий «был немножко навеселе». Пускай управляющий еле на ногах держится, а он, Никлес, шагает совершенно прямо — все равно пан управляющий «немножко навеселе», а он всегда «нализался».

Как-то раз управляющий и Никлес опять пили наравне, да так, что, по тамошнему выражению, на душе у них птички чирикали. Приказчик пил с горя, на все рукой махнув, а управляющий — с легким сердцем, не опасаясь за свою добрую репутацию. Потом они пошли бродить по деревне и, уже в полубессознательном состоянии, увидев на площади какого-то человека в мундире, столкнули его в пруд. Это была одна из их обычных шуток, за которые пан управляющий каждый вечер угощал общинного сторожа пивом и сигарой. Но, как говорится, от своей судьбы не уйдешь. Не ушли и они. Оказалось, что на этот раз им попался не общинный сторож, а жандарм, совершавший обход и охраняемый параграфом 81-м Уголовного кодекса, где ясно сказано об ответственности за насилие над должностным лицом, находящимся при исполнении служебных обязанностей.

С этого момента над обоими нависла угроза тюрьмы. Такие дела рассматривает окружной суд, — тут уездного недостаточно. И вот оба предстали перед окружным судом в Ичине. Оба сослались на опьянение, назвав в качестве свидетелей трактирщика, старосту и еще трех деревенских, находившихся в тот вечер в трактире и видевших, что они выпили по тридцать кружек пива.

Первым был вызван трактирщик Тиска.

— Расскажите, свидетель, как было дело с подсудимым Никлесом, — спросил председатель суда. — В каком он был состоянии, уходя из вашего заведения?

— Многоуважаемый пан председатель, — солидно ответил Тиска, — вот как перед богом, этот самый Никлес нализался, как свинья.

— Ну, а управляющий Пасер?

— Многоуважаемый пан председатель, — промолвил трактирщик, почтительно глядя на управляющего, — пан управляющий был немного навеселе.

Это было запротоколировано.

Перешли к допросу других свидетелей. Все они отвечали одно и то же: «Приказчик — тот нализался, как свинья, а пан управляющий — ну, был немножко навеселе».

Вопрос был ясен, и приговор напрашивался сам собой. Управляющий, который был только «немножко навеселе», получил месяц тюрьмы, а «нализавшегося, как свинья», Никлеса отпустили на все четыре стороны, поскольку он за свои действия не отвечал. Сверх того он имел еще удовольствие услышать тотчас вслед за оглашением приговора отчаянный вопль управляющего:

— Господи, да я ведь тоже был как свинья!

Но это не помогло.

Краткое содержание уголовного романа

— Без копейки денег Джузеппе Боро приезжает в Триест. Под именем графа Олариха фон Айзенфельса он поселяется в гостинице Битторнеля. У владельца гостиницы есть красавица дочь Лючия. Она влюбляется в самозваного графа, однако в городе его выслеживает матрос, мерзавец Лоренцо, которому известна тайна из жизни Боро: Боро убил в Риме соблазнителя его сестры и трех его сообщников. Боясь разоблачения, Джузеппе Боро открывается во всем Битторнелю за бокалом вина. Они дают друг другу братскую клятву отравить Лоренцо и успешно справляются с этим, пригласив того выпить с ними. Испытывая затруднения с ликвидацией трупа, они посвящают в дело Лючию и с ее помощью, запрятав труп Лоренцо в мешок, выносят его под покровом ночи из города, чтобы бросить тело в горное ущелье. Они достигают обрыва, но тут их нагоняет полицейский. Лючия выручает всех, пронзив сердце полицейского кинжалом в тот момент, когда он, спрыгнув с лошади, собирался выяснить обстановку. Наконец они благополучно сбрасывают трупы Лоренцо и полицейского в ущелье. Но тут внезапно раздается ржание покинутой лошади, слышится конский топот, и появляется второй полицейский. Джузеппе Боро укладывает его на месте выстрелом из пистолета, и все преспокойно отправляются по домам. Продолжения у меня пока нет, господин издатель.

И молодой человек, сидевший против издателя уголовных романов Томса, виновато посмотрел в глаза этому добряку. И тот воскликнул:

— Господин Крамский, ну куда это годится? Дальше-то что? Куда вы денете остальные трупы? Нет, ваши люди останутся на месте, так как на выстрел явится еще один полицейский патруль. Завяжется жуткая схватка, кому-нибудь свернут шею и так далее. Вот как я себе это представляю, понимаете, молодой человек? А с огнестрельным оружием, между прочим, надо обращаться осмотрительней. Что ж вы затеваете перестрелку среди ночи, имея, можно сказать, на руках труп, от которого вам предстоит отделаться? И это в тот самый момент, когда одного полицейского вы уже прикончили! Непозволительная ошибка, приятель, непозволительная. Они же сразу себя обнаружат. Если ваша Лючия так ловко орудует кинжалом, пускай она заколет и второго полицейского.

Господин Томс встал, опершись на стол, и в полупустом кафе прозвучал его громкий негодующий голос:

— Почему, я вас спрашиваю, вы не прирезали и второго полицейского? Кинжал в сердце — и делу конец. Разумеется, по шаблону действовать нельзя, номер не пройдет! Ну, и молодежь нынче пошла! Вы разве не знали покойного Хорвата? Вот кто владел кинжалом! Начал он в 1900 году и подвизался до 1905-го. И где? В Германии! И применял только яд или кинжал! Скажите пожалуйста, ну кто стреляет ночью? Вы же сразу попадетесь и потом не выпутаетесь! Говорю вам как отец. Вы парень понятливый, и я надеюсь, что еще не все потеряно. Выберите подходящий момент и скрывайтесь. О возвращении в город после всего случившегося, разумеется, нечего и думать. Придется поискать другой выход. Для начала займитесь грабежом. Убивайте женщин и детей. Лючию можно посадить в тюрьму, после выпустите на свободу. Для этого отправляйтесь в город, где она томится за решеткой, и прихлопните надзирателя. Я бы рекомендовал для этого резиновую дубинку, упаси боже — не револьвер, не то вы опять наделаете шуму и поднимете всех на ноги.

— Даю слово, что стрелять больше не буду, — заверил его молодой человек. — Большое спасибо за совет. Скажите, а яды можно употреблять? Какой яд не оставляет следов?

— Сразу видно, что вы совсем новичок и у вас не было практики, какая, скажем, была у покойного Хорвата. Любой яд оставляет следы и обнаруживается при вскрытии. Впрочем, пусть вскрывают и найдут, скажем, стрихнин. Но особенно ядами не увлекайтесь. Отравлять лучше всего богатых родственников и тому подобное, только не сразу, а постепенно, это интереснее. Да, когда ухлопаете надзирателя и все будет в порядке, не забудьте, что наша эпоха требует ограбления банков. Служащих усыпляете хлороформом или незаметно впрыскиваете им в кровь яд кураре. Тяжелые стальные сейфы взрываете при помощи динамита и пускаете в ход револьвер, тут уж револьвер незаменим, особенно браунинг прекрасная вещь! Недурно бы устроить и нападение на поезд. Не забывайте про театры, рестораны, кафе; всякого, кто вздумает оказать вам сопротивление и не захочет расстаться с деньгами, убивайте безжалостно, как собаку. Как собаку, молодой человек! А теперь желаю успеха.

— Они встали из-за стола и с удивлением увидели, — что перед ними, подняв руки вверх, стоят на коленях посетители кафе, официант, пикколо, владелец заведения и с немой покорностью во взоре молят о милосердии.

Пособие неимущим литераторам

Карел Яролимек был неплохой и довольно популярный писатель. Поэтому издатели систематически эксплуатировали и обирали его. Когда выходил очередной сборник его рассказов и Яролимек являлся за гонораром, издатель ругал его на чем свет стоит и божился, что сам не знает, кой черт дернул его напечатать такую чепуху.

В рассказах Яролимека благоухали луга, синее небо расстилалось над умолкнувшими рощами, солнце закатывалось в вечерней тишине (в разливе невероятно ярких красок) и затихало пение птиц. Все эти чудесные вещи совершались единственно для того, чтобы Карел Яролимек мог купить себе к ужину копченые сосиски. В процессе творчества Яролимек не забывал подсчитывать строчки и поэтому писал поэтически и пространно. Он перечислял все цветы в поле, долго занимался воробьем, пролетевшим над головой героя, и особенно налегал на диалоги в тех случаях, когда оплата была построчная.

С безмятежностью праведника он писал:

«…Оскар заранее знал, что скажет:

— Да. А разве вы не такого мнения?

— Нет.

— А почему?

— Потому!

— Почему же, Эмилия?»

И Яролимек подсчитывал: «Пять строк по пять геллеров (больше ему никто не платил) — это как раз пара сосисок. Или, если прибавить геллер, бутылка пльзеньского».

Жизнь Карела Яролимека протекала в борьбе с издателями и редакторами, у которых он с невероятной настойчивостью выклянчивал авансы.

В один прекрасный день он сидел с газетой в кафе, задумчиво потирая лысину. Он прочитал в газете, что министерство просвещения учредило фонд государственных пособий для писателей. Эта мысль возникла в голове добряка министра просвещения. Посоветовавшись с министром финансов, он сказал:

— Бросим им этот куш, пускай жрут.

«Им» значило писателям, этим бумагомаракам, иродову племени. — Solsche fertenchten Kerl!

Недолго думая, Яролимек подал ходатайство о пособии, подкрепив его соответствующими бумагами о том, что он действительно писатель. В ходатайстве он написал, что постарается высоконравственным поведением оправдать доверие властей, коль скоро оно будет ему оказано.

В тот вечер он даже не пошел в кафе, да и потом целых две надели все обдумывал, как распорядиться привалившим ему богатством. В смутных мечтах о будущей безоблачной жизни он уже представлял себе, что отдает в починку башмаки. Австрийское правительство снабжает чешского писателя средствами на починку сапог! Какая трогательная картина!

Шли недели и месяцы. К концу пятого месяца писатель стал немного нервничать. Миновал год, и Карел Яролимек лишь горько усмехался при упоминании о ходатайстве. Он уже свыкся с мыслью, что зря потратил 25 геллеров на заказное письмо. На это ушел гонорар с пяти строчек по пять геллеров:

«— Оскар!

— Что?

— Ты ничего не знаешь?

— Нет, Ольга.

— Скоро узнаешь, Оскар!»

Прошел еще год, и Карел Яролимек неожиданно получил вызов в полицейский участок. «Никогда ни в чем не был замешан», — решил он и бросил повестку в огонь. Немного погодя пришла повторная повестка. Ее принес полицейский в штатском платье и, как потом узнал Яролимек, сказал швейцару:

— Не знаю, в чем тут дело, но приглядывайте за этим типом.

— Будьте покойны, — отозвался швейцар.

Эта повестка тоже отправилась в печку. И тут наступили неприятные события. Яролимек вернулся домой в третьем часу ночи и улегся спать. В пять утра в дверь забарабанили, и сонный писатель услышал:

— Именем закона, отворите!

Испуганный, он в кальсонах зашлепал к дверям. В квартиру ворвались двое полицейских.

— Велено забрать вас. Ведь вы Карел Яролимек?

— К сожалению, это я.

— Бросьте глупые шуточки. Велено доставить вас к господину советнику, он вас давно хочет видеть. Ну-ка, прихорашивайтесь поживее, не то мы сами всунем вас в брюки.

— Помилуйте, ведь только пять часов утра, советника на службе нет… и я ни в чем не виноват!

— Ну, пошел хныкать! Заткнись, чертова кукла! Господин советник сказал вчера вахмистру, чтобы послали за вами. А уж мы знаем, как найти человека. Преступника надо брать в кровати. А придешь в восемь часов, так гнездышко уже опустело и птичка — фьюить!

Они нахлобучили на него шляпу и вывели на улицу.

— Пожалуйста, не хватайте меня за шиворот!

— Попридержи-ка язык!

— Я буду жаловаться!

— Мы тебе пожалуемся…

Яролимека привели в участок. Сонный вахмистр курил трубку. Он спросил коротко и ядовито:

— Ага, это вы Карел Яролимек? Тот, который изволит уклоняться от вызовов?

— Д-да.

— А чем занимаетесь?

— П-пи… писатель.

— А что вы пишете? Составляете опись имущества?

Вахмистр лег на койку, зевнул и распорядился:

— Обыскать — и за решетку!

Яролимека обшарили и ввергли в одиночку. Щелкнул ключ, и писатель остался один. Впрочем, одиночество длилось недолго, через несколько минут на него набросилась армия клопов.

Карел Яролимек взбунтовался. Он соскочил с нар и отчаянно заколотил в двери камеры.

— Пустите, я же Карел Яролимек!

— Потому и сидишь тут, — отозвался голос, — а не утихомиришься, наденем смирительную рубашку.

— «Приключения Карела Яролимека», «Похождения Карела Яролимека», «Гибель Карела Яролимека», — бормотал Карел Яролимек в полнейшем отчаянии, завалившись на нары. — «Злоключения Карела Яролимека», «Как Яролимек попал в беду»…

Он обдумывал названия новых рассказов.

Между тем тучи клопов, облепив тело писателя, повели тщательную разведку местности, отчего его кожа покрылась волдырями. Это было ужасное утро.

В половине, девятого за ним пришли. Немытого, искусанного и растрепанного, его отвели на второй этаж.

— По вашему распоряжению, господин советник, доставлен Карел Яролимек.

Писатель стоял совершенно ошалелый.

— Прошу садиться, — произнес пожилой советник и указал на стул.

— Прикажете посторожить? — заикнулся было один из полицейских, но, увидев, что господин советник подает преступнику руку, оба отошли на цыпочках.

— Я велел пригласить вас, господин Яролимек, для того, чтобы выяснить ваше материальное положение. Двадцать лет назад вы подавали ходатайство о государственном пособии, не правда ли?

— Виноват, господин советник, не двадцать лет, а два года назад.

— Ага, припоминаю. Двадцать лет назад ходатайствовал некто господин Часал. К сожалению, его не удалось найти. Впрочем, мы установили, справившись в энциклопедии, что он уже десять лет как скончался. Стало быть, это определенно не вы.

Советник соболезнующе оглядел Яролимека, который стоял перед ним без воротничка и галстука, неумытый, измятый и истерзанный.

— М-да, видимо, вы действительно нуждаетесь, — произнес он. — Дело вот в чем. В связи с вашим ходатайством министерство просвещения просило нас выяснить ваше материальное положение. Вижу, что вы не богач.

— Вы вполне правы.

— Так вы писатель? Значит, сочиняете?

— Совершенно верно, господин советник.

— Как же, знаю, читал даже ваши произведения. Этакие книжки, прекрасный шрифт, черные буквы. Отлично помню. Смотрел также ваши личные документы. Судимостей у вас нет, это — смягчающее обстоятельство… то есть я хотел сказать, это очень хорошо. Вы хотя и бедный, но вполне приличный человек, несмотря на ваше занятие. Можете идти.


Через восемь недель Карел Яролимек получил из Вены пособие — сто двадцать крон из фонда для неимущих литераторов. Он был страшно рад, что все так счастливо кончилось.

Конец святого Юро

— Отец Мамерт, — обратился ко мне как-то настоятель Иордан, — святой Юро давно уже не творит никаких чудес.

Это была несомненная правда. Меня приняли в Бецковский монастырь младшим членом ордена францисканцев в ту пору, когда у нас объявился грозный конкурент во Фриштакском монастыре доминиканцев.

То была статуя святой Петронилы. Не прошло и двух дней после моего водворения в общество старых монахов Бецкова, как во Фриштаке, в саду доминиканского аббатства, перед статуей святой Петронилы разверзлась земля, и с тех пор никто уже не обращал внимания на нашего доброго святого Юро. Вода ручьем текла из-под святой Петронилы, и все паломники сворачивали к Фриштаку. И до того грустно становилось нам, когда с башни нашего монастыря мы наблюдали, как по равнинному берегу зеленоватого Вага движутся толпы крестьян с хоругвями и пропадают в синеющей дали, где-то в направлений Фриштака.

А про нас и думать забыли.

Не могли же мы останавливать эти процессии, прошедшие путь от самой Жилины, Ружомберка, Тренчина, а то и из Опавы, и говорить им: «Глупые вы, во Фриштаке есть один парень, который до поступления к доминиканцам учился на геолога. Земля под святой Петронилой разверзлась потому, что он велел вырыть там колодец. Дурни вы мои золотые, оставайтесь у нас, здесь к вашим услугам святой Юро, а это надежный, проверенный святой. Вы уже, конечно, этого не помните, но когда-то, много лет назад, куманы отрубили под Бецковом голову одному священнику, и когда люди с плачем принесли ее вместе с телом в костел и положили перед святым Юро, то голова вдруг снова приросла к туловищу, священник встал и изрек: «Премного благодарен!» Вот доподлинное чудо святого Юро, и если вам этого мало, то уж другое чудо вы должны хорошо помнить: однажды в монастыре вспыхнул пожар, статуя святого Юро соскочила с постамента в костеле, вскарабкалась на колокольню и забила в набат. Так монастырь был спасен от огня. А когда сбежались люди, святой Юро уже преспокойно стоял на своем месте.

Золотые мои идиотики, во Фриштаке вы покупаете за большие деньги обыкновенную мутную водичку, а ведь вам гораздо дешевле обошелся бы ножичек с надписью «На память о паломничестве в Бецков». Это предмет вполне практичный, и приобрели бы вы его за какие-нибудь полгульдена. Если вас одолевают любого рода немощи, мы исключительно дешево можем предложить вам различные части человеческого тела, сделанные из воска. (Настоятель рассказал мне однажды, как в лучшие времена подошел к брату монаху, продававшему восковые конечности, один странничек и говорит: «Я страдаю, ваша милость, у меня только одна нога». Тот дал ему за гульден восковую ногу и уверил, что нога у него снова отрастет. Через год странника привезли к монастырю в храмовый праздник на телеге. Подкатили к тому брату монаху, тут наш добряк привстал и с горящим взором воскликнул: «Ваша милость, произошло чудо! Моя нога не хотела отрастать. Я начал клясть все на свете, а она все не отрастает и не отрастает. Тут я и молиться совсем бросил. Вот поезд и переехал мне вторую ногу, так что пришлось ее отнять. Покупаю у вас две восковые руки, чтобы господь бог хоть руки-то мне сохранил!»)

Но это только так, между прочим. Разоблачить мошенничество во Фриштаке мы не могли и посему пребывали в скорби. Процессии по-прежнему тянулись мимо нашего монастыря на юг, у нас же никто не останавливался.

В нашем монастыре было довольно большое колбасное производство. Когда-то за наши копченые колбаски паломники готовы были драться. Кто покупал пять колбасок, получал в придачу образок. А того, что вдруг купил бы сотню, стали бы поминать в заупокойной мессе. Чего уж там скрывать: на колбаски шла самая бросовая свинина. И все же, честно говоря, моим монастырским дружкам далеко было до наших соседей-доминиканцев. Наша святая братия не понимала, что такое прогресс. Не умела заманить паломников.

Итак, когда старый настоятель Иордан сказал мне: «Отец Мамерт, святой Юро давно уже не творит никаких чудес», — я только пожал плечами. «Не знаете, нет ли у нас какой-нибудь воды?» — продолжал он. Я снова пожал плечами. В нашем монастырском колодце воды было совсем мало, а найти ее в костеле, который стоит на скале, и вовсе невозможно.

Настоятель Иордан, нервно постукивая пальцами по дубовому столу, бормотал: «И как только не подумали о такой важной вещи!» Но потом, когда он отпил немного вина, лицо его прояснилось. Он ударил кулаком по столу и воскликнул:

— Святой Юро должен отправиться к воде. Так или иначе, но он должен туда попасть!

Он схватил меня за руку, потащил к окну и показал вниз, где катил свои волны зеленый Ваг. Я все понял.

— Сегодня ночью бог сподобит меня узреть видение, — произнес он многозначительно.

Хотел бы я когда-нибудь увидать такой прекрасный сон, какой видел нынешней ночью наш старенький аббат Иордан. Среди ночи в его келью, наполнив ее райским благовонием и сиянием, вошел святой Юро и сказал ему:

— Иордан, Иордан! Я должен пойти к воде. Не могу больше смотреть на то, как совсем рядом течет никем не замечаемая чудодейственная вода Вага.

Потом наш аббат услышал необычайно нежную мелодию, а святой Юро вернулся обратно в костел, на свой пьедестал.

Вот мы и отнесли его тогда к Вагу. Это был великолепный праздник. Из Шашгина и даже с Моравы из Ланжгота прибыли разукрашенные конные процессии.

Теперь у нас была собственная чудотворная вода. И сколько! Целый Ваг, так что воды хватило бы на весь христианский мир.

И снова потекли к нам толпы паломников. Мы сделали возле Вага специальный резервуар. Воду продавали втридорога. Кто хотел искупаться, тоже должен был платить денежки. Наконец мы стали даже продавать купальники, а без них в реку никого не пускали.

И надо же случиться такой чертовой напасти — начался брюшной тиф. Тогда стояла большая вода, повсюду было полно илу, и люди покупали этот ил бутылками. Но тут умер у нас один паломник, потом еще двое, люди начали терять к нам доверие. Все было бы не так уж плохо, если бы неожиданно на нас не свалилась страшная весть.

Мы как раз переживали новый расцвет, когда прошел слух, что в доминиканское аббатство во Фриштаке привезли какие-то аппараты. Что бы это могло означать?..

Скоро мы все поняли.

Фриштакские доминиканцы начали вырабатывать чудотворную газированную воду с гарантией от всех вредоносных бактерий!

Мы остались с носом. И было у нашего настоятеля новое видение. Якобы явился ему святой Юро и рек:

— Не нравится мне у воды. Иной раз, когда Ваг выходит из берегов, стоишь несколько дней кряду по колено в воде и ждешь, пока она не спадет. Хочу на свое старое место.

Я отпустил тогда замечаньице насчет того, что все теперь боятся подагры. И снова сидели мы грустные после праздника торжественного перенесения статуи. Хоть бы какие-нибудь жалкие остатки этих толп, идущих к доминиканцам, заманить к себе!

И тут я вспомнил о существовании граммофона. Органа у нас нет, но что, если святой Юро начнет петь какую-нибудь набожную песню?

— Так купите, отец Мамерт, эту дьявольскую машину, — велел мне аббат Иордан, — и еще что-нибудь светское… Очень уж скучно стало у нас в монастыре.

— Слушаюсь, reverendissime[45].

И я поехал в Вену покупать граммофон и пластинки.

Когда снова в один из праздников капелла была полна народу, я завел в прикрытой ковриком нише за статуей святого Юро граммофон.

Видно, черт меня попутал или я еще с Вены не протрезвился окончательно, но только до ушей благочестивых паломников вдруг донесся величественный хорал:

«Hop, mei Mädrle, hop…»[46]

Не солгу вам: настоятель Иордан, как колода, свалился со скамьи, обитой по случаю праздника красным плюшем.

Для него это было чересчур сильное потрясение.

«Любовь, любовь, ты всемогуща…»

Сперва он стеснялся, но потом при встречах с этой наивной девочкой был уже смелее. Он изъяснялся весьма цветистым и сложным слогом, позаимствованным из диковинных статей в журналах для юных дарований, начинающих там свою литературную карьеру, и из сочинений Ружены Есенекой, деятельность которой завершается тем же, чем начинают семнадцатилетние гимназисты в своих тайных школьных журналах — образами поледниц, бесшумно шагающих по полевым межам.

Ему было тоже семнадцать лет, и он был гимназистом. Встречаясь с ней, он всегда говорил, что его сердце наполнено радостью, и водил ее на Градчаны слушать вечерний звон. Когда они поднялись к Граду, он воскликнул:

— Сударыня, вот звуки, которые падают в храмовую тишину, а восклицательные знаки иронизирующих газовых фонарей бросают в наши глаза свет, желанный свет священного освещения, бросают красоту света, света, который светит, пылает, горит в свете светящих фонарей.

Дальше он не знал, что сказать, а она с восхищением смотрела на него, и так как он ей сказал «сударыня», то она ему ответила тоже:

— Да, сударь.

Стремясь подражать его прекрасному слогу, она сказала:

— Эти огни светят, освещая темноту, неосвещенную и пустую, как пустыня, по которой проходят печальные люди.

Они шли домой по градчанским улочкам, и он ей говорил о тихой красоте, об интимных уголках под старыми черепичными навесами и вдруг быстро увлек ее в сторону, потому что заметил в углу надпись: «Всякое загрязнение этого места воспрещается».

По несчастной случайности он в это время показывал рукой как раз в этом направлении, говоря, что душа, грустящая по тишине, прячется в таком вот молчаливом уголке, в полутьме, где предается под старыми арками красоте своей печали. А она, заметив надпись, невинно спросила его, что здесь можно загрязнить.

— Красоту можно осквернить даже одним взглядом, — сказал он. — Кощунственные взгляды, как сатана, впиваются в укромные уголки, и меч разрушения довершает затем дело уничтожения. Пойдемте!

Однако она продолжала удивляться этой надписи.

— «Загрязнение воспрещается», — прочла она вслух и с оживлением спросила: — А на собак это тоже распространяется?

Он лишь кивнул головой. Ее вопрос уколол его в самое сердце, по-новому осветив перед ним душу этой маленькой невинной девушки.

Он понял, что она уже знает свет во всей его неприглядности, и грустно сказал:

— Как приятно одиночество, как приятна тишина и песнь лесов, где жизнь ничем не загрязнена, где нет надписей, напоминающих о бренности человека! Жизнь, сударыня, это непрестанная борьба, непрестанное запрещение и предупреждение тех или иных действий. Я хотел бы, чтобы эти действия улетели далеко-далеко во вселенную.

Он схватил ее за руку и побежал с ней по ступенькам, ведущим вниз с холма. Но тут ему не повезло: он налетел на своего классного наставника, который медленно поднимался к кафе «Викарка».

Он выпустил руку своей милой, бесценной спутницы и, дрожа от страха, почтительно остановился перед наставником, который провозгласил:

— Как только поднимусь на гору, сейчас же запишу вас в кондуит. Завтра я с вами поговорю, и вы сами, Кноблох, мне напомните. Спокойной ночи, голубчик!

Она этого не заметила, потому что шла впереди. Он догнал ее и сказал:

— Это учитель Врхлицкий, он спросил меня, что я здесь делаю.

При этом на глазах у него выступили слезы.

— Вы плачете, сударь?

— Но он так плохо выглядит, сударыня…

Тихий и опечаленный, он шел с ней по улице и говорил об угасших мечтах. По пути он купил ей апельсин, но она сказала, что есть его не будет, что она его лучше высушит и положит на память в дневник. Затем она спросила, приносит ли апельсин счастье, и он ответил, что апельсин является символом постоянства и совершенства характера, потому что это шар, а шар — это наиболее совершенная форма.

Поэтическое настроение покинуло его, и он спросил, знает ли она, как вычислить объем шара.

Они уже перешли мост и должны были расстаться, чтобы никто не видел ее гуляющей с молодым человеком.

Назначили свидание на следующий день, и она, подавая ему маленькую ручку, сказала:

— Приятного сна, сударь.

А спал он, словно преследуемый по пятам преступник, который убил, по крайней мере, трех человек.

Ему снилось, что школьные учителя на основе распоряжения окружного педагогического совета ведут его на Градчаны. У всех учителей заряженные ружья с примкнутыми штыками, а сам директор ведет его на веревке. В конце процессии школьный сторож Ванек везет на тележке большой крест. Когда процессия достигает площади Радецкого, Ванек снимает крест с тележки, и с помощью полицейских крест кладут на плечи Кноблоха, и он несет его на Градчаны. А по сторонам всюду стоят шпалерами ученики средних школ, машут платками и по знаку учителей, одетых в форму, кричат:

— Распни, распни его!

К ноге ему привязали какого-то маленького первоклашку, который будет распят с ним вместе, потому что на уроке чешского языка написал: «Мяч похож на яйцу». Мальчик плачет, поднимает руки и по дороге громогласно молится: «Яйцо, яйца, яйцу, яйцо, яйцом, о яйце». При этом он умоляюще смотрит на директора, который говорит ему:

— Все напрасно, ничем не могу вам помочь: педагогический совет решил, что вы будете распяты на кресте вместе с Кноблохом.

В этот момент он в ужасе проснулся, и ему показалось, будто в ногах у него сидит классный наставник. Он вскрикнул так дико, что разбудил квартирную хозяйку.

— Ах, какой он был страшный! — захлебываясь, рассказывал он. — Вот здесь сидел, усы у него топорщились, а изо рта вылетал огонь.

Она положила ему на голову компресс, но он не мог уснуть до самого утра и к восьми часам со страхом направился в гимназию.

У него так трепетало сердце, что ему стало нехорошо, и на Штепанской улице он совершил великое благодеяние, разделив свой завтрак с засохшей акацией.

Классный наставник, не успев войти в класс и едва записав что-то в журнал, тотчас вызвал его:

— Кноблох, к доске!

Бледный и дрожащий, Кноблох очутился у доски, и учитель, насмешливо потирая руки, спросил его:

— Не хотите ли вы мне что-нибудь сказать? Не забыли ли вы о каком-нибудь поручении? У вас действительно такая короткая память, что вам не о чем мне напомнить?

Дрожащим голосом Кноблох произнес:

— Да, я должен вам напомнить, что вчера вечером я встретил вас на Замковой лестнице около Града.

Весь класс разразился хохотом.

— И это все, Кноблох? Может быть, у вас хватит смелости рассказать нам о некоторых подробностях? С кем это вы, голубчик, шли?

— Со своей кузиной, господин учитель.

— Так, значит, Кноблох, вы приходитесь мне племянником, это была моя дочь, голубчик. Дабы все в классе знали, что я, Брут, прерываю родственные связи с вами, записываю вам блестящую отметку по поведению.

Удрученный, возвращался Кноблох домой, и когда он завернул за угол, в нижнем этаже граммофон как раз заиграл: «Любовь, любовь, ты всемогуща…»

У Кноблоха был такой печальный вид, что какая-то бродячая собака, бежавшая мимо, посмотрела на него и из сострадания проводила его до квартиры.

Сыщик Паточка

Сыщик Паточка долго ничем не проявлял себя. В полицию он поступил по протекции и совершал там одну глупость за другой. Начальство знало, что ни к чему путному он не способен, и поручало ему только пустяковые дела.

В один прекрасный день Паточка получил задание выяснить местожительство парикмахера Яна Краткого, который прежде жил на Тунной улице, 15, у вдовы Пешковой. Дело в том, что налоговая управа запросила о нем полицию, поскольку Краткий задолжал за три года воинский налог общей суммой 8 (восемь) крон.

Сыщик Паточка с превеликим рвением взялся за дело, ведь оно было его первой самостоятельной миссией. Прежде всего он коротко остриг бородку, надел синюю рабочую блузу, взял из полицейского реквизита долото и клещи, измазал себе лицо и руки сажей и в таком виде постучал у дверей вдовы Пешковой. Ему отворила какая-то старушка. Паточка осведомился, здесь ли живет пани Кромбгольцова, которая потеряла ключ от квартиры и не может попасть домой. Он, мол, слесарь и пришел вскрыть замок. Старушка сказала, что у них нет никакой Кромбгольцовой, а живет здесь пани Новотная. Паточка поблагодарил и, исполнен радости, вернулся домой. Было ясно, что в результате столь неожиданного оборота дело осложняется: теперь нужно искать также и пани Пешкову; тем самым обнаружение Яна Краткого принесет ему двойную славу.

Основательно отдохнув после напряженного труда, Паточка на следующий день решил, что теперь ему целесообразнее выступать под видом разносчика товаров. Для этой цели он купил десять пачек цикория, положил их в чемоданчик и у ближайшего парикмахера сбрил остаток бороды. Одетый в светлое пальто, он постучался к привратнице того дома, где прежде жила вдова Пешкова, а ныне старушка Новотная. Когда привратница открыла, он вынул из чемоданчика все десять пачек и попросил передать их пани Пешковой, когда она вернется домой, — она, мол, вчера заказала этот цикорий.

— Что вы! — сказала привратница. — Тут, мой милый, ошибка. Пешкова-то померла два года назад, а ее сын в то время получил место на механическом заводе, где-то в Пршемысле, в Галиции. Там он женился, а теперь у него своя мастерская на Высочанах, в Праге.

— Благодарю вас, — сказал Паточка, тщательно записывая эти сведения. — Возьмите себе эти десять пачек цикория за вашу любезность.

В радостном настроении он вернулся домой и с удовлетворением потер руки: теперь ему было вполне ясно, что он становится великим сыщиком. Утром Паточка поехал в Пршемысл, проверить, соответствуют ли действительности показания привратницы. Прибыв туда, он загримировался под польского еврея и послал в пражское полицейское управление шифрованную телеграмму: «Прошу вызвать владельца механической мастерской на Высочанах Пешека и допросить его, в какой фирме в Пршемысле он работал. Адрес сообщите в отель «Русский царь» в Пршемысле. Паточка».

На третий день пришла телеграмма: «Фирма Яна Обульского, Мысленская улица, 10».

Паточка без промедлений направился по этому адресу. Оказалось, однако, что Ян Обульский год назад уехал в Америку. Паточке сказали, что у Обульского теперь большой завод сельскохозяйственных машин в Чикаго, Триста шестнадцатая улица.

Словно предвидя такой оборот дела, Паточка перед отъездом из Праги снял с книжки все свои сбережения, восемь тысяч крон; поэтому он теперь без труда смог доехать скорым поездом до Кракова, оттуда экспрессом в Берлин и в Гамбург, где он счастливо поспел на океанский пароход «Кайзер Вильгельм». Через одиннадцать дней Паточка был уже в Чикаго и, играючи, выяснил, что показания привратницы не расходятся с истиной: у Яна Обульского действительно работал в Пршемысле сын вдовы Пешковой, у которой в свое время жил парикмахер Ян Краткий, разыскиваемый полицией.

Выяснив это, обрадованный Паточка пошел побриться в ближайшую парикмахерскую. Там сидело несколько чехов, и парикмахер говорил с ними по-чешски.

— Вы чех? — небрежно осведомился Паточка.

— Ну да. Разве вы не видите вывеску «Ян Краткий»?

Сыщик Паточка вскочил и радостно воскликнул:

— Вы жили у вдовы Пешковой в Праге, на Тунной, 14?

— Да.

Так находчивый сыщик Паточка отыскал неплательщика Яна Краткого и, увенчав себя славой, вернулся в Прагу, предварительно послав в полицейское управление телеграмму: «Нашел разыскиваемую личность, Яна Краткого, парикмахера, в Чикаго, Триста пятнадцатая улица. Паточка».

За это он получил дворянское звание.

Судебный исполнитель Янчар

Янчар и сам толком не знал, как он стал судебным исполнителем. Этот бледный, боязливый молодой человек и мухи бы не обидел, не то-что несчастного неплательщика. Куда ему было лезть в судебные исполнители! Эти живоглоты умеют проглотить человека, как кит Иону.

Янчар же был очень робок, чувствителен и поэтически настроен. Его даже исключили из гимназии за сентиментальные стишки: он обожал директора, ужаснейшего типа самого строгого нрава.

Когда Янчара выперли из гимназии, его опекун сдал юношу в рекруты; на военной службе беспомощного, вечно заплаканного Янчара начальство старалось почаще сажать под арест, чтобы он не попадал на плац, потому что при каждой команде «knieübung»[47] на учениях он хныкал, как старая баба.

Когда Янчар отслужил свой срок в армии, возник вопрос, куда же пристроить этого недотепу, чтобы он мог зарабатывать себе на пропитание. Опекун представил его знакомому советнику юстиции, с которого когда-то не стребовал карточного долга в 150 крон, и тот по протекции устроил Янчара судебным исполнителем.

Принося присягу, Янчар трясся всем телом, а при последних словах «Помоги мне в этом, всевышний» разревелся так жалобно, что прослезился и начальник судебной канцелярии. Плачущий исполнитель показался ему такой диковинкой, что, глядя на него, невозможно было самому удержаться от слез.

— Молодой человек, — сказал он Янчару, — почему же вы плачете? Ведь мы от вас не потребуем ничего, кроме выполнения обязанностей. Правда, люди будут видеть в вас живодера, но такова уж ваша должность. Не поддавайтесь чувствам. Если вас кто-нибудь оскорбит, доложите по начальству, и обидчика посадят за решетку. Дело ваше очень ответственное, может статься, что вас и побьют… Но вы не плачьте, это пустяки, вашего предшественника проткнули вилами, когда он описывал корову… Успокойтесь же, прошу вас. Так вот, завтра вы пойдете в Бытоухов описывать корову трактирщика Шилгана. Знаете, как это делается? Опечатайте ей вымя, чтобы ее не могли доить, и с помощью сельского стражника отведите эту корову в суд, чтобы не убежала.

На другой день подавленный Янчар, взяв бумаги по делу Шилгана, направился в Бытоухов. Поднявшись на холм, он в последний раз взглянул на город: бог весть, доведется ли ему еще возвратиться туда, ведь в Бытоухове его ждут трактирщик Шилган, корова, вилы и бог весть что еще.

Янчару уже виделись заголовки в газетах: «Судебный исполнитель проткнут вилами», «Судебный исполнитель избит до смерти», «Заколот судебный исполнитель». Он представил себе, как деревенские собаки волокут его внутренности по деревне…

Вот уже исчезла из виду колокольня, исчезла аллея… Дорога, по которой он навсегда удалялся от спокойной, мирной жизни, неотвратимо вела его в Бытоухов. Быть может, по этой самой дороге везли в навозной телеге его предшественника, проткнутого вилами?.. Янчару мерещились всякие ужасы, но при этом он мысленно внимал наставлениям о том, что надо быть неумолимым и, если понадобится, описать даже родную мать… Он должен всюду налеплять печати, хотя бы и на собственного брата…

Показались первые домики Бытоухова. У исполнителя засосало под ложечкой. Он испуганно озирался и походил на сентиментального отцеубийцу, приговоренного к виселице, который, сбежав из тюрьмы, в последний раз пробирается в родной город, чтобы распрощаться с теми местами, где он убил и ограбил своего родителя.

Черный служебный портфель оттенял бледность его лица, бородка торчала, волосы под форменной фуражкой стояли дыбом, штаны висели. В эти минуты Янчар напоминал неопытного воришку, впервые в жизни отправившегося красть, — прижимая к груди крестик, который мать, лежа на смертном одре, повесила ему на шею, он вспоминает ее последние слова: «Лойзик, Лойзик, не воруй!»

Янчар хотел было спросить, как пройти к трактиру Шилгана, но раздумал, заслышав возглас какой-то бабы:

— Ну и нализался!

В самом деле, походка у него нетвердая, а из кармана торчала бутылка из-под сливовицы, которую он в страхе перед тем, что его ожидает, осушил до дна. Такой поступок вполне соответствовал тому, что говорится в монографии доктора Лафлера «Психология преступника»: 58 процентов приговоренных к смерти пожелали перед казнью выпить спиртного, и их последние слова были: «Употребление спиртных напитков имеет тяжелые последствия!»

Судебный исполнитель Янчар, пошатываясь, добрался до деревенской площади и увидел там вывеску трактира Шилгана. Он смирненько вошел в трактир, сказавши: «Слава господу нашему Иисусу Христу» — уселся в уголке и заказал себе пиво. В трактире сидело несколько здоровенных мужчин; на Янчара они не обратили внимания, продолжая разговор с трактирщиком.

Янчар понял, что речь шла о налогах. Трактирщик произнес что-то не очень приличное, а его сосед отозвался:

— Я бы ему руки-ноги переломал!

Было ясно, что речь идет о судебных исполнителях. Другой сосед сказал, что такому паразиту надо свернуть шею. Третий высказался за то, чтобы раскроить ему башку, а четвертому пришло в голову, что неплохо бы заживо содрать с него шкуру.

Трактирщик Шилган был умереннее и сказал, что он бы только излупил этого мерзавца до полусмерти.

Бедняга Янчар сжался в уголке, подбородок у него дрожал, в носу стало щекотно от страха, и он чихнул.

Все головы повернулись к нему.

— А вы, часом, не из суда, сударь? — осведомился трактирщик Шилган. — Похоже на то!

Янчару стало ясно, что пробил его последний час. Вот-вот его мертвое тело повезут на телеге.

— Нет-нет! — в отчаянии воскликнул он. — Я просто мошенник.

Ничего другого ему не пришло в голову.

— И что же вы задумали?

— Увести у вас корову.

— И продать?

— С торгов, — вырвалось у насмерть перепуганного Янчара.

Его связали и отвели в суд. Там все выяснилось, и когда Янчар вышел оттуда, на нем уже не было судейской формы.

Потом его самого отдали под суд за нарушение служебной присяги, он спился и от пережитых страхов поседел как лунь. Услышав, что где-то избили судебного исполнителя, он обычно говорит:

— Хорошая должность, но не для меня, характер не тот…

Исповедь старого холостяка

1. Как я пришивал пуговицы к брюкам

Человек испытывает одно из самых мучительных чувств, когда замечает, что костюм его не в порядке. В таком костюме он не может появиться в обществе, так как общество не делает различия между пожилым холостяком и женатым человеком и требует от обоих определенной степени приличия. Отсутствие пуговиц на ваших брюках возбуждает у многих предвзятых людей определенный отпор. Общество не относится к этому обстоятельству достаточно вдумчиво ц не принимает во внимание никаких смягчающих вину обстоятельств. Оно забывает, что старый холостяк из стыдливости не осмелится принести брюки с оторванной пуговицей к жене своего приятеля с просьбой, чтобы она привела их в надлежащий порядок. Если же он обратится с подобной просьбой к дочери своей квартирной хозяйки, то, вероятно, возбудит в ее нежной девичьей душе вполне заслуженное презрение.

Таким образом, если старый холостяк хочет сохранить в обществе хорошую репутацию, ему не остается ничего другого, как самому пришивать пуговицы к своим брюкам.

Если же кто возражает против этого и утверждает, что холостяк может обратиться к мужскому портному, который пришивает пуговицы, то осмелюсь заметить, что такое утверждение — увы! — совершенно неправильно. Предположим, что он придет и скажет портному: «Вот вам брюки, здесь оторваны пуговицы; будьте любезны их пришить», — этим он только выставит себя в смешном виде: кто бы не ужаснулся, услышав, что к портному обращаются, чтобы пришить пуговицы к брюкам?

Поэтому я решил пришивать пуговицы к брюкам сам.

Первое время оторванную пуговицу я заменял английской булавкой. Но однажды в трамвае булавка впилась мне в тело, и я решил, что пуговицы необходимо пришивать, а не ограничиваться простым закалыванием булавкой.

Признаюсь цинически, что сначала я не обратил внимания на оторванную пуговицу, и только ночью, вспомнив, как на меня смотрели в течение целого вечера в кафе даже тогда, когда я застегнул пальто, я решил, что приколю булавкой новую пуговицу, которую я отрезал от жилета. Отсутствие на жилете одной пуговицы не считается особенно неприличным, — во всяком случае, вы менее ощущаете последствия потери пуговицы от жилета, чем от брюк. Если у вас нет пуговицы на жилете, то кажется, что вы его небрежно застегнули, что частенько случается со старыми холостяками, как я знаю по собственному опыту. Во всяком случае, это не шокирует окружающую публику. Но совершенно другое впечатление производит, как я уже упомянул, отсутствие пуговицы у брюк.

После долгих раздумий я решил, что пуговицу я пришью сам. В течение целого дня я чувствовал себя неспокойно. Спросить, как пришивают пуговицы, я боялся, так как не хотел, чтобы меня сочли за глупца; поэтому я отправился в читальный зал библиотеки, взял там энциклопедию и в томе на букву «п» стал отыскивать статью «Пришиванье».

Теперь я могу решительно опровергнуть ложный взгляд, будто наша энциклопедия является полной. О пришивании пуговиц там не сказано решительно ничего. Там даже нет такого слова. В томе на букву «п» я нашел только объяснение слова «пуговица», но что это было за объяснение! «Пуговица является принадлежностью одежды. Прикрепление пуговиц происходит при помощи пришивания. Пуговицы уже были известны древним египтянам, но греки и римляне пуговиц не употребляли. Пуговицы в Чехии появились вместе с христианством».

Тогда я стал искать статью «Христианство», надеясь найти там упоминание о пуговицах, но ничего не нашел. Я подумал, что смогу найти сообщение о том, как древние египтяне пришивали пуговицы. Разыскал статью «Египет» и прочел: «В Египте старых первосвященников хоронили с золотой пуговицей в руке». Но как пришивали египтяне пуговицы, об этом не сообщалось.

Поэтому я должен был положиться исключительно на собственную изобретательность. После долгих размышлений я пришел к выводу, что необходимо держаться так называемой системы постепенного изучения. К делу нужно подходить систематически. Я осмотрел пуговицу и обнаружил в ней четыре дырки.

Первое время назначение этих дырок было для меня загадкой, но, осмотрев их внимательно, я понял, что через них проходит нитка при помощи того инструмента, который называется иглой. Игла же, как я вычитал из энциклопедии, является определенным видом стального рычага и отличается от поросенка тем, что имеет только одно ушко. В это ушко, как я обнаружил, просовывается нитка, пуговица насаживается на нитку, а иголка прокалывает брюки.

Моя фантазия работала весьма буйно. Так как я слышал, что сталь очень хрупка, то купил целый гросс иголок; кроме того — дюжину катушек, большею частью черных. На тот случай, если черные нитки окажутся негодными, я купил белые, а также коричневые, — на всякий случай, если окажутся негодными и черные и белые нитки.

В магазине, где я покупал, меня спросили, не желаю ли я купить также и наперсток. Я понял, что наперсток, очевидно, является весьма важным инструментом, и купил их двадцать штук. Судя по названию, я понял, что «наперсток» надевается «на перст», то есть на палец. Но я не знал, на какой именно, а поэтому, чтобы не ошибиться, купил двадцать наперстков, так как известно, что на руках у нас десять пальцев и на ногах тоже десять.

Когда я со всеми покупками возвращался домой, то был похож на волшебника. Дома я приказал хорошенько натопить, принести три бутылки вина и, подкрепившись основательно ужином и вином, разыскал несчастные брюки и усердно принялся за работу. Я помню до сих пор, какая это была жестокая, упорная борьба.

Утром меня нашли лежащим в одном белье на полу, окруженного четырнадцатью тысячами метров разноцветных ниток. Я спал на двухстах иголках, а мои брюки оказались пришитыми к дивану; на пальцах ног и рук у меня было насажено двадцать наперстков, а икра моя была пришита к ковру.

Что делать? Пришлось купить новые брюки,

2. Как я варил яйца всмятку

У меня есть добрая старая тетя, которая время от времени подвергается приливам любви к родственникам. Лет пятнадцать она ничем не дает о себе знать, а потом внезапно почтальон приносит какую-нибудь посылку от нее, которую она посылает в порыве такого припадка. Последний раз, четырнадцать лет тому назад, она прислала мне большой пирог, а теперь, на пятнадцатом году после этого события, почтальон вручил мне большую корзину, в которой я обнаружил яйца и следующее трогательное письмо.

«Милый племянник!

Как я рада, что могу послать тебе корзину яиц из моего хозяйства. Я тебя, милый мальчик, очень люблю, и так как думаю, что жить мне осталось недолго, то посылаю тебе последнее доказательство моего внимания к тебе. Свари их сам всмятку, ешь и вспоминай свою старую добрую тетю Анну. Пусть эти шестьдесят яиц напомнят тебе о маленьком домике на севере, где весело кудахтают куры и вспоминают тебя вместе с твоей горячо любящей тебя

тетей Анной».

Из чувства благодарности к своей тете я решил сварить сразу все шестьдесят яиц всмятку.

Ночью я видел по этому поводу сон. Собственно, я никогда не задавался вопросом, как варят яйца всмятку. После продолжительного размышления я пришел к выводу, что яйца необходимо варить так, чтобы они сварились. Это является единственно возможным выходом из такого сложного положения, как необходимость во что бы то ни стало сварить сразу шестьдесят яиц всмятку.

Я очень люблю яйца всмятку. И так как шестьдесят яиц, сваренных всмятку, я все же съесть в один присест не могу, то я решил сделать из яиц консервы.

Я очень долго раздумывал о том, как мне это сделать. Неожиданно я оказался в весьма неприятном положении. Я знаю, что в газетах очень часто смеялись над женами, которые не умеют сварить всмятку яйца. Но никогда нигде еще не писалось о том, как варят яйца старые холостяки. А поэтому я хочу правдиво описать все, что случилось со мной. Это послужит руководством к варке яиц.

Прежде всего я купил несколько книг по птицеводству, предполагая найти в них на первых страницах нужные мне указания.

К сожалению, во всех специальных сочинениях о птицеводстве я не нашел ни одной строки о варке яиц, хотя вообще о яйцах там писалось много: например, что яйца несут куры и так далее, о том, что яйца должны храниться в сухом месте, как яйца должны высиживаться. Но так как тетя послала мне эти яйца не для того, чтобы я их высиживал, а чтобы их сварил всмятку, то я с неудовольствием захлопнул книгу.

Я не хотел об этом спрашивать у своих семейных знакомых, а поэтому опять решил отправиться в библиотеку и прибегнуть к помощи энциклопедического словаря.

В томе на букву «я» я нашел статейку, сообщающую, что каждый род и вид птиц несет яйца. Хотя это и не было для меня новостью, тем не менее я с интересом прочел, как наука доказывает эту общеизвестную истину.

К моему удивлению, оказалось, что наука совсем не интересуется такими важными вопросами, как варка яиц. Ни в одной книге я ничего об этом не нашел.

Правда, в энциклопедии упоминалось, что яйца приготовляются различными способами, но какими именно способами — это для меня осталось загадкой даже и после трехдневного тщательного просмотра энциклопедического словаря.

Правда, мимоходом в этой почтенной книге упоминалось о варке яиц: «В Англии яйца служат в большинстве случаев предметом питания и употребляются в сыром или вареном виде. Варят их вкрутую или всмятку. Почти в каждой английской семье яйца к завтраку подаются всмятку».

Но как именно привести яйца в полужидкое состояние, то есть всмятку, об этом не говорилось ни слова.

Мне не осталось ничего другого, как попытаться попробовать самому сварить яйца всмятку и добиться благоприятного результата хотя бы ценою порчи нескольких штук. Для этого я купил спиртовку, пять литров спирта и котел Паппена, пользоваться которым я научился во время изучения физики в гимназии. Затем я приступил к делу. Я налил в котел Паппена воды, в воду положил десять яиц и зажег спиртовку. Через четверть часа я вынул первое яйцо, разбил его — оно было крутое. Разбил другое — тоже крутое. Все яйца были еще крутыми. Тогда я очистил их от скорлупы, снова положил в котел Паппена и варил целый час. Яйца продолжали оставаться твердыми. Я их варил до самого утра, и они все время были крутыми и твердыми.

Утром меня нашли лежащим в корзине с яйцами, куда я упал в раздражении оттого, что мне не удалось ни одного яйца доварить до полужидкого состояния.

Яйца так и остались крутыми.

3. Как выглядят женщины

Признаюсь, что в дамском обществе я всегда чувствовал себя неловко. Эта неловкость происходила оттого, что я очень боялся женщин. Я был уверен, что женщины являются существами, которые своей миловидностью и привлекательной внешностью стремятся одурачить мужчину с целью выйти за него замуж.

Миллионы историй, которые мужчины всех времен и народов имели с женщинами, по моему мнению, ясно свидетельствовали, что брак — это нечто ужасное… Жена проглатывает мужа, как крокодил кролика, а если это не удается, то коварное существо добивает мужа горшками, испорченными жаркими и тому подобными маленькими орудиями инквизиции. Необычайная ласковость женщины до свадьбы превращается после нее в подлинное неистовство из-за малейшего разногласия, в кошмарное преследование мужа, терпящего муки первых христиан…

Первое время они притворяются очень нежными, разумными и полными любви. Их голос, отражающий внутреннее волнение, чарует вас и как бы ласкает всюду, где только возможно; они всячески окружают вас вниманием, и вы доверчиво отвечаете на эту любовь, на эти, поцелуи и нежные пожатия рук; вы смотрите в их нежные глаза, полные доверия, и прилипаете, как муха к клейкому листу. Ну, а потом вам приходит конец. Прилипшего, вас отвезут в костел, и после этого преследования первых христиан покажутся вам сущим пустяком по сравнению с тем, что придется испытать вам.

Нежные взгляды превращаются в злобные, вместо поцелуев вас изгоняют из кухни, где, оказывается, запрещено курить. Любимое существо незаметно начинает приказывать вам, как вы должны одеваться, топает ножкой, скрежещет зубами, делает такое лицо, словно хочет вас проглотить, трясется от бешенства при взгляде на вас, бьет вас чем попало. Это нежное создание начинает грубо ругать вас и при этом думает, что делает вам одолжение, не растоптав вас на месте своей маленькой ножкой. Она клянется и обещает, что рано или поздно, но она вас убьет, хотя бы только потому, что у нее пригорела мука с маслом, а вы просите не класть эту заправку в суп.

Когда на улице грязь, то начинается скандал; она плачет и бранится, глядя на ваши грязные ботинки. Она заставляет вас полчаса стоять на улице и чистить их об рогожу, чтобы вы не запачкали ей пол в кухне, а когда откроет вам дверь, то вы на полу увидите слой глины и сажи; оказывается, час тому назад здесь был печник, который исправлял печь. Наконец это варварское издевательство вам надоедает, но вы не знаете, что ей на это сказать. Тогда она неожиданно обрушивается на вас за то, что вы не рассказываете ей новостей, слышанных вами на службе, на улице, — вообще о том, что делается на белом свете.

Несмотря на то, что она вас только что ругала, вы все-таки говорите ей: «Милая, да ведь я же ничего не знаю». Тогда она снова начинает топать, скакать, фыркать, как кошка, скрежетать и скрипеть зубами, биться головой об стол, но так, чтобы себя не ушибить; откроет дверь, чтобы ее голос был слышен по всему дому, в котором, благодаря вашей супруге, вас все считают черствым, бесчувственным человеком, негодяем, которого неизвестно как еще носит земля.

Затем она вам скажет, что вы ее совершенно не любите, и ждет, что в ответ на это вы у нее будете просить прощения и уверять в обратном. С плачем и ревом вдруг она начинает рвать на себе волосы, разорвет свою блузку и, проклиная свою цыганскую жизнь и грозя выброситься из окна, попросит у вас денег на три новые блузки.

Она идет к окну, а вы стоите как вкопанный. Она возвращается к вам и кричит, что вы хотите ее смерти, чтобы жениться на «той твари». «На какой твари, милочка?» Конечно, она не скажет имени той, о которой она ничего не знает, которая существует только в ее фантазии, и неожиданно начинает изображать из себя брошенную супругу; кричит, что все мужчины лентяи и бездельники, которые только придумывают мучения для своих жен.

После этого она начинает одеваться и говорит, что уходит к родным, а мебель продаст, потому что эта мебель принадлежит ей; начнет вас бить, лягать, плевать вам в лицо и, наконец, бросит в вас горшок с сажей и, подымая дикий крик, скажет: «Ах, почему я не умерла раньше!» Она сожалеет, что вообще родилась на свет, а вы этому тигру, этому крокодилу говорите: «Милочка!»

А после скандала она в течение трех дней мучит вас помидорным соусом или другим блюдом, которого вы не любите; обращается с вами, как с собакой, которая перед нею провинилась; насвистывает, будто озорник мальчишка и то и дело разражается слезами. Когда же вы возвращаетесь домой со службы, то она притворяется печальной, ходит как в воду опущенная.

Она с восторгом начинает говорить о кладбище, об умирающих надеждах; говорит об одном господине, который поздоровался с ней, когда она шла за покупками, и ее глаза загораются при словах о том, что он был блондин или брюнет. При этом она всегда говорит о противоположном вашему цвете бороды и волос и наконец, посмотрев на вас, восклицает: «Фу, ты лысеешь, ты мне противен!» — и ударяет вас тарелкой.

Вот мой взгляд на женщин.

4. Прогулка в женском обществе

Я знаю много различных способов, которыми люди подвергают пытке друг друга. В Венеции, во время правления совета десяти, осужденных ставили под медленно капающую воду. Я знаю, что когда-то пользовались большим вниманием «испанские ботинки»; кроме того, существует другой, довольно популярный способ пытки — вырезывание ремней из кожи на спине, но все это, собственно говоря, пустяки. Ужасы заточения Монтихо и обреченных на голодную смерть, страдания политических узников в Петропавловской крепости, клетки для преступников в Китае, персидский трибунал, древнеримские арены с тиграми — все это ничто в сравнении с той прогулкой, которую организовала моя квартирная хозяйка со своей дочерью и с одной дамой, имевшей печального супруга и трех взрослых дочерей. У последних, в свою очередь, было по три штуки приятельниц, кандидаток в мегеры.

Меня заманили в толпу этих молодых разбойниц и таскали, как котенка, по каким-то четырем холмам, где ничего не было, кроме деревьев и цветов. А вместо этого я мог спокойно лежать в табачном дыму в своей комнате на диване и наслаждаться воскресным отдыхом.

Это грубейшее издевательство над человеком, и я публикую в отместку полную фамилию той, которая меня увлекла на эту голгофу. Ее имя и фамилия — Каролина Энгельмюллерова; она была женой инспектора железных дорог, а теперь вдова; живет на Виноградах, Шумавская улица, 11. Я публикую ее фамилию, потому что с этой женщиной, как вы узнаете позже, у меня были основания посчитаться. Ее дочь зовут Анной, и на первый взгляд она производит приятное впечатление. Но когда вы посмотрите на нее более внимательно, она сильно теряет свою привлекательность, потому что она ни о чем не думает, кроме замужества, и ищет способов, как бы обернуть вас вокруг пальца.

Это глупое поведение свойственно, однако, не только ей. На этой прогулке я узнал, что таких девиц очень много. Вот их имена: Иозефа Еншикова, Виктория Свободова, Ружена Духачкова, Мирослава Сухомелова. Остальные тоже от них не отличались, но, к счастью, у них имелись женихи, и они победоносно смотрели на своих молодых подруг, которые до сих пор не сумели еще никого поймать с тугой мошной, чтобы как следует потом ее потрясти.

Оказывается, подобные прогулки устраиваются ими для того, чтобы расставлять сети для ловли женихов.

Такая совместная прогулка является каким-то комбинированным преступлением, источником которого являются женские причуды и прихоти.

Такая прогулка — это прегрешение против здравого смысла. Когда все это хорошенько обдумаешь, то нельзя не посмеяться над человеческой глупостью. Вместо того чтобы спокойно сидеть дома, вы в самую жару тащитесь по пыльной дороге и в конце концов оказываетесь среди нескольких тощих деревцов и слышите возгласы: «Ах, как красиво!» После этого все ложатся, как стадо свиней, в мох, откуда устремляют взоры на дурацкие ветки, потом разбегаются в поисках цветов и рвут то барвинок, то ромашку, то шиповник, причем название всех цветов имеет какое-то таинственное значение. Один цветок обозначает верность, другой — любовь, третий — ревность. Ах, как хотелось мне отхлестать этими цветками по физиономии всех этих бесстыдниц, чтобы они не насмехались над порядочными людьми!

Да, негодная Анна Энгельмюллерова, обладательница черной души в зеленом лесе! Когда ты будешь читать эти строки, вспомни обо всем и исправься, пока не поздно!

Больше всего меня раздражало то, что я, человек принципиальный, великолепно себе представляющий, как выглядит женщина в своей наготе (конечно, не телесной, а духовной), позволил увлечь себя такой глупой прогулкой.

Анна Энгельмюллерова впилась в меня, как клещ, — впрочем, даже клещ ничто в сравнении с этим существом. Клеща можно смочить спиртом, и он отстанет, но такую женщину можно поливать спиртом с утра до вечера, — она все будет висеть на вас и еще кокетничать.

Ах, сколько болтала эта женщина, как старалась она говорить красиво и ласково! И неужели это она (я слышал это сам) сказала как-то утром своей матери: «Эти помои давай выльем в нужник». Теперь только и слышалось: «жучок», «пташечка», «божья коровка», «цветочек», — так что я только отплевывался. Одну такую коровку она поймала с ловкостью, с какой мы ловим блох, посадила ее на «пальчик», — как она сказала, — и «божья коровочка раскрыла крылышки и полетела к божьему солнышку». Я думал про себя: «Ты — притворщица! Меня такой болтовней не заманишь. Делай что хочешь, бесстыдница!»

Затем мы пришли в какую-то рощу. Она весело прыгала, нагибалась и рвала какие-то цветы, которые называла «ромашками». Потом неожиданно подскочила ко мне и засунула мне эту мерзость в петлицу пиджака, улыбнулась мне и начала петь: «Любовь, любовь, ты всемогуща».

Я не мог удержаться от смеха. Я говорил сам себе: «Сейчас она станет серьезной, будет вздыхать и предложит мне сесть на траву; будет смотреть мне в глаза и скажет тихонько: «Я сегодня что-то уж очень весела, — вы на меня не сердитесь?» — и возьмет меня за руку».

Так и случилось. Она неожиданно стала серьезной, пошла рядом со мной, как лошадь возле дышла, и все говорила: «Да, да». Затем вздохнула, опять попрыгала и сказала: «А теперь сядем на травку, я очень люблю травку». Я хотел было сказать, что траву любят все травоядные животные, но благоразумно промолчал.

Мы сели, и она начала: «Вы сегодня какой-то скучный». Подперлась локтем и кокетливо посмотрела на меня. Видно было, что она думала: «Эх ты, глупец». Потом взяла меня за руку и сказала: «Ах, какая у вас прекрасная, белая ручка», — и начала смотреть мне прямо в глаза. Потом сказала: «Я сегодня какая-то странная», — и начала плакать.

Это уже было слишком. Я вскочил и начал смеяться. Она вскочила и тоже стала уже совершенно естественно кричать:

— Вы сумасшедший, чему вы смеетесь? Что за странные шутки!

— Никаких шуток, сударыня, — сказал я серьезно. — Не думайте, что я не понял вашего маневра. Забирайте свой зонтик и отправляйтесь к вашим. Можете похвалиться вашим «успехом» перед барышнями Еншиковой, Свободовой, Духачковой и Сухомеловой.

И я спокойно вернулся к остальной компании.

5. Интриги Анны Энгельмюллеровой

Не успел я перескочить через какой-то проклятый ручей, как мимо меня пробежала Анна, направляясь к пестрой группе нашей компании, расположившейся на траве и пожиравшей холодную жирную свинину.

Я хорошо видел, как эта обманщица подбежала к компании, как с ужасными жестикуляциями начала что-то быстро рассказывать, показывая на лес, как упала на землю, на постланную грязную скатерть, как ее мать заломила руки, как компания вскочила и склонилась над телом Анны, лежавшей на остатках жареной свинины.

Я тоже направился туда, чувствуя, что готовится какая-то интрига. Я был уверен, что она не будет рассказывать, будто я ударил ее палкой, но постарается иным способом добиться того, что ей не удалось при помощи своего кокетства. И я не ошибся. Меня забросали вопросами о том, что случилось, и подвели к Анне, все еще лежавшей на жареной свинине.

Женщины плакали, а мужчины смотрели на все это с каким-то отупением. Они, очевидно, привыкли к тому, что женщины падают в обморок при каждом незначительном случае. Я заметил, что только один пан Духачек, отец троих дочерей, с большим интересом смотрел на скатерть, на которой лежали два таких различных предмета, как жареная свинина и барышня Анна. Вместо того чтобы поднять Анну, он нагнулся за куском жареной свинины и с криком: «Какое несчастье!» — в этой суматохе отбежал в сторону.

Я сел спокойно на межу и спросил: «В чем дело?» — «Помогите нам ее воскресить!» — воскликнула пани Энгельмюллерова, ломая руки и приговаривая: «Аничка, Аничка, посмотри на нас!»

Анна открыла глаза, привстала, показала на меня рукой, как пророчица Либуше, предвещавшая великое будущее Праги, и воскликнула: «О, этот несчастный!» — и опять свалилась, — теперь уже на масло.

Тогда все женщины оставили Анну и накинулись на меня. Нежные дамы сразу превратились в яростных зверей; они скакали вокруг меня, как толпы людоедов вокруг связанного немецкого миссионера, кричали, как флагеланты, когда они совершают свои религиозные радения, и фыркали от гнева, как сопки на Филиппинских островах. Пани Энгельмюллерова свирепствовала, как вулкан Гекла на Исландских островах, извергая на меня оскорбления. Она взяла меня за жилет и крикнула мне в ухо: «Вы хотели ее обесчестить!»

При этих словах пять окружающих меня девиц отлетели, как куропатки, в которых выстрелили, а затем, вновь собравшись в кучу, бросились на меня, как фаланга спартанцев на персов, и, вооружившись зонтиками, со страшным криком начали наступление. Я защищался яростно, но сзади на меня напали женихи этих молодых девиц. В это время раздался голос Анны:

— Маменька, маменька, помогите, я умираю! — и это меня спасло.

Все устремились к ней, подняли на руки, начали утешать ее, а она расплакалась.

— Он меня заманил в лес и держал себя так странно. Но оставьте его, пускай он сам расскажет. О, я несчастная…

Оставшись наконец один, я направился по полевой тропинке к деревне, где из-за ржи выглядывала башня высокого костела, и, добежав туда, ворвался в первую попавшуюся пивную.

Там уже сидел пан Духачек за кружкой пива и как раз доедал жареную свинину, которую он похитил во время описанного происшествия.

Увидев меня, он простодушно скцзал, что пришел в деревню искать доктора, но такового здесь на оказалось, а потому он с отчаяния завернул сюда, чтобы выпить кружку пива, и между прочим заявил мне, что считает все это комедией, что речь шла лишь о том, чтобы я расстегнул Анне блузку. Он высказал опасение, чтобы эта девица не наговорила чего-либо его дочерям, так как она уже давно хвастала, будто я ее люблю, и говорила, что я забавный человек. Они так смеялись, когда она им рассказывала, как я пришивал пуговицы к брюкам и как варил яйца всмятку.

Я поклялся, что у меня с ней не было никаких отношений, но он, все время улыбаясь, говорил:

— Я вам не верю, ха, ха, ха! Вы мне этого не говорите. Я кое-что понимаю, я не из нынешних! Когда я вот так же, будучи холостяком, квартировал в одном семействе, то тоже приударил за дочерью хозяйки. Ох, как мы целовались, боже мой! Утром, когда я приходил в кухню, в полдень, во время обеда и вечером. Ах, боже, что это были за вечера! Ну, как вам нравится пиво? Да, это было так красиво. Ну и целовались же мы!

— Ну, а чем все это кончилось? — спросил я серьезно.

— Я женился на ней, потому что меня заставили.

— Вот видите, — сказал я, — к чему приводят женщины!

И я оставил этого человека, не сказав ему даже, куда я иду.

Я решил, что больше уже не вернусь на квартиру к пани Энгельмюллеровой, раз дочь ее Анна такая интриганка.

Так я и сделал.

6. Пани Энгельмюллерова ищет меня с полицией

Поэтому я не вернулся на квартиру пани Энгельмюллеровой и, так как убедился, что жить на частных квартирах не безопасно, решил, что до двенадцати часов ночи я буду проводить время в пивных, а потом приходить спать в какую-нибудь гостиницу.

Я избрал пивную «Солнце», где не было женской прислуги, потому что все женщины, как я пришел к заключению, липнут к старым холостякам, как мухи к меду.

Для жительства я избрал гостиницу «Почта», которая мне понравилась как своим местоположением, так и простым внешним видом. Первую ночь я провел следующим образом: в блаженном сознании, что я наконец избавился от дочери своей хозяйки и всей неприятной компании, которая, несомненно, стремилась к тому, чтобы я женился на Анне Энгельмюллеровой, я выпил в «Солнце» пять кружек пльзеньского пива и произнес в течение вечера несколько речей об ограниченности женщин, нисколько не скрывая того, что впредь я буду жить в гостинице. Надо мною смеялись, и я спросил, что тут смешного. Мне ответили: ходить спать в гостиницу очень хорошо, но весь вопрос в том, буду ли я там один?

Возмущенный этим смехом, я заплатил и пошел в гостиницу, решив завтра послать за своим чемоданом в ту проклятую квартиру, где меня чуть не женили.

Когда я пришел в гостиницу, коридорный спросил, буду ли я выставлять для чистки свои ботинки и не надо ли завтра утром постучать мне в дверь?

Я сказал, что я подумаю. Будучи пьяным, парень опять спросил, придется ли ему чистить две пары ботинок, то есть мои и дамские, или только одну?

— Какие дамские? — спросил я удивленно.

— Ну, да те, дамские, что стоят перед вашей комнатой.

— Что вы говорите?

— Ну да. Вечером пришла какая-то дама с полицейским агентом и сказала, что она искала вас во всех гостиницах. Дама эта пожилая. Мы ей сказали, что вы у нас сняли комнату на целый месяц. Она заявила, что она очень близкая вам родственница, попросила, чтобы мы поставили в вашу комнату еще одну, складную кровать, и сказала, что она вас подождет. Полицейский агент ушел, мы поставили в вашу комнату постель; эта дама легла и теперь спит.

«Это, наверное, моя тетя, — подумал я, — у нее бывали такие странности, и раз она меня не нашла на моей старой квартире, то, очевидно, решила искать меня с полицией».

Я попросил зажечь свечку и открыл свою комнату.

— Тетенька, — сказал я, подходя к кровати, — что это вы чудите?

В этот момент свечка у меня выпала из рук, и настала совершенная тьма. На постели сидела пани Энгельмюллерова, и, как только потухла свечка, она схватила меня за горло и потащила в коридор, крича: «Помогите, я поймала соблазнителя моей дочери!»

Сбежалось все население гостиницы. Пани Энгельмюллерова начала кричать:

— Вы, выродок, возвращайтесь сейчас же к моей несчастной дочери; там сидит сейчас Мазухова.

У меня подкосились ноги. Пани Мазухова жила в соседнем доме, на котором красовалась вывеска с изображением девы Марии и с многозначительной надписью: «Опытная повивальная бабка».

— Вы видите, как этот выродок трясется? Он знает, в каком она положении, и тащит ее на прогулку. А вот когда дело доходит до расплаты, он словно сквозь землю проваливается. А моя дочь, так ему верившая, несмотря на отчаянные боли, говорит: «Вы его только приведите ко мне, пусть он вернет мое честное имя, я ему все прощу!» Я бегу в полицию, и ваш друг, которого вы посетили сегодня утром, заявил, что вы ему признались, что будете ночевать в гостинице. Даже полиция, когда я рассказывала, плакала вместе с мной.

Она принялась всхлипывать.

— Я обежала все гостиницы и вот здесь наконец нашла его. Прошу вас, господа, помогите мне отвести его домой к моей несчастной дочери. Он обещал ей жениться и довел до такого ужасного положения. Таков удел всех молодых невинных девушек, доверяющих прохвостам.

Затем она обратилась ко мне:

— Мы вас кормили, ухаживали за вами, и вы так отплатили за наше гостеприимство!

Коридорный схватил меня и вынес из гостиницы. Пани Энгельмюллерова, держа меня одной рукой за пальто, другой всунула ему в ладонь две кроны. Я воспользовался этим моментом, выскользнул из пальто, оставив его в руках своей хозяйки, и убежал прочь. В голове у меня мутилось, и я в сильнейшем возбуждении перескочил через решетку набережной. Надо мной сомкнулась вода, я слышал бульканье и затем потерял сознание, в то время как кто-то тащил меня из воды.

На лодке с полицейскими стояла, как фурия, пани Энгельмюллерова и тащила меня за брюки из воды.

7. Приятный сон

Когда меня втащили в лодку, то, заметив пани Энгельмюллерову, я пытался вновь броситься в воду. «Держите его, не пускайте!» — кричала пани Энгельмюллерова и крепко схватила меня, мокрого, в объятия. Силы меня оставили, и я снова упал в лодку. Что было потом, я не помню, так как потерял сознание.

Когда я очнулся, то по запаху лизола и карболки догадался, что я в больнице.

Под мышкой у меня торчал градусник, голова была тяжелая, а в груди я чувствовал покалывание. Постепенно я припомнил все, что случилось, и радовался, что меня оставили в покое.

Сиделки в белых халатах ходили от одной постели к другой и справлялись о самочувствии больных. Затем пришел доктор с ассистентом и нашел мое состояние хорошим. Я ужасно хотел есть, и все надо мной посмеивались, говоря, что это хороший признак, но что я в течение недели ничего не получу, кроме супа и молока. Завтра придет ко мне пан Краус, который очень часто справляется о моем здоровье.

Никогда никакого Крауса я не знал, никогда в жизни ни с каким Краусом не говорил. Что такое? Я находился в полном недоумении.

Я спросил, когда я начну ходить.

Доктор опять улыбнулся и сказал:

— Тогда, когда заживут переломанные ноги.

И действительно, только теперь я заметил, что ноги у меня забинтованы и к ним привешен какой-то груз, который тянул их вверх через блок.

— Что я наделал? Как же это случилось? Что делает пани Энгельмюллерова? — спрашивал я.

Все опять улыбнулись, сказали, что она лежит на Ольшанском кладбище, в седьмом отделении.

Я почувствовал прилив блаженства, но, как я ни старался, никак не мог вспомнить, почему она оказалась на кладбище, когда я ее видел живой в лодке, и почему у меня переломлены ноги.

Затем я впал в апатию и, выпив бульон, спокойно уснул и проспал до другого дня.

В десять часов открылись двери зала, и сиделка привела к моей постели несколько солидных людей.

— Это судебная комиссия, — сказал лежащий возле меня молодой человек.

— Какая комиссия? — спросил я с удивлением. — Зачем здесь судебная комиссия, и почему она идет прямо ко мне?

Их было пять человек. Сиделки расставили стулья вокруг моей постели, они уселись и вытащили из карманов какие-то записки. Самый старший из них, с прекрасной белой бородой и приятной улыбкой на красном от пьянства лице, сказал:

— Я старший следователь Краус. А теперь, господа, я думаю, мы можем начать. Находитесь ли вы в полном сознании?

Я думал, что он спрашивает своих соседей, и молчал.

— Послушайте, пан Ганзличек, — обратился ко мне следователь, — я вас спрашиваю, находитесь ли вы в полном сознании?

— Пока что — да.

— Так скажите нам, что вас побудило так поступить?

— Как поступить? Я ничего не знаю.

— Но, пан Ганзличек, не скрывайте, пожалуйста. Коллега, прочтите обвинительный акт.

Молодой человек в пенсне улыбнулся и начал читать:

— «В ночь на вторник сорокалетний чиновник земского комитета Йозеф Ганзличек пытался из-за семейных неурядиц, прыгнув в Влтаву, покончить жизнь самоубийством. После того как он был вытащен матерью своей любовницы, Каролиной Энгельмюллеровой, вдовой инспектора железных дорог, проживающей по Шумавской улице, 11, у которой он квартировал в течение пятнадцати лет и в течение которых поддерживал интимную связь с тридцатилетней Анной Энгельмюллеровой, — его отвезли на извозчике в бесчувственном состоянии на квартиру, где он очнулся и где его уложили в постель. Около часа ночи между ним, его любовницей и квартирной хозяйкой произошла ссора, во время которой Йозеф Ганзличек выбросил после жестокой борьбы в открытое окно со второго этажа на улицу сперва пани Энгельмюллерову, а затем свою любовницу Анну Энгельмюллерову и, наконец, выпрыгнул сам с криком: «Они еще шевелятся!» Обе женщины умерли при перевозке в больницу, а Йозеф Ганзличек сломал себе обе ноги и был отправлен в тяжелом состоянии в городскую больницу.

— Это неправда! — вскричал я и вдруг неожиданно увидел зеленый свет висящей лампы.

«Иисус-Мария, да ведь я лежу на постели у Энгельмюллеров», — подумал я, а пани Энгельмюллерова кричит:

— Ну как, Йозифек, вам уже лучше?

Я осматриваюсь. Ноги у меня здоровы, — значит, мне приснилось все это. Ноги у меня целы, и никого я не убил. И от сожаления я расплакался.

— Ну, так видите, Йозифек, — услышал я скрип ее голоса, — вы, наверное, раскаиваетесь, что обманули наше доверие?

— Оставь меня в покое, старая карга, — воскликнул я со слезами на глазах, — а то я выброшу тебя из окна!

Она мне закатила такой подзатыльник, что я съежился под периной, а потом грозно сказала:

— Утром я вам покажу плод вашей грешной любви, и мы увидим, за кем останется победа. У меня есть ваши письма.

В самом деле, у нее есть мои письма — я посылал их во время своих разъездов и писал, что мне надоели до тошноты венские отбивные, что я соскучился по гуляшу, который так хорошо умеет приготовлять Анна, а в конце посылал низкий поклон.

8. Я окончательно становлюсь отцом

На другой день я лежал в постели, как загнанный олень в траве. На ночном столике у меня стояла чашка кофе, но я его даже не попробовал. Я не боялся отравления, потому что был уверен, что они будут стремиться сохранить мне жизнь до тех пор, пока я не возьму замуж эту лгунью, эту мошенницу.

Я решил не признаваться. Три раза у меня уже была повивальная бабка с каким-то маленьким существом и говорила ему:

— Посмотри, вот твой папа.

Я делал вид, что сплю, и во время таких визитов я походил на невинного агнца.

Затем открылись двери, и я услышал голос:

— Где этот негодяй? В комнате? Хорошо.

Ко мне ворвался человек со шляпой на голове и без всякого приглашения поставил стул к моей постели. Я притворился, что сплю, но он потряс мою голову и сказал:

— Не спите, я опекун бедняжки Анны, директор школы Вилим. Хотя для вас ничего нет святого, но я все же не ожидал такого позора. Что теперь делать с бедной матерью, моей сестрой, пани Энгельмюллеровой, этим немощным созданием…

— Я клянусь вам…

— Не клянитесь, — перебил он меня, — девушка сама поклянется, когда пойдет в суд. Она поклянется, а вы должны будете взять ее замуж после такого позора. Ваше положение на службе, ваша репутация будут поколеблены. Вы сделаете лучше всего, если вернете ей честь, которую вы отняли у нее таким способом, на который способны только шарлатаны. А мы вас считали порядочным человеком. Это неслыханно, это гнусно, это безобразно, это по-хулигански, это позорно! Это подлость, безобразие, жестокость, преступление, и это сделали вы, вы — несчастный, ничтожество, выродок, преступник, чудовище!

Он набрал духу и продолжал дальше.

— А она, доброе, честное дитя, поверила вашим словам, обещанию, что ее возьмут замуж, и села, как неопытная невинная мушка, на яд, который казался ей сладким и заманчивым, не подумала, что через девять месяцев у нее родится ребенок, у которого не будет отца, потому что он убежал в гостиницу, чтобы там переждать бурю. Но мы вас поймали, вы в наших руках, в руках божьих, но не того доброго господа, а в руках разгневанного Иеговы. Вот что, голубчик, другого выхода нет. У нас доказательства. Во-первых, этот новорожденный — самое лучшее доказательство. Затем у нас есть несколько писем, самое главное — случай на прогулке в лесу, когда она напомнила вам ваше обещание взять ее замуж, а вы ее ударили палкой. Да, у вас хватило духу сделать это. Невинность для вас ничто, вы втерлись в доверие честной семьи. Вспомните, во время какой ужасной дороговизны мы считали вам обеды по семьдесят геллеров, а в воскресенье вы платили восемьдесят геллеров и объедались досыта, а наевшись, бесстыдник, еще срывали цветы невинности. Кофе к обеду вы получали даром, за него вы ничего не платили. Обеими руками вы хватали не только сдобные булки, но и честь невинной девушки. Вы съедали до двадцати восьми вареников со сливами и после этого шли еще воровать честь девушки. Три отбивные котлеты вы получали к обеду и, съев их, шли ее соблазнять. Вы клали себе по четыре штуки котлеты величиной в кулак, а потом шли позорить невинную девушку. А огромные куски жареной свинины, копченого мяса и кнедликов? Вы всегда к гуляшу брали их шесть штук, а потом шли добиваться льстивыми словами того, чтобы она вам поверила и отдала вам все, что может дать невинная девушка любимому человеку. Вам делали бифштексы, какие едва умещались на тарелке, и за это вы так отблагодарили! Когда подавался гусь, обе ножки вы ломали для себя, да еще брали и белое мясо, накладывали себе кнедлики и капусту, наедались до отказу, а затем говорили невинной девушке о преданной и жгучей любви. Что вы, несчастный, на это ответите?

Я молчал.

В это время вошла повивальная бабка с моим предполагаемым сыном.

— Вы видите, он похож на вас как две капли воды! — воскликнул пан Вилим. — Те же глаза; волос, как и у вас, на голове нет, и, кроме того, он, как и вы, мужского пола. Значит, ребенок ваш.

— А то чей же? — раздалось в дверях, и пани Энгельмюллерова встала передо мной с засученными рукавами. — Моя дочь не лжет. Я знала уже давно, что у вас с ней связь; разве однажды я не поймала вас в темной комнате? Вы были один? Анны не было дома? Это неважно; вы ждали, пока она придет с прогулки, а девушек не ждут в темных комнатах. Не был налит керосин? Ну, вот видите, теперь вы признались, что ее ждали. Подпишите, вот чернила и перо. Я вам прочту: «Настоящим подтверждаю, что с Анной, дочерью пани Каролины Энгельмюллеровой, я имел интимную связь, которая не осталась без последствий, и что я обязуюсь в течение трех месяцев взять Анну Энгельмюллерову замуж».

И они так закричали на меня, что я взял перо и подписался: «Йозеф Ганзличек».


Что подумает обо мне тот, кто прочтет эту исповедь? Какая непоследовательность в моем поведении! Но лучше всего во всей этой истории то, что я сумел притвориться. Все случилось не так, как я здесь описал. Я действительно имел связь с Анной Энгельмюллеровой и хотел выставить себя перед Общественным мнением невинным мучеником, как все старые холостяки, лгуны и негодяи.

Куда поехать на дачу

Наступила пора мучительных раздумий — куда поехать нынче летом на дачу? Не найдется, вероятно, газеты, где не расхваливались бы прелести жизни в деревне. У нас, чехов, ведь столько любителей писать по любому поводу! В канун рождества в рождественских заметках пишут о зимнем пейзаже, с приходом весны — о просыпающейся природе, летом — о туристических прогулках и грустные фельетоны о том «Как мы жили на даче».

А пока представители транспортных агентств везут на вокзалы чемоданы, бедняк, как и во всякий прочий день, спешит на фабрику, и, когда жена принесет ему в перерыв скромный обед, он тоже полюбуется природой со скамейки перед сквером, где обычно обедает, если, конечно, сторожу не вздумается прогнать его. И — снова на фабрику, в мастерские, где громыхают станки и над паровыми молотами дрожит горячее марево.

Это и есть его летняя песенка. Фабричная суета и грохот, видимо, должны заменить ему лесные шорохи и шелест деревьев, а пропитанная металлической и древесной пылью атмосфера цехов — чистый загородный воздух, напоенный ароматом смолы, который вдыхают сейчас те, что отродясь не трудились.

Когда же пойдет он с работы усталый, то, может, и вспомнит, что где-то далеко за городской чертой раскинулись зеленые рощи, среди которых стоит вилла фабриканта, и как раз сейчас сидит он на террасе с веселой компанией за обильным ужином и, обводя рукой вокруг, показывает, что все это принадлежит ему, и все это добыли ему своим трудом его рабы.

В этот летний вечер идет смена на шахту, из горных деревень к рудникам спускаются с бидончиками в руках шахтеры, идут в задумчивости через лес. Что ж, они тоже имеют возможность полюбоваться густеющими сумерками, когда золотые лучи играют на ветках раскидистых сосен, только нет у них для этого настроения.

Они расстаются с ярким светом дня и погружаются в темноту. Расстаются с ликующим сиянием рая, из которого были изгнаны: через мгновенье их примет в свои объятья адский мрак. Тут иные леса. Подземные, окаменелые. Здесь светят не яркие солнечные лучи, а кроваво мерцает металлическая сетка рудничной лампы.

А высоко над ними, над слоем в пятьсот метров — еще какой-нибудь летний дворец, уже среди других лесов, живительных, благоухающих и прекрасных, там, возле Осена и Гробов, под которыми всё пробуравлено, пробито ходами и где по ночам раздаются странные подземные взрывы, поразительные и многозначительные…

Так куда же поехать нынешним летом? Этот сакраментальный вопрос на все лады повторяют все буржуазные газеты.

Посмотрим же, что происходит на вокзалах. Здесь вы увидите сотни сельскохозяйственных рабочих из Галиции и Словакии.

Их согнали сюда, в Чехию, на работы в экономиях богатых монастырей.

Куда же поехать летом? К премонстратам в Клатовский уезд? К бенедиктинцам в Броумлов? В другие места? Близится время жатвы для богатых орденов. Преподобные аббаты прохаживаются по хлебным полям. Лето в зените. Забитые русины и словаки из краев, благословенных клерикализмом и водкой, не сегодня-завтра выйдут на поля с серпами и косами, чтобы приумножить состояние и без того богатых монашеских орденов.

Совсем как в Библии: «В поте лица будешь есть хлеб свой».

Мутную похлебку и отвратительный жесткий хлеб!

И в придачу немного водки и 20 крейцеров в день. А работают они на свежем воздухе, как говорится — божественно свежем воздухе. В полях алеют маки, там и сям мелькают синие васильки, на межах благоухает тимьян. Летают пчелки, поют птицы, широкими волнами перекатываются хлеба, клоня под ветром свои колосья. Вдали виднеются синие леса, обрамляющие горизонты. Вся эта красота — и для бедных людей.

Глядишь, какой-нибудь поэт сядет в роще под березой, посмотрит на шаловливые струи прозрачного ручья, — чьи берега усеяны незабудками, бледно-голубыми, будто небо, по которому пробегают «барашки», невесомые нежные облачка, — и воспоет в своих стихах эту красоту.

Но если с утра и до позднего вечера до изнеможения работаешь за 25 крейцеров, миску мутной похлебки да стопку водки, перестаешь замечать сладостное благоухание лугов и полей, глаза от солнца докрасна воспаляются и зелень огромными пестрыми кругами начинает мелькать перед тобой.

В Осеке в монастыре жил аббат Теодор Вагнер. Он написал целую книгу стихов, в которых прославил природу. Аббат любил гулять по лесу, по полям и лугам. Он наблюдал за жучками и восхвалял божью благодать.

А русинам, мужикам из Коломыи, платил в жатву всего 20 крейцеров в день.

Мужики, перед тем как улечься штабелями спать под навесом, крестятся и молятся хором:

— Подай, господи, да будет и завтрашний день благословен, яко же и нынешний, ибо любим мы тебя, господи, мужики из Забунова и Коломыи.

И один за другим засыпают в чужом краю, на земле вельможных господ, с убеждением, что приехали «на дачу», оставив родную хату, щи из капусты, равнинные леса и болота, по которым бродят аисты, выискивая себе на пропитание лягушек. Их тоже, как лягушек, отыскали предприниматели в болотистых коломыйских лесах и пьют из них соки, как аисты из лягушек.

Куда же поехать этим летом?..

По пыльной дороге тащатся бродяги. На пути — дерево, усыпанное черешнями. Они залезают на него и трясут. Собранные затем в придорожной канаве ягоды им наверняка вкуснее кнедликов с черешнями, тех, что подают где-нибудь в городском ресторане.

А вот зеленеет гороховое поле. Все это — маленькие радости для бродяг и бездомных.

На перекрестке дорог — столб с табличкой:

ОБЩЕСТВЕННАЯ СТОЛОВАЯ НАХОДИТСЯ В РЖИЧАНАХ

Бродяга сплюнет и поплетется дальше, лесными и полевыми дорогами, по тропкам, которые то тут, то там выходят к белым деревенькам. Все вокруг благоухает, но бродяга не поет. Слова поэта молодого поколения «И бродяга песню затянул» сегодня ничего не стоят. Прошли те поэтические времена, закатились вместе с романтизмом. Жизнь заявляет о себе. Нашего бродягу ждет третий параграф статьи за бродяжничество. Вот и пой после этого, чтобы пеньем своим привлечь жандармский патруль, притаившийся где-нибудь во ржи!

Отцовские радости пана Мотейзлика

Не в силах дождаться того радостного дня, когда наконец он станет счастливым отцом, пан Мотейзлик сообщил всем своим знакомым, что ребенок уже родился.

Стыдясь даже мысли, будто у него может родиться дочь, он рассказывал о рождении сына. Иногда, правда, из скромности, чтобы не подумали, будто он сильно хвастает, пан Мотейзлик говорил, что у него девочка. Раза три-четыре он честно признавался: не знаю, мол, что там у меня. В итоге он сам запутался и тем же знакомым рассказывал теперь наоборот: где прежде хвастал мальчиком — теперь говорил о девочке. Он громоздил одну ложь на другую и дошел до того, что беззастенчиво наврал про близнецов, а в трактире пана Брейшки делал даже какие-то намеки о монстре, на котором он, мол, загребет кучу денег. В общем, он уже и сам не знал, кто у него родился.

Когда же настал тот самый желанный миг и он должен был вот-вот действительно стать отцом, пан Мотейзлик буквально на глазах у родителей жены убежал из дому куда-то по соседству и колбаснику, пекарю, аптекарю, в двух трактирах и в винном погребке заявил: все, мол, готово дело, и снова пошел городить то про девочку, то про мальчика, снова — про мальчика, девочку, двойняшек, тройняшек, про мальчика, девочку, девочку, мальчика — короче, оставляя для себя на всякий случай лазейку. Допивая в погребке пятый стакан вермута, он воскликнул:

— Вы не представляете, какой я счастливый! — И направился домой.

Когда он переступил порог своей квартиры, тесть, теща и повивальная бабка впервые обругали пана Мотейзлика бездушным чурбаном. Неужели он заслуживал этого? Он так радовался, так ждал этого события! Ну и если выпил по этому случаю некую толику вермута и немного пива, что поделать — тут и нехотя согрешишь. Душу его переполняла светлая радость от сознания, что он дает миру потомка и тем умножает род чешский, переполняло его и неизмеримое блаженство, что медленно, но верно, он становится отцом.

Тем временем тесть душевно вразумлял доброго пана Мотейзлика, что отныне, став отцом, он должен помнить о своих обязанностях, забыть о всяком легкомыслии, одуматься, пока не поздно, чтобы потом не было слишком поздно, и послал прислугу принести содовой воды. Не успели принести воду, как пан Мотейзлик сделался отцом. И когда повивальная бабка вошла с красным младенцем, пан Мотейзлик схватил его и выскочил в коридор, чтобы показать соседям. Ребенка вырвали у него из рук, и пан Мотейзлик с криком: «У меня сыночек!» — сбежал вниз, отпер входную дверь, пересек улицу и влетел в трактир.

Заказав десять кружек пива, он объявил, что у него родился сын. Поскольку всего полчаса назад он говорил здесь же о дочери, ему возразили, из-за этого даже завязался небольшой спор, на что пан Мотейзлик выкрикнул:

— Мне-то лучше знать!

Один из посетителей язвительно заметил, что у пана Мотейзлика скорей всего вообще нет детей. Даже львица защищает свое дитя, что уж говорить о пане Мотейзлике! Он бросился на клеветника, но тот не отступил, схватил пана Мотейзлика за нос и при содействии своих друзей вынес пана Мотейзлика на улицу.

В ночной тишине, привалясь к погасшему фонарю, пан Мотейзлик предался размышлениям о жизни. Утешала его одна старая истина, что человеку меньше всего верят именно тогда, когда он говорит правду. Всплыла обида за только что пережитое унижение, но тут, заслоняя все неприятное, вспыхнуло яркое, ни с чем не сравнимое гордое сознание, что он — отец! Это сознание и определило направление шагов пана Мотейзлика через улицу и за угол, в винный погребок.

Там он сел за стол, похлопал хозяйку по плечу и объявил:

— У меня сынок.

— Пан Мотейзлик, да что это вы, без малого час назад говорили, будто у вас родились двойняшки, обе девочки.

Все это вместе взятое до того расстроило пана Мотейзлика, что он закрыл лицо ладонями и тихо заплакал. Какой же он негодяй и мерзавец! Его первенец не успел родиться, а он, родной отец, уже возвел на него напраслину! Подняв голову, пан Мотейзлик посмотрел сквозь слезы на хозяйку и сквозь слезы же попросил:

— Дайте мне стакан вермута.

— И не стыдно вам, вы же отец, — укорила его хозяйка, — эдак набраться! Вам бы сейчас лучше домой. Хотя, кто вас знает, есть ли у вас вообще ребенок, столько всего вы тут наплели.

— Клянусь вам, пани хозяйка, у меня сыночек, весь красный, длина 55 сантиметров, тельце покрыто нежным пушком, отец чувствует себя хорошо.

— Хватит вам болтать, ступайте проспитесь, я сказала, что больше не налью.

— И это награда за такого прелестного мальчика! Такого ли я заслужил! — тоскливо воскликнул пан Мотейзлик и вышел на темную улицу. Никто его не понимал. Пана Мотейзлика охватила ужасная жалость к себе. К счастью, он вспомнил, что неподалеку, на Кроковой улице, живет его старый приятель, инженер Зазворка.

«Надо зайти к нему», — решил счастливый отец и во втором часу ночи свистнул под окном приятеля.

Никто не отозвался. Но чего не сделает отец ради своего ребенка! Недолго думая, пан Мотейзлик вскарабкался на подоконник и залез в комнату. Пани инженерша, дожидавшаяся мужа, посветила электрическим фонариком и, увидев пана Мотейзлика, в страхе закричала.

— Сударыня, — залепетал пан Мотейзлик, — я зашел к вам сказать, что у меня только что родился сыночек, весь красный, длина 55 сантиметров, тельце покрыто пушком, отец чувствует себя хорошо.

После этих слов он вернулся на подоконник и спрыгнул вниз как раз в тот момент, когда пан инженер собирался влезть к себе в квартиру через окно, чтобы не шуметь в коридоре.

— Зазворка, привет, дружище! Я как раз иду от тебя, заходил похвастаться, знаешь, у меня родился сынок, весь красный, длина 55 сантиметров, тельце покрыто пушком, отец чувствует себя хорошо.

— Что за дурацкая отговорка, негодяй! — взревел пан инженер.

Пан Мотейзлик бросился бежать, пан инженер — за ним и догнал его перед самым домом, когда пан Мотейзлик судорожно тыкал ключом в замочную скважину. Не говоря худого слова, пан инженер отвесил ему две затрещины, после чего с достоинством удалился. С середины мостовой он крикнул:

— На суде сквитаемся!

До его слуха донесся извиняющийся голос пана Мотейзлика:

— Честное слово, Зазворка, у меня родился мальчик.

С тяжелым сердцем, непонятый никем в своих лучших родительских чувствах, поднимался пан Мотейзлик по лестнице. Ему было горько и обидно. Произведя довольно большой шум, он повалился на двери своей квартиры, двери тихо отворились, и две руки втащили его внутрь. Это был тесть, который прямо и откровенно сказал ему то, что пан Мотейзлик уже слышал:

— Бездушный негодяй! Я-то думал, что вас хоть рождение ребенка наставит на путь истинный, а вы опять за свое! Стыдитесь!

Он указал зятю на оттоманку и ушел в гостиную. Вместо него вышла повивальная бабка, всплеснула руками и сказала:

— Что ж это вы мне такое устраиваете, пан Мотейзлик! Не дай бог у вашей жены начнется горячка, в этом вы один будете виноваты!

Потом вышла теща, она выразилась совсем коротко:

— Тьфу, черт!

Пан Мотейзлик, лежа на оттоманке, тихо всхлипывал в покрывало. Даже близкие люди, его домашние, не понимают его родительских чувств. Он слез с оттоманки, подошел на цыпочках к двери комнаты, открыл ее и воскликнул:

— Где мой сыночек?

Но, потеряв равновесие, растянулся на пороге.

Теща при помощи мужа молча подхватила пана Мотейзлика, и они положили его назад на оттоманку. Он уснул по дороге у них на руках с блаженным выражением на лице.

Теща некоторое время мрачно взирала на счастливого храпящего отца, затем энергичным движением выдернула у него из-под головы подушку. Пан Мотейзлик продолжал спокойно спать и улыбался во сне. Ему снилось, что он выступает перед большим скоплением народа и, обращаясь к тысячеголовой толпе, кричит:

— Многоуважаемое собрание! У меня только что родился сынок, весь красный, длина 55 сантиметров, тельце покрыто нежным пушком, многоуважаемое собрание, отец чувствует себя превосходно!

Продолжение отцовских радостей пана Мотейзлика

Произошло радостное событие — вы стали счастливым отцом, но вас ждет еще много и других маленьких радостей. Например, вы открываете шкаф, где лежат милые детские вещицы, и всем, кто приходит вас поздравить, с гордостью демонстрируете рубашечки, пеленочки, чепчики, распашонки и хвастаете, что уже научились пеленать свое дитя; затем ведете гостей в кухню, где на паутине натянутых под потолком веревок сушится несчетное множество пеленок, итог благородных усилий вашего потомка, который не только носит ваше имя, но с того же, что и вы в самом нежном возрасте, начинает свою жизнь в обществе. А как согревает вас радостное сознание, что вы можете собственноручно взвешивать своего ребенка! С каким радостным Трепетом записываете вы в блокнот каждый грамм, которые медленно, но неуклонно, по неумолимым законам природы, набирает ваш отпрыск. И еще радость — ребенок испытывает жажду. Вы несете его к матери, а сами возвращаетесь к гостям и достаете из буфета бутылку коньяку. Рядом за стеной утоляет жажду ваш ребенок, а в гостиной отец и гости пьют за его здоровье. Настроение все больше поднимается, и тут вы спохватываетесь, что до сих пор не показали гостям, как ваш первенец умеет плескаться в воде. Вы наливаете в ванночку теплой воды, измеряете термометром температуру и не вполне твердой походкой решительно идете в спальню, где спит ребенок. Поднимается страшный шум, вашим домашнем удается вырвать у вас младенца и укрыть в надежном месте от вашей беспредельной родительской любви, которая, похоже, не знает никаких преград. Потому что, оскорбленный в своих лучших родительских чувствах, когда теща захлопывает дверь перед самым вашим носом, вы начинаете колотить в дверь ногами и кричать.

— Отдайте мне моего ребенка, пани, я желаю видеть моего крошку!

Все напрасно. Из-за двери, запертой на ключ, доносится резкий голос бабушки:

— Хватит безобразничать, ступайте лучше прогуляйтесь.

Будь вы с ней вдвоем, с глазу на глаз, дело, безусловно, кончилось бы хуже, но у вас гости, которые пришли посмотреть на вашего крошку, этим и объясняется мирный тон бабушки.

Тогда вы распиваете еще бутылку коньяка и вместе с друзьями торжественно покидаете счастливый дом.

Именно это довелось пережить и пану Мотейзлику. Первые две недели после рождения сына были особенно напряженными. В околотке рассказывали, что пан Мотейзлик на радостях пьет со своими друзьями даже презренный ром. Затем наступило некоторое затишье. Встал вопрос — как назвать младенца. Пан Мотейзлик как раз вернулся в самом безмятежном расположении от друзей и бурно потребовал, чтобы сыну дали имя Гектор. В этом имени он видел не только воплощение аллегории силы, но и приятное воспоминание об «Илиаде» Гомера и юных годах в гимназии. После этого заявления все, естественно, накинулись на него. Тесть, как всегда очень рассудительно и обстоятельно, рассмотрел все «за» и «против» и заключил, что такое имя станет в будущем для внука лишь камнем преткновения. Пошел, скажем, ребенок в школу. В этом возрасте дети очень чувствительны и задумываются над многим. Теперь представьте себе: кто-то окликнет его Гектором, и на зов вместе с ним прибежит здоровенная собака мясника. Дети жестоки и не преминут воспользоваться случаем подразнить этим именем. Ребенок начнет переживать, сторониться других ребят, превратится в рефлектирующего нелюдима, а одиночество толкнет его на всякое безобразие. Угрюмость невольно укрепится и разовьется, учеба, не радуя, будет в тягость, он сделается предметом насмешек, развитие его умственных способностей затормозится. Он вырастет мрачным неучем, и мы не дождемся от него никакой радости. Закончил тесть кратко и ясно:

— Короче говоря, вас об этом никто не спрашивает, это наше дело.

Пан Мотейзлик скромно заметил, что было бы уместно хотя бы частично признать его отцовские права. Все язвительно захохотали, присовокупив, что он не отец, а недоразумение, бездушный негодяй, и с его стороны лучше помолчать и не лезть в дела, в которых он ничего не смыслит. Пана Мотейзлика это задело, и он вышел из дома в сильном огорчении оттого, что даже имени для сына он отстоять не может! Вернулся он расстроенный к обеду следующего дня. Войдя в дом, он держался непривычно скромно и вежливо. Раз пятьдесят повторил «целую ручки, простите, я был на собраний в Кладно» и лепетал что-то о страшно загрязненной атмосфере Кладно, пропитанной сажей, и что под Кладно все изрыто шахтами и это ужасно.

Ему сказали:

— Да, это действительно ужасно.

И больше никто его уже не замечал, все заперлись в гостиной. Когда же пан Мотейзлик сокрушенным голосом смиренно попросил под дверью: «Мне хотелось бы посмотреть на сыночка», — ему ответили: «Сперва протрезвейте».

— Целую ручки, — взывал пан Мотейзлик, — честное слово, я сегодня не пьяный и очень хотел бы видеть моего крошку, мою кровиночку, милостивая пани, мамочка.

Милостивая пани, мамочка, ничего на это не ответила и принялась насвистывать арию из «Гугенотов», то самое место, где гугенотов как раз начинают резать.

Пану Мотейзлику не оставалось ничего другого, как сесть к письменному столу и разобрать письма, в которых кое-кто из его друзей, лишь теперь, две недели спустя, поздравлял счастливого отца с рождением сына и желал ему и впредь много родительских радостей. От этой фразы на пана Мотейзлика повеяло горечью. Он достал из кармана пять коробок конфет, которые выиграл для своего сына, и, с болью взирая на красно-белые коробочки, повторял про себя, что его просто не понимают, а ведь его поступки имеют целью одно — доказать, что он весьма серьезно относится к рождению первенца. Но домашние все его проявления радости воспринимают не иначе, как оргии, безобразие и распущенность. Его крайне меланхолическое настроение нарушил тесть. Он вошел не постучав и положил руку на плечо пана Мотейзлика со словами:

— Как приятно видеть вас наконец-то дома, в полном порядке и за работой. Я спешу. Вот вам 150 крон на коляску. Мы говорили между собой вчера, когда вас не было дома, что вам тоже кое-что нужно поручить. Выберите по вашему вкусу красивую коляску. Я уверен: все снова будет в порядке. Пойду взгляну на внучка.

Пан Мотейзлик, полный недобрых предчувствий, не успел тесть дойти до дверей комнаты, схватил шляпу, выскочил на лестницу, понесся вниз по улице и вскочил в проходивший мимо трамвай. И вот он сидит в вагоне, и мы можем сказать, что на душе у него легко и безмятежно. Радость его была неописуема. Наконец-то он может сделать что-то для своего сыночка самостоятельно. Пан Мотейзлик мысленно уже видел, какую замечательную коляску купит он сыну, и в коляске за кружевными занавесками чудилась ему круглая мордашка и пухлые ручки на перинке. Трамвай, казалось ему, едет невероятно медленно, а день был такой светлый, ясный, что пан Мотейзлик готов был расцеловать весь свет. Пока он доехал до Вацлавской площади, он решил про себя, что покупка коляски для первенца явится прекрасным этапом начала новой жизни. Коляску надо выбрать не с бухты-барахты, а продуманно, предварительно ознакомившись с образцами; сначала лучше обойти два-три магазина и попросить каталоги, а затем в тиши какого-нибудь кафе выбрать самое лучшее и самое красивое. Так он и сделал и с каталогами под мышкой вошел в кафе, куда обычно заходил днем. Усевшись в уголке, он заказал черный кофе и с наслаждением принялся листать альбомы образцов. Ему нравились все. Он еще раз перелистал толстые альбомы и нашел, что любая из колясок пойдет его мальчику. Выйдя на улицу, он с ужасом убедился, что уже восемь часов и все магазины закрыты. Пан Мотейзлик беспомощно потоптался на углу Вацлавской площади и Водичковой улицы, разглядывая плитки тротуара. Радость его сразу померкла. Он только представил себе, что ждет его дома, когда он вернется, и на душе стало пусто и тоскливо. Тесть, конечно, уже обо всем догадался, так что лучше будет прийти, когда тесть уберется. Он, правда, говорил, что спешит, но ради такого случая может нарочно просидеть невесть сколько, лишь бы дождаться зятя. Пану Мотейзлику страстно захотелось развеяться, прогнать тяжелые мысли презираемого человека веселой беседой с верными друзьями, в компании которых он ежедневно, если удавалось улизнуть из дому, сиживал в трактире «У Звержины» в Коширжах. За добрым пивом мрачные мысли проходили. Но тут была необходима такая встряска, при которой он начисто забыл бы о своей печальной судьбе. Сегодня же в трактире не было никаких выступлений, ничего даже не декламировали. Наконец один из друзей предложил пойти в ночное кафе сыграть в карты. Мол, там играют в «божье благословение». Что это было за кафе и где оно находилось, пан Мотейзлик не помнит, он даже не знал, зачем туда пошел со всеми и как он вообще мог позволить, чтобы его затащили туда ради такой азартной игры. В два часа ночи ему пришлось разменять стокроновую купюру, в половине третьего от нее осталось двадцать крон.

Рассказывают, что со словами: «Все для сыночка!» — он поставил и эти двадцать крон на последнюю карту и под крики «ура» взял пятьсот крон.

На другой день в десять часов утра пан Мотейзлик возвращался домой, в лоно семьи. Надо было видеть, как это выглядело!

Одну прелестную коляску он толкал впереди, другую тащил за собой, а следом рассыльный из магазина нес еще две красивые новые колясочки, — одна коляска предназначалась для прогулок, вторая — чтобы, класть ребенка спать дома, третья — в садике, а с четвертой гулять в случае дождя. Все как положено, как рекомендовали ему в магазине.

Эпизод из инспекционной поездки министра Трнки

О том, что чешский народ еще не утратил лояльности, ясно говорит инспекционная поездка министра Трнки. Во время этой поездки министру жилось неплохо. По его собственным словам, он скушал двадцать восемь гусей, сорок шесть уток, пятнадцать зайцев и сто двадцать куропаток. А за гусями, утками, зайцами и куропатками на столе появлялись дипломы, в которых чествователи присваивали ему звание почетного члена общины.

Это было настоящее триумфальное шествие. Всюду черно-желтые знамена реяли ему навстречу.

Девушки в белых платьях, священники, пожарные, старосты общин дрожали и заикались, когда он обращался к ним или они обращались к нему.

Так переезжал он с одного банкета на другой; его подчиненные составляли карты и планы регулирования рек, а он всюду делал заметки, вроде следующих: «Пардубице — Майонез. Яйца могли бы быть свежее».

И вдруг — бац! — в Младой Болеславе сгорел его автомобиль со всеми планами, картами и заметками. И у министра Трнки осталось лишь воспоминание о славном лояльном чешском народе. И пану министру приходится только внутренне улыбаться: например, при воспоминании о Штеховицах.

Для Штеховиц приезд министра был целым событием. До тех пор никто из тамошних жителей живого министра не видел, не говоря уже о том, чтобы с ним беседовать. И вот представьте себе: община поручила учителю приветствовать пана министра с лодки!

Штеховицкие жители обожают пышность. Они постановили, чтобы учитель составил свое обращение к министру в стихах.

Пришлось учителю попотеть. Он облазил все горы в поисках чудного уединения, где бы ему можно было спокойно творить.

Рассказывают, что выбор его остановился в конце концов на одной пещере в Бояновской долине. Три дня подряд местный стражник доставлял ему туда еду и питье.

За эти три дня он создал следующее произведение:

Ваше превосходительство, горячо Вас приветствуем по поводу Вашего приплытия от святого Яна, да озарится улыбкой лицо Ваше, вследствие приближения к нашим Штеховицам славным.

И вот торжественный день наступил. В черном костюме, с цилиндром в одной руке и стихами, переписанными на хорошей бумаге, — в другой, стоял сам великий поэт на краю лодки и, бледный от волнения, с нетерпением ждал появления парохода.

Наконец пароход прибыл, загремели мортиры, и все глаза устремились на местного пиита.

Но в тот момент когда пароход пришел в соприкосновение с лодкой, последняя так раскачалась, что учитель пошатнулся и упал в воду.

— Ваше превосходительство, не извольте гневаться. Вода теплая! — крикнул он, пустившись вплавь и выпучив глаза на министра.

Святотатец в Хотеборжи

В уголке ресторана «Дом господ» изо дня в день сидит пожилой человек, с которым никто не разговаривает и которого никто не замечает. Время от времени этот человек пытается вмешаться в разговор, но те, с кем он заговаривает, лишь сплевывают и ничего ему не отвечают. На его лбу, если мы посмотрим на него со стороны, можно увидеть каинову печать отверженного. Этот человек надругался над всем чешским народом. Ян Павличек имя этого святотатца — крестьянина из Свин. От его надругательства замирает сердце. Дело относится к эпохе, когда пробудившийся чешский народ в 1868 году устраивал многолюдные демонстрации и достославные таборы — митинги под открытым небом. В ту пору воодушевления и восторгов Ян Павличек выкинул коленце, которое и доныне бросает мрачную тень величайшего кощунства не только на него, но и на все его потомство.

Еще и ныне, когда бы ни вспомнил Павличек о том времени, его подбородок начинает трястись, как у старцев в произведениях Райса.

Прошло уже столько лет с тех пор, а старик все еще чувствует, что по сей день так и не смыл с себя пятна позора. Много лет назад надругался он над всем чешским народом, когда торжественный кортеж двигался из Хотеборжи на Часлав, где устраивался табор.

Те времена давно миновали. После восторгов 1868 года наступило отрезвление. Потом настало время позитивной политики со всеми ее печальными моральными последствиями, а Ян Павличек все еще сидит в своем уголке в «Доме господ», и никакие изменения в чешской политике не приносят ему облегчения. Ян Павличек все еще ощущает позор совершенного им надругательства. Он ехал на телеге, задрапированной в национальные цвета, с компанией хотеборжской молодежи в табор народа под Чаславом. Телега неслась по дороге к Либице над Доубравкой, где к торжественному кортежу должны были присоединиться либицкие жители.

В Хотеборжи живы еще очевидцы всего происшествия. Они могут подтвердить вам, что Ян Павличек перед отъездом плотно наелся гороху, напился пахтанья, добавив еще и добрую кружку хотеборжского пива.

Не знаю, было ли тогда хотеборжское пиво такого же замечательного свойства, как ныне, а если было, то остается лишь воскликнуть: «Несчастный Ян Павличек!»

В ту эпоху великого воодушевления еще не знали ряда современных слабительных, и ты, несчастный Ян Павличек, пил тогда графское хотеборжское пиво! И к тому же воодушевление, тряска в деревенской телеге, когда резвые кони с лентами в гривах рысью мчались вниз по большаку к Либогаю…

Великое воодушевление охватило Яна Павличка. Он первый громким голосом запел «Гей, славяне», и гимн разнесся в предвечерней тишине по долине Доубравки. И вдруг Ян Павличек многозначительно умолк.

— «Гром и ад!», — вырвалось у него, и, пока остальные с энтузиазмом пели: «Что ваша злоба!», — Ян Павличек схватился за живот.

Есть одна шотландская баллада, в которой поется, как рыцарь Орфанг Чарт, преследуемый муками совести, на всем скаку выпрыгнул из экипажа и спрятался в дубраве.

А здесь дубравы не было. Вдоль дороги торчали лишь одинокие дубы, последние могикане обширных дубрав, росших когда-то под Железными горами.

И, подобно рыцарю Орфангу Чарту, Ян Павличек огромным прыжком выскочил из телеги и скрылся за гигантским стволом одного из развесистых дубов.

В пятидесяти шагах от дуба телега остановилась, и руководитель кортежа оглянулся. И тут он вдруг побледнел и воскликнул: «Господи Иисусе, братья, пойдите к нему!»

Он соскочил на землю, остальные последовали за ним, и все подбежали к дубу.

Однако они опоздали: Ян Павличек уже стоял, и лицо его прояснилось. Руководитель кортежа схватил Павличка за плечо и, показывая вверх на дуб, сказал ледяным голосом: «Читай!»

Изумленный Ян Павличек, выпучив глаза, прочитал на табличке, прибитой к дубу: «Под сим дубом отдыхал Жижка, направляясь в Пршибислав».

Яна Павличка подхватили под руки, чтобы он не упал.

— Святотатец, — сказал ему руководитель, — ты недостоин ходить по земле, вернись же в Хотеборж, в Часлав с нами ты не поедешь!

Пока разукрашенная телега ехала к Либогаю, Павличек плелся в Хотеборж, а вслед ему с телеги неслась песнь: «Кто вы, божьи воины?»

Один лишь дуб, под которым отдыхал Жижка на пути к Пршибиславу, казалось, понял предел надругательства, совершенного Павличком над всем народом и чешской историей. Ветви дуба задрожали, и он засыпал желудями землю вокруг себя, милосердно прикрыв все, что было связано с кощунством Павличка.

Я говорил со старым паном Павличком и упомянул также об этом историческом дубе, под которым отдыхал Жижка. Павличек долго пил и затем сказал:

— Отдыхать-то он отдыхал, это мы знаем, но кто его знает, как это выглядело!

Й этим Ян Павличек подтвердил пословицу: «Всякая сосна своему бору шумит».

Сербский поп Богумиров и коза муллы Исрима

Большой и Малый Караджинац! Две деревеньки, почти одинаковые, и все же такие разные! Малый Караджинац расположен на сербской стороне, а Большой Караджинац принадлежит турецкому султану. Жители двух этих горных деревушек бились изо всех сил, лишь бы хоть что-нибудь да вырвать у каменной пустыни. Овес шелестел волнами на скалах. Козы резво прыгали с утеса на утес.

Жители Малого Караджинаца продавали коз, чтобы заплатить налоги своему сербскому королю, в Большом Караджинаце коз продавали, чтоб десятиною рассчитаться с падишахом. Было это, по сути, одно и то же, называлось только по-разному. Православных сажали в тюрьму из-за налогов, мусульман из-за десятины.

В Малом Караджинаце на церкви желтел покрытый дешевою позолотою крест, так же был окрашен и полумесяц на мечети в Большом Караджинаце. Краску покупали у армянина Рекована в близлежащем пограничном городке. И как же гордились и православные, и мусульмане дешевенькой своей позолотой!

И стоило однажды мусульманам в Большом Караджинаце свою мечеть побелить, как тут же и православные из Малого Караджинаца любовно подновили свою церквушку белой известью, и она вызывающе засветилась своими стенами на сербскую и на турецкую сторону.

Вечерами раздавался перезвон всех колоколов, но вот уж и мулла напротив тщится на минарете перекричать колокола воплем: «Аллах иль аллах», — велик аллах. Допев свое до конца, мулла Исрим спускался вниз, закуривал чубук и шел поболтать с православным попом Богумировым.

Сходились они у водопада, который отделял Оттоманскую империю от Сербского королевства.

Поп Богумиров тоже курил трубку. Беседа их начиналась обычно с ругани.

— Все хромаешь, псина турецкая?!

— Какие же у тебя сегодня круги под глазами, проклятая христианская душа.

Но по мере того, как тон становился спокойнее, аллаха и всевышнего в беседе вытесняли козы. Ибо и Богумиров, и Исрим держали коз и похвалялись ими друг перед другом. Потому как в глазах их, пожалуй, это не были обыкновенные козы, но козы мусульманские или же козы христианские, православные.

— У меня козы тучнее твоих, мулла, — ликовал поп.

— Тучнее? А где ты видел козу прекраснее, чем моя Мири, знаешь, вон та, вся черненькая. Что за красавица! И рога у нее — что у венгерской коровы.

И это была правда. И козлята ее всегда были один прелестней другого.

Мулла утверждал, что глаза у его козы краше, чем у старостовой дочки Кюлют, а увлекшись, он уверял, что это заколдованная гурия из окружения пророка Гавриила.

Поп Богумиров тосковал давно об этой козе.

Вот бы улучшить породу своего стада, которое, разбредясь сейчас среди скал, паслось и резвилось, то исчезая за валунами, то неожиданно появляясь среди неприветливых серых утесов, объедая редкие кустики травы и заячьей капусты.

Водопад шумел, над Балканами загорались первые звезды.

— Послушай, Исрим, — сказал поп Богумиров, — не так уж твоя коза и прекрасна, но мне бы она пригодилась. Моя коза, которую я оставил на племя, с божьего соизволения, сдохла. Видать, понравилась господу. — Поп перекрестился.

— Аллах велик, — воскликнул мулла, — но эта коза не продается.

— Хорошо, мулла, — продолжал поп, — аллах твой не так велик, как православный господь. Творил ли он где у вас какие-либо чудеса, посылал ли к вам чудотворцев? Смилуется господь бог, ежели ему будет угодно, из меня еще получится чудотворец, а ты так и останешься глупым нехристем. Я смогу воскрешать мертвых, ежели господь соизволит, а ты до самой своей смерти так и будешь вопить с мечети — «Аллах иль аллах» — да и кружить при этом, как овца, больная вертячкой.

Мулла вознегодовал:

— Ах ты, тупой гяур, ведь наш Магомет просто запрещает воскрешать мертвых. Хороший же у вас бог, если он и мертвецам не дает покоя. Но коли заявишь клятвенно, что не умеешь воскрешать мертвых, продам тебе козу.

Поп задумался. Оно конечно, коза Мири — давняя его печаль, но ведь придется кой от чего перед этим поганым нехристем и отречься.

Мулла продолжал безучастно курить свою трубку. Сизый дымок поднимался над тихим, вечерним простором, расстилаясь по скалам. В душе попа происходила отчаянная борьба. Козовод схватился в ней с верующим.

— Мулла Исрим, нехристь ты несчастный, — наконец отозвался поп, — признаю и подтверждаю, что не могу воскрешать мертвых. — Он перекрестился. — За сколько же теперь ты отдашь мне козу?

Начались долгие торги. Мулла просил за нее две козы и сто пиастров.

Поп давал одну козу и пятьдесят пиастров, но готов был согласиться на условия муллы, если только тот заявит, что аллах вовсе не велик.

Теперь уже поп безучастно попыхивал трубкой.

— Аллах не бог, — сознался мулла, потому что сто пиастров — немалые деньги.

Так приобрел поп Богумиров у муллы Исрима козу Мири.

Наутро неверные псы привели к попу козу Мири. Был ясный, солнечный день, какими отличается на Балканах осень, когда небо такое ясное и голубое, что хочется петь. Горный поток ниспадал сверху от Малого Караджинаца к Большому, такой же чистый и ясный, как отражавшееся в нем небо.

Как я уже говорил, весело на душе у человека. Особенно большая радость у попа Богумирова.

Ведет он свою новую козу Мири на веревке, гордость своего козьего стада. Идет с ней от истока ручья, который выбивается из крохотного ключа там, под вершиной Мегадиште. Ясно, весело у него на душе.

Только что толкнул он в этот ключ козу свою, что прежде жила у муллы Исрима, и запел:

— Господи, помилуй!

Не пристало такой козе оставаться мусульманской.

Пятнадцатый номер

Бывают и у обывателей свои скандальчики. Таким небольшим скандалом ознаменовался канун свадьбы уездного начальника Му́́жика.

Уездные начальники — люди добродетельные. Уездный начальник Му́жик, готовясь к сочетанию браком с барышней Бурдовой, даже краснел, когда речь заходила о том, в какой гостинице проведут они ночь перед свадьбой: жених, свидетели и невеста. Господин императорско-королевский школьный советник шепнул ему что-то на ухо, но Мужик возмущенно оборвал его.

Да за кого он его принимает? У всех будут отдельные номера: у жениха, у свидетелей, у невесты!

Барышня Бурдова тоже зарделась, когда ей на ухо шептала что-то барышня Лилингова. Никогда! У каждого будет своя комната. У нее, у свидетелей, у жениха.

Ибо решено было сыграть свадьбу в Праге.

Перед отъездом уездный начальник вызвал служителя своей канцелярии и дал ему двадцать крон.

При этом он обратился к служителю с речью, прося его выпить за новое счастье начальника, но не напиваться. Служитель обещал, но не сдержал слова, что само собой разумелось.

Затем уездный начальник заглянул в винный погребок, где выслушал еще парочку скабрезных анекдотов, после чего отправился к невесте и свидетелям.

Свидетелей он застал в черных костюмах и в розовом настроении.

Так что среди экскурсантов в Прагу царило безоблачное веселье.

Они поселились в лучшей гостинице, где как раз начинал свою карьеру коридорный Ваничек. Он был добросовестный человек.

Его обязанностью было чистить обувь постояльцев. И именно Ваничек изобрел метод, позволяющий не путать ботинки, которые он уносил от нумерованных дверей с выражением трудолюбивого садовника, собирающего урожай.

Держался Ваничек при этом достойно. Толстым мелком писал он на каждой паре обуви номер тех дверей, за которые ее выставили, а утром, в соответствии с этими номерами, расставлял у дверей вычищенные ботинки и в непоколебимом спокойствии ожидал награды.

Ботинки он чистил, подпевая себе вполголоса какой-нибудь военный марш. Обычно это было вот что:

Марширует Греневиль

Прашной браной на шпацир…

И в такт маршу он шваркал щеткой по ботинкам и туфлям. Он мог бы порассказать многое, но был молчалив в этом отношении, как печки в номерах.

Он безмолвствовал, как ночные тумбочки.

Лишь порой, когда ему вспоминалась какая-нибудь историйка, слабая улыбка пробегала по его лицу, чтобы тотчас расплыться в сапожной ваксе.

Вся жизнь Ваничка заключалась в мазях для обуви. Все его помыслы вращались вокруг башмаков, и в воспоминаниях его властвовали щетки — жесткие для грязи, те, что помягче, — для наведения глянца.

Ваничек был мастер своего дела. Когда он проходил утром по коридору и у каждой двери улыбались ему сверкающие сапоги и ботинки, прошедшие через его руки, он испытывал чувство отцовства, и вынимал тогда из кармана фляжечку тминной, и делал основательный глоток.

И проносились перед его внутренним взором сапоги, штиблеты, туфельки давних времен, но он о них молчал. Лишь один раз изрек он грубое слово — это когда в нижней распивочной заговорили о заезжей иностранной примадонне, хваля ее очарование, талант и красоту. Тогда Ваничек вдруг вскричал: «Да у нее нога как у слона!» Но он тут же осекся, покраснел, расплатился — и больше в той распивочной не появлялся.

Теперь он радуется новым постояльцам. Уездный начальник заказал уже отдельные номера для всех: для себя, для свидетелей и для невесты.

Сейчас они внизу, в ресторане, ужинают, пьют пиво из Феслау и смеются.

Пускай кто-нибудь даже и брякнет глупость — они все равно смеются, не столько из благодарности, сколько потому, что счастливы. В одиннадцать вечера они отправляются спать. Каждый в свою комнату — жених, невеста, свидетели.

В половине двенадцатого Ваничек уже собирает обувь. Перед каждой дверью он священнодействует, выписывает мелом номер на подметки и уходит со своей добычей по коридору, а в полночь уже шваркает щетками по ботинкам, тихонько напевая:

Марширует Греневиль

Прашной браной на шпацир…

Но вот и свадьба. В церкви царит благоговейное настроение. Прогремели и стали коляски. Бабки на паперти наводят критику. Уездный начальник и его невеста шествуют к аналою. Обряд этой богатой свадьбы отправляет сам настоятель.

Жених и невеста опускаются на колени.

Едва они опустились, в самый торжественный миг, — все увидели их подметки… Как странно: на них выведена мелом большая цифра «15». У невесты и у жениха.

И по церкви разносится тихий шепот: «Скандал, скандал»…

Бывают свои скандальчики и у обывателей.

Деяния современного дипломата

Кое-когда, а особенно в последнее время, ходили толки о том, будто дипломаты лишены разума. Утверждение это может опровергнуть поистине классическая деятельность дипломата графа Рудольфа фон Дромадер. У него-то был разум, очень много разума, сейчас сами услышите.

Граф Рудольф Дромадерский происходил из старинной аристократической семьи, подарившей человечеству самого прославленного в мире идиота, графа Яна Дромадерского, мыслителя воистину всемирного масштаба, создавшего труд о. том, что земля не вертится. Впоследствии он был чрезвычайным полномочным послом при русском дворе, где и скончался, заслужив у тогдашних историков славу величайшего дурака на свете.

Граф Ян фон Дромадер имел сына Карла, страдавшего навязчивой идеей сделаться придворной дамой. Его лечили холодными обливаниями головы и сумели-таки выбить из него эту дурь. Карл оставил после себя сына Йозефа Антона, который в нежном возрасте упал с лестницы в замке и пробил себе череп, отчего у него развился так называемый травматический невроз. Дотянул он только до генерала; его-то сыном и является вышеупомянутый Рудольф. Когда Рудольф родился, собрался семейный совет, решивший, что этот отпрыск должен посвятить себя дипломатической карьере, дабы в империи возродилась давняя слава рода Дромадеров. Маленький Рудольф на это не сказал ни слова, только пришлось его перепеленать.

Таким было его первое самостоятельное дипломатическое деяние. Позднее выяснилось, что утечет много времени, пока он научится говорить. До восьми лет мальчик все называл словом «папа», кроме курточки, кофе и супа — их он именовал «мамой».

Но к десяти годам в нем стал заметен крупный прогресс. Медленно, но верно он научился-таки различать предметы, а стараниями шестерых учителей к пятнадцати годам умел уже без посторонней помощи подписать свое имя и даже прочитать его. Тогда к нему наняли еще троих учителей, которые положили много труда, чтобы подготовить молодого Дромадера к жизни. В восемнадцать лет благородный юноша уже без ошибки перечислял пять частей света, причем очень редко пропускал названия одной-двух из них. Интеллект его явно развивался бурно, и учителя признали необходимым, — поскольку ему назначено было стать дипломатом, — втолковать ему, что в мире существуют еще кое-какие государства. При своей понятливости и неукротимой жажде знаний Рудольф к двадцати пяти годам, то есть за неполных даже семь лет, усвоил уже названия всех европейских стран, а в тридцать лет поступил на государственную службу, где выучился игре в макао и баккара, к чему обнаружил врожденный талант. Его определили в министерство иностранных дел, куда он приезжал, чтобы выспаться после бессонной ночи.

Однажды министр иностранных дел, похлопав его по плечу, объявил, что посылает его с секретным поручением в столицу соседней второстепенной империи. Секретное поручение заключалось в документе, покрытом загадочными каракулями; в этом зашифрованном таким манером послании шла речь о некоем договоре между обеими сторонами, направленном против третьего государства, которое в последнее время залезло в очень уж заметные долги по причине большого количества пушек.

Граф Рудольф фон Дромадер взял портфель с важным государственным документом и, не мешкая, уехал в соседнюю империю.

По дороге с вокзала в отель граф заметил, что ему чего-то не хватает. Дело в том, что он забыл в вагоне свой дипломатический портфель. Но никакими силами не мог он вспомнить, что же такое он потерял, чего ему не хватает, а очутившись в отеле, никак не мог сообразить, зачем он сюда приехал и что ему делать в чужом городе.

Даже владелец отеля, вызванный по телефону, не в состоянии был дать ему какого-либо ответа на этот вопрос.

Тогда граф пошел в город: ему пришло в голову, что раз уж он сюда приехал, то неплохо бы закурить.

Войдя в первую попавшуюся лавку, он спросил пачку тонких сигарет.

— Простите, — любезно ответил хозяин лавки, — наша фирма москательная, а не табачная. Торгуем всевозможными болтами, гвоздями, инструментом, а также самоварами, из которых рекомендуем патентованный марки «Креос» с керосинной горелкой…

— Это дерзкое оскорбление! — воскликнул граф. — Вы отказываетесь продать сигареты мне, представителю иностранной державы!

— Патентованный «Креос» с керосином… — залепетал перепуганный москательщик. — Право, дорогой господин, это москательная лавка…

— Не миновать вам войны! — взревел Рудольф Дромадер. — Наше правительство не потерпит такого обращения! Мы рассеем вас по всем концам света, тогда, сударь, заплатите миллиард военной контрибуции.

В бешенстве он покинул лавку и ночным поездом вернулся на родину, ночью же поднял с постели министра иностранных дел.

Господин министр был совсем сонный, и, когда граф сообщил, что в соседней стране ему отказались продать сигареты, он ответил зевая:

— Дорогой граф, отправьте им резкую ноту, а сейчас — спокойной ночи.

Всю ночь граф Рудольф твердил: «Отправить резкую ноту, резкую ноту — о, черт, что же это такое?!»

Утром он поехал в город, непрестанно размышляя о том, что такое нота. И вдруг увидел над одним магазином вывеску: «Notenhandlung»[48].

Граф тотчас выскочил из автомобиля и ворвался в магазин.

— Мне нужна резкая нота! — крикнул он продавщице. — Самая резкая, какая найдется, черт побери!

— В таком случае возьмите «Марш Ракоци», — предложила та.

Граф кинул деньги на прилавок, взял ноты, уехал домой и там собственноручно увернул покупку в бумагу и надписал адрес соседнего правительства.

Скрежеща зубами, он сам отнес на почту ноты с «Маршем Ракоци».

Таким было самое значительное его деяние в области дипломатии.

Роман о ньюфаундленде Оглу

I

С виду ньюфаундленд Оглу был само благоразумие, однако же это был притвора и хитрец, каких мало!

Разговаривая на улице с другими собаками, он строил из себя моралиста; когда однажды кривоногий рыжий таксик рассказал ему про красавицу пана советника, гладкошерстную борзую, которая вдруг принесла кудлатых детей — вылитых пудельков, Оглу прямо взорвался:

— И поделом, смотреть надо за барышней лучше!

Впрочем, лишь только Оглу оказался вдали от старых приятелей, он сразу перестал изображать из себя моралиста: ведь положа руку на сердце — не было на свете пса более циничного, чем Оглу!

Но дома он за собой следил. Оглу понимал все, что о нем говорят, и раз считалось, что он больше всех любит старого хозяина, Оглу и старался не отходить от него ни на шаг.

Прочие домочадцы относились к старику без особой почтительности, потому что тот целыми днями слонялся по комнатам и всюду выбивал свою трубку.

И они говорили:

— Оглу, иди погуляй со стариком!

Оглу тут же бежал на кухню и, получив в награду кусок копченой колбасы или шкварку, шел к старому хозяину, лаял, прыгал на него, хватал за пиджак, кидался к двери, а тот дрожащим от умиления голосом пел:

— Гулять хочешь, Оглу? Милый мой, ты один меня любишь! Остальные ведь сожрать готовы! Пойдем, я тебе колбаски дам.

Но на улице радости как не бывало. Дело сделано, колбаса съедена, стало быть, и притворяться незачем. Оглу лениво плелся за хозяином и во всю пасть зевал. Притворство было самой отвратительной чертой его характера. На площади хозяин встречал своих знакомых. Оглу снова оживлялся, весело лаял, давая понять, что рад их видеть. Порой ему перепадало от них какое-нибудь лакомство. Проглотив его, он терял к людям всякий интерес: «На что вы мне сдались?» — садился и, скучая, глазел по сторонам.

Болтовня их его не занимала, он наперед знал, разговор пойдет о табаке: вот раньше, мол, был табак, не то что нынче!

«Взяли бы да не курили! — вздыхал Оглу. — А то и мне Остается, хозяин как чистит трубку спицей, все норовит табачную гарь с нее о мою шерсть вытереть. Ему бы так».

«Правда, он не вылизывает себя, — продолжал рассуждать Оглу, прикидываясь спящим, чтобы не играть с малышом Робертом, который обожал таскать его за уши, — но я-то моюсь языком! С какой стати мне страдать?»

Однажды хозяин, слоняясь по дому, забыл свою трубку на лавке в прихожей. Оглу схватил трубку и через черный ход дунул в конец сада, к выгребной яме, из которой садовник брал подкормку для клумб.

Бросив трубку в вонючую жижу, он как ни в чем не бывало вернулся в дом. А там тем временем началось светопреставление: старик орал, что жизнь его кончена, что родственникам недолго осталось с ним маяться, он, мол, давно видит, что всем здесь в тягость, и лучше бы они просто его уморили, чем лишать его любимой трубки. Оглу не отставал от хозяина, пока тот тщетно искал пропажу, притворяясь, что вот-вот возьмет след. Хозяин гладил Оглу и приговаривал:

— Вот кто мой единственный верный помощник! На́ колбаски.

Получив колбасу, Оглу улегся в гостиной на ковре и ощерил пасть. Это он так смеялся, черный кудлатый мошенник!

Не найдя трубки, старик несколько дней потерянно бродил по дому, а потом слег и призвал нотариуса.

Вначале Оглу корысти ради заходил полежать у его кровати, но, когда понял, что по причине всеобщей скорби поживиться ему ничем не удастся, он предпочел проводить время в кухне за ловлей мух, потому что, как он однажды доверительно поделился с рыжим таксиком, мухи приятно язык щекочут.

Пропажа трубки настолько потрясла старика, что через две недели пришлось вскрывать его завещание.

Все свое состояние он отписал богадельне. В ту минуту, когда оглашалась его последняя воля, Оглу подвернулся под ногу молодому хозяину, и тот дал ему пинка за то, что, гуляя со стариком, он таскал его к попечителю богадельни.

Кому бы из домашних Оглу ни попадался на глаза, все говорили:

— И эту черную бестию старый плут любил больше всех! Пошел прочь!

Собака постоянно напоминала им о старике, и на семейном совете решили Оглу продать. Поместили в газете объявление, подобное тем, какие на юге Америки давали о рабах: что-де по семейным обстоятельствам продается умный и добродушный пес.

Оглу понимал, о чем шушукаются в доме, речь шла о его судьбе, и ничуть не удивился, когда однажды во двор въехала повозка с ящиком и хозяева назвали его имя.

Оглу стало ясно, что придется отсюда убраться. Он мигом слетал за дом, быстренько придушил петуха и шесть курочек и тут же вернулся. Ящик уже стоял на земле, и он сам влез в него. Ему кинули куски хлеба, поставили ящик на повозку и повезли на вокзал.

Оглу для порядка разок-другой эффектно взвыл.

На вокзале он услышал голоса:

— Собака смирная, не сбежит.

Ящик куда-то потащили, бросили, раздался стук, грохот, свист, и Оглу непривычно закачало.

«Ну что со мной может случиться? — размышлял он. — Приеду на новое место, авось и там приживусь».

Желая сразу произвести хорошее впечатление, Оглу как следует вылизался и съел хлеб. «Надо все подчистить, — рассудил он. — Новые хозяева увидят, что у меня ничего нет, и дадут что-нибудь вкусненькое». В ящике было тепло, и он уснул. Проснулся Оглу, когда поезд остановился. Открыли ящик, молодая красивая дама погладила его первая и позвала: «Оглу!» По опыту он знал, что женщины любят ласковое обращение, и запрыгал вокруг нее. Когда же она достала из сумки две ливерные колбаски, он с восторженным урчанием умял их и тут же подумал: «Войдем в дом, — начну набивать себе цену, пусть увидит, как я тоскую по старым хозяевам».

Оглу последовал за новой хозяйкой на поводке, а в хорошо натопленной комнате сел перед ней и стал грустно на нее смотреть. Едва она произносила: «Тоскуешь, Оглу?» — он вздыхал и шел к двери. Но скоро ему это надоело, он сделал вид, что заснул, а сам тем временем предался размышлениям о том, что будет на ужин.

Ужин был на славу! Ему дали супа, картошки с маслом и отличных костей. Перед сном он дружелюбно вертел своим великолепным, хвостом и, засыпая, думал: «Пожалуй, здесь я буду счастлив».

II

Но уже на следующий день он убедился, что и здесь придется притворяться. Только они с хозяйкой вышли на прогулку, как к ним присоединился молодой человек, от которого несло мускусом.

Оглу не любил духов. Ведь они не пахли, а воняли! А мускус просто приводил его в отчаяние. Всем ароматам на свете Оглу предпочитал запахи из колбасных лавок и кухонь. По тончайшим нюансам он мог определить, что там варится и жарится.

Молодой человек, пахнущий мускусом, напоминал Оглу о зловонной яме. Однако он не подал и виду, а когда хозяйка протянула своему знакомому руку и ласково улыбнулась, он тоже прикинулся обрадованным и, восторженно взлаивая, весело запрыгал вокруг него. Молодой человек погладил Оглу и спросил:

— Ваш новый сенбернар?

Оглу оскорбился. Надо же, надушенный болван не способен отличить чистокровного ньюфаундленда от какого-то там сенбернара! Он зарычал и понуро поплелся за хозяйкой. Правда, она тут же поправила молодого человека, что немного его утешило:

— Вы ошибаетесь, это мой ньюфаундленд Оглу.

— Красивый пес, только очень похож на сенбернара.

Это уже переходило всякие границы, и Оглу покосился на него.

— На таком здоровенном псе, барышня, только воду возить!

Оглу снова зарычал и злорадно подумал: «Погоди, попадешься мне, когда я буду один, без хозяйки». Но как ни в чем не бывало продолжал идти за ними. Так они втроем и гуляли. Прощаясь у ворот, молодой человек словно бы между прочим повторил:

— И все-таки на такой собаке только воду возить!

Оглу шел за своей хозяйкой, внезапно он повернул назад, выбежал на улицу, догнал мускусного господина, перегрыз пополам зонт, который тот нес под мышкой, и спустя мгновение был уже дома.

— Куда это ты бегал, Оглу?

В ответ он удовлетворенно помахал хвостом. Каким вкусным показался ему ужин!

На другой день в гости пришли две молодые дамы, и хозяйка со смехом показала им письмо, недавно доставленное почтальоном, при этом она поглаживала Оглу, который был, конечно, в центре внимания всех трех дам.

— Ну и дурачок этот Индржих, вы только послушайте, что он мне написал! «Многоуважаемая барышня! Как только мы с Вами вчера расстались, меня догнал Ваш пес и перегрыз мой зонт, который я купил буквально накануне за 12 крон. Зонт шелковый и достался мне по случаю. Прошу Вас возместить убыток. Надеюсь на скорое свидание! В разлуке с Вами я так скучаю! Целую Ваши ручки! Ваш Индржих Гак».

— Я отправлю ему эти двенадцать крон и напишу такое письмо, что он не обрадуется!

Три дня спустя дамы пришли снова, и она дала им прочесть новое письмо от пана Индржиха.

«Многоуважаемая барышня! Уведомляю Вас о получении мною 12 к (прописью: двенадцать крон) за испорченный зонт. Я крайне удивлен Вашим заявлением, чтобы я больше не показывался Вам на глаза и что Вы такого от меня не ожидали. Зонт действительно стоил двенадцать крон, в чем вы можете убедиться по прилагаемому чеку, и действительно был из натурального шелка. Надеюсь, Вы верите мне хотя бы настолько, чтобы не считать, что я воспользовался этой неприятностью ради собственной выгоды. Странно, вот уже два дня Вы не приходите на обычное место наших встреч! Я в самом деле скучаю, и это могут подтвердить четверо свидетелей. Надеюсь на скорое свидание. Целую Ваши ручки! Ваш Индржих Гак».

— Кто он такой? — спросила одна из дам, выразительно постучав пальцем по лбу.

— Учитель математики, — услыхал Оглу и еще: — Ах, так!

С тех пор Оглу и его хозяйка избегали встреч с паном учителем, и Оглу был избавлен от необходимости притворяться. Он делал все, что ему вздумается, так как хозяйка не отличалась твердостью характера. Она даже купила было плетку, но, когда хотела его ударить, он сделал стойку, зарычал и взглянул на нее столь грозно, что она забросила плетку в угол, и он преспокойно ее изгрыз, а потом демонстративно таскал клочья по комнате.

Оглу познакомился с русским борзым из соседнего дома, держался он с ним чрезвычайно высокомерно и однажды небрежно бросил бедняге:

— Похоже, вы не чистых кровей!

После этого кудлатый борзой стыдился показываться на улице, а Оглу был очень доволен своей шуточкой.

Минула зима, а с наступлением весны Оглу стал раздражительным, как всегда в эту пору, потому что терял зимнюю шерсть.

«Что за досада ждать, пока вырастет новая, — думал он и порой вдруг решал: — А я не буду ждать!», но тут же одергивал себя и уныло озирался вокруг.

У хозяйки тоже было плохое настроение, потому что пан Индржих Гак все-таки ей нравился… если отвлечься от его математики.

Так и смотрели они с грустью друг на друга — Оглу на свою хозяйку, та на Оглу.

Это была грустная майская сказка. У него слишком медленно отрастала шерсть, а ей больше не писал пан учитель.

III

Но вот начался купальный сезон. Погода стояла прекрасная, вода в реке прогрелась, и Оглу опять повеселел. Шуба его снова была в полном порядке, и при всяком удобном случае он с радостью лез в воду.

Они гуляли по набережной вдвоем: Оглу и его хозяйка. Ей было ужас как скучно.

По набережной они выходили к загородным купальням и смотрели на купающихся.

Глядя на реку, Оглу о чем-то усиленно думал, пытался что-то вспомнить и не мог, хотя его не покидало какое-то смутное ощущение невыполненного долга. Хозяйка тоже пребывала в задумчивости, но она-то думала о совершенно определенном предмете, о коротко подстриженных усиках пана учителя, которые тот носил зимой.

В один из знойных дней она сидела на молу, а рядом с ней — черный Оглу.

Оба смотрели на воду. Вдруг хозяйка, показывая на пловца, который в хорошем темпе переплывал реку, сказала:

— Смотри, Оглу, это же пан учитель!

В мгновение ока Оглу бросился в воду и, громко фыркая, поплыл к пану учителю.

Ему ли не узнать негодяя, который принял его за сенбернара и заявил: «На этой собаке только воду возить!» Разве такое забудешь?

Прежде чем пан учитель обернулся, он почувствовал: кто-то схватил его зубами за трико и тащит к противоположному берегу, где сидит дама под зеленым зонтиком.

Его тянули с такой силой, что сопротивляться было бесполезно, и вот он уже вынесен из воды и лежит у ног дамы. Оглу, выбравшись на мол, встряхнулся, и от него во все стороны полетели брызги, как от поливальной машины, он остался очень доволен этой своей новой шуткой.

А пан учитель взглянул на даму и произнес:

— Прошу прощения, однако подобным образом людей выносят из воды только ньюфаундленды!

Оглу завилял от радости хвостом и незаметно ухмыльнулся: «Рад получить от вас удовлетворение», не дослушав учителя, который тут же продолжил:

— Чтобы снова не возникло недоразумения, ставлю вас в известность, что ваша собака порвала мое трико. Я ношу его всего третий день, оно из чистой шерсти и стоит пять крон.

IV

Оглу почти не изменился, даже когда эти двое поженились. Внешне к новому хозяину он относился хорошо, но сразу же после свадьбы изгрыз его туфли, а ошметки отнес в постель к служанке, чтобы хозяева подумали на нее.

Из упрямства Оглу кое-что проглотил, в том числе каблук, и он долго камнем лежал у него в желудке, так что Оглу не без основания предостерег потешного длинношерстного пинчера, вместе с которым по целым дням торчал у соседней колбасной лавки:

— Ах, милый друг, остерегайтесь туфель!

С возрастом он все больше впадал в детство.

Заговаривал на улице с совершенно незнакомыми собаками, а однажды, встретив в Карлине черного пуделя, посетовал:

— Прошу прощения, но сегодня прогулка мне не доставила ровно никакого удовольствия. Идти по ужасно длинному шоссе с дурацкими тумбами по обочине… для меня это теперь так утомительно!

Как-то Оглу, лениво развалясь, грелся у печки, а хозяин, кивнув на него, сказал жене:

— Неплохой коврик выйдет!

Оглу, услыхав это, по старческому слабоумию принялся вылизываться, радуясь, что он такой красивый.

Выжил из ума старикашка Оглу.

Загрузка...