«Эдинбургское обозрение». – Биографические очерки: Вольтер, Бёрнс. – «Признаки времени». – Выдержки из дневника. – «История немецкой литературы». – Материальные затруднения. – «Sartor Resartus». – Лондон. – Дж. Ст. Милль. – «Характеристики». – Смерть отца. – Снова подвижничество в пустыне. – «Дидро». – «Калиостро». – Эмерсон. – Новые неудачи. – В Лондон!
У Карлейля было всего две тысячи рублей, когда он поселился с женою в Эдинбурге. Нужно было подумать о средствах к существованию. Он делает разные предложения лондонским издателям, переговаривает также с эдинбургскими, задумывает наконец написать оригинальную повесть. Но из всего этого ничего не выходит. На английском книжном рынке в ту пору не было почти никакого спроса на немецких писателей, а Карлейль именно их и предлагал. Под влиянием неудач он снова начинает думать о Крэгенпуттоке, ферме и жизни в глуши. Джейн страшит уединенная жизнь в пустыне, среди печальных болот. Он колеблется. К счастью, ему подвернулось под руку рекомендательное письмо к Джеффрею, знаменитому эдинбургскому адвокату и редактору «Эдинбургского обозрения». Он отправляется к нему, знакомится. Джеффрей – один из либеральнейших вигов своего времени, последователь бентамовской теории нравственности и так далее. Понятно, что между ним и Карлейлем было слишком мало общего. Однако умный адвокат принял любезно «до смерти серьезного» пуританина и предложил ему сотрудничать в журнале. Вскоре он убедился, что имеет дело во всяком случае с необыкновенным человеком, а знакомство с Джейн, которая к тому же приходилась ему какой-то отдаленной родственницей, положило начало прочным дружеским отношениям между ними. Впрочем, Джеффрей в качестве редактора позволял себе довольно свободное обращение с рукописями Карлейля и не только исправлял слог, но и производил настоящие вивисекции. Карлейль не мог примириться с этим, и либеральный редактор должен был уступить. «Пишите для меня, – говорит он в одном из своих писем, – и свои мистицизмы, если иначе невозможно; я буду печатать их, позволяя себе делать лишь немногие незначительные поправки». Это столкновение относится, однако, к тому времени, когда Карлейль уже покинул Эдинбург. Прежде чем удалиться в пустыню, он пытался занять одну из кафедр философии во вновь открывшемся Лондонском университете, а затем кафедру нравственной философии в университете св. Андрея, но, несмотря на рекомендации Джеффрея, Ирвинга, Буллера и даже самого Гёте, был отвергнут: не «своего поля ягода», он вовсе не подходил под шаблоны, установленные для профессорского звания.
В Крэгенпуттоке началась сосредоточенная уединенная работа. Брат Александр занялся фермой, Джейн вела домашнее хозяйство, а Томас отдался своим мыслям. Он продолжал еще писать для «Эдинбургского обозрения» свои замечательные биографические очерки, из которых особенными достоинствами отличаются характеристики Бёрнса и Вольтера. Если в жизни первого было много общего с жизнью самого Карлейля, то второй, по-видимому, представлял полную его противоположность. Гений в образе «архипересмешника» – да, казалось, едва ли возможно найти что-либо менее привлекательное для глубоко религиозного ума Карлейля. И, однако, он сумел оценить Вольтера. «Внешняя обстановка жизни Вольтера, – говорит Гарнетт, – его личные отношения к тем или другим людям могут представлять еще предмет дальнейших более или менее успешных исследований; Вольтер как писатель может еще найти себе более обстоятельную оценку; но Вольтер как человек едва ли будет когда-либо лучше обрисован…» Он смотрит на Вольтера как на представителя своего времени, который должен был предать пламени накопившиеся веками «неправды», чтобы из пепла могла возникнуть новая, здоровая растительность. Для него Вольтер вовсе не апостол, облеченный божественной миссией возвестить положительную истину, воодушевленный возвышенным благородным негодованием; нет, он был просто живым орудием разрушения, совершавшим свое дело с насмешливой улыбкой и подготовившим страшное пожарище…
Статья о Бёрнсе, чуть было не погибшая от жестокого вмешательства Джеффрея, вызвала самые горячие похвалы со стороны Гёте, который перевел из нее многие страницы самолично. В это же время Карлейль написал и свою первую статью более общего характера под заглавием «Признаки времени». Здесь он впервые открыто выступает поборником духовного начала против господствовавшего механистического мировоззрения и нападает на «суеверия» своего века: на веру в фразу, в формулу, во внешние учреждения и установления, которым не соответствует уже никакое внутреннее содержание, и так далее. Это была действительно дерзкая вылазка против так называемой «философии прогресса», проповедуемой неукоснительно со страниц «Эдинбургского обозрения». Статья вызвала, между прочим, несколько сочувственных писем со стороны сенсимонистов, выражавших надежду увидеть ее автора в своих рядах. Джеффрей поместил и эту статью, но такая «дерзость» не могла сойти безнаказанно для Карлейля. Случилось, что как раз в это время Джеффрей оставлял редакторство; Карлейль мог бы занять его место, если бы он не заявлял с таким упрямством и так открыто своих сектаторских взглядов, которые были и непонятны, и неприятны для либеральной партии. В кружке либералов, руководивших «Эдинбургским обозрением», признавали его необычайный талант, но требовали, первым делом, безусловного исповедания своего культа, а Карлейль имел собственную веру и намерен был во что бы то ни стало следовать ей. Редакторство только издали улыбнулось ему; положение же его как сотрудника лишь ухудшилось, так как новый редактор не соглашался печатать статей, идущих вразрез с направлением журнала. Приходилось останавливаться на более безобидных темах. Затем он сотрудничал в «Иностранном обозрении» и готовился выступить в журнале Фрэзера. Приведем несколько выдержек из дневника Карлейля, относящихся к этому времени: они проливают свет на его внутреннюю жизнь и указывают направление, в котором работала его мысль.
«Политика не есть жизнь (которую составляет простое добро и размышление о нем), а лишь дом, внутри которого протекает жизнь. И печальна эта обязанность, лежащая на каждом из нас, подмазывать и вечно ремонтировать свое жилье, но она становится печальнейшей из всех, когда превращается в единственную обязанность».
«Учреждения, законы всякого рода могут превратиться с течением времени в опустелые здания: одни только стены торчат, а жизни внутри уже нет, – разве только летучие мыши, совы да всякие нечистые животные населяют их. В таком случае их следует снести, раз они мешают дальнейшему движению…»
«Вся философия (!) политикоэкономов представляет собой одну только арифметическую выкладку над пустыми словами… Если бы политэкономы сказали нам, как богатство распределяется и как оно должно распределяться, это было бы другое дело; но они даже не пытаются… Политическая философия!.. Политическая философия должна быть научным откровением, раскрывающим перед нами таинственный механизм, благодаря которому между людьми поддерживается общность и единение; она должна сказать нам, что следует разуметь под словом „отечество“, при каких условиях люди бывают счастливы, нравственны, религиозны и при каких – нет. Вместо же всего этого она рассказывает, как „фланелевая куртка“ обменивается на „свиной окорок“, и особенно распространяется „о землях, подвергающихся культуре позже других“…»
Таким образом, в самый разгар господства «классической» политической экономии Карлейль вполне ясно сознавал необходимость этического начала, к чему ученые политикоэкономы, и то далеко еще не единодушно, пришли лишь в наше время.
«Чудо? Что такое чудо? Может ли быть один предмет более чудесным, чем другой? Я сам ходячее чудо…»
«Люблю ли я на самом деле поэзию? Иногда мне думается: почти нет. Напыщенная болтовня опьяненных людей, в которых одна только чувственность, хотя бы и неподдельная, кажется мне невыразимо утомительной. Я нахожу величайшее наслаждение в чтении таких поэтов-мыслителей, как, например, Гёте: они в музыкальных образах поучают…»
«Дилетантизм – вот величайший грех нашего времени; виги и умеренные тори – все великие дилетанты. Я начинаю все менее и менее терпимо относиться к ним. Никакое общество невозможно там, где человек посматривает на труд, расправляя свои бакенбарды, и притрагивается к нему кончиком пальца в перчатке. Большего можно ожидать от атеиста-утилитариста, от суеверного ультратори, чем от подобного высохшего, тепловатенького ублюдка».
Раздумывая о парламенте и новых реформах, он пишет:
«Весь общественный строй прогнил и годится только на топливо; но где же тот новый строй, который должен заменить его? Я не знаю, и никто не знает».
Под влиянием таких мыслей он написал эскиз под заглавием «Тейфельсдрек», переработанный впоследствии в целую книгу «Sartor Resartus». Статья эта побывала в руках редакторов разных журналов, но повсюду вызвала одно только недоумение и возвратилась обратно к автору. Такая же судьба постигла и его «Историю немецкой литературы», книгу, на которую он возлагал большие надежды; издатели положительно отказывались печатать что бы то ни было относительно немецких писателей, так как подобные издания, за отсутствием спроса, приносили им чистые убытки. Тогда Карлейль задумал собрать свои журнальные статьи (главным образом характеристики и биографические очерки) и издать их отдельной книгой. Но и тут не нашлось охочего издателя, хотя теперь эти сочинения расходятся в десятках тысячах экземпляров. Таким образом, Карлейлю ничего не оставалось, как сидеть по-прежнему в своем пустынном Крэгенпуттоке, работать и ожидать лучших времен. Недомогание жены и в особенности смерть любимой сестры Маргариты были для него новыми ударами. Затем затея с хозяйством, на которое он смотрел как на существенную материальную поддержку, также окончилась неудачно: брат его Александр бросил Крэгенпутток и снял другую ферму. В то же время приходилось еще помогать брату Джону, только что окончившему университет медику, проживавшему без места в Лондоне. Наконец дело дошло до того, что на все расходы осталось лишь двенадцать пенсов, – и никаких определенных надежд впереди…
Джеффрей знал о материальных невзгодах пустынников; ему в особенности жаль было молодую, изящную женщину, и он деликатно предложил Карлейлю ежегодную пенсию в одну тысячу рублей из своих средств. Тот, конечно, отказался: он был слишком горд, чтобы принять подобное предложение от постороннего для него человека. Бедность так бедность, но независимость прежде всего!.. «Если бы я имел, – пишет он брату Джону, – достаточно денег, чтобы поездить по свету и поискать добрых людей и сотоварищей, с которыми приятно было бы поддерживать работу, я чувствовал бы себя счастливее; но я в Крэгенпуттоке, и должен во всяком случае делать свое дело. Кто знает, однако, может быть мое заключение в этих топях, как бы оно ни казалось печально, послужит в действительности лишь к моему благу? Если у меня есть настоящее дарование, то это так; а если нет – то что в том, плаваю ли я на поверхности или погружаюсь вглубь?..» И Карлейль несомненно чувствовал в себе такую силу; но она развивалась своим, оригинальным путем; его мысли и его писания были совершенно чужды установившимся шаблонам, в них не было ничего такого, что обещало бы ему скорую популярность. А между тем он говорил тоном крайне авторитетным и имел, собственно, полное право так говорить; но за ним не признавали пока этого права, и ему как человеку, решившемуся идти своим путем, нужно было еще завоевать его в глазах общества.
Случилось то, что обыкновенно случается с великими оригинальными людьми: при первом появлении на них смотрят с удивлением, затем они вызывают раздражение, далее злобу и так до тех пор, пока эти упорные пионеры не превратят маленькую тропинку, по которой они впервые пошли самостоятельно, в большую проезжую дорогу.
Окруженный печальными болотами, лишенный всякого общения, удрученный нравственными и материальными невзгодами, Карлейль упорно работал над своим оригинальнейшим произведением. Его уже давно занимали основные вопросы человеческого существования. Но ему долго не давалась форма; наконец он нашел ее. Это будет «философия одежды». Обычаи, нравы, учреждения, религиозные верования – что все это, как не одежды разного рода, которыми человечество прикрывает свою природную наготу и которые делают людей способными жить в обществе и мире? Одежды изменяются с течением времени; они изнашиваются, выходят из моды, – появляются новые потребности, возникают новые моды. Одежда служит внешним выражением внутренней, духовной жизни. Эта аналогия открывала широкое поле для глубокомысленнейших рассуждений и остроумной критики существующего. Уже Свифт построил на ней свою «Сказку о бочке». Но Карлейль еще плодотворнее воспользовался ею. В его работе рядом с Гётевской глубиной положительного понимания чувствуется почти свифтовское негодование, переходящее в беспощадную сатиру. Рамки были найдены. Обширные познания и по преимуществу личная внутренняя и внешняя жизнь дали задуманному труду надлежащее содержание. Действительно, в «Sartor Resartus» (мы говорим именно о нем) вырвались бурным и могучим потоком чувства, которые Карлейль долго таил в себе и которых он не в состоянии уже был больше сдерживать. Глубокое недовольство, породившее французские революции, бристольское возмущение, социализм и так далее, наполняло также и сердце Карлейля; разница только та, что он обратился от временного и внешнего к вечному и внутреннему.
В качестве друга и поклонника немецкого философа Диогена Тейфельсдрека Карлейль знакомит читателя с его сочинением. «Одежда, ее происхождение и видоизменения». Весь мир, вся история человечества представляются как ряд призраков, теней, внешних преходящих одеяний; затем – внутренняя история борьбы, стремлений к свету, поражений, побед. Цепь поразительных контрастов, глубокомысленнейшая философия рядом с самой злой сатирой. «Вы сбиты с толку, – говорит Тэн, – с самого начала. У него все – свое: идеи, направление, слог, построение фраз, даже самое употребление слов. Наконец вы убеждаетесь, что перед вами необыкновенное существо, остаток погибшего племени, род мастодонта, потерявшегося в мире, созданном вовсе не для него…»
«Все видимые предметы, – говорит Карлейль, – суть эмблемы; то, что ты видишь, не есть такое само по себе; строго говоря, оно даже вовсе не существует: материя существует только спиритуалистически и лишь для того, чтобы представить какую-либо идею, воплотить ее. С другой стороны, все эмблематические предметы – суть одеяния, сотканные мыслью или рукой. Все, что осязательно существует, все, в чем дух представляется духу, есть, собственно, одежда, платье, которое надевают на время и затем сбрасывают прочь. Таким образом, этот всеобъемлющий вопрос о платье, надлежащим образом рассматриваемый, заключает в себе все, о чем человечество думало и мечтало, что оно делало; весь внешний мир и все, что он содержит, есть только одеяние; и суть всего знания заключается, следовательно, в „философии одеяния“». Время и пространство он также считает «двумя великими призраками».
В «Sartor Resartus» Карлейль мыслит как идеалист, а чувствует как реалист. Вообще это соединение реализма с идеализмом для него весьма характерно. Земля и весь материальный механический мир, по его мнению, не перестанут существовать, если даже все живое (за исключением единого Высшего Существа) исчезнет; все явления внешнего мира для него не иллюзии, а фантомы или, скорее, тени, бросаемые бесконечной реальностью. Дидактическая часть книги посвящена пылкой защите существования этой единой реальности в виде Божественного Разума и доказательству, что все остальное имеет характер феноменов. А во второй части он применяет этот принцип к человеческим учреждениям и верованиям, рассматриваемым как одеяния.
Сам автор находил, что его книга – нечто вроде асафетиды для привыкших к пудингам желудков англичан и должна вызвать новые выделения. Джейн считала «Sartor» гениальным произведением. С таким напутствием Карлейль на занятые у Джеффрея 500 рублей отправился в Лондон искать издателя.
Он полагал, что с Крэгенпуттоком пора прощаться: жить в этих пустых болотах, когда ферма рухнула, а журнальные статьи не обеспечивали существования и могли привести даже к «умственной проституции», он считал бессмыслием. В портфеле у него имелись неопубликованные еще части «Истории немецкой литературы» и «Sartor Resartus». С ними Карлейль намеревался выступить, чтобы завоевать себе положение в Лондоне. Но, увы, «гениальное произведение» далеко не всегда оказывается преуспевающим произведением. Хорошо еще, если на первых порах его встречают только с недоумением. Чаще всего толпа обрушивается на него с насмешками и злобой. Гений идет своим путем, а «общество», «все» идут обыкновенно своим безошибочным путем «умеренности и аккуратности», и только после настойчивого и упорного труда, создав вкус, способный оценить его, гений завоевывает общественные симпатии. Английское общество вовсе не было расположено выслушивать речи какого-то «мистического» проповедника, «бредни» восставшего из гроба пуританина и т. д. Злополучная рукопись («Sartor Resartus») побывала в руках нескольких издателей и, несмотря на содействие Джеффрея и других знакомых, потерпела полное фиаско. Один издатель откровенно говорил, что если Карлейль ему заплатит 1500 рублей, то он согласен издать его произведение; другой решился было напечатать с условием, что он не платит Карлейлю ничего и по распродаже первых 450 экземпляров издание поступает в полную собственность автора, но, узнав об отношении других издателей, отказался и от такой сделки. Таким образом, рукопись после долгих скитаний возвратилась назад. Надежды были разбиты, и обидно разбиты, но Карлейль не унывал. Чем больше он присматривался к лондонской жизни, тем больше росла в нем уверенность, что в свое время «Sartor» будет признан и оценен. А пока нужно было решаться на что-нибудь. Как он ни был поглощен своими мыслями и работой, все-таки не мог не заметить, что уединенная жизнь в Крэгенпуттоке отзывается крайне тяжело на его жене, что для нее такая жизнь – своего рода тюрьма. «Я больше и больше убеждаюсь, – пишет он ей, – что мы должны провести эту зиму здесь (в Лондоне). Скажи, Джейн, разве это не было бы приятно для тебя? Скажи откровенно; да я и так уже знаю, что было бы приятно, но ты, как приличествует доброй жене, подчиняешь свои желания общему делу». Как же, однако, прожить в Лондоне, где взять средства? Положим, они могут устроиться очень дешево; они могут поселиться в тех же двух комнатах, в которых он живет теперь с братом (последний уезжал в Рим в качестве врача при больной), и это, при умелом хозяйстве его Джейн, будет стоить им всего 20—30 рублей в неделю. Но все-таки нужны деньги; нужна работа. Он предложил «Эдинбургскому обозрению» написать статью о Лютере; там отказали, но назвали другую тему.
Решено было прожить зиму в Лондоне. Джейн приехала немедленно. В это время у Карлейля составился уже довольно обширный круг знакомых в литературном мире, главным образом среди молодежи. В числе его знакомых был и Дж. Ст. Милль, о котором ему рассказывали как об «обращенном утилитарианце». «Полный возвышенного и чистого энтузиазма юноша, – писал Карлейль о нем жене, – со временем он станет знаменитостью, но в нем, мне кажется, нет ничего поэтического; у него не особенно богатое воображение…» Между ними завязались довольно близкие отношения, не переходившие, однако, никогда в настоящую дружбу благодаря внешней резкости Карлейля; а впоследствии, когда нападки Карлейля на парламентаризм и либерализм, забывающий о «рабочем, умирающем голодной смертью», приняли крайне острый характер, знакомство их совсем прекратилось. Милль же в «Автобиографии» говорит между прочим следующее о своих отношениях к Карлейлю: «Необычайная сила, с которой он высказывал эти истины, произвела на меня глубокое впечатление, и я в продолжение долгого времени был одним из самых пламенных его поклонников… Однако я не чувствовал себя компетентным судьей Карлейля. Я сознавал, что он поэт и созерцательный мыслитель, а я – нет, и что в качестве того и другого он видел не только ранее меня предметы, которые я лишь по чужому указанию мог определить опытным путем, но, вероятно, и еще многое другое, что для меня было невидимо даже при указании. Я чувствовал, что не могу вполне обнять его и не могу быть уверенным, что вижу далее его, а потому я никогда и не осмеливался судить его вполне». В эту пору их знакомства еще не до конца выяснилась решительная противоположность исходных точек зрения, на которых стояли два величайших ума современной Англии, та противоположность, благодаря которой такие вопросы, как религиозный скептицизм, утилитаризм, теория образования характера внешними обстоятельствами и обязанности человека, значение демократии, политической экономии, социологии, логики и т. д., получали совершенно различное освещение. Итак, около Карлейля собрался целый кружок блестящих молодых людей, с восторгом слушавших удивительного шотландца и ожидавших от него, как он сам говорит, поучений и наставлений.
«Sartor» провалился, но Карлейль упорно продолжает думать, что именно такого рода произведения необходимы для читателей.
«В чем заключается настоящий долг каждого человека? – читаем в его дневнике. – В том ли, чтобы стоять совершенно в стороне от общественных дел? Или, напротив, не составляет ли самой насущной потребности нынешнего времени именно бесконечная нужда в правителях, в знании, как управлять? Можешь ли ты в какой бы то ни было мере распространить среди людей чувства преданности и уважения? Вот задача неизмеримо более возвышенная, чем всякая иная». «Тщетна надежда, – замечает он дальше, – сделать человечество счастливым при помощи одних политических реформ. Реформируйте человека, реформируйте своего собственного внутреннего человека…» «Чтобы излечиться, человек первым делом должен поверить, что излечение возможно; должен поверить, что если он не может жить по истине, то он может умереть за истину…»
В конце зимы были написаны «Характеристики». Из всех произведений Карлейля они больше других напоминают злополучный «Sartor». Но на этот раз издатели оказались благосклоннее. «Характеристики» были немедленно приняты «Эдинбургским обозрением» без малейших изменений. «Я не понимаю этой статьи, – заметил редактор, – но на ней лежит печать гения…»
«Современные люди, – говорит Карлейль в „Характеристиках“, – любят копаться в своих язвах, носиться со своими сомнениями и т. д., тогда как всякое великое дело делается обыкновенно молча, делается людьми, охваченными одной мыслью, одним чувством. Общество стонет, со всех сторон спешат к нему лекаря, каждый предлагает свое лекарство: кооперативные союзы, всеобщую подачу голосов, усовершенствованную постройку домов и хлевов, ограничение народонаселения, закрытую баллотировку… Общество одержимо многими внешними недугами; оно стонет не зря; но самый страшный внешний недуг составляет накопление богатства, с одной стороны, и накопление нищеты – с другой… На высоких престолах восседают владыки мира, подобные эпикурейским богам; а под ними колеблется бесконечный океан живой нищеты, невежества, голода… В прошлом было не лучше; но тогда была по крайней мере, вера… Теперь же вера иссякла… Старые идеалы отжили свое время, новые не народились, и человечество бродит ощупью… Небо мертво для него, земля глуха… Но сумерки предвещают зарю… Паровая машина прорывает не одни земляные горы… Общественные силы накопляются. Пробить стены европейской „черной ямы“ уже не так трудно, тем более что они сделаны, в сущности, из бумаги и воздуха… Новая вера, победа творческого духа над вещественным миром, над лживыми условностями, над отжившими формулами освободят человечество из этой „черной ямы“…»
Милль, читавший «Характеристики» в рукописи, со слезами на глазах говорил Карлейлю: «Мир узнает когда-нибудь, какой глубокий смысл заключает в себе это произведение»; а статью о Джонсоне, написанную в это же время, Милль читал и перечитывал столько раз, что выучил ее почти всю, от слова до слова. Вообще «Характеристики» были встречены с восторгом кружком юных поклонников и с одобрительным удивлением – всей читающей публикой. Карлейль получил тотчас же целый ряд предложений из разных журналов. Мучительные сомнения относительно того, в состоянии ли он будет добывать средства к существованию литературным трудом, несколько рассеялись… Но журнальные статьи и очерки не удовлетворяли его; он не переставал мечтать о книге; он чувствовал, что на нем лежит обязанность высказать еще многое людям, и он решился снова удалиться в пустыню, чтобы здесь, в полном уединении, выработать окончательно свои мысли. Может быть, было слишком жестоко отрывать Джейн от жизни и обрекать ее снова на тоскливые годы полного одиночества, но Карлейль, всецело увлеченный своей работой, точно не замечал той скуки и лишений, которые терпела из-за него жена. Во время пребывания Карлейля в Лондоне умер его отец. Смерть эта произвела на него сильное впечатление. Он заперся у себя и не велел никого принимать. Со всех сторон его обступили мысли об отце; он взял перо и стал писать свои трогательные, исполненные глубокой любви «Воспоминания», представляющие самый лучший памятник, какой только мог поставить такой сын такому отцу…
Карлейль удалился снова в Крэгенпутток и прожил там около двух лет. Читал он, можно сказать, запоем; без особых усилий он мог просиживать за книгами с девяти часов утра до десяти вечера с небольшими перерывами для еды и курения трубки. Но где доставать книги, когда на несколько миль вокруг не было человеческого жилья? «Книг совершенно нет, – жалуется он в своем журнале, – и почему это не существует в каждом провинциальном городе библиотек его королевского величества, тогда как тюрьма существует?.. Разве у тебя нет книги природы? – утешает он себя. – В ней всего одна страница; но, увы, здесь, в этой пустыне, это почти пустая страница; впрочем, не совсем так: читай ее внимательно…» Вопрос о «политике» смущает его и тут. «В чем заключаются мои обязанности в этом отношении? – спрашивает он себя в дневнике. – Я по-прежнему стою в стороне и постараюсь сохранить такое положение до тех пор, пока общий ход вещей не изменится совершенно. Борьба происходит не между радикалами и тори, а между верующими и неверующими… Радикал – человек верующий, хотя в грубом языческом смысле; но он, во всяком случае, единственный верующий в наше время…»
Благодаря случаю Карлейль получил доступ к одной частной библиотеке и перечел в ней все заслуживающее внимания. В эту пору его мысль останавливалась чаще всего на двух важнейших эпохах в истории европейских народов: на пуританизме и Ноксе в Англии и на Великой революции во Франции; то или другое должно было составить предмет его будущей книги. Милль, предполагавший сам написать историю французской революции, отказался от своей мысли в пользу Карлейля и прислал ему некоторые из имевшихся у него сочинений и материалов.
Между тем издатели, заискивавшие перед Карлейлем после успеха «Характеристик», снова поохладели. Фрэзер, согласившийся печатать в своем журнале «Sartor» отдельными статьями и по пониженной плате, писал, что публика отнеслась к ним крайне несочувственно; в редакции были получены даже письма с угрозами прекратить подписку, в которых автора этих статей называли литературным маньяком. «Дидро» и «Калиостро», написанные Карлейлем уже в Крэгенпуттоке, были приняты и напечатаны, но намеченные затем статьи «О сенсимонистах» и «Бриллиантовое ожерелье» не встретили сочувствия. После первого увлечения и тори, и виги, и радикалы – все отвернулись от него, как бы сговорившись. «Удивительную чепуху несет этот несомненно талантливый человек» – таков был всеобщий приговор. Один опытный издатель откровенно говорил ему: «Если вы хотите писать книги, которые бы ходко шли, сообразуйтесь со вкусом горничных и т. п. Понравьтесь им – и вы понравитесь большой читающей публике…»
Но мы знаем, что Карлейль шел как раз по противоположному пути: он удалялся в пустыню, совершенно забывал о шумной толпе и вступал в общение «с одним вечным, никогда не преходящим небом…» На какой же успех он мог рассчитывать в глазах «опытных» издателей? Карлейль и сам видел, что дела его принимают скверный оборот. Из поездки в Эдинбург он не вынес ничего отрадного. «Повсюду, – говорит он, – заметны следы всеобщего экономического и нравственного крушения; но в то время, как в Лондоне среди чудовищного оглушительного гама песни смерти слышатся благословенные звуки песни возрождения, – здесь все прогнило, все скандально, все лицемерно, и вы слышите одно только завывание полночных ведьм…» Он и здесь, в Эдинбурге, проводил время больше в библиотеках и собирал материалы по истории XVIII века. Неожиданное посещение Эмерсона, будущей американской звезды первой величины, воззрения которого имели много общего с воззрениями Карлейля, на мгновение нарушило монотонную жизнь наших пустынников. Эмерсон приехал в Англию, чтобы познакомиться с ее выдающимися людьми и при содействии Милля разыскал Карлейля. Таким образом завязалось первое знакомство между двумя великими представителями Англии и Америки, непрерывно поддерживавшееся с тех пор путем переписки. Эмерсон сделал немало для распространения славы Карлейля в Америке, предупредившей даже Англию в признании «нового пророка».
Как светлый луч промелькнул Эмерсон в печальном и сумрачном Крэгенпуттоке. Карлейль все более и более чувствовал себя несчастным и беспомощным; временами им овладевало уныние. Дальнейшее пребывание в пустыне становилось невозможным.
Он снова обращается к мысли пойти по протоптанной тропинке, то есть найти себе какое-нибудь занятие помимо литературы. Из газет он узнал, что в Эдинбургском университете открылись вакансии при астрономической обсерватории и по кафедре риторики. Он не прочь был занять то или другое место и написал Джеффрею, в то время игравшему уже видную роль в либеральном министерстве, не может ли он оказать ему поддержку? Но Джеффрей довольно резко отвечал, что Карлейль не в состоянии конкурировать с другими претендентами, имеющими больше его прав на занятие места при обсерватории; что же касается риторики, то эта кафедра может быть занята только человеком выдающимся, пользующимся хорошо установившейся репутацией, как, например, Маколей… Конечно, Карлейлю было обидно выслушивать подобные речи от блестящего, но поверхностного «адвоката»; это отбило у него последнюю охоту выступить на проторенную дорогу, и он решился еще раз попытаться завоевать себе место в литературе, чтоб жить честным трудом литератора, в случае же неудачи – переселиться в Америку. Он действовал при этом, как сам говорит, с «рассудительным отчаянием». Но оставаться ли в Крэгенпуттоке или перебраться в Лондон, куда все настойчивее и настойчивее обращались в последнее время его мысли? Ничтожный случай решил вопрос в пользу Лондона: девушка, находившаяся у них в услужении, бросила их. «Чаша, – пишет по этому поводу Карлейль, – переполнилась от этой ничтожнейшей капли; после нескольких минут размышления мы сказали друг другу: зачем нам терпеть все эти подлости и гадости, сидеть в этом торфяном болоте, переносить одиночество, раздражаться и смущаться?.. Бросим все и отправимся в Лондон…» Сказано – сделано, и они немедленно приступили к осуществлению своей мысли.
Так кончилось пустынничество, продолжавшееся с небольшими перерывами шесть лет. Карлейлю оно принесло, бесспорно, громадную пользу. Бедность, лишения и неудачи сделали свое дело; они углубили его мысли и закалили сердце. Точно молот по раскаленному металлу, ударяли все эти беды по пылавшим диким огнем необузданной самобытности мыслям Карлейля, пока не придали им стройных, ясных очертаний. Благодаря этим шести годам, проведенным в неустанной работе, при полной умственной независимости, Карлейль вполне переработал смутно бродившие в нем мысли, накопил в своей памяти поистине изумительный запас фактов из всевозможных областей жизни и знания, победил свои сомнения и мог теперь выступить в полном блеске своего гения.