Часть вторая

1

Да это ж несерьезно!

Джон Макинрой

Теперь я — часть команды. Мы — группа. И мы — каста. Шесть наций, три континента, четыре религии и два пола — вот кто мы такие. Мы — счастливое братство. Плюс одна сестра — тоже счастливая и со своим отдельным туалетом.

Мы много работаем, много играем, много пьем — и спим тоже много. На самом деле мы вообще можем много чего. С оружием мы обращаемся так, что сразу становится ясно: эти ребята знают, как обращаться с оружием; а наши политические дискуссии не оставляют никаких сомнений: эти ребята смотрят в перспективу.

Мы — «Меч правосудия».

Лагерь мы меняем каждые две недели, так что на сегодняшний день мы, можно сказать, похлебали из рек Ливии, Болгарии, Южной Каролины и Суринама. Нет, разумеется, не в буквальном смысле — воду для питья нам доставляют в пластиковых бутылях дважды в неделю вместе с сигаретами и шоколадом. Похоже, на данный момент «Меч правосудия» определился в своих пристрастиях — «Бадуа». Водица эта «слабо газированная», а значит, умудряется как-то примирять в себе и шипучую, и выдохшуюся фракции.

Не буду отрицать, последние несколько месяцев по-своему изменили каждого из нас. Тяжелая физподготовка, рукопашный бой, отработка способов связи, стрельба из разных видов оружия, тактическое и стратегическое планирование — все это поначалу проходило в жесткой атмосфере подозрительности и соперничества. К счастью, теперь все позади и на их месте буйным цветом расцвел искренний и грозный esprit de corps. Наконец-то, после тысячи повторов, мы научились понимать шутки друг друга; случались и любовные интриги, слава богу, мирно угасавшие сами собой, так и не успев толком разгореться. И еще мы по очереди готовим, искренне восхищаясь кулинарными способностями друг друга и встречая каждое коронное блюдо дружескими кивками и хором восторженного мычания. К примеру, мое коронное — я так понимаю, самое популярное из всех — это гамбургеры с картофельным салатом. А весь секрет в сыром яйце.

Сейчас середина декабря, и мы скоро отправляемся в Швейцарию, где планируем немного покататься на лыжах, немного развеяться — и заодно немного пострелять в одного голландского политика.

В общем, мы веселимся на всю катушку, живем хорошо и чувствуем свою значимость. Казалось бы, чего еще желать от жизни?


Нашего командира — в той мере, в которой мы признаем концепцию командирства, — зовут Франциско. Для одних — Фрэнсис, для других — Сиско. Для меня же — в моих секретных донесениях Соломону — он просто «Лесник». Франциско говорит, что родился в Венесуэле, что он пятый из восьми детей, а в детстве переболел полиомиелитом. У меня нет оснований сомневаться хоть в одном из его утверждений. Полагаю, именно полиомиелитом объясняется иссохшая правая нога и водевильная хромота, которая, кажется, то появляется, то исчезает в зависимости от его настроения. Латифа уверяет, что он красивый. Наверное, она права — если только вы любитель оливковой кожи и ресниц в три фута длиной. Он невысок и мускулист, и если б я искал актера на роль Байрона, то, вероятнее всего, позвонил бы Франциско — причем не в самую последнюю очередь из-за того, что актер он и в самом деле классный.

Для Латифы Франциско — героический старший брат, умный, чуткий, великодушный. Для Бернарда — беспощадный и хладнокровный профессионал. Для Сайруса и Хьюго — пылкий идеалист, которому всегда всего мало. Для Бенджамина — гипотетический схоласт, поскольку Бенджамин верует в Бога и хочет быть точно уверенным в каждом шаге. Ну а для Рикки, анархиста из Миннесоты с бородой и акцентом, Франциско — реальный кореш, любитель пива, рок-н-ролльщик и авантюрист, знающий наизусть почти весь репертуар Брюса Спрингстина. Он и правда может сыграть любую роль.

Если и существует настоящий Франциско, то, по-моему, однажды я видел его. Это было на рейсе Марсель — Париж. Система такова, что путешествуем мы парами, но садимся отдельно друг от друга. В тот раз я расположился в полудюжине рядов позади Франциско, сидевшего в кресле у прохода. Какой-то мальчонка лет пяти в передней части салона вдруг взялся хныкать и канючить. Мать отстегнула парнишку от кресла и повела к туалету, как самолет вдруг слегка качнуло, и мальчик нечаянно толкнул Франциско в плечо.

Франциско ударил его.

Несильно. И не кулаком. Будь я адвокатом, возможно, мне даже удалось бы убедить присяжных, что это был не более чем крепкий толчок, чтобы помочь ребенку удержать равновесие. Но я не юрист, и Франциско действительно его ударил. Не думаю, что это заметил кто-нибудь еще, а сам малыш так испугался, что даже перестал плакать. Эта реакция, да еще направленная на пятилетнего ребенка, достаточно много поведала мне о Франциско.

Ну, если не принимать во внимание этот случай, — бог свидетель, у всех выпадают черные дни — мы довольно неплохо ладим друг с другом. Нет, правда. Мы даже насвистываем за работой.

То единственное, что может нас сгубить — как сгубило практически каждое совместное предприятие в истории человечества, — еще не претворилось в жизнь. Поскольку мы — «Меч правосудия», зодчие нового порядка и знаменосцы свободы — абсолютно сознательно и добровольно моем посуду вместе.

Не знал, что такое вообще возможно.

Деревня Мюррен — ни машин, ни мусора, ни задержек по оплате счетов — прячется в тени трех знаменитых горных вершин. Это Юнгфрау, Мёнх и Айгер. Если вас занимают разного рода легенды, то вы наверняка с удовольствием послушаете и эту. Рассказывают, что Монах (то есть Мёнх) всю свою жизнь занимается исключительно тем, что сторожит целомудрие Юной Леди (она же Юнгфрау) от посягательств злобного Великана (иными словами, Айгера). И с работой этой он успешно и без видимых усилий справляется аж со времен олигоцена, когда безжалостная геология, собственно, и вымутузила из себя три эти каменные глыбы.

Мюррен — маленькая деревушка практически без шансов когда-нибудь стать больше. Добраться сюда можно только вертолетом либо «канаткой», а потому количество пива с сосисками, которое можно поднять на гору для подкрепления сил ее обитателей и туристов, небезгранично. Что, по большому счету, вполне устраивает местное население. В деревне три гостиницы, около дюжины пансионов и сотня разбросанных по всему склону сельских домиков и шале, причем каждый увенчан той самой ненормально высокой наклонной крышей, благодаря которой все швейцарские строения выглядят вкопанными в землю. Правда, если учесть помешательство швейцарцев на ядерных бомбоубежищах, вполне возможно, что так оно и есть.

Хотя деревенька была зачата и выпестована каким-то англичанином, сегодня ее трудно назвать чисто английским курортом. Летом сюда съезжаются немцы и австрияки — побродить пешком и покрутить педали по окрестностям, а зимой собираются толпы лыжников: итальянцев, французов, японцев, американцев — в общем, всех, кто владеет международным языком богатых бездельников — языком горных лыж.

Швейцарцы же болтаются тут круглый год — делают деньги. Как известно, условия для этого вида спорта особенно хороши с ноября по апрель — при наличии нескольких магазинчиков лыжного снаряжения и пунктов обмена валюты. И как никогда высоки надежды, что на следующий год — кстати, давно пора — делание денег станет одним из олимпийских видов спорта. Швейцарцы втайне лелеют надежды на «золото».

Но есть и еще одна вещь, благодаря которой деревушка Мюррен стала особенно привлекательной для Франциско. Не забывайте, что это наш первый выход в свет, и все мы немножко нервничаем — даже Сайрус, а уж он-то у нас закаленный, как сталь. Все дело в том, что в силу своих размеров, национальной принадлежности, законопослушности и труднодосягаемости Мюррен не держит ни одного полицейского.

Даже на полставки.


Мы с Бернардом прибыли еще утром и зарегистрировались каждый в своей гостинице: он — в «Юнгфрау», я — в «Айгере».

Молоденькая консьержка долго изучала мой паспорт — так, словно видела эту штуку впервые в жизни, — и еще минут двадцать мы с ней разбирали поистине феноменальный список вещей, которые непременно нужно узнать о вас управляющему любой швейцарской гостиницы, прежде чем вам позволят переспать на одной из их коек. Кажется, на секунду я застрял, припоминая имя отца моего школьного учителя географии, и определенно засомневался насчет почтового индекса повитухи, принимавшей роды у моей прабабушки, — зато все остальное прошло без сучка без задоринки.

Я распаковал вещи и переоделся в яркую оранжево-желто-сиреневую ветровку — именно такие полагается носить на лыжном курорте, если не хочешь бросаться в глаза. Выйдя из гостиницы, я бодро зашагал вверх по склону к деревне.

День выдался просто отменный — в такие дни понимаешь, что ведь может же Господь иногда и погоду нормальную состряпать, и пейзаж красивый слепить. На спусках для начинающих было практически пусто — оставался еще целый час лыжного времени, прежде чем солнце нырнет за Шилтхорн и люди вдруг вспомнят, что находятся на высоте семь тысяч футов над уровнем моря в самый разгар декабря.

Я сидел на свежем воздухе перед баром и делал вид, будто пишу открытку. Время от времени я бросал взгляды на стадо фантастически юных французских детишек, паровозиком скользивших по склонам за своей инструкторшей. Каждый был размером с огнетушитель, и на каждом — не меньше чем на три сотни фунтов гортекса[13] и гагачьего пуха. Длинной змейкой они вились за своей амазонистой лидершей — одни стоймя, другие согнувшись, а третьи вообще были такими мелкими, что невозможно было различить, стоймя они или согнувшись.

Я прикинул, как долго еще осталось ждать, прежде чем на лыжных склонах появятся беременные мамаши, съезжающие прямо на своих круглых животах — выкрикивая технические инструкции и напевая что-нибудь из Моцарта.


Дёрк Ван дер Хоу прибыл в «Эдельвейс» в восемь часов того же вечера, в компании своей шотландки-жены Роны и двух юных дочурок. Путешествие было долгим — все-таки шесть часов от двери до двери, — и Дёрк чувствовал себя усталым, раздраженным и толстым.

Нынешние политики — люди, как правило, нетолстые: то ли потому, что стали больше работать, то ли просто современный электорат все же предпочитает выбирать тех, кто легко помещается в телеэкран. Но Дёрк выглядел так, будто намеренно противился общей тенденции. Он был физическим напоминанием о прошлом веке, когда политикой занимались с двух до четырех, прежде чем втиснуть пузо в фасонные брюки перед вечерним пикетом с фуа-гра. На нем был спортивный костюм и ботинки на меху — совершенно обычное дело, если ты голландец, — а на грудях болтались очки на розовом шнурке.

Они с Роной торчали посреди фойе, дирижируя перемещениями своего роскошного багажа, вдоль и поперек исписанного словами «Луи Вуиттон». Их дочки недовольно таращились в пол, глубоко погруженные в свой неистовый подростковый ад.

Я наблюдал из бара. Бернард — от газетного киоска.


«Завтра — пробная репетиция, — сказал вчера Франциско. — Делайте все на средней, даже на малой скорости. Если возникнет проблема или хотя бы намек на проблему, остановитесь и еще раз все перепроверьте. Генеральную репетицию — в полном темпе и с лыжной палкой вместо ружья — проведем послезавтра. Завтра же — просто попробуем».

Команда состояла из меня, Бернарда и Хьюго. Латифа оставалась в резерве — которым, как мы все надеялись, воспользоваться не придется, так как она не умела кататься на лыжах. Как, впрочем, и Дёрк — в Голландии найдется не много холмов выше сигаретной пачки. Но голландец заплатил за свой отпуск, а кроме того, договорился с фотокорреспондентом, который должен запечатлеть измученного заботами государственного деятеля на отдыхе, — и вообще будь он трижды проклят, если хотя бы не попробует.

Мы наблюдали, как Дёрк и Рона берут напрокат снаряжение, что-то бурча себе под нос и притопывая лыжными ботинками; потом мы наблюдали, как они тащатся вверх по склону «для малышей», то и дело останавливаясь, чтобы восхититься чудесными видами и заодно поправить сбрую; далее мы наблюдали, как Рона примеривается, готовая устремиться вниз, а Дёрк находит сто пятьдесят причин, чтобы не двигаться с места. И когда у нас уже начало зудеть во всех местах оттого, что приходится так долго торчать без дела на одном месте, мы, наконец, узрели, как заместитель министра финансов Голландии с побледневшим от напряжения лицом скатывается футов на десять вниз по склону и тяжело плюхается на задницу.

Мы с Бернардом переглянулись. Впервые за все время, прошедшее с нашего приезда. Мне даже пришлось отвернуться и почесать колено.

Когда же я снова взглянул на Дёрка, он тоже смеялся. Это был смех, в котором так и читалось: «Посмотрите на меня! Я — свихнувшийся от адреналина фанат бешеных скоростей. Я жажду опасности так же, как другие мужчины жаждут вина и женщин. Я готов идти на любой риск, и по справедливости меня давно уже не должно быть в живых. Я живу временем, взятым взаймы».

Они повторили упражнение трижды, каждый раз взбираясь на фут выше прежнего. Но вскоре ожирение взяло верх над Дёрком, и они решили прерваться на обед. Покуда супруги ковыляли по снегу в направлении кафе, я повернулся к горе — взглянуть, как там дела у дочурок. Мне надо было оценить, насколько хорошо те стоят на лыжах и, соответственно, насколько далеко от папы с мамой они могут уйти в обычный день. Я рассуждал так: окажись дочки неловкими и неуклюжими, они непременно будут болтаться где-нибудь у покатых спусков, в пределах родительской досягаемости. Ну а будь от девчонок хоть какой-то толк и если они и вправду ненавидят Дёрка с Роной хотя бы вполовину того, как мне показалось, то сейчас они наверняка уже где-нибудь в Венгрии.

Признаков их присутствия я не обнаружил и уже собирался повернуть обратно, как мое внимание привлек силуэт на гребне прямо надо мной. Человек всматривался в долину и находился слишком далеко, чтобы я мог разглядеть черты его лица. Но все равно он до абсурда бросался в глаза. И не потому, что был без лыж, без палок, без ботинок, без очков и даже без шерстяной шапочки.

Что делало его заметным — так это коричневый плащ, купленный по рекламному объявлению с последней страницы «Санди экспресс».

2

Какая ночь! Как будто день больной.

Шекспир. «Венецианский купец»

— Кто спускает курок?

Соломону пришлось ждать ответа.

На самом деле ему приходилось ждать каждого моего ответа, поскольку я выписывал круги по катку, а Соломон стоял в сторонке. На очередной круг мне требовалось примерно полминуты, так что простора для раздражения у Соломона было предостаточно. И не то чтобы я нуждался в огромном просторе — ну, вы понимаете. Дайте мне ма-люсенький-премалюсенький просторчик — и я доведу до белого каления кого угодно.

— Ты имеешь в виду метафорический курок? — спросил я, проносясь мимо.

На секунду я обернулся. Соломон улыбнулся, чуть задрав подбородок, — словно гордый родитель, во всем потакающий своему чаду, — а затем вновь вернулся к партии в кёрлинг, за которой якобы наблюдал все это время.

Еще круг. Динамики надрывались живенькой швейцарской «ум-ца-ца».

— Я имею в виду курок, курок, сэр. Настоящий…

— Я спускаю.

И я снова был далеко.

Надо сказать, я определенно втягивался в эти фигурно-коньковые кренделя. Я даже попытался подражать повороту с перехлестом ног, как это делала юная немочка впереди, и получилось довольно-таки неплохо. Мне даже почти удавалось держаться с ней вровень, что чертовски согревало душу. Немочке было что-то около шести.

— А винтовка?

Опять Соломон. Он говорил, сложив руки перед ртом — точно согревал дыханием.

На сей раз ждать ответа ему пришлось дольше, так как я брякнулся на лед в дальнем конце катка, и на пару секунд мне даже удалось убедить себя, что у меня перелом таза. Но я ошибся. А жаль. Это разом решило бы все проблемы.

Наконец я кое-как доковылял до Соломона.

— Прибудет завтра.

Что было не совсем правдой. Однако при данных обстоятельствах на правду ушло бы как минимум недели полторы.

Винтовка не прибывала завтра. Большая часть ее находилась уже здесь.


Во многом именно по моему наущению Франциско согласился на «PM L96A1». Название, конечно, так себе, его и запомнить-то сложно, но «PM», получившая в британской армии кличку «сопля» — по-видимому, из-за своего зеленого цвета, — делает свое дело очень даже неплохо. А дело ее простое — выпустить пулю калибра 7,62 мм с такой точностью, чтобы с шестисот ярдов гарантировать попадание в цель. Любому опытному стрелку, практикующему активный отдых. То есть мне.

Но, несмотря на все гарантии производителей «сопли», я сразу предупредил Франциско, что если стрелять придется хотя бы на дюйм дальше чем с двухсот ярдов — а при встречном ветре и того меньше, — то я «пас».

Ему удалось раздобыть «соплю» в сборном варианте — или, как сказали бы изготовители, в виде «снайперской винтовки для тайных операций». Иными словами, поставляется она по частям, большинство из которых уже прибыли в деревню. Компактный снайперский прицел — под видом 200-миллиметрового объектива на фотокамере Бернарда, со спрятанным внутри держателем; затвор временно служил рукояткой на бритвенном станке Хьюго; а Латифа умудрилась протащить по два патрона «ремингтон магнум» в каждом из каблуков своих непомерно дорогущих лакированных туфель. Не хватало лишь ствола, вот он-то и должен был не сегодня-завтра прибыть в Венген на крыше «альфа-ромео» Франциско — вместе с множеством других длинных металлических штуковин, которыми обычно пользуются спортсмены-лыжники.

Курок я привез сам, в кармане брюк. Наверное, просто из-за недостатка воображения.

Мы решили обойтись без цевья и приклада, поскольку и то и другое довольно сложно скрыть — да, откровенно говоря, и незачем. Так же, как и опору. В конечном счете любое огнестрельное оружие — не более чем железная трубка, кусочек свинца и щепотка пороха. Лишняя пара железяк и куча углеродистого волокна не сделают человека, в которого вы попали, мертвее. Единственный дополнительный ингредиент, необходимый, чтобы оружие стало действительно смертельным, — и, слава богу, ингредиент этот все еще не так-то легко найти даже в нашем мире, погрязшем в грехах, — человек, у которого хватит воли и желания навести оружие на цель и выстрелить. Кто-нибудь вроде меня.


Соломон ничего не сообщил о Саре. Вообще ничего. Как она, где она. А ведь мне даже хватило бы, скажи он, во что она была одета, когда они виделись в последний раз. Но он не сказал ни слова.

Возможно, это американцы велели ему ничего не говорить. Ни хорошего, ни плохого. «Слушай сюда, Давид, слушай и запоминай. Наш анализ личности Лэнга указывает на ярко выраженный негативный профиль ответных реакций на входящие амурные данные». Или что-то вроде того. Между делом вставляя свое любимое «ну, а теперь пора надрать кое-кому задницу». Но Соломон знает меня достаточно и может сам решать, что говорить, а что — нет. А он не сказал ничего. То есть либо у него действительно нет никаких новостей о Саре, либо новости есть, но плохие. Хотя опять же, возможно, самая веская причина его молчания — ведь всем известно, что самое простое всегда оказывается самым правильным, — заключается в том, что я ничего не спросил.

Сам не знаю — почему.

Позднее я размышлял об этом, лежа в ванне своего номера в «Айгере», подкручивая краны ногой и подбавляя пинту-другую горячей воды каждые четверть часа. Может, мне просто стало страшно? Возможно. А может, я побоялся затягивать тайные свидания с Соломоном, опасаясь за его жизнь и за свою, конечно? Такое тоже возможно, хотя и несколько сомнительно.

Или, может… К этому объяснению я пришел под самый конец, до того осторожно обходя его, пристально вглядываясь и время от времени тыкая в него острой палкой, желая убедиться наверняка, что оно вдруг не кинется и не укусит меня. Итак, может, мне просто все стало безразлично? Что, если все это время я лишь притворялся перед самим собой, будто именно из-за Сары подвергаю себя нынешним испытаниям? А вдруг сейчас настало время признаться себе, что именно здесь я встретил настоящих друзей? И именно с ними я открыл для себя самую важную цель? И что именно теперь, когда я стал частью «Меча правосудия», у меня появилось гораздо больше причин вылезать по утрам из постели?

Нет, это было попросту невозможно.

Даже абсурдно.

Я забрался под одеяло и моментально забылся сном утомленного путника.


На улице мороз. Первое, что я отметил, распахнув шторы. Сухой и серый морозец — из разряда «не забывай, что ты в Альпах, сынок». Это меня немного обеспокоило. С одной стороны, из-за такого холода многие не захотят выбираться из-под одеял, и это нам очень даже на руку. Но с другой — из-за холода мои пальцы замедлятся до 33 об/мин, прицельная стрельба превратится в проблему. И что еще хуже, на таком холоде звук выстрела раскатится гораздо дальше.

Кстати, уж если речь зашла о стрельбе, то «сопля», по большому счету, не такой уж и шумный инструмент — не то что М-16, которая пугает людей до смерти за мгновение до того, как смерть их как раз и настигнет. И все равно, коль уж вам довелось взять в руки этот инструмент и все ваши мысли заняты тем, как бы поточнее совместить перекрестье прицела с фигурой какого-нибудь европейского государственного деятеля, то хотите вы того или нет, но шум будет иметь значение. И еще какое! На самом деле вам захочется, чтобы вся окрестная публика — если ее, конечно, не затруднит — буквально на секундочку отвернулась и посмотрела в другую сторону. Вы ведь знаете, что стоит вам щелкнуть курком — и в полумиле застынут на полпути к губам чашки, навострятся уши, изумленно вздернутся брови и из нескольких сотен ртов на нескольких десятках языков выпрыгнет «эй, а чего это было?». И вы непременно ощутите неловкость, пусть даже и едва заметную. У теннисистов это называется «поперхнуться ударом». Не знаю, как это называется у террористов. Должно быть, «поперхнуться выстрелом».

Я плотно позавтракал — отложив приличный запас калорий на тот случай, если моя диета вдруг радикально изменится в ближайшие двадцать четыре часа и останется таковой до тех пор, пока моя борода окончательно не поседеет, — и отправился в лыжный прокат, размещавшийся в подвале гостиницы. Какое-то французское семейство буквально каталось со смеху, выясняя, кто взял чьи перчатки; куда запропастился крем от солнца и почему лыжные ботинки так ужасно жмут. Я примостился на скамейке как можно дальше от них и не спеша принялся собираться.

Фотокамера Бернарда оказалась тяжелой и неудобной, она больно билась о грудь, намекая на свою фальшивость. Затвор и один из патронов я уложил в нейлоновую сумочку, которую закрепил ремнем на талии. Ствол уютно устроился в одной из лыжных палок. Рукоятка палки была помечена красным мазком — вдруг я не смогу отличить ту, что весит в три раза тяжелее. Остальные три патрона я выкинул в окно еще в номере, рассудив, что лучше обойтись одним. В противном случае меня ожидали бы еще большие проблемы, чем сейчас, а мне такое совсем не улыбалось. Еще минута ушла на чистку ногтей кончиком спускового крючка, после чего я аккуратно завернул кусочек металла в бумажную салфетку и сунул в карман.

Наконец я поднялся, глубоко вздохнул и протопал мимо la famille к туалету.

Смертника вырвало обильным завтраком.


Латифа стояла, сдвинув солнцезащитные очки на макушку — что означало «приготовиться», что не означало ничего. Вообще без очков — значит, Ван дер Хоу остались в гостинице и бьют баклуши. Очки на глазах — направляются к лыжным трассам.

На макушке же означало «может, так, а может, и эдак — все может быть».

Я проковылял мимо подножия трассы для начинающих и направился к фуникулеру. Хьюго был уже там, одетый во все бирюзово-оранжевое, его очки также покоились на макушке.

Он посмотрел на меня.

Вопреки многочисленным инструктажам, вопреки нашим суровым кивкам, подтверждавшим тренерские наставления Франциско, — вопреки всему этому Хьюго смотрел прямо на меня. Я сразу понял, что он так и будет пялиться, пока не поймает мой взгляд, и тоже уставился на него, надеясь поскорее покончить со всей этой бодягой.

Его глаза сияли. По-другому просто не скажешь. Сияли веселым задором, как у ребенка в рождественское утро.

Рукой в перчатке он потянулся к уху и поправил наушник от плеера. «Типичный лыжник-дилетант», — неодобрительно пробурчали бы вы себе под нос. Мол, мало ему скользить по одному из красивейших мест на всем белом свете, так нет же — подавай еще и «Металлику». Сказать по правде, меня и самого вывели бы из себя эти его наушники, не знай я, куда они подсоединены на самом деле. На бедре у Хьюго крепился коротковолновый приемник, на который Бернард передавал свой собственный, особый прогноз погоды.

Я от радио отказался. Никто и не подумал спорить. Аргумент был очень простой: если я попадусь — в этот момент Латифа сжала мне локоть, — не возникнет повода искать помощников. Так что все, что у меня было, — это Хьюго и его сияющие глаза.


На самой вершине горы Шилтхорн, на высоте чуть более трех тысяч метров, стоит (или сидит) «Пиц Глория» — изумительный аттракцион из стекла и стали, где в солнечный денек за цену приличной спортивной тачки можно выпить чашечку кофе, наслаждаясь видом сразу как минимум шести стран.

Если у нас с вами есть хоть что-то общее, то большую часть этого солнечного денька вы также пытались бы вспомнить, что же это за шесть стран. Но если у вас все же осталось бы хоть немного времени, вы непременно потратили бы его на решение еще одной загадки: как это мюрренцам удалось затащить стеклянный дворец на такую высоту и сколько же бедолаг закончили свои дни по ходу строительства? Достаточно взглянуть на это сооружение, а затем вспомнить, сколько времени требуется британской строительной конторе, чтобы состряпать пристройку к кухне, и уважение к швейцарцам обеспечено.

Однако претензии ресторана на известность не ограничивались только его месторасположением. Однажды здесь снимался очередной фильм про Джеймса Бонда. С тех пор сценическое имя «Пиц Глория» так и прилипло к этому месту, как, впрочем, и пожизненное право хозяина продавать сувениры с символикой 007 тем, кто еще окончательно не обанкротился после чашечки кофе.

Короче, это было место, которое обязан посетить каждый завернувший в Мюррен, — по возможности, конечно. И накануне вечером, за boeuf en croute, семейство Ван дер Хоу дружно решило, что такая возможность у них определенно имеется.

Мы с Хьюго слезли с фуникулера на самом верху и тут же разделились. Я прошел внутрь ресторана и тотчас принялся изумленно открывать рот, тыкать пальцем и восторженно трясти головой, восхищаясь тем, как четко и аккуратно здесь все устроено. Хьюго болтался снаружи, попыхивал сигаретой и поминутно поправлял свои крепления. Он вовсю изображал бывалого горнолыжника, которому жизнь не жизнь без крутых склонов и хорошего снега. «А разговаривать со мной все равно бесполезно — басовое соло на этом треке просто мама не горюй!» Я же с удовольствием входил в роль глазеющего по сторонам идиота.

Я подписал еще несколько открыток — почему-то все одному и тому же человеку по имени Колин, — то и дело поглядывая вниз на Австрию, Италию, Францию или еще какую-то страну. Официанты уже раздраженно косились в мою сторону. Я прикидывал, потянет ли бюджет «Меча правосудия» вторую чашку кофе, когда мое внимание привлекло какое-то пестрое мельтешение снаружи. Я поднял глаза. От посадочной площадки фуникулера отчаянно сигналил Хьюго.

В ресторане не осталось ни одного посетителя, кто не заметил бы его прыжков и ужимок. И не только в ресторане. Думаю, их заметили тысячи жителей Австрии, Италии и Франции. В общем, это было столь безнадежно непрофессионально, что окажись тут Франциско, он точно влепил бы Хьюго добрую затрещину — как не раз делал во время наших тренировок. Но Франциско находился внизу, и Хьюго стремительно приближал нас к катастрофе, цветастым придурком подпрыгивая за окном. Извинить его могло только то, что ни один из многочисленных зевак понятия не имел, кому Хьюго адресует свою экспансивную жестикуляцию. Потому что глаза Хьюго прикрывали солнцезащитные очки.


Первую часть дистанции я преодолел в спокойном темпе. По двум причинам. Во-первых, мне не хотелось сбить дыхание к тому времени, когда понадобится нажать на спусковой крючок. Вторая причина была гораздо важнее: мне не хотелось — я бы даже сказал, отчаянно не хотелось — переломать себе ноги, чтобы потом меня спускали на носилках с прорвой оружейного снаряжения, спрятанного там и тут.

Так что я скользил бочком, не спеша и старательно скругляя повороты. Мягко и очень нежно я преодолевал трудные участки трассы, пока не достиг наконец границы леса. Серьезность трассы немного тревожила. Любому дураку было ясно: Дёрк и Рона недостаточно хорошо подготовлены, чтобы преодолеть ее без падений. Будь я Дёрком, или приятелем Дёрка, или даже просто сочувствующим лыжником, непременно посоветовал бы: «Да ну его! Спустись лучше на “канатке” и подыщи себе чего попроще».

Но Франциско в Дёрке не сомневался. Он чувствовал этого человека. И еще Франциско знал про трепетное отношение Дёрка к деньгам (кстати, думаю, это одно из самых ценных качеств для любого министра финансов), а если супруги решат сойти с дистанции, то им придется раскошелиться на обратную дорогу на фуникулере.

Франциско был готов поставить мою жизнь на то, что Дёрк не снимет лыжи.

А чтоб увериться до конца, накануне вечером он подослал в бар «Эдельвейса» Латифу. И пока Дёрк смазывал глотку бренди, Латифа ворковала и курлыкала, восхищаясь храбростью мужчин, готовых оседлать Шилтхорн. Поначалу Дёрк ежился, но хлопающие ресницы Латифы и ее вздымающаяся грудь мало-помалу сделали свое дело. Он пообещал угостить ее коктейлем, если ему удастся спуститься целым и невредимым.

Скрестив пальцы за спиной, Латифа клятвенно пообещала ждать его в «Эдельвейсе».


Хьюго заранее пометил место и теперь стоял там — улыбался, попыхивал сигаретой и вообще расслаблялся. Я проскользнул мимо и остановился в десяти ярдах дальше, в глубине леса, — просто чтобы лишний раз напомнить и себе, и ему, что решения тут принимаю я. Обернувшись, я еще раз осмотрел гору, выверил позицию, углы, прикрытие — и только тогда мотнул головой в сторону Хьюго.

Тот отшвырнул сигарету, пожал плечами и рванул вниз по склону, без всякой нужды превращая каждую крошечную кочку в каскадерский трамплин. Безукоризненно припарковавшись строго параллельно дальней границе спуска в сотне ярдов от меня, Хьюго взметнул высоченный султан снежных брызг. Затем демонстративно отвернулся, расстегнул молнию и принялся орошать камень.

Мне тоже захотелось отлить. Но я чувствовал, что стоит начать — и остановиться я уже не смогу, так и буду стоять и мочиться, пока от меня не останется ничего, кроме жалкой кучки одежды.

Я отсоединил от камеры объектив, снял крышку и, прищурив один глаз, навел на гору. Линза запотела, и изображение было мутным, так что пришлось расстегнуть куртку и засунуть прицел поглубже, отогревая его своим телом.

Вокруг было холодно и тихо — собирая винтовку, я слышал, как дрожат пальцы.


Теперь я видел его. Примерно в полумиле. Он был все таким же толстым. Силуэт — мечта любого снайпера. Если снайперы вообще о чем-нибудь мечтают.

Даже с этого расстояния я видел, что у Дёрка серьезные проблемы. Его мимика вопила об одном. Короткими, простыми предложениями. «Я. Сейчас. Точно. Сдохну». Зад оттопырился, плечи поникли, а ноги явно задеревенели от изнеможения и страха. Двигался он с какой-то леденящей душу медлительностью.

У Роны получалось чуть лучше, хотя и ненамного. Пусть неуклюже, судорожными рывками, но она делала хоть какие-то успехи, стекая по склону как можно медленней, чтобы не отрываться от своего несчастного мужа.

Я ждал.

Осталось шесть сотен ярдов, я задышал глубоко и часто, заряжая кровь кислородом, чтобы перекрыть краник, когда останется три сотни ярдов. Я старался выдыхать самым уголком рта — очень осторожно и в сторону от прицела.

Четыре сотни. Дёрк свалился уже, наверное, в пятнадцатый раз и вставать на ноги явно не торопился. Наблюдая, как он пыхтит, стараясь выровнять дыхание, я оттянул рифленую ручку затвора и услышал, как резко и громко клацнул боек. Господи Исусе, похоже, выстрел обещает быть шумным. Неожиданно я вдруг задумался о снежных лавинах — пришлось даже одернуть себя, чтобы не поддаться диким фантазиям о тысячах тонн снега, которые погребут все вокруг. А что, если мое тело так и не найдут в ближайшие пару лет? И что, если эта куртка напрочь выйдет из моды, когда меня вытащат из-под снега? Я даже моргнул пять раз — специально чтобы успокоить дыхание, зрение и панику. Сегодня слишком холодно для лавин. И еще для лавин нужно много снега — и очень много солнца. Ни солнца, ни обильного снега вокруг не наблюдалось. Надо срочно брать себя в руки. Я вновь прищурился в прицел: Дёрк стоял во весь рост.

И не только. Он смотрел прямо на меня.

По крайней мере, смотрел в мою сторону. Соскребая снег с лыжных очков, пялился на деревья, отделявшие меня от него.

Неужели заметил? Нет, это просто невозможно. Мало того, что я зарылся чуть ли не с головой в большой сугроб, я еще успел прокопать узенький окоп для винтовки. И наконец, что можно высмотреть в мешанине из деревьев? Нет, он не мог меня заметить.

Тогда на что же он смотрит?

Я осторожно повернул голову, проверяя местность на предмет одиноких путников, заблудших горных козлов, хора альпийских пастухов — всего, что могло бы привлечь внимание Дёрка. Затаив дыхание, я тщательно просканировал окрестности взглядом слева направо.

Ничего.

Медленно повернувшись, я опять приложился к прицелу. Влево, вправо, вверх, вниз.

Дёрка нигде не было.

Я высунул голову — как учат не делать ни в коем случае — и принялся отчаянно шарить взглядом по жалящей, слепящей белизне. Рот внезапно наполнился вкусом крови, сердце бешено молотило о грудную клетку.

Вот он. Триста ярдов. Движется быстрее. Видимо, Дёрк пытался проскочить часть склона с налету, по более пологому участку, и его вынесло на дальнюю часть трассы. Я снова моргнул, вжимаясь правым глазом в прицел.

Когда до цели оставалось ярдов двести, я сделал глубокий, ровный вдох. Подождал, пока легкие заполнятся на три четверти, а затем отсек воздуху путь, задержав дыхание.

Теперь Дёрк траверсировал зигзагом. Пересекая не только склон, но и линию огня. Я легко взял его в прицел, готовый спустить курок в любую секунду. Однако я знал, что это должен быть самый верный из всех выстрелов в моей жизни. Палец прижался к спусковому крючку и замер.

Дёрк остановился примерно в полутора сотнях ярдов. Посмотрел вверх. Посмотрел вниз. И всем корпусом повернулся прямо на меня. Пот струился с него ручьем, Дёрк едва дышал от напряжения, страха и осознания того, что должно произойти. Я навел перекрестье точно в центр его груди. Так, как и обещал Франциско. Так, как и обещал всем остальным.

Нажать. Не тянуть, не дергать. Нажать. Медленно и с любовью. Ну, вы сами знаете как.

3

Добрый вечер.

Вы смотрите новости «Би-би-си».

Питер Сиссонс

Мы не покидали Мюррен еще тридцать шесть часов. Это была моя идея.

Я сказал Франциско, что первым делом они кинутся проверять все отбывающие поезда. Любому, кто уедет или попытается уехать из деревни в течение двенадцати часов после покушения, придется ох как несладко — и неважно, виновен ты или нет.

Покусав губы, Франциско благосклонно улыбнулся, выражая свое согласие. Думаю, идея остаться в деревне показалась ему хладнокровной и дерзкой, а хладнокровие и дерзость были как раз теми эпитетами, которые Франциско надеялся когда-нибудь увидеть на первой странице «Ньюсуик» рядом со своим именем. Угрюмое фото и заголовок: «Франциско: дерзкий и хладнокровный». Или что-то в этом роде.

Однако истинная причина, почему мне хотелось задержаться в Мюррене, крылась в необходимости переговорить с Соломоном. Правда, Франциско я решил об этом не сообщать. Так что мы, каждый по отдельности, слонялись по деревне и вместе со всеми глазели на прибывающие вертолеты. Первой заявилась полиция, затем Красный Крест, ну и само собой, целая орава телевизионщиков. Известие о стрельбе облетело деревеньку за пятнадцать минут, но большинство туристов были настолько ошарашены произошедшим, что даже не решались обсуждать это друг с другом. Они просто ходили туда-сюда, наблюдали, хмурили брови и не отпускали от себя своих детишек.

Швейцарцы же расселись по барам и расстроенно перешептывались. То ли переживали за убитого, то ли тревожились за свой бизнес — трудно сказать, хотя тревожиться было абсолютно незачем. Уже к сумеркам в бары и рестораны набилось столько народу, сколько я здесь еще не видел. Никто не хотел пропустить очередной домысел, слух или малейший обрывок информации о жутком событии.

В первую очередь во всем обвинили иракцев — похоже, нынче это превратилось в стереотип. Версия продержалась не больше часа — до тех пор, пока какие-то умники не убедили остальных, что иракцы этого сделать просто не могли. Они не смогли бы даже пробраться в деревню незамеченными. Акцент, смуглость, периодические сеансы на коленях лицом к Мекке — что-нибудь из этого наблюдательные швейцарцы непременно заметили бы.

Потом возникла версия пятиборца. Изнуренный двадцатимильным кроссом, бедняга спотыкается и падает в снег. Его спортивная винтовка 22-го калибра самопроизвольно выстреливает, и пуля попадает в герра Ван дер Хоу. Несчастный случай астрономически малой степени вероятности. Какой бы дикой ни казалась эта теория, но она привлекла значительное число сторонников — в основном из-за того, что в ней отсутствовал злой умысел, а злой умысел — это то, чего швейцарцы просто не могут допустить в своем заснеженном горном раю.

Какое-то время обе гипотезы просуществовали параллельно, породив в итоге поистине причудливый гибрид. «Точно, это был иракский пятиборец», — решило общественное мнение. Взбешенный победами скандинавов на прошлой зимней Олимпиаде, некий иракский пятиборец (кто-то даже знал кого-то, кто слышал, как кто-то упоминал какого-то Мустафу) буквально обезумел от зависти. И вероятно, он еще до сих пор где-то поблизости — рыщет по горам, выслеживая рослых, светловолосых лыжников.

А затем наступило затишье. Бары внезапно опустели, кафе закрылись до утра, а озадаченные официанты обменивались удивленными взглядами, убирая одну за другой тарелки с нетронутой едой.

Сказать по правде, я и сам не сразу понял, что произошло.

Но все оказалось крайне просто: не удовлетворившись циркулирующими по деревеньке версиями, туристы ринулись в свои одноместки и двухместки, чтобы преклонить колени пред всемогущим и всевидящим Си-эн-эн. Том Хамильтон, «человек, который всегда на месте», все еще делился с миром преимуществами «последних известий, прямо с места событий».

Сгрудившись вокруг телевизора в баре «Цум Вильден Хирш», Латифа, я и еще с десяток висевших у нас на плечах подвыпивших фрицев внимали теории старины Тома, пытавшегося втолковать доверчивым зрителям, что, «вероятнее всего, данное убийство — дело рук активистов». Полагаю, именно за это ему и платят двести штук в год. Мне безумно хотелось спросить, как это он умудрился столь беспощадно отмести вероятность того, что это дело рук «пассивистов». Кстати, я мог задать ему вопрос прямо в лоб, поскольку Том занимался своим ремеслом посреди островка яркого вольфрамового сияния буквально в двухстах ярдах от того места, где мы с Латифой изо всех сил старались удержаться на ногах. Еще двадцать минут назад я своими глазами наблюдал, как техник пытался прицепить микрофон на галстук Тома, а тот отгонял его прочь, заявляя, что справится сам, так как не желает, чтобы кто попало испортил ему узел.

Официальное заявление должны были транслировать в десять часов по местному времени. Если Сайрус справился с задачей и заявление дошло до Си-эн-эн, как и планировалось, то телевизионщики что-то уж больно долго копаются. Хотя если вся остальная команда хоть немного похожа на Тома, то, надо думать, они просто до сих пор пытаются прочесть наше заявление. Франциско настоял на том, чтобы мы использовали слово «гегемония», и оно, похоже, несколько выбило ребят из колеи.

Заявление вышло в эфир в одиннадцать двадцать пять. Даг Роуз, ведущий Си-эн-эн, говорил медленно и четко, и в его голосе явно таился подтекст. Что-то вроде: «Господи, парни, до чего ж вы мне все обрыдли!»

«Меч правосудия».

Мам, сюда, скорее! Тут дяденька про нас рассказывает.

Думаю, если бы захотел, то в ту ночь я мог бы переспать с Латифой.


В остальном репортаж состоял из архивной нарезки по истории терроризма, с экскурсом в глубь времен. Бедной телезрительской памяти пришлось вернуться аж к началу прошлой недели, когда группа баскских сепаратистов устроила взрыв в одном из правительственных зданий Барселоны. Потом на экран вылез какой-то бородач, пытавшийся втюхать публике свою книгу о фанатизме, а затем канал вновь вернулся к главной теме дня: сообщить всем, кто смотрит Си-эн-эн, что единственное, чем они должны сейчас заниматься, — так это продолжать смотреть Си-эн-эн. И желательно в каком-нибудь дорогом отеле.

Я лежал в своей постели совершенно один, подпитывал организм виски и никотином и размышлял, что же произойдет, если действительно вдруг оказаться в том самом дорогом отеле, что они рекламируют, и именно в то самое время, когда они рекламируют его? Не будет ли это означать, что ты умер? Или переместился в параллельные миры? Или просто время дало задний ход?

Видите ли, я понемногу хмелел — вот почему и не услышал стук в дверь с первого раза. А может, я и услышал его с первого раза, но убедил себя, что стук длится уже минут десять, а может, и все десять часов, покуда мой мозг вытряхивается из своего си-эн-эн-оцепенения. Я силком заставил себя вылезти из постели.

— Кто там?

Тишина.

Оружия у меня не было — как, собственно, и особого желания воспользоваться им, — так что я просто распахнул дверь. Будь что будет.

В коридоре стоял низенький человечек. Достаточно низенький, чтобы ненавидеть людей моего роста.

— Герр Бальфур?

На какой-то миг я совершенно растерялся. Такого рода растерянность частенько снисходит на агентов, работающих под прикрытием, — когда шарики заскакивают за ролики и бедняги теряют всякое представление о том, кто они по легенде и кто на самом деле, в какой руке держать авторучку и как открывать дверь. Как я заметил, виски очень способствует такой неразберихе.

Сообразив наконец, что на меня смотрят, я прикинулся, будто поперхнулся, и поспешил взять себя в руки. Бальфур — да или нет? Да, Бальфур — это имя, которым я пользовался, но вот только при ком? Я был Лэнгом для Соломона, Рикки — для Франциско, Дарреллом — для большинства американцев, а вот Бальфуром… точно! Бальфуром я был для гостиницы. А коли так — а у меня не оставалось ни малейшего сомнения, что так оно и есть, — то для полиции я тоже Бальфур.

Я кивнул.

— Следуйте за мной.

Он развернулся и зашагал по коридору. Наскоро прихватив куртку и ключ от номера, я повиновался. Ибо герр Бальфур был лояльным гражданином, беспрекословно выполнявшим все на свете правила и ожидавшим того же от других. Пока мы шли к лифту, я покосился на ноги своего спутника. Он носил ботинки на платформе. Да, он был не просто низеньким, он был низеньким коротышкой.


На улице шел снег (готов допустить, что именно там снег обычно и идет, но хочу напомнить, что в тот момент я только-только начал трезветь), и большие белые перья порхали в воздухе, будто последствия небесной драки подушками, покрывая все вокруг, делая мир мягче и уютнее.

Мы шли минут десять — на каждый мой шаг приходилось семь его, — пока не оказались перед небольшим строением на самом краю деревни. Это было нечто деревянное, одноэтажное и очень древнее. На окнах — широкие ставни, а следы на снегу говорили о приличном количестве народу, наведавшегося сюда за последний час. Хотя это мог быть и один человек, который шнырял туда-сюда.

Прежде чем войти в дом, я испытал какое-то очень странное чувство. Думаю, чувство было бы не менее странным, будь я трезвее. Словно мне не следовало приходить сюда с пустыми руками; словно я должен был что-то принести — злато или, на худой конец, ладан. По поводу мирры я как-то не очень беспокоился, поскольку никогда не знал наверняка, что это такое.

Коротышка остановился у двери черного хода и, резко взглянув на меня через плечо, постучал. Мне почудилось, что прошла целая вечность, прежде чем звякнул засов, за ним — другой, и еще один, и еще. Наконец дверь распахнулась, и на пороге возникла седовласая дама. Секунду она пристально разглядывала Коротышку, еще три секунды — меня, а затем, удовлетворенно кивнув, посторонилась, пропуская нас внутрь.


Дёрк Ван дер Хоу сидел на единственном стуле посреди комнаты и протирал очки. Он был в тяжелом пальто с заправленным под горло шарфом, из-под пальто выглядывали ботинки, раскоряченные здоровенными ножищами. Ботинки были дорогие — черные «оксфорды» с кожаными шнурками. Я заметил это лишь потому, что он как будто и сам изучал их столь же внимательно.

— Томас Лэнг, господин министр, — сказал Соломон.

Он возник из тени и смотрел на меня, а не на Дёрка.

Дёрк не спешил заканчивать с полировкой очков. Наконец, по-прежнему глядя куда-то в пол, он очень аккуратно водрузил их на нос и лишь затем поднял голову и взглянул на меня. Не слишком дружелюбно. Он дышал ртом, словно ребенок, изо всех сил старающийся не почувствовать вкуса брокколи.

— Здравствуйте, — сказал я, протягивая руку.

Дёрк посмотрел на Соломона — так, словно никто не предупредил его, что, возможно, придется до меня еще и дотрагиваться, — а затем нехотя предложил мне нечто вялое и влажное с пятью отростками.

Некоторое время мы пристально смотрели друг на друга.

— Теперь я могу идти? — спросил он.

Мгновение Соломон скорбно молчал, словно все это время не терял надежды посидеть втроем по-приятельски и, может, даже перекинуться партейкой в вист.

— Разумеется, сэр.

Лишь когда Дёрк поднялся, я увидел, что хотя он и правда был толстым — ей-богу, он определенно был толстым, — но нынешняя его толщина не шла ни в какое сравнение с габаритами, какими Дёрк обладал в день прибытия в Мюррен.


Видите ли, с бронежилетами «Лайф-Тек» всегда так. Изумительная штука, когда нужно сохранить чью-то жизнь. Но фигуре «Лайф-Тек» точно не льстит. Надетый под лыжный костюм, из чуть полноватых он делает настоящих толстяков, а людей вроде Дёрка — тех он вообще превращает в жировые аэростаты.

Я не мог даже приблизительно предположить, что за сделку с ним заключили. Да и со всем голландским правительством, кстати. Естественно, никто не потрудился сообщить мне. Возможно, Дёрку уже недолго оставалось до пенсии — а то и до увольнения. А может, его застукали в постели сразу с дюжиной школьниц-десятилеток. Или попросту посулили целую кучу денег. Насколько я знаю, такое иногда срабатывает.

Но как бы там ни было, на ближайшие пару месяцев Дёрку, так или иначе, придется уйти в глубокое подполье. Как ради своего блага, так и ради моего. Если, не дай бог, на следующей неделе его туша вдруг всплывет на какой-нибудь международной конференции, скажем с докладом о необходимости введения более гибкого механизма обменных курсов между государствами Северной Европы, то это будет выглядеть более чем странно и, разумеется, вызовет массу кривотолков. Даже Си-эн-эн и те могут допереть, что дело нечисто.

Дёрк ушел, не извинившись. Седовласая дама пропихнула его в дверь, и они с Коротышкой растворились в ночной тиши.


— Как вы себя чувствуете, сэр?

Теперь стул занял я, а Соломон медленно расхаживал вокруг — оценивал моральный дух, стойкость и степень моего опьянения. Задумчиво прижав палец к губам, он делал вид, будто за мной не наблюдает.

— Спасибо, Давид. Я в норме. Как сам?

— Гораздо легче, командир. Да, точно. Прямо камень с души. — Соломон замолчал. На уме у него было явно больше, чем на языке. — Кстати, сэр, должен поздравить вас с отличным выстрелом. Мои американские коллеги хотят, чтобы вы знали.

Соломон улыбнулся, но как-то хиленько, словно вычерпал весь сундучок любезностей и вот-вот собирается открыть второй.

— Что ж, приятно, что порадовал людей, — сказал я. — И что теперь?

Я закурил и попытался пустить кольца, но Соломоновы хождения сбивали мне все игровое пространство. Я проследил, как дым уплывает в сторону — слоисто-бесформенный, — и вдруг сообразил, что Соломон мне так и не ответил.

— Давид?

— Да, командир, — сказал он после очередной паузы. — Что теперь? Безусловно, это вполне резонный и весьма уместный вопрос, и он требует самого обстоятельного и полного ответа.

Что-то явно было не так. Обычно Соломон так не разговаривает. Так обычно разговариваю я — когда выпью. Но чтобы Соломон? Я должен был как-то сдвинуть дело с мертвой точки.

— Ну? Мы сворачиваемся? Дело сделано, плохих парней хватают с поличным, добродетель торжествует, все довольны и счастливы?

Он остановился — где-то за моим правым плечом.

— Вся проблема в том, командир, что как раз с этого момента ситуация становится несколько щекотливой.

Я повернулся и посмотрел ему в глаза. И улыбнулся. Но он не ответил улыбкой.

— Тогда каким же прилагательным можно описать ситуацию, какой она была до сих пор, а? То есть если попытка всадить кому-то пулю в центр бронежилета не считается щекотливой, то…

Но Соломон меня не слушал. Это тоже было на него совсем непохоже.

— Они хотят, чтобы вы продолжали.

Само собой. И я знаю об этом. Захват террористов не является целью данной операции — причем с самого начала. Им нужно, чтобы я продолжал; им нужно, чтобы все продолжалось до тех пор, пока не подготовят декорации для настоящего спектакля. Си-эн-эн, камера, мотор! — все на своих местах, а не через четыре часа после того, как все закончилось.

— Командир, я должен у вас кое о чем спросить, и мне нужен абсолютно искренний ответ.

Нет, мне определенно все это не нравилось. До жути неправильно. Как красное вино к рыбе. Как смокинг с коричневыми ботинками. Хуже не придумать.

— Валяй.

Соломон и в самом деле выглядел обеспокоенным.

— Вы обещаете отвечать откровенно? Мне необходимо знать это прежде, чем я задам свой вопрос.

— Послушай, Давид. Я не могу ничего обещать. — Тут я рассмеялся, понадеявшись, что он опустит плечи, расслабится и перестанет наконец меня пугать. — Если ты спросишь, правда ли у тебя воняет изо рта, то я отвечу откровенно. Но если ты спросишь… ну, я даже не знаю, практически что угодно, то я, скорее всего, совру.

Похоже, ответ его не устроил. Само собой, он и не должен был его устроить, но что еще я мог ответить?

— Какие у вас отношения с Сарой Вульф?

Вот теперь я был ошарашен по-настоящему. Я вконец запутался и совершенно не понимал, что к чему. А потому просто сидел и наблюдал, как Соломон медленно расхаживает взад-вперед, поджав губы и уткнув глаза в пол, — так обычно держатся отцы, не знающие, как начать разговор о мастурбации со своими сыновьями-подростками. Нет, я вовсе не хочу сказать, что мне доводилось лично присутствовать на подобных мероприятиях, но подозреваю, что в этих случаях полагается обильно краснеть, суетиться и постоянно обнаруживать микроскопические пылинки на рукаве пиджака, требующие самого пристального внимания, причем незамедлительно.

— Почему ты спрашиваешь, Давид?

— Пожалуйста, командир. Просто… — Сегодня явно был не лучший день в его жизни. Он глубоко вздохнул. — Просто ответьте. Прошу вас.

Я наблюдал за ним, чувствуя злость и жалость примерно в равных долях.

— «Во имя нашего прошлого»? Ты это хотел сказать?

— Во имя всего, что может заставить вас ответить на вопрос, командир. Прошлого, будущего — просто ответьте.

Я снова закурил и посмотрел на свои руки, пытаясь — уже в который раз — дать ответ самому себе, прежде чем отвечать ему.

Сара Вульф. Серые глаза с зеленой прожилкой. Красивые сухожилия. Да, я помню ее.

Что я чувствовал на самом деле? Любовь? Ну разве на это можно вообще ответить? А? Просто я недостаточно знаком с этим состоянием, чтобы вот так вот взять и пришпилить на грудь ярлык. Любовь — всего лишь слово. Звук. Его ассоциация с конкретным чувством условна, несоизмерима и в конечном счете бессмысленна. Нет, придется вернуться к этому позже, если вы, конечно, не против.

А как насчет жалости? Мне жалко Сару Вульф, потому что… потому что — что? Да, она лишилась сначала брата, затем — отца, а теперь сидит взаперти в башне-темнице и ждет, пока Чайльд-Роланд разберется со своей складной стремянкой. Наверное, ее можно пожалеть — за то, что выбрала меня в качестве своего избавителя.

Дружба? Ради всего святого, я ведь едва знаком с этой женщиной!

Так что же тогда?

— Я люблю ее.

Сначала я услышал, как кто-то ответил за меня, и лишь потом сообразил, что это был я сам.

Соломон прикрыл глаза — так, словно опять получил неверный ответ, — а затем медленно и неохотно двинулся к столику у стены. Взяв оттуда небольшую пластмассовую коробочку, он на мгновение застыл, будто все еще сомневался, отдать ли коробочку мне или зашвырнуть ее за дверь прямо в снег. А затем принялся рыться в карманах. Не знаю, что он там искал, но нашлось оно в самом последнем кармане. Я успел подумать, как все-таки приятно видеть, что такое случается не только со мной, но тут Соломон извлек маленький фонарик. Сунув фонарик вместе с коробочкой мне, он повернулся спиной и отошел в сторону, словно предлагая мне самому решать, что с этим делать.

Что ж, я открыл коробочку. Конечно, я открыл ее. А разве не так обычно поступают с закрытыми коробочками, которые вам суют? Вы берете их и открываете. В общем, я поднял желтую пластиковую крышку — и мое сердце сжалось еще сильнее.

В коробочке было несколько слайдов, и я почему-то уже знал — причем знал наверняка, — что мне не понравится то, что я сейчас увижу.

Выдернув первый слайд, я направил на него фонарик.

Сара Вульф. Ошибиться невозможно.

Солнечный день, черное платье, выходит из лондонского такси. Хорошо. Вполне логично. И ничего предосудительного. Сара улыбается — широкой, счастливой улыбкой, — но что с того? Улыбаться еще никто не запрещал. Все нормально. Я и не ждал, что она будет рыдать в подушку круглыми сутками. Так. Смотрим дальше.

Расплачивается с водителем. Опять же — ничего предосудительного. Покатался — заплати. Такова жизнь. Снимали телевиком — как минимум 135-мм, а может, и помощнее. Зачем кому-то надо было утруждать себя?…

Ага, идет от такси к тротуару. Смеется. Таксист пялится на ее задницу. Будь я на его месте, делал бы то же самое. Она всю дорогу пялилась на его шею — так чего б ему теперь не попялиться на ее задницу? Равноценный обмен. Хотя, нет, наверное, не совсем равноценный, но никто и не говорил, что мы живем в идеальном мире.

Я взглянул на спину Соломона. Тот стоял, понурив голову.

Следующий слайд, пожалуйста.

Мужская рука. Точнее, рука и плечо в темно-сером костюме. Тянется к ее талии, а Сара откинула голову, готовая к поцелую. Улыбка еще шире. Ну и что с того? Мы же не пуритане. Разве не может женщина выйти с кем-то пообедать, проявить вежливость, обрадоваться встрече? Не значит же это, что надо, черт возьми, сразу орать и звать на помощь полицию?!

Ага, теперь они обнявшись. Ее голова ближе к камере, так что его лица не видно. Но они определенно обнимаются. По-взрослому, в полную силу. Похоже, это не ее банковский менеджер. И что с того?

Идут нам навстречу, все так же в обнимку. Не могу разглядеть его лица из-за случайного прохожего, перекрывшего обзор. Лицо смазано. Но зато ее лицо! А что ее лицо? Что там? Рай? Блаженство? Радость? Восторг? Или простая вежливость? Следующий и последний слайд.

«Ой, здрасьте, — думаю я про себя. — А вот и мы».

— Ой, здрасьте, — восклицаю я вслух. — А вот и мы.

Соломон так и стоит спиной.

Мужчина и женщина идут прямо на камеру, и я знаю обоих. Женщине я только что признался в любви, пусть и не до конца уверенный в своих чувствах. А последние секунды эта уверенность стремительно таяла. Что же до мужчины… да, точно.

Высокий. Интересный. Такими бывают люди, немало повидавшие на своем веку. Дорогой костюм. И улыбка. Они оба улыбаются. Улыбаются с размахом. Улыбаются так откровенно, что кажется, будто у них вот-вот лица треснут пополам.

Разумеется, я хочу знать, с чего бы это они, мать вашу, так веселятся. Если из-за какого-нибудь анекдота, то и я не прочь его послушать и уж тогда сам решу, стоит ли шутка того, чтобы так прижиматься к нему.

Анекдота мне, разумеется, никто не рассказал. Но я почему-то был уверен на все сто, что он бы меня не рассмешил.

Этот тип на снимке, который обнимал мою возлюбленную из башни-темницы, который смешил — не просто смешил, а наполнял ее смехом, удовольствием и, кто знает, может, даже собственными частичками, — был не кем иным, как Расселом П. Барнсом. Собственной персоной.


Тут я предлагаю сделать небольшой перерыв. Увидимся снова после того, как я швырну коробочку со слайдами через всю комнату.

4

Жизнь состоит из слез, вздохов и улыбок, причем вздохи преобладают.

О. Генри

Я рассказал Соломону все. Я просто не мог поступить иначе.

Видите ли, Соломон — очень толковый мужик, один из самых толковых, кого я только знаю, так что было бы глупо не воспользоваться его интеллектом. До фотографий я, в общем-то, действовал сам по себе, в одиночку прокладывая свою борозду. Однако пришло время признать, что мой плуг только и делал, что вихлял из стороны в сторону, пока не напоролся на угол сарая.

Когда я закончил, было уже четыре часа утра. Задолго до этого Соломон развязал свой рюкзак и достал оттуда целую прорву всего, без чего, похоже, не может обойтись ни один Соломон на свете. Термос с чаем и две пластиковые чашки, по апельсину на каждого, нож для кожуры и полфунта молочного шоколада «Кэдбери».

Пока мы ели, пили, курили и осуждали курение, я выложил ему всю историю про «Аспирантуру» — с самого начала и до самой середины. Что на самом деле я вовсе не вкалывал на благо демократии. Что вовсе не трудился ради того, чтобы мирные граждане спокойно спали в своих постелях, а мир во всем мире процветал. Нет, занимался я совсем-совсем другим — торговал оружием, вот чем я занимался.

А значит, и Соломон занимался тем же самым. Я был продавцом оружия, торговым агентом, а Соломон — кем-нибудь из отдела маркетинга. Я знал, что подобное ощущение по душе ему не придется.

Соломон слушал, кивал и задавал нужные вопросы — в нужном порядке и в нужный момент. Я не мог определить, верит он мне или нет, — хотя, с другой стороны, мне и раньше с Соломоном это никогда не удавалось. Да и вряд ли когда-либо удастся.

Закончив рассказ, я откинулся на спинку стула. Я вертел в руках квадратики шоколада и вяло думал о том, что тащить «Кэдбери» с собой в Швейцарию равносильно тому, чтобы заявиться в Ньюкасл с мешком своего угля. Впрочем, нет, не равносильно. Со времен моего счастливого детства качество швейцарского шоколада заметно ухудшилось, и теперь он годится разве что на подарки не особо любимым тетушкам. Зато «Кэдбери» — этот бьет все мировые рекорды, он и лучше и дешевле любого другого шоколада. По крайней мере, на мой взгляд.

— Да уж, командир. История, прямо скажем, та еще!

Соломон уставился в стену. Будь там окно, он, вероятно, уставился бы в него. Но окна не было.

— Точно, — согласился я.

Итак, мы вновь вернулись к фотографиям, размышляя, что же они могут означать. Мы допускали и постулировали; мы предполагали и сыпали всевозможными «может быть», и «а что, если», и «а как насчет этого». И когда снег, напитавшись утренним светом, принялся пропихивать излишки под дверь и сквозь ставни, мы решили, что охватили все возможные точки зрения.

Гипотез у нас получилось три.

Плюс, разумеется, целая куча побочных версий. Однако в тот момент мы чувствовали, что вопрос надо решать с размахом, так что все побочные версии мы смели в три основные кучки, которые распределились так: он пудрит ей мозги; она пудрит мозги ему; никто никому ничего не пудрит, а просто они полюбили друг друга — парочка земляков-американцев, вместе коротающих долгие вечера в чужом городе.


— Если это она пудрит ему мозги, — начал я уже, наверное, в сотый раз, — то с какой целью? То есть чего она хочет этим добиться?

Соломон кивнул, а затем быстро потер лицо руками.

— Посткоитальная исповедь? — Он даже поморщился от собственных слов. — Она записывает его на пленку, снимает на видео или что там еще — и посылает в «Вашингтон пост»?

Мне этот вариант не очень понравился. Соломону, кстати, тоже.

— Довольно хиленькая версия, я бы сказал.

Соломон снова кивнул. Он все еще соглашался со мной больше, чем я того заслуживал. Наверное, просто был рад, что я выдержал и не сломался окончательно — из-за этого и из-за всего остального, — и хотел помассировать мой дух, вернув его в рационально-оптимистическое состояние.

— Значит, это он пудрит ей мозги?

Слегка вздернув брови, Соломон склонил голову набок, точно умная овчарка, подталкивающая меня к загону.

— Возможно. С благосклонным пленником проблем в любом случае меньше, чем с упертым. Наверняка наплел ей с три короба, сказал, что обо всем позаботится. Мол, он на короткой ноге с самим президентом или что-нибудь в этом роде.

В общем, и эта версия звучала ничуть не лучше.

Таким образом, оставалась лишь вероятность номер три.

Итак, что может заставить женщину вроде Сары Вульф встречаться с таким мужчиной, как Рассел П. Барнс? Почему она гуляет с ним, смеется его шуткам, образует вместе с ним зверя с четырьмя ягодицами? Если, конечно, дело зашло так далеко. В чем я лично уже почти не сомневался.

Ладно, допустим, он привлекательный. И в хорошей физической форме. И умен — пусть даже и как-то по-дурному умен. И обладает властью. И хорошо одевается. Да. Но… зачем ей-то все это? То есть я хочу сказать, он же старый. Старый настолько, что вполне годится на роль коррумпированного представителя ее правительства.

Я тащился назад в гостиницу, мысленно оценивая сексуальность Рассела П. Барнса. Рассвет мчался к своему высокогорному вокзалу на полных парах, и снег уже вовсю пульсировал электрической, свежевыпавшей белизной. Снег забирался под штаны, скрипуче налипал на подошвы, а девственно чистые сугробы словно умоляли занесенную над ними ногу: «Не наступай на меня, ну пожалуйста, не наступай… ох!»

Рассел, мать его, Барнс.

Добравшись до гостиницы, я направился прямо к себе в номер, стараясь не шуметь. Тихонько открыв дверь, проскользнул внутрь — и замер. Буквально застыл, не успев снять куртку. После прогулки по альпийскому снегу, накачанный горным воздухом, мой организм был настроен так, что легко улавливал малейшие нюансы комнатных запахов: несвежее пиво из бара, средство для чистки ковра, хлорку из бассейна снизу и практически отовсюду — пляжный запах защитного крема от солнца. И вот теперь этот новый запах. Запах того, чего здесь совсем не должно быть.

Ибо я платил за одноместный, а, как известно, швейцарские отели весьма щепетильны в подобных вопросах.

Прямо на моей кровати, обернувшись простыней и вытянувшись во весь рост, стилизацией под Рубенса возлежала обнаженная, спящая Латифа.


— Где ты был, черт возьми?

Она сидела, натянув простыню до самого подбородка. Я стягивал ботинки, присев на другой край кровати.

— Гулял.

— Куда это? — огрызнулась Латифа, все еще немного помятая со сна и злая оттого, что ее застали в таком виде. — Там снег. Куда, на хрен, можно гулять по такому снегу? Чем ты там занимался?

Я стащил последний ботинок и медленно повернулся к ней лицом.

— Послушай, Латифа. — Не забудьте, что для нее я был Рикки, и потому произносил ее имя как «Ладдифа». — Я убил человека сегодня. Нажал на спусковой крючок и застрелил.

Я отвернулся и вперился в пол — вылитый воин-пиит после битвы, которого тошнит от мерзости увиденного.

Я почувствовал, как натяжение простыни ослабло. Чуть-чуть. Какое-то время Латифа наблюдала за мной.

— И ты что — гулял всю ночь?

Я тяжело вздохнул:

— Гулял. Сидел. Думал. Знаешь, Латифа, человеческая жизнь…

Рикки, как я рисовал его себе, был из тех, кто чувствует себя не совсем в своей тарелке, когда приходится что-то говорить. Так что пусть «человеческая жизнь» повисит в воздухе еще немного.

— Многие умирают, Рикки. Смерть — она повсюду. Убийство — повсюду.

Простыня ослабла еще немного, и я заметил, как ее рука осторожно сместилась к краю постели — поближе к моей руке.

Вот вы мне ответьте: ну почему всегда одно и то же? Почему всегда приходится выслушивать один и тот же аргумент? Мол, все так поступают, и надо быть законченным кретином, чтобы не помочь общему делу. Мне вдруг захотелось залепить ей пощечину и выложить все как на духу: кто я и что я на самом деле думаю, что убийство Дёрка или кого-то еще не изменит ровном счетом ничего — разве что гребаное эго нашего Франциско, которое и без того разрослось настолько, что уже запросто может вместить в себя всю мировую бедноту, причем дважды, и еще останется свободная комнатка для парочки миллионов буржуа.

Но к счастью, я законченный профессионал, а потому всего лишь кивнул, уронил голову и повздыхал еще с минутку. Наблюдая, как ее рука подкрадывается все ближе.

— Это хорошо, что у тебя тяжело на душе, — сказала Латифа, немного поразмыслив. Совсем немного, но тем не менее. — Если бы ты не чувствовал ничего, значит, нет в тебе ни любви, ни страсти. А без страсти мы — ничто.

«Собственно, как и с нею», — подумал я про себя и начал стягивать рубашку.

Именно фотографии довершили все дело. Заставили понять, что все это время я был лишь резиновым мячиком, скачущим между аргументами других людей. И скакал я так долго, что в конце концов доскакался до того, что мне стало на все плевать. На Умре с его вертолетами и на Сару Вульф с Барнсом. Мне стало плевать на О’Нила с Соломоном, плевать на Франциско с его треханым «Мечом правосудия». Плевать на то, кто выйдет победителем — и в споре, и во всей этой войне.

А больше всего мне стало плевать на самого себя.

Пальцы Латифы коснулись моей руки.


Когда дело доходит до секса, мужчины точно оказываются между твердой скалой и совсем иным местом — мягким, кротким, безвольным, извиняющимся.

Сексуальные механизмы двух полов не поддаются сравнению — в этом-то и заключается жуткая правда. Один — это маленький автомобильчик, удобный для поездок по магазинам, быстрых перемещений по городу и парковок; другой — настоящий «универсал», созданный специально для дальних рейсов с тяжелыми грузами, крупнее, сложнее и новоровистей. Не станете же вы покупать «фиат-панду», чтобы возить мебель из Бристоля в Норвич, а мощную «вольво» — для поездки к косметичке. И не потому, что одна машина лучше, а другая хуже. Они просто разные — вот и все.

Это истина, которую мы никак не хотим признать. Единообразие стало нашей религией, и отношение к еретикам сегодня еще хуже, чем раньше. Но я все равно собираюсь признать эту истину, поскольку всегда чувствовал, что смирение перед лицом фактов было и остается единственным, что позволяет разумному человеку существовать в этом мире. «Смиренно склони голову перед фактами, но гордо подними ее пред лицом чужих мнений», — как сказал однажды Джордж Бернард Шоу.

На самом-то деле он этого не говорил. Мне просто захотелось придать авторитетности собственному наблюдению, так как я знаю, что вам оно не понравится.

Если мужчина хоть на мгновение поддастся демону секса, то… ну, то на то и выйдет. Просто мгновение. Спазм. Событие без продолжения. С другой стороны, сдержись он, припомни он как можно больше названий из каталога цветов «Дюлюкс» — или воспользуйся любым иным способом сдержаться, — и его тут же обвинят в холодной техничности. И в том и в другом случае, если вы обычный гетеросексуал, вам будет чертовски трудно выйти из современной сексуальной дуэли хоть с каким-нибудь достоинством.

Само собой, достоинство в таком деле отнюдь не главное. Но опять же, легко говорить, когда оно у тебя есть. В смысле, достоинство. Просто сейчас у мужчин его практически не осталось. На сексуальной арене мужчину нынче судят по женским стандартам. Вы можете сколько угодно шипеть, неодобрительно фукать и втягивать воздух сквозь зубы, но так оно и есть. (Да, безусловно, мужчины судят женщин совсем по-иному — смотрят на них свысока, тиранят их, исключают как класс, притесняют, отравляют им жизнь, — однако в вопросах переплетения ног тон задают именно женщины. Так что это «панде» нужно пытаться стать как «вольво», а не наоборот.) Лично я еще ни разу не слышал, чтобы мужчины критиковали женщин за то, что для оргазма тем нужно не меньше четверти часа; а если и критиковали, то делали это без какого-либо высокомерия, эгоцентричности или косвенных обвинений в слабости. Как правило, мужчины сконфуженно сникают, сетуя на то, что, мол, да, такой уж у нее организм; что, мол, ей нужно было от меня лишь одного, а я не смог ей этого дать. Я полное ничтожество и сейчас же уйду — вот только найду второй носок.

По правде сказать, это настолько несправедливо, что граничит с нелепостью. Которая сродни другой нелепости — назвать «фиат-панду» дерьмовой машиной лишь потому, что в ее багажник нельзя впихнуть одежный шкаф. Да, «панду» можно назвать дерьмовой по разным другим причинам — потому что часто ломается, жрет масло или потому, что она едко-зеленая, а через все заднее стекло намалевано патетическое слово «турбо», — но ее не назовешь дерьмовой в силу одной-единственной характеристики, ради которой эту машину и создавали, — ее миниатюрности. Точно так же, как и «вольво». Разве можно сказать, что эта тачка — дерьмо, раз она не в состоянии протиснуться под шлагбаумом на стоянке возле универсама и дать тебе улизнуть, не заплатив за парковку?

Если хотите, сожгите меня на костре инквизиции, но я все равно не откажусь от убеждения, что две эти машины — просто разные, вот и все. Созданные делать разные вещи, на разных скоростях и на разных типах дорог. Они просто разные. Неодинаковые. Их нельзя сравнивать.

Вот, теперь я сказал, что хотел. И мне ничуть не лучше.

Мы с Латифой занимались любовью дважды перед завтраком и еще разок — после, и часам к десяти мне даже удалось припомнить «жженую умбру», что в сумме составило тридцать одно название — мой личный рекорд.


— Сиско, скажи мне одну вещь?

— Конечно, Рик. Валяй.

Скользнув по мне взглядом, он потянулся к приборной панели и вдавил прикуриватель.

Я задумался на минутку. На долгую, тормозную, миннесотскую минутку.

— Откуда берутся бабки?

Прежде чем он ответил, мы успели проехать пару километров.

Мы сидели в его «альфа-ромео» — только он и я, — отматывая километры Солнечной автострады, соединяющей Марсель с Парижем. И если он еще хоть раз поставит «Рожденного в США», я запросто могу сблевануть.

С момента покушения на Дёрка Ван дер Хоу прошло уже три дня, и «Меч правосудия» чувствовал себя практически неуязвимым: газеты о нас позабыли, а полиция до сих пор чесала свои компьютеризированные, сведения-собирающие головы, при полном отсутствии каких-либо зацепок.

— Откуда берутся бабки, — повторил наконец Франциско, барабаня пальцами по рулевому колесу.

— Да.

За окошком гудело и жужжало шоссе. Широкое, прямое, французское.

— Зачем тебе?

Я пожал плечами:

— Да так… просто… думаю.

Он расхохотался, словно какой-нибудь сумасшедший рок-н-ролльщик:

— А ты не думай, Рикки, дружище. Ты просто делай свое дело. У тебя это хорошо получается. Вот и продолжай в том же духе.

Я тоже рассмеялся, потому что так Франциско заставлял меня почувствовать себя лучше. Будь он дюймов на шесть повыше, он точно взъерошил бы мне волосы на манер доброго старшего братца.

— Ага. Только я все равно думал…

Я замолчал. Следующие секунд тридцать мы сидели, чуть выпрямившись, пока мимо не промчался полицейский «пежо». Франциско слегка отпустил газ и поехал помедленнее.

— Я думал… ну, типа, когда расплачивался в гостинице… и я подумал, это же большие бабки… ну, нас, типа, шестеро… гостиницы там и все такое… билеты на самолет… куча денег. И я подумал… типа, откуда у нас бабки? Ну, кто-то же за нас платит, так?

Франциско великодушно кивнул, словно помогал мне разрешить трудную проблему с подружкой:

— Конечно, Рикки. Кто-то за нас платит. Кто-то всегда должен платить.

— Во! Я так и думал. Кто-то должен платить. Ну, я, типа, и подумал… в смысле… кто?

Какое-то время он смотрел вперед, а затем медленно повернул голову и взглянул на меня. Долгим взглядом. Таким долгим, что мне пришлось все время отвлекаться на дорогу, чтобы убедиться, что мы сейчас не врежемся в колонну фур-дальнобоев.

А в перерывах еще и успевать глупо хлопать глазами под его пронизывающим взглядом. «Рикки не опасен, — сигнализировал я. — Рикки — честный солдат. Рикки — наивная душа, он просто хочет знать, кто платит ему зарплату. Рикки не представляет, не представлял и никогда не будет представлять никакой угрозы».

Я нервно хихикнул:

— Ты не хочешь посмотреть на дорогу? В смысле, типа… ну, ты знаешь.

На миг Франциско закусил губу, а затем вдруг засмеялся и перевел взгляд на шоссе.

— Помнишь Грега? — спросил он немного нараспев.

Я сморщил лоб. Очень старательно. Рикки не помнит почти ничего, что происходило больше чем несколько часов назад.

— Грег, — повторил он еще раз. — У которого «порш». Тот, что с сигарами. Он еще фоткал тебя на паспорт.

Я выждал еще немного, а затем энергично закивал:

— Грег, точно, помню. У него «порш».

Франциско улыбнулся. Возможно, подумал: «Какая разница, что я ему тут наговорю? Он же все равно забудет это раньше, чем мы доберемся до Парижа».

— Точно. Так вот, этот Грег — очень толковый мужик.

— Да? — удивился я, словно для меня это было что-то новенькое.

— Еще какой. Реально толковый. Толковый мужик с бабками. И не только.

Я снова задумался:

— А по мне — так он полный придурок.

Франциско удивленно взглянул на меня, но тут же заржал как лошадь и забарабанил по рулю кулаком.

— Точно, придурок, — орал он. — Придурок долбанутый!

Я заржал вместе с ним, сияя от гордости, что смог рассмешить моего командира. Угомонились мы не сразу. Отсмеявшись, Франциско даже вырубил наконец Брюса Спрингстина. Я чуть не расцеловал его за это.

— Грег работает в паре с еще одним мальцом. — Лицо Франциско вдруг посерьезнело. — Из Цюриха. Они типа финансистов. Крутят бабки, заключают сделки, проворачивают крупные дела. Разные дела. Врубаешься? — Он посмотрел на меня, и я послушно сдвинул брови, демонстрируя работу мысли. Похоже, именно это ему и требовалось. — Ладно, проехали. Короче. Грегу звонят. Потом приходят деньги. И делай с ними чего хочешь. Хочешь — в банк клади, не хочешь — трать. По фиг.

— То есть у нас, типа, есть счет в банке? — спросил я, лыбясь во весь рот.

Франциско тоже осклабился:

— Конечно, у нас есть счет в банке, Рикки. У нас целая куча счетов в целой куче банков.

Я покачал головой в изумлении от такой изобретательности, а затем снова сдвинул брови:

— Значит, Грег платит бабки за нас? Но не свои же?

— Нет, не свои. Он их крутит и имеет свою долю. Я думаю, неслабую, судя по тому, что он рассекает на «поршаке», а мне приходится ковылять на какой-то сраной «альфе». Но это не его бабки.

— А чьи? — спросил я. Наверное, чересчур поспешно. — В смысле, кого-то одного? Или, типа, многих, а?

— Одного.

Франциско вперил в меня еще один — последний, долгий, решающий — взгляд. Проверяя, взвешивая, пытаясь вспомнить, сколько раз я раздражал его и сколько раз он оставался мною доволен. Соображая, достаточно ли я старался, чтобы заслужить бесценную информацию, знать которую мне не полагалось ни по рангу, ни по праву, ни по поводу. Наконец Франциско отвернулся и шмыгнул носом, как он всегда поступал, когда собирался сказать что-то очень важное.

— Я не знаю его имени. То есть его настоящего имени. Но для денежных дел у него свое имя. В смысле, в банках.

— Да?

Я изо всех сил старался, чтобы Сиско не заметил, как я затаил дыхание. Теперь он явно издевался надо мной, растягивая удовольствие.

— Да? — повторил я снова.

— Лукас, — сказал он наконец. — Майкл Лукас.

Я кивнул:

— Круто.

Спустя некоторое время я прислонился головой к окошку и притворился спящим.


Есть одна штука, и Христос про нее знал.

Я предавался размышлениям под монотонное гудение движка, приближавшее нас к Парижу. В любом деле есть своя философия. Просто раньше я об этом как-то не задумывался.

Я всегда полагал, что первым в списке стоит «не убий». Самая главная заповедь. Ну разумеется, еще нельзя пялиться на задницу соседки, прелюбодействовать, сотворять себе кумиров и без почтения относиться к папе с мамой.

Но прежде всего, «не убий». Заповедь с большой буквы. Которую помнят все, потому что она кажется самой правильной, самой истинной и самой абсолютной.

Однако есть еще одна заповедь, о которой все почему-то забывают. «Не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего». Да, конечно, по сравнению с «не убий» это кажется пустяком. Мелочевкой. Примерно как нарушить правила парковки.

Но когда эту заповедь швыряют тебе прямо в лицо, когда кишки твои реагируют раньше, чем мозг, — вот тогда ты внезапно понимаешь: мораль, принципы и ценности — все это не более чем пшик.


Умре прострелил Майку Лукасу горло — и это был один из самых бесчестных поступков, какие я когда-либо видел в жизни — жизни, отнюдь не стерильной. Но оказалось, что есть поступки и похуже. По расчету ли, ради хохмы или в силу административной аккуратности, но Умре не только убил Майка, он оболгал его, забрал у него жизнь не только физическую, но и моральную, он лишил его всего — существования, памяти, репутации, доброго имени. И все это с одной лишь целью — замести собственные следы и повесить все свои будущие преступления на молодого парня из ЦРУ.

И в тот момент, когда я осознал это, для меня изменилось все. С этого самого момента я разозлился уже не на шутку.

5

Похоже, у меня отлетела пуговица с ширинки.

Мик Джаггер

Франциско дал нам десять дней отпуска — отдохнуть и восстановить силы.

Бернард сказал, что собирается в Гамбург. Сообщил он это с такой хитрющей мордой, что сразу стало ясно — без секса здесь не обойдется. Сайрус уехал в Эвиан-ле-Бен, так как его мать была при смерти, — хотя позднее выяснилось, что при смерти она была в Лиссабоне и Сайрусу просто хотелось оказаться как можно дальше, когда она наконец отправится на небеса. Бенджамин с Хьюго улетели в Хайфу — понырять с аквалангом, а Франциско завис в нашей парижской квартире, ломая комедию о командирском одиночестве.

Я же объявил, что собираюсь в Лондон, и Латифа тут же решила ехать со мной:

— Слушай, мы так классно оторвемся! Я покажу тебе кучу мест. Лондон — потрясный город!

И она сладко улыбнулась.

— Да пошла ты! — отрезал я. — На хрена мне, чтоб ты за мной таскалась?!

Да, согласен, грубо, и мне совсем не хотелось так говорить. Однако риск, что какой-нибудь идиот, заметив меня с Латифой на лондонской улице, вдруг заорет во все горло: «Томас, старина, сто лет тебя не видел! А что это с тобой за телка?» — был так велик, что мне даже думать не хотелось об этом. Мне требовалась свобода передвижения, и единственным способом получить ее было сбросить Латифу с хвоста.

Разумеется, можно было насочинять басен про стареньких дедулю с бабулей, про семерых детишек или про визит к личному консультанту-венерологу, но в конечном счете послать ее на три буквы показалось мне проще всего.


Из Парижа в Амстердам я перелетел по паспорту Бальфура, а затем битый час избавлялся от всевозможных американцев, у которых могло хватить ума проследить за мной. И не то чтобы у них были какие-то особые причины. Стрельба в Мюррене убедила большинство из них в том, что со мной можно иметь дело, да и Соломон наверняка порекомендовал ослабить поводок.

И все же я хотел, чтобы в ближайшие несколько дней ни одна бровь не взлетела в изумлении и чтобы никто не смог воскликнуть «а это еще что?», следуя за мной по пятам. Вот поэтому-то, оказавшись в аэропорту Схипхол, я купил и тут же выбросил билет до Осло, обзавелся новой одеждой и солнцезащитными очками и вскоре вышел из туалета Томасом Лэнгом, хорошо известным «пустым местом».

В Хитроу я добрался к шести вечера и поселился в отеле «Пост-Хаус». Кстати, весьма удобное местечко, поскольку расположено недалеко от аэропорта, и одновременно местечко кошмарное, поскольку расположено недалеко от аэропорта.

Я долго отмокал в ванне, а затем плюхнулся на кровать и, вооружившись пачкой сигарет и пепельницей, набрал номер Ронни. Хотелось попросить ее об одной услуге — услуге, о которой прямо в лоб не скажешь, — так что я устроился поудобнее, зная, что разговор предстоит долгий.

Мы и в самом деле долго болтали о том о сем, и это было очень приятно. Приятно само по себе, но вдвойне приятно потому, что за наш разговор придется платить Умре. А также за шампанское со стейком, которые я заказал прямо в номер, и за лампу, которую я разбил, когда запнулся о ножку кровати. Разумеется, я прекрасно понимал, что при его доходах ему хватит на это сотой доли секунды, но на войне надо уметь радоваться и микроскопическим триумфам.

Пока ждешь настоящей, большой победы.


— Прошу вас, мистер Коллинз, присаживайтесь.

Секретарша щелкнула переключателем и проговорила себе под нос:

— Мистер Коллинз к мистеру Барраклоу.

Само собой, говорила она вовсе не себе под нос, а в тонюсенький микрофончик, присобаченный к головному телефону, прятавшемуся в гуще ее пышной прически. Но мне потребовалось добрых пять минут, чтобы уяснить это. У меня даже мелькнула мысль, а не предупредить ли здешних служащих, что у их секретарши, похоже, крыша слегка того?

— Минутку, — сказала она. То ли мне, то ли микрофону, черт его разберет.

Я сидел в конторе под названием «Смитс Вельде Керкпляйн». Играй я в «Эрудита», с таким словечком можно одним махом обеспечить себе победу. Но сейчас я не играл в «Эрудита», а был Артуром Коллинзом, художником из Тонтона.

У меня имелись сомнения, что миляга Филип вспомнит Артура Коллинза, но это было не так уж и важно. Мне нужна была хоть какая-то зацепка, чтобы подняться на двенадцатый этаж, и личина Коллинза показалась мне лучшим вариантом. Во всяком случае, лучшим, чем «тут какой-то парень утверждает, что однажды переспал с вашей невестой».

Я встал и принялся неторопливо прохаживаться по приемной, взглядом художника оценивая образчики корпоративного искусства, которыми были увешаны стены. По большей части это была массивная серо-бирюзовая мазня с редкими — и очень странными — вспышками алого. Выглядела она так, будто создавалась в какой-нибудь экспериментальной лаборатории — скорее всего, так оно и было — специально для того, чтобы довести до предела чувство уверенности и оптимизма в груди первого, кто решится инвестировать в «СВК». Лично со мной этот номер не прошел, но я-то явился сюда совсем по иным соображениям.

В глубине коридора распахнулась одна из желтых дубовых дверей, и показалась голова Филипа.

Мгновение он щурился, видимо пытаясь вспомнить, кто же я такой, а затем вышел в коридор.

— Артур. — Видно было, что он все еще колеблется. — Как поживаете?

На нем были ярко-желтые подтяжки.


Стоя ко мне спиной, Филип наливал кофе.

— Меня зовут не Артур, — сказал я, тяжело опускаясь на стул.

Его голова резко дернулась в мою сторону и так же резко вернулась обратно.

— Черт!

Филип тряхнул манжетой, затем прокричал в открытую дверь:

— Джейн, дорогуша, принеси, пожалуйста, салфетку!

Он рассматривал кляксу из кофе, молока и размокшего печенья у себя на рукаве. «Да и хрен с ним!» — похоже, решил Филип.

— Простите… Так о чем вы говорили?

Филип осторожно обогнул меня, норовя укрыться за письменным столом. Он сел — очень-очень медленно. То ли потому, что мучился геморроем, то ли опасаясь подвоха с моей стороны. Я улыбнулся, давая понять, что у него геморрой.

— Меня зовут не Артур, — повторил я еще раз.

В кабинете повисло молчание, и тысячи возможных ответов загрохотали в мозгу Филипа, проносясь в его глазах как в окошках игрального автомата.

— О?! — выдал он наконец.

Два лимона и гроздь вишен. Нажмите «рестарт».

— Боюсь, в тот день Ронни солгала вам, — сказал я извиняющимся тоном.

Филип отклонился назад. На лице его застыла невозмутимая, любезная улыбка. «Что бы вы ни сказали — я останусь такой же».

— Неужели? — Пауза. — Как это гадко с ее стороны.

— Вы должны понять: между нами ничего не было. — Я сделал паузу, длительностью ровно в три эти слова, и выдал кульминацию: — На тот момент.

Филип вздрогнул. Заметно.

Само собой, это было заметно. Иначе я бы этого не заметил. То есть я хочу сказать, он не просто вздрогнул, он подпрыгнул — наверняка удовлетворив любого арбитра по вздрагиваниям.

Опустив взгляд на свои подтяжки, Филип заскоблил ногтем медную застежку.

— На тот момент. Понимаю. — Он посмотрел на меня. — Мне очень жаль, но прежде чем мы продолжим нашу беседу, я вынужден спросить ваше настоящее имя. Я имею в виду, если вы не Артур Коллинз…

Он замер, в отчаянии и панике, но не желая этого показывать. По крайней мере, мне.

— Меня зовут Лэнг. Томас Лэнг. И я сразу хочу сказать, что прекрасно понимаю, какой это для вас шок.

Он отмахнулся от моих неумелых извинений и впился зубами в свой кулак.

Пять минут спустя — Филип все еще терзал кулак — открылась дверь и на пороге возникли секретарша с кухонным полотенцем и Ронни.

Обе женщины застыли в дверях, изумленно хлопая ресницами. Разумеется, мы с Филипом моментально вскочили со стульев и тоже изумленно захлопали ресницами. Будь вы кинорежиссером, точно сломали бы голову, решая, куда поставить камеру. Ронни оказалась первой, кто нарушил немую сцену с персонажами, извивающимися в одном и том же социальном аду.

— Дорогой, — воскликнула она.

Дурачина Филип тут же шагнул ей навстречу.

Однако Ронни устремилась к моей стороне стола, и бедолаге Филипу пришлось изображать некий неопределенный жест, обращенный к секретарше Джейн: мол, вон как все получилось с кофе, и вон как с печеньем, и тебе не трудно побыть умничкой и все такое?

К тому времени, когда он закончил с пантомимой и повернулся к нам, Ронни уже давила меня в страстных объятиях. Я отвечал ей тем же — сообразно обстоятельствам и потому, что мне и самому того хотелось. От Ронни очень приятно пахло.

Немного погодя она чуть ослабила хватку, слегка отстранилась и заглянула мне в глаза. Мне даже показалось, что я увидел слезы, — похоже, она со мной не играла. Затем Ронни повернулась к Филипу:

— Филип… ну, я не знаю, что сказать.

Собственно, это почти все, что она сумела выдавить.

Филип поскреб загривок, покраснел — и вернулся к кофейному пятну на манжете. Истинный англичанин.

— Спасибо, Джейн. Оставь нас, пожалуйста, хорошо?

Он говорил, не поднимая глаз. Для ушек Джейн его слова стали настоящей музыкой, и она стремительно ретировалась. Филип изобразил некое подобие галантной улыбки:

— Итак?

— Да, — сказал я. — Итак. — Я улыбнулся ему в ответ. Такой же неуклюже-галантной улыбкой. — Собственно, это все. Мне очень жаль, Филип…

Мы простояли так втроем еще, наверное, целую вечность, словно ожидая, пока из суфлерской будки не прошепчут следующую реплику. Наконец Ронни повернулась ко мне. Ее глаза подсказывали: «Давай, сейчас самое время».

Я глубоко вздохнул.

— Кстати. — Я отцепился от Ронни и шагнул к столу. — Не мог бы я попросить вас… ну… об одной услуге?

Филип выглядел так, словно я только что уронил на него пятиэтажный дом.

— Услуге?

Видно было, что ему ужасно хочется взорваться и сейчас он мысленно взвешивает все «за» и «против».

Ронни неодобрительно зашипела у меня за спиной:

— Не надо, Томас.

Филип посмотрел на нее и едва заметно нахмурился, но она не обратила на него никакого внимания:

— Ты же обещал.

Момент был выбран просто идеально.

Филип втянул носом воздух. Пусть сладости особой он еще не ощущал, но и горечь уже ослабла. Тридцать секунд назад мы объявили себя единственной счастливой парой в этом кабинете, и гляди-ка — похоже, у нас уже намечается размолвка.

— Что за услуга? — спросил он, складывая руки на груди.

— Томас, я же сказала: нет.

Снова Ронни — на этот раз уже довольно раздраженно.

Я не спешил поворачиваться к ней — будто эта ссора у нас далеко не первая.

— Послушай, он ведь может отказаться, не так ли? То есть… господи…

Ронни сделала пару шажков вперед и остановилась практически посередине между нами. Филип опустил глаза на ее бедра. Я видел, что он мысленно оценивает наши позиции. «Нет, не все еще потеряно», — пронеслось у него в мозгу.

— Ты не должен пользоваться своим преимуществом, Томас. — Ронни еще чуточку сдвинулась в сторону Филипа. — Это нечестно. Слышишь? Не сейчас.

— О господи! — простонал я, опуская голову.

— Что за услуга? — повторил Филип. Я чувствовал, как в нем просыпается надежда.

Ронни подвинулась еще ближе:

— Нет, Филип. Не делай этого. Мы сейчас уйдем…

— Послушай. — Я по-прежнему не поднимал головы. — Второго такого шанса может никогда не быть. Я должен спросить его. Это моя работа, помнишь? Задавать вопросы.

В мой голос проникли язвительно-гаденькие нотки. Для Филипа они были точно бальзам на душу.

— Филип, прошу тебя, не слушай его. Прости меня…

Ронни злобно зыркнула в мою сторону.

— Нет-нет, все нормально.

Филип перевел взгляд на меня. Он не спешил, понимая, что сейчас главное не ошибиться.

— А кстати, Томас, что у тебя за работа?

Мило: Томас и «ты». Только уверенный в себе мужчина способен так фамильярничать с типом, который только что умыкнул у него невесту!

— Он журналист.

Ронни опередила меня с ответом. «Журналиста» она буквально выплюнула, будто это было нечто непристойное. Впрочем, если хорошенько подумать…

— Ты журналист, и ты хочешь меня о чем-то попросить? Давай, не стесняйся.

Филип уже улыбался. Милостивый даже к победителю. Истинный джентльмен.

— Томас, мы же договорились. Если ты сейчас спросишь его, то…

Невысказанная угроза повисла в воздухе. Филипу явно хотелось, чтобы Ронни закончила фразу.

— То — что? — отрезал я довольно грубо.

Ронни смерила меня разъяренным взглядом, развернулась и демонстративно уставилась в стену. При этом она нечаянно коснулась Филипа, и я заметил, как тот слегка вздрогнул. Исполнено было гениально. «Осталось совсем чуть-чуть, — думал он. — Главное — не торопиться».

— Я готовлю статью о распаде государства-нации.

Мой голос звучал устало. Всех тех немногих журналистов, с кем мне доводилось общаться, объединяла одна общая черта — состояние вечного изнеможения, вызванное необходимостью иметь дело с людьми, которые гораздо менее интересны, чем они сами. Копия в моем исполнении была не так уж плоха.

— И об экономическом превосходстве многонациональных предприятий над правительственными органами, — невнятно добавил я. Будто каждый болван на свете обязан знать, что нынче это один из самых злободневных вопросов.

— И для какой газеты, Томас?

Я плюхнулся обратно на стул. Теперь они стояли вместе по другую сторону стола, а я сидел — один, опустив плечи. Еще бы пару раз рыгнуть и начать выковыривать из зубов остатки шпината — и Филип окончательно уверится, что победа не за горами. Я сердито дернул плечами:

— Да любой, которая возьмет ее.

Теперь Филип явно жалел меня. Интересно, как это он только мог считать меня серьезным соперником?

— И что тебе нужно? Информация?

Победный выход на финишную прямую.

— Да, точно. Информация о движении денег. Я хочу знать, как можно обходить разные валютные законы, как крутить деньги, чтобы никто ничего не узнал. Мне нужна только общая картина, но есть и парочка конкретных случаев, которые меня интересуют.

С этими словами я и в самом деле тихонько рыгнул.

— Господи, Филип, скажи, чтобы он проваливал отсюда! — взорвалась Ронни, испепеляя меня взглядом. Мне даже стало немного страшно. — Мало того, что он нагло приперся…

— Послушай, не суйся не в свое дело, ладно?! — Я зло посмотрел на Ронни. Со стороны мы выглядели как муж с женой, что несчастливы вместе много-много лет. — Филип же не против. Правда ведь, Фил?

Филип явно вознамерился подтвердить, что он совсем не против, более того, все просто чудесно и замечательно, но Ронни не позволила ему этого сделать. Она едва сдерживала ярость.

— Да он просто старается быть вежливым, тупица! — заорала она. — Филип — воспитанный человек.

— Не в пример мне, да?

— Ты сам это сказал.

— А ты могла бы и промолчать.

— Ой, какие мы обидчивые!

Назревал серьезный скандал. Причем, заметьте, без единой репетиции.

В кабинете повисла долгая, раздраженная пауза, и Филип, похоже, испугался, что все может рухнуть в самый последний момент.

— Ты хотел отследить движение каких-то конкретных денег, Томас? — спросил он. — Или тебя вообще интересуют механизмы?

Бинго!

— В идеале — и то и другое, Фил.


Спустя полтора часа я оставил Филипа вместе с его компьютерным терминалом и списком «реально близких корешей, которые кое-чем ему обязаны» и двинул через Сити к Уайтхоллу. Где поимел совершенно отвратительный ланч с О’Нилом. Хотя еда оказалась очень даже ничего.

Для начала мы поболтали о том о сем, а затем я вкратце пересказал ему всю историю. По ходу рассказа цвет лица О’Нила менялся на глазах, сначала от розового к белому, потом от белого к зеленому. Когда же я изложил свои соображения насчет возможного — и, на мой взгляд, просто потрясающего — завершения дела, он стал совсем серым.

— Лэнг, — прохрипел он, когда принесли кофе, — вы не можете… то есть… я даже представить себе не могу, что вы…

— Послушайте, мистер О’Нил. Я не спрашиваю вашего разрешения. (Он прекратил хрипеть и просто сидел напротив меня, шлепая губами, как рыба без воды.) Я сообщаю, что, по моему мнению, должно произойти дальше. Просто из любезности. — Надо признаться, весьма странное словечко для такой ситуации. — Я хочу, чтобы и Соломон, и вы, и весь ваш департамент смогли выкарабкаться из этой передряги, не слишком перепачкав рубашки желтком. Вы можете воспользоваться этим шансом, а можете отказаться. Вам решать.

— Но… — Он все еще колебался. — Вы же не можете… то есть… я ведь могу сдать вас полиции.

Похоже, он и сам понял, что ляпнул глупость.

— Разумеется, можете. Если хотите, чтобы ваш департамент разогнали за сорок восемь часов, а кабинеты превратили в вертеп для Министерства сельского хозяйства и рыбоохраны, тогда — вперед! Сдать меня полиции — просто идеальный способ начать процесс. Ну что, вы дадите мне его адрес?

Он пошлепал губами еще немного, но затем словно встряхнулся и, приняв для себя решение, начал украдкой разбрасывать театральные взгляды по всему ресторану — так, будто давал понять остальным обедающим: «Я Не Собираюсь Передавать Этому Человеку Никаких Важных Листочков Бумаги».

Я взял у него адрес, залпом проглотил остатки кофе и поднялся из-за стола. Уже на выходе я обернулся. О’Нил явно прикидывал, как бы смыться в отпуск на весь следующий месяц.


Адрес привел меня в Кентиш-Таун, к одной из муниципальных малоэтажек постройки шестидесятых годов. Свежевыкрашенные деревянные вставки, цветочные ящики на окнах, аккуратно подстриженная живая изгородь и отштукатуренные гаражи с одной стороны. Даже лифт работал.

Я стоял в ожидании на открытой площадке третьего этажа и пытался представить себе, какая же серия вопиющих бюрократических ошибок должна была произойти, чтобы район выглядел настолько ухоженным. Почти везде в Лондоне принято собирать помойные баки с зажиточных улиц и вываливать их содержимое в микрорайонах, застроенных муниципальными домами, а для довершения картины полагается еще и подпалить парочку «фордов-кортин». Везде, но только не здесь. Здесь было чисто, прилизано, все работало, а люди явно не испытывали ощущения, что достойная жизнь происходит где-то там, за горизонтом. Мне даже захотелось написать кому-нибудь резкое письмо. А затем разорвать его в клочья и расшвырять по всему газону.

В этот момент распахнулась украшенная стеклянным витражом дверь с номером четырнадцать. На пороге стояла женщина.

— Здравствуйте, — сказал я. — Меня зовут Томас Лэнг. Мистер Райнер дома?


Пока я излагал суть дела, Боб Райнер кормил золотых рыбок.

На сей раз он был в очках и желтом свитере для гольфа — что, вероятно, разрешается крутым парням, когда у них выходной. Его жена принесла чай с печеньем. Первые десять минут мы оба чувствовали легкую неловкость. Я поинтересовался, как его голова, а он сказал, что иногда побаливает; тогда я сказал, что мне очень жаль, а он сказал, чтоб я не беспокоился, так как головные боли у него случались и раньше — еще до того, как я его треснул.

— Как думаешь — достать сможешь? — спросил я.

Он постукал пальцами по стеклу аквариума — рыбок, похоже, это нисколько не впечатлило.

— Это недешево, — ответил он, немного подумав.

— Ничего.

И это было правдой. Поскольку платить все равно придется Умре.

6

В Оксфорде — прорва ученых,

Грамотный это народ.

Но кто самый мудрый на свете?

Конечно же, мистер Тоуд!

Кеннет Грэм

Остаток моей экскурсии по Лондону ушел на разного рода приготовления.

Сначала я напечатал длинное, невразумительное заявление, описывающее, естественно, лишь те моменты моих похождений, где я показал себя порядочным и умным человеком. Заявление я передал мистеру Халкерстону из Национального Вестминстерского банка в Суисс-Коттедже. Длинным оно получилось потому, что некогда было сочинять короткое, а невразумительным — потому что в моей печатной машинке не хватает буквы «д».

Халкерстон как-то даже разволновался. Не знаю, то ли из-за меня, то ли из-за толстого коричневого конверта, что я ему всучил. Он спросил, не будет ли у меня каких-то особых инструкций насчет обстоятельств, при которых следует его открыть, и, когда я сказал, что полностью полагаюсь на его здравый смысл, он поспешно положил конверт на стол и попросил кого-то из служащих немедленно забрать его и унести в хранилище.

Остаток полученной от Вульфа суммы я перевел в дорожные чеки.

Почувствовав себя состоятельным человеком, я отправился в уже знакомый «Блиц Электроникс» на Тоттнем-роуд, где провел около часа за беседой о радиочастотах с очень милым человеком в тюрбане. Индус заверил, что «Зеннхайзер Микропорт SK 2012» — это именно то, что мне нужно, и чтобы я не поддавался ни на какие суррогаты. Я и не поддался.

Затем я отправился на восток, в Ислингтон — повидаться со своим адвокатом. Тот долго тряс мне руку и добрую четверть часа убеждал, что мы непременно должны сыграть в гольф еще раз. Я согласился, что это замечательная мысль, но заметил, что, строго говоря, чтобы сыграть в гольф еще, нам надо сыграть хотя бы раз. Адвокат залился краской и сказал, что, должно быть, спутал меня с неким Робертом Лэнгом. Я ответил, что, мол, бывает, и мы занялись моим завещанием, согласно которому все мое движимое и недвижимое в случае моей смерти отходило Фонду помощи детям.

А затем, когда до возвращения в окопы оставалось сорок восемь часов, я столкнулся с Сарой Вульф.


Когда я говорю «столкнулся», я действительно имею в виду, что столкнулся с ней.

На пару дней я взял напрокат «форд-фиесту». «Фиеста» должна была возить меня по Лондону, покуда я не заключу окончательный мир со своим Создателем и своими Кредиторами; и так уж случилось, что по ходу моей миссии я оказался в желанной близости от Корк-стрит. И вот, без какой бы то ни было причины, в которой я готов был сознаться, я свернул налево, затем направо, а затем еще раз налево — пока не очутился среди галерей, большая часть которых уже закрылась. В памяти всплыли счастливые дни. Разумеется, в реальности они вовсе не были такими уж счастливыми. Просто днями с Сарой. Но мне этого хватало.

Солнце стояло низко и светило ярко. Кажется, из радио сочилось что-то вроде «Ну разве она не ангел?», когда я на долю секунды повернул голову к дому Гласса. И как раз в тот момент, когда я поворачивал ее обратно, прямо передо мной, откуда-то из-за фургона, вдруг метнулась вспышка голубого.

Да-да, настаиваю, «метнулась». По крайней мере, именно это слово я употребил бы при составлении протокола. Хотя, наверное, «шагнула», «выбрела», «выдвинулась» и даже «вышла» — любой из этих глаголов был бы гораздо ближе к истине.

Я резко — и чересчур поздно — вдавил педаль тормоза и буквально оцепенел от ужаса, наблюдая, как голубая вспышка отпрянула назад, но устояла на ногах, а затем оперлась о капот «фиесты», пока передний бампер скользил прямо к ее голеням.

Хотя, по большому счету, беспокоиться было не о чем. Причем абсолютно. Будь на бампере грязь, я бы коснулся ее. Но бампер был чистый, и я ее не коснулся, а потому мигом разозлился. Я рывком распахнул дверцу и наполовину высунулся из машины, собираясь выяснить, какого хрена ей надо, когда вдруг сообразил, что ноги, которые я чуть не переломал, мне явно знакомы. Подняв глаза, я увидел, что у голубой вспышки есть лицо, есть потрясающие серые глаза, от которых взрослый человек вдруг начинает лепетать всякую чушь, будто слюнявый младенец, и есть великолепные зубки, добрая половина которых в настоящий момент была выставлена напоказ.

— Боже! — воскликнул я. — Сара!

Она таращилась на меня. Лицо ее побелело: наполовину от шока и еще наполовину — тоже от шока.

— Томас?!

Мы смотрели друг на друга.

И пока мы смотрели друг на друга — стоя там, на Корк-стрит, Лондон, Англия, в ярких лучах солнца, под сантименты Стиви Уандера, — мир вокруг нас словно как-то вдруг изменился.

Не знаю, как все произошло, но за эти несколько секунд все покупатели, бизнесмены, строители, туристы и инспекторы дорожного движения со всеми их туфлями, блузками, брюками, платьями, ботинками, носками, часами, машинами, закладными, брачными союзами, аппетитами и амбициями — все они просто растаяли на глазах.

И остались только мы с Сарой. Стоящие там, в очень тихом, почти беззвучном мире.


— Ты в порядке? — спросил я лет примерно через тысячу.

Надо же было что-то сказать. Хотя я и сам не знал, что имел в виду. В смысле, в порядке ли она, потому что я не сделал ей больно? Или потому что ей не сделало больно множество других людей? Сара смотрела на меня так, словно тоже этого не знала, но потом, похоже, решила, что речь все же идет о первом:

— Да, все отлично.

И тут, словно обеденный перерыв вот-вот закончится, статисты из нашего фильма разом задвигались и зашумели. Тараторя, шаркая туфлями, кашляя, роняя разные вещи. Сара осторожно отжалась от капота. Я перевел взгляд — на металле остались вмятины.

— Ты уверена? Ты же, наверное…

— Правда, Томас, я в порядке. — Возникла пауза, которую она использовала, чтобы поправить платье, а я — понаблюдать, как она это делает. Наконец она взглянула на меня: — А ты?

— Я? Я…

«Ну, — хотел сказать я, — с чего бы начать?»


Мы пошли в паб. «Герцог Какой-то-там-ширский», заткнутый в угол бывшей конюшни неподалеку от Баркли-сквер.

Сев за столик, Сара открыла сумочку. Покуда она — как это умеют только женщины — копалась внутри, я спросил, не хочет ли она чего-нибудь выпить. «Виски, и побольше», — был ее ответ. Я не смог припомнить, можно ли давать алкоголь людям, только что пережившим сильное потрясение, но зато я прекрасно знал, что в лондонских пивных не принято спрашивать чай, а потому поспешил к бару и заказал два двойных «Макаллана».

Продолжая наблюдать за ней, за окнами и за дверью.

Не может быть, чтобы они не следили за ней. Просто не может быть.

При тех ставках, что были на кону, я даже помыслить не мог, чтобы они позволили ей бродить по городу без свиты. Для них я был львом (если вы хоть на миг можете в это поверить), а она — козочкой на привязи. Было бы сумасшествием отпустить ее на вольные хлеба.

Если только…

Но никто не входил, никто не пялился сквозь стекла, никто не прохаживался перед входом, искоса заглядывая внутрь. Никто. Я взглянул на Сару.

Она разобралась с сумочкой и теперь сидела, глядя куда-то в центр зала с совершенно отсутствующим лицом. То ли пребывала в трансе. То ли размышляла о том, что влипла. Не знаю. Но я ни секунды не сомневался — Сара в курсе, что я за ней наблюдаю. А потому было немного странно, что она не смотрела на меня. Впрочем, странность — это еще не преступление.

Я забрал выпивку и направился обратно к столику.

— Спасибо.

Она взяла бокал и залпом опрокинула в себя.

— Эй, полегче, — сказал я.

На какой-то миг в глазах ее полыхнула ярость, точно я был еще одним из длиннющей очереди желающих встать ей поперек дороги; одним из тех, кто приказывает, что ей делать. Но тут она, похоже, все-таки вспомнила, кто я такой, — или вспомнила притвориться, что вспомнила, — и улыбнулась. Я улыбнулся в ответ.

— Двенадцать лет в дубовой бочке, — бодро начал я, — на каком-нибудь шотландском холме в ожидании своего звездного часа — и на тебе! Даже на язык не попасть! Кому теперь захочется быть солодовым виски?

Что-то я разболтался. Однако, учитывая обстоятельства, я чувствовал, что имею на это право. В меня стреляли, меня избивали, сбрасывали с мотоцикла, сажали в тюрьму, мне лгали, угрожали, со мной трахались, меня сравнивали с грязью, меня заставляли стрелять в посторонних людей. Много месяцев я рисковал жизнью, а через несколько часов снова отправлюсь рисковать. Но теперь уже не только своей жизнью, но и жизнью очень многих людей, кое-кто из которых мне очень нравится.

И причина всего этого — главный приз в финале японской телевикторины, в которой я живу уже не помню сколько, — сидела сейчас прямо передо мной в уютном, теплом лондонском пабе и глушила виски. А снаружи гуляли люди, покупали запонки и высказывались по поводу удивительно хорошей погоды.

Думаю, на моем месте вы бы тоже наверняка разболтались.


Мы вернулись к «форду», и я сел за руль. Сара так почти ничего и не сказала, кроме того, что никто за ней не следит и что она в этом абсолютно уверена. А я ответил, что, мол, хорошо, какое облегчение, — но не поверил ей ни на йоту. Я вел машину, то и дело поглядывая в зеркало. Я сворачивал на узкие улочки с односторонним движением, выезжал на пустые автострады, резко перестраивался из ряда в ряд — но не заметил ничего странного. Подумав, что хрен с ними, с расходами, я пронырнул сквозь две двухъярусные автостоянки, прекрасно зная, какая это головная боль для преследующего тебя автомобиля. Но никого так и не заметил.

Оставив Сару в машине, я облазил «форд» вдоль и поперек в поисках «маячков». Минут пятнадцать я шарил пальцами под бамперами и колесными арками, пока полностью не убедился, что там пусто. Я даже пару раз прижимался к обочине и проверял небо на предмет грохочущих полицейских вертолетов.

Ничего.

Будь я человеком азартным и будь у меня что поставить на кон, я поставил бы абсолютно все на то, что я чист, хвоста за мной нет и никто за мной не следит.

Что я одинок в их тайном мире.


Часто говорят: «сумерки опустились» или «ночь опустилась». Мне всегда казалось, что это неправильно. Возможно, кто-то, неважно кто, имел в виду опускающееся солнце. Но в таком случае опускаться должен день. «День опустился на медвежонка Руперта». Если вы прочли хотя бы одну книжку, то знаете, что день не опускается и не поднимается. День настает. В книжках день настает, а ночь опускается.

А в жизни все наоборот — ночь поднимается от земли. День зависает до последнего, энергичный и светлый, никак не желая покидать такую чудную тусовку. А земля постепенно темнеет, и ночь затекает под брюки, обволакивая ваши лодыжки и безнадежно заглатывая завалившуюся куда-то контактную линзу.

Итак, ночь поднималась в лесопарке Хэмпстед-Хит. Мы с Сарой медленно брели рядом, иногда держась за руки, иногда — нет.

По большей части мы шли молча, вслушиваясь в звуки собственных шагов — по траве, по грязи, по камням. То там то сям мелькали стрижи, проносясь между деревьями и кустами, словно вороватые гомики; а вороватые гомики носились туда и сюда почти как стрижи. В ту ночь жизнь в лесопарке кипела. Хотя, возможно, она каждую ночь там кипит. Казалось, что мужчины повсюду. Поодиночке, парами, тройками и т. д., они приценивались, подавали друг другу сигналы, договаривались и били по рукам — чтобы воткнуться друг в друга, как штепсель в розетку, отдать или получить электрический заряд, а затем вернуться домой и сосредоточиться на очередной серии про инспектора Морса.

«Вот они, мужчины, — думал я. — И вот она, освобожденная мужская сексуальность. Не без любви, но и не с любовью. Быстро, четко, энергично. “Фиат-панда”, по сути».

— О чем ты думаешь?

Сара шла, глядя под ноги.

— О тебе, — почти без запинки среагировал я.

— Обо мне? — Еще несколько шагов. — Хорошо или плохо?

— О, хорошо, разумеется. — Я взглянул на нее, но она все так же хмуро смотрела себе под ноги. — Разумеется, хорошо, — повторил я для верности.

Мы вышли к пруду и остановились. Смотрели на воду, швыряли камешки — словом, отдавали дань древнему инстинкту, что влечет человека к водоемам. Мне вспомнилась наша последняя встреча. Только мы вдвоем, на речном берегу в Хенли. До Праги, до «Меча», до всего остального.

— Томас.

Я повернулся и посмотрел на нее. У меня вдруг возникло ощущение, что все это время она что-то репетировала про себя и теперь ей не терпится высказаться.

— Сара.

Она продолжала смотреть вниз.

— А что, если бросить все и сбежать?

На секунду она замолчала, а затем наконец подняла на меня глаза — эти прекрасные, огромные, серые глаза, — и я увидел в них отчаяние.

— Вдвоем. Убраться отсюда к чертовой матери!

Я вздохнул. В каком-нибудь другом мире это, может, и получилось бы. В другом мире, в другой вселенной, в другое время, будь мы оба другими людьми — нам, может, и удалось бы бросить все и улететь на какой-нибудь залитый солнцем островок посреди Карибского моря. И заниматься сексом, и пить ананасовый сок — нон-стоп, круглый год.

Но сейчас этот номер не пройдет. Все, над чем я так долго размышлял, теперь было мне известно, и я жалел, что знаю теперь то, что знаю.

Я еще раз глубоко вздохнул.

— Как близко ты знакома с Расселом Барнсом?

Она моргнула:

— Что?

— Я спрашиваю: как близко ты знакома с Расселом Барнсом?

Какое-то мгновение она пристально смотрела на меня, а затем издала что-то вроде смешка. Я и сам так делаю, когда чувствую, что пахнет жареным.

— Барнс. — Отведя взгляд в сторону, она небрежно качнула головой, словно я спросил, что ей больше нравится — «пепси» или «кока». — Какого черта…

Я крепко сжал ее локоть и рывком развернул к себе:

— Отвечай на вопрос, черт тебя подери!

Отчаяние в ее взгляде перерастало в панику. Я пугал ее. Сказать по правде, я пугал самого себя.

— Томас, я не знаю, о чем ты говоришь.

Что и требовалось доказать.

Последний лучик надежды угас безвозвратно. Когда она солгала мне — здесь, у воды, в поднимающейся ночи, — я понял все.

— Это ведь ты позвонила им, да?

Мгновение она боролась, затем вновь рассмеялась:

— Томас, ты… Черт, да что с тобой такое?!

— Пожалуйста, Сара. — Я продолжал стискивать ее локоть. — Не надо со мной играть.

Теперь она действительно испугалась. Она снова попыталась вырваться. Но я не отпускал.

— Господи боже… — начала она, но я покачал головой, и она замолчала.

А я все качал головой — пока она сердито смотрела на меня, и потом качал — пока она демонстрировала страх. Я ждал, когда она прекратит спектакль. И только тогда заговорил:

— Сара, послушай. Тебе ведь известно, кто такая Мег Райан, правда?

Она кивнула.

— Так вот, за то, что ты тут изображаешь, этой самой Мег Райан отваливают миллионы баксов. Десятки миллионов. А знаешь почему?

Приоткрыв рот, она во все глаза смотрела на меня.

— Да потому, что это не очень-то просто, и на свете найдется не больше дюжины людей, кто может с этим справиться. Так что хватит играть, хватит притворяться и хватит лгать.

Она закрыла рот и прекратила вырываться. Я чуть ослабил хватку, а затем и вовсе отпустил ее локоть. Теперь мы стояли как двое взрослых людей.

— Это ты позвонила им, — повторил я. — Ты звонила им в ту первую ночь, когда я пришел к вам в дом. И ты звонила им из ресторана в тот вечер, когда меня сшибли на мотоцикле.

Мне ужасно не хотелось заканчивать фразу, но кто-то должен был это сделать.

— Ты позвонила им, и они убили твоего отца.


Она проплакала почти час — в парке Хэмпстед-Хит, на скамейке, в лунном свете, в моих объятиях. Все слезы мира стекли по ее лицу и впитались в землю.

В какой-то момент ее рыдания стали такими безудержными, такими громкими, что в отдалении даже начали собираться зрители и перешептываться — не стоит ли вызвать полицию? Почему я обнимал ее? Почему я держал в объятиях женщину, предавшую собственного отца и использовавшую меня, словно кусок бумажного полотенца?

Ума не приложу.

Даже когда рыдания в конце концов ослабли, я не убрал рук и продолжал обнимать ее, чувствуя, как тело Сары вздрагивает от икоты, какая обычно бывает у детей после очередной истерики.

— Он не должен был умереть. — Ее голос вдруг стал четким и сильным, я даже подумал, что он раздался откуда-то со стороны. А может, так оно и было. — Этого вообще не должно было произойти. — Она утерла нос рукавом. — Они пообещали не трогать его. Они сказали, что если его остановить, то ничего не случится. Что мы оба будем в безопасности, и мы оба будем…

Она запнулась. Несмотря на спокойный голос, я видел, как ее жжет чувство вины.

— Вы оба будете — что?

Она откинула голову назад, демонстрируя свою длинную шею, предлагая ее кому-то, но явно не мне.

А затем рассмеялась.

— Богаты.

На миг я испытал непреодолимое искушение рассмеяться вместе с ней. Настолько нелепо прозвучало это слово. Точно экзотичное имя, название страны или салата. Оно могло означать все что угодно, но только не кучу денег. Это было полной нелепицей.

— Они пообещали, что вы будете богаты?

Сара глубоко вздохнула. Ее веселость уже испарилась.

— Ага. Богатство. Деньги. Они сказали, что у нас будут деньги.

— Сказали кому? Вам обоим?

— О господи. Конечно, нет. Папа никогда бы… — На миг она замолчала, и резкая дрожь пробежала по всему ее телу. Затем она снова откинула голову и закрыла глаза. — Он даже слышать не хотел про такие вещи.

Я видел его лицо. Это твердое, решительное, целеустремленное лицо. Лицо человека, который всю жизнь занимался только тем, что делал деньги, прокладывал себе дорогу, платил по счетам, — и вдруг, пока еще не поздно, обнаружил, что смысл жизни вовсе не в этом. Он увидел свой шанс все исправить.

«Скажите, Томас, вы считаете себя хорошим человеком?»

— Значит, они предложили тебе деньги.

Она открыла глаза и поспешно улыбнулась.

— Они предлагали мне много чего. Все, о чем девушка может только мечтать. Все, что на самом деле у девушки уже было, пока родной отец не задумал ее всего этого лишить.

Мы посидели еще какое-то время — держась за руки, размышляя и разговаривая о том, что она натворила. Но далеко мы не продвинулись.

В начале разговора нам казалось, что это будет самый серьезный, самый сложный и самый долгий разговор в жизни каждого из нас. Однако очень скоро стало ясно, что это не так. Потому что в разговоре нашем не было смысла. Да, нам хотелось так много рассказать друг другу, нам полагалось продраться через прорву объяснений. И вдруг выяснилось, что в том нет никакой нужды.

Так что я просто продолжу свой рассказ.


Под руководством Александра Вульфа корпорация «Гейн Паркер» производила пружинки, рычажки, дверные защелки, пряжки и множество прочего хлама, давно уже ставшего неотъемлемой частью западной жизни. Они выпускали штучки из пластмассы и штучки из металла, электронику и механику — что-то для розничной торговли, что-то для других производителей, а что-то для правительства Соединенных Штатов.

Для начинающей компании вроде «Гейн Паркер» это было очень хорошо. Если вы можете произвести сиденье для унитаза, которое придется по вкусу самому взыскательному покупателю «Вулворта», то можете считать, что деньги у вас в кармане. Но если вы в состоянии произвести то, что удовлетворит правительство Соединенных Штатов Америки, если вы сумеете выполнить все сертификационные требования на сиденье для военного унитаза — а я вас уверяю, что таковое существует, и навскидку даже могу сказать, что его спецификация занимает как минимум листов тридцать формата А4, — если вы можете сделать это, то считайте, что деньги у вас не только в кармане, но и в другом кармане, и еще в двух задних, и в пиджаке, и в куртке, и так далее и тому подобное, и еще много-много раз.

Между прочим, сиденья для унитазов «Гейн Паркер» как раз не производили. Зато производили какой-то электронный переключатель. Который был очень маленький и делал что-то очень хитрое со всякими там полупроводниками. Помимо того, что без него просто не мог обойтись ни один производитель кондиционерных термостатов, так этот переключатель еще очень неплохо прижился в механизме охлаждения новой модели военного дизельгенератора. И так уж вышло, что в феврале 1972 года компания «Гейн Паркер» и Александр Вульф стали подрядчиками Министерства обороны США.

Несть числа благам, посыпавшимся на «Гейн Паркер» словно из рога изобилия в результате этого военного заказа. Теперь они не только могли, но даже поощрялись к тому, чтобы требовать по восемьдесят баксов за фиговину, которая в другом месте не ушла бы и за пятерку. Контракт с военными послужил своего рода клеймом гарантированного — без балды, — высочайшего качества, и мировой потребитель этих маленьких и умных штучек повалил гуртом, протаптывая широкую гравийную тропу к двери Александра Вульфа.

С этого момента сорваться уже ничто не могло — и не срывалось. Репутация Вульфа в материально-техническом бизнесе неуклонно росла, а вместе с ней рос и его доступ к очень важным персонам, заправлявшим этим (а следовательно, можно смело сказать, что и всем остальным) миром. Ему улыбались, его шуткам смеялись, ему даже составили протекцию на получение членства в гольф-клубе «Сент-Реджис» на Лонг-Айленде. Сильные мира сего звонили ему среди ночи — поболтать о том о сем. Его приглашали покататься на яхте в респектабельном Хэмптонзе и, что гораздо важнее, принимали его ответные приглашения. Сначала они посылали его семье поздравления на Рождество, затем — рождественские подарки, и в конце концов дело дошло до приглашений на банкеты Республиканской партии, с их разговорами о бюджетном дефиците и экономическом возрождении Америки. И чем выше поднимался Александр Вульф, тем больше контрактов падало на него и тем интимнее становился круг обедающих. До тех пор, пока места партийной политике там не осталось совсем. Вместо нее правила бал политика здравого смысла и практического ума — и если вы следили за ходом моей мысли, то наверняка поймете, что я имею в виду.

И вот за одним из таких обедов собрат по индустрии, чье здравомыслие несколько перекосилось благодаря пинте-другой кларета, рассказывает Вульфу сплетню, которую сам случайно услышал. Сплетня оказалась настолько нереальной, что Вульф, разумеется, в нее не поверил. Более того, она его даже позабавила. Позабавила настолько, что он решил поделиться шуткой с одной из очень важных персон во время очередного полуночного разговора по телефону. К его величайшему удивлению, короткие гудки в трубке раздались раньше, чем он дошел до кульминации своего рассказа.

День, когда Александр Вульф решил помериться силами с военно-промышленным комплексом, изменил все: его жизнь, жизнь его семьи, его бизнес. Все менялось прямо на глазах, менялось окончательно и бесповоротно. Потревоженный после долгой спячки военно-промышленный комплекс поднял свою огромную, ленивую лапу и смахнул Александра Вульфа так, словно тот был не более чем простым человечишкой.

Они расторгли все его действующие контракты и аннулировали те, что планировались на перспективу. Они разорили его поставщиков, раскололи его рабочую силу и начали против него следствие по подозрению в уклонении от уплаты налогов. В течение нескольких месяцев они скупили акции его компании и распродали их за несколько часов. Когда же и это не решило вопрос, они обвинили его в наркоторговле. Они даже устроили так, чтобы его исключили из «Сент-Реджис» за то, что он якобы расковырял дерн на лужайке между меткой и лункой.

Но ничто не могло смутить Александра Вульфа, потому что он видел свет, и свет этот был зеленым. Зато очень многое смущало его дочь, и рассерженный зверь знал об этом. Зверь знал, что Александр Вульф начал свой жизненный путь с немецким языком в качестве родного и Америкой в качестве первой религии; что в семнадцать он торговал из задней двери автофургона плечиками для одежды; что жил в одиночку в подвальной каморке в заштатном городишке под названием Лоуз, штат Нью-Гемпшир, так как родители его умерли, не оставив ему в наследство даже десятки. Вот откуда пришел Александр Вульф, и вот куда он был готов вернуться, если понадобится. Для Александра Вульфа бедность не была чем-то мрачным, чем-то неведомым, чем-то устрашающим.

Но его дочь была совсем иной. Вся ее жизнь состояла из больших особняков, больших бассейнов, больших машин и больших курсов ортодонтальной терапии. Бедность и нищета пугали ее до смерти. Страх перед неведомым делал ее уязвимой — и об этом зверь тоже знал.

И тогда кое-кто сделал ей предложение.


— Вот, — сказала она.

— Именно, — сказал я.

У Сары дробно стучали зубы, и я вдруг осознал, как же долго мы просидели здесь. И как много еще нужно сделать.

— Пожалуй, я лучше отвезу тебя домой, — сказал я, вставая.

Однако, вместо того чтобы подняться следом, она лишь крепче вжалась в скамейку и вся согнулась, обхватив руками живот, словно от боли. Потому что ей и вправду было больно. Когда она снова заговорила, голос ее звучал едва слышно, и мне пришлось присесть на корточки у ее ног, чтобы расслышать, что она говорит. И чем ближе я склонялся, тем ниже опускалась ее голова, избегая моего взгляда.

— Не наказывай меня, Томас, — прошептала она. — Не казни меня за смерть отца — я могу и сама это сделать, без твоей помощи.

— Я не казню тебя, Сара. Я просто хочу отвезти тебя домой — вот и все.

Она подняла голову и посмотрела на меня. Ее снова захлестывал страх.

— Но почему? Мы же вот они — здесь, сейчас. Вместе. Мы можем делать все что хотим. Уехать куда угодно.

Я смотрел себе под ноги. Она все еще ничего не поняла.

— И куда же ты хочешь уехать?

— Ну это ведь совсем неважно, так? — Вместе с отчаянием креп и ее голос. — Главное — мы можем. Господи, Томас, ты ведь знаешь… они могли манипулировать тобой, потому что угрожали мне, и манипулировали мной, потому что угрожали тебе. Вот как они это делали. Но теперь — все. Теперь мы можем уехать. Убежать.

Я покачал головой:

— Боюсь, сейчас это уже не так просто. Да в общем-то, никогда и не было просто.

На мгновение я задумался, прикидывая, сколько я могу ей рассказать. Ничего — вот сколько мне следовало ей рассказать. Но… пошло оно все!

— Пойми, Сара, речь идет не только о нас. Исчезни мы сейчас — и погибнут другие люди. Погибнут из-за нас.

— Другие люди? О чем ты? Какие другие люди?

Я улыбнулся ей, надеясь хоть чуточку успокоить.

— Сара… Ты и я…

Я поежился.

— Что?

Я глубоко вздохнул. Иных слов у меня не было:

— Мы должны поступить правильно.

7

Но нет Востока, и Запада нет, что племя, родина, род,

Если сильный с сильным лицом к лицу у края земли встает.

Редьярд Киплинг

Не стоит ехать в Касабланку, ожидая, что все будет как в известном фильме.

На самом деле, если вы не шибко заняты и ваш рабочий график вам позволяет, не стоит ехать в Касабланку вообще.

Нигерию и соседние с ней прибрежные страны часто называют «подмышкой Африки». По мне, так это несправедливо. Могу сказать по опыту, что народ, культура, природа и пиво в этой части света — просто высший класс! Однако если посмотреть на карту — прищурившись, да в затемненной комнате, да в самый разгар какой-нибудь игры вроде «На что похож этот кусочек побережья?», — то, возможно, вы и в самом деле скажете: мол, да, согласен, Нигерия действительно имеет какую-то отдаленно-подмышечную форму.

Не повезло Нигерии.

Но если Нигерия — подмышка, тогда Марокко — плечо. И если Марокко — плечо, тогда Касабланка — большой, багровый, уродливый прыщ на этом плече — вроде тех, что как назло вскакивают именно в то утро, когда вы с вашей суженой (либо суженым) собираетесь на пляж. Прыщ, который больно трется о бретельку лифчика или подтяжку (в зависимости от того, какого вы рода), и вы клятвенно обещаете себе держаться отныне подальше от свежей зелени.

Касабланка — жирная, беспорядочная и индустриальная; город бетонной пыли и дизельных выхлопов; город, где солнце словно выбеливает цвета вместо того, чтобы делать их ярче. Город, где не на что смотреть, — если только вид полумиллиона бедняков, цепляющихся за жизнь в лачужном муравейнике из картона и рифленого железа — это не то, что заставляет вас паковать сумки и прыгать в самолет. Насколько мне известно, там даже нет ни одного музея.

Я понимаю, у вас может сложиться впечатление, будто мне не нравится Касабланка. Вам может показаться, будто я пытаюсь отговорить вас или принять за вас решение. Но, поверьте, мне нет дела до ваших планов. Просто если у нас с вами есть хоть что-то общее, если вся ваша жизнь прошла в наблюдении за дверью какого-нибудь бара, кафе, пивной, отеля или приемной в стоматологической клинике в надежде, что вот сейчас она распахнется и дуновением ветерка впорхнет Ингрид Бергман в кремовом платьице, и посмотрит прямо на вас, и зальется краской, словно хочет сказать: «Ну слава богу, теперь в моей жизни есть хоть какой-то смысл!» — если хоть что-то из этого вызывает отклик в вашей душе, то Касабланка станет для вас одним большим, гребаным разочарованием.


Мы разделились на две команды. Светлокожих и темнокожих.

Франциско, Латифа, Бенджамин и Хьюго были «темными», а Бернард, Сайрус и я оказались в составе «светлых».

Возможно, кому-то это покажется старомодным. Даже отвратительным. Возможно, вы все это время считали, что террористические организации — это предприятия, принимающие работников независимо от расы, пола и т. д., и что разделению по цвету кожи в нашей работе просто нет места. Что ж, не исключено, что в каком-нибудь идеальном мире террористы и будут такими. Но в Касабланке все обстоит иначе.

По Касабланке нельзя гулять, если у вас светлая кожа.

Точнее, гулять можно, но только если вы готовы возглавлять гурьбу из полусотни топочущих следом детишек — зовущих, орущих, смеющихся и постоянно норовящих сбыть вам американские доллары «практически даром плюс гашиш за амбаром».

Если вы турист со светлой кожей, то вы принимаете все это как должное. Безусловно. Вы улыбаетесь в ответ, киваете, говорите «ля, шукран» — что вызывает еще больше смеха, криков, тыканья пальцами, а это, в свою очередь, провоцирует появление еще полсотни детишек; и все они следуют за вашей волшебной дудочкой и размахивают американскими долларами, тоже предлагая их почти даром. А вам не остается ничего иного, как наслаждаться этим приключением и от души веселиться. В конце концов, вы приезжий, вы выглядите необычно, вы — экзотика, причем, вероятнее всего, в шортах и нелепой гавайской рубашке, — так отчего бы им, черт возьми, и не тыкать в вас пальцем? Отчего бы прогулке в пятьдесят ярдов до табачной лавки не занять три четверти часа, не остановить поток городского движения во всех возможных направлениях и едва не попасть в последние выпуски марокканских вечерних газет? Разве не за этим вы приехали за границу, коли уж начистоту?

Но это если вы турист.

А если вы приехали за границу, чтобы устроить вооруженный захват американского консульства, взять в заложники консула и его персонал, потребовать выкупа в десять миллионов долларов и немедленного освобождения двухсот тридцати узников совести, а затем скрыться на частном реактивном самолете, предварительно напичкав здание пластидом, — если именно эту цель вы едва не вписали в иммиграционную карточку в графе «Цель визита», но вовремя спохватились, поскольку вы профессионал высочайшей выучки, который не может так глупо проколоться, — если все именно так, то тогда, откровенно говоря, вам лучше обойтись без назойливой свиты из уличной детворы.

Так что заняться наблюдением предстояло «темным». «Светлые» же занялись подготовкой к штурму.


Мы заняли заброшенную школу в районе под названием Мохаммедия. Наверное, когда-то здесь и располагался шикарный зеленый пригород, но только не теперь. Зеленую травку давно вытоптали строители хибар из рифленого железа, у дорожных обочин прорыли дренажные канавы, ну а сами дороги, может, когда-нибудь все же проложат. Иншалла.

Это было бедное место, кишащее бедными людьми, где пища была скверной и скудной, а о свежей воде старики наверняка рассказывали внучатам долгими зимними вечерами. И не то чтобы в Мохаммедии так уж много стариков. Роль старика здесь обычно исполняют сорокапятилетние беззубцы — спасибо приторно-сладкому мятному чаю, местному показателю уровня жизни.

Здание школы было довольно большим — три блока в два этажа, расставленные в виде буквы «П» вокруг цементного дворика, где когда-то дети гоняли мяч, или молились, или жадно усваивали урок, как досадить европейцу. Вокруг школы шла сплошная пятнадцатифутовая стена, прерывавшаяся лишь в одном месте — там, где обшитые железным листом ворота вели во внутренний двор.

Здесь мы могли планировать, тренироваться и отдыхать.

И вести друг с другом яростные споры.

Начинались они обычно с какого-нибудь пустяка. Внезапное раздражение по поводу курения, или кто допил весь кофе, или кому сегодня сидеть на переднем сиденье «лендровера». Но мало-помалу ситуация усугублялась.

Поначалу я приписывал это нервам — ведь игра, в которую мы здесь играли, была серьезнее, гораздо серьезнее всего того, чем мы занимались до сих пор. По сравнению с Касабланкой операция в Мюррене казалась куском пирога, причем без марципана.

Марципаном же в Касабланке являлась полиция. Вполне возможно, она тоже сыграла не последнюю роль в растущей напряженности, хандре и спорах, поскольку была повсюду. Во всем многообразии форм и размеров, во всем многообразии обмундирования — что означало многообразие власти и инстанций. Хотя в итоге все сводилось к тому, что не понравься им ваш взгляд — которого вы на них даже не бросали, — и они могли навсегда испортить вам на хер всю вашу жизнь.

У входа в каждый полицейский участок Касабланки, к примеру, обязательно торчит пара полицейских с автоматами.

Пара. С автоматами. Зачем?

Можно было простоять весь день, наблюдая, как они на ваших глазах не поймали ни одного преступника, не подавили ни одного мятежа, не отразили ни одного вторжения враждебной иностранной державы и вообще не сделали ничего, что так или иначе улучшило бы жизнь простого марокканца.

Разумеется, тот, кто решил потратить деньги на этих горилл — на их тесные рубашки, которые явно шились в одном из модных домов Милана, на солнцезащитные очки, которые были стильными до тошноты, — тот, вероятно, ответил бы вам, что, «конечно, никто на нас не посягает именно потому, что у входа в каждый участок стоит пара ребят с автоматами и в рубашках на два размера меньше, чем нужно». И вам пришлось бы откланяться и, пятясь, уйти из кабинета, ибо против такой логики не попрешь.

Марокканская полиция — это средоточие государства. Представьте, что государство — это здоровенный детина в каком-нибудь баре, а население — плюгавенький мужичонка в том же самом баре. Представьте, что детина закатывает рукав футболки, оголяет татуированный бицепс и угрожающе рычит на плюгавенького: «Это ты разлил мое пиво?!»

Так вот, марокканская полиция и есть эта татуировка.

И для нас полиция бесспорно являлась проблемой. Уж чересчур много разновидностей, чересчур многочисленна каждая разновидность, и все они чересчур хорошо вооружены. В общем, одно сплошное чересчур.

Возможно, поэтому мы и нервничали. Возможно, поэтому пять дней назад Бенджамин — тихоня Бенджамин, обожавший шахматы и когда-то даже мечтавший стать раввином, — обозвал меня «вонючим козлом».


Мы сидели за большим столом, сооруженным на деревянных козлах, в школьной столовой, и дружно пережевывали таджин из баранины, приготовленный Сайрусом с Латифой. Настроения разговаривать ни у кого не было. «Светлые» весь день мастерили макет фасада консульства в натуральную величину, так что все вымотались и пахли лесопилкой.

Сейчас макет стоял сзади, словно декорация к школьному спектаклю, и кто-нибудь то и дело отрывался от еды и разглядывал его, прикидывая, удастся ли когда-нибудь увидеть оригинал. А если да, то удастся ли потом увидеть хоть что-то еще.

— Козел вонючий! — неожиданно рявкнул Бенджамин, вскакивая из-за стола.

Он выпрямился во весь рост, кулаки его то сжимались, то разжимались.

В столовой повисла гробовая тишина. Мы даже не сразу сообразили, на кого он смотрит.

— Как ты назвал меня? — переспросил Рикки, слегка выпрямляясь на стуле, — человек, которого не так-то просто завести, но страшный противник, если это удалось.

— Ты слышал.

Первое мгновение я даже не был уверен, то ли он хочет меня ударить, то ли вот-вот расплачется.

Я перевел взгляд на Франциско, надеясь, что тот велит Бенджамину сесть на место, или проваливать отсюда ко всем чертям, или сделать что-то еще, но Франциско просто смотрел на меня, продолжая усердно работать челюстями.

— Какого хрена?! Чего я тебе сделал?! — воскликнул Рикки, поворачиваясь к Бенджамину.

Но тот молча вращал глазами и сжимал кулаки, пока тишину не нарушил Хьюго, заметивший, что рагу получилось отменное. Все с благодарностью ухватились за брошенную приманку и наперебой зашумели, мол, да, точно, просто пальчики оближешь, и совсем даже не пересоленное. То есть все, кроме нас с Бенджамином. Он таращился на меня, я таращился на него, но, похоже, лишь он один знал, в чем тут дело.

Затем он развернулся кругом и демонстративно вышел из зала. Вскоре послышался металлический скрежет открываемых ворот и рычание ожившего мотора «лендровера».

Франциско не сводил с меня пристального взгляда.


С тех пор минуло пять дней. За это время Бенджамин даже выдавил пару улыбок в моем присутствии.

Подготовка к операции близилась к завершению.

Мы разобрали макет, упаковали сумки, сожгли за собой мосты и прочли молитвы. Скорей бы уж!

Завтра утром, ровно в девять тридцать пять, Латифа обратится в американское консульство за визовой анкетой. В девять сорок туда же явимся мы с Бернардом — на прием к мистеру Роджеру Бучанану, торговому атташе. В девять сорок семь Франциско и Хьюго прикатят в консульство тележку с четырьмя большими пластиковыми бутылями минеральной воды и счетом, выписанным на имя Сильвии Хорват из консульского отдела.

Сильвия действительно заказывала воду — правда, без шести картонных коробок, на которых будут покоиться бутыли.

В девять пятьдесят пять — плюс-минус секунда — Сайрус и Бенджамин врежутся на «лендровере» в западную стену консульства.

— А это зачем? — спросил Соломон.

— Зачем — что?

— «Лендровер». — Соломон вынул изо рта карандаш и указал на чертежи: — Через стену все равно не прорваться. Там два фута толщины, железобетон и потом еще эти тумбы по всей длине.

Я покачал головой:

— Это только для шума. Они врежутся в стену, заклинят сигнал, Бенджамин вывалится из водительской дверцы, вся рубашка в крови, а Сайрус начнет орать и звать на помощь. Чтобы как можно больше людей примчалось в западную часть здания, посмотреть, что там и как.

— А в консульстве есть медпункт?

— На первом этаже. Рядом с лестницей.

— Кто-нибудь умеет оказывать первую помощь?

— Весь американский персонал прошел курсы, но, вероятнее всего, это будет Джек.

— Джек?

— Веббер. Джек Веббер. Охранник консульства. Восемнадцать лет в морской пехоте США. «Беретта», девять миллиметров, на правом бедре.

Я замолчал. Я знал, о чем Соломон сейчас думает.

— И? — спросил он.

— Латифа принесет баллончик с нервно-паралитическим газом.

Соломон что-то пометил в блокноте — не торопясь, словно знал, что толку от его пометок все равно немного.

Я тоже знал это. И добавил:

— В сумочке у нее также будет «Микро-Узи».

Мы сидели во взятом напрокат «пежо» Соломона, припаркованном на какой-то возвышенности неподалеку от Ля-Сквала — осыпающегося сооружения восемнадцатого века, где когда-то размещался главный артиллерийский бастион, господствовавший над портом. Вид отсюда был чудный — настолько чудный, насколько можно найти в Касабланке, — но нам с Соломоном сейчас было не до видов.

— Ладно. А что там у вас? — спросил я, зажигая сигарету от Соломоновой панели. Я говорю «от панели», потому что большая ее часть вывалилась вместе с прикуривателем, так что пришлось собирать всю эту штуку обратно. Закончив сборку, я затянулся и попытался — без особого успеха — выпустить дым через открытое окошко.

Соломон продолжал изучать свои записи.

— Ну, вероятно, — начал подсказывать я, — в вентиляционных шахтах спрячется целая бригада марокканской полиции вместе с парнями из ЦРУ. Вероятно, стоит нам войти, как все они посыплются нам на голову и сообщат, что мы арестованы. Вероятно, вскоре после этого «Меч правосудия» и все, кто так или иначе с ним связан, окажутся в суде, здание которого, кстати, находится всего в паре сотен ярдов от кинотеатра. И вероятно, все пройдет без сучка без задоринки и без единой царапины.

Соломон сделал глубокий вдох и очень медленно выдохнул. А затем начал тереть живот — картина, которой я не видел уже лет десять. Язва двенадцатиперстной кишки была единственным, что могло заставить Соломона перестать думать о работе.

Он посмотрел на меня:

— Меня отсылают домой.

Какое-то время мы смотрели друг на друга. А затем я рассмеялся. Нет, ситуация была вовсе не смешной — просто так получилось, что изо рта у меня вырвался именно смех.

— Ну еще бы, — сказал я, отсмеявшись. — Конечно же, тебя отсылают. Все очень даже логично.

— Томас. — По выражению его лица было заметно, как неприятен ему этот разговор.

— «Спасибо за отличную работу, мистер Соломон», — продолжал я, подражая голосу Рассела Барнса. — «Разумеется, мы хотели бы поблагодарить вас за ваш профессионализм и приверженность делу, но, надеюсь, вы не будете возражать, если с этого момента мы возьмем дело в свои руки». О, это просто изумительно!

— Томас, послушайте. — За последние тридцать секунд он уже дважды назвал меня Томасом. — Бегите отсюда. Бросайте все и бегите. Пожалуйста.

Я улыбнулся ему, и Соломон затараторил еще быстрее:

— Я могу переправить вас в Танжер. Оттуда переберетесь в Сеуту, а затем на пароме — в Испанию. Я переговорю с местной полицией, упрошу их оставить перед консульством фургон, и вся операция сорвется. Как будто ничего и не было.

Я смотрел в глаза Соломона и видел, сколько там тревоги и беспокойства. Я видел там вину, стыд и язву двенадцатиперстной кишки.

Щелчком я отправил окурок в окошко.

— Забавно. То же самое предлагала Сара Вульф. Беги, уговаривала она. На золотые пляжи и подальше от этого чокнутого ЦРУ.

Соломон не спросил, когда это мы с Сарой виделись и почему я не послушался ее. Он был слишком занят своей собственной проблемой. То есть мной.

— Ну?! Сделайте же это, Томас. Ради всего святого! — Он сжал мой локоть. — Эта затея — полное безумие. Стоит вам войти в здание — и вы уже никогда не выйдете оттуда живым. Да вы и сами это знаете. — Я молчал, и его это бесило. — Господи боже! Да не вы ли мне постоянно об этом твердили?! Вы же знали обо всем с самого начала.

— Да ладно тебе, Давид. Ты тоже знал.

Произнося эти слова, я наблюдал за его лицом.

У Соломона была примерно сотая доля секунды, чтобы нахмурить лоб, разинуть рот в изумлении или воскликнуть: «О чем это вы?!» — но он упустил ее. И, как только сотая доля секунды истекла, я понял все. И он тоже понял, что я все понял.

— Фотографии Сары с Барнсом, — сказал я; лицо Соломона осталось непроницаемо. — Ты знал, что они означают. Ты знал, что этому может быть только одно объяснение.

Он опустил глаза и ослабил хватку.

— Как могло случиться, чтобы эти двое оказались вместе после всего, что произошло? Здесь только одно объяснение. Это было не после. Это было до. Снимок сделали до того, как Александра Вульфа застрелили. Ты прекрасно знал, чем занимается Рассел Барнс, и ты знал — или по крайней мере догадывался, — чем занимается Сара. Но мне ты не сказал ничего.

Он закрыл глаза. Если сейчас Соломон молил о прощении, то делал это не вслух и обращался не ко мне. Я выждал еще немного.

— И где сейчас ВКГТиПП?

Соломон тихо покачал головой:

— Впервые слышу о таком.

Глаза его были по-прежнему закрыты.

— Давид… — начал было я, но Соломон оборвал меня:

— Пожалуйста, не надо.

Короче, я дал ему возможность обдумать, что бы он там ни обдумывал, и решить, что бы он там ни решал.

— Единственное, что мне известно, командир, — наконец сказал он, и все вдруг вновь стало как в старые добрые времена, — сегодня в полдень на базе Королевских ВВС в Гибралтаре приземлился американский военный транспортник, разгрузивший энное количество механических запчастей.

Я кивнул. Глаза Соломона открылись.

— Насколько энное?

Соломон снова сделал глубокий вдох, видимо желая выложить все разом:

— Один приятель приятеля одного приятеля, который был там, сказал, что это два ящика, каждый примерно двадцать на десять на десять футов; что сопровождали их шестнадцать мужчин, девять из которых были в военной форме, и что эти мужчины сразу же взяли ящики под свой контроль и убрали их в ангар у ограды периметра, специально выделенный исключительно под них.

— Барнс?

Соломон на секунду задумался.

— Не могу сказать, командир. Но тот самый приятель полагает, что признал среди сопровождавших одного американского дипломата.

Какой там, на хрен, дипломат! Хер он, а не дипломат.

— По информации все того же приятеля, — продолжал Соломон, — там также был человек в необычной гражданской одежде.

Я даже слегка приподнялся, чувствуя, как мои ладони моментально вспотели.

— Что значит «необычной»?

Соломон накренил голову набок, старательно пытаясь припомнить точные детали. Как будто это было так уж необходимо!

— Черный пиджак и черные брюки в полоску. По словам приятеля, он выглядел как гостиничный официант.

Лоск кожи. Лоск денег. Лоск Умре.

«Да, — подумал я. — Теперь вся шайка в сборе».


По дороге назад, к центру города, я обрисовал Соломону, что собираюсь предпринять и что мне нужно лично от него.

Он периодически кивал. Было видно, что вся эта затея ему не по душе, хотя он наверняка заметил, что я и сам не больно-то от нее в восторге.

Когда мы подъехали к зданию консульства, Соломон сбросил скорость, а затем не спеша пустил «пежо» вокруг квартала. Наконец мы поравнялись с растущей у стены высокой араукарией. Какое-то время мы смотрели на ее раскидистые ветви, потом я кивнул Соломону, он вылез из машины и открыл багажник.

Внутри лежали два свертка. Один — прямоугольный, размером с обувную коробку; другой — в форме тубуса, около пяти футов длиной. Оба были завернуты в коричневую жиронепроницаемую бумагу. Ни штампов, ни серийных номеров, ни сроков хранения.

Я видел, что Соломону не хочется даже дотрагиваться до свертков. Я наклонился и сам вытащил их из багажника.

Хлопнув дверцей, он завел двигатель. А я зашагал к стене консульства.

8

Но, чу! Мягчайшим барабаном пульс мой бьет:

То знак тебе — любимый твой идет.

Генри Кинг, епископ Чичестерский

Американское консульство в Касабланке разместилось в самом центре утопающего в листве бульвара Мулла-Юссес — маленького анклава французской пышности девятнадцатого века, построенного, чтобы усталый колонизатор мог расслабиться после тяжкого трудового дня, занятого планированием инфраструктуры.

Французы пришли в Марокко, чтобы создавать автострады, железные дороги, больницы, школы, чувство моды — в общем, все то, без чего, как известно, не способен обойтись ни один среднестатистический француз. Когда же настало время полдника, и посмотрели французы на все, что создали, и увидели они, что это хорошо. Посчитали они, что с лихвой, мать вашу, заслужили право пожить как магараджи, чем, собственно, и занимались все оставшееся время.

Но когда на глазах рухнул соседний Алжир, французы вдруг смекнули, что иногда все же лучше хотеть чего-то еще. А потому пораскрывали свои «Луи Вуиттоны», упаковали в них свои бутылочки с лосьонами, и еще кучу бутылочек с лосьонами, и еще ту, что закатилась за унитаз и на поверку, при более близком рассмотрении, оказалась опять же бутылочкой с лосьоном, и тихонько улизнули под покровом ночи.

Наследниками же громадных лепных дворцов, что в спешке побросали французы, оказались отнюдь не принцы, не султаны и не миллионеры-промышленники. И не рок-певцы, не футболисты, не гангстеры и не звезды сериалов. По удивительной случайности ими оказались дипломаты.

Я называю это «удивительной случайностью» потому, что сегодня в этой игре дипломаты уже давно делают всех вчистую. В любом городе, в любой стране мира дипломаты живут и трудятся в самых дорогих и желанных объектах недвижимости, которые только можно найти. Особняки, замки, дворцы, оленьи заповедники — все едино: дипломат просто заходит, осматривается и, тяжко вздохнув, заключает: «Да, думаю, я смогу это вынести».

Мы с Бернардом поправили галстуки, сверили часы и поспешили вверх по лестнице к парадному входу.


— Итак, господа, чем могу?

Зовите-Меня-Роджер Бучанан оказался мужчиной лет пятидесяти с гаком. По служебной дипломатической лестнице он явно вскарабкался на максимальную для себя высоту. Касабланка была его последним назначением, здесь он провел уже три года, и, разумеется, все его вполне устраивало. Замечательные люди, замечательная страна. Еда, правда, несколько жирновата, но в остальном — все просто великолепно.

Наличие жира в еде, похоже, не больно-то снизило темп жизни Зовите-Меня-Роджера, поскольку тянул он как минимум на центнер, что при росте в пять футов девять дюймов по силам далеко не каждому.

Мы с Бернардом переглянулись, подняв брови — так, словно, по большому счету, было совершенно неважно, кто из нас начнет первым.

— Мистер Бучанан, — начал я торжественным тоном, — как мы с коллегой уже излагали в своем письме, мы являемся производителями самых лучших, на наш взгляд, кухонных перчаток из всех, что выпускаются сегодня в североафриканском регионе.

Бернард медленно кивнул — будто лично он пошел бы еще дальше и сказал «в мире», но, мол, ладно, бог с ним.

Я продолжал:

— У нас действующие предприятия в Фезе и Рабате, а скоро мы открываем завод на окраине Марракеша. Наша продукция отличается высочайшим качеством. Мы в этом уверены. Вы могли не только слышать о ней, но даже пользоваться ею, если вы, конечно, из тех, кого сегодня называют «эмансипированным мужчиной».

При этом я даже фыркнул, точно полный придурок. Бернард с Роджером тоже включились в игру. Мужчина. В кухонных перчатках. Надо же такое придумать! Бернард подхватил эстафету, внося в беседу респектабельно-мрачную тевтонскую ноту:

— Объемы нашего производства на сегодняшний день достигли таких размеров, что у нас возник интерес рассмотреть возможность получения лицензии на экспорт в Северную Америку. И мне кажется, сэр, мы могли бы попросить вас о небольшой, так сказать, помощи, которая позволила бы нам пройти через все необходимые инстанции.

Зовите-Меня-Роджер понятливо кивнул и пометил что-то в своем блокноте. Я видел на столе перед ним наше письмо. Мне даже показалось, что он обвел в кружок слово «резиновые». Я с удовольствием поинтересовался бы у него, с чего бы это, однако момент был не вполне подходящий.

— Роджер, — сказал я, поднимаясь, — прежде чем мы перейдем к углубленному обсуждению…

Роджер оторвался от своего блокнота:

— Вниз по коридору, вторая дверь справа.

— Спасибо, — ответил я.


В туалете было пусто и пахло сосной. Я запер дверь, сверился с часами, а затем взобрался с ногами на стульчак и осторожно приоткрыл окно.

Слева по всему пространству тщательно ухоженного газона разбрасывала изящные водяные арки автоматическая поливалка. У стены покусывала ногти какая-то дама в ситцевом платье, а в нескольких ярдах от нее напряженно испражнялась маленькая собачонка. В дальнем углу, стоя на коленях, возился с кустами садовник в шортах и желтой футболке.

Справа — ничего.

Стена. Газон. Клумбы.

И ветвистая араукария.

Спрыгнув на пол, я еще раз взглянул на часы, отпер дверь и вышел в коридор.

Там было пусто.

Я быстро прошел к лестнице и весело запрыгал вниз, перескакивая через две ступеньки и отстукивая по перилам неопределенный мотивчик. Навстречу попался мужчина в рубашке с коротким рукавом и бумагой в руках, я громко пожелал ему доброго утра, не дав возможности что-нибудь сказать.

Достигнув второго этажа, я повернул направо. Здесь коридор был пооживленнее.

В центре о чем-то активно беседовали две женщины, а слева от меня то ли закрывал, то ли открывал дверь кабинета какой-то мужчина.

Я глянул на часы, замедлил шаг и начал рыться по карманам, якобы в поисках чего-то, что я, возможно, где-то забыл, а если не там, то где-то еще, хотя, опять же, может, у меня этого вовсе и не было, а если было, то не вернуться ли назад и не поискать ли как следует? Я стоял в коридоре, задумчиво сдвинув брови, а мужчина слева уже успел открыть дверь и теперь смотрел прямо на меня, видимо собираясь спросить, не заблудился ли я.

Но тут я вынул руку из кармана и улыбнулся ему, демонстративно потрясая связкой ключей:

— Нашел!

В конце коридора что-то дзынькнуло, и я чуть прибавил шагу, бренча ключами на ходу. Разъехались двери лифта, и осторожно высунулся нос грузовой тележки.

Франциско и Хьюго, оба в новехоньких голубых спецовках, аккуратно выкатили тележку из лифта. Франциско толкал сзади, а Хьюго обеими руками придерживал бутыли с водой. «Расслабься, — так и хотелось сказать ему, когда я притормозил, пропуская тележку вперед. — Это же всего лишь вода. А ты ведешь себя так, словно провожаешь жену в родильную палату».

Франциско двигался медленно, сверяясь с номерами на дверях кабинетов, и держался действительно очень хорошо. Хьюго же постоянно вертел головой и облизывал губы.

Я остановился у доски объявлений и принялся ее изучать. Сорвал три листочка бумаги, два из которых оказались памятками на случай пожара, а третий — приглашением на «барбекю у Боба и Тины, в полдень, в воскресенье». Я стоял и читал — так, словно их действительно нужно было прочесть, — а затем посмотрел на часы.

Они опаздывали.

Опаздывали на сорок пять секунд.

Невероятно. После всех наших обсуждений, ругани и репитиций эти два мудака все равно опаздывают.

— Да? — послышался голос рядом. Пятьдесят пять секунд.

Я глянул вниз по коридору: Франциско и Хьюго достигли открытого пространства приемной. Женщина за столом вглядывалась в них поверх больших очков.

Шестьдесят пять секунд.

— Салям алейкум, — вполголоса поздоровался Франциско.

— Алейкум салям, — ответила женщина.

Семьдесят.

Хьюго долбанул ладонью по крышке бутыли, а затем повернулся и посмотрел на меня.

Я подался вперед, но успел сделать лишь два шага. Так как услышал это.

Услышал и ощутил всем телом. Это было как взрыв бомбы.


Когда по телевизору показывают, как разбиваются машины, звук обязательно пропускают через микшер. Его накладывают на пленку при дубляже, и вы, вероятно, думаете: ага, вот, оказывается, с каким звуком сталкиваются автомобили. Но при этом забываете — а если вам хотя бы чуточку везло в жизни, то никогда и не ведали, — сколько энергии высвобождается в момент, когда полтонны металла врезается в другие полтонны металла. Или в стену здания. Огромные массы энергии, способные сотрясти все ваше тело от головы до кончиков пальцев ног, даже если сами вы находитесь в сотне ярдов от места удара.

Гудок «лендровера», заклиненный ножом Сайруса, прорезал утреннюю тишину отчаянным звериным воем. Но тут же растворился, утонув в грохоте распахивающихся дверей, отодвигаемых стульев, топота; люди в дверных проемах удивленно переглядывались, всматривались в конец коридора.

А затем все как-то разом заголосили, вспомнив и бога, и черта, и даже чью-то мать. И уже в следующий момент я наблюдал добрый десяток спин, несущихся прочь, — спотыкающихся, перепрыгивающих, кубарем валящихся друг на друга.

— Что там такое? Может, посмотреть? — спросил Франциско у женщины за столом.

Она поглядела на него, а затем покосилась в сторону коридора:

— Я не могу… нам нельзя…

Ее рука потянулась к телефону. Понятия не имею, кому она собиралась звонить. Похоже, она и сама этого не знала.

Мы с Франциско переглянулись — буквально на сотую долю секунды.

— А это не… — начал я, нервно уставившись на женщину. — В смысле, это не взрыв?

Одну руку она положила на телефон, а другую выставила перед собой, обратив ее к окну, словно умоляла мир остановиться хотя бы на миг и подождать, пока она соберется с мыслями.

Откуда-то раздался визг.

Наверное, кто-то заметил кровь на рубашке Бенджамина — или упал, или просто человеку захотелось завизжать, — но женщина вмиг оказалась на ногах.

— Что это могло быть? — вопросил Франциско. Хьюго двинулся вокруг стола.

Женщина больше не смотрела на него.

— Нам сообщат. — Она напряженно всматривалась в глубину коридора. — Мы должны оставаться на месте. Нам скажут, что делать.

Послышался металлический щелчок. Надо сказать, женщина моментально сообразила, что щелчок тут совсем некстати и что все это ужасно неправильно. Потому что есть хорошие щелчки и есть плохие щелчки; этот же явно был один из самых худших.

Она резко повернулась к Хьюго.

— Все, дамочка, — сказал тот со зловещим блеском во взгляде, — вы упустили свой шанс.


И вот мы на месте.

Хорошо сидим, далеко глядим.

Уже тридцать пять минут, как мы полностью контролируем здание. Весь марокканский персонал с первого этажа разбежался сам, а второй и третий этажи очистили Хьюго с Сайрусом, подгоняя стадо мужчин и женщин вниз по центральной лестнице и на улицу совершенно излишними в данной ситуации криками вроде «вперед!» и «живее!».

Бенджамин с Латифой обосновались в вестибюле, откуда при необходимости могут быстро переместиться в глубь здания. Хотя все мы знаем, что до этого не дойдет. По крайней мере, сначала.

Вскоре начала прибывать полиция. Сначала легковушками, затем джипами, а под конец — целыми грузовиками. Они рассредоточились снаружи в своих тесных рубашках и принялись безостановочно орать и передвигать свой автотранспорт с места на место. Похоже, полицейские еще не решили, как им перемещаться через улицу: то ли беспечно прогуливаясь, то ли короткими перебежками, пригнув голову и уворачиваясь от снайперского огня. Скорее всего, они заметили на крыше Бернарда, но пока еще не знают, кто он такой и чем там занимается.

Мы же с Франциско находимся в кабинете консула.

С нами восемь заложников. Пятеро мужчин и три женщины скованы друг с другом партией полицейских наручников. Мы любезно попросили их разместиться на весьма впечатляющем домотканом «келиме». А если кто-то вдруг решит высунуться за границу ковра, объяснили мы, то рискует моментально получить пулю от меня или Франциско — а точнее, от наших пистолетов-пулеметов «Штейер AUG», которые мы предусмотрительно захватили с собой.

Единственное исключение сделано для консула — ведь мы же не зверюги, мы же соображаем, что такое ранг и протокол, и не хотим заставлять столь важную персону сидеть на полу, скрестив ноги. А еще нам нужно, чтобы он мог дотянуться до телефона.

Кстати, насчет телефона. Немного покопавшись в телефонной станции, Бенджамин заверил нас, что теперь любой звонок на любой номер в здании будет идти через его офис.


Итак, мистер Джеймс Бимон, официальный дипломатический представитель правительства Соединенных Штатов в Касабланке и второй по старшинству — после посла в Рабате — на марокканской земле, сидит за своим письменным столом и смотрит в глаза Франциско трезвым, все понимающим взглядом.

Как нам известно из предварительных разведданных, Бимон — профессиональный дипломат. Не какой-нибудь там отставной обувщик, которого запросто можно ожидать увидеть на таком посту, — тот, кто отстегнул полсотни миллионов на президентскую избирательную кампанию и получил в награду большой письменный стол плюс триста халявных ланчей в год. Бимону под шестьдесят. Человек высокого роста, плотного телосложения и быстрого ума. Человек, способный разумно разрулить любую ситуацию. Именно такой нам и нужен.

— А как насчет туалета? — говорит Бимон.

— По очереди, раз в полчаса, — отвечает Франциско. — Очередность определите сами. Выходить только с нашим сопровождающим. Дверь не запирать.

Франциско перемещается к окну и выглядывает на улицу. Он поднимает к глазам бинокль.

Я смотрю на часы. Десять сорок одна.

«Они появятся на рассвете, — думаю я про себя. — Как всегда появляются нападающие, с тех пор как придумали нападение».

На рассвете. Когда мы будем уставшими, голодными, когда нам все надоест, когда нам станет страшно.

Они появятся на рассвете, и они появятся с востока, прикрываясь лучами восходящего солнца.


В одиннадцать двадцать консулу позвонили.

Вафик Хассан, инспектор полиции, сначала представился Франциско, а затем поздоровался с Бимоном. Особо сказать ему было нечего — разве что выразить надежду, что все будут вести себя благоразумно и что дело можно уладить без всяких неприятностей. Позже Франциско похвалил английского инспектора, а Бимон добавил, что пару дней назад он как раз ужинал у Хассана дома. Они тогда еще отметили, как все-таки тихо и спокойно в Касабланке.

В одиннадцать сорок объявилась пресса. Извинились, разумеется, что беспокоят нас, но не хотим ли мы сделать заявление? Франциско продиктовал (дважды) по слогам свое имя и сказал, что мы передадим письменное заявление представителю Си-эн-эн, как только те здесь появятся.

Без пяти двенадцать телефон зазвонил снова. Бимон ответил, сказав, что в данный момент он не может говорить и нельзя ли перезвонить завтра, а еще лучше послезавтра? Франциско взял у него трубку и несколько секунд слушал, а затем не выдержал и расхохотался: какой-то турист из Северной Каролины настойчиво пытался выяснить, может ли консульство обеспечить наличие питьевой воды в отеле «Регенси».

Даже Бимон не удержался от улыбки.

В два пятнадцать подвезли обед. Овощное рагу с бараниной и огромную кастрюлю кускуса. Бенджамин забрал все с крыльца под прикрытием Латифы, которая все это время нервно водила стволом своего «Узи» взад-вперед из дверного проема.

Сайрус где-то раздобыл бумажные тарелочки, но без приборов, так что нам пришлось ждать, пока еда остынет, а потом вычерпывать все пальцами.

При сложившихся обстоятельствах все это было не так уж и плохо.

В десять минут четвертого до нас донеслись звуки моторов грузовиков, и Франциско моментально оказался у окна.

Вдвоем с ним мы наблюдали, как газуют и рвут передачи водители, маневрируя вперед-назад и разворачиваясь в десять приемов.

— Зачем они разворачиваются? — спросил Франциско, щурясь в бинокль.

Я пожал плечами:

— Инспектор ДПС?

Он сердито зыркнул на меня.

— Черт, да откуда мне знать? — сказал я. — Может, просто нечем заняться. А может, отвлекают, пока их коллеги роют туннель. Мы-то все равно ничего не можем поделать.

Секунду Франциско кусал губу, а затем направился к столу. Подняв трубку телефона, он набрал номер в вестибюле. Должно быть, ответила Латифа.

— Будь начеку, Лат, — приказал Франциско. — Заметишь или услышишь чего — сразу звони мне.

И бросил трубку — на мой взгляд, чуть резче, чем нужно.

«Да ты не такой крутой, как прикидываешься», — подумал я.


К четырем часам телефон практически не умолкал. Каждые пять минут звонил какой-нибудь марокканец или американец, и каждому непременно требовалось переговорить с кем угодно, но только не с тем, кто отвечал на звонок.

Франциско решил, что пора нас перетасовать: Сайруса с Бенджамином он отправил наверх, на второй этаж, я же спустился вниз к Латифе.

Она стояла в центре вестибюля — всматриваясь в окна, перепрыгивая с ноги на ногу, перебрасывая «Узи» из одной руки в другую.

— В чем дело? — спросил я. — В туалет хочешь?

Она посмотрела мне в глаза и утвердительно кивнула. Тогда я сказал, чтобы она шла, делала свои дела и не переживала так сильно.


— Солнце садится, — заметила Латифа спустя полпачки сигарет.

Я посмотрел на часы и перевел взгляд на окна сзади: действительно, солнце садилось, а ночь поднималась.

— Да, — коротко подтвердил я.

Глядя в стекло на секретарском столе, Латифа пыталась привести в порядок волосы.

— Пойду прогуляюсь наружу, — сказал я. Она испуганно обернулась:

— Ты что? Шизанулся?

— Просто хочу взглянуть.

— Взглянуть на что? — Латифа была в бешенстве, будто я решил бросить ее здесь навсегда. — Бернард на крыше, ему и так все видно. Зачем тебе на улицу?

Я втянул воздух сквозь зубы и снова сверился с часами:

— Это дерево меня беспокоит.

— Ты что, хочешь взглянуть на какое-то долбаное дерево?

— Там ветви свисают через стену. Я просто хочу взглянуть, все ли в порядке.

Латифа подошла к окну, встала рядом со мной. Поливалка все работала.

— Какое дерево?

— Вон то, — ответил я. — Араукария.


Десять минут шестого.

Солнце опустилось почти наполовину.

Латифа сидела у подножия центральной лестницы, растирая башмаком мраморный пол и забавляясь со своим «Узи».

Я смотрел на нее и вспоминал — о нашем с ней сексе, разумеется. Но не только. Я вспоминал, как мы вместе смеялись — или расстраивались. И еще о спагетти. Временами Латифа могла довести до белого каления кого угодно. Она определенно была конченым человеком, полной безнадегой во всем, что только можно себе представить. Но в то же время она была замечательной девчонкой.

— Все будет хорошо, — сказал я.

Она подняла голову и посмотрела мне в глаза. Интересно, о чем она сейчас думает? О том же, что и я?

— А кто, мать твою, сказал, что не будет?

Латифа пробежалась пальцами по волосам, взъерошила, занавесилась ими от меня. Я рассмеялся.

— Рикки! — громко позвал Сайрус, перегибаясь через перила второго этажа.

— Что?

— Давай наверх. Сиско зовет.


Заложники рассредоточились по всему ковру — головы свесились на грудь, спина прижата к спине. Дисциплина несколько ослабла, так что некоторые даже осмелились вытянуть ноги за край ковра. Трое или четверо напевали что-то из «кантри» — негромко и без особого энтузиазма.

— Что? — спросил я.

Франциско жестом указал на Бимона, протягивавшего мне телефонную трубку. Я насупил брови и отмахнулся — словно на другом конце была моя жена, а я все равно буду дома через полчаса. Но Бимон продолжал протягивать трубку.

— Им известно, что вы американец.

Я пожал плечами: ну и что?

— Поговори с ними, Рикки, — велел Франциско. — От нас не убудет.

Я снова пожал плечами — угрюмо, мол, господи, что за пустая трата времени — и лениво двинулся к столу.

— Америкос хренов, — прошептал Франциско.

— Пошел ты! — огрызнулся я и поднес трубку к уху. — Да?

В трубке щелкнуло, затем загудело, затем снова щелкнуло.

— Лэнг?

«А вот и мы», — подумал я.

— Да, — ответил Рикки.

— Как поживаете?

Это был Рассел П. Барнс, главный засранец здешних мест, и даже через шипение помех его голос звучал покровительственно и самонадеянно.

— Какого хера вам надо? — отрезал Рикки.

— Помаши нам, Томас, — сказал Барнс.

Знаком я попросил у Франциско бинокль, он протянул мне его через стол. Я пододвинулся к окну.

— Теперь чуточку влево, — сказал Барнс.

На углу квартала, внутри заслона из джипов и армейских грузовиков, стояла группа мужчин. Некоторые в форме, некоторые — без.

Я подкрутил бинокль, перед глазами запрыгали дома и деревья, а затем промелькнул Барнс. Я повел биноклем назад и зафиксировал: вот он — телефон возле уха, бинокль у глаз. Он и в самом деле махал рукой.

Я проверил остальных, но серых брюк в полоску не обнаружил.

— Я просто поздороваться, Том, — сказал Барнс.

— Ясно, — ответил Рикки.

Линия потрескивала, мы выжидали. Я знал, что по части терпения ему со мной не тягаться.

— Так что, Том, — не выдержал он, — когда нам ждать вас оттуда?

Я оторвался от бинокля и взглянул на Франциско, на Бимона, на заложников. Я смотрел на них, но думал совсем о других людях.

— Мы не выйдем, — сказал Рикки. Франциско медленно кивнул.

Я приложился обратно к биноклю: Барнс смеялся. Он отодвинул трубку от лица, и я не мог слышать его смех, но зато прекрасно видел запрокинутую голову и белый оскал зубов. Затем он повернулся к остальным, что-то сказал, и они тоже рассмеялись.

— Само собой, Том. Я имею в виду, когда вы лично…

— Я не шучу, — перебил его Рикки, но Барнс продолжал улыбаться. — Кто бы вы ни были, у вас ничего не выйдет.

Барнс покачал головой, явно наслаждаясь моим спектаклем.

— Может, вы и умный малый, — сказал я и увидел, как он кивнул. — Может, вы и образованный. Может, вы даже колледж заканчивали. А то и аспирантуру…

Смеха на лице Барнса чуть поубавилось. Это было приятно.

— Но что бы вы там ни пытались сделать, у вас все равно ничего не выйдет.

Он опустил бинокль и уставился прямо в мою сторону. Нет, не потому, что хотел разглядеть меня. Он хотел, чтобы я мог видеть его. Его лицо превратилось в камень.

— Уж поверьте мне, мистер Аспирант.

Барнс застыл изваянием, и глаза его лазером пронзали двести ярдов разделявшего нас пространства. Затем я увидел, как он что-то прокричал и приложил трубку обратно к уху:

— Послушай, ты, говнюк, мне насрать, выйдешь ты оттуда или нет. А если и выйдешь, то мне по хрену, выйдешь ты сам или тебя вынесут в большом резиновом мешке. Или даже во множестве маленьких резиновых мешков. Но я должен предупредить тебя, Лэнг… — Он плотнее прижал ко рту телефон, и, клянусь, я услышал, как брызжет его слюна. — Только попробуй помешать прогрессу. Ты понял, о чем я? Все должно идти так, как должно идти.

— Само собой, — сказал Рикки.

— Само собой, — сказал Барнс.

Я видел, как он повернул голову и кивнул.

— Взгляни-ка направо, Лэнг. Голубая «тойота».

Я послушался — в бинокле промелькнуло лобовое стекло. Я навел изображение на него.

Наим Умре и Сара Вульф — бок о бок на передних сиденьях «тойоты» и пьют что-то горячее из пластмассовых стаканчиков. В ожидании начала финальной игры. Сара смотрела куда-то вниз — на что-то или просто ни на что, — а Умре рассматривал себя в зеркале заднего вида. Казалось, ему было по душе то, что он там видит.

— Прогресс, Лэнг, — сказал голос Барнса. — Прогресс — это хорошо для всех.

Он замолчал, и я вновь скользнул биноклем влево — как раз вовремя, успев застать его улыбку.

— Послушайте, — сказал я, добавляя в голос нотки беспокойства, — дайте мне просто поговорить с ней, пожалуйста.

Краем глаза я видел, как Франциско выпрямляется на стуле. Нужно было срочно успокоить его, снять напряжение, так что я отвел руку с телефоном в сторону и застенчиво улыбнулся ему через плечо:

— Это моя мама. Переживает за меня.

При этом мы оба тихонько засмеялись.

Я снова прищурился в бинокль. Барнс стоял рядом с «тойотой», Сара по-прежнему сидела в машине, но уже с телефонной трубкой, а Умре наблюдал за ней.

— Томас?

Ее голос звучал тихо и хрипло.

— Привет, — ответил я.

Пока мы беззвучно обменивались мыслями, в трубке стояла шипящая тишина. А затем Сара произнесла:

— Я жду тебя.

Именно это мне и хотелось услышать.

Умре тоже что-то сказал, но я его не расслышал. Барнс нагнулся в открытое окошко и забрал телефон у Сары.

— Сейчас не до этого, Том. Успеете еще наговориться, когда выберешься оттуда. — Он улыбнулся. — Так что, есть какие-нибудь мысли, а, Томас? Может, поделишься? Хоть словечко? Всего одно: да или нет?

Я стоял у окна, наблюдая за наблюдавшим за мной Барнсом, и выжидал — ровно столько, на сколько хватило наглости. Мне хотелось, чтобы он прочувствовал величие моего решения. Сара ждала меня.

Прошу тебя, господи, сделай так, чтобы все получилось!

— Да, — ответил я.

9

Только будьте очень осторожны с этой гадостью — она чрезвычайно липкая.

Валери Синглтон

Я убедил Франциско немного повременить с заявлением.

Ему не терпелось передать его журналистам тотчас же, но я сказал, что еще несколько часов неопределенности не причинят нам никакого вреда. Стоит им узнать, кто мы такие, стоит им навесить на нас ярлык — и интерес к нам будет уже не таким горячим. Даже если затем устроить фейерверк, элемент таинственности будет утерян.

«Еще хотя бы несколько часов», — сказал я.

И вот мы пережидаем ночь, по очереди сменяя друг друга на позициях.

Крыша — самая непопулярная из них, поскольку там холодно и одиноко, и никто не соглашается торчать наверху больше часа. А так — мы едим, болтаем, молчим и размышляем о жизни и о том, как она свела всех нас здесь. И о том, кто же мы все-таки — захватчики или пленные.

Еду нам больше не присылали, но Хьюго нашел на кухне несколько замороженных булочек для гамбургеров. Мы разложили их оттаивать на столе Бимона и время от времени тыкали в них пальцами, когда не могли придумать себе другого занятия.

Заложники большую часть времени дремали или держались за руки. Поначалу Франциско подумывал разделить их и рассредоточить по всему зданию, но решил, что так понадобится больше охраны, и, наверное, оказался прав. Франциско вообще оказывался прав во многом. В том числе и в том, что умел прислушиваться к советам. Что приятно отличало его от других. Я полагаю, в мире найдется не так уж много террористов, кто настолько хорошо знаком с ситуациями, связанными с заложниками, что может позволить себе безапелляционные заявления вроде «нет, ты будешь делать так, как я сказал». Франциско барахтался в тех же неизведанных водах, что и мы все, и от этого казался как-то лучше, что ли.


Было самое начало пятого, и я специально подгадал так, чтобы оказаться в вестибюле с Латифой, когда Франциско, прихрамывая, проковылял вниз по лестнице с заявлением для прессы.

— Лат, — сказал он с обаятельной улыбкой, — сходи, поведай о нас миру.

Латифа улыбнулась ему в ответ. Ее переполняла радость — еще бы, ведь мудрый старший брат удостоил такой чести не кого-нибудь, а именно ее, — но она не хотела слишком явно демонстрировать свою радость. Латифа приняла из его рук конверт и с любовью смотрела вслед, пока Франциско хромал обратно к лестнице.

— Они ждут, — проговорил он, не оборачиваясь. — Отдай им это и скажи, чтобы пошло прямо в Си-эн-эн, никуда больше. Если они не прочтут его слово в слово, то получат здесь трупы американцев. — Он остановился на площадке между пролетами и повернулся к нам: — Прикроешь ее, Рикки.

Я кивнул. Латифа вздохнула, подразумевая: «Какой мужчина! Мой герой — и он выбрал меня».

На самом же деле Франциско выбрал Латифу совсем по иным соображениям. Франциско посчитал, что галантные марокканцы лишний раз подумают насчет вооруженного штурма, когда узнают, что среди нас женщины. Однако мне не хотелось портить ей звездный час, так что я промолчал.

Латифа повернулась и посмотрела сквозь стеклянные двери парадного входа. Покрепче стиснув в руке конверт, она прищурилась под яркими софитами телевизионщиков. Другая ее рука непроизвольно потянулась к волосам.

— Вот и слава пришла, — подколол ее я. Она скорчила мне рожу.

Латифа прошла через вестибюль к секретарскому столу и принялась поправлять блузку, глядясь в стекло на столе. Я подошел к ней.

— Постой.

Я взял у нее конверт и помог поправить воротник. Затем чуть взбил волосы за ушами и аккуратно стер пятнышко грязи со щеки. Латифа стояла, всецело отдавшись моей власти. Но это не было чем-то интимным. Скорее как на боксерском ринге, когда боксер в своем углу настраивается на следующий раунд, а вокруг суетятся секунданты — брызгая, растирая, прополаскивая, наводя марафет.

Я опустил руку в карман, вытащил конверт и протянул ей. Она несколько раз глубоко вздохнула. Я ободряюще сжал ее плечо:

— Все будет в порядке.

— Никогда раньше не была в телевизоре, — сказала она.


Рассвет. Заря. Восход. Как угодно.

Над горизонтом все еще сумрачно, но понизу уже мазнуло оранжевым. Ночь съеживается, уходя обратно в землю. Уступая место солнцу — карабкающемуся наверх, но пока висящему на одном пальце, уцепившись за край горизонта.

Заложники по большей части спят. За ночь они сгрудились плотнее — никто не ожидал, что будет так холодно, — и ноги больше не высовываются за границу ковра.

Протягивающий мне телефонную трубку Франциско выглядит усталым. Он сидит, задрав ноги на край стола, и смотрит Си-эн-эн с выключенным звуком — из добрых побуждений, чтобы не разбудить Бимона.

Я, разумеется, тоже устал — просто, наверное, у меня в крови сейчас больше адреналина. Я беру трубку у Франциско:

— Да.

Какие-то электронные щелчки. Затем — Барнс.

— Ваш утренний будильник. Пять тридцать, сэр, — говорит он с улыбкой в голосе.

— Чего надо? — И я вдруг соображаю, что задал вопрос с английским акцентом. Украдкой бросаю взгляд на Франциско, но тот, похоже, ничего не заметил. Поворачиваюсь к окну и какое-то время слушаю Барнса, а когда он заканчивает, глубоко вздыхаю — с отчаянной надеждой и в то же время полным безразличием: — Когда?

Барнс тихонько посмеивается. Я тоже смеюсь — без всякого конкретного акцента.

— Через пятьдесят минут, — говорит он и вешает трубку.

Когда я разворачиваюсь от окна, Франциско наблюдает за мной. Его ресницы кажутся еще длиннее.

Сара ждет меня.

— Они везут нам завтрак, — говорю я. На сей раз по-миннесотски напрягая гласные.

Солнце вот-вот начнет карабкаться вверх, понемногу подтягиваясь через подоконник. Я оставляю заложников, Бимона и Франциско дремать перед Си-эн-эн. Выхожу из кабинета и на лифте поднимаюсь на крышу.

Тремя минутами позже, сорок семь в остатке. Все практически готово. Я спускаюсь в вестибюль по лестнице.

Пустой коридор, пустая лестница, пустой желудок. Кровь громко пульсирует в ушах — гораздо громче, чем звук моих шагов по ковру. На площадке третьего этажа я останавливаюсь и выглядываю на улицу.

Народу прилично — для этого времени суток.


Я думал наперед — и потому забыл о настоящем. Настоящего нет и никогда не было — есть и будет только будущее. Жизнь и смерть. Жизнь или смерть. Это, доложу вам, вещи серьезные. Гораздо серьезнее, чем звук шагов. Шаги — это такая ерунда по сравнению с вечным забвением.

Я успел сбежать на полпролета и как раз сворачивал, когда услышал шаги и понял, насколько они неправильные. Неправильные потому, что это были бегущие шаги, а в этом здании бегать никто не должен. По крайней мере, не сейчас. Когда в запасе еще сорок шесть минут.

Обогнув угол, Бенджамин остановился.

— Что случилось, Бендж? — спросил я спокойно.

Мгновение он изучал меня взглядом. Тяжело дыша.

— Где ты был, мать твою?

Я нахмурился:

— На крыше. Я…

— На крыше Латифа, — обрезал он.

Мы буравили друг друга взглядом. Он дышал через рот — от напряжения и ярости.

— Послушай, Бендж. Я просто сказал ей, чтоб спускалась в вестибюль. Скоро привезут завтрак…

Но докончить я не успел. В каком-то злобном порыве Бенджамин одним движением вздернул свой «Штейер» к плечу и вжался щекой в ложе; пальцы, сжимавшие автомат, подрагивали от напряжения.

А вот ствол куда-то исчез.

«Как такое может быть? — удивился я про себя. — Как ствол “Штейера” — длина четыреста двадцать миллиметров, шесть нарезов с правым ходом — мог просто так взять и исчезнуть?»

Ну конечно же, не мог. И никуда не исчезал.

Я просто смотрел прямо в него.

— Ты! Козел вонючий! — сипит Бенджамин.

Я стою на месте, уставившись в черную дыру.

Осталось всего сорок пять минут, и сейчас — давайте посмотрим правде в глаза, — пожалуй, самое неудачное время обсуждать такую большую, такую обширную и такую многогранную проблему, как Предательство.

Я предлагаю ему — надеюсь, достаточно вежливо — перенести обсуждение на какое-нибудь другое время, но Бенджамин считает, что лучше покончить с этим сейчас.

«Козел вонючий». Это его формулировка повестки дня.


Часть проблемы заключается в том, что Бенджамин никогда не доверял мне. Подозрения на мой счет возникли у него с самого начала, и теперь он хочет, чтобы я узнал о них — на тот случай, если у меня вдруг возникнет желание вступить с ним в полемику.

По его словам, все началось с моей военной выучки.

Да что ты, Бенджамин? В самом деле?

Да, в самом деле.

Той ночью Бенджамин никак не мог уснуть и все глядел в потолок своей палатки, удивляясь, как это умственно отсталый миннесотец вдруг насобачился разбирать М-16, причем вслепую, в два раза быстрее остальных. Дальше — больше. Бенджамин стал обращать внимание на мой акцент, на мою манеру одеваться, на мои музыкальные пристрастия. И как это я умудрялся накрутить столько миль на «лендровере», когда всего лишь ездил за пивом?

Все это, конечно, ерунда, и до сего момента Рикки запросто мог отбить любое обвинение.

Но у проблемы имелась еще одна часть — откровенно говоря, на сей момент гораздо более серьезная, — и заключалась она в том, что Бенджамин решил побаловаться с телефонной станцией как раз во время моего разговора с Барнсом.

Сорок одна минута.


— Ну и что дальше, Бендж?

Он плотнее прижимает щеку к автомату, и я вижу, как кровь отливает от пальца на спусковом крючке.

— Собираешься пристрелить меня? Прямо здесь? Что, вот так вот возьмешь и надавишь на спуск?

Он облизывает губы. Он знает, о чем я сейчас думаю.

Он слегка дергается, а затем отодвигает лицо от «Штейера», не сводя с меня расширенных глаз.

— Латифа, — зовет он через плечо. Громко. Но недостаточно. Похоже, у него что-то неладно с голосом.

— Они услышат выстрелы, Бендж, — говорю я. — Услышат и решат, что ты убил заложника. И начнут штурм. Перестреляют нас всех.

От слова «перестреляют» он дергается, и на мгновение мне кажется, что он вот-вот выстрелит.

— Латифа, — снова зовет он. На сей раз громче.

Все, с меня хватит. Третьего раза не будет. Я начинаю двигаться — очень медленно — к нему. Моя левая рука расслаблена так, как только может быть расслаблена рука.

— Большинство парней, Бендж, — говорю я, продолжая движение, — там, снаружи, только этого и ждут. Первого выстрела. Хочешь им помочь?

Он вновь облизывает губы. Раз. Другой. И поворачивает голову к лестнице.

Левой рукой я хватаюсь за ствол и резко толкаю его в плечо. Выбора нет. Попытайся я вырвать у него оружие, и он нажал бы на курок. «Бай-бай, Рикки!» Так что я толкаю автомат назад и в сторону. Лицо Бенджи отклоняется еще дальше от оружия, и я вбиваю основание правой ладони прямо ему под нос.

Он валится камнем — даже быстрее камня, словно какая-то огромная сила отбрасывает его на пол, — и на мгновение мне даже кажется, что я убил его. Но тут голова его начинает раскачиваться из стороны в сторону, и я вижу, как на губах у него пузырится кровь.

Осторожно забираю у него «Штейер» и щелкаю предохранителем. Как раз в этот момент с лестницы доносится крик Латифы:

— Чего?

Я слышу звук ее шагов по ступенькам. Не быстро, но и не медленно.

Смотрю вниз, на Бенджамина.

«Это демократия, Бендж. Один против большинства».

Латифа уже на нижней площадке, «Узи» переброшен через плечо.

— Боже! — восклицает она, замечая кровь. — Что тут произошло?

— Я не знаю. — Я не смотрю на нее. Наклонившись к Бенджамину, озабоченно разглядываю его лицо. — Похоже, упал.

Латифа проскальзывает мимо меня и приседает на корточки рядом с Бенджамином. Я успеваю бросить взгляд на часы.

Тридцать девять минут.

Латифа поворачивается ко мне:

— Я займусь им. Дуй в вестибюль, Рик. И я дую.

Я дую в вестибюль, дую в парадную дверь, дую по ступенькам — и еще сто шестьдесят семь ярдов до полицейского кордона.

Когда я добираюсь туда, моя голова пылает, потому что руками я изо всех сил сжимаю макушку.


Не удивительно, что они обыскали меня так, словно сдавали экзамен по технике обыска. Вступительный — в «Королевский колледж шмона». Пять раз, с головы до ног — рот, уши, пах, подошвы ботинок. Они сорвали с меня почти всю одежду, так что я стал похож на развернутый рождественский подарок.

Это заняло у них шестнадцать минут.

Еще пять минут я простоял, припав к полицейскому фургону — руки в стороны, ноги врозь, — пока они что-то кричали и пихались. Я стоял, опустив глаза в землю. Сара ждет меня.

Черт, лучше бы так оно и было!

Утекла еще минута — снова крики, снова тычки, — и я потихоньку оглядываюсь. Если в ближайшие минуты ничего не изменится, придется включаться самому. Хренов Бенджамин! Плечи ноют от неудобной позы.

— Отличная работа, Томас, — раздается голос за спиной.

Я заглядываю из-под руки. Пара обшарпанных «редуингов». Один ботинок — плашмя, другой — воткнув носок в пыль. Очень медленно я поднимаю голову, по ходу открывая для себя остатки Рассела Барнса.


Он стоял, прислонившись к дверце фургона, улыбаясь и протягивая мне свою вечную пачку «Мальборо». На нем была летная кожанка с вышитым слева на груди именем «Коннор». Что еще, мать его, за Коннор?

Вертухаи откатились назад, правда, совсем немного — очевидно, из уважения к Барнсу. Основная масса продолжала наблюдать за мной, думая, что они явно чего-то пропустили.

Я отрицательно покачал головой, намекая на сигареты.

— Я хочу увидеться с ней. Потому что она ждет меня.

Барнс пристально посмотрел мне в глаза, а затем снова улыбнулся. Настроение у него было превосходное — сплошная непринужденность и расслабленность. Для него игра была окончена.

— Разумеется.

Затем небрежно оттолкнулся от фургона — обшивка отозвалась металлическим хлопком — и жестом велел следовать за ним. Море тесных рубашек и стильных очков расступалось, пока мы не спеша шагали к голубой «тойоте».

Справа, за стальным барьером, топтались репортеры. Кабели змеями вились у их ног, а голубовато-белые лампы пронзали иглами лучей остатки ночной темноты. Когда я проходил мимо, несколько камер решили потренироваться на мне, но большинство по-прежнему не отлипали от здания.

Самая выгодная позиция, кажется, была у Си-эн-эн.


Умре вылез из машины первым. Сара же просто сидела и ждала, глядя в одну точку куда-то вперед, сквозь ветровое стекло, и руки ее были плотно зажаты между коленями. Нам оставалось пройти всего пару ярдов, когда она перевела глаза на меня. И попыталась улыбнуться.

«Я жду тебя, Томас».

— Мистер Лэнг.

Умре шагнул мне навстречу, вставая между мной и Сарой. На нем было темно-серое пальто, под ним — белая рубашка без галстука. Лоск на лбу показался чуть тусклее, чем мне помнилось, а на челюсти пробивалась свежая щетина. В остальном же выглядел он как всегда хорошо.

Да и с чего бы ему так не выглядеть?

Секунду-другую он пристально смотрел мне в лицо, а затем кивнул — коротко и удовлетворенно. Так, словно я всего лишь сносно подстриг ему газон.

— Хорошо, — произнес он.

Я ответил ему долгим взглядом.

— Что «хорошо»?

Но Умре уже глядел куда-то за мое плечо, подавая кому-то сигнал, и я почувствовал движение у себя за спиной.

— Еще увидимся, Том, — сказал Барнс.

Я обернулся. Он отступал, медленно и небрежно, словно давая понять: «Я буду скучать». Наши взгляды встретились, он послал мне иронический салют и, развернувшись, быстро зашагал к военному джипу, припаркованному в тылу автомобильной армады. Увидев приближающегося Барнса, блондин в штатском завел мотор и дважды посигналил, разгоняя толпу перед капотом. Я повернулся к Умре.

Тот изучал мое лицо, на этот раз чуть пристальнее, чуть профессиональнее. Будто пластический хирург.

— Что «хорошо»? — повторил я свой вопрос и подождал, пока слова преодолеют пропасть между нашими мирами.

— Вы сделали, как я хотел, — ответил Умре. — Как я и предсказывал.

И снова кивнул. Мол, здесь маленько обкорнаем, там чуток подберем — да, полагаю, с этим лицом еще можно что-то сделать.

— Кое-кто, мистер Лэнг, — продолжал он, — кое-кто из моих друзей предупреждал, что с вами будут проблемы. Мол, вы из тех, кто может встать на дыбу. — Он вздохнул чуть глубже. — Но я оказался прав. И это хорошо.

А затем, по-прежнему не сводя с меня глаз, отступил на шаг в сторону и открыл пассажирскую дверцу «тойоты».

Я смотрел, как Сара медленно вылезает из машины. Как она выпрямляется — руки сложены на груди, словно отгораживаясь от предрассветного холода, — и поднимает лицо ко мне.

Мы были так близко!

— Томас, — произнесла она, и на секунду я с головой погрузился в эти глаза — до самых глубин — и коснулся того неведомого, что привело меня сюда. Того поцелуя мне не забыть никогда.

— Сара.

Я потянулся и обнял ее обеими руками, укутывая, заслоняя собой, пряча ее от всех и вся. Она стояла неподвижно, все так же держа руки перед собой.

Я опустил правую руку, скользнул по бедру и незаметно просунул между нашими животами.

Вот оно. Я стиснул пальцы. И прошептал:

— До свидания.

Она подняла глаза:

— До свидания.

Металл еще хранил тепло ее тела.

Я разжал объятия и медленно повернулся лицом к Умре.

Тот вполголоса разговаривал с кем-то по мобильнику. Поймав мой взгляд, Умре улыбнулся, голова его чуть склонилась набок. Но тут он увидел выражение моего лица. Что-то явно было не так.

Он опустил глаза на мою руку, и улыбка моментально слетела с его лица, словно апельсиновая кожура с разгоняющегося автомобиля.

— Господи боже! — послышался голос сзади. Полагаю, это означало, что пистолет заметил не он один. Трудно сказать, кто это был, поскольку я не сводил глаз с Умре.

— На дыбы, — сказал я.

Умре таращился на меня, мобильник медленно опускался вместе с рукой.

— На дыбы, — повторил я. — Не на дыбу.

— О чем… о чем вы говорите?

Умре не сводил глаз с пистолета, и его понимание происходящего, эта прелесть нашей маленькой интермедии рябью подернула море тугих рубашек.

— Правильное выражение — «встать на дыбы», — сказал я.

10

Солнце надело шляпу,

Гип-гип-гип-гип, ура!

Л. Артур Роуз и Дуглас Фербер

Итак, мы снова на крыше консульства. Это просто чтоб вы знали.

Солнце уже высовывает макушку по всему горизонту, испаряя темные контуры черепиц, превращая их в расплывчатую полоску слепящей белизны. «На их месте я поднял бы вертолет именно сейчас», — думаю я про себя. Хотя солнце настолько сильное, настолько яркое, настолько безнадежно ослепительное, что, возможно, вертолет уже где-то рядом. Кто знает, может, здесь уже целых пятьдесят вертолетов. Может, они зависли в двадцати ярдах прямо надо мной и теперь, прикрываясь солнцем, наблюдают, как я снимаю коричневую жиронепроницаемую бумагу с обоих свертков.

Хотя, конечно, в этом случае я бы их услышал.

Надеюсь.

— Что вам нужно?

Это Умре. Он за моей спиной — вероятно, футах в двадцати. Я пристегнул его наручниками к пожарной лестнице, пока занимаюсь своими делами, и ему, похоже, это не очень нравится. И вообще, он весь какой-то чересчур возбужденный.

— Что вам нужно?!

Умре переходит на крик.

Я ничего не отвечаю, и он продолжает орать. Это даже не слова. По крайней мере, я не могу различить ни одного. Насвистываю несколько тактов непонятно чего, чтобы заблокировать его крики, и продолжаю прикреплять зажим А к хомуту В, при этом убеждаясь, что шнур С не застрял в скобе D.

— Что мне нужно, — говорю я наконец, — так это чтоб вы увидели все своими глазами. Вот и все.

Теперь я поворачиваюсь и смотрю на него. Я хочу видеть, как ему не по себе. А ему очень даже не по себе — и я доволен. Я ничуть не против.

— Вы сумасшедший, — кричит он, напрягая кисти. — Я здесь. Вы что, не видите? — Он смеется — или почти смеется, — так как не может поверить, что я настолько глуп. — Я здесь. И «Аспирант» не прилетит, потому что я здесь.

Я снова отворачиваюсь и, щурясь, вглядываюсь в стену солнечного света.

— Ну, я очень надеюсь, что вы правы, Наим. Очень. Надеюсь, у вас по-прежнему больше одного голоса.

Повисает пауза, и когда я поворачиваюсь к нему, то вижу, как лоск скукожился, обернулся гримасой.

— Голос? — спрашивает Умре едва слышно.

— Голос, — повторяю я.

Умре внимательно смотрит мне в глаза:

— Я не понимаю.

Приходится сделать глубокий вдох и объяснить:

— Вы больше не торговец оружием, Наим. Я лишил вас этой привилегии. За ваши прегрешения. Ни богатства, ни власти, ни связей, ни членства в «Гаррике». — Последнее не произвело никакого эффекта, так что, возможно, он там никогда и не состоял. — Сейчас вы обычный человек. Как и все мы. И как у любого человека, у вас всего один голос. Хотя это правило соблюдается не всегда.

Прежде чем ответить, он тщательно обдумывает свои слова. Он знает, что я псих, а потому со мной нужно обращаться очень мягко.

— Я не знаю, о чем вы говорите.

— Еще как знаете. Вы другого не знаете — знаю ли я, о чем говорю. — Солнце подтягивается чуть выше и привстает на цыпочки, чтобы получше разглядеть нас. — А говорю я о тех двадцати шести, кто выиграет от успеха «Аспиранта» напрямую, и еще о сотнях, а может, и тысячах, что выиграют косвенно. Тех, кто работал, лоббировал, совал взятки, угрожал и даже убивал ради того, чтобы подобраться поближе к кормушке. У них тоже есть голоса. И как раз сейчас Барнс наверняка беседует с ними и требует ответа: да или нет. И кто его знает, какой там выйдет расклад?

Умре сидит, не шелохнувшись. Глаза его едва не вылезают из орбит, а рот распахнут так, словно он только что засунул туда нечто ужасно непотребное.

— Двадцать шесть. — Голос у него как шелест. — Откуда вы знаете, что их двадцать шесть? Откуда вам это известно?

Я скромно пожимаю плечами:

— Я когда-то трудился финансовым журналистом. Примерно с час. И один человек из «Смитс Вельде Керкпляйн» отследил ваши деньги по моей просьбе. Кстати, он поведал мне немало интересного.

Умре закрывает глаза в отчаянной попытке сосредоточиться. Его мозг завел его сюда — ему и выводить его отсюда.

— Конечно, — продолжаю я, не давая ему расслабиться, — может, вы и правы. Может, эти двадцать шесть единогласно решат все отменить, отказаться, аннулировать — называйте как хотите. Только я лично свою жизнь на это бы не поставил.

Я выдерживаю эффектную паузу, поскольку чувствую, что заслужил ее.

— Но зато с удовольствием поставлю вашу.

Это встряхивает его. Мигом выбивает из ступора.

— Ты псих! — орет он. — Ты знаешь это? Знаешь, что псих?!

Я вздыхаю.

— Ладно. Тогда позвоните им. Позвоните Барнсу и прикажите все отменить. Вы на крыше с психом, и вечеринка отменяется. Давайте, используйте свой единственный голос.

Он трясет головой:

— Они не прилетят!

А затем, уже гораздо тише:

— Они не прилетят, потому что я здесь.

Я снова пожимаю плечами. Потому что ничего другого придумать не могу. Только пожимать плечами. Помню, сходные чувства у меня были перед первым прыжком с парашютом.

— Чего вы хотите?! — заходится криком Умре.

Он отчаянно грохочет наручниками по пожарной лестнице. Я с интересом оборачиваюсь к нему — белые манжеты рубашки залиты свежей, алой кровью.

Дида-будам!

— Хочу посмотреть, как восходит солнце, — отвечаю я.


Франциско, Сайрус, Латифа, Бернард и этот мудак Бенджамин присоединились к нам на крыше, — похоже, здесь собрался весь цвет нашей вечеринки. Все они в разной степени напуганы и озадачены, поскольку никак не могут врубиться в ситуацию. Они запутались в сценарии и надеются, что кто-нибудь вот-вот придет на помощь и ткнет в нужную страницу.

Думаю, незачем уточнять, что Бенджамин сделал все возможное, чтобы настроить остальных против меня. Однако возможного все же не хватило — в тот самый миг, когда все увидели, как я возвращаюсь обратно в консульство, да еще волоку с собой пленника. Им это показалось очень странным. Любопытным. И совершенно несообразным с необузданными фантазиями Бенджамина.

И вот они стоят передо мной — глаза перескакивают с меня на Умре и обратно. Они принюхиваются к ветру. И лишь один Бенджамин дрожит от напряжения, едва сдерживаясь, чтобы не пристрелить меня на месте.


— Какого хрена здесь происходит, Рикки? — спрашивает Франциско.

Я медленно поднимаюсь, слыша, как хрустит в коленях, и отступаю на шаг — полюбоваться результатами своих трудов.

Затем отворачиваюсь и делаю жест рукой в сторону Умре. Эту речь я репетировал не один раз, и думаю, что большую часть даже выучил наизусть.

— Этот человек, — говорю я, — бывший торговец оружием.

Я пододвигаюсь чуть ближе к пожарной лестнице, так как хочу, чтобы всем было слышно:

— Его зовут Наим Умре. Он руководит семью компаниями и владеет контрольными пакетами акций еще сорока одной. Недвижимость в Лондоне, Нью-Йорке, Калифорнии, на юге Франции, на западе Шотландии и на севере еще черт знает чего, с огромными бассейнами. Его собственный капитал перевалил за миллиард долларов… — тут я поворачиваюсь и взглядываю на Умре, — наверняка волнующий был момент, а, Наим? Огромный торт и все такое? — Снова перевожу взгляд на аудиторию. — Но гораздо важнее, для нас важнее, — девяносто банковских счетов, которыми распоряжаться может только он один. И с одного из этих счетов, кстати, перечислялись наши гонорары за последние шесть месяцев.

Никто почему-то не прыгает от восторга, так что я загоняю шар в лузу финальным ударом:

— Этот человек придумал, организовал, снабдил и профинансировал «Меч правосудия».

Гробовая тишина.

Только Латифа издает какой-то звук, что-то вроде хрюка, — то ли от неверия, то ли от страха, то ли от злости. Остальные молчат.

Они долго и пристально смотрят на Умре, и я вместе с ними. Я замечаю кровь и на шее, — возможно, я переусердствовал, когда гнал его по пожарной лестнице. Но в остальном выглядит он замечательно. Да и с чего бы ему выглядеть плохо?

— Бред сивой кобылы, — говорит наконец Латифа.

— Точно, — соглашаюсь я. — Бред сивой кобылы. Так ведь, мистер Умре? Вы согласны?

Умре пялится на нас, отчаянно пытаясь определить, кто из всей этой компании наименее безумен.

— Ну что, вы согласны или нет? — повторяю я свой вопрос.

— Мы — революционеры! — ни с того ни с сего вылезает вдруг Сайрус.

Я перевожу взгляд на Франциско. Разве это не его работа — выкрикивать лозунги? Но Франциско лишь молча хмурит брови и озирается по сторонам. Я знаю, о чем он сейчас думает. Он думает о разнице между планом и реальностью, между теорией и практикой. «Ничего подобного в той брошюре не было» — вот на что жалуется про себя Франциско.

— Конечно, мы революционеры, — подтверждаю я. — Мы — революционное движение с коммерческим спонсором. Только и всего. И этот человек… — я драматично простираю руку в сторону Умре, — подставил вас, подставил нас всех, подставил целый мир. И все это лишь для того, чтобы купили его оружие. (Аудитория начинает волноваться.) Это называется «маркетинг». Агрессивный маркетинг. Создание спроса на товар «там, где прежде росли лишь нарциссы одни». Вот чем занимается этот человек.

Я поворачиваюсь и смотрю на этого человека в надежде, что сейчас он подаст голос и скажет, что, мол, да, все это чистая правда, от первого до последнего слова. Но Умре, похоже, не желает вступать в беседу, и в результате мы имеем долгую паузу. Мысли броуновскими частицами мечутся туда-сюда, сталкиваясь друг с другом.

— Оружие. — Голос у Франциско низкий и тихий, такое впечатление, что он взывает откуда-то издалека, за сотни миль отсюда. — Какое оружие?

Вот оно. Тот самый момент, когда они должны понять. И поверить.

— Вертолет.

Теперь все смотрят только на меня. Даже Умре.

— Они отправят сюда вертолет, чтобы убить нас.

Умре откашливается.

— Он не прилетит, — хрипит он, и я не могу сказать, кого он пытается переубедить — меня или себя самого. — Я здесь, и он не прилетит.

Я поворачиваюсь к остальным:

— Вертолет может появиться в любой момент. Во-о-он оттуда. — Тычу пальцем в солнце, но поворачивается только Бернард. Остальные продолжают смотреть на меня. — Вертолет, который компактнее, быстрее и мощнее всего, что вы когда-либо видели. Очень скоро он будет здесь и сметет нас с этой крыши. Причем, скорее всего, заодно с самой крышей и двумя этажами, потому что мощь у этой машины просто невероятная.

Все молчат, некоторые даже уткнули глаза в крышу. Бенджамин открывает рот, собираясь что-то сказать — или, вероятнее всего, проорать, — но Франциско кладет руку ему на плечо. А затем смотрит мне в глаза:

— Мы знаем, что они пришлют вертолет, Рик. Тпру!

Что-то не так. Что-то здесь даже отдаленно не так. Я оглядываю лица остальных, и, когда мой взгляд утыкается в Бенджамина, тот больше не может себя сдерживать.

— Ты что, козел вонючий, не врубаешься?! — орет он на грани истеричного смеха. Господи, как же он меня ненавидит! — Мы сделали это! — Он даже начинает подпрыгивать на месте, и я замечаю, что у него из носа капает кровь. — Мы сделали это, и твое предательство оказалось бесполезным.

Я смотрю на Франциско.

— Они звонили нам, Рик. — Голос у него все такой же тихий и отдаленный. — Десять минут назад.

— И что?

Пока Франциско говорит, остальные не сводят с меня глаз.

— Они пришлют вертолет. Чтобы переправить нас в аэропорт. — У него вырывается вздох, и плечи его чуть опускаются. — Мы победили.

«Твою мать!» — думаю я про себя.


И вот мы стоим посреди пустыни из песка и асфальта, с пальмами вместо кондиционеров, в ожидании жизни или смерти. Места под солнцем или места во мраке.

Я должен заговорить. Пару попыток я уже предпринял, но получил в ответ лишь бессвязный и совершенно идиотский пересуд между собратьями по оружию насчет того, чтобы скинуть меня с крыши. Пришлось попридержать язык. Однако теперь солнце просто идеальное. Господь протянул свою длань, поставил солнце на метку и роется в сумке в поисках подходящей клюшки. Лучшего момента быть не может — пора сказать слово.

— И что же дальше? — спрашиваю я.

Никто мне не отвечает. По одной простой причине: никто просто не может. Мы все знаем, чего хотим, разумеется, но одного хотения уже недостаточно. Мрачная тень пролегла между намерением и реальностью. Ну и все такое. Я ловлю на себе взгляды. Впитываю их.

— Мы что, так и будем торчать здесь?

— Заткнись, — огрызается Бенджамин.

Я игнорирую его. По-другому никак нельзя.

— Будем стоять и ждать здесь, на крыше, пока не прилетит вертолет? Так они вам сказали? (По-прежнему без комментариев.) Кстати, они случайно не уточняли — может, надо встать в шеренгу и начертить вокруг каждого ярко-оранжевый круг? (Молчание.) То есть я просто прикидываю, как бы еще облегчить им задачу.

Большую часть своего монолога я адресую Бернарду. Я чувствую, что он единственный, кто еще колеблется. Остальные ухватились за соломинку. Они возбуждены, они полны надежд, они поглощены мыслями о том, удастся ли сесть у окошка и останется ли время на «дьюти-фри». Но Бернард, как и я, то и дело поворачивается к солнцу и щурится; возможно, он тоже думает, что сейчас самое подходящее время для атаки. Момент просто идеальный, и на крыше Бернард чувствует свою незащищенность.

Я оборачиваюсь к Умре:

— Скажи им.

Он трясет головой. Нет, это не отказ. Это просто смятение, страх и еще что-то. Я делаю несколько шагов в его сторону. Бенджамин тут же протыкает воздух дулом «Штейера».

— Скажи им, что я говорю правду, — повторяю я. — Скажи им, кто ты такой.

На мгновение Умре закрывает глаза, но тут же распахивает их — широко-широко. Возможно, надеясь увидеть ухоженные лужайки, официантов в белых ливреях или белый потолок одной из своих спален, но вместо этого его взгляд опять утыкается в горстку грязных, голодных, напуганных людей с автоматами. И он тяжело оседает к парапету.

— Ты ведь знаешь, что я прав, — не отступаю я. — Вертолет, который прилетит сюда… ты знаешь, для чего он. И что он сделает. Ты должен сказать им. — Я делаю еще несколько шагов. — Скажи, почему им придется умереть. Используй свой голос.

Но Умре уже спекся. Голова безвольно упала, глаза снова закрылись.

— Умре… — говорю я, но тут же замолкаю, так как слышу короткий шипящий звук.

Бернард. Он стоит неподвижно; взгляд опущен на крышу, голова чуть набок.

— Я слышу его, — говорит он.

Никто не двигается. Все словно застыли.

И тут я тоже слышу. А затем и Латифа, и Франциско.

Далекая муха в далекой бутылке.

Умре то ли тоже услышал, то ли просто поверил, что услышали все остальные. Голова дергается вверх, глаза открываются.

Но я не могу больше ждать. Я иду к парапету.

— Что ты делаешь? — говорит Франциско.

— Эта машина убьет нас, — отвечаю я.

— Она здесь, чтобы спасти нас, Рикки.

— Чтобы убить, Франциско.

— Сволочь, твою мать! — орет Бенджамин. — Ты чего вытворяешь?!

Наконец-то все смотрят на меня. Смотрят и слушают. Потому что я добрался до своей маленькой палатки из коричневой жиронепроницаемой бумаги и раскрыл перед ними все ее сокровища.


«Джавелин». Облегченная, сверхзвуковая, автономная ракетная система типа «земля — воздух» британского производства. С двухступенчатым ракетным двигателем на твердом топливе, эффективным радиусом действия от пяти до шести километров и весом всего в шестьдесят с небольшим фунтов. Вы можете получить ее в любом цвете, какой только пожелаете, но изначально он желтовато-зеленый.

Система состоит из двух очень удобных агрегатов. Первый — герметичная пусковая коробка с ракетой внутри; второй — полуавтоматическая система наведения, внутри которой очень много всяких маленьких, умных и дорогостоящих электронных штучек. В собранном виде «Джавелин» способна выполнять всего одну задачу. Но зато выполнять в высшей степени хорошо.

А конкретно — сбивать вертолеты.

Поэтому-то я попросил именно «Джавелин». Боб Райнер достал бы что угодно — хоть резиновую бабу, хоть фен для волос, хоть БМВ-кабриолет, — только успевай раскошеливаться.

Но я твердо ответил: «Нет, Боб. Давай погодим со всеми этими заманчивыми вещами. Мне нужна серьезная игрушка. Мне нужна “Джавелин”».

Конкретно этот экземпляр, по словам Боба, совершенно случайно завалился в кузов грузовика, покидавшего ворота артиллерийского склада под Колчестером. Вас может удивить, как такое вообще возможно в наше время — со всеми этими суперсовременными компьютерными системами учета и контроля, со всеми накладными и вооруженной охраной у ворот, — но поверьте, наша армия ничем не отличается, скажем, от дорогого универмага «Харродз». Усадка и утруска — извечная проблема.

Позже «Джавелин» очень осторожно извлекли из грузовика какие-то приятели Райнера, и он перекочевал под днище микроавтобуса «фольксваген», где и продержался, слава богу, до самого конца своего путешествия длиной в тысячу двести миль — до самого Танжера.

Мне неведомо, знала ли о нем супружеская пара, рулившая микроавтобусом. Достоверно мне известно лишь одно: супруги были из Новой Зеландии.


— А ну, положи это обратно! — орет Бенджамин.

— А то что? — осведомляюсь я с издевкой.

— Пристрелю на хрен! — вопит он, придвигаясь все ближе к краю крыши.

Снова пауза, но на сей раз ее заполняет глухой гул. Муха в бутылке сердится.

— А мне плевать, — говорю я. — Серьезно. Я ведь все равно умру. Так что давай, стреляй.

— Сиско! — Бенджамин заходится от отчаяния. — Мы же победили! Ты сам сказал, что мы победили.

Никто ему не отвечает, и Бенджамин вновь начинает подпрыгивать:

— Если он выстрелит в вертолет, они перебьют нас всех.

Крики все громче. Гораздо громче. Но сказать, кто кричит, я уже не могу, поскольку гул постепенно перерастает в грохот. Это грохочет солнце.

— Рикки, — говорит Франциско, и я понимаю, что он прямо у меня за спиной. — Опусти это.

— Он убьет нас, Франциско.

— Опусти это, Рикки. Считаю до пяти. Или ты опустишь эту штуку, или я сам пристрелю тебя. Я не шучу.

Похоже, он и правда не шутит. Он искренне верит: этот грохот, это биение лопастей — все это Жизнь, а не Смерть.

— Раз, — начинает считать он.

— Решай сам, Наим. — Я вжимаюсь глазом в резинку прицела. — Скажи им правду. Прямо сейчас. Скажи им, что это за машина и что она собирается сделать с нами.

— Два.

Я включаю систему наведения. Басовые ноты вертолетного шума. Биение лопастей.

— Скажи им, Наим. Если они убьют меня, то погибнут все. Скажи им правду.

Солнце, сплошное и безжалостное, закрывает все небо. Только солнце и грохот.

— Три, — говорит Франциско, и внезапно я чувствую металл за левым ухом. Это может быть и ложка, но вряд ли.

— Да или нет, Наим? Тебе решать.

— Четыре.

Шум все ближе, все сильней. Такой же большой и сильный, как бьющее в глаза солнце.

— Убей его, — говорит Франциско.

Но только это не Франциско. Это Умре. И он не просто говорит — он вопит. Словно помешанный. Он рвет наручники, истекая кровью, крича, лягаясь, расшвыривая песок по всей крыше. Кажется, Франциско тоже орет на него, велит ему заткнуться, а Бернард с Латифой орут друг на друга — или на меня.

Да, кажется — но я не уверен. Просто все они вдруг куда-то исчезли. Растворились, оставив меня одного в очень тихом, спокойном мире.

Потому что теперь я вижу его.


Маленький, черный и быстрый. Это может быть и крошечный жучок, присевший на линзу прицела.

«Аспирант».

Ракеты «Гидра». Ракеты «Хеллфайер». 50-миллиметровые пушки. Четыреста миль в час.

И всего один шанс.

Он скоро выберет свои мишени. Кого ему бояться? Кучки сбрендивших террористов, палящих из автоматических винтовок? Да им в дверь сарая и то не попасть.

Зато «Аспирант» может вышибить из здания целую комнату простым нажатием кнопки.

Всего один шанс.

Проклятое солнце. Лупит прямо в глаза, выжигая изображение в прицеле.

От слепящего сияния слезятся глаза, но я стараюсь не моргать.

«Опусти!»

Это Бенджамин. Он орет мне прямо в ухо — откуда-то издалека, за тысячу миль отсюда.

«Опусти!»

Господи, до чего же он быстрый! Осталось не больше полумили.

«Ты! Козел! Вонючий!»

Что-то холодное и твердое на шее. Кто-то явно пытается сбить меня. Пропихнув сквозь шею ствол.

«Я пристрелю тебя!» — орет Бенджамин.

Снять предохранительную крышку и щелкнуть на спуск. «Джавелин» к бою готова, джентльмены!

Поперхнуться выстрелом.

Опусти!


Крыша взорвалась. Просто разлетелась в куски. А через долю секунды — пушечный залп. Невероятный, оглушающий, сотрясающий все тело звук. Осколки камней разлетелись во все стороны — каждый не менее смертоносный, чем сами снаряды. Пыль, ярость, разрушение.

Моргнув, я отвернулся, и слезы хлынули по щекам.

Он сделал свой первый заход. Невероятная скорость. Быстрее я не видел еще ничего — кроме, пожалуй, истребителя. А какой разворот! Поверить невозможно. Мгновенный зигзаг, вход в штопор. Резкий крен, разворот, еще крен.

Привкус выхлопных газов на языке.

Я снова поднял «Джавелин» и боковым зрением увидел голову и плечи Бенджамина, в тридцати футах от себя. Хрен знает, где было все остальное.

Франциско опять кричал на меня, на сей раз по-испански, так что мне никогда уже не узнать, что именно.

Вот он. Четверть мили.

На этот раз я действительно видел его.


Теперь солнце позади меня. Оно поднимается, набирает высоту, шпарит прямо на узелок ненависти, что несется ко мне.

Перекрестье. Черная точка.

Идет прямым курсом. Никаких отклонений. К чему утруждать себя? Чего бояться? Просто кучка спятивших террористов.

Я вижу лицо пилота. Нет, не в прицеле — в своей памяти. Образ отпечатался в памяти после первого захода.

Поехали!

Я жму на кнопку, запуская тепловую батарею, и собираю все силы в кулак, пытаясь удержаться на ногах, чтобы отдача первой ступени не отбросила меня назад.

«Ньютон», — мелькает в голове.

Заходит для атаки. Ты все такой же быстрый, ужасно быстрый, но я вижу тебя.

Я вижу тебя, ты, козел вонючий!

Срабатывает зажигание на двигателе второй ступени, толкая «Джавелин» вперед — голодную и нетерпеливую. Пусть гончая увидит кролика.

Просто держать. И все. Просто держать его в перекрестье.

Видеокамера в блоке наведения поведет световой сигнал от хвоста ракеты, сравнивая с сигналом от прицела; малейшее расхождение — и траектория будет откорректирована.

Держать цель в перекрестье, только и всего.

Две секунды.

Одна секунда.


Осколком кирпича Латифе раскроило щеку, и рана сильно кровоточила.

Мы сидели в кабинете Бимона. Я пытался остановить кровь с помощью полотенца, а консул Бимон прикрывал нас «Штейером» Хьюго.

Некоторые из заложников также завладели оружием и рассредоточились по комнате, нервно поглядывая в окна. Я обвел взглядом возбужденные лица и вдруг почувствовал жуткую усталость. И голод. Волчий голод.

Из коридора донесся шум. Шаги. Крики — на арабском, французском, а затем на английском.

— Сделайте погромче, пожалуйста, — попросил я Бимона.

Он бросил взгляд через плечо, на телевизор. На экране шевелила губами какая-то блондинка. Титры внизу экрана поясняли: «Конни Фэрфакс, Касабланка». Конни что-то зачитывала.

Бимон шагнул вперед и повернул ручку громкости.

У Конни был красивый голос.

А у Латифы — красивое лицо. Кровь, сочившаяся из пореза, потихоньку густела.

— …переданное Си-эн-эн три часа назад молодой женщиной с арабской внешностью, — объявила Конни, и картинка сменилась на маленький черный вертолет, явно столкнувшийся с серьезными трудностями. Конни продолжала читать за кадром: — Меня зовут Томас Лэнг. Я принял участие в этой акции принудительно, под давлением секретных служб США, якобы для того, чтобы проникнуть в террористическую организацию под названием «Меч правосудия».

Картинка вновь вернулась к Конни. Та посмотрела в камеру и поднесла руку к наушнику. Мужской голос спрашивал:

— Скажите, Конни, а не они ли взяли на себя ответственность за стрельбу в Австрии?

Конни ответила: да, совершенно верно. Только это была не Австрия, а Швейцария.

Затем она вновь опустила взгляд на листок бумаги:

— В действительности же «Меч правосудия» финансируется одним западным торговцем оружием, связанным с некоторыми продажными офицерами ЦРУ.

Крики в коридоре поутихли, я обернулся и увидел Соломона. Тот молча стоял в дверном проеме и наблюдал за мной. Коротко кивнув, Соломон прошел в кабинет, осторожно пробираясь через обломки мебели. За его спиной маячило густое скопище рубашек-маломерок.

«Это правда!» — послышался вопль Умре, и я повернулся к телевизору — посмотреть, каким материалом они сопроводили его признания на крыше. Честно говоря, увиденное не особо впечатлило. Пара чьих-то дергающихся макушек. Из-за наложения фоновых шумов голос Умре звучал искаженно. Мне не удалось навести радиомикрофон четко на пожарную лестницу. Но тем не менее я смог узнать его записанный на пленку голос, — значит, смогут и другие.

— В конце своего заявления, — говорила Конни, — мистер Лэнг указал радиочастоту, на которой и была сделана эта запись. На данный момент нам пока не удалось опознать голоса участников событий, но есть мнение…

Я махнул Бимону:

— Можете выключить, если хотите.

Но он не захотел. А я не собирался с ним спорить.

Соломон взгромоздился на край стола Бимона. Секунду он смотрел на Латифу, затем перевел взгляд на меня.

— А тебе разве не надо, как у вас говорят, «скручивать» подозреваемых? — спросил я.

Соломон слабо улыбнулся.

— Да нет, в общем. Мистера Умре и так скрутило по полной, а мисс Вульф сейчас в надежных руках. Что же до мистера Рассела П. Барнса…

— Он управлял «Аспирантом», — сказал я. Бровь Соломона удивленно поползла вверх.

Или, скажем так, бровь осталась на своем месте, а вот тело чуток просело вниз. Судя по его виду, от сюрпризов его уже слегка подташнивало.

— Барни был вертолетчиком, когда служил в морской пехоте, — пояснил я. — В первую очередь из-за этого он и ввязался во всю эту историю. — Я осторожно отнял полотенце от лица Латифы: кровь больше не шла. — Как думаешь, отсюда можно позвонить?


Десять дней спустя мы возвращались в Англию на одном из «Геркулесов» Королевских ВВС. Сиденья оказались ужасно жесткими, в салоне было шумно, и никакого кино. Но я чувствовал себя счастливым.

Я был счастлив, наблюдая за спящим Соломоном: тот мирно посапывал в дальнем конце салона, подложив под голову свой коричневый плащ и сцепив руки на животе. Соломон был надежным другом всегда, но когда он спал, я чувствовал, что почти люблю его.

А может, я просто потихоньку разогревал свой любовный механизм, готовя его кое для кого еще.

Да, наверное, так оно и было.


Мы приземлились на военной базе в Колтишолле вскоре после полуночи. Целое стадо автомобилей сопровождало нас, пока самолет выруливал к ангару. Люк с лязгом открылся, и на борт поднялся холодный норфолкский воздух. Я с наслаждением втянул его в себя.

Снаружи ждал О’Нил — руки глубоко засунуты в карманы пальто, плечи вздыблены. Увидев меня, он дернул подбородком, и мы с Соломоном проследовали за ним в «ровер».

О’Нил и Соломон сели спереди, я же скользнул назад — не спеша, желая насладиться моментом.

— Привет, — сказал я.

— Привет, — ответила Ронни.

В машине повисла приятная пауза, во время которой мы с Ронни, улыбаясь, кивнули друг другу.

— Мисс Крайтон очень хотела присутствовать при вашем возвращении. — О’Нил елозил перчаткой по запотевшему стеклу.

— Правда?

— Правда, — подтвердила Ронни.

О’Нил завел двигатель. Соломон возился с печкой.

— Что ж, все желания мисс Крайтон должны быть исполнены.

Мы с Ронни продолжали улыбаться. Вырулив из ворот базы, «ровер» мчал нас в норфолкскую ночь.

В течение следующих шести месяцев объемы продаж ракетных систем «Джавелин» типа «земля — воздух» выросли более чем на сорок процентов.

Загрузка...