Часть третья

34

Когда мать вернулась домой, солнце еще не вышло из-за гор, но лучи его уже озаряли небо. В садах серые предрассветные тона растворились в ярких красках.

Мать опустилась на стул. Она уже не плакала; она совсем обессилела. В кухне все было в беспорядке, но она не представляла себе, что может взяться за работу. На одном конце стола стояли чашки, хлеб, масло, повсюду были крошки. На другом конце — таз и все для перевязки раны. И сейчас у нее перед глазами была черная запекшаяся кровь вокруг гноя, от которого ей так и не удалось полностью очистить рану. Тогда она перевязывала, в сущности не вникая в то, что делает. А теперь, только теперь почувствовала, как к горлу подступает тошнота.

Мать просидела, ни за что не принимаясь, до прихода отца. Когда он вошел, она встала и спросила:

— Ну как?

— Идут и идут.

— Вот горе-то!

Она принялась убирать со стола. Отец остался стоять на пороге. Для него это было непривычно. Когда мать взглянула на него, он негромко спросил:

— Что теперь будем делать?

— Почем я знаю!

Она вытирала стол, как вдруг услышала машину, гудевшую гораздо ближе к ним, чем другие. Она прислушалась.

— Что там такое? — спросил отец.

— Верно, какой-то грузовик перед нашим домом разворачивается.

— Ты думаешь? Пойду посмотрю.

Отец вышел. Она кончила вытирать стол, смахнула крошки в чугунок, в котором готовила еду кроликам, и вышла на балкон.

У самого их сада слышались громкие мужские голоса, звон лопат. С балкона ей ничего не было видно, она сошла вниз. Отец стоял около настежь открытой калитки и, сильно жестикулируя, спорил с солдатами.

Мать поспешила к ним. Они говорили все сразу и очень громко. Когда она подошла, солдаты замолчали, отец обернулся к ней.

— Ты понимаешь, — крикнул он. — Хотят срубить сирень, вырыть яму и поставить в саду пулемет!

— У нас приказ есть, — сказал военный, у которого были такие же нашивки на рукаве и кепи, как у Бутийона.

— Мне на ваш приказ начхать! — кричал отец. — Ройте в другом месте, а к нам не суйтесь!

— Мне сказали рыть здесь, потому что тут перекресток; здесь и буду; скажут в другом месте…

Отец перебил его:

— А я сказал вам: ройте в другом месте. Не все ли равно где: на улице или чуть подальше.

— На улице нельзя, здесь сподручнее, земля мягкая.

Сержант повернулся к трем солдатам:

— Ну, чего стали, пошевеливайтесь!

Солдаты, прислонившие кирки и лопаты к каменному бордюру, не успели взять их в руки, как отец, упредив их, схватил кирку, поднял ее над головой и завопил:

— Только суньтесь, черт вас возьми!.. Что же это такое, теперь, выходит, надо свое добро от французских солдат защищать!

Мать подошла ближе.

— Гастон, — крикнула она, — ты с ума сошел!

Отец не сдвинулся с места, и тогда она повернулась к солдатам, отступившим на шаг:

— Ну, какой теперь в этом толк? — сказала она.

Сержант, казалось, смутился; это был юноша лет двадцати, высокий, худой, с узким лицом. Он посмотрел на солдат. Один из них, тоже худой, но пониже ростом, устало махнул рукой:

— Ну что ты хочешь, не драться же с ними? Что тут, что там, все одно!

Отец уже не потрясал киркой, но все же не выпускал ее из дрожащих рук. Мать заметила, что он очень бледен. Грудь его быстро-быстро вздымалась. Он громко дышал. Она открыла было рот, но тут прибежал Пиола. Он уже стоял у калитки, когда мадемуазель Марта тоже вышла из дому и перешла через улицу.

— Что тут такое? — спросил Пиола.

Все наперебой начали объяснять. Не дослушав до конца, Пиола сказал сержанту:

— Пулемет сюда? Да вы с ума сошли. Кого вы вашей трещоткой остановите? Самолеты и танки? Да из-за вас весь квартал с земли сотрут.

— Верно, — подтвердила мать.

— Верно, — подтвердила и мадемуазель Марта.

— Только всех нас зазря перебьют, — заметил отец.

— Врага не по выходе из города, а при въезде в него останавливают, — сказал Пиола. — Надо ваш пулемет на Безансонской дороге поставить.

— Там другие стоят, — объяснил сержант. — А здесь мы по ним с фланга бить будем.

Пиола засмеялся несколько деланным смехом, вслед за ним засмеялся отец и обе женщины. Госпожа Пиола, почти не выходившая из-за больных ног, открыла окно.

— Что случилось? Что случилось? — крикнула она.

— Ничего, — сказал муж, — иди ложись.

— Иди домой, — позвала она.

— Да, да, иду.

Она закрыла окно. Помолчав немного, Пиола снова начал:

— Надо было ставить пулемет не здесь, а в Страсбурге или на бельгийской границе. Здесь уже поздно.

— Чем больше их злить, тем больше они ожесточатся, — заметил отец.

Сержант как будто заколебался, потом повернулся к солдатам и выругался:

— Э… в конце концов черт с вами, остановят в Марселе. Мне эта война в печенку въелась. Куда ни придешь, всюду тебя трусом обзывают, а хочешь драться, так на тебя же орут.

— Надо было на Марне драться! — не унимался Пиола.

Солдаты уже забрали шанцевый инструмент и двинулись к машине. Сержант, шедший последним, круто повернулся. Его подбитые гвоздями башмаки с резким звуком чиркнули по бетону.

— Вы что, воевали в четырнадцатом году? — спросил он с злым видом. — Бьюсь об заклад, что так.

— Воевал.

— Так вот, на Марне саперы минировали мост, а ветераны той войны обезвредили мины. Ну, что вы на это скажете?

Пиола как будто смутился, но тут вступилась мадемуазель Марта:

— Что было на Марне, нам плевать, но мы не хотим, чтобы весь квартал разбомбили.

Мотор уже заработал. Сержант стоял у изгороди и направлял машину. Шофер приоткрыл дверцу и крикнул:

— Не беспокойтесь, фрицы все равно до ваших погребов доберутся, даже если и не разбомбят их. Только больше вина им достанется.

Пиола побежал домой. Грузовик дал задний ход. Когда Пиола прибежал обратно, сержант уже сидел рядом с водителем и машина вот-вот должна была тронуться.

— Нате, держите! — крикнул Пиола, принесший два литра красного вина. — По крайней мере хоть это им не достанется.

Он подал одну бутылку шоферу, другую солдатам, сидевшим, свесив ноги, в кузове; они, смеясь, поблагодарили.

Грузовик медленно тронулся.

— Знаете, может быть, вы спасли нам жизнь, — крикнул один из солдат, когда они уже немного отъехали. — Во всяком случае на какое-то время.

Другой солдат взмахнул бутылкой и, как горнист, протрубил в нее:

— Сейчас промочим горло! Промочим горло!

Шум мотора заглушил их смех. Мать видела, как они по очереди прикладывались к бутылке.

Грузовик задержался на углу, ожидая, когда сможет влиться в общий поток. Наконец шофер улучил удобный момент, и солдаты на прощание махнули своими кепи.

35

Мать уже не плакала. Ей уже не хотелось плакать. Как только соседи ушли, она вернулась на кухню. Отец пошел вместе с ней. Молча поднялись они по лестнице и сели за стол, как будто собрались есть. И так они просидели долго, только время от времени с немым вопросом глядели друг на друга, отвечали вздохом на вздох.

Отец заговорил первым.

— Не придумаю, что теперь будем делать, — снова сказал он.

— А что нам теперь делать!..

Наступило молчание. Шум, доносившийся с улицы, стал уже неотъемлемой частью этого молчания; как тиканье часов, как дробь капель, падающих из водосточной трубы, когда дождь зарядит надолго.

— Остается только ждать, — вздохнула мать.

Она посмотрела на мужа, лицо его показалось ей бесконечно усталым. Помолчав, она чуть слышно прибавила:

— Ждать, когда он вернется.

— Я все думаю, все думаю, правильно ли мы поступили, — сказал отец.

Последние слова застряли у него в горле. Он не подымал глаз, губы его дрожали, подбородок с ямочкой жалко морщился. Когда он снова заговорил, мать поняла, что он сдерживается, чтобы не заплакать. Он несколько раз сильно ударил ладонью по столу, должно быть, ему хотелось совладать со своим горем, заглушив его раздражением.

— Черт, — выругался он. — Никогда не знаешь, что лучше. Думаешь, невесть как умен. В наши годы воображаешь, будто ты опытней всех, а на самом деле ничего подобного: случится что-нибудь… что-нибудь неожиданное, и все.

Он остановился, левая рука сама потянулась к груди, совсем как во время еды, когда он придерживал этой рукой нагрудник фартука. Но сейчас это было не то, казалось, рука невольно нащупывает больную точку.

Мать боялась неверно истолковать его жест.

— Что с тобой? — спросила она. — Тебе нехорошо?

Отец посмотрел на нее. Лицо его стало суровее, глаза подозрительно блестели. Он усмехнулся.

— С чего ты взяла? — сказал он, вставая. — А тебе хорошо? Ты себя, правда, хорошо чувствуешь? Ну что ж, твое счастье.

Последние его слова она едва расслышала, он их произнес почти шепотом, опуская за собой штору.

— Гастон! — крикнула она ему вслед.

Она слушала, как он сходит с лестницы. Как шлепают по ступенькам парусиновые туфли, как звякает по чугунным перилам обручальное кольцо.

— Боже мой, боже мой, — вздохнула она. — Какая мука!

Она с трудом поднялась. До сих пор она не чувствовала усталости. Но теперь, просидев столько времени, она с большим усилием поднялась со стула. Болела не только грыжа, не только руки и ноги ныли от ревматизма, нет, ныло все тело, какое-то недомогание проникло в ее плоть и кровь, во все косточки, во все жилки, ощущалось при каждом движении. Мать страдальчески сморщилась, оперлась на стол, дошла до крыльца. Свесившись через перила, она увидела за деревьями силуэт медленно удалявшегося отца. Она спустилась в сад, дошла до средней дорожки и там остановилась.

Отец стоял уже у калитки. Он был такой щуплый, так весь сгорбился, казалось, его серая каскетка лежит прямо на узких плечах.

Когда он скрылся из виду, мать еще некоторое время не спускала глаз с калитки. Что-то притягивало ее туда, и все же она направилась в глубь сада. Около сарая она свернула налево по маленькой дорожке, которая шла вдоль школьной ограды и выходила прямо на бульвар.

Она постояла на тротуаре. Здесь машины шли не таким густым потоком, как на Солеварной улице, и все же не скорее, чем там, из-за пробки, которая все время образовывалась у заставы Монморо, где скрещиваются дороги. Между машинами и мотоциклами протискивались велосипедисты. У матери, когда она глядела на них, уже не щемило сердце. Внутри у нее все словно очерствело. Она чувствовала себя оторванной от этих людей и от их страданий, одинокой, живущей как бы в другом мире.

Она поднялась по деревянной до блеска натертой лестнице на второй этаж и позвонила. Ей открыл дверь Робен. Они поздоровались.

— Я вам помешала, — извинилась она. — Мне так хотелось узнать, что передают по радио.

— Вы мне нисколько не мешаете, но, к сожалению, ничего особенного не передавали. Да к тому же те новости, что сообщают по радио, малоутешительны.

— Кто-то говорил, что боши уже в Полиньи.

— Нет, — сказал Робен, — не думаю, что они уже так близко.

Они замолчали. Мать разглядывала современную очень чистую кухню Робенов. Господин Робен подошел к радиоприемнику, повертел ручки. Вскоре послышалась музыка, потом отдаленный голос, говоривший не по-французски, потом опять музыка и потрескивание. Робен выключил радио.

— Вот видите, ни по швейцарской, ни по французским станциям никаких сообщений сейчас не передают, — сказал он. — Садитесь, потом я опять попробую.

Мать села и рассказала, как уехал Жюльен.

— Я думаю, вы поступили правильно, — сказал Робен. — Не жалейте, я думаю, вы приняли правильное решение.

Они посидели несколько минут молча, потом Робен опять заговорил. Мать не слушала. Она знала только, что он рассказывает о жене и ребенке. Он был счастлив, что ему удалось отправить их в деревню. Время от времени она только кивала головой и что-то одобрительно бормотала.

Иногда от проезжавших мимо грузовиков дрожал дом и дребезжали стекла в окнах. Голос Робена сливался с этими звуками. Мать чувствовала, что все вокруг становится каким-то зыбким.

Робен замолчал. Мать напрягла слух и услышала, как он сказал:

— Верно, вы очень устали.

— Да, — призналась она. — Пойду домой.

— Вы бы прилегли, если передадут что-нибудь важное, я вам сейчас же скажу.

— Да-да, вы очень любезны… Спасибо, большое спасибо.

Она вышла и, уже стоя на площадке, обернулась и спросила:

— Может, вы покушаете с нами в полдень, ведь вы же один.

— Что вы, что вы, я не хочу вас беспокоить.

— Нет-нет, приходите… Вы… вы нас нисколько не побеспокоите.

Робен хотел что-то сказать. Мать опередила его.

— Приходите, — сказала она, — мы так одиноки теперь, когда остались вдвоем. Нам будет легче.

Он улыбнулся:

— Ну, если так, спасибо, скоро увидимся.

Мать сошла с лестницы, на этот раз она не остановилась поглядеть на машины, которые запрудили бульвар. Она повернула за угол и быстро дошла до сада.

Она чувствовала все ту же усталость, но идти ей все-таки было легче.

Отца она застала у крольчатника, он кормил кроликов.

— Что случилось? — спросил он. — Ты откуда?

— От господина Робена. Но случиться ничего не случилось. Радио молчит.

— Ах, вот что! Мне показалось, что ты торопишься.

Она удивленно пожала плечами.

— Нет, я не тороплюсь, — сказала она. — Но я пойду приготовлю поесть. Господин Робен один, вот я…

Она посмотрела на отца, он запускал руку в мешок и пригоршнями бросал кроликам траву. Кролики старались выглянуть, тыкались мордочками в решетку и принюхивались. Когда отец закрывал дверку, они отходили, опустив уши, полузакрыв глаза.

— В чем дело? — спросил отец. — Ты начала про господина Робена…

— Да, дело в том, что он остался один, вот я и позвала его к нам завтракать.

— А-а!

Отец как будто удивился. Не выпуская мешка из рук, он выпрямился и посмотрел на мать. Казалось, он раздумывает. Его лицо, вначале суровое, постепенно смягчилось.

— Ей-богу, ты хорошо придумала, может, время пройдет скорее. — Он нагнулся, открыл дверцу в другой крольчатник, и мать услышала, как он бормочет: — Господи, ничего-то, ничего мы не знаем!

36

Господин Робен пришел задолго до двенадцати. Все было готово, и они тут же сели за стол, чтобы потом, не теряя времени, послушать последние сообщения.

— Я поставил на холод бутылку вина, — сказал Робен, — разопьем ее, это нас подбодрит, и боши не попользуются.

Отец усмехнулся.

— Мы точно сговорились, — сказал он. — Я тоже достал из погреба бутылку.

— Значит, напьемся пьяными, — пошутил Робен.

— Это в первый раз мы пьем за завтраком старое вино, — заметила мать.

— Эх, кабы знать, что мое вино выпьют немцы, я бы его на навозную кучу вылил.

— Вы, конечно, лучше меня это помните, но мне кажется, в четырнадцатом году на севере и на востоке люди так и делали, — сказал Робен.

— Да, а когда боши дознались, кто это сделал, они их прикончили.

— Этого я не слышал, — сказал Робен. — А вот мой отец жил у людей, которые вылили на землю вино из своих бочек и разбили бутылки, все до одной, а немцы до них так и не дошли.

Все трое посмеялись.

— Значит, надо пойти на риск, — сказал отец. — Выпить, сколько можешь, и сохранить, что останется, так будет умнее.

За столом мужчины много разговаривали. То и дело слышался нервный громкий смех, но смех этот всякий раз обрывался.

Затем наступало долгое, тягостное молчание.

Тикал будильник, мухи жужжали вокруг висячей лампы; оса билась об оконное стекло, устремлялась оттуда к опущенной на двери шторе и снова летела к окну.

В этот раз супруги Дюбуа узнали многое о Робене, а он наслушался рассказов о войне четырнадцатого года.

Отец рассказывал одну историю за другой, и мать не проявляла ни усталости, ни раздражения.

Та война, уже больше двадцати лет как похороненная, вставала теперь из гроба и вытесняла нынешнюю, с ее мучениями и горем, ту, что была тут, на улице. Миллионы убитых в ту войну вспоминались с каким-то благодушием. Без радости и без грусти и, уж во всяком случае, без ужаса. Славные были ребята, еще не окончательно позабытые, но ни у кого не вызывавшие уже желания проливать слезы. Охотнее всего о них говорили, как о бравых солдатах, которые, до того как были убиты, здорово пили, здорово смеялись, здорово волочились за трактирщицами и за хозяйками ферм, где стояли на отдыхе.

Вино, которое отец наливал в стаканы, было почти того же возраста, что и эти покойники. Может быть, оно дало уже маленький осадок, но мать, не привыкшая пить такое вино, чувствовала, как по всему телу разливается приятное тепло, от которого немного умерялось ее горе.

Она почти не говорила. Ей не хотелось вставать из-за стола. Все вокруг опять было словно в тумане, как и утром, когда она сидела у Робена, но теперь сквозь эту муть просачивался мягкий свет, приятный для глаз.

Когда Робен сказал, что пора идти слушать радио, мать встала.

— Нельзя же оставить все так на столе, — сказала она.

— Даже если немцы придут, они с вас за это не взыщут, — заметил Робен.

Они вышли, и мать заперла дверь на ключ.

У Робенов старики Дюбуа сели в кресла перед полированным столиком. Все вокруг сияло чистотой. На столике стояла ваза с фруктами. Комната была светлая. Матери нравился тон обоев. Робен пошел на кухню, чтобы включить радио и откупорить бутылку шампанского, которую вынул из комнатного ледника.

— Комнатный ледник — это очень удобно, — сказала мать.

— Да, очень удобно.

— У нас колонка, и вода там очень холодная.

Робен рассмеялся:

— Завтра, если захочу охладить вино, пойду к вам.

— А почему?

— Потому что ледник — это, конечно, удобно, но надо еще, чтобы был лед. А сегодня мне не доставили льда, боюсь, что и завтра не доставят. Тогда прощай мой ледник.

Мать уже год или два не пила шампанского. Сейчас оно ей очень понравилось. Она выпила два бокала.

Они перестали говорить, слушая диктора, читавшего сводку, но никаких интересных сообщений не было, и Робен выключил приемник.

— Не стоит и слушать, — сказал он. — Такой неразберихи никогда еще не было, никто ничего не знает.

Мать не слушала, она удобно сидела в кресле, вытянув ноги под столик, в котором отражалось окно. Все вокруг еще больше затянуло туманной дымкой. Но туман этот мягко светился, и сквозь него проступало улыбающееся, радостное лицо Жюльена.

37

Мать боялась, что задремлет в кресле у Робенов, а отец любил днем соснуть, поэтому они вернулись домой.

Было душно. Гул идущих машин не прекращался. Даже в сад долетали порою пыль и запах бензина. Самолеты двумя волнами прошли очень низко над городом, но какие они — немецкие или французские — разобрать было невозможно.

Отец ушел в спальню, а мать поставила под грушей шезлонг. Должно быть, пока их не было дома, приходила мадемуазель Марта, потому что на скамейке лежал номер «Иллюстрасьон». Мать открыла журнал. Попробовала читать, но буквы прыгали перед глазами, и вскоре журнал выпал у нее из рук. Некоторое время она боролась со сном, потом отяжелевшая голова откинулась на парусиновую спинку шезлонга.

Когда она открыла глаза, у нее было такое ощущение, будто две огромные руки сжимают ей череп. Она приподнялась.

— Проснулись? Вы, верно, очень устали.

На скамейке сидела мадемуазель Марта со своим вечным вязаньем.

— Я, верно, минутку вздремнула, — пробормотала мать.

Мадемуазель Марта рассмеялась.

— Минутку? Я уже больше часа здесь сижу, а вы за все время даже не пошевельнулись. Только два раза говорили во сне.

— Больше часа? Не может быть?

— Должно быть, прошлой ночью плохо спали.

— Так-то оно так, но… почему вы меня не разбудили?

— Почему не разбудила? А зачем?

Мадемуазель Марта вздохнула. Мать с трудом поднялась с шезлонга. И тут же со стоном схватилась за поясницу.

— Пока сидишь — хорошо, а вот встать с него совсем другое дело.

Мадемуазель Марта улыбнулась, поглядев на мать, и той показалось, будто улыбается она неспроста.

— Что я говорила во сне? — спросила мать.

— Не знаю, нельзя было разобрать.

— Который час?

Мадемуазель Марта посмотрела на золотые часики, которые носила на цепочке вокруг шеи.

— Скоро четыре.

— Боже мой, муж не встал?

— Нет, не слышала.

Матери показалось, что земля уходит у нее из-под ног. Дом шатался, небо вертелось, но только одно мгновение, потом все опять стало на место. Она с опаской дошла до лестницы, взялась за перила. Она не оглядывалась, но и без того знала, что мадемуазель Марта не спускает с нее глаз.

— Боже мой… Боже мой… — повторяла она, подымаясь на кухню.

По-прежнему она видела все, как сквозь туман. Она протерла глаза. Слюна во рту тягучая, шершавый язык прилип к нёбу. Ощущение такое, словно она наглоталась пыли. Туман застит ей свет, и никак она его не прогонит, и вдруг дымка будто разорвалась.

— Господи боже, — пробормотала мать, — господи боже, мы выпили все вино!

Со стола еще не убрано. Пустая бутылка стоит на месте рядом с почти полным кувшином воды.

Перед глазами матери встает и та бутылка шампанского, которую они распили у Робена.

Все встает перед ее глазами, и головная боль усиливается. Но это уже не та боль. Совсем не та. Теперь боль какая-то сверлящая, и не только в голове, но и в сердце.

Она подошла к раковине, налила в таз холодной воды. Не спеша смачивает она мокрой перчаткой виски и затылок, выжимает воду на потный лоб, на щеки.

Когда она разогнулась, по груди и по спине у нее стекали капли. Она вытерлась, повесила полотенце, затем залпом выпила два стакана воды.

В голове у нее прояснилось. Она тяжело вздохнула. Теперь, когда все прояснилось, ей стало страшно.

— Мы пили вино. И смеялись. И я спала как убитая.

Она замолчала. Попробовала внушить себе, что ничего не случилось, но, помимо ее воли, с губ сорвалось имя сына:

— Жюльен!

Она выпила еще воды.

— Да-да, прилетали самолеты!.. И, кажется, слышны были взрывы, где-то очень далеко, точно откуда-то из Бреса.

Она быстро вышла в сад. Мадемуазель Марта, прямая как палка, сидела на скамье и вязала.

— Скажите, — обратилась к ней мать, — вы не слышали взрывов — оттуда, со стороны равнины?

Мадемуазель Марта повернула к матери свое вытянутое лицо.

— Был налет, — сказала она. — Должно быть, они бомбили где-то в стороне Бурка. — Мадемуазель Марта глубоко вздохнула и, снова взявшись за вязанье, прибавила: — И когда только кончится эта мука!

Мать ее уже не слушала. Не сказав ни слова, вернулась она на кухню. Ноги отказывались служить. Она села на стул. Руки дрожали.

— Боже мой, — повторяла она, — я пила вино и смеялась… и спала, а мой мальчик на дороге… Был налет… сбрасывали бомбы… Может быть, есть раненые, убитые… Господи боже, за что ты меня наказываешь?

Она словно окаменела. Сидела, уставившись на пустую бутылку.

— И подумать, ведь я не пью вина… и смеюсь редко… Господи, верни мне его… Верни, молю тебя… господи. Ведь это я, я настояла, чтобы он уехал…

Она замолчала. Ей показалось, что наверху скрипнула половица. Она прислушалась. Отец встал. Ходит, пошел к окну. Вот стукнули ставни, крючок ударился о стену. Сейчас отец сойдет вниз.

Мать сразу выпрямилась. Сложила на груди руки. Ей сдавило горло, она с трудом шепчет слова.

— Господи, я не хожу в церковь… мне вечно некогда… но не в этом дело… я знаю, что это не такой уж тяжкий грех… Но, — она остановилась: скрипят ступени, — верни мне моего мальчика. И я обещаю не пить больше ни капли вина… не… не… — она придумывала, какой еще обет дать господу богу, от чего еще отказаться, но не могла ничего придумать, — я обещаю не делать ничего ради своего удовольствия… Обещаю тебе…

Дверь с лестницы открылась. Отец вошел, смотрит на нее.

— Ну что? — спросил он.

— Знаешь, я уснула в шезлонге, — сказала она.

— Слышала какие-нибудь новости?

Она колебалась.

— Нет, — сказала она наконец, — ничего не слышала.

Отец пошел к раковине и тоже умылся.

— Шампанское у господина Робена отличное, — сказал он. — Но у меня после шипучих вин всегда голова трещит.

— Хочешь таблетку?

— Да, неплохо бы.

Мать достала таблетку. Потом начала убирать со стола. Она взяла пустую бутылку и вышла на крыльцо.

— Оставь, — сказал отец. — Я отнесу.

— Ладно, раз уж я взяла.

Она быстро спустилась, поставила бутылку у порога погреба и поспешила к мадемуазель Марте. Нагнувшись к ней и все время поглядывая на дверь в кухню, она зашептала:

— Послушайте, если муж будет спрашивать, что делается, не рассказывайте про бомбежку… Не стоит, он и так уже нервничает.

Старая дева кивнула, не отрываясь от вязанья.

Мать вернулась на кухню. Отец растворил таблетку в полстакане воды с сахаром. Она поглядела на него, потом докончила убирать со стола. Отец выпил воду, налил в стакан еще немного и, запрокинув голову, разом проглотил; затем встал, чтобы вымыть стакан.

— И подумать только, ведь сегодня воскресенье! — вздохнул он.

38

Проснувшись на другое утро, мать сразу почувствовала, что новый, только еще народившийся день какой-то не тот, чего-то ему не хватает. Она подошла к окну. Все было спокойно. Светлая полоса на небосклоне поднялась выше, отошла от уже засиневшей цепи гор. Мать прислушалась.

Ничего.

Совсем ничего. Тогда она вернулась к кровати и разбудила отца.

— Кончено, — сказала она. — Уже не идут.

— Кто не идет?

— Говорю тебе — никто не идет. Надо бы взглянуть.

— Ладно, сейчас встану.

Она сошла вниз и быстро оделась.

Когда оба были готовы, они молча посмотрели друг на друга. Отец открыл дверь и вышел на лестницу. Мать тоже вышла.

— Ты не думаешь, что это неосторожно? — спросила она.

— Надо все-таки узнать, в чем дело!

Они сошли в сад и остановились на скрещении двух дорожек.

Ничего.

Тишина.

Город как вымер. Никого, ни признака жизни в соседних садах. Даже никто окном или дверью не стукнет. И завод молчит.

— Я один выйду на улицу, — сказал отец. — Незачем обоим идти.

— А почему?

— Никогда нельзя знать…

— Так уж лучше я пойду, женщине не так опасно.

— Нет, это не дело.

— Тогда подождем, — сказала она.

Утро было теплое. Они сидели рядышком на скамейке, вглядываясь сквозь деревья в улицу, прислушиваясь к крику птиц, к стрекоту насекомых, к шелесту листьев.

Мать подумала, что они никогда раньше не сидели без дела в эту пору дня.

— Утром меньше шума, чем вечером, — сказала она.

— Ты думаешь? Утро-то сегодня особенное.

Они опять помолчали. Тишина подавляла.

— Ума не приложу, что теперь будет, — сказал он.

— Хотела бы я знать — это всегда так?

— Конечно, только раз на раз не приходится. Одни бегут, другие настигают, а какой-то промежуток всегда есть.

— Как ты думаешь, здесь еще остались солдаты, город будут защищать?

— Самому бы хотелось знать.

Так они просидели, может, полчаса, а может, и больше. Из-за вершины гор солнце вышло на небо, но время как будто остановилось.

Наконец с улицы долетели какие-то звуки. Хлопнула дверь, скрипнула ставня, потом другая, потом послышались голоса, шаги. Где-то очень далеко, может быть, в северном направлении урчали моторы. По саду пробежала кошка, вскочила на школьную ограду и медленно пошла, чернея на светлом небе.

— Пойду погляжу, — сказал отец.

Он поднялся. Мать тоже поднялась.

— Нет, — сказал он. — Оставайся здесь.

— Смешно, право. Я дойду до калитки.

Они дошли до улицы, только раз остановились и посмотрели вслед человеку, которого так и не узнали.

Отец вытащил из кармана фартука ключ и отпер калитку. И тотчас же медленно приоткрылись ставни на окне у мадемуазель Марты. Не высовывая носа, она спросила:

— Вы что-нибудь знаете?

— Нет, — сказала мать. — А вы?

— Ничего. Только то, что у вас в коридоре спит человек.

— У нас в коридоре?

— Ну, в общем не у вас, а в булочной. Дом принадлежит вам, вот я и говорю всегда: у вас.

Старики Дюбуа ничего не сказали, они думали.

— Вы его знаете? — спросил отец.

— Нет, — сказала старая дева, — но раз все ваши жильцы уехали, значит, это не ваш жилец. Да жилец и не стал бы спать на полу в коридоре.

С минуту они прислушивались, глядя на дверь коридора, который вел в пекарню. Матери пришло в голову, что булочная, выходящая на Солеварную улицу, тоже, вероятно, была заперта.

— А вы уверены, что там человек?

— Ну, конечно, в окно кухни мне слышно, как он храпит.

Отец как будто что-то обдумывал.

— Надо все-таки выяснить, у меня есть ключ, схожу за ним, — сказал он.

— Но, может, дверь не заперта, — возразила мать.

— Во всяком случае, вчера была заперта, я проверял после отъезда Лагранжей.

Отец перешел улицу.

— Будьте осторожны, — сказала мадемуазель Марта.

— А почему?

— Никогда нельзя быть уверенным.

Мать догнала его.

— Мадемуазель Марта права, ты не знаешь, кто там.

Старая дева, куда-то скрывшаяся, снова появилась в окне и протянула им кочергу.

— Вот, возьмите хоть это, — сказала она.

Отец пожал плечами, но все же взял из рук матери кочергу.

— Для вашего спокойствия, — сказал он.

Он попробовал открыть дверь, но безрезультатно.

— На ключ не заперта, но, видимо, чем-то приперта.

Он несколько раз сильно дернул дверь.

— Не ломать же ее в самом деле! — сказал он затем.

— Постой, постой, — сказала мать, взяв его за локоть.

— Ну что еще?

— Там кто-то шевелится.

Отец прислушался, потом постучал в дверь.

— Откройте же наконец, что это еще за фокусы! — крикнул он.

— Чего вам надо? — послышался мужской голос.

— Мне надо войти, это мой дом.

— Откройте, — сказала мать, — мы вам ничего плохого не сделаем.

Послышался скрежет камня, скрип дерева, и дверь открылась. Старики Дюбуа держались поодаль. В темном коридоре стоял полуодетый мужчина и щурился от света.

— Я спал, — сказал он просто.

Отец подошел ближе. Мать тоже. Мужчина был босиком, в рубахе и темно-синих штанах. Он посмотрел на кочергу, которую все еще держал отец, и улыбнулся.

— Не бойтесь, меня опасаться нечего, — сказал он.

— Но как вы вошли? — спросил отец.

— Я искал, где можно было бы спокойно выспаться. Просто подыхал от усталости, вот и устроился здесь и припер дверь камнем да колом.

— Но ведь тут было заперто.

— В гражданке я был слесарем.

Отец осмотрел дверь.

— Смотрите, смотрите, — сказал мужчина, — все в порядке. Впрочем, открыть было нетрудно. Замок хорошо смазан.

Мать тем временем оглядела коридор. На пол была постлана солдатская шинель. Он, верно, спал здесь на каменных плитах, подложив под голову свернутую куртку.

Мать невольно вспомнила песенку Самбр-Мёзского полка, которую отец певал Жюльену, когда тот был маленьким: «Мы спали на земле, под головою ранец…»

Где-то спал этой ночью Жюльен?

— Вы солдат? — спросила она.

— Ну конечно, мадам.

— Вы знаете, где боши?

— Должны быть недалеко… Вы уверены, что здесь их еще нет?

— Мы их не видели.

— Почему вы тут совсем один? — спросил отец.

Солдат рассказал, что, когда они проезжали деревней, он слез с грузовика и пошел за водой. Пока он ходил, грузовик уехал. Отстав от своих, он пешком дошел сюда, но дальше идти не мог, потому что до крови сбил ноги.

И он показал на свои ноги.

— Господи боже, несчастный какой, — вздохнула мать.

Он подошел к двери. Она увидела, что он еще молод. Худое лицо, должно быть уже дня три небритое, заросло черной щетиной.

— Мне бы только вымыть ноги холодной водой.

Ноги были серые от грязи, с запекшейся кровью на больших пальцах.

— Солдатская обувь, может, самая распрекрасная, да только для тех, кто привык в ней ходить, — сказал он. — Мы всю зиму просидели в окопах, не трогаясь с места, а теперь, что ни день…

Он вдруг замолчал, уставился на открытый на улицу вход. Мать тоже что-то услышала.

— Они, — сказал солдат. — Ясно, они.

Он быстро захлопнул дверь.

— Вы уверены? — спросила мать.

— Ну, конечно, я их мотоциклы по звуку всегда узнаю. — Он опять замолчал и прислушался. — Остановились где-то недалеко. Мотор работает вхолостую.

— Только бы они к нам не вошли, — сказал отец.

Солдат усмехнулся:

— К вам? А на кой черт им это нужно? Не беспокойтесь, у них и без вас дел хватит, некогда им по домам шляться.

В коридоре было темно. Только с внутреннего двора проникал тусклый, голубоватый свет. Мать вышла во двор и поглядела налево. Мадемуазель Марта стояла в кухне у окна.

— Это солдат, я слышала, — сказала она. — Немцы в конце улицы, у фонтана. Скажите ему, чтобы не стрелял. Они как будто ничего плохого нам делать не собираются.

Подошедший ближе солдат усмехнулся:

— Не бойтесь, я стрелять не буду, нечем, у меня нет оружия. А потом, какой в этом толк? — Он помолчал, поглядел на стариков Дюбуа и прибавил: — Меня больше интересует, как мне выбраться из этого нужника.

— Вас возьмут в плен, — сказал отец. — Это уж обязательно.

— Ах ты черт, совсем мне это ни к чему, — сказал солдат. — Я из Вильфранша-на-Соне. Не так уж далеко от дома был. Стоило проделывать всю эту дорогу, чтобы меня здесь сцапали.

Отец приподнял каскетку и почесал лысину.

— Как же быть? Если вы выйдете, вас схватят. Если останетесь здесь…

Он замолчал. Солдат подождал минутку, потом сказал:

— Ясно, что я не могу сидеть тут целый век.

— Как вы думаете, что они будут делать? — спросила мать.

Солдат пожал плечами.

— Они уйдут. Может, оставят одну-две роты. Если никто не окажет сопротивления, им здесь делать нечего.

Отец подошел к двери.

— Если хотите выйти, идите смело, — сказал солдат, — только не высовывайте из дверей кончик носа, этак легче всего получить пулю в лоб.

Отец вернулся обратно.

— Судя по звуку, — сказал он, — мотоцикл все там же, в конце улицы.

Они поговорили еще и замолчали, когда мимо покатили легковые и грузовые машины. Они слушали, не спуская глаз с двери, но никаких машин больше не было, и солдат сказал:

— Я голоден как собака!

Мать объяснила, что этот дом принадлежит им, но они его сдают, а сами живут на другой стороне улицы. Мадемуазель Марта уже не торчала у кухонного окна.

— Если бы только вы могли дойти до нас, я бы вас накормила, и ноги бы вымыли.

— В той одеже, что на мне, выйти нельзя, это опасно, — сказал солдат.

Старики Дюбуа уже несколько минут исподтишка наблюдали друг за другом. Мать думала о Жюльене. Может, он голоден, его мучит жажда, может, и у него болят ноги. Она нагнулась к солдату, который прислонился к стене, и, взяв правую ногу в левую руку, отковыривал ногтем наполовину уже отставшую корочку присохшей крови.

— Смотрите, не внесите заразы, — сказала она.

— Э-эх, в моем положении, если они возьмут меня в плен, так уж лучше быть больным, может, тогда где-нибудь бросят, чтоб не возиться, — сказал он.

Мать опять посмотрела на мужа. Он ответил ей взглядом, который как бы говорил: «Ей-богу, не знаю. Раз ты считаешь, что это нужно, пожалуйста».

Она потерла подбородок, потом спросила солдата:

— А если я принесу вам штатские брюки и рубаху?

Лицо солдата просветлело. Он улыбнулся, сверкнув зубами, особенно белыми по контрасту с его черной щетиной и загорелым лицом.

— Да чтобы выйти отсюда, сойдет, даже если все на меня едва налезет, — сказал он, окинув отца взглядом с головы до пят.

Мать улыбнулась.

— Отлично налезет, у меня есть сын, он такой же широкоплечий, как вы.

Она пошла к выходу и остановилась.

— Идите, идите смело, — сказал солдат, — вы ничем не рискуете.

Она вышла, чуть дыша от страха.

В конце улицы у фонтана собралась вокруг мотоцикла группа немецких солдат — кто сидел, кто стоял. Мать насчитала пять человек. На стоянке было еще три мотоцикла. Она подождала. Солдаты глядели в другую сторону. Немного поодаль от немцев две женщины и мужчина молча смотрели на них.

Мать перешла на другую сторону и быстро направилась к дому, бормоча:

— Дам ему брюки и рубаху… Это принесет счастье Жюльену… Да-да, это принесет ему счастье.

39

Как только мать воротилась с вещами Жюльена, солдат сразу переоделся, а свое обмундирование завернул в шинель. Он связал рукава и стянул получившийся узел поясным ремнем.

— А это куда? — спросил он, покончив с укладкой вещей.

— Вы с собой не возьмете? — спросила мать.

— Ишь ты, чтобы меня зацапали. Я пока еще с ума не сошел.

— Это казенное имущество, — заметил отец.

Солдат усмехнулся.

— При том положении, до которого сейчас докатилась армия, одним обмундированием больше, одним меньше — ничего не изменит. — Он замолчал, поднял узел, снова положил на пол и сказал, обращаясь к матери: — Знаете, материал добротный, если вы немножко портняжите, он пойдет у вас в дело…

Отец так и подскочил.

— Ну нет! — крикнул он. — Чтобы к нам домой? Да ни за что не позволю! Чего доброго, немцы обнаружат, тогда меня прямо к стенке…

— Да они к вам не придут…

Отец перебил солдата:

— А если увидят французы, меня привлекут за кражу военного обмундирования. Нет-нет, надо куда-нибудь сбагрить.

— Как вам угодно, — сказал солдат. — Ночью выброшу на улицу.

— Лучше зарыть в саду, — заметил отец. — Вернее будет.

Все трое наклонились над узлом, сперва поглядели на него, потом друг на друга. Наконец мать сказала:

— Не стоять же тут до вечера. Теперь вы можете перейти через улицу. Только вот как это вынести?.

— Надо бы мешок, — заметил отец.

— Пойти принести? — спросила мать.

— Обождите, — сказал солдат.

Он открыл дверь, дошел до середины мостовой и спросил:

— Вон в том саду напротив вы и живете?

Мать кивнула головой. Он посмотрел в другую сторону, на площадь, где теперь стояли два немецких грузовика. Мать также вышла на улицу. Вокруг немцев собралось человек десять; улица понемногу оживала.

— Видите, им не до нас, — сказал солдат. — Идите вперед, я за вами.

— Надо запереть дверь, — сказал отец.

— Ладно, тогда я пройду, а потом уже вы.

Мать вошла в сад и оставила калитку открытой. Пройдя несколько шагов по дорожке, она обернулась. Солдат с узлом под мышкой появился в дверях пекарни, не спеша перешел улицу и тоже вошел в сад. Она пропустила его вперед.

Уже дома она заметила, что лоб у нее в поту.

Вскоре к ним присоединился отец. Лицо у него было красное. Он задыхался.

— Нельзя этого делать, — проворчал он.

— Чего нельзя делать? — спросил солдат. — Переходить с узлом через улицу?

Он пожал плечами, точно говоря, что это пустяки.

— В конце концов, это все-таки немцы, — сказал отец.

Солдат усмехнулся.

— Знаете, я их вблизи не видел, — сказал он, — но у меня такое впечатление, что у них одно на уме: как можно скорей добраться до Ментоны и Бордо. На остальное им плевать.

— Как-никак они перебили немало народа. И бомбежки, и все прочее — это не шутки…

Солдат пожал плечами.

— Все это так, — сказал он. — На то и война. Не убивать нельзя. Вот потому-то я и считаю, что надо с ней скорее покончить, теперь… — Он потер руки, как будто стряхивал с них пыль. Потом посмотрел на отца с матерью и, вдруг рассмеявшись, сказал: — В сущности ведь демобилизовали-то меня вы. Я уверен, что если бы кто сказал вам вчера, что вы демобилизуете Гиймена, рядового стрелкового полка, вы бы ни в жизнь не поверили.

Отец покачал головой. Мать чувствовала, что он недоволен. Он долго молчал, потом несколько раз повторил:

— И все-таки…

— И все-таки что? — спросил Гиймен.

Отец выпрямился, посмотрел солдату прямо в глаза и выпалил:

— Все-таки если все солдаты рассуждают, как вы, то меня не удивляет то, что делается!

Голос у него дрожал, сухие кулаки были сжаты, на руках надулись толстые, как веревки, вены. Мать испугалась. Солдат некоторое время смотрел на отца, потом улыбнулся и сел. По-видимому, он был человек спокойный. Он выложил на стол бумажник, блокнот, пачку сигарет, зажигалку, нож и еще кое-какие мелочи, которые вынул из карманов куртки, перед тем как завязать ее в узел. Он не спеша рассовал все это по карманам брюк и только потом сказал:

— Я вас отлично понимаю. И я уверен, что мой отец — он примерно ваших лет — думает так же, как вы… Только, чтобы судить, надо видеть.

Он замолчал. В звуке его голоса, в спокойном лице, в мягком выражении глаз было что-то примиряющее. Отец некоторое время еще смотрел на него, потом как будто немного успокоился и тоже сел.

— Сейчас будем завтракать, — сказала мать.

— Не откажусь, — улыбнулся солдат.

Она уже растапливала плиту, гремела кастрюлями.

— Со вчерашнего дня молочница не приходит, — сказала она. — Будем пить черный кофе.

— Неважно, — сказал солдат.

Пока она готовила завтрак, он положил руки на стол и разглядывал свои ладони.

— Знаете, это действительно нужно видеть. И даже претерпеть. — Он опять помолчал, словно подыскивая слова. И вдруг спросил: — Если телега колесом проедет по ржи, представляете себе что получится?

Отец как будто удивился, он кивнул и пробормотал:

— Ей-богу, я…

— Ну, так вот, вообразите себе колосок, который попробовал бы сопротивляться, помешать телеге двигаться вперед. Вы и представить себе не можете, что это такое. А нам врали: у них все эрзац, и едят-то они таблетки, и подметки у них картонные. Скажут же такое! Нет-нет, говорю вам, сопротивляться немыслимо, просто немыслимо! Когда я вспомню весь тот вздор, что про них мололи!..

— Однако в четырнадцатом году… — начал отец.

— Да-да, знаю, — перебил его солдат. — Марна… Но можете быть спокойны, на этот раз Марны не будет и Луары тоже, да и вообще ничего не будет. Средиземное море — это еще туда-сюда, да и то, кто знает, Гитлер столько раз требовал обратно свои колонии…

— Но, в конце концов, мы ведь не Австрия, — возмутился отец, — не присоединят же нас к ним! Нельзя же их терпеть у нас до скончания века!

Солдат устало махнул рукой и сказал, поморщившись:

— Что будет дальше, это уже другой разговор. Я знаю одно: устоять против них мы не можем. Техники не хватает. А насчет высоких идей, знаете ли, их с меня сегодня не спрашивайте. Я совсем выдохся. Может, этого и не видно, но голова у меня сейчас в том же состоянии, что и ноги.

Отец уже не спорил. Мать поняла, что он очень устал. Лицо его еще больше сморщилось; вокруг глаз были темные круги.

— Господи боже, — вздохнул он. — Кто бы это мог подумать всего пятнадцать лет назад!

Солдат ничего больше не сказал. Мать налила ему чашку кофе. Он поблагодарил, отрезал кусок хлеба и начал быстро есть.

Отец мешал ложечкой в чашке.

— Ты мешаешь, а сахара не клал, — заметила мать.

Отец положил два куска сахару в чашку и снова стал медленно мешать ложечкой. Мать все время следила за ним. Несколько минут она сдерживалась, потом все-таки сказала:

— Послушай, Гастон, пей, кофе остынет.

Отец отрицательно покачал головой, потом отхлебнул глоток.

— Послушай, что с тобой? — спросила она. — Почему ты не ешь?

— Я не голоден, — сказал он.

Она вздохнула. Солдат на минуту перестал есть. Мать подвинула к нему хлеб и масло.

— Кушайте, кушайте, после той дороги, что вы проделали, вы, верно, голодны.

40

Часть утра отец возился то в саду, то на кухне; потом не выдержал, взял лейку и пошел к калитке.

— Ты куда? — спросила мать.

— Пойду к фонтану. Я взял лейку, чтоб предлог был, посмотрю, что делается.

Она вернулась к солдату Гиймену, который все еще сидел на кухне. Они поглядели друг на друга, потом мать сказала:

— Ну, вот вам. Они здесь, и как будто ничего не изменилось.

— Не всюду это прошло так гладко.

— Так-то оно так, но если б я знала, я ни за что не отпустила бы сына неизвестно куда. Господи, где-то он сейчас?

Она рассказала, как уехал Жюльен, а потом словно про себя прибавила:

— Я не только отпустила его, я настояла, чтобы он уехал.

— Тут уж ничего не поделаешь, — сказал Гиймен. — Бывает и так: люди снялись с насиженного места, а на дороге в нескольких километрах от родного дома их убило. Часто дом стоит, а хозяина уже нет. Вот хотя бы неподалеку от Везуля нас обстреляли с самолетов. Все бросились в канаву. Первая волна прошла… Бух, бух, трах-тарарах. На дороге взрываются бомбы, но все целы. Около меня лежали старик со старухой, вижу, они встают, я кричу: «Куда вы! Это еще не конец!» Они испугались и вместо того, чтобы остаться в канаве, побежали к беседке в саду метрах в двадцати от дороги. Через несколько секунд вторая волна. Опять бух, бух, бух, и бомба прямым попаданием в беседку. Хотите верьте, хотите нет, в канаве никого даже не царапнуло, а от тех двоих только мокрое место осталось, ни стариков, ни беседки…

Мать молчала. Она впитывала слова солдата, который вдруг остановился, как будто в раздумье.

— Что вы хотите, все… судьба, — сказал он, немного запнувшись, — но, знаете, теперь они, пожалуй, уже не должны бомбить дороги. Когда дошло до такого положения, как сейчас, это уже не нужно.

— Ну, конечно, конечно, — сказала она.

Солдат, желая исправить свой промах, попытался рассказать что-нибудь более утешительное, но безуспешно. Мать все равно не слушала. В нее снова вселился страх. Она думала о Жюльене и мысленно твердила: «Моя вина. Он не хотел уезжать… Мне не надо было… Какая нелепость… Они пришли и никого не тронули…»

Солдат уже ничего не рассказывал. Немного погодя он спросил:

— Могу я вам чем-нибудь помочь? Меня стесняет, что я у вас вот так сижу и ничего не делаю.

Матери пришлось попросить, чтобы он повторил. Она была не на кухне, она была на дороге. Она видела только черную гудронированную дорогу и деревья, тень от которых была темная-претемная. Солдат повторил свой вопрос и прибавил:

— Теперь мне можно спокойно выйти из дому. Даже если сегодня я еще и не могу пуститься в путь, я…

Она перебила его. Ей вдруг представилось, что она на кухне одна. Она не знала этого человека, она смотрела на него, видела на нем рубашку своего сына, и ей казалось, что, пока он здесь, Жюльену не грозит никакая опасность. Нелепость, конечно, но эта мысль запала ей в душу, укрепилась в ней, как растение, которое всюду пускает корни.

— Нет, нет, поживите у нас, — сказала она. — Можете жить здесь, сколько хотите!

Это вырвалось у нее почти как крик. В ее голосе слышалась мольба. Солдат был, по-видимому, удивлен, но ограничился благодарностью.

— Спасибо, — сказал он. — Вы очень добры, мадам.

Мать хотела ответить, но услышала, как стукнула лейка, которую отец поставил на нижнюю ступеньку. Она вышла к нему.

— Ну что? — спросила она.

Отец махнул рукой.

— Напрасно мы его отправили. Они никого не трогают. — Он поднялся на две ступеньки и спросил: — Есть у тебя в ящике какое-нибудь лекарство от ангины?

— Что с тобой, ты заболел?

— Я здоров, это не для меня, но там на Солеварной беженцы; они не успели уехать. С ними в машине девушка, бедняжка заболела, а лекарства взять негде.

— Господи, сколько вокруг несчастья! — сказала мать.

Отец поднялся на крыльцо, поставил лейку под раковину; мать между тем рылась в ящике, доставала тюбики и скляночки, читала рецепты. В конце концов она нашла таблетки и полоскание.

— Я пойду с тобой, — сказала она. — Если понадобится, я приготовлю отвар.

Они пошли, а солдат устроился в шезлонге под грушей, поставив ноги в таз с водой, куда мать влила немного перекиси водорода.

— Сторожите дом, — сказала она.

— Сейчас у меня самый подходящий вид для сторожевого, — усмехнулся он.

Когда они отошли на несколько шагов, отец проворчал:

— Надо надеяться, что дом он будет сторожить лучше, чем границу.

— Замолчи, Гастон. К чему говорить, раз ничего не знаешь. А мы ничего не знаем.

Отец замолчал.

На Школьной было мало народу. Немецкий грузовик все еще стоял на перекрестке. У Лионской заставы мать насчитала еще несколько машин. Солдаты в зеленых мундирах и пришлепнутых пилотках разговаривали между собой. Одни курили, другие закусывали. Кое-кто из жителей говорил с ними, но большинство смотрело из окошек. Казалось, немцы остановились здесь отдохнуть.

— Можно подумать, что они на прогулку выехали, — заметила мать.

— Да. В сущности так оно, пожалуй, и есть.

Застрявшая машина — крытый грузовичок с двустворчатой дверкой сзади — стояла на Солеварной улице у тротуара. Мужчина и женщина лет пятидесяти сидели на чемоданах, которые они, верно, вытащили из машины. Они встали.

— Вы очень добры, — сказала женщина. — Девочке нездоровится. Я волнуюсь. Это моя племянница, боюсь, как бы она не расхворалась, она и без того у нас слабенькая.

Сверху на машине лежал матрац, с двух сторон свешивались веревки. Верно, они уже развязали и сняли другой матрац, чтобы заболевшую девушку можно было поудобней устроить.

— Тут уж какие-то добрые люди принесли нам микстуру, — сказал мужчина. — Но девочке больно глотать, даже жидкое.

Мать подошла ближе. В машине под красным одеялом и всякой одеждой лежала молоденькая девушка. Когда она приподнялась, мать сразу решила, что где-то ее уже видела. Однако девушка ее, по-видимому, не узнала. Она дала растереть себе грудь и, ни слова не говоря, выпила лекарство; потом снова опустила голову на подушку.

Ее худое лицо раскраснелось и лоснилось от пота, волосы прилипли к вискам, глаза блестели. Женщина влезла в машину, опустилась на колени и обтерла ей полотенцем лоб, потом, сойдя на тротуар, поблагодарила стариков Дюбуа и предложила деньги.

— Вы шутите, — сказала мать. — Если мы можем еще чем помочь, не стесняйтесь. Мы живем вон там, видите сад с деревянным забором и красной железной калиткой? Дом стоит в саду.

По дороге обратно мать старалась вспомнить, откуда ей знакомо лицо больной девушки.

— Я ее знаю, — твердила она про себя, — я ее знаю.

Прошло уже довольно много времени, и тут только мать наконец решилась.

— Послушай, Гастон, тебе не кажется, что мы уже где-то видели эту девушку? — спросила она.

Отец подумал, потом сказал:

— Ей-богу, не знаю. По-моему, нет.

Мать не настаивала. Она поднялась наверх, застелила постель, опять спустилась, занялась хозяйством и все время у нее перед глазами стояло это лицо. Потом она вдруг бегом кинулась в сад, Отец шел от сарая.

— Ты не спросил, откуда они?

— Нет, а зачем?

Мать ответила не сразу.

— Да ни за чем, — сказала она наконец, — просто так.

— У тебя был такой странный вид.

— Странный? Да нет… Немного погодя пойду посмотрю, не надо ли им чего еще.

— Может, мне пойти?

— Нет, — сказала она. — Я схожу сама.

Она пошла в дом. Поднялась в комнату Жюльена, открыла ящик письменного стола и достала папку с рисунками. Руки ее слегка дрожали, когда она переворачивала листы. Она рассматривала портреты девушки, бормоча про себя:

— Господи, как это интересно… как интересно.

Мать положила папку на место и спустилась в сад. Она поспешила на улицу, всего два раза оглянулась на ходу, чтобы удостовериться, что отец не идет за ней следом. Сердце ее громко стучало. У нее было такое чувство, словно она в чем-то виновата.

Немецкие солдаты все еще были там. Ребятишки обступили грузовики. Мать быстро прошла мимо и повернула за угол последнего дома. Она сделала несколько шагов и остановилась. Машины беженцев не было. Мать стояла в нерешительности.

— Я дура, — сказала она. — Просто дура.

Она немного помедлила, потом пошла к тому месту, где тогда стояла машина. На асфальте остались черные масляные следы и большое мокрое пятно. В ближайшем окне были приоткрыты ставни. Она подошла и легонько стукнула. Из комнаты кто-то отозвался:

— Да!

Послышались шаги. Старая женщина открыла одну, ставню.

— А, это вы, мадам Дюбуа.

Мать поздоровалась и спросила про беженцев. Старуха сказала, что они всего несколько минут как уехали.

— Попробуют доехать до дому. Может, доберутся туда со своей больной. Это близко — они из Доля. Подумать только, как недалеко отъехали, слишком поздно выбрались… Да, может, это и лучше.

Мать уже не слушала. Старуха говорила еще долго. Даже расспрашивала о Жюльене. Но мать отвечала, не очень-то понимая, что говорит… А между тем она думала о Жюльене, и о портретах, и о стихах из его тетради, и также об этом измученном от жара лице, которое сливалось с тем лицом, что так часто повторялось на рисунках Жюльена; на рисунках, которые он привез из того же города, откуда была больная девушка.

41

Солдат заснул в шезлонге, и мать тихонько прошла мимо, чтобы не разбудить его. Он морщился, когда на лицо ему садилась муха, которых много летало вокруг. Его неспокойный сон говорил об усталости. Мать постояла, посмотрела, потом пошла на кухню, Немного погодя появился Робен. Он принес новости. По радио сообщили об отставке Поля Рейно и о сформировании нового правительства.

Отец, видевший, как пришел Робен, поднялся на кухню вместе с еще не совсем проснувшимся Гийменом. Мать объяснила, кто это, и Робен сейчас же обратился к нему:

— По-моему, вы хорошо сделали, что удрали от немцев. Теперь, когда к власти пришли военные, война может затянуться.

Солдат казался удивленным и только что-то промычал.

— Могу я попросить у вас стакан воды? — обратился он потом к матери.

Она налила ему воды, а Робен пояснил.

— В кабинет, сформированный Петеном, вошли Вейган — министр обороны, адмирал Дарлан — морской министр и еще два генерала. — Он поглядел по очереди на всех трех и, улыбаясь, продолжал: — Не все еще потеряно. Неизвестно только, где дадут бой.

— Н-да, думаю, что сегодняшнюю ночь мне не удастся поспать в своей постели, — сказал Гиймен.

Он вышел. Они слышали, как он спускается по лестнице. Отец постоял у порога, потом отошел и сказал:

— Этот молодчик — воплощенная храбрость. Да, мы с ним здорово влипли. Интересно, сколько времени он будет сидеть у нас на шее!

— Неизвестно, может быть, он тянул из последних сил, — заметил Робен.

— Не такой уж он замученный.

— Замолчи, — вмешалась мать. — Замолчи, пожалуйста. Он нас не стесняет и, кажется, малый не плохой…

Отец перебил ее:

— Если ты собираешься пускать в дом всех не плохих малых, что шатаются по дорогам, места не хватит, даже если отдать им всю нашу лачугу.

— Ты не понимаешь, — сказала она, — не понимаешь.

— Чего я не понимаю?

Она опустила голову, глубоко вздохнула, и только потом спросила:

— А ты хоть постарался представить себе, где теперь наш Жюльен?

Отец повысил голос:

— Ты, может, думаешь, что я больше тебя спал сегодня ночью? Да за кого ты меня считаешь?

Он вдруг замолчал. Робен, видно, почувствовал себя неловко. Мать поняла, что муж не так уж раздражен, просто ему очень тяжело. Она пожалела о своих словах и придумывала, что бы такое ему сказать, но отец заговорил первый:

— А потом, я не понимаю, какое отношение имеет этот солдат…

— Имеет, имеет… Может быть… — Она не знала, как объяснить ему. Запнувшись на минуту, она быстро сказала: — Разве мы знаем, что будет с Жюльеном? Как знать, может, и ему тоже понадобится чья-то помощь…

Отец казался не в духе. Выражение лица было усталое. Отросшая борода старила его еще больше. Он поднял было руки и опять уронил их на колени.

— Просто уже не понимаешь, как теперь жить, что делать, — сказал он. — Что за жизнь, господи, что за жизнь!

Он вышел. И Робен тоже. Мать слышала, как они спускаются с крыльца. Сквозь спущенную штору она видела сад. Небо было облачное. Стояла жара. Жара и духота.

— Погода меня убивает, — пробормотала она.

Однако она отлично знала, что устала так сильно не только от духоты. Тяжесть легла ей на сердце. Некоторое время она боролась с искушением пойти в комнату к Жюльену и еще раз посмотреть на его рисунки, перечитать некоторые стихотворения. Теперь она думала уже не только о Жюльене, но и о больной девушке, такой похожей на портреты в его папке.

— Все-таки это очень странно, — повторяла она, — очень странно.

И теперь ей представлялось, что эта девушка занимала большое место в жизни ее сына. Столько было в его папке набросков, столько в тетради стихотворений, которые могли относиться только к ней.

Мать приготовила обед. Они поели почти молча. Она убрала со стола, вымыла посуду. И все время видела перед собой два эти лица.

Время от времени она почти безотчетно шептала:

— Почему он мне ничего не сказал?.. А может, это не так серьезно, как я думаю. Все-таки он почему-то столько раз рисовал ее. Неужели могут быть две женщины, до того похожие одна на другую? Ведь он ни разу не сказал мне о ней… Если бы он был с ней близок… Но он слишком молод… Ну, конечно, слишком молод…

И, разговаривая сама с собой, она чувствовала, что у нее все сильнее щемит сердце, все больше сдают напряженные нервы.

Ее так и тянуло к двери на лестницу, которая вела в комнаты. Наверху спал отец. Солдат в саду, должно быть, тоже спал.

Жара стала еще томительней.

Наконец мать вышла в сад. Воздух как замер. Небо, темное и взбудораженное, свинцовой тяжестью легло на холмы. Она обошла дом и посмотрела в сторону Нанси. Там тучи нависли еще ниже. Она ждала, застыв в неподвижности.

Время шло. Но вот точно шквал внес смятение в тучи. По холму пробежал трепет, и ветер обрушился на сад.

Сначала словно пронесся глубокий вздох, затем наступила тягостная, какая-то тревожная тишина. И ветер забушевал с новой силой. Послышались отдаленные раскаты грома — еще… и еще. Гроза быстро приближалась, вот первые крупные капли взметнули пыль.

Мать подняла голову. Закрыв глаза, она подставила под дождь пылающее лицо.

От земли поднимался знойный запах. Листья дрожали от налетавшего порывами ветра, от больно секущих капель.

Сверкнула молния. Мать увидела ее сквозь опущенные веки. Она открыла глаза и пошла домой. И тут же грянул гром, прокатился по склонам холмов.

Солдат нес шезлонг в подвал. Он смеялся.

Мать поднялась на крыльцо.

— Идите скорей, промокнете, — крикнула она.

— Ничего, это только полезно.

— Вы правы, — сказала она.

Он догнал ее на крыльце. Дождь лил как из ведра, стучал по толевой кровле. Из водосточной трубы вода со звонкой песней уже стекала в почти пустой цинковый бак.

— Это всем полезно, — сказал солдат. — И людям, и садам. Все изнемогли от духоты.

Мать поставила к двери два стула. Они сели рядышком, чуть отодвинувшись от порога.

Теперь ветер дул не так сильно. За частой сеткой дождя сад как будто отодвинулся дальше. Между деревьями иногда появлялась дымка. Отдельные капли долетали до середины крыльца.

Матери дышалось легче. Ей казалось, что небо льет бальзам на ее разморенное от усталости тело.

42

Когда отец встал, гроза уже кончилась. Дождь еще шел, и сад умывался, деревья отряхивались от капель, вздрагивая под последними порывами ветра. Черные тучи, изредка озаряемые короткими вспышками, уносили к Бресу еще не совсем отшумевшую грозу. Казалось, гром грохочет где-то высоко в небе.

— Хорошо полило, — сказал отец.

Мать поставила на каменный пол крыльца большой таз, наполовину полный воды, и корзинку сахарной свеклы. Острием ножичка отделяла она листья и бросала в кучу у своих ног, а свеклу разрезала на маленькие кусочки и клала их в таз с чистой водой. Солдат молча следил за ней. Когда пришел отец, он встал и прислонился к косяку двери. Но отец не сел. Он отодвинул стул и, стоя на пороге, смотрел в сад.

Так прошло несколько минут, потом мать вдруг подняла голову, прервав работу.

— Открыли калитку, — сказала она.

Они подождали. У калитки мелькнуло черное пятно: зонт и под ним человек. Слегка наклонившись вперед, черный зонт вступил на дорожку, ведшую к дому. Из-под него видны были только ноги. Подойдя к крыльцу, человек откинул зонт — Вентренье, член муниципалитета, помахал им рукой и поднялся на лестницу. Он остановился на последней ступеньке; все крыльцо было занято матерью, расположившейся там со своей работой. Она отодвинула корзину и таз.

— Входите, господин Вентренье, — сказала она, вставая.

— Входи, Юбер, — сказал и отец.

Член муниципалитета внимательно смотрел на солдата. Мать бросила нерешительный взгляд на отца, казавшегося смущенным. В конце концов пришлось заговорить солдату.

— Я из Вильфранша-на-Соне, мне не удалось вернуться домой, — сказал он просто.

Вентренье покачал головой; он взял стул и тяжело опустился на него.

— Мадам Дюбуа, я бы охотно опрокинул стаканчик, — сказал он.

Мать поспешила принести стаканы, вино и кувшин с холодной водой.

— Я выбиваюсь из сил, — сказал Вентренье. — Почти все члены муниципалитета уехали, просто не знаю, за что браться. — Он залпом выпил стакан, который налила ему мать. — Спасибо. Теперь легче стало, у меня даже нет времени ни выпить, ни на двор сбегать. Лучше бы я удрал, как все остальные.

Отец кашлянул, потом сказал:

— Ты хорошо сделал, что остался. Ты исполняешь свой долг, и этого не забудут. Подожди, еще будешь мэром, а потом депутатом.

— Самое подходящее время.

— Времена изменятся.

— Не шутите, папаша Дюбуа.

— Я не шучу. Я говорю то, что думаю и чего желаю. Ты не за страх, а за совесть трудишься на общую пользу, вполне естественно, чтобы тебя вознаградили.

Вентренье помолчал, почесал затылок, отпил глоток, затем, глядя в упор на отца и на мать, сказал с расстановкой:

— Послушайте, все мы сейчас в одном положении. Я работать не отказываюсь, но надо, чтоб меня поддержали люди доброй воли. — Мать сделала движение, и он заговорил быстрее и громче, смотря на нее в упор: — Подождите, дайте мне кончить. Я знаю, папаша Дюбуа утомлен и ему не под силу печь хлеб, знаю и то, что ваш сын уехал, но я хочу предложить вам следующее: если мне удастся найти крепкого малого, пусть даже не знакомого с этим делом, под вашим наблюдением, с вашей помощью…

Отец рассмеялся:

— Ты думаешь, печь хлеб все равно что орешки щелкать!

— Вы меня не поняли. Людям нечего есть; если вы им дадите неподошедший, непропеченный, скособоченный хлеб, они и то будут рады.

— Ты что, смеешься надо мной? — спросил отец, не повышая голоса.

— Нет, теперь ясно, вы не хотите…

— Хотеть мало, надо мочь!

Эти слова отец уже не сказал, а крикнул. Звук его голоса еще долго отдавался у них в ушах, затем наступило молчание. Матери, наблюдавшей за Вентренье, показалось, что он сейчас встанет и уйдет.

— В конце концов, Гастон, — робко обратилась она к мужу, — можно было бы последить за двумя-тремя выпечками, а потом как-нибудь и без нас справятся.

Отец нахмурил брови. Казалось, он подыскивает слова для ответа, и вдруг его прорвало:

— Ты хочешь, чтобы из хорошей муки черт знает какую мерзость делали и чтоб люди потом говорили: «Это Гастон Дюбуа такую дрянь выпек?» Ты хочешь, чтобы я добро портил в той самой пекарне, где я пятьдесят лет, не жалея сил, трудился и пек такой хлеб, за которым покупатели за двадцать километров приходили! Ты хочешь, чтобы в той самой булочной, где еще мой отец торговал таким хлебом, которого теперь, пожалуй, никто и не выпечет, я…

Приступ кашля помешал ему докончить. Все подождали, чтобы он отдышался. Отец сплюнул, взялся за грудь, из которой дыхание вылетало со свистом.

— Мне очень жаль… — медленно сказал Вентренье. — Если б я знал, что вы так рассердитесь, я бы никогда…

Отец махнул на него рукой, чтобы он замолчал.

— Не ты меня рассердил, а она, — сказал он, все еще тяжело дыша. — С твоей стороны такое предложение понятно, ты не знаешь. Но чтобы моя жена… это уж совсем другое дело!

Мать вздохнула. Она сдержалась и ничего не ответила. Вентренье собрался уходить, но отец взял его за локоть и принудил опять сесть.

— Послушай, голубчик. Я считаю, что я свой долг выполнил. Эта война меня не касается, мои годы уже не те. Да только я не сволочь.

Отец помолчал. Посмотрел на солдата, потом на мать, потом на Вентренье. Мать знала, что он сейчас скажет.

— Ты убьешь себя, — прошептала она.

Отец даже не посмотрел на нее. Сморщив лоб, насупив брови, он подошел к Вентренье, с которого не спускал глаз, и сказал:

— Найди кого-нибудь, чтобы носил мешки и вынимал тесто из квашни, в остальном мне жена поможет; она и прежде помогала. Будет тебе завтра хлеб.

Вентренье открыл было рот, чтобы поблагодарить. Но отец поднял руку.

— Но предупреждаю, это будет хлеб, а не глина, — он опять помолчал, потом сказал как бы про себя: — Такой хлеб, какого у нас в городе, пожалуй, уже давно не едали.

43

Передвигаться по дорогам между Лон-ле-Сонье и Вильфраншем было невозможно, и Гиймен предложил отцу свою помощь. В двенадцать ночи они пошли в булочную. После дождя посвежело, с востока, со стороны холмов, доносилось влажное дыхание ветра.

Они прошли садом, где с деревьев еще падали последние капли. Все блестело при свете электрического фонарика, который несла мать. Улица была погружена в мрак и тишину. За калиткой мать по совету Вентренье выключила свет. Отец не сразу нащупал замочную скважину. Как только они вошли, мать осветила коридор. Вентренье приходил в булочную и оставил у дверей кладовой, где хранилась мука, ключи от пекарни и прочих помещений.

Все трое молчали.

Мать посветила отцу, он отпер пекарню и повернул выключатель. Свет ослепил их; они остановились на пороге.

Мать внимательно смотрела на мужа. Она видела, как сморщился у него подбородок, как все лицо его стянулось в гримасу, которая слегка напоминала застывшую на полпути улыбку.

Он вошел.

Положил руку на деревянный разделочный стол между дверью и тестомесилкой. Так он простоял довольно долго. Мать держалась позади, не решаясь пройти вперед. По тому, как он не спеша поворачивал во все стороны голову, она поняла, что он осматривается, узнает каждый предмет. Отец прерывисто дышал, и плечи его приподымались при каждом вздохе. Наконец он оторвался от стола и через все помещение, длинное и низкое, с почерневшим потолком, прошел к печи, которая занимала всю заднюю стену. Отец слегка наклонился вперед. Левая рука сама невольно поднялась и легла на ручку с противовесом, чугунный заслон открылся; правую руку отец сунул в устье печи, словно пробуя, достаточно ли она нагрета.

Мать, может, сто, а может, и тысячу раз видела этот его жест; этот же самый жест, и всегда он делал его так же быстро и всегда так же отклонял голову влево, чтобы не стукнуться лбом о печь.

— Еще теплая, но все-таки придется повозиться, пока нагреется. Я ее знаю, знаю, какая она, если ей дать три дня отдохнуть… Мы ее чинили, так, я помню, пришлось четыре дня перед этим не топить.

Он снял куртку и верхнюю рубашку. Остался в одной нижней — фланелевой без рукавов. Его обнаженные, коричневые до локтя руки, выше были белые как кипень. Пучок седых волос, которыми густо поросла его грудь, выбился из выреза рубашки. Он снял и каскетку и повесил все на один из гвоздей, вбитых в дверь. Затем взял белый фартук, уже не первой свежести, встряхнул его и повязал вокруг пояса. Мать тоже надела передник. Гиймену, голому по пояс, отец дал мешок и веревку.

— Держите, — сказал он, — сойдет за фартук.

Он велел ему подвязаться веревкой, как поясом, предварительно перекинув через нее мешок.

— Если ты затопишь печь уже сейчас, тесто может перекиснуть, — заметила мать.

— Нет, — ответил он, — сегодня ночь, верно, будет прохладная, мы отворим дверь.

Гиймен носил дрова, а отец занялся топкой. Мать подавала ему поленья, он укладывал их на решетку так, чтобы не мешать тяге. Гиймен внимательно следил за всеми его движениями.

— Для своего возраста вы еще о-го-го какой, — заметил он.

Отец, не оборачиваясь, ответил:

— Все дело в привычке. Кто этим делом долго занимался, у того привычка останется, даже если несколько лет пройдет.

— И все-таки тяжело, дайте лучше мне.

— Дам, дам. Я только хотел тебе показать, — сказал отец.

Мать увидела, что Гиймен улыбается.

— Ты сказал Гиймену «ты», — заметила она.

Отец обернулся.

— Опять же это привычка. Я всегда говорил «ты» своим подручным.

— Но он же не подручный, — возразила мать.

— Все равно что подручный, — сказал отец, тоже улыбнувшись.

— Пожалуйста, — сказал Гиймен, — это же вполне понятно.

Отец вытащил из кармана зажигалку, потер колесико о ладонь, поджег газету и сунул ее под поленья. Пламя пробралось между кругляками, лизало кору. Вот оно притихло в нерешительности, снизилось, поползло вдоль решетки, потом вдруг метнулось вверх, зашипело.

Теперь оранжевые отсветы озаряли кирпичи, дрова трещали веселей; вскоре струя огня расширилась и осветила во всю ширину низкую и глубокую печь. Отец закрыл заслон, шипение и треск стали глуше.

— Ну, сейчас дело пойдет, — сказал он.

Мать, все время следившая, за отцом, не узнавала его. На лысине выступили капли пота, глаза блестели; казалось, он улыбается каждой своей морщинкой.

Отец взял пакет с дрожжами и теперь крошил их над тестомесилкой. Он с удовольствием втягивал кислый дрожжевой дух. Мать наклонилась над тестомесилкой, чтобы тоже вдохнуть этот запах. Они переглянулись. Отец улыбнулся. Она тоже улыбнулась, потом отвела глаза в сторону.

Мать принесла воду, а отец тем временем объяснил Гиймену, как взяться за мешок, разорвать бечевку и высыпать муку в тестомесилку. Затем на доске рубильника затрещали голубые искры, отец крякнул, помогая ремню сделать первый оборот, мотор загудел, и тестомесилка пошла вращаться.

К глухому ворчанию огня прибавились удары металлической лопасти, смешивающей муку с водой, гудение мотора, равномерное хлопанье ремня и дрожание оконных стекол.

Ночь ожила.

Мать стояла, прислонясь к стене, и обводила взглядом пекарню. Все было на месте: и полки, на которых подходит хлеб, и деревянные лопаты с длинными черенками, висевшие под потолком, и куча сложенных вдвое пустых мешков в углу, и большая тушилка из толя, и валек, по которому двигается черенок лопаты, когда сажают в печь или вынимают оттуда хлебы.

Так она простояла довольно долго, потом машинально подошла к стопке плетенок и начала подготовку: привычным движением взяла горсть желтоватой и чуть жесткой муки из отрубей и посыпала на кусок полотна, прикрывавший дно ивовой плетенки.

Отец следил за тестомесилкой. Он наклонялся, на ходу выхватывал правой рукой тесто, растягивал его и снова швырял в чан. Другой рукой он сжимал гладкий, блестящий край чана, умеряя скорость вращения. Его рука вибрировала; мускулы были натянуты, как веревка на пиле.

— Эх, не знаешь ты, как мы прежде работали вручную, совсем другое дело было. Тут одному было не под силу, — объяснял он Гиймену. — Восемь полных печей за день выпекали. А по субботам еще и бриоши. А когда кончали выпечку, я объезжал все подряд: Мессиа, Курбузон, Вернантуа. Я так уставал, что клевал носом, сидя на козлах. Но лошадь дорогу знала. Знала, где остановиться, а как она остановится, я и проснусь…

Мать уже не слушала. Она только смотрела на него. Она дожидалась минуты, когда отец опустит обе руки в чан, чтобы вынуть оттуда тесто, которое бросит потом в старую деревянную квашню на конце разделочного стола. Весы с двумя большими чашками стояли наготове; мать поискала глазами резак, взяла его в руку, словно хотела попробовать, тяжел ли он. На ручке еще осталось присохшее тесто, но стальное лезвие блестело. Она представила себе движение, которым подымет левой рукой раскатанное тесто, разрежет его правой, быстро взвесит и бросит на стол, где отец придаст хлебам форму, а потом она положит их в плетенки.

— Что мы будем делать? — спросила она. — Сейчас люди едят только штучный хлеб — булочки да батоны.

Отец пожал плечами:

— Нечего терять время на глупости. Места в печи они занимают много и продавать их канительно. Съедят и весовой. Испечем в два кило и в кило, половина на половину. Мы не неволим, кому не нравится, пусть идет в другую булочную.

Он опять наклонился к тесту, лишний раз пощупал его, потом, не останавливая вращения тестомесилки, открыл заслон в печи.

Яркое, дрожащее пламя озарило всю пекарню. На фоне огня четко выделялся силуэт отца с кочергой в руке. Он уже не производил впечатления сгорбленного — казалось, он просто наклонился вперед, весь отдавшись работе.

Закрыв заслон, он обернулся.

— В конце концов, если хочешь, можно сделать несколько длинных батонов в полтора кило, — сказал он с улыбкой, — но только для того, чтобы посмотреть, сохранилась ли еще у меня в руках сноровка, только для этого…

И, говоря так, он рассматривал ладони, словно уже подготовляя к работе это свое орудие производства.

44

Когда первая партия была в плетенках, а мука для второй — в тестомесилке, отец сказал Гиймену:

— Ты бы воспользовался минутой передышки и зарыл свое обмундирование в саду.

— Я пойду с ним, покажу, куда лучше зарыть, — сказала мать.

Они ушли вдвоем.

После света и жара от печи, ночь показалась им еще холоднее, еще темнее. Мать с фонариком шла впереди. Два раза она останавливалась.

— Что там такое? — спрашивал Гиймен.

— Ничего, — отвечала мать и шла дальше, но она была неспокойна.

Когда они взяли узел с обмундированием, мать погасила фонарик и в темноте, нащупывая ногой дорожку, пошла вперед, ведя за собой Гиймена, не знавшего, куда идти.

— Почему вы не светите? — спросил он немного погодя.

— Странный вы человек, — сказала она, — в городе как-никак немцы, могут увидеть, спросить, что мы тут делаем…

— По-моему, вы преувеличиваете. А главное, знаете, их здесь, должно быть, немного.

Но она так и не зажгла фонарика. Ночь подавляла ее. Чуть светлевшее небо легло на землю всей своей тяжестью. Вдали еще вспыхивали зарницы. В ветвях деревьев ворчал ветер.

Постепенно они привыкли к темноте, и мать отпустила руку солдата. Они зашли за густые ореховые кусты.

— Здесь нас не увидят, — сказала она. — И земля тут рыхлая, ее, должно быть, можно вскопать лопатой, особенно после сегодняшнего дождя.

Гиймен принялся за работу. Мать нагнулась к узлу, лежавшему на земле. Пощупала добротный материал.

— Придется все-таки вырыть довольно большую яму, — сказал Гиймен. — Уже и сейчас она не маленькая.

— Послушайте…

Она запнулась.

— Да? — спросил он.

— Ей-богу, по-моему, жалко закапывать в землю такой материал. Я думаю, зароем каску, пожалуй, еще и поясной ремень, а все остальное…

Она опять замялась. Гиймен стоял, опершись на лопату; он был ей чуть виден.

— Остальное перешьете, — сказал он. — И точка. Отпорете пуговицы и петлицы, и как еще все это вам пригодится.

Так они и сделали. Зарыли каску, поясной ремень и фляжку, сравняли землю, а узел мать унесла в спальню. Она спрятала обмундирование Гиймена в шкаф, а сверху наложила белье. Ничего плохого тут нет, она была уверена, что действует правильно. Все равно бы пропало. А теперь все-таки не совсем пропало. Но на душе у нее все время было тревожно.

— Должно быть, я и вправду больна, что так всего боюсь, — бормотала она, — да больна, по-настоящему больна.

Гиймен дожидался ее на кухне, где она оставила зажженную коптилку. Когда мать вошла, он сдвинул брови и подошел поближе, чтобы лучше разглядеть ее.

— Что с вами, — спросил он. — Вы больны?

— Больна?

— Не знаю, может, это от лампы, но вы бледная-пребледная.

— Просто немного устала, — сказала она.

Они вышли в сад. Мать поежилась. Странная ночь. Все вокруг как будто живет, но какой-то тревожащей жизнью. Нет, это не только ветер внес во все такое беспокойство. Деревья, росшие по обе стороны дорожки, мать хорошо знала. Она слушала их разговоры, их жалобы при всех ветрах, во все времена года, но этой ночью они по-особому гнулись и стонали, по-особому задевали ее на ходу…

Мать сдерживалась, уж очень ей хотелось взять Гиймена под руку, ухватиться за него покрепче. Она не зажгла карманного фонарика. На этот раз впереди шел Гиймеи. Он остановился, и она наткнулась на его спину. И вдруг что-то внутри у нее как защелкнулось.

— Жюльен… это…

Она извинилась. Он опять шел впереди. Мать — все так же за ним, но теперь она знала, отчего ей так тяжко.

— Где он? — бормотала она. — Где он?

Мать чувствовала боль. Настоящую физическую боль. Что-то твердое и острое вонзилось ей между ребер, разбередило тело, добиралось до сердца. Она поднесла руку к груди, боль не унималась, точно ножом резали по живому месту. И все время она силилась подавить слова, которые жгли ей грудь:

«Иногда, когда ранят ребенка, мать в ту же самую минуту чувствует боль… Такие случаи известны… Говорят, что иные матери даже умирали… Неужели его могут убить?.. Подумать только, война пришла к нам, немцы пришли к нам, и ничего страшного не случилось… Он хотел остаться, а я… я сама его выгнала».

Свет из пекарни проникал во внутренний двор, погруженный во тьму. Мать очнулась. Гиймен уже вошел в пекарню. Она была на пороге. Отец стоял к ним спиной. Носовым платком в белую с синим клетку он обтирал лицо, лысину и даже шею, по морщинам которой стекал пот. Наконец он обернулся и еще раз провел платком по лицу. Лоб он что ли вытирает? Мать подошла ближе. Отец сунул платок в карман штанов. Печная лампа плохо освещала его, и мать подошла совсем вплотную.

— Что с тобой? — спросила она. — Ты обжегся?

— Да нет, нет, ничего.

Он отвернулся. Она ваяла его за локоть, но он резким движением выдернул руку, тогда она быстро сделала два шага и стала перед ним. Теперь свет падал ему прямо в лицо. Глаза были совсем красные, на ресницах висели две слезинки. Он помигал, и слезинки скатились по щекам и застряли в усах.

— Да скажи же, в конце концов, что с тобой? — спросила она.

— Ничего! — оборвал он ее. — Ну чего ты пристала. Просто от жары и отрубей глаза разъело… Отвык уже, вот и все.

Он опять быстро отвернулся, но мать успела заметить, как сморщился его подбородок. Да и голос как-то неестественно дрожит.

— Ладно, — сказал он, — первую партию можно сажать в печь. Подашь мне несколько хлебов, чтобы показать Гиймену, как это делается, а потом попробует он.

Мать встала с правой стороны от устья печи, отец тем временем принес кастрюлю с водой, которую поставил около заслона на край металлической доски. В губах он зажал маленькое, очень тонкое стальное лезвие. Он снял с гвоздя лопату, черенок ударился о подставку, и лопата тихонько легла перед заслонкой, которую отец открыл левой рукой. Лампа, освещавшая печь внутри, была на месте. Он зажег ее, и свод выступил из тьмы.

Мать взяла первую плетенку, перевернула ее на лопату и сейчас же снова подняла. Подошедшее тесто дрожало на деревянной лопате, отец обмакнул лезвие в воду и коротким резким движением руки едва коснулся теста. И, однако, на хлебе медленно открылись чуть более бледные края крестообразного надреза. Отец уже опять держал лезвие в губах. Лопата двинулась вперед, деревянный черенок, казалось, сам скользит в его шершавой ладони.

Мать, держа наготове следующую плетенку и наклонившись вперед, смотрела на хлеб, быстро исчезавший в глубине печи, там, где кажется, будто серый свод сходится со слегка приподнятым подом. Отец сделал короткое резкое движение кистью руки, и хлеб остался на поду, а лопата вернулась обратно еще скорее, чем скрылась в печи. Мать опрокинула вторую плетенку, лезвие начертало крест, лопата опять скрылась в печи… Вскоре работа пошла в более быстром темпе. Все движения были точно согласованны, будто ими управлял единый механизм.

— А что, если мне попробовать подавать вам хлебы? — предложил Гиймен.

— Нет, попробуешь, когда будем сажать следующую партию… Печь не так нагрета, как обычно, я предпочитаю не терять ни минуты, — держа лезвие в губах и не выпуская лопаты из рук, пробормотал отец.

Гиймен не настаивал.

Мать чувствовала, что капли пота выступили у нее на лбу, что пот стекает ей на грудь. Она все тем же размеренным движением опускалась или подымалась на цыпочки, чтобы снять с полок плетенки и выложить тесто на лопату. Никто не разговаривал. Только деревянная лопата шаркала по кирпичному поду, черенок стукал по подставке, да отец прерывисто дышал — других звуков не было.

Мать работала все в том же темпе, не думая, что делает. Все время она видела слезящиеся глаза мужа, где-то внутри у нее отдавался его дрожащий голос.

Она старалась что-то припомнить.

Когда все хлебы были посажены в печь, она выпрямилась и, держась за бок, подошла к двери. На улице все еще было темно. Прохлада, струившаяся с крыш в глубине двора, приятно освежала тело, словно прозрачной водой ополаскивала рот и горло.

Мать обернулась. Отец опять отирал пот, но в глазах у него уже не стояли слезы.

Теперь мать вспомнила: она уже видела, как он совершенно так же морщил подбородок, так же часто-часто мигал; она слышала, как дрожал его голос каждый раз, как он рассказывал ей о том времени, когда жил здесь со своими родителями, которых она не знала. Теперь она была твердо уверена, что в ее отсутствие отец плакал. Она поняла, что он оплакивал канувшую в вечность пору жизни, скорбел о прошлом.

У матери больно кольнуло сердце, и вслед за тем по всему телу разлилась другая, более мягкая, почти приятная боль. В первую минуту ей хотелось крикнуть мужу, что он эгоист, что ни о ком, кроме себя, он проливать слезы не станет. Она сдержалась. Она следила за ним, а он подошел к тестомесилке, разговаривая с Гийменом. Он действительно состарился, сильная усталость чувствовалась в каждом движении его тела, в каждой черточке его лица.

Тогда мать взяла ведро и вышла во двор. Из крана, нарушая тишину ночи, потекла вода; мать нагнулась, подставила руки под ледяную струю и как следует смочила себе лицо.

Когда она вернулась с полным ведром, мужчины подготовляли следующую печь.

Мать остановилась на пороге. Несколько раз она быстро втянула воздух, затем уже вздохнула медленнее и глубже. Отец обернулся. Их взгляды встретились, и ей показалось, будто муж улыбается. По тому, как он сморщил лицо, она поняла, что он тоже вдыхал аромат свежевыпеченного хлеба, к которому примешивался запах горящего сухого дерева.

45

Ночь прошла быстро. У Гиймена, сметливого и привычного к физическому труду, работа спорилась.

— Из тебя вышел бы хороший подручный, — сказал отец.

Мать несколько раз спрашивала мужа, не очень ли он устал, но он только усмехался:

— Ты что, воображаешь, будто я так стар, что уже и в пекари не гожусь?

Однако по его лицу видно было, как он устал. Мать все время поглядывала на него, прислушиваясь к его учащенному дыханию, временами похожему на хрип.

В восемь утра пришел Вентренье. Он поблагодарил их.

— А как будете распределять хлеб? — спросил отец.

— Вот в том-то и дело, что не знаю, — сказал Вентренье со смущенным видом.

— Как не знаешь? Ты, может, думаешь, что мы еще и продавать будем?

Вентренье почесал подбородок и повернулся к матери.

— Я не думал, что вы проработаете всю ночь, — сказал он, — и собирался вас просить…

Отец перебил его:

— Ишь ты, какой прыткий, ты, видно, нас с женой за богатырей считаешь! Это что же — и днем и ночью? Смеешься, нам уже не по двадцать лет.

— Да, видно, придется мне что-то другое придумать.

Он вышел во двор, постоял, вернулся обратно и спросил:

— У вас еще на сколько времени осталось?

— Право, не знаю, — ответил отец. — Думаю еще одну печь сделаем.

— А две не могли бы? — робко спросил Вентренье. — Работают только три булочные. При распределении хлеба подымется такая сутолока. Обязательно надо подыскать людей, да таких, чтобы можно было на них положиться.

Он ушел. Гиймен, который только что отнес корзину с хлебом в булочную, вернулся в пекарню.

— У булочной, должно быть, много народу стоит — барабанят в дверь и в ставни, галдят.

— Вот увидишь, это еще все на нашу голову, — заметил отец.

— Пойду посмотрю, что там делается, — сказала мать. — Никто ведь не знает, что хлеб пекли мы.

— Посмотри, не стоит только выходить на улицу, — заметил отец, — ступай на второй этаж, из окна в коридоре все видно.

Она поднялась по узенькой каменной лестнице, по которой не ходила уже много лет. Прежде она каждый вечер около десяти вечера подымалась по ней, чтобы лечь спать. В это же время она будила мужа, и он спускался на всю ночь в пекарню. В конце коридора было окно с закрытыми ставнями. Мать подошла и посмотрела в щелку, но народ стоял у самой стены, поэтому ей слышен был говор, а видела она только край тротуара и часть мостовой. Надо было отворить окно. Она потихоньку повернула шпингалет, но, когда толкнула ставни, вероятно давно не открывавшиеся, створки распахнулись с таким треском, что мать вздрогнула. Все же она выглянула в окно и сейчас же опять спряталась. Однако ее уже увидали. Раздались голоса:

— Мадам Дюбуа, все знают, что хлеб выпек ваш муж, откройте лавку!

— Мадам Дюбуа, это я, Мари Филипар…

— Это я, мадам Ружен…

— Откройте, мы уже целый час стоим.

Она выглянула еще раз, только на минутку, но успела заметить, что людей очень много. Теперь уже кричали все сразу. Она ничего не ответила, но, прежде чем закрыть ставни, махнула рукой.

Даже закрыв окно и отойдя в коридор, слышала она их голоса, сливавшиеся теперь в один непрекращавшийся крик:

— А… а… а!..

Сойдя вниз, она увидела, что дверь на Школьную улицу открыта, она подумала, что Вентренье, уходя, забыл ее затворить, и уже направилась туда, как вдруг услышала крики в пекарне. Она вернулась во двор.

— Нет, — говорил отец, — чем ты лучше других?

— Не становиться же мне в хвост, ведь я был один из первых.

— Надо было стоять на месте и не лезть с заднего хода.

Мать подошла ближе. Кричавший стоял спиной к двери, но она сразу узнала его. Он служил в газовой конторе и проживал где-то в стороне Монсьеля. Он был высокий и худой, на вид ему можно было дать лет сорок.

— Что случилось? — спросила она.

Он обернулся.

— А, это вы, мадам Дюбуа. Понимаете, я стоял в очереди вместе со всеми. Я был даже одним из первых и вдруг вижу Вентренье. Он говорит: «Пойду скажу, чтоб открывали». И завернул на Школьную, а потом пришел и говорит, что откроют еще не так скоро. Тогда я сообразил, что он вошел с заднего хода. — Он засмеялся. — Я дорогу по запаху нашел.

Отец перебил его.

— С какой стати давать ему хлеб? Хорошенькое дело, если все сюда полезут…

— Это верно, но раз уж он здесь… — сказала мать.

Мужчина усмехнулся.

— Видите, с вашей женой всегда договоришься! — кинул он отцу.

Отец побледнел. Он наморщил лоб, взгляд его сделался колючим. Он шагнул вперед и стал между матерью и корзинами с теплым хлебом, которые Гиймен еще не успел отнести в булочную.

— Нет, — сказал он. — С какой стати? Это было бы несправедливо.

Мужчина обратился к матери:

— Послушайте, мадам Дюбуа, ведь и другие булочные есть. Дайте мне три хлеба, и дело с концом.

— Ничего не получишь, — отрезал отец. — Мы даже не знаем, как распорядится Вентренье, по скольку отпускать на человека.

Мужчина презрительно усмехнулся. Он пожал плечами и направился к двери.

— У вас никто и не просит. Всем известно, что вы жадина! — крикнул он.

Отец бросился к нему. Схватил за плечо и насильно повернул к себе.

— Ты, может, большой и сильный, но я еще могу тебе показать, как пекарь выставляет за дверь бездельников!

Мужчина, сделав усилие, почти высвободился и уже поднял руку, но тут отец другой рукой схватил его за запястье и так скрутил ему кисть, что тот завертелся на месте и взмолился:

— Пустите, вы сломаете мне руку!

— И поделом, — буркнул отец.

— Пусти, Гастон! — крикнула мать. — Ну чего ты, пусти!

Привлеченный шумом, из лавки прибежал Гиймен.

— Что случилось?

— Ничего, — сказал отец, — один такой выискался, хотел пролезть без очереди. Слушай, ты помоложе, проводи-ка его к выходу; а если он будет валять дурака, не стесняйся, поддай ему коленкой под зад.

Отец разжал пальцы. Мужчина потер руку, отошел на несколько шагов и только тогда крикнул:

— Вы еще за это поплатитесь, так и знайте!

— Ори, ори, дурак!

Мужчина отошел еще на шаг, прикинул на глаз расстояние, которое отделяло его от них, и визгливо крикнул.

— Старый хрыч! Упрямый осел!

Отец шагнул к нему, но тот уже убегал во всю прыть своих длинных ног. Более проворный Гиймен догнал его и дал ему коленкой под зад, как раз когда тот переступал порог. Отец рассмеялся и вернулся в пекарню. Тут на него вдруг напала дрожь, и мать поняла, что эта ссора отняла у него последние силы.

— Не понимаю, дал бы ему хлеба, — сказала она, — подумаешь, большое дело!

— Знаю, но он не попросил вежливо.

— Тоже мне, обязательно, чтобы вежливо…

Отец посмотрел на нее и сел на мешок с мукой.

— Принеси воды, — сказал он.

Она вышла во двор, налила под краном воды в стакан и вернулась в пекарню. Следом за ней пришел и Гиймен.

— Ты устал, — сказала она. — По-моему, ты зря взбеленился.

Отец медленно выпил весь стакан, не спеша обтер тыльной стороной руки губы, потом посмотрел на мать.

— По-твоему, зря, ну а я таких вещей не выношу. Я ему говорю, чтоб он стал в очередь, как и все, а он говорит: «А вы как — тоже будете стоять в хвосте, чтобы было чем закусить? Что-то не похоже!»

Гиймен расхохотался:

— Ишь ты какой важный выискался. Правильно сделали, что выгнали его вон.

— Ну конечно, только может и не стоило, — заметила мать.

Отец посидел еще немного, затем, успокоившись, прибавил:

— А потом, не люблю бездельников. Он бездельник, работает в газовой конторе и только и знает целый день разгуливать по городу и всюду опрокидывать стаканчик. На мой взгляд, он лентяй.

— Ага, так прямо и скажи, что есть в тебе такая дурость, — заметила мать, — когда не взлюбишь кого, кончено.

— Может, ты и права, — сказал отец, — но он лентяй, с меня этого достаточно, чтобы выставить его за дверь.

Она больше не возражала. Опять наступило молчание. В конце концов отец обратился к Гиймену:

— А потом ясно, что ему грош цена, раз он в его возрасте скушал от такого старика, как я, и только утерся.

Матери хотелось ответить; но, подумав, она решила смолчать. Она видела, что Гиймен улыбается, глядя на отца.

Отец тоже улыбался. Он казался уже не таким усталым, у него как будто даже поблескивали глаза, вроде как в ту пору, когда она с ним познакомилась.

46

— Иди, садись сюда, — сказал отец.

Гиймен устроился на куче пустых мешков, прислонившись спиной к подпорке для полок. Отец сидел между ним и столом. Мать тоже села на мешки, немножко поодаль. Она отрезала три куска сыра. Отец взял остывший круглый хлеб из второй партии. Посмотрел на него, взвесил на руке и, сжав между ладонями, послушал, как хрустит корочка. Мать не спускала с него глаз. От ночной усталости, от работы, от раздражения не осталось и следа. Он все еще держал свой хлеб и никак не мог решиться его разрезать. Поглядывал то на мать, то на Гиймена, а потом опять переводил взгляд на поджаристую корочку. Одной рукой любовно поглаживал эту корочку, нащупывал шероховатости, проводил пальцем по надрезам, сделанным лезвием, когда хлеб сажали в печь.

Гиймен незаметно подмигнул матери. Она поняла: он так же, как и она, чувствует, что сейчас переживает отец.

Наконец, глубоко вздохнув, отец решился. Все еще прижимая к груди хлеб, он вытянул ногу, чтобы достать из кармана нож. Открыл его, стукнув концом ручки об угол стола. Но и тут еще помедлил, прежде чем взрезать корку, несколько крошек с которой упали на каменный пол.

Отрезав горбушку, отец пощупал мякиш кончиком пальца, приблизил хлеб к свету, чтобы лучше рассмотреть разрез. Потом протянул первый кусок Гиймену.

— У тебя хорошие зубы, вот, получай горбушку. Знаешь, корка твердая, посмотрим, как она тебе понравится.

Затем он отрезал по ломтю себе и матери. Гиймен, уже начавший есть, медленно жевал.

— Ну как, сынок, что скажешь? — спросил отец.

— Да, вот это хлеб! — сказал Гиймен, покачал головой и блаженно улыбнулся.

— Теперь будешь знать, какой он — наш хлеб. — Отец повернулся к жене. — А ты что не ешь?

Она кивнула головой, отломила кусок и взяла в рот. Она съела его без сыра, медленно пережевывая, смакуя. Отец ждал, в его взгляде отражалось беспокойство.

— Да, давно я не ела такого хлеба, — сказала она.

— А ведь мука не первосортная. Дело в том, что надо потрудиться. Теперь у них все тяп-ляп и готово. Этак хорошего хлеба никогда не выпечь.

Он тоже начал есть. Все его лицо улыбалось. Морщинки и те уже не были грустными. Каждый раз, как он, жуя, сжимал челюсти, подбородок подтягивался вверх, рот чуть вваливался, усы приподымались, но он уже не казался стариком, потерявшим силы, уставшим за долгую жизнь от изнурительной работы. Он держал нож лезвием вверх, и, отрезав кусочек хлеба и кусочек сыра, клал их в рот.

Мать налила вина. Вино было прохладное. Отец разбавил его водой, Гиймен выпил так. Мать пила воду.

— А ты не хочешь вина? — спросил отец. — Даже после такой работы?

Она отрицательно покачала головой. Отец не стал настаивать. Он поел, попил и тогда начал рассказывать Гиймену:

— Понимаешь, это такой хлеб, как пекли до той войны. Я-то и после так же работал. Другие булочники смеялись надо мной. Они, пожалуй, были правы — люди разучились ценить. Говорят: «Подумаешь, хлеб и хлеб, не все ли равно». Ну и черт с ними, а, по-моему, хлеб хлебу рознь. И вот сам видишь — ты не булочник, а все-таки признал, что такой хлеб не каждый день ешь.

— Ясно, разница есть, — согласился Гиймен.

— Так вот, понимаешь, в семнадцатом году, когда я был освобожден от службы и назначен в пекарню, я всегда выпекал хороший хлеб. Я считал, что для фронта…

Он прервал свою речь — в пекарню вошел Вентренье.

— Черт возьми, у меня уже слюнки текут, — сказал Вентренье, взглянув на ломти хлеба и сыр.

— Не стесняйся, ешь сколько душе угодно.

Кончиком ножа отец показал ему на хлеб.

— Не столько душе, сколько желудку.

— Ты что, голоден или, глядя на мой хлеб, разлакомился? — спросил отец.

Вентренье рассмеялся.

— Идя сюда, я не был голоден, — признался он, — но когда увидел хлеб с такой поджаристой коркой и таким ноздреватым мякишем, у меня засосало под ложечкой.

Отец был счастлив, его просто распирало от удовольствия.

— Знаете, я сразу вспомнил то время, когда у вас была булочная и я приходил к вам за хлебом.

Отец покачал головой.

— Ты тогда еще пешком под стол ходил.

— Нет. Я всегда покупал двухкилограммовый хлеб, а по дороге съедал довесок.

Мать сполоснула свой стакан и налила вина Вентренье; он ел и похваливал. Отец, кончив закусывать, открыл заслон и заглянул в печь.

— Сейчас будет готов, — сказал он. — Еще одна партия и конец. — Он повернулся к Вентренье. — Нашел кого-нибудь, чтоб продавать?

— На улице хвост стоит, — сказала мать. — Кончится тем, что разобьют ставни.

Отец рассказал про служащего из газовой конторы. Вентренье посмеялся.

— Вы правы, человек он нестоящий… Но, если я вас верно понял, мне тоже надо пойти стать в хвост.

Отец пожал плечами.

— Балда, — проворчал он. — Чем глупости говорить, поискал бы лучше человека, чтобы можно было открыть лавку.

Вентренье вздохнул. Вздохнул глубоко, как перед трудным разговором. Наконец он решился.

— Послушайте, — обратился он к матери, — давайте мы с вами вместе… Мне не удалось никого найти, ну просто никого.

— Не заливай, — оборвал его отец.

Вентренье не сказал ничего. Он взял нож, отрезал совсем маленький ломтик, откусил кусочек, прожевал.

— Господи, такой хлеб, да с ним и подошву слопаешь, — пробормотал он.

Мать поняла, что муж старается рассердиться, но ничего не выходит. Он даже не крикнул, только сказал:

— Знаешь, ты нам в печенки въелся.

— Ну, конечно, знаю. Но мне тоже не сладко. — И, помолчав, Вентренье добавил: — Скажу только, продавать такой хлеб — это же честь…

Отец перебил его:

— Да ну тебя! Не расхваливай, а то подумаю, что ты надо мной издеваешься!

Все четверо расхохотались. Затем Вентренье взял мать под локоть и направился с ней в лавку.

— Идемте, идемте, мадам Дюбуа, — сказал он. — Как видите, иногда и война может доставить случай порадоваться. Я уверен, что папаша Дюбуа уже давно не смеялся так от всего сердца.

— Да, это верно, — сказала она. — Что и говорить, верно…

Они спустились на две ступеньки в комнату за лавкой и, когда оттуда прошли в булочную, вкусно пахнувшую теплым хлебом, мать пробормотала:

— Ах, если бы я только знала, где сейчас мой сынок!

47

Не успели открыть булочную, как толпа ринулась туда. Но Вентренье пользовался уважением, ему удалось быстро навести порядок. Прошел час, а хлеб еще оставался и покупатели приходили уже по одному, вроде как в обычное время.

Мать и тут, сама того не сознавая, все тем же привычным и до сих пор еще не позабытым движением, клала хлеб на чашку весов и, не спуская глаз с движущейся стрелки, подымала резак. Когда стрелка останавливалась, она сразу определяла, какой кусок надо добавить для полного веса; рука опускалась, корочка хрустела, и хлеб мягко шлепался на прилавок. И каждый раз, как добавлялся довесок, стрелка показывала точный вес.

Когда основная толпа покупателей схлынула, Вентренье спросил мать, не побудет ли она в лавке одна.

— Идите, идите, — сказала она, — до двенадцати не закрою, но скоро вернуться не обещаю, все-таки надо вздремнуть, да и продавать-то, должно быть, мало чего останется.

Он уже собрался уходить, когда мимо лавки проехал немецкий грузовик с солдатами. Мать указала на них подбородком и спросила:

— А если они придут, как быть?

Вентренье вздохнул, пожал плечами и, немного подумав, сказал:

— Ничего не поделаешь, придется обслужить.

— А если они не заплатят, тогда как?..

Она замолчала, вошел покупатель. Он, верно, понял, о чем шла речь, и с усмешкой сказал:

— Боитесь, что возьмут хлеб и не заплатят? Эх, темнота! Не беспокойтесь, мамаша, пожалуй, еще вдвое заплатят. Во-первых, чтобы показать, какие они хорошие: для пропаганды. А потом им это не дорого стоит, у них, можно сказать, каждая полевая кухня тащит на буксире прицеп со станком для печатания денег.

— Так оно, верно, и есть, — подтвердил Вентренье. — Говорят, они много покупают.

— Да только, если они надолго сядут нам на шею, наши деньги фукнут. Все к черту, девальвация! Воображаю, какие кислые рожи скорчат те, кто поднакопил деньжонок. — Он взял хлеб и, уходя, прибавил: — Мне наплевать, у меня в кубышке ничего нет.

— Вы его знаете? — спросила мать после его ухода.

— Нет, верно, беженец, у него как будто парижский выговор. Но то, что он говорит, не лишено смысла, — сказал Вентренье, направляясь к двери.

— Значит, придется продавать им хлеб? — еще раз спросила мать.

— Сам знаю, что не легко, а как быть? Я же должен был присутствовать, когда они пришли в префектуру. Думаете, мне было весело? Они победители, приходится с этим считаться. Пока… пока мы слабее их, — чуть слышно пробормотал он и сжал кулаки.

Он открыл дверь, потом опять захлопнул, вернулся к прилавку и посмотрел на мать.

— Я вас знаю, мадам Дюбуа, — сказал он. — Вы сумеете продать хлеб врагу и сохранить собственное достоинство. Но не прошло и четверти часа после их прихода, и уже нашлись люди, которые сами шли к ним, напрашивались на разговоры. И мужчины и женщины брали от них сигареты, ребята канючили шоколад. Я из окна видел. — Он подождал и, прежде чем уйти, прибавил: — Моя бы власть, я бы отвел душу — дал бы этим людям коленкой под зад.

Вентренье ушел.

Оставшись одна, мать села на высокий табурет. Положив обе руки на потемневший от времени прилавок, она долго сидела так. Она думала о Жюльене и в то же время вспоминала ту пору, когда еще держала булочную. И в лавке, как и в пекарне, ничто не изменилось. Те же железные полки, те же медные перекладины, те же матовые стекла в двери на кухню. Ей даже захотелось открыть эту дверь, но она не сочла себя в праве. Несколько минут она боролась с сильным желанием вернуться в то навеки ушедшее время.

«Как жаль, что нельзя вернуться в прошлое… Смешно… я просто дура».

Приходили еще покупательницы. Те, которых мать знала, задерживались на минутку, перекидывались несколькими словами. Одна из них рассказала, что маршал Петен запросил Германию, на каких условиях она согласится прекратить военные действия.

— Значит, скоро конец?

— Возможно, что да.

— А как вы думаете, те, что уехали, скоро вернутся?

Покупательница ничего не могла сказать. Никто ничего не мог сказать.

Затем пришли два немецких солдата. Один сказал:

— Хлеб.

Мать протянула им круглый хлеб. Они засмеялись. Тот, что спросил хлеба, порылся в памяти и наконец сказал:

— Маленький… маленький.

— Нет, — сказала мать, — у нас только такой. Хотите берите, не хотите — не надо.

Они все еще посмеивались. Оба были молодые. Высокие. На бритых головах — пилотки. Мать стояла перед ними. Лицо у нее было замкнутое, сердце сильно билось. Немец долго искал нужное слово в карманном словарике:

— Делить, — сказал он и вытащил штык.

Мать невольно отшатнулась, они расхохотались. Она быстро опомнилась. Взяла хлеб в одну руку, а другой махнула на штык:

— Нет-нет, уберите эту мерзость.

Ножом-гильотинкой она разрезала хлеб пополам. Пока она взвешивала, солдат опять листал свой словарик, потом показал на нож:

— Квалифицированный!

Оба немца снова захохотали, а мать проворчала:

— Психи какие-то.

— Ja, — сказал солдат. — Ja![1]

Потом они спросили шоколада, этого в лавке не было. Солдаты заплатили и ушли.

Как только за ними захлопнулась дверь, мать опустилась на табурет. Ее бросило в жар, руки дрожали.

Не успела она прийти в себя, как вошел новый немец. Он был старше тех двух и пониже ростом. Лицо круглое, одутловатое, каштановые волосы, черные глаза. Войдя, он приложил руку к пилотке.

— С добрым утром, мадам.

Он улыбнулся матери. Она ждала. Его взгляд стеснял ее. Немец молчал, и тогда она спросила:

— Что вам угодно?

— Я бы хотел получить хлеб. Французский хлеб, вкусный, как пряник.

— Сколько вам?

— Вот этот.

Он показал на двухкилограммовый. Мать положила хлеб на весы.

— Мне всегда очень нравился хлеб во Франции, — сказал солдат. — В Париже, до войны, в булочных продавали очень вкусные рогалики.

Мать сдерживалась, чтобы не вступить в разговор. Когда она взвесила ему хлеб, он достал кошелек:

— Сколько с меня?

Она сказала. Немец заплатил, но не ушел, он облокотился на прилавок и посмотрел на мать. Спустя несколько мгновений, показавшихся матери целой вечностью, она спросила:

— Вам еще хлеба?

Он покачал головой. Выражение его лица стало напряженнее. Он медленно сказал:

— Нет, хлеба мне хватит… Но до войны, когда я покупал в Париже хлеб, булочница в придачу… дарила меня улыбкой.

Мать опустила глаза.

— Вам что, запретили разговаривать с немецкой сволочью? — подождав минутку, спросил солдат.

Она почувствовала, что краснеет, и взглянула на него. Вид у него был смущенный.

— Простите, — сказал он. — Вы не хотите разговаривать со мной, и, возможно, у вас есть на то основания.

Мать чувствовала, что на глазах у нее выступили слезы.

— Может быть, у вас на фронте сыновья?

Она отрицательно мотнула головой. Теперь слезы текли уже по щекам.

— Да, понимаю… — сказал солдат. — Мне очень жаль, что я стал невольной причиной ваших слез.

Она видела его, как сквозь туман. Он взял хлеб под мышку и направился к двери. Когда он дернул ручку, она почти машинально крикнула:

— Мосье!

Он остановился.

Молчание.

— Да? — сказал он.

— Мосье, можете вы сказать, что теперь будет?

Он сдвинул брови.

— Что будет… то есть как что?

— Я хотела знать, что будет, ну, вот, скажем, с молодыми людьми, которые уехали, а потом захотят возвратиться домой.

Солдат улыбнулся. Он подошел к прилавку, положил хлеб. Левая сторона его зеленой куртки была уже вся белая от муки.

— Через несколько дней будет подписан мир, — сказал он. — Ваши сыновья смогут вернуться. Я понимаю вашу тревогу, но не волнуйтесь, им нечего нас бояться. Уверяю вас.

— Спасибо, — сказала мать, — большое спасибо… мосье.

Ей захотелось сказать ему что-нибудь приятное. Так, вдруг, ни с того ни с сего. Может быть, просто из благодарности. И она прибавила:

— Вы очень хорошо говорите по-французски.

— Да, довольно прилично. Я преподаватель французского языка. Учился в Париже. Во время отпуска каждый год ездил во Францию.

Солдат взял хлеб. Он протянул через прилавок правую руку. Мать, почти не колеблясь, протянула ему свою. Он слегка поклонился и пожал ей руку.

— До свидания, мадам, — сказал он и пошел к двери.

— Мосье, вы позабыли довесок, — сказала мать и подала ему кусок хлеба.

— A-а, видите ли, я очень рассеянный. «Довесок», «довесок», этого слова я не знал. Спасибо, мадам.

Он еще раз приложил руку к пилотке и ушел.

48

Старики Дюбуа и солдат Гиймен работали в пекарне только четыре дня. Булочнику повезло — его машина сломалась меньше чем в ста километрах от Лона; он отсутствовал недолго — пока достал детали и починил машину — и вернулся домой с женой и приказчиком. По его словам, до Вильфранша-на-Соне можно было добраться без всякого риска. Было бы только на чем.

У Гиймена осталось немного денег, он пошел в город и вскоре вернулся с велосипедом, который купил по случаю. Кроме того, он приобрел рубашку, куртку и брюки.

— Теперь, по крайней мере, могу вернуть вам одежу вашего сына, — сказал он.

Мать пожала плечами:

— А ведь я дала ее вам от всего сердца.

Ей и в голову не приходило, что этот человек, который только на короткое время задержался у них, будет для нее что-нибудь значить. А теперь, когда он стал готовиться к отъезду, она со страхом думала о той минуте, когда он сядет на велосипед.

— Вы не считаете, что благоразумнее повременить еще день-другой? — спросила она.

— Нет, чем я рискую, если даже придется задержаться в дороге… Теперь, когда подписано перемирие…

Она замолчала. Он сказал, что отправится завтра рано утром, как только рассветет, чтобы не ехать по самой жаре.

На следующий день мать встала чуть свет. Гиймен был уже на ногах. Она слышала, как он качал воду, чтобы умыться. Она вскипятила кофе и молоко. Ей казалось, что она вторично переживает те же минуты.

Отец тоже пришел на кухню.

— Еще не уехал?

— Нет, умывается.

— Так, так…

И это она тоже слышала тогда, когда уезжал сын.

Вошел Гиймен, голый по пояс. На плече у него висело полотенце, в руках был таз и полная лейка воды.

— Заодно я и вам воды принес, — сказал он.

— Спасибо, — сказала мать.

Конечно, это сущий пустяк, ну что такое лейка воды? Но для нее эта лейка значила очень много. Он поставил лейку под раковину. Мать смотрела на Гиймена. Тело у него было красное от холодной воды. Он оделся.

— Завтрак готов, — сказала мать.

— Вы очень добры.

Он принялся за еду. Отец тоже. Мать ходила от стола к плите и обратно, подавала им. Немного спустя Гиймен сказал:

— У меня остались деньги, я могу расплатиться за то, что ел-пил у вас.

Мать рассмеялась. Отец, проглотив кусок, нахмурился и спросил:

— Ты что, издеваешься над нами, что ли?

— Но ведь это же так понятно, — сказал Гиймен. — Я знаю, что вы не нуждаетесь, но у каждого свои расходы. Надо быть честным. Каждый должен получить, что ему причитается.

— А тебе заплатили за то, что ты четыре дня работал в булочной?

— А вам? — тут же отпарировал Гиймен.

Наступило молчание. Старики не знали, что сказать.

— Ясно, что бывают такие обстоятельства, когда надо работать даром, — прервал молчание Гиймен.

— А ведь и то сказать, хлеб-то продавали… — сказала мать.

Отец сделал нетерпеливое движение:

— Я работал, чтоб выручить человека. И, могу сказать, работал с удовольствием. А вот за деньги я бы не стал работать.

Теперь замолчали все трое. Однако, допив кофе, Гиймен опять принялся за свое.

— Булочная — это одно, — сказал он. — А я — совсем другое; я обязательно должен с вами расплатиться.

Отец хлопнул рукой по столу. Ложечки в чашках звякнули.

— Замолчи, — сказал он, — не то рассержусь.

— Муж прав, — поддержала мать. — Бывают такие обстоятельства, когда говорить о деньгах не следует.

— Тогда я просто не знаю, как вас отблагодарить.

— Напишите нам, чтоб мы знали, что вы благополучно добрались до дому, — сказала мать. — И все.

— А вы черкните мне несколько слов, когда вернется ваш сын.

Она кивнула. Теперь ей не терпелось, чтобы Гиймен поскорее уехал. Она не могла бы сказать почему, но это было так. И когда отец начал что-то рассказывать о булочной, она не выдержала.

— Пожалуй, не стоит слишком задерживаться, иначе вы не приедете засветло. — И тут же прибавила: — Не подумайте, что я вас гоню…

— Понимаю, понимаю, — засмеялся он, — но вы правы, я еще не уехал, а уже тяну, этак я никогда не доберусь до дому.

Он встал.

— Мы проводим вас до калитки, — сказал отец.

Они вышли все вместе.

Путь по саду показался матери очень длинным. Когда они остановились, отец отпер калитку. Гиймен вывез велосипед, обернулся, протянул руку отцу, который стоял ближе, еще раз поблагодарил его и обещал написать. Затем, нагнувшись к матери, спросил:

— Вы позволите вас обнять?

Мать подошла. Они обнялись. Гиймен сел на велосипед и, не нажимая на педали, покатил под гору к перекрестку. Несколько раз он оборачивался и, держась одной рукою за руль, махал им на прощание. Старики отвечали ему.

Когда он скрылся из виду, они постояли, посмотрели на улицу. Там никого не было. Уже рассвело, но солнце еще не показалось из-за горизонта.

Мать обернулась. Словно под влиянием ее взгляда, отец тоже обернулся и посмотрел на нее. Оба вздохнули почти одновременно и покачали головой. Они смотрели на стену дома, за которым скрылся Гиймен, за которым скрывались все те, кто уезжал.

Наконец они медленно пошли обратно, отец пробормотал:

— Да, ничего не попишешь, такие наши дела.

Он шел впереди. Он еще сильнее сгорбился. Словно съежился от утреннего холодка, застоявшегося под деревьями. Ему незачем было прибавлять что-нибудь к этим словам, мать и так знала, что он чувствует. Они, двое стариков, жили как бы вне всего, что происходило вокруг.

Мать отвела взгляд от сгорбленной спины отца и посмотрела вверх на листву деревьев. Небо окрашивалось в желтый цвет, скоро все засияет, однако, несмотря на нарождающийся день, сад был овеян грустью, как в час, когда гаснут вечерние сумерки.

Загрузка...