Утро наливалось жарой. Солнце изо всех сил старалось пробить стекла, поливало огнем квадратное пятно на обоях, снайперски стреляло в глаза через щель между занавесками. Позже, часа через два, солнце станет дырой в раскаленном небе, круглым окошком в пекло, а пока оно только набирало силу. По радио говорили, что даже старожилы отродясь не помнят такого жаркого августа (старожилы, кстати, никогда ничего не помнят: ни такого жаркого лета, ни такой дождливой осени, ни такой распоясавшейся молодежи. На то они, впрочем, и старожилы, чтобы иметь проблемы с памятью). Вещуны предрекали Апокалипсис. Пивные компании усердно рекламировали пиво. Словом, все было как всегда, если лето выдается чуть жарче обычного.
В остальном лето проходило, как любое другое — сонный покой, духота, пышные грозы — и больше ничем особенным не выделялось. Про Апокалипсис Сашина контора ничего не знала, а, значит, беспокоиться было не о чем. С пивом было сложнее. «Ты не алкоголик, — сказала Саша. — Ты можешь бросить в любой момент. Поэтому бросай сейчас». Это случилось после того, как я в первый раз приехал на место службы. Вернее, так: когда я приехал на место службы во второй раз. После бессонной ночи, проведенной в обнимку с бутылкой. Небритый, морда опухла, как спелая слива, изо рта воняет смесью мяты и перегара. (О, мятная жвачка! Сколько раз твердили миру, что запах мяты только усиливает запах алкоголя, что помогает это средство только первые десять минут. Нет, все равно не переведутся на свете утренние пьяницы, работающие челюстями, словно красноглазые похмельные кролики). Тогда-то Саша и вызвала меня на разговор. «Либо работаешь — либо пьешь», — сказала она, и, чудо из чудес, я уже второй месяц держался. Не вполне, конечно. Одну или две банки пива я себе по вечерам позволял… а последнее время всегда две, чего уж там… но я держался, ребята. Шесть дней в неделю.
Суббота была моя.
Если точнее, моим было все время, начиная с вечера пятницы и заканчивая ранним утром воскресенья. Не могу сказать, что я стал меньше пить. В целом, получалось примерно одинаково, если сравнивать с той благословенной порой, когда Саша не была еще моим начальником, а была просто кошкой-сестричкой; когда Дина еще не помышляла о бегстве с Черным; когда я ежедневно бродил по Питеру в поисках оброненных кошельков; когда я еще не успел убить собственного друга. Тогда я каждый вечер ложился спать пьяным, и каждое утро вставал с легкого похмелья. Но не было у меня привычки надираться до беспамятства, как это случалось теперь.
Ах, какое это искусство — пить на выходных! Вечер пятницы: пивная увертюра и аллегретто, веселое и бравурное, в котором коньяк, ликер и кофе играют, словно звездное трио. После этого я позволял собственному организму антракт длиною в ночь. Субботнее утро: дуэт коктейлей, обязательно под плотный, здоровый хор сосисок, иначе до финала можно просто не дожить. Потом небольшой перерыв, чтобы музыканты настроились, а я сходил в магазин. Оставшаяся часть композиции следует по нарастающей. Осторожные, зовущие аккорды светлого пива сменяются страстной хабанерой вермута. Мотив звучит все настойчивей, все горячей, и, наконец, ярко и мощно вступает главная тема: односолодовый виски десятилетней выдержки. Такая кульминация — удел искушенных ценителей. Душевный порыв при этом настолько прекрасен и могуч, что надо как следует закусывать. Только не останавливайтесь, заклинаю вас! С этого времени никаких кофе-брейков, никаких адажио, только вперед и вверх, и к вечеру в крови расцветет великолепная кода, рефреном повторяющая опьянение от утренних коктейлей, только усиленное, доведенное до совершенства. Потом надо заснуть, а утром воскресенья хорошо пойти погулять. Воздух будет гарантированно пахнуть вермутом. Не знаю почему, но, если накануне пил вермут, утром весь город благоухает полынью. Здесь важно не сорваться и не позволить себе ни одного глотка спиртного, иначе все воскресенье будет посвящено тяжкому отходняку. Итак, девиз воскресенья — пост и медитация, и тогда утром понедельника я буду свеж и прекрасен, и поеду на службу в сносном расположении духа.
Жуть какая, верно?
Вот оно как раз теперь и начиналось, утро понедельника. Я доедал разваренную, отвратительно полезную овсянку, когда в телефоне проснулась напоминалка. Восемь двадцать. Десять минут, чтобы одеться, потом — срок выходить. К форме одежды в Отделе никогда не придирались, но, знаете, чертовски обидно ходить в драном свитере и грязных джинсах, когда вокруг все носят костюмы. Оттого-то сейчас я надевал перед зеркалом пиджак, стараясь, чтобы ни крошки перхоти не попало на темную ткань. Одевшись, замер. Идти к Дине или нет? Последнее время она подолгу спала по утрам и редко выходила меня провожать. Тихонько вступить в сонную темноту спальни, наклониться над спящим, нежным комочком, поцеловать щеку со складками от подушки…
Требовательно пискнул телефон. Восемь тридцать. Прощания не будет.
Я спустился во двор — еще прохладный двор, подобный морскому дну, но уже затаивший угрозу будущего пекла. То и дело в лицо плескал ветерок, теплый и тошнотворный, как нагревшаяся водка. Спасаясь в тени домов, я перебежками добрался до метро.
О, духота!
О, смешанная вонь резины, электричества и вековой туннельной пыли!
О, бабушки!
Наконец, приехал. Девять двадцать. Еще десять минут пешком, и Отдел распахнул передо мной свои двери — сплошь алюминий и стекло, будто воплощенная мечта Чернышевского. Ну, откровенно говоря, это я сам их распахнул, и даже не распахнул, а так, чуть сдвинул с места, налегая всем телом, совсем как в метро, и прошмыгнул в получившуюся щель.
На страже нашего покоя стояли не бравые молодцы в форме, и даже не строгие мужчины в штатском. Нет, просто сидел за плексигласовой загородкой вахтер, вооруженный лишь кнопкой, что заклинивала турникет. Вахтер проводил меня прозрачным взглядом сквозь прорези вязаной лыжной маски. Он не знал, кто я такой. Иногда я думал, что в Отдел сотрудников набирают не по принципу «умеет хранить тайну», а по принципу «не задает вопросов». Возможно, этот старичок, подобно большинству простецов, не знал даже о существовании хинко. Он просто сидел на шатком стуле за прозрачным щитом, изо дня в день глядя на проходящих мимо людей, получал за это свой небогатый оклад, а на все остальное ему было наплевать. Все, что ему требовалось знать насчет меня — ровно в десять-ноль-ноль мимо пройдет темноволосый высокий человек, и к этому времени надо надеть маску. Когда человек минует КПП, маску можно будет снять. Конец информации.
Я немного завидовал этому вахтеру, если честно.
В кабинете было душно. Все было, как всегда: простой письменный стол, офисное кресло на колесиках, конверт из коричневой бумаги на столе. Больше в моей каморке ничему находиться не полагалось.
Я сделал несколько задумчивых, неспешных кругов вокруг стола. Распахнул окно, немного подышал уличной жарой.
То, чем я занимаюсь — важно.
То, чем я занимаюсь — нужно.
То, чем я занимаюсь, никто не умеет делать, кроме меня.
То, чем я занимаюсь… А, проклятье. Сколько ни повторяй, все равно легче не станет. Надо просто сесть, открыть конверт и начать работу.
И я сел, и открыл конверт, и вынул из него первую фотографию. Главное — видеть лицо. Саша говорила, что мой дар лучше всего работает, если дотронуться до жертвы. (Схватить в охапку, повалить и попытаться разбить камнем голову, как было с Черным. «Дотронуться», так она это назвала. Да.) Чуть слабее будет воздействие, если объект (Сашино словечко) находится в зоне видимости. Еще слабее — если я гляжу на фотографию. Еле-еле, совсем чуть-чуть — если я только представляю себе жертву, не имея ее перед глазами. Именно поэтому все сотрудники Отдела, которых я видел, разговаривали со мной, не снимая масок — вязаных черных масок, какие надевают лыжники. Или спецназовцы. Маску носил даже Константин Палыч, мой куратор. Даже вахтер надевал маску, когда я проходил через КПП.
Впрочем, хорошо знакомым людям я могу нанести вред, невзирая на видимость и расстояние. Самым близким людям. Например, старым друзьям.
Ладно.
Сейчас передо мной первая фотография, а это значит, что рабочий день начался.
Я как следует рассмотрел фото. Военный в форме болотного цвета. Жесткое, красивое лицо: энергичный подбородок, крепкое переносье, близко посаженные глаза. Форма на нем была без знаков различия. Родинка на левой щеке, большая, темная. Вот с родинки-то я и начну. Бог шельму метит, верно, мужик? Я отлично знаю, чего стоит твоя железная выправка, твоя показная, брутальная красота, твоя крутость. Вечером, перед сном ты лично проверяешь охрану внешнего периметра, и охрану дверей дома, и особенно охрану дверей спальни. В спальню нельзя заходить никому. Там тебя ждет закованный в наручники тоненький мальчик, еще не понимающий, где он, и что с ним будут делать. Ты входишь в спальню — куда делась выправка, отчего ты сгорбился и охромел? — ты входишь в спальню, а мальчишка смотрит с ужасом, потому что узнал тебя. Я представляю полутьму, детские крики, гортанный рев самца — все это внутренним взглядом, а перед глазами у меня лежит фотография. Ненавижу. Ненавижу. Кровь толчками в висках. Я ничего не могу сделать, ты так далеко, так хорошо спрятался, но рано или поздно выползешь из своей щели, и мы тебя раздавим. Руки тянутся к фотографии, комкают ее, мнут, стискивают в злых кулаках. В клочья, в ошметки порвать, как его самого бы порвал. Ненавижу. Ненавижу. Старший брат Боба погиб в Чечне. Из-за таких, как ты, может, из-за тебя. Да, да, из-за тебя, я это чувствую, гнида. Ты убил его, ты превратил молодого парня в грязное, обожженное мясо. Трупы. Вчерашние школьники, несмышленые, обезумевшие от страха, они теперь — трупы, они погибли страшной смертью вдали от дома, а ты жив и свободен. Но это ненадолго, потому что теперь у тебя есть я. Ненавижу. Ненавижу.
Я закрыл глаза и несколько минут приводил в норму дыхание. Сердце успокоилось. Марево перед глазами пропало. Я аккуратно смел обрывки фотографии в подставленную пригоршню. Под столом всегда стоит корзина. Туда их.
Следующий.
Тюремное фото. Тупая, злобная морда, стриженый затылок, могучие жевательные мышцы. Уши прижаты к голове, как бывает у боксеров. Рот — узкая кривая полоса. Смотрит в камеру с презрением. Если твоя фотография здесь, значит, ты на свободе. Значит, принялся за старое. Ведь принялся, отродье? Мне отсюда хорошо видно, как ты стоишь в подворотне, пряча руку в кармане, пряча в руке дешевый нож с выкидным лезвием. Многие уличные убийства — на совести владельцев ларьков с китайским барахлом. Никто не станет резать людей дорогим ножом, купленным в охотничьем магазине. Нет, гопота берет грошовое перо в ларьке, чтобы потом выбросить без сожаления. Ты, мразь. Когда-то тебе не хватило на банку «ягуара», и ты окликнул одинокого прохожего, старика, который нес домой из банка пенсию. В руках сам собой оказался нож. Так легко оказалось воткнуть сталь человеку в кишки, так просто, так незамысловато. Ты уложил на землю умирающего, обшарил карманы и пошел в винный магазин. И это было начало отличного нового развлечения, вдобавок к дракам на дискотеках, гашишу и колесам — встретить, заступить дорогу, ткнуть ножом, не ради денег, ради кайфа… Попался ты только на шестой по счету жертве. Девчонка, которой ты хотел распороть горло, рванулась и, брызжа кровью, побежала к свету, к людям, в тот самый магазин, где ты собирался тратить ее посмертные деньги. Тебя поймали, но ты сумел убежать и теперь ходишь по моему городу, отравляя воздух, которым я дышу. Ненавижу. Ненавижу.
Я поперхнулся и с минуту кашлял. Эту фотографию я тоже разорвал. Ее пришлось терзать дольше предыдущей, бумага оказалась качественной, толстой. Клочки я опять смел в корзину.
Следующий.
Уродливый мускулистый громила. Сломанный нос, маленькие глазки. Кого-то он мне напоминает. Что-то было такое, гнусное… Ах да. Мерзость. Лучше бы не вспоминал. Однажды в собственном подъезде, когда спускался по лестнице, я наткнулся на здоровенного мужика, который держал за руки женщину. Женщина вырывалась, здоровяк ухмылялся во всю пасть. Собственно, это не очень походило на изнасилование: не было ни криков о помощи, ни угроз, не трещала разрываемая одежда — только беспомощно шаркали по полу кроссовки девушки, да слышался приглушенный диалог: «Пусти», «Пойдем», «Да пусти», «Пойдем, я сказал», «Никуда не пойду», «Пойдем, пойдем»… Девушка пыталась высвободить запястья, но мужик весил, навскидку, раза в три больше ее. Он был огромен, и даже я, встань рядом, едва достал бы ему макушкой до подбородка; а я довольно высок. Да, это не очень походило на изнасилование. Хотя, признаться, никогда я не видел, как кого-нибудь насилуют, так что сравнить мне было не с чем. С тоской я понял, что мужик сумеет отправить меня на тот свет не то что одним ударом — одним щелчком. Но деваться было некуда. «Привет», — сказал я девушке. Она посмотрела на меня. Такого перепуганного лица я раньше никогда не видел. В кино артисты, конечно, изо всех сил стараются изобразить страх, но им ведь при этом надо оставаться красивыми, а настоящий страх уродует человека. Вот дьявол, подумал я, а ведь это и впрямь изнасилование. Мужик тоже посмотрел на меня. В тот же момент я вспомнил, что встречал девушку раньше, она жила не то двумя, не то тремя этажами выше. «А это кто?» — спросил я беззаботно, кивая в сторону мужика. Тот поднял брови. Похоже, он задумался: кто я такой, какую угрозу (ха-ха) могу представлять, и что ему теперь предстоит сделать — прихлопнуть вначале меня, а потом жертву, или наоборот. Видимо, он ослабил хватку, потому что девушка резко дернулась, освободилась и опрометью кинулась вверх по лестнице.
Мы остались с мужиком один на один. Я повернулся к нему спиной и вышел из подъезда. Не спеша, засунув руки в карманы, готовый развернуться всем телом, ожидая малейшего шороха, который показал бы, что мой противник перешел в наступление. Однако ничего не случилось.
Здоровяка я больше никогда не видел. Девушку встречал пару раз, но она ни разу не подала вида, что меня узнала. Почему всегда чувствуешь себя идиотом, когда делаешь доброе дело?
Теперь ты поплатишься, сволочь. За мой страх, за страх той девчонки, за то, что ты огромный, потный, вонючий ублюдок с крошечными мозгами. Ненавижу. Ненавижу. Ненавижу.
Я выругался и стукнул кулаком по фотографии, прежде чем разорвать. В груди родилось смутное тепло. Пускай между тем давним событием и моей теперешней жертвой на самом деле не было никакой связи. Так, что-то общее в грубых чертах, в выражениях рыл. Но мне стало хорошо, хотя бы на минуту.
На следующей фотографии была женщина. Я так удивился, что сначала долго рассматривал незнакомое лицо, обрюзгшее, полное. Странно. Ты-то чем провинилась перед Отделом, тетка? Придется выдумывать. Я встал и прошелся по кабинету, разминая затекшие мышцы. На часах… ого, полдень уже. Долго я сегодня. Что бы такое про нее придумать?
«Я не могу просто так, ни за что ненавидеть человека».
«Каждого человека есть за что ненавидеть».
«Не может быть».
«Поверь, этих есть за что. Ну сам подумай, ими ведь Отдел занимается».
«Я понимаю. Но все равно не могу. Вот этот, к примеру, что он такого сделал?»
«Это военный преступник. Отправил на смерть кучу народа. Сам в бункере сидит, приказы отдает. Дерьмо, каких поискать, короче. И педик к тому же».
«Так ты про каждого из них все знаешь?»
«Я ничего не знаю. Один раз спросила у начальства, мне сказали: „вопрос не по окладу“. Я такой же простой исполнитель, как и ты. Только у меня погоны есть, а у тебя — нет. Знает все про них руководство, оно дает приказы».
«То есть, ты все это сейчас из головы придумала? Что он военный, что в бункере, и насчет педика тоже?»
«Да какая разница! Он преступник. Иначе бы нам его фотографию не дали. И… да, он военный — вон, форма на нем. Остальное можешь придумать сам. Про педика я сказала потому, что знаю, как ты их не любишь».
«То есть, мне самому надо выдумывать причины…»
«Да».
«…по которым я должен…»
«Да, да. Пойми, Тимка, главное — это результат. А что ты при этом думаешь, как этого добиваешься — это все неважно, это на твое, как бы, усмотрение. Только помни, пожалуйста: невиновных здесь нет. Ты ведь хищник, у тебя в крови охота. Слушай голос Тотема».
Невиновных нет.
Я взял фотографию со стола. Ох, и толстая баба. Сотня килограммов грязного сала, в одной лапе дорогущая перьевая ручка, в другой лапе зажат гламурный мобильник. Воспетая Кустодиевым пышная красота русских женщин, нежная кожа, роскошная грудь — все это не про нее. Она просто жирная хрюшка, раздобревшая на государственных харчах, бюрократ, хапуга, сволочь. Сколько их, одинаково мерзких, цедят через губу: «Нет приема, санитарный день, документы не подготовили, очередь на два года вперед, внесите пошлину, требуется подпись заместителя» — и проситель вязнет в недрах вонючих коридоров. А ты приходишь на службу, и пьешь чай, и болтаешь с подобными себе гадинами, и пялишься в окно, и плюешь в потолок — с утра, перед обедом, после обеда, перед каждым перекуром и после каждого перекура. Бедолаги, которые с ночи стоят в очереди к тебе на поклон, ждут и надеются, каждые пять минут проверяют, на месте ли всевозможные справки, документы, формы, приказы, и все для того, чтобы ты, наконец, вышла из кабинета, едва не застряв в проходе, и сиплым от ожирения голосом объявила: «На сегодня прием окончен». Ненавижу. Ненавижу…
Нет, нет, нет. Великий Тотем, это же просто больная старуха, в жизни не испытавшая ни любви, ни веселья. За что ее так? Неужели она недостаточно поплатилась? Растраченная молодость, погубленное здоровье, сын-наркоман и шлюшка-дочь, и нет внуков, ни одного, а смерть уже близко. Сейчас я сделаю так, что у нее пропадет последняя кроха удачи. Она выйдет на улицу, поскользнется, упадет и сломает бедро, или проворуется, или на нее нападут гопники, или с ней случится еще какая-нибудь гадость, и все ради загадочных целей Отдела… Невероятно.
А может, все это впустую?
Все те два месяца, которые я провел в Отделе, мне приходилось только смотреть на фотографии. Изо дня в день — смотреть и ненавидеть. Что при этом происходило с теми, кто был на фото, мне не говорили. Да я и не спрашивал, если честно. Работаю — значит, так надо. Если бы мной оказалось недовольно таинственное начальство, которое было начальством и для Саши, то меня давно прогнали бы к черту. Так? Наверное, так. Здесь не курорт, здесь организация серьезная. Пожалуй, самая серьезная во всей стране. И все-таки меня одолевали сомнения. Я часто вспоминал день, когда погиб Черный. Если правда было то, что я мог наводить на человека неудачу; если одной только силой гнева я делал так, что Черный и Дина все время попадали из огня да в полымя; если рок, вызванный мной, был настолько силен, что глушил автомобильные моторы, руководил случайными перемещениями десятка людей и в конце обрушил на голову Черного груду битого кирпича… Если все это было на самом деле, то почему мы так долго не могли их поймать? Почему мы не настигли их сразу, как только они попались этому толстому менту с невообразимой фамилией? Может, тогда Черный остался бы жив.
«Это не ты убил его», — сказал я себе в тысячный раз.
«Это ты убил его», — возразил в тысячный раз голос в голове.
В дверь постучали.
— Войдите! — крикнул я, роняя фотографию на пол. Ровно через минуту дверь открылась, и я увидел Сашу. Только она осмеливалась заходить ко мне во время работы. Про минутную паузу знали все, но верила в ее эффективность одна Саша. И еще — она никогда не надевала маску.
— Привет, — сказала она, взмахнув рукой по-кошачьи. Думаю, я должен описать это движение более подробно. Итак, вы подгибаете пальцы таким образом, чтобы получилось некоторое подобие когтей, затем поднимаете ладонь до уровня уха и несколько раз покачиваете ей. Насколько мне известно, тотемное приветствие в ходу только у кошек. Волки, крысы, и, тем более, остальные малочисленные хинко здороваются так, как это принято у простецов.
— Служу России, — откликнулся я. Саша улыбнулась:
— Тебе так отвечать необязательно… Что мрачный такой?
Она села на стул и украдкой заглянула в корзину.
— Я не мрачный, — сказал я. — Задумчивый, разве.
Саша некоторое время изучала мое лицо.
— Ладно, — сказала она. — Не буду тебе морали читать. Как дела, вообще?
Я пожал плечами.
— Вам виднее. Я ж не знаю, что с этими бедолагами происходит.
Саша кивнула, пропустив «бедолаг» мимо ушей.
— Речь не результатах твоей работы, — сказала она. — Речь о самом процессе. Тебе здесь комфортно? Ничто не мешает? Ничего поменять не хочется?
Я подумал. Вспомнилось последнее фото.
— Да нет, пожалуй.
— А если честно?
Я отвернулся к окну. Сказать? Не сказать?
Скажу.
— Если честно, — проговорил я, — чувствую себя идиотом. Смотрю на фотки, пыжусь, что-то себе представляю… А ощущение, что толку от этих моих представлений никакого нет. Или почти никакого.
Саша скрестила руки на груди, вытянула ноги и постучала носком левой туфли о носок правой.
— Ну что, — сказала она задумчиво, — тогда ты готов работать с живым объектом.
— Это как?
— Боевой вылет, — объяснила Саша. — Туда, где очень нужно наше влияние, но куда нельзя послать спецназ.
Я помолчал, осознавая.
— Это раньше частая практика была, — пояснила Саша. — Раньше вас много было, таких, как ты.
— А сейчас?
Саша опустила глаза.
— Сейчас только ты один, — сказала она. — Я бы тобой ни за что не рисковала, но руководство требует. Говорят, это полезно… Психологически оправдано, короче.
— Чтобы я увидел результат?
— Да. Результат.
Вот так. Любишь зарплату — люби и под пули становиться.
— Да ты не бойся, — сказала Саша, словно прочитав мои мысли, — это безопасно. Про тебя ведь никто не знает, никто тебя не ждет. И прикрывать будут.
Да уж.
— Можешь отказаться, — добавила Саша. — Никто тебе слова не скажет. Будешь по-прежнему по фотографиям работать.
— Когда? — спросил я. — Когда этот самый боевой вылет?
— Этого никто не знает, — сказала Саша, немного удивившись. — Просто надо быть готовым, вот и все. Тяжело, а что поделаешь.
Налетел жаркий ветер. Под окном росла старая, раскидистая липа, и ветер путался в ее кроне, шелестел листьями. Будто зеленой лапой, скреб веткой по оконному стеклу. Милон Радович жил на окраине города, деревья подступали к его дому вплотную, и точно так же стучала ветка в окно комнаты, где мы собирались. Мы предлагали спилить ветку, но учитель запретил, сказал, что любит деревья… Семь лет прошло. В тот раз — в последний раз — Черный снова потребовал от Милона Радовича «всю правду о Потоке». Черный уже давно вел себя с учителем странно, держался вызывающе. Давал понять, что Милон Радович от нас что-то скрывает, настырно расспрашивал о ритуалах Потока — слово «ритуалы» Черный произносил с гаденькой ухмылкой. Вот и тогда он спросил: «Если, по вашим словам, Тропа и Поток настолько похожи, то почему вы говорите с нами о Потоке в таком тоне?» «В каком тоне, Макс?» — спросил учитель спокойно. «Будто это запрещено цензурой, — сказал Черный. — Скажите честно, что у них происходит там, на собраниях?» Учитель долго молчал, покачиваясь в кресле (последние полгода он почти все время проводил в кресле — отказывали ноги). Потом он сказал: «Поток — интуитивное постижение Тотема. Постижение через ощущение, постижение через транс и глубокую медитацию. Это все, что вам нужно знать об этом учении». «Транс и медитация? — глумливо спросил Черный. — И только-то?» Учитель кивнул, печально, словно соглашаясь с кем-то невидимым, и мне показалось — Черный смутился. Потом Милон Радович сказал: «Может быть, придет время, и вы решите, что Тропа не годится для вас. Что Поток прав, что человеческий ум — обуза, что чувствовать — лучше, чем думать. Я не хочу навязывать вам свою волю. Слушайте голос Тотема в сердце, и только он поможет вам выбирать. Помните только, что наша Тропа — следование самому духу Тотема. Мы соизмеряем каждый шаг с мыслями о том, что бы делал на нашем месте Тотем. Мы — философы. Мы принимаем человеческое воплощение со всеми его недостатками — и с единственным преимуществом. Преимуществом ума. Я хотел научить вас многим вещам, но надеюсь, что научил хотя бы одной: думать. Прежде всего думать, как поступил бы ваш Тотем, а уж потом поступать». Эти последние слова он произнес, в упор глядя на Черного. Тот поднял бровь и спросил: «А вы знаете, что говорят про нас те, из Потока?» «Если тебе не все равно, что они говорят, Максим, — ответил учитель, — иди и спроси их сам». Черный поднялся и вышел. Я не знал, что сказать, и только слушал, как он одевается в прихожей, как возится с замком, как хлопает дверью. Мне было стыдно за Черного, я не мог заставить себя взглянуть на Милона Радовича. А он сказал задумчиво: «Одному из вас недостает ума, другому — воли. Макс… он всегда делал то, что говорил ему голос Тотема, но никогда не слушал до конца. Ты, напротив, ясно слышишь Тотем, но слишком осторожен, чтобы начать действовать. Подавляя Зверя в себе, ты искажаешь свою природу и уподобляешься простецу». Он помолчал еще немного и грустно добавил: «Держитесь друг друга, мальчики. Мое Возвращение близко».
— Я бы тебе советовала отказаться, — сказала Саша тихо. — Это не очень опасно, но страшно. Еще раз говорю, Тимоха: ни в жизни тебя на такое бы не отправила, но сверху надавили. Я-то против них не пойду, а ты птичка вольная. Как скажешь, так и будет.
«Слишком осторожен, чтобы начать действовать».
— Орден дадут? — спросил я.
Чем-то странным пахло в этом пансионате. В каждом коридоре, в каждом номере, даже в столовой, пробиваясь через тошнотворный запах диетически приготовленной дряни, витал слабый, но устойчивый химический аромат. Словно травил сонный газ из отдушин под потолком. Правда, говорили, что никакого сонного газа не существовало, а отдушины — это вентиляция. Ну да, конечно. Скажите, на кой ляд вентиляция в здании, где окон больше, чем стен? Хочешь проветрить, открывай и проветривай, хоть обдышись этим гребаным лесным воздухом, свежим, мать его за ногу, и благотворно влияющим на легкие, пасись они конем.
Черный со стоном перевернулся в постели и надавил на кнопку в изголовье. Держал долго, представляя, как надрывается звонок где-то в недрах служебных помещений. Голова адски трещала. У него теперь часто болела голова, каждое утро и почти каждый вечер, а иногда разбаливалась к обеду. Не мучаться же в одиночку. Ну-ка, быстро все сюда. А то мое величество изволит гневаться. Вы же не хотите, чтобы я гневался?
Деликатно постучав и выждав положенную минуту, вошла медсестра. Халатик, каблучки, чулочки. И — черная сплошная маска с прорезями для глаз и рта, как у спецназовца. Стук был якобы данью вежливости, а на взгляд Черного, являлся форменным издевательством. Стучаться надо, когда просишь отворить дверь. В пансионате двери не запирались. Спрашивается, зачем стучать каждый раз, прежде чем вломиться в номер? Чтобы я успел приготовиться, ага. Очистить помыслы, настроиться на добро и по возможности впасть в нирвану. Дабы не зацепить ненароком того, кто войдет. Суки. И двери незапирающиеся — тоже у кого-то извращенное чувство юмора. Выйти отсюда нельзя, войти сюда тоже никому нельзя, отдушины эти, опять же; тюрьма и тюрьма, одно название, что санаторий. А двери мы не запираем, не-ет. Зачем? У нас все по-домашнему…
— Таблетки принеси, — буркнул Черный медсестре. Та выбежала, радешенька, что легко отделалась. Подумать, что ли, про нее чего-нибудь, чтобы каблук по дороге сломала… Впрочем, не стану: надо к ней попробовать подкатить… а с каблуком она и лодыжку сломать может, и вместо нее другая будет. Черный с усилием сел в кровати, аккуратно пристроил в складках одеяла больные ноги и стал ждать.
Но таблетки принесла не медсестра. В дверь (уже без стука) вошел прилизанный военный в халате поверх формы. Куратор. (Как же его там… Деньковский? Маньковский? Тоже маску нацепил, придурок). Таблетки и маленький стаканчик с водой он нес на пластмассовом красном подносе, какие водятся в забегаловках с самообслуживанием.
— Доброе утро, — сказал он Черному. Черный поморгал на поднос, принял таблетки и откинулся на подушку. Военный забрал у него стаканчик и встал с подносом посреди комнаты.
— Еще пожелания будут? — спросил он. В прорезях маски бегали маленькие воспаленные глаза.
— Пожеланий нет, — сказал Черный.
— Тогда через полчаса начинайте работу, — сказал куратор. — Материалы вам принесут.
Черный задумчиво помассировал виски. Лекарство не спешило действовать, как это часто бывало в последнее время. То ли он к этой дряни привык, то ли таблетки подменять стали…
— Не буду я сегодня работать, братуха, — сказал Черный доверительно. — Башка разламывается, настроения нет, погода испортилась. Ты, э-э… иди себе, а я, пожалуй, посплю до обеда. Обойдетесь сегодня без меня.
— Виноват, — сказал куратор прежним голосом.
— Свободен, — объяснил ему Черный. — Пшел вон.
Куратор стоял без движения, словно все его силы ушли на мыслительный процесс. Черный напрягся. Ах ты, холуй задрипанный, сапог, пушечное мясо. Да я ж тебя в пыль сотру, говно ты маленькое. Ты же без погон, как без хрена, терминатор вшивый. Что, слов русских не понимаешь? Забыл, кто я такой? Ну-ка…
Под потолком раздался треск. Трубчатая лампа, до этого горевшая едким матовым светом, мигнула, налилась фиолетовым пламенем и лопнула, пролив на военного каскад осколков. Тот отскочил и принялся отряхиваться.
— Виноват, — повторил он и скорым шагом вышел из номера. Черный до предела задрал бровь, губами издал ему вслед неприличный звук и устроился поудобнее на кровати. Пошарив под подушкой, он вынул мятую пачку «лаки страйк» и закурил. «Опять лампа», — подумал Черный.
Здесь его раздражало все подряд. Еда, идиотские двери без замков, чертовы отдушины, тюремный режим, постоянные уколы, неудобные костыли, тупые медсестры, еда, слишком резкий свет, унылый вид из окна, дерьмовая планировка, из-за которой приходилось слишком много ходить на больных ногах, плакаты на стенах, подозрительная химическая вонь, медицинская аппаратура, еда. Но больше всего раздражал куратор и две медсестры, которые обходились с ним так, словно он был гадюкой, принадлежавшей к редкому виду. Они всегда глядели на него с плохо скрываемым отвращением и еще хуже скрываемым страхом. Ах да. И еще больше его раздражали — маски.
Как бы отсюда удрать половчее, подумал Черный. Впрочем, на таких ногах не то что удирать — до сортира дойти, и то подвиг. Ноги, переломанные под обвалом, заживали медленно и неохотно. А ведь могло быть хуже. Могло, как с Тимом. Черный затянулся и вспомнил: вот он стреляет по Тимке, по бегущему глупому, рассерженному Тимке. Стреляет, забирая нарочно слишком вправо. Катится, кувыркаясь, скуля, подбитый Боб. Следующий выстрел Черный делает — так же нарочно — слишком влево, но подлый, не пристрелянный «макаров» направляет пулю по-своему, и Тима цепляет по шее, а уже через секунду Тим прыгает навстречу, и падает, падает, падает чертов потолок… Черный затянулся еще, и еще, а потом сигарета вдруг кончилась, и пришлось закуривать другую. Он тогда оттолкнул Тима — увидел, что сверху рушится балка. Хотел спасти. Вышло — убил. Все из-за легавых чертовых, подумал он. Из-за ворона б…ского. Из-за…
Черный почувствовал, что закипает, и мгновенно остыл. За эти два месяца он здорово научился управлять собственной яростью. Вспомнилось, как он очутился в больнице, пришел в себя среди угрюмых нянечек и молодых обалдуев-врачей. Всем кругом плевать было на изувеченного человека. Плевать, что ему нужна утка, плевать, что он хочет пить, плевать на все, кроме нескончаемой болтовни друг с другом (в случае нянечек) и халявной наркоты из аптечек (в случае врачей). Он долго терпел. О, Тотем свидетель, он терпел бесконечно долго! Зато, когда терпение кончилось, пришла такая чистая, незамутненная рассудком ненависть к этим сволочам, что началось настоящее светопреставление. Для начала прорвало трубу в коридоре — так, для затравки. Вода в трубе была горячей: Черный с радостным удивлением слушал вопли из-за дверей. Потом водой залило проводку, и на всем этаже погас свет. Позже Черный узнал, что это стоило жизни какому-то бедолаге на операционном столе, но это не особенно тронуло. Убив собственного друга, как-то перестаешь замечать такие мелочи. После проводки настал черед лифта. Задохлик-практикант полетел на дно шахты в компании трупа на каталке. (Черному представлялось: за секунду до того, как оборвались несущий и страховочный тросы, практикант, скорее всего, думал, что отвезет жмурика в морг, а сам пойдет пить пиво). И все это, не считая уборщицы, уколовшей палец об использованный шприц, хирурга, до кости порезавшегося собственным ланцетом, интерна, ширнувшегося второпях не из той ампулы… Затем приехала Саша. По ее словам, просто решила навестить больного. Единственная, заметьте, среди всех. Она погладила его по спутанным волосам, напоила соком. Вызвала дежурную сестру и учинила той допрос с пристрастием. Потом ушла — а с Черным стали обходиться, как с раненым народным героем. Пару недель спустя в палату явились четверо людей в белых халатах, которые забрали Черного из больницы. Тогда он еще не знал, куда его везут, и был поэтому совершенно счастлив.
По коридору зацокали каблучки. Дверь распахнулась, появилась Саша — легка на помине, как ангелочек. Черный мысленно поаплодировал незадачливому терминатору. Саша, заранее улыбаясь, плотно затворила дверь, приблизилась и села на кровать, так что боком Черный ощутил через одеяло женское тепло.
— Болит? — участливо спросила она.
— Еще как, — сказал Черный. — Что не здороваешься-то?
Саша подняла руку до уха. Черный ответил тем же. Саша засмеялась и, нагнувшись, обняла его, коротко, но крепко. Черному всегда делалось легче, когда она была рядом. Странно, он никогда не испытывал влечения к этой девушке, а вместо этого ощущал к ней что-то вроде братской любви. Не любви даже, просто она была — своя в доску. Сестренка. Единственная, кто мог его понять. Вокруг были одни простецы, наглые, бездарные вонючки. А Саша была хинко, к тому же кошкой. Как Дина.
— Ты чего? — спросила Саша, испытующе на него глядя. — Заболел?
— Да нет, — ответил Черный, отведя глаза.
— А что случилось? Твой куратор позвонил сам не свой, сказал, ты плохо себя чувствуешь, буянишь…
— Дебил, — прокомментировал Черный.
Саша улыбнулась, и он тоже заулыбался, глядя на нее.
— Ну, в чем проблема-то? — спросила она.
— Так… — нехотя сказал Черный. — Надоело все. Когда вы меня выпустите уже. Полагаешь, очень здорово два месяца подряд в четырех стенах сидеть?
— Ну, ну, — сказала Саша успокаивающим голосом. — Во-первых, ты вспомни, какой ты два месяца назад был. Думаешь, легко врачам пришлось?
— Я уже здоров, — упрямо сказал Черный. — Могу идти, куда захочу.
Саша покачала головой.
— Далеко не уйдешь на одном желании. Без костылей.
Черный промолчал: Саша была права. Он ходил каждый день. Ходил взад-вперед по комнате, ходил упорно и трудно, ходил, пока во рту не становилось сухо, а от боли не начинали трястись колени. Но все равно получалось очень плохо, и ни разу он не смог пройти без костылей больше трех шагов. За последнюю неделю у него наметилось улучшение — теперь он мог обходиться одним костылем.
— Потом, — продолжала Саша, — ты же знаешь. Пока ты здесь, под моим крылышком, тебе ничто не грозит. Выйдешь отсюда — они сразу на тебя набросятся.
— Кто набросится-то, — вяло сказал Черный. — Да они и думать про меня забыли.
— Ага, конечно, — сказала Саша, жмурясь. — Они тебя что просили? Деньги вернуть?
— Ну.
— Ты им вернул?
— Не успел, — буркнул Черный. — Ваши ребята постарались.
— Во, — сказала Саша. — На бабки бандитов кинул, и думаешь, они от тебя так просто отстанут… Ты имей в виду, тебя в Отделе ценят, но не до такой же степени, чтобы охрану круглосуточную на дом обеспечить.
— Хотя бы телефон дайте, позвонить, — взмолился Черный.
Саша покачала головой.
— Об этом и думать забудь. Сюда все равно никого не пропустят, а у тех, кому ты позвонишь, начнутся проблемы. И весьма серьезные. Например, знать, где ты находишься — очень опасно, а по телефонному звонку это вычислить проще простого. Кстати, а почему ты опять об этом заговорил? Мы же сто раз это обсуждали. И вообще, обвинений с тебя никто не снимал. Нападение на сотрудника милиции при исполнении. Разбойное, с целью ограбления и с нанесением телесных повреждений. Нападение на… — Саша моргнула, — другого сотрудника милиции, уже с применением оружия, то есть, покушение на убийство. Опять же, при исполнении. Это, как бы, не считая всякой мелочи, типа угона автомобиля, кражи «макарова», разрушения муниципальной собственности…
— Какой еще собственности? — удивился Черный. — Той развалины, что ли, которая на меня же и грохнулась?
Саша пожала плечами.
— Так ты в суде будешь говорить. Если слово дадут.
Черный помолчал. Вот как. То есть, я еще спасибо им сказать должен, что не обычную зону топтать отправился, а в этом лепрозории сижу.
Потом он решился. Гулять так гулять…
— Я хочу живой объект, — сказал он, глядя прямо в зеленые Сашины глаза.
Та хмыкнула.
— Тебе не рано живой-то объект? Это ведь работа оперативная, там, может, бегать надо будет, а ты бегать не можешь.
— Ничего, — упрямо сказал Черный. — Настоящему воину бегать ни к чему.
Саша задумалась.
— Ну хорошо, — сказала она, — я спрошу. Но ты обещай, что будешь хорошо себя вести.
— Оки-доки, — сказал Черный. — Вести так вести. Хорошо так хорошо… Как раз посмотрю, что я реально могу. А то, э-э, сидишь, на фотографии онани…
— Могу сказать, что ты достаточно сильный по сравнению… — Саша смешалась, но тут же продолжила, — по сравнению с теми, кто раньше был. То есть, да, результат налицо. Ты хорошо работаешь.
— Расскажи, что за результат, — потребовал Черный. Саша вздохнула.
— Ну, что тебе рассказывать… Все просто. Люди бьются в авариях. Промахиваются по нашим ребятам. На прошлой неделе… помнишь такого, худощавого, с поломанным носом?
— Ну. Такого забудешь. Морда отвратная.
— А еще одного, в очках, лысого?
— Тоже помню. Я всех помню. Дерьмовая фотография, кстати, была, черно-белая, к тому же.
— Они три дня назад стрелку забили. Друг с другом. Не поделили что-то, видать, — Саша замолчала.
— И кто кого? — заинтересованно спросил Черный.
— Победила дружба, — сказала Саша. — Мы только трупы забрали.
— Во как, — сказал Черный.
— Да, — поддержала Саша. — С таким, как ты, у нас скоро работы не останется.
Черный помолчал, осознавая услышанное. Где-то в душе, подумал он, должен быть, наверное, какой-то предохранительный клапан, который вот сейчас заставил бы его раскаиваться, думать о содеянном, мучиться совестью. Говорят, у всех такой клапан есть. Даже у Бен Ладена. Но, видно, у Черного после смерти Тима этот клапан перегорел.
Он вдруг вспомнил, о чем давно хотел спросить.
— Сашка, — спросил он, — а есть… ну, у сфинксов такая фишка, что порча наводится каким-нибудь особым способом? Я сколько раз ни делал, все выходит: то стекла бьются, то кипяток какой-нибудь…
Саша подумала.
— Нет, — сказал она с уверенностью. — Нет. Такого нет. Просто чем сфинкс сильнее, тем у него больше масштаб разрушений. У тебя по мелочи так получается, понимаешь?
Черный пожал плечами.
— Смотри, — сказала Саша. — Чаще всего человеку не везет в быту. А какие неприятности в быту самые частые? Разбил что-нибудь, порезался, током ударило, обварился… Вот, аварии, опять же.
— Ясно, — разочарованно сказал Черный.
— Сильные сфинксы экзотичную порчу наводят, — объяснила Саша. — Такую, что не выжить. Был один лет двадцать назад, я про него в архиве прочитала. Так он молнию вызывал. Объекты у него все время попадали в грозу. Вышел на улицу, хоп — дождь пошел. Не будешь же ты дома сидеть, ждать, пока тучки разойдутся. Объект раскрывает зонт, тут молния бабах — и все. Угольки.
— Ух ты, — сказал Черный. — А землетрясение можно вызвать?
— Вряд ли. Это же конец всему, как бы. Не только объекту, пол-города в руинах. Ты же не будешь пол-города ненавидеть?
— Посмотрим, — загадочно сказал Черный, и они засмеялись. Саша была единственной девушкой, с которой Черному удавался разговор. Рядом с ней он себя чувствовал, словно вернулся домой после долгой отлучки и нашел, что дома все в порядке. Саша не пыталась затащить его в постель, не кокетничала, не требовала денег, а самое главное, не учила жить. Вот это последнее было, пожалуй, основным.
Она была действительно похожа на Дину…
Стоп-стоп-стоп, сказал себе Черный. Это нам совершенно ни к чему.
— Главное — практика, — сказала Саша. — Надо работать, надо тренироваться. Тогда со временем будешь становиться все сильнее. Сравни-ка, что ты умел в самом начале, и что умеешь теперь.
— Посмотреть бы, — сказал Черный.
— Всему свое время, — сказала Саша терпеливо. — Хочешь выезд — будет тебе выезд. Но только, когда окрепнешь. Мы не можем позволить, чтобы наш… единственный сфинкс подвергался опасности.
— Ты так и не ответила на главный вопрос, между прочим. Когда вы меня выпустите?
— Солнце, — серьезно произнесла Саша, — да ведь это не мне решать. Есть начальство, ему виднее. Могу только сказать, что прямой директивы тебя здесь удерживать никто не давал. А, значит, рано или поздно тебя выпустят. М-м?
Черный задумчиво кивнул. Уже что-то. Хотя надежда, разумеется, слабая. «А вот пускай попробуют, — с мрачным удовлетворением подумал Черный. — Пусть только осмелятся. В землю вколочу. По ноздри».
— Ну как? — спросила Саша. — Договорились?
— Ладно, — снисходительно проговорил Черный. — Скажи, нехай свой конверт хлебанный несут. Потружусь… на благо Родины.
— Вот умница, — одобрила Саша. — Ладно, пойду я… Тебе принести чего-нибудь?
— Дисков принеси в следующий раз, — попросил Черный. — «Раммштайн» найди полную коллекцию.
— Ладно, — сказала Саша. — Все, что прикажешь. Пока!
Она взмахнула на прощание ладошкой и упорхнула. Черный заложил руки за голову и стал смотреть в потолок. Он смотрел в потолок очень долго, пока не пришел куратор и не положил конверт на прикроватную тумбочку.
Ну, что ж. На таких условиях можно и потрудиться. Черный дождался, пока уйдет куратор, пошарил под подушкой, вытащил плеер и аккуратно вложил наушники в уши. Плеер принесла ему Саша, она же обеспечивала его музыкой. Увы, вместо крохотного флэш-плеера Черному приходилось пользоваться громоздким и неудобным в обращении дискменом. Флэш-технологии всем хороши, кроме одного: прежде чем слушать такой плеер, надо в него что-нибудь закачать, а компьютера, сколько Черный ни просил, ему так и не дали. Зато в тумбочке росла стопка компакт-дисков.
Черный не глядя запустил руку в тумбочку. Что у нас выпало сегодня? Какие-то японцы. А, это те самые, которые в конце каждой строчки орут слово «нинген». В отличие от тысяч идиотов-поклонников Черный знал, что оно значит. С первого аккорда Черный ощутил легкое головокружение — таблетки подействовали в полный рост. Был в них, похоже, какой-то слабый опиат. Недаром самую зверскую боль они снимали в два счета. Черный содрогнулся, когда звук ударил по барабанным перепонкам — громкость, как всегда, была на максимуме — и, чувствуя, как по жилам течет разбавленный кровью анальгетик, взял конверт. Он подождал, пока вступит вокалист, и разорвал конверт, попав точно в такт музыке. Посыпались фотографии. Вот вы где у меня, паскуды. Десять штук, как с куста. Парочка на завтрак, пятеро на обед, трое на закуску. Ненавидеть — это очень просто, нинген. Аппетит приходит во время еды. Главное — начать, потом все легче и легче, и уже неважно, кого. Ненависть прибавляет сил, словно экстази, будоражит, как кокаин, делает свободным, как кислота, а главное — она всегда с тобой, нинген. Черный во все горло заорал слова припева, так, чтобы перекричать музыку в наушниках. Затем принялся хватать фотографии одну за другой. Он вглядывался в лица, скалил клыки, рычал и выл. Он выстроил их всех в ряд на одеяле, а потом глядел на них, слушая гитарный рев, исходя злобой, чувствуя себя бесконечно сильным, огромным, всевластным, хватал по одной и рвал в клочья. Вот ты, старый козел. Что ты сделал Отделу? Убивал стариков, насиловал малолеток, взрывал бомбы в метро? Да плевать. Ты простец, разменная монетка, вонючая падаль, нинген. Раздавлю. А ты, толстая харя — ты, наверное, проворовался? Как же, вижу, едва не трескаешься от жира, свинья, небось, попил крови, поел свежих мозгов — ад-ми-ни-стра-ция… В печку бы тебя, чтобы вшей прожарить в башке. Хорошо бы ты живым Отделу попался, чтобы они тебе яйца вырвали и сожрать заставили. Ты, и ты, и ты — не стоят ваши жизни ни хрена, как не стоили с самого рождения, и хорошо бы вам увидеть перед смертью, как дохнут ваши прыщавые сыновья и похотливые дочери. Я, Черный, великолепный хинко, ненавижу вас и желаю вам смерти. Вы мне за все заплатите, мрази. За ноги, за голову, за то, что подсел на эти поганые колеса, за то, что сижу здесь, как в тюрьме. За Тима, которого из-за вас убил. Из-за вас! Всех пущу в расход — в клочья, в кашу кровавую, в пыль. Одну Дину пощажу. Только Дина останется. Когда-нибудь так и будет. Ну, а пока — вот они, те, кто первые пойдут. Все, как на ладони. Ты, и ты, и ты, нинген. Иди к папочке, к папочке в когти. Кошки умеют ждать. Кошки умеют помнить.
Он долго рвал фотографии, кричал и пел, и не заметил, как сестра принесла обед. Только когда хлопнула дверь, перекрыв грохот в наушниках, Черный вздрогнул, выключил музыку и долго, долго сидел, глядя на клочья фотографий перед собой.
Потом он произнес шепотом:
— Дина.
Закрыв за собой дверь, Саша прижалась к стене спиной и некоторое время стояла, глубоко дыша, чувствуя, как под горлом колотится сердце. Великий Тотем, как же страшно-то. Опять выиграла, утихомирила этого зверя, заставила работать. Надолго ее не хватит. Ведь сначала было не так плохо. Черный дичился, отказывался верить в собственные способности, нервничал. Только на третью неделю он приступил к работе с фотографиями — осторожно, боязливо. Зато как он умел ненавидеть! Мягкому, незлобивому от природы Тимке не угнаться было за Черным… Самое главное, не показать, как я его боюсь, подумала Саша. Поймет, что притворяюсь — конец.
Тогда, увидев изломанное тело Черного под кирпичными грудами, она подумала, что Тим с его открывшимися способностями быстро добьет Черного — сам того не понимая. Много ли надо тяжело раненому? Откажет какой-нибудь медицинский аппарат, или выпадет из вены игла капельницы, или незадачливые санитары уронят носилки. Тогда-то появилась мысль, показавшаяся сперва сумасшедшей: соврать Тиму, сказать, что Черный умер. Тим — хороший человек, совесть не позволит ему ненавидеть мертвеца. Саша поделилась этой мыслью с Бобом, и тот, как ни странно, согласился. Правда, они еще не были уверены насчет возможностей Тима, догадка только-только начала складываться. Боб сказал — откроем правду, но потом, когда Черный оправится. Боб сказал — может, Тим не виноват, бывают же случайности. Он ошибался. Тим действительно был «сфинксом», так в Отделе называли ему подобных. Саша понимала: если Тиму сказать, что Черный жив, Черному не поздоровится. И наоборот, если Черный узнает, что враг остался в живых, то наверняка постарается его прикончить. Сам Черный о своих чувствах к Тиму говорить избегал. Но все было ясно и без слов.
Если совсем честно, было еще одно обстоятельство. Решающее обстоятельство. Страх за собственную шкуру. И за Боба. Если Тим и Черный узнают, что Саша им лгала — ей конец. И Бобу, за компанию. А потом эти двое сойдутся в дуэли, и тот, кто выживет, станет совершено неуправляем. Саша помнила масштабную операцию пятилетней давности, оцепленную область, патрули, сотрудников в штатском. Десятки мертвецов. Люди — случайные прохожие — умирали просто потому, что попадались на пути взбешенного сфинкса, почуявшего собственную власть. Его так и не удалось взять живым, труп нашли в каком-то ночном клубе. Саша была тогда стажером, курсантом. На всю жизнь запомнила роскошно отделанный подвал, гремящий из огромных колонок драм-н-бас, вспышки стробоскопа, лазеры… и трупы, трупы, трупы на полу. Смерть от передозировки экстази; от остановки сердца; от обезвоживания; от инсульта; кто-то просто оступился, упал и ударился затылком о каменный пол; кто-то напоролся на осколки стакана с коктейлем; все смерти были глупыми, случайными, нелепыми — все сорок пять смертей. Повезло еще, что время было раннее, и клуб только-только открылся, приняв первую дозу посетителей.
Нельзя допустить, чтобы сфинкс узнал о том, какую угрозу представляет одним своим существованием. Поэтому-то их так долго готовили к реальным операциям, с тщательно выверенной смесью уважения и опеки, подсовывали — в виде тренировки, в виде тестов — фотографии. Поэтому-то с каждым сфинксом общался только куратор — и еще два-три человека, по крайней необходимости. Это была опасная работа, пожалуй, опасней всего на свете. Нам повышают оклады, нам дают по три отпуска в году, и только мы имеем право в любое время дня и ночи вызвать Милу, чтобы она накачала нас под завязку, по уши… Добрая, славная Мила. Что бы мы без тебя делали. Просто редкая удача, что у нас работает самая сильная кошка в городе (а еще, по слухам, самая сильная в стране). Каждый, кто готовился войти в палату Черного (или в кабинет Тима), перед этим шел к Миле, и она дарила ему, сколько могла. Говорят, кошки не просто повышают удачу своим партнерам — они берут ее у мира взаймы. Против природы не попрешь: тут прибавилось, там убавилось, закон сохранения, в школе еще проходили… А сфинксы — они просто расплачиваются за все везение, которое мы взяли. Любому человеку в жизни может повезти, и может не повезти. В целом, баланс должен быть нулевой, удача в итоге равняется невезению. Кошки смещают этот баланс в сторону удачи — по чуть-чуть, исподволь. Зато платить по счетам приходится сразу и помногу. Любой сфинкс стократ сильнее обычной кошки, только у кошек дар работает со знаком плюс, а у сфинксов — со знаком минус. Да, Мила — просто спасение. Да и то, надо сказать, Черный играючи понижает удачу ниже нуля всем, кого накачала Мила. Стоит ему только разозлиться посильней. Так что…
Так что, для Саши выход был один. Молчание.
Саша взмахнула пропуском перед носом у охранника. Тот кивнул безучастно, не глядя ни на пропуск, ни на Сашу. Можно надеяться, что не запомнил. Вот ведь как: вроде и отпросилась, и чиста перед начальством, а все равно светиться лишний раз ни к чему. Вдруг придет кому-нибудь в голову проследить. Она села в подоспевшую маршрутку, пробралась на заднее сиденье, постаралась устроиться поудобнее в жестком кресле. Машина немного постояла — здесь, у санатория, была конечная остановка — и, никого, кроме Саши, не дождавшись, тихонько двинулась в путь. «Сейчас одиннадцать, — думала Саша. — Если пробок не будет, доберусь за полчаса, а лекция в двенадцать — хорошее место займу, в уголке. А когда лекция кончится, то есть часа через полтора, у меня останется еще целых четыре часа… Нет, не у меня — у нас. Главное, вернуться вовремя». Она вспомнила, как однажды прибежала, запыхавшись, домой пол-восьмого, и какой допрос ей тогда учинил Боб. Интересно, поверил он ей или нет. «Нельзя так жить», — подумала она, но тут же забыла свои мысли.
Маршрутка, конечно же, попала в пробку. Вчерашняя жара сменилась сегодня тоненьким, моросящим дождем. Водитель оставил открытым люк, и Саша глядела, как с потолка срывались редкие капли. Надо бы, по-хорошему, самой подняться и захлопнуть. Саша представила, как встает, тянется к высокому потолку, ей не хватает роста, приходится встать на цыпочки, и еще держаться одной рукой за поручень, так что стоишь распяленной в самом проходе, и кофточка задирается, открывая живот, а водитель пялится в зеркальце, и когда, наконец, достаешь кончиками пальцев до рукоятки люка, машину бросает вбок, чтобы ты завалилась на сиденье, взбрыкнув ногами… Черт с ним, решила Саша. Сам закроет. Тяжело быть женщиной. Но, если хотя бы один человек тебя понимает по-настоящему, то уже легче. Впрочем, надо быть честной с самой собой: единственный человек. Зато какой…
Саша запрокинула голову, зажмурилась. В детстве учитель говорил: когда нечего делать, всегда представляй реку… Река несет лодочку… река нежно баюкает лодочку на волнах… их реки встретились… это такое чудо, теперь они плывут по реке вместе… Река огромная, полноводная, места хватит всем-всем… Вниз, вниз, вниз по течению…
Она приехала за десять минут до начала лекции. Как ни странно, место в углу было свободным. Саша стала пробираться между прихожанами. Кто-то сидел в позе лотоса, кто-то вытянул перед собой ноги, кто-то просто лежал, уставясь в потолок и подложив руки под голову. Лекции каждый раз происходили на новом месте (еще говорили «на новой точке»), чтобы сохранить общину в секрете и избавить ее от праздных слушателей. Из уст в уста передавали, где случится следующая лекция — или просто называли номер «точки». В этот раз заветным местом оказался гигантский подвал под офисным центром, «точка» номер пять. Здесь были уже почти все прихожане — круглолицые, большеглазые кошки, плечистые волки, крысы с аристократическими маленькими ладонями. Были здесь и странные, ни на одного зверя не похожие существа, одни — долговязые и тощие, другие — приземистые и рукастые, третьи — огромные, сплошь заросшие волосом, четвертые — субтильные и медлительные… Черт его знает, кем они были в прошлых жизнях. Кем-то, вероятно, были: китайский гороскоп не на пустом месте возник. Вон тот, носатый, горделивый — вылитый петух. А тот, что сидит, насупившись, в дальнем углу — это бык. Или кто-нибудь вроде быка. Саша знала, что родиться человеком может любое животное. Многие собирались небольшими группами — чаще всего, один мужчина и несколько девушек. Почти все носили длинные волосы, собранные на затылке в хвост. Или в косичку.
Саша опустилась на толстый, мягкий ковер, подтянула поближе подушку и улеглась в любимую позу: лежа на боку, ноги поджаты, руки сложены перед грудью. Так лежат кошки, когда находятся между сном и явью. Так она всегда любила устраиваться на диване, не отдавая себе отчета, что похожа на кошку, пока не пришла сюда и не узнала, что самая удобная поза для хинко — это поза его Тотема.
— Возвращения вам! — разнесся по залу сильный, веселый голос. — Возвращения вам, братья и сестры!
— Аб хинк! — откликнулся зал. Латынь слилась в многоголосый хор, из-за этого два коротких слова растянулись до размеров большого, длинного лозунга, но Саша знала, как отвечать на приветствие, и поэтому крикнула со всеми, не смущаясь: «Аб хинк!». Человек в дальнем конце зала поднял руки и улыбнулся. Он был в белом костюме, прекрасном костюме цвета сливочного мороженого — так Бредбери писал про белые костюмы. Добрый старый Бредбери, кошка из кошек.
— Все собрались? Ждать никого не будем?
«А-а-х», — пронесся по залу шорох, и это одновременно значило и согласие, и солидарность, и все, что угодно было этому волшебнику в белом костюме. Звук, в котором было так много почитания, восхищения и любви, что не осталось места для слов.
— Тогда заприте, пожалуйста, дверь, — попросил человек в белом. Кто-то бросился, задвинул тяжелую щеколду. Лектор терпеливо ждал, пока доброволец усядется на место — этим подчеркивая, что здесь все равны, что каждому будет уделено равное внимание, и что сам лектор — всего лишь один, кому выпала честь выступать перед многими.
— Начнем, друзья.
В уши вливается тишина, замолкают говоруны, утихает шепот, даже занятые друг другом парочки смущенно приводят себя в порядок.
— Жил некогда некто, по имени Гарри, по прозвищу Степной волк. Он ходил на двух ногах, носил одежду и был человеком, но по сути он был зверем. Как я, как мы, как любой из нас. Он страдал и метался, и больше всего на свете ему хотелось двух вещей. Первое — оставаться человеком, когда он чувствовал себя человеком. Второе — оставаться волком, когда он был волком. Бедный Гарри, бедный невежественный хинко. Тому из вас, кто не знает, чем все закончилось у бедняги Гарри, могу сказать, что закончилось все очень плохо. Гарри сошел с ума. Так бывает с хинко, которые не понимают свою природу. Природа же наша — ничего лишнего не требует. Она не заставляет делать ничего противоестественного. Она только хочет, чтобы мы оставались в Потоке. В Потоке жизни, который мы помним со времен прошлых воплощений. В Потоке, куда мы обязательно вернемся. Мы все после смерти готовимся стать зверями. Это — великая цель.
Ах, этот голос! Как он завораживает, как он успокаивает и берет за сердце. В нем — мед и виноград, бархат и сталь, лед и ацетиленовое пламя. Этот голос старше, чем сама жизнь, и то же время он вечно останется молодым. Это голос разума, который примирился с сердцем. Голос пророка.
— Я сегодня не буду много рассказывать, — говорит человек в белом. — Я не буду много рассуждать, приводить кучу примеров — не буду. Сегодня, — голос понижается, становится нежным, доверительным, — сегодня я хочу, чтобы вы немного помолчали и вспомнили. Как это было. Кем вы были. Кто был вместе с вами, кого вы нашли и кого потеряли. Я хочу, чтобы вы снова стали котятами, щенками, птенцами, ощутили тепло гнезда, вдохнули запах матери. Чтобы увидели своих братьев и сестер — вспомните, как вы играли с ними, как смотрели в глаза, похожие на ваши собственные, как прижимались друг к другу по ночам, чтобы согреться и прогнать дурные сны. Я хочу, чтобы вы вспомнили свои семьи. Тех, кого выбрали для продолжения рода, прекрасных, сильных, ласковых. Я хочу, чтобы вы… Чтобы вы вспомнили сейчас своих детенышей. Да. Своих детей. Они были похожи и непохожи на вас, и вы удивились, когда их увидели, но вы сразу их узнали, и стали кормить, и оберегать, и узнавали всегда. Из всего стада. Из всего прайда. Из всей стаи узнавали их, своих детей, свое семя. Я хочу, чтобы вы их вспомнили сейчас. Давайте помолчим. И вспомним. Доверьтесь Потоку.
Саша опустила голову. Пятеро котят, пятеро смешных, неуклюжих клубков мал мала меньше. Пятый — самый маленький. Он позже всех открыл глаза, и ему всегда доставался самый маленький сосок, как она ни старалась. Но, когда все братья засыпали вповалку, он единственный ковылял к ней на непослушных лапках, и тыкался в шерсть на ее животе, и засыпал только с ней в обнимку. Когда во двор пришел чужой, то все дети забились в самый темный и далекий угол — под дровяной сарай, в спасительную тьму, и сверкали оттуда круглыми глазенками. Она стояла перед чужаком и рычала, а он глядел на нее молча. Это был огромный черный кот с проплешиной на голове, там, куда пришлись собачьи клыки. У него был короткий хвост, лишь частично покрытый шерстью, и впалые бока, но голова сидела на высоком и мощном загривке, лапы были длинные и жилистые, и когти такие огромные, что не втягивались до конца. Она рычала — маленькая черепаховой масти кошка, прижавшаяся к земле перед котом, который вдвое превосходил ее размерами и впятеро силой. Она рычала, а кот стоял и смотрел на нее, нагло, выжидающе. И вот, когда она поняла, что надо пересилить страх, первой броситься и принять бой — маленькая пушистая молния возникла между ними. Ее меньший котенок. Он выгнулся дугой, вздыбил редкую шерстку на загривке и округлил глаза. А потом он заорал. Она раньше никогда не слышала его крика — только писк. Битве кошек всегда предшествует ритуал, соревнование боевых кличей. Теперь ее сын ревел на чужака, словно большой, взрослый кот. Чужак дернул хвостом, потряс головой, попятился. И ушел прочь.
— Вспомним, — разнесся голос по залу. — Вспомним.
Рыжий вырос красавцем. Он научился драться, приходил под утро весь в ржавых пятнах, и от него остро пахло свежим мясом. Он выследил черного кота и убил его в ночь, когда луна была, словно белая плошка с молоком. Он стал новым хозяином их угодий, а когда наступила пора, то пришел к ней ночью, и она подчинилась — ведь он был так красив и силен, ее сын, ее муж, отец ее детей.
Может, ей не нужно было подчиняться? Может, именно за этот поступок она теперь наказана человечьим воплощением? Все равно. Оно того стоило.
— Вспомним.
Саша плакала. Рыжий всегда громко мурлыкал, раскатисто и с придыханием, норовил подобраться поближе во сне и положить лапу ей на голову, любил дотянуться мордой и ласково боднуть ухом. В тот день, когда он погиб, шел дождь — как и сегодня. Ей что-то почудилось в полудреме, и она вскочила, вся как пружина, озираясь, еще не понимая, где находится, но уже зная, что случилась беда. У кошек есть шестое чувство, чувство близкой беды. Она бросилась туда, куда ее вело это бесполезное, страшное чувство, и очень скоро нашла Рыжего — у самой обочины, еще живого, еще в сознании. Он лежал, мурлыкал, зажмурившись, и только самым кончиком хвоста яростно бил по мокрому асфальту. Мурлыкал — для нее, на прощание, все тише и тише, пока не умер. Это случилось двадцать пять лет тому назад. Немного спустя….
— Вспомним.
Немного спустя умерла она сама.
— Вспомним, как было хорошо.
Саша утерла слезы. Да, это было хорошо. Ночь, и тысячи звуков, и свобода в каждом сантиметре гибкого тела. День, и сладостная дрема, и нежное солнце во всем мире, от края до края. Снова ночь, снова охота: шорох, мгновенный бросок, последний трепет добычи. Кровь. Сладкая, восхитительная кровь, словно передающая силы убитого зверя прямо ей в жилы. А потом — привести себя в порядок, юркнуть в убежище и там заснуть, с полным животом, и спать долго, долго, долго. Да, это было хорошо. Рыжий приходил за полночь, они лежали рядом, думая каждый о своем, наслаждаясь теплом, которое могут подарить друг другу только кошки. Не грубые объятия, к каким привыкли люди. Нет, это совсем особенное, неповторимое чувство, когда любимый находится рядом, слегка, самыми кончиками волосков касается тебя, так, чтобы ты ощущала тепло его тела — и только. Это может длиться очень долго — изысканная кошачья ласка, высшая нежность.
Да, это было хорошо.
— Возвращения вам, братья и сестры, — серьезно сказал человек в белом.
«Аб хинк», — нестройно, прерывисто. «Аб хинк», — запоздало прошептала Саша.
— Я не могу проникнуть в ваши мысли, поэтому скажу о себе. Я умел летать. Больше мне сказать нечего, но это было. Я умел летать, мог подняться в небо. Теперь я могу только мечтать о полетах. И я снова говорю: Возвращения вам.
«Аб»…
— Не спешите отвечать, — голос стал проникновенным, — не спешите. Сначала ответьте себе самим: готовы ли вы вернуться? Вернуться к той жизни, которой мы лишены теперь, к вольной, дикой, счастливой жизни?
Зал молчал, ждал, что будет дальше. Саша вспомнила уличных кошек — грязных, ободранных, больных — и на минуту ей стало холодно. Хочет ли она Вернуться? Туда, где страх, и голод, и вечная борьба за жизнь? Туда, где любой простец может спустить с тебя шкуру, туда, где убивают твоих детей, а тебя ради забавы топят в мешке?
— Люди говорят: я мыслю, значит, существую, — сказал человек в белом. — Как это верно! Мыслю, значит, существую. Существую: в облике человека. Существую: мучаюсь сомнениями, моралью, бредовым умствованием, поиском таких же, как я, мыслящих бедолаг. Существую: влюбляюсь, не получаю ответа, страдаю, ломаю жизнь себе и близким. Существую: делаю ошибки, рожаю детей, требую, чтобы они не повторяли моих ошибок, но учить их могу только на примере этих самых ошибок — и дети растут еще более несчастными, чем я. Существую: в вечном страхе смерти и наказания за то, что жил не так, как положено. Так существуют — люди.
Оратор замолк и перевел дух. Затем во всеобщем молчании он продолжил:
— Братья и сестры! Готовы ли вы перестать существовать, как люди — и начать жить? Жить по-настоящему?
«А-а-х».
— Тогда Поток принимает вас, — произнес человек в белом, и голос его дрогнул, впервые за все время.
«А-а-х».
— Поток принимает вас.
«А-а-х».
— Поток принимает вас! — закричал человек, и Саша вдруг закричала в ответ:
— Аб хинк!
— Аб хинк! — подхватили все вокруг. — Аб хинк! Аб хинк!
Саше стало легко и просторно. Да. Да, пусть так и будет. Все равно жить кошкой в тысячу раз прекраснее, чем мучаться в человеческом теле. Да. Аб хинк…
Человек выждал минуту и снова поднял руки. Дождавшись, пока смолкли выкрики, он произнес:
— Тогда больше не будем терять времени и начнем занятия. Тема сегодняшней медитации — свободная. Можете представлять все, что угодно. Погоня, брачные танцы, может быть, кто-то любит воображать, что снова стал детенышем и играет… да, все, что угодно. Никаких ограничений, никаких условий. Слушая Тотем…
«…поступим верно», — закончил восторженный хор голосов. Оратор улыбнулся:
— В точности так. Слаб тот зверь, что смиряет себя раздумьем. Имя ему — человек. Не уподобляйтесь простецам. Будьте, как ваши Тотемы, сильны и естественны. Возвращения вам.
Заиграла музыка. Медленная, ритмичная, она странным образом подходила к негромкому шуму, что поднялся вокруг. Вздохи, шепот, тихие стоны, похожие на урчание. Пары вновь ласкали друг друга. Кто-то затеял с партнером игру, легонько кусаясь и размахивая руками, согнутыми наподобие лап. Кто-то свернулся клубком и, казалось, крепко спал. Кто-то, сноровисто обвязав руку жгутом, выдавливал в вену прозрачную жидкость из припасенного шприца — таких было много. Кто-то уже лежал, открыв глаза, и жгут сползал с подергивающейся руки, как сытая змея. Кто-то просто сидел, поджав ноги и, тихонько раскачиваясь, бормотал под нос одному ему ведомые мантры. Я…
Я — Кошка.
Я — Кошка, подумала Саша. Я — Кошка. Не узнали? Это я, вы часто видели меня по утрам, когда выносили мусор. Я сидела на крышке мусорного бака и наблюдала за вами. Кошки умеют наблюдать лучше человека, любого человека. Где вы еще могли меня видеть? Лет сорок назад, когда я попалась двум подросткам. Один связал мне проволокой лапы и держал голову, а другой пассатижами раздавливал хвост. Вы тогда проходили мимо. Посмотрели мельком и ускорили шаг. Ребятам было по шестнадцать лет, и вы их тоже испугались, такой большой и сильный, весом в десять раз больше меня.
А еще когда-то в бенгальских джунглях я прыгала людям на спину. Если они успевали обернуться, то ударом лапы я ломала выставленную руку с револьвером, а потом превращала человеческую голову в месиво коротким рывком челюстей. Меня не могли остановить ни егеря, ни ловушки, ни лесной пожар. У кошки девять жизней, вы же знаете. Я истребляла стада, принадлежавшие вашим предкам, наводила ужас на целые деревни. Мое имя боялись упоминать после захода солнца. В мою честь возводили храмы, бросали на алтари куски парного мяса, чтобы я была милостива к вам — я, Кошка.
Потом я несколько лет жила в вашем доме. Спала у вас в ногах, ела вашу пищу. Мурлыкала, лежа на человеческих коленях, и понимала почти все ваши слова: пусть это останется моей маленькой тайной. Вы награждали меня множеством прозвищ, играли со мной — я сожалею о каждой царапине, поверьте. Вы ухаживали за мной, когда я заболела, и целую ночь проплакали, когда, придя с работы, нашли на кухне мертвую кошку с поседевшей мордой.
Я — Кошка, и я хочу вернуться.
Священный дар — вот все, что соединяет меня и ту красавицу черепаховой расцветки, что влюбилась в собственного сына. Привычка зализывать раны, тяга к кошачьим, душ по три раза в день, умение спать калачиком, зеленые глаза и курносый нос — все это, может быть, совпадения. Романтическая сказка, которая объединяет хинко. Возможно, мы лишь воображаем, что помним о прошлых жизнях. Считаем себя зверьми, сторонимся людей и тянемся друг к другу — тихие безумцы, несчастные изгои. Но у каждого из нас есть Дар, существование которого нельзя оспорить. Наводить удачу, слышать чужие мысли, исцелять прикосновением и даже убивать взглядом. Кто-то наделен способностями больше, кто-то меньше, но любой хинко обладает Даром. И это прекрасно, потому что дает надежду. Может, когда мы умрем, то вернутся — светло горящий тигр, дивный орел, подлунный волк. И сказка превратится в жизнь.
Музыка смолкла. Саша открыла глаза. В зале не было больше людей: воздух наполнился мяуканьем и ревом, взвизгиваниями и шлепками, и хрипом, и стонами, и шипением. Какая-то девушка, зажмурившись, извивалась на полу перед Сашей. «Надо спешить», — подумала Саша и, осторожно перешагивая через людей, двинулась к выходу. По дороге ее несколько раз пытались остановить, хватали за юбку, взрыкивали в лицо, даже легонько укусили за ногу. Наконец, зал кончился. Поднявшись по короткой лестнице, Саша очутилась в тесном дворике. Прямо перед ней была арка, из которой открывался вид на улицу. Поодаль Саша увидела группу людей, обступивших лектора. Саша приблизилась.
— …Я, знаете ли, буддист, — говорил коренастый мужчина, невысокий, черноволосый, по виду типичный кот. — Я знаком с теорией перерождений. Так вот, вопрос: вы же не будете отрицать, что животному трудно контролировать перерождения? Вернее, невозможно. Мир страстей, мир инстинктов…
— Не буду я ничего отрицать, — сказал оратор и широко улыбнулся. — Смотрите: конечно, это трудно. Мало того — почти невозможно! Да только — послушайте! — контролировать перерождения есть в принципе задача невыполнимая, то есть, выполнимая, но на очень высоких уровнях восприятия. Если вы святой, например. Чувствуете?
Его собеседник неуверенно кивнул. Саша ничего не поняла, но ей тоже отчего-то захотелось кивнуть.
— Поэтому, — сказал человек в белом, — можете, конечно, задаваться вопросами, кому труднее контролировать перерождения, как звери создают себе карму, есть ли возможность для животного стать обратно человеком… Одним словом, хотите мыслить — продолжайте мыслить. Мыслить, как человек — значит, оставаться человеком. Продолжайте. Мы вас неволить не будем.
Вокруг засмеялись, кто-то захлопал. Коренастый пытался что-то сказать, но его уже никто не слушал.
— Возвращения вам! — крикнул человек в белом и взмахнул рукой, прощаясь. Это был знак. Саша вышла из-под арки и медленно зашагала по улице.
Ей всегда было хорошо после лекций. Всегда? Ну, все шесть раз. Какая разница. Не в количестве дело, когда речь идет о духовной жизни. Да и не в лекциях дело. Дело — в нем.
Кто-то дотронулся до ее руки. Он стоял рядом, дьявольски элегантный, божественно прекрасный в своем белом костюме.
— Привет, — сказала она, улыбаясь.
— Привет, — сказал он, беря ее ладонь в свои руки. — Поедем ко мне? Погуляем.
— Хорошо, — сказала она. — Только у меня немного времени совсем.
Он покачал головой.
— У нас очень много времени. Вся вечность.
— Вся вечность, — повторила она. — Поскорее бы, Лео.
— Это можно устроить, — сказал Стокрылый и улыбнулся.
У каждого дома — свой запах.
Стоит открыть дверь квартиры — запах приветствует тебя, как бесплотный страж. Новая мебель и свежая краска. Мусорное ведро, оставленное с вечера, и вчерашние котлеты. Корвалол и застарелый папиросный дым. Кошачья моча и моча младенцев. Ароматические палочки и освежитель воздуха — консервированный запах консервированных фруктов. Жареная курица. Туалетная вода.
Марихуана.
Я снял куртку, стянул ботинки. Мы ходим по дому в тапочках. Помню, в детстве как-то зашел играть к друзьям, тапочки у них были не в моде, пришлось полировать чужой пол собственными носками. Пол был холодный. У нас дома всегда носили тапочки. Так было принято. Так было принято и в семье у Дины. Так принято и у нас.
Марихуана.
Плита на кухне заставлена кастрюлями. Открыл наугад: волшебный пар, грибы, мясо, картошка. Столы без единой соринки, мойка без единой грязной тарелки. Дина умеет вести хозяйство. Последние два месяца дом встречает меня запахом чистоты. Мы, кошки, любим чистоту, я уже говорил. И готовить умеет Дина. Она все умеет делать хорошо, за что ни берется. Два месяца подряд, с тех пор, как я начал работать, вечера наши пахнут чистотой и шарлоткой.
И только изредка — марихуаной.
Я так и не научился курить эту дрянь. Пьянствовать я начал давно, мне и четырнадцати не было, когда я выпил свой первый стакан. А вот с марихуаной так ничего и не получилось. Первый раз в жизни я затянулся каннабисом из рук Дины. Она не любила вин, не понимала коньяка, презирала водку — но знала толк в подкурке. Дина-то и забила для меня первый косяк. Был вечер, мы остались одни в ее квартире; родителей не было. Я честно сказал, что курю дурь в первый раз. Дина засмеялась и пообещала, что будет хорошо. Делая первую затяжку, я улыбался. Когда со мной была Дина, я не боялся ничего. Но марихуана оказалась очень страшной вещью. Уже через четверть часа вселенная вокруг меня превратилась в кисель. Я не мог говорить, не мог пройти нескольких шагов, не мог думать о чем-то одном дольше нескольких секунд. Вдруг я с ужасом сообразил, что с минуты на минуту могут вернуться родители Дины. Это был кошмар. Меня трясло от страха. Каждый шорох, каждый стук за стеной был, словно поступь Смерти. Дина лежала на диване, покачивая головой в диадеме наушников: она не замечала, что со мной творится. Я ушел на кухню и там метался от стены к стене, пока не пришла Дина. Она сразу поняла, что со мной неладно. Открыла окна, повела в ванную и втолкнула под душ. Скоро меня отпустило. Родители так и не приехали, я остался у Дины на ночь. Это была хорошая ночь, одна из лучших, что выпадали нам с Диной, но, умирая, я вспомню не эту ночь, а день, который ей предшествовал.
Я не могу звать марихуану «травкой». Я зову ее марихуаной. Наркотик должен называться именем наркотика, а не ласковым детским словечком. Именно так. Марихуана. Я достал из холодильника банку пива и пошел в спальню.
Дина сидела за столом, уставясь в волшебное зеркало ноутбука. Запах в спальне был сильнее; впрочем, кто другой этого бы и не заметил. Это все мое чертово обоняние. У Дины то же самое, и у Боба, и у Саши. Мы все чувствуем запахи сильнее простецов.
— Привет, — сказала Дина, не оборачиваясь. Голос у нее был самый обычный, и я решил уже, что померещился мне этот сладкий травянистый аромат. Но потом она обернулась: фарфоровая маска лица, черные озера зрачков — и я понял, что Дина все-таки курила, и курила много. Присев на край постели, я открыл банку — ссс-пок — спросил:
— Проветривала?
Она кивнула и заулыбалась:
— Все равно пахнет, да?
Тот, кто курит марихуану с детства, отлично контролирует себя под кайфом. Я так умею с алкоголем. Вы не заметите, что я пьян, пока я не дохну в вашу сторону. Или пока не упаду.
— Пахнет, да? — повторила Дина виновато.
— Ерунда, — сказал я, и Дина захихикала. Она смеялась дробно и часто, пока не кончился выдох, но и тогда она не перестала, продолжала высмеивать последние глотки воздуха из легких, сгибаясь над клавиатурой, кашляя, вытирая слезы, тряся головой и стуча кулаком по столу. Потом она с хриплым стоном вдохнула, словно ныряльщик, и начала смеяться опять. Я перевел взгляд на телевизор, что журчал в углу. Как всегда, «Animal Planet». Других каналов Дина не признавала, да и этот-то включала для фона, для сопровождения своих странных медитаций. Она всегда была из Потока, сколько я знал ее. И всегда медитировала. Но раньше она перед практикой зажигала благовония, а теперь каждый раз, в обязательном порядке выкуривала косяк. «Animal Planet», как я понял, входил в рацион любого, кто исповедовал Поток. Я прикладывался к банке и глядел, как тревожные сурикаты выискивают где-то вдалеке невидимых врагов; как аллигаторы умело притворяются бревнами, похожими на аллигаторов; как невинные антилопы гибнут под ударами львиных лап; как элегантный жираф спит, свернув шею калачиком. И все это время Дина хихикала, то громче, то тише.
«Практики»… Вообще-то, я слышал о существовании каких-то ритуалов под общим названием «Тотем-о». Собственно, про «Тотем-о» слышали многие хинко, но никто не знал, что это такое. Говорили, в начале прошлого века в Германии существовала группа добровольцев, которые разработали эту методику и опробовали ее на себе. У каждого была очень простая цель: усилить до предела свой тотемный дар. Сначала им везло. В группе оказались ученые — психиатр, историк и этнограф (кошка, волк и крыса). Они собрали и возглавили экспедицию в Штаты, где несколько лет жили среди аборигенов-тотемистов. Что они там делали, неизвестно. В Германию их вернула война. Везение закончилось: исследованиями заинтересовалось «Анэнербе». Работу засекретили, ученых перевели в закрытый институт, и больше о них никто ничего не слышал. А потом «Анэнербе» не стало. Говорили, что остались какие-то наработки, рукописи, результаты экспериментов; вот на этих-то крохах и выросли те практики, которыми сейчас занимаются Дина и ее соратники.
Впрочем, все это могло быть красивой сказкой, которую придумали наркоманы из Потока.
— Извини, — сказала Дина, отсмеявшись. — Я тут немного того…
— Ерунда, — сказал я во второй раз и хотел отпить пива. Банка оказалась пустой. Тревожный симптом, однако. Я сходил на кухню. В холодильнике застыли наизготовку банки — как солдаты в жестяной броне. Пол-литровые камикадзе, готовые ринуться в бой. Банзай! Ссс-пок.
— Ты кушай, — сказала Дина, когда я вернулся. — Ужин на плите. Обед там же, — и она снова хохотнула.
Я кивнул. Вторая банка расставалась с жизнью не спеша.
— Где сидишь? — спросил я, кивнув на ноутбук.
— На форуме, — сказала она. Четкая артикуляция, ровный голос. Только очень быстро разговаривает, короткими очередями выстреливает слова.
— Хинко-ру? — уточнил я.
Она помотала головой, нахмурившись:
— Хинко-ком. Хинко-ру — его крысы сделали, там почти все крысы. Модераторы тоже. Да и потом, они все слизали с хинко-ком. Он раньше появился.
Я запил полученные сведения парой глотков пива. Поднялся и подошел к Дине. Голова закружилась: почти литр лагера на голодный желудок. Славно мы общаемся — пьяный муж и упоротая женушка…
А почему бы и нет.
Я взглянул на экран. Сайт не изменился с тех пор, как я его видел полгода назад. Серые панели, рубленый шрифт, маленькая надпись вверху — название форума. Слева — сокращенные обозначения разделов, понятные только завсегдатаям. Никаких картинок. Ни одного баннера. Больше я ничего не успел разглядеть, Дина свернула окно. Разглядел бы еще меньше, но марихуана плохо влияет на мелкую моторику, и Дина попала курсором по крестику только с третьего раза.
— Не смотри, — протянула она. — Нечего там тебе смотреть.
— Это почему это? — спросил я, устраиваясь рядом. — Может, я тоже хочу.
Она снова усмехнулась — впрочем, неуверенно.
— А что ты там пишешь? — продолжал я.
Дина помолчала.
— Мы новостями обмениваемся. М-м… ну, всякую фигню, в общем, постим.
Я кивнул.
— Еще опытом обмениваемся, — добавила Дина.
Я кивнул.
— Обмениваемся там, — пробормотала она. — Обмениваемся…
Я ждал, что Дина снова засмеется, но этого не случилось.
— Тим, — позвала она. — Ты иди, покушай, а?
Я допил пиво и поставил банку под стол.
— Опытом, значит, — повторил я. — Это, наверное, у какого барыги шмаль забористее, да?
— Тимка, — беспомощно сказала она, — не надо.
Зрачки у нее были огромные, почти с радужку размером.
— Дело твое, — сказал я. — Дело со-вер-шен-но твое. Я тогда тоже хочу. Если у вас религия позволяет траву пыхать, то водку жрать тоже, наверное, можно. Пусти, регистрироваться буду. Что, инвайт надо?
— Тим, — промурлыкала она и обняла меня за плечи. — Чего ты. Ну, покурила. Ну, ты тоже выпил. Все нормально ведь, а? Иди, покушай.
Мне стало стыдно.
— Дина, — сказал я. — Ты только правильно пойми. Я, может, и впрямь к вам приду. Только вот скажи. Я слушаю голос Тотема. Ты слушаешь голос Тотема. Я жду Возвращения. Ты ждешь Возвращения. В чем же разница-то?
Она поежилась, по-прежнему обнимая меня, и я почувствовал, как напряглись ее руки.
— Ты слушаешь умом, — сказала Дина, и голос ее дрогнул — не то от наркотика, не то от чего другого. — А мы слушаем сердцем.
Я опять хотел съязвить, но не стал. Дина молчала, думая о чем-то своем — глаза прищурены, губы шевелятся.
— И мы оба одинаково боимся Возвращения, — закончила она. — Все верно. Разницы нет.
Я молчал. Она была права. Хинко не боятся самой смерти, ведь мы точно знаем, что будет потом. Но жизнь зверя коротка и полна трудностей — на взгляд человека. Очень сложно преодолеть в себе именно этот страх, никчемный, чисто человеческий страх возвращения в облик Тотема. Для того нам и нужна наша религия. Чтобы побороть страх. И принять то воплощение, по которому тоскует память.
Я спросил:
— Так наркотики вам нужны, чтобы не бояться?
— Нет, — твердо ответила Дина. — Они нужны для практики. Ты не поймешь, у тебя нет посвящения.
— Где уж мне, — откликнулся я.
— Не сердись, — попросила она.
— Глупости какие, — сказал я. — Ничего я не сержусь.
— Нет, ты сердишься.
— Это я просто пьяный…
Она посмотрела мне в глаза:
— Пойдем уже покушаем, а? Что-то на хавчик пробивает, сил нет.
И мы пошли на кухню — цепляясь друг за друга, посмеиваясь и оступаясь на каждом шагу. Дина умела готовить. В любом состоянии. Не знаю, что она сделала сначала, накурилась или приготовила обед, но получилось у нее что-то диковинное. Орудуя половником, Дина произнесла французское словосочетание, которого я не запомнил. Потом мы стали есть.
Было вкусно.
Очень вкусно.
Затем третий пивной камикадзе отправился в бой, и я спросил:
— Простецы, значит, для вас — второй сорт? Жить кошкой хорошо, жить хинко плохо, а жить простецом, наверное, это полный отстой?
Она снова пожала плечами.
— Простецы… простецы — они как сырье. Понимаешь? Они умрут… рано или поздно… и тоже, может быть, станут зверями. Только вряд ли, потому что для этого надо себя осознавать кем-то большим, чем просто человек.
— И курить шмаль, — в тон ей сказал я.
— Далась тебе эта шмаль.
— Мне-то как раз не далась…
— Сиди уж. Вот кто обещал — «банку в день», «банку в день»? Опять завтра Сашка тебе выволочку устроит.
— Не устроит. Я в кабинете спрячусь.
— Тебя запах выдаст. За километр.
— Ха! Запах? От трех-то баночек?
— Надеюсь, — произнесла Дина серьезно, — их действительно будет три.
— Фи, — сказал я.
— Не фикай, — сказала Дина.
— Ты мне нотации-то не читай, — сказал я. — Может, этого хочет мой Тотем. Нажраться в хлам. Сама же сказала: не сдерживай желаний…
Я допил банку и швырнул ее в мусорное ведро. Не попал.
— Балда ты, — сказала Дина. — Сам ведь знаешь, это все иносказательно говорится.
Я грузно поднялся и вытянул из холодильника четвертую банку.
Банзай.
— Слушай, — я сделал глоток, — а почему мы не задаемся вопросом: как бы на нашем месте поступил человек? Просто хороший, нормальный человек. Как раз, если тебе надо что-то сделать, а ты не знаешь, что именно. И тогда обращаешься не к Тотему Кошки, а к Тотему… Тотему Человека. Представь, что есть такой — Тотем Человека. А?
Дина подумала.
— Да нет, это невозможно, — сказала она медленно. — Вот кошка. Кошка всегда знает, что для нее хорошо, а что — плохо. Ты видел когда-нибудь, чтобы кошка сомневалась?
— Только что, — сказал я и глупо захихикал. Дина отмахнулась:
— Не смешно… Тимка, Тотем — это просто эталон. То, как мы должны поступать. То, как мы должны думать. Слушай голос Тотема — и все будет нормально. А… человек, — она помедлила перед этим словом, наверняка хотела сказать «простец», — человек сам не знает, что хорошо, а что плохо. Как он может быть Тотемом — если ни в чем не уверен?
Я фыркнул поверх банки, обрызгав стол пеной.
— Да не смеши. Кто угодно знает, что хорошо, а что плохо.
— Для дикаря из племени мумба-юмба добро — это убить всех своих врагов, — сказала Дина. Кажется, она полностью пришла в себя. — А зло для него — это оставить хоть одного врага в живых.
— Мы-то не из племени мумба-юмба, — возразил я. — И потом, все это детский лепет. Аргументы прошлого столетия. Сейчас, я уверен, любой дикарь знает, что убивать, насиловать и грабить — плохо, бяки. А хорошо — делиться и помогать. Скажешь, нет?
— Не уверена.
— Знает, — убежденно сказал я. — На уровне интуиции он прекрасно понимает, что бить людей дубинкой по макушке некрасиво. Он же не станет бить по макушке своих детей? Не станет. Значит, понимает, что такое добро и зло? Значит, понимает, и никакая религия ему для этого не нужна. Вот как раз убивать всех врагов — это ему велит его первобытная религия. А внутри он все равно чувствует, где хорошо, а где плохо…
«Да ты пьян, братец», — бесстрастно отметил голос в голове.
Дина хмыкнула:
— Добавки тебе положить?
— Давай! — я махнул рукой. — Будем пировать и веселиться. Черт побери. «Чарльз Дарвин целый век трудился, чтоб доказать происхожденье… Дурак, зачем он не напился, тогда бы не было сомненья…»
— Не надо петь эту чушь, — резко сказала Дина.
— Прости, котенок, — согласился я. Четвертая банка, судя по весу, наполовину опустела.
Какое-то время мы молча жевали.
Голос в голове молчал. В знак протеста, видимо. Ну, обещал, да. Ну, напился разочек. Тварь я дрожащая или не тварь? А, пропади все пропадом.
— Все-таки ваш Поток — просто наркоманская секта, — сказал я неожиданно для себя. И так же неожиданно обнаружил страшное облегчение. Словно всегда хотел произнести эти слова, но не решался.
— Сек-та, — раздельно повторил я. С огромным удовольствием.
Дина встала. Она держала в руках пустую тарелку, и тарелка заметно подрагивала.
— Не смей, — сказала Дина тихо.
— Чего это «не смей», — сказал я. — Ты мне лучше скажи, чем так хорош этот самый Поток. Тем, что можно обдолбаться во славу Тотема и ни о чем не думать?
В течение нескольких бесконечных секунд я ждал, что она швырнет тарелку об пол. Ну, давай, думал я. Растаманка несчастная. Давай-давай. Крыть нечем — давай скандалить. Фанатичка. Я жду. Достойный будет ответ, нечего сказать.
Но она отвернулась, и отошла к мойке, и сложила в нее тарелку, беззвучно, словно та была из поролона. Открыв воду, Дина вернулась к столу и забрала тарелку у меня. Потом она снова подошла к мойке, сунула тарелку под воду.
Взвизгнула.
Понеслось: опрокинутый стул, удар по крану, стонущая Дина, схватившаяся за руку, моя брань, холодная вода — совершенно бесполезная — мазь, где эта мазь, да не эта, а та закончилась, ты что, специально, дурак, что ли, специально, как больно, больно-то как, сам попробуй, специально, я не знаю, сейчас, сейчас, может, к врачу надо, сам иди к врачу, если надо, мазь куда положила, оставь меня, сама сдохну, крахмал надо, крахмалом ожоги сыплют, иди к чертовой матери со своим крахмалом, я же как лучше хочу, да, ты всегда как лучше хочешь, сейчас тоже как лучше хотел, знаешь ведь, как ты можешь, что бывает, это из-за тебя я обварилась, дурак, дурак, господи, как больно-то, мама, мамочка, Дина, прости, не трогай меня, прости, прости, не трогай, иди сюда, иди ко мне, прости, за что ты меня так, я не хотел, правда, прости, больно — черт, черт, черт…
Кто-то говорил мне, что после ссоры хорошо заняться любовью. Ерунда. После ссоры хорошо бы потерять память.
— Это все из-за того, что ты пьешь, — тихонько сказала Дина. Мы сидели обнявшись прямо на полу. Я не видел ее лица. Руку мы забинтовали, хотя ожог вышел не сильный. Проклятый панельный дом. Проклятая централизованная система. Температура воды зависит от того, какой кран повернул сосед за стеной. Моешься, бывало, в душе, а тебя — то ледяной водой, то кипятком поливает. Правда, такого, как сейчас, еще никогда не бывало. Видно, я на самом деле силен… зараза. Или это из-за испытаний в теплосети? Как раз теперь лето… Испытывают… Что-то там…
— Из-за того, что ты пьешь, — повторила Дина, словно услышала мои мысли. Я протянул руку (холодильник возвышался надо мной, как небоскреб), достал новую банку. Открыл.
— Я просто себя еще не научился контролировать, — сказал я. — Дина, солнце. Я буду стараться. Чет… Честно. Прости.
Она сделала неловкое движение: не то пожала плечами, не то дернулась, пытаясь высвободиться из моих объятий. Отпускать ее я не стал.
— Ты никогда не научишься, — сказала она.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю.
Мы помолчали. Вкус у пива был кислый, пузырьки мешали сделать глоток — верные признаки того, что выпито уже много.
— Ты знаешь, как я пришла к Потоку? — спросила Дина.
— Нет.
— Я… меня с детства учили Тропе. У нас с тобой, в принципе, схожее воспитание было. Слушай Тотем, анализируй, размышляй. Рациональный подход… — она хмыкнула. — И… мне было тяжело. Очень тяжело. Я ненавидела людей. Каждый день я на метро ездила в институт. Самый час пик, что туда, что обратно. Потные, грязные, вонючие… Как я их ненавидела.
— Понимаю.
— Хрена лысого ты понимаешь. Ты-то мужик. Тебя придавишь, а ты сдачи дашь. А девчонку весом в сорок кило… да меня вообще не замечали. В вагон входит такой, знаешь, бугай: локтем пихнул, я и улетела… Но давка — фигня. Извращенцы — вот где самый кошмар. Я один раз в переполненном вагоне ехала от «Московской» до «Техноложки». Сколько там станций? Шесть?
Я прикинул.
— Пять, вроде бы.
— Пять, да… Так вот, сзади пристроился какой-то подонок и всю дорогу лапал меня под юбкой. Я и так, и этак вертелась — куда там, стоят, как сельди в бочке. Голову поверну — непонятно, кто. Сзади — двое мужиков. Может, они оба… Главное, я говорю в голос: «Прекрати!» Он руку убирает, пару минут не трогает, потом снова начинает. Я опять: «Кому сказала, перестань!» Все повторяется.
— А что ж ты не закричала?
— А толку-то? Вокруг все стояли, всё видели. Как я перестать просила, тоже всем было слышно. Никто не вступился. Понимаешь? Ник-то. Вот они, твои простецы. А мне еще и страшно было очень. Если человек такое вытворяет, у него явно не все дома. А ну как закричу — он мне и нож в спину?
Я допил банку одним тяжелым, длинным глотком. Тошнота стукнулась под язык, голова пошла кругом. Но я был не из робких и достал еще одну банку. Банзай.
— Я их всех ненавидела, — медленно говорила Дина. — Всех. Выйду из метро — аж трясет. Ноги дрожат, руки дрожат. Слезы на глазах. У меня ведь от ярости слезы текут, ты знал?
— Нет.
— Вот. Плачу от злости. Как крокодил… Иду и плачу. Чем больше злюсь, чем больше все это в себе переживаю, тем хуже становится. Злоба, она разъедает, как, знаешь, желудочный сок у язвенников. И так — каждый день.
— К тебе каждый день извращенцы приставали?
— Нет. По-разному было. Но да, все время что-нибудь случалось. В институте, опять-таки, жизнь не сахар. В общем, тяжко было.
— Ты не рассказывала.
— А что рассказывать? Зачем тебе все эти гадости слушать? Сейчас просто к слову пришлось, вот и говорю. Так бы ни в жизнь не стала.
«Девочка моя славная», — подумал я и крепче прижал ее к себе. Одной рукой. Второй поднес банку ко рту.
«Хватит», — сказал голос в голове, но я его, как водится, не послушал.
— А причем здесь Поток?
— Ну… Может, ты и не поймешь.
— Я постараюсь.
И я постарался…
Дина продолжала рассказ. Измотанная, несчастная, она открылась одной из подруг. Та была из Потока. Подруга пригласила Дину на «лекцию» — так они называли свои сборища — и Дина пошла, хотя боялась, что ее заманивают в секту. Но, по большому счету, ей было уже все равно. «Лекция» оказалась самой настоящей лекцией. Все происходило в просторном, светлом зале; собравшиеся выглядели обычными людьми. Не было фанатичного блеска в глазах, никто не кликушествовал, не молился напоказ. Все ждали лектора. Когда он взошел на трибуну, его приветствовали сдержанными аплодисментами. Лектор выступал полтора часа. Он не сказал ни слова о том, что Поток — религия. Он даже не назвал Поток философией. Все полтора часа лектор рассказывал о человеческих проблемах, о том, как трудно жить людям, и насколько проще может стать жизнь, если слушать голос Тотема в своем сердце. Лектор говорил о злобе, о тревоге, о бесполезных умствованиях, о вечном страхе смерти и страхе наказания после смерти. Он говорил — и Дине казалось, что он рассказывает о ней. Когда лекция кончилась, началась медитация. Подруга шепнула Дине, что можно уйти, но Дина осталась. И вошла в коллективный транс — вместе со всеми. С первого раза, без наркотиков, сама по себе.
Никогда в этой жизни ей не было так хорошо.
И она пришла на лекцию снова. И снова слушала лектора — он на сей раз был немногословен. Потом опять устроили медитацию. Дине хотелось заплакать, когда кончился сеанс, так ей было дивно, так отдохновенно там, по ту сторону человечьего бытия. Но она не заплакала. А потом была еще одна лекция, и еще, и еще…
Через месяц она в очередной раз попалась извращенцу. Вернее, наоборот: он попался ей. Был вагон метро, час пик, и духота, и вонь, и потная, грязная лапа сзади. Дина дождалась «Техноложки» — там всегда выходила куча народу. Когда открылись двери, люди хлынули наружу. Вокруг стало чуть свободнее. Дина резко повернулась и ткнула пальцами в глаза того, кто стоял позади. Он даже не успел убрать руку. Из глаз хлестанула какая-то бледная жижица, извращенец упал и стал корчиться на полу, закрывая лицо, а Дина выпрыгнула из вагона и не торопясь пошла к эскалатору. Впервые в жизни она не стала размышлять, как бы поступила на ее месте кошка. Она просто поступила, как кошка. Инстинктивно. Не думая. С тех пор все плохое словно бы текло мимо нее, не задевая. Она точно знала, как ответить хамливой тетке в магазине, чтобы та заткнулась; как посмотреть на однокурсника, чтобы тот почувствовал себя ничтожеством; как принимать комплименты поклонников, чтобы те видели в ней богиню; она вновь стала кошкой, как это было когда-то, до рождения. Правда, через год лекции почему-то превратились в секретные мероприятия, на них стало очень трудно попасть. Вести о том, где будет новая лекция, передавались из уст в уста. Говорили, что такие правила ввел новый лектор. Дина его никогда не видела. Она как раз собиралась разузнать все об этом новом лекторе, но нашлось дело более важное. Она встретила меня.
— Самое главное, что я перестала всех ненавидеть, — говорила Дина. Кухня то и дело принималась кружиться, в ушах звенело. «Коперник целый век трудился, чтоб доказать земли вращенье. Дурак, зачем он не напился, тогда бы не было сомненья…» — Я поняла, нельзя так относиться к простецам. Они все убогие. У кого нет памяти о прошлой жизни — у того нет Тотема. У кого нет Тотема — тот обделен от рождения. А ты… ты должен их ненавидеть. Ты их ненавидишь каждый день. У тебя работа такая. И чем дольше будешь себя против всех настраивать, тем легче будет ненавидеть. Неужели ты способен ненавидеть убогих? Я бы так не смогла.
— У них есть… Тотем, — сказал я. Меня повело куда-то вбок и вверх, я лег на пол и закрыл глаза. — Тотем… Человека.
— Бедный мой, — услышал я. Потом всё куда-то провалилось.
Дольки апельсина были нежные, глянцевые. Они окружили курицу на противне, точно утлые спасательные шлюпки, собравшиеся вокруг «Титаника». Птичья кожа превратилась в сладкую корку, и сквозь нее сочились бежевые слезы. В последнем протесте человечеству вскинулись обрубки лап, стыдливо прижались к груди культяпки-крылья. Из развороченного куриного зада торчал апельсиновый шар. Стокрылый нацелился ножами, вонзил клинки в мясо, неуловимым движением отпилил ножку и ловко подал Саше на тарелку. Тут же добавил апельсиновых долек.
— Это не надо, — засмеялась Саша. — Это я не буду.
— Ты попробуй сначала…
— Я представляю. Мама все время то свинину с яблоками делала, то лимонную корку в суп бросала. Ешь-ешь, потом на зубах такой, короче, фрукт, — она произнесла это нарочито по-простому: «фрухт».
— А ты все равно попробуй.
Саша покорно улыбнулась. Для тебя все что угодно. Она подцепила вилкой дымящуюся корочку, слегка задержала дыхание и отправила в рот. Прожевала.
— Вкусно, — сказала она с удивлением. Стокрылый улыбнулся:
— Теперь все вместе.
Саша отрезала треугольник мяса, поддела ножом пюре, добавила его на вилку и, покосившись на Стокрылого, накинула сверху апельсин.
— М-м, — сказала она через секунду.
— Во-от, — удовлетворенно произнес Стокрылый. Он поднял, салютуя, бутылку вина, плеснул немного в свой бокал, при этом молниеносно обернул бутылку вокруг оси, обмывая горлышко, и наполнил бокал, что стоял перед Сашей.
— За нас, — предложил он, долив себе.
— За тебя, — возразила Саша.
— За нас, — настойчиво повторил Стокрылый. Хрусталь пропел дуэтом. Вино было легкое, почти не пьянило. Много пить нельзя, иначе заметит Боб. «Боб», — подумала она с жалостью, но мысль эта была такой короткой, что не удержалась в голове. За оставшиеся два часа винный дух выветрится. Самое главное, проследить, чтобы Боб выпил раньше, чем к ней приблизится. Тогда не учует. Хвала Тотему, они не так часто целуются. Хвала Тотему, Боб стал много курить за последнее время и потерял остроту обоняния.
— Аб хинк, — произнесла она чуть слышно.
— Аб хинк, — откликнулся Стокрылый.
Они ели в молчании. Саше удивительно легко давалось молчание рядом со Стокрылым. Так она могла молчать только с отцом. На рыбалке. Точно, на рыбалке было лучше всего. Отец мало разговаривал. Когда они ходили в лес, забирались в самую чащу, и однажды ей посчастливилось увидеть огромный, коврово-мохнатый лосиный бок сквозь перистую зелень — они молчали. Когда она помогала отцу в винограднике — они жили тогда на юге, каждый день после школы она сразу шла в виноградник и там, окутанный сладким запахом лозы, ее ждал отец, и молча протягивал ей секатор, и улыбался — они молчали. Когда они в первый раз пошли в поход, на пять дней, тогда еще мама вся извелась, и закатила скандал, стоило им вернуться, и все-таки это было здорово, жить в палатке, разводить костер, рыбачить… Да, рыбалка, лучше всего была рыбалка. И на рыбалке они молчали. Такое же молчание порой хранил Стокрылый, и это было лучше человеческих слов.
Саша всегда дружила с отцом, а с матерью — нет. Саше вообще всегда трудно было с людьми своего пола. В детстве она дружила с мальчиками, с девочками ей становилось тошно. С первого класса и до десятого Саша была только с парнями. Прогуливала с ними уроки, пила пиво, ходила на футбол. Никто и никогда не пытался с ней переспать. И она в том не видела ничего особенного. Ей нравилась мужская дружба, и страшно было менять ее на что-то новое, темное, влажное, запретное. До первого курса она думала, что никто из мальчиков не предлагал ей секс по той же причине: берегли отношения. Мальчик с девочкой дружил, мальчик дружбой дорожил… Дура.
В академии все стало на свои места. Саша влюбилась в сокурсника, так, как умеют влюбляться кошки — до истерики, до обмороков. Сама ему открылась. Он пошел с ней на свидание, которое назначила, опять-таки, она сама. Переспал с ней несколько раз и бросил. Без объяснений, без комментариев. Просто она пришла на лекцию пораньше и увидела, как он целуется с другой. Всё. Их любовь прожила ровно пять недель.
В тот день она сразу пошла домой и, запершись в ванной, долго смотрела на себя в зеркало. Самая обычная девчонка, за что ей такое… Самая обычная… Бледная, с не выщипанными бровями и вздернутым носом. Вечно в брюках. С лодыжками, на которых курчавится нежный золотистый пух — как ей стыдно было, когда он ее раздевал, ведь она не думала, что все случится на первом же свидании. А трусики, великий Тотем, трусики в полосочку… Срам. И еще — духи. Мамины духи, которыми ей милостиво разрешено было пользоваться.
В тот же день она позвонила одному из друзей (мальчику, естественно), заняла у него денег и отправилась, трепеща, в салон красоты.
А через полгода вышла замуж за Боба. Это была дружба, скрепленная печатью в паспорте. С Бобом было классно, весело. Им нравились одни и те же фильмы, рок-группы, детективы. С Бобом можно было махнуть на пару недель в поход, взяв с собой только рюкзаки и спутниковые телефоны. С Бобом было уютно, да, именно уютно, где бы они вдвоем ни оказывались: в кафе, в клубе, в машине, в лесу, у черта на рогах. Боб — огромный, сильный, добродушный. Настоящий защитник и верный, верный, верный товарищ.
С Бобом не получалось только одно. Молчать. Он все время с ней разговаривал. Когда она его не слушала, он продолжал говорить, обсуждал сам с собой нераскрытые дела, строил вслух планы, бормотал под нос какие-то расчеты. Он вызывал ее на разговор. Он любил говорить, Боб. Крупные мужчины обычно молчаливы, но на Боба этот закон не действовал.
— Все, — сказала Саша, отодвигая тарелку. — Спасибо. Как у тебя это получается…
— Просто, — сказал Стокрылый, легко поднимаясь и забирая у нее приборы. — Это очень простой рецепт. Нужно только помнить, что готовишь для любимого человека. Для себя так не получится, даже пробовать не стоит.
— Дай я хоть посуду помою, — сказала Саша, улыбаясь.
— Зачем? — удивился Стокрылый. — Домработница придет, помоет. Пойдем лучше в парк. Погуляем.
Жестом, элегантным до неповторимости, он протянул Саше ладонь, помог выйти из-за стола. Потом она взяла его под руку. Она раньше никого не брала под руку, даже Боба — слишком велика была у них разница в росте. Теперь она прижималась к мягкой пиджачной ткани, хранившей запах дорогого парфюма, чувствовала под пальцами плечо Стокрылого. Это было волшебно.
Пока они обедали, дождь перестал, и выглянуло солнце. Стокрылый и Саша не пошли в западную часть парка — старую, нехоженую — а направились к дубовой роще, которую прорезывали светлые, широкие аллеи. Где-то там была беседка, невысокое сооружение из крашеных деревянных реек.
— Сашенька, — сказал Стокрылый. — Если тебе по службе нужна какая-нибудь информация, то я готов.
— Какая там информация. Вот тебе я точно должна была новости принести. Но, как бы, пока все глухо.
— Я понимаю, — деликатно сказал Стокрылый. — Если ты ничего не говоришь, значит, новостей пока нет.
— Прости, — сказала она. — Я знаю, что очень медленно все делаю. Но быстрее никак.
— Ну что ты. Ты ведь здорово рискуешь. Я бы для себя в жизни не просил. Это все община.
Они некоторое время шагали в тишине. С молодого деревца упал желудь, в листве прошелестела белка. Солнце припекало. Роща была спокойной, блестящей после дождя… Только вот надо потом было возвращаться к Бобу.
— Община это хорошо, — сказала она, немного пугаясь собственных слов, — а все-таки я это для тебя делаю. Не для общины.
— Делай, как хочешь, — проговорил Стокрылый мягко. — Слушай голос Тотема.
— Аб хинк.
— Аб хинк.
Они приблизились к беседке.
Саша решилась.
— Лео, зачем он тебе? — спросила она, обмирая от собственной наглости.
Стокрылый мягко улыбнулся. Так улыбается взрослый, которого ребенок умоляет хоть намекнуть, что же, ну что ему подарят на день рождения?
— Он послужит на благо общины. Больше я пока ничего не могу тебе сказать. Но обещаю, что скоро ты все узнаешь.
Саша все еще колебалась, и Стокрылый добавил:
— Я сам тебе все скажу. Ты первой получишь приглашение. Клянусь Тотемом. Просто еще не время, понимаешь?
Саша кивнула, хотя не поняла ровным счетом ничего. Беседка была уже совсем рядом, и скамейки, о чудо, скамейки были совсем сухие… Ее пробрала дрожь — тремоло, начавшееся низко в животе и разлившееся по ногам и выше, до самой шеи.
— Скамейки сухие, — сказала Саша, стараясь говорить спокойно. — Можно посидеть.
— Давай, — согласился Стокрылый.
Они устроились рядом на жестком решетчатом сиденье. Стокрылый протянул руку ладонью вверх, и Саша положила сверху свою руку, а потом их пальцы сжались, и Стокрылый негромко, нараспев заговорил. Слова, которые он произносил, не походили ни на один известный Саше язык. Но эти слова будто вобрали в себя одновременно твердость латыни, нежность арабских песен, легкое дыхание славянской речи, жаркую россыпь санскрита… и еще было иногда что-то незнакомое, гортанное, с присвистом и щелканьем — так могли бы разговаривать древние индейцы, какие-нибудь гуроны или мохавки. Потом произошло что-то такое, отчего сильно закружилась голова, и где-то далеко-далеко зазвенели серебряные колокольчики. Они звенели все ближе, все нежней, и у нее стало покалывать в пальцах ног, будто онемели чуть-чуть, а потом внизу родилась какая-то волна, поднялась выше, затопила все тело, и она закрыла глаза, и увидела реку.
…самую большую реку в мире. Такую, что несла волны от горизонта до горизонта, от неба до неба, от рождения до рождения. Теперь Саша знала: не надо браться за весла, не надо бороться с волнами. Ничего не нужно делать, потому что река — это она сама. Вода, и волны, и заводи, и пороги — во всем этом есть она, Саша. Но она была не одна, теперь не одна. Их волны слились, теперь река стала еще шире. Теперь будет хорошо. Теперь. Впереди океан…
Когда все прошло, она некоторое время лежала на скамье, изнеженная, наполненная медитацией до краев. Солнце светило в глаза, а потом налетел ветер и сбросил капли с листьев ей на лицо.
— Скажи, как это у тебя? — тихо спросил Стокрылый. Он сидел рядом, на полу, осторожно перебирал ее волосы, заплетая косу. Саша задумалась. Сначала она хотела рассказать про колокольчики и про волну, и долго подбирала слова — ей было стыдно говорить о таких вещах. Но вдруг все слова куда-то пропали, и она произнесла:
— Река.
— Поток? — переспросил Стокрылый.
— Поток, — кивнула Саша.
Она рассказала ему про реку, про то, какая она большая, и что лучше ничего не бывает, и как раньше она думала, что выдумала реку, пока не встретила его. Стокрылый слушал внимательно, не перебивал. Саша расхрабрилась и объявила, что теперь они оба — одна река, и, значит, не надо ничего делать, а только быть вместе. Поле этого она посмотрела на него со страхом.
— Ни грести, ни плыть, — проговорил задумчиво Стокрылый. Саша от этого готова была встать перед ним на колени: так он здорово все понял, так сказал, совсем ее словами. Но Стокрылый покачал головой и заметил:
— Может статься, там, впереди, вовсе не море.
— А что? — спросила Саша испуганно. Он тут же улыбнулся:
— Ну, не знаю. Водопад какой-нибудь. Сашенька, быть в Потоке — не значит безвольно плыть по течению. Надо бороться. Знаешь, чем сильны звери? Они всегда борются. Я видел фотографию однажды в журнале, фотографию берега где-то в Антарктиде. Представляешь, кто-то поймал пингвина, привязал его за лапу к колышку, вбил колышек в лед и ушел. Навсегда.
— Это кто сделал? — спросила Саша. Стокрылый пожал плечами:
— Да кто ж его знает… Человек, ясное дело. И знаешь, этот пингвин, он умер, конечно. Вмерз в лед. Но перед смертью он изо всех сил рвался к воде, так что веревка была натянута, как струна. Так его и нашли. Головой к морю, с веревкой на лапе, и с открытыми глазами. Он до самого конца верил, что освободится. Ему бы немного везения — веревка там гнилая, или еще что… и вернулся бы в воду.
— Какой кошмар, — сказала Саша.
— Аб хинк, — напомнил Стокрылый.
— Аб хинк, — повторила она. — Знаешь, иногда я их ненавижу.
— Простецов?
— Да. Всех.
— Не надо, — сказал Стокрылый. — Они ведь убогие. Ничего не понимают, считают себя венцом творения. Быдло.
— Все равно, — упрямо сказала Саша. — Сволочи.
— Быдло, — наставительно произнес Стокрылый, — не виновато, что оно быдло. У простецов ведь нет ни дара, ни памяти. Забудь о них, не обращай внимания. Надо бороться с простецом в себе. Медитируй, практикуй, всем сердцем желай Возвращения. И станешь, как Тотем.
Он всегда был с ней таким. Спокойным, почти бесстрастным. Он не любил говорить о религии. Большинство верующих, которых она знала, обожали судачить о своей религиозности. Они поминутно спрашивали, который час (ах, не пропустить бы практику), хвастались друг перед другом редкими сортами ароматических палочек (некоторые из которых сильно заинтересовали бы Отдел по борьбе с наркотой), обвешивались талисманами с изображением Тотема. Стокрылый же никогда себе такого не позволял. Он словно берег силы для лекций. Зато на лекциях он преображался, становясь звездой, актером, пророком, вождем — почти богом. Саша подумала, что не приняла бы первое его приглашение, будь он хоть чем-то похож на фанатика. «Кстати, в следующий вторник я выступаю с лекцией, — сказал он тогда. — Приходите посмотреть, послушать. Вам понравится». Она еще подумала: «Ведь это просто лекция». Как все-таки замечательно, что она тогда пришла. И ведь чуть не опоздала к началу, а потом двери закрыли и никого не впускали. Как здорово, что она…
Чуть не опоздала.
— Сколько времени? — спросила Саша чужим голосом.
Стокрылый поднес часы к глазам, сощурился — он был без очков:
— Ого.
— Сколько?
— Без двадцати шесть.
Саша издала шипение, какое всегда у нее получалось, если она была сильно расстроена или испугана — горловое «х-х-х». Времени не было. Они побежали сквозь дубовую рощу, напрямик, выбежали на стоянку и прыгнули в спортивный автомобиль Стокрылого, низкий, приемистый, похожий на каплю олова. Заревел двигатель, фыркнули покрышки. Машина полетела к шоссе. Саша, глядя в зеркало заднего вида, пыталась накрасить губы. Стокрылый уперся вытянутыми руками в руль. Через несколько минут он снова поглядел на часы.
— Успеваем? — спросила Саша. Стокрылый прижал подбородок к груди, прибавил скорости и начал лавировать между машинами. Следующие несколько минут были настолько жуткими, что Саша вцепилась в ручку двери и закрыла глаза. Машину болтало: Стокрылый то резко бросал ее вперед, отчего перехватывало дыхание, то так же резко тормозил, и тогда в Сашину грудь больно врезался ремень безопасности. Попытка медитировать на Тотем провалилась. Сколько Саша ни старалась представить, что сделала бы в ее положении настоящая кошка, по всему выходило, что кошка вцепилась бы когтями в обивку кресла и орала от ужаса. По-настоящему же умная кошка вовсе не оказалась бы в такой ситуации. Как там говорил Боб? Глупая кошка — мертвая кошка, да. Эти слова он произносил всякий раз, когда они видели кошачий труп на дороге, раскатанную кровавую шкурку. Это было у Боба своеобразным утешением для Саши, мол, раз кошка дала себя убить, значит, то была негодная кошка, глупая. И правильно, подумала Саша с ожесточением. Так мне и надо. Но по-умному я жить больше не хочу. Хватит. Всю жизнь умной была. Хоть под конец глупостей наделаю, себе на радость… Машина резко затормозила, Саша открыла глаза и увидела, что Стокрылый привез ее домой. Вернее, не совсем домой, затормозил в сотне метров от двенадцатиэтажки, где жили они с Бобом.
— Ровно шесть, — сказал Стокрылый. — Из твоих окон нас не видно. Беги.
Она чуть не расплакалась — все-таки спас, спас! Понимая, что другого шанса уже не будет, Саша нагнулась и поцеловала Стокрылого коротким робким поцелуем.
Впервые.
Потом она выпорхнула из машины и, теряя туфли, побежала к дому. За спиной грохнул растревоженный двигатель: Стокрылый уехал. Саша влетела в парадную, пританцовывая, дождалась лифта и, чувствуя толчки крови в висках, отперла дверь в квартиру.
Она успела раньше Боба. Квартира была пуста.
Саша выдохнула, уткнулась лбом в дверь и некоторое время смотрела в пол. Затем она пошла в ванную. Руки отяжелели, ноги отзывались ломотой, ныла спина. Ей вдруг показалось, что от нее сильно пахнет парфюмом Стокрылого, и в воду отправилось почти все содержимое флакона с пеной. Саша устроилась в ванне, закрыла глаза.
Изменщица.
По сути — изменщица. Неважно, что они не спят вместе. То, что с ней происходит, не сравнить с сексом, это лучше секса, секс только бы помешал таким отношениям… Изменщица. Ведь сама тогда назначила встречу в ресторане — ну что такого, все так делают, не на улице же беседу проводить! А он уже там был. Столик заказал, вино, свечи. Другому бы посмеялась в лицо и стала бы обрабатывать, а с ним так не вышло. Черт его знает, чем он так сумел ее очаровать. Видно, тем, что балансировал все время на тонкой грани, когда обычная мужская галантность переходит в откровенное ухаживание. Она ждала всего, чего угодно — страха, грубости, подкупа, попытки соблазнить. А он встал навстречу, слегка поклонился и помог ей сесть. Просто подвинул стул, когда она опускалась на сиденье. Говорят, так положено, воспитанный джентльмен обязан помочь даме занять место за столом. Положено-то положено, да только с ней это случилось впервые…
— Хуже всего, — медленно пробормотала Саша, — что я боюсь.
Она боялась, как никогда в жизни.
Не того, что обо всем узнает Боб.
Не того, что обо всем узнают в Отделе.
Саша боялась, что Стокрылому нужна не она — умная девушка с зелеными глазами — а совсем другой человек. Да, Стокрылый был с ней нежен. Да, никогда раньше с ней такого не было. Казалось бы, радуйся, великолепная. Он тебя наставляет, он о тебе заботится, понимает тебя с полуслова, даже на кухне ради тебя возится. Все очень хорошо. Слишком хорошо. Надо же было все испортить и рассказать ему о…
В замке повернулся ключ, хлопнула дверь, и голос Боба сказал:
— Ку-ку! Есть кто живой?
— Есть! — крикнула Саша как можно громче и бодрее. «Волосы, волосы. Он заплетал тебе косу, идиотка. Твои волосы пахнут его руками. Скорей». Она схватила с полки шампунь, плюхнула в пригоршню тяжелого геля, стала размазывать по голове. Под веками жгло, вода шумно плескала на пол, и Саша не заметила, как в ванную вошел Боб. Когда ей удалось открыть глаза, он был уже совсем рядом и пристально смотрел на нее. «Что? — быстро подумала Саша. — Запах учуял? Что стряслось, почему он так смотрит, да не томи же…» Боб вдруг ухмыльнулся и запустил руку под пенное покрывало. Саша беспомощно улыбалась, повторяя: «Боб, прекрати… Перестань, ну… Я так не хочу, Боб, пожалуйста…» Наконец, рука вынырнула, Боб сказал: «Жду в спальне!» и вышел, забыв затворить дверь. По дороге он насвистывал: у него было хорошее настроение.
Саше очень хотелось заплакать, но делать этого было никак нельзя.
Вдруг Боб вернулся.
— У тебя вызов пропущенный, — сказал он, протягивая мобильник. — Посмотри, может, важно… Полотенце дать?
— Уотерпруф, — сказала Саша и взяла телефон мыльной рукой (он действительно был непромокаемым). Вызов пропущенный… Еще чего не хватало. Номер был знакомый, и на секунду ей показалось, что это номер Стокрылого. Но тут же она поняла: звонили с работы. В этот момент мобильник зашелся трелью.
— Да, — сказала Саша, постаравшись вложить в это слово всю злость, которая накопилась за день.
— Я… не вовремя, Кравченко? — спросил мужской голос.
«Твою мать, — подумала Саша. — Как некстати».
— Я в ванной, товарищ майор, — сказала она. — Не слышала.
В трубке вздохнули.
— Завтра операцию проводим. Сегодня вышел приказ.
— Виновата, — сказала Саша, рефлекторно выпрямляя спину в мыльной воде. — А я здесь при чем?
В трубке помолчали.
— Говорят, у нас два сфинкса есть, — с издевкой сказал мужской голос. — Говорят, учатся еще, неопытные. Говорят, ты, вроде, с ними психологическую работу ведешь. Ты же у нас психолог…
«Твою мать, — подумала Саша. — Твою м-а-ать…»
— Поддержку обеспечишь? — спросил голос. Сухо спросил, по-деловому, уже без иронии.
— Слушаюсь, — сказала она.
Я сидел на столе и болтал ногами. При этом каблуки стукались о доски, которыми стол был обшит спереди, и получался сдвоенный глухой звук. Интересно, зачем нужны эти доски, и кто их придумал. Ведь материала много тратится, а практической пользы от этого никакой нет. Наверное, когда-то бюрократам просто-напросто было неуютно от того, что просители видели их ноги. Допустим, ты с каменной мордой говоришь: «Для подписания акта необходимо наличие завизированной формы номер двадцать пять в шести нотариально заверенных экземплярах» — а в этот момент кто угодно может заглянуть под стол и увидеть, что у тебя нога дергается. А так — стол полностью закрывает тебя от груди и ниже. У посетителей создается ощущение, что перед ними — маленькая, но неприступная крепость. Это деморализует. Еще в закрытом столе можно устроить бар. Или прятать проституток. Или сделать засаду для ниндзя. Великий Тотем, какая чушь в голову лезет… Я соскочил со стола и стал ходить по кабинету взад-вперед. Стало легче, но ненадолго.
Когда я в двести восемьдесят пятый раз прошел от стены до окна и повернулся, чтобы идти обратно, в дверь постучали. «Да-да», — сказал я преувеличенно веселым тоном. Ничего не произошло: тот, кто был за дверью, выжидал положенную минуту. Я успел мгновенно разозлиться на тех, кто придумал это идиотское правило, почти столь же мгновенно успокоиться и напрячь мышцы лица таким образом, чтобы получилась улыбка. За последние два месяца я научился очень быстро брать эмоции под контроль. Иногда это помогало.
Потом дверь открылась. На пороге стояла удивительной красоты девушка в джинсовом костюме. У нее были прямые черные волосы и орехового цвета глаза, по-кошачьи круглые.
Маску она не носила.
— Привет, — жизнерадостно сказала она. — Меня Мила зовут. Я твой партнер по накачке.
— Заходи, — сказал я. Красавица заулыбалась и сделала шаг вперед. Она пересекла комнату — охотничьей походкой — и протянула ладонь. Я осторожно пожал кончики пальцев. На ощупь пальцы были горячие, жесткие и сухие.
— Тим, — представился я.
— Я знаю, но все равно очень приятно… У тебя второй стул есть?
— Нет, — сказал я.
— Что ж они так, не подготовили ничего, — вздохнула Мила. — Ну… давай на стол сядем?
— Давай, — согласился я. Легко подтянувшись, она устроилась на столе. Спину Мила держала прямо, ноги скромно свела вместе. Приглашая, похлопала по столешнице. Я примостился рядом. Снова захотелось болтать ногами, но я сдержался.
— Ты в первый раз, да? — спросила она.
Я кивнул.
— Тогда слушай. Поедем втроем: твой куратор, ты и я. Куратору почти ничего делать не придется. Мне, по большому счету, тоже. Моя работа — вас обоих накачать под завязку сейчас и продолжать понемногу дарить во время операции. Я очень сильная, это без ложной скромности говорю. Так что основная работа — на тебе. Работай, не отвлекайся. Если какие-то непредвиденные ситуации будут, куратор все разрулит. Он давно к ним внедрен, свой человек.
Я кивал. Наверное, у нас было не так много времени, но я никак не мог собраться с духом. Ведь надо ее обнять хотя бы. Или она по-другому накачивает?
— Кто это будет? — спросил я, просто, чтобы что-то сказать. — То есть, кто, ну, э-э, объект?
Мила улыбнулась и взяла меня за руку. Я невольно опустил глаза. Все-таки удивительно горячие у нее пальцы, прямо обжигают. Или это у меня руки холодные? Нервы шалят…
— Знаешь, как нас зовут, Тим? — спросила она.
— Не понял?
— Наш Отдел вся Контора зовет «зверинцем». Мы — домашние животные. Рабочая скотинка. Когда есть нужда, нас поднимают по тревоге. Нам никто не должен объяснять, чем мы будем заниматься. И слава Тотему. Меньше знаешь — крепче спишь.
— Ну, понял, понял.
— Какой-то бедолага заинтересовал Контору. Посадить его не получилось, попросту застрелить — нельзя, шум поднимется. Вот мы и понадобились.
— Ясно.
— Ничего, что я это говорю?
— Ничего.
Она вдруг подалась вперед и посмотрела мне в глаза — близко-близко.
— А ты славный, — произнесла она через несколько секунд.
Я не знал, что ответить, поэтому ухмыльнулся. Криво и неловко.
— Кидай монетку, — сказала Мила.
— Что, уже все?
— Все, все.
Я высвободил (очень аккуратно) руку из ее пальцев, нашарил в кармане рубль.
— Орел, — произнес я. Трепеща, как серебряная колибри, монетка взлетела в воздух и упала в подставленную ладонь гербом вверх. Мила подняла тонкие брови:
— Знаешь анекдот про студента, который монетку бросал, когда просыпался? Орел — спать дальше, решка — идти за пивом…
— На ребро — идти на лекцию, — закончил я. — Знаю, конечно.
Она улыбалась.
— Ты серьезно? — спросил я. Мила пожала плечами:
— А ты попробуй. Только не лови, пусть на пол падает.
Я заглянул ей в глаза. В карей радужке вспыхивали янтарные искорки.
«Издеваются над тобой, дурачок, — заметил голос в голове. — Шутки шутят».
— На ребро, — сказал я и отправил рубль в полет. Он сделал несколько ленивых оборотов, потерял скорость и скользнул по отвесной траектории к полу. Звяк. Я спрыгнул со стола и опустился на корточки. В комнате пол был покрыт тем же старым, рассохшимся паркетом, что и во всем здании. Серые от времени доски издавали почти музыкальный скрип, когда на них наступали; между соседними паркетинами зияли щели. В одну из таких щелей и угодила моя монетка. Чуть накренившись, сверкая штампованным ликом, рубль торчал из пола — стоял на ребре в прямом смысле этих слов.
Мила чуть наклонила голову. Она по-прежнему улыбалась.
Я щелкнул ногтем — монетка рванулась вверх и в сторону. Она ударилась о потолок над головой у Милы и, срикошетив, полетела вниз. Мила не сделала ни одного движения, не отпрянула, не вздрогнула. Сидела так же, как и раньше, выпрямив спину, держа ноги вместе. Рубль вонзился в ложбинку, образованную сомкнутыми бедрами, и остался там — стиснутый с обеих сторон джинсовой тканью и, вероятно, очень довольный.
— Еще проверять будешь? — спросила Мила.
«Она не будет вынимать монету, — подумал я. — Просто, чтобы посмотреть, как я выкручусь. Это должен сделать я. Взять монету, которая зажата у нее между ног. Так мне и надо. Выпендриться хотел? Выпендрился. Теперь расхлебывай».
«Да не делай ничего, — сказал голос в голове. — Она встанет, монетка упадет. Тогда и подберешь. Эка невидаль. Сделай вид, что ничего не происходит».
«Подойду и заберу монетку, — думал я. — Вот так вот сейчас встану с корточек, подойду и двумя пальцами — хоп! Дело сделано».
«Она вздрогнет, — предположил голос. — Рубль свалится вниз. Что ты тогда скажешь — „мадам, разведите ножки, я мелочь заберу?“».
«Можно будет обратить все в шутку».
«Уже обратил. Умник».
Мила поглядела на меня, склонив голову набок, и двумя пальцами вытащила монету. Повертела, разглядывая на свету.
— По-моему, — сказала Мила, — я ее заработала.
Она опустила рубль в нагрудный карман.
Потом мы засмеялись — сначала она, потом я.
— Иди одевайся, — посоветовала Мила. — Скоро выезжать. А я к Палычу зайду, подкачаю. Знаешь, где одежду выдают?
— Нет.
— На второй этаж спустишься, по коридору направо, до конца. Там найдешь каптера, скажешь размер. Твои шмотки он заберет, выдаст казенные. Вернемся — поменяешь обратно.
— М-м, — с каптером я уже был знаком, он однажды принес мне в кабинет новое кресло. Хотя… вот интересный вопрос: можно ли говорить, что знаком с человеком, если видел его только в маске?
— И вниз давай, там уже машина готова.
— Хорошо.
В коридоре меня ждала Саша.
— Ну как, познакомились? — спросила она с оживлением. — Правда, она классная?
— Правда, — сказал я.
— Тебе она не понравилась?
— Понравилась.
Саша рассмеялась и хлопнула меня по плечу:
— Не боись. Если Милка накачку сделала, от тебя пули отскакивать будут.
— Какие пули? — спросил я.
— Это я фигурально.
— А-а.
— Тебе сказали, что будет?
— Кто же мне скажет? — произнес я с раздражением. Саша ойкнула, оступившись, и чуть не упала. Я еле успел ее поймать.
— Черт, извини, — буркнул я. — На нервах весь.
— Все нормально, — терпеливо сказала Саша. — Все хорошо. Значит, так. Есть один мужик, он очень богатый. Но он захотел стать очень-очень богатым и начал бодаться с кем-то наверху. Короче, его передали Конторе, велели заняться. Но что-то у них там заело, не то у него юристы слишком хорошие, не то еще что. Поэтому его отдали нам. Теперь им будешь заниматься ты.
— Заниматься, — повторил я.
— Ага.
— Что значит «заниматься»? Что мне с ним сделать?
— Что сможешь, — сказала Саша. — Как увидишь, начинай работать в полную силу. Вы придете на сходняк, твой куратор замещает кого-то из крупных бизнесменов. По легенде. По той же легенде, ты — бодигард, а Милка — референт. Сядете подальше от объекта, чтобы не зацепило в случае чего.
— Погоди, — перебил я. — В случае чего нас может зацепить? Чем это — зацепить?
Она пожала плечами.
— Откуда ж я знаю, на что у тебя сил хватит. Может, в незнакомой ситуации ты только люстру над головой у этого мужика сможешь потушить. А может, его блевать потянет по-черному, — она хихикнула, — престиж потерян навсегда. Короче, больше ничего сказать тебе не могу, все от тебя самого зависит. Ты, главное, не дрейфь.
— Прекрасно, — проворчал я. — Пойди туда, не знаю куда…
— Давай-давай, — сказала Саша. — Не боги горшки обжигают.
От этой фразы меня покоробило. У Дины была тетка, которая занималась художественной керамикой. Дома у тетки стоял гончарный круг, в кладовке хранился набор разноцветных глин, а в коридоре помещался огромный стеллаж с кистями и красками. Почетное место в углу мастерской занимала круглая, блестящая муфельная печь. Как-то Дина пригласила меня проведать тетку. Та оказалась красивой пышной женщиной, очень интеллигентной, юморной. Мне предложили слепить собственными руками горшок, расписать его и обжечь. Я провозился часа три. Весь перемазался глиной («Для своей вещи человек месить глину сам должен», — твердила тетка), изошел потом, проклял свое существование, вертя ногой круг, чуть не вывихнул пальцы («Идеальная окружность — это вам не хухры-мухры», — довольно подпевала тетка) но все же вылепил на круге кособокий, неказистый горшочек. «А теперь, — сказала тетка, — обжиг. Обжиг — дело непростое, я твой горшок сама обжигать буду». Она откинула дверь печи, и взору открылись полки, уставленные керамикой: горшками, статуэтками, вазами, амулетами. Тетка затворила дверь печи и стала колдовать над циферблатом. «Приходи послезавтра, — таинственно шепнула она, — а лучше через пару дней. Вещь нагреться должна сначала, медленно, постепенно… а потом остыть, тоже постепенно. Ей нужно время, много времени. Как в любви, понимаешь? Поспешишь — и лопнет твоя любовь, трещину даст». Я тогда кивнул, почти пьяный от этой искусницы, которой подчинялась липкая, грубая глина, и, наверное, так же подчинялись мужчины. Да, фразу «не боги горшки обжигают» придумали люди, которые понимали в гончарном деле столько же, сколько я — в генной инженерии.
— Вот эта дверь, — прервала мои размышления Саша.
Нам открыл каптер, сумрачный мужик в военной форме. Разумеется, на нем была маска. Он откозырял Саше, кивнул мне и, блеснув глазами из шерстяных прорезей, вышел в соседнее помещение. Сказать ему я ничего не успел. Потом он принес черный костюм-тройку, вяло поникший на вешалке.
Я взял вешалку за крючок.
— Чем этот костюм лучше моего? — спросил я Сашу. Просто так спросил. От нервов.
Саша нетерпеливо повела головой:
— Так положено. Едешь куда-то, где нужен костюм — Отдел тебе костюм обеспечит.
— Раздевалка вон там, — неожиданно высоким голосом сказал каптер и ткнул большим пальцем за спину. Я посмотрел в указанном направлении. Там была маленькая кабинка.
Выйдя из кабинки, я спросил Сашу:
— Ну как?
— Супер! — сказала та. — Как на заказ.
Мне было неудобно. Жало в плечах, рукава были слишком длинными. И запах…
— А почему так химией несет? — спросил я.
— Чистили, наверное…
— Ваш костюмчик пожалуйте сюда, — произнес каптер, тряхнув черным пластиковым мешком для мусора. — Как вернетесь, выдам в целости и сохранности.
Маска у него была пыльная, на макушке петли поползли, и сквозь них пробилась щетинистая военная прическа. Каптер был блондином.
— Ну, иди вниз, там машина ждет, — сказала Саша и быстро вздохнула. — Ни пуха.
— Поди к черту, великолепная, — сказал я, и мы обнялись.
Внизу и вправду ждала машина, белоснежный «Мерседес» представительского класса. Как только я подошел, водитель открыл переднюю дверь. Я нырнул в машину, и тут же она тронулась. Водителя, разумеется, я видел только в профиль — черно-вязаный, спецназовский профиль. Белесые ресницы и сжатые губы — вот и все, что оставила маска моему взору.
— Понеслась душа в рай, — сказала Мила. Она устроилась на заднем сиденье, одетая в строгий костюм такого же черного цвета, как и тот, что выдали мне.
Рядом с ней сидел человек с волчьим лицом. У него были маленькие уши, прижатые к голове, короткая стрижка и глаза, смотревшие с профессиональным выражением усталости и доброты.
— Ну как, готов? — спросил он.
Я сразу узнал его по голосу. Это был Константин Палыч, мой куратор. Раньше я видел его только в маске.
— Готов, — ответил я.
— Вводную тебе Саша давала?
Я кивнул.
— Значит, вкратце повторю, — заговорил куратор. — Входим, нас обыскивают. Всех. Дальше идем наверх. Да, переговоры — мое дело. Вам ничего говорить не надо. Так, на чем я… Идем на третий этаж, там будет длинный зал. Я сажусь за стол — для нас должны были подальше место приготовить, но это уж как повезет — вы встаете позади меня. Объект я тебе покажу. Все, дальше работаешь по нему. Сидеть нам недолго, полчаса примерно. Если ничего не получится, в конце встаем и едем обратно. Ничего страшного, не судьба, значит. Если ты все-таки добиваешься результата — действуем по обстоятельствам. Но в любом случае уходим, как только представится такая возможность. Излишне светиться не надо. Ясно?
Мне стало обидно. Что значит — не судьба? Я, что ли, в игрушки с ними играю?
— Ясно, — сказал я.
— Есть, — сказал Константин Палыч. — Будь аккуратнее, нас не зацепи.
Я снова кивнул. «Нас не зацепи» — это означало: «мы перед тобой, как на ладони». Это означало: «мы боимся тебя». Это означало: «как бы там ни было, ты для нас опасен, и обращаться мы с тобой будем, как с любым, кто для нас опасен». А «будь аккуратнее» означало: «мы не такие дураки, какими кажемся, и лучше тебе быть аккуратнее». Интересно, чем они вооружены? Наверное, у Константина Палыча где-нибудь запрятана ампула с сонным газом, или крошечный шокер, и что-нибудь похожее несет с собой Мила — на всякий случай, для подстраховки, если я вдруг решу перенести свою ненависть на них. Я представил себе, как Мила выходит из машины и оступается, и подворачивает ногу (к примеру), а Константин Палыч тут же, не вынимая руки из кармана, стреляет мне в затылок маленькой серебряной иглой (к примеру), и водитель, для гарантии, сует мне под челюсть трещащий шокер (опять-таки, к примеру). Потом, конечно, все извиняются и пишут объяснительные записки, и приходит Саша со своим фирменным виноватым видом… Кстати, как они собираются пройти через охрану, если у них есть оружие?
— Приехали, — нарушил мои мысли Константин Палыч. — На выход. Ты — телохранитель, поэтому нам должен двери открыть. Субординация такая.
Я вышел из машины. «Мерседес» стоял у дверей старинного здания. Нас ждали два очень серьезных охранника, которые уставились на меня с рабочим интересом. Стараясь выглядеть значительно, я открыл дверь Константину Палычу, тот не спеша выбрался из машины и пошел вперед, задев меня плечом. За ним двинулась Мила. Мне оставалось только захлопнуть дверь и чуть не вприпрыжку их догонять. За дверями лежал вестибюль, очень современный, сплошь гнутый металл и тонированное стекло.
Здесь тоже была охрана. Совершенно кубический человек подошел ко мне, поигрывая желто-полосатым детектором металла, похожим на игрушечный меч. Он долго утюжил мне бока, плечи, запястья и, с особым тщанием, лодыжки. Потом буркнул что-то вроде «Ру, пжалста». Я развел руки, и меня деликатно, однако настойчиво обхлопали; не обошли вниманием даже спину и живот. Я представил, что они могут там искать — меч, например, или метательные кинжалы — и едва не рассмеялся, но потом вспомнил про «нас не зацепи», и стало не до смеха.
Милу обыскивала страшенная тетка в униформе.
Наконец, нас сочли неопасными, и мы стали подниматься по широкой лестнице. Константин Палыч вел Милу под руку. Черт знает что, подумал я. Устроили, понимаешь, маскарад. Когда уже, наконец…
Еще двое охранников распахнули перед нами резные створки дверей, и мы вступили в конференц-зал. Кто-то подскочил к Константину Палычу, шепнул несколько слов. Он кивнул. Обернулся ко мне, зашептал:
— Совсем рядом с объектом нам места дали. Не повезло. Старайся не привлекать внимания, не пялься. Лучше в этот раз впустую съездим, чем подозрения вызовем.
Я кивнул. Признаться, у меня отлегло от сердца. Операция, считай, сорвалась, причем, вовсе не по моей вине. Можно немного постараться для вида и ехать домой. А потом… потом скажу Сашке, что все это не по мне. Ведь и вправду не по мне. Ну что это — ездить на бандитские сходки в костюме с чужого плеча, разыгрывать из себя не то Джеймса Бонда, не то графа Калиостро. Пусть играют без меня.
«Вот Черному такая работа понравилась бы, — заметил голос в голове. — Работа для настоящего ирландца…»
Не успел я обдумать эту мысль, как Мила с Константином Палычем остановились. Мы стояли почти во главе стола. Куратор не торопясь, степенно опустился в тяжелое кресло. Я, памятуя вводную, встал позади. Рядом вытянулась Мила. Константин Палыч поманил меня небрежным движением пальцев — где только набрался барских замашек, ведь только что был весь суровый вояка. Я нагнулся к нему.
— Объект — во главе стола, — чревовещательски прошипел Константин Палыч. — Главный. Не пялься, ради Бога, не пялься…
Я отметил про себя это «ради Бога»: христиане среди хинко встречались редко. Потом я забыл обо всем.
Я увидел объект.
Когда-то, давным-давно мой отец хотел открыть свое дело. Нашел партнеров, снял мастерскую, закупил материалы, выбил лицензию на частное предпринимательство. Принял первый заказ. Стояли девяностые, денег не было, и вдруг они появились. Отец был счастлив. Недолго: спустя две недели в мастерскую зашли трое крепышей в спортивных костюмах. Их вел гигантский двуногий боров, стриженый под ноль. Боров заговорил с отцом. Боров сказал: «Борзые, что ли, совсем, страх потеряли». Боров сказал: «Делиться надо, Христос велел». Боров назвал такую сумму, о которой Христос, полагаю, даже не слышал никогда в своей святой нищей жизни. Отец вспылил. Я тогда был рядом. Меня закрыли в чулане, и я слышал, как мучили моего папу. Он произносил: «э-эх, а», и «х-хы», и «у-в-в», и еще много разных звуков. Потом я услышал, что папа стал кашлять, со свистом, с нутряным клокотанием, и на это накладывались звуки ударов, сочные и гулкие. Тогда я заколотил ногами в дверь и закричал изо всех сил. Угрожал — смешно, глупо, по-детски — пока кто-то из бандитов не приоткрыл дверь чулана и не посмотрел внутрь. Только посмотрел. Черт его знает, что спасло мне жизнь в тот день. Я до смерти испугался и замолк. Даже, кажется, немного намочил штаны. Совсем чуть-чуть: я был храбрым мальчиком.
«Что поделаешь, Семен, — говорила мать, когда мы пришли к отцу в больницу. — Против лома нет приема. У них сила. У тебя семья. Будем жить, как жили… Потихоньку, помаленьку».
А я вспоминал говорящего борова, у которого шея была толщиной с голову, и золотая цепь на шее — толщиной с палец. Я, слабый, глупый мальчишка, плакал от бессилия, оттого, что мой отец — не самый сильный мужчина на свете, оттого, что мир устроен для сволочей. Я думал: когда-нибудь я вырасту, встречу этого борова и убью его. Я знал, что этого никогда не будет.
Но я ошибся. Теперь боров сидел во главе длинного стола в роскошном конференц-зале и, ухмыляясь, слушал, что ему по очереди говорят собравшиеся хряки-шестерки. Сидел совсем близко, в паре метров от меня. Жирное, подлое, гнусное чудище. Сердце многорукого спрута.
Наши взгляды встретились.
Он долго изучал меня, потом открыл перекошенную пасть, повернулся к тем, кто стоял у него за спиной и поманил их. Двое в черном пригнулись, готовые выслушать его шепот.
И тут раздался взрыв. Он был такой громкий, что я оглох. Что-то брызнуло на лицо, на одежду. Я подумал, что наш план раскрыли, что это — какая-нибудь слезоточивая дрянь из аэрозольных баллонов, которой нас хотят обезвредить. Я зажмурился и поднес руки к лицу. Вокруг странно пахло, от рук пахло сильнее. Открыв глаза, я увидел, что руки мои — в крови. До плеч. Грудь была тоже забрызгана кровью, и что-то стекало по лицу. «Сейчас умру», — подумалось с обидой. Кто-то сильный, жестокий схватил меня за шиворот и притиснул к полу. Я лежал без движения, а рядом лежала Мила, тоже вся в крови. Вдруг она улыбнулась и подмигнула. Стало очень страшно. До сих пор я ничего не слышал, но теперь — как из соседней комнаты — начали доноситься крики, грохот, сирена. Все громче и громче. Кто-то топтался возле самой моей головы, едва не наступая на лицо. Я видел носки ботинок, блестящие и тоже заляпанные кровью. Так продолжалось несколько минут, потом ботинки куда-то пропали, надо мной появился Константин Палыч и потянул за руку. Пальцы у него были жесткие, как плоскогубцы. Он ничего не кричал, лицо его оставалось спокойным. Когда я поднялся на ноги, он, почти касаясь губами моего уха, сказал: «Уходим». И тут же потащил куда-то. Я послушно побежал следом, но все-таки не выдержал и оглянулся. В зале царила суматоха, какие-то люди с пистолетами кричали друг на друга, а на столе, словно поверженное пугало, лежал тот, кого я ненавидел несколько минут назад. На месте лица у него были красные лохмотья. Так бывает, если лопнет по шву мягкая игрушка — лезут наружу клочья поролона, тряпки, лоскуты ватина. То же самое теперь виднелось там, где раньше была голова, только все было словно облито алой краской. Может быть, мне померещился весь этот кошмар, потому что через долю секунды Константин Палыч смачно, по-военному выругался и повлек меня за собой с утроенной силой. Мила бежала впереди. Охранники заступили нам дорогу — Константин Палыч что-то сказал негромко, и они отпрянули. «Мерседес» уже урчал мотором. Мы запрыгнули внутрь, и машина понесла нас прочь.
Я откинулся на спинку и услышал, как что-то хрустит, словно полиэтилен. Подо мной и впрямь была полиэтиленовая пленка, она покрывала все сиденья. Сзади послышался щелчок зажигалки.
— Ванька, — сказал куратор водителю, — когда постелить успел?
— Так грохнуло нихреново, — ответил тот. — Я подумал, что лучше перебдеть, чем недобдеть. Потом с меня ведь спросят, почему обивка грязная.
— Молодец, — затягиваясь, похвалил Константин Палыч. — Ну, а кто у нас больше всех молодец, так это Тимофей. Просто классно. Говоришь, первый раз?
Я кивнул, глядя на дорогу. Меня вдруг затошнило.
— А что случилось-то? — спросила Мила. Она курила в окно, зажав сигарету в запачканных красным пальцах. — Такой грохот, я ничего не поняла.
— У охранника патроны взорвались в пушке, — объяснил куратор. — Совсем рядом, бедняга, стоял. Пополам вышло: ему в грудь, этому ушлепку в харю. Чисто сработано, ничего не скажешь. Жалко служивого, да ничего не попишешь. Могло быть хуже, между прочим, могло кучу народа зацепить, а вышло — как по заказу.
— Готов клиент, да? — спросила Мила буднично.
Константин Палыч хохотнул.
— Ты видела, что от него осталось? Полголовы будто кувалдой снесло. Фарш. Готов, не сомневайся. Вон, его морду — всю по нам размазало. Хорошо, одежка казенная. Жди премиальных, Тимоха, — и он хлопнул меня по плечу.
Под языком вдруг стало тесно от слюны, голова закружилась. Я сказал: «Извините», наклонился, и меня вырвало прямо на коврик.
— Зараза, — сказал водитель. — Я же внизу ничего не постелил.
— Ну-у, дружок, — протянул Константин Палыч, — что ж ты не предупредил, что крови не переносишь? Придется тебе потренироваться. В прозекторской подежуришь месячишко — как рукой снимет.
Я дергался от сухих спазмов. Мясная, душная вонь стояла в салоне, но меня тошнило вовсе не от этого. Перед глазами плыли фотографии, десятки, сотни фотографий, черно-белые и цветные, яркие и поблекшие, гладкие и потрескавшиеся от старости. И на каждой фотографии вместо лица было разодранное месиво — будто кувалдой снесло, фарш, готов, не сомневайся. Меня выворачивало, пока водитель не сказал:
— Вылазь, приехали.
— Изви… — сказал я ему и согнулся в последний раз.
— Ладно, бывает, — мрачно ответил он.
Вахтер на КПП при виде нас медленно поднялся с места. За турникетом ждала Саша, с круглыми, как у испуганной кошки, глазами.
— Вы… чего? — спросила она. — Вы целы?
— Целехоньки, — бодро ответил Константин Палыч. — Сейчас в душ, потом айда ко мне в кабинет. Дернем по сто капель за почин. Молодец Тимоха. Тим, пошли, покажу, где вымыться можно.
— Сейчас, — сказала Саша. — На пару слов… подопечного, можно?
— Конечно, — ответил куратор. — Тогда она тебе и скажет, куда идти.
— До свидания, — сказала Мила, глядя на нас серьезно. — Мне пора.
Она успела стереть кровь с лица, наверное, носила с собой салфетки. Неплохой сюжет для рекламы. «Свежесть и комфорт в любой ситуации».
— Ага, — ответил я, уже ничего не соображая. Саша взяла меня за полу пиджака — снизу крови не было — и потянула в сторону. Подождала, пока Мила скроется за углом.
— Тим, ты как, что там случилось-то? — громким шепотом спросила она. — Это что, это чья кровь, там что, стреляли?
И тут меня накрыло.
— Душ, — сказал я, садясь прямо на пол. Голова кружилась, перед глазами колыхалась темнота. — В душ бы мне…
Душевая была устроена по-спартански. Ржавые трубы, маленькие форсунки над головой, кафельные стены, цементный пол. В целом, было похоже на американские фильмы про тюрьму. Обычно в таких местах с главным положительным героем происходят разные нехорошие вещи, а потом он всем за это мстит. Когда я вошел, в душевой уже был Константин Палыч. Мне раньше никогда не приходилось мыться с другими людьми. Я помедлил с минуту, размышляя, как быть — Константин Палыч стоял повернувшись ко мне спиной — потом, сообразив, что кровь на мне каждую секунду все сильнее свертывается, быстро содрал одежду и встал под тепленький дождик. Рядом плескался куратор. Перед глазами плыли видения: мои руки, все в красном; распластанный на столе труп; равнодушная Мила, выпускающая дым в окно. Я не мог вспомнить только самого момента, когда произошел взрыв. На месте этого воспоминания стояла душная пелена с запахом крови. Меня опять замутило, но тут кто-то громко сказал над самым ухом:
— Ты это, заходи, как отчитаешься, лады?
Я открыл глаза, вежливо улыбнулся и кивнул. На груди у Константина Палыча были две беловатые ямки — шрамы от пуль, почти полностью скрытые под густым волосом. Он подмигнул и вышел из душевой.
А я сел на корточки.
Будто кувалдой снесло. Свежесть и комфорт в любой ситуации. Дернем по сто капель. Вылазь, приехали. Готов клиент, да? Жди премиальных, Тимоха. Лучше перебдеть, чем недобдеть. Просто классно. Это чья кровь, там что, стреляли? Такой грохот, я ничего не поняла. Чисто сработано, ничего не скажешь. Чисто сработано… Значит, бывает еще и не чисто… Я принялся тереть лицо руками, сплевывал, сморкался и полоскал рот. Ничего не помогало. Запах оставался при мне, он, наверное, въелся в каждую пору на коже, проник в мышцы, пропитал кости и растворился в желудке. Меня опять замутило. Я выключил воду, кое-как натянул рубашку и брюки (сравнительно чистые; потом, не голым же идти) и пошел искать каптера.
Каптер был на месте. Он молча вернул мне одежду. Я боялся, что он спросит про пиджак, который остался в душевой — у меня не хватило духу взять липкую ткань в руки — но обошлось.
Потом я пошел к Саше. Та была у себя в кабинете. Как только я переступил через порог, она вскочила из-за стола, подбежала ко мне и заговорила:
— Тим, Тим, мне уже все рассказали, какой кошмар, в жизни такого не видела, представляю, каково тебе было, но ты молодцом, отлично держишься, не сдаешься, так и надо, я в тебе не сомневалась…
— Я сяду, можно?
— Конечно-конечно, садись-садись, может, чаю тебе, или покрепче чего, ты скажи…
Почему они все так хотят меня напоить?
— Саш, не переигрывай, — попросил я. Она тут же замолчала. Мы сели по разные стороны стола — такого же бюрократического пьедестала, что и в моей комнате. Стол ломился от распечаток, папок, каких-то захватанных гроссбухов казенного вида. Были здесь и знакомые мне конверты — те лежали аккуратной стопкой, в стороне. Боюсь, зря ты их готовила, сестричка.
— Саша, — сказал я, — ответь мне, пожалуйста, честно. Это очень важно, поэтому без отмазок, хорошо? Только один вопрос, и все, идет?
Она кивала, не сводя с меня глаз.
— Я сегодня убил двух людей, — продолжал я. Щека стала дергаться, пришлось прижать рукой. — Целых двух людей. Сашка, сколько — сколько я еще убил?
Она закусила губу.
— Ни одного, — сказала она.
— Ни одного?
— Я не могу отвечать за тех, кто в розыске, — ровным голосом сказала она, — Но из тех, кого я знаю, все живы.
Живы. Вот как. Кто-то попадает в катастрофу, и ему отрывает руки-ноги, но его можно спасти. Будет жить. Кто-то другой попадает в уличную перестрелку, ему перебивает шальной пулей позвоночник, и он лежит, как труп, подключенный к приборам, но он жив, с этим не поспоришь. Может быть, он даже осознает себя. Немного слышит, видит свет через сомкнутые веки, понимает, что он будет жить таким образом очень, очень долго. Кто-то — если дело происходит на войне — попадает в плен к врагу. Пыточное дело за последние сто лет значительно развилось, ведь главная задача хорошего палача — это чтобы его подопечный оставался как можно дольше в живых. Раньше приходилось полагаться только на выносливость истязаемых, да на собственный опыт, а теперь есть еще куча стимуляторов, наркотиков, разной химии, призванной вытащить умирающего от болевого шока обратно на этот свет, чтобы он еще немного, еще несколько дней, может быть, недель — оставался в живых.
«Из тех, кого я знаю, все живы».
Правду говорить легко и приятно.
— Что ты смотришь, — сказала Саша. Зрачки у нее были шире обычного, или так только казалось? — Это же преступники.
Я вдохнул через рот, чтобы не чуять кровавого запаха.
— Преступники, да… — сказал я. — Преступники…
Саша молчала, теребя пальцами воздух. Конечно, она боялась. Теперь я сам себя боялся. Саша наклонила голову и сидела без звука, словно чего-то ждала. Может, того, что у нее под ногами провалится пол. Может, того, что у нее остановится сердце. Или произойдет еще что-нибудь, о чем потом скажут — трагическая случайность. Скажут — нелепая смерть. Скажут — люди иногда умирают просто потому, что им очень не повезло. Саша ждала смерти.
Слушай голос Тотема.
— Я тебя очень люблю, — сказал я. — Ты очень хорошая. Не бойся. Только работать у вас я больше не буду. Даже не проси.
«Если заставят — им никакие маски не помогут», — подумал я, но мысль вышла неубедительной.
Саша шмыгнула носом:
— Прости меня, а?
— Ага, — сказал я.
— Братик, — сказала она. — Прости.
— Угу, — сказал я. — Мне пора…
Она снова шмыгнула носом, закусила губу и покачала головой. На меня она не смотрела, уставилась куда-то в угол.
— Ты ведь не сразу такой стал, ты сначала слабенький был совсем, — проговорила она. — Это все потому что каждый день… С фотографиями… Натренировался… Ай, Тимка, что мы наделали, Тимка-а…
Я молчал. Спрашивается, а чего я ждал от этой должности? Ведь догадывался, что рано или поздно все закончится убийствами. Но нет, продолжал ходить на работу, исправно пялился на фотографии, исходил злобой, искал себе оправдания и, что самое смешное, находил их. Вот ведь в чем дело, ребята: мне почти это нравилось. Я… как сказать, вошел во вкус? Да нет, пожалуй. Я привык, да, точно, привык к этому занятию. Мнил себя этакой Немезидой, десницей судьбы для врагов общества. Играл в супермена. Вот и доигрался.
— Я пойду.
— Тебе надо будет бумаги оформить.
— Хорошо, хорошо, только потом, можно?
— Можно, конечно. Я скажу… скажу, что у тебя семейные обстоятельства, как бы, или еще что…
— Скажи. Пока, Сашка.
— Пока, Тим. Братик, ты на меня не сердишься? Нет?
— Нет.
На улице пахло кровью. Как в мясном ларьке. Я покосился на солнце и побрел к метро. Всю жизнь думал, каково это — стать убийцей. Оказывается, очень просто. Однажды, когда мне было лет десять, я охотился за бабочками, а вокруг летали ласточки — низко, к дождю. Решил поймать на лету маленькую крылатую молнию, взмахнул сачком. На земле затрепыхался визжащий перьевой комок. Я перебил птице крыло. Она прожила еще два дня в старой клетке, что я нашел на чердаке, неподвижная, взъерошенная, сидела на полу, не делая попыток запрыгнуть на жердочку. На третий день я нашел ласточку мертвой. Клетка почему-то оказалась открытой, птица лежала на полу в двух шагах от нее. Что ж, похоронил ее в коробочке, вот и все. Но еще долго я вспоминал это гнусное чудо: только что была живая ласточка, быстрая и легкая, потом удар сачком — и она превращается в сломанную заводную игрушку. И умирает. Тогда я всерьез считал себя убийцей. Глупый, чувствительный ребенок, городской недотрога, чьи сверстники десятками истребляли мелких птиц ради забавы. Это было еще до моей встречи с Милоном Радовичем. Много позже, уже подростком, я нашел на берегу моря полусгнивший труп дельфиненка. Беднягу распороло пополам — сунулся, должно быть, под моторную лодку. Я всматривался в обнаженные кости, разглядывал странные очертания мертвого тела, понимая, что этот труп чем-то отличается от виденных мною туш на скотобойне, но не понимая, чем же именно. Наконец, понял. Ласты почти полностью разложились, и было видно, что косточки, ранее скрытые массивной плотью, превращенные при жизни в рыбий плавник, складываются в почти человеческую — кисть руки…
— Эй!
…кисть руки. Мертвец с телом рыбы и руками ребенка. Стоя над изуродованным трупом дельфина, я…
— Слышь?
…я подумал отчего-то, что убить животное и убить кого-то еще — это разные…
— Че, глухой, да?
…разные вещи.
— Стой! Телефон есть? Позвонить надо!
Я обернулся. Их было трое. Выпяченные на коленях тренировочные штаны, скривленные в гадкой усмешке губы, юношеские усики у того, кто, похоже, был главным. Слева был высокий забор, справа — беспросветная череда закрытых ларьков. Как я только забрел в эту глушь? Ведь метро — вот оно, совсем рядом. Надо же было так промахнуться.
— Братуха, спешишь? Мелочи не найдется?
Они пахли сигаретами, потом и энергетическими коктейлями. И еще они пахли страхом. Чужим страхом и своим. Страхом, что им попадется когда-нибудь добыча не по зубам, страхом, что нарвутся на милицейский патруль, страхом, что не смогут впервые в жизни совладать с девкой, и, конечно, страхом отцовской порки — они были еще совсем сопляками, мои…
— Че, без понятия? Щас по понятиям разговор будет. Ты с какого района?
…мои жертвы.
Тот, кто заступил дорогу, вытянул руку с коротким обрубком травматического пистолета. Сухо бахнуло. Сзади вскрикнули детским, жалобным голосом. Второй, который заходил сбоку, испуганно выругался. Главный выпучил глаза, глядя мне за спину. Стало страшно, я понял, что стоит мне обернуться и увидеть, что же там произошло, как я обязательно сойду с ума. Запах крови стал резким, металлическим. Я рванул с места, как бегун на дорожке, и побежал к метро так быстро, как мог. Вслед неслись заячьи, вибрирующие крики. «Опять, — стучала мысль между висков, — опять, началось, началось! Еще немного, чуть-чуть оставалось. Опять, опять».
Метро казалось спасительным убежищем, но против страха не бывает убежищ. Поезд ехал долго, полжизни и еще полжизни. Вторая половина была хуже первой. Неужели это навсегда?..
…Зато дома ничего не пришлось рассказывать. Дина ждала меня. С порога обхватила тонкими руками, зашептала на ухо, рассыпала по шее поцелуи. Зачем-то повела в ванную, усадила в горячую воду. Я не сопротивлялся. Наверное, ей Саша позвонила. Дина гладила по волосам и что-то спрашивала, а я ни слова не понимал, и не знал поэтому, что ответить.
Потом как-то сразу я снова стал обычным человеком.
Ну, не совсем обычным.
Но все-таки человеком.
Я вылез из ванны, вытерся и как был, голый, пошел на кухню. За окном уже была ночь.
Обычная питерская ночь, душная и спокойная.
Жизнь осторожно тронула меня лапой и обнюхала.
Кажется, все закончилось.
Кроме запаха крови.
— …Если это и вправду был твой старый враг, то чего же ты переживаешь?
— Я не хотел, чтобы было… так. И потом, он не один погиб.
— Погоди-погоди. Ты пойми, я с тобой не спорю, я тебе хочу помочь. Что значит — не хотел, чтобы было так? Как — так?
— Ты понимаешь.
— Не понимаю.
— Дина, человеку снесло полголовы. Я целый час отмыться не мог.
— То есть, ты хочешь сказать, что, если бы он тихо-мирно умер от инфаркта, тебе было бы легче?
— Да, — сказал я, чувствуя себя очень глупо. — Нет. Погоди. При чем тут…
— Тим, я не слепая. Я понимаю. На твоих глазах погиб страшной смертью человек.
— Двое людей.
— Двое людей. Не буду напоминать, что одним из них был сволочной бандит, что он, наверное, отправил на тот свет чертову кучу народу. Что он наверняка натворил бы еще много всякого дерьма. Ладно. Про второго тоже ничего не скажу, хотя, вообще-то, у бандитов в услужении ходят такие же бандиты. Этот охранник, скорее всего, был просто бычарой. Палачом на окладе.
— Дина… — как же они все любят оправдываться, оправдывать, прикидываться невиновными. И меня чуть не затащили к себе. До чего у них все просто. Хороших людей убивать нельзя, а плохих можно. Кто хороший, а кто плохой, мне скажут.
— Не перебивай, пожалуйста. Так вот. Скажи мне, Тим, почему ты сейчас чувствуешь вину, а раньше не чувствовал?
«О, черт», — подумал я.
— Фотографии. Много. Разные люди, которые тебе, в общем-то, ничего не сделали. Почему?
— Фотографии, — задумчиво сказал я, — как тебе сказать… Тогда я, во-первых, не знал, что делаю. Поэтому я до сегодняшнего дня не верил по-настоящему. Нет, я видел, конечно, что способен на нечто… Ну, вот ты ошпарилась, или Саша со стула упала… Но это все как-то не очень серьезно.
— Несерьезно, ага, — буркнула Дина, тронув забинтованную руку. Я закряхтел:
— Да нет же, ну Дина…
— Я понимаю, — сказала она. — Раньше ты себя чувствовал колдуном, а теперь — киллером. Так?
— Так, — сказал я.
«Могла бы и помягче», — сказал голос с раздражением.
«Умница моя, — подумал я. — Все понимает… А ты заткнись».
Опять возник запах. Я крепко зажмурился. Запах исчез. Дина внимательно наблюдала за мной.
— Может, тебе выпить? — спросила она.
Я замотал головой так, что хрустнуло в шее:
— Нет. Не сейчас.
…На выходе из конторы меня поймал Константин Палыч. Бодро вскрикивая, размахивая руками, повел к себе в кабинет. Я решил, что сто грамм на прощание мне и вправду не помешают. В кабинете куратор открыл шкафчик, зверски подмигнул и разлил по маленьким стаканам водку. Я опрокинул стакан в рот и, глотая, понял, что резиновый запах спирта чем-то напоминает тот гнусный коктейль из пороха и крови, который забил мне ноздри в момент взрыва. Водка, обжигая горло, вылетела обратно. Константин Палыч сочувственно заухал и отправил меня домой: «отоспишься, и с новыми силами за работу». Я ничего ему не сказал…
— Потом выпью, — сказал я.
Дина помолчала.
— Это для тебя нехарактерно, — сказала она.
Я сказал:
— Для меня нехарактерно убивать людей направо и налево. Раньше так было, во всяком случае.
Дина поджала губы. Мы сидели за кухонным столом, я чистил картошку, Дина на это смотрела. Как раз теперь я закончил с последней картофелиной и переместился к мойке.
— Прежде всего, надо определить, что такое убийство, — начала Дина.
Где-то в затылке родилась маленькая злость. Я почувствовал ее появление, как, должно быть, больной мигренью угадывает по малейшим признакам скорый приступ. Злость была мне противопоказана.
Я вздохнул несколько раз, сосчитал до десяти.
И все прошло.
На этот раз.
— Слушай, — сказал я, не оборачиваясь, — давай без философии. Просто скажи, что бы ты сделала на моем месте.
Картошка была вся в мелких пятнах гнили. Вода брызгала мне на живот. Только не начинай все снова, ты уже достаточно натворил.
— Если бы со мной такое случилось, — негромко сказала Дина, — я бы послушала голос кошки.
— Я тоже слушаю голос кошки. Моя кошка молчит.
— А моя кошка говорит, что надо драться с врагами, — проговорила Дина. Я обернулся. Она сидела, закрыв глаза. — Кошка говорит: если ты попал в бой, то надо сражаться. И еще она считает, что глупо страдать, если страдания ничем уже не помогут.
Я хмыкнул. Как ни странно, от этих слов мне стало легче. Самую малость, но легче.
— А что твоя кошка думает по поводу…
— Всё, кошка свернулась калачиком, закрыла нос хвостом и уснула, — безмятежно сказала Дина.
Я задумался. Когда погиб Черный, Дина была удивительно спокойна. Тогда я решил, что она просто смирилась, приняла решение остаться со мной, забыла о коротком увлечении. Оказывается, все дело в кошке…
— Ну, правильно, — пробормотал я. — Не можешь изменить ситуацию — измени отношение к ситуации.
— Ты говоришь, как атеисты, — сказала Дина и впервые за вечер улыбнулась. — Ты же не атеист.
— А что не так?
— Нет никакой ситуации, — сказала она и потянулась. — Есть только твое отношение. Но ты не поймешь.
— Не сомневаюсь.
— Не сердись, — сказала Дина. Я и не думал сердиться, но она встала, подошла и погладила меня по щеке. У нее была тонкая кожа, на руках просвечивали бледные вены. Бинт, намотанный на ладонь, с шорохом задел мою вечернюю щетину. — Мне ведь тоже нелегко.
Снова запахло кровью.
— Что ты имеешь в виду? — спросил я, стараясь выглядеть невозмутимо.
— Ничего особенного, — сказала она, продолжая меня гладить. — Ничего. Просто я — маленькая слабая женщина, которая живет с большим сильным мужчиной. Иногда — слишком сильным. Но он порой забывает, какой он сильный, и делает мне больно.
«Ну, а ты как думал?» — спросил голос в голове.
— Дина, — сказал я. — Черт…
— Ничего, — сказала она и прижалась ко мне. — Я уже почти привыкла.
Мы застыли посреди кухни. Дина, Дина. Никого ближе у меня никогда не было. Дина, девочка моя дорогая. Я тебя люблю, как же я тебя люблю…
— Я тебя люблю, — это вырвалось само собой, без моей помощи.
— Я… — начала Дина, и тут из коридора требовательно запиликал ее мобильник. Она поцеловала меня, выскользнула из объятий и пошла в прихожую. Отчего-то мне стало тоскливо и жутко, словно этот звонок нас разлучал не на минуту, а на всю оставшуюся вечность. Я поплелся за Диной — как раз вовремя, чтобы увидеть, как она достает телефон из сумочки, смотрит на экран и говорит:
— Привет, Саша!
Она стояла в пол-оборота ко мне, так что я видел ее профиль. Нос, как у Афины, и губы, как у Венеры. «Саша звонит, — подумалось. — Наверное, про меня будут разговаривать».
— Это… ты? — спросила Дина медленно. Странно. Что там происходит на том конце трубки… Дина бросила на меня косой взгляд и почему-то ушла из прихожей в комнату. Да елки-палки. Секретничайте, сколько угодно, девочки. Я вернулся в кухню, свалил картошку в кастрюлю, залил ее кипятком из чайника и поставил на огонь. Жизнь наша — тайна. Вот дьявол… Кажется, только сейчас я начал вас понимать, Милон Радович. Дина все не шла. Я выпил стакан воды. Каким-то чудом у воды не было запаха крови. Дина все не шла. Картошка забурлила, я убавил огонь и решил посмотреть, что же там происходит. Крадучись пробрался в комнату.
Дина сжалась в комочек на диване. Взгляд устремлен за окно, губы шепчут что-то, слышное только ей одной. Телефон она держала в руке — так, словно собиралась набрать номер или ответить на звонок.
— Ты чего? — спросил я. Она обернулась. Когда Дина злилась, боялась или горевала, кожа вокруг ее губ становилась белой. Сейчас побелело все лицо, только кончики ушей были розовыми.
— Ничего, — сказала она.
— Все нормально, малыш? — спросил я и опустился на диван рядом с ней. — Саша что-нибудь плохое сказала?
— Это была не Саша, — сказала Дина. — Просто номер похожий. Ошиблись номером.
— Тогда почему ты испугалась? Я же вижу, испугалась.
Она сделала попытку улыбнуться. Попытка провалилась.
— Я испугалась, что… — Дина прикрыла на мгновение глаза, и я увидел, что у нее дрожат ресницы. — Ну, в общем, испугалась. Уже все, уже прошло. Не обращай внимания.
— Точно?
— Точно, — она улыбнулась, на этот раз по-настоящему. — Пойду, картошку проверю.
— Я сам.
— Давай…
Я отправился на кухню. Потыкал вилкой картофелины, твердые, как теннисные мячи. Немного постоял у окна. Лучший способ отвлечься от проблемы — это найти другую проблему. Мне не нравилось, как побледнела Дина. Мне не нравилось, как странно она со мной говорила. Мне очень не нравилось, что она побежала в комнату — разговаривать с тем, кто ошибся номером. И больше всего мне не нравилось, что телефон Дины, зовя хозяйку, пел ее любимую мелодию — «Хэлло, Долли». У Дины было два вида звонка. Если звонил кто-то чужой, мобильник верещал однообразный джингл, которому его научили на фабрике. Если же на связи оказывались друзья, раздавалась веселая «Долли». Тот, кто ошибся номером, не разбудил бы «Долли» ни при каких обстоятельствах.
«Да ты, брат, скоро свихнешься», — грустно сказал голос в голове.
Пожалуй, он был прав.
Десять шагов. Поворот. Десять шагов. Привал.
Вчера Черный сломал трость. От ярости. Просто стукнул чертовой палкой о стену, и очень удивился, когда полетели щепки. У него теперь были сильные руки — натренировал, пока ходил на костылях. Но руки сегодня не понадобятся. Понадобятся ноги. А ноги, как назло, разболелись: то ли на погоду реагируют, то ли бессонная ночь сказалась. Просил же Сашку дать таблеток. Нет, ты тогда все, как бы, испортишь, будешь, как бы, под кайфом и не сможешь, как бы, ориентироваться в ситуации… А все почему? А все от дерьмовой организации. Какого хрена, спрашивается, больной человек на сломанных ногах бегать должен, когда для этого здоровые есть? Хорошо, что припрятал парочку колес. Надо будет закинуться перед выездом. Ну, ладно. Отдохнул и в путь. Как вставать-то больно, Тотем мой драный.
Десять шагов. Поворот. Десять шагов. Привал. Новую трость дали. Красивая. Только рукоятка неудобная. Десять шагов. Поворот. Десять шагов. Привал.
В дверь постучали.
— Да! — раздраженно крикнул Черный. Через минуту в палату заглянула улыбчивая девушка с черными волосами:
— Можно?
— Нужно, — сказал Черный.
— Меня Милой зовут, — сказала девушка, входя. Черный кивнул. Мила поискала глазами, куда бы сесть, и примостилась на кровати рядом с Черным. В другой раз его бы это вдохновило. Но не сейчас. Не сейчас. И потом, она вовсе не была похожа на Дину. Да, и какого черта она без маски ходит? Совсем страх потеряли.
— Вводная такая… — начала было девушка, но Черный перебил:
— Знаю, знаю, сто раз проходили, наизусть уже выучил. Едем втроем с водителем, старшая — Сашка, отрабатываем и уезжаем. Шаг вправо, шаг влево — расстрел.
Мила улыбнулась по-кошачьи, уголками губ.
— Что с куратором-то твоим?
— Заболел, — резко ответил Черный.
Мила кивнула, чему-то по-прежнему улыбаясь.
— Надоело здесь, да? — спросила она негромко.
«Знает?» — подумал Черный. В ноге стрельнула боль, прогнала подозрения.
— А ты как думаешь? — вопросом ответил он.
— Я думаю, — серьезно сказала Мила, — что тебя все либо жалеют, либо боятся. Это хорошо, но только когда недолго. Так что да, мне кажется, тебе здесь надоело.
Черный уставился ей в глаза, и она выдержала его взгляд. Радужка у Милы была окрашена в светло-коричневый цвет с кошачьей желтой искрой.
— Ладно, чего там, — проворчал Черный. — Кормят на халяву, и на том спасибо. Ты накачивать-то будешь?
— А я уже, — рассмеялась Мила. — Можешь проверить.
Черный поднял бровь.
— Жаль, монетки нет, — сказал он. — Последний раз я деньги видел месяца два назад.
«Правда, их было очень много», — мысленно добавил он.
— А ты как-нибудь по-другому, — предложила Мила. — Говорят, накачка от боли помогает.
— Вранье, — убежденно сказал Черный. — Я проверял.
— А партнер сильный был? — промурлыкала Мила.
— Еще какой.
— Все равно проверь, — сказала Мила и подмигнула.
«Была не была, — подумал Черный. — Чем я рискую? Ну, больно будет. Ну, упаду. А, черт с ним. Буду падать — постараюсь на нее приземлиться».
Он задержал дыхание, оперся на трость и встал.
Боли не было.
Совсем.
Черный сделал несколько шагов. Подумал, взял трость под мышку и сделал еще несколько шагов.
Мила следила за ним, чинно сложив руки на коленях.
— Вот это да, — сказал Черный. — Лучше таблеток…
— Ты, все-таки, аккуратнее, — посоветовала Мила. — Знаешь, что сейчас происходит?
— Нет, — буркнул Черный. Он осторожно поднимался на цыпочках.
— И я не знаю. Загадка. Думают, что меняется химический баланс в клетках спинного мозга. Но так происходит только с больными… партнерами. И только у самых сильных кошек.
— И сколько вас таких, самых сильных? — хмуро спросил Черный.
— Неважно. Важно, что ноги у тебя по-прежнему больные. Кончится моя накачка — станешь таким же, как был. Не злоупотребляй.
Черный быстро вернулся к кровати и сел. Самое необычное обезболивающее в мире…
— Все, уже не злоупотребляю, — сказал он. — Эх, жалко, сам себе так не сделаешь.
— Я могу к тебе почаще заходить, — сказала Мила и улыбнулась уже по-человечески.
— Было бы неплохо, — задумчиво сказал Черный. — Слушай, а ты чего без маски?
— А в маске накачку не сделаешь, — объяснила Мила.
— Еще одна загадка, — пробормотал Черный. — И как, не боишься?
Мила снова засмеялась. Она начинала нравиться Черному.
В это время дверь отворилась, и вошла Саша.
— Все, едем, — сказала она. — Милка, спускайся в машину. Макс, я тебе одежду принесла, — она бросила на кровать хрустящий пластиковый пакет. — Переодевайся.
Мила вышла. Черный посмотрел ей вслед.
В пакете был строгий костюм цвета сажи и серая рубашка.
— Это что? — с отвращением спросил Черный — Не было нормальных джинсов, что ли?
— Так положено, — сказала Саша ласково. — Ну, будь умницей. Если все нормально будет, поговоришь с Лео, он тебе «Дизель» купит. Или «Левайс».
Черный хмыкнул и принялся раздеваться прямо при Саше. Скинул пижамные штаны, куртку, остался в одних трусах. Просунул руки в рукава сорочки; кривясь, натянул брюки. Перебирая пальцами, стал застегивать пуговицы.
— Макс, — позвала Саша, — а Макс…
— Ну чего? — спросил Черный, возясь с пуговицами. — Что-нибудь изменилось, что ли?
— Ты знаешь… — Саша помедлила, — тебе ведь все равно нельзя будет никуда выходить.
— Это понятно, — фыркнул Черный. — Обвинения-то в силе. Меня ваши умельцы будут искать, лучше вообще под землю закопаться.
— И… и звонить тоже никому нельзя, — Саша прислонилась к стене.
Черный оставил не застегнутой манжету и воззрился на Сашу, заламывая бровь.
— Что-то ты недоговариваешь, сестренка, — сказал он. — Что-то темнишь. А? Почему это мне нельзя никому позвонить? Я еще тогда не вкурил, но теперь еще меньше понимаю.
— Макс, — сказала Саша, — ты, пожалуйста, пойми правильно. Тогда… Ну, когда тебя завалило… Короче, начальство решило, что тебя правильно… ну, как бы, объявить… мертвым.
— Э-э, не понял, — сказал Черный. — Что значит — объявить? Как это — объявить мертвым? Вы что, в газетах написали: так и так, мол, Максим Ильин скончался, веселится и ликует весь народ… Так, что ли?
— Нет, — несчастным голосом сказала Саша. — Мы документы оформили, заключение о смерти, свидетельство о захоронении… Всем позвонили…
Черный помолчал.
— Всем? — спросил он. — А Дине?
Саша кивнула.
— Может, и могилка у меня есть где-нибудь? — вкрадчиво спросил Черный. — И плиту поставили — «эн-эм», неизвестный мужчина, свидетельство о смерти номер такое-то?
— Урна в крематории стоит, — пробормотала Саша.
— Ну да, — сказал Черный. — Так оно дешевле.
— Макс… — сказала Саша.
— Я одного не понял, — перебил ее Черный. — Почему мне теперь нельзя им позвонить и сказать, что я жив?
— Да по той же причине! За ними всеми с этой ночи слежка начнется, что за Диной твоей, что за… — Саша замешкалась, — за всеми, короче! Ты сейчас им скажешь, что жив, а Отдел только этого и будет ждать. Тебя захотят проведать — приведут на хвосте следаков.
— Ах вы, засранцы, — сказал Черный и задумался.
Когда он узнал имя человека, который затеял его спасение, то очень удивился. Он так удивился, что у Саши начались месячные, внезапно и обильно, и она убежала в туалет по гигиеническим делам, оставив Черного успокаиваться и обдумывать сложившуюся ситуацию. А ситуация получалась весьма и весьма непростая. С одной стороны, все походило на подставу. Хитрый бандит, у которого не получилось дотянуться до Черного с первого раза; глупая, продажная Сашка, ради сомнительных целей готовая рискнуть карьерой, да заодно и жизнью; ненадежный, рассчитанный на удачу план побега. С другой стороны, работа на Стокрылого вела к деньгам и свободе, вела к исполнению главной мечты Черного. К тому же, если вдуматься, Стокрылый был не такой уж страшной фигурой. Да, он не совсем честно вел игру в казино. Да, он держал в подчинении гнусных крыс, и сам был, прямо скажем, не сахар.
Но, невзирая на это, Стокрылый мог оказаться надежным деловым партнером. Все-таки он был крупным дельцом, а сейчас беспринципные кидалы в бизнесе не выживают — не то время. Черный думал и оценивал, взвешивал и решал, и все это он делал очень быстро. Как всегда. Словом, к тому времени, как бледная Саша вернулась из туалета и принялась затирать бумажкой капли на полу, Черный уже принял решение.
Твердое решение.
Сейчас Черный начал в нем сомневаться.
— Все равно не понимаю, — сказал он.
— Тебе, я думаю, Лео лучше объяснит, — сказала Саша. — Он очень хорошо объясняет.
Черный внимательно посмотрел на нее. Саша стояла, по-прежнему прижавшись к стене. «Боится, — подумал он. — Ничего, пускай еще немного побоится. Напоследок».
Прошла минута — самая молчаливая и тягостная из всех минут. Черный достал сигареты, закурил и принялся размышлять. Бежать было опасно. Оставаться было невыносимо. От него что-то скрывали, и скрывали очень неумело: шила в мешке не утаишь. Очевидно, шило размером было с турнирное рыцарское копье. Но Сашка явно приготовилась стоять насмерть. В прямом смысле.
— Ну, пошли, что ли, — проворчал, наконец, Черный. — Тихушница гороховая.
Саша с облегчением вздохнула — довольно громко — и помогла ему подняться. Потом они долго шли какими-то желтыми коридорами. «Прощайте, стены, — думал Черный. Перед выходом он украдкой кинул в рот пару сэкономленных таблеток, и они как раз начинали действовать. — Прощай, добрый друг лифт, прощайте, проклятые лестницы, чтоб вам обрушиться в ад вместе со всеми своими ступеньками. Жаль, что на бетон мои проклятия не действуют, но, надеюсь, хотя бы вашим строителям теперь так же хреново, как мне… Прощай, газовая вонь по углам, прощай, дерьмовая халявная еда, прощайте, медсестры — так ни одну и не оприходовал, и Тотем с вами, кобылы, не очень-то и хотелось. Меня ждет Дина, печальная богиня, веселая вдова. Прощай, тюрьма, здравствуй, жизнь».
Саша порылась в кармане, глянула на экран телефона.
— Опаздываем, — бросила через плечо. — Блин, и трубка садится…
— Постой-ка, — сказал Черный. Она обернулась, округлив глаза, а он, широко шагнув, обнял ее и похлопал по спине — грубовато-дружески, как боевого товарища.
— Спасибо, Саш, — произнес он.
— Ты, как бы, это, — сказала она, — не злишься, а?
— На кого? — удивился Черный. — На тебя?
Она заулыбалась, а Черный еще раз притиснул ее к себе, провел руками по бокам и отпустил.
— Ну, пойдем скорее, — сказала Саша. — А то Милка черт-те что подумает… И так сложно было ее с твоим куратором поссорить. Того и гляди, догадываться начнет.
А у них здесь прямо шпионские страсти, пронеслось в голове у Черного. Он незаметно переместил плоский камешек телефона из рукава в карман. Все-таки неглупые люди пиджаки придумали. Карманов, что в армейской боевой разгрузке. Лишь бы никто не вздумал сейчас позвонить…
— Ты себя как чувствуешь? — спросила Саша. — Я думала, когда Милка тебе подарит, ноги не так болеть будут.
— Нормально, — сказал Черный.
На улице было уже темно. Блестел в свете фонарей автомобиль, который должен был их везти на задание, на бой, на расправу — а на самом деле вез к неизвестности, погоне и страху. Черный, растопырясь, задевая тростью бока машины, полез в кожаное нутро, пахнувшее дешевой хвойной свежестью. Мила уже была здесь, на переднем сиденье — курила, пуская дым в прорезь окна. Молчаливый шофер в маске завел двигатель, и ночь двинулась мимо окон.
Ехали окраинами, задворками, мимо железнодорожных путей, мимо спящих поездов. Ехали мимо древних водонапорных башен, превращенных темнотой в средневековые цитадели. Ехали по ухабам, брызгали фонтанами из мертвых луж, пугали бродячих собак. Потом водитель налег на руль, завертел, и автомобиль оказался вдруг на кольцевой, на каком-то новом, очевидно, участке, потому что машин здесь не было совсем. А может, здесь и не положено было никому ездить, и только воины Конторы имели право срезать путь через закрытую для простых смертных магистраль. По кольцевой машина понеслась с огромной скоростью, так что Черному даже стало не по себе. «Отвык, — подумал он. — За два месяца отвык в машинах ездить». Впрочем, гонка быстро закончилась, и через развязку свернули в город. Опять потянулась глухомань, вереницы гаражей, бесконечные кирпичные заборы в язвах граффити, пустыри. Черный давно бросил попытки угадать, где они находятся, и просто смотрел в окно, украдкой разминая затекшие от долгого сидения ноги. Позади остался виадук, потом другой. Затем въехали в затхлый спальный райончик, какие Черный называл «клопино». Миновали одну сонную улицу, свернули на другую. Бибикнули пьяному, который задумался, стоя посреди улицы. На третьем повороте Саша повернулась к Черному и подмигнула.
Черный облизал губы, набрал воздуха и громко произнес:
— Вот черт. Забыл в сортир сходить.
— А потерпеть никак? — с фальшивой досадой спросила Саша. — Там ведь туалет будет.
— Да меня сейчас разорвет нафиг, — проникновенно сказал Черный. — Вы что, издеваетесь? Остановите, я выйду. Делов-то на пару минут. Потом дальше поедем.
— Давайте остановимся, — внезапно предложила Мила. — Времени навалом. Зачем человека мучить.
Черный подозрительно уставился ей в затылок. Неужели все-таки знает? Но Саша, не проявив беспокойства, сказала:
— Хорошо-хорошо, вон у той парадной давайте. Ты ведь сможешь во двор зайти? — обратилась она к Черному. Тот закатил глаза. Водитель притормозил.
— Я тебя провожу, — сказала Саша.
— Благодарю, — сказал Черный. Ему вдруг начал страшно нравиться весь этот цирк. — Я как-нибудь сам управлюсь…
— По уставу положено, — возразила с переднего сиденья Мила. Черному опять показалось, что она знает слишком много для человека, которому ничего не полагается знать. Однако Мила тут же развеяла наваждение, прибавив:
— Я с вами пойду. Покурю, воздухом подышу.
Это было нехорошо, но такая ситуация предусматривалась. Саша вышла и протянула руку Черному. Черный проигнорировал предложенную помощь и, размахивая тростью, стал выбираться из машины самостоятельно.
— Давайте, — кряхтел он, — пойдемте. Все втроем, ага. Поможете мне, калеке. Одна палку будет держать, другая еще что-нибудь… А, может, еще и водилу возьмем? А? Как думаете? Давайте, пускай рядом стоит, комаров отгоняет…
Мила уже стояла около машины, держала в длинных пальцах длинную сигарету и улыбалась. Саша взяла Черного за плечо, легонько дернула.
— Молчу, молчу, — буркнул он и, тяжко опираясь на трость, заковылял к дому. Мила с Сашей шли следом. Оказавшись во дворе, Черный издал негромкий возглас.
— Вон там! — произнес он, указал тростью в пространство, покачнулся и чуть не упал. Обретя с Сашиной помощью равновесие, он двинулся к самому темному углу. Двор походил на коробку с каменными стенами. Светились гигантской мозаикой окошки, откуда-то пахло жареным луком, где-то громко играла музыка, где-то громко бранились…
Во дворе никого не было. Повезло. Попросту повезло. Действовала накачка Милы, и эта накачка была сильнее всех, что испытывал Черный.
— Ну ладно, — сказал Черный девушкам, — отвернитесь, что ли.
Саша потянула Милу за рукав.
— Во-во, — сказал Черный. — Лучше вообще отойдите. Чтобы не оскоромиться.
Он повернулся к стене и сделал вид, что возится с ширинкой. Дверь в подъезд была совсем рядом. Черный несколько раз вдохнул и выдохнул.
— Ах, как некрасиво, — со вкусом произнес он. — Как это по-плебейски, писать под чужими дверями! Но организм диктует свою мораль. Да здравствует мораль организма!
Последнюю фразу он выкрикнул на весь двор.
— Тихо ты, — яростно зашептала Саша. Дверь за спиной у Черного заскрипела.
Он обернулся.
В дверном проеме стоял бритоголовый крепыш. На щеке у него красовался толстый шрам, легко различимый даже в темноте.
— Гадим, значит, — сказал бритоголовый приятным, бархатным голосом. — Ссым, значит, где люди ходят.
— Минутку, — сказала Саша. Крепыш обратил на нее внимание.
— И баб уже привел, значит, — продолжал он.
— Мы уже уходим… — начала Мила, но бритоголовый не дал ей закончить.
— А я вас, тля, сейчас как отучу! — заорал он и выхватил из-за спины пистолет. Дважды бахнуло. Мила и Саша стали кричать, согнувшись и закрывая лица. Черный сорвался с места и побежал. Ему не нужно было больше притворяться, и он бежал изо всех сил, как не приходилось ему бегать уже много-много недель. Трость он выбросил, чтобы не мешала. В боку тут же закололо, сердце трепыхалось у самого горла — сказывалось отсутствие тренировок. Но Черный не обращал внимания на эти мелочи, потому что его полностью занимала другая проблема.
Он заблудился.
Вначале он думал, что следует пробежать между домами, свернуть в подворотню, сделать сто метров по дорожке и выскочить на улицу. На улице его будет ждать машина, серая «тойота»-универсал. Черный сядет в машину, и все закончится. Ну, или начнется — это как посмотреть. Первые несколько секунд дела шли точно по намеченному плану. Пробежка между домами, подворотня, сто метров по дорожке. Но дорожка почему-то вывела его вовсе не на улицу, а в соседний двор. На раздумья времени не было, Саша не просто должна была изображать перед Милой видимость погони — она должна была из кожи вон лезть, чтобы поймать Черного. Только при этом условии ей удастся немного отвести от себя подозрение. Слезогонка, которой оглушили Милу и Сашу, давала, разумеется, Черному небольшую фору во времени. Но… газовый пистолет — это газовый пистолет, оружие для отступления. Скорее всего, девушки уже в пути. И Черный бежал.
Он пересек соседний двор, юркнул под арку, оказался еще в одном дворе. Шарахнулся от парочки влюбленных. Пробежал по детской площадке, лавируя между качелями. Расплескал неглубокую лужу. Метнулся в проход между домами. Нелепым зигзагом пробежал по закоулку. Теряя дыхание, изнемогая, рванулся в подворотню — и увидел обещанную «тойоту». Машина стояла под деревьями, глазастая, ушастая и очень дружелюбная на вид. До нее было рукой подать, метров десять.
Черный побежал быстрее. Споткнулся. Взмахнув руками, удержал равновесие, неловко перебрал ногами. Еще раз споткнулся. Упал на колено.
В этот момент закончился срок накачки. Волшебного подарка Милы, самого необычного обезболивающего в мире.
Боль была такой сильной, что он почти услышал ее — тысячи нервных окончаний вскрикнули разом. Он хрипло каркнул, стиснул зубы и вытаращил глаза. Приподнялся на руках, пытаясь встать. Зарычал. И услышал голос.
Голос сказал:
— Бедный мальчик. Скорее, помогите мне, не видите, ему плохо. Быстро в машину.
Чьи-то руки подхватили со всех сторон, подняли в воздух. Черный изогнулся и увидел лицо. Борода, круглые очки, внимательный, обеспокоенный взгляд.
— Сейчас, сейчас, — говорил Стокрылый. — Сейчас поедем, у меня таблетки есть. Если совсем худо будет, укол сделаем. Сейчас, потерпи. Потерпишь?
Черный кивнул.
— Потерпи…
Черный почувствовал, как его заносят в машину, кладут на сиденье. Прямо над головой оказался прозрачный люк в крыше. Машина тронулась и поехала, набирая скорость, а Черный лежал, глядя в ночное небо, подсвеченное городским заревом. С неба невозмутимо смотрел месяц. Черный показал ему язык и сморщился от боли.
— Таблетки ваши давайте, — сказал он.
— Ну, и как тебя лучше звать? Макс, Максим?
Черный покачал головой:
— В каком смысле — лучше?
Стокрылый развел руками.
— Если мне предстоит долго общаться с человеком, я всегда спрашиваю, какое имя он предпочитает. Кому-то нравится уменьшительное, кому-то полное. Кто-то вообще любит прозвище.
— Зовите меня Черным.
Стокрылый поднял брови.
— Старая добрая традиция? Вот уж не думал… Ты — из Потока, юноша?
— Да, — солгал Черный.
— Аб хинк.
— Аб хинк, — нехотя ответил Черный.
— Сейчас молодежь, соблюдающая традиции — довольно редкий случай.
— А я вообще — редкий случай, — сказал Черный. Он улыбался. — У меня был приятель, тоже кот. Тоже с черными волосами. Так мы друг друга и звали — он Черный, и я Черный. И ничего, ни разу не перепутали…
— И где теперь этот приятель? — спросил Стокрылый.
— Теперь он думает, что я умер, — сказал Черный.
Возникла пауза, про какую обычно говорят «неловкое молчание». Черный не понимал такого выражения. Ему нравилось молчать.
— Да… — сказал Стокрылый. — Посадили тебя в калошу, нечего сказать.
— Очень жаль, что вам нечего сказать, Лео, — резко проговорил Черный, — потому что началось все именно с вас. Помните?
Стокрылый поджал губы.
— Я не буду оправдываться, — неторопливо сказал он. — Я только соблюдал интересы общины. Ну, и свои, разумеется. Но, раз уж с меня все началось, то мной все и закончится. Все просто: есть миллион евро. Есть маленький дом на берегу Ирландского моря. И есть один талантливый юноша, который достоин того, чтобы его мечта исполнилась.
Черный отпил из стакана. Он лежал в глубоком кресле. Успокоенная таблетками, молчала боль в ногах. В стакане колыхался односолодовый десятилетний скотч (виски Черный пил без содовой, льда и прочих обывательских добавок). Напротив, в таком же кресле, как у Черного, сидел Стокрылый. Обстановка в комнате была похожа на ту, которую изображают в кино, когда хотят показать дом богача: голые светлые стены, из мебели — лишь пара кресел да стеклянный приземистый столик. Внушительных размеров телевизор в углу. Огромное, во всю стену, окно. Остальные комнаты были обставлены в том же стиле. Словом, чувствовалось, что в квартире никто никогда не жил.
Черный допил скотч и поставил стакан. Стекло встретило стекло с печальным игрушечным стуком, Черный поморщился.
— На берегу Ирландского моря? — спросил он.
Стокрылый кивнул:
— Двухэтажный коттедж. Стоит на краю утеса. В ясную погоду с балкона можно разглядеть остров Мэн. И ни единой живой души на два километра вокруг. Ну, разве что овцы.
— Овцы?
— Да, овцы. Там ведь горы, а в горах овечьи пастбища. Ирландцы любят разводить живность.
— Это хорошо, — задумчиво сказал Черный. — Люблю баранину.
— Считай, что ты уже в Ирландии, — проговорил Стокрылый.
— Налейте еще, — попросил Черный. Стокрылый потянулся к графину — Черный первый раз в жизни видел, чтобы виски держали в графине — разлил солнечную жидкость по стаканам. Черный принял из его рук стакан и спросил:
— Талантливому юноше, я так понимаю, надо, э-э, доказать, что он достоин ирландских пастбищ?
Стокрылый встал и прошелся по комнате.
— Может, разговор на завтра отложим? — предложил он. — Отдохнешь, выспишься.
— Я два месяца только и делал, что отдыхал и высыпался, — осклабившись, сказал Черный. — Так что валяйте. Тем более, вы меня заинтриговали, я теперь вообще не усну.
Стокрылый подошел к окну и стал смотреть вниз, заложив руки за спину. Что и говорить, вид отсюда открывался знатный, с высоты пятнадцати этажей было видно пол-города. Грела ночное небо золотая, подсвеченная прожекторами шапка Исаакия, пылал огнями Невский, светилась газовым пламенем вершина телебашни.
— Все-таки построят, — пробормотал Стокрылый. Черный глянул вопросительно, Стокрылый мотнул подбородком.
— Башню, — пояснил Стокрылый. — В центре города. Триста метров. Такой, знаешь, хер в небесах. Ничего святого.
Черный пожал плечами:
— Я вообще Питер не люблю.
— А я вот любил, — вздохнул Стокрылый. — Раньше… Простецы уродуют город, как хотят. Питеру конец.
Он замолчал. Черный стал молчать вместе с ним, из деликатности. Прошла минута, за ней другая. На исходе пятой минуты Черный понял, что выражение «неловкое молчание» придумали из-за таких, как Стокрылый. Черный совсем было собрался кашлянуть или сделать еще что-нибудь, и тут Стокрылый заговорил.
— Тебе очень повезло, — сказал он негромко. — Конечно, если ты настоящий хинко. Ты можешь стать великим. Не таким, которому простецы ставят памятники. Тебя не ждет слава, тебя не ждет признание. Тебя ждет большое, настоящее доброе дело. Но это дело непростое.
Черный подумал.
— Рассказывайте, — сказал он и достал сигареты.
Стокрылый начал рассказывать.
Когда-то он был учителем. Подобно многим учителям, искал маленьких хинко, будил в них воспоминания, учил их новой жизни в новом теле. Стокрылый проповедовал Поток. Ученики его жили недолго, но ярко, жили так, как подсказывал им Тотем. Вернее, как подсказывал Стокрылый — ведь юный ум не всегда может верно истолковать веления сердца. И, хотя не все были благодарны Стокрылому за трудное учение, он был уверен: те, кто уже Вернулись, счастливы только благодаря ему. Даже те, чьи слабые тела не выдержали суровых практик — все они теперь возродились в телах своих Тотемов, и по-другому быть просто не могло. Однако со временем у него совсем не осталось учеников. Кто-то погиб, кто-то испугался участи собратьев и переметнулся к Тропе. Это было тяжелое время для Стокрылого. Он забросил учительство, перестал посещать собрания и отдался мирским делам.
Шли годы. Миновали перевороты, утихли войны. Годы изменили страну, и Стокрылый почувствовал, что ему самому тоже надо меняться. Он оборвал старые связи, наладил новые, превратился в почетного гражданина — хоть и немного стоил почет простецов. После этого Стокрылый снова решил вернуться к учительству. Но сначала нужно было понять, что творится в мире его сородичей. Когда Стокрылый вновь пришел в общину — простым слушателем, обычным пернатым хинко — религия переживала не лучшие времена. Ни в ком не было яркой, настоящей веры. Хинко приходили на собрания послушать выступления разглагольствующих дураков, поболтать, покурить травку и разойтись по домам. Очевидно было, что растлевающая философия Тропы дала свои плоды. Маловеры забыли священные практики, попрали звериную естественность, разрушили традиции. Под угрозой оказалась сама тайна существования хинко: говорят, среди того сброда, что проводил время на лекциях, встречались обычные люди, которые принимали Поток за новую модную ветвь психологии. Подумать только, простецы участвовали в таинствах!
Разложению надо было положить конец. Стокрылый решил взять общину под свое крыло. Он подготовил лекцию — собственно, не лекцию, а проповедь — назначил время и выступил. Потом еще раз, и еще, и еще. Видно, что-то было особенное в том, что он говорил (или в том, как он говорил) потому что за короткое время он стал весьма популярным. Очень популярным. Популярней всех. («Ирландей всех? — подумал Черный. — Ну ладно…») На его выступления приходили большими компаниями. Когда он начинал говорить с трибуны, слушатели словно впадали в транс; когда же лекция заканчивалась, они толпами рвались к трибуне. Пожать руку, взять автограф, просто сказать «спасибо» — а после уточнить дату и время следующего сеанса. Он был… мессией? Ну да, можно сказать и так. Он был мессией. Тем более, что свято место пусто не бывает, а пустовало оно, по мнению Стокрылого, излишне долго.
Через какое-то время Стокрылый понял: пора. Он не стал объявлять о предстоящей лекции открыто, как это было раньше, а просто подозвал кого-то из поклонников и сказал ему: «Через две недели, в том же месте, в то же время. Передай другим». На следующее выступление пришли только те слушатели, которые действительно хотели придти. Хотели — и приложили усилия, чтобы узнать, когда и куда нужно приходить. Постепенно круг слушателей сузился до полусотни хинко, но это были истинно верующие, готовые принять идею Возвращения всем сердцем. Стокрылый много работал с ними, разговаривал, учил их. Так прошло несколько лет, и теперь он был убежден: пришло время действовать. Может быть, не все прихожане понимали это столь же ясно, как он, но все они были объединены волей к хинкарнации, презрением к человеческой жизни — и готовностью принять свободу жизни звериной.
— Они готовы, — заканчивая свою речь, сказал Стокрылый. — Пусть даже не знают об этом, но они готовы. Ты просто поможешь им — как друг, как брат по вере. Это непростой выбор. Если ты откажешься, я пойму. Аб хинк.
«Он ненормальный, — подумал Черный. — Псих. Набрал таких же психов и хочет отправить их на тот свет. И почему-то для этого ему нужен я».
— То есть, — проговорил он, — вы хотите, чтобы я взял фотографии ваших учеников…
— Нет-нет, — перебил Стокрылый. — Фотографии — вздор. Ты можешь эффективно воздействовать на человека, только глядя ему в лицо, это знают все, кто хоть что-то слышал о сфинксах. Остальное — так, ерунда. Во всяком случае, мне не нужно, чтобы мои ребята ломали руки-ноги или болели заразными болезнями. Мне нужно, чтобы они пришли к Возвращению — легко и с гарантией. Ты пойдешь со мной на лекцию, будешь стоять рядом со мной и глядеть в зал. Чтобы те, кого ты увидишь, испытали скорейшее перерождение.
«Интересно, — отрешенно подумал Черный. — Кажется, он давно мной интересуется».
— Не совсем понимаю, зачем вам нужна именно моя помощь, — вежливо сказал он. — Куда проще было бы взять, например, немного фосгена, ну, и… по-моему, очень просто.
Стокрылый покачал головой.
— Все намного сложнее. Видишь ли, есть определенные практики — тайное учение. Их еще называют «Тотем-о»…
— Знаю, — перебил Черный. — Слышал. Анэнербе?
Стокрылый сморщился.
— Анэнербе присвоило чужие исследования, — сказал он. — Я же говорю — все гораздо сложнее. И интереснее. Видишь ли, я держал в руках документы, которые остались от тех времен. Там есть совершенно четкие инструкции, что и как нужно делать, чтобы реализовать наши цели.
Черный хмыкнул.
— Не смейся, — серьезно произнес Стокрылый. — Там и про тебя написано.
«Точно, псих», — подумал Черный, а вслух заметил:
— Это очень занятно, Лео… Именно про меня?
— Ну, — сказал Стокрылый, — если дословно, там сказано «черный птах укажет им дорогу, черный лев их освободит». А еще там написано: «и больше не вернутся людьми, а только зверями, и останутся зверями до окончания времени».
У Стокрылого расширились глаза, и, хотя он смотрел Черному в лицо, взгляд его был устремлен куда-то гораздо дальше. Взгляд этот не выражал ни мыслей, ни чувств, а только какое-то мрачное исступление. Неприятный был взгляд, что и говорить.
Черный почесал в затылке. Вот как, значит. До окончания времени. Серьезная цель.
— А там не сказано, что лев и… э-э, птах должны отправиться за этими ребятами? — спросил он.
Стокрылый моргнул, легонько потряс головой. Глаза у него снова сделались, как у нормального человека.
— Я бы с радостью последовал за паствой, — сказал он, — но у меня останется незаконченное дело. Важное дело. Поэтому — к сожалению! — я должен буду оставаться человеком. Причем, свободным человеком, а не заключенным в тюрьме для простецов.
«Он забыл добавить пару раз „аб хинк“, — подумал Черный. — Экий хитрый говнюк. Мозги набекрень, а соображает».
— Что это за важное дело? — спросил он. — Если не секрет, конечно.
Стокрылый помедлил.
— Для тебя — не секрет, — сказал он нехотя. — Ритуал, видишь ли, имеет особое значение. Для меня. Мне надо будет его должным образом завершить.
Черный поднял бровь.
— В тексте есть недвусмысленное указание на то, что мне предстоит слиться с Тотемом, — продолжал Стокрылый. Он опять смотрел куда-то вдаль. — «…Птах же поглотит тело мертвое…» Сейчас, точно вспомню… «Тело мертвое»… А, да. «И обретет силу к жизни вечной, звериной».
— А-а, — сказал Черный неопределенно. Стокрылый мигнул, посмотрел по-птичьи, боком, и улыбнулся. Улыбка получилась жутковатая.
— Я смогу… смогу снова летать, представляешь? — произнес он. — Вечно…
Черный кивнул как можно естественнее.
— Удивлен? — спросил Стокрылый.
— Не без, — признался Черный. Он потянулся к столу, налил себе виски, но пить не спешил. — Гм, да. Давайте расставим точки над… Да. Вы собираетесь — что-то съесть? Какая-то ритуальная трапеза, что ли?
— Любимая пища моего Тотема — глаза мертвецов, — не переставая улыбаться, сказал Стокрылый. — Для тебя это, надеюсь, не новость?
— Ну что вы, — сказал Черный и залпом выпил виски. Шумно вдохнув через нос, он спросил: — Надеюсь, мне ничего не надо будет, э-э, такого жрать?
Стокрылый интеллигентно засмеялся.
— Нет-нет, — сказал он, — про льва в тексте больше упоминания нет. По завершении ритуала ты будешь абсолютно свободен, и я выполню свою часть обязательств.
«Спокойно, — подумал Черный, — спокойно. Миллион евро и дом на берегу моря. Можно сколько угодно считать, что ты уже в Ирландии, но быстрее от этого туда не попадешь. А если эта птица сейчас сдохнет, то не попадешь никогда. Ничего особенного, видал я психозы и покруче».
— Я согласен, — сказал он. Стокрылый сдержанно улыбнулся.
— Не сомневался в тебе, — сказал он.
— Аб хинк, — сказал Черный. Видно, он переборщил, потому что Стокрылый в ответ лишь нахмурился и произнес:
— Тогда к делу.
Он покинул комнату, чем-то погромыхал из коридора («В кладовке роется», — подумал Черный) и вернулся с кожаной сумкой, на вид совсем новой.
Из сумки появились: подставка для ароматических палочек в виде вороньего клюва; сами палочки в узорчатом бумажном пенале; несколько странных предметов из золотистого металла, которые были похожи на детали сложного механизма; небольшой медный гонг с изогнутой колотушкой. Все это Стокрылый разложил тут же на полу, после чего, поддернув брюки, опустился на колени и принялся соединять друг с другом золотые детали. Вскоре у него в руках оказался диковинный прибор, похожий на астролябию. Стокрылый осторожно поставил его на стеклянную поверхность стола. Щелкнув зажигалкой, пустил дымок от палочки. Запахло душно и тревожно, пряностями и почему-то копченой рыбой. Стокрылый склонился над астролябией, что-то повернул, что-то нажал. В центре прибора завертелась, набирая скорость, круглая ажурная пластина, и от ее вращения родился упругий звук.
Включился телевизор. На экране появилась пантера, длинная, черная, с усталыми жемчужными глазами. Кошачье тело змеилось, огибая чахлые рыжие кусты. Перекатывались под шкурой мускулы, неслышно ступали бархатные лапы — само совершенство. Камера обогнула пантеру, проплыла над ней, приблизилась к морде, экран от края до края заполнился алым зевком. Черный вдохнул дым, и ему показалось, что стал громче звук от странной астролябии, которая была вовсе не астролябией.
Пантера подобралась и прыгнула.
Стокрылый заговорил:
— Твоя главная задача сейчас — научиться контролировать силу. Опытные сфинксы могут выбирать, какое несчастье случится с жертвой, могут работать одновременно с несколькими объектами, могут еще много разных вещей.
— Что это? — спросил Черный — Вы… меня дрессировать… собрались? Или…
Астролябия гудела, и гудение проникало в череп, давило изнутри на глаза, мешало думать. Слова давались нелегко, словно Черный говорил в воду. Как в детстве, купаясь, наберешь воздуха, нырнешь и кричишь, и вокруг головы — громкие пузыри.
Стокрылый взял в одну руку гонг. В другую колотушку. Сказал задумчиво:
— Да.
Он начал нараспев читать какие-то стихи — в том, что это были стихи, Черный не сомневался, хотя не мог поймать ни ритма, ни рифмы. Странные слова, переплетающиеся звуки языка, подобного которому Черный никогда не слышал. «Не латынь, — подумал он (мозг совсем отказывался думать, мысли стали мелкие и быстрые, словно рыбки на мелководье), — не латынь. И не… не арабский… а какой… что…»
В этот миг Стокрылый несильно размахнулся и ударил в гонг. Черный мгновенно напрягся в ожидании гулкого медного звона, но вместо этого услышал взрыв. Вернее, даже не услышал, а почувствовал всем телом — такой оглушительный, сокрушающий это был звук. Черный на минуту перестал видеть, а, когда вновь обрел зрение, то все было другое. И сам он был другой. Совсем другой. Молодой. Сильный. Чует запахи, много запахов. Главный запах — свежее мясо, нежное, сладкое. Идет на запах. Тихо идет, осторожно. Сверху — голоса. Не замечают. Спрятаться. Не видит, но знает: мясо — здесь. Ждать. Ждать. Шаги — тише. Голоса — дальше. Ушли. Можно выйти. Мясо. Вот оно. Прыгнул, ест, ест. Мясо. Свежее. Ест. Еще. Еще. Опасно, могут вернуться. Ест. Мясо. Еще… Вдруг — схватили. Живот полный, не убежать. Рывок, падение: бросили наземь, с размаху. Больно. Больно. Живот полный, не выдержать. Больно. Бьют ногами, отползает. Еще бьют. Больно. Ответить. Прыгнул, вцепился. Бьют в живот. Еще. Притворился, лежит. Уходят. Лежит. Лежит. Больно. Лежит долго, не двигается. Боль проходит. Темнота. Ночь. Встает, идет к дому. Тень. Спрятаться. Ждет. Ждет. Он, кто бил — выходит. Крик. Запах страха. Завтра. Завтра. Завтра. Завтра. Шипит в лицо, скалит зубы. Крик. Страх. Завтра. Завтра. Завтра. Бросают камень — мимо. Убегает. Крик — вслед. Завтра. Завтра. Грохот. Страшный грохот, со всех сторон, будто земля лопнула. Не понимает. Завтра. Не видит, ничего не видит, страшно. Страшно, будто другой, совсем другой. Темнота. Не видит, страшно. Страшно. Вдруг стало светлее, легче. Будто что-то было. Было что-то, точно было, а что? Черный застонал, схватился за голову: гнусный воющий звук сверлил виски, раскалывал кость, проникал в череп. «Уберите, — пробормотал Черный. — Хватит…» Тут же стало тихо. Проступили сквозь светлую пелену очертания мира, и Черный увидел, как Стокрылый торопливо колдует над замершей астролябией. Гонг лежал рядом на столе. Черного передернуло от одного вида этой дряни. Надо же…
— Ни хрена себе, — произнес он хрипло.
Стокрылый поднял на него глаза и улыбнулся:
— Ну как? Что-нибудь видел?
Черный помолчал, вспоминая.
— Завтра, — сказал он, наконец.
— Что завтра? — не понял Стокрылый. Черный перевел взгляд на телевизор. Экран был пустым, серым. Пульта нигде не было видно. Черный сморщился и помотал головой.
— Неважно. Что это было, а? Что за дерьмо?
— Тебе нужно учиться, — повторил Стокрылый. — Это было введение в практику.
— Практику, — сказал Черный. — Хренактику. Откройте окно, Лео, дышать нечем от вашего дыма.
Стокрылый подошел к окну, повернул ручку, и в комнату ворвался сквозняк, пахнувший дождем. Черный поежился. Ему все еще не верилось, что он — здесь, в человеческом теле. Он потянулся за графином, налить еще, перебить вкус мяса во рту. Сладкого, сладкого мяса…
— Лучше не стоит, — сказал Стокрылый, глядя на графин. — Я и так ошибку сделал. Туда опасно пьяным входить. Можно там и остаться.
Черный фыркнул. Налив себе виски, он завозился в кресле, устраивая ноги, которые вдруг разболелись. Стокрылый внимательно следил за ним. Черный, неловко согнув кисть, извлек из кармана пачку сигарет и закурил.
— Значит, «Тотем-о», — проговорил он задумчиво. — Я думал, это медитации какие-нибудь.
— Медитации — тоже путь к Тотему, — сказал назидательно Стокрылый. — Только долгий и сравнительно легкий. И ненадежный. А то, что я им предлагаю — это навсегда. Гарантия, что они всегда будут рождаться зверьми. Они — и я.
Черный глубоко затянулся.
— А все вот это, — он показал на астролябию, — стало быть, для тех, кто легких путей не ищет?
— Для тех, у кого совсем мало времени, — без улыбки сказал Стокрылый. — Ты в розыске, не забыл? Причем, искать тебя в этот раз будут не менты.
Черный докурил и стал мять окурок в пепельнице.
— Откуда вы все это знаете? — спросил он. — Как эти стихи к вам попали, что вы наизусть шпарите? Где практики раскопали?
Стокрылый усмехнулся:
— Я — пернатый хинко. Нас немного, зато мы все время поддерживаем друг с другом связь. Даже те, кто очень далеко живет. Бумаги «Анэнербе» нашел мой старый друг.
— Я слышал, — задумчиво сказала Черный, — что такими вещами, вроде, положено с детства заниматься, и еще с учителем обязательно. А мне тридцать лет в обед, да и из вас, Лео, гуру, как из…
— Молодой человек, — сказал Стокрылый с упреком, — я щенков-котят воспитывал, еще когда ты на свет не родился… Во, совсем забыл.
Он вынул из сумки футляр сложной формы и протянул его Черному.
— Будешь тренироваться на тех, кто внизу, — сказал Стокрылый. — Отсюда очень хорошая перспектива.
Черный открыл футляр. Внутри был полевой бинокль. В детстве Черный любил дождаться, пока никого не будет дома, чтобы отпереть припасенным ключом комод, где лежал дедовский трофейный «Цейс». Тяжелый, обтянутый потертой кожей, выкрашенный черной краской, из-под которой местами просвечивала латунь, бинокль был похож на оружие, на что-то, из чего можно выстрелить. Черный залезал на подоконник и смотрел в бинокль на улицу. Черному представлялось, что он — властелин мира, бог, который наблюдает за людишками и в любой момент может оборвать чью-то жизнь, из прихоти, просто так… Да. Мечты сбываются. Хотел ведь в шестом классе сорвать джекпот в игровые автоматы. Как хотел, так и вышло. Теперь вот бинокль. Инженеры «Цейса» здорово продвинулись за последние полвека: у Черного в руках был матово-черный, обтекаемый прибор, имевший сходство с космическим кораблем из «Звездных войн». На оружие бинокль не тянул — разве что на игрушечное. Черный знал, что такая игрушка стоит полторы тысячи евро.
— Ладно, я пошел, — сказал Стокрылый. — Навещу тебя через пару дней. Пока — отдыхай, отсыпайся, отъедайся. Холодильник полный, бар тоже. С тренировками поосторожнее, смотри, чтобы тебя не засекли. Ну все, пока.
Он повернулся и вышел из комнаты. Черный с усилием встал и, повиснув на костылях — просил же трость, мать-перемать — последовал за Стокрылым. Нагнал у открытой двери. Стокрылый замахал руками:
— Сиди, сиди! Вовсе необязательно меня провожать.
— А кто же дверь закроет? — возразил Черный безмятежно.
— Да сам я и закрою.
— Где ключи, Лео? — спросил Черный, уже зная ответ.
— А зачем тебе ключи? — деланно удивился Стокрылый. — Ключи тебе ни к чему. О том, что ты здесь, знаем только ты да я. У меня ключ есть, а тебе и ходить-то никуда не надо. Как закончим наше общее дело — отвезу прямехонько в аэропорт, посажу на самолет «Петербург — Дублин». И все дела. Тебе беспокоиться не о чем. Я же сказал — отсыпайся, отъедайся…
— Интересно, — заметил Черный. — Только вы да я… А если вам на улице кирпич на голову свалится? Что мне здесь — с голоду подыхать? Я ведь не выберусь нипочем, это ж пятнадцатый этаж. И дверь, как в сейфе.
Стокрылый повесил сумку на плечо.
— Кирпич ни с того ни сего, — внушительно сказал он, — никому на голову не свалится. Для этого кто-то должен постараться. Например, ты. Но ты же не будешь, правда?
Он улыбнулся, впервые показав зубы — отбеленные, ухоженные, мелкие — и выскользнул наружу. Потом раздался скрежет: Стокрылый запирал замок. Толстые, с палец, рычаги из блестящей стали заняли свои места в глубоких шахтах. По два рычага сверху, снизу и с обеих сторон двери. Черный, подтянувшись на костылях, посмотрел в глазок. Стокрылый по ту сторону двери, будто того и ждал, помахал рукой и начал не спеша спускаться по лестнице.
«Сука», — подумал Черный, но тут же спохватился. Спокойствие, только спокойствие. Пустяки, дело житейское. Всего-то заключил сделку с шизофреником, который запер меня под замок и намерен гипнотизировать в ожидании, что я стану ходячей смертью. А еще он мечтает вволю поесть человечинки. Бывает…
Черный доковылял до кухни, приложил ухо к стене, которая граничила с соседней квартирой, и прислушался. Было тихо. Абсолютно тихо. Мраморного цвета кафель холодил щеку, из-за герметичных окон еле-еле шумел город. А за стеной было тихо. Черный повторил эту операцию с остальными стенами, потом, кряхтя и ругаясь, лег на пол и прижался ухом к паркету, еще пахнувшему лаком. Везде ждала тишина. Можно было кричать, можно было включить на всю катушку пижонский телевизор, можно было колотить по полу молотком — никто бы отозвался, потому что отзываться было некому. Он оказался в тюрьме — со вкусом обставленной, комфортабельной, пятикомнатной камере-одиночке.
…миллион евро и домик в Ирландии….
Черный встал, доковылял до кресла, упал в кресло, плеснул себе виски и погрузился в размышления. Он — хинко. Хинко в таких ситуациях положено слушать голос Тотема. Эти слова только что произнес Стокрылый, и от этого слова были неприятны, словно на них остался запах его дыхания… но Черный с детства знал: если в чем-то сомневаешься, попроси совета у Тотема. Вот что бы сказал Тотем? А? Накормили, напоили, устроили жить в шикарном доме, пообещали исполнить самую главную мечту. Прямо скажем, любая кошка позавидует. Взамен нужно только приехать один раз на их идиотское сборище и всех там возненавидеть. Психованная ворона отчего-то думает, что несчастным болванам придет после этого конец. А хотя бы и так. Чем меньше дураков на свете, тем легче жить нормальным людям. Тимку не вернешь, а эти фанатики и ногтя Тимкиного не стоят. Хотя, конечно, трупы жрать — это уже перебор. Этого я, признаться, не ожидал. Даже от такого шизоида, как Стокрылый. Тут он меня удивил… Впрочем, какая разница. До того, что творится в его вороньих мозгах, моему Тотему нет ровным счетом никакого дела. Слушая Тотем, поступишь верно.
Да. Поступишь верно. Черному даже стало интересно. Он никогда не видел, на что способен, и наконец-то представился случай проверить свои силы. А странные практики… Что ж, ради миллиона евро можно и потерпеть. Тем более что терпеть, по всей видимости, предстояло недолго.
Но было еще кое-что, чего он терпеть не собирался.
Черный скособочился в кресле и извлек из кармана Сашин телефон. Сняв блок клавиш, несколько секунд изучал надпись на дисплее. «Батарея разряжена». Ну, на один звонок, надеюсь, хватит…
Он набрал номер и стал слушать длинные гудки.
Сердце начало колотиться сильнее, в ногах запульсировала боль.
Потом в трубке сказали:
— Привет, Саша!
— Дина, здравствуй, — быстро заговорил он. — Дина, я живой, тебя обманули.
Дина не сразу ответила.
— Это… ты? — спросила она таким голосом, словно до этого тысячу лет ей приходилось молчать.
— Это я, киска, — ответил Черный. — Самый настоящий. Я хочу тебя видеть.