Светленькая девочка с голыми ножками, с ямочками на щеках заботливо оглядела мать и сказала, недовольная ею:
— Не люблю я тебя в этих чёрных штанах. Совсем даже не подходит.
— Что не подходит, Маринка?
— Штаны эти. Прямо стыдно!
— Сты-ыдно? — тёплым грудным голосом переспросила Анна, расчёсывая перед зеркалом свои длинные чёрные волосы. — Чего бы тебе стыдно, маленькая дурочка?
Маринка покраснела, нерешительно отняла руку от кармана брюк, держась за который, она теребила мать.
— Это тебе стыдно, раз ты обзываешься, — сказала она, отодвигаясь от матери, но тут же подхватывая ладошкой чистые, мягкие пряди её волос. — Разве это беда, что я маленькая?
— Конечно не беда, — совсем серьёзно, но с ярким, смешливым блеском в глазах согласилась Анна, рассматривая в зеркале и свою склонённую набок голову и хмурое, с надутыми губами лицо дочери.
Воткнув последнюю шпильку, она оправила воротник тёмной блузы и, раскинув руки, весело обернулась к Маринке:
— Ну, модница моя!
— Я прямо боюсь тебя, — лукаво говорила Марина, болтая ногами, тиская ручонками шею матери.
Она любила всё её большое, крепкое тело, ещё не утратив чувства младенческой привязанности к её ласковым рукам и тёплой груди.
Она трогала её мохнатые чёрные ресницы, влажные зубы, открытые улыбкой, гладила обеими ладошками её смуглые молодые щёки и, наконец, со вздохом спросила:
— Надолго опять уедешь? Ты бы отвела меня в садик сама. Надоело мне с Клавдией ходить. С ней ничего нельзя. Противная такая!
— Маринка... — укоризненно начала было Анна, но девочка закрыла её рот ладонью и сказала негромко, быстро, вся искрясь от смеха:
— Мои мальчишки говорят, что у неё нос, как китайцев ножик. Знаешь? Такой домашний ножик. Юрка его спрятал под ступенькой.
Анна поставила Марину на стул и, посматривая на её приподнятый, немножко облупившийся носик, сказала строго:
— Если ты будешь бегать без меня с мальчишками, я скажу Клавдии, и она будет закрывать тебя на замок. Поняла?
— Поняла, — сказала Маринка, присмирев. — Только это совсем, совсем хорошие мальчишки. Они не дерутся и не ругаются. А ножик мы не украли, он сам выпал из корзины.
— Смотри, — пригрозила ещё Анна.
Она наклонилась к дочери, поцеловала её выпуклый, очень белый под чолкой лобик. — Мне ведь не хочется привязывать тебя, как маленького глупого пёсика, но я боюсь, что ты совсем избегаешься. Огородника нельзя обижать. Ему этот нож для работы нужен. Он ищет его, наверно.
— Ищет, — со вздохом подхватила Марина и Настороженно прислушалась к тому, как в коридоре прошлёпали по крашеным половицам плоские, без каблуков подошвы и как, приближаясь, затерялись они на ковровой дорожке.
Тонкая Клавдия вошла в щель между половинками тёмной портьеры, даже не колыхнув ими, и остановилась у порога, заметно кривобокая в своём длинном синем платье и сером фартуке. Чёрные глазки её так и светились из-под косо приспущенных тонких век.
— Мариночке пора идти, Анна Сергеевна, — сказала она, изобразив на своём лице самую добрую улыбку. — Такая миленькая девочка, такая умненькая, а прямо согрешила я с ней... Никакого сладу нет.
Марина, не ожидавшая такого оборота, нахмурилась тревожно взглянула на мать.
— Что ещё? — спросила Анна.
— Новую ленту, которую Андрей Никитич купил, она собачонке какой-то паршивой привязала, та и убежала...
— Правда убежала, — торопливо перебила Марина, — такая бедная-разбедная собачонка. Она обрадовалась, что с бантиком, даже не оглянулась ни разу.
— Будешь теперь ходить без банта, — решила Анна. — Ступай, да не шали. Чтобы таких историй, как с ножом, больше не было.
— Мы отдадим, — весело пообещала Маринка, пытаясь, так же как Клавдия, пройти между драпировками, которые почему-то всегда мешали ей.
Анна посмотрела вслед дочери, вырвала из блокнота листок бумаги, присела к столу.
«Андрей! Четыре дня без тебя, как четыре года, — написала она крупным, твёрдым почерком, — Сегодня выдали со склада последний мешок муки. А парохода всё нет и нет! Отправляюсь сейчас в обычный объезд. Приедешь — обязательно поговори с Маринкой: она опять озорничает с мальчишками. Целую Анна».
Анна положила записку в ящик стола в кабинете Андрея, взяла плащ-пыльник и, поскрипывая сапожками, прошла через столовую на террасу. Дом стоял на взгорье. Выйдя на террасу, Анна окинула взглядом просторную долину прииска. Голая гора, как сказочный дракон, лежала на северо-западе. Сморщенная массивная спина каменного чудовища была угрюмого, серого цвета. Внизу темнел лес, и в этом сине-зелёном лесу покоились лапы и вытянутая голова дракона. С юга поднимались одинокие скалистые горы, ступенчатые, круто обломанные бурые и голубые нагромождения дикого камня.
В углу, возле террасы, стояла водосточная бочка, наполненная до краёв недавним ливнем. Два воробья сидели на её верхнем, косо набитом деревянном обруче, трепеща взъерошенными перышками: они пили, поклёвывая ослепительно дробящееся отражение солнца.
— Весна, — промолвила Анна, с усилием отрывая взгляд от дрожащего на воде солнечного блеска.
Только сейчас ощутила она всю прелесть весны: и этот солнечный свет и блеск, и оживление по-весеннему взъерошенных птиц, и запахи молодой травы и земли, уже омытых первым дождём, обильным и тёплым. И от неожиданности этого радостного ощущения у Анны даже на сердце защемило, защемило так волнующе любовно ко всему окружающему — к Андрею, к Маринке, родное тепло которой она всё ещё чувствовала всем своим существом, — что у неё даже закружилась голова.
— Этого ещё недоставало! — вслух произнесла Анна, глядя прямо перед собою широко открытыми, счастливыми, затуманенными глазами. — Взять да расплакаться ещё или в обморок упасть!
Она посмеивалась над своей неожиданной слабостью, но слабость от этого не проходила, и только тогда Анна поняла в чём дело: она была голодна. Здоровая, сильная женщина она жила все последние дни «на кусочке», отделяя ещё от своего пайка для дочери.
«Ничего, скоро придёт пароход, и всё пойдёт по-хорошему», — подумала она и обернулась в сторону дорожки, сбегавшей вниз мимо длинных бараков и крохотных избушек, окружённых свежими плетнями.
Конюх Иван Ковба, и летом ходивший в бараньем полушубке, в стёганой шапке с одним меховым ухом, вёл лошадь. Серый Хунхуз[1], широкогрудый и злой монгол, с короткой стриженой гривкой, с горячими, хитрыми глазами, степенно вышагивал за стариком. Густая обычно блестящая шерсть лошади, начинала космато сваливаться на подтянутых боках.
«Перепал! — подумала Анна. — Диковатый, зато и в воду и в грязь идёт смело».
— Здравствуй, Анна Сергеевна, — приветствовал её Ковба и, по лицу его, дремуче заросшему каштаново-седой бородой, прошло неясное движение улыбки.
— Здравствуй, Ковба, — ответила Анна.
— Ты ему поводьев-то не давай, — доброжелательно посоветовал Ковба, глядя, как она, придерживаясь за луку, подпрыгивала на одной ноге за неспокойно завертевшейся лошадью. — Смотри, кабы зубами не хватил. Лукавый холера! Однако и он присмирел на одном-то сенце. Ишь, какой шершавый стал! Теперь его только овёс отмоет.
— Чего же ты не принесёшь шапку? — сказала Анна, легко сев в седло. — Клавдия обещала починить.
— Чего её чинить? Теперь лето. Оторванным ухом я Хунхуза совещу: начнёт меня, хватать, а я ему шапку-то к носу: кто, мол, это сделал? Чья, мол, это работа?
— И понимает?
— А ты как думаешь? Знамо, понимает, только выразить не может. Зря ведь это ему разбойную-то кличку дали: он попросту озорной, баловень. Как дитё, сам края не знает. Ему игра, а мне, конечно, накладно.
Анна засмеялась:
— Пожалуй, что так!
«Вот сообразили же насадить тополей! — сказала она себе с укоризной, проезжая по шоссе мимо молодого парка. — И какой это умник придумал, что картошка здесь не будет расти? На юге сумели её вырастить, а нам, на севере, тем более надо», — Анна ещё раз оглянулась на тополя.
Прошедший дождь оживил деревья. Осыпав золотистую чешую, разорвались на них тугие почки, и угловатые липкие листики радостно и плотно завесили ещё недавно прозрачный лесок. Нет, и тополя хороши: совсем другой вид стал у посёлка.
Эта молодая зелень вызвала у Анны смутное, но милое воспоминание о старых огромных берёзах, увешанных бледнозелёным весенним пухом, о солнечно-жёлтых цыплятах, заблудившихся в красноватом хворосте. Анна даже ощутила снова вяжущий вкус какой-то разжёванной веточки, но неожиданно для самой себя сказала:
— Нет, с каждым годом всё лучше!
За последними избушками на взгорье шоссе кончалось. Дальше была широкая просека, покрытая пнями, кучами песка, щебня и жёлтыми выемками земляных работ. Дорога вилась к притоку Алдана, где находилась перевалочная приисковая база. Над выкорчёвкой пней работали тракторы, и удушливая гарь бензина перемешивалась с тощим дымом костров, тлевших у шалашей дорожников.
Работы и здесь шли замедленно. Пни, покрытые золотыми бородавками смолы, плотно сидели на просеке, растопырив корявые лапы-корни. Их надо было выдирать, выворачивать. Они требовали труда, грубого, здорового, сытого. Людям помогали машины. Трактор легко выдёргивал заарканенный пень и волок его, жестокого в сопротивлении, к таким же рогатым, многоруким уродам на общую свалку. Пни выкорчёвывались без надсады, но остроскулые от худобы лица, рабочих, тёмные от загара и копоти, с запавшими, голодными глазами выглядели болезненно усталыми.
Всё недавнее оживление Анны угасло. Люди были голодны. Они были голодны, и они работали. Работали упрямо, с каким-то озлоблением. А что будет, если пароход ещё задержится в пути? А вдруг он вовсе не придёт? Анна вспомнила о таких же голодных шахтёрах, о цынготниках, о невозделанных землях в речных долинах и, мучаясь поздним сожалением и не в состоянии подавить это сожаление, решила тут же перебросить часть тракторов с дороги на раскорчёвку пашен в эвенской артели.
«Дорога нам нужна дозарезу. По ней и в летнее время пойдут грузы, тяжёлое оборудование, однако собственное подсобное хозяйство ещё нужнее.
Занятая этой мыслью, Анна рассеянно обернулась на цокот конских копыт и просветлела лицом. На белогривом и белоногом иноходце, несколько грузно, но прямо держась в седле, к ней приближался секретарь парткома Илья Уваров.
— Ну, как съездил, как дела в артели? — спросила Анна, натягивая поводья и задирая оскаленную морду Хунхуза, недружелюбно напиравшего на лошадь Уварова.
— Хорошо! — басом сказал Уваров и крепко тряхнул протянутую ему руку, и при этом глянул своими небольшими карими глазами куда-то в сторону.
Он был в кепи, в чёрном пиджаке, в косоворотке и в чёрных же, заправленных в сапоги брюках. Всё на нём было просто и в то же время внушительно: Уваров был очень широк и плотен.
— Провели собрания и в эвенской артели и в таборах охотников на Уряхе, — сообщил он несколько словоохотливее. — Постановили пригнать для убоя ещё сто сорок пять оленей. Утром уже пригнали. Хороший народ — эвенки. Сочувствуют.
— А мы тут послали бригаду навстречу пароходу, — сказала Анна также доверительно и охотно. — Нашлись среди старателей бывалые сплавщики-лоцманы. Двух подрывников с ними отправили — лучших шахтёров для этого пришлось снять с рудника. Они и взорвали Чортовы камни по руслу выше Широкого плёса.
— Хорошее дело! — серьёзно сказал Уваров. — По такой мелкой воде пароход через те камни нипочём не прошёл бы. Давно уже Ленское пароходство на них зубы точит, да всё сил нехватало.
— Теперь там раздолье! А парохода всё нет и нет, — продолжала Анна, снова тревожась, не засели бы на мелях Широкого плёса. — Я уж дала поручение фельдсвязи: если не удастся довести пароход до базы, организовать переброску продовольствия на оленях. Вьюками. Чтобы подняли на это дело население всех ближних наслегов.
— Хорошее дело, — всё ещё хмуро повторил Уваров.
«Что он, сердится что ли?» — думала Анна, слушая Уварова и внимательно глядя на него. Она старалась припомнить, за что он мог быть недоволен ею, но ничего не нашла и, успокоенная, спросила:
— Когда вернулся?
— Только что. Целую ночь ехал. Теперь весна — всю ночь светло.
— Да, весна. Я только сегодня почувствовала: весна.
Уваров искоса глянул на Анну, прокашлялся и, вытащив из кармана небольшой пакет, неловко подал его.
Анна удивилась. Но лицо её порозовело слегка, когда она, развернув пакет, увидела нарезанное мелкими кусочками мясо:
— Что это?
— Оленина.
— И... её можно есть... такую? — нерешительно спросила Анна, не отрывая взгляда от тёмных мясных стружек.
— Конечно. Она же копчёная.
Анна, блестя глазами, жевала жестковатое, пахнущее дымком мясо, и на лице её было почти детское, искренное наслаждение едой.
— У нас ведь давно ничего нет, — сказала она, точно извиняясь за невозможность отказаться от угощения. — Клавдия перетрясла все кулёчки... Она любит поесть, Клавдия... а на полках и в банках всё пусто. Дураки же мы: прохлопали в прошлом году с огородами. Ох, как нехорошо: жить без запаса! Я в детстве радовалась, когда мать пекла хлеб. Целый ящик булок! Мне это казалось много. Мно-ого хлеба! Но почему-то не замечаешь, как это хорошо, если всегда всего много.
К базе Уваров и Анна подъехали в самое жаркое время дня. Пахло на свежих порубках разогретой древесной смолой. Жёлто-серые полосы лиственной коры лежали повсюду, скорчившись от уколов травы, буйно выпиравшей из-под старой ветоши. Сквозь поредевший лес голубела пустынная река, только отражения белых облачков плыли по ней, и, казалось, там — за лесом, обрыв и спокойное небо. Над этим обрывом раскинулись постройки базы.
— А парохода нет и нет! — говорила Анна Уварову, поглядывая на тихие берега. — Я к заведующему через полчасика заеду, А тебя очень прошу: пошли, пожалуйста, кого-нибудь на последний пост. Пусть узнают, что слышно о пароходе.
И Анна поехала дальше, размышляя о тяжкой ответственности, свалившейся на её плечи, о том, что пароход должен придти сегодня, потому что дольше ждать невозможно.
Копыта лошади мягко ступали по грудам мелкой щепы, потом застучали по дощатому настилу. Это вывело Анну из раздумья, и она увидела, что приехала как раз туда, куда нужно. У Хунхуза была хорошая память: он знал, где надо побывать его хозяйке.
Анна привязала коня к навалу брёвен и пошла по доскам лесов.
— Хорош конёк! — сказал ей Савушкин, вечный старатель, случайно заблудившийся на плотницких работах..
Он стоял над срубом в распущенной поверх шаровар рубахе, раскрытой на впалой груди, без шапки, в высоких побитых ичигах. Синенькие глаза смотрели тревожно и остро.
— Такого конька подкормить бы да на махан, — добавил он. — Татары съели бы за первый сорт. Да и наши в такой вот трудный момент не побрезговали бы, А я не могу: жалею лошадь, и мясо лошадиное душа не принимает.
— Проморить тебя этак вот ещё с недельку — собаку с шерстью съешь! — озлобленно крикнул другой плотник, поблескивая топором. — Брезговать тому хорошо, кто близко у ларя стоит.
— На птичьем пайке живём: ягодой прошлогодней промышляем, — пожаловался Анне Савушкин и сразу стал невзрачнее и старее.
— Сегодня придёт пароход с баржами, сразу выдадим крупы и масла, — уверенно пообещала- Анна и, подумав про себя: «А вдруг не придёт?» — все же добавила: — И консервов мясных выдадим.
— Хорошо бы! — вскричал Савушкин, и холодные глазки его вспыхнули. — Нам ведь эти баржи и во сне уже снятся! Наднях вынесли мы постановление выделить из последнего для детей. Самим-то лишь бы с голоду не умереть. Сначала народ упёрся, а потом говорят: близко пароход, вот-вот будет, — ну и отмякли. Русский человек добрый и доброту свою любит. Ничего, мол, потерпим ещё денька два. Раз пароход близко, — можно потерпеть. Ну и ещё сократились, подтянули брюхо потуже. Говорят, большущий пароходище идёт!
— Да, большой! — подтвердила Анна, которой и самой теперь казалось, что пароход должен быть огромным, и хотелось этого, хотя маленький пароход пришёл бы намного раньше.
— Баржи тоже большие? — увлекаясь, спрашивал Савушкин.
— Конечно, — поддаваясь и этому желанию, сказала Анна.
Она смотрела на плотников «с подтянутым брюхом», строивших дом отдыха и веривших в святую необходимость, этой работы, слушала их простые, искренние речи и думала о «доброте», позволившей им выделить для чужих детей последние крохи.
Анна вспомнила свою мать, суровую сибирячку, всегда приберегавшую первый кусок для мужа, для «добытчика». Кто внушил им, всем этим людям, такую заботу о детях?
«Беречь! Да, да! Нам всё надо беречь. И детей своих особенно беречь надо», — подумала Анна и снова зорко всмотрелась в далёкий кривун берега.
Пароход задержался в пути из-за необычно быстрого спада весенней воды. Пароход вёз рабочих, продукты, огородные семена, оборудование. Тысячи людей в этой бесплодной, дикой стороне ждали его с суровым, уверенным и, тем более, страстным нетерпением. И всё это нетерпение ожидающих голодных людей выражалось сейчас в глазах Анны.
Молодой врач Валентина Саенко стояла у постели больного кочегара, отсчитывала частые толчки его пульса, глядя на свои золотые часики. Чёрная ленточка часов особенно подчёркивала округлость и нежность охваченной ею руки с лёгкими ямочками на крошечной кисти. Валентина, озабоченная, следила за тем, как бежал по секундной лесенке острый лучик стрелки.
И в это время пароход мягко, но сильно содрогнулся всем корпусом. Валентина обернулась так порывисто, что разлетелись пушистые пряди её волос и посмотрела на окна каюты. За окнами еле виднелись верхушки берегового леса. За лесом неподвижно темнели далёкие горы: пароход остановился.
— Опять! — произнёс кочегар с огорчением, и над бровями его собрались морщины.
Он болел воспалением лёгких, простудившись при стаскивании парохода с мели. Он был совсем молодой, почти мальчик, но болезнь высушила и выжелтила его.
— Опять засели! — повторил он, злясь на своё бессилие. — Пока доберёмся, на приисках все с голоду перемрут.
— Сейчас узнаю, что произошло, — сказала Валентина, тоже встревоженная. — Обидно, если это «опять».
Она вспомнила о последней радиограмме с приисков, полученной капитаном парохода на базе Пушторга. Дирекция и партком прииска снова сообщили о тяжёлом положении с хлебом и просили «сделать всё возможное» для скорейшей доставки грузов.
«Мы сделали всё возможное и невозможное, — подумала Валентина, выходя из каюты, — но вода спадает с каждым днём, а впереди ещё какие-то Чортовы камни».
Пароход стоял на широком мелком перекате. Река, пронизанная хрустальными иглами света до близкого песчаного дна, играла вокруг искристой рябью и её тихое непрерывное журчание за кормой не заглушалось топотом и говором людей, спускавших на воду шлюпки. Справа невысокие скалы вошли в реку, как стадо рыжих быков, за ними низкий, размытый берег и горы; слева длинная песчаная отмель, серая, гладкая, точно укатанная, и дальше тоже горы. На горах синей тучей лежала тайга. В каких только берегах не застревал на своём пути этот несчастный пароход!
— Не понимаю! Работают же гидрологи, есть же люди, специально поставленные... — донёсся до Валентины раздражённо усталый голос капитана, заглушаемый шумом на палубе. — Правда, у нас, в низовьях, это не так уж сказывается. Но, с тех пор, как существуют гидрологические пункты...
— Наше дело — доставить, — возразил другой густым басом. — И мы бы доставили, чорт побери, если бы выехали дней на пять раньше. Такого быстрого спада весенней воды мне тоже ещё не приходилось наблюдать за всю мою работу лоцманом.
— Вы думаете...
— Я думаю, дальше будет ещё хуже. Я проводил здесь караваны судов... не в первый раз. Конечно, мы можем попытаться пройти через мель этого широкого плёса... бывают чудеса: я своими глазами видел сома, перебиравшегося через озёрный перешеек по мокрым камням. Но дальше настоящий заслон. Стоит ли мучить людей. Лучше устроить пакгаузы на берегу и выгрузиться.
Тут в разговор вступило сразу несколько голосов, и шум на палубе ещё усилился, пока не покрыл всё бодрый, освобождённо рокочущий бас лоцмана:
— Сом, он и на берег выползает по сильной росе... Ну, что за дамский вопрос! У всякого свои надобности.
«Они не хотят пробиваться дальше!» — испуганно подумала Валентина и тут же увидела чужую лодку, которая огибала борт парохода, причаливая к трапу, где уже покачивалась опущенная Матросами шлюпка. Позади гребцов стоял, выпрямившись во весь рост, красавец-фельдъегерь молодой, черноглазый, румяный, как девка. С парохода и шлюпки встречали приезжих весёлым, разноголосым шумом.
— Как сплав вверху? — кричал уже знакомый Валентине шахтёр из вербованных Никанор Чернов, перевесившись через перила в своём стремлении разглядеть приисковых посланцев.
— Хорош! — кричал фельдъегерь, сияя молодой, самодовольной улыбкой.
Он и хотел бы поважничать, но радостное возбуждение захлёстывало его, и то, что он готовил отрапортовать начальству, вылилось само собою перед открытой сердечностью народа, собравшегося на палубе:
— Дальше путь свободный, товарищи. Чортовы камни уничтожены. Мы их взорвали...
— Вот это здорово! — сказал капитан, уже стоявший рядом с Валентиной. — Значит, нам стоит потрудиться, чтобы взять последний барьер. Чувствуешь, лоцман?
— Легко сказать: возьмём последний барьер! Да перескочить-то через него трудно. Пароход прямо, как в кашу, сел. Вы только взгляните, как движется по дну разжиженный песок. Стоим в русле, а нас затягивает со всех сторон. Ведь теперь ни рулём, ни колёсами шевельнуть нельзя.
Валентина, как и сотни других пассажиров, стала привычно спускаться по трапу. Их всех перевезли на песчаную отмель, которая вблизи не была такой гладкой: была тут и трава, выросшая кое-где пучками, и какие-то голые прутики торчали из песка, облепленные засохшей тиной, а вот и следы больших и малых медвежьих лап. У самой воды наследили голые ступни с узкой пяткой и широким оттиском пальцев. Маленькие подушечки медвежат так и отпечатались на песке. Какое сборище бывает на этой дикой песчаной косе!
Пока Валентина осматривалась, с парохода перебросили на берег канаты. Пассажиры прицепились к ним, как гудящие рои, и начали тянуть пароход обратно, вниз по течению.
«Ну, «леди», покажите ещё раз свою способность к физическому труду! Это вам не прогулка на теплоходе по каналу Волга — Москва, — сказала себе Валентина, из всех сил упираясь ногами в рыхлый, сырой снизу песок. — Вот бы удивился тот долговязый американец, который так почтительно разговаривал со мной в поезде! Он, конечно, не стал бы утруждать себя, имея билет первого класса».
Скоро все взмокли от пота, хотя топтались на одном месте. Стащить пароход с мели было не легко. Валентина чувствовала его упорное, живое сопротивление по тугой дрожи каната, согретого человеческими руками. Лицо её раскраснелось, ноги, переминаясь, тонули в песке, в туфли набиралась холодная вода. «Какая злая река! — думала Валентина, глядя, как другие пассажиры дружно и даже ожесточённо тянули канаты вброд. — Она как будто нарочно натащила в своё русло эти песчаные косы. Она устроила настоящие заграждения из песка, гальки и всякой дряни. Теперь она спешит подтащить всё это к самому носу парохода. Но мы перехитрим её. Только бы не пришлось опять разгружать трюмы».
Валентине и в голову не приходило уклониться от участия в этих «авралах». Теперь она была совсем захвачена Дальним Востоком. Восемь суток мчал её сибирский скорый поезд до станции со странным именем «Невер», затерянной меж сопок, покрытых голубыми даурскими лиственницами. Восемь суток провела она среди покачивающихся мягких диванов, зеркал, узорчатого стекла, жаркого блеска бронзы. Пассажиры американцы и японцы, с любопытством поглядывали на красивую «леди», целыми днями торчавшую у окон, то у своего столика, то в коридоре, то на пороге открытого купе. «Леди» была одинока, самоуверенна, но в то же время женственно-обаятельна и по-детски непосредственна.
«Обратно я поеду жестким, — решила Валентина, высадившись со своими чемоданами и глядя вслед поезду, убегавшему в темноту, — там веселее и, наверно, нашлись бы попутчики», — и, ещё повернувшись лицом к сопкам, куда уплывали, обозначая извилистый путь шоссе, жёлтые огни автомобилей, она сказала:
— Какое это огромное — Сибирь!
И вдруг канат ослабел, и все зашумели отступая. Споткнувшись о что-то, Валентина упала, но тут же вскочила и, отряхиваясь, смеясь, пошла рядом с толпой. Пароход, медленно освобождаясь, тоже двигался.
Люди, отдыхая, собрались группами на размешанном ими отсыревшем песке.
— Третью неделю от Якутска плывём, а нас на приисках ждут не дождутся, — досадовал шахтёр Никанор Чернов, расторопный, весёлый и светлоглазый. — Ну и молодцы они, что сами тоже действуют! У меня как-то сразу на душе отлегло: всё-таки неспокойно, когда женщина поставлена директором на горном деле. А эта, видать, толковая, — с минуту он молчал, прятал от ветра слабый огонёк в ковшике ладоней, а закурив, с дымящимся ртом добавил. — Обидно было бы не дотянуть до места. Сколько раз выгружались да погружались!
— Надорвали животики! — мрачно сказал другой, невысокий атлет с выпуклой, просторной грудью, крепко обтянутый красной безрукавной майкой, он был тоже шахтёр с Амура, хрипатый, проспиртованный, бывалый. — Кабы начальство мозгой раскинуло, не послало бы такой пароходище. Можно бы поменьше.
— А что бы он привёз, поменьше-то?
— На вешнюю воду понадеялись, — сказал женский голос в толпе.
— Говорят, что нынче очистят русло, — вмешалась Валентина. — Камни будут взорваны на всех перекатах.
— Кабы очистили! — промолвила со вздохом статная, широкоплечая женщина; она посмотрела на Валентину спокойно, доброжелательно. — Вам бы рукавицы у кого-нибудь попросить... Руки-то у вас мяконькие, непривычные.
— Ничего, я ведь не такая уж неженка! Это только так кажется. Я ведь сильная, — Валентина не переносила жалостливого отношения к себе, но искренное сочувствие этой женщины тронуло её.
— Заграницей есть государства... — неторопливо рассказывал своё шахтёр в красной майке, — такие, что утром выйди из дому, пойди пешком в какую хочешь сторону и к вечеру в другое государство придёшь. И от такой тесности культура там страшная, прямо плюнуть некуда. Покурил, скажем, на улице, окурок клади в карман. Ежели бросишь, — сейчас полицейский и штраф.
— Вот брешет! — насмешливо сказал Никанор Чернов, показав здоровые зубы.
— А может, и не брешет, — возразила ему женщина. — Про нашу землю такое, небось, не скажешь. Её пешком-то и за целую жизнь не обойдёшь.
— Пешком теперь отходили. Теперь уж на самолёте запросто начинают ездить. На цеппелине, — ввязался в разговор узкоглазый бурят, баргузинский старатель и он же лесоруб с Вишеры.
— Что это ещё за цепелина? — заинтересовался вдруг шахтёр в майке, прерывая свой рассказ.
— Колбаса такая с газом, — пояснил, польщенный общим вниманием, бурят. — Прицепеллинится к самолёту вроде баржи и пошёл...
— Вот это уж вовсе брехня! — сказал Никанор Чернов, не скрывая своего восхищения. — Воздушный путь — не река, баржи таскать, — продолжал он с усмешкой. — Цепеллин — вполне самостоятельная лётная единица.
Садясь снова в шлюпку, Валентина очутилась рядом с пароходным поваром. Он не был ни толстым, ни румяным, как многие старые повара, тучнеющие среди своих кастрюль и сковородок. Пепельно-голубая лайка Тайон[2] вскочила в шлюпку за ним следом, почти коснувшись его лица чёрной тюпкой носа. Повар взял собаку за шею и втолкнул под скамейку, чтобы не путалась под ногами..
— Поработали? — обратился он к Валентине, расправляя ладонью мучнистобелые усы. — Мы и так вам благодарны за лечение нашего кочегара. Это я могу сказать от лица всей команды. Фельдшер у нас, откровенно сказать, бестолковый человек, совсем безответственный. То есть несоответственный, хотел я сказать.
Тайон высунулся из-под лавки, заискивающе посмотрел на своего хозяина.
— Куш там! — строго сказал повар, втискивая его обратно.
— Я никогда не видела, чтобы собака была такой масти, — заметила Валентина. — Правда, он похож на голубого песца?
Резкие морщинки вокруг прижмуренных глаз повара ещё углубились улыбкой.
— Возьмите его, ежели он вам нравится, — сказал он неожиданно.
— А вам разве не жалко?
— Для хорошего человека никогда не пожалею. Пускай он напоминает вам о благодарной команде нашего корабля.
— Да он не пойдёт ко мне, — слабо отговаривалась Валентина.
Собака ей нравилась, и она, вспомнив медвежьи следы на берегу, подумала о том, как хорошо иметь в тайге такую собаку.
— Пойдёт, — горячо уверил повар, сразу проникнутый убеждением, что он давно искал случая подарить своего питомца хорошему человеку Валентине Саенко. — Он же на людях вырос. Ко всем ласковый.
На пароходе Валентина, как была, в намокших, поцарапанных туфлях, поднялась на верхнюю палубу. Там она обернулась, и позвала:
— Тайон!
Собака вопросительно взглянула на повара, но он не обращал на неё никакого внимания, глядя в сторону, Тайон тоже посмотрел туда, но не увидел ничего занимательного и побежал к Валентине.
Наверху было светло, пусто. Только пролетела чайка, поджимая красные лапки, посматривая то одним, то другим глазком на палубу, заваленную канатами. Её распростёртые крылья просвечивали снизу синеватой белизной талого снега и, только ложась в крен, вдруг вспыхнули на солнце разящим ослепительным блеском.
Пароход медленно, осторожно продвигался по излучинам реки. Волнисто вспаханная полоса тянулась от него к барже, тащившейся следом на глухо брунжащем канате. За этой баржей тащилась ещё одна, и они, как огромные утюги, сглаживали крутой след парохода. Потом с обеих сторон надвинулись и поплыли совсем рядом красновато-бурые в чёрных трещинах утёсы. В каменных трещинах зеленел колеблемый ветром дикий кустарник.
Валентина присела на свёрток брезента. Тайон судорожно зевнул, припал на вытянутые передние лапы и лёг рядом, жарко дыша. Глаза его на свету казались жёлтыми и прозрачными, как стеклянные пуговицы.
— Скоро приедем, — сказала ему Валентина. — Теперь-то мы уж, наверно, доедем без всяких приключений.
Когда послышался гудок парохода, берег ожил. Странно, как много людей собралось под этими поредевшими соснами. Тут были и лесорубы, и дорожники, и горняки с ближних к базе приисков. Анна шла мимо этих людей по высокому берегу, не отрывала глаз от тонкой живой полоски дыма, стелившейся вдали над лесом. Напряжённое ожидание сменялось облегчением, спокойствием, усталостью.
Анна не вдруг увидела и узнала Уварова, сидевшего на брёвнах. Он показался ей серым и постаревшим. Она удивилась, как он переменился за последние две недели, как удивилась и тому, что до сих пор не замечала этого.
Его окружали хохотавшие ребятишки, не устрашённые ни его басистым голосом, ни грозной складкой его бровей.
— Что у вас? — заинтересовалась Анна.
— Да вот... — Уваров посмотрел на неё, неожиданно широко улыбнулся. — Вот эта гражданка, — он показал на худенькую девочку лет трёх, — попросила меня рассказать про быков. Я, конечно, рассказал. Не сказку про белого бычка, а про настоящих, рогатых, работящих быков. «Нет, — говорит, — это не те быки: у тех рогов нет и они давят маленьких девочек». Слыхала ты что-нибудь подобное? Я уж фантазировать начал. «Есть, — говорю, — такие с электрическими глазами». А она смотрела, смотрела на меня, даже как будто сочувственно, да вдруг и говорит (глаза Уварова заблестели, и он улыбнулся чуть смущённо, отчего лицо его стало сразу простодушным и добрым): «Такой ты большой дурак, а про быков не знаешь».
Анна засмеялась, потом нахмурилась: девочка была слабенькая с огромными, печальными глазами.
— Вот скоро придут ещё пароходы с баржами. Они привезут нам коров и настоящих быков. Тогда ты будешь пить молоко и станешь круглая, как булочка.
— А я? А я? — наперебой закричали ребятишки, придвигаясь ещё ближе.
— Ты будешь, и ты, и тебе, пожалуй, достанется, ну а ты и так всех толще, — весело отвечала Анна.
Она разомкнула детский круг, взглянула на белую косу дыма, которая всё росла и ширилась, и пошла навстречу по берегу. «На ходу она обернулась, посмотрела на Уварова и рассмеялась.
— Чему ты? — спросил он, догоняя её.
— Да так... Я, когда была маленькая, тоже боялась коров. И до сих пор боюсь. Лошади вот — другое дело!
— Ну, твой Хунхуз... — начал было Уваров.
— Хунхуз? Да... — с живостью подхватила Анна. — Он очень самостоятелен во всём. Сегодня, когда я выходила из дома отдыха, за мной шёл кто-то. Громко топал. Я думала, военный какой. Но в дверях он мимоходом, бесцеремонно отстраняет меня. Гляжу... лошадиная морда! Как отвязался, зачем вошёл в дом? Там ещё и полов-то нет, просто доски мостками положены. Только вышел и задурил: накинулся на собаку, заскакал и удрал на конюшню. Пришлось мне пешком идти.
— Нет, как она ловко тебя обрезала! Деваха-то... — чуть погодя со смехом напомнила Анна, прорываясь искренним, душевным весельем. — Этакая ведь козявка! А глаза... ты заметил, какие у неё глаза? Посмотри она на меня этими глазищами вчера, я бы разреветься могла. А сейчас отмякла. Сейчас можно и доброй быть: хватит поскряжничала! Вот она идёт. Баржи-то какие огромные! — и Анна поспешила к причалу, где уже пришвартовывался, устало вздыхая, пароход.
Пассажиры хлынули по сходням на берег. Они всё-таки успели побриться, переодеться и вот такие, по-праздничному светлые, смешались на берегу с теми, кто их так долго ждал. Совершенно незнакомые люди обнимались и целовались, хлопали друг друга по плечу до боли, до слёз в сердито прижмуренных глазах...
— Долго же вы ехали!
— Долго...
— Ну со свиданьицем!..
Вместе со всеми на берег сошла молодая, очень стройная женщина. Матросы несли её вещи, а один из них, совсем седой, но не старый, нёс подмышкой большую собаку лайку. Лайка, развесив лапы, покорно махала хвостом и всё старалась лизнуть матроса в бритую морщинистую щёку.
— Это, наверно, врач, которого нам обещали, — напомнил Уваров Анне, протискиваясь к ней и кивая на приезжую.
Анна всмотрелась в яркое, загорелое лицо женщины, потом взглянула на бледное до желтизны широкое лицо Уварова и сразу представила, какой усталой и серенькой выглядит она сама. Представила и медленно пошла навстречу той.
— Врач — это вы? — спросила она просто, но с невнятной, смутной настороженностью.
— Да, врач — это я, — сказала Валентина и, добавив: — Саенко, — протянула руку.
— Будем знакомы, — проговорила Анна и, опять почему-то волнуясь, краснея, обеими тёплыми руками взяла и сжала протянутую ей руку. — Это хорошо, что вы такая молодая. Здесь нужны молодые. Да... — спохватилась она, не в силах отделаться от неясного беспокойства. — Моя фамилия — Лаврентьева, я директор Светлинского управления, — она взглянула в глаза Валентины, и вдруг ей показалось, что весь этот караван судов, так долго и нетерпеливо ожидаемый, привёз сюда только одну эту женщину.
По каменистой крутизне, по кустикам брусники, покрытым гроздьями крохотных бело-розовых цветочков, инженеры поднялись на вершину Долгой горы. Ветер тянул поверху, обдувал рыжую пыль с отвалов разведочных канав. Северовосточный, он тянул с далёких берегов Охотского моря, вольно пролетая по гольцовым горным хребтам. Дыхание его было сильно и чисто, только там, где стлались по камням согретые солнцем пелены тимьяна — богородской травы — да курчавились молодые перья зверобоя, ветер отдавал тёплым, густым запахом ладана.
Виктор Ветлугин снял шляпу, вытер платком лоб и сильную шею. Смуглое от крепкого загара лицо его всё раскраснелось.
— Странно, — сказал он и улыбнулся мечтательно, — когда я поднимаюсь на такую кручу, мне не хватает дыхания, но безумно хочется петь. И странно то, что я же никогда не пою, не умею петь.
— А вы покричите, — шутливо предложил Андрей Подосёнов, муж Анны Лаврентьевой, и сам первый крикнул: — О-го-го-го-го-о!
Далеко по ущельям, по мрачным ельникам, пугая стремительных коз и диких баранов, рассыпалось отголосками: «Го-го-го-о!»
— Ага, значит, и на вас действует! — сияя влажными тёмнокарими навыкате глазами, — сказал Ветлугин. — Мне, знаете, с детства нравилось бывать на высоте... Я лазил на крыши, на сопки, воображал себя Манфредом, Демоном... Словом, страшно одиноким и страшно сильным, гордым. Позднее мечтал о самолёте, — Ветлугин помолчал, добавил задумчиво: — рвался в небеса, а работать пошёл под землю.
Андрей ничего не ответил. Тонкослоистые сланцы неровной каменной щёткой выперли на крутом склоне, выщербленные ветрами, рассыпались в звонкую щебёнку. Андрей шёл, глядел на эту щебёнку под ногами, но думал о словах Ветлугина.
— У меня было суровое детство, — сказал он, наконец, точно вынужденный к этому откровенностью товарища. — Мне некогда было мечтать. Я потерял родных и начал жить самостоятельно с девяти лет. Добывал кротов, сусликов, нанимался к богатым бурятам... Вы вот мальчиком воображали себя Манфредом, а я только под тридцать лет узнал (и то у Писарева), что Манфред — это один из героев Байрона, а до этого был также способен спутать самого Байрона хоть с Бироном, хоть с бароном. Мне ведь было уже четырнадцать лет, когда я решил учиться, сделал себе котомку и ушёл из степей в тайгу, в город. Один. Пешком. За пятьсот вёрст. Зимой учился, а летом лотошничал на приисках.
— Здорово! — сказал Ветлугин. — Этакий вы упорный! Значит, это вас там, у бурятов... — он сделал неопределённый жест перед своим лицом и сконфузился, залился румянцем.
— Оспа-то? — спокойно переспросил Андрей. Он знал, что лёгкие рябинки на лице не портили его, знал, что это не мешало ему нравиться женщинам, и не понял поэтому смущения Ветлугина. — Да, это там, в Монголии. Но она могла поклевать меня, где угодно: мои родители не признавали никаких прививок.
Инженеры подошли к канавам, избороздившим вершину горы, и выражение их лиц сразу изменилось: Ветлугин построжел, движения Андрея стали порывистее и беспокойнее.
— Имейте в виду, что мы сейчас находимся в тупике, — сказал Ветлугин. — Наш прииск уже в этом году задыхается от недостатка разведанных площадей.
— Это у меня не только в виду, но вот где, — возразил Андрей, похлопав себя по шее. — Вы корите нас, геологов, за плохую работу, а у нас нет средств. Мы тоже задыхаемся, — Андрей сел на край канавы, опёрся в борта руками, повисел, выгнув плечи, и спрыгнул вниз. — Нам надо создать запасы по рудным месторождениям не менее чем на три года, — выкрикивал он уже снизу из тесной траншеи, — по россыпям на два года, а отпущено всего восемьдесят тысяч! Этого не хватит на зарплату сотрудникам. — Андрей отряхнул пыль с ладоней, поднял голову. Над ним голубела узкая, но бездонная глубина, загороженная с одного края рослой фигурой Ветлугина.
Ветлугин тоже приготовился спрыгнуть и спрыгнул, обрушив за собой поток мелкой земли.
— Вот, чорт, прямо за воротник насыпалось! — заворчал он, поёживаясь. — Нарыли могилы какие-то. — Он осмотрел круто срезанную стенку забоя и сказал: — Средств мало, а роете основательно. Всё-таки я бы на вашем месте переключился на россыпи, честное слово. Ведь вот: нет же ничего.
— Наднях здесь обнаружили выход жилки сантиметров в десять, местами в пятнадцать, а сейчас верно пропала, — ответил Андрей, хмуро покусывая губы.
Он отбросил кусок кварца, тронутый ржавчиной оруденелости, и прямо посмотрел в широко расставленные глаза Ветлугина.
— Вместе того, чтобы советовать мне переключиться, вы бы лучше настаивали в тресте на отпуске средств.
— В тресте много противников вашей Долгой горы, — сказал Ветлугин. — Откровенно говоря, трудно возражать против, временного закрытия этих работ.
Андрей побледнел так, точно его ударили:
— Это будет страшная ошибка...
— А что слышно из Главзолото? — прервав его, спросил Ветлугин.
— Приезжал представитель, посмотрел, составили проект разведочных работ, составили объяснительную записку, — вы же знаете... Распоряжение продолжать работы дано, а о средствах ни слова. Ответственности боятся, что ли? Правда, сейчас, после процессов этих мерзавцев-вредителей, все стали очень уж осторожны...
— Да-а, — снова перебивая Андрея, сказал Ветлугин, — после такого потрясения трудно верить себе самому. Нет, это у меня не укладывается. Я этого не понимаю.
— А чего же тут не понимать? — со злостью возразил Андрей и, прислонившись к стене канавы, чтобы пропустить рабочего с обушком, добавил: — Сколько теперь придётся потратить сил на исправление того, что они успели напортить! И все, вплоть до безграмотного сторожа, это поняли, а вы: «Я этого не понимаю! У меня не укладывается!» Экий, подумаешь, ребёночек!
Четыре пары рук вскидывали вверх «бабу» — трёхпудовый листвяничный чурбан; четыре вздоха сливались с глухим, тяжёлым ударом. Конюх погонял лошадь, припряженную к оглобле-водилу, и круглая железная площадка оседала всё ниже, вращаясь на своей ноге-трубе, которая разбуривала землю острыми зубьями стального «башмака». Издали тесная группа рабочих на площадке напоминала деревянную кустарную игрушку.
Выше по ключу, протекавшему у подножья Долгой горы, работал на разведке россыпи второй бур, и там, в редком леске, суетилась такая же группа людей и так же туманился высокий костёр-дымокур.
У самой разведочной линии Андрей вынул из сумки блокнот и начал записывать, поглядывая на цифры, черневшие на затёсах столбов. Ветлугин шёл за Андреем.
Фетровая круглая шляпа, сдвинутая на затылок, и пёстрая клетчатая ковбойка, перехваченная широким поясом, придавали ему живописно-щеголеватый вид, но высокие сапоги его с ремешками и пряжками были «сроду» не чищены, и дорогие суконные брюки прожелтели от глины.
Смотритель разведок встретил их у бура с цилиндром пробной желонки в руках. Лицо у него было тёмное, плоское, почти шестиугольное. Узкие щелки глаз едва светились.
— Что с тобой, товарищ Чулков? — удивлённо спросил Андрей, угадывая его только по одежде и по лёгкой в движениях полной фигуре.
Чулков конфузливо махнул рукой:
— Разрешение продовольственного вопроса. Гнус поднялся — по сырым местам звоном звенит. Я всё время охотой промышлял, так ничего — при ходьбе не так накусывали, а вчера сходил с удочками, посидел на бережку, и всё лицо под одну опухоль слилось. Обратно по тропочке чуть не ощупью шёл.
— А рыбы принесли? — заинтересовался Ветлугин.
— Принёс, как же? И хайрюзов и ленков. Полмешка нахватал. Мы ведь вторую неделю целиком на самоснабжении. Как орочены, без хлеба, на одном мясе живём. Теперь дождались! Только что звонили по телефону, что пароход к базе подходит. Парнишка прибегал, сказывал. Теперь оживём. Без хлебушка соскучились.
— Дождались, — радостно отозвался Андрей. — Нам ещё вчера на Раздольном сообщили, что сегодня ожидают.
Чулков взглянул в лицо Андрея, худощавое, загорелое, с темными глазами и твёрдо очерченным ртом и спросил:
— А вас, видать, гнус не трогает?
— Едят вовсю, только я не опухаю.
— Значит, крепкий, а я вот нежный. Тело у меня такое: чуть что и заболит, и заболит. Я уж теперь решил деготком мазаться. Гнус его очень не уважает. — Чулков сам привернул желонку к тонкой стальной штанге и встал у площадки, глядя, как навёртывались остальные штанги, как они опускались в трубу, подхватываемые штанговыми ключами. — Сейчас пробу возьмём, сами посмотрите, — говорил он, не оборачиваясь к инженерам. — На четвёртой линии тоже хорошее золото обнаружено.
— Хорошее? — оживлённо спросил Андрей. — Вот, видите!.. — упрекнул он Ветлугина.
— В некоторых скважинах очень хорошее... Да, вот извольте посмотреть. — Чулков неторопливо достал записную книжку. — Тут у меня всё прописано, до точки.
Промывальщик принял в ведро жёлтую от глины желонку, рывком подал на площадку «бабу» и пошёл к промывальной яме. Инженеры и Чулков, как привязанные, потянулись следом.
— Будет или нет? — тревожно гадал Андрей. — И какое?
Он сам подбирал штат разведки, знал и мастера и рабочих, вполне доверял им и сейчас с удовольствием наблюдал за ловкими движениями промывальщика.
Чулков, пожилой, грузный, сидел на корточках, посапывал трубкой, напряжённо, — внутренно раздражаясь на водянисто напухшие мешки под глазами, — смотрел узкими щелками на дно лотка, где таяла и таяла размываемая кучка породы. Потом он ревниво перехватил лоток, кряхтя, выпрямился.
— Вот! — произнёс он с торжеством в голосе. — Это не баран начихал! — Узловатыми, тупыми пальцами он любовно трогал светлые искорки в чёрных шлихах, приговаривая: — Вот и ещё, и это тоже не баран начихал. А это уж, прямо сказать, настоящее золото.
Андрей нетерпеливо забрал у него мокрый лоток и сам стал ковыряться в нём, рассматривая каждую крошку.
— Правда, настоящее золото, — сказал он и уже веселее посмотрел на Ветлугина, приглашая и его полюбоваться. — Что вы теперь скажете, уважаемый Виктор Павлович?
— Если и дальше так же будет, то неплохо, — ответил Ветлугин, снисходительно улыбаясь торжеству разведчиков, но сам невольно заражаясь их радостным волнением. — Но, как будто немного таких проб взято, — добавил он, точно хотел наказать и себя и их за преждевременное, мальчишеское торжество.
— Как же немного? — обиделся Чулков. — С правой стороны, верно, победнее, а к левому увалу пробы везде дают «золото», Андрей Никитич, недаром толкуют насчёт рудного: все выхода пород с левой стороны обозначаются.
Чулков оглянулся на бур, досадливо крякнул.
— Что там? — спросил Андрей.
— Труба сорвалась, — сказал Чулков, разом омрачённый.
— Часто это бывает у вас? — спросил Ветлугин, пробуя пошатнуть слегка накренившуюся площадку.
— Почти на каждой линии. Резьба тонкая, слабая, как наскочит на боковой валун, так и готово.
— Разбуривать надо, — сказал Андрей.
— Мы и то разбуриваем, да разве уследишь?
— Всё-таки я не очень доверяю ручным бурам, — с неприятной теперь Андрею, откровенной самоуверенностью говорил Ветлугин, шагая по тропинке к жилью разведчиков. — Прямо что-то варварское есть в этой долбёжке чурбаном. Хотя и во всей вашей работе много примитивного... И эта жизнь в лесу: четыре дня прожить и то тоскливо, а если на месяцы... на годы — рехнуться можно. Нет, я бы так не смог!
— Охота пуще неволи, — ответил Андрей с жёсткой усмешкой. — Мне так вот нигде не скучно. Разве только в колхозе... где-нибудь в чернозёмной полосе, где камня даже, чтобы капусту придавить, не найдёшь — там, пожалуй, соскучился бы. А здесь? Страшно трудно, но интересно, захватывающе. И вы меня не дразните зря, а то опять поцапаемся.
— Я не зря. Я же вижу, как вы домой тянетесь. Значит, стосковались! Цветы зачем?
Андрей неожиданно засмеялся, приложил руку к сердцу:
— Тут тёплый уголок! Дочка, Маринка моя.
Злые серые оводы толклись и жужжали вокруг старухи-водовозки. Если такому злющему воткнуть хвост-соломинку, то он всё равно полетит, будет жужжать, но кусаться, наверно, не станет.
— Нельзя мучить животных, — сказал как-то папа.
— Мучить нельзя, а соломинку можно, — сказала сейчас Маринка самой себе. — Раз они кусаются. Раз они не полезные. Вот лошадь совсем замучили, — и она посмотрела на водовозку, которая, нетерпеливо переступая с ноги на ногу, сердито лягала себя под живот.
Маринка сидела на ступеньке крыльца, щурилась от солнца, смотрела, как дедушка Ковба переливал воду из бочки в жолоб, проведённый к стене кухни. За сеткой, вставленной в открытое кухонное окно, как рыба в банке, металась Клавдия.
— Сплетница-газетница! — тихонько запела Маринка, поглядывая то на это окно, то на угол кладовой, из-за которого таинственно манил её приятель Юрка. — Ябеда-беда-беда!
Маринка сияла панаму, сняла туфли, белые с синей полосочкой носки, положила всё это кучкой в углу ступеньки и снова взглянула на кухонное окно.
Там было пусто. Тогда она осторожно стала съезжать с крыльца. Земля под босыми ногами оказалась тёплой, смешно шершавой. Маринка привстала и вдруг, вся замирая от радостного страха, побежала мимо водовозки, мимо молчаливого деда Ковбы.
Юрка и белокурый Ваня сидели на камне за углом кладовки. У Вани была коробка, большая и плоская. В коробке что-то шуршало.
— Покажи, — сразу приступила к делу Маринка, ещё задыхаясь от пережитого волнения, — кто это там ворочается?
— Ишь, какая, — нерешительно возразил Ваня. — Угадай сперва.
— Я в другой раз угадаю.
— Вот ты всегда такая, — укорил Ваня.
Ване самому не терпелось поскорее открыть коробку, и его добрые круглые светлые глаза ясно блестели от предвкушаемого удовольствия.
— Страшные они, — предупредил он шопотом и тихонько приоткрыл крышку.
В щель просунулась чёрная живая нитка, пошевелилась.
— Мы их прямо руками, — похвастался Юрка. — А зубы-то у них какие! Прямо раз, — и пополам. Хоть чего хочешь дай: хоть волос, хоть травину — всё напополам.
— А проволоку?
— Ну, уж ты придумаешь! Ещё скажешь железину!
Юрка взялся за торчащий из коробки ус и вытащил чёрного жука, отчаянно сучившего лапками.
Маринка громко завизжала, сразу забыв о Клавдии. Белое её, с крупным синим горошком платье, короткое и широкое, колоколом опустилось к земле.
— Это волосогрызки. Они кому хочешь плешину сделают, — сообщил Юрка, смуглый и чернобровый, сам похожий на жука; он был старший в компании и всё знал. — Сейчас мы сделаем им клетку с крышей. Вы подождите, а я схожу за ножиком.
Маринка взглянула на него виновато-просительно.
— Мама велела ножик отдать, раз он ворованный...
— Опять насплетничала? Э-эх, ты! Вовсе и не ворованное и не отдам... — Юрка пошёл было за ножом, но тут же метнулся обратно. — Побежали! Крыса идёт!
Мальчишки пустились наутёк, а Маринка села у стены на реденькую травку и краем платья закрыла босые ноги.
Клавдия налетела стремительно, огляделась, придерживая рукой разлетавшийся подол платья, погрозила костистым кулаком вслед мальчишкам.
— Я вас, негодяи! — потом она повернулась к Маринке, всплеснула руками: — Что же это такое, господи! Сидит ребёнок на голой земле, точно беспризорник какой. Иди домой, бесстыдница!
— Не пойду, — сказала Маринка, мрачно глядя, как её приятели перебираются через огородную изгородь.
— А мамаша что сказала? Чтобы ты с мальчишками не бегала, не озорничала.
— Мы совсем не озорничали, — звонко ответила Маринка и другим, сорвавшимся голосом добавила: — Будто поговорить даже нельзя!
— Мариночка, золотце! Вы же целый день в садике играетесь... И всё мало! Разулась зачем-то... Боже мой, какие непослушные дети стали!
Она схватила Марину и потащила её, как котёнка. На крыльце она выпустила её и хотела обуть, но Маринка сказала сердито:
— Я сама умею. Я сама надену. Я сама всё папе скажу.
И Клавдия ушла, оставив её в покое.
Маринка кое-как натянула носки, один пяткой кверху (долго и старательно она обувалась, когда бывала в хорошем настроении), надела туфли и, не застегнув пуговицы, пригорюнилась на ступеньке, глядя на блестевшую под солнцем дорогу.
Дорога дразнила её, уходя неизвестно куда. По ней возвращаются с работы мать и отец, иногда, очень редко, оба вместе, а сегодня нет и нет. Уже кончается длинный-предлинный летний день, а Маринка всё одна сидит на крылечке.
— Противная какая старуха! — прошептала она, чуть не плача. — Ей охота совсем привязать меня. Попробовала бы сама сидеть на ступеньке. Есть нечего? Так тебе и надо, чтобы нечего! А нам в садике всё равно дадут.
Грязно-рыжий воробей смело запрыгал по крылечку. Крохотные его ножки-вилочки выбрасывались обе разом, как заводные.
Маринка едва взглянула на него.
— Пусть прыгает. Попадётся такому жуку... Тот зубищами раз — и нет ноги у воробья! Р-раз — и другая напополам. — Маринка даже забеспокоилась и посмотрела внимательнее на подскочившего совсем близко воробья.
Он, как ни в чём не бывало, подёргивал хвостиком, вертел тёмненькой со светлым клювом головкой. Маринка махнула на него рукой, но он только встопорщился и чирикнул что-то на своём воробьином языке. Тогда она рассердилась, вскочила и в это же время услыхала со стороны дороги лошадиный топот, стук колёс и как будто голос матери...
Мать ехала верхом рядом с тележкой-таратайкой, из которой выглядывала пребольшая собачья голова. Но собака была не страшная. Присмотревшись получше, Маринка нашла даже, что «лицо» у неё доброе. И таратайка и лошадь нездешние, и рядом с нездешним конюхом сидела совсем уже нездешняя женщина в тонком синем плаще, повязанная пёстрым шарфом. Концы шарфа закрывали ей лоб и щёки, а из-под них весело поглядывали яркие голубые глаза.
— Какая прелесть! — сказала Валентина, глядя на подбегавшую Маринку, но Анна вздохнула, сразу заметив незастёгнутые туфли и грязное платье дочери, вздохнула и тут же порадовалась на неё.
— Это моя дочь, — сказала она, сдержала Хунхуза и приняла из рук конюха тянувшуюся к ней, застенчиво надутую при посторонних Маринку.
Так они подъехали к дому. Маринка крепко держалась обеими руками за луку седла и с высоты своих четырёх с половиной лет оценивала приезжих.
— Нравится тебе Валентина Ивановна? — спросила её Анна, заметив, как внимательно смотрела девочка на Валентину, когда они трое, вместе с новой красивой собакой поднялись на крыльцо.
— Не особенно, — сказала Маринка, краснея.
Покраснела и Валентина, а Анна сказала смеясь:
— Марина думает, что не особенно — это высшая степень. Не особенно — значит очень.
Клавдия тоже выбежала на террасу.
— Ах, какое изящество! Какая элегантская дама, — бормотала она, проворно перетаскивая вещи Валентины в переднюю, отделённую от столовой крашеной перегородкой. Пакеты, привезённые Анной, она сразу же утащила на кухню.
— Это ваша родственница? — спросила Валентина. — Домашняя работница? Странно... Она больше похожа на такую ехидненькую деву-родственницу.
— Она из владимирских монашек, — сказала Анна тихо. — Правда, немножко странная? Мариночка, поговори с Валентиной Ивановной, а я пойду приготовлю умыться.
Валентина сняла шарф, поправила примятые волосы и осмотрелась. Комната не была чисто вылизанной: на полу насорена мелко искромсанная бумага, у окна на стуле лежали ножницы, какие-то лоскутики — явные следы маринкиной деятельности. Был беспорядок и на этажерке, но беспорядок такой же весёлый.
Валентина обошла кругом стола, неслышно ступая по бело-коричневому узору ковра, понюхала фиалки в высокой синей вазе. Фиалки были очень крупные, настоящие, нежные, весенние фиалки, но без малейшего запаха. Валентина понюхала ещё раз. Да, фиалки ничем не пахли, только чуть уловимая лесная свежесть ощущалась вблизи — дыхание ещё живых лепестков, Валентина вспомнила весну по ту сторону Урала: поля, пахнущие клевером и мятой. Сердце её дрогнуло: нельзя сказать, чтобы жизнь баловала её! Пережив много тяжёлого, о чём даже не хотелось вспоминать, она стояла снова одна на незнакомой земле, как путешественник после кораблекрушения.
Валентина выпрямилась и встретилась с взглядом Маринки. Положив подбородок на руки, сложенные на краю стола, та, всё ещё дичась, нос интересом смотрела на неё.
— Цветы у вас совсем не пахнут, — грустно сказала ей Валентина.
— Не пахнут, — серьёзно подтвердила Маринка. — Они везде не пахнут. И в садике тоже. Это такие цветы. Так себе.
— А есть лучше? — спросила Валентина уже с улыбкой.
— Есть. Лучше. Вот такие есть, — Маринка подняла руки с растопыренными пальчиками. — Большие. Прямо с меня.
Валентина тихо рассмеялась и снова оглянула комнату. Здесь не было дорогой мебели, не было картин даже плохоньких, что свидетельствовало бы сразу о равнодушии к живописи, не было и тех бесчисленных безделок, вроде разных полочек с семёрками «счастливых» слонов, шкатулок, раковин, бронзовых и гипсовых статуэток, которые украшают, а зачастую бессмысленно загромождают жильё оседлого городского человека. Всё было удобно, чисто, но всё как бы заявляло: «А я здесь временно».
Обеденный стол сошёл бы за кухонный, диван мог свободно путешествовать по всем комнатам, так же легко можно было переменить любую вещь в обстановке, до буфета включительно. Это была самая обыкновенная квартира большого предприятия, где каждый новый жилец всё перестанавливал по-своему. И всё-таки в комнате было весело и уютно.
«Это она сама такая, потому и всё вокруг неё кажется радостным, — подумала Валентина, вспоминая светлый смех и грудной голос Анны. Невольно она пристальнее вгляделась в лицо Маринки: — Единственный и, конечно, любимый ребёнок! Каков же он... отец этого ребёнка? У него, наверное, такие же открытые серые глаза, он так же, наверно, жизнерадостен и любим».
Маленький портрет в коричневой гладкой рамке стоял на диванной полке рядом с друзой[3] горного хрусталя.
— Это мой папа, — гордо пояснила Маринка, проследив взгляд гостьи. — Это мой папа, Андрей Никитич Подосёнов, — продолжала она. — У мамы фамилия отдельная, а у нас с папой фамилия вместе. Когда я ещё вырасту, меня будут звать Марина Андреевна Подосёнова.
Андрей оставил лошадь на конном дворе и неторопливо пошёл домой. На улице посёлка горели фонари, совсем бледные в белых сумерках весеннего вечера. Собственно, весна-то давно уже прошла, только здесь, где зима властвовала восемь месяцев в году, всё перемешалось во времени, но если снег падал в июне, то и в снегу, прокалывая его зелёными иглами, продолжала шевелиться трава и оживали деревья.
В парке гуляла приисковая молодёжь, и оттуда вместе с запахом тополей листвы плыл смешанный гул голосов и слышалась музыка. Духовой оркестр играл фокстрот.
«Видно, правду говорят — хлебом не корми, только бы погулять, — подумал Андрей. — Или это на радостях, — вспомнил он о прибытии парохода».
Весёлая мелодия звучала в его ушах с навязчивой беззаботностью. Тяжёлые мысли о работе, о затянувшейся разведке на Долгой горе, всю дорогу не покидавшие Андрея, рассеялись постепенно, и он даже начал насвистывать в тон оркестру.
Не переставая насвистывать, он посмотрел на привезённый им букет горных левкоев. Стебли их нагрелись в его руке, пышные сиреневые зонтики поникли, но тем сильнее излучали они чуть горьковатый аромат.
Так, насвистывая, Андрей и взбежал на террасу. Через открытое окно послышался чужой женский голос. Андрей приостановился. Он знал, что Анна любила, чтобы он был, особенно при посторонних, опрятно одетым, а сейчас всё на нём загрязнилось и пахло от него лошадиным потом. Он посмотрел на кухонную дверь, но почему-то ослушался самого себя и открыл застеклённую дверь столовой.
Что-то мягкое и большое сразу подвернулось ему под ноги в уютно-темноватой передней.
— Ух, какой же ты симпатичный, пёс! — удивился Андрей, разглядев Тайона. — Наступил на тебя? Ну, прости, прости, пожалуйста, — приговаривал он, уже входя в комнату.
Анна встретила его радостной улыбкой, от которой совершенно преображалось, светлело и вспыхивало её лицо, но руки ее на этот раз только слегка прикоснулись к его плечам. Это её лёгкое прикосновение и взгляд только для него так сиявших глаз, как и всегда по возвращении домой, наполнили Андрея чувством живой признательности и затаённой, стыдливой нежности.
— Цветов вот Маринке привёз, — сказал он, досказывая взглядом Анне, что они и для неё тоже. — Хотел привезти ей рябчика, да пожалел: такой он маленький был и несчастный. Ну и отпустил его в траву. Крохотный, весь в пушке, а удирал такими большими, деловыми шагами.
На диване, в тени абажура, сидела молодая женщина и внимательно, просто смотрела на Андрея.
— Познакомься, — сказала Анна, — это наш новый врач, Саенко Валентина Ивановна, — и она выжидательно повернулась в сторону Валентины.
А та уже встала и сама шагнула навстречу, слегка закинув очень румяное с дороги лицо с пухлыми губами и тонко округлённым подбородком. Мягкая ткань платья подчёркивала линию её красивых плеч, блестели над плечами завитки волос, светлых, пушистых и тонких. Невольно Андрей засмотрелся на неё, как на красивое деревцо, и на мгновение задержал в своей руке её руку.
Анна всё это заметила.
«Конечно, хороша», — подумала она, желая оправдать Андрея и в то же время смутно досадуя на него.
Точно желая наказать себя за это странное волнение, за эту вспышку недоверия к Андрею, она вышла на кухню. Она налила воды в гранёную хрустальную вазу, бережно поставила цветы, не переделывая букета по-своему.
— Вот вы какой, — говорила Валентина, рассматривая Андрея с откровенным любопытством. — Я представляла вас моложе и проще. Таким мне обрисовала вас Марина... Она прелесть и... она очень похожа на вас.
— Вы уже познакомились? — в голосе Андрея прозвучало ревнивое отцовское чувство. — Она немножко озорничает, а в общем ничего...
— Я говорю — она прелесть. А это вот мой питомец. — Валентина положила руку на голову подошедшего к ней Тайона, тонкими пальцами потрепала его острые уши. — Чудненький, правда? Это вся моя семья.
Валентина села на диван, хотела быть серьёзной, но в глазах её вспыхивали и таяли голубые огоньки, а губы морщились, готовые раскрыться в улыбке. Она опустила взгляд на собаку, обняла её за шею и снова, доверчиво посмотрела на Андрея.
Он стоял, слегка наклонив голову, спокойно, даже холодно смотрел на неё, большая рука его, опиравшаяся на край стола, резко выделялась на белизне скатерти.
— Вы меня извините, что я сную всё время, — сказала Анна, ставя цветы на столик в углу; на минуту она скрылась ещё за оконной занавесью и, заправляя в причёску выбившуюся прядь, снова хорошея лицом, обратилась к Андрею: — Я тебе приготовила чистое там, в спальне.
Она достала из буфета посуду, тарелочки с приготовленной закуской и принялась быстро, умело накрывать стол.
— Вы, наверно, привыкли жить с удобствами? — спросила она Валентину.
— Нет! В Москве я жила... как студентка, в общежитии, а теперь уже пятый год работаю в провинции. — Валентина откинулась на спинку дивана и, глядя на то, как билась под потолком мохнатая ночная бабочка, сказала тихонько: — Мне у вас очень нравится! — О-очень. То есть вот у вас, дома, и вы оба и Маринка. Вы счастливы, правда?
— Да, — просто, искренно сказала Анна, но на минуту задумалась; у неё были узкие, не очень густые брови, и это при очень чёрных глазах придавало её яснолобому лицу выражение особенной, спокойной чистоты. — Нет, конечно, мы счастливы, — проговорила она так, точно опровергала какое-то внутреннее сомнение. — Я даже не думала раньше, что замужем так хорошо. — Анна покраснела и добавила, как бы извиняясь за своё невинное самодовольство: — Мы оба работаем и учимся. Подосёнов (она впервые назвала так мужа при Валентине — по фамилии) готовит диссертацию по своей специальности, а я изучаю историю...
— Какую? — удивлённо спросила Валентина.
— Всеобщую. И историю культуры и философии. У нас же в Горном институте этого не преподавали, а то, что у меня осталось после рабфака, очень смутно. Теперь приходится пополнять все пробелы.
— Как же вы успеваете?
— Как? — повторила Анна с некоторым недоумением; повидимому, эта мысль редко приходила ей в голову. — А как же успевают работницы на производстве? Или возьмите рядовую колхозницу: она и в поле работает и дома всё успевает, а дома у неё целая куча ребятишек да ещё огород, скотина. Успевает: где не доспит, где не погостит лишнего. Так и я. Трудновато, конечно. Тем более, прииски разбросаны, приходится очень много ездить по району. — Анна села рядом с Валентиной и, разговаривая, всё время свёртывала и развёртывала измятую салфетку, которой она только что вытирала рюмки. — Когда меня впервые назначили директором большого рудника, я очень боялась. На золоте ведь нужно быть не только горным инженером, не только хозяйственником, но и, может быть, это прежде всего, организатором... Ведь мы не имеем своих постоянных кадров. Рабочие, влюблённые в золото, — это главным образом старатели, люди, ценные как разведчики, а для шахт, для рудников нам приходится создавать коллективы горняков из случайных людей. И почти всегда золото связано с самыми суровыми условиями. Мы приходим и создаём всё на холодной, как здесь говорят, нежилой земле. Поэтому-то мало времени остаётся для работы над собою.
— Анна, а что ты писала там насчёт Маринки?.. Опять она озорничала? — спросил Андрей, входя в столовую. Мягкие крупно-волнистые волосы его, зачёсанные вверх без пробора, были влажны. Он шёл и спокойно поправлял запонку на манжете шёлковой белой рубашки, запустив пальцы в рукав пиджака.
— Они утащили нож у огородника, — сказала Анна. — Мне жаль её наказывать, когда она так вот невинно проговаривается, но я замечаю, что в последнее время она торопится сама всё рассказать уже с целью... Как будто этим утверждает за собой право проказничать.
— Ну, уж это ты преувеличиваешь; — ласково возразил Андрей, — она и от других требует того же: нынче я раздавил ёлочную игрушку, не заметил и сказал, что это не я. Ты бы посмотрела, какая у нас была драма!
«Понятно, почему Маринка гордится тем, что у них «фамилия вместе», — подумала Валентина, грустно и чуть насмешливо наблюдая за Андреем. — Она копия своего папы и не только по наружности. Кто же у них тут верховодит? Во всяком случае, им не скучно живётся! Да, им очень хорошо живётся».
Солнечный свет ложился углом на пушистое оранжевое одеяло, и согретый им плюш тепло лоснился. Согнутая в локте рука Валентины с лёгкими, беспомощно и вяло раскрытыми пальцами лежала на простыне; Валентина спала... Но солнечное пятно всё передвигалось, ослепительно забелело на рукавчике ночной рубашки, позолотило тонкую круглую шею с крохотной жилкой, слабо пульсировавшей над узкой ключицей.
Валентина нахмурилась, потом сонные синие глаза заблестели навстречу утреннему солнцу.
Комната совсем ещё чужая: блуждающий взгляд открывает вдруг то забелённую цепочку на печной отдушине, то гвоздь, неизвестно кем и для какой надобности вколоченный под самым потолком. Валентина попробовала представить все углы, которые ей пришлось обживать, и с чувством падающего человека, хватающегося за любую опору, окинула взглядом то, что помогало ей осваиваться на новых местах. Все эти коврики, скатерти, драпировки были тем пухом, которым она устилала свои случайные гнёзда, который делал их похожими именно на её, а не на чужое жильё.
— Что же я лежу? — спохватилась она, быстро села в постели и приподняла на ладони крохотные часики, повешенные на спинке кровати, — было только половина седьмого.
Работа в больнице начиналась много позднее, и Валентина успокоенно вздохнула — она не любила опаздывать. Воспоминание о больнице, о наладившихся сразу отношениях и с больными и с медицинским персоналом настроило Валентину по-хорошему. За окнами, совсем близко, надрываясь, кудахтала курица. Валентина распахнула оконные створки и рассмеялась от удовольствия — такое благодатное, мягкое тепло хлынуло в комнату.
— Ну как не кудахтать в такое утро!
Китаец-огородник протрусил мимо. Со своими корзинами, низко подвешенными на длинном прямом коромысле, он походил на качающиеся весы. В корзинках торчал пучками бело-розовый редис, курчавилась китайская капуста, похожая на кочанный салат.
Валентина посмотрела вслед китайцу и подумала, что весна прошла, вот уж и редиска успела вырасти, а она, Валентина, и не заметила, как и когда прошла эта весна. Правда, она много видела за это время, но постоянная смена людей и мест в течение двух месяцев только утомила её. Так всю жизнь: едва привыкнув к новой обстановке, она уже летела дальше, одинокая и бездомная, как осеннее перекати-поле.
В коридоре, где стоял общий умывальник, Валентина прислушалась, как бегала по кухне, громко топоча пятками, её молоденькая соседка. У соседки были муж и двое детей, и всё свободное от работы время она что-то варила, толкла, застирывала. Часто Валентина видела, как она штопала своему мужу носки, и сейчас, прислушиваясь к её беготне, почти со злорадством подумала:
«Да, так вот бегать, суетиться, прислужничать какой-то розовой самодовольной морде, не имея времени заглянуть в собственную душу! Может быть, даже бояться этого, как боится чахоточный узнать правду о своих разъеденных лёгких. А как же Анна? Ей ведь тоже приходится заниматься всякими домашними мелочами. Она и с ребёнком возится и за мужем ухаживает».
Валентина представила Анну с салфеткой в руках, снова вспомнила её простые, незабываемые слова: «Я и не думала, что замужем так хорошо! — вспомнила выражение её лица, с каким она обращалась к Андрею, — значит, она довольна и счастлива и все эти мелочи не тяготят её!».
Валентина любила представлять себя в недалёком будущем. Она поселится тогда в прекрасном городе, в удобном доме, где нудные домашние работы будут делаться легко и незаметно. Главное в том, что все смогут так жить, не забивая чужой жизни своими дырявыми носками и грязным бельём. Вот она, Валентина, идёт к дверям, за которыми её ожидает голубая, лёгкая, как ветер, машина. Вот она мчится по тёмному серебру асфальта. Ничего угрюмого! Самые тёплые, самые радостные цвета должны войти во все мелочи человеческой жизни.
Валентина оделась и вышла на улицу. Там её не ожидала сказочная голубая машина, но зато у ступенек сидела почти совсем голубая, необыкновенная собака и пышным своим хвостом разметала соринки на песке, что, наверное, обозначало:
— Доброе утро! Очень приятно видеть вас в таком настроении.
Валентина вошла в прохладную с утра столовую, села у открытого окна и в ожидании, когда ей принесут завтрак, засмотрелась на детей, игравших под окном на куче сухих опилок.
Две девчонки уговаривали мальчика, только что научившегося ходить, отойти в сторону.
— А то мы тебя затопчем, — рассудительно, говорила одна, постарше, повязанная белым ситцевым платком, босоногая и толстопятая. — А то затопчем, затопчем, — повторяла она и нетерпеливо переступала красненькими пятками. Лицо у неё было тоже красное, повидимому, она уже успела побывать в бане.
Валентина слушала и улыбалась. Ей вдруг захотелось иметь вот такую же дочку, смешно повязанную, щекастую, и когда девчонки, наконец, сговорились и побежали, она с особым сочувствием посмотрела им вслед.
Она не сразу заметила подошедшего к столу Виктора Ветлугина. Он показался ей франтоватым, чуточку смешным. Она улыбнулась ему доброжелательно.
— Вы рано встаёте — сказал он, здороваясь. — Я проходил с шахты в семь часов, у вас уже были открыты окна.
— А я иногда всю ночь сплю с открытыми.
— Не боитесь? — спросил Ветлугин и сел напротив, не спросив её согласия, — они каждое утро завтракали за одним столом. — Вдруг вас обокрадут.
— Этого-то я не боюсь. Говорят, что здесь воров нет. К тому же у меня завелась добровольная охрана... Вчера кто-то очень поздно ходил под окнами.
— Да...
— А я встала и закрыла окна. Ведь у меня нет даже длинных ногтей, чтобы защищаться.
— От кого?
— От охраны, мне, кажется...
— Злая, — сказал Ветлугин и густо покраснел; он повернулся, скрывая смущение, и вытащил из-под шляпы, положенной им на соседнем стуле, коробку шоколадных конфет. — Это свежие: доставлены не через Якутск, а с Алдана, — он нерешительно повертел коробку в руках и сказал не без колкости: — Ваш Тайон как будто хорошо разбирается в этом. Вот видите, я уже рад и тому, чтобы угождать вашей собаке.
— Угождать собаке! Какое неблагодарное занятие — она всё равно ничего не поймёт и не оценит. — Валентина отстранилась от стола, на котором девушка расставляла тарелки с горячими пирожками, и добавила: — Я знаю, что настоящие лайки едят только юколу.
— Ваш Тайон её, наверно, и в глаза не видел, — сказал Ветлугин, всем видом показывая, что он готов пуститься, если угодно, и на поиски юколы.
Но он не мог скрыть огорчения. Он подвинул к себе стакан, тут же забыл о нём и снова обратил к Валентине ласковый взгляд своих выпуклых, мягко светившихся глаз.
— Вы любите Левитана? — неожиданно спросил он.
— Немножко...
— А я очень люблю. Когда я смотрю на его картины, меня охватывает такая хорошая, чистая грусть... Вы вот тоже, как левитановская берёзка, светлая...
— Кто же с утра занимается такими разговорами? — с недовольной гримаской перебила Валентина. — О лирической грусти надо говорить после хорошего обеда или ужина, когда в голове приятный туман, когда не нужно спешить на работу.
— Зачем вы так? — тоскливо сказал Ветлугин, оскорблённый её нарочито пренебрежительным тоном.
— А разве это вас обижает? Я совсем не хотела обидеть... Вы знаете, я очень хорошо отношусь к вам. Серьёзно! Но мне кажется, вас больше должен привлекать такой художник, как Рубенс. Вы всё-таки очень жизнерадостный человек.
— Может быть. Но я и русский человек. А какой русский может пройти равнодушно мимо картин Левитана?
— Какой же вы русский? — поддразнила Валентина, снова давая волю бесёнку, мутившему её настроение. — Вы же сибиряк, да ещё дальневосточник... Что вам до русского пейзажа? Вы и знаете-то его, наверно, только по Левитану.
— Чувство родины не обусловлено местом рождения, — мрачно возразил Ветлугин, глядя на свои сплетённые пальцы и стискивая их нервным движением. — Белорусские леса и берега Волги мне так же дороги, как наши сопки.
Он старался не смотреть на Валентину. Но не глядя на её лицо, он не мог не видеть её рук, которыми она брала чашку, и эти руки, с лёгкими ямочками, с чёрной браслеткой часов над гибким запястьем, снова вызвали в нём почти восторженную нежность.
— А как вам нравятся Лаврентьева и Подосёнов? — спросила Валентина.
— Очень хорошая пара. Особенно Анна Сергеевна.
— А Подосёнов?
— Он немножко суховат. И... пожалуй, самолюбиво упрям.
— Я бы этого не сказала, — промолвила Валентина с живостью, — мне он показался очень сердечным.
— Да? Может быть... Но работать с ним трудно, — сказал Ветлугин. — Вы только меня не хотите видеть хорошим. Ну, погодите, вот я скоро опять уеду в тайгу... недели на две (нарочно прибавил он). — Валентина выслушала равнодушно, и он договорил с горечью: — Я думаю, вы всё же вспомните обо мне... когда у вас будет плохое настроение.
Ветлугин стоял, склонив голову и слушал... Толпа приискателей окружила его жарким полукругом, напирая на прилавок, где мерцал чёрными бликами пластинки новенький патефон. Горняки тоже слушали и тут же азартно обсуждали преимущества баяна над скрипкой.
— Скрипка — самая тонкая музыка, — говорил с увлечением Никанор Чернов, работавший теперь бурильщиком на руднике. — Отец мой сказывал, что у нас на Украине скрипач — самый почётный человек. Но, конечно, скрипка всегда требует аккомпанементу. Чтобы, значит, за компанию другой инструмент был.
— Эх, ты, украинец! — весело укорил Никанора чёрный, как цыган, рабочий, по прозвищу Рассейский. — Забыл уж ты совсем, что твой отец путал! Не скрипач на Украине — первое лицо, а бандурист. Для нас же для рассейских, нет лучше того, как гармошка... баян тем более. Скрипке нужно то да сё, а баян один себе, и развеселит и в тоску вгонит — и Рассейский, торжествуя, осмотрелся.
Тонкий и смуглый, он так же походил на артиста-скрипача, со своими сильными, тонкими, нервными руками, как походил на сердцееда-баяниста чубатый и светлоглазый Никанор Чернов, поклонник скрипки.
— Ещё бы тебе, — подхватил вызов Рассейского мальчишеский, ломкий тенор. — На баяне-то одних пуговок сотни полторы, и каждая значение имеет.
Раздался одобрительный смех. Большинство явно склонялось в пользу баяна.
— Э-эх, вы-ы! — Чернов презрительно вздохнул. — Ладов не знаете, а спорить — собаку съели!
Ветлугин тоже поискал глазами сказавшего о пуговках, поискал, но не нашёл: такой плотной стеной стояли слушатели.
Он уплатил деньги, взял завёрнутые пластинки и вышел на улицу. Был выходной день. Весёлый праздничный гомон стоял над посёлком. Даже милиционер, одиноко отдыхавший на завалине, в калошах на босу ногу, сосредоточенно и угрюмо бренчал на балалайке. Женщины сидели стайками у сеней бараков, подмигивали вслед Ветлугину, задорно посмеивались. А строгая, сухонькая Клавдия, стоявшая на улице с миской в руках, совсем громко сказала своей товарке:
— Красивый наш инженер — как ангел! Румянцы у него в лице такие сочные, ну просто прозрачные...
Ветлугин невольно прислушался. Слова старухи рассмешили его и в то же время он почувствовал себя польщённым. Что ответила другая, он не разобрал, но отчётливый горловой голос Клавдии донёсся ещё раз издали:
— Ну, прямо прозрачные!.. Как кисель брусничный!
— Какую чепуху придумала! — прошептал Ветлугин, с усмешкой всё ускоряя шаги. — Прозрачный румянец...
Он провёл ладонью по щеке: кожа была гладкая, упругая.
— Сочный! — повторил он, уже издеваясь над собою и злясь на Клавдию. — При чём же тут кисель! Не дай бог, ляпнет она такое при Валентине!
Ветлугин только что вернулся из тайги, где срочно строилась подвесная дорога для лесоспуска. Машинам растущей электростанции нужно было топливо. Новые моторы на шахтах и на руднике, мощные драги, работающие и подготовляемые к пуску, — всё требовало электроэнергии, а источник энергии — стволы деревьев (золотые и лучистые в разрубе, как солнце, отдавшее им эту энергию) теперь просто брёвна — лежали «у пня», на заросших старых болотах или в камнях, на россыпи. Солнечная энергия, сжатая, спресованная в миллионах кубов горючего, ждала своего сказочного перевоплощения. Но как просто, буднично готовилось это перевоплощение!
— Мотор? — ответила Анна Сергеевна на вопрос Ветлугина. — Да, пожалуйста! Возьмите хотя бы тот, что из старого оборудования, заброшенного с Лены.
— Этакое старьё! — возмутился тогда Ветлугин.
— Ничего, отремонтируете, — сухо сказала Анна, упорно не желавшая понять, как испортит старый-престарый мотор всю поэзию трудного дела дровозаготовщиков.
Этот мотор походил на разбитого параличом старика, много лет пролежавшего на заржавленной затхлой кровати, и Ветлугин почти с отвращением осмотрел его и, приказав немедленно лечить, сам наблюдал за лечением, чтобы только доказать Анне всю зряшность её затеи.
Ветлугин любил свою работу горного инженера, был он и хорошим механиком, и теперь, когда это далёкое, таёжное предприятие обрастало сложными машинами, работал с особенным увлечением. Но он с предубеждением относился к техническому «старью» — это была его слабая струнка.
Наблюдая за движением первого груза на подвесной, он почти желал, чтобы где-нибудь «заело». Но отремонтированный мотор действовал так исправно, точно стремился вознаградить себя за время вынужденного бездействия, и Ветлугин, побеждённый, наконец, и даже тронутый, сказал:
— Прекрасно, старина!
Ветлугин вернулся из тайги рано утром, успел помыться в просторной приисковой бане, ещё пустой, с чистыми, сухими после ночной уборки полами и лавками, и его лицо так и горело сизовато-смуглым, крепким румянцем. Всё время, пока он жил в тайге среди зелено-шумящего и сваленного на землю леса, среди разъятых на части древесных туш и сказочно огромных поленьев, окружённый запахом трав, древесной смолы и дыма, чувство приподнято-радостного, иногда томительного до слёз ожидания не покидало его. Это была тоска о «ней» и ожидание встречи с «нею».
Он посмотрел на окна валентининой комнаты, и все мысли разом вылетели из его головы. Окна были открыты. На одном, припав к подоконнику, выставив круглые лопатки, лежала чёрная кошка. Она влюблённо глядела на синиц, копошившихся на ёлке у стены дома, и даже мурлыкала восторженно.
При всей своей самоуверенности Ветлугин не имел никакого основания думать, что о нём скучали. Шаги его сразу стали грузными. Взбежав всего на шесть ступенек, он задохнулся, точно поднялся на шахтовую вышку. Он понимал, что просто ужасно явиться перед Валентиной таким вот искательным, растерянным, неловким от избытка сил и чувства, но желание видеть её немедленно, сейчас же превозмогло все его колебания. Только прежде чем постучать, он перевёл дыхание, блестя глазами, изумлённо покачивая головой на своё дикое волнение.
— А я ухожу сейчас к Подосёновым... — сообщила Валентина весело, здороваясь с ним.
— Очень приятно, — сказал он, обиженный, но всё же сияющий. — Вы всех гостей так встречаете?
— Нет, только вас и только потому, что рассчитываю идти вместе с вами. Но мы можем посидеть ещё с полчасика у меня и поболтать. Как вы там жили, в тайге?
Валентина прошла через комнату, села на широкий диван, покрытый ковром.
— Посмотрите, какой чудесный диванчик вышел, а внизу ящики, а в подушках сено.
Она сидела, сложив на круглых коленях обнажённые почти до локтей руки, и смотрела на Ветлугина такими добрыми и такими лукавыми глазами. Ему захотелось опуститься перед нею, обнять её, но она зорко взглянула на него и спросила:
— Что это вы такой румяный сегодня?
Он промолчал и сел, всё ещё держа подмышкой свёрток с пластинками. «Румянец прямо прозрачный», — припомнил он слова Клавдии и поморщился.
— Вы опять принесли что-то? — полюбопытствовала Валентина, не без удовольствия наблюдая смущение Ветлугина. Он был без шляпы, и сверкающий белизной воротничок, охватывая его здоровую чистую шею, разительно оттенял её орехово-смуглый загар.
— Принёс?.. Ах да, это? — Ветлугин осторожно развернул бумагу.
Если бы Валентина захотела, если бы она позволила, он загромоздил бы покупками её скромную комнатку. Он тащил бы сюда всё, что смог добыть, как скворец в скворешню. Валентина разбудила в нём мучительную потребность хлопотать и заботиться. Как был бы он счастлив, имея право выбирать для неё платья, туфельки, какие-нибудь детские распашоночки, чепчики, косыночки, — всю эту милую, трогательную мелочь, на которую он стал посматривать в последнее время с особенным вниманием.
Он затосковал о семье, но семья была немыслима без Валентины, а она или тихо посмеивалась над ним или смело, почти дерзко давала отпор всем его попыткам опекать её.
— Я выбрал для вас несколько хороших вещей, — проговорил он, запинаясь, мрачнея от сознания того, что не смеет, не может высказать ей то, чем он жил в последнее время. — Это вот «Элегия» Масснэ, «Лесной царь» Шуберта, а это «Вальс цветов» Чайковского...
— Спасибо, — ласково сказала Валентина. — Вы любите классическую музыку?
— Да. Конечно, — ответил Ветлугин, продолжая машинально перекладывать пластинки. — Очень люблю. Музыка облагораживает душу человека. Люблю, — повторил он и, отложив пластинки, посмотрел на Валентину.
Она погладила кошку, уже перебравшуюся с окна на диван, и снова спросила:
— А гармошку вы любите?
— И гармошку люблю, — Ветлугин вспомнил разговор в магазине, улыбнулся
— Она вас тоже облагораживает? — придирчиво допрашивала Валентина.
И он, чувствуя это непонятное ему раздражение и больно переживая его, ответил тихо:
— Да. Облагораживает. — Ветлугин помолчал, потом заговорил с выражением грустной задумчивости: — Я однажды слышал игру лоцмана на Лене. Играл он мастерски... Да ещё обстановка такая... Незнакомые, унылые берега. Белая ночь. Простор. Страшный водный простор, на котором чувствуешь себя затерянным и маленьким...
— Странно, — сказала Валентина и постучала о пол высоким каблуком туфельки.. — Странно! Такой вы большой и сильный, а говорите о грусти, о затерянности. И это не случайно. Я уже в который раз это слышу, она неожиданно рассмеялась, блестя зубами и глазами.
— Над чем вы смеётесь? — прошептал Ветлугин.
— Я вспомнила, что о вас говорила Клавдия.
— Да? — он наклонил голову, сгорая от стыда и досады. — Что могла сказать эта маленькая старая колдунья?
— Она говорит... Она говорит, что если бы она была помоложе, конечно, если бы понравилась вам...
— Перестаньте, — попросил Ветлугин, страдальчески жмурясь. Его цветущее, здоровое лицо стало таким жалким, что Валентина сразу перестала смеяться.
— Если бы вы знали... Я так одинок, — пробормотал он почти невнятно.
Валентине снова представилась Клавдия, но она подавила смех, вытерла глаза и сказала:
— Это вам только кажется, что вы одиноки! У вас есть любящие родители, а я совсем одинока... И мне никого, никого не надо!
— У вас, наверно, были тяжёлые переживания, — сказал Ветлугин, подавленный внезапной вспышкой её явного ожесточения против самой себя. — Кто-нибудь оскорбил вас?
Валентина медленно выпустила кошку из рук, пригладила её взъерошенную шёрстку.
— Я никому не позволяла смеяться над собой, — сказала она и побледнела.
— Тогда почему же вы сами смеётесь над чужим чувством?..
— Я? — она взглянула на него искренно изумлённая. — Ах, это опять о грусти. Виктор Павлович, милый... Ну, вообразите... сидела бы на моём месте такая здоровая, краснощёкая и вздыхала бы о своей несчастной женской доле. Ну, кто бы ей поверил?
— Вы издеваетесь надо мной, — сказал Ветлугин и, неловко повернувшись, раздавил одну пластинку.
— А вы уже начинаете буянить?! — воскликнула Валентина и снова залилась смехом.
— Да, я скоро начну буянить, — пообещал он угрюмо и поднялся, кусая губы.
Валентина тоже поднялась.
— Пойдёмте со мной к Подосёновым. У них сегодня какой-то особенный пирог и мороженое. Это мне по секрету сказала Маринка, а я по-товарищески сообщаю вам.
— Нет, с меня на сегодня довольно!
— Как хотите. А то я могла бы воспользоваться вашей порцией, мороженого. Куда же вы? — Валентина посмотрела вслед Ветлугину и сказала с недоверием, тихо, задумчиво улыбаясь: — Обиделся...
Она шла по улице, счастливая каждым своим движением. Беспричинная радостная возбуждённость захлёстывала её томительным предчувствием чего-то необыкновенного и всё нарастала от ощущения солнечного тепла, от прикосновения ветра, поднимавшего, как крыло бабочки, край её пёстрого платья.
Вдоль маринкиной террасы вилась по верёвочкам фасоль, уже покрытая снизу мелкими красными цветочками. Цепкий, шершаво-шелушистый виток уса, как живой, прильнул к протянутой руке Валентины, потрогавшей на ходу зелёные листья. Она резко отбросила его, и стебелёк сломался легко, неожиданно хрупкий. Она поглядела на него с жалостью, вспомнила почему-то о сломанной пластинке, о Викторе Ветлугине и тихо поднялась по ступенькам.
Дверь в столовую была открыта, и оттуда доносился тонкий голосок Маринки и грудной, волнующий смех Анны.
Анна сидела у стола, уже накрытого к обеду. Перед ней лежали крохотные ножницы и тонкие мотки шелковистого «мулинэ». Один моток Анна держала в руках, терпеливо выравнивала спутанные нитки.
— А мы уже соскучились по вас, — сказала она Валентине и весело пояснила: — Делаю носовые платки Маринке. Начала давно, да всё некогда было закончить. А сегодня она заставила меня рассказывать о всякой всячине, вот я и рукодельничаю. — А нитки-то всё-таки ты спутала, — добавила она, обращаясь к дочери.
— Так уж, наверно, я, — скромно согласилась Маринка. — Ребёнок у меня болеет, Наташка моя, — сказала она Валентине с озабоченным лицом. — Она такая... добралась до мороженова и ела и ела, пока не захворала. Теперь кашляет, — Маринка перевернула куклу, и мягкая румяная Наташка с жёлтыми кудельными косицами тоненько запищала. — Вот, — Маринка вздохнула, — плачет... Ты бы полечила её немного.
Валентина взяла «ребёнка», прислонила его головкой к своей щеке.
— Ну, не плачь, не плачь, — уговаривала она серьёзно, а Маринка, чуть улыбаясь полуоткрытым ртом, с умилением смотрела на неё, держа согнутые ладошки так, точно хотела подхватить своего плачущего ребёнка.
Валентина стала осматривать «больную». Кукла опять запищала.
— Ты с ней тихонько, — попросила Маринка с увлечением, кладя обе ручки на колени гостьи.
— Почему ты говоришь Валентине Ивановне «ты»? — заметила ей Анна.
Строгий тон матери сразу испортил всю прелесть игры. Маринка потянула куклу из рук Валентины, перебралась с ней в другой угол и стала лечить её сама.
— Открой рот и плачь, — требовала она топотом, — тихонько плачь и скажи мне а-а... — но ей не игралось одной, и она снова обратилась к Валентине. — Я скоро буду летать, — сообщила она. — Так вот побегу, побегу, замашу руками и поднимусь выше папы, выше дома.
— Да, эта было бы чудесно — уметь летать! — сказала Валентина и снова ощутила чувство приподнятой радости, с которым она шла сюда.
— Я тоже маленькая часто летала во сне, — тихо сказала Анна.
Узкий пробор ровно белел в её волосах, уложенных на затылке в большой тугой узел. Особенно нежно смуглели полуоткрытые плечи над прозрачными сборками блузки. До сих пор Валентина видела Анну всегда в строгих, закрытых платьях и только теперь поняла, что она по-настоящему красива.
— И сейчас ещё часто летаю, — продолжала Анна, проворно снуя иголкой; тонкий пушок блестел выше запястья на её женственно полной руке. — Вот вроде Марины, — побегу, обязательно подогну ноги и лечу. Но не сразу вверх, а постепенно. И всякий раз боюсь зацепиться за телеграфные провода. Обязательно какие-то провода... И тогда я сильнее машу руками и поднимаюсь ещё выше, — Анна откусила нитку, откинув голову, полюбовалась на свою работу и стала собирать ещё не законченные ею платки и разворошенные нитки. — Андрей сегодня совсем заработался. Закрылся в рабочей комнате и пишет...
— Папа всё пишет, — вмешалась Маринка. — Я уже не могла дольше терпеть и пообедала. Вы, наверно, тоже недотерпите. Мне уж поспать пора, а он всё пишет.
Валентине вдруг стало скучно. Она взглянула на свои красиво обутые ноги: стоило надевать такие туфли и платье!.. Почему Анна ничего не сказала о нём? Нравится ли оно ей?
— Я сейчас уложу Марину и позову Андрея, — сказала Анна, — вы на минуточку займите себя сами.
Валентина взяла с этажерки первую попавшуюся книгу. Ей захотелось уйти. Какое ей дело до этих людей, погружённых в свои интересы! Пусть они пишут сколько угодно, пусть возятся со своим ребёнком. Валентина вспомнила, как Андрей в прошлый выходной день играл с Маринкой. Это доставляло ему столько радости. Он сам дурачился, как мальчишка; его узнать нельзя было.
«Я злюсь, — подумала Валентина, слушая, как редко и сильно стучало её будто распухшее вдруг сердце. — Чего же я злюсь? Отчего мне так неприятно у них сегодня. Всё-таки они оба порядочные мещане...»
«Мещане! — повторила она упрямо. — Уют... и корзиночка с нитками. Не хватало только мужа с газетой, но, наверно, и это бывает... Читают, учатся!» — Валентина так ожесточённо открыла книгу, что переплёт хрустнул.
Даже не пытаясь прикинуться занятой чтением, Валентина, нервно хмурясь, посмотрела на дверь, за которой послышались шаги. В комнату входил Андрей.
Она сразу заметила выражение особенной оживлённости в его лице. Это выражение было уже готовым, установившимся, и когда он входил и когда заметил её. Глаза его сияли каким-то рассеянным светом; между бровями лежали твёрдые морщинки, и румянец неровно окрашивал лицо, слабо пробиваясь, точно тлея под тёмным загаром.
«Любезничает с жёнушкой, а я тут сижу одна, как дурочка», — горько подумала Валентина, не поняв его оживления, созданного работой, и это ещё больше взвинтило её.
— Вы знаете, я читала однажды письмо Энгельса к какой-то женщине, — сказала она Анне позже, во время обеда. — Меня поразило то, что он ей писал: «Если бы вы были здесь, мы бы смогли побродить по окрестностям...» Нет, вы только представьте себе: Энгельс — и вдруг... побродить!..
— А что же особенного? — вступился было Андрей и даже замедлил с блюдом молодого салата, которое он собирался поставить рядом с заливным из дичи, приготовленным Клавдией, изощрявшейся на всякие выдумки.
— Это значит просто погулять, просто пошататься без всякой цели с милой, умной женщиной, посмеяться, поговорить... И уж, наверно, не об одной политике! — продолжала Валентина, не обратив внимания на слова Андрея и даже не взглянув на него. — Ведь это ни больше ни меньше, как «этический выпад», по выражению одного моего знакомого. И разве мало у нас людей, прямо засыхающих и физически и душевно на своей работе? Некоторых даже невозможно представить гуляющими. Они всегда заняты, у них всегда безнадёжно деловой вид. Поговоришь минут пять с таким человеком — и сразу в носу защиплет и сам не поймёшь, зевать ли тебе хочется или плакать.
— Правда! У нас многие сгорают на работе, — сказала Анна, неприятно задетая и удивлённая горькой, искренно прозвучавшей тирадой Валентины. — Мне кажется иногда, что это просто дань времени, — Анна помолчала, отделяя кусок пирога для Андрея.
Букет полевых цветов заслонял Валентину, и Анна решительно переставила его, а на весёлом голубом поле скатерти остался тонкий круг сразу осыпавшихся беловатых тычинок. — Пока мы не создадим в основном то, что намечено нашими строительными планами, пока работа не войдёт в нормальное русло, мы не научимся беречь себя. Нам слишком часто приходится спешить. Некоторые, возможно, рисуются этим, но в общем мы действительно очень заняты.
Андрей лёгким движением кисти отодвинул манжету и, высвободив руку, принял от Анны свою тарелку.
— Мне кажется, разрешение этого вопроса во многом зависит ещё от семейной обстановки, — снова вмешался он в разговор, серьёзно и ласково взглянув на Валентину (повидимому, до него совсем не дошло её недавнее пренебрежение). — Смогут ли двое людей так ужиться, чтобы, не ущемляя интересов друг друга, организовать свой труд и отдых...
«До чего же самодоволен и толстокож!» — подумала Валентина, поняв только то, что он вполне удовлетворён своей семейной обстановкой и тем, что хорошо ужился с женой.
— Семья! Вот то, во что я меньше всего верю, — произнесла она с иронической усмешкой. — Никогда мужчина и женщина не уживутся так, чтобы не ущемлять интересов друг друга. Для этого нужно состояние какой-то вечной влюблённости, совершенно невозможное, и тот, кто первый выйдет из этого состояния, потребует себе больше прав за то, что другой всё ещё влюблён в него. Вот тут-то и начнётся ущемление интересов. А там прелесть нового впечатления и... пошла писать семейная драма со всякими дрязгами. Или вражда или лживое замазывание вечно гниющей болячки, — Валентина взглянула на побледневшее с нежным ртом и широко открытыми, гневными глазами лицо Анны, лицо человека, которого больно и незаслуженно ударили, и торопливо, точно боясь, что ей помешают, сказала: — Вообще так называемое семейное счастье — самая непрочная вещь на свете. Стоит только вмешаться другой красивой женщине — и самый честный, самый нежно влюблённый муж начнёт испытывать прочность своей семейной клетки.
— Вы глубоко неправы! — возразил Андрей, с интересом выслушав её до конца. — Не верить в семью — значит не верить в естественность человеческих чувств и отношений. Какая семья? Вот это другой вопрос! Семья в капиталистическом обществе, построенная на расчёте, действительно является клеткой, охраняющей частную собственность. В ней ложь и вражда неизбежны. Не то у нас! Могу ли я, живя с любимой, мною избранной женщиной, чувствовать себя в клетке? Конечно, нет! Значит, не может быть и речи об «ущемлении интересов» с моей стороны, если бы даже я и разлюбил свою жену. Но для разрушения настоящей, современной семьи вмешательства другой «красивой» женщины далеко не достаточно. Мало ли на свете красивых женщин!
Какая-то смутная мысль словно луч света проникла сквозь тёплую пелену сна, всколыхнула и разодрала её. Валентина к самому носу притянула нагретую простыню: ей не хотелось просыпаться, но сознание чего-то непоправимого властно выталкивало её из сонного забытья.
«Что же, что?» — подумала она, прижимаясь щекой к мягкой подушке, тёплой там, где была вмятина от головы, и такой свежепрохладной по краю. Что-то снилось до пробуждения... нет, не то! Она перепутала вчера назначение двум больным, чего с ней никогда не бывало. Но ведь всё прошло благополучно, сегодня утром ей было так весело! Да ведь это «сегодня» уже прошло вчера! Но что же всё-таки случилось вчера?
Она была у Подосёновых. Сердце Валентины вдруг нехорошо, тревожно сжалось. Она сразу представила лицо Анны. Анна стояла на веранде, теребила листок фасоли, и от этого вздрагивала вся зыбкая зелёная завеса. Красные цветы-мотыльки тоже вздрагивали, точно хотели взлететь. Лицо самой Анны было неподвижно, только тяжёлые ресницы её моргали медлительно и Валентина, глядевшая на её профиль с ясным невысоким лбом и твёрдым подбородком, чувствовала, что взгляд Анны намеренно ускользает от неё. Все слова, сказанные Анной после «того», звучали холодно и вежливо.
— Ну и пусть, — прошептала Валентина грустно. — Что же я теперь могу?
Она легла на спину, вытянулась, аккуратно расправила простыню и пролежала так с полчаса, но странное волнение, овладевшее ею, всё разгоралось, и наконец, она уже не в силах была неподвижно лежать в постели. Она встала, щёлкнула выключателем, в одной рубашке, босиком пробежала по комнате и забралась на диван. Минут пять сидела неподвижно, охватив руками колени.
«Частная собственность... капиталистическое общество». Целый трактат по политэкономии!» — иронически усмехаясь, припоминала Валентина слова Андрея, и ещё она вспоминала, уже вся вспыхнув: «Мало ли на свете красивых женщин».
— Ничтожество! — промолвила она с громким вздохом. — Слякоть! Как ты могла ляпнуть такое про семью? Как ты могла сказать такую пошлость? Ай-ай-ай! Какой стыд! — и Валентина нето засмеялась нето всхлипнула, прижав ладони к лицу.
Нервная, зябкая дрожь прошла по её спине; она потянула к себе за угол белую пуховую шаль, окуталась ею, затем взяла недочитанную книгу, открыла её на закладке, но не прочитала и полстраницы, как убедилась, что думает совсем о другом, не понимая смысла прочитанного.
Она пробовала представить себя на месте Анны. Вот она подходит к постели Маринки, вот идёт в кабинет и садится у стола... Сколько всяких книг и бумаг на этом столе! Анна говорила, что она любит проснуться иногда ночью и посидеть с книгами часок-другой или даже просто так посидеть в тишине и подумать. Ну, вот и она, Валентина, также проснулась и встала, но читать ей не хочется, а думать... если думать только о семье Анны и том разговоре у них за столом, то лучше совсем не думать: так больно и пусто делается на душе от однообразно повторяющейся мысли.
И всё-таки Валентина возвращалась всё к тому же. Работают и учатся! Валентина тоже любила свою работу. Она вспоминала кочегара на пароходе и сотни, сотни других своих пациентов. Имена и отдельные черты их она уже забыла, но то, как она лечила их, создавало её доверие к своим силам, её уважение к себе, как к человеку-работнику.
Хорошо Анне, если Андрей для неё — настоящий товарищ, если его слова не расходятся с делом. Хорошо ей, что у неё такой здоровый, красивый ребёнок.
Валентина представила, как она стояла однажды в Эрмитаже перед Мадонной да Винчи. У Мадонны был огромный безбровый лоб, невинное, гладкое лицо девочки и колени матери. Младенец, которого она бережно, любовно поддерживала своими детскими, пухловатыми в запястье руками, был светел, крупен, весь в нежных складочках жира, и девочка-мать смотрела на него с таким важным, скорбным раздумьем; казалось, она подавлена была величием своего материнства.
Валентина порывисто встала, сунула ноги в мягкие туфли, открыла шкаф, приподнявшись на цыпочках достала с полки плоскую резную шкатулку.
Толстые щёчки его блестели, блестел круглый лобик и весёлые чёрные глаза. Во рту, открытом улыбкой, едва белел чутошный зубок. Это был её ребёнок, её сын. Снова она ощутила на своих руках утраченное тепло его маленького тела. Глаза её заволоклись слезами. Казалось, она всё имела для простого и милого женского счастья, но почему-то это «всё» оборачивалось для неё в худшую сторону. Озобленная неудачница! Неужели она не стоила иного?
Валентина вставила карточку в щель между оправой и стеклом овального настольного зеркала. Потом её печальный взгляд сосредоточился тревожно ига собственном отражении.
Тонкая шея, открытая вырезом ночной рубашки, была гладкой и стройной, по-девически обрисовывалась под лёгкой тканью невысокая грудь. Наклоняясь, Валентина откинула назад светлые кудри, приблизила к зеркалу полыхающее румянцем лицо и вдруг улыбнулась сквозь слёзы восхищённая.
— Я ещё буду любить! — с увлечением прошептала она. — У меня ещё будет ребёнок!
Она подошла к окну, распахнула его. Сырая прохлада потянула в комнату. Валентина крепче закуталась в шаль и присела на подоконник.
На востоке едва брезжила заря. Казалось, кто-то огромный и хитрый хотел поджечь тёмные лохмотья туч и раздувал под ними на горах тлеющие уголья.
— Всё-таки я очень одинока! — прошептала Валентина, глядя, как разгоралась и не могла разгореться тлеющая в тучах заря. — Вот и я стала вздыхать вроде Виктора... Но я ведь не докучаю с этим никому! — добавила она, точно оправдывалась перед собой за недоброе чувство, шевельнувшееся в её душе против Ветлугина.
Она отлично сознавала, что раздражало её совсем не то, что он так упорно тянулся к ней, стремительно подчиняясь всем её прихотям и настроениям — она даже не представляла, как бы она могла жить, не привлекая чьего-либо внимания, — а раздражало её то, что всё его старание занять её только подчёркивало ту душевную пустоту, которая особенно томила её в последнее время.
Под окном вдруг зашуршало что-то, и Валентина от испуга и неожиданности чуть не свалилась с подоконника. Тайон, встав у стены на задние лапы, молча приветствовал её, потягиваясь и размахивая тяжёлым хвостом.
— Ах ты, дурной! — тихонько вскричала Валентина; она перегнулась из окна, упираясь коленом в подоконник, с трудом подняла и втащила собаку в комнату. — Всё шляешься? — спросила она строго.
Тайон виновато улыбнулся.
— Когда же ты привыкнешь к своему дому? — Валентина достала из шкапчика кусок булки, но Тайон только из вежливости обнюхал его. — Я привяжу тебя на верёвку, — сказала Валентина; она сердилась, но чувство одиночества уже отлетело.
Она начала одеваться, даже напевала чуть слышно, но её не покидала мысль о том, что Анна обиделась, что теперь уже неудобно будет пойти к ним.
Всё утро в больнице она была задумчива, нервничала, принимая больных в поликлинике, а когда главный врач предложил ей поехать вместо заболевшего фельдшера в тайгу к разведчикам, то она совсем приуныла.
— Как же вы поедете? — спросил вечером Ветлугин, пришедший по обыкновению навестить её. — Вы умеете ездить верхом?
— В том-то и дело, что не умею.
— А сапоги у вас есть?
— Есть, но я ни разу их не надевала, — равнодушно ответила Валентина, сидевшая с шитьём в руках.
— Вы же не поедете в туфлях...
— Не знаю я, ничего не знаю! — уже с досадой ответила Валентина и, страдальчески морщась, посмотрела на уколотый палец. — Как поеду и с кем поеду, — мне всё равно.
— Поедете вы с Андреем Никитичем, — сообщил Ветлугин. — Я это знаю потому, что Анна Сергеевна при мне разговаривала по телефону, — пояснил он, удивлённый быстрым движением Валентины и тем взглядом, оживлённым и испуганным, который она вскинула на него. — Там заболело два разведчика. Анна Сергеевна беспокоится... может быть, тиф.
— Об этом уж мы должны беспокоиться, — намеренно сухо промолвила Валентина и низко склонила голову над шитьём.
Сильно вьющиеся на концах и над висками пряди волос совсем завесили от Ветлугина её лицо, видна была только круглая мочка маленького очень розового уха.
Но вдруг она откинула голову, искоса взглянула на Ветлугина:
— Это далеко... ехать?
— Да километров тридцать будет, и все тропой.
— И обязательно нужно в сапогах?
— Обязательно. Иначе вы собьёте ноги.
— Я же сказала, что у меня есть... — Валентина быстро опустилась перед диваном, вытащила из-под него пару маленьких связанных ушками сапог. — Вот! Я купила их, когда приехала сюда.
Ветлугин взял сапоги, развязал бичёвку.
— Они вам будут великоваты, — сказал он, шаря в сапоге, не торчат ли гвозди, но гвоздей не было, и он снова взглянул на Валентину, и сердце его сжалось от смутной догадки. — У вас есть портянки? — спросил он помолчав.
— Нет, но я могу сделать. — Валентина вынула из чемодана отрез полотна, оторвала от него широкую полосу. — Вы мне покажите, как это делается... Как нужно навёртывать.
Она села рядом с Ветлугиным, сняла туфлю, начала пеленать ногу поверх чулка.
— Так и так... А теперь как же?
— Дайте я сделаю, — предложил он и, опустясь на колени, деловито перепеленал ногу Валентины. Лицо его при этом было очень серьёзное и даже угрюмо.
Когда он хотел подняться, Валентина положила руку на его плечо. Ветлугин вздрогнул, но овладел собой и в лицо ей посмотрел почти холодно.
— Что вы хотите сказать?
— Я хочу сказать, что вы самый хороший, самый славный человек из тех, кого я встречала! Я чувствую, мы станем друзьями.
Ветлугин вспыхнул, как мальчик. Его догадка превращалась в уверенность. Не в силах ответить хоть что-нибудь, он отстранился молча.
Лошадь была очень высокая, и оттого, что она всё время быстро переступала ногами, вся её длинная спина до кончиков навострённых, стригущих ушей змеисто шевелилась. Шевелились и её выпуклая грудь, и гладкие круглые бока, и сидеть на ней, особенно в начале пути, было страшно и неудобно. Валентина то и дело теряла стремена, смущённо и сердито ворчала, отыскивая ногой ускользавшую опору.
«Наверно, я очень смешная сейчас?» — думала она и старалась держаться как можно прямее. Ей казалось, что она скачет во весь опор, но смирная её лошадь только трусила добросовестно, без понуканий по выбитой корытом лесной дорожке, размытой на спусках дождями. Вернее, лошадь торопилась просто из боязни отстать в тайге от своего чёрного соседа по конюшне, на котором ехал Андрей. Не всё ли равно, что побуждало её бежать? Важно было лишь то, что она стала как будто ниже ростом, и спина у неё оказалась вдруг такой надёжно-широкой.
Осмелев, Валентина начала посматривать по сторонам — на зелёный полумрак леса, на уютное лесное болотце, заросшее пухлыми моховыми кочками и жёлтыми звёздочками чистотела. Теперь, когда лошадь отстала, замявшись в нерешительности перед размешанной на тропинке грязью, Валентина крепко толкнула её каблуками сапог и, перескочив рытвину, снова почувствовала себя счастливой и гордой. Ей уж и досадно стало, что Андрей ехал впереди и не заметил проявленной ею. ловкости.
— Я нарочно еду тихо и всё жду, что вы окликните меня, — ответил он на её упрёк в невнимательности.
— Мне же никогда не приходилось ездить, — оправдываясь, сказала Валентина и, недовольная собой за это заискивание, добавила с хвастливой небрежностью: — Зато теперь я уже могу, как угодно.
— А рысью?
— И рысью.
— А ну, попробуем! — и, неожидан её согласия, Андрей толкнул вперёд свою лошадь.
Валентина сразу потеряла стремя и съехала набок. Но всё же она не слетела, не выпустила даже поводьев, а крепко, как испуганная кошка, вцепилась в седло. Она бы расплакалась от досады, но сознание того, что всё-таки она не упала, вовремя ободрило её. Она даже сумела поправиться в седле, и Андрей ничего не заметил, когда остановил коня и обернулся улыбаясь.
— Ну, как? — крикнул он, не разглядев выражения её детски изогнутых губ, но она ничего не ответила.
— Я устала, — сказала она, когда они проехали в молчании ещё километров пять. — Я устала и хочу пить, — повторила она, и в голосе её прозвенел уже не задор, а слёзы.
— Скоро мы доберёмся до воды. Там можно будет напиться и отдохнуть, — ответил он утешающе, как иногда говорил Маринке.
— Поезжайте со мной рядом, — потребовала Валентина. — Моя лошадь всё время спотыкается. Она не кривая?
— Нет, она не кривая, — удивлённо возразил Андрей и поехал совсем близко, но не рядом, а попрежнему впереди: дорожка была узкая.
«Его ничем не расстроишь!» — думала Валентина, почти ненавидя его серую шляпу с откинутой на поля сеткой, его крепкую, красную от загара шею, его спокойные плечи. — «Нет, она не кривая!» — передразнила Валентина с ожесточением. — «Я и сама знаю, что она не кривая! Но могло же мне показаться...»
Мягкая, сырая дорожка кончилась, подковы лошадей начали постукивать о камни, и вскоре сосновый бор, пронизанный дождём солнечных лучей, светло распахнулся вокруг. Он был просторен и огромен, как древний храм, со своими бронзовыми под блеклой зеленью стволами-колоннами, с одинокими грудами каменных алтарей, устланных розовыми пеленами богородской травы. В нём пахло ладаном, тёплой хвоей, смолью.
— Пи-ить... пи-ить, — стонал в вышине голос невидимого ястребка.
Изредка в огромной пустоте перелетали красногрудые клесты. Внизу, над тонкой жёлто-бурой вязью сухих иголок, между редкими кустами шиповника и тёмнолистной рябины, суетились у своих стожков муравьи.
Валентина стащила с головы сетку вместе со шляпой и осмотрелась. Грудь её дышала легко, быстро.
— Пи-ить, пи-ить, — кричала птица, и казалось, сейчас за соснами распахнётся в шуршаньи камышей, в белой кайме песка сказочный, прозрачноголубой простор озера.
Вбежать бы в светлую воду, вдохнуть запахи озёрной свежести рыбы, водорослей, текущего в мареве ветра, еле качающего в тусклой оправе далёких берегов солнечный блеск.
Но сосны не расступались, а всё новые и новые поднимали над дорожкой высокую крышу бора.
— А где же ваше ружьё? — неожиданно напомнила Валентина, взглянув на Андрея.
— Я не взял его с собою, — сказал он, спокойно посматривая по сторонам. — Зачем вам понадобилось ружьё?
— А если медведь?
— Здешние медведи редко нападают.
— Редко нападают, — повторила Валентина. — Но всё-таки нападают...
«Хорош, нечего сказать, — подумала она. — Он совсем не чуткий, в нём нет даже простого человеческого отношения к окружающим. И что, собственно, хорошего может находить Анна в своей жизни с таким сухим человеком!»
У русла ключа, под редкими соснами, громоздились развалы рыжеватых скал, в замшелых расселинах их белели пушистые, на тонких стебельках звёзды эдельвейсов, внизу, в камнях, чернела вода.
— Здесь, — сказал Андрей; он привязал свою лошадь за ольховый куст и хотел спуститься к воде.
— А я? — спросила Валентина; она всё ещё сидела в седле.
— Что вы?
— Помогите мне слезть отсюда.
Андрей неловко усмехнулся:
— Простите, я совсем не привык ухаживать. Наши женщины-геологи проявляют в таких случаях полную самостоятельность, — с этими словами он протянул к ней руки и принял её с седла, как ребёнка.
На одно мгновение она прижалась к его груди и уже стояла перед ним, глядя на него блестящими, смелыми глазами.
— Вы... лёгкая, — сказал он.
Её детские капризы и вызывающе милое кокетство смущали и настороживали его.
Под нависшей скалой было глухо. Вода в омуте, чёрно-зелёная, плотная, лежала неподвижно, только где-то выше по руслу звенела так, словно лилась на камни из узкого горла кувшина.
Валентина спустилась по крутому обрыву, бросила шляпу на береговой камень, зачерпнула пригоршнями ледяную воду. У неё сразу заныли зубы. Она провела захолодевшими ладонями по горячему, потному лицу и снова начала пить.
— Вы заболеете, — предупредил Андрей, вытираясь носовым платком; намокшие волосы его смешно топорщились.
Валентина посмотрела на него счастливым взглядом:
— Неужели? Я же сама врач.
— Верно, я совсем забыл.
— То-то! — Ей захотелось обрызгать его, но в это время узкая тень прошла в глубине.
Валентина даже вздрогнула и, опираясь ладонями в край камня, заглянула в воду.
— Вы обрушитесь туда, — снова предостерёг Андрей.
— Ничего, вы меня вытащите...
Андрей подошёл ближе, тоже всмотрелся.
Треугольная вытянутая голова выдвинулась из темноты, где едва виднелись затонувшие коряги. Мелькнуло, приближаясь, длинное тело; спина, усаженная грязно-белыми щитками-ракушками, взбороздила поверхность воды, взметнулась изогнутая лопасть хвоста, и всё стремительно пошло опять вниз. Всколыхнувшаяся вода сразу стала прозрачной и лёгкой, пока угловатое в светлых полосах тело рыбы не затонуло в глубине.
— Осётр! — сказал Андрей с улыбкой. — Забрался сюда с Алдана и живёт себе отшельником.
— Удалился от мира! — тоже чему-то радуясь, сказала Валентина. — Что-то мне показалось, что у него рта нет, — добавила она нерешительно.
— Рот у него тут (Андрей тронул себя под подбородком), маленький такой, круглый...
— Противный, — докончила Валентина.
— Нет, ничего. А что это вам сегодня разные недостатки мерещатся?
— Он совсем не боится нас, — сказала Валентина, как будто не расслышав. — Почему он не боится?
— Играет, — ответил Андрей весело. — Ах, мерзавец, что он проделывает! Обычно они ходят стаями по самому дну, взрывая ил, как свиньи. Ему хорошо в этой яме. Ниже речка обмелела: в прошлом году образовались по руслу карстовые воронки... такие полости в известняке, и почти вся вода провалилась под землю. Вот он и играет здесь.
— Хороша игра! — промолвила со вздохом Валентина, почему-то вспомнив сразу о своём собственном одиночестве. — Он уж, наверно, взбесился от скуки.
Андрей рассмеялся:
— Интересно, как мы его подкараулили. Вот я расскажу своим девушкам...
— Маринке?
— Ну да, ей и Анне.
— Вы им... ей... всё рассказываете?
— Всё.
— Решительно всё?
— Решительно, — подтвердил Андрей с лёгкой твёрдой улыбкой.
— Неправда, — сказала Валентина и нервно поиграла сломанной ольховой веткой. — Всего вы никогда не расскажете. И я не расскажу, и никто не расскажет.
— Тогда это не настоящие отношения, — сказал Андрей уже серьёзно. — Если любишь человека, то ничего не можешь скрыть от него.
Валентина закусила губу, белые пятна проступили на её лице. Она поднялась и улыбнулась насильно:
— Вот я бы поцеловала вас сейчас, разве бы вы рассказали?.. Именно, когда любят человека, то, не желая волновать его, о многом умалчивают.
— Тогда лучше не делать того, что неприятно любимому человеку, — негромко, но твёрдо сказал Андрей, делая вид, что не заметил её смелой выходки.
Валентина остановилась на склоне горы, тяжело дыша опустилась на желтоватый мох.
— Отдохнём минуточку... Какой чудный вид отсюда, сверху!.. Почему этот ключ называется Звёздный?
Андрей оглянулся на хорошо знакомый ему вид и тоже сел.
— Может быть, вы сядете ещё дальше? — вскричала со смехом Валентина. — Тогда мы будем разговаривать, как два китайца... чтобы нас отсюда слышала Анна Сергеевна. Вы видели... иногда два китайца... встретятся, сядут на корточки, не рядом, а... вот как мы с вами. Далеко слышно, когда они разговаривают!
Андрей нахмурился:
— Анна обиделась бы на вас за такие слова...
— Ещё не всё упущено. Вот мы приедем домой и вы ей расскажете о каждом моём и вашем движении, — Валентина посмотрела на огорчённое лицо Андрея и присмирела. — Я всё шучу, — сказала она упавшим голосом. — Правда, я очень полюбила вашу жену и совсем не хочу вышучивать ваши отношения. Я даже завидую вам обоим. Видите, как я откровенна. Но мне почему-то не верится... не верится, что эти отношения могут быть совсем, совсем искренними. Может быть, я не имею права говорить вам такие вещи... Правда?
Валентина посмотрела на белых чечоток, перелетавших по крутым дугам кедрового сланца, высохшего после давнего пожара, неожиданно заговорила быстро:
— У моих соседей есть кошка, чёрная такая, мягкая. Она часто приходит ко мне... Когда птицы садятся на провода у самых окон, она смотрит на них и так смешно кряхтит. Правда! Как будто блеет тихонько... Нет, я даже не могу назвать, как это у ней получается, но очень, очень смешно. Рот раскроет широко и хрипит тихонько, а когтями так и раздирает, — Валентина взглянула искоса на удивлённого Андрея и спросила опять неожиданно: — Почему же этот ключ называется Звёздным?
— Здесь мы видели звёздный дождь, — ответил Андрей, оскорблённый, как и в первый раз, дома, её дерзкими, злыми выходками, но озадаченный сбивчивым рассказом о кошке. Он чувствовал за всем этим какую-то личную драму Валентины, невольно оправдывал эти её выходки и невольно боялся их. — Возможно, это были мелкие метеориты, — продолжал он, успокоенный переменой разговора. — Мы пришли сюда, я и разведчики, чтобы заложить первые канавы. Ночью у нас сгорела палатка: попали искры от железной печки. До утра мы просидели вокруг костра под открытым небом.
— У вас же была печка, — напомнила Валентина.
— Печкой тайгу не натопишь. И вот я встал, чтобы подбросить дров, и вдруг слышу лёгкий шорох... Оглянулся. Небо серовато-синее перед рассветом, а по этому мутному небу под звёздами косой светлый дождь, такие мелкие, огнистые хвостики. Разведчики дремали, а один вскочил и говорит мне: «Это, Андрей Никитич, боговая палатка горит. Пусть-ка он попробует сам пожить на голом небе!» Так мы и решили назвать ключ «Звёздный».
— А богатое здесь золото?
— Пока ещё нет, но мы надеемся на рудное, вот на этом самом водоразделе.
— Это хорошо... надеяться! Я всю жизнь живу надеждой... На яркое что-нибудь, как ваш звёздный дождь.
Валентина вздохнула, рассеянно погладила бледножёлтые кустики оленьего мха.
Полые, густоветвистые стебельки его, сросшиеся в сплошной дерновик, свернулись на верхушках, как подпалённая шерсть, в коричневые узелки спор. Наднях прошли дожди, и мох, ещё не пересохший на солнце, был мягок и нежен. Валентина прилегла на него, закрыла глаза рукой, и пальцы её красновато просветились, как будто к самым глазам поднесли раскалённое железо. Она зажмурилась. Она слышала, как поднялся Андрей, как он пошёл наверх, но не окликнула его: ей так хорошо было лежать на крутом солнцепёке.
Всю ночь она провозилась с больными. У одного действительно оказался тиф, у другого — малярия, привезённая из Средней Азии. Валентина вспомнила серовато-синее, точно в лучах кварца лицо малярика, его холодные с лиловыми ногтями руки... Послушав отеческого совета смотрителя разведок Чулкова, он выпил стакан водки с перцем и с горчицей, и его всё время страшно рвало кровью.
Испуганный Чулков, грузный, но услужливо проворный, бегал ночью куда-то в тайгу с кайлом и притащил целое ведро голубого вечного льда.
Лёд, пролежавший в земле многие тысячи лет, внушал невольное к себе уважение, но под ножом кололся легко и, оплывая водой, распускался на блюдце просто, как самый обыкновенный. Чулков подносил его кусочками к обтянутым вокруг зубов губам больного, и чайная ложка тряслась в его тупых пальцах. Он был так расстроен, что Валентина даже не решалась побранить его за «собственное средство».
Сейчас больной спал, и Валентина в свою очередь еле осиливала дремоту, лёжа на мягкой моховой постели. Эта поездка сквозь лесное море, осётр-отшельник, звёздный дождь от сгоревшей «палатки бога», малярик, которому она помешала умереть ночью, — всё вдруг слилось для неё в одно потрясающее, радостное ощущение полноты жизни.
— Я счастлива, — сообщила она, ласково улыбаясь голубизне неба, и снова погрузилась в дремоту, растворялась, таяла от солнечного тепла, плыла куда-то...
Смятые облака плыли вместе с нею над чёрно-лиловыми краями гор, прорывались, наползая на острые, скалистые гребни... Странно и хорошо было следить из-под опущенных ресниц за их быстрым, беспорядочным движением.
Сверху донёсся голос Андрея. Валентина приподнялась и прислушалась. Он говорил своим обычным, негромким, чуть глуховатым голосом. Что-то звякало, точно разбирали лопатами груду мелкого железного лома.
Валентина положила раскрытые ладони на мох, крепко нажимая, опять погладила его. Шершавые стебельки щекотно прошли под её пальцами, и она, улыбаясь, с весёлым озорством сжала и выдрала их.
— Странно! — прошептала она, глядя, как шевелился, моховой дерновик, примятый и разорванный её руками. — Странно. Почему это... радость? Радуюсь чему? С ума сошла!..
Она встала и тихо пошла наверх. Из канав летела земля, выбрасываемая невидимыми лопатами, глухо звучали голоса. Валентина прислушалась и опять повторила:
— Странно. Очень странно!
В одной из канав она увидела Андрея и долго молча смотрела на его опущенные плечи и ссутуленную спину. Чулков выбирал куски камня из кучи в углу ямы и с самым серьёзным видом передавал их Андрею. Андрей рассматривал эти камни в лупу. Валентина постояла у канавы и медленно отошла. Что же, ведь она забралась сюда совсем не для этого, чтобы отвлекать его от работы. Хорошо и то, что он здесь. Она обязательно увидит его через несколько минут. Ничто не может помешать ей увидеть его.
— Заложить ещё одну в крест простирания, — донеслось до неё из канавы.
Валентина удивлённо подняла бровь, улыбнулась и села на жёлтый, уже обветренный камень, вынутый из ямы.
— По свалу-то мы подсекли её верно, — сказал Чулков, — уйти ей некуда.
После минутного молчания голос Андрея:
— Элементы залегания показывают сброс вправо.
— Сомнительно, Андрей Никитич, скорее, сдвиг влево.
— Сброс...
Валентина слушала и улыбалась матерински-снисходительно: как будто не всё равно, сдвинуть или сбросить.
Потом Андрей грустно произнёс:
— Попробуем заложить одну правее.
И, слышно вздохнув, Чулков повторил недовольно, но покорно:
— Заложить правее.
— Так, — прошептала Валентина. — Заложить правее. Ох, какой же ты упрямый, милый мой! — и она беззвучно засмеялась, откинув голову, почти задыхаясь от освобождённого ею и сразу заполнившего её радостного и страшного чувства.
Милый? Этот грубовато неловкий Андрей? Разве он уже не сухой эгоист? Разве он изменился со вчерашнего дня? Она не знает, и никто не знает, и никто не может помешать ей называть его так, как ей хочется.
— Милый! — наперекор всему прошептала она и вдруг притихла, заслышав его шаги.
Андрей подходил, озабоченно хмурясь, но, взглянув на неё, так смирно сидевшую на камне, сдержанно улыбнулся:
— Мечтаете, сердобольный врачеватель?
Валентина не ответила, только пристально посмотрела на него широко открытыми глазами. Лицо её, обычно оживлённое, подвижное, выразило какую-то внутреннюю сосредоточенность. Она точно прислушивалась к себе. Такое вот выражение Андрей часто наблюдал у Анны во время беременности.
— Случилось что-нибудь?
— Случилось.
— Что же?..
— Очень большое, очень важное.
— Для кого важное?
Валентина окинула его быстрым взглядом.
— Пока только для меня, — отрезала она строго и спросила: — Что такое в крест простирания?
Андрей удивился, но на лице Валентины было самое серьёзное внимание.
— Простирание — это один из элементов залегания жилы, то есть её направления. Например... если она простирается отсюда на северовосток, то мы закладываем канавы в крест этого направления. Значит, поперёк. А, что это вас заинтересовало?
— Да, это меня заинтересовало.
Валентина встала и улыбнулась новой, немножко виноватой и оттого жалкой улыбкой.
«Вот они, эти женщины! — подумал Андрей. — Кажется, понял её совершенно, а она глядь, уже совсем иная и даже вовсе на себя непохожа стала. А может быть, она именно сейчас настоящая?!»
— Мы скоро поедем обратно? — спросила Валентина и, не ожидая ответа, обратилась к подходившему Чулкову. — Я не последила сама, как там подготовят перевозку больных...
У Чулкова было серое после бессонной ночи лицо, веки глаз покраснели, набрякли.
— Будьте покойны, — сказал он с уверенностью старого служаки, почтительного, но знающего себе цену. — Конюх у нас — спец на все руки. Носилки соорудит хоть для самого китайского императора. Вот только на сегодня мы без лошадей останемся. Вот это мне прямо нож к сердцу.
— Так нужно же людей перевезти!
— Ну, ясный факт, что нужно, а так я разве бы дал! На каждые носилки по две лошади — шутка сказать!
— Мне нет надобности особенно торопиться, — проговорила раздумчиво Валентина. — И это просто моя обязанность... Пусть Андрей Никитич едет вперёд, а мою лошадь можно будет впрячь в носилки, и я поеду вместо второго конюха.
Чулков просиял:
— У меня уж сколько раз это самое на языке висело, да всё никак не насмелился. Оно вроде и ничего, а вроде и неудобно: образованная барышня — и вдруг за конюха при носилках!.. Вот если бы с Анной Сергеевной — тогда другой разговор.
— Почему же, она ведь тоже образованная!
Чулков усмехнулся, и пухловатое лицо его с широким носом и выдающимися скулами показалось Валентине хитрым и неприятным.
— Анна Сергеевна — человек ко всему привычный. Мы с ними ехали прошлой зимой в кошовочке, я и заглядись, старый дурак, на белку... И чего мне в ней помстилось: белка, как белка, самая обыкновенная! Загляделся да вывернулся на раскате: кошовку так и забросило. Ну, думаю, сейчас Анна Сергеевна меня разделают! А они отряхнулись да за кошовку, и враз мы её вдвоём на дорогу направили. Взялись вдвоём — раз, и готово!..
— Вы распорядитесь, чтобы там поскорее всё устроили, — сказала Валентина, перебивая его воспоминания.
«И чего он нахваливает её при муже? — подумала она неприязненно. — Подхалим какой!» Она взглянула на Андрея и уловила ещё не погасший тёплый блеск в его глубоких глазах. Ему рассказ Чулкова явно понравился.
— Пусть мою лошадь тоже впрягут в носилки, я тоже поеду вместе с больными, — сказал Андрей Чулкову. — Снимать с разведки лошадей и рабочих сейчас просто грешно, — Андрей с благодарной улыбкой посмотрел на просиявшую сразу Валентину и промолвил ласково: — Вы становитесь настоящей таёжницей.
Родовой строй у кельтов процветал ещё в восемнадцатом веке. Анна опустила книгу и задумалась. Энгельс писал, что наивность ирландских батраков, глубоко проникнутых представлениями родового строя, приводила их к трагедии массовой деморализации, когда они переселялись в города Старого и Нового Света. Оторванные от родной почвы, от первобытно-простых нравов родной среды, они сразу опускались на дно. Они шли в публичные дома, пополняли камеры уголовников. Город одинаково перемалывал и цветущих девушек и угрюмых здоровяков-парней — они превращались в отщепенцев, в жалкое человеческое отребье.
Анна вспомнила древние песни ирландцев, в которых они сочетали детскую жестокость с прелестью чистейших, утончённых чувств. Эти песни потрясали её, как живой крик, звучавший из седой мглы прошлого тысячелетия.
— Массовая деморализация! — повторила она вслух, и рука её судорожно сжала шершавый переплёт книги. — А разве я не была наивной, как ирландец, когда поступила на первый курс рабфака? Разве молодёжь, пришедшая за эти годы в наши города из самых глухих районов, не носила на себе следы родового строя? — Анна вспомнила ненцев и гиляков, эвенков и якутов, с которыми ей пришлось столкнуться за годы учёбы.
Приезжая в город, они не имели понятия о самых простых вещах, известных каждому городскому ребёнку.
— Как мы заботились о них!
Анна вдруг нахмурилась, обеспокоенная воспоминанием. В институте, будучи уже на предпоследнем курсе, она ударила по лицу студента. Ударила сильно, зло, до крови из носу за хвастливую, пошлую фразу.
Анна снова представила бесцветное, узколобое лицо студента, маленькую смуглую девушку, возле которой он увивался, и снова, как тогда, ощутила толчок горячего гнева.
«Неужели я и сейчас ударила бы?» — подумала она удивлённо.
Она читала полулёжа на диване. Час был такой, когда ещё светло на дворе, но в комнатах уже сумеречно, и настольная лампа, принесённая в столовую, уютно светила ей из-под зелёного абажура.
Тут же, у дивана, расположилась лагерем Маринка со своими автомобилями и пёстрой кукольной мелочью. Сначала она играла тихо, потом на полу началось форменное сражение: даже смирные тапочки Анны превратились вдруг в военные корабли. Маринка нагружала их людьми и машинами, с шипеньем волокла по ковру, сваливала всё в одну кучу, а потом уже разбирала, бесконечно нашёптывая.
— Начинается бой, — шептала она. — Товарищи! Вот идут фашисты... — Маринка оглядела своё военное хозяйство, сурово нахмурилась: — Товарищи! Сейчас я буду стрелять. Только не подходите к тапку: он заряженный пулями и бомбами. Сегодня пуля попали прямо в медведя, он свалился в яму. Там его совсем убило электрическим током.
«Откуда это у неё? — подумала Анна, прислушиваясь к бормотанию дочери. — Что за фантазии? И всегда она что-нибудь выдумывает!»
— Когда же это пули попали в медведя? — спросила Анна.
— Когда тебя не было дома, — серьёзно сказала Маринка.
— И он упал в яму?
— Упал.
— Какой же он был: чёрный или бурый?
— И чёрный и бурый, — Маринка подумала немножко, — и серебристый.
Клавдия поставила в буфет вымытые тарелки, тоненько рассмеялась.
— Значит, вправду! Ещё и серебристый! Это она, Анна Сергеевна, про лису такое слыхала: у Валентины Ивановны элегантская шубка с таким воротником.
— И вовсе не шубка, а медведь.
— Где же та яма, в которую он упал? — спросила Анна, но в это же время представила Валентину в её «элегантской» шубке.
— Ямы уже нет... там теперь столб, а медведь вылез по столбу и убежал в лес.
— Вот папенька его там поймают и приведут домой, — сладко пропела Клавдия. — И что это вы, Анна Сергеевна, отпускаете Андрея Никитича безоружными? Не дай бог, вправду медведь?! Долго ли до греха...
— Я говорила... — Анна помолчала, машинально отгибая уголки страниц, с шелестом пропуская их из-под пальца, взгляд её стал рассеянным. — В прошлом году мы с Виктором Павловичем видели медведя на тропе. Ничего... посмотрел на нас, постоял на дыбках и ушёл в тайгу.
— Настоящий, мама?
— Самый настоящий, только я что-то не помню, был ли он серебристый.
— Долго нет нашего хозяина, — сказала Клавдия и присела на краешек стула. — Валентина Ивановна на лошади-то не умеет ездить, её, наверно, поддерживать приходится.
Анна ничего не ответила.
— Нежная женщина, к тайге непривычная. А уж следит за собой... чтобы всё наглажено, чтобы всё начищено. Верите, нет — нынче прачку заставила всё бельё переглаживать.
Анна опять промолчала, ей не хотелось принимать участие в таком разговоре, но какое-то острое любопытство мешало ей оборвать болтовню Клавдии.
— Виктор Павлович по пятам ходят, чисто привязанные. Только они его не очень-то жалуют: прошлый раз вышел от них туча тучей. А уж такая пара была бы, такая пара, что лучше не придумать. И детки были бы породистые, красивые! Да, видно, вправду говорится: не по хорошу мил... Жалко Виктора Павловича. Сегодня идут из столовой и что-то несут в газетке. Гляжу, Тайона подсвистывают. Прямо смех и горе!
— А вы, чем подсматривать, накормили бы собаку сами, — сказала Анна с чувством внезапной неприязни к Клавдии.
Почему она решила, что всё это интересно слушать сейчас, когда Андрей и Валентина уехали вместе?
— Господи, боже мой! Вы думаете, я ленюсь покормить собаку? Я кормила, да Валентина Ивановна запретили. Я, говорит, хочу, чтобы он у меня дома жил, а не бегал по чужим кухням. Ревнивые они.
— Ревнивые? — невольно повторила Анна.
— Конечно. Я по себе знаю. Был у меня кот сибирский, пушистый. Любила я его до страсти и видеть не могла, если кто к нему руку протянет, погладит. Все мы, женщины, ревнивы за свою собственность, — спокойно закончила Клавдия, и за этим спокойствием Анне почудилось что-то недоговорённое, многозначительное.
— Я пойду купаться, — сказала Анна, поднимаясь и падевая тапки.
Оловянный солдатик зацепился в одном за стельку. Анна сердито поморщилась, вытряхнула его на пол.
— Я бы тоже покупалась, — неуверенно предложила Марина, чутко угадывая, но не понимая перемену в настроении матери.
Анна никогда не советовала ей не слушать то, что её не касается, зная, что живой, резвый ребёнок интересуется всем вокруг него происходящим. Она так просто, без шопотков и подмигиваний в сторону всегда навострённых маленьких ушей, говорила о семейной жизни, любви и детях, что Марина спокойно занималась своими делами, изредка выхватывая из разговора взрослых то, что цеплялось за её воображение, — вроде Тайона, ждущего подачки за окном кухни.
— Я бы тоже пошла с тобой, — повторила Маринка, сделав на своём хорошеньком лице просительную гримаску.
— Нет, ты же знаешь, что вечером дети не ходят купаться: вода очень холодная.
Анна зажгла свет в столовой, в спальне, переоделась, взяла мыло, мохнатое полотенце и вышла на улицу.
Она медленно шла нагорьем. , На душе у неё было смутно. Нехорошо взволнованная словами Клавдии, не в силах побороть всё возраставшую неприязнь к Валентине, она думала о ней:
«Какая же она! Она нарочно тогда хотела смутить, поддразнить нас. Разве она не видит, как я дорожу своей семьёй? И почему это Андрей поехал с ней теперь после того разговора? «Если красивая женщина захочет...» Неужели она себя имела в виду? Тогда это — просто нахальство! Не верит в семейное счастье, а старается занять собой каждого!..
— Фу, какая я баба! — со стыдом и тоской добавила Анна вслух, остановилась и посмотрела кругом.
Было ещё совсем светло, но молодая, бледная с вмятым бочком луна уже высвободилась на тускнеющем небе, и нагретая за день каменистая земля одевалась паутиной тусклых и жидких теней. Просторно раскинувшись, тоже ещё в бледных огнях лежал в долине посёлок. Огни поднимались на склоны гор, лепились вдали, по серым обрывам, где вставали голубые дымы у рудных штолен и шахт. Посёлок казался настоящим городом, и несказанно прекрасный в ранних сумерках, под рано вставшей луной вид этого посёлка-города, созданного с таким трудом здесь, в тайге, за тысячи километров от культурных центров, наполнил сердце Анны волнующим до слёз чувством.
«Вот то, что доверено моему знанию и совести. Сколько здесь людей, близких мне! И как ничтожна моя маленькая печаль (и даже не печаль, а сомнение пустое) перед силой, которую я ощущаю в себе! — глаза Анны зажглись ярким блеском, и новое выражение гордого, почти злого торжества осветило её черты. — Меня могут и оскорбить и унизить, но отнять у меня сознание человеческого достоинства невозможно».
Почти каждый день приносил в долину что-нибудь новое, и сейчас, когда Анна осмотрелась, деловые мысли сразу захватили её. Давно ли казалось: главное — это доставка хлеба. Хлеб решал всё. Но вот теперь рабочие были сыты, а программа по золоту снова срывалась. Анна вспомнила всё чаще застывавшую ленту транспортёра на флотационной фабрике: рудник не справлялся с подачей руды, и на фабрике были простои. Виктор Ветлугин сидел сейчас над проектом, который должен был изменить всю прежнюю систему отработки рудника.
«Нужно перестроиться, а на это время развернуть вовсю старательскую добычу и шахты россыпного золота, — размышляла Анна. — Вот если бы мы имели новый участок с хорошей россыпью... Андрей всё-таки слишком увлекается разведками по рудному золоту. Придётся решительно поговорить с ним... Ах, Андрей!» — и Анна снова нахмурилась, вспомнив о его поездке с Валентиной.
В купальне она положила полотенце и мыло на мостки и стала раздеваться, поглядывая на плотину, в которую упиралась широко и полно разливавшаяся здесь речонка. Вечером купающихся было мало, вода после заката солнца казалась особенно студёной. Оставшись в чёрном очень открытом купальном костюме, Анна медленно пошла по мосткам.
Ещё с первых дней в комсомоле она начала заниматься спортом: бегала, плавала, набивала себе мозоли на лодочных соревнованиях, приводила в негодование свою мать, когда без юбки, в одних трусиках и майке, появлялась при всём народе с такими же голоногими юношами и девушками. Сама Анна, спокойная в сознании своей силы и красоты, однажды преодолев чувство неловкости, почти не замечала этой полуобнажённости и в азартном увлечении заботилась только о поддержании своего спортивного достоинства.
С тем же азартным увлечением она наблюдала за двумя мальчишками-подростками, перерезавшими вперегонку пруд. Один, очень смуглый, черноголовый, плыл боком, расталкивал воду и плечом и головой, бурлил её, повёртываясь к ней, как пущенный странный снаряд. Другой плыл сажонками, вылетая из воды почти до пояса, и сизая бороздка на его мускулистой узкой спине подчёркивала, изгибаясь, движения плавно и сильно выносимых рук. Первым доплыл черноголовый, хотя казалось, что он двигался медленнее. Он вылез на плотину и, дыша всей грудью и животом, впалым и смуглым над белыми трусами, засвистел озорным, пронзительным свистом.
Анна улыбнулась мальчику, напоминавшему ей её недавнюю юность, и стала сходить по ступенькам. Она взглянула на своё отражение, расплывчато дрожавшее на тёмной воде.
«Я тоже красивая, — подумала она, отталкиваясь от последней ступеньки, узенькой и скользкой, и снова возвращаясь к мысли о Валентине, — я тоже могу нравиться... Почему же я не стараюсь привлечь общее внимание?»
Анна легла на спину, посмотрела в глубокое небо, где уже плавали звёзды. Странно и хорошо было смотреть на них, ощущая под собой текучую зыбь. Погрузиться бы так на самое дно, глядя сквозь толщу воды! Наверно, вся она будет прозрачно-синяя, исколотая насквозь золотыми изломанными, дрожащими лучиками.
Анна вспомнила совместное купание с Валентиной, как та ёжилась, не решаясь прыгнуть в холодную воду, как вылезла потом, вся розовая, и, смеясь, притопывая ногами, отжимала свои кудрявые волосы.
«Она красивее меня, и Андрей видит, что она лучше. Как загорелись у него глаза, когда он посмотрел на неё в первый раз!»
От одной этой мысли Анна сразу ослабела и с головой окунулась в воду.
— Чорт знает что! Ужасно! Ужасно! — бормотала она, отфыркиваясь и от воды и от своей беспомощности перед этими мыслями.
Игра солнечных бликов на письменном столе мешала Анне. Анна встала и опустила штору. Новый проект рудничных работ, составленный Ветлугиным, лежал перед нею, и она снова и снова просматривала его с чувством тягостного недоумения.
Вся, будущность рудника, а вместе с ним будущность. Анны и Ветлугина была заключена в сложной сетке проекта, тщательно вычерченного на простом листе плотной бумаги. Но только явное легкомыслие Ветлугина натолкнуло Анну на мысль, что если не для дела, так для себя самого мог бы он постараться.
— Дикий бред какой-то! — сказала она озлобленно. — Были у человека все возможности пошевелить мозгами, а он убил время и преподнёс чорт знает что! Прямо зарезал! Зарезал красавец писаный!
Она развернула старый проект, по которому ещё велись работы на руднике. «В своё время это было очень смелым новаторством, — подумала она, сразу вспыхнувшим, острым взглядом всматриваясь в проект, созданный два года назад ею и Ветлугиным. — Какое хорошее, горячее время было тогда! Но мы действительно погорячились и кое-что не предусмотрели, а теперь под землёй останется сорок процентов рудных целиков. Но что же именно мы не предусмотрели?»
Морщинки глубже залегли между бровями Анны, она склонилась над столом, оперлась на ладонь с видом суровым и вдумчивым.
Земля! Да, земля, с которой им приходилось иметь дело, не была такой, какой она является представлению миллионов людей, живущих на ней. Пески в рудниках — это спаянные зёрна могучих жил кварца, прорезающих твёрдое тело материнских пород; глины — это глаза полевых шпатов, немо глядящие из холодных гранитных массивов. В мягкой, «верхней» земле, лежащей над постелью-скалой иногда только слоем пыли, иногда мощным покровом в десятки метров толщиной, лежало и мелкое, рассыпное золото. Ниже золото уходило в неразрушенную скалу, опускаясь на сотни метров, слитое с рудами жил, с коренной материнской породой. Там его приходилось брать сочетанием тяжкого труда и высокого горного искусства.
«Именно искусства, — думала Анна, сосредоточенно и строго глядя перед собой. — Неожиданности, иногда потрясающе грозные, опрокидывают самые точные расчёты. Нужны и знание, и опыт, и просто подсознательное чутьё, и смелость нужна, чтобы овладеть этой каменной стихией. Ведь вот как будто всё мы предусмотрели в этом проекте... Думали, вынем руду сначала широкими колодцами-камерами, начиная выборку со дна колодца, потом вынем промежуточные, временные целики, которые держат кровлю выработок и в которых проложены ходы сообщения. А что получилось? Камеры мы отработали так, как нам хотелось: впервые в нашей горной практике без крепления, впервые с выпуском отбитой руды под давлением её собственного веса. С этим справились, а на целиках осрамились. Взорвать мы их взорвали, а «посадить» и вынуть не смогли. Теперь флотационная фабрика простаивает из-за недостатка руды. В чём же дело? Ветлугин на этот вопрос никак не ответил».
Анна встала и принялась ходить по комнате, по синей ковровой дорожке. Конечно, ошибки, допущенные на руднике, будут исправлены. Но как быть с программой: добыча золота, подорванная весенним недоеданием и цынгой, ещё уменьшилась из-за простоев фабрики. Беда за бедой! Но разве это — оправдание? И Анна даже не пыталась оправдываться. Выполнение программы было плодом всей работы. Работа была смыслом всей жизни; вне этой работы Анна не представляла себя. И вот нарушалось это самое главное, жизненно необходимое.
Хмурое, разгорячённое лицо Анны прояснело немножко, когда она услышала за дверью густой и низкий, словно из бочки, голос Уварова.
— Как ты кстати, Илья! — сказала она, идя ему навстречу. — Я только что хотела звонить тебе... Зла я сейчас чрезвычайно, только остыну, начну взвешивать за и против и снова взвинчиваюсь. Смотри сам, что он представил! Даже подумать страшно: убил человек время и преподнёс чорт знает что!
— А ты погоди, не кипятись, — сказал Уваров, хотя сам с нетерпением ожидал представления проекта.
Он сел к столу, ссутулил широкие плечи, подперев кулаками опущенную голову. Анна в ожидании снова начала ходить по комнате, изредка посматривая на затылок Уварова, тронутый ранней проседью, на его неудобно притиснутые покрасневшие уши.
А Уваров с увлечением пробирался по линиям чертежа, прикидывал, соображал. Красота смелого проекта захватила его. Рассеянным взглядом он нащупал на столе карандаш, подтянул лист чистой бумаги и сам занялся выкладками и подсчётами. Гладкая причёска его расстроилась, блестящие чёрные пряди жёстких волос свесились на выпуклый лоб. Он совсем забыл о недовольстве Анны и, на минутку оторвавшись от проекта, весело задумался, вспоминая борьбу, с которой он, и Анна, и Ветлугин вводили камерную обработку без всякого крепления. Как развернулись сразу работы рудника! Только теперь сказались впервые недостатки этой системы. Выправляет ли их Ветлугин? Уваров снова уткнулся в проект, устроившись уже на нём обоими локтями; глаза его так и бегали по чертежу, остро отмечая и пробуя все детали. Он даже засопел, потом начал легонько насвистывать.
«Ищи, ищи, всё равно ты там ничего хорошего не найдёшь», — думала Анна; она разбирала почту на другом конце стола и с сердитым и терпеливым любопытством наблюдала за Уваровым.
— Да-а! — сказал наконец Уваров, неожиданно оборачиваясь к ней. — Проект, надобно сказать, красиво сделан!
— В этом-то вся беда, что он красиво сделан, — сдержанно возразила Анна. — В этом-то вся опасность: можно поверить, увлечься и такое настряпать, что потом не расхлебаешь. Ценность проекта в его осуществлении, а не в том, что он красив, как... мыльный пузырь!
— Надо послушать по этому поводу самого автора, — предложил Уваров, чуть усмехаясь.
— Как ты можешь смеяться? — снова взволновалась Анна. — У меня вся душа изболела. Мне прямо драться хочется.
Уваров покачал головой.
— Вот это уж никуда не годится, — драться-то. Мужчина он, как никак, ладный — не справишься. Ты его делом побей.
— А ты?
— Что ж я? Я всегда за новаторство. В этом проекте есть свои положительные стороны, — быстро добавил Уваров, заметив движение Анны. — Поэтому я хотел бы проверить кое-что, послушав самого Ветлугина.
— Ну, что же, послушаем, — холодно сказала Анна и позвонила. — Попросите главного инженера, — сказала она, когда вошёл секретарь — седенький, усатый, очень чистенький старичок.
Проводив взглядом его легко и мелко переступавшие коротенькие сапожки, она со вздохом повернулась к столу.
Ветлугин вошёл внешне спокойный, свежий, окинул взглядом разложенные на столе чертежи и сел возле Уварова, высоко держа крупную черноволосую голову. Его самодовольное спокойствие, его сытая, выхоленная внешность, до сих пор соответствовавшие представлению Анны о солидности её главного инженера, снова обозлили её.
«Заелся, как гусь в засадке!» — с горечью подумала она.
Сейчас она забыла, что Ветлугину не с чего было худеть: он не пил, почти не курил и, влюблённый в Валентину Саенко, вёл жизнь праведника. Анна забыла своё дружеское отношение к нему, свои шутки, своё сочувственное желание женить его, чтобы не пропадало зря это железное здоровье, сердечность, избыток мужских сил и чувств. Сейчас перед ней сидел человек, который плохо выполнил порученное ему дело, и, повидимому, не сознавал этого, и с невинным и в тоже время преступным самодовольством смотрел на неё.
— Ваш проект не пойдёт, — сказала Анна, краснея и волнуясь. — Вы предлагаете разбить следующий этаж рудника на одиннадцать камер, оставив между ними целики в метр толщиной вместо прежних шестиметровых. Этак у нас получится из одной крайности в другую!
— Зато в целиках останется только двенадцать процентов руды, — возразил Ветлугин и оглянулся на Уварова, ища его сочувствия. На самом деле, он не был так спокоен, как показалось Анне.
— По сравнению с тем, что мы имеем сейчас, это было бы неплохо, — как будто согласилась Анна. — Но провести это на практике невозможно. Целики только в метр толщиной не выдержат давления сверху, они не поддержат кровли.
— Вы забываете, что ширина камер будет также уменьшена, — сказал Ветлугин, весь вспыхивая. — Зачем же при узких выработках оставлять такие колоссальные стены, которые не удастся потом разрушить и вынуть ни при каких условиях. А ведь это запасы той же руды!
— Совершенно верно: целики — это временные запасы той же руды. Но они же и временная опора, и если эта опора будет слаба, то всё, что вы предлагаете, само обрушится. Всё рухнет в разгар работы. Мы же должны думать о людях, которые будут там, под землёй. Мы можем идти на риск в труде, в затрате средств, но рисковать человеческой жизнью мы не имеем права... Мы не можем! — поправилась Анна, в гневной запальчивости отбрасывая самую мысль о праве на такой риск. — В смысле безопасности ваш проект не выдерживает никакой критики.
«Не о том вы думали, когда составляли его! — чуть не добавила она, вспомнив заботу Ветлугина о собаке Валентины. — Вместо того, чтобы со всей страстью отдаться делу, он возится с избалованной собакой, пичкает её шоколадом, ходит за ней с кусочками!»
Ветлугин даже не сразу нашёлся.
— Это голословное заявление, — сказал он, возмущённый и оскорблённый. — Проектируя одиннадцать камер, я рассчитываю на особенную устойчивость потолка — кровли. Постепенная отработка камер создаст в общем суженные сводчатые уступы потолка. При опоре на десять стен-целиков это будет представлять цепь подземных галерей необычайной прочности.
— Но где же вы проложите ходы сообщения? Вы же знаете, что в каждой камере должно быть не меньше двух выходов. Они должны выводить в прочное место — в целик.
— Так здесь же предусмотрено, — быстро сказал Ветлугин, ища карандашом на сетке чертежа. — Вот же второй ходок через целик в следующую камеру. Вот и вот! — и он снова оглянулся на Уварова, встревоженный его молчанием.
Анна неловко усмехнулась, почти стыдясь за упрямство Ветлугина и его нежелание понять свою ошибку.
— Вы сами только что сказали о постепенной отработке камер... об «уступах» потолка — это значит (как практикуется и сейчас), что при отработке одна камера опережает другую на три — четыре метра. Когда вы будете пробивать свои ходки, они попадут на места, уже заполненные отбитой породой. Один раз мы с вами уже ошиблись. Мы хотели дать руду скорее, проще, дешевле, но мы увлеклись и не продумали всё до конца, а это привело нас к срыву работы. Я надеялась, что теперь вы серьёзнее подойдёте к вопросу... у вас было время подумать об этом, А теперь это время упущено! Вы понимаете, нам придётся совсем остановить фабрику: там просто нечего будет делать.
«Вот женская поспешность суждения! — подумал Ветлугин неприязненно. — Видно, и вправду не так-то просто для женщин усвоить мужской стиль работы».
— Уж и делать нечего, уж и фабрику остановить! — сказал он с натянутой иронией. — Ведь ваши доводы — теория. Ведь это нужно представить на практике...
— На практике? Хорошо. Я иду на рудник. Идёмте со мной. Ты, Илья, конечно, тоже с нами. Посмотрим на месте, поговорим с рабочими... Я думаю там, под землёй, вы сами сможете «представить на практике», что даст выполнение вашего проекта.
Они остановились на краю воронки — обвала над «старой» выработкой. Воронка была так огромна, что в неё можно было бы сбросить все дома посёлка. Странно было смотреть на эти жёлто-серые каменистые осыпи, уходившие на головокружительную глубину.
— Смотрите какой провал! — сказала Анна, значительно взглянув на Ветлугина. — Помните, здесь росла столетняя лиственница... её в ту ночь, когда опустилась земля, тоже рвануло книзу. Сначала она перевернулась вверх комлем: корни виднелись на дне ямы ещё утром. Говорят, что они корчились, как живые, цепляясь за камни. Потом всё было размолото и ушло в глубину. Теперь пустоты, сделанные под землёй, снова заполнены.
— Да, всё что было там, внизу, поднято на-гора, измельчено и превращено в пыль, — рассеяно отозвался Ветлугин. — Во время флотации даже золото становится невесовым, — и ещё он сказал, желая перевести разговор: — Когда-то жена американца-изобретателя заметила во время стирки белья на реке, как пристают песчинки к пузырькам мыльной пены. Так возникла идея флотации: вместо песчинок люди заставили оседать на пузырьки минералы с золотом. Золото становится легче воздуха!..
— Но для этого нужны колоссальные затраты, для этого нужно взорвать и вынуть из-под земли сотни тысяч... миллионы тонн камня, — снова напомнила Анна. — Какой это гигантский труд! Представьте, что ваш проект был бы осуществлён... Ведь это на глубине в сто восемьдесят пять метров! Когда-нибудь люди посмотрят на следы наших трудов и удивятся им. Когда-нибудь... Но они-то, эти люди, будут знать, что не в пыль, а в радость человека превращена жизнь камня, поднятого нами из глубины. Смотрите, как осела земля. Какая огромная тяжесть опустилась туда! Но всё это держалось, пока мы не разрушили целики, на которые опирались верхние слои горных пород.
— Целики? Да... — повторил Ветлугин, и лицо его снова приняло выражение гордого упрямства, когда он представил мощную опору для каменной кровли, которую создаст стройная система его десяти стен-целиков.
— Вот об этом-то мы и должны подумать в первую очередь, дорогие товарищи, — заговорил Уваров, который до сих пор молча забавлялся тем, что сталкивал камешки с края воронки и следил, как, гулко подпрыгивая, скатывались они вниз. — Подумать о том, чтобы не устроить такой вот обвал во время производства работ. Имейте в виду, что история горного искусства отмечена многими гробами.
В помещении раскомандировочной они надели поверх своей шахтёрскую одежду и, сразу изменённые до неузнаваемости, направились коридором штольни к подъёмной клети.
Клеть плавно подошла к выходу колодца, звякнул железный затвор, и рабочие в грязных, мокрых донельзя спецовках замелькали мимо, громыхая сапогами по камню рудничного двора: выходила утренняя смена, проводившая передовой штрек на нижнем горизонте. Выходили мастера углубки, проходчики мокрых передовых забоев — мастера ответственнейшего шахтёрского труда.
Узнавая Анну, иные широко, радостно и устало улыбались, а она и хотела бы улыбнуться, да не могла, встревоженная мыслью, как убедить Ветлугина в непригодности его проекта, чтобы не подвести потом этих доверенных ей людей.
Клеть, только что взлетевшая, снова дрогнула и стремительно упала в темноту. Мелькали вдруг ярко освещенные дворы горизонтальных штреков, мелькали в них, как в окнах, фигуры людей, и снова слепая темнота, да жёсткий шорох клети, да плеск воды, льющейся со стен колодца.
На сто тридцать пятом горизонте, то есть в горизонтальной выработке на глубине в сто тридцать пять метров, Ветлугин, Уваров и Анна вышли. Глянув на клеть, снова ринувшуюся в сырую глубину колодца, Анна сказала Ветлугину:
— Сначала мы посмотрим старые работы, поговорим... Да, говорить мы будем здесь, а потом спустимся в передовой штрек сто восемьдесят пятого горизонта. Там сейчас столько воды, что едва успевают откачивать. Разговаривать там будет трудно.
Анна повернулась и пошла по «двору» штрека, где было особенно светло и сухо: здесь работали моторы, обслуживавшие этот этаж рудника.
«Сейчас я проведу тебя по нашим старым следам и ткну носом в то, что мы напортили в прошлом, и в то, что могло бы получиться из твоего дурацкого проекта в будущем!» — с холодным тяжёлым бешенством думала Анна, идя первой по просторному коридору штрека. Она шла, увёртываясь от вагонеток, подталкиваемых откатчиками, грузно ступая резиновыми сапогами по доскам настилов, под которыми текла вода, собиравшаяся сюда к водосливу из всех просечек «этажа». Местами вода текла даже поверх досок, и с бревен потолочного крепления лился настоящий дождь, — тогда Анна сутулилась, втягивала голову в плечи и шла быстрее валкой, проворной походочкой, неуклюжая и широкая в своей брезентовой куртке.
Свет фонаря упал снизу на молодое лицо. Под твёрдым подбородком блеснула пряжка ремня. Металлическая каска придавала шахтёру вид мужественно-суровый, но если бы снять эту каску, отжимавшую сзади узел волос на самые плечи, эти жёсткие брезентовые штаны и куртку, то перед разбитым люком оказалась бы просто миловидная женщина, встревоженная и даже смущённая.
Выпускной люк был разбит взрывом. Но что же делать, если к выходу спускаются большие глыбы? Вот сегодня снова спустилась одна пудов на шестьсот, а из-за неё застряла вся руда. Глыбу разбурили, взорвали... Вместе с ней взорвался затвор люка. В развороченное отверстие выперла и раздробленная руда; выпускаемая под тяжестью собственного веса, она не разбиралась, куда ей следовало выходить, и безобразной грудой завалила коридор штрека. Рабочие не успевали подбирать руду, нагружая вагонетки лопатами.
«Всю механизацию свели назад к лопате! — думала Анна с горечью. — Но мы хотели дать руду скорее и дешевле, — тут же возражала она себе. — Мы хотели создать мощный, непрерывный поток руды, и мы его создали, только вот этого мы не предусмотрели... Да, именно этого мы не предусмотрели! — сказала она себе удивлённо и радостно. — Что если люки и эти вагонетки перенести в нижний этаж и туда перепускать руду... А под выпускными воронками... вот здесь, на этом горизонте, положить над устьем добавочного колодца рельсовые грохота... Крест-накрест... Все крупные куски, которые не пройдут в отверстие этой решотки, взрывать здесь».
— Мы должны внести в проект дальнейшей разработки горизонт грохочения, — сказала Анна громко,сразу захваченная своим открытием, ища глазами Уварова, — такого же серого и огромного в своей спецовке, как остальные шахтёры. — Понимаешь, нечто вроде решета на промежуточном этаже, такие решотки из рельс, и, в случае надобности, вторичная распалка над люком. Тогда люки не будут повреждаться и выпуск руды пойдёт без перебоя. Ну вот, спросим его...
Анна обернулась к рабочему-забойщику и стала объяснять ему, оживлённо блестя глазами. Она не терпела промедлений, отсрочек, долгих размышлений, быть может, даже слишком нетерпеливая в своём желании действовать. Уваров хорошо знал эту её сторону и сейчас, наблюдая, как она сразу на непосредственно заинтересованном человеке проверяет возникшую у неё деловую мысль, сразу подумал о её отношении к проекту Ветлугина. Нет, её нельзя было обвинить в недостатке смелости. Она уже доказала своё уменье «пойти на риск», когда за этим риском была действительная перспектива.
Уваров был рассеян, но Анна увлекла и его, и он тоже стал слушать, глядя при этом больше на забойщика, и когда забойщик неожиданно хорошо, располагающе, улыбнулся, Уварову самому захотелось улыбнуться: так нужно и просто было всё, о чём говорила Анна.
«Если мы введём горизонт грохочения, это поможет нам потом исправить прошлые ошибки и выпустить целики», — думала Анна, карабкаясь по крутым лестницам колодца, пробитого в целике.
В камеру Ветлугин, Уваров и Анна проникли через боковой ходок, низкий и тёмный. Ходок этот не был закреплён деревянными столбами-подхватами, как не была закреплена и самая камера — просторная выработка ввиде пещеры в сплошной каменной породе. Рядом с этой камерой, за таким же шестиметровым целиком, по ходам которого они прошли, была вторая камера, потом опять целик и опять камера. Так были расположены все шесть целиков и семь камер в этом этаже рудника.
Бурильщик Никанор Чернов опустил перфоратор, давая отдых натруженным рукам, освобождённо улыбнулся ослепительно белыми на запылённом лице зубами.
— Выпуск руды нас ограничивает! — громко крикнул он, оглушённый треском соседних перфораторов, и опять улыбнулся. Он впервые работал один на двух молотках, и настроение у него, несмотря на усталость, было повышенное. — Внизу задержка с выпуском, а нам здесь, под потолком, тесновато.
Анна и сама видела, что в камере «тесновато». Бурильщики перфораторами и динамитом вгрызались в потолок камеры и каждый день обрушивали его, и каждый день, каждый час разрушенная порода в медленном непрерывном движении, вытесняемая собственным весом, уходила из-под их ног. Так отрабатывались все камеры снизу вверх до кровли «этажа». Когда вся отбитая порода уйдёт через выпускные воронки на дне камер, камеры будут представлять собою искусственные пещеры до пятидесяти метров высотою. Подумав об этом Анна сразу вспомнила провал наверху...
— Опять люк подорвали! — кричал Чернов, всё так же освобождённо улыбаясь. — Мы производительность здорово повысили, а развернуться негде...
В своём сером брезенте, пропылённый серой каменной пылью, он стоял перед Анной хозяином недр, сильный и смелый, как и все, кто работал здесь, под землёй.
— Сколько сейчас даёшь? — спросила Анна, любуясь энергичным лицом Чернова, глазами его, яркими и влажными в пыльных ресницах.
— На двух бурах до пятисот процентов.
— А мог бы дать больше?
В лице Никанора Чернова мелькнуло недоумение,даже как будто испуг. На минуту он задумался, сразу постарев, без блеска улыбки.
— Можно бы, — произнёс он, морща сосредоточенно и лоб и брови, — кабы было где развернуться. Развернуться негде. Если я один работаю сразу на двух станках, то, приноровившись, и на трёх — четырёх сумею.
— Вот, когда мы введём горизонт грохочения, — это сразу даст возможность ускорить работы здесь, — сказала Анна, подходя к Уварову. — Видишь, как задерживает бурильщиков плохой выпуск руды. А ведь мы могли бы предусмотреть это, если бы не поспешили...
— Вы сожалеете, что мы ввели новую систему отработки? — спросил Ветлугин.
— Никогда! Но эту систему нужно усовершенствовать, а не губить легкомысленно.
Лицо Ветлугина в тусклом сквозь пыль освещении потемнело от бросившейся к щекам крови:
— Вы это о чём?
— О вашем проекте, — отрезала Анна.
— Это нужно доказать.
— Хорошо. Я буду доказывать. Мы для того сюда и пришли, чтобы «представить на практике»... — Анна подошла к неровной, ямисто выбитой стене целика, провела по ней ладонью. — Вот опора для того, что наверху, а наверху нависла каменная порода — пласт в его тридцать пять метров толщиной. Сделанные нами пустоты только усиливают давление, разрушив целостность этой породы. На сто восемьдесят пятом горизонте, для которого составлен ваш проект, давление ещё усилится. А высота камер рассчитана в пятьдесят метров. Представьте себе, что это высота двадцатиэтажного дома. — Резкая складочка легла между бровями Анны, но она продолжала спокойно: — Целики, по вашему проекту, будут между выработками-камерами, как каменные стены в метр толщиной. Но вывести их на всю высоту невозможно. Ведь это же не воск резать: каждый шаг в породе мы пробиваем взрывами, от которых целики тоже трескаются. Вообразите, что местами толщина поневоле разбуренных целиков будет сохранена только в полметра или ещё меньше... Они осядут и сами уйдут в выпускные воронки. Их попросту выжмет своим весом спускающаяся отбитая руда. Допустим, что удалось бы отработать так, как вам хочется. Но при страшном давлении сверху наши узкие да ещё растрескавшиеся целики-столбики не поддержат кровли: их раздавит верхней породой, как спички. Это загубило бы всю систему работ без крепления. — Анна взглянула бегло в глаза Ветлугина и сказала: — Если вы не возражаете, я попробую познакомить Чернова с вашей... идеей.
Бурильщик Чернов выслушал Анну очень внимательно. Серое от пыли лицо его стало как будто ещё серее:
— А где будут проложены ходы сообщения? — спросил он.
— Через камеры, — серьёзно пояснил Уваров, позволив себе вмешаться пока на правах слушателя, — через целики в следующие камеры.
Чернов заметно смутился.
— Как же это получится? — заговорил он с запинкой. А в случае... обвал... куда же мы денемся?
— В другую камеру, — с заметной издёвкой сказала Анна.
— Так разве все камеры сразу пойдут в отработку? — Чернов в своей деловитой заинтересованности не заметил ни тона, ни. выражения Анны. — Так же, как теперь? Тогда же не выйдет никаких ходов, товарищи дорогие! Я же тогда в любом месте буду натыкаться на полный магазин, и случись что — прямо, как в мешке, прихлопнет.
— Почему обязательно прихлопнет? — спросила Анна, не глядя на Ветлугина.
— Да очень просто. Возьмите вы такое дело: какая ни наесть пичуга и та гнездо прямо в траве не построит, а обязательно под прикрытием: либо под кочкой либо ямку выроет. Для неё трава — целый лес, а пришёл бы, примеру, медведь, лёг на траву, и осталось бы от гнезда мокренько...
— Вот уж загнул нивесть что! — не выдержав, возмутился Ветлугин. — Причём тут трава?
— А при том... Конечно, я человек без образования, выражаться технически неспособен... Но, по моему предоставлению, против той тяжести, что над нами висит, целики в метр толщиной — та же трава против медведя, — сомнёт их. И скажу прямо: меня заранее озноб продирает от такого представления. Я вот работаю здесь без всякого крепления, а душа у меня спокойна потому, что рядом кочка — несокрушимая стена-целик в шесть метров толщиной со всеми ходами-выходами.
— Ну, вот видишь? — сказала Анна Уварову, когда они отошли в сторону.
Большие брови Уварова дрогнули и поползли к переносью.
— Да-а... — промолвил он.
— Надо придумать что-то другое. Не медля, не тратя зря ни одного часа, — настойчиво, страстно продолжала Анна. — Положение у нас сейчас просто трагическое. Нельзя впадать в панику, но не надо и обманывать себя. Надо найти что-нибудь другое, а для опыта, чтобы убедиться, мы оставим один метровый целик. И вы посмотрите, как просто он уйдёт в выпускную воронку.
Поднимаясь снова по узким лесенкам, Анна продолжала думать о словах Чернова.
— Развернуться... — бормотала она вполголоса, ловко карабкаясь по затоптанным ступенькам ходов-колодцев. — Раза в два удорожатся подготовительные работа, если введём горизонт грохочения... Как же это возместить? — Анна поднялась на следующую ступеньку и остановилась, поражённая смелой мыслью. — Что, если в два раза сократить число целиков? В два раза меньше этих вот ходов и лесенок, в два раза меньше нарезных работ. Распахнуть бы камеры в целые подземелья. Вот тогда можно будет развернуться бурильщику!
Домой Анна явилась очень рассеянная и в то же время возбуждённая.
— Ты бы поиграла со мной, — предложила ей Маринка, загородив всю комнату нагромождением стульев и табуреток. — Это самолёт. Хочешь, я отвезу тебя хоть на самый полюс? На льдину, где живут белые медведи. Или в Америку, как Валерий Чкалов?
— Некогда мне, дочка! — ответила Анна и, проходя к обеденному столу, оборвала нечаянно протянутые между стульями нитки. — Что это ты всё заплела, как паук? — промолвила она с недовольством.
— Анна! — с мягким упрёком сказал Андрей. Он сидел на одном из стульев в качестве пассажира, но с газетой в руках.
— Да, да, — нетерпеливо отозвалась Анна. Конечно, это он избаловал девочку, позволяя ей перевёртывать всё в доме вверх дном.
Но тут же забыв об этом, забыв о том, что у Андрея свои неприятности и волнения, связанные с неудачами рудной разведки, Анна села к столу.
Она опоздала и поэтому обедала одна. Она сидела за столом, торопливо жевала, почти не замечая того, что ела, блестя глазами, чертила по скатерти черенком вилки и, не выпив чаю, поспешила в свою комнату.
— Что у тебя, Анна? — спросил Андрей, осторожно прикрывая дверь и тихими шагами подходя к жене.
Она сидела с карандашом в руке, но не писала, а, подперев ладонью черноволосую голову, задумчиво смотрела в окно, где уже копились тонкие летние сумерки. Не оборачиваясь, она взяла широкие ладони Андрея, которые он положил на её плечи, и сжала ими своё лицо. Щёки её горели.
— Тебе нездоровится? — спросил он участливо, нежно.
— Нет, мне хорошо было бы... но рудник болеет, — медленно проговорила Анна, впервые не решаясь делиться с Андреем тем, что так властно волновало её. Но они оба привыкли доверяться друг другу в самом сокровенном и, поколебавшись, Анна выложила все свои соображения.
Андрей слушал заинтересованно, серьёзно, но под конец лёгкое смущение отразилось на его лице.
— Какую ширину камеры ты хочешь предложить? — быстро спросил он.
Анна задумалась. Ей самой было ещё неясно, как она это сделает. И может быть, оттого, что она не смогла сразу ответить, от её неуверенности в сочувствии Андрея... она вдруг почувствовала то, что должен был чувствовать художник, у которого выпытывают тайну ещё не выношенного им произведения. Разве недостаточно того, что она сказала? Андрей смотрел выжидающе. Как он любил это выражение раздумья на её лице!
— Я думаю, метров пятнадцать. Четыре камеры по пятнадцать метров шириной, — сказала она неохотно, почему-то щурясь и хмуря брови.
— Это около трёхсот квадратных метров каждая?
— Да... приблизительно.
— По-твоему «приблизительно»? — сказал Андрей с невольной улыбкой.
«Приблизительно» значило у неё в шутку около половины.
— Нет, по-настоящему, — сказала Анна, уже оскорблённая, с выражением упрямства и обиды.
— И тоже без крепления, как теперь?
— Ну, конечно. Как же иначе?
Андрей встал, не на шутку встревоженный, медленно прошёлся до порога и обратно.
— Аннушка, а ты не фантазируешь? — ласково спросил он, останавливаясь перед ней и глядя на неё сверху вниз.
— Нет, это очень серьёзно.
— А мне кажется...
— Мало ли что кажется! — сразу вспоминая его поездку с Валентиной, грубо перебила Анна.
В самом деле: никогда раньше не высказывал он своих сомнений так снисходительно-жалостливо. Она не спрашивала его о той поездке, а он сам ещё ничего не сказал. Почему он умалчивает? Так подумал Анна, но заговорила о другом, страшно раздосадованная на свою поспешную откровенность:
— Вот я сделаю проект...
— Над которым будут смеяться, — страдальчески хмурясь, ревниво возразил Андрей. Он действительно страдал от необходимости так жестоко говорить с ней, но он не мог понять, как она, его умница Анна, выворотила вдруг такую нелепость.
— Смеяться? — повторила Анна и почти с презрением, сразу вылившимся наружу и как будто только и ожидавшим прямого повода для своего проявления, посмотрела на Андрея. Ему показалось даже, что она посмотрела на него с ненавистью. — Бояться того, что скажут, может только обыватель! — явно сдерживаясь, проговорила она и отвернулась
— Анна, Анна! — тоскливо пробормотал Андрей. — «Какая же ты стала, Анна, ты совсем не терпишь возражений», — хотел сказать он, но, понимая, что это ещё более ожесточит её, ничего не сказал и быстро вышел из комнаты.
— Вот, — пробормотала Анна глухим голосом, глядя на дверь, плотно прикрытую Андреем, — поговорили по душам! Конечно, легче всего хлопнуть дверью. С Валентиной, наверно, говорил бы по-другому. Не понял и не поверил! — Анна сжала кулак и медленно разжала его.
Она вспомнила общее недоверие к введению на руднике работ камерами без крепления, вспомнила, как сравнивали эвенков с цыганами, когда она и Уваров твёрдо решили этой весной развить в районе своё сельское хозяйство. Но эвенки поверили агроному и Уварову, поверили в себя и победили смех. Только обыватель боится смеха, но сам первый злорадно хихикает над всяким новаторством... Рука Анны опять сжалась и тяжело упала на стол.
— Эх, Андрей! — сказала она с горькой укоризной.
— Ты сознаёшь всю ответственность, какую берёшь на свои плечи? — испытующе спросил Илья Уваров.
— Безусловно. Сознаю и отвечаю за всё.
— Отвечать ты будешь не одна. Но я уверен в твоём проекте, хотя многим он покажется смелее и, пожалуй, дерзновеннее ветлугинского. Я обещаю тебе полную поддержку. Если понадобится, мы вместе будем драться за твоё предложение. А что говорят Ветлугин и Андрей?
— Ветлугин стоит на своём. Он говорит, что я хочу ввести не камеру, а целую десятину, что мой проект четырёх камер — «десятин» и трёх пятиметровых целиков — безумная затея. Поэтому мы отправили вчера в управление треста оба проекта.
Анна умолчала об отношении Андрея. Слишком тяжело ей было вспоминать о последнем споре с ним: сразу взбаламучивался неприятный осадок, оставшийся на душе, и делалось больно за свою резкость и за нежелание Андрея понять то, что накипело у неё в последнее время. После разговора с ним она несколько ночей подряд почти не спала, почти не отходила от письменного стола и так похудела, что Клавдия, гордая своим искусством поварихи, почувствовала себя оскорблённой.
— Кушать надо побольше, — сказала она Анне как-то утром, после завтрака. — Высохли совсем. Люди подумают, что я вас с голоду заморила.
— Вот ещё! — возразила Анна, неожиданно тронутая этой заботой. — Вы и сами не очень толстая.
— Я — другое дело. Моё дело... одинокое (Клавдия хотела сказать «девичье», но в присутствии Андрея почему-то не решилась). — А вы детная мать, женщина во всей силе. Вас полнота красит. «И что за охота убиваться так из-за чужой фабрики? Добро бы своя была!» — добавила про себя Клавдия.
Раз взявшись за дело, Анна чувствовала себя обязанной довести его до конца. Она страдала и стыдилась, если оно выходило у неё только хорошо: она всегда стремилась сделать всё отлично, всегда и во всём быть впереди.
— Значит, дружба с Ветлугиным рассохлась? — уже шутливо спросил Уваров.
— Да, нет, не то, чтобы дружба рассохлась, но появилась насторожённость... Знаешь, иголочки такие, как ни подойди — всё покалывают. Обоюдно, конечно. Соперничество? Может быть. Но тут не только столкновение двух авторов...
— У него борьба и за своё счастье также, — неожиданно простодушно сказал Уваров. — Ему и перед ней отличиться хочется.
Задумчиво строгое лицо Анны оживилось лёгким румянцем, мимолётная невесёлая усмешка искривила её губы.
— Я тоже стремлюсь отличиться, — сказала она, обжигая Уварова ярким блеском глаз. — Деловой срыв и для меня сейчас больше, чем неудача в работе.
Узкие колоды жолоба, долблённые, подконопаченные мхом, были поставлены вместо козел на дерновые подушки. Из колоды в колоду, роняя по бурым космам мха светлую капель, лениво текла вода, холодная даже в этот не по северному знойный день.
— Вот это действительно тяжкий труд! — сказала Анна Ветлугину, кивая в ту сторону, куда текла вода. — Помните, был разговор о бригаде стариков-старателей? Это здесь, вы же знаете...
У самодельного прибора для промывки суетилась группа плохо и грязно одетых людей. Их рваные опорки и проземлённые шаровары, их старчески жилистые руки не давали никакого представления, как и примитивные орудия труда их, о той могучей силе, какая подняла на дыбы этот многотонный, тяжкий на подъём клочок отведённой им земли-деляны.
— Видите, что они натворили здесь, а ведь почти все пенсионеры, — со смешанным чувством стыда и гордости обратилась Анна в Ветлугину.
— Ничего, ещё поработаем! — отозвался бригадир, старик Савушкин, снова перешедший с плотницких работ на старание. — На пенсию выйдешь — кончена жизнь: сиди и ожидай, когда придёт гололобая. А тут гоношимся помаленьку, ан и повеселее становится. И мы, мол, люди, а не просто старики — казённые иждивенцы!
Савушкин отложил лопату, вытащил кисет из кармана просторных рваных штанов, с добродушной хитрецой подмигнул Анне.
— А как насчёт нормы? — полюбопытствовал Ветлугин, ещё более румяный и цветущий среди этих старческих лиц.
— Перевыполняем понемножку. Нам бы вот спецовочки, товарищ Лаврентьева... Хоть бы сапожонок каких поношенных. Чеботари у нас свои имеются. Починили бы.
— Нету, — не скрывая огорчения из-за необходимости отказа, сказала Анна. — Спецовкой еле-еле шахтёров обеспечиваем. Тоже починяем.
— Экая жаль! — сказал Савушкин, нимало не задумываясь. — Мы ведь отложили было в золотоскупке на шесть пар болотных сапог, да после того вынесли решение погодить, покуда тепло. Вбили всю денежку на оборудование, а тем временем сапоги кончились: всё техснаб забрал.
— На какое же оборудование?
— Между прочим, и на барак... тёсу и стекла нам тогда отпустили по вашей бумажке бесплатно, как льготу. Да что-то вздумалось побелить, да тюфяки приобрели, да одеяла все новые... Старый-то барак у нас разорвало зимой, — деловито сообщил Савушкин Ветлугину. — Подкатила вода из наледи и за одну ночь разворотила целый угол. Пол бугром выперло. Дружки, как с нар съехали, рванулись, естественно, к двери, а она не отпирается — тоже льдом её прихватило.
— Так все деньги на тюфяки и потратили? — недоверчиво улыбаясь, спросила Анна.
— Между прочим, и на тюфяки, — сказал Савушкин. — Как же! Оборудование для жизни, а главное, — Савушкин неожиданно покраснел, улыбнулся смущённо и ещё покраснел, — самое главное, купили мы у одной отъезжающей корову. Так себе, незавидная якутская коровёнка, да мамка наша настояла. Хороший, мол, случай для питания. Для всей бригады... Дело-то стариковское, животы-то уж плохие, — продолжал он, точно оправдываясь. — Конечно, мы в тайге без молока жить привыкли, а когда оно есть, так очень на пользу. Чайком побаловаться, кашу ли сварить...
— Так, так, дело начинает проясняться, — весело заговорил Ветлугин. — Сначала тюфяки, потом корова, потом корову обмыли...
— Да-к обмыли, как не обмыть! Естественно... Чуть, чуть коровой не спохмелились, — признался Савушкин и рассмеялся.
Остальные старатели прислушались к разговору, замедлили работу и тоже расхохотались.
«Вот за выпивку им не стыдно, а за покупку коровы краснеют, — сказала себе Анна и почти с материнской жалостью посмотрела на тонкую, жилистую, точно из верёвок свитую шею Савушкина. — Пропили спецовку и похохатывают, как маленькие».
— Приходилось раньше хорошо зарабатывать? — спросил Ветлугин.
— Бывало! И рестораны откупали на целый вечер. Идёшь один между столиков, а оно у тебя тут... — Савушкин потряс пустым карманом шаровар, — оно у тебя тут возится.
— Золото! — оживлённо блестя глазами подсказал Ветлугин.
— Оно самое. Ведь ежели смерять, сколько эти руки земли переворочали, целые составы поездов нагрузить можно. Она, земля-матушка, плачет от наших рук, а мы от неё страдаем — все кости болят. Задиришка-то есть, да мочи нет...
Дальше Анна уже не слушала, глаза её рассеянно перебегали от трудно переступавших рваных опорок откатчика и его напряжённо выгнутой спины к выбеленным кайлам забойщиков, так же горбато возившихся на дне широкой ямы; от гребков, шаркавших под струёй воды по комьям каменистой грязи, к деревянному колесу тачки, облепленному глиной.
«Рестораны откупали!» — повторила Анна наивную похвальбу старого старателя и снова посмотрела на него. Он бросал на «бутару» подвозимую для промывки породу. Он действовал неторопливо, привычно, острые лопатки его угловато выпирали при каждом движении из-под сатиновой выцветшей рубахи, взмокшей от пота. «Какая беспомощность даже в выборе развлечений! Выбросить с таким трудом заработанные деньги на то, чтобы напиться в одиночку в пустом ресторане!.. Откуда такое, как не от этого деревянного колеса?»
Анна ещё посмотрела на тонкую потную шею Савушкина с ёрзавшими и прилипшими к ней отросшими косицами, и снова тоскливая жалость овладела ею.
«Рестораны откупали!» А может, и врёт ещё... Может, всю жизнь только и был такой вот тяжко-горбатый труд, а остальное — просто мечта, немудрый вымысел». Анна знала, что старатели, как всякие охотники, любили прихвастнуть.
Она переступила через поломанный валок, затащенный для костра с зимней деляны, медленно пошла прочь.
— Вот и большой коллектив, а получается то же, что у одиночек, — сказала она Ветлугину, когда он догнал её.
— Отсталый народ, — отозвался Ветлугин равнодушно.
— Да не народ отсталый, а методы труда отсталые, — возразила Анна с тихим раздражением. — Дайте этим старателям что-нибудь сложнее, совершеннее, посмотрите каких они чудес наделают.
Ветлугин, задетый за живое пренебрежительным, как ему показалось, тоном Анны, посмотрел на неё» сердито-удивлёнными глазами, но её выражение погружённого в свои мысли человека заставило задуматься и его.
— Я могу установить у них на деляне гидровашгерт, — сказал он неожиданно с важностью доброго волшебника. — Это для усиления производительности, — добавил он, желая досадить Анне, отношения с которой у него всё-таки разладились после того, как она наперекор ему представила на утверждение свой проект. — Только для усиления производительности. Что же касается мозгов, то, по-моему, они у стариков и так хорошо настроены. Все эти старички предпочитают быть полноценными гражданами, труд их веселит. Чего же вы ещё хотите?
— Я хочу, — медленно, возвращаясь из своего рассеянного состояния, заговорила Анна. — Я хочу, чтобы они научились жить по-человечески.
Всё в том же состоянии глубокой задумчивости она шла вдоль старательских делянок, всматриваясь во всё с видом человека, отставшего от поезда в незнакомом городе. Иногда Ветлугин подхватывал её под локоть или пытался помочь ей перейти по узким дощечкам мостков, но она отстранялась, быстро через плечо взглядывала на него и говорила:
— Нет, ничего. Я сама.
— Вы говорите «я сама», как Маринка, — сказал он насмешливо. — Помните, как я в первый раз хотел помочь вам сесть на лошадь? Мне до сих пор неудобно...
— Тогда не надо вспоминать, — перебила его Анна, вдруг вся оживляясь. — Мы поставим здесь мощные гидравлические работы, а участки мерзлоты будем оттаивать паром, — решила она. Занятая этой мыслью, она сказала Ветлугину: — Просто смешно, когда помогают здоровому человеку перешагнуть через какую-то канавку.
— И это всегда?
— Всегда, — промолвила Анна спокойно, но тут же лукавые искорки заблестели в её глазах. — Нет, не всегда, конечно, иногда такая помощь очень приятна.
— Это когда её предлагает Он?
— Ну, конечно, — тихо смеясь, подтвердила Анна. — Мы, женщины, странный народ в этом отношении!..
— Для женщины вы действуете слишком прямолинейно, — сказал Ветлугин, — выходит так: вы мне неприятны и потому не приставайте со своими услугами.
— Разве так? — и понимая, что её слова могли обидно задеть его, и в то же время сознавая внутреннюю свою правоту, Анна добавила: — Я с вами вполне откровенна. Вот и всё. Видите ли, я люблю своего Андрея, счастлива им и, может быть, поэтому прямолинейна с другими... — Она умолкла, потом сказала жёстко: — Некоторые женщины кокетничают для испытания своих способностей нравиться, у иных это врождённое, а я ни так, ни эдак не умею. Да мне просто и некогда заниматься подобными штучками.
Ветлугин понял, что она намекает на Валентину и, больно восприняв это, уже недовольный Анной, как плохой союзницей и в личном, сказал с досадой:
— Напрасно! Если вы любите Андрея Никитича, значит, хотите ему нравиться, а нам, мужчинам, прежде всего нравится женственность.
— Вы находите, что я не женственна? — в повороте головы Анны, в голосе её, во взгляде отразилось столько тревожного недоверия, что Ветлугин устыдился за свой нехороший выпад.
— Нет, этого я не нахожу, — искренно сказал он, переходя вслед за нею через ров водоотводной канавы и, глядя на сильные плечи Анны, на тяжёлый узел волос, над её нежной смуглой шеей. — Но... вот вы идёте по этой зыбкой доске, идёте смело, как настоящий шахтёр... У вас просто нет того милого лукавства, которое помогает женщине преображаться в ребёнка. Возможность проявить себя защитником и опорой по-хорошему льстит нашему мужскому самолюбию... (запнувшись, Ветлугин отогнал мысль о своём столкновении из-за проекта именно с женщиной). Нежная беспомощность слабого существа может быть только кокетством, но тут мы попадаемся на удочку из-за уверенности в собственных уме и силе. Поэтому самый старый, жалкий шут никогда не усумнится в любви к нему со стороны женщины, хотя бы самой юной и самой красивой. Вот отсюда разговоры о женском коварстве и мужском эгоизме. — Ветлугин помолчал, размышляя ещё о характере самой Анны и всё не решаясь определить его окончательно со своей новой позиции противника. Уважение, которое он испытывал к ней, и крепко связавшая их деловая дружба создавали в нём двойственное отношение к ней, и он то щетинился, то, забываясь, был попрежнему доверчив и прост. — Нет, — продолжал он вслух полушутя, полусерьёзно: — Я нахожу, что вообще мир устроен вполне благополучно. Честное слово! Пусть обманчива иллюзия, лишь бы она украшала жизнь.
Анна нетерпеливо, но не перебивая, выслушала рассуждения Ветлугина.
— Ужасно, — сказала она, когда он выговорился, наконец, и умолк. — Ужасно! — повторила она и сердито подумала, продолжая идти всё тем же быстрым шагом: «Или он поглупел за последнее время, или я не замечала этого раньше!..»
Дорога к руднику, пробитая среди глыб камня, была горяча и просторна. Камни горели на солнце, дышали жаром, дымились пылью пески; сохли в змеистых трещинах огненно-ржавые глины, а за этим земляным хаосом, где терялись копошившиеся в ямах люди, как огромные солончаки, переходящие в побелевшее от зноя озеро, широко растекались по долине иловые отходы флотационной фабрики. На фабрике были простои. Рудник болел. Программа не выполнялась, а главный инженер утешался и утешал других «обманчивыми иллюзиями».
— Ведь это старо, то, что вы говорите, — быстро заговорила Анна. — Это просто дико звучит теперь: у нас и чувства и отношения совсем иные.
Ветлугин посмотрел на неё внимательно, подумал об отношениях Валентины и Андрея, о возможности их сближения, о том, что Андрей, имея такую жену, всё-таки не устоит перед новым впечатлением, и сказал:
— Да, это старо... но потому-то и страшно въедливо. Многое можно изменить в жизни: и в отношениях человека к человеку, и отдельной личности к обществу, — но в области отношений между мужчиной и женщиной на первое место всегда вторгается физиология. Её не переделаешь.
— О! — произнесла Анна и даже подняла руку, точно защититься хотела от этих жестоких слов, звучавших для неё оскорбительно. — Физиология пола неразрывно связана с психологией. Поэтому возможность изменений даже в этой области огромна. Любовь без взаимного уважения, без понимания — чисто физиологическая любовь, — становится просто невозможной для высокоморального, развитого человека. Женственное кокетство, нежная беспомощность! А внутренний облик, а общественное значение женщины? Неужели это для вас безразлично? Я не верю, что вы говорите искренно.
Ветлугин замялся, но снова вспомнил: а разве нет уважения и понимания между Андреем и Анной? Однако...
— Я высказываю то, что вижу в жизни, — промолвил он упрямо. — То, что происходит в жизни, далеко не всегда отвечает нашим лучшим рассуждениям.