Богатая земля у Кирика Кирикова! Ах, какая богатая огромная земля, такая гористая, что края её сходятся с небом, как шов сказочной мастерицы. И каких только трав и мхов нет в её лесистых низинах, где пасутся великаны лоси! Ах, лось! Рога у него — крылья: они несут его через кусты и гнилые болота! Как могучий лесной дух, летит он по крутому склону, и горные травы поднимаются за ним, выпрямляемые ветром от его полёта.
Богатая ты, богатая и щедрая земля! Ягоды свои и цветы, живое серебро рек и сизые шумящие леса — всё отдаёшь ты человеку, только были бы у него глаза ястреба и ноги оленя. Но если человек заболел, что делать в тайге человеку? И разве плохо иметь на случай болезни и старости постоянный угол?
Кирик стоял на краю широкого поля. Такое широкое поле... кусок тайги, с которого сняли косматый зелёный мех, а обугленную кожу разодрали железным клыком плуга. Кирик видел, как терзали его землю, и ощущал почти физическую боль. Но весёлые девушки его рода нарыли на грядах ямки и закопали в них какие-то удивительные круглые корни с белыми глазками ростков. В других местах разбросали тоже незнакомые семена: одни с ресничками, плоские и лёгкие, другие, как глаза землеройки, как самая мелкая дробь.
Кирик всё трогал, за всем наблюдал с тяжёлым недоверием: земля сама знает, где какие семена посадить, и всякая травка знает своё место.
— Толку не будет, — упрямо твердил Кирик.
Сейчас он работал на сенокосных лугах артели. Иногда он заходил в длинные светлые хлевы, построенные для поджидаемого скота, осматривал пустые ясли, в которых шмыгали тонкие злые горностаи, и задумчиво качал головой.
— Выйдет толк или нет?.. — гадал Кирик, хотя давно уже слыхал, что и у якутов и кое-где на русских заимках по берегам Маи есть целые стада коней и коров. Говорили, что такой конь-олень один может увезти больше четырёх эвенских оленей. Наслушавшись об этом, Кирик совсем не удивился, когда увидел впервые на Светлом прииске странное животное, бурое и толстое, как медведь, но на высоких ногах, с круглыми, как чёрный берёзовый нарост, копытами, с длинными волосами на хвосте и шее.
— На таком большом можно и десять нарт увезти, — сказал Кирик на русском языке старику Ковбе, допустившему его на конный двор.
Лицо Кирика только раз вытянулось от удивления, когда один конь-олень, серый, как облако, задрал свою большую безрогую морду и закричал таким голосом, что у Кирика задребезжало в ушах. Он даже попробовал схватить гостя за меховой рукав своими широкими жёлтыми зубами, но Ковба треснул коня-оленя по шее и пригрозил:
— Я-я тебя, баловень!
А непуганый Кирик вынул из зубов погасшую трубочку — курить в конюшне старик не разрешил, и проговорил давно слышанное, не совсем понятное и потому поглянувшееся ему ругательство:
— Прямо сущая сатана.
Сейчас Кирик стоял, широко расставив ноги, на краю тёмнозелёного картофельного поля, и выражение недоверия на его лице сменялось постепенно довольной улыбкой: новая трава росла мохнатая, сильная. Дальше зеленела светлая полоса чего-то другого. Кирик теперь не узнавал места, ещё недавно такого чёрного и обезображенного. Он поцокал языком, качнулся, медленно пошёл по узким тропочкам.
Мелко рассеченная мягкая ботва моркови привлекла его внимание. Он выдернул сразу целую горсть, подивился на тонкие корешки, прямые и жёлтые, отряхнул с них землю о свои заношенные штаны, сшитые из грубо выделанной оленьей замши. Вкус недорослой моркови ему не понравился, он пожевал ещё её листья, выплюнул и пошёл дальше. Он ничего не оставил без внимания: и лиловатые черенки свёклы, и пахучий укроп, и редьку, и капусту, ещё не завитую в вилки, матово-сизую, с каплями росы в кудряво вогнутых листьях. Когда Кирик обошёл половину поля, то на зубах его скрипел песок, а на лице выражалось недоумение.
Но самое удивительное ожидало его впереди: опустившись в небольшую низинку, он увидел председателя артели эвенка Патрикеева. Старик сидел на корточках. Маленькое под меховой шапкой лицо его было опущено к земле. В узкой костлявой руке он держал вялый стебелёк редиски и, поглядывая на него, осторожно выщипывал с грядки всю зелень, непохожую на ту, что служила ему образчиком.
— Чем это ты здесь занимаешься? — воскликнул Кирик. — Или ты забыл, что сказал шаман о тех, кто пробует рыться в земле?
Старик поднялся, не сразу выпрямляя уставшую поясницу, маленький и хрупкий, как пучок ягеля в сухое лето.
— Я проверяю работу женщин, — ответил он и, помаргивая, искоса взглянул на высокого Кирика. — Они очень плохо вычистили эту грядку. Сейчас все ушли пить чай, а я проверяю и сторожу. Наши ребятишки потоптали вчера две гряды. Они ничего ещё не понимают. — Патрикеев повертел в пальцах стебелёк, взятый им для образчика, и добавил: — Шаман болтал разное, но только слова у него кривые: смотри — всё растёт.
— А земля сердится, — упрямо сказал Кирик. — Вчера я спал в вершине Уряха и слышал ночью, как вся она задрожала. С берега в ручей посыпалась земля, а под скалой какой-то дух два раза ударил в ладоши.
— Это бабьи сказки, — возразил Патрикеев. — Да и девки из нашей артели не все поверили бы этому. Они больше говорят сейчас о новых платьях да о деревянных домах, где собираются жить и летом и зимой. Даже их неугомонные языки не успевают перемалывать за день то, что видят глаза и слышат уши. Где уж им думать о злых духах? Вчера говорили, что шаман сам непрочь вступить в артель охотников.
— Я тоже зимой пойду охотиться, — негромко, но твёрдо сказал Кирик. — Это только летом можно заниматься разными пустяками: трава на грядках растёт плохая.
— Откуда ты знаешь?
— Я вырывал её из каждой полосы и, пока дошёл до тебя, съел столько, что можно было бы накормить оленя. Нет это я шучу, — поспешил добавить Кирик, заметив испуг на лице Патрикеева, — просто я пробовал немножко, а остальное бросал.
— Теперь ты за это будешь отвечать, — важно объявил Патрикеев и даже выпрямился весь под своей большой шапкой. — Ты потоптал гряды... Ты вырвал это... А оно ещё не совсем готово.
Кирик хотел рассердиться, но услышал приближавшиеся шаги, глянул через плечо и смутился. К ним шла, поигрывая хлыстиком, русская женщина. Кирик сразу признал в ней главного приискового начальника Анну Лаврентьеву: он видел, как ездила она на том сером коне, который когда-то хотел укусить его, и относился к ней с большим почтением.
— Он испортил гряды, — тоненьким, противным Кирику голосом сообщил Патрикеев Анне, ткнув пальцем в грудь Кирика. — Он таскал это... — и, не найдя подходящего русского слова, Патрикеев так широко развёл руками, точно Кирик обошёл и вытоптал всё поле.
— Он не видел! Он врёт!! — заорал Кирик, возмущённый ябедой сородича. Он ещё не привык видеть в нём «начальника». — Если я пробовал эту паршивую траву... эту новую траву... так разве мы работаем у чужих? Разве огород артели не мой огород?
— Где ты сам работаешь? — спросила Анна, с интересом наблюдая расходившегося Кирика.
— Расчищаю покосы, — сказал он угрюмо, но быстро добавил, желая показать ей, какой он дельный человек, и, вместе с тем, подчеркнуть ничтожество Патрикеева. — Я получил нынче премию. Самую первую получил. Сатин и ситец получил и сто рублей денег получил.
Анна улыбнулась торопливой похвальбе Кирика, решив, что он испугался и немножко заискивает.
— А если бы Патрикеев пришёл к тебе на покос и развёл там костёр и сжёг сено, которое ты накосишь... Что бы ты сделал? — спросила она, переводя взгляд на морщинистое безбородое лицо старика-председателя.
— Я бы взял его и сбросил вниз головой в речку, — запальчиво, не раздумывая, сказал Кирик. — Пусть бы он пускал пузыри, пока не всплыл, как дохлый тюлень.
— А если он сделает с тобой то же за потоптанные гряды?
Кирик опешил, но тут же возразил с гордостью, путая русские и эвенкские слова:
— Я не топтал. Я только рвал и пробовал. Пусть старик придёт на покос. Пусть набьёт себя сеном хоть до самого горла. Пусть унесёт, сколько может. Сжигать — это другое дело. Это — злое дело!
Анна всмотрелась в обиженное лицо Кирика, и ей стало весело: перед ней стоял человек, перешедший чуть ли не прямо из патриархального родового коллектива, в её огромную трудовую семью.
— Ты должен беречь этот огород, как свой покос. Если работа огородников не принесёт артели дохода, ты получишь меньше на трудовой день. И каждый член артели получит меньше.
— Я могу посадить все корни обратно, — с угрюмым снисхождением предложил Кирик, начиная понимать, что поступил неладно, и только из упрямства не желая сознаться в этом.
Патрикеев нетерпеливо переступил с ноги на ногу.
— Оно всё равно не будет жить. Женщины садили вчера то, что выдёргивали по ошибке. Однако это зря. Оно сварилось на солнце. Ты совсем ещё молодой и глупый, Кирик!
Тогда «молодой» Кирик, которому едва перевалило за пятьдесят, неожиданно развеселился и, показывая в усмешке свои чёрные от табака зубы, сказал Патрикееву:
— А ты старый ворон! И видно, ты совсем уже одряхлел, если твои глаза не отличают нужную траву от лишней. В другой раз не берись сторожить поле. Слепой сторож — это ружьё без дроби.
И Кирик, очень довольный своей остротой и тем, что отомстил старику Патрикееву, снова пошёл вдоль гряд, тонконогий и стройный, как лесная сушина.
Успехи эвенкской артели вызывали у Анны чувство гордости. Радовало её и хорошее любопытство кочевых охотников, каждый день приезжавших посмотреть на оседлое хозяйство. Ей хотелось втянуть в работу всех людей, праздно болтавшихся в тайге. В самом деле, кому, как не охотникам проводить лето на огородах и пашнях.
Поднимаясь на террасу своего дома, Анна вспомнила волнение Патрикеева, бранившего Кирика за потраву, и Кирика, который считал себя полным собственником артельного добра во всём, что ему потребуется, и сама снова по-хорошему взволновалась. Семья Кирика заняла половину просторной деревянной избы, но он, придя домой с покоса, не лёг спать в этой избе, а устроил себе в кустах, рядом с избой, чум-шалашик.
— Ах чудак! Милый, смешной чудак!
Анна присела на пороге открытой на террасу двери и подумала:
«Теперь надо заняться постройкой овощехранилища. Для капусты можно устроить засольные ямы-чаны прямо в земле, зацементировать их, устроить над ними навесы. Сегодня же надо дать распоряжение. — И Анна сразу представила тысячи нитей, связавших сельскохозяйственную артель с предприятием.
Подумав о предприятии вообще, она остановилась мыслями на руднике, на проектах — своём и ветлугинском.
Она очень тревожилась за участь своего проекта.
«А вдруг он не будет принят, а примут проект Ветлугина! Могут ведь предложить провести его в действие. В лучшем случае несостоятельность того проекта скажется сразу же на практике. Но и тогда надо будет опровергать, доказывать, затягивать время и выполнение программы... А может быть и другое: обвал в руднике и гибель рабочих».
Анна даже задохнулась от злого, отчаянного волнения.
— Нет, — сказала она, отгоняя страшные мысли. — Мы же всё объяснили.
Она стянула сапожки, отбросила их и насторожилась: услышала голос возвращавшейся из садика Марины.
— Закрой глаза и открой рот, — сказал Юрка.
— Не закрою и не открою, — почему-то сердито ответила Маринка. — У самого руки грязные да ещё «рот открой!» Дай, я сама возьму.
— Всё бы ты сама! Ну да уж ладно, бери. Придёшь играть?
— Приду, — шепелявя занятыми губами, обещала Маринка. — Мне теперь можно. Папа сказал, можно. Папа мой сознательный.
— А мать?
— Она? — Маринка помедлила с ответом. — Она везде сознательная, а когда мне так говорит: «Запру тебя на замок».
Маринка подошла к ступенькам веранды, взглянула вверх, вздрогнула, заулыбалась и, сразу позабыв о Юрке, побежала к матери.
Анна обняла её обеими руками, любуясь, слегка отстранила от себя: выражением лица, особенно глазами, всем постановом хорошенькой светлой головки она повторяла Андрея, только по-детски, по-девичьи нежнее и красивее. Маринка смотрела вопросительно и всё улыбалась, довольная встречей и тем, что мать так попросту, совсем как маленькая, сидела на пороге.
— Ты сегодня никуда не пойдёшь?
— Пока нет. Вечером пойду в контору, а сейчас мы с тобой можем отдохнуть немножко.
— Пойдём на гору, погуляем...
Анне совсем не хотелось гулять. Веки её, нахлёстанные дорожной пылью, припухли. Да и ночь она опять провела за рабочим столом, ещё раз проверяя детали своего проекта. Она могла бы вздремнуть, сидя даже вот здесь, на пороге. Но Маринка смотрела на неё так жалобно, ласково. Анна забрала всей ладонью её тёплую ручонку.
— Ну, что ж, если тебе так хочется, пойдём на гору.
— И с мальчишками?
— Хорошо. Возьмём и мальчишек. Видишь, я тоже немножко сознательная...
— Ты подслушивала! Ты подслушивала! — закричала Маринка весело, но вся покраснела. — Вот ты какая!
— Да, уж такая! Вы же громко разговаривали. — С этими словами Анна поднялась и повернула голову на шорох шагов по дорожке.
Голубое платье мелькнуло сквозь зелёные листья, и по лицу Анны прошла тёмная тень. Она обняла дочь за крепкие плечики, прижала её к себе, точно хотела спрятать, но Маринка, шаля, запрокинулась на её руки, посмотрела снизу на Валентину, поднимавшуюся по ступенькам и, смеясь, перегнулась совсем, так что её светлые волосёнки, отлетев со лба, запрокинулись вместе с нею. Анна, перехватывая руками, наклонилась тоже, пока Маринка не взглянула в её лицо совсем близко: на нём было странное, незнакомое выражение какого-то стыда и страдания. Девочка смутилась, перестала шалить. Обе выпрямились и посмотрели на свою гостью.
Валентина стояла, опустив руки, слегка шевелила тоненькими пальцами, и губы её слабо шевелились, но улыбка не выходила. Анне эта улыбка показалась виноватой, а Маринке вдруг стало жалко Валентину Ивановну, потому что она одна, что никого у неё нет, кроме Тайона, и тот — собака, да ещё такая собака, которая никогда не сидит дома.
Желая развлечь Валентину, Маринка подошла к ней, едва они прошли в столовую, и, подмигивая, сказала тихонько:
— Пойдём, я покажу тебе своих мальчишек!
— Вот зверёныш! — сказала Анна тёплым грудным голосом и так рассмеялась, что холодок встречи сразу растаял.
— Ты думаешь, Валентине Ивановне интересно смотреть на твоих чумазых мальчишек?
— Они вовсе не чумазые! Юрка — он просто такой чёрный. Он такой и родился и никогда не отмывается. Зато он подарил мне вчера телефон. — С этими словами Маринка вихрем сорвалась с места и вытащила из-под дивана спичечную коробку, за которой на длинной нитке выкатилась пустая катушка. — Приложи коробок совсем к уху, — попросила она Валентину. — Я буду говорить.
Она завертела катушку, поглядывая то на мать, то на гостью, хмурила узенькие брови.
— Что-то не получается... — Но в комнате вдруг послышалось бойкое постукивание дятла, и по лицу Маринки разлилось сияние.
Крохотный деревянный молоточек стучал в спичечной коробке, Валентина прижала её к уху, и тогда там, глухо вибрируя, загудела ещё медная струна. Похоже, дятел и оса устроили концерт в пустом помещении.
Анна исподлобья смотрела на Валентину. Та слушала с полуоткрытым ртом и вдруг заулыбалась, удивлённо и радостно. Анна вспомнила, что она сама, слушая вчера, тоже почему-то открывала рот и так же, наверно, моргала и так же удивлённо улыбалась. И Андрей улыбался, пока в коробке не застучало слишком громко, — тогда он нахмурил брови, но всё ещё с улыбкой сказал Маринке:
— Говорите, пожалуйста, потише, а то я могу оглохнуть, — и Маринка от этих слов была в полном восторге.
— Ты пойдёшь с нами гулять? — спросила она Валентину, продолжала крутить катушку. — Мы с мамой пойдём вместе с мальчишками.
Когда они втроём вышли из дома, Маринка сразу побежала вперёд, остановилась на углу, придерживаясь за выступ террасы, и, оглядываясь, не без гордости сказала:
— Вот они!
«Они» сидели рядком на разрытой завалине: чёрный, угрюмый жучок Юрка и второй, белоголовый крепыш с добрыми, круглыми глазами.
«Она будет кокетка», — подумала Валентина, глядя на довольное личико Марины.
«Нехорошо, что она распоряжается этими мальчишками, — подумала Анна. — Мы всё-таки очень балуем её. Надо как-то иначе». — Но как «иначе» она не придумала и перевела взгляд на Валентину.
Валентина шла, глядя куда-то в сторону, и вдруг засвистела, как сорванец. Ребятишки оглянулись и радостно замахали руками: на гору голопом, колыхая мохнатым кольцом хвоста, мчался Тайон. Ярко чернела на его светлосерой морде сморщенная тюпка носа, розовый язык вываливался из белозубой с чёрными брылями пасти.
— Красивый он, правда? — спросила Валентина.
— Очень, — сказала Анна. — Сейчас мы поднимемся к осиновой рощице, — продолжала она оживлённо. — Я всегда не любила осинник, а в прошлом году поднялась туда с Маринкой и никак не могла оторваться от него. Особенно, когда нашли гриб... Знаете, такой большой, страшно крепкий гриб, на толстой кривой ножке...
— Неужели вас это интересует? — тихо спросила Валентина. — Вы изжарили этот гриб?
— Ну, конечно, — сказала Анна и улыбнулась задумчиво. Строгие черты её точно осветились и, уже снова став серьёзными, сохранили тепло улыбки в прищуре глаз и углублённых уголках рта.
— Страшно люблю лес, — продолжала она, — особенно осенью. Идти одной, чтобы рядом никто не шуршал и не мешал думать.
— И собирать грибы...
— Нет, я тогда совсем забываю о них, да и нет их поздней осенью. Только разве на опушке где-нибудь набредёшь на опёнки. Посмотришь, как сидят они во мху, крепенькие, дружные, прикрытые жёлтыми травинками, и так уютно покажется в лесу. А кругом тихо... В каждой веточке важность такая... Посмотришь, вслушаешься и почувствуешь вдруг всю красоту человеческого осознания, благодарность какую-то к самому себе за то, что живёшь. Ночью вот ещё на озере... Вы бывали когда-нибудь ночью у воды... так чтобы одной?
— Нет. Я боюсь в лесу, когда темно. Я люблю, чтобы было шумно и весело. Музыку люблю. Когда я слушаю хорошую музыку, у меня что-то дрожит внутри, и мне хочется сделать что-нибудь необыкновенное.
Невысокая осиновая роща росла в просторной лощинке на южном склоне горы. Вся она, от верхушек до самых корней, переливалась сизым блеском; плотные круглые листья, свободно болтаясь на слабых черенках, точно рвались улететь с неподвижных деревьев. Оживлённый плеск лопочущих листьев был почти страшен в безветрии, жидкие тени их текли по безжизненным голубым стволам, по высокой траве, редкой и ровной. Из травы торчали кое-где угловато обломанные камни, покрытые зелёной плесенью мха.
— Как здесь грустно? — сказала Валентина. — Этот лес напоминает мне покойника, у которого ещё растут ноги и борода.
Анна удивлённо посмотрела на Валентину.
— Вы бы посмотрели, как горит и сверкает эта роща осенью!
Они сели на опушке и загляделись вдаль, где виднелись грузные вышки шахтовых копров, окружённые сетью желобов и канав.
— Я очень интересуюсь проектом вашей новой системы на руднике, — сказала Валентина. — Это всё-таки страшно будет, да?
— Нет, мы постараемся, чтобы это было нестрашно, — сухо возразила Анна. И ей сразу представилось, с каким ожесточением говорит о её проекте Ветлугин. — Всё же построено на строгом расчёте.
Она не хотела и не могла теперь делиться с Валентиной тем, что так мучило и волновало её. Теперь она стала более скрытной и сдержанной. Она была слишком доверчива, и её ударили в самое сердце. Развал в работе, взыскание по партийной линии — всё это, мерещившееся Анне в тяжёлые минуты, было бы для неё окончательным приговором.
„Левой, правой!
Левой, правой!
Барабан уже дырявый...“ —
кричала Маринка, бегая со своими приятелями вокруг трухлявого пня. Потом Юрка сказал что-то о букашках, и все трое стали раскапывать пень.
— Моему сыну было бы уже шесть лет, — тихо промолвила Валентина. — Он был такой славный, смуглый, румяненький. — Она помолчала и с тоской добавила: — У него были такие большие руки, и он был немножко косолапенький. — Она опять умолкла, глядя на игравших детей, и Анна впервые заметила, какой у неё одухотворённый, прекрасный лоб, как трогательно выражение чистой печали на её ещё таком молодом лице... — Он так много внёс в мою жизнь, — продолжала Валентина с тяжёлым вздохом. — Вы знаете, однажды в детстве я отказалась петь на ёлке. Мой отчим глядел на меня, а я не хотела, я не могла петь при нём. Мать пошла за мной. Отчим тоже пришёл — грузный, красивый, пьяный. Он стал издеваться над нами обеими, и тогда мать (я никогда, никогда не забуду этого!!)... она заплакала, ударила меня, схватила меня одной рукой за рот и щёки, другой стала душить, — синие глаза Валентины сузились, и яркие краски в её лице побледнели. — С тех пор у меня осталось к матери только презрение. Но когда у меня родился ребёнок, я смягчилась и пожалела... поняла её. Ведь нас у неё было двое от первого брака. Мой муж тоже не любил детей... маленьких особенно, но даже он гордился сыном. Правда. Это был такой славный ребёнок.
— Вы разошлись? — тихо спросила Анна.
— Да. Он был ужасно... пошло ревнив. Он требовал, чтобы я бросила работу, он оскорблял меня на каждом шагу. Я слишком остро всё это переживала, и мы расстались.
— А ребёнок? — напомнила Анна, проникаясь живым участием.
— Он умер через год от скарлатины, — на лице Валентины заблестели слёзы, но она договорила почти спокойно: — Он совсем мало болел, он ведь был такой здоровенький.
— Бедная, — прошептала Анна, кладя руку на плечо Валентины. — Как это тяжело! Я знаю: я тоже схоронила ребёнка. А у вас вся семья... с ума сойти можно!
— Нет! — сказала Валентина со странной улыбкой. — Это нам только кажется, что мы с ума сойдём, а приходит горе, и всё переносишь.. И так же ешь и спишь так же... Только остаётся в душе провал... пустота, в которую боишься потом заглянуть, как в заброшенный колодец.
Через день Андрей, хмурый и озабоченный, вошёл в просторный кабинет парткома. Было ещё совсем раннее утро. В открытые окна тянуло свежей прохладой: и трава, и цветы, и кустарники, и темносерая между ними земля на дорожке, под окнами, ещё не просохли в тени от ночной сырости.
Андрей сел на подоконник, опёрся о него ладонями, глянул через плечо. Да, трава была влажная, и капли росы блестели в зелени листьев. Как свежо и радостно было в этом крохотном зелёном уголке!
«Этот толстый чорт всюду за собой цветы тащит!» — насмешливо-одобрительно подумал Андрей. Он предчувствовал, зачем Уваров вызывал его, и заранее сердился, но сердиться на Уварова было трудно. — «Так и есть, — отметил Андрей, обводя глазами большую светлую комнату, с огромным под красным сукном простым столом, с простыми, прямыми стульями; на этажерке, на шкапчике, на подставках у окон стояли горшки с крохотными ещё растениями... — Ему бы только агрономом быть!» — подумал Андрей, обращаясь взглядом к двери, в которую входил Уваров.
— Здорово! — сказал Уваров. — А я прямо из купальни, даже не завтракал. Вот проспал!
Воротник его русской рубашки был расстёгнут, мокрые волосы гладко прилизаны. Плавал он хорошо и, считая холодную воду средством от всех болезней, ходил купаться даже тогда, когда застывали забереги.
— Давно ждёшь? — спросил он Андрея, неторопливо проходя по комнате, и сел, втискивая своё большое тело в хрупкое плетёное креслице.
Андрей невольно улыбнулся.
— Чему ты? — спросил Уваров.
— Да так. Раздавишь ты когда-нибудь это сооружение.
— Ни! Я хоть и толстый, а ловкий, — похвастался Уваров. — По проволоке пройти могу. Кресло это как раз по мне: я мягких не люблю, вообще сидеть не люблю. И — чорт его знает отчего — толстею?! — При последних словах Уваров скользнул взглядом по статной фигуре Андрея и вздохнул. — Танцами ещё заняться, что ли? — сказал он уже с оттенком издёвки над собой. — Видал, что наша молодёжь на площадке в саду выделывает? Страх и ужас! Я им говорю: не себя, так подмётки пожалейте. Какое там! Смеются дикобразы. Посмотришь на них, посмотришь, и самому весело станет. — Глаза Уварова действительно заблестели, но по лицу его прошло движение чудесной, мягкой грусти, и весь он стал такой человечески простой, притягательный, со своим взглядом, любовно и грустно лучащимся при воспоминании о чужой, но близкой молодости.
Андрей смотрел на него, удивлённый этой простотой; до сих пор он знал Уварова, как серьёзного и даже угрюмого человека, а тут он словно распахнулся весь.
— Ну, как дела у тебя? — спросил Уваров, помолчав, и всё ещё улыбчиво снизу взглянул на Андрея.
Уваров не меньше, Анны болел тем, что окружало его. Он судил о работе предприятия, за которое считал себя ответственным, и за которое действительно отвечал всей своей совестью, — не по рапортичкам, а как инженер-контролёр, — отлично разбираясь в балансе производства. Он был в курсе всех производственных дел и прекрасно знал людей, с которыми велись эти дела. Если труд за годы первых двух пятилеток стал источником почёта, зажиточности, свободного творчества, стирающего грань между физическим и умственным трудом, то в этом была огромная заслуга таких партийных воспитателей, как Уваров. За то и несли ему дань уважения, заключавшуюся в том, что шли к нему в партком все, добровольно назначая его своим судьёй и советчиком в самом заветном, задушевном, а иногда и постыдном.
Андрея сегодня он вызвал сам. Вопрос о разведках был сейчас наиболее острым и волнующим из всего, что тревожило Уварова. Нужно было прекратить неудачно затянувшуюся рудную разведку на Долгой горе, и Уваров, зная, как тяжело это будет для Андрея, непоколебимо верившего в успех этой разведки, чувствовал себя, как хирург, которому нужно для спасения жизни отрезать ногу близкому человеку.
— Что там сейчас... на рудной? — помедлив, спросил он, насторожённо-открытым взглядом отмечая сразу помрачневшее лицо Андрея и то резкое движение, с каким тот поднялся с подоконника.
— Нам не хватает денег, — неловко, дрогнувшим голосом сказал Андрей. — Понимаешь, не хватает денег. Сейчас самый сезон для развёртывания работ, а мне предлагают... — Андрей замолчал, задохнувшись от неожиданного волнения. — Разве я дурака там валял два года! Я не могу... не имею никакого права согласиться на прекращение работ... разведочных. Там, где уже вбито столько средств, где сделано так много... Мне говорят, что выгоднее затратить дополнительные ассигнования сверх сметы на разведку россыпей... что это — дело вернее и сама разработка доступнее. Но что такое десятки мелких старательских участков но сравнению с тем, что даст Долгая гора?!
— Даст ли? — мягко спросил Уваров.
— Даст. Разве я ничего не стою, как геолог? Но пусть меня повесят, как недавно посулил мне Ветлугин, если я ошибаюсь. Мы столько уже затратили... Что значат теперь ещё какие-нибудь восемьдесят — сто тысяч?
Уваров задумчиво покачал головой:
— Надо уметь во-время остановиться. Знаешь, как в азартной игре. Разведка — ведь тоже своего рода азарт. А что же, правда ведь? Мы же не можем принимать всерьёз ставку на твою жизнь. Она ещё пригодится стране и как пригодится!..
— Ты рассуждаешь, как благоразумный старец, — не выдержав, вспылил Андрей. — Во-время остановиться! Как это можно остановиться, когда перед тобой цель, вершина подъёма? Ещё одно усилие, и ты будешь там. И вдруг отступать и отступать так позорно! Не лучше ли там же разбить себе голову?!
— Ну и разобьёшь, как Васька Буслаев, — с ласковой укоризной сказал Уваров. — Знаешь былину... Пристал Васька к острову, а там на горе камень с надписью: «Хочешь перепрыгнуть — скачи только поперёк». Где же Ваське покориться! Захотелось молодцу прыгнуть «вдоль камени», ну и расшибся. А мы тебе по-дружески, по-товарищески говорим: не горячись зря. Будет время, будут средства — тогда и доразведать можно. И что тебе дались эти канавы, когда существуют буры Крелиуса? Ну, хорошо, это твоё дело, ты геолог, тебя этому обучали, а я горный инженер. Но меня посадили сюда вот в партком и сказали: «Гляди в оба, товарищ Уваров!» И я гляжу и вижу, что работаешь ты от всей души и прав, безусловно, в своём стремлении закончить дело. Но разве не правы Лаврентьева и Ветлугин? Они хотят как можно скорее получить от тебя объекты, доступные для разработки. И ты обязан их дать. И надо их дать.
— Неужели ты думаешь, что я не сознаю этого? — горько промолвил Андрей. — Смешное дело! Мы лучших своих работников, самых сильных и опытных, перевели на разведку россыпей. На Долгой горе остались главным образом охотники из старателей, которые верят мне и работают условно, на свой риск. Разведчиков-рабочих раз — два и обчёлся. Мне не на что их содержать! Технический надзор — я сам да Чулков, проводящий там всё своё свободное время. Нищая колония! Не так-то уж дорого обходится она сейчас!
— А инструмент! А заброска продовольствия! А спецодежда? — напомнил Уваров.
— А вы хотели бы оставить нас даже без этого? — возмутился Андрей, нервным движением выкладывая на стол спички и портсигар. — Хорошо, мы будем носить продукты на себе, в котомках, по-старательски.
— Ну, уж это анархизм настоящий, — сказал Уваров, сожалея и досадуя. — Ты же не мальчик, Андрей. Старательская разведка рудника — неплохая идея, но когда это делается, как бунт против общего мнения, то это уже непартийно. Тех же старателей можно пустить тоже на россыпи.
— Значит, вы просто не верите, что там есть золото? — спросил Андрей.
— Почему же?.. Может быть, оно там и есть, — уклонился было Уваров, но тут же устыдился своей уклончивости и, краснея густо всем лицом и даже открытой полной шеей, сказал: — Не верю, Андрей. Ждал. Верил. А теперь изверился. Ты хочешь довести дело до конца. Ты уверен и по-своему прав. Но у нас нет сейчас ни средств, ни времени. Значит, надо подчиниться.
Андрей побледнел, порывисто встал и, не попадая портсигаром в карман брюк, заговорил быстро:
— Постановления о прекращении работ ещё нет. Главк ещё ничего не решил. Я буду писать в трест, к начальнику главка. К наркому!
— Пиши, пиши! — сказал ему вслед искренно огорчённый и взволнованный Уваров.
Солнце уже высушило росу под окнами. Ярко и нежно цвёл у дорожки стелящийся портулак, бедный игольчатой смуглой зеленью; холодно синели анютины глазки, радостно розовел тонкий душистый горошек. Осы гудели над цветами, но Андрей ничего этого не заметил, выйдя из парткома. Всё в нём кипело, и он опомнился только в кабинете Анны.
Анна в белом гладком костюме разговаривала по телефону. Тут же у стола сидели несколько работников с фабрики и приисков. Андрей нахмурился, но уйти, не переговорив с Анной, он не мог и присел в стороне.
— У вас мало старателей? — спрашивала Анна заведующего прииском. — Почему же вы без всякой надобности отбираете у старателей подготовленные участки? Вы сами разваливаете свои кадры. Заключите со старателями договора. На тех, кто отлынивает от работ, не распространять льгот правительства. Тех, кто работает, беречь, как кадровиков. Проявите больше гибкости и забот, и люди будут. Приеду сама, проверю. Что ещё? Не хватает оборудования? — Анна снова брала трубку, звонила в техснаб и тут же распоряжалась об отправке дополнительного оборудования. — Чтобы не было потом никаких отговорок.
За какие-нибудь полчаса она отпустила весь народ, каждому дав самые определённые объяснения и указания, но Андрею время, проведённое у неё, показалось томительно долгим.
— Я был в парткоме, — сразу приступил Андрей к своему наболевшему, когда они остались одни.
— Да? — промолвила Анна внешне спокойно, но смуглая её рука, игравшая карандашом, остановилась, не закончив движения. Она посмотрела на Андрея вопросительно.
— Уваров, конечно, заодно с вами... — продолжал Андрей приглушенным, бесцветным голосом.
— Почему «конечно»? И что значит «заодно»? — сказала Анна с вынужденной холодностью, чтобы не поддаваться дружескому сочувствию к тому, чему она не хотела сочувствовать. — А ты разве за другое?
— Брось! — сказал Андрей с раздражением. — Ты сама знаешь, что я не имею в виду политику, что дело тут не в политике...
— А в чём же? Разве мы не создаём в каком-то масштабе политику нашей работой?
— Брось, прошу тебя, — повторил Андрей. — Мне сейчас не до тонкостей в выражениях. У меня всё рушится сейчас, Анна! Я хотел ликвидировать последствия нашего прорыва по разведкам, открыв богатейшее золото... хотел открыть, но получается так, что ликвидируют меня самого.
— Нам надо беречь средства, — холодно сказала Анна. — Пока спустят новые сметы, мы должны уложиться в существующие. Нам нужны... необходимы площади для разработки, и их надо искать, использовав все возможности. Этот год мы кое-как протянем, но в будущем нам придётся свёртываться, если вы, геологи, не найдёте ничего подходящего. Вопрос стоит очень остро.
— Так вы же сами не даёте мне возможности разрешить этот вопрос! — почти крикнул Андрей.
— Мы не можем затратить все средства на разведку одной Долгой горы, — тихо, но твёрдо сказала Анна.
Андрей опустил голову. Почему же ему верили его рабочие-разведчики? Почему такой опытный таёжник, как Чулков, чуявший золото по одному виду местности, готов был «чорту душу заложить» за будущее золото Долгой горы? Неужели только уверенность его, Андрея, могла так заразить их этой разведкой?
«Кровь из носу, а мы своё возьмём!» — заявил Чулков при последней встрече.
«Возьмёшь, пожалуй, — подумал теперь Андрей, с кривой усмешкой, вспоминая убеждённость старого разведчика. — Может быть, Анна мстит мне за то, что я высказал недоверие к её проекту рудных работ?» — подумал ещё он и пытливо, почти враждебно взглянул на неё.
Она задумчиво смотрела в сторону, потом взгляды их встретились. Её глубокие глаза, полные света и мысли, пристыдили Андрея, и он сразу вспомнил, что Анна настаивала на своём ещё до той ссоры.
— Я понимаю, как тебе тяжело, — грустно сказала она. — Поверь, я переживаю твою неудачу, как собственную.
— Я не считаю разведку Долгой горы неудачей, — сказал Андрей, — с огромным усилием подавив волнение, вызванное в нём этими оскорбительными для него словами Анны. В конце-то концов, разве она не имела права высказывать своё мнение? Он должен был доказать на деле. — Если бы мы имели возможность развернуться по-настоящему, — продолжал Андрей свои мысли уже вслух, снова обращаясь к Анне. — Ну, неужели ты не найдёшь... Не сможешь выделить каких-нибудь восемьдесят тысяч. Я хочу писать наркому, но пока это дойдёт... пока разберутся, может быть, создадут комиссию, самое дорогое время будет упущено. Ведь лето проходит, Анна!
— Да, лето проходит. Взгляд Анны снова стал отчуждённым и она отвела его в сторону. Я не могу выделить «каких-нибудь» восемьдесят тысяч. Мне нужно оторвать их от нужд первой необходимости. Я не могу сейчас это сделать. — Анна умолкла. Ей трудно было так жестоко говорить с человеком, самым дорогим, самым близким. — Знаешь, что, — заговорила она оживлённо, — у нас с тобой на сберкнижке отложено тридцать пять тысяч... И даже больше: ведь мы должны ещё получить компенсацию за отпуска, неиспользованные в течение этих двух лет. В общем наберётся около сорока пяти... восьми тысяч, почти около пятидесяти. Ты можешь затратить их на доразведку своей Долгой горы.
— Значит, ты тоже не веришь мне?! — скорбно сказал Андрей. Первым его побуждением было отказаться, но то же чувство, которое владело им в споре с Уваровым, которое привело его сюда и заставило возобновить безнадёжный, унижающий его разговор, чувство матери, готовой любой ценой спасти своё детище, остановило его. — Хорошо, — сказал он с нервной дрожью в голосе, напряжённом и высоком, — я возьму эти деньги... Но... если бы вы знали, что вы делаете со мной!!
— Шалит с нами Долгая. Уж как я рассчитывал напасть сегодня на след, ан опять пусто, да пусто, да нет ничего, — сказал Чулков и, вздохнув, полез в карман за кисетом...
— Без хлеба ещё можно жить, а вот уж без махорочки тяжко. Одно удовольствие в тайге, — говорил он, свёртывая цыгарку, приминая её грубыми пальцами. — Люди в жилых местах музыку слушают, в театры ходят для просвещения души, а мы всё в копоти да в неустройстве. И удивительное дело: никуда ведь не тянет! Вот только бы золото нам найти. Оправдать себя перед добрыми людьми. Но я так думаю, Андрей Никитич, оправдаемся! Беспременно оправдаемся!
— Ещё бы! — сказал Андрей с горькой усмешкой. — Пятьдесят тысяч получили.
— А что ж? И то хлеб, — спокойно возразил Чулков. — Завтра же командируем одного паренька. Скажем ему то, о чём мы с вами решили, и соберёт он нам ещё одну бригаду старателей. До морозов раздуем кадило — только держись.
Оба сидели на каменистом отвале между канавами. Солнце уже скрылось, потухли краски заката и, казалось, будто из этих длинных канав, зиявших чёрными могилами на голом крутосклоне, поднимались серые пары сумерек. Небо с грязными мазками облаков тоже казалось серым. Назойливо ныли комары. Изредка снизу, из провала долины, доносился стук топора: рабочие разведки уже спустились к баракам.
Странным и чужим показалось вдруг Андрею всё, что окружало его. Зачем он здесь? Что привязывало его к этой лысой горе? Глушь, неустроенное жильё, и эти пустые канавы, и скалы развороченные, и надо всем давяще нависло неприветное, грязное небо. Щемящее чувство тоски поднялось в душе Андрея.
— А и скучно же тут! — сказал он, озираясь по сторонам. — Как скучно! Застрелиться впору на таком месте... под таким небом.
— Вот тебе на! — промолвил Чулков укоризненно. — Небо, как полагается, — дело к ночи. А поддаваться унынию нет никакого резона. Работа у нас завлекательная, люди найдутся, а главное — денег дали. Спасибо Анне Сергеевне — ещё раз поверила. Вот если мы их, денежки-то, зря всадим, тогда конфузно будет. Но быть того не должно. Жила хитрая, из-под самого носа ускользает, а всё ж мы её приберём к рукам. Однако хватит... — добавил Чулков, вставая с камня. — Айда-те до дому. Ужинать пора.
— Идите, а я приду следом, — сказал Андрей и долго смотрел, не двигаясь с места, как укорачивалась, исчезая за склоном горы, крупная фигура разведчика.
Чулков направился вниз, к долине.
Слышно было, как под его ногой сорвался камень и, погромыхивая, постукивая, поскакал вниз.
— Денег дала. Ещё раз поверила! — шептал Андрей среди тишины, опустившейся над ним. — Ничему она не поверила, потому и откупилась. Вот сказал же Уваров: «Верил я, ждал, а теперь изверился». Так и она, самый близкий мне человек... Может, и в самом деле я ничего не стою? Недоучка несчастная... Тоже в профессора полез! Может, в самом деле в горе этой нет ничего, и я преступно вколачиваю в неё народные денежки. — Андрей стиснул руками голову, стараясь отогнать чёрные мысли, но это ему не удалось. — Эх, Анна! Выкинула подачку, как псу дворовому, лишь бы не тявкал. Занята только своими делами, своим проектом, тем, как бы самой отличиться. Она Уварову верит, Ветлугину верит, любому бюрократу из треста поверит, а мне... нет! Вот тебе и любовь! Вот тебе и самый близкий на свете человек... — Андрей поднялся, всё ещё сжимая голову руками, постоял, как бы соображая, что же дальше, и вновь опустился на камень.
Серая летняя ночь. В лесистых верховьях ключа заблудился крохотный огонёк. Разведчики ложатся спать. Ни звяка, ни стука, одни лесные шорохи в тайге. Где-то далеко, за горами спит Маринка. Но даже воспоминание о дочери не развеяло холода в груди Андрея. Маленькая. У неё тоже своё...
Ночь плыла над тайгой в туманах, широко раскинув свои белесые крылья. Звёзды попрятались. Спускаясь с нагорья, Андрей споткнулся, рванув ногой корень, перехлестнувший случайную звериную тропу. Лопнуло что-то, всхлипнув тоненьким голоском. Смутно вспомнилось Андрею западное поверье об альрауновом корне, который стонет, как человек, когда его вырывают из земли. Альрауновый корень, помогающий находить золотые клады! Есть ли такой на Долгой горе? Долго идти по этой горе, долго ищут и не могут найти скрытое ею золото. Если не прав Андрей, не поможет и альраун.
— Ну, что же... — сказал Ветлугин и встал, покусывая полные, яркие губы, — Можно, значит, поздравить вас. Хотя не скажу, чтобы это было весёлое событие в моей жизни...
Анна промолчала. Она понимала, что всякое проявление радости с её стороны было бы сейчас оскорбительно для Ветлугина, но покривить душой она не умела, и радость невольно пробивалась в её лице, в движениях, в голосе. С этим выражением сдержанного самодовольства она обернулась к Уварову.
— Значит, завтра приступаем к подготовительным работам на руднике...
— Выходит так, товарищ директор! Только ещё раз прошу: не увлекайтесь, не забывайте ни на минуту о том, что вы посылаете людей на глубину почти двухсот метров.
— Да, конечно, мы будем очень осторожны, Илья. — Но чёрные быстрые глаза Анны заблестели ещё ярче на разрумянившемся от волнения, загорелом лице. И столько воодушевления искреннего, порывистого было в ней, что оно сообщилось не только Уварову, но и Ветлугину, в котором зависть и досада боролась с чувством дружеской симпатии к Анне. То обстоятельство, что она не только опротестовала его проект, но представила свой, который был принят и утверждён, равно увеличивало в душе Ветлугина оба эти чувства.
— Мы будем очень осторожны, — повторила Анна, и лицо её стало построже.
— У меня сейчас состояние лётчика, получившего разрешение на дальний полёт. И радостно и страшновато: ведь всё впереди, — сказала Анна Уварову, когда Ветлугин вышел из кабинета. — И даже странное такое чувство: боюсь торжествовать.
— И всё-таки торжествуешь, — смеясь сказал Уваров.
— А что... заметно разве? Я бы не хотела, чтобы Ветлугин принял это на свой счёт. Хотя прежде всего радуюсь провалу его проекта. Но я не хочу терять такого хорошего работника. Он всё-таки очень любит дело и знает его. Это Валентина Ивановна нагнала на него хандру и бестолковщину...
— А как Андрей? — после неловкого молчания спросил Уваров.
— Что Андрей? — широко открывая глаза, переспросила Анна, сразу увязывая этот вопрос с упоминанием о Валентине и Ветлугине.
— Как обстоит с разведкой Долгой горы?
— С разведкой? — Анна облегчённо вздохнула и тут же нахмурилась, тревожно припоминая. — Я думаю, это столкновение сглажено. Ты знаешь, я отдала на производство дополнительных работ все наши сбережения. Это даст Андрею возможность продержаться ещё без вмешательства треста, которое скорее всего закончилось бы прекращением работ. Все сбережения! Мои и его! Мы хотели купить дачу... где-нибудь под Москвой... Но ведь она ещё не скоро нам понадобится... дача-то... Мы ещё оба молоды и не скоро пойдём на покой. Я даже не представляю и не хочу этого покоя! Значит, можно пока обойтись и без денег. Правда, Андрей принял всё это как-то нехорошо. Он так тяжело переживает свою неудачу в работе, и я вполне его понимаю.
Андрей оторвался от книги и рассеянно взглянул на дочь. Её круглая спинка с переложенными накрест лямочками передника, её пухленькая тонкая шея задержали его взгляд. Этот тёплый, живой комочек занимал в жизни Андрея огромное место. «Какая большая она стала» — думал он, глядя, как ползала она по полу, поднимая то книжку, то исчерканный лист бумаги и всё бормоча что-то тихонько и озабоченно. Один из каблуков её туфлей был стоптан, и это особенно тронуло Андрея.
— Вот уже ботинки стала изнашивать, — сказал он себе прямо с гордостью и живо, точно вчера это было, представил, как няньчил её, спелёнутую и красненькую, как она корчилась у него на руках, как вертелась, требовательно плача, когда хотела есть. Уговаривая её, он наклонял к ней лицо, и она торопливо и крепко хватала его за щёки беззубым ищущим ротиком.
— Тогда я брился прежде всего для неё, — вспомнил Андрей и улыбнулся.
— Ты что смеёшься? — спросила Маринка, поднимаясь с полу. Она подошла к отцу, положила мягкую ручку на его колено, другой, с резинкой, зажатой в кулаке, обняла его локоть. — Я тебе не мешаю, правда?
— Правда.
— Ну вот, я же знаю, что это правда, — и она прижалась головой к его руке. — Мы с тобой вместе работаем.
— Да, да, — произнёс он уже снова рассеянно и, не обращая внимания на её деловую возню со стулом, снова стал читать. Потом он взял ручку, стал что-то записывать.
Маринка бросила рисовать, долго молча наблюдала, как под его пером возникали на бумаге тоненькие, рваные цепочки. Если закрыть глаза, то похоже, будто кто-то совсем маленький суетливо бегает по столу, нарочно шаркает подошвами.
Маринка тихонько приоткрыла один глаз, потом другой, потом широко открыла оба. На столе было уже тихо, и вечная ручка лежала смирно, уткнувшись в свой неровный след.
— Что же это вас не видно и не слышно? Вы, наверно, забыли, что сегодня выходной день? — ещё с порога спросила Анна.
Она только что вернулась с рудника. Густые, ещё влажные ресницы её были особенно черны, и лицо блестело после умывания: под землёй приходилось путешествовать и в подъёмной клети и ползком, на четвереньках.
— Может быть, мы совсем отменим выходные дни? — продолжала Анна, входя в комнату.
Маринка быстро взглянула на отца, но, видя, что он улыбается, тоже заулыбалась и сообщила радостно:
— Он исписал прямо сто листов. Я ему совсем не мешала.
— Валентина Ивановна заходила... — сказала Анна и, положив руки на плечи Андрея, тихонько поцеловала его в густые волосы. — У неё сегодня день рождения. Звала на пирог и на чай со свежим вареньем из жимолости.
— И я... И меня?
— О тебе особого разговора не было. Ты знаешь, я не люблю, когда маленькие ходят за взрослыми по пятам и лезут со своим носом в серьёзные разговоры.
— Я не буду лезть с носом, — пообещала Маринка с таким видом, точно отказ от участия в серьёзных разговорах был для неё большим огорчением. — Я буду сидеть и молчать. Хоть целый день.
— Ну, это положим!..
— Папа! — Маринка мигом перебралась со своего стула на колени Андрея. — Ну, папа же! — она обхватила обеими руками его голову, прижимала её к своему плечу, ерошила его крупные мягкие кудри и повторяла умоляюще: — Папа, да папа же!
— Прямо не знаю, — сказал Андрей совсем серьёзно, высвобождая голову из её цепких ручонок, — Взять её с собой или не стоит?
— Какой же ты, папа! Я же тебе не мешала и туфли принесла, и... я плакать буду.
— Поплачь немножко, — разрешил Андрей, смеясь.
— Нет, я, много буду плакать! — и глаза Маринки заволоклись слезами.
Андрей просительно взглянул на жену.
— Хорошо, возьмём её, — сказала Анна и, чтобы оправдать свою уступчивость добавила: — Клавдия тоже хотела идти в гости. Надо будет отпустить её, а квартиру закроем на замок.
Выйдя из дому, они увидели Уварова. Он шёл, рослый и плотный, в просторной русской рубашке, опоясанной шёлковым кручёным поясом, и ещё издали улыбался им и покачивал головой.
— Вот и навещай их после этого! Кое-как выбрал время, а они всей семьёй сбежали.
— Идём вместе, — предложила Анна. — Мы к Валентине Ивановне.
— Да, чай, неудобно, — возразил Уваров, сдержанно здороваясь с Андреем. — Знаешь, ведь незваный гость... Да ещё хозяюшка такая... щепетильная.
Анна вспомнила разговор в осиновой роще о семейной драме Валентины и сказала с неожиданной горячностью:
— Нет, Илья, ты её не совсем понял.
Уваров смутился немножко и наклонился к Маринке:
— А ты что скажешь? Идти мне с вами или нет?
— Идти! Валентина Ивановна сварила варенье из жимо... жимолости. А что мы ей купим? — вдруг заволновалась Маринка. — У неё ведь рожденье. Мама, что мы подарим ей?
— Не знаю. Правда, ведь нужно было купить что-нибудь, — сказал Анна, удивляясь, как это ей самой не пришло в голову.
— Надо зайти в магазин, — спокойно предложил Андрей.
— Мы купим ей конфеты, — суетилась Маринка, перебегая на его сторону, — с такими серебряными бумажками. Или такую чашку, как у мамы. Что мы ей купим, папа?
В магазине они все четверо долго ходили от прилавка к прилавку: конфеты были только дешёвые, а купить туфли или блузку всем, кроме Маринки, показалось неудобным.
— Я знаю что! — крикнула она, припоминая. — Мы купим ей в ларьке... прибор. Такой прибор с мылом и пудрой и с духами.
В ларьке они действительно нашли такие коробки.
Пока Андрей доставал деньги и расплачивался, пока продавщица завёртывала в бумагу дорогую красную коробку с видом Кремля, настроение Анны всё угасало, и только суетня Маринки, озабоченной и торжествующей, поддерживала ещё улыбку на её лице.
Она вообще стала угрюмее за последнее время и даже подурнела. Всё чаще, просыпаясь по ночам, Андрей видел свет, слабым отблеском лежавший на полу у двери её кабинета, — это означало, что она дома, но занята. После ссоры из-за проекта он уже не мог с прежней свободой заходить к ней в любое время, заметив, что она стала менее откровенной и даже торопливо спрятала однажды какую-то исчерканную бумагу.
Он и сам утратил простоту и доверчивость по отношению к ней после того, как она вступила в деловой блок с Ветлугиным и Уваровым против него и его работы. Он не мог отделаться от оскорбительной мысли, что Анна предложила ему их личные деньги только потому, что не верила в успех его предприятия.
Иногда, просыпаясь ночью, он не находил Анны дома совсем, тогда он вставал, зажигал свет и работал или просто ходил по комнате и с тоской думал: «Ах, Анна! Милая Анна!»
У Анны появилась ещё рассеянность, раньше им не замечаемая. Она входила в комнату и вдруг останавливалась, подносила руку ко лбу и, растерянно оглянувшись, выходила обратно.
— Да, она и в личном отошла от меня! — говорил себе Андрей, невольно пытливее вглядываясь в её отношения с другими мужчинами, всё чаще обижаясь на ее невнимание к себе.
Вот и сейчас, входя в дом Валентины, она, пропустив вперёд Уварова и Маринку, чуть не захлопнула дверь перед ним. Она крепко потянула её, но тут же спохватилась и сразу, опустив руку, виновато глянула на него через плечо. Но он даже представить не мог, как больно резнуло её самоё это её невольное движение.
«Как же это я? — подумала она с чувством острого раскаяния. — Бедный Андрей!» — но тут же внимание её снова было отвлечено.
Анна не была избалована подарками и не думала о них, но теперь — когда Маринка взяла коробку из рук Андрея и сама вручила её Валентине, и Валентина просто расцвела в улыбке, Анне стало досадно на Маринку и Андрея, и только тогда она поняла, что завидует вниманию и заботе, которые были вложены в этот подарок.
— Это тебе подходит, — сказала Маринка, трогая крохотный бантик на волосах Валентины, когда та поцеловала её. — Я тоже буду носить такой.
— Ах, вы модницы! — с шутливым укором сказала Анна, подавляя неприятное чувство.
Валентина чувствовала насторожённость Анны, но счастливое оживление всё-таки пробивалось ярче в её чертах, когда она обращалась к Андрею.
Вся светящаяся в этой неудержимой радости, она легко облокотилась на стол и, оглядывая своих гостей, предложила просто:
— Попросите меня спеть.
— Вы уже столько раз обещали это, — с нежным упрёком сказал Ветлугин, который то хозяйничал вместо Валентины, то, забывшись; неотрывно смотрел на неё. — Я всегда был уверен, что вы хорошо поёте.
— Сегодня у меня особенный день, последний день молодости. Завтра я уже начинаю стареть, — сказала Валентина Ветлугину.
Слишком искренно и беззаботно сказала она это, чтобы ответить ей обычным разуверением: и тон её и вид показывали, что счёт годам для неё пока не имеет значения и особенность дня заключается в чём-то совсем другом.
Анна заметила и это, но она сама тут же чисто по-женски посмеялась над Уваровым, который, желая услужить ей, опрокинул бутылку розового муската, разбив тарелку и залив скатерть.
— Какой же ты медведь, Илья! — сказала она, посыпая солью пятно на скатерти.
— Мне простительно. Я-то уж давно старею, неловкий стал, — отшутился Уваров. — Всё раздаюсь с годами в ширину, вот места мне и не хватает. Зато всякий посмотрит и скажет: прочно утвердился на земле человек.
— Прочного ничего нет, — сказала Валентина, почему-то обрадованная беспорядком на столе. — Это и хорошо: всё старинное вызывает чувство тоски.
— У дедушки-водовоза очень прочная гармошка, — неожиданно сообщила Маринка, забыв своё обещание не вмешиваться в-разговоры. — Он нам показывал её, и мы её уронили. И она хоть бы что!
— Тогда надо попросить её, — сказал Уварову вставая. — Да я же и сыграю с вашего разрешения, — ответил он на вопрос Валентины. — Такие Жигули разведу!.. — он засмеялся и быстрыми грузноватыми шагами вышел из, комнаты.
— Так вы споёте? — напомнила Анна Валентине и сразу представила её маленькой, страшно одинокой девочкой, рыдающей после ёлки.
Высокий, грудной голос Валентины прозвенел с такой ликующей страстностью, что Анна вся выпрямилась. Как дрогнула её душа, открываясь красоте песни!..
Дождались мы светлого дня,
И дышится так легко... —
пела Валентина, и Анне тоже дышалось теперь легко, как будто легче и чище стал самый воздух, в котором звучал этот, радующийся своему обаянию голос.
«Что же это? — удивлялась Анна, встречаясь с взглядом Валентины. — Неужели можно было задушить такое?»
Она посмотрела на Ветлугина. Он стоял неподвижно, на руке его, стиснувшей спинку стула, резко обозначались побелевшие суставы.
«Что он чувствует?» — подумала про него Анна, почему-то избегая взглянуть на Андрея.
А на лице Андрея было мягкое, растроганное выражение.
«Какая она хорошая!» — казалось, говорило всем, это выражение.
— А вот и гармошка, — объявил Уваров, вваливаясь в комнату, когда Валентина, счастливая, разрумяненная, усаживалась на своё место. — Гармошка прочная, слов нет. Играть-то можно? — дурашливо, глубоким басом спросил он и сел возле Маринки. — Ну, чалдонка, что вы тут без меня делали?
— Мы пели, — сказала Маринка, глядя на свои пальцы, липкие и розовые от варенья.
— Ну, а теперь послушайте Илью Уварова... Гармошке я у одного священника научился. Лихой был поп!.. Бывало, сидит в подряснике нога за ногу, а гармонь у него так и дышит, так и вьётся. Добрый был поп и музыкальный, а я у него вроде дворника работал. — Уваров взглянул на Валентину и спросил всё тем же шутливым тоном: — Может, вы споёте ещё под это, если не обиделись на моё исчезновение? Знаете, есть такая хорошая песня... У Гурилёва это романс, а в народе просто песня, ну и мотив немножко другой. Вот... слушайте, — он развёл меха и тихонько заиграл, глядя в напряжённо внимательное лицо Валентины, и когда оно дрогнуло блеском глаз и улыбки, он, не дожидаясь, согласия, подвинулся к ней со стулом. Валентина выждала ещё немного и уверенно вплела в окрепший голос гармони задушевные слова:
Отчего скажи, мой любимый серп,
Почернел ты весь, как коса моя?..
Она никогда не пела под гармонь, и оттого, что получилось неожиданно хорошо, она пела, сначала улыбаясь от удовольствия, но затем грусть песни захватила и её:
Зелена трава давно скошена,
Только нет его, ясна сокола... —
пела она, слегка подавшись вперёд, нервно сжимая рукой узкий поясок платья.
Нет, не к радости плакать хочется.
От глухой сердечной боли, смягчившей серебряный тембр её голоса, слёзы выступили на глаза Анны, и мрачное предчувствие снова овладело ею.
— Хорошо, — сказал Ветлугин с гордым восхищением.
— Вот как мы! — сияя пробасил Уваров.
Андрей ничего не сказал, но когда Валентина искоса быстро глянула на него, его глаза ответили ей таким ярким блеском, что она вся вспыхнула.
— А вы играете на чём-нибудь? — обратилась к ней в это время Анна, с усилием освобождаясь от своего оцепенения.
— Да... — ответила Валентина и, не сразу понимая, о чём её спрашивают, виновато и счастливо улыбнулась, — Да, я играю, — добавила она мгновенным напряжением памяти восстанавливая вопрос. — Если бы у нас в клубе было пианино, я могла бы иногда выступать с чем-нибудь таким... — она неопределённо развела руками и снова взглянула на Андрея.
Оттого, что тот сразу ответил ей и взглядом и улыбкой, у Анны зазвенело в ушах, но она обернулась к Уварову и сказала, задыхаясь:
— Надо будет перевезти с базы пианино. Необязательно ждать, когда закончим шоссе. Можно трактором на площадке... Это хорошо... когда в клубе пианино...
Пианино действительно привезли трактором. Увидев издали огромный, сбитый из толстых досок ящик, Андрей ещё раз подивился, как быстро и решительно выполняла Анна все свои намерения.
Ребятишки, как стая воробьев, облепили тракторную площадку, пока рабочие подтаскивали и устанавливали доски для мостков, и так же, как воробьи, ссыпались все разом на землю, когда ящик с пианино стал съезжать по доскам, бережно подхватываемый тяжёлыми, мужскими руками.
Андрей подождал, пока все — и пианино, и грузчики, и ребятишки — протиснулись в двери клуба, и вошёл следом. Там было полутемно и гулко. Огромная пустота стояла над рядами скамей с высокими спинками, посреди которых медленно продвигалась, стуча ногами, сомкнутая группа людей. Ящик, серый и длинный, покачивался, как гроб, в мрачном, гулком сумраке.
В библиотеке клуба Андрей долго рылся в каталоге технической литературы, потом сам просматривал то, что стояло на полках. Возвращаясь через пустой зал, он увидел Валентину. Она стояла у рампы, освещенная снизу красноватым светом, и наблюдала за суетнёй, происходившей в глубине открытой сцены.
Андрей замедлил.
Угловатое, чёрно-блестящее тело, высвобождаемое рабочими из ящика-гроба, точно вздыхало облегчённо, вырастая в колебаниях света и теней. Но оно ещё дремало, ожидая прикосновения умелых рук, лёгких и чутких.
Андрей опять посмотрел на Валентину. Она стояла далеко от него, но он хорошо видел своими дальнозоркими глазами её полуобёрнутый к нему, чуть улыбающийся профиль: чистую линию щеки и прядь светлых волос, высоко подобранную и заколотую над её маленьким ухом.
«Ей весело», — подумал Андрей, вспомнив, как давно не было весело ему самому. Правда, он и шутил и улыбался, но что-то было утрачено им в последнее время, угасла светлая искорка, всегда тлевшая в его душе.
«Может быть, это усталость», — размышлял он, вспоминая передряги последних дней: бурные, даже злые разговоры в парткоме, в кабинетах управления, зияющие щели канав, идущих по пустоте, угрюмые лица разведчиков, ожидающие, сочувственные (отталкивающие его этим сочувствием) взгляды Анны... Тоска от воспоминаний с новой силой охватила Андрея. Он опустился на край скамьи, сгорбился, облокотясь на книги, лежавшие у него на коленях. Тишина в зале вдруг удивила его, и только тогда он понял, что сидел здесь не просто так, не просто потому, что устал, а потому, что ему хотелось музыки, смутное представление которой возникло у него при виде мрачного, торжественного шествия инструмента, и таинственного освобождения его, и появления женщины, освещенной, как отблеском пожара, красноватым огнём рампы.
Вздохнув, Андрей сунул подмышку свои книги, неторопливо направился к выходу, но, не дойдя до середины зала, взглянул и опять увидел Валентину. Она шла по сцене и через весь зал смотрела на остановившегося в нерешительности Андрея.
— Я так давно не играла, что мне даже страшновато начинать, — сказала Валентина, подходя к Андрею. — А завтра у нас вечер, на котором будут выступать поэты. Вы придёте?
— Конечно, — серьёзно сказал Андрей.
Он не попытался даже взять её под руку, выйдя с ней из клуба; он почти не смотрел на неё, но чувствовал каждое её движение, и ему было приятно, что она идёт около него просто, не пытаясь обратить на себя внимание.
— Вы очень изменились за последнее время, — сказала она, прерывая это лёгкое для обоих молчание. — Вы стали каким-то неземным.
— То есть как это? — спросил Андрей и тихо рассмеялся.
— Да, так, — протянула она очень серьёзно, искоса рассматривая его и покусывая листик, сорванный ею с кустарника. — Вы как будто свалились только что с другой планеты... с Марса, может быть. У вас какой-то далёкий и печальный взгляд. Правда! Будто все кажутся вам бесплотными тенями, как во сне, как в лесу в лунную мглистую ночь.
— Почти правда, — сказал Андрей уже весело. — Смотрю на вас... но даже и тени вашей не вижу: где ваша тень, Валентина Ивановна?
— Моя? Ах, да!.. Мы поссорились немножко, — сказала она. — Из-за вас поссорились.
Андрей удивился и покраснел:
— Из-за меня?
— Да. Из-за вас. Вернее, из-за вашей работы. Я же видела вас там, на горах, среди ваших людей (какой у вас там народ чудесный!) и сразу поняла... У вас в одну какую-нибудь яму вложено больше мечты, чем у Ветлугина во всю его деятельность. Если бы он действительно умел мечтать, как он часто говорит, он никогда не пошёл бы... не согласился бы на прекращение такой увлекательной работы. Он дал бы вам возможность довести её до конца!
— Решение этого вопроса зависит не только от него... — медленно, с запинкой произнёс Андрей с чувством благодарности и грусти: она, единственный человек здесь, на Светлом, поддержавший его, ничего не понимала в горных работах.
Но это наивное одобрение, эти слова сочувствия, исполненного не жалости, как у Анны, а негодования за него и веры в него, тронули Андрея.
— Мечта, конечно, необходима, — ласково усмехаясь, продолжал он после короткого молчания. — Но я же не просто фантазирую, а ищу на основании науки и опыта. Поэтому-то и обидно и тяжело! Мне не верят потому, что я много затратил на разведку этой горы и всё ещё ничего не нашёл. Чорт возьми! — вскричал он с увлечением, и страстным и горестным. — Если бы вы знали, какие огромные средства отпускались страной на наши разведочные работы! Вся беда в том, что нашлись подлецы, сумевшие втереть очки, будто бы наше предприятие обеспечено разведанными запасами. На десятки лет будто бы обеспечено. Они поднимали шум вокруг старательных поисков. Любовались стариками-старателями и потихоньку душили нас, кадровых разведчиков, сокращая из года в год плановые разведки.
— Почему же это не исправят теперь?
— Потому, что, во-первых, такие дела скоро не делаются, во-вторых, есть ещё среди наших работников трусливые и нерешительные люди, и мы всё ещё деликатничаем там, где не нужно.
— Мне кажется, вы лично деликатностью вообще не страдаете! — заметила Валентина к слову.
— Вы находите? — серьёзно спросил Андрей и остановился, впервые за время разговора взглянув ей в глаза.
— А вы нет? — невинно спросила она в свою очередь, и оба неожиданно громко расхохотались.
Они стояли, очень довольные друг другом, и смеялись от души, как два сорванца.
— Однако вы тоже не страдаете этим самым, — сказал Андрей, отправляясь дальше, но всё ещё продолжая смеяться.
— Вы поглядите, какой вечер! — сказала Валентина, осматриваясь по сторонам. — Так может только присниться, правда?
— Правда, — согласился Андрей, и ему показалось, что он действительно видел во сне такой вечер: с такими вот чёрными нагромождениями туч над круто изломанной линией высоко поднятого горизонта, с таким вот синим сумраком, опускающимся над грудами дикого камня, над крышами почерневших сразу домов, над остатками изуродованных деревьев, жалких и страшных на этой изрытой земле.
— Будет гроза, — радостно сказала Валентина.
— Может и не быть, — так же радостно ответил Андрей. — Вы чувствуете движение воздуха, как он плывёт волнами. Он очень холодный и свежий, но где-то разрядка идёт...
— На «Раздольном» гремит во-всю. Пробило кабель, — сообщила Анна, поджидавшая их на развилке дорожки. Она издали приметила, как дружно шли они вдвоём, как они остановились и громко смеялись над чем-то. Она давно не видела Андрея таким весёлым и поздоровалась с Валентиной холодновато. — Пробило кабель, — повторила она так, точно хотела подчеркнуть, что ей некогда шататься по прииску. — Один высоковольтный мотор вышел из строя. Пустили резервный, но что там творится сейчас, неизвестно: телефонная линия выключена.
«Он тоже выключился», — с грустной усмешкой заметила про себя Валентина, взглянув на сразу отвердевшее лицо Андрея.
— Я, кажется, помешала вам, — сказала Анна мужу, когда они уже вдвоём подходили к своему дому. — Вам было так весело.
Она сказала это почти спокойно, и Андрей ответил:
— Да, мы посмеялись немножко.
— О чём вы говорили?
— Обо всём.
Губы Анны задрожали:
— Разве можно говорить обо всём с такой, такой пустой и самовлюблённой?..
— Нет, Анна, она не пустая, — возразил Андрей, как будто не замечая волнения жены.
— Не пустая? — вырвалось у Анны. — Тебе, конечно, виднее, — добавила она торопливо, пугаясь сама своей гневной ненависти.
Анна нерешительно перебирала платья — которое же надеть: своё любимое, коричневое, или любимое Андрея, синее. Она колебалась недолго и сняла с вешалки синее, из тяжёлого гибкого шёлка. Сидя перед зеркалом, она поправила крылышки кружевной вставки, надушила виски и руки и сама залюбовалась собой, хотя смутная тревога всё время покалывала её, зажигая на щеках неровный румянец.
Такой и застал её Андрей: с чуть приподнятой бровью, с вытянутой круглой шеей, смуглевшей над тонким узором кружев. С минуту он глядел на жену, незамеченный ею, потом вошёл в комнату.
— Ну, что? — спросил он ласково. — Кокетничаешь?
— Немножко, — прошептала Анна.
— Для кого же?
Она с упрёком взглянула на него: ещё он спрашивает!
Андрей, тронутый, наклонился, чтобы поцеловать её, но она слегка отстранилась:
— Ты любишь меня, Андрюша?
— Очень люблю.
— Но ты так спокойно говоришь это! — сказала Анна и пытливо посмотрела на него. — И у тебя такие далёкие, равнодушные глаза.
— Я всё думаю о своей работе, — сознался Андрей, — она меня страшно волнует и тревожит.
— А обо мне ты уже не думаешь? То, что я переживаю, тебя не волнует? Ты всегда был спокоен по отношению ко мне.
— А мне кажется, что ты сама ко мне равнодушна, — возразил Андрей с лёгким оттенком досады. — Что же касается моего спокойствия... Я просто не понимаю! Разве тебе хочется, чтобы я ревновал? Сходил с ума, когда ты уезжаешь в тайгу с Уваровым или со своими инженерами? Я думал, ты дорожишь моим уважением и доверием...
— Да, да, конечно, — прошептала Анна почти со слезами, понимая, что опять обидела его. — Не думай обо мне нехорошо. Я же люблю тебя с каждым днём всё сильнее, и я так боюсь потерять тебя!
— Откуда такое, Анна? — сказал Андрей, смягчённый её внезапной горестью.
Она отвела взгляд:
— Мне кажется, ты всегда любил меня слишком спокойно и уверенно, а настоящее чувство у тебя впереди.
— Ну, так встряхни меня! — грустно пошутил Андрей и, обняв её, поцеловал кружево на её груди. — Вот я весь перед тобой. Я же с детства привык к тебе. Тут и любовь, и дружба, и родство. Если бы ты появилась вот так сразу, если бы эти чувства свалились на меня неожиданно, я, наверно, не казался бы спокойным.
— Ой, какая ты нарядная! — восхищённо сказала Маринка, появившись на пороге в ночной рубашке, беленькой и длинной. Она обошла вокруг матери. — Какая ты нарядная! — повторяла она. — Какая у тебя гуля! — и она потрогала кружево на груди Анны.
Анна посадила девочку в кроватку, поправила ей подушку, укутала одеялом. И Анне вдруг не захотелось уходить из дому, но Андрей уже вышел и ожидал её на террасе.
— Похоже на то, что дождь будет, — сказал он. — Я захватил твой плащ.
— Спасибо, дорогой, — ответила Анна, особенно тронутая его необычайной к ней заботливостью.
«Я становлюсь чувствительной, пожалуй, сантиментальной, — думала она, предоставляя Андрею вести себя под руку по темнеющей неровной дорожке. — Или это сказывается возраст? Тороплюсь жить. А у него это внимание, может быть, только чувством виноватости вызвано».
В тесовых просторных сенях клубах уже никого не было, но тусклая пелена табачного дыма ещё голубела в них, постепенно редея и рассеиваясь.
— Опоздали, — сказала Анна, прислушиваясь к тому, что происходило в зрительном зале.
Можно было постучать, им открыли бы, но Анне не хотелось этого, она взглянула на Андрея, и он опустил руку. Медленно они прошли в дальний угол фойе.
Андрей поглядел на жену и выжидательно улыбнулся:
— Ну, ты всё ещё недовольна мной?
Анна покачала головой.
— Ты помнишь, как мы с тобой в первый раз были в театре? — напомнила она. — Ты пригласил меня в буфет, а потом у нас не хватило пятидесяти копеек. Ты помнишь? Ты бегал, разыскивал наших студентов, а я сидела за столиком и умирала от стыда: мне тогда казалось, что все знают, почему я сижу так долго.
— Зато ты теперь можешь выбрасывать по пятьдесят тысяч на сумасбродные затеи своего мужа... — не без колкости сказал Андрей.
— Не надо так, — тихо сказала Анна, — у меня совсем другое на сердце, — проговорила она стеснительно, — знаешь... я очень хочу... Подари мне что-нибудь.
— Что же? — спросил он.
— Что-нибудь... Духи, конфеты.
— Обязательно подарю, — пообещал Андрей. Книжный киоск привлёк случайно его внимание пестротой выставленных обложек. — Знаешь, что я подарю тебе? — сказал Андрей, глядя на малиновый шёлковый берет продавщицы.
— Что? — спросила Анна, по-девичьи оживляясь.
— Я подарю тебе сейчас записную книжку. Здесь были очень приличные.
— Хорошо, — промолвила Анна с тем же оживлением, но уже принуждая себя к этому.
— Всё-таки жаль, что опоздали, — сказала она Андрею, занимая своё место во время антракта. — Смотри, как заинтересовались все рабочие!
— Да, — подтвердил Андрей. — Таёжникам, конечно, интересно посмотреть на живых поэтов, а те приехали, как на гастроли, подработать на рабочей аудитории.
— Ну уж и подработать!
— Определённо, — жёстко ответил Андрей, и Анна подумала, что он не только спокойный, но и очень самоуверенный, и ей показалось, что она всегда чувствовала в нём эту самоуверенную сухость, и что именно это всегда беспокоило её.
Приезжие поэты не понравились Анне. Она уже столько читала и слышала похожего.
Но несмотря на это и даже именно поэтому она заставила себя выслушать всё, что говорилось со сцены, а потом хлопала ладошами так же долго и добросовестно, как хлопали все, сидевшие вокруг неё.
«Возможно, стихи были лучше, чем показались мне», — подумала она, не доверяя на этот раз своему рассеянному вниманию. Она встала с места и сразу, оттеснённая от Андрея, нерешительно остановилась в людской толчее, образовавшейся двумя течениями: одни устремились в буфет, другие поближе к сцене, где стояло блиставшее чёрным лаком новое пианино.
— Пока соберутся музыканты, я сыграю, — услышала Анна совсем рядом голос Валентины и, обернувшись, увидела, как непринуждённо села та перед инструмент том, как, приподняв край длинного платья, протянула узкие ножки, нащупывая ими педали.
Один из поэтов, высокий, костлявый и нервный, торопливо листал перед нею ноты, тихо переговаривался с ней. Его очень большие руки подчёркивали нескладность всей его фигуры, и Валентина рядом с ним казалась ещё стройнее.
— Я сыграю «Каприз» Рубинштейна, — сказала она после некоторого колебания и, оглянувшись через плечо, поискала кого-то в толпе строгими глазами.
«Почему «Каприз»? — подумала Анна, почти испуганно замечая, как ещё более похорошела Валентина за последнее время, как искрятся её глаза, как пышно лежат над её открытыми висками и лбом крупные завитки волос, подобранные заколками с боков и свободной блестящей волной падающие сзади на полуоткрытые плечи.
Пальцы Валентины коснулись клавишей. У неё были маленькие руки, ей трудно было играть, но мелодия всё разрасталась и разрасталась... и вдруг всё рассыпалось под мощным ударом перезвоном падающих хрустальных колокольчиков.
«Это она о себе!» — думала Анна, мучаясь от своего бессилия перед обаянием этой женщины. Она любила её сейчас за воодушевление, от которого побледнело её лицо.
Андрей стоял неподалёку в толпе. Вещь, исполняемая Валентиной, захватила его. Именно такой музыки он хотел и ждал. Он был взволнован.
В это время Анна взглянула и увидела его. Лицо его поразило её: он точно хотел, но не мог понять, что с ним происходило, да так и забылся с мучительно-напряжённым выражением. Анне показалось, что он даже не слышал музыки. Он неотрывно, не моргая, как прошлый раз Ветлугин, смотрел на Валентину, всю её обнимал одним взглядом и ничего, кроме этих быстрых, сильных и гибких рук, кроме этих сияющих волос, не существовало для него, — так показалось Анне, и она закрыла глаза, потрясённая страхом и страданием.
«Я уйду, — решила она. — Я не могу находиться здесь дольше». Она отвернулась и медленно, никого не различая, пошла сквозь молчаливо расступавшуюся и снова смыкавшуюся за ней толпу.
Мрак охватил её за дверями. Анна постояла на ступеньках и почти бессознательно ступила на песок, где тихо шептал невидимый дождь. Он обрызгал её открытое лицо, смочил плечи, но она не сразу почувствовала это, так горело и ныло у неё в груди. Мокрая ветка зацепилась за её платье. Анна рванулась и почти побежала по дорожке, спотыкаясь, слабо вскрикивая и заслоняясь руками, точно боялась в этом смутном мраке удариться о гудевшие вблизи провода.
Она быстро прошла мимо удивлённой Клавдии, открывшей ей дверь, сердито отмахнулась от её предложения выпить чего-нибудь согревающего. Заболеть? Об этом она думала меньше всего.
Маринка спала. Взглянув на её кроватку, Анна сняла намокшие туфли, стянула платье и с горькой усмешкой, посмотрела на «красивую гулю». Сырое бельё противно холодило тело, и Анна сбрасывала его, обрывая от нетерпения петли и пуговицы. Надев ночную рубашку, она ковриком, чтобы не обращаться к любопытной Клавдии, подтёрла пол, постепенно успокоилась, стала заплетать косу.
«И совсем не надо было уходить домой, — сказал в её душе ясный, холодный голос. — Так хорошо было... приисковый клуб — и такая музыка и чуткое внимание шахтёров, а она, вместо того, чтобы радоваться, сорвалась и убежала, как девчонка.
Анна попробовала даже улыбнуться, но улыбки не вышло. Она легла на спину, выпростала поверх одеяла руки, посмотрела на них. Они были смугловаты, сильны, крупны. Анна вспомнила огромные руки приезжего поэта, такие неуклюжие рядом с прекрасными руками Валентины.
«И я сама помогаю ей во всём! — подумала Анна с отчаянием. — Зачем мне нужно было спешить с перевозкой пианино, ведь я же предчувствовала это!»
Она подумала, что до сих пор не знает наверно, любит ли Андрей музыку и, сразу поняла, что не знает в нём многого. Вот любит же он Маринку, балует её, а для неё, для матери его ребёнка, он не смог придумать в подарок ничего интереснее записной книжки. И как просто он купил её! (Анна вспомнила, как он однажды пристрастился к танцам. Он никого не приглашал больше одного раза за вечер, и было что-то притягивающее и оскорбительное в том, что он, интересный, хорошо танцующий мужчина, не делал различия между красивыми и дурнушками, а перебирал их как будто по необходимости. Почему он так делал, Анна тоже не знала, и она впервые задумалась над тем, откуда в нём эта грубость: от душевной ли чёрствости или от застенчивости самолюбивого, сильного человека).
Она взглянула на платье, небрежно брошенное ею на спинку стула... Любимое платье Андрея!
Анна встала, надела платье на вешалку, расправила его и унесла за шкап, чтобы не увидел Андрей. Потом она взяла книгу, снова легла, но читать не смогла, а только листала её, с нетерпением ожидая прихода Андрея.
Она ждала, и когда он пришёл, с замиранием прислушивалась к его твёрдым шагам.
— Почему ты ушла? — спросил он, входя в комнату.
— Меня вызвали на рудник, — сказала Анна с принуждённым спокойствием, но глаза её умоляли его не верить этой лжи.
— Я так и подумал, что тебя вызвали куда-нибудь, — беспечно сказал Андрей. — Но ты не взяла плащ...
— Мне дали дождевик. Дождь шёл...
— Да, дождь... он всё ещё идёт, — Андрей отдёрнул занавеску, открыл окно. Ему не хотелось ложиться в постель. С минуту он стоял, опираясь ладонями в края рамы, смотрел в прохладный мрак, где неумолчно, радостно плескались дождевые струи. — Вот в такую ночь хорошо спать на свежем сене, на сеновале, — сказал он не оборачиваясь. — Я страшно люблю так спать, когда дождь стучит по крыше. — Голос его звучал негромко, но возбуждённо и бодро, похоже было, что Андрей улыбался...
Анна наблюдала его, подавленная, со странным, холодным любопытством. Всё в ней опало вдруг. Она понимала, что Андрею должно быть весело сейчас потому, что ещё не о чем было сожалеть, не в чем раскаиваться. Но, понимая, она не могла ни примириться со своим несчастьем, ни предупредить его.
— Танцовали? — тихо спросила она.
— Да, там ещё танцуют. Я тоже два раза покружил... с Валентиной Ивановной.
Пытаясь справиться с нервным удушьем, перехватившим ей горло, Анна промолвила:
— Валентина играла хорошо.
— Да, она хорошо играла, — сказал Андрей и, точно оправдываясь, добавил: — Мы шли домой с Уваровым. Он очень доволен вечером.
На участке деляны было по-особенному празднично, оживлённо; празднично, несмотря на то, что все работали. Общее внимание привлекал только что сгруженный с тракторной площадки мотор водоотлива.
— Ловкий моторчик! Аккуратный какой! — приговаривал старик Савушкин, любовно оглаживая и осматривая его. — Сколько на нём загогулинок, и всё к месту, всё надобное. И как это исхитрился человек придумать такое? Вот она наука! Какое замещение рукам! Попробуй-ка откачать её — воду-то из ямы... из шахты тем паче! А он, мотор-то, день и ночь справляется со своим делом. И ни хвори ему, ни устали. Ведь до этого дойти надо!
— А ты поторапливайся! Будет тебе там разглагольствовать! — ревниво и весело кричали Савушкину старатели, плотничавшие на возведении эстакады.
И Савушкин хватался за топор и лез на эстакаду, пока его не отвлекала привезённая вагонетка, сизые усы рельсов, торчавшие за трактором, или массивные закругления насоса, чёрного и грузного.
— Обзаводимся хозяйством! — гордо кричал Савушкин Анне и Уварову, завидя их на участке. — Механизируемся! Технически!
Анна понимающе улыбалась, интересуясь всем не меньше старика.
— Хорошо-то как! — говорила она Уварову, улыбчиво щурясь. — Смотри, какая теплынь стоит! Даже не верится, что это на севере. Солнышко-то какое... Я сегодня полдня провела на руднике... Пока там ходила, забыла, что лето, что зелень, а вышла на свет и прямо ахнула: до чего тут всё чудесно! Под землёй только и есть хорошего — мы сами — живые люди.
— А золото? — напомнил Уваров не без хитрости.
— Что золото! Есть ведь ещё и уголь и руды, да мёртвое всё это, — серьёзно сказала Анна. — Я вот иногда думаю: во всякой работе есть какая-нибудь романтика: возьми ты металлургов-литейщиков, моряков, железнодорожников, а у шахтёра вся романтика в самом себе. Честное слов! Целый день без света, без солнышка. Кругом мёртвый камень. Надо особенную, смелую душу иметь для такой работы. Вот бурильщики... Ведь они первые подвергаются риску, а они лучше всех отнеслись к введению «десятины».
— А так и зовут десятиной?
— С лёгкой руки Ветлугина, всем привилось. Она действительно будет огромна!.. И, понимаешь, относятся не просто со слепым доверием, а сами рассчитывают, соревнуются за право выйти в первой смене, — снова, увлекаясь, продолжала Анна. — Первую камеру подготовим для бурения к концу августа. Ты знаешь, Илья, эта камера мне даже во сне мерещиться стала. Честное слово! Теперь уже определилось, что она будет в триста девяносто квадратных метров. Это только представить надо! В ней мы оставим метровый целик: пусть Ветлугин убедится на опыте...
— А что, он всё ещё сомневается?
— Нет, он теперь искренно заинтересован десятиной. Может быть, он даже доволен, что десятина оставила в тени его проект: ему не пришлось всё-таки признавать свою неудачу открыто перед всеми. Но, надо сказать, он легко примирился с этой неудачей. При всей его работоспособности он не страдает ни деловым упорством, ни особым самолюбием.
Анна помолчала, глядя на то, как старатели, по указаниям механика, устанавливали мотор водоотлива над широкой ямой открытого забоя. Механик, молодой, худощавый, темноволосый, работал наравне со всеми: работа была горячая и разбираться в чинах было некогда.
— Хороший парень, — сказала о нём Анна. — Я рада, что его жена согласилась сюда приехать.
— Да, он прямо сто сот стоит, — согласился Уваров.
Дружная работа стариков-старателей, сразу как будто помолодевших в своём рабочем воодушевлении, казалась со стороны совсем простой и лёгкой. Они весело стучали топорами и молотками, звенели лопатами, подготавливая забой, тащили, как муравьи, рельсы, доски, гидравлические трубы. Старики впервые столкнулись с механизмами. Они готовились облегчить свой тяжкий, первобытно-простой труд, и руки их, покрытые чёрствой коркой мозолей, прочерневшие и потрескавшиеся, как сама земля, особенно бережно принимали и поддерживали переносимое оборудование.
— Они, должно быть, хорошо живут, — добавила Анна, всё ещё думая о механике и его жене. — Он прямо расцвёл за последнее время, и работа у него спорится вовсю.
— У хорошего человека всегда спорится, — негромко сказал Уваров.
— Нет, не всегда! Если на душе неспокойно, то это всё равно сказывается.
Уваров молча, вопросительно посмотрел на неё.
Лицо Анны выразило печальную растерянность.
— Ты не понял меня. Я вообще... Хотя нет, не совсем вообще. Да, совсем не вообще. Что-то меня тревожит, — созналась она, снова обращая на него открытый, но смущённый взгляд. — Ты пойми, Илья, как это мучительно: догадываюсь, хочу узнать, верно ли, и боюсь узнать. Я неспокойна, а мне хочется, чтобы Андрей не заметил этого, не подумал бы, что я мелочная... из зависти.... — Анна положила руку на горячую от солнца гидравлическую трубу, подведённую к эстакаде, погладила её. — Ревность разъедает чувство вот так, — Анна потрогала пальцем язвочку ржавчины, желтевшую на железе. — Нет, я не хочу! — сказала она так взволнованно, что у Ильи Уварова сжались широкие брови, сдвигая над переносьем крутые морщины: в минуты сердечного сочувствия он всегда казался особенно угрюмым.
— Я верю в постоянную силу любви, осмысленной духовной близостью, — говорила Анна быстро и нервно. — Если эта уверенность обманет меня... Неужели я буду неправа? Не может быть! Это будет просто случайная ошибка: значит, и не было настоящей любви, настоящей близости... Значит, просто сжились двое, не поняв до конца друг друга!.. Но ты знаешь, — Анна тяжело перевела дыхание, — нет, ты даже не представляешь, Илья, как мне будет больно, если я ошибусь.
Уваров не успел ничего ответить. Сдержанное волнение Анны расстроило его сильнее всяких слов и жалоб.
«Ты не хочешь быть мелочной, — тревожно размышлял он, провожая взглядом уходившую Анну. — Ты допускаешь эту красавицу в свой дом, разрешаешь ей играть с твоим ребёнком и потихоньку испытывать прочность твоей семьи... Эх, Аннушка, я бы на твоём месте выгнал её!»
Уваров повернулся и медленно направился в другую сторону. Он шёл, твёрдо ступая, по каменистой дорожке, но если кто-нибудь остановил бы его и спросил, куда он идёт, то он не сразу нашёл бы, что ответить. Его остановила вода, над которой вдруг оборвалась дорожка. Мостков не было. Уваров огляделся и увидел, что зашёл далеко.
Гибкие кусты молодого лозняка шелестели над мутной водой речонки, сквозь их листву, негустую, бледно-зелёную, виднелась долина, просторно огороженная горами. Вдали, среди островерхих серых валов песка и камня, с лязгом и скрипом тяжело ворочалась в своём котловане землечерпалка-драга. Поднятая с глубины и промытая ею золотоносная земля зубчатым широким следом тянулась по долине. Людей не было видно. Казалось, огромная машина-судно сама выполняла свою работу. Её пронзительные стоны ещё более одушевляли её: как будто она искала что-то и жаловалась на трудную необходимость этих поисков.
Уваров рассеянно огляделся по сторонам и сел на реденькую прибрежную травку.
В камнях, вынутых из неглубокой заброшенной ямы, тоненько напевала, посвистывала мышь-каменушка. Нервно пошевеливая острым, усатым рыльцем, она уже хотела выбежать из дремучих для неё зарослей петушьего проса, но увидела человека, попятилась. Вместе с нею подался в траву выводок рослых рыжих весёлых мышат.
Уваров не видел того, что творилось за его спиной. Мышь ли это пела или птица — ему было безразлично. Он думал о словах Анны, и самые противоречивые чувства раздирали его сердце. Ему вспомнилась Маринка, такой, как она была года два тому назад, когда они познакомились. Андрей сидел тогда у стола, держал её на коленях и рисовал для неё на большом картоне голову лошади. Рисунок получился хороший, но Маринка спросила:
— А где ещё глазик?
И не отступилась до тех пор, пока Андрей не испортил рисунок, нарисовав на щеке лошади второй глаз. А нынче она этого уже не потребует: она стала понимать больше, чем ей следовало. Недавно она даже заявила ему, Илье Уварову:
— А ты совсем не «изячный». Толстый какой!
Уваров посмотрел на свои большие руки, смирно лежавшие на коленях, и несколько раз сжал и разжал кулаки.
«Добрый кряж!» — подумал он с горькой насмешкой и вдруг страстно пожалел о своей неуклюжести, о своём широком, таком простом, ничем не примечательном лице.
Тихий разговор вывел его из невесёлого раздумья. Он поднял голову и посмотрел в ту сторону. По берегу медленно шли Валентина и Ветлугин. Тайон нехотя тащился за ними. Уварову стало неудобно, что его увидят сидящим на берегу, как тоскующая Алёнушка. Он хотел было подняться, но тут же махнул рукой и остался сидеть внешне спокойный, даже вялый.
— И вас выманила хорошая погода? — крикнул Ветлугин, останавливаясь.
— Пойдемте с нами! — предложила Валентина с ласковой улыбкой. — Виктор Павлович нашёл неподалёку очень интересные отложения известняков. Там сохранились остатки древних растений и разных малявок.
— Как же это вас заинтересовало? — спросил Уваров, досадуя на то, что почувствовал себя подкупленным её доброжелательством. Он хотел быть суровым по отношению, к ней за неприятности, причиняемые ею Анне. — Ведь вы не любите ничего, что наводит на мысли о прошлом, — добавил он, а про себя заметил: «И что за охота у неё кружить всем головы?»
— Я говорила это в более узком смысле, — возразила Валентина и нахмурилась, лицо её сразу стало старше. — А иногда я говорю совсем даже не то, что чувствую. Интересно иногда проверять свои чувства. Спор, как свежий ветер...
— Сквозняки в голове, — пробормотал Уваров, поднимаясь.
— Вы находите меня легкомысленной? — с упрёком спросила Валентина. — Что же дало вам повод так думать обо мне?
— Ваши собственные слова, — сказал Уваров и пошёл рядом с ней, несколько озадаченный её простотой. — Попусту спорить, что воду в ступе толочь. Это может быть и от молодого задора и от пристрастия к красивой фразе.
— Нет, для пустословия я слишком нетерпелива! Правда! — вскричала Валентина, заметив усмешку на лице Уварова. — Вы уже готовы обвинить меня в легкомыслии и ещё бог знает в чём, а я просто далека от всех условностей, пожалуй, нетактична и невыдержанна. Но, во всяком случае, искренна.
— Да ведь вы только что заявили, что можете говорить не то, что чувствуете, — упрямо сказал Уваров, не глядя на неё, чтобы не поддаваться обаянию её женственной прелести. Но голос её, взволнованный и чистый, невольно трогал его. — Замуж вам надо выйти, — буркнул он, опять недовольный собой. — Тогда постепенно всё войдёт в норму.
— А я не хочу в норму. И вы не можете желать мне того, чего избегаете сами, — резко сказала, Валентина, не заметив при этом подавленного вздоха Ветлугина. — До сих пор мне не особенно верилось в возможность семейного счастья, — промолвила она после небольшого молчания.
— А теперь? — спросил Ветлугин, едва заметным движением прижимая её локоть.
— А теперь я старше стала, — снова противореча себе и не замечая этого, уклончиво ответила,Валентина. — Трудно устраивать свою жизнь заново, когда тебе уже не восемнадцать лет, когда на жизнь смотришь трезво, когда чувства и требования к человеку совсем иные.
— Чему вы так язвительно усмехаетесь? — вспылила она взглянув на Ветлугина.
— Только не язвительно! Мне кажется, чувства всегда одинаковы и даже безрассуднее становятся с годами. Безрассуднее именно потому, что во всём остальном смотришь на жизнь трезво.
Валентина выслушала Ветлугина и рассмеялась:
— Пусть Уваров ещё раз обвинит меня в противоречии... Как говорил поэт Уитмэн: «Разве я недостаточно велик, чтобы вместить в себе противоречия?» Нет, серьёзно, я соглашаюсь, но с поправкой: безрассуднее потому, что любишь сознательно... Во всяком случае, можешь определить, какое значение это имеет в твоей жизни.
Через несколько дней Уваров, Анна и Ветлугин направились на деляну стариков-старателей, где был назначен пуск гидровашгерта. Все трое были в приподнятом настроении: крупные механизированные работы устанавливались на старательском участке впервые. Нужно было провести их как можно лучше, чтобы заинтересовать всех старателей района и оправдать доверие самих стариков, ожидавших себе тысячу благ от этой установки.
— Интересное дело, — басил Уваров, — теперь я хорошо представляю, что значит, когда почва уходит из-под ног. Бурильщики наших камер на руднике напоминают мне людей, идущих против движения конвейера. Правда! Шахтёры — всё-таки отчаянный народ. Силёнкой и характером они напоминают мне моряков. В молодости я служил в Тихоокеанском флоте... Как же! С Урала многих туда отправляют.
На делянке стариков-старателей Ветлугин и Анна пошли к насосной будке, а Уваров свернул к яме открытого забоя, в которую скатывалась по канату с высокой эстакады новенькая вагонетка. Человек семь забойщиков, покуривая, ожидали в яме. Старик Савушкин, всё такой же тощий, но в празднично-новой рубахе, при широком ремне, похаживал у эстакады, по-хозяйски посматривал кругом. Всё было начеку.
— Ишь как ты подтянулся, — сказал Уваров Савушкину, шутливо ухватив его под ремень. — Прямо, как красноармеец. Здорово, товарищи! Что это вы так плохо поправляетесь на молочке?
— Да мы его уже не пьём, — сказал Савушкин. — Это питьё нам не по вкусу пришлось.
Уваров прищурился:
— Что так?
— Да так уж... — неопределённо ответил Савушкин. — Оно тоже не совсем полезно, это самое молоко. С непривычки особенно. Бруцелёз ещё какой-то в нём имеется.
— Ну?
— Ну вот. Я и говорю: не полезно.
— Полезней спирта ничего нет, — ввернул своё слово старик-завальщик; он стоял наверху эстакады, сложив на животе костлявые, тяжёлые руки, с хитрой, по-ребячьи радостной, озорной усмешкой смотрел на Уварова. — Молоко, оно, бывает, и скисается, а спирт сроду нет.
Раздался взрыв такого сердечного смеха, что Уваров не выдержал и рассмеялся тоже.
— Чему это вы? — спросила подошедшая Анна.
— Да вот... корову-то они, похоже, продали.
— Продали, — деловито, уже с самым серьёзным видом подтвердил Савушкин. — Так уж, видно, не ко двору пришлась: то у ней молоко не спущается, то мышки её давят. Скотина нежная, за ней уход да уход нужен. Где уж нам!
— Жалко, — сказала Анна. — Сами себя обижаете.
Полная вагонетка поднялась наверх, зашумела комковатая земля, проваливаясь сквозь люк на промывальный прибор — вашгерт.
Старатели второй смены заинтересованно столпились вокруг вашгерта. Савушкин, побледнев от волнения, встал на своё место мониторщика. Под самый потолок навеса ударил столб воды из монитора, распался радужно сияющим облаком и снова сквозь эту расцвеченную утренним солнцем водяную пыль забил одной струёй, кипенно-белой и ровной. Лица старателей так и осветились радостью, но когда мощная струя ударила в комья породы, разламывая и перевёртывая их, когда полетели вниз выбиваемые ею большие, увесистые камни, все они сразу заволновались.
— Легче ты, легче! — закричали они Савушкину. — Придерживать надо малость.
— Попробуй, придержи! — огрызнулся Савушкин.
— Тебя, приспособили, ты и соответствуй.
— Разве этак можно?
— Силища какая! Поставить вместо пожарной кишки — она и дом разнесёт.
— Где же тут золотинке удержаться, когда такие каменюги выбрасывает?
— Всё идёт как следует, товарищи, — попробовал успокоить старателей Ветлугин, но они не слушали, даже не замечали его, а продолжали напирать на Савушкина-мониторщика, крича все разом:
— Хватит!
— Заткни ты её!
Савушкин растерялся. Струя взвилась вверх и оборвалась, обдав всех холодными брызгами.
Прислушиваясь к тому, как журчала среди внезапного всеобщего молчания вода, стекавшая по промывальным шлюзам, Анна оглядела старателей, громко сказала:
— В чём дело, товарищи? Вот Виктор Павлович, опытный инженер, ручается что всё идёт нормально. Я тоже это подтверждаю.
— А мы этак не можем...
— Пустое дело!
— Конечно, может, кое-что будет оставаться...
— Нет уж, лучше по-старому, на буторе. Хоть мало песков, промоешь, зато всё золото соберёшь.
Савушкин сразу злобно взъерошился и, расталкивая всех, протиснулся к Анне.
— Что это за баловство получается, товарищ директор? — закричал он сердито. — Мы, можно сказать, со всей душой на это дело пошли, ни себя, ни трудов своих не жалели. Силу клали — и на такое напоролись! Вам, конечно, ничего: вы — учёные — за это самое... за эксперименты за эти жалованьице получаете, а мы тут силу кладём. Нет уж, не согласны! Оставьте нам насосик и вагонетку, раз уж труды наши вложены, а дудку эту самую снимите. И будем мы по-стариковски мыть, потихонечку.
— Нельзя сейчас мыть потихонечку, товарищ Савушкин! Нам золото нужно. По-старому вы отсилы давали всей бригадой кубометров десять в сутки, а здесь будете промывать до ста пятидесяти. В пятнадцать раз больше.
— Нам это не больно интересно! Будем землю ворочать, надрываться из-за кубометров, а золото зря уйдёт.
— Да кто вам сказал, что оно уйдёт? — Анна посмотрела в холодные синенькие глаза Савушкина, на его сухие, упрямо поджатые губы, на минуту задумалась, потом обернулась , к Ветлугину. — Сходите в управление, возьмите в кассе... — она еще подумала, — возьмите четыреста граммов золота. Сейчас мы проверим.
Через полчаса Ветлугин вернулся в сопровождении работника охраны. В напряжённой тишине он распечатал тугой аккуратный мешочек, вытряхнул его на совок, пересчитал самородки и на глазах у всех швырнул золото на груду ещё мокрых камней и грязи.
Золото упало в грязь, и одновременно у всех старателей вырвался такой дружный вздох сожаления, что Анна невольно рассмеялась.
— Ну вот мы ищем, а они швыряются! — сказал Савушкин злобно сокрушаясь. — Чужим горбом — оно всегда легко!
— На ветер не напашешься! — откликнулся другой из толпы, и ещё кто-то Крикнул совсем невразумительное, и вся толпа взорвалась рёвом.
«А что, если и вправду уйдёт? — невольно смущённая порывом толпы, подумала Анна. — Бывают же нелепые случаи... она посмотрела на Ветлугина, ставшего на место мониторщика Савушкина. Бросил тоже под самый удар! И этого не смог сделать!..» — и ещё она подумала, бледнея, когда снова ударила струя воды: «Не бросаю ли я так же под удар свою любовь?»
Когда пробная промывка кончилась, промывальщик сгрёб в лоток железистые шлихи, чёрные и тяжёлые, осевшие сквозь решётки на дно деревянных колод-шлюзов. Теперь нужно было «довести» — отделить снятое золото. Старатели, оживлённо тесня друг друга, столпились около. С таким же острым волнением подошла теперь Анна. Она хотела видеть...
Промывальщик ловко, легко и бережно крутил в воде широкий лоток, потряхивал его, споласкивал через край. Золотой песок и самородки желтели уже сквозь смываемые шлихи на дне лотка. Это были те самые самородки, которые бросил Ветлугин.
— Пожалуйста сюда, Анна Сергеевна, отсюда виднее, — предупредительно обратился Савушкин, расталкивая острыми локтями своих тоже сразу отмякших, подобревших товарищей. — Сбили они меня с толку. Этакий рёв подняли! Известно, народ неучёный, несознательный! — и Савушкин так улыбался, синенькие глазки его так ласково лучились, как будто совсем не он орал на Анну какой-нибудь час назад.
— Какая страшная вещь — сомнение! — сказала Анна Ветлугину, идя, с ним по соседнему участку, где другие бригады старателей укладывали трубы для гидравлических работ.
— Да, когда люди сомневаются в чём-нибудь, они не хотят работать, — сказал Ветлугин, — зато какой подъём вызывает у них соревнование с чужими успехами в работе! В личной жизни наоборот: сомнение в себе заставляет человека стремиться к совершенству, а ревность только озлобляет и унижает его. — Ветлугин помолчал, присматриваясь к неторопливо работавшим старателям. — Вот они будут завтра завидовать тем, которые на гидровашгерте, и эта зависть подхлестнёт их на большие дела. А представляю, что будет вот с этим дядей, если его милая потянется к другому. Он, наверно зашибёт их обоих. Ну, вот вы сами... — неожиданно сказал Ветлугин. — Что бы вы сделали, если бы приревновали серьёзно?
— Зарезала бы, — мрачно пошутила Анна и спросила в свою очередь. — А вы?
— Я бы сам зарезался.
— Отчего же сам?
— Оттого, что мне не дано права...
— Зарезать? — дерзко перебила его Анна.
— Нет... Любить.
— Любить для того, чтобы зарезать! — сказала Анна в печальном раздумье. — Почему же у нас не остаётся благодарности за утраченное счастье? Или мы мстим за то, что нам дали возможность изведать его? Нет! — с горестным увлечением, точно раскаиваясь в чём-то вскричала она. — Это просто потому, что мы ещё не умеем жить. Ревность — это же такое огромное чувство, что оно не может... не должно унижать человека. Оно так же, как любовь, нет, ещё сильнее, должно толкать человека на хорошее, чтобы он мог стать лучше, умнее, красивее, чем тот, на кого его меняют.
— Это опять рассуждения, — со вздохом сказал Ветлугин. — Любовь слепа: её ничем не удивишь: ни умом, ни хорошими делами, — поэтому так и зла ревность.
— Вы за старое?
— Да, я, как Лютер: «Стою на том и не могу иначе».
— Ну, бог с вами.
— Аминь, — закончил Ветлугин грустно и остановился возле двух трубных обогатителей, только что сгруженных возле будки землесоса. — Вот они, любезные! Теперь старатели начнут греметь.
— Я думаю, что мы вылезем из прорыва, если пустим в ход всё, что у нас имеется... до наших сердец включительно, — ответила Анна с острой усмешкой.
— Мы выедем завтра утром, а инструмент и трубы для буров отправим вьюками сегодня же, — сказал Андрей, поглядывая то на карту, прижатую рукой Ветлугина, то на него самого. — Чулкова я беру с собой, хотя он необходим на Долгой горе и на россыпи по Звёздному: вдвоём мы быстрее и лучше определим места новых разведок. Он вернётся недели на две раньше меня, но если тут что-нибудь потребуется... на рудной... я вас очень прошу о содействии.
— Ну, само собою разумеется, — сухо ответил Ветлугин.
Сейчас всё в Андрее раздражало его, особенно это беспокойство о пустой, убыточной работе.
— Конечно, я прослежу, — добавил он, нисколько не смягчённый мыслью о предстоящем отъезде Андрея.
Да, он сделает всё от него зависящее, чтобы работа на Долгой горе велась так же, как и при Чулкове и при Андрее. Пусть сама действительность докажет им, что они ошибаются.
Но от успеха разведки зависела теперь вся жизнь предприятия. Ветлугину представилось мёртвое молчание над занесёнными снегом отвалами и ямами, вмёрзшие в лёд колья разломанных плотин, звериные следы у редких бараков, пустых и чёрных, сиротливо глядящих слепыми провалами окон на тайгу, снова наступающую на них с окрестных гор. Зарастут порубки густым лесом, затянутся высокой травой, только поближе к воде под кустами ив и гибкой вербы останутся навсегда, как глубокие шрамы, следы земляных работ. Вот судьба всякой россыпи после вспышки лихорадочного оживления. Рудное золото — это не то. Это на долгие годы.
Ветлугин был зол на Андрея за его увлечение Долгой горой и за увлечение им, Андреем, Валентины. Но, осуждая Андрея за первое, Ветлугин всё же понимал его, а зато за второе он никак не мог его простить, хотя и сознавал, что Андрей здесь совсем не виноват.
«Как это странно сказала Анна Сергеевна, что ревность должна толкать людей на хорошие дела!» — вспоминал Ветлугин.
Глаза его были опущены на карту того района, в который собирался ехать Андрей. Карта пестрела отметками о работе геологической поисковой партии. Топограф, составивший её, был артистом своего дела. Ветлугин представил, как этот топограф лазил по глухим чащобам, по кручам сопок, как он смотрел в золотой глазок нивелира и как взлетали перед ним со своих токов тетерева, озлобленно дравшиеся на светлых опушках.
«И у нас такое же, как у этих петухов!» — подумал Ветлугин.
Пальцы его слегка дрожали, он прикрыл их ладонью другой руки, напряжённой и сильной, прямо взглянул в лицо Андрея:
— Вы можете ехать спокойно. Я всё сделаю, как нужно.
От Ветлугина Андрей прошёл в кабинет Анны. У неё сидела целая компания матёрых таёжников. Увлечённая жарким, весёлым разговором, Анна только мельком взглянула на Андрея. Он постоял и сел, прислушиваясь, о чём шла речь.
Анна предлагала старателям возобновить заброшенную рудную штольню, заваленную оползнем года четыре назад. Старатели рядились об условиях кредита, напирая на то, что штольня-де была оставлена из-за слабого содержания золота, а потом уже обрушена и взять её теперь в отработку — всё равно, что разведать заново.
Андрей слушал, не сводя взгляда с внимательного и улыбающегося лица жены, с её крупных рук, листавших подшитые в папке бумаги. Он хорошо знал её деловую манеру. И сейчас, видя тактичность и напористость, с которыми она уговаривала целую артель здоровых, краснолицых, видавших виды мужчин, он испытывал смешанное чувство гордости за неё и обиды за то, что она побоялась поддержать его в трудную минуту.
Разговор с нею о предстоящей поездке еще более укрепил в нём эти чувства.
«Сильная... и чёрствая какая-то... — думал Андрей, отчуждённо глядя на неё и тут же почему-то вспомнил Валентину. — Та тоже по-своему сильная, но очень уж одинокая. Грустная всё-таки у неё жизнь!»
С этой мыслью Андрей вышел от Анны и неожиданно в коридоре столкнулся с Валентиной.
Они поздоровались молча и, не найдя, что сказать, в замешательстве остановились.
— Я уезжаю, — сказал Андрей, неловко прерывая молчание. — Завтра с базы уходит пароход, и я уезжаю в тайгу.
— Да? — сказала Валентина, ласково улыбаясь.
— Уезжаю на целый месяц, — настойчиво повторил он, глядя на глубокую нежную бороздку над её приподнятой губой, на строгую тень её ресниц, тонких и длинных.
— Даже так? — сразу опечаленная, сказала Валентина. — На целый месяц!
Чувство странной тревоги не покидало Андрея до вечера. Он сам не мог понять, радостно ли было ему, грустно ли: так быстро менялось в нём всё, то вспыхивая, то тускнея, как облачный ветренный день. Очень серьёзный, почти мрачный, сидел он в своей конторке, заваленной образцами пород и рулонами кальки. Новая канцелярия разведочного бюро в здании приисковой конторы ещё не была отделана, но беспорядок в душном, низеньком помещении впервые резко, даже оскорбительно бросился в глаза Андрея. Он смотрел на всё это и вдруг неожиданно улыбался, а агент по техническому снабжению, маленький, мяконькии человек со странно оттопыренными локтями, принимая улыбку на свой счёт, недоумевающе замолкал, но тут же снова начинал шевелить бесформенными мягкими губами, сообщая о том, что выдаётся со склада для разведочной партии.
Андрей, не перебивая, слушал его, но думал о том, как непохож этот мяконький, деликатный человечек на шахтёров, таких широких и шумных в своих просторных спецовках, и о том, как скучно жить вот этакому слабому и некрасивому.
Безотчётная улыбка вспыхивала в глазах Андрея и тогда, когда он наблюдал, как рабочие и конюхи разведочной партии завьючивали лошадей у склада, и тогда, когда он вечером шёл домой.
— Ты уезжаешь? — спросила его Маринка. Она обняла его колени и, печально моргая, посмотрела на него снизу. — Мама не даёт мне укладываться. Я хотела помогать ей, да просыпала бритвенные порошки. Такие мыльные порошки... И она сказала: «Ты всё мешаешься, ты всё путаешь». Почему ты молчишь, папа? Попроси её хорошенечко. Я так люблю укладываться.
— Мы будем все вместе, — сказал Андрей растроганно и смущённо.
Он взял Маринку на руки, посмотрел в её серые глаза, опушённые такими блестящими, тёмными ресницами, — это были его глаза, но ещё по-детски округлённые и яркие.
— Мы будем вместе, — бормотал Андрей, идя с нею по комнатам. — Где она, эта наша сердитая мама? Почему она мешает нам просыпать мыльные порошки?
Анна стояла на коленях перед открытым чемоданом, из которого она перекладывала в другой, поменьше, плотно заутюженное белоснежное бельё.
— Вон там... — Маринка показала на край ковра. — Там я зацепилась и уронила мыльную перечницу. Я же хотела поскорей!
— Нет, ты зацепилась потому, что никогда не смотришь под ноги, — сердито возразила Анна.
— Ты собираешь меня, как на курорт, — сказал Андрей, неприятно задетый раздражением жены, поняв, что она раздражена потому, что ей приходится заниматься такими мелочами, как сборы его в дорогу. Это его обидело, и он подумал: «А разве я не разделяю вместе с нею домашние заботы?»
— Зачем такое бельё? Положи трикотажное, — попросил он хмуро.
— Сейчас жарко, — и Анна заслонила от него чемодан обеими руками. — Я же знаю! Ты сам будешь доволен. Трикотажного я тоже положила две пары.
— Сколько же всего?
— Пять пар.
— С ума сошла ты, Аннушка! — уж мягче сказал Андрей. — Я ведь еду только на месяц.
— На целый месяц! — вырвалось у неё, и лицо её приняло выражение нежной грусти.
Андрей присел рядом с нею.
— Ты лучше распорядись насчёт ужина, а мы с Маринкой здесь живо всё устроим.
— Правда, мы всё устроим, — обрадовалась Маринка.
— Вы уж устроите! — с сомнением сказала Анна.
Но они действительно собрали и уложили всё очень быстро. После этого Андрей начал заряжать патроны для своего охотничьего ружья — тоже интересное для Маринки занятие, в котором всегда можно принять самое деятельное участие.
— Пыш-ш... — шептала Маринка, вынимая гибкими пальчиками очередную «штучку». — А что, он тоже вылетает из ружья?
— Вылетает, — рассеянно повторил Андрей. — Что вылетает, Марина?
— Пыш... Ну вот этот лохматенький, — и не дожидаясь ответа, она спросила ещё: — А когда гремит, это сам патрон вылетает, да?
— Да.
— Или, может, одни дробины? — допытывалась она, не доверяя уже рассеянным ответам отца. — Может, одни дробины, без патрона, да?
— Да.
— Какой ты, папа! Тогда уж лучше всё сразу и вместе с пыжом?
— Вместе, — кивнул Андрей, быстро крутя машинку.
Маринка отодвинулась, обиженная. Она ещё посмотрела, как ловко завёртывала машинка внутрь мягкие края патронов, и вдруг насторожилась:
— Там кто-то пришёл. Я только посмотрю...
Андрей зарядил последние гильзы, начал складывать их в мешочек из серого сурового полотна.
— Восемь... двенадцать... — считал он тяжёлые пары, — двадцать три...
— Там Валентина пришла, Ивановна, — сообщила Маринка, весело влетая в комнату. — А сейчас можно ужинать. Там, на кухне, какие-то колобки хорошие.
Валентина сидела возле Анны, торопливо починявшей прорванный рюкзак.
— Вы никогда не бездельничаете, — говорила она. — Вы каждую минуту заняты. Право, вы всегда заняты, — повторила она почти с завистью.
Рука Анны нетерпеливо дёрнула и порвала снова заузлившуюся нитку.
— Ну вот, — с досадой прошептала она. — Всегда так, когда торопишься! Какие-то узлы противные. — Она искоса взглянула на Валентину, и, ожесточаясь, промолвила: — Всё-таки эти домашние занятия страшно связывают, столько времени тратишь, и мозги засоряются всякой чепухой. Иногда я прямо задыхаюсь, — продолжала она, опять взглянув на Валентину недобрым, горячим взглядом. — Хочется стряхнуть это с себя и идти, дыша полной грудью, — с минуту Анна шила молча, прислушиваясь к тихо звучавшим голосам мужа и дочери; лицо её постепенно прояснялось.
— Нужна большая любовь, чтобы охотно заниматься этим, — добавила она и покраснела, вспомнив, что точно такие же слова она сказала вчера Андрею, когда ей пришлось отложить свои дела, чтобы помочь ему отыскать запонки.
После долгих поисков она нашла эти запонки в игрушках Маринки, молча отдала коробочку Андрею и торопливо ушла к себе. Сейчас ей ясно представилось его неподвижное лицо и отчуждённый взгляд.
«Он обиделся, — сказала она себе, сожалея о том, что обидела его. Потом она была занята до поздней ночи, а утром просто забыла об этом. «Да и он, наверно, забыл», — подумала она, представив сразу всю свою и его занятость и незначительность «конфликта». Не объясняться же особо из-за каждого слова и движения!
— Если хотите, поедемте под выходной день с нами... со мной и Маринкой в дом отдыха, — сказала она Валентине. — Тогда вы увидите, каким лодырем я могу быть.
— А вот я и папа, — объявила Маринка. — Мы набивали в патроны, а потом умывались.
— Ты не даёшь папе отдохнуть, Марина.
— Так он же не отдыхал! Когда он отдыхает, я хожу на самых цыпочках... Мы умывались и надевали новый галстук. Самый красивый галстук.
Андрею стало неловко и от слов дочери и от того, что он не знал, здороваться ли ему ещё раз с Валентиной. После заметного колебания он подошёл к ней.
«Она теперь даже кокетничать не может, — заметила про себя Анна, собирая в кучу приготовленные вещи. — Она смотрит на него испуганно и преданно, как девочка. Господи, неужели опять она будет сидеть весь вечер!»
Но Валентина не засиделась на этот раз и даже не осталась ужинать: ей слишком трудно было владеть собой.
— А я вашей собачке косточек приготовила, — умилённо сказала ей Клавдия, когда она собиралась уходить.
Валентина взяла у Клавдии тяжёлую мисочку, потом обернулась к Андрею, охваченная горестным и нежным волнением, и снова, как в конторе утром, молча посмотрела на него.
Клавдия на кухне, остро блестя глазами, вытирала о фартук чистые сухие ладони. Умильное выражение на её лице сменилось озлоблением.
— Бессовестная! — прошипела она и по-ребячьи показала острый язык! — Вот тебе! Вот!.. — и она энергично потрясла сухонькими кулаками-кукишками.
Маринка и Тайон смирно сидели на одной скамейке. Тайон позёвывал. Ему, видимо, совсем не нравилась вся эта затея с поездкой в лодке; куда лучше было бы лежать в тени, возле кухни, в обществе Рекса и кроткой беленькой Дамки. Собаки эти, жившие при доме отдыха, вообще отличались миролюбием, и Тайон сразу заважничал, оттесняя от общей миски рослого глуповатого Рекса. Несмотря на это, они трое очень дружно облаивали ночью все лесные шорохи.
— Посмотри, Тайончик, какие маленькие человечки лежат на берегу. Сколько там лодок! Там Юркин папа тоже. Он, знаешь, работает под землёй. Теперь он отдохнул и стал совсем чёрный... Прямо как из хаты дедушки Тома.
— Марина, сиди смирно!
— Я совсем смирно. Мы разговариваем. Ты видела, как Юркин папа поднял меня сегодня одной рукой? Он такой сильный!
— Ну, для того, чтобы поднять тебя, много силы не требуется!
— Нет, требуется. Он сказал: «Ух, какая ты крепенькая!» — и Маринка улыбнулась, польщённая воспоминанием. — Там ещё один есть... Ох, как он прыгает, как прыгает!..
— Сиди смирно, ты свалишься в воду.
— Я смирно... Ты видела, как он прыгает? Он умеет гасить мяч. Ты слышала, как все закричали, он чуть-чуть не оборвал сетку. Он совсем навесился на неё. У него ещё один глаз всё время подмигивает... Он испугался медведя.
— А ты уже успела спросить?
Валентина сидела на корме, молча рулила, смотрела на Анну, как она гребла легко и сильно, чуть напрягая при каждом толчке вёслами красиво округлённые мускулы смуглых рук. Анна была босиком, в просто сшитом полотняном платье, с косами, уложенными венцом вокруг головы.
«Какая она юная сейчас! — думала Валентина, прислушиваясь к звонкому сипению воды, рассекаемой лодкой. — Вот сейчас я чуточку повернула влево — и мы поехали к протоку, теперь вправо... теперь мы, подвигаемся к острову. Я могу править, как угодно, и она не сразу заметит. Что, если мы налетим на эту скалу? Лодка опрокинется и все утонем», — Валентина подумала о том, как горевал бы Андрей, но тут же она взглянула на гордую голову Анны, на её сильные руки и представила, как эти руки выхватили бы из холодной текучей глубины ребёнка, как яростно боролись бы они за его жизнь!
«А если бы случайно спаслись только я и Маринка... — подумала ещё Валентина и даже испугалась. — Вот так, наверное, и убивают и грабят! Сначала просто мерещится «это», а потом всё проще и спокойнее».
— Правьте к острову! — сказала Анна, поднимая вёсла и осматриваясь. — Вон к тому мысику. Вам нравится то место?
— Очень нравится, — ответила Валентина и покраснела.
На белом песке низкого пустынного берега громоздились кучи сухого, чисто вымытого плавника. За песком, за редкими корявыми ивами, обросшими в половодье блеклозелёными космами тины, прохладно кустился береговой лес. Женщины высадили своих пассажиров и вытащили лодку на горячий песок.
Анна натаскала груду плавника для костра, и когда огонь погнал густые завитки дыма, начала подбрасывать в костёр сухие сучья, пока он не загудел одним огромным, рвущимся вверх пламенем, окружённым дрожащим, облачком дыма с пляшущими в нём мухами пепла.
— Как же мы теперь повесим чайник? — спросила Валентина.
— Мы потом вскипятим чай... — сказала Анна, не отрывая взгляда от рыжей гривы огня, развеваемой ветром. — Смотрите, как он торопится жить, какой он жадный и как скоро всё кончится из-за его жадности.
— Это просто оттого, что сухие дрова, — отразила возможный намёк Валентина, сама вся огненная и тёплая в своём оранжевом купальном костюме. — Дайте ему сырое полено, и он начнёт ворчать и глодать нехотя, как сытая собака.
— Да, это сухие дрова, — повторила Анна.
Низкий голос её прозвучал глухо.
Они воткнули в песок четыре палки, натянули на них простыню. Слабый ветерок набегал из прибрежных кустов, щедро заплетённых диким хмелем и повиликой. Прохладой веяло от реки, а на песке в это позднее утро было жарко.
Женщины лежали и тихо разговаривали.
— Вы обещали лодырничать: ведь сегодня выходной, — говорила Валентина, купая руки в сыпучем песке; тёплые струйки его скатывались по её плечам, она ловила их ладонью, снова сыпала на плечи и шею. — Вы хотели лодырничать, а захватили книги. Разве это отдых? Я вот готова, хоть целый день лежать, ни о чём не думая.
— Ни о чём не думая? — повторила Анна.
— Ну да, ни о чём не думая, — продолжала Валентина с притворным спокойствием. — Разве вы не устали от деловых звонков, приказов, заседаний? Разве вам не хочется иногда вздремнуть среди тысячи рассуждений?
— Нет! — нервно засмеялась Анна. — Если эти рассуждения интересны, я слушаю с увлечением, если скучны и неумны, начинаю сердиться. И в том и в другом случае спать не хочется.
— А дома? — пытливо взглядывая на неё, спросила Валентина. — Когда вы приходите домой, чтобы отдохнуть, а задыхаетесь от всяких мелочей... Помните, вы так сказали? А ещё раньше выговорили совсем другое.
— Задыхаюсь? Да, иногда, но не потому, что хочу отдохнуть... Напротив, я отдыхаю именно с этими мелочами. Сейчас другое. Сейчас у меня огромное напряжение в работе, и всё постороннее ей раздражает меня сейчас. Но это так стыдно и тяжело, когда вдруг начинаешь ворчать, как старая баба. Этим оскорбляешь самое дорогое сердцу. Мне и так всегда кажется, что я мало внимания уделяю своей дочке. Нехорошо иметь одного ребёнка, — говорила Анна грустно. — Его или подавляют и забивают или балуют, но он всегда одинок и всем помеха. Если бы наша первая девочка была жива, я была бы счастливее.
— Она болела?
— Да... Мы оба учились, когда она родилась. Я приносила её из яслей и бежала в магазин. Андрей в это время возился с нею и готовился к экзаменам. Или он шёл в очередь, а я хозяйничала, также занимаясь находу. Это было трудно!
— И ребёнок умер?
— Да. Но ведь она умерла не тогда, когда мы учились. Ведь вот что обидно... Она умерла, когда мы уже начали работать, когда у нас было время и средства к жизни.
— А если бы она умерла, когда вы ещё учились, вы бы чувствовали себя виноватой? — тихо спросила Валентина
— В чём? Разве я не всё сделала бы как женщина, как мать... Всё, что от меня зависит? — Анна села, охватив руками колени и глядя, как деловито бегали у воды сизые голенастые кулички, заговорила в раздумье: — У меня были знакомые. Мы учились вместе... Когда они были на втором курсе, у них родился ребёнок. Тогда эта студентка бросила институт для того, чтобы дать возможность своему мужу «создать положение». Я помню, многие студенты восхищались её поступком, как сознательностью. И муж действительно легко закончил институт и теперь работает в аспирантуре.
— А она? — спросила Валентина с живостью.
— Она теперь мать уже троих детей. Но вместо того, чтобы гордиться созданным ею положением мужа, она при всяком случае вспоминает, чем она пожертвовала для него. Ей всё кажется, что он это забывает, что он это не ценит.
— Ужасно, — сказала Валентина. — Ужасно! — повторила она пылко, со злостью и тоже села, упираясь ладонями в песок. — Она же всю жизнь будет мучиться этим. Особенно, если в семье произойдёт что-нибудь такое... О! Я-то хорошо помню — ещё по своей матери, — что значит целиком зависеть от мужа, да ещё имея на руках ребёнка от первого брака. Когда тебя могут попрекнуть каждой тряпкой, Вечно подделываться к чужому настроению, привычкам, прихотям... Довольно! — закричала Валентина, с весёлой яростью вскакивая на выброшенный половодьем пень и топая по нему узенькими, крепкими пятками.
— Верно! — смеясь крикнула Анна. — Нельзя же приносить в жертву примусу наши человеческие интересы.
— Ой, посмотрите! — вскричала Валентина.
Тайон, весь мокрый после купанья, валялся по песку с шёлковой косынкой Анны в зубах.
— Он совсем взбесился! — сказала Анна с весёлой досадой. — Посмотрите, что он сделал с нашими платьями! — она вскочила и побежала к собаке, за ней Валентина, потом Марина с лопаткой.
Тайон, очень довольный поднявшейся суматохой, пустился наутёк и бегал до тех пор, пока не выронил косынку, и тогда её, измусоленную и жалкую, подхватила Маринка.
— Ой, да я! — сказала она, радуясь и просовывая пальчики в дырки, оставшиеся на шёлке от собачьих зубов.
Маринка первая разглядела на берегу, возле причала, знакомую фигуру в полушубке и меховой шапке.
— Дедушка встречать пришёл.
— Верно, это Ковба, — сказала Анна, щурясь от дыма головешек, положенных в жестянку для защиты от комаров.
Лодка пошла быстрее, и Валентина с грустью оглянулась на островок, уже слившийся с синей полосой дальнего берега. Золотая солнечная рябь струилась по реке, широко текущей на полночь, уносящей этот солнечный блеск к болотистым низинам тундры. Ещё день прошёл.
«Мне нужно переломить себя и выйти замуж за Виктора, — подумала Валентина, — неужели я не смогу полюбить его?»
Она попробовала вообразить себя его женой, и ей захотелось плакать. Она никого не могла теперь любить, кроме Андрея. Его голос, его руки она любила, и она даже зажмурилась, представив, как она подходит к нему, и как его руки встречают и обнимают её. Неужели этого никогда не будет? Никогда!.. Валентина посмотрела на Маринку; та, морщась от низкого солнца, забавно изогнув розовые полуоткрытые губы, пристально смотрела на приближавшегося вместе с берегом деда. Сходство её с отцом ущемило и тронуло Валентину. Она вспомнила сияющее личико Маринки, когда она передавала ей «прибор» в день рождения, вспомнила, как смеялась она сегодня с рваной косынкой на пальчике: «Ой да я!»
«Ой, да какая я несчастная! — судорожно вздохнула Валентина, вспоминая негромкий, заразительный смех Андрея. — Нет, надо как-то переломить себя! Надо забыть... Вот пока его нет, совсем не думать о нём, и, может быть, всё пройдёт. Должно пройти. Забыть! Забыть!» — твердила она, охваченная озлоблением на самоё себя, на Андрея, на Ветлугина, который так хотел, но не мог заинтересовать её.
Анна первая выскочила из лодки, потянула её на берег, звучно шаркнув ею о камни; мутная вода, переливаясь в корму через изогнутые скрепы днища, опрокинула и залила зашипевшие головешки. Валентина тоже поднялась, строгая, притихшая.
— Ну, что? Едем? — обратилась Анна к Ковбе.
Он молча полез в карман, достал что-то, завёрнутое в грязную тряпицу, отстегнул огромную английскую булавку, начал не спеша развёртывать. Все трое с нетерпением следили за его трудными движениями. Размотав тряпку-платок, он вынул ровно свёрнутую бумажку, подал её Валентине и только тогда сказал Анне:
— Дохторов мобилизуют.
— Куда?
— В тайгу. Прививки делать. По телефону это передали со стана. Срочно, мол, требуется выехать. Постановление из области.
— На чём же я поеду? — беспомощно спросила Валентина, передавая бумагу Анне. — Тут пишут: в таборы кочевых эвенков... Где-то на Омолое.
— На оленях придётся, — сказала Анна.
Конюх Ковба с сомнением покачал головой:
— Трудно на них без привычки-то! Седёлка так ходуном и ходит, так и едет на сторону.
— Вы ездили?
— Так ездил. Как не ездил? Приходилось.
— Ну и как?
— Да ничего... Падал раз до ста, — Ковба посмотрел на огорчённое, озабоченное лицо Валентины, улыбнулся глазами: — Это я шутю — сто не сто, а раз пять падал.
— Если вы пять раз падали, так я, наверно, и сто раз упаду, — промолвила Валентина опечаленным голосом, но вспомнила, как ездила на лошади. — Ничего, я всё-таки быстро везде осваиваюсь.
— Конечно, освоитесь, — успокоила её Анна. — Мы дадим хорошего проводника, и он будет вас оберегать. Есть у нас один такой... Кирик.
— Кириков-то? — спросил Ковба. — Этот бедовый, с ним нигде не пропадёшь! У нас с ним дружба. Трубочку зимой у меня выпросил, взамен рукавички беличьи давал. Я не взял, так он мне после двух глухарей приволок. Вот он какой, Кирик-то!
— Ну, вот с ним и поедете, — сказала Анна, улыбаясь и Ковбе и своему воспоминанию о Кирике.
«Обрадовалась, что я уеду, — подумала Валентина, обиженная этой улыбкой. — Обрадовалась... Хотя его сейчас нет... и когда я вернусь, его еще не будет... Как же долго я теперь не увижу его!»
Молча пошла она за Маринкой и Анной.
По откосу берега густо цвела ромашка. Сухие сосновые иглы нежно потрескивали под ногами. Растущий посёлок походил на огромный парк. И было так грустно и хорошо итти краем этого парка над цветущей каймой берега.
В сыроватых ещё комнатах дома отдыха, с некрашенными полами, с букетами полевых цветов в консервных банках, особенно гулко раздавались голоса отдыхающих. Весёлые люди бежали с полотенцами к умывальникам, повешенным среди деревьев, к реке, сверкающей внизу. На широкой террасе накрывали к ужину длинные, под светлыми клеёнками столы.
Грустное настроение не помешало Валентине съесть большой кусок хорошо зажаренной рыбы и стакан смородинового киселя. Она даже попросила вторую булочку к чаю.
— Если не спится, то ничего не поделаешь, а заставить себя жевать всегда можно, — сказала она при этом с мрачной шутливостью. — Когда я волнуюсь или болею, я нарочно больше ем, чтобы не высохнуть и не подурнеть.
С той же мрачностью она укладывала вещи и усаживалась в тележку-таратайку. Даже вид красавицы-просеки, прорвавшей вдруг чёрным ущельем дремучий ельник, не разгонял на лице Валентины выражения унылого равнодушия.
Артели рабочих вывозили тачками жирную, жёлтую глину, другие наваливали на будущее шоссе кучи сырого песку. Колёса таратайки хрустели по песку, и от этого весёлого шуршания вспоминались гладь реки и влажная прохлада тополевых зарослей.
— Кирпичи бы делать! — сказал Ковба, сидевший на сене рядом с Валентиной. — Или бы горшки... латки, всякие.
Его лицо привлекло внимание Валентины: оно было обросшим надиво. Шерсть росла у него даже из ушей, из носа, щетина бровей лезла на глаза, и когда он шевелил ресницами, то навесы бровей тоже шевелились. Из этой дремучей поросли наивно и холодно светились совсем молодые маленькие бледноголубые глаза.
«На кого он похож?» — думала Валентина, мучительно стараясь вспомнить, где она видела такое лицо.
Колёса стучали по бревенчатому настилу гати, далеко убегавшей по болоту. Голубовато-молочный туман уже закурился по обеим сторонам её, тонкими разорванными клочьями расползался над камышам и осокой. Между кочками медленно, мрачно текла вода: синяя вдали, в просветах тумана, чёрная вблизи, у брёвен.
— Да, это «Пан» Врубеля! — вспомнила, наконец, Валентина и вздохнула, обрадованная. Притихшая теплая Маринка шевельнулась на её коленях, а Ковба спросил:
— Чего говоришь?
— Я говорю... Вам не жарко летом вот так.... в полушубке?
— Только впору. В самый раз. Много ли её, жары-то здесь? — говорил он неспеша.
Валентина слушала его с напряжённым радостным любопытством, и фантастический синий пейзаж вставал перед нею: клочки раскиданных озёр, стремительные на ветру листья берёз, и он, белокудрый пан... Такие же вот голубые глаза и руки, такие же — узловатые корни и огнистый полурог месяца над мощным скатом плеча. Валентина огляделась и с волнением увидела на юго-западе тонкий надрез луны, почти незаметный на бледной желтизне неба. Это было, как неожиданный подарок. После этого даже запах лошадиного пота и запах дёгтя от Пана-Ковбы показались ей с детства знакомыми и приятными.
«Я буду кочевать в тайге. Одна, с этим Кириком! Но это ничего, я привыкну, — раздумывала Валентина, прижимая к себе обеими руками тяжёлую, вялую Маринку, прислушиваясь к фырканью Хунхуза, на котором ехала Анна. — Вот ездит же Анна, а чем я хуже её? Подумаешь, какая премудрость — езда на олене! Если и упадёшь, так совсем невысоко.. Зато увижу много интересного. Многое сделать смогу и как врач. Привыкну!» — решила она и вдруг смутилась: широкополая шляпа и крутые плечи всадника выплыли из сумерек.
— Да это Ветлугин! — сказала Валентина не то с облегчением, не то разочарованно.
— А я позвонил и поехал встречать вас, — обратился Ветлугин, соскочив с лошади. — Я уже соскучился, — сказал он, не стесняясь Анны, поздоровался и пошёл рядом, придерживаясь за край тележки, и даже в темноте было видно, как поблескивали его большие глаза.
— Вот видите, какой я... — говорил он и нежно и насмешливо. — Даже ночью в тайге разыскиваю вас, чтобы надоедать вам своим присутствием, мучить разговорами... Знаете, как Гаддок из «Острова Пингвинов» — неприятный, назойливый собеседник... — Ветлугин помолчал, но Валентина тоже промолчала, и он со вздохом добавил: — Вы сами тоже любите поговорить. Я же почувствовал, как вы обрадовались моему появлению, хотя по человеческой слабости попытался истолковать это иначе.
— А вы знаете, ведь я уезжаю, — сообщила она так, точно огорчена была предстоящей разлукой с ним.
— Да, я знаю, — сказал он упавшим голосом.
Через день Валентина и Ковба опять тряслись по неготовому шоссе, но это шоссе было совсем иным, чем в речной низине: солнце палило на каменистых плоскогорьях, и тонкая въедливая пыль вихрилась над кучами сухого щебня.
«На каждом шагу свой климат», — думала Валентина, с ощущением тяжёлой боли в висках от тряски, от пыли, от снова пробудившегося чувства неуверенности и страха. Условия, в которых ей предстояло работать, смущали её. Должна быть чистота. Как-то объясняться надо с этими эвенками. Могут быть и осложнения после прививки. Ведь жизнь там, в тайге, совсем первобытная.
Даже Ковба, не слыша возни и мурлыкания Валентины, обеспокоился, глянув на неё. Она сидела за своим чемоданом, ухватясь за край повозки, щурилась на облака пыли, ползущие по дороге.
— Чего примолкла? — спросил он доброжелательно.
Валентина подняла голову. Лицо её потное, пыльное было скорбно-красиво:
— Думаю о себе... как жить лучше.
— Да... жизнь! Она, брат, жизнь... — неопределённо согласился Ковба. Пошевелив ресницами и бровями, он поискал слово, не нашел и сердито подхлестнул сытого мерина: — Вот скоро того... на настоящей тележке будем ездить, — утешающе добавил он.
Это немного рассмешило Валентину. Она снова с любопытством посмотрела на кудлатую щёку Ковбы, на кольчики сивых волос, вылезавшие из-под его шапки.
«Нашёл, чем обрадовать!» — подумала она и сказала:
— Скоро на машине будем ездить. Придут с последним пароходом грузовики и одна легковая — для Анны Сергеевны.
Ковба пересел поудобнее, укутал сеном край ящика с медикаментами.
— Машина это зря, — промолвил он, наконец, сердито. — Когда лошадь есть при жилье, оно и жилым пахнет. А машина, что? Гарь да железо бесчувственное. Вот тракторы я уважаю, потому что это — облегчение для лошади. Очень даже большое. А чтобы, значит, одни машины... Это уж зря. Тогда и человека вовсе не видать. А лошадь его украшает, человека-то.
«Трактор он уважает! — усмехнулась про себя Валентина. — Вот сразу же в нём заметно было что-то немудрёное, но крепкое. Лошадник какой! Это его и вправду украшает».
Всё ещё усмехаясь озорно и ласково, она сняла свою шляпу, спрятала её и повязала ситцевым платком голову и лицо до самых глаз. Так было как будто прохладнее. Снова Валентина подумала, что даже интересно пожить под этим высоким небом, как настоящие таёжники, как Андрей. Ей захотелось скорей увидеть Кирика, который ожидает её в посёлке эвенской артели.
А Кирику уже надоело ожидать. Он был доволен предстоящей поездкой и очень гордился тем, что именно ему поручили сопровождать доктора. Для этого его сняли с покоса. Но ему всё равно оплатят за каждый трудовой день. Так объяснил председатель артели старик Патрикеев, который на диво всем эвенкам научился разговаривать по шнурку на десятки вёрст от посёлка. Теперь уже неудобно было бы ругаться с таким человеком. Теперь Кирик выслушал его с уважением, с неменьшим уважением посматривая на разговорную коробку, стоявшую на столе в избе председателя. Кирику было очень приятно и боязно немножко, что о нём разговаривали так необычайно.
Теперь он поедет по всем кочевьям и всем будет рассказывать об этом.
Кирик сидел под кособокой свилеватой осинкой, от нечего делать, строгал палочки для растопки. Они так и оперялись светлыми тонкими застругами под его лёгким ножом. Кирик был упрям и наредкость трудолюбив. Это хорошо знал Патрикеев. Тот так и сказал Кирику:
— Ты очень дельный человек, но ты и вредный, ты упрям, как олень на льду. Эту свою вредность ты забудь у себя дома. Не серди доктора и береги его, как свой глаз.
Всё это показалось Кирику обидным, но он стерпел, только сказал, глядя в узкие над морщинистыми скулами глаза Патрикеева:
— Я буду беречь его, как порох.
И вот Кирик уже раз десять ходил посмотреть на пасущихся в загоне оленей, починил упряжь, сумы, со всеми поговорил, а теперь, не зная, куда себя девать, готовил жене растопки. Конечно баба могла сама их сделать, но такие уж беспокойные руки у Кирика. А баба работала вроде старика Ковбы, только вместо коней у её были коровы: чёрно-белые, длиннохвостые, с гладкими кривыми рогами.
— Ко-ро-ва, — протяжно выговорил Кирик. — Корова с молоком! — об этом тоже стоит рассказать в тайге.
Он отложил растопки, поднялся и снова пошёл посмотреть, не едет ли доктор.
Прежде чем увидеть, Кирик услыхал сухое погромыхивание, будто камни сами подпрыгивали и снова падали на дорогу. Это было ещё очень далеко. Кирик послушал, склонив набок и вперёд голову, и неторопливо пошёл навстречу.
Смуглые ребятишки в меховой одежде, и вовсе голые, и в русских длинных платьях, гомозились, как птицы в кустах, между редко поставленными избами. Кирик посмотрел на них, вспомнил то, что рассказывала ему жена о бане, выстроенной за это время в посёлке, о избе, в которую собирали на весь день самых маленьких ребятишек. Кирик видел уже и то и другое на прииске у русских, но здесь, у себя, это было неожиданно и странно и очень хотелось поговорить об этом со свежим, посторонним человеком.
При виде лошади с повозкой Кирик сразу пожалел, что не взял с собой ремённого алыка. Можно было бы прикинуться, что он ищет оленя, а то доктор подумает, что он, Кирик, суетлив и любопытен, как женщина.
В это время лицо Ковбы выглянуло из-за круглого бока лошади, и Кирик, сразу обрадованный, решительно зашагал навстречу.
— Ишь ты! Тпру! — произнёс Ковба и, остановив лошадь, обернулся к Валентине. — Кирик это.
А Кирик, хотя и не дошёл до повозки, уже протягивал руку, причём лицо его было непроницаемо спокойно.
— Доктор где? — спросил он, неумело подержав в узкой руке тяжёлую руку Ковбы и бегло взглянув на Валентину.
— Вот он самый и есть, — сказал Ковба.
Кирик хотел было удивиться, но вспомнил Анну Лаврентьеву и не удивился.
— Садись, — предложил ему Ковба и пересел вперёд, освобождая край повозки.
— Баню построили, — сразу приступил к новостям Кирик, побалтывая длинными ногами. — Камни горячие. В камнях пар. Вода горячая. Котёл большой, большой! Целый олень сварить можно. Два оленя сварить можно. — Кирик посмотрел на доктора.
Она сдвинула платок на губы. Лицо у неё оказалось совсем молодое, очень румяное, тёмнобровое, и слушала она внимательно. Это ещё подбодрило Кирика, и он, подпрыгивая от толчков на ухабах, крепко держась за края повозки сухими смуглыми руками, продолжал оживлённо.
— Баба моя два ребятишка привела... сынка моя ребятишка. Посадила на лавка в одёжка, сама наверху полезла. Наверху жарко, внизу жарко. Ребятишка кричат. Другая баба давай моя баба ругать. Стал учить мыть. Вода холодная, горячая. Больно легко получается. Баба моя мылась. Легко говорит. Похоже помолодела, говорит, похоже потеряла чего, говорит.
Ковба удивлённо пошевелил бровями:
— Ишь, ты! Как, небось, не потерять! Отроду ведь не мылась.
— Не Мылась, — весело подхватил Кирик. — Я обратно приеду, тоже мыться буду. — Он помолчал и обратился уже прямо к доктору: — Ребятишка в одну избу собирают. Больно смешно получается: все маленькие и все вместе...
— Вместе веселее, — сказала Валентина и совсем сдвинула платок с подбородка, улыбаясь детской болтовне Кирика. — Правда, веселее?
— Правда, веселее, — подтвердил Кирик. — Все маленькие и все вместе. Прямо, как рябчики.
У избы председателя Патрикеева он слез с таратайки, обошёл вокруг лошади. Его очень интересовала упряжь: все эти махорчики, ремешки, железные бляшки. Он даже отошёл в сторону, чтобы лучше полюбоваться. В это время ветер сбросил с подоконника кусок газеты, с шумом положил его у самых копыт лошади. Лошадь тревожно переступила, навалилась на левую оглоблю, отчего бугристо и косо выступили мускулы на её выпуклой груди, и одним правым глазом, скособочив голову, с пугливым любопытством посмотрела себе под ноги.
В своём нелепом испуге она удивительно напомнила Кирику дикую утку, что, охорашиваясь, перебирает у воды скользкие перышки и вдруг замирает, следя, как всплывает и лопается перед ней загадочный серебряный пузырь, за ним неудержимо бегут из тёмной глуби другие, помельче, и утка стоит, выпятив грудь, забыв даже подобрать оставленное крыло, стоит и смотрит, как расходятся перед ней по воде тонкие круги от дыхания озёрного дна...
— Прямо, как утка!.. — сказал Кирик Ковбе, кивая на лошадь, которая, успокоенно вздохнув, выпрямилась в оглоблях. — Испугалась, совсем утка.
— Сам ты утка! — ответил Ковба, обижаясь за лошадь. — Ишь ведь чего придумал! Утка — это тьфу... Порх — и нет её. А тут такая сила!
— Завтра поедем, товарищ Кирик, — сказала Валентина. — Сегодня я отдохну немножко.
— Ладно, поедем завтра, — согласился Кирик, несколько огорчённый. Ему хотелось выехать сегодня же, но он не осмелился возразить, помня ещё слова Патрикеева и своё обещание беречь доктора. — Пожалуй, отдохни немножко, — и он, не торопясь, важничая перед набежавшими женщинами и ребятишками, полез в таратайку.