Вопреки прогнозу, который сулил переменную облачность без осадков и умеренный до сильного ветер, циклон с Атлантики принес ливневые дожди. Люсин прибежал на работу совершенно мокрый. Он повесил пиджак на плечики, развязал галстук и сбросил ботинки. Пожалел, что не может переменить носки.
«Авось высохнут до конца рабочего дня». Он с сомнением покосился на забрызганное косыми, прерывистыми струйками окно. В комнате было сыро и зябко. Через открытую форточку просачивался холодный туман. Отчетливо доносился шум водосточных труб, шелест струй по асфальту.
Люсин встал и, оставляя на паркете влажные следы, захлопнул форточку. Уютнее от этого не сделалось.
Он зажег настольную лампу с белым жестяным светорассеивателем, насухо вытер голову полотенцем.
— К тебе можно? — В кабинет вошел Шуляк с картонной папкой под мышкой. — Тю! — остановился он на пороге. — Та ты ж промок, як цуцик!
— Промок. — Люсин вынул из ящика зеркальце и расческу. — Хоть причешусь.
— Проверил я всю четверку. — Шуляк ногой пододвинул себе стул и, присев бочком, раскрыл папку. — Те двое, как мы и думали, прочно сидят. Бочкареву еще два года до звоночка, а Запрянчуку — несколько месяцев. В местном УМЗ о нем хорошо отзываются. Надеются, что рецидива не будет. Но это так, лирические отступления. Пойдем дальше… Старичок Потехин мирно живет у себя в Саратове. Последние две недели он провел в больнице, где лечил голодом язву двенадцатиперстной кишки. Так что он вне подозрений и вообще давно завязал. Остается один Зализняк Фрол Никодимович по кличке Стекольщик. Согласно прописке, он должен проживать в поселке Солнцево, бывшее Суково, но там его давно никто не бачил. Шут знает, где он ошивается. Большой кудесник, как говорят. Если только не объявился новый гастролер, племя молодое, незнакомое, окошко в Жаворонках — его работа. Правда, ребята, которые имели с ним дело, сильно сомневаются. И действительно, с какой стати старый, можно сказать, заслуженный домушник навесит на себя мокрое дело?
— Лексикончик у тебя! — покачал головой Люсин. — Любо-дорого послушать.
— Та! — ухмыльнулся Шуляк. — С кем поведешься, от того и наберешься. Мы от них набираемся, они — от нас.
— Чем же, интересно, мы их обогащаем?
— А ты послушай, как они о процессуальных нормах рассуждают, о статьях! Это ж законники! Чуть что — права качают, прокурора требуют.
— Ну, такому мы их не учим. Это, я бы сказал, чисто профессиональный интерес… Пусть разошлют фотографии этого Стекольщика по отделениям. Спасибо тебе.
Зазвонил внутренний. Люсин снял трубку.
— Люсин слушает.
— Зайдите ко мне, Владимир Константинович.
— Сейчас буду, товарищ генерал. — По тону начальника Люсин догадался, что Григорий Степанович не один.
«Интересно, кто у него? — подумал Люсин, спешно завязывая галстук. — Впрочем, скоро узнаем».
В кабинете генерала сидел щеголеватый подполковник в новом, идеально отглаженном кителе. Маленькие закругленные погончики выглядели на нем весьма элегантно и даже кокетливо, а орденская планка на груди была залита в сверкающий плексиглас. Люсин, обычно следивший за собой, почувствовал на миг все убожество своего штатского, изрядно пострадавшего под дождем костюма.
— Майор Люсин, — соблюдая субординацию, первым представил его генерал. — Подполковник Костров Вадим Николаевич, из УБХСС. — Он едва заметно кивнул на гостя.
Подполковник молодцевато вскочил, и они крепко, хотя и с несколько показным радушием, пожали друг другу руки.
— Как я уже говорил вам, Владимир Константинович, — генерал указал им на стулья, — в УБХСС заняты сейчас делом на алмазоперерабатывающем заводе, откуда, по некоторым предположениям, уплывают алмазы. Мы тогда, насколько мне помнится, решили, что вам будет полезно подключиться. Хотя бы в порядке, так сказать, повышения общего кругозора. Товарищ Костров с готовностью пошел нам навстречу. Буду рад, если ваши интересы как-то пересекутся. Надеюсь, это окажется полезным для обеих сторон.
«Молодец, дед! — восхитился Люсин. — Прямо-таки ас протокола».
— Я так просто уверен, что вы сумеете нам помочь, — не замедлил откликнуться подполковник. — Ведь по всему чувствуется, что дело нечисто, а за руку не схватишь. Никак концов не найдем.
— Вот и обменяйтесь опытом, товарищи. — Генерал медленно, словно нехотя, поднялся. — Введите друг друга в курс дела. Не стану вам мешать.
Люсин и Костров, почтительно встав, проводили его взглядом и, когда дверь бесшумно закрылась, сдвинули стулья для непринужденной беседы.
— Курите? — спросил подполковник, раскрывая коробку «БТ».
— Благодарю. — Люсин сунул в зубы пустой мундштучок. — Отвыкаю.
— Ценный почин… Товарищ генерал сказал мне, что вы заняты сейчас расследованием, связанным с Институтом синтетических кристаллов? — первым начал Костров. — Злоупотребления?
— Убийство, — угрюмо процедил сквозь зубы Люсин. — Не знаю только, насколько оно связано с институтом.
— О! — Подполковник понимающе закивал.
— Почему мы подумали о вас? — наклонился к нему Люсин. — Ведь если убийство вызвано какими-то темными махинациями с камушками, то мы неизбежно выходим на вас. Разве нет?
— Вероятно. — Подполковник курил неглубокими, частыми затяжками и тоненькой деликатной струйкой выпускал дым. — Как правило, крупное хищение предполагает наличие хорошо отлаженной системы сбыта. Не исключено, что и ваше дело как-то сопричастно, пусть самым краешком, с кем-нибудь из наших клиентов.
— Наши люди станут вашими, — пошутил Люсин.
— В этом и смысл предполагаемого содружества, — без улыбки ответил Костров.
— Но я почти ничего не знаю о камнях, — посетовал Люсин. — Тем более вас, кажется, интересуют алмазы?
— Главным образом.
— В НИИСКе их, к сожалению, не делают.
— Но изменением фотохромных и других оптических свойств кристаллов там занимаются?
— Что-то в этом роде они, по-моему, мастачат. — Люсин сосредоточенно пытался восстановить в памяти беседу с Фомой Андреевичем. — Знаете что? — неожиданно просветлел он. — Вы лучше расскажите мне про ваши заботы, а я по ходу дела попробую сообразить, насколько это касается моего НИИСКа. Я ведь полный профан в этом деле, — признался он с обезоруживающей улыбкой.
— Мне надо все сначала как следует разжевать, только тогда от меня будет хоть какой-нибудь толк.
— Хорошо, — подчинился подполковник. — У каждого свой метод… Вот только с чего начать? — Он положил сигарету на край массивной пепельницы из желтого хрусталя и задумался.
— Лучше всего с самого начала. — осторожно предложил Люсин. — Мне ни разу в жизни не довелось побывать на алмазоперерабатывающем заводе.
— В самом деле? — вяло удивился Костров. — Тогда у вас еще все впереди. Лично я питаю к гранильному делу слабость. Древнейшее и очень почетное ремесло, достигающее высоты подлинного искусства, должен вам сказать. Да… Как-то на досуге я просматривал старинные гравюры и заметил, что гранильная мастерская семнадцатого, скажем, века чем-то внешне напоминает современную. Представляете себе? Взять, например, рабочий стол с характерным волнообразным краем, — он почти не изменился. По-прежнему во впадине волны стоит кресло мастера, а его инструменты лежат справа, на ее, простите за поэтический образ, гребне. Сильный источник света, набор увеличительных стекол, миниатюрные станочки, шлифовальные круги — все эти непременные принадлежности ремесла унаследованы от прошлого. То обстоятельство, что мощный электромотор заменил собой ручной привод, лишь облегчило труд огранщика, но отнюдь не изменило его индивидуальный, романтический, я бы сказал, характер… Я не слишком многословен?
— Что вы! — запротестовал Люсин. — Вы очень интересно рассказываете.
— Дело не в том, интересно или неинтересно, — покачал головой Костров. — Не понимая некоторых характерных сторон ремесла, вам трудно будет судить и о существе злоупотреблений, которые…
— Совершенно верно! — живо перебил собеседника Люсин. — Мой коллега не далее как вчера сказал, что расследование порой немыслимо без знания производственной специфики.
— Он безусловно прав.
— Все горе в том, что в течение одного только дня нам приходится вникать в кристаллографию, технологию добычи торфа и ювелирное дело. Голова пухнет… Но продолжайте, пожалуйста, мне действительно интересно.
— Коротко скажу о технологии. — Тон подполковника стал несколько суше. — Природные кристаллы внешне не так уж красивы, как это думают несведущие люди. Они мутноваты и похожи скорее на окатанное морем стекло, которое делается прозрачным лишь в воде. Для выявления присущей драгоценному камню игры его сначала подвергают огранке, а затем шлифуют и полируют. Успех здесь прежде всего зависит от искусства огранщика, его художественного чутья, от того, насколько правильно подобрал он для каждого конкретного камня тип огранки. Таких типов довольно много: чистых, комбинированных, смешанных. Чистые формы огранки включают в себя пластинку по древнеиндийскому рецепту, розу, клиньями, ступенчатую, кабашон и так далее. Для огранки алмазов наиболее часто применяется форма, которая так и называется — бриллиантовая. Но эта классическая форма, предложенная еще в 1456 году Людвигом Беркэмом, знает несколько вариантов. Во времена Беркэма вокруг верхней и нижней площадок камня делали всего по шестнадцать граней; потом появилась двойная бриллиантовая огранка на тридцать две боковые грани, расположенные вокруг площадки в два ряда, и, наконец, в наш век стали делать пятьдесят шесть, шестьдесят четыре, даже восемьдесят восемь граней. И для этого есть все основания. Не думайте, что огранщики просто соревнуются друг с другом в тонкости ремесла. Мол, кто лучше блоху подкует. Существо дела в том, что с увеличением числа граней усиливается игра света, а следовательно, притягательность камня и его стоимость. Тут мы подходим к самому важному для нас. При желании из алмазного кристалла можно изготовить и классический бриллиант по Беркэму, и современный — в восемьдесят восемь граней, и последний крик моды — так называемую «принцессу», и «сердце», что кому нравится. Здесь все будет разным: выход готовой, так сказать, продукции из исходного монокристалла, количество алмазной пыли, стоимость полученного бриллианта. Маленький бриллиант, но хорошо ограненный стоит дороже большого заурядной огранки. При прочих равных условиях карат «принцессы» процентов на двадцать дороже карата тройной огранки. Все, повторяю, зависит от чутья и искусства мастера, от того, каким ему видится бриллиант, который, как сказал Брюсов, «невидим нам, пока под гранями не оживет в алмазе».
— Очень точно сказал.
— Вот именно. — Костров смял сигарету, не докурив немного до фильтра, и сразу зажег новую. — Именно потому, что бриллиант в алмазе невидим, никто не может навязать мастеру тот или иной вариант. Как правило, огранщик сам решает, что надо делать. Он единственный, кто в глыбе мрамора видит статую. Конечно, в более-менее заурядном случае. Для решения судьбы камней нерядовых — многокаратных или особо красивых — созываются консилиумы специалистов, на которых сообща решают, каким быть будущему бриллианту и что делать с отходами. Так, величайший в мире алмаз, найденный в Южной Африке, — знаменитый «Кулинан» свыше трех тысяч каратов
— распилили на три крупных камня и более чем сотню мелких бриллиантов.
— Зачем? — удивился Люсин. — Я слышал, что стоимость бриллиантов растет в геометрической прогрессии от размера.
— До известных пределов. А «Кулинан» отличался неправильной формой, и не имело смысла делать из него один большой бриллиант. Вырезали три, и все они вошли в каталог наиболее замечательных драгоценностей мира. Самый крупный бриллиант, в пятьсот тридцать каратов, был подарен английскому королю Эдуарду Седьмому. Его назвали «Звездой Африки»… Обратите внимание, что лучшие ювелиры того времени лишь приблизительно смогли оценить каратность трех больших бриллиантов. Вес и количество мелких, а тем более пыли вообще заранее никому неизвестны… Теперь представьте себе, что в руки нечестного мастера попадает сравнительно заурядный, но достаточно крупный алмаз…
— Кажется, я начинаю понимать: он тайно вырезает маленький камушек, а недостачу сваливает на пыль. Вроде усушки-утруски?
— Очень хорошо, — одобрил Костров. — Только несколько примитивно. Имейте в виду, что алмазная пыль — это тоже предмет строжайшей отчетности. Ее тщательно улавливают и взвешивают. Причем поступают так не столько в целях контроля, сколько из-за свойств самой пыли. Из нее делают, в частности, алмазные пилы и шлифы, которые идут на обработку тех же алмазов.
— Это из-за твердости?
— Ну конечно… Алмаз — самое твердое вещество в мире. Иначе чем алмазом его не взять. Здесь тоже таится один из тех секретов, которые делают ремесло огранщика алмазов столь таинственным и не подвластным точному измерению. Кристаллы, как вы, наверное, знаете, отличаются анизотропией; их физические свойства резко зависят от направления. Опытный огранщик сразу видит, по каким осям симметрии легче обработать камень, где его твердость будет минимальной. На этом и основан весь эффект обработки. Ведь пыль — это хаос, статистически равновероятное распределение граней различной твердости, в том числе, конечно, и самых твердых. Они-то и делают свою работу. Способ обработки алмаза алмазом был известен на Востоке уже в глубокой древности. В одной старинной книге на санскрите сказано, что «фария не может царапать никакой драгоценный камень, — он царапает все камни. Фарий царапает фария». В этих строчках сконцентрирована вся гранильная технология. Но технология технологией, а искусство, простите за банальность, — это искусство. Если нет в человеке божьей искры, хорошим ювелиром ему не стать. Небольшая ошибка, крохотное отклонение от заданного угла — и камень запорот, из него уже не получится первосортный бриллиант. Тут, как правило, вмешивается более опытный товарищ и перешлифовывает алмаз. Но, как вы сами понимаете, каратность продукции уже не та, а куда меньше. Большая часть камня уйдет на пыль.
— Понимаю. — Заметив, что гость докурил сигарету, Люсин совершенно машинально вынул изо рта и свой мундштучок, задумчиво поиграл им и спрятал в карман. — Усушка, утруска и прочие чудеса тут, разумеется, исключаются?
— Совершенно верно. Слишком дорогой продукт, сами понимаете. Все отходы идут в дело. Алмазная пыль улавливается исключительно тщательно, с помощью самых современных средств.
— Просветите, Вадим Николаевич! — попросил Люсин.
— Всему свой срок.
— Вес? — быстро спросил Люсин.
— Обычно дебет с кредитом сходится, — тонко улыбнулся Костров.
— В соответствии с мировым законом сохранения массы, — пошутил Люсин.
— Даже не знаешь, за что уцепиться. Если недостача пыли исключается…
— Исключается. В противном случае все было бы довольно просто. И такое положение существует в алмазном деле с давних пор. Еще Бируни тысячу лет назад писал, что «когда алмаз разбивают на мелкие куски или же растирают, то следует приставить человека, который отгонял бы мух, так как они могут унести крупинки алмаза». — Костров улыбнулся. — Говорят, муха втягивает их в свой хоботок и улетает с ними.
— Здорово! — восхитился Люсин. — Простите, Вадим Николаевич, у вас какое образование?
— Высшее военное, — без особого воодушевления ответил Костров. — Сведения по кристаллографии и смежным с ней областям приобрел как любитель.
— Должен сказать, что принял вас за совершеннейшего профессионала, хотя еще только вчера разговаривал с очень известными специалистами по физике и химии кристаллов. Ваши познания куда более обширны.
— Это вам так кажется. Дилетантам обычно свойственны большая убежденность и апломб, чем специалистам. Но я действительно в какой-то мере специализировался на драгоценных камнях. Пятнадцать годочков как-никак.
— Тогда откройте секрет двойной бухгалтерии по части адамантов, — пошутил Люсин. — Самому мне этого не постичь.
— Да, — спокойно подтвердил Костров, — со стороны тут не разобраться. Конечно, было бы весьма странно, если бы мы не знали всевозможных трюков наших, так сказать, подопечных. Знаем, — он сдул с зеленого сукна комочки пепла, — хотя, разумеется, не все. Чаще всего нам приходится сталкиваться с различными вариантами подмены. — Костров взял листок бумаги, вынул шариковую ручку и молниеносно начертил удивительно правильную окружность, затем еще одну… — Допустим, это исходный алмаз, — сказал он, вписывая в окружности многоугольники. — А это бриллиант в идеальном, так сказать, варианте.
— Две проекции?
— Так точно… А теперь поглядите, что можно сделать… — точными и уверенными штрихами он закончил схему. — Это один прием.
— Кажется, начинаю догадываться, — пробормотал Люсин, склоняясь над рисунком. — Хитро придумано!
— А вот другой вариант, — продолжил Костров.
— Ловко вы чертите, — одобрил Люсин. — Без циркуля, без линейки. Прямо заглядение.
— Но вам понятно?
— Да, Вадим Николаевич. Теперь, кажется, суть я себе уяснил.
— Что и требовалось. — Костров убрал ручку и поднял на Люсина глаза.
— Идеи есть?
— Пока нет, но непременно будут.
— Почему вы так уверены, Владимир Константинович? — вяло удивился Костров. — Возникли какие-то ассоциации?
— Дело не в этом, — отмахнулся Люсин. — Просто я уверен в том, что никакое знание не проходит бесследно.
— Я понимаю. — Костров кивнул на свою схему: — Все это кажется вам слишком простым.
— Нет, совсем напротив, — серьезно ответил Люсин. — Это было бы слишком просто, а в ювелирном деле, как я погляжу, и кражи ювелирные.
— Думаю, мы с вами сработаемся.
— А сорт пыли анализируется.
— Вот теперь вы глядите в корень! — Костров был явно доволен. — Криминалисты нам постоянно твердят, что на свете нет двух абсолютно одинаковых предметов. К алмазам это правило применимо вдвойне. Вы никогда не спутаете камень из Южной Африки с индийским или наш якутский алмаз с бразильским. Микропримеси и включения придают им не меньшую индивидуальность, чем нам с вами кожный узор.
— Понятно. — Люсин решился блеснуть эрудицией. — Как отличны друг от друга знаменитые «Регент» и «Орлов», так не похожей будет и их пыль.
— В самую точку, Владимир Константинович, в самую точку! Но это опять же в принципе. А на практике? Из-за какого-нибудь негодяя не станешь же каждодневно делать анализы, так ведь? Или обыскивать при входе и выходе? Это же не бутылку искать, а камни, которые, как говорили арабы, могут скрываться в любой из девяти дыр, дарованных человеку аллахом!
— Когда есть уверенность, что дело нечисто, то ничего не попишешь — надо.
— Так это когда уверенность! А если — рыбу ловить любите? — поплавочек только зашевелился? Что тогда? Сразу подсекать?
— Нет, не сразу, — улыбнулся Люсин. — Пусть сперва притопит поплавок, поведет.
— На том и договоримся. — Костров доверительно тронул Люсина за плечо: — Мы примерно знаем своих заблудших овец. По крайней мере, догадываемся о некоторых их художествах. Поверьте мне, что все было пущено в ход, в том числе и меченые атомы. Но вот связи, — он досадливо ударил по столу ладонью, — связи нам неизвестны.
— В этом вся тонкость, — согласился Люсин.
— Все же попробуем прояснить главное.
— Сырье?
— Да. Откуда они берут сырье?
— Не из НИИСКа, как я понимаю.
— Да знаю я! — Костров досадливо поморщился. — Знаю, что ювелирных алмазов еще не делают, а если делают, то стоят они подороже природных. Конечно же, алмазы плывут на завод не оттуда, со стороны. Но как и где осуществляется подмена свойств, этого, хоть убей, не знаю,
— Простите, не понял.
— Видите ли, Владимир Константинович, профит в нашем деле можно извлекать не только из того, что мы называем эффектом снежного кома. Совсем не обязательно действовать по способам, изображенным на этом листке. — Костров сделал вид, что шелестит денежками. — Вы понимаете?.. Можно сыграть и на индивидуальных свойствах камней. Окрашенные алмазы зачастую ценятся дороже бесцветных. На первом месте стоят красноватые, затем идут зеленые или голубые. А камни с желтоватой окраской, чайные, напротив, проигрывают в цене, уступают бесцветным. Почему? Не знаю. Возможно, специфика рынка или затянувшийся каприз моды. Для нас с вами важен конечный вывод: красные и голубые бриллианты стоят дороже.
— Мне говорили, что в НИИСКе занимаются изменением окраски кристаллов. Кажется, они делают это с помощью тяжелых ионов.
— Я знаю о таком методе. — Костров включил вентилятор. — Душновато как-то. Давит.
— Циклон, — объяснил Люсин. — Резкое падение давления. На барометре семьсот двадцать три.
— Вот оно что, — понимающе кивнул Костров. — Да, о тяжелых ионах я читал. Но как раз с алмазами вопрос пока не очень ясен. Плохо получается, короче говоря. Эксперты тоже легко отличают искусственно окрашенные карбункулы от натуральных. Вообще до последнего времени мы почти исключали подделку цветности в бриллиантах.
— Откуда тогда тревога?
— Как всегда, с так называемого черного рынка. Стали появляться цветные камушки: голубые, зеленые, несколько реже бледно-розовые. И, как на диво, все изумительно огранены. Почти сплошь одни «сердца» и «принцессы».
— Теперь понятно.
— Да. Вот мы и забили тревогу.
— Теперь понятно, — повторил Люсин. — Для меня это тоже новый и, должен сказать, совершенно неожиданный поворот.
— На это-то я и надеялся.
— Но пока ничего не могу вам сказать. Не готов, Вадим Николаевич. Абсолютно не готов.
— Понимаю.
— Буду искать. Не уверен, что найду, поскольку очень вероятно, что ничего такого и нет. Но ваш вариант проверю. — Люсин был сугубо собран и деловит. Он забыл про изжеванный костюм и мокрые носки, которые противно скользили по кожаным стелькам. — Вы рассказали мне захватывающую историю, честное слово! Спасибо.
— Не стоит благодарности. — Костров воспринял изъявление признательности как намек и поднялся: — Если позволите, задержу вас еще на две минутки.
— О чем говорить, Вадим Николаевич! Здесь командуете парадом вы.
— Ладно, коли так. — Костров сел и потянулся за сигаретой. — Я не познакомил вас еще с одной тонкостью. Вы про оптические алмазы знаете?
— Что-то такое весьма неопределенно. — Люсин, припоминая, уставился в потолок. — Мне рассказывали о применении кристаллов в радиоастрономии, всевозможных лазерах, оптических компьютерах…
— Так вот, оптические алмазы совершенно незаменимы для некоторых особо тонких отраслей новой техники. И хотя зачастую они особенно хороши в ювелирном отношении, их пускают только по прямому назначению, не на сережки. Внешне уникальные электромагнитные, теплопроводные и пьезо— свойства оптических алмазов не выражаются. Но с помощью специальной электросхемы их легко выявить. Все наши скупки, как и другие торговые фирмы мира, нужным оборудованием располагают. Таким образом, каждый алмаз при покупке обязательно проверяется. Карат оптического оценивают в полторадва раза выше обычного.
— Еще один источник наживы?
— Да. Несколько изъятых нами камней оказались оптическими. А ведь это очень редкое свойство! Наконец, все они были окрашены. Не думаю, чтобы здесь имело место случайное совпадение. Вероятность его совершенно ничтожна. Зато, если мы попробуем некоторые характеристики бриллиантов рассмотреть во взаимосвязи, получается любопытная последовательность: огранка «сердце», голубая вода, оптика. Одни только эти три качества при благоприятных сочетаниях позволяют повысить стоимость камня почти в десять раз.
— На целый порядок!
— На целый порядок, — подтвердил Костров. — Хорошенький камушек в три карата оценивается в шесть-семь тысяч долларов. Превратите его в голубое оптическое «сердце», и он потянет на все сорок, а то и пятьдесят. А если бриллиант пятикаратный? Десяти? Представляете себе эскалацию?
— Где вы нашли ваши камни?
— Незаконные валютные операции, попытка нелегального вывоза из страны.
— У перекупщиков, надо понимать?
— Заключительным звеном цепочки действительно были перекупщики, и все они показали, что приобрели бриллианты у неизвестных лиц. По некоторым деталям можно догадываться, что это были посредники, причем разные.
— Камни из мастерской?
— С большой долей уверенности можно предположить, что огранены они именно там.
— Значит, у вас есть только два звена: начальное и конечное…
— А надо вытянуть всю цепь, все ее звенья, — досказал Костров.
— Будем работать, Вадим Николаевич. Обещаю всегда и везде помнить о ваших интересах, — с шутливой торжественностью сказал Люсин.
— О наших общих интересах, — осторожно поправил его Костров.
— О наших общих интересах. — Люсин протянул ему руку. — Для начала дайте мне ваших… как вы их назвали?.. заблудших овец. Попробуем покумекать. Камушки тоже будет невредно поглядеть.
— Сегодня же вам будут присланы карточки, — пообещал Костров и ответил крепким пожатием. — За камнями тоже дело не станет.
— Можно один вопрос, Вадим Николаевич? — Люсин задержал его руку в своей. — Сугубо конфиденциальный.
— Конечно, пожалуйста! — с готовностью откликнулся Костров.
— Откуда вы знаете, чем теперь я занимаюсь?
— Как откуда? — Костров выказал удивление. — Товарищ генерал…
— Григорий Михайлович, естественно, в курсе, — вкрадчиво заметил Люсин, — но как он вышел на вас?
— Точно не знаю, — подумав, сказал Костров. — Могу лишь предполагать.
— Очень интересно… — Люсин выжидательно замолк.
— С директором НИИСКа товарищ генерал связан?
— С Фомой Андреевичем? — Люсин задумался. — Едва ли, хотя какое-то касательство имел… По моей просьбе.
— Видимо, от Фомы Андреевича все и проистекает. Я ведь обращался к нему за консультацией.
— Вы? — удивился Люсин. — К Фоме?
— А что же тут особенного? — не понял его удивления Костров. — Вы же у него смогли побывать? Куда еще обращаться, если не в НИИСК?
— Все правильно, Вадим Николаевич, это я так. — Люсин про себя улыбнулся. — И какое впечатление произвел на вас Фома Андреевич?
— Среднее. Он, если сказать по правде, поторопился меня отшить. Не любит, видно, нашего брата.
— Он вообще никого не любит. К тому же не корифей.
— Это уж точно, — улыбнулся Костров, заражаясь вполне невинным желанием немного почесать язык на чужой счет. — Он из тех, для кого наука остановилась в день защиты докторской диссертации.
— Кандидатской, — поддержал Люсин. — Или в день отъезда в ооновский колледж. О камнях не с Фомой надо разговаривать.
— Он меня как раз и направил к одному профессору, Ковский фамилия. Только его застать трудно.
— Вы виделись с Ковским?! — Люсин почувствовал, что у него сильнее забилось сердце.
— Нет, к сожалению, — покачал головой Костров. — Звонил несколько раз, но без толку, а потом меня познакомили со сведущим человеком из Института кристаллографии, и надобность отпала. Знаете, на Ленинском проспекте? Напротив универмага «Москва»?
— Значит, вы не встретились с Аркадием Викторовичем… — задумчиво протянул Люсин. — А жаль! Он, кстати сказать, не профессор, хотя и доктор наук, профессора-то ему не дали, но это все ерунда, потому что его уже нет среди живых.
— Серьезно? Подумать только! Еще вчера был человек, а сегодня — нет, помер.
— Да, Вадим Николаевич, так уж устроен подлунный мир. Но я вовсе не о том… Я, понимаете, разбираю обстоятельства смерти Ковского…
— Ну как, договорились? — В кабинет вошел Григорий Степанович. Маленький, полный, в серебряных генеральских погонах, он был очень похож на артиста Свердлина в роли большого милицейского начальника, хотя стал последнее время брить абсолютно наголо, по причине облысения, голову. — Сконтактировались?
— Так точно, товарищ генерал, — молодцевато, но с достоинством знающего себе цену человека вытянулся Костров.
— Вроде договорились, — кивнул Люсин. — Поживем — увидим.
— Разрешите быть свободным? — наклонил голову Костров.
— Пожалуйста, Вадим Николаевич, — любезно улыбнулся генерал. — Благодарю за содействие.
— Рад быть полезным. — Костров по-военному четко повернулся и пошел к двери.
— А вы задержитесь, майор, — остановил генерал Люсина. — Тут вот какое дело, Владимир Константинович, — сказал он, когда они остались одни.
— Телега на тебя пришла.
— На меня?.. Откуда, хотелось бы знать?
— Ты такого Чердакова знаешь? Пенсионера.
— Чердакова? — Люсин задумался. — Понятия не имею.
— Ну, а он тебя знает. — Генерал раскрыл толстую папку с надписью «К докладу», вынул оттуда исписанный листок и протянул Люсину.
— «Для сведения», — вслух прочел Люсин крупный, дважды подчеркнутый заголовок.
— Читай, читай. — Генерал подтолкнул его к стулу. — Только сядь.
— «Пишет Вам пенсионер, долгие годы проработавший в нашей промышленности и отмеченный заслугами. Состояние здоровья не позволяет мне активно участвовать в строительстве новой жизни, но по мере сил стараюсь приносить пользу на общественных началах. Я обращаюсь к Вам от лица жильцов дома N 17 по улице Малая Бронная, которые глубоко возмущены непартийным волюнтаристским поведением вашего сотрудника Люсина В. К., позорящего своими поступками светлое имя нашей славной милиции. Указанный Люсин почему-то зачастил в наш дом, причем именно в наш подъезд, но если в первый раз мы видели его капитаном, то теперь он уже майор. И это за один только год! Поистине головокружительная карьера! Но пусть знает Люсин В. К. и его высокие покровители, что никому не дано нарушать наши советские законы. Тем более представителю милиции, которая всегда и везде должна стоять на страже социалистической законности. К существу дела. В нашем доме, в квартире N 6, освободилась комната, которую ранее занимал тунеядец и рецидивист Михайлов В. М., дело которого расследовал указанный Люсин. Этот Михайлов, будучи темной личностью, погиб при загадочных обстоятельствах, к чему, надо полагать, как-то причастен Люсин, не подумавший, однако, проинформировать взволнованную общественность подъезда о смерти жильца. Согласно закону, освободившаяся площадь должна была отойти к ЖЭКу, но этого не произошло ввиду того, что другой жилец квартиры N 6 (занимающий отдельную комнату в 24 квадратных метра!) при активном содействии того же Люсина прописал на освободившуюся площадь родственника
— пришлого человека, никакого отношения к дому N 17 и квартире N 6 не имеющего. Видимо, сделано это было не бескорыстно, потому что Люсин не только оказал полное содействие жильцу Бибочкину Л. М., но и оказал давление на ЖЭК, превысив тем самым власть и действуя незаконно. Следует подчеркнуть, что Люсин несколько раз навещал указанного Бибочкина в служебное и внеслужебное время, даже после того, как следствие по делу Михайлова было закончено. Это ли не свидетельство их тесных взаимоотношений? Что общего может быть у Люсина с торговцем произведениями искусства Бибочкиным Л. М., живущим на нетрудовые доходы? Очень просим разобраться в этом неприглядном деле и навести надлежащий революционный порядок. Хотелось бы знать, какое наказание понес Люсин В. К.
— Что скажешь? — спросил генерал, когда Люсин отбросил листок.
— А что я могу сказать? — Внутренне напрягаясь, он пытался унять расходившееся сердце. Заметив, что всего его колотит тошнотная бешеная дрожь, он сжал зубы и спрятал руки в карманы. — Здесь все сказано.
— Действительно, — кивнул генерал, — здесь все сказано. Какое дело ты там расследовал?
— «Ларец Марии Медичи», — не разжимая зубов, процедил Люсин.
— Ах, вон оно что! Как же, помню: Малая Бронная, улица Алексея Толстого. Кто такой Михайлов?
— Художник. Убили в парке культуры.
— Помню-помню… А Бибочкин?
— Лев Минеевич? — Люсин почувствовал, что напряжение чуточку ослабело и сердце забилось ровнее. — Безобиднейший милый старик. Он оказал нам содействие в расследовании.
— По тому делу? Таких услуг не забывают.
— Я и не забыл. Кроме того, он кое-что сделал для нас и сейчас.
— Он знал Ковского?
— Скорее, его сестру.
— Так. Понятно. Чердаков, значит, сосед.
— Выходит, так. Сейчас я припоминаю, что кое-что слышал о нем от Льва Минеевича. Этот субъект претендует на освободившуюся площадь.
— Я так и подумал.
— Законных оснований, конечно, никаких, поэтому он попробовал пустить в ход внучку. Стал уговаривать старика прописать ее к себе якобы для ухода, с тем чтобы забрать потом комнату Михайлова. Его жена, — Люсин недобро усмехнулся, — взяла на себя ЖЭК, стала бегать туда чуть ли не ежедневно, подсунула, надо думать, что-то технику-смотрителю. Короче говоря, взяли бедного Льва Минеевича в клещи. Вот он и закричал «караул». Понимает, с кем дело имеет. За комнату свою испугался, за коллекцию, над которой трясется.
— А ты ему помог?
— Помог.
— В ЖЭК ходил?
— Зачем ходить? Позвонил.
— Дальше.
— Дальше все. Старика оставили в покое.
— Кого он к себе прописал?
— Не представляю. Думаю, что, во всяком случае, не родственника. Площадь, как и положено, отошла райисполкому, который и выдал на нее новый ордер.
— Из письма это не следует.
— Еще бы! Здесь даже не сказано и о притязаниях самого Чердакова.
— Это как раз чувствуется. Присутствует между строк… Доволен твой Лев Минеевич новым соседом?
— Кажется, доволен. Не опасается.
— Это самое главное. А теперь пиши объяснение.
— Я? Объяснение? По поводу чего? — Люсин побледнел от ярости.
— Этого самого. — Генерал брезгливо щелкнул бумажку. — Только не кипятись. Мне твой ответ не нужен. Даже если бы я тебя не знал, то одного этого «для сведения», — он сморщил нос, как от дурного запаха, — одного заголовочка было бы вполне достаточно. Мне портрет Чердакова ясен, но порядок есть порядок. Письмо, как ты видишь, адресовано не мне, и я получил его вместе с соответствующими резолюциями. Так что будь любезен, садись и пиши. Потом мы подумаем, как ответить, чтобы отбить у этого хорька охоту кропать.
— Есть статья за клевету.
— Брось! — махнул рукой генерал. — Что ему сделают, пенсионеру этому? Только себя обмараешь. Охота тебе давать объяснения? Выслушивать всякий вздор? Ведь прежде чем клеветника удастся наказать, он выльет на тебя ведро помоев. На тебе ручку. Вот тебе лист бумаги.
— Ладно, — буркнул Люсин и взял перо.
Но рука не слушалась его, он писал разлетистым, изменившимся враз почерком, неразборчиво, делая непонятные орфографические ошибки, пропуская отдельные буквы и целые слова. Голова покруживалась и на глаза набегали туманные полосы. Он с болью сознавал, что совершенно не способен с собой совладать. Требовалась немедленная разрядка, но она была, к несчастью, недосягаема. Больше всего на свете Люсину хотелось сейчас врезать этому… Он только однажды и то мельком видел Чердакова. С непривычной обостренностью предстал перед его внутренним оком сутулый широкоплечий коротышка с красной могучей шеей, низким лбом, поросячьими глазками и торчащим ежиком жестких, как щетина, волос. Образ был до омерзения закончен и ясен. Люсин никогда не бил человека. Даже в лихие и бесшабашные годы на траловом флоте. Но сейчас вмазать бы со всего плеча, в кровь!
Чтобы отвлечь приятельницу от тягостных мыслей, Вера Фабиановна съездила на Птичий рынок и по баснословно дешевой цене — всего за пятерку
— купила чудесного сиамского котенка. Беленький, с коричневыми ушками и голубыми слезящимися глазами врубелевского Пана, он был жалок и трогателен. Попав в чужие руки и очутившись в маршрутном такси, набитом гражданами всех возрастов, которые, оберегая свои клетки и банки с водой, молча и яростно боролись за место под солнцем, котенок впал в отчаяние. Покачиваясь на высоких, с развитыми подушечками лапах, он испуганно попискивал и полосовал коготками новую владычицу. Но Вера Фабиановна переносила пытку с гордым безразличием индейского воина из племени навахо.
Доехав до метро «Таганская», она купила тройку гвоздик и, удовлетворенная, опустила пятачок в щель турникета. Но автомат почему-то не сработал; хищно клацнув рычагами, он ударил Веру Фабиановну по ногам, она испуганно вскрикнула, котенок вырвался и что было сил понесся по эскалатору, идущему вверх. Поднялся веселый переполох, и беглеца, изнемогшего в попытке одолеть бегущие навстречу ступени, изловили. Дальнейший путь Веры Фабиановны по кольцу до «Белорусской» и далее до Моссовета протекал без приключений. Травмированный неудачным побегом, котик больше не царапался и только дрожал, прижимаясь к хозяйке горячим тельцем. Вера Фабиановна явственно ощущала, как слепо трепещет его крохотное сердечко.
Людмила Викторовна встретила ее в траурном платье.
— Что случилось, милая? — испугалась Чарская, пронзительно вглядываясь в заплаканное лицо приятельницы. Но черное платье, покрасневшие глаза и особенно наброшенная на голову скорбная газовая косынка говорили без слов. — Аркадий Викторович?
— О дорогая! — Ковская на миг прижалась к ней щекой. — Аркашеньки больше нет, — и беззвучно заплакала. Она не смахивала набегающие слезы и даже не всхлипывала. Только плечи тряслись и мучительно жалко морщился покрасневший нос.
— Как же так? — бессмысленно спросила Вера Фабиановна. Махровые гвоздики выпали из ее рук.
Притихший было котенок, налился стальной силой, рванулся и, прошмыгнув между ног безучастной ко всему Людмилы Викторовны, затерялся в настороженно притихшей квартире, в которую пришла смерть.
«Как это все нелепо! — пронеслось в голове у Веры Фабиановны. — Котенок, цветы…»
— Что же мы так стоим? — Людмила Викторовна уткнулась в платочек и побрела к себе в спальню.
Чарская нерешительно переступила порог. Она заперла дверь, накинула цепочку и, бегло глянув в овальное зеркало, с выражением сочувствия и скорби последовала за подругой.
Сколько смертей видела она на своем веку! Трагических и нелепых, скоропостижных и беспощадных в своей медлительности, последовательно разрушающей тела и души. На всю жизнь она запомнила горячечный бред Эппоминанда Чарского, скончавшегося в остром припадке делириума под Вяткой, в убогой каморке третьеразрядного трактира. Какой опустошенной почувствовала она себя в ту минуту, какой безнадежно усталой и постаревшей, а потом вдруг поняла, что все только начинается, она молода, хороша собой и свободна, свободна. Она возвратилась к родным пенатам, откуда сбежала с Эппоминандом незадолго до революции, залечивать душевные раны. Но в тот самый миг, когда ей дано было ощутить себя королевой на празднике жизни, в одночасье скончался батюшка. Вернувшись после отчаянного кутежа домой, она застала там кучу чужих любопытных людей: каких-то дворников, соседку-молочницу, милиционера. Все промелькнуло в кошмарном калейдоскопе. И лишь лицо отца на белой подушке, его ассирийская клинышком борода и загадочная улыбка мыслителя и масона остались в памяти навсегда. И еще невероятный живой нимб из кошек, окруживших и в смерти прекрасную голову усопшего.
Да, Вера Фабиановна многое повидала и ко многому привыкла. И не то чтобы ей не было жаль безутешную подругу, но сочувствовать слезно и с истинной болью она не могла. Все-таки это было чужое и мимолетное, которое пройдет и забудется, надо лишь пережить кратковременный срок, поскорее исполнить то положенное и неизбежное. Выплакала свои слезочки Верочка Пуркуа, иссохло и равнодушно закаменело сердце Веры Фабиановны Чарской. Да и не знала она как следует покойного, который был и остался ей совершенно чужим человеком. Чего же ей и убиваться тогда, зачем страдать?
— Ну успокойтесь, дружочек, возьмите себя в руки. — Она ласково, хоть и с затаенным нетерпением похлопала Людмилу Викторовну по спине. — Нельзя же так, мой ангел… Право.
Людмила Викторовна послушно вытерла глаза, положила горячий от слез платок на туалетный столик и присела на постель. Только пальцы ее находились в беспрестанном движении, метались по синему шелку покрывала, беззвучно скользили по узору полированной спинки.
— Когда вы узнали? — решилась спросить Вера Фабиановна и, словно по неумному чьему-то наущению, сказала: — Я как предчувствовала. С самого утра сердце ныло. Так одиноко мне вдруг сделалось! Так одиноко! Это я за вас кручинилась, ваше сиротство переживала. Дай, думаю, съезжу на Птичий рынок, ныне хоть и не воскресенье, а все же авось кто и вынесет под забор божью тварь. Так оно и вышло. Сиамочку купила для вас, мальчика. Шустрый такой мальчонка! Видели, как он стрелой в дом пролетел? Дурак-дурак, а понял, что на место доставлен. Вам с ним веселее теперь будет… Вы меня слышите?
Людмила Викторовна, сглатывая слезы, кивнула, хотя было видно, что все то, о чем говорила ей Чарская, не доходит до нее. Она просто не слушала Веру Фабиановну, а если и слушала, то не понимала.
— Верно, — отрешенно произнесла она. — Ничего теперь уже больше не будет. Все кончилось.
— Когда это случилось? — спросила Вера Фабиановна, вложив в свой вопрос максимум мягкости.
— Не знаю. — Людмила Викторовна зябко повела плечами.
— Как так не знаете? — не поняла Чарская.
— Ничего не знаю. Убили Аркашеньку, вот и все.
— Убили?! Кто сказал, что убили?
— Следователь. Утром звонил. Соболезнование выразил.
— Тот самый?
— Да.
— И что он сказал? Так прямо и сказал, что убили?
— «Ваш брат мертвым найден»! — крикнула Людмила Викторовна и в слезах бросилась на подушку.
— Ну не надо, не надо. — Вера Фабиановна села на пуфик возле нее и принялась гладить. — Разве можно? Мертвый — это еще не значит, что убитый. Крепитесь, дружочек.
— Какая разница? Какая? — давясь рыданиями, кричала в подушку Ковская. — Ведь не живой же!
Вера Фабиановна сходила на кухню за водой. Накапала в зеленую рюмочку тридцать капель валокордина.
— На-ка, милочка, испей, — властно приказала она и потянула Ковскую за плечо, силясь оторвать ее от подушки.
Людмила Викторовна, стуча зубами о стекло, высосала рюмку.
— Что еще говорил следователь?
— Не помню. — Ковская затрясла головой. — Не знаю.
— А ты вспомни, голубушка, вспомни, — настаивала Вера Фабиановна. Она не сознавала навязчивой жестокости своего любопытства. Напротив, ей искренне казалось, что, расспрашивая подругу, она тем самым помогает ей, принимает на себя частицу ее тоски и боли.
— Ах, да ничего больше не было! Только это. — Людмила Викторовна в сердцах отбросила вымокшую подушку. — Выразил сочувствие и попросил приехать на опознание.
— И вы поедете?
— Так полагается, — вздохнула Ковская. — Как же иначе?
— А куда? Где он… лежит?
— По всей видимости, где-нибудь там, — она неопределенно махнула рукой. — У них. Следователь обещал заехать за мной.
— Я поеду вместе с вами.
— Зачем?
— Нет-нет, ради бога молчите. И слушать не хочу. Я вас одну не оставлю. Так и знайте.
Людмила Викторовна только губами пожевала и ничего не ответила. В передней раздался мелодичный звонок.
— Это он! — встрепенулась Ковская. — Это за мной! — Она торопливо принялась приводить себя в порядок.
— Не волнуйтесь, милая, — преисполнившись чувством собственного достоинства, произнесла Вера Фабиановна. — Я отворю.
Она неторопливо проследовала по коридору и заглянула в дверной глазок. Но видно было плохо. Искаженно-выпуклое лицо расплывалось. Все же Вера Фабиановна, ни о чем не спросив, откинула цепочку и повернула замок. Перед ней, неуверенно переминаясь с ноги на ногу, стоял Люсин.
— Здравствуйте, Вера Фабиановна, — поклонился он. — Рад вас видеть, хотя и в такой печальный день.
— Проходите, вас ждут, — не отвечая на приветствие, важно произнесла Чарская и, поджав губы, гордо прошествовала назад, в спальню.
— Еще раз позвольте выразить вам свое глубокое соболезнование, — сказал Люсин, входя в комнату, и низко склонился перед Людмилой Викторовной.
— Прошу вас сесть. — Она указала на кресло с подголовником из белого искусственного меха. За тот короткий отрезок времени, который понадобился Чарской, чтобы открыть дверь, она сумела взять себя в руки. Глаза ее были воспалены, но сухи, а следы слез припудрены. — Расскажите мне, как все произошло. — Она искательно улыбнулась. — Умоляю, ничего не скрывайте!
— Я ничего не скрываю от вас, Людмила Викторовна, — ответил Люсин. — Но рассказывать, к сожалению, нечего. Мы пока сами очень мало знаем.
— Где его убили?
— Тело найдено на некотором удалении от города, — уклончиво отозвался Люсин. — На берегу озера.
— Тело! — Она нервно поежилась. — В него стреляли? Или, быть может, ножом?
— Нет, — запротестовал Люсин. — Ничего такого не было. Не мучайте себя напрасными догадками. Скоро вы сами все увидите.
— Это ужасно!
— Это всегда ужасно.
— Так чем все-таки убили Аркадия Викторовича? — не выдержала Вера Фабиановна, сидевшая до того на своем пуфике, как надгробная статуя.
— Об этом рано пока говорить, — твердо сказал Люсин. — Сам факт убийства еще точно не установлен.
— Мне все-таки хотелось бы узнать, где нашли Аркадия Викторовича. — Ковская произнесла это довольно спокойным голосом, но ноздри ее тонкого породистого носа вздрагивали в такт дыханию, частому и даже судорожному. — Для меня небезразлично место, где встретил свой последний час мой незабвенный брат.
— Конечно, Людмила Викторовна, я вас понимаю. — Люсин сочувственно прикрыл глаза. — Мы нашли вашего брата в двадцати километрах от Электрогорска. Это за Павлово-Посадом.
«Вот он уже и стал для нее незабвенным», — пронеслось у него в голове.
— Как он выглядел? — продолжала допытываться Ковская.
— Если угодно, мы можем тут же отправиться, — предложил Люсин. — Машина ожидает у подъезда.
— Нет. Сперва я хочу все узнать. — Она была непреклонна. — Неужели вам не понятно, что еще нужно себя приготовить? Не торопите меня.
— Конечно же, ей надо приготовиться, — поддакнула Чарская.
— Сделайте одолжение, — смешался Люсин. — Торопиться нам некуда. Я весь в вашем распоряжении.
— Вот и ответьте ей про брата, — распорядилась Вера Фабиановна.
— Только всю правду. — Ковская зажмурилась. — Не щадите меня.
«Чего уж теперь? — подумал Люсин. — Самое плохое случилось, и худшего просто не может быть».
— Экспертиза установит причину смерти, — сказал он. — По внешним проявлениям об этом судить нельзя. — И осторожно добавил: — Тело некоторое время пролежало в воде.
— Утопили, значит, — спокойно констатировала Чарская. — И за что они его, такого человека хорошего? Неужто впрямь из-за ковра?
— Ковер тоже нашли, — сказал Люсин, но воздержался от дальнейших подробностей. — Когда вы немного придете в себя, Людмила Викторовна, я свезу вас на то место… А теперь нам надо ехать. Вы собирайтесь, а я подожду. — Он вышел в коридор и, увидев на стене телефон, спросил: — Я могу позвонить?
— Звоните, конечно, — откликнулась Ковская. — Что за вопрос!
— Лидона? — привычно прикрыв микрофон рукой, спросил Люсин. — Это я. Меня никто не спрашивал?
— Сейчас я соединю вас, Володя, — ответила секретарша. — Переключаю!
— Здоров! — В трубке послышался бас Шуляка. — Ты где?
— Далеко. Новости есть?
— Вагон и маленькая тележка. Во-первых, звонил твой парень, Глеб, стажер Яшкин.
— Ну-ну!
— Фоторобот оказался похожим на карточку. Те же женщины с Классона по ней его тут же опознали.
— Кого — его? Стекольщика этого?
— Ну да!
— Прелестно. Что еще?
— Крелин тоже заходил, тебя спрашивал. Дела у него швах. Порошок этот во многих местах применяют.
— Точнее нельзя?
— Больше двадцати учреждений.
— Ничего не поделаешь, придется проверить. Всех, кто не вышел на работу, взять на учет.
— Да ты знаешь, сколько времени на это потребуется? Кто этим заниматься будет? Людей и так не хватает!
— Я буду часа через два. — Люсин глянул на циферблат. — А ты пока составь полный перечень учреждений с адресами, телефонами и фамилиями начальства. Разделим между собою. Другого выхода я не вижу.
— Не управимся, Володя, все равно. Надо у генерала помощи просить.
— Там видно будет, попробуем… А пока сделай, как говорю. Глеба трогать не надо, а всем остальным адресочки раздай. Пусть сразу же едут. О каждом, кто не вышел на работу, запросить ГАИ на предмет мотоцикла «Ява».
— Понятное дело, — недовольно прогудел Шуляк. — Еще будут ЦУ?
— Пока все. Счастливо тебе.
— И тебе тоже. Бывай!
Люсин повесил трубку, но не успел отойти от телефона, как прозвенел звонок.
Он безотчетно снял трубку:
— Слушаю.
— Квартира профессора Ковского? — Спрашивающий говорил с очень характерным акцентом, не то кавказским, не то среднеазиатским. — Можно его попросить к телефону?
— Кто это? — помедлив, тихо спросил Люсин и надавил клавиш подсоединенного магнитофона.
— Профессор? (Люсину показалось, что неизвестный обрадовался.) А мне сказали, что вы в командировке, не скоро будете, на той неделе звонить сказали!
— С кем я говорю? — так же настойчиво и тихо вновь спросил Люсин.
— Не узнаете? Вы меня не узнаете? — В голосе собеседника сначала послышалось недоверие, затем и растерянность. — Это не профессор? Не Аркадий Викторович?
— Пожалуйста, назовите себя.
— А вы кто такой? Куда я звоню? Это не квартира профессора?
— Ах, это вы! — Люсин принял решение. — А я вас сразу и не узнал! Откуда вы говорите?
— Что? — настороженно спросил неизвестный и тут же дал отбой.
«Смешно было бы надеяться, — подумал Люсин, еще прислушиваясь к частым гудкам. — Право, смешно».
Положив трубку на стол, он кинулся в квартиру напротив:
— Мне позвонить!
Достал записную книжку, нашел нужный телефон и набрал номер.
— Добрый день! Люсин говорит… Проверьте, с кем соединен телефон…
— и назвал номер Ковских. — Как жизнь?
— А ничего! — весело ответили ему. — Сейчас проверим.
Что-то щелкнуло, наступила глухота, затем последовал еще один щелчок, и сразу же прозвучал голос:
— Из автомата возле метро «Фрунзенская».
— Я так и думал, что из автомата, — вздохнул Люсин, но в глубине души он остался доволен. Не бог весть какой успех, конечно, но все-таки… — Спасибо, — сказал он.
Поблагодарив хозяйку, он поспешил назад — не терпелось прослушать запись.
— Черт! — Он вздрогнул от неожиданности и тут же болезненно поморщился. Затаившийся в темном углу, котик подстерег удобный момент и, точно тигр из засады, совершил меткий прыжок. Вцепившись Люсину в ногу, он полез по ней, как по дереву, победно и злобно урча и прижимая уши. — Да отцепись ты, проклятый! — прошипел Люсин, с трудом отдирая сиамского зверя, вонзившего широко растопыренные когти в тонкую дакроновую ткань.
Крохотные дырочки на брюках, он попытался загладить пальцем, но, поймав заинтересованный взгляд Веры Фабиановны, сразу же как ни в чем не бывало выпрямился и заложил руки за спину.
— Играете? Ну-ну, — сказала она, закрыв за собой дверь. — Людмила Викторовна сейчас выйдет. А котеночка-то я сюда привела, чтоб ей не так одиноко было. Мой презент.
«Вот неугомонная старуха! — вздохнул незлобиво Люсин. — Вечно где она, там кошки и вообще всякая чертовщина».
— Я готова. — В коридоре появилась Ковская. Невзирая на жару, она надела черные кружевные перчатки. — Можно ехать. У вас ко мне вопросов не будет?
— Будет, Людмила Викторовна, как же без этого! — Люсин виновато поежился. — Но, я думаю, лучше потом? Не в такой момент?
— Если надо, я готова.
— Нет, уж лучше потом… Кстати, тот самый, с кавказским акцентом, о ком вы рассказывали, больше не звонил?
— По-моему, нет. — Она задумалась. — Определенно нет.
— Вы правильно надумали отвечать, что Аркадий Викторович в командировке. Если только вам не очень неприятно, продолжайте так говорить и впредь. Хорошо?
— Да, но какой теперь в этом смысл?
— Поверьте мне, что смысл есть. — Люсин заглянул ей в глаза: — Я прошу вас об этом как о дружеской услуге.
— Ну, если вы считаете, что это необходимо…
— Вот именно, необходимо. Спасибо вам. Идем? — Он потянулся к замку.
— Один момент. Я, кажется, забыла платок. — Она раскрыла сумочку. — Так и есть! Верочка, — она просительно улыбнулась Чарской, которая так и не ушла от дверей спальни, — Верочка, возьмите платок у меня на туалете.
— Вот, держите, — покровительственно проворчала Вера Фабиановна, с исключительным проворством выполнив возложенную на нее миссию. — Я и шкатулочку замкнула, а то не ровен час… Разве можно кольцами так разбрасываться?
— Людмила Викторовна, раз уж зашла речь, я бы хотел попросить ненадолго ваши камни, те, с которыми Аркадий Викторович экспериментировал. Денька на два.
— Хорошо, — важно наклонила голову Ковская. — Сейчас?
— Можно потом, — остановил ее Люсин. — Вас я тоже хочу просить о таком же одолжении, — обратился он к Чарской. — Они мне нужны в интересах следствия. Все будет возвращено в целости и сохранности.
— Своего я ничего не дам, — отрезала Чарская. — Если для дела надо, у Людмилы Викторовны возьмете. Ее камни прежде моих лечены были. Так что нечего…
— Но вы, помнится, говорили, что Аркадий Викторович не только излечил ваши драгоценности, но даже цвет их изменил? В частности, окрасил в голубой оттенок большой бесцветный топаз.
— Ничего такого я не говорила и сказать не могла!
— А вот Лев Минеевич… — начал было Люсин, проклиная в душе прижимистую старуху. — Он мне рассказывал…
— Не знаю, что вам рассказывал этот болтун и фантазер, — решительно оборвала его Чарская, — только не видать вам моих самоцветов как своих ушей! А Льва Минеевича вашего я больше к себе и на порог не пущу.
— Хорошо, — вынужден был согласиться Люсин. — Пусть будет по-вашему. Но хоть одним глазком дайте взглянуть на ваши раритеты! Объяснить, что сделал с ними Аркадий Викторович, вы можете?
— Знаю я вас, быстры больно! — не желала идти на компромисс старуха.
— Но, Верочка, — вмешалась Людмила Викторовна, — если интересы следствия требуют, то отчего не пойти навстречу Владимиру Константиновичу?
— Глупости все это! — буркнула Чарская. С одной стороны, ей было неудобно перед подругой, с другой — она вовсе не желала связываться с милицией, тем более в таком деликатном деле. И она стала плести откровенную галиматью: — Думаете, мне жалко? Или я за камни боюсь? Нет, нет и еще раз нет. — Она даже притопнула. — Только вспомните, что Аркашенька наш говорил… — Она шмыгнула носом и жалобно заморгала, но глаза ее остались сухими. — Камни-то, они живые! Во как. И жизнь дающие! Чужой их и сглазить может, испортить навек. Как же я на такое пойду? На убиение жизни, на поругание тайны? — И чтобы перевести разговор на другое, осведомилась: — А мне можно будет с вами поехать на опознание?
— Полагаю, что присутствия Людмилы Викторовны вполне достаточно, — ответил Люсин и, повернув замок, открыл дверь.
— Я ее одну не оставлю! — Чарская кокетливо сложила губы бантиком. — Вдруг помощь какую оказать потребуется? Подбодрить?
— Боюсь, что это невозможно. — Люсин мстительно улыбнулся: — Положитесь на нас, Вера Фабиановна, мы доставим Людмилу Викторовну туда и обратно.
Ковская защелкнула сумочку и собралась было уходить, но игривый котенок дал волю охотничьему инстинкту и, выскочив из-под шкафа с минералами, цапнул ее за ногу.
— Чулки!.. — всплеснула руками Ковская. — Откуда здесь кошка?! — Она была неприятно изумлена.
— Я купила вам в подарок мальчика-сиамца, — сказала с легким укором Вера Фабиановна, не спуская с котеночка глаз. Предугадав его очередной маневр, она вдруг отчаянно завопила: — Закройте же дверь, ради бога! Убежит!
Люсин покорно исполнил приказание и, переминаясь с ноги на ногу, от нетерпения прислонился к косяку.
— Значит, это сюрприз? — без особой радости заключила Людмила Викторовна. — А что он кушает?
— Мясо, — подсказал Люсин.
— Для начала ему лучше дать немного молока, — авторитетно заявила Вера Фабиановна. — Только кипяченого, чтобы не заболел животик.
— Извините меня, Владимир Константинович. — На лице Ковской мелькнула вымученная улыбка. — Мы не могли бы чуть-чуть задержаться? Всего на десять минут. Я только вскипячу немного молока. Нужно же хоть накормить бедное существо.
— Я понимаю. — Люсин украдкой глянул на часы. — Буду ждать вас в машине.
— Зачем же? — запротестовала Ковская. — Нет, нет, так нельзя, вы же не шофер. Не угодно ли пройти в гостиную или в кабинет? Вы, кажется, в прошлый раз не успели там все осмотреть?
— Не беспокойтесь, Людмила Викторовна, я найду себе занятие. — Он отошел от двери и остановился у книжных полок, занимавших всю стену длинного коридора. — Здесь столько интересного…
Книг было много. И действительно интересных. Скользя взглядом вдоль разноцветных корешков, Люсин порой отодвигал стекло и брал с полки заинтересовавшую его книгу, бегло пролистывал ее и ставил на место. Порой внимание привлекали окантованные миниатюры, изображавшие неведомых богов, скорее всего индийских. Не слишком разбираясь в сложном пантеоне, он делил их, для себя разумеется, на будд и на шив. Всех, кто, сидя на лотосе, улыбался отрешенной застывшей улыбкой, он относил к благостным буддам, многоруких же демонов почитал за воплощение великого разрушителя, олицетворяющего творческое начало Вселенной. Как ни странно, иногда он даже не ошибался. Перевернув одну такую миниатюру, выдержанную в синих тонах, он прочел на обороте: «Махакала. Непал, XVIII век (Охранительное божество. Согласно индуистской традиции, шиваитская форма, символизирующая всепожирающее время. 8,5 x 6,5 см)».
«Точно, Шива! — удовлетворенно подумал Люсин, разглядывая грозное шестирукое божество. — На слоне пляшет…»
Он бы очень удивился, если бы кто-нибудь сказал ему, что Шива-Махакала попирает не слона, а слоноголового мудрого бога Ганешу, которого родила от него всемогущая Парвати. Это могло бы совершенно спутать все его туманные представления об этике семейных взаимоотношений на индийском Олимпе. Но некому было просветить Люсина в ту минуту. Он с интересом рассматривал страшные атрибуты в руках Махакалы: венок из черепов, капкан для уловления грешников, нож григуг, чашу с кровью и барабанчик, которым Шива некогда пробудил спящее мироздание. От него не ускользнули и две точки — белая слева и красная справа — над объятой пламенем оскаленной головой владыки времени. Но то, что они означают Луну и Солнце, было ему невдомек. Люсину и в голову не могло прийти, что перед ним уникальная танка, на которой оба светила вопреки традиции изображены без лучевого ореола. Впрочем, будь перед ним даже сам древний оригинал, с которого скопировали миниатюру, он и тогда бы ничего не заподозрил, хотя там на белом и розовом кружках явственно видна паутинная сетка разгранки. Но оригинал хранился в далеком гималайском королевстве Бутан, и видеть его дозволялось лишь наиболее посвященным ламам, а Владимир Константинович, повторяем, несмотря на свою исключительную проницательность, был полнейшим профаном в тантрийских таинствах.
Он прислонил миниатюрку к зеленым корешкам собрания сочинений А. П. Чехова и задвинул стекло. Ему не дано было знать, что он прикоснулся к тайне, но, так ничего и не поняв, не почувствовав, равнодушно прошел мимо. Такое иногда случается. Порой даже очень мудрые люди, прожив долгую жизнь, умирают в полном неведении того, что оказались в свой звездный час в преддверии чуда, да только не заметили его, не узнали. И никого тут нельзя винить: ни судьбу, ни самого человека. Смешно было бы требовать от Люсина, чтобы он разбирался в тонкостях ламаистской иконографии. Он даже не знал, как и весь остальной мир, что в период «культурной революции» банды хунвэйбинов разгромили высокогорный тибетский монастырь, в котором хранились летописи, начатые в седьмом веке. Отпечатанные с досок, которые бесследно исчезли еще во время английской оккупации, они содержали рассказ о преображении Ямы в Ямантаку, о том, как из белого рождается красное.
Люсин подошел к шкафчику с минералами, стоявшему в нише, но внутри было довольно темно, и он не стал любоваться образцами кристаллов и руд. За последнее время они встречались ему настолько часто, что успели порядком надоесть. Даже самые красивые, самые дорогие. Он едва ориентировался в их сложной классификации и очень часто не понимал, о чем вообще идет речь. Только успевал он постигнуть многообразие оттенков очередного семейства, как кем-то случайно оброненное слово возвращало его к первозданному хаосу полнейшего непонимания. Мало того, разверзшаяся бездна с каждым разом становилась все необъятнее. И Люсин с тоской твердил себе, что он туп и необразован, а потому никогда не разберется в этой сложной материи.
Ощущение было такое, словно ему предстоит сдать экзамен за целый семестр по чужим отрывочным конспектам, в которых все перепутано и недосказано. Оно преследовало его даже во сне. Видимо, сказывалось напряжение адовых дней. Свою лепту вносили и не остывшие еще воспоминания о сессиях, будь они неладны, на вечернем факультете, и малопонятные руководства по минералогии, которые он читал до глубокой ночи.
«Черт с ними, с этими сингониями, — бросал он, отчаявшись, книгу. — Нормальному человеку в этом не разобраться. Но откуда вдруг, когда все уже стало ясно, взялась эта восточная шайка — „восточные топазы“, „восточные аметисты“, „восточные изумруды“? Чем они отличаются от обычных? Только тем, что входят в семейство корунда? Но какие тогда настоящие, какие дороже?» И приходилось все начинать сначала: бериллы, шпинели, турмалины, семейство кварца… Хорошо еще, что алмазы, не в пример всем прочим, отличались завидным постоянством. Вокруг них, конечно, тоже нагородили много всякой ерунды, но ее хоть можно было понять. Никаких «восточных алмазов», по крайней мере, не существовало. И на том спасибо. Сумбур мыслей и чувств взметнулся в нем, едва только увидел он в затененной глубине шкафчика холодные отсветы кристаллических граней. Какая-то тревога зашевелилась; неуверенно он себя вдруг почувствовал, неуютно.
В довершение всего из кухни потянуло подгоревшим молоком, а он с детства ненавидел этот запах до отвращения.
Пришлось ему завернуть за угол и проскользнуть в кабинет. Он уже бывал здесь, но, как верно сказала Людмила Викторовна, не все успел рассмотреть.
Можно было, конечно, воспользоваться вынужденным ожиданием и продолжить знакомство с рабочим столом Аркадия Викторовича, но он чувствовал, что с него уже хватит непонятных богов, камней и растений, в которых он вообще не разбирался. Даже книги, а он считал себя книголюбом, начали его угнетать, потому что их было слишком много. Зато на таблице элементов, небрежно прикнопленной к стене, глаз отдыхал. Строгий порядок рядов и групп успокаивал мудрой своей простотой Люсина, утешал. Бородатый Менделеев в правом верхнем углу как бы намекал ему, понимающе улыбаясь, что даже в самом несусветном хаосе, стоит лишь хорошенько потрудиться, можно отыскать известные закономерности.
Люсин взял стремянку и полез на верхнюю полку, где стояли пухлые черные папки с аккуратненькими наклеечками на корешках. Судя по надписям: «Алмаз», «Гранит», «Турмалин», «Шпинель» и т. д., это были досье, которые Аркадий Викторович завел на каждый из шестидесяти, согласно классификации Бауэра, самоцветов. Первой в ряду, как и положено, стояла папка с наклейкой «Алмаз». Люсин раскрыл ее и, присев на стремянку, принялся перелистывать оттиски статей, всевозможные выписки, вырезки из газет и журналов.
За короткое время он обогатил себя самыми разнообразными сведениями об алмазе. Сами по себе они были чрезвычайно примечательны и даже в наш век могли бы произвести на людей восторженных и склонных к доверчивости сильное впечатление. Но более расположенный к скептицизму, Люсин снабжал прочитанное комментариями несколько желчного свойства:
«Иван Грозный считал, что алмазы укрощают ярость и дают воздержание и целомудрие». («Как видно, товарищ их терпеть не мог».) «Мария Стюарт постоянно носила при себе большой алмаз, дабы не стать жертвой отравления». («Шотландке это, кажется, удалось, поскольку ее всего лишь обезглавили».) «Древние индусы разделяли алмазы, так же как и людей, на четыре касты: брахманов, кшатриев, вайшьев и шудр. В соответствии с этим белые кристаллы относились к брахманам, кристаллы с красноватым оттенком — к шатриям, зеленоватые — к вайшьям и серые — к шудрам. („Неприкасаемых, конечно, и тут обошли“.) Каждый из классов посвящался особому божеству».
Особенно позабавила его выписка из какого-то средневекового трактата:
«Алмазы растут вместе — один маленький, другой большой. Растут они без участия человека вместе, мужские и женские. Питаются они небесной росой и производят на свет маленьких детей, которые множатся и растут». («Подполковника Кострова бы сюда, а то он, бедняга, не догадывается, что бриллиантики сами собой растут, без участия человека».) «Скипетр русских царей, представляющий собой жезл из чистого золота с семью бриллиантовыми поясками, увенчивает несравненный „Орлов“, знаменитый алмаз весом в 195 каратов, пребывавший ранее в глазнице индусского идола Брамы». («Теперь мне понятно, откуда на Руси пошло идолопоклонство».) Потом попалась на глаза зирокопия церковнославянской рукописи:
«Если камень алмас воин носит на левой стороне во оружиях, тогда бывает спасен от всех супостатов своих и сохранен бывает ото всякие свары и от нахождения духов нечистых. Тот же алмас, кто его при себе носит, грежение и сны лихие отгоняет. Тот же алмас окори смертный объявит, аще к тому камени приближится, то потети начнет. Алмас пристоит при себе держати тем людям, кои страждут лунным страданием и на которых нощию стень находит. Алмасом камнем еще беснующегося человека осяжает, тогда та болезнь переменится». («Нет, теперь я вижу, что лично мне алмас-камень необходим куда больше, чем пушка в сейфе. Если не считать лунатизма и бесноватости, это про меня».) Люсин читал теперь все бумаги подряд, и потому Людмила Викторовна оторвала его от увлекательного времяпрепровождения, когда он находился лишь в самом начале папки. Его познания об алмазах были, таким образом, вынужденно ограничены периодом ранней древности. Он не только не дошел до современных представлений об ионных и ковалентных связях, но даже не узнал, что впервые горючесть алмаза установили в 1664 году флорентийские академики. Так и пришлось ему застрять на уровне Плиния, разделявшего суеверие, что алмаз, стойко противостоящий двум неодолимым силам природы, огню и железу, легко, однако, размягчается от горячей козлиной крови.
Не без сожаления собрал он бумаги в папку, завязал ее и поставил на место.
Вера Фабиановна вышла проводить их на площадку.
— Что вы делаете, голубушка? — всплеснула она руками, когда Людмила Викторовна положила ключ под резиновый коврик. — Нешто так можно? А вдруг кто половик поднимет? В два счета квартиру обчистят.
— Ничего. — Ковская сосредоточенно искала что-то в сумочке. — У нас сигнализация.
— Да что она говорит! — возмутилась Вера Фабиановна и, призывая Люсина в свидетели, сказала, словно отрезала: — Обчистят как пить дать! И вообще, милочка, — она с подозрением глянула на подругу, — зачем вы это делаете, когда я в квартире остаюсь?
— Ах, извините! — Людмила Викторовна изящно присела и подхватила ключик. — Теперь это бессмысленно. — Она повернулась к Люсину: — Я оставляла ключи ему, пока могла надеяться… Даже потом, когда и надеяться стало не на что, я все-таки так делала. Из суеверия, для себя, так мне было легче.
— Я понимаю, — тихо сказал Люсин. — Прошу, Людмила Викторовна. — Он предупредительно распахнул железную дверь лифта.
— Да, теперь это бессмысленно. — Ковская бросила ключ в сумочку и защелкнула замок.
В машине Людмила Викторовна, которую сборы и суета с котенком несколько отвлекли, вновь оказалась наедине со своим горем. Глянув в зеркальце заднего обзора, Люсин увидел, что лицо ее искажено страданием. Она тихо плакала.
У площади Маяковского, где они были вынуждены пережидать обычный для часа «пик» автомобильный затор, он попытался развлечь ее рассказом о наполеоновских планах ОРУДа разрешить транспортную проблему. Но слушала она безучастно, из вежливости. Тогда он попытался затеять ожесточенный спор с Николаем Ивановичем, ярым болельщиком, о шансах нашей сборной против Бразилии, но спора не получилось. Оба они быстро сошлись на том, что еще неизвестно, как теперь будет без Пеле.
— Да, Пеле — это самородок! — подытожил Люсин с наигранным воодушевлением. — Все равно как Таль в шахматах. Вы интересуетесь шахматами, Людмила Викторовна? — Он повернулся к ней вполоборота.
— Аркадий Викторович играл только в карты. — Она всхлипнула и полезла за платочком. — В преферанс иногда.
— Превосходная игра! — одобрил Люсин. — Особенно мизер.
— Ну и пробочка! — подосадовал шофер. — Регулировщик, что ли, такой попался? Знай себе бегает между машинами, а все без толку.
— А ты погуди ему, Николай Иванович.
— Не, Константиныч, не надо… Не любят они этого.
— Ну, тогда так давай подождем. — Сдерживая нетерпение, Люсин постучал ногтем по часовому стеклу. День шел на убыль, а дел еще оставалось невпроворот.
Он попытался связаться по рации с Крелиным, но ему сказали, что тот заболел. «Зуб, — посочувствовал Люсин. — Значит, так и есть, сломался корень. Будут теперь долбить». Он взглянул на Ковскую. Она сидела, забившись в уголок, и не отнимала платка от глаз.
— Давно собираюсь спросить вас, Людмила Викторовна! — Он хлопнул себя по лбу. — Какие опыты производил Аркадий Викторович с цветами? — Он уже понял, что от горьких мыслей о смерти брата ее можно отвлечь лишь разговорами о нем, о том, каким замечательным, необыкновенным человеком он был. В такие минуты она как бы забывала, что его уже нет, восторженно и горячо говорила об Аркаше, как о живом человеке. Так было прежде, когда судьба Ковского еще не определилась, но надеяться на благоприятный исход уже не приходилось. Возможно, так же поведет она себя и теперь. — Мы не раз затрагивали с вами эту тему, но всегда как-то вскользь, бегло.
— В самом деле? — Люсин не ошибся: она проявила явную заинтересованность. — Неужели я вам не рассказывала?
— Как ни странно, но факт. — Люсин отрицательно помотал головой.
Он и впрямь не успел расспросить ее об этой стороне научной деятельности Аркадия Викторовича. Возможно, на него подействовало крайне скептическое отношение Фомы Андреевича, который как-никак считался авторитетом, но скорее всего было просто не до того. Каждую минуту появлялось что-то новое, неожиданное, требовавшее немедленной реакции, точного, без права на ошибку, ответа. С чисто любительскими увлечениями Ковского, казалось, не стоило торопиться. В глубине души Люсин хоть и читал про яблоко Ньютона, разделял распространенное заблуждение, что главное, настоящее открытие делается обязательно в тиши научной лаборатории, а не за чашкой кофе и уж никак не на даче в Жаворонках, где и подходящих-то условий нет. Отрицательное впечатление произвели на него и дифирамбы, которые пел шефу Сударевский. Марк Модестович настолько взахлеб хвалил Ковского, его уникальный подход к познанию мира, что невольно закрадывалось сомнение в искренности подобных похвал. Уже в самой их чрезмерности крылось некое отрицание, намек не на достоинства, а скорее на слабости великого человека, которые следовало прославлять только из уважения. По крайней мере, у Люсина создалось именно такое впечатление.
Поэтому теперь, спрашивая об экспериментах с растениями, он не столько следовал профессиональному любопытству, сколько старался развлечь подавленную несчастьем женщину, которой искренне сочувствовал. Даже если бы она успела познакомить его с мельчайшими подробностями жизни Аркадия Викторовича, Люсин все равно нашел бы о чем стоило спросить еще. Тем более легко ему было сделать это теперь, когда он не знал о многом, в том числе о работах с растениями. Нельзя же было принимать всерьез ахинею, которую несла старая гадалка Чарская, про камень и древо, про Грецию и про Индию.
Он терпеливо ждал, когда Людмила Викторовна пожелает ответить, но она, уйдя в себя, отрешенно глядела в окно.
У детского магазина толпился народ. В каменной арке торговали помидорами и цветной капустой. Какая-то женщина несла кошелку с тугой зеленой гроздью бананов. Ее поминутно кто-нибудь останавливал — наверное, спрашивали, где купила. Ничего такого, на что бы действительно стоило поглядеть, на улице не происходило.
Неожиданно мигнул красными огоньками и стронулся с места троллейбус номер 12 впереди, зашевелились во втором ряду «Москвич» и дипломатическая «Вольво». Кажется, плотину прорвало. Николай Иванович тоже не стал дремать и, включив скорость, дал газ.
— Так как же насчет растений, Людмила Викторовна? — опять спросил Люсин.
— Видите ли, Владимир Константинович, — с усилием возвращаясь из своего далека, произнесла Людмила Викторовна, — Аркашенька открыл, что растения, все равно как мы с вами, чувствуют.
— Простите, не совсем понял.
— Что же здесь непонятного? Он доказал, что растения способны чувствовать и понимать. Когда их любят, ухаживают за ними, они радуются. Если их мучают — страдают. Совсем как люди.
— Как же он установил такое? — спросил, несколько опешив, Люсин. — Они же не говорят. — Чего-чего, но такого он не ожидал. Все-таки образованная женщина, не гадалка Вера Фабиановна.
— В том-то и дело, что говорят! — Людмила Викторовна немного оживилась и даже порозовела. — Аркашенька присоединил к корням и листьям датчики, которые улавливают биопотенциалы, и вывел их на самописец. Представляете?
— Вон оно что! — Люсин припомнил проволоку, которая тянулась от опрокинутого с подоконника цветка к потенциометру. Кажется, в комнате были еще и другие горшки, опутанные медной, завитой в пружину проводкой. Все это обретало теперь неожиданный смысл. Его вновь поразило, как мало способен заметить невежда. — Теперь я, кажется, начинаю понимать. Но при чем здесь камни?
— Аркадий Викторович, сколько я его помню, всегда любил цветы. Никто не любил их так, как он. Он постоянно учил меня чувствовать душу растения. «Люси, — говорил он, бывало, — первыми богами человечества были Луна и Солнце, на смену им пришли камень и древо». Когда он начал изучать электрическую активность корней и листьев, то сразу же открылись удивительные вещи. У меня прямо пелена с глаз спала. Я вдруг увидела, что мои комнатные цветы, которые я, чего греха таить, порой даже полить забывала, действительно живые! Они узнавали меня и Аркашеньку, реагировали на наше настроение, откликались буквально на каждый чих. Аркашенька, когда я болела воспалением легких, принес в мою комнату горшочек с коланхоэ и записал все его реакции. Потом он сравнил показания самописца с моей температурой…
— Как так? — удивился Люсин.
— Что? — не сразу поняла вопрос Людмила Викторовна. — Как он это сделал? Просто вычертил кривую температуры и сопоставил ее с лентой, на которой были записаны биопотенциалы цветка. И представьте себе, пики почти совпали! Цветок чувствовал, что я больна, тревожился за меня, переживал.
— Даже переживал?
— А вы как думаете? Переживал. — Она назидательно погрозила пальцем:
— Растение все чувствует… Аркадий Викторович приступил потом к опытам Любовь-Ненависть и доказал это со всей очевидностью. Только меня это уже тяготило. С тех пор как я узнала, что цветы все понимают, мне становилось не по себе, когда их начинали мучить.
— Мучить? Любовь-Ненависть? — Люсин заинтересовался всерьез.
Нет, эта женщина отнюдь не молола чепуху, как он было подумал вначале. Теперь он вспомнил, что еще два года назад прочел в английском журнале «Проблемы криминалистики» статью изобретателя «детектора лжи» Бекстера о его опытах с креветками и растениями. Теперь все становилось на свои места: датчики, самописцы, аквариум с пресноводными рачками, сосуд с подвижной крышкой. Все, что рассказывала Людмила Викторовна об экспериментах Ковского, было правдой. Она грешила против истины только тогда, когда незаслуженно приписывала брату чужие открытия. Восстановив в памяти статью Бекстера, Люсин понял это со всей очевидностью. Но он понял и другое: всю глубину привязанности, которую испытывала к брату одинокая, обделенная простым человеческим счастьем женщина. Всю жизнь ей светило одно солнце, которое ныне закатилось навсегда. Всем своим существом Люсин вдруг ощутил безмерность постигшего Людмилу Викторовну крушения, и ему стало страшно за нее. Сумеет ли она устоять, приспособиться к ожидающей ее пустоте, найти или хотя бы просто придумать смысл дальнейшей жизни? Истина, кто установил первым, что у растений есть нервная система (а именно об этом и писал Бекстер в авторитетном американском журнале), казалась совершенно не существенной. Люсину не было до нее дела. Какая разница?
— Любовь и ненависть, — задумчиво и уже без вопроса повторил он. — Как он ставил свои опыты?
— Подробностями я не очень интересовалась. — Ковская убрала выбившуюся прядь волос под траурную косынку. — Они были мне неприятны. Знаю только, что роль злодея всегда играл Марик, Марк Модестович, а Аркашенька, как и прежде, лелеял наши цветочки, он олицетворял любовь. Уверена, что он просто не смог бы причинить страдание живому существу.
— А Марк Модестович смог?
— Это требовалось для науки.
— Между прочим, он так вам больше и не позвонил?
— Какое это может иметь значение? — Она взглянула на Люсина так горько и безнадежно, что он поневоле отвел глаза.
— Возможно, — кивнул он, испытывая безотчетную неловкость и сопротивляясь ей. — Как же мучил растения Сударевский?
— Лучше не спрашивайте! Прижигал сигаретой, ошпаривал кипятком, раздражал током от электрической батарейки…
— А ваш брат записывал реакции?
— Бывало, начну их стыдить за такую жестокость, но они оба только смеются. Марик отшучивался, что собак и кроликов резать куда хуже. Какая разница, говорю, если цветы тоже живые? Если и они чувствуют?.. Но Аркадий, конечно, прав: наука невозможна без жертв.
— А креветок кто убивал?
— Аркашенька. — Она потупилась, но тут же с запальчивой непоследовательностью возразила: — Он же исследователь, в конце концов! Не толстовец какой-нибудь!
— Конечно, Людмила Викторовна. — Люсин повернулся к ней, положив руки на спинку кресла. — Конечно… Интересы науки требуют. Ваш брат все очень правильно делал. Но мне надо точно разобраться, что к чему. Вы понимаете?
— Не знаю, право… Теперь мне все равно.
— Но если речь идет о преступлении?
— Пусть… Аркашеньку все равно не воскресить.
— Но дело его не должно погибнуть!
— И это уже неважно.
— Нет, важно! — Люсин отчетливо сознавал, что ему нечем ей возразить, но все-таки искал подходящие слова. — Он бы порадовался, если бы узнал, что труд всей его жизни не пропал даром, — сказал Люсин со всей убежденностью, на которую только был способен, сознавая при этом тщету и беспомощность своих слов. — Уверяю вас, он бы порадовался.
— Вы в самом деле так думаете? — встрепенулась она.
— Не сомневаюсь!
— Мне Аркашенька говорил, что со смертью кончается все. — Она смахнула слезинку.
— Да? — У Люсина перехватило дыхание, и он не нашелся, что сказать. Помедлив, задал первый пришедший на ум вопрос: — Как они умерщвляли креветок? — Возможно, это действительно его интересовало, и подсознательно он думал об этом с тех самых пор, как увидел впервые на даче в Жаворонках аквариум и банку возле него. Теперь, когда он догадался, для чего нужна подвижная опрокидывающаяся крышка, начало казаться, что в тот первоначальный момент он тоже все или почти все понял. — В банке? Рядом с растением?
— Да. Иногда в банку наливали кипятку, иногда хлороформ.
— И цветок реагировал?
— Еще как! Взрывом! Аркаша назвал характерный двойной всплеск на ленте пиками негодования и тоски.
— Приехали, — деликатно намекнул шофер.
— Действительно! — Люсин глянул в окно. — А я и не заметил… Приехали, Людмила Викторовна, — ободряюще кивнул он.
— Я должна буду выйти? — Она испуганно сжалась на заднем сиденье. — Сейчас я увижу его? Нет, нет! Я боюсь, не могу, этого я не перенесу… Мне нужно собраться с силами.
— Хорошо, — грустно согласился Люсин. — Давайте посидим просто так.
Погребок Дома журналистов, как всегда, был забит до отказа, не протолкнуться. В жарком, прокуренном воздухе дышалось с трудом. Табачный дым висел под низким потолком малоподвижной облачной пеленой. Запах свежеподжаренного арахиса явственно перешибал стойкий бродильный дух. Но ради запотевшей кружки холодного, упоительно свежего пива стоило пойти на кое-какие жертвы.
Люсин и Березовский топтались в «предбаннике» возле бочек и зорко следили за столиками. Но, судя по количеству полных кружек, никто в обозримом будущем уходить не собирался.
— По-моему, нам не светит. — Люсин огорченно поскреб макушку. — Как полагаешь?
— Очередь продвигается, отец. — Березовский присел на каменную ступеньку. — В крайнем случае можно и стоя. По кружечке.
— Что — по кружечке? — Люсин сунул ему под нос завернутую в газету воблу: — А это? Нет уж, братец, ты как хочешь, а мне нужен столик. Я, может, целый год этого ожидал. Да и покалякать хочется. Генрих придет?
— Обещал подгрести, как освободится. У него сейчас приемные экзамены.
— Мне, что ли, податься в Академию общественных наук? — Люсин критически оглядел проступившие на бумаге темные пятна жира и, положив пакет на бочку, брезгливо понюхал пальцы. — А воблочка-то свежая, так и сочится.
— М-да, хорошо бы! — Березовский проглотил слюну. — Знаешь, почему здесь сегодня вавилонское столпотворение?
— Знаю, — уверенно кивнул Люсин. — По причине жажды.
— Нет, я серьезно.
— И я серьезно. Жажда доводит людей до остервенения. Научный факт.
— Оно конечно. Только есть еще одно привходящее обстоятельство: какой-то трепач распустил слух, что будут раки.
— Раков, для твоего сведения, кушают только в месяцы с буквой «Р». Поэтому раньше сентября не надейся.
— Ты бы лучше этим гаврикам объяснил, — посоветовал Березовский, кивнув на очередь вокруг стойки.
Отсутствие раков, воблы, моченого гороха и прочих классических закусок ничуть не влияло на настроение очереди. Журналисты в бодром темпе накладывали себе на тарелки бутерброды и крутые яйца, передавали по цепочке на дальние столики картонные блюдечки с арахисом и просоленными черными сухариками.
— Как бы все пиво не выдули, — оценил ситуацию Люсин.
— Стоп, старикан! — навострился Березовский. — Айн момент! — Он бросился, как напавшая на след гончая, к длинному угловому столу, где сидела компания человек в десять.
Последовали короткие рукопожатия, обмен мнениями по актуальным вопросам, и вскоре он уже призывно махал томящемуся в «предбаннике» Люсину.
На длинной скамье у стенки нашлось одно место. Люсин втиснулся туда хоть и с трудом, но прочно, а Березовский затесался в очередь. Кто-то из пирующих небожителей молча подвинул Люсину кружку. Она была скользкая и холодная, и пена в ней еще не успела осесть. Он так же молча принял дар и, отпив единым духом добрую половину, небрежно выбросил на всю компанию две здоровенные воблы. Когда Березовский вернулся с полными кружками, от воблы не осталось и следа.
Дальше у Люсина с Березовским все пошло как в сказке: свое место, свое пиво и деликатесы высшей категории. Под вязкую, как жевательная резинка, пронзительно соленую икру и копченый пузырь хорошо было вспомнить Мурманск: шашлык из зубатки, полуметровых омаров и жаренные в кипящем масле хвосты лангуст. Утолив первую жажду, разговорились «за жизнь».
— У тебя окно? — довольно отдуваясь, спросил Березовский.
— Как тебе сказать… — Люсин поставил кружку. — По правде говоря, я уже давно не был так занят, как сейчас. И чем дальше в лес, тем больше дров. Ни рук, ни головы уже не хватает, а концов не видно.
— Так-то уж все плохо? — хитро прищурил глаз Березовский.
— Нет, кое-что я, конечно, знаю, Юр, но, думаю, это не главное.
— А что главное?
— Вокруг него-то я и брожу с завязанными глазами, так сказать, смыкаю узкие круги.
— Потом пиф-паф и цап-царап. — Березовский наставил на него палец. — Руки вверх, а то буду стрелять! Брось шпайер! Твое здоровье! — Он поднял кружку.
— Угу, — хмыкнул Люсин. — Во-первых, «шпайер». Это из репертуара молодого Утесова. Сейчас говорят «пушка», «пушечка», «пуха».
— Учусь на ошибках, хоть они и мелочи.
— Верно, Юр, мелочи. — Люсин промокнул губы бумажной салфеткой. — Сугубо доверительно могу сказать, — он отвалился от стены и, положив локти на стол, придвинулся к Березовскому, — только тебе и никому больше, что свою пуху я только однажды брал из сейфа.
— Парадокс.
— Нет, Юр. — Люсин лениво шелушил зерна арахиса. — Просто мне всегда почему-то перепадали такие дела, где нет ни стрельбы, ни засад, ни погони. У других ребят этого было вдосталь, а меня как-то миновало.
— Ты жалеешь об этом?
— Я? Жалею? — Люсин даже рассмеялся. — О чем тут можно жалеть? Преступники тоже люди, а в человека нелегко выстрелить, Юр. Я могу лишь радоваться тому, что пока — тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, — вызывал к себе по повестке, а не арестовывал с пистолетом в руках.
— Странно. Я всегда считал, что ты в своей конторе на первых ролях. Да так ведь оно и есть! Разве дело с «Ларцем» рядовое?
— Мы говорим о разных вещах. Острота и сложность нашей работы не определяется числом стреляных гильз. Возьми ребят из УБХСС! У них редко случаются горячие сюжеты, которые так любит ваш брат писатель. Кажется, что они занимаются наискучнейшим делом: проверяют счета, поднимают накладные, копаются в толстенных бухгалтерских книгах…
— Ладно, папа. — Березовский подвинул ему новую кружку. — Меня можешь не агитировать. Я тоже кое-что соображаю; премного наслышан. Лучше расскажи про себя. Если ты доволен, что твоя пушка ржавеет в сейфе, то я только рад за тебя. Лишь бы тебе хорошо было, а остальное приложится. Но ты, наверное, подыхаешь со скуки?
— Мне грех жаловаться на судьбу. Я только теперь по-настоящему начал понимать, что значит быть сыщиком. Вхожу во вкус.
— Поделись, если можешь. За мной не пропадет.
— Не сомневаюсь. Жаль только, что ты малость отвалил от нашей тематики, куда-то на Восток подался, в древность…
— Хитришь, старичок! — Березовский размочил в пиве соленый сухарик. — Ой, хитришь! Говори прямо, куда нацелился? Без политеса.
— Никуда. — Люсин сделал удивленное лицо. — Просто к слову пришлось.
— Есть что-нибудь интересное?
— Для тебя?
— Для Ги де Мопассана! — рассердился Березовский. — Чего крутишь?
— Э, братец, на глотку меня не возьмешь. Пустой номер, так допрос не ведут.
— А как? — кротко спросил Березовский. — Как ведут допрос? В чем смысл этого искусства? Поглядите на этого нового центуриона, как он обрабатывает за кружкой пива лучшего друга! Намеки, подозрения, интригующие недомолвки… А зачем, спрашивается?
— Да, Юр, зачем?
— Просто ты хочешь, чтобы я клюнул на твою тухлую приманку. Ну ладно, хорошо, считай, что ее уже заглотал, как ерш, до самой селезенки. Березовский крепко сидит на крючке. Можете дергать за лесу, майор, не бойтесь, он не сорвется.
— В чем я допустил ошибку, Юр? — Люсин показал, что готов сдаться.
— Видишь ли, наши с тобой рандеву уже трижды срывались по причине твоей патологической занятости. Так?
— Допустим.
— А сегодня ты вдруг смог. Я поневоле насторожился. И, как видишь, недаром. Разве тебе здесь не нравится? Или мы плохо сидим?
— Хорошо, Юр, превосходно сидим.
— Но ты сам проболтался, что никогда еще не был так загружен. Говорил?
— Говорил.
— Как тогда прикажете вас понимать? Вы здесь со мной по долгу службы или как? — Березовский с надменным видом дуэлянта, бросающего перчатку, швырнул на стол обглоданный рыбий скелет. — К барьеру! Ваш выстрел, секунд-майор!
— Нет, — покачал головой Люсин и щелчком отправил скелет обратно. — Я уже сдался на милость победителя и признаю твое умственное превосходство.
— Кыш! — Березовский взмахнул рукой, словно отгонял надоедливую муху.
— Я хоть и писатель, но не падок на лесть.
— Какая уж тут лесть! Готов поспорить, что у тебя коэффициент интеллекта не ниже, чем сто восемьдесят.
— Почему именно сто восемьдесят, отец?
— У меня сто семьдесят.
— Это много?
— Очень много, Юр, — пресыщенно вздохнул Люсин. — Но клянусь всеми льдами экватора, я шел к тебе без всякой задней мысли. Если бы ты только знал, как я закрутился! Сегодня утром проснулся с твердым намерением утопиться.
— Конечно, в соленой воде?
— В ванне, — отрезал Люсин. — Но дело не в том. Нужна хоть какая-то разрядка. Чувствовал, что больше не выдержу. Вот я и предложил сбежаться. Генрих хоть придет?
— Обещал.
— Да. — Люсин прикрыл глаза и кивнул. — Люблю я Генриха.
— А меня, старик?
— И тебя.
— Тогда отвечай сей момент, паршивец! — Березовский шлепнул рукой по столу, который после того, как уборщица вытерла его влажной тряпкой, сверкал, как школьная доска до начала урока. — Говори, в чем искусство оперативника?
— Искусство? Кто сказал — искусство?
— А если серьезно?
— Если серьезно, то, пожалуй, искусство. Прежде всего искусство задавать вопросы, точно и неожиданно их ставить, затем умение слушать, ничего не пропуская, способность сопоставлять несопоставимое и, наконец, привычка держать в голове тысячи мыслимых и немыслимых вариантов, пока кто-то другой раскладывает за тебя пасьянс. Последнее как раз утомляет больше всего.
— Но что же здесь главное?
— Природный талант вести беседу. Этому действительно научиться трудно. Остальное — дело наживное.
— Какую беседу ведем мы с тобой сейчас?
— Обоюдополезную, я полагаю. Ты пытаешься вытащить из меня то, что я и так с радостью готов тебе выложить, а я размышляю, как бы мне тебя заарканить. Такой вариант тебя устраивает?
— Пожалуй, старик, пожалуй… Правда, один крокодил тут недавно проливал слезы и клялся, что задыхается без дружеского общения…
— Погоди, Юр! — запротестовал Люсин. — Намерения у меня действительно были самые благородные, но в ходе беседы, понимаешь, возникла одна идейка…
— Недаром же ты говоришь, что главное для тебя — беседа!
— С мудрым человеком и сам становишься мудрее.
— Уж не собираешься ли ты снова взять меня в свою упряжку?
— Почему бы и нет? — Люсин сделал вид, что эта идея только что пришла ему в голову. — Было бы славно… Поможешь мне кое в чем, а потом напишешь книгу. Еще лучшую.
— Карты на стол, отец.
— Не пойдет. — Люсин лениво пососал соленую корочку. — Я уже сказал тебе, что пасьянсы раскладывает кто-то другой.
— Но хоть приблизительно ты можешь сказать, в чем ситуация?
— Нет, Юр, это тебе ничего не даст. Ну найден труп на болоте, ну обложили предполагаемых убийц… Тебе это что-нибудь говорит? То, что для нас является повседневной работой, для тебя мелковато. Ты же другого хочешь. Чего-нибудь позаковыристей. Или я ошибаюсь? Чего молчишь?
— Жду. — Березовский, с трудом подавив улыбку, закрылся кружкой. — Жду, когда ты кончишь валять дурака.
— Валять дурака? Что ты, Юрочка! Мы же еще не начинали бороться.
— Что ты собираешься мне поручить?
— Исторические изыскания, разумеется. Как всегда.
— Это интересно?
— По-моему, очень. Но вполне возможно, что я и ошибаюсь. Не исключено, хотя и маловероятно, что здесь обычное уголовное дело и все наши поиски пойдут прахом, как только милиция возьмет двух субчиков, которые затаились в лесу.
— Я ничем не рискую. Разойдемся как в море корабли.
— Вот и расчудесно. По рукам?
— Идет. Что я должен делать?
— Сначала настройся. Представь себе, Юр, что тебя интересует сейчас не Средняя Азия седьмого века, как ты говорил, а Индия, Греция, Тибет какой-нибудь… Древность, культ камней и растений, короче говоря — фетишизм. Вникаешь?
— С трудом.
— В том-то и беда, что здесь все так неопределенно. — Люсин скомкал салфетку и бросил ее в пепельницу. — Представь себе человека, ученого. Он глубоко эрудирован, разносторонне образован, в какой-то мере почти гениален. У себя в лаборатории занимается синтезом монокристаллов: рубинов, сапфиров и тому подобное. На самом высоком, как принято говорить, научном уровне. Зато дома он вытворяет странные вещи.
— Например?
— Собирает древние рецепты алхимиков, выписывает из священных книг легенды и мифы, в которых фигурируют драгоценные камни…
— И это тебе кажется странным? — Березовский иронически улыбнулся.
— Погоди, Юр. Я понимаю, что в моем пересказе все предстает весьма банально. Я умею слушать, но не рассказывать. — Люсин задумался. — Давай попробуем зайти с другой стороны. — Он вынул записную книжку. — Ты знаешь о последних опытах с нервной системой растений?
— У растений есть нервная система?
— Выходит, что так… Как-нибудь я тебе расскажу об этом. Не теперь.
— Хочешь еще? — спросил Березовский, сдвигая на край пустые кружки.
— Подождем Генриха. — Люсин встал и огляделся. В баре стало просторнее. Соседи за их столом уже сменились. — Выпьем с ним еще по одной, и баста.
— Что так, отец?
— Работать надо, дорогой товарищ.
— Продолжим наши игры.
— Что бы ты сказал про человека, который ошпаривает кипятком комнатные цветы, прижигает их листья сигаретой, раздражает их током?
— Маньяк.
— И попал бы пальцем в небо.
— Исследование нервной системы растений?
— Он записывал биопотенциалы корней и листьев. Они резко меняются, когда, например, рядом убивают живое существо.
— Ого! Это уже товар!
— Клюнул?
— Давно, отец, но нельзя ли поподробнее? Неужели ты не можешь все как следует растолковать?
— Попробую… Но потом. Хочешь заедем ко мне?
— В контору?
— На пару часиков.
— Но у меня нет паспорта.
— Ничего, как-нибудь проведу.
— Если тебе, новый центурион, что-нибудь нужно, все нипочем! Попробовал бы я пройти к вам без паспорта по своей нужде, по частному делу!
— Приходи, хоть завтра. Пропустим.
— Чем еще занимается твой корифей?
— Не надо о нем так, — посуровел Люсин. — Он умер.
— Прости, старик. Я не знал.
— Он собирал старинные книги, изображения Будды и Шивы, в его доме много цветов и камней.
— Какие это цветы?
— Вот! — Люсин торжествующе раскрыл записную книжку. — Наконец-то! Я ждал этого вопроса. — Он придвинулся к нему почти вплотную. — Мне нужна твоя ясная голова, Юра. Сам я в этом ни бум-бум. Во-первых, скажи мне, что такое бонсаи?
— Карликовые деревья. Их выращивают на Дальнем Востоке, в Японии например. Я видел платаны, дубы и сосны, которым было по триста — четыреста лет, хотя росли они в фарфоровых вазах. Бонсаи прекрасны. Это большие деревья крохотной, лилипутской страны. Они ведь даже плодоносят. Во Вьетнаме я чуть было не купил карликовый мандарин.
— У него есть дуб, лавр, мирт и маслина. Все они растут в горшках на подоконнике.
— Значит, это бонсаи.
— А баньян?
— О старик, это сказочное тропическое дерево! Гигант лесов, ствол которого из-за вросших в землю воздушных корней похож на лабиринт. В тени баньяна может жить целая деревня.
— Его баньян не даст тени и для котенка.
— Тогда это тоже бонсаи, хотя я не слышал, чтобы баньян выращивали в комнате. Какие еще растения у него были?
— Были… Да, Юр, именно были… Дерево дай, коланхоэ, индийский лотос, гинкго и сома. Тебе это что-нибудь говорит?
— Ты ведь сам настроил меня на определенную волну? Естественно, что я тут прослеживаю тенденцию.
— На это я и надеялся, Юр, — удовлетворенно вздохнул Люсин. — Что за тенденция?
— Лавр, мирт и маслины — священные деревья древних греков, дубу поклонялись друиды и германцы, из сомы варили напиток бессмертия боги арьев, а лотос и ныне почитают миллионы буддистов. Это вкратце.
— А более полно?
— Нужно исследовать каждый отдельный случай. Маслину, например, обожествляли в Иудее, лотос — в Древнем Египте. Гинкго — реликт третичного периода. Кажется, ему придают какой-то смысл в Юго-Восточной Азии.
— Ты не сказал про коланхоэ, про дерево дай.
— О них я слышу впервые.
— Займешься, Юрок?
— Конечно. Мы же договорились.
— Попробуй поискать связь между священными деревьями и драгоценными камнями. Ладно? Особое внимание обрати на алмаз, на окрашенные его разновидности: красные, голубые…
— Слушай, старик! — схватившись за голову, вдруг прошептал Березовский. — Уж не возвращаемся ли мы к сокровищам катаров? Помнишь стихи: «Отличный от других алмаз, бордоское вино с водою»!
— Ничего я не знаю, Юра! — осадил его Люсин. — Даже намека и то нет. Поэтому не увлекайся. Лучше действуй в указанном направлении.
— Так ведь и направления нет?
— Это уж ты сам решай, есть или нет. Грецию и Индию ты сам назвал, я тебя за язык не тянул. Про сому, из которой напиток бессмертия делают, я тоже от тебя первого услышал.
— А ты, выходит, здесь ни при чем? Как Понтий Пилат?
— Нет, Юр, я только подтолкнул тебя чуточку дальше. Сориентировал на камень и древо. Подработай мне эту часть, пожалуйста. — Люсин вырвал из книжки листок, на котором были записаны названия растений. — А, Юрок? На-ка, возьми.
— Что еще тебя интересует?
— Пока все. Уверен, что тебе будет интересно. Не зря время потратишь, внакладе не останешься.
— Ну и хитер же ты, папочка! — Березовский спрятал листок в бумажник.
— Я сильно подозреваю, что ты подсунул эту амриту только затем, чтобы заставить меня хорошенько попотеть. Это как охапка сена над головой осла. Губами не дотянуться, вот и приходится бежать. Только ведь не догонишь. Сено, понимаешь, на тележке к шесту привязали, а тележку осел тянет, не догадывается.
— Ну, ты-то явно соображаешь. Только напрасны твои упреки и подозрения. Я даже не знаю, что такое амрита.
— В это я могу поверить, — кивнул Березовский. — Но суть не меняется.
— Когда я покажу тебе кое-какие документы, Юр, познакомлю с некоторыми вещественными доказательствами, тебе станет стыдно. Ты поймешь, упрямый бич, что я пекусь только о твоих интересах. Очень мне нужно заманивать тебя? Посуди сам? Может, конечно, ничего и не получится, голову на плаху не положу. А если получится? Что тогда? Локти же кусать будешь, с кулаками на меня накинешься, что такое дело проморгал. Разве нет?
— Будет тебе. Не трать лучших перлов красноречия, отец. Я уже завербован, и дороги назад мне нет. С этого дня считай меня своим подчиненным. Все архивы для тебя перекопаю, все библиотеки.
— Для начала скажи мне, что такое амрита.
— Тот самый напиток бессмертия, который, согласно Ригведе, варят из сомы.
— Ригведа?
— Индийская священная книга.
— Очень хорошо! — Люсин нашел в своей книжечке нужное место. — Первое попадание. Послушай теперь, что я вычитал в его архивах: «Ригведа упоминает о многих драгоценных камнях. Особенно часто в ней говорится о кристаллах красно-вишневой гаммы. По преданию, они являются каплями крови борющихся в небе богов. Кровь стекала на горячий песок Ганга и, застывая, превращалась в самоцветы. Другая легенда говорит о том, что драгоценные камни — это капли амриты, дарующей бессмертие веддическим богам и героям. Ревнивые боги не подпускали людей к священной чаше. Лишь случайно капли амриты могли пролиться на землю, но, пока они долетали до нее, божественная сущность успевала улетучиться. Люди находили лишь твердые камни, утратившие волшебную силу. Но зато они были прекрасны».
— Минуту назад ты спрашивал меня про амриту, — заметил Березовский, когда Люсин захлопнул книжечку.
— Из тебя выйдет следователь, Юра. Ты умеешь слушать, сопоставлять и хорошо запоминаешь услышанное.
— Ладно, все это пустяки! Главное — что дело действительно вырисовывается увлекательное… Так ты сознательно нацеливаешь меня на Индию?
— Ты сам решай, как лучше. Мое дело, как говорится, задание сформулировать и не закрывать простор для личной инициативы. Но, по-моему, Индия как раз то, что надо. Это вытекает из некоторых обстоятельств дела. Оно, по-видимому, как-то связано с алмазами, а они, Юр, по крайней мере все знаменитые бриллианты древности, происходят именно из Индии. В Южной Африке и в Австралии их в новое время добывать стали, в наш век. Это я недавно просветился, как раз в связи с делом… Про якутские кимберлитовые трубки ты и сам, наверное, знаешь. Они начали разрабатываться уже после войны. Так, методом исключения, мы прокладываем курс на Индию. Только она и остается. Хочешь не хочешь, а стрелка указывает на Голконду. Но ты действуй, как сам считаешь нужным, соображай.
Березовский хотел было что-то возразить, но не успел, потому что в бар влетел Генрих Медведев с огромным саквояжем в руках.
— Ребятки! — радостно провозгласил он чуть ли не с порога. — Что я принес! — Пробившись к столу, за которым сидели Березовский и Люсин, он, позабыв даже поздороваться, стал выгребать из саквояжа воблу, нанизанную на почерневшую от жира веревку. — Ну и не виделись же мы с тобой, старый черт, бог знает сколько! — Он хлопнул Люсина по затылку и, садясь рядом с Березовским, сказал: — Сшустри-ка за пивком, Юрка, а я передохну малость. Всю дорогу бежал.
— Пока он принесет, я схожу звякну. — Поднимаясь, Люсин почувствовал, что устал. — На меня небось уже всесоюзный розыск объявили.
Он поднялся в холл, посмотрел на себя в зеркало и занял очередь к телефону. Потом, сообразив, что может позвонить и по автомату, нащупал в кармане двушку и завернул за угол.
— Меня кто-нибудь спрашивал? — задал он свой коронный вопрос секретарше Лиде.
— Одну минуту! — Без лишних слов она переключила его на Шуляка.
— Ты где сейчас? — первым делом спросил тот. — Далеко?
— Так, в одном месте, — уклончиво ответил Люсин. — Что-нибудь стряслось?
— Сейчас только установили, что электрик шестьдесят второй больницы Потапов Виктор Сергеевич, ранее судимый за квартирную кражу, пятый день не выходит на работу. У него, между прочим, есть мотоциклет «Ява» за номером восемьдесят шесть — сорок пять МОВ. Чуешь?
— Больше никого не обнаружилось?
— Нет, хотя проверили все.
— Тогда это он, и нечего больше ломать голову.
— Глеб просит дать «добро» на операцию.
— Пусть начинают! — одобрил Люсин. — Сегодня в ночь. Все, как договорились.
— Ты не поедешь?
— А что мне там делать? Без меня не справятся?.. Постой-постой! Это какой же Потапов?! Уж не мой ли подшефный?
— Чего не знаю, того не знаю.
— Ну да, так и есть! Он самый. Я же его и устроил в шестьдесят вторую больницу! Что ты на это скажешь?
— Тебе видней.
— М-да, и на старуху бывает проруха. Придется самому ехать. Ничего не поделаешь. «Меа кульпа», как говорили римляне: моя вина. Пришли мне машину.
— Куда?
— Дом журналистов знаешь?
— А то!
— В пятнадцать часов, — сказал Люсин, посмотрев на часы.
У него оставалось еще достаточно времени, чтобы побыть с друзьями. Когда-то они еще смогут спокойно посидеть все вместе…
Спускаясь вниз, он подумал, что надо будет посоветоваться с Генрихом, кому можно послать работу Ковского и Сударевского на отзыв. Если дело стоящее, то пропасть не должно, что бы там ни случилось. Генрих хоть философ, а не химик, но знает многих. Он, надо надеяться, присоветует…
— Вот и я! — сказал Люсин, усаживаясь на свое место. — Что нового в философской науке, Генрих? Как съездил?
— За морем житье не худо, — сказал Генрих, принимая из рук Березовского кружки и блюдечко с сухарями. — Но дома лучше.
Детство приснилось Стекольщику. Будто бежит он во ржи, разводя руками колосья, и васильки срывает себе на венок. Тишь, благодать кругом. Солнце в росинках слепит, зеленые кузнечики стрекочут, жаворонок в поднебесье заливается, ликует. А из-за реченьки, где меж холмов город тихий Пропойск, благовест плывет. Как услышал маленький Фролка колокольный тот перезвон, так сразу душой воссиял. Рубашонку на себе одернул — другой одежи на нем вроде как и не было в дивном сне, — васильковый веночек надел и поплыл, ножками босыми земли не касаясь, к той самой горе, где луковка колокольни сквозь ракиты посверкивала. И так хорошо было Фролу, так спокойно, что он даже заплакал от умиления. Затосковала душа по невозвратимым денечкам младенчества, по утраченной чистоте. Но чудесным образом благовест воскресный обернулся звяканьем стальных цепочек на собачьих ошейниках, а поле ржаное в зону преобразилось, и больше не видел себя Фрол Зализняк бесштанным ангелочком, потому как предстал перед внутренним оком его угрюмый мужчина в ватнике и резиновых сапогах. Все в нем затряслось и запротестовало против разительной сей перемены, которая случилась потому лишь, что само собой родилось в нем непонятное жуткое слово: лесоповал.
Фрол рванулся бежать от самого себя, чтобы только не услышать это пока не произнесенное вслух слово, но небеса тут пошли черными трещинами, и путь ему преградил архангел с мечом.
— Выходите, выходите, Зализняк! — грозно прокричал в мегафон архангел и светом нездешним хлестнул по глазам.
Фрол застонал и попытался закрыться рукой, но небесный серафим властно звал его душу и, не жалея, лил потоки золотого огня. И не то чтобы испугался Фрол повелительного зова, а ослушаться не посмел. Хоть не стращал его чудный гость небесными карами и мечом своим не грозил, ясно стало Зализняку, что делать нечего, надо выходить. И он вышел, одинокий, как перст посреди океана, на голос суровый, но не беспощадный, а даже с некоторой насмешечкой над его, Фрола, дурацким и безвыходным положением.
«Вон он я!» — мысленно отозвался грешник и головой поник.
Тут завертелись небесные колеса вокруг, все закружилось, понеслось, Фрол осознал магическое слово «лесоповал» и с большим облегчением вспомнил, что на этом самом лесоповале было ему очень даже неплохо и день там за два шел. Но не успел он догадаться, что все с ним случившееся всего лишь сон, как его захватила такая явь, перед которой померкли ночные страхи.
Световые вспышки, ветер и грохот обрушились на Стекольщика. Он вскочил на ноги и, жмурясь от голубоватого дымящегося сияния, невольно зажал уши. Но оглушительный стрекот над головой не выпускал его из страшного круга, и бьющий сверху косой прожекторный луч плясал по лесной поляне, на которой трепетала каждая былинка, каждая ставшая серебристо-стеклянной ветка.
А когда невидимый голос вновь его и Витька по имени окликнул, все окончательно понял Стекольщик и только рукой махнул. Правда, тут же мысль шевельнулась, что, может, их с вертолета и не видят вовсе, а просто на пушку берут, но Фрол не прислушался к ней. Склонил он голову, почти как во сне, и стал возле кореша на коленки. Лежал тот, бедолага, безучастный ко всей кутерьме и едва дышал. Но не хрипел уже, не метался в горячке. То ли болезнь переломил, то ли его гадючья отрава доканывала, только съежился Витек под вонючим брезентом, холодный и обессиленный. И опять подумал Фрол, что теперь-то кореша наверняка найдут и медицинскую помощь окажут, а потому самый момент настал отрываться. Вокруг все-таки лес и ночь и вообще ситуация не разбери-пойми. Но глас небесный, мегафоном усиленный, уже большую власть над ним заимел. Да ведь и то правда: куда денешься? С трех сторон торфяник страшный, до самого зольного дна погоревший, дым удушающий, жар. К озеру, надо думать, уже не пробиться, оцепили небось все кругом. На полотно разве что выйти? Тоже смысл небольшой. Что в лоб, что по лбу. Лучше уж здесь ручки поднять. По крайней мере пешком идти не придется. Одним словом, делать нечего, решайся, Фрол, выходи. Не ждать же, пока лесок прочесывать станут. Тут ведь не озеро, голыми руками шамовку не организуешь и с водой плохо. В этом он своими глазами убедился, когда вчера в смотровой колодец заглянул. Сухо было на квадратике дна, сухо и пусто. Никогда так низко не падал уровень грунтовых вод. Короче, не продержишься долго в островном соснячке, не усидишь.
— Эй, Потапов и Зализняк! Подъем!
«Все знает, елки точены! — Стекольщик стал к прожектору спиной. — Оттого и насмешничает, будь он неладен, шестикрылый серафим».
Постоял он над Витьком, поразмыслил и решил выходить, как в омут с головой кинулся.
— Ну на! На! — закричал Фрол и, вскочив на ноги, выбежал на середку.
— Бери меня голыми руками! А-а-а!
Но он даже сам не услышал себя в грохоте бешено вращающихся лопастей, которые медленно провисли под собственной тяжестью, когда вертолет осторожно опустился на поляну и мотор замолк.
Через сорок минут Стекольщик сидел уже в кабинете начальника милиции Павлово-Посада и беседовал с виновником своего кошмарного сновидения. По вполне понятным соображениям, Люсин стремился как можно полнее использовать то несомненное психологическое преимущество, которое дала ему ночная операция. Вглядываясь в освещенное лампой лицо задержанного, а сам уйдя в непроглядную тень, он начал официальный допрос тем же повелительным и несколько насмешливым тоном, каким выкликал Зализняка из лесной мглы. Обычно он не прибегал к подобным уловкам, считая их недостойной дешевкой. Для него куда важнее было заставить противника обмолвиться в ходе хорошо продуманной почти непринужденной беседы, нежели вырвать показания психологическим нажимом. Но, понаблюдав за Стекольщиком в течение недолгих минут полета, он пришел к выводу, что тот пребывает в состоянии глубокой депрессии. Нормального, человеческого разговора ждать явно не приходилось. Через панцирь безразличия и подавленности можно было пробиться только одним способом: нажимая на те немногие доминантные клавиши, которые хоть как-то отзывались в опустошенной душе Зализняка. Люсин не знал, что Фрола подкосила тлевшая в нем все эти дни и внезапно прорвавшаяся теперь смертельная обида на самого себя, на проклятое невезение свое и несусветную глупость. Уже сидя в вертолете, Фрол со всей беспощадностью осознал, что только в жестоком хмельном угаре можно было пойти на те безумные поступки, которые совершил он с той самой минуты, когда увидел мертвое тело на даче в Жаворонках. Он прозрел, но, как всегда, слишком поздно. Прозрел только для того, чтобы уяснить себе, что на всех без исключения поворотных этапах жизни поступал, как последний дурак. Только странная гипнотическая заторможенность, в которой он пребывал, помешала ему рвануться к дверце в круглом плексигласовом колпаке и кинуться вниз. На какую-то секунду эта мысль показалась ему очень соблазнительной. Она ласкала и баюкала его, смиряла смятение, глушила нестерпимую тоску. Потом он подумал, что его все равно ждет «вышка», поскольку он ничего не сумеет да и не захочет, по правде говоря, доказать. Тогда какая разница? И, дав себе слово вытащить из дела Витька, обелить его, насколько окажется возможным, он успокоился и ушел в себя.
— Ваша фамилия? — позвал его знакомый голос. — Имя и отчество?
— Зализняк Фрол Никодимович, — послушно ответил он. — Девятнадцатого года рождения, ранее судимый.
— Стекольщик? — весело спросили из темноты.
— Ага. Точно, Стекольщик, — приветливо согласился Фрол. — Так я и на суде проходил. Как Стекольщик, значит.
— А приятель ваш кто?
— Приятель? Какой такой приятель?
— Не валяй дурака, Фрол Никодимович, — ласково посоветовал всеведущий голос. — Я про Потапова тебя спрашиваю.
— Ах, про Потапова! Ну да.
— Что «ну да»? Он болен?
— Беда с ним приключилась, гражданин хороший. Змеюка его ужалила.
— Когда?
— Почем я знаю когда, — Фрол горестно затряс головой, — если денечкам счет потерял!
— Вчера? Позавчера? Третьего дня? — быстро спросил Люсин.
— Не знаю я, — вздохнул Фрол.
— Хорошо, допустим. — Люсин снял трубку, повернул лампу и нашел в списке на столе нужный телефон. Отодвинув локтем настольную лампу, набрал номер. — Первый говорит. — Он прочистил горло. — Логинова поблизости нет?
— И после короткой паузы: — Это вы, Глеб? Доброе утро! — Он бросил взгляд на окно, за которым была непроглядная темень. — Зализняк говорит, что Потапова ужалила змея… Сообщите, пожалуйста, врачу и на всякий случай срочно затребуйте ампулы с препаратом «антигюрза»… Да-да, «антигюрза»… Добро, Глеб. — Он положил трубку и резко спросил: — Значит, вы утверждаете, что вашего напарника укусила змея. Так?
— Так.
— Потапова?
— Да, Потапова Виктора Сергеевича.
— Хорошо. Спасибо. Будем надеяться, что это поможет спасти ему жизнь.
— Разве он так плох?
— Очень плох. Вы разве не видели?
— Я? Со вчера ему, верно, не того сделалось… А раньше так ничего. Нормально.
— Когда это «раньше»? Конкретнее, пожалуйста. Сколько дней он болен?
— Не помню я, начальник! Что хочешь делай… Может, два дня, а может, три.
— Но не больше, чем три дня?
— Кто его знает, может, и больше.
— Хорошо, пусть будет так… А сколько всего дней вы провели на торфопредприятии, сказать можете?
— Нет, не могу. Все в голове спуталось.
— У вас что, плохо с памятью? И давно страдаете?
— Раньше не жаловался.
— Когда же стали замечать за собой такое?
— Вот тут и заметил.
— Прямо тут? Сейчас?.. Ну ты даешь, Стекольщик!
— Я правду вам говорю.
— Примем к сведению. На днях покажем вас невропатологу.
— В Сербского повезете или в Кащенку?
— Для вас это имеет значение?
— Нет, мне все равно.
— Как вы себя чувствуете?
— Никак… Нормально.
— Может быть, вам трудно отвечать на вопросы? Хотите, сделаем перерыв?
— Чего ж тут трудного? Спрашивайте… Ваше дело такое.
— Фрол Никодимович, я принимаю к сведению ваше заявление, что вы здесь и сейчас стали вдруг плохо ориентироваться во времени. Такое бывает… Но тогда, быть может, сумеете сказать, что вы вместе с Потаповым здесь вообще делали?
— Здесь?
— Ну да здесь, на торфопредприятии имени инженера Классона.
— Рыбу ловили.
— В озере?
— И в озере тоже.
— А где еще?
— Как где? В озере.
— Вы сказали: «и в озере тоже». Значит, и где-то еще?
— В карьерах.
— Вы имеете в виду старые выработки, оставшиеся после гидроторфа?
— Они самые. В них щука водится, карп-карась…
— Превосходно. А в озере?
— Там, известно, плотка, окунь, ерши… Лещ попадается. Точнее, подлещик с полкило.
— В каком именно озере?
— В этом.
— Название знаете?
— Светлое, кажись.
— На других озерах промышлять не пробовали?
— А разве тут есть другие?
— Вы не знаете? Странно… Видимо, и тут память подводит?
— Почему?
— Э, Фрол Никодимыч, сдается мне, что вы просто притворяетесь. Нехорошо, право… Вы же, можно сказать, старожил здешний, а не знаете, что, кроме Светлого, есть еще и другие озера. Согласитесь, что в такое трудно поверить.
— Какой же я старожил? Родился в Пропойске, ныне Славгород, жил на станции Суково, теперь опять же в Солнцево переименованной.
— В вашей трудовой книжке значится, что вы полный сезон, с мая по октябрь шестьдесят пятого года, проработали на торфопредприятии имени Классона. Это так?
— Давно было. Позабыл все.
— Даже Новоозерный участок, на котором работали?
— Новоозерный? Нет, его помню. Молоко хорошее было, парное, сметанка…
— А озеро?
— Топическое, что ли?
— Ловили сейчас в нем рыбу?
— Какая уж рыба в Топическом… Одни ляги да комары, да и не подберешься к нему. Чаруса как-никак кругом, самая погибельная трясина с окнами.
— Значит, в этот раз вы не смогли подобраться к Топическому озеру? Так я вас понял?
— Не токмо не смогли, но даже и не собирались. Своя голова дороже… Опять же рыба в ем не заводится.
— А вы приехали именно за рыбой?
— Ну да.
— Чем же вы ловили ее, эту самую рыбу?
— Как так?
— Не понятен вопрос? Я спрашиваю, чем, то есть какой снастью, ловили вы с Потаповым рыбу в карьерах и на Топическом озере.
— Не на Топическом, на Светлом.
— Извините, обмолвился… На озере Светлом.
— Так рыбу по-всякому ловят…
— Это я понимаю. Рыбу ловят удочкой, неводом, с помощью спиннинга, донок, всевозможных дорожек, кружков и даже капканами. Мне интересно знать, чем пользовались именно вы.
— Мы?
— Вы перестали понимать меня, Зализняк? Или просто не хотите отвечать? Не хотите, не надо. Это ваше право, но в протоколе я отмечу, что вы отказались дать ответ на столь простой вопрос.
— Я не отказываюсь.
— В чем же тогда дело? Вы неглупый человек, можно сказать, опытный, и должны понимать, что одним своим колебанием, уже косвенно свидетельствуете против себя.
— Почему так?
— Любой на моем месте поневоле усомнится в правдивости ваших показаний. Рыбу, говорите, ловить приехали, а чем ловили, сказать не хотите… Так-то, Стекольщик… На чем хоть приехал, помнишь?
— На мотоцикле.
— Ну вот, приехал на мотоцикле, с памятью, значит, все в порядке, а чем ловили, позабыл?
— Ничего я не позабыл! Зачем сбиваете, начальник? Мы верши ставили.
— Чего же сразу не сказал?
— Так нельзя ведь.
— Что нельзя?
— Вершами ловить… Боялся я…
— Вон оно что! Ну, этот грех уж как-нибудь тебе простим. Хоть я и не из рыбнадзора… Так что зря опасался, Зализняк, зря… Верши с собой привезли, из Москвы?
— Конечно. Как же иначе?
— И где они теперь?
— Где же им быть? В озере.
— Место показать сможешь?
— Раньше смог бы.
— Когда это раньше?
— До пожара.
— Понятно… Значит, пожар во всем виноват…
— Это ж такое стихийное бедствие!
— Когда на рыбалку собирались, о пожаре не подумали?
— Как так?
— Очень просто. Костер жгли?
— Ну!
— Как же вы решились на такое? А, Зализняк? На торфянике!
— Зачем на торфянике? На суходоле. У озера.
— Не имеет значения где. В границах торфяника строго-настрого запрещено разжигать огонь. Вам это должно быть известно лучше, чем кому бы то ни было… Ну, да мы еще вернемся к сему… Вы случайно сюда забрались или намеренно?
— Почему случайно? Мы порыбалить!
— Странная у вас рыбалка вышла, Фрол Никодимович, странная… Ни удочек не взяли, ни подсачника…
— Так верши же!
— Мало ли что верши… Рыбак без удочки все равно, что охотник без ружья. Разве не так?.. А вы даже котелка с собой не захватили. На несколько ж дней в глухомань забрались, а о котелке не позаботились. Ушицу-то в чем варили?
— В казане. Мы позаботились.
— Какое там позаботились, Никодимыч, брось заливать! Одолжили, надо полагать, казанец-то или вообще без спросу взяли?
— С собой привезли.
— Вы настаиваете на этом?
— Чего?
— Вы настаиваете на том, что привезли, как говорите, казан с собой?
— Ну!
— Тогда, как ни жаль, мне придется разбудить гражданку, которая одолжила вам свой чугунок, и попросить ее уделить нам несколько минут… Хотите очную ставку, Зализняк? Или не станем пока будить Матрену Петровну?
— Не надо ее трогать. Пусть поспит, начальник, покимарит часок.
— Мне приятно, что вы начинаете оживать, Фрол Никодимович. К вам возвращается не только память, но и такие прекрасные качества, как чувство юмора и человеколюбие… Продолжим наше собеседование в том же ключе… Казан отдадите?
— Если будет на то ваша воля…
— Почему вы не в резиновых сапогах, Зализняк? — быстро спросил Люсин и направил свет настольной лампы прямо под ноги Фролу. — На вас новые сандалеты! Вы что, на рыбалку так вырядились? — Люсин почти кричал.
— Придираетесь, начальник… Зачем вы так? Не пойму, чего надо.
— Старые ботинки выбросили? Где? В Москве или здесь?!
— Совсем ничего не пойму… Ботинки какие-то… Да ничего я не выбрасывал!
— Куда выбросили? В воду? В болоте затопили?!
— Вот ведь привязался!..
— Если мы нашли труп, Зализняк, то, будьте уверены, найдем и все остальное. — Люсин произнес это тихо и очень внятно, словно не он только что торопливо и гневно выкрикивал вопрос за вопросом, скорее утверждая, чем спрашивая, и, казалось, вовсе не ожидая ответов. — Вы поняли меня?
— Да ничего я не понял! Чего пристали к человеку?! За что?!
— Вы с Потаповым бросили в Топическое озеро труп человека.
— Нет!
— Давайте попробуем порассуждать логично, Фрол Никодимович.
— Ничего я не желаю рассуждать! За что взяли человека среди ночи?
— У прокурора попросили согласие на ваше, Фрол Никодимович, и Потапова задержание. Вы же теперь грамотные, — усмехнулся Люсин. — Труп Аркадия Викторовича Ковского находится здесь же, в морге, Зализняк, в подвале. Мы нашли его в Топическом озере, закатанным в старый ковер.
— А я-то, а мы-то с Витьком при чем здесь? Нешто мы убивали? Не знаю никакого Ковского и знать не хочу! Никого я не убивал!
— Разве я сказал, что убивали? По-моему, я вообще не произносил такого слова.
— «Слова»! «Слова»! — Фрол вскочил и, размахивая руками, подступил к Люсину. — «Мокрое» навесить хотите? Труп пришить?
— Сядьте на место, и я скажу вам, чего хочу.
— Ну!
— Так вы сядьте.
— Ну, сел!
— Я хочу, Фрол Никодимович, чтобы вы объяснили мне, каким образом и для чего тело гражданина Ковского было увезено с дачи в Жаворонках и брошено в Топическое озеро.
— А я почем знаю? Вы не меня спрашивайте, вы того, кто содеял такое, спрашивайте.
— Вот я вас и спрашиваю.
— Так ты сперва докажи, начальник, что я тут причастен! Да-а…
— Значит, согласны порассуждать логично? Не для протокола. — Люсин демонстративно сунул протокол в ящик. — Просто чтобы оценить ситуацию, которая может создаться для вас на суде.
— Ну, лады. Давай прикинь.
— В прошлую среду, когда стемнело, вы, Фрол Никодимович, вместе с Потаповым проникли в дом Ковских, что на Западной улице поселка Жаворонки.
— Нас кто видел? Мы визитки оставили? Али как?
— Вопросы ваши вполне логичны и закономерны. Я отвечу на них пункт за пунктом… Да, вас или вашего напарника видели, и следы вы тоже оставили, Фрол Никодимович.
— На пушку берете. Я ж не пацан, гражданин хороший, не фраер.
— Вы совершенно правы, Фрол Никодимович, что требуете от меня доказательств. Давайте же вместе поразмыслим над тем, насколько они весомы. Прежде всего нам нужно обратить внимание на способ, который вы избрали, чтобы проникнуть в дом… Разве это не доказательство? Или легендарный Стекольщик не вы, Фрол Никодимович?
— Ничего такого не знаю.
— Хотите, чтобы я описал вам технологию выемки оконного стекла?
— Это я и без вас знаю. Но Зализняк тут при чем? Нешто он за все теперь в ответе? Нешто других стекольщиков нету?
— Очень правильное возражение. Давайте теперь проследим, какой можно выдвинуть контрдовод. Итак, мы пришли к тому, что манера проникновения в дом косвенно, подчеркнем это слово, указывает на некоего профессионала, известного среди воров под псевдонимом Стекольщик. Дальнейший шаг от косвенного к несомненному поможет сделать комплекс улик. Преступник, проникший в дом на Западной улице, правда, не оставил отпечатков пальцев, поскольку работал в резиновых перчатках, но существо дела от этого не меняется. Он оставил другие следы. Хотите знать, какие именно?
— Наука еще никому не повредила.
— Совершенно верно, Фрол Никодимович, полностью с вами согласен… К сожалению, ваши новые сандалеты лишили нас одной из таких улик, но сам факт перемены обуви, особенно в таких условиях, тоже свидетельствует против вас. Опять же косвенно, должен признать…
— И это все?
— Нет. Но и этого будет достаточно, если мы найдем поблизости от вашего бивуака кое-какие несущественные мелочи: ботинки там, окурки папирос и так далее… Вы меня поняли?
— На суде вас засмеют, начальник.
— Так ли, Фрол Никодимович? А билет, который вы купили на станции Жаворонки в тот самый день, точнее, в ту самую ночь?
— Меня кто за руку схватил?
— За руку не за руку, а одно к другому вяжется. Не правда ли? Но пойдем дальше. На месте преступления, форум дэликти, ежели по-латыни, кто-то с совершенно непонятной целью берет и рассыпает порошок меркамина. Это довольно специфическое вещество, скажу прямо, встречается нам не каждый день, и поэтому не составляло особого труда выйти на главврача шестьдесят второй больницы, откуда этот самый меркамин и был заимствован. Перекинуть отсюда мосток к Виктору Сергеевичу Потапову, моему, кстати сказать, крестнику, и его «Яве» с коляской было уже совсем просто. Голая технология. Конечно, можно возразить, что причастность Потапова к меркамину нужно еще доказать. Согласен. Мы этим займемся. Но и без того меркамин становится серьезнейшей уликой в длинной цепи улик. Не убеждает?
— Я про ваш порошок ничего не знаю.
— Между прочим, с помощью аналитической химии мы сумеем обнаружить молекулу меркамина в концентрации одна на миллион. Поэтому, если на одежде Потапова, на его мотоцикле будет хоть пылиночка…
— Тогда и поговорим…
— Резонно. Тем более, что меркамин хоть и весьма весомая, но все же частность. Главное — это, как вы сами понимаете, труп. Мне трудно представить себе, как вы сможете объяснить, что он оказался поблизости от вашего лагеря, в столь несомненной связи с вашей более чем странной рыбалкой. Все это свидетельствует против вас с Потаповым, Зализняк. Очень серьезный комплекс получается, очень. Скажете — нет?
— Не скажу. Только ведь мало этого, человек хороший. Предположения всякие каждый строить может. А надо ведь доказать.
— Руки, Зализняк! Руки на стол!
— Чего?
— Покажите мне ваши руки!
— Ну!
— Где вы так исцарапались?
— Как где? На болоте, в лесу…
— Вижу. Свежие царапины есть, порезы… Об осоку небось?
— Ну!
— А это откуда? Видите, как засохли? Даже лупятся местами!
— Ничего не пойму. Хоть стреляйте!
— Чего же тут не понять? Это вы оцарапались, когда вместе с Потаповым тащили через колючие кусты тело Ковского. Только и всего.
— И кто такому поверит?
— Голословному утверждению, ваша правда, никто. Но суть в том, что в саду обнаружены следы крови. Если она по составу совпадет с вашей или Потапова, считайте, что вам крышка. Это будет уже прямая и абсолютно объективная улика, которая подведет окончательный итог… Я, кажется, забыл уведомить вас, что вы и Потапов взяты под стражу в связи с делом об убийстве гражданина Ковского. Розыск преступников поручен мне. Теперь я это сделал. Разрешите представиться. Моя фамилия Люсин, зовут меня Владимир Константинович.
— Не убивали мы его, Владимир Константинович, — тихо сказал Фрол и заплакал. — Не трогали.
— На-ка, попей. — Люсин налил ему из графина полстакана воды. — Мне тоже никак не верится, чтобы ты, Фрол Никодимович, на такое решился. Не та у тебя репутация, хоть и скверная она, между нами, но не та. И характер не тот. Потапова-то я получше знаю. Он тем более на «мокрое» никогда не пойдет.
— Тогда чего же вы?!
— Не понимаешь, зачем я силы на тебя трачу? — перебил его Люсин. — Все очень просто, Фрол Никодимович. Хочешь не хочешь, а улики против вас с Виктором очень и очень сильны. Поэтому нам надо крепко помочь друг другу. Вашу непричастность к преступлению, если только вы действительно непричастны, я смогу доказать, только обнаружив убийцу. Поможете мне?
— А вы вправду верите, что не мы убили?
— Верю. И знаете, что меня убеждает больше всего?
— Откуда нам!
— Надо быть последними дураками, Зализняк, чтобы остаться поблизости от трупа. Или бессердечными катами, у которых ничего человеческого не осталось. Вы утопили тело и преспокойно отправились на озеро. Не рыбу ловить, а погулять, потому как взяли в ларьке водку. Такое плохо укладывается в голове. Были уверены, что окончательно спрятали концы в воду? Согласен, вас подвела случайность, точнее — большое несчастье, в котором, возможно, вы же и виноваты. Но все равно, Зализняк, согласитесь, что остаться здесь, сделав, так сказать, дело, мог либо отупевший зверь, либо человек, прямо в преступлении не замешанный, но, простите, не очень дальновидный. По-моему, последнее вам с Потаповым больше подходит. Или я неправ?
— Эх, да чего там! Так оно и есть, как вы говорите.
— Тогда помогите мне, Зализняк, и я попробую помочь вам. За ваши оконные делишки вы, конечно, ответите по закону, тут уж ничего не поделаешь. Установлена будет и доля вашей вины в пожаре на торфопредприятии. Вы знаете, что в Москве целых три дня нечем дышать было… Отчего молчите?
— А что сказать-то?
— Верно, ответить нечего. Но не вешайте голову, Фрол Никодимович. Жизнь не кончается… Вы человек бывалый, в процессуальных вопросах просвещенный и должны понимать, в каких случаях дают максимальное наказание, а в каких минимальное. Все зависит от обстоятельств, от всякого рода нюансов. Взять хотя бы тот же пожар. Я специально посмотрел соответствующие статьи. Есть статья девяносто девятая, часть вторая, а есть и девяносто восьмая. Разница в сроках весьма существенная — четыре года. Одно дело поджог предумышленный, другое — непредумышленный, случайный…
— Да кто же умышленно на такое пойдет!
— Это уж как посмотреть, Фрол Никодимович. Если человек, хорошо знающий правила техники безопасности, тем не менее разводит в торфянике огонь, то очень трудно поверить, что действует он не по злому умыслу, а по неведению. Но мы, однако, отклонились в сторону. Главное для нас, как сами понимаете, найти убийцу Ковского.
— Да. Страшнее убийства ничего нет.
— Я рад, что мы поняли друг друга. Теперь прошу вас спокойно, не торопясь рассказать мне, как было дело… Кто поручил вам спрятать труп?
— Что?! Так нам же никто ничего не поручал! Все было совсем не так. Наверное, вы мне не поверите, когда все узнаете, но я расскажу как на духу, все без утайки. Пишите!
— Сейчас, — сказал Люсин и вынул из ящика недописанный протокол. — Слушаю вас, Фрол Никодимович.
«Прах эксгумировать и выбросить на помойку, а имя забыть, — вынес свой приговор Люсин, выходя из вагона метро на станции „Киевская“. — Да вот беда — неизвестно, где захоронили анонимного врага рода человеческого, который изобрел справку. Кошмарного воображения был субъект. Куда до него Данте! Хотел бы я посмотреть, как носился бы суровый флорентинец по загсам, жэкам и райисполкомам. Ведь голову на отсечение даю, во времена войн гиббелинов и гвельфов[24] даже в нотариальных конторах не знали очередей. И собесов не было, хотя отдельные группы населения и получали пенсии. Ох уж эти справки! Проклятие нашего века. Не родиться без них, не помереть».
Он только что похоронил тетку товарища — летчика полярной авиации, застрявшего по причине неблагоприятных метеоусловий на Диксоне. Старая женщина была совершенно одинока, и все хлопоты по ее переселению в никуда пали на Люсина. «Молись японскому богу Дайкоку, — посочувствовал ему Березовский. — Он облегчает последнее странствие». Но поскольку Люсин никогда не видел этого самого Дайкоку, старичка с мешком на плече и сочувственной улыбкой на губах, молитва не подействовала. И если бы не участковый Бородин, гроза кладбищенских обирал, тетушку полярного летчика пришлось бы, вопреки ее последней воле, предать огненному погребению.
С кладбища Люсин поехал домой, потому что чувствовал себя совершенно неспособным к плодотворной мыслительной деятельности. В нем пробудилась смутная неприязнь даже к самой учрежденческой обстановке, несмотря на то что его собственный кабинет, не в пример помпезному загсу на Семеновской улице, был обставлен модерновой финской мебелью. Постояв для успокоения нервов под прохладным душем, он разорвал полиэтиленовый пакет с цветастой, ни разу не надеванной сорочкой, подобрал к ней широкий галстук и платочек из той же материи, который нарочито небрежно сунул в кармашек василькового блайзера с золотыми геральдическими пуговицами. Забежал в кухню. Отломал кусок длинного поджаристого батона, вскрыл баночку креветок. Стоя наскоро закусил, запил водой из-под крана и пошел одеваться. Тогда ему казалось, что он уже переключился, изгнал из сердца это тоскливо-тошнотное чувство обиды, но стоило выйти на улицу, как оно возвратилось вместе с шумом, ударившим в уши, с мельканием людей и машин. «На природу мне надо, — подумал Люсин. — В одиночество… Хорошо бы под Мурманск махнуть, в тундру…» Остро вспомнились розовые, с крупным, черно сверкающим зерном гранитные скалы, причудливо изогнутые каменные стволы карельской березы, темные сосны, отраженные в немыслимо синей студеной воде, и душераздирающее предвечернее небо с малиновыми, воспаленными полосами, которые остывают и суровеют, но так и не гаснут до новой зари. «Однако я становлюсь сентиментальным, — усмехнулся он, почувствовав подступающие слезы, и трудно сглотнул слюну. Поднявшись на двух эскалаторах наверх, он мгновение колебался, то ли спуститься на пересадку, то ли выйти из метро и сесть на восемьдесят девятый автобус. Решил загадать. Нащупал в кармане пятак — выпала решка — и направился к выходу. В автобусе силовым аутотренингом заставил себя окончательно перестроиться. На память пришла вычитанная в „Нью-Йорк геральд трибюн“ реклама похоронного бюро: „Вы только умрите! Остальное — наша забота“. Это его настолько развеселило, что он даже рассмеялся, чем и навлек на себя неодобрительный взгляд сидящей рядом девицы. Пряча смущение, он нахмурился и озабоченно развернул свернутый в тугую трубочку билетик. Номер оказался счастливым, и это окончательно помогло восстановить душевное спокойствие. „Как мало, в сущности, надо человеку, — отметил Люсин. — Сначала ты осознаешь, что на фоне смерти все твои заботы и огорчения не более чем тлен, суета сует, и это, как ни странно, успокаивает. Потом подворачивается какой-нибудь совершеннейший пустячок, и к тебе, вопреки всему твоему знанию, возвращается ощущение особой, личной эдакой непричастности ко всему плохому. Словно ты и впрямь любимчик судьбы, которому выдан мандат на бессмертие. Кто-то верно сказал, что, пока я есть, нет смерти, а когда есть смерть, то уже меня нет. Это вдохновляет. Если только мне не придется более никого хоронить и вообще иметь дело со справками, то можно сказать, что все распрекрасно и нет для печали причин“.
Он глянул на часы и решил выйти на остановку раньше. Виновато улыбнувшись, попросил малосимпатичную соседку с кошмарными бусами из персиковых косточек пропустить его и стал протискиваться к выходу. У кинотеатра «Украина» он вырвался из душного, переполненного автобуса на волю и, облегченно вздохнув, пошел по направлению Большой Филевской. Подпрыгнув, сорвал листок тополя. Он оказался пыльным и ломким. «Неужели опять лето прошло? Как быстро! Как неумолимо и назаметно!»
Он легко отыскал нужный дом и, не дожидаясь лифта, взбежал по лестнице на пятый этаж. Остановившись перед дверью с глазком, поправил платочек и надавил кнопку звонка. Раздался мелодичный клекот, и тут же послышались шаги. «Женщина, — отметил, прислушиваясь, Люсин. — И, кажется, молодая».
Дверь действительно отворила, точнее, широко распахнула женщина. И прежде чем Люсин осознал, что она хороша собой и очень высока, прежде чем понял, что давно знает ее, он испугался:
— Мария? Вы?!
— Да. — Она удивленно прищурилась, не узнавая его, и вдруг, что-то вспомнив и сопоставив, всплеснула руками: — Так это вы? Вот уж не ожидала! Так входите, входите же, мой дорогой! Как давно мы не виделись! Вас, кажется, Володей зовут?
— Володей, — чужим, непослушным голосом ответил Люсин и переступил отяжелевшими враз ногами через порог.
Как долго, с какой щемящей и сладостной болью мечтал он об этой женщине, с которой у него ничего не было, которой он и намеком не дал понять о своем внезапно пробудившемся чувстве, наивном, незащищенном, нерешительном. Но что-то промелькнуло тогда меж ними, робкое и неосознанное, что-то она все же почувствовала. Но он исчез с ее горизонта слишком внезапно и слишком надолго. И радостное удивление, которое возникло у нее в их первую встречу на квартире у Юрки, спокойно растаяло, и она просто забыла о нем.
А он все медлил, дожидаясь неведомо чего, пока не узнал вдруг, что она уехала с Геной Бурминым. Тогда-то он и понял, что любит ее и очень несчастен и все теперь уже кончено.
— Чего же мы стоим? — принужденно рассмеялась она. — Марк говорил, что к нам придет следователь, но я и подумать не могла… Да, я никак не ожидала увидеть именно вас. Проходите же в комнаты, Марк вот-вот будет, и мы сядем обедать…
Тут только Люсин опомнился. До него дошло, что он тоже никак не ожидал ее здесь встретить. Мысль о том, что она теперь жена Сударевского, неприятно, болезненно даже поразила его. Это не было ревностью и вообще никак не связывалось с его отношением к ней, с грустной и благодарной памятью, которая тоже постепенно сгладилась. Что же, что же тогда?! Острое осознание несовместимости двух этих столь разных людей, Сударевского и Марии? Глухой протест против случайности, за которой мнилась роковая почти предопределенность сегодняшней встречи? Ничего-то не мог понять Владимир Константинович, которого Мария — подумать только, Мария! — тянула за рукав в гостиную.
Он видел блестящие, как золотой елочный дождь, ее волосы, губы немыслимо яркие, изумрудную зелень ресниц и веки, тронутые жемчужно-голубым тоном, ее сверкающие туфли на платформе с немыслимой высоты каблуками, брючный костюм из серебристого терилена и серьги ее — зеленые влажные камни — завораживающе качались перед ним. Она улыбалась, открывая ровные глянцевитые зубы, и лакированные темные, как птичья кровь, ноготки ее впивались ему в рукав, теребили, тянули куда-то; без умолку тараторила, смеясь, расспрашивала его о чем-то, а он механически и, видимо, внешне осмысленно отвечал ей, почему-то стоял посреди коридора и, упираясь, как застенчивый дошколенок, никак не хотел пройти дальше.
Он словно плавал под водой с раскрытыми глазами. Перед ним был цветной туман, контуры предметов казались расплывчатыми, в ушах плескалась шумящая глухота. Но кто-то посторонний и настороженный все видел и слышал, все понимал и холодно регистрировал в бесстрастной и ничего не забывающей, как ЭВМ, памяти.
«Так оно и есть. — Раздвоенность постепенно проходила, и Люсин начинал обретать свободу мысли и воли. — Красное и зеленое. Помада и краска… но пусть меня убьют, если я притронусь, хоть одним глазком взгляну на них. Забыть! Выбросить из памяти и никогда больше не возвращаться. Она вне игры раз и навсегда. Обойдемся без этого, словно и не было в природе той раскисшей сигареты и кадки той железной, наполненной дождевой водой, в которой кувыркались рогатые личинки комаров и какие-то юркие червячки».
Но, входя в комнату, он уже видел тропическую раковину на столе, полную пепла, обгорелых спичек и смятых окурков с длинным ячеистым фильтром.
Стало вдруг до того горько, что он задохнулся. Захотелось ничком броситься на диван и ничего не видеть, никого больше не слышать. Но с вежливой полуулыбкой он взял указанный стул и, покачав головой, отодвинул предложенную коробку с броской, как самая навязчивая реклама, надписью «Пэл-Мэл». Алые безумные буквы… И тогда родилось в нем холодное ожесточение. Не против Марии, конечно: она-то при чем?
Он сел за пустой полированный стол, еще дальше, до самой раковины, отодвинул сигареты и подпер кулаком подбородок. Он был зол и спокоен. Он ждал.
— Хочешь аперитив? — спросила Мария, переходя на «ты».
— Давай, — кивнул он, обводя взглядом комнату, неуютную и холодную ее пустоту.
Мария достала из бара пузатую бутылку «Реми Мартен» и, легко присев, вынула из горки с хрусталем две коньячные рюмки.
— Что у тебя за дела с Марком? — прямо спросила она, наливая до половины.
— Разве он тебе не говорил? — Люсин попытался согреть холодное стекло и понял, что руки его не теплее стекла.
— Аркадий Викторович?
— Да.
— Он действительно убит?
— Тело его нашли в заболоченном озере.
— Но он убит?
— Не знаю… Во всяком случае, это не самоубийство.
— Марк очень взволнован. Он места себе не находит.
— Понятно, Мария. Учитель же как-никак…
— Да, учитель. — Она нахмурилась и поднесла рюмку к губам. Красноватый мутный след остался на краешке, когда она, медленно выпив коньяк, поставила рюмку на стол. Даже в темном зеркале полировки различалось это мутное пятнышко. — Вообще кошмарная история. Что ты по этому поводу думаешь?
— Не знаю пока… Поживем — увидим.
— Думаешь, Марк сможет тебе помочь?
— Кто же тогда, если не он?.. Хотя, честно говоря, особого проку в наших с ним встречах не было.
— Он же ничего не знает…
— К сожалению.
— Мы узнали об этой… трагедии самыми последними.
— Знаю. Он мне рассказывал… Да и Людмила Викторовна говорила. Кстати, она очень обижена на твоего мужа. И я ее понимаю. Согласись, все же нельзя так… Ты уж воздействуй на него, пусть навестит старушку, утешит… Или хоть позвонит! Она же его так любит. Почти как сына.
— Марик звонил ей. — Она беспомощно развела руками и покачала головой. — Вчера. Я сама слышала. Но ничего… не получилось.
— Обижается?
— Угу. — Мария, огорченно поджав губы, кивнула. — Очень даже.
— Ее можно понять.
— Еще бы! Но если бы ты знал, как он переживает! И вообще ему здорово досталось в этом году. Волей-неволей поверишь в год Дракона… Кстати, ты молодец, что надел зеленый галстук. Обязательно надо носить что-нибудь зеленое.
— Это чисто случайно, Мария, — отмахнулся Люсин. — И что же у вас случилось?
— Ах, лучше и не спрашивай! Большая черная полоса… Генка называл это стрелой… Ты помнишь Генку Аримана?
— Еще бы! — Люсин кивнул.
— Во всем виновато это злосчастное открытие! Марк с Аркадием Викторовичем просто разворошили осиный рой. Ты даже представить себе не можешь, что мы пережили!
— Кое-что он мне рассказывал. Диссертация опять же…
— Вот-вот! Подумай только, вернуть уже одобренную и принятую к защите работу! Как тебе нравится такое? — Она всплеснула руками.
— А так разве можно?
— Все можно. Конечно, Марк имел полное право настаивать на проведении защиты, но какой смысл?
— То есть? — не понял Люсин. — Как это какой смысл?
— Все равно бы завалили на ученом совете… Накидали бы черных шаров…
— Ты уверена?
— О! Ему весьма недвусмысленно намекнули… Вообще с этими защитами черт знает что творится. Полный произвол!
— Сочувствую.
— Воистину беда не приходит одна. Во-первых, диссертация. — Она стала загибать пальцы. — Потом неприятности по работе, бедлам вокруг открытия… Разве мало? Марк совсем закрутился.
— Может быть, ему стоит передохнуть? — осторожно заметил Люсин. — Хотя бы на короткое время. Природа, знаешь ли, здорово успокаивает. Особенно лес. Пособирал бы грибы, подышал настоящим лесным воздухом, а не этими бензинными парами. — Люсин кивнул на окно, за которым шумели окутанные синим солярным дымом тяжелые грузовики. — У вас ведь вроде и дачка есть?
— Какая там дачка! — Мария раздраженно закусила губу. — Нет у нас никакой дачи. Но ты, видимо, прав, ему надо передохнуть. Его и самого инстинктивно тянет к природе. Как раз в тот самый день, когда с Аркадием Викторовичем… Да, это было, как мы потом узнали, в тот самый злосчастный день. — Она опустила голову. — По-моему, Марк даже что-то такое предчувствовал… Одним словом, напряжение, в котором он пребывал, достигло своего апогея, и он прямо-таки взмолился, чтобы мы куда-нибудь на денек-другой уехали. Но куда? И ты знаешь, он с отчаянием потащил меня в Лобню, к чужим, в сущности, людям, которые, надо сказать, не слишком обрадовались незваным гостям. Я провела там ужасные часы. Чувствовала себя так неловко, натянуто.
— Подумаешь! Вот уж пустяки… Лучше бы погуляли как следует. В Лобне, между прочим, есть уникальное озеро, на котором гнездятся чайки. Впечатление потрясающее.
— Ну вот, а мы ничего такого и не увидали!
— Конечно, вам было не до чаек. Сразу столько свалилось всякого.
— Свалилось… Мы не знали еще, что нас ждет впереди!
— Что же?
— Так вот оно, это самое.
— Аркадий Викторович?
— И это самое страшное, потому что непоправимо. Остальное как-нибудь наладится, а человека уже не вернешь. А какой человек был!
— Ты его хорошо знала?
— Совсем наоборот. Раза два или три мы у них были, вот и все. Но это не имеет никакого значения. Такие люди, как Аркадий Викторович, раскрываются сразу и целиком. Необыкновенная личность! Бездна обаяния… Когда его будут хоронить, не знаешь?
— На этих днях. — Люсин представил себе все, что ждет в недалеком будущем бедную Людмилу Викторовну, и, стиснув зубы, решил ей помочь. «И всего только час назад я зарекался никогда больше не участвовать в подобных мероприятиях! — подумал он и покачал головой. — Человек предполагает…»
— Ты чего? — озабоченно спросила Мария.
— Да так, знаешь ли, пустяки. — Он допил коньяк и отрицательно покачал головой, когда она протянула руку к бутылке. — Хватит для начала. Столь божественным напитком нельзя злоупотреблять. «В.С.О.П.», — прочел он буквы на кольеретке. — К такому нужно относиться с благоговением.
— Понятия не имею, что это означает.
— «Вери сюпериор ольд пель», — почтительно прошептал Люсин и вдруг засмеялся. — Высшего качества и весьма старый! Помнишь, Портос говорил, что уважает старость, но только не за столом? Так вот, он попал пальцем в небо, хотя имел в виду всего лишь курицу прокурорши.
— Все-то вы знаете, — насмешливо прищурилась Мария.
Люсин не нашелся, что сказать, и принужденно отвел глаза от полураскрытых и таких ярко-карминных ее губ. «Какая жирная, какая все-таки лоснящаяся помада!» — подумал он невольно. И, как будто прочитав его мысль, Мария взяла из коробочки тонкую спичку и подправила краску в уголках губ. Пригнувшись к столу, словно под внезапно упавшим на шею грузом, смотрел он не отрываясь, как взяла она спичку с горящей точкой на самом кончике, сунула в истерзанный коробок, а потом непринужденно увлажнила губы языком.
— Что-то долго нет твоего мужа.
— Сейчас придет… А скажи правду, ты сильно удивился, когда меня увидел? Или ты знал?
— Ничего я не знал, — пробурчал он. — Ясное дело, удивился.
— А уж я-то как удивилась! — Она даже зажмурилась. — Все-таки странные бывают в жизни совпадения, согласись! Удивительные.
— Как бы сказал один мой приятель, кибернетик, «с вероятностью почти нулевой».
— Что?
— Это я о нашей встрече.
— Я поняла. Скажи, Володя, ты доволен своей жизнью?
— Не знаю. А ты?
— Тоже не знаю… Иногда мне бывает удивительно хорошо и покойно, а порой я думаю о том, что просто бегу из капкана в капкан. Тогда все становится скучным и немилым. Ты, наверное, считаешь меня странной дурой?
— Совсем нет! Что ты? Просто я думаю, что такое бывает со всеми. Такова жизнь: то вверх, то вниз.
— К чему ты стремишься?
— Вообще или сейчас?
— И вообще и сейчас.
— Вообще — трудно сказать, не знаю. Сейчас же для меня важнее всего найти убийц Ковского.
— Я понимаю. Но ведь это работа, а я о жизни спрашиваю.
— Боюсь, что для меня здесь нет разницы.
— Значит, и ты такой же.
— Какой же?
— Как другие. Самоуглубленный, настойчивый, целеустремленный даже, но тем не менее ограниченный.
— Наверное… Это плохо, конечно?
— Плохо? Нет, отчего же… Просто я совсем о другом. Вы иначе не можете, не подозреваете даже, что бывает иначе.
— «Вы»? Кто это «вы»? Я? Твой муж?
— И ты, и он, и другие… Генка тоже такой.
— Поэтому вы и разошлись?
— Вероятно… У меня вдруг появилась иллюзия, что возможно иначе, но иначе не получилось, и я поняла — не получится никогда. Это, конечно, не главное. То есть оно не сделалось бы главным, если бы не ушло другое, самое-самое, без чего вообще нельзя.
— Любовь?
— Нет, жалость.
— Не понимаю.
— В том-то и дело. И не поймешь.
— Тебе не жалко было Генку?
— Жалко.
— И все-таки?..
— Да.
— Но почему?! Почему?!
— Я знала, что для него это не смертельно.
— А если бы смертельно?
— То нипочем не ушла бы.
— Ни при каких обстоятельствах?
— Ни при каких.
— Но разве так можно? А ты сама? Твои собственные чувства разве не имеют значения?
— Имеют, конечно, но… как бы лучше тебе объяснить?.. Одним словом, если бы я знала, если бы всем существом чувствовала, что это смертельно, то и мои чувства были бы совсем иными. Не понимаешь?
— Кажется, понимаю. А ты не ошиблась?
— Нет. У Генки все теперь в полном порядке, и я очень этому рада.
— А потом?
— Потом была страшная опустошенность и одиночество.
— И вдруг ты вновь почувствовала, что тебе кого-то жаль?
— Да. И сейчас я жалею его, как никогда раньше, как никогда и никого.
— Это заменяет тебе все остальное?
— Заменяет? Не то слово, Володя. Просто сильнее этого ничего нет.
— А если бы это был я? — Он не узнал вдруг своего голоса и замолк.
— Невозможно. — Она с улыбкой покачала головой. — Никак невозможно.
— Но почему? — шепотом спросил он.
— Ты сам знаешь.
— Я?
— Да, ты. Ты слишком целеустремленный и сильный, чтобы тебя можно было по-настоящему пожалеть. Тебе можно лишь позавидовать. Для тебя никогда и ни на ком не сойдется клином свет.
— Разве так? — подавленно спросил Люсин. Он хотел сказать, что все обстоит совсем не так, что он, напротив, слаб и склонен к рефлексии и был момент, когда и ему показалось, как мир вокруг сузился до одной точки. Но он ничего не сказал, только беспомощно взъерошил волосы.
— Куда ты исчез тогда? — все так же спокойно, уверенная в своей правоте, улыбаясь, спросила она.
— Никуда. — Он тоже улыбнулся и развел руками. Теперь он знал, что она все понимает и тогда тоже понимала все, и было ему легко и грустно. — Не знал, понимаешь… Даже надеяться и то не решался.
— Будь это вопрос жизни, решился бы.
— Наверное, — честно согласился он.
— Значит, не смертельно?
— Выходит, что так.
— И слава богу! Я рада за тебя, Люсин. Ты ведь неплохо живешь?
— Я повержен, Мария. Сдаюсь. Но кажется мне, что ты все же не совсем права.
— В чем?
— В главном. Легко, понимаешь, анатомировать других, а в свое сердце ты заглянуть пробовала? Для тебя самой было так, чтоб смертельно? Чтоб все заклинилось на одном? То-то и оно, что не было. Потому и кажется тебе, что прыгаешь из капкана в капкан. Это и в самом деле капканы, которые расставила тебе жалость. На одной жалости, я думаю, трудно долго продержаться. Жалость — чувство, конечно, хорошее, но одной жалости куда как мало, Мария. Должно быть и еще что-то.
— Если смотреть с твоей колокольни, то ты прав.
— А если с твоей, то нет?
— С моей — нет. Мы с тобой слишком разные, Володя, и говорим совершенно о разных вещах, хотя и пользуемся для их обозначения одинаковыми словами.
— Что бы ты сделала, если бы я извивался и корчился здесь на полу, истекая кровью. Если бы я действительно умирал без тебя?
— Зализала бы все твои раны, как кошка. — Она потянулась за сигаретами. — Но ты, как говорила моя бабка, жив и здоров на сто двадцать лет. Все это глупости, — сказала она, когда Люсин накрыл ее руку своей. — И слава богу, что тогда мы не приняли друг друга всерьез. — Благодарно улыбнувшись, она осторожно высвободила руку.
— Говори только за себя. — Он зажег ей спичку.
— Хорошо. — Она серьезно кивнула и медленно выпустила дым. — Я почти влюбилась в тебя с первого взгляда… К счастью, это скоро прошло.
— К счастью?!
— А может, и нет, потому что не было бы тогда ни Генки, ни… Знаешь что? Давай переменим пластинку?
— Хорошо. Но прежде я тоже хочу сказать, что влюбился в тебя. Возможно, это случилось в тот же вечер или потом, когда мы встретились в самолете. Помнишь?
Она кивнула, не отрывая пальцев с сигаретой от губ.
— И у меня это долго не проходило.
— Но все же потом прошло?
— Прошло. Потому что все проходит в конце концов, как это было написано на перстне царя Давида. Но мне было жаль, когда оно прошло. Да и сейчас жаль тоже. Видимо, мы оба тогда сильно ошиблись, хотя виноват во всем только я один.
— Нет, Володенька, это не так. Все случилось так, как должно было случиться. И не надо переживать задним числом. Я же сказала тебе, что почти влюбилась в тебя. Это все и решило. Не будь этого маленького «почти», я бы сама бросилась тебе на шею. Потом, когда мы встретились в самолете, я ведь даже не сразу тебя узнала. А когда узнала, то с удивлением обнаружила, что совершенно ничего не почувствовала. Понимаешь? Было только минутное помрачение, которое скоро прошло. Ничего более. И ты это тоже знал, иначе бы не затаился так надолго. Разве я не права?
— Может быть, и права, — проворчал Люсин и сунул в рот незажженную сигарету. — Не надо, — покачал он головой, когда она подвинула ему спички.
— Просто я оставил дома свой мундштучок, свою соску-пустышку… А вообще-то хорошо, что мы с тобой поговорили.
— Очень хорошо. Теперь мы сможем видеться без боязни.
— Без боязни?
— Конечно. С нами уже ничего не может случиться.
— Допустим.
— И мы можем теперь дружить.
— Тебе это нужно?
— До сегодняшнего дня я и не думала об этом, но сейчас вижу, что да, нужно. Во всяком случае, я бы хотела.
— Спасибо тебе за прямоту и спасибо за то, что ты сейчас сказала.
— И это все?
— Честно говоря, не знаю.
— И я рада, что ты оказался таким, как я думала… Зачем ты пришел в наш дом?
— Я тебе все сказал, Мария. Ты все знаешь.
— Все ли? Почему Марк так нервничает?
— Но ты же сама…
— Нет-нет! — нетерпеливо остановила его она. — Я о другом. Он тревожится не только из-за служебных неурядиц. Мне кажется, он нервничает именно из-за тебя. Ты его в чем-то подозреваешь?
— Я веду розыск, Мария, и этим все сказано. Мне очень жаль, что это доставляет беспокойство ему и тебе, но ничего не поделаешь. Правда?
— Ты не ответил на мой вопрос.
— Я ответил, Мария.
— Значит, он зря так волнуется?
— Не знаю. — Люсин бросил сигарету в пепельницу. — Ему виднее. Почему ты не спросишь у него?
— Я спрашивала.
— И что же?
— Он только рассмеялся в ответ.
— Вот видишь?
— Конечно, вижу. Это был принужденный смех. Ему совсем не так весело, Люсин. Он чем-то очень обеспокоен.
— Ты не забыла, что я все-таки работник милиции? — Он попытался пошутить, но шутка не удалась. — Твои слова могут невольно натолкнуть меня на подозрение. Уж не собираешься ли ты свидетельствовать против собственного мужа?
— Конечно же, нет. — Она даже не улыбнулась в ответ. — Просто я очень волнуюсь и делюсь с тобой своими заботами. Не со следователем — с тобой.
— Ты ставишь меня в трудное положение, Мария. Все же я пришел к вам именно по делу. Меньше всего я ожидал увидеть здесь тебя. Поверь мне.
— Я понимаю.
— Вот видишь!
— Но одно к другому ведь не имеет отношения? Если, конечно, у тебя ничего нет против Марка.
— По-моему, ты правильно понимаешь ситуацию.
— Значит, все-таки что-то есть?
— А это уж запрещенный прием. Скажем так, Мария: служебная этика не позволяет мне ответить на твой вопрос. Ни отрицательно, ни положительно. Наши личные взаимоотношения никак не должны мешать работе. Извини меня, но это так.
— Я понимаю.
— Да, Мария, пожалуйста, пойми это. Я не становлюсь в позу, не разыгрываю принципиальность. Но я, как говорится, при исполнении. Строго говоря, мне не следовало бы даже пить этот коньяк. Будь я сейчас моложе лет на пять, то вообще бы попросил перебросить меня на другой объект. Но я знаю, что это было бы неправильно. В корне ошибочно. Наша с тобой дружба не может ничему помешать. И если только ты веришь, что у меня нет и не может быть иной цели, кроме раскрытия истины…
— Но это же само собой разумеется!
— Вот и ладно, Мария. Будем верить друг другу. Все, что можно, я и сам скажу.
— Я тебе очень верю. Но верь и ты мне, моему чувству, моей интуиции.
— О чем ты?
— Я знаю, что Марк неспокоен. Возможно, я ошибаюсь, но мне кажется, что это как-то связано со смертью Аркадия Викторовича. Но Марк честный человек, Володя, честный и чистый.
— Ну, Мария…
— Да-да! Я знаю, что говорю! По-моему, он очень боится, что его могут в чем-то таком обвинить. Под влиянием страха Марк способен наделать глупостей. Поэтому мне важно, чтобы ты понял… Одним словом, не надо его подозревать… Ты понимаешь меня?
— Послушай, Мария, — Люсин промокнул платком внезапно вспотевший лоб,
— я не спрашиваю тебя, что ты знаешь, больше того — мне бы даже не хотелось выслушивать твои признания. Если ты хочешь сказать мне что-то, я готов тебя выслушать. Готов, но не более! Причем совершенно официально. Но если тебе нечего сказать, то предоставь мне самому делать выводы. Клянусь тебе, что никакой предвзятости по отношению к твоему мужу у меня нет. Меньше всего я хочу обвинить его в чем бы то ни было. Именно его, Мария, потому что он твой муж. И вообще обвинять не моя функция. Мне должно только беспристрастно во всем разобраться, не более.
— Но успокоить его ты можешь? Сделать так, чтобы он не боялся за себя?
— Научи, как. Ты хочешь, чтобы я открыл ему все материалы? Но это должностное преступление, Мария. Грубая ошибка в лучшем случае.
— Ничего такого не надо. Просто скажи ему, что ни в чем плохом его не подозреваешь.
— И он поверит?
— Скажи это мне, и я сумею успокоить его. Мне он поверит.
— Ты хочешь, чтобы я сделал это сейчас? Немедленно?
— Чем скорее, тем лучше.
— Дай мне время, Мария. Сейчас тело Аркадия Викторовича подвергается судебно-медицинской экспертизе. Давай дождемся ее результата. Хорошо? Может быть, тогда я смогу сказать что-то определенное.
— Я очень благодарна тебе, Володя.
— За что?
— За твое обещание. Но больше всего за то, что ты действительно не спешишь обвинять. Теперь я это поняла.
Двойным колокольным переливом проиграл свою нехитрую мелодию электрический звонок.
— Марк! — Мария торопливо загасила сигарету и пошла к дверям.
Люсин взял коробочку с баргузинским соболем на желтой этикетке и нашел спичку, отмеченную огненным пятнышком.
Ее помада, частица ее…
Бросив спичку обратно в коробок, он положил его на место, рядом с розовой причудливой раковиной Карибского моря.
— А вот и я! — сказал Сударевский, довольно потирая руки. — Прошу простить, что заставил ждать, но мы договорились, кажется, в семь? — Он посмотрел на часы: — Я опоздал всего лишь на пять минут, что, конечно, не может служить оправданием.
— Ну что вы, Марк Модестович! — Люсин встал. — Это мне следует просить извинения. Я пришел слишком рано.
— Ради бога! — запротестовал Сударевский.
— Вы меня неправильно поняли! — смеясь, перебил его Люсин. — Время пролетело незаметно, и было бы грешно сетовать на судьбу. Оказалось, что мы с вашей женой давние приятели! Каково? — Он пожал Сударевскому руку и ободряюще подмигнул Марии. — Мир тесен! Хоть это и банально, но он действительно тесен, и это хорошо.
— В самом деле? — Сударевский перевел взгляд с Люсина на жену. Он все еще улыбался, но улыбка казалась застывшей, неживой.
— Я ужасно удивилась! — сказала Мария.
— Я тоже, — подтвердил Люсин. Он не мог понять, обрадовала ли Сударевского новость или, напротив, огорчила.
— Вот сюрприз! — Марк Модестович указал Люсину на стул. — Что же это мы стоим? — Скорее всего, он отнесся к сообщению безучастно. — По рюмашке?
— Он потянулся к бутылке.
— Нет, благодарю, — решительно сказал Люсин. — Мы уже причастились.
— Сколько там! — отмахнулась Мария. — Сейчас будем обедать. Ты как любишь мясо: с кровью или прожаренное?
— Я прирожденный хищник, но умоляю, не надо затевать…
— Ничего такого и не затевается, — покачала головой Мария. — Все куплено в «Кулинарии» на первом этаже.
— Полуфабрикаты, — пояснил Сударевский.
— А что делать? — вздохнула Мария. — Хозяйка я, надо признаться, никакая. Зато все может быть подано за пять минут.
— Это самое главное, — сказал Люсин.
— Может быть, вы хотите раньше поговорить? — Вопросительно взглянув на мужа, она повернулась к Люсину: — Как вам удобнее?
— Как прикажут хозяева, — незамедлительно ответил Люсин.
— У вас много вопросов, Владимир Константинович? — нерешительно спросил Сударевский.
— Пожалуй, что не очень. — Люсин озабоченно нахмурился. — Я взял с собой ленты с потенциометра, чтобы с вашей помощью разобраться в методике проведения опытов.
— Вы по-прежнему интересуетесь экспериментами с растениями? — удивился Сударевский. — Вот уж никак не думал, что они вам понадобятся!
— Отчего же? — без особого воодушевления возразил Люсин. — Они меня заинтересовали. Помните, вы как-то сказали мне, что барабан вращается с постоянной скоростью.
— Да. Ну и что?
— В связи с этим у меня мелькнула идея. По-моему, у нас есть шанс привязать записи на ленте ко времени.
— Конечно, — задумчиво протянул Сударевский. — На координатную сетку ничего не стоит нанести равные временные отрезки.
— И каждому пику нервной активности цветка будет соответствовать точное время? — быстро спросил Люсин.
— Разумеется. — Сударевский пожал плечами. — Вас интересует абсолютное время?
— Московское, — кивнул Люсин.
— Но для этого необходима точка отсчета. Вам нужно знать, в котором часу начался опыт?
— Людмила Викторовна говорит, что обычно Ковский уходил в свой кабинет около десяти часов. Так?
— Пожалуй… Иногда раньше, иногда позже, но большей частью он действительно приступал в десять.
— И что же он делал? Включал потенциометр?
— Нет. Потенциометр никогда не выключался. Запись биопотенциалов велась непрерывно.
— С чего же тогда начиналась работа?
— С очень простой вещи: утреннего полива растений.
— Кто именно поливал?
— Чаще всего сам Аркадий Викторович, иногда Людмила Викторовна.
— И как вело себя растение? Вернее, как отражался момент полива на ленте?
— Очень характерным ступенчатым плато.
— Значит, этот факт, простите за бюрократический оборот, документально регистрировался.
— Да. Полив всегда вызывал в растении повышенную биоэлектрическую активность, что весьма четко отражалось на диаграмме.
— Спасибо, Марк Модестович. Это существенная деталь. Мне необходимо отразить ее в протоколе. Могу я просить вас повторить некоторые места нашей беседы уже в официальной форме? Обещаю вам, что оформление протокола займет у нас не более десяти минут.
— Вы полагаете, что я по какой-либо причине могу изменить свои показания? Это ведь так называется, Владимир Константинович, — показания?
— Не совсем. Сейчас я использовал вас, если хотите, как консультанта. Но если то же самое вы расскажете мне уже в роли свидетеля и подпишетесь затем под протоколом… Тогда это будут показания.
— Насколько мне известно, свидетель не может уклониться от дачи показаний?
— Совершенно верно. Но в своем доме, разумеется, вы полный хозяин. С моей стороны было бы просто нетактично настаивать. Считайте, что я только прошу вас оказать мне любезность.
— Какие могут быть разговоры? Весь к вашим услугам. Может быть, нам лучше пройти в мой кабинет?
— Как скажете! — улыбнулся Люсин и взглянул на Марию.
— Пока вы изощрялись в любезностях, — она поднялась и взяла сигареты,
— я боялась слово проронить. Сидела тихо, как мышка.
— И напрасно. — Люсин тоже встал.
— Сиди, — кивнула ему Мария. — Можете оставаться тут, я все равно удаляюсь на кухню.
— Еще раз простите, Марк Модестович, — сказал Люсин, когда она вышла,
— но время не ждет. — Он нагнулся за портфелем. — Мне самому не совсем ловко, но я ведь не в гости пришел…
— Можете не объяснять. — Сударевский энергично потер руки. — И оставим китайские церемонии. Давайте работать!
— Давайте. — Люсин вынул бланк протокола. — Номер паспорта помните?
— Пожалуйста. — Сударевский достал паспорт из внутреннего кармана обновленного сухой чисткой клетчатого пиджака.
— Прекрасно! — кивком поблагодарил его Люсин. — Готовьтесь теперь дать подпись, что осведомлены об ответственности за дачу ложных показаний,
— сказал он, списывая паспортные данные.
— Трепещу, но готов.
— Вот здесь, пожалуйста, — указал Люсин и передал бланк Сударевскому.
— Извольте. — Он мгновенно поставил подпись.
— Теперь я, с вашего позволения, занесу сюда резюме нашей с вами беседы, и, если моя редакция вас удовлетворит, мы продолжим разговор уже для протокола. Идет?
— И это все, что вам нужно?
— На данном этапе.
— С вашего позволения, — подмигнул Сударевский, наливая себе на самое донышко.
— Так будет правильно? — спросил Люсин, отложив ручку.
Сударевский бегло пробежал глазами запись.
— Да. В момент полива на диаграмме действительно всякий раз возникало характерное ступенчатое плато.
— Подпишитесь прямо под этой строчкой, и пойдем дальше.
— Хорошо, — сказал Сударевский. — Раз у вас такой порядок.
— Вот именно, — благодарно улыбнулся Люсин, забирая протокол. — Теперь такой вопрос, Марк Модестович. — Он задумался, подыскивая точную формулировку. — Чисто условно ваши эксперименты носили название «Любовь — Ненависть», не правда ли?
— Совершенно правильно. Но это действительно не более чем условность.
— Можно ли, в таком случае, говорить, что программа «Любовь» вызывала у растений положительные эмоции, а «Ненависть» — отрицательные?
— Пожалуй, — подумав, согласился Сударевский. — По крайней мере реакции оказывались различными, сугубо специфическими.
— Программу «Ненависть» осуществляли вы?
— Да.
— «Любовь» — Аркадий Викторович?
— Совершенно верно.
— Как отражалось на ленте прижигание листа сигаретой?
— Серией зубчатых пиков ниже нулевой линии.
— А плато полива выше нулевой?
— Выше.
— Отличало ли растение Аркадия Викторовича от вас, Людмилу Викторовну
— от Аркадия Викторовича?
— Несомненно… После серии прижиганий и раздражений электротоком растение однозначно реагировало на мое приближение.
— Как именно?
— Печатающее устройство регистрировало те же зубчатые пики, что возникали после ожога. Они выходили не столь четко выраженными, но тем не менее достаточно характерными.
— Значит, достаточно было вам только войти в комнату, чтобы растение испустило крик боли?
— Я бы не решился на столь эмоциональную формулировку. — Сударевский попытался скрыть улыбку. — Но, по сути, вы правы. Так оно и было.
— В протоколе эмоций не будет, — сказал Люсин, записывая. — Я попытаюсь соблюсти академическую трактовку… Какова была реакция растения на приближение Аркадия Викторовича?
— Спокойная апериодическая синусоида. — Марк Модестович изобразил пальцем пологие волны.
— Людмилы Викторовны?
— Реакция была схожей, но синусоида скорее затухала.
— Людмила Викторовна сообщила, что растения реагировали на ее физическое и душевное состояние. Это верно?
— Не думаю. Людмила Викторовна женщина сугубо эмоциональная, и ей многое кажется.
— Она говорила, что цветок отзывался на малейшие изменения ее настроения.
— Это скорее из области фантазии. Своего рода самогипноз.
— Но когда она тяжело заболела, разве Аркадий Викторович не поставил у ее изголовья цветок?
— Что-то такое припоминаю.
— И разве не совпала кривая ее температуры с колебаниями биопотенциалов листьев?
— О совпадении и речи быть не может. Это противоречило бы науке… Известные соответствия, конечно, наблюдались, но чтобы совпадение? Нет. Немыслимо.
— Значит, говорить можно лишь об отдельных соответствиях?
— И то осторожно. Слишком мало статистики.
— А какова была реакция на гибель креветок?
— Однозначная. Резкий всплеск вверх. Характерный двойной зубец.
— Всегда?
— Почти всегда.
— Чем вызваны отклонения?
— Случайностью, надо думать, статистикой. Живые объекты редко ведут себя со стопроцентной повторяемостью.
— Были случаи, когда растения не реагировали на смерть креветки?
— Я знаю пять или шесть случаев.
— Чем, по-вашему, это вызвано?
— Опять же статистикой.
— Но за статистикой кроется некое явление, процесс?
— Либо да, либо нет. Не следует забывать, что природа в самой основе своей статистична. Если мы обратимся к элементарным частицам…
— Стоит ли, Марк Модестович?
— Но в основе мироздания действительно заложены квантово-механические процессы, где статистика…
— Боюсь, что здесь я ничего не пойму. Извините… Буду очень вам благодарен, если вы объясните мне статистические отклонения без привлечения квантовой механики.
— Это уже гадание, шаманство. Почем я знаю, по какой причине растение вдруг не прореагировало? Может, оно спало. Или решало какие-то свои дела. Наконец, просто пребывало в дурном настроении. Сами видите, какая это все чушь. Лучше не заниматься гаданием.
— Аркадий Викторович убивал только креветок?
— Да. Рыб ему было жалко.
— А как бы, по вашему мнению, могло отозваться растение на гибель теплокровного организма?
— Таких опытов мы не ставили.
— И все же?
— Я, видите ли, экспериментатор и гаданиями не занимаюсь.
— Хорошо, Марк Модестович, так я и запишу… Тогда еще вопрос: если утренний полив соответствует десяти часам по московскому времени, то и каждое последующее событие, отраженное на ленте, тоже отвечает какому-то строго определенному времени суток? Верно? Я не ошибаюсь?
— Абсолютно, поскольку одно вытекает из другого. Отклонения, кстати, везде будут одинаковыми.
— Поясните, пожалуйста.
— Время первого полива точно не зафиксировано. Мы лишь приближенно приурочили его к десяти часам. Так? Столь же приближенными окажутся и остальные события. Если опыт начался не в десять часов, а, скажем, в одиннадцать, то и ошибка в определении времени гибели креветки составит ровно плюс один час. Вы согласны?
— Понял вас! Все очень логично… К сожалению, у меня кончается лист, и я вынужден попросить вас еще раз расписаться. Не затруднит?
— Нет проблемы, как говорят англичане.
— Благодарю… Когда вы в последний раз были на даче в Жаворонках? Точнее, когда вы в последний раз ставили с Аркадием Викторовичем опыт?
— За несколько дней до того, как случилось это трагическое событие, Владимир Константинович, за несколько дней. Насколько я помню, вы уже спрашивали меня об этом. Могу лишь сожалеть, если мой ответ вас не устраивает.
— Не устраивает? Но почему?
— Эх, Владимир Константинович, дорогой мой! Я же не слепой и прекрасно понимаю, куда вы гнете. Вам кажется, будто вы располагаете убийственным доказательством против меня. Сейчас вы достанете из портфеля ленту и обвините меня в том, что в день смерти Аркадия Викторовича я был в его кабинете. Разве нет? Сначала вы своими вопросами загнали меня в угол, а теперь вытащите вещественное доказательство и изобличите во лжи.
— Если я правильно понял, вы хотите, чтобы я выложил карты на стол? В принципе я не против открытой игры. Давайте попробуем разобраться вместе. Действительно, у меня в портфеле лежит лента. Ориентируясь на характерный сигнал полива, мы можем разделить ее на отрезки, соответствующие отдельным календарным дням. Последний отрезок соответствует последнему дню жизни Аркадия Викторовича. Лента еще продолжала разматываться, когда ваш учитель уже не дышал. Даже после того, как цветок был опрокинут и один из датчиков, отвечающий четвертому номеру на печатном устройстве, порвался, потенциометр все еще продолжал работать. Опыт все еще длился, несмотря на то что экспериментатор был мертв. Вот так… Вместе с вами мы пришли к тому, что на ленте зарегистрированы вполне объективные процессы, которые могут быть с большой долей вероятности однозначно интерпретированы. Вы сами только что рассказали о том, как реагировало растение на одно лишь ваше появление в лаборатории. Вы сами подтвердили и тот факт, что программа «Ненависть» целиком лежала на вас. Но на участке ленты, запечатлевшей последний опыт Ковского, мы видим ту самую серию зубчатых пиков ниже нулевой линии, о которой вы говорили и которую я назвал криком боли. Как это можно объяснить?
— Покажите мне ленту.
— Сейчас это нецелесообразно.
— Нет? Но почему?
— У меня есть на этот счет кое-какие соображения.
— И это вы называете карты на стол? Боюсь, что плодотворного совместного разбирательства у нас не получится.
— Посмотрим, Марк Модестович. Еще не вечер.
— Я отказываюсь вести с вами дальнейший разговор.
— Это уже не разговор, Марк Модестович, а допрос. Вы ведь сами согласились дать свидетельские показания. И сами же придали нашей беседе столь острый уклон. Я не намеревался сегодня спрашивать вас о пиках боли на последнем отрезке ленты. Но как бы там ни было, а вопрос задан. Вы отказываетесь отвечать на него?
— Нет, не отказываюсь. Я не хочу дать вам лишнее оружие против себя.
— Это разумно. Итак?
— Я не знаю, почему возникли эти зубцы на ленте. Меня в тот день в кабинете не было. И это все, что я могу сказать.
— Такой ответ представляется вам убедительным?
— Решайте сами.
— Ни меня, ни кого-то другого он удовлетворить не может.
— Вы кто по образованию, Владимир Константинович? Я забыл.
— Юрист.
— Ах, юрист! Тогда вы должны понимать, что всплески на ленте — не отпечатки пальцев. Это поисковая научная работа, очень и очень далекая от ваших дел. Юридически сведущий человек не найдет здесь ни улик, ни доказательств. Тут ничего нельзя истолковать однозначно и ничего нельзя использовать для следственной практики. Думаете, я сразу не понял, куда вы клоните? Но я отвечал на ваши вопросы, рассказывал о таких деталях, до которых без меня вы бы не докопались за целый год. Все бы ваши построения разлетелись в прах, умолчи я лишь об одном сигнале утреннего полива! Станете спорить?
— Не стану. Вы действительно очень мне помогли. И я знаю, что все сказанное вами — правда.
— И зачем я, товарищ Люсин, сам сунул голову в приготовленную моими руками петлю? Зачем?
— Вы вновь приглашаете меня предпринять совместный логический анализ?
— Давайте попробуем.
— Прежде всего должен отметить, что вы умный человек, Марк Модестович.
— Покорно благодарю.
— В самом деле умный. Вы правильно сказали, что юридической силы сигналы на ленте не имеют. Как, строго говоря, не имеет ее реакция служебно-розыскной собаки. Собака способствует розыску преступника, но никак не составлению обвинительного заключения. Наш случай хоть и не однозначный, но чем-то схожий. Никто не рискнет выдвигать обвинение против человека на основании каких-то пиков и синусоид, которые могут толковаться и так и эдак. Мы даже не найдем подходящих экспертов, хотя на страницах мировой печати и дебатируются вопросы использования биопотенциалов растений в целях криминалистики. Но согласитесь, Марк Модестович, последние диаграммы все же дают нам некое указание, которое трудно будет оставить без объяснения. Если хотите, это повод задуматься, покопаться в известном направлении. Вдруг отыщется?! Я имею в виду улики, следы, не подлежащие противоречивому истолкованию. Более того, я могу уже располагать такими уликами! И должен прямо сказать, что вместе с лентой они обладают большой доказательной силой.
— Провоцируете?
— Ни в коем случае. Только обрисовываю общую ситуацию.
— Какие это улики? В чем вы меня обвиняете?
— Об уликах мы еще поговорим. В свое время… На второй ваш вопрос я тоже еще не готов дать окончательный ответ. Могу лишь сказать, что у меня есть веские основания не верить некоторым вашим показаниям.
— Конкретно!
— Если конкретно, то я убежден, что в день смерти Ковского вы были в его лаборатории. Я говорю о его кабинете на даче в Жаворонках.
— Это все?
— Это главное.
— Отсюда только один шаг, чтобы обвинить меня в убийстве.
— Я его не сделал.
— Напрасно! Это ведь так просто!
— Думаю, что вы ошибаетесь. Но как бы там ни было, от ответа на вопрос, что вы делали в доме Ковского в тот последний день, не уйти.
— Я не знаю, какие у вас там есть против меня улики, но лента, повторяю, не доказательство. Она меня не волнует.
— Напрасно.
— Нет, не волнует. Объяснить пики легче легкого. Я могу выдвинуть хоть сто различных вариантов.
— Сделайте одолжение.
— Ковский сам поставил опыт по программе «Ненависть».
— Это противоречит вашим прежним показаниям.
— Ничуть. Отчего бы ему не поставить такой опыт? Я же не был у него целых пять дней. Это не утверждение, а только предположение. Как я могу утверждать что-либо, если не знаю точно? Меня же не было там! Не убеждает?
— Ладно, допустим. Еще варианты есть?
— Сколько угодно! Ковский раскрыл форточку, и на лист с датчиком упал солнечный луч. К вашему сведению, утреннее солнце богато ультрафиолетом. Поэтому лист мог получить ожог, что и вызвало реакцию, сходную с той, которая возникала при раздражении током или зажженной сигаретой. Как вам это нравится?
— Видимо, научные эксперты признают подобный довод достаточно резонным.
— Вот видите! А что, если реакция цветка вообще была самопроизвольной? Если растению не понравилось, что бактерии в почве вдруг взрывообразно размножились или, напротив, погибли? А вдруг поливная вода содержала не те соли? А что, ежели завелась какая-нибудь личинка и стала пожирать корни? Или проросли вдруг занесенные ветром вредные споры?
— Понятно, Марк Модестович, и достаточно. Меня ваша аргументация убеждает. Не отказываясь от первоначальных сомнений, я вынужден признать, что пики на диаграмме доказательной силой не обладают. Вы удовлетворены?
— А вы?
— И да и нет. Но, по крайней мере, вопрос, казавшийся мне главным, получает достаточное объяснение. Точнее вырисовывается неправомочность самой его постановки. Приношу свои извинения. Наличие пиков боли на последней диаграмме не может быть истолковано однозначно.
— Вы отразите это в протоколе?
— Ваши ответы? Безусловно!
— А ваши выводы?
— Это уже не для протокола. Они останутся в голове.
— Еще вопросы будут?
— Нет, Марк Модестович, спасибо. Прочтите, пожалуйста, и подпишите.
— Давайте. — Он подписал не глядя. — Я вам верю.
— Прочтите все-таки для порядка. Если что не понравится, внесем изменения.
— Нет, все правильно, — сказал Сударевский, бегло проглядев запись. — Жаль лишь, что наш в высшей степени интересный диалог не отражен здесь во всей полноте.
— Сойдет. Главное, чтобы правильно была передана суть, а как мы с вами добирались до истины, никого не касается.
— Считаете, что мы добрались до нее?
— Диалектика учит, что абсолютная истина недостижима, Марк Модестович, хотя мы можем сколь угодно близко приблизиться к ней… Теперь, когда мы покончили с делами, могу сообщить вам приятную новость.
— В самом деле?
— Академик Берендер дал высокий отзыв о вашей работе. Он считает, что она безусловно заслуживает диплома на открытие. Если вы согласны, он готов ходатайствовать о передаче ее на рассмотрение в отделение химических наук.
— Спасибо, Владимир Константинович, за ваши хлопоты и за действительно прекрасное известие. Оценка Александра Петровича крайне лестна и ко многому обязывает, но, не знаю, как вам объяснить, я не согласен. Ради бога, извините меня, но я не хочу.
— Вот уж удивили так удивили! Мои друзья говорят, что это почти верное дело!
— И тем не менее.
— Ну, раз так… Дело, конечно, ваше.
— Хотите знать почему?
— Вы не обязаны объясняться, Марк Модестович. Столь далеко мои служебные полномочия не распространяются.
— Но вы пытались помочь мне не как следователь?
— Конечно же, нет! Просто по-человечески! Наконец, как гражданин… Вы ведь действительно сделали вместе с Ковским большое и важное открытие. В юридическом оформлении этого факта заинтересованы не только вы, но прежде всего наша страна. Этого требуют государственные интересы.
— Вот видите, Владимир Константинович, как вы по-государственному мыслите! Жаль, что те, кого это прямо касается, не берут с вас пример. Им, простите, плевать…
— А вы не о них думайте! Это накипь. Вы лучше на таких, как академик Берендер, ориентируйтесь.
— Поздно. Я, знаете ли, чертовски устал, и мне все равно. Перегорело в душе. Одна зола осталась. Хватит с меня неприятностей. Хочу спокойно пожить. У меня перед глазами, простите, наглядный урок. Да, да, я об Аркадии Викторовиче думаю! Не довольно ли жертв, товарищ майор?
— Вы считаете, что Ковский стал жертвой?
— Результаты вскрытия уже известны? Или это тоже секрет?
— Случай сложный. Труп долго лежал в воде. Заключения судебно-медицинской экспертизы еще нет.
— Так чего же вы дурака тут валяете? Душу выворачиваете? Вы же ведете себя, как последний провокатор!
— Боюсь, вы перебарщиваете, Марк Модестович!
— А вы не перебарщиваете, обвиняя меня в убийстве близкого и дорогого мне человека?
— Я ни разу не произнес слово «обвинение».
— Не обвиняете, так подозреваете!
— Я ни разу не произнес слово «убийство».
— Потому что данных нет, улик этих самых! Были бы — произнесли бы! Но я дам, дам вам материал против себя! Не беспокойтесь! Вас наверняка мучила проблема мотива преступления. Я не ошибся? Так вот, мотив есть: Сударевский убил своего учителя, чтобы сесть на его место. Очень просто! Я принимаю предложение возглавить лабораторию — разве это не веский довод? Как-никак лишних сто тридцать рубчиков в месяц!
— Прекратите истерику! Немедленно прекратите!
— Что?.. Да-да, вы правы, извините меня…
— Принести воды?
— Нет, благодарю вас, не надо.
— Тогда коньяку выпейте.
— Мне от него плохо бывает… Сердцебиение. Еще раз простите. Нервы, знаете ли, не выдержали. Сорвался.
— Вижу, что сорвались. Не знаю только, когда именно. Поэтому вновь решаюсь напомнить вам о предложении академика.
— Нет. Бог с ним, с этим открытием. Тут я пас, говорю со всей ответственностью. Скажете, струсил? Карьерист? Да-да-да! Хватит с меня. Пора и о себе подумать. О своем здоровье, о диссертации, о лаборатории, наконец. Теперь, когда я точно знаю, что Аркадия Викторовича нет, мне ничто не мешает принять предложение Фомы Андреевича. Даже напротив! Я просто обязан сделать это ради светлого имени Ковского как ближайший друг его и ученик.
— Правильно. Но не в меньшей мере вы обязаны сделать и другое: довести до конца дело всей жизни вашего учителя.
— Его уже довели до конца. Хватит! Можете осуждать меня, но я решил жить. Здесь я делаю уступку своему человеческому естеству. С открытием покончено раз и навсегда!.. И хватит о делах. Не пора ли подумать об обеде? Судя по запахам, процесс приготовления находится в заключительной стадии. Не желаете ли помыть руки?
— После всего, что мы наговорили друг другу, мне одинаково трудно как отказаться от вашего приглашения, так и принять его. Я не хочу обидеть Марию и вас, Марк Модестович, но поймите меня правильно, мне лучше уйти.
— Никаких «уйти»! Одно другого не касается! Вы наш гость, и я ни за что вас не отпущу!
— И все-таки я ухожу.
— Вы, конечно, обиделись! Но я был вне себя. Не обижайтесь, прошу вас!
— Я нисколько не обижаюсь, Марк Модестович, но поверьте мне, так будет лучше… У вас волос на плече. Позвольте сниму…
В год Зайца[25], когда над государством тангутов Си-Ся пролетел дракон, Темучин вознамерился начать поход на Запад. Но прежде чем поднять на пике с лунным кругом знамя войны — девять черных как сажа лошадиных шкур, — он задумался о жизни и смерти.
Однажды в часы бессонницы Великий хаган понял, что он всего лишь человек. Завоевав Восток и собираясь сильно потеснить или совсем уничтожить Хорезмшаха на Западе, Темучин впервые подумал о конечной цели.
Спору нет, он собрал орды диких кочевников в могущественную империю, которая диктует свою, вернее, его, Темучина, свирепую волю народам и государствам. Нелегко было построить на пепелище древних культур централизованную державу, скованную непререкаемой дисциплиной походного лагеря. Еще труднее оказалось подчинить всех и вся единому закону. Но и это сумел он осуществить. Недаром же ныне на теплых еще, дымящихся развалинах завоеванных городов первыми возникают не дворцы, не храмы и даже не хижины, а хошлоны[26] нового правопорядка. Перепись мужчин, ямская почта, налогообложение, мобилизация — вот какие команды выкрикивает покоренным монгольская яса[27]. И это хорошо. Но что потом? Чем больше лошадей, тем труднее согнать их в табун. Мудрый стареющий воитель понимал, что империи, как и люди, дряхлеют и умирают. Рано или поздно, но все созданное им пойдет прахом, и, прежде всего, он сам станет тенгри — уйдет в небо. Впрочем, это лишь так говорят: уйти на небо. Никто не знает, что делается за таинственной гранью, отделяющей тенгри от мира живых. Никто оттуда не возвращался.
По мановению его руки смерть косила сотни и сотни тысяч. Он видел, во что превращаются люди, когда одухотворяющее их начало невидимым паром устремляется в небеса. До сих пор он смотрел на смерть лишь как на необходимейший элемент политики. И только. Радости она не доставляла ему. Убивая, он не испытывал ненависти или каких-то мстительных чувств. Холмы из черепов, насыпанные на страх врагам, воспринимал как неизбежное последствие войн, как необходимое напоминание. Сами по себе они не тешили его тщеславия, не пробуждали темных инстинктов и даже не наталкивали на мысль о собственной участи. Людям свойственно извлекать уроки скорее из единичного, нежели из множественного примера. Не горы трупов, а лишь гибель любимого коня навела Темучина на размышления о смысле и цели бытия. Он думал об этом все чаще, углубленнее, пока не ощутил вдруг странное обмирание под сердцем, и сразу же стало ясно, что его тоже не минует вселенское уничтожение существ. А если так, то зачем тогда все? К чему борьба и многотрудные усилия и какова цена стремления, ради которого он не пощадил даже единокровных братьев? Во имя чего он столько претерпел в жизни — на собственной шкуре совсем еще мальчишкой испытал беспощадную облаву смерти, все ужасы погони изведал, все страхи бегства? И настолько бессмысленными и мелкими показались ему собственные суетные порывы, настолько жалкими завоеванные плоды, что он застонал от неутолимой тоски.
Туманным пятном посветлел дымник юрты, в зарослях дрока пробовали голос ранние пташки, но сжавшая сердце ледяная рука все не отпускала. Темучин тщился во что бы то ни стало найти ответ хоть на один вопрос, но ничего не получалось. Не было ответа. Но даже бессилие, которое он ощутил, уже само по себе много значило для него. Казалось, что после такого необходимо зажить по-новому, как-то совсем иначе; употребить оставшиеся годы — или только дни? — на разрешение самого важного и сокровенного. На мгновение в нем пробудилась жажда деятельности, чуть отогревшая заледеневшую душу. Значит, не все еще потеряно и есть хоть какой-нибудь выход из могильного лабиринта, куда само всепожирающее время загоняло его ударами стального бича! Пусть он не видит сейчас этого спасительного выхода, но непременно отыщет его потом, и, может быть, очень скоро, если броситься на поиски с такой же неистовой энергией, которая сокрушала царства. Ведь он властелин! Сокровища его несметны! Он ничего не пожалеет ради достижения единственно верной цели. Без нее не милы победы, горек кумыс и золото подобно золе. Что зароют вместе с ним в могильный курган? Коня, любимое оружие, украшения, горшки с едой… Еще красивые девушки и храбрые бахатуры уйдут под землю, чтобы и там прислуживать хагану. Какая жалкая малость! Какая страшная нелепость! Получается, что он, кому ныне принадлежит весь мир, ничего не сможет взять с собой! Разве мыслимо смириться с этим! И вновь растревоженное бессонницей сознание заметалось по запутанным ходам сумеречного лабиринта. И ни единой спасительной мысли не промелькнуло. Он даже не сумел вообразить себе, какой станет та новая жизнь, в необходимости которой так уверился. Понимал, что надобно быстро и круто все поменять, только не знал, как, где и когда…
Хмурый, с больной головой, поднялся Темучин с жаркого собольего ложа и вышел из шатра. Кэшиктены из личной охраны молча отсалютовали копьями и застыли по обе стороны резной, изукрашенной рисунками против злых духов — оберегами и знаками счастья — двери. Высокий бородатый старик обернулся и оглядел своих гвардейцев долгим оценивающим взглядом. Оба бахадура были из славного рода барласов. Он помнил их еще мальчишками и пил кумыс с их отцами. Каждого кэшиктена хорошо знал и помнил Темучин. Тех, кому доверил охрану собственной жизни, нельзя не знать. Недаром гвардейцы были вознесены даже над армейскими темниками — начальниками десяти тысяч. И они исправно несли службу. Хаган мог спать спокойно: не то что враг, а ласка не прокрадется в его хошлон, летучая мышь не залетит. Но защитят ли его часовые от той, которая без пайцзы[28] и пароля идет куда пожелает и забирает с собой кого захочет? Закон ясно говорит: «Кебтеулы, стоящие на страже у ворот, обязаны рубить голову по самые плечи на отвал всякому, кто попытался бы ночью проникнуть во дворец». Но есть закон над законами и сила над силой. Никто не знает, когда позовет его смерть: ночью или днем, зимой или летом. Ее не остановят ни обереги на хаганской двери, ни сабли стражи. Она не посмотрит ни на черное девятигривое знамя войны, ни на белое мирное знамя. Что ей бунчук Темучина? Его грозная слава, что ей?
Так не лучше ли перекинуться головою в лебеду, чем отойти в юрте? Обнять пропыленные кусты, а не соболий мех? Испустить дух среди вольной степи на мягкой подушке из порубанных тел?
Раскосые грозные очи хагана мрачно глядят из-под нависших бровей на знатных барласов. Сильные, молодые! Усишки куцыми волосками лишь оттеняют их лица, смуглые от ветра и молодой играющей крови. С любым из них поменялся б великий хаган: отдал бы все мировое величие за одну только молодость. Не глядя. Баш на баш. Но даже если бы мыслима была эта сделка, все равно с ней пришлось бы повременить. Еще Темучин не померился силой с Хорезмом! Еще тангуты и чжурджени ждут своего часа! Зато потом… Но настанет ли оно, это потом?
Подбегает кравчий. Гнет спину дугой, умоляя испить утреннего кумыса.
— Напиток бессмертия! — лепечет разжиревший на царских хлебах бездельник. — Или чял — молоко от молодой верблюдицы? Не угодно ли, суту[29], кубок «бгродарсуна» — хмельного напитка из винограда?
Но Темучин прогоняет назойливого багурчи прочь. Нет, ему ничего не угодно. Когда-то прильнув к горячей конской шее, он высасывал кровь из отворенной жилы, и соленая терпкая влага заменяла ему и еду и воду из степного колодца. Охмелев, как от рога с тарасуном[30], он зализывал ранку коню и, вскочив в седло, без сна и отдыха скакал от летовки к летовке, собирая бахатуров на большую войну. Теперь не то…
Отогнав стражу, нетерпеливо поигрывая нагайкой, он подзывает черби — управляющего людьми.
— Кто из служителей тенгри последовал за нами в ставку? — спрашивает он.
— Все, наделенный величием. — Черби развертывает исписанный уйгурскими знаками свиток и начинает перечислять: — «Индийские проповедники Шигемюни[31] и тибетские перерожденцы, гебры — огнепоклонники, за приверженность к персидскому учению прозываемые парсами, монахи — несториане, монах — доминиканец, что привез послание короля французов, мулла из Бухары, хазарский раби, заклинатель — чойчжин, лама красной веры, попы из Царьграда…»
— Довольно! — останавливает Темучин.
Степной житель, он поклоняется Солнцу и Небу, матери-Земле и луусам — духам рек и озер. Он одинаково почитает всех иноземных богов и оказывает уважение их служителям. Его нукеры не разоряют ни мечетей, ни церквей, ни пагод. Одной военной дисциплиной нельзя скрепить воедино, словно кадку железным обручем, подвластные народы. Пусть у каждого останется его бог. Он терпеливо сносит все домогательства крикливой шайки жрецов, каждый из которых стремится расположить его именно к своей вере, и никому не говорит «нет». Пока они ссорятся и дерутся между собой, он молится всем богам понемножку и выжидает, присматривается. Конечно, единой державе следует дать и единую святыню. Только время еще не пришло. Впереди поход на Хорезм, а там видно будет. Скорее всего, он, Темучин, останется перед тенгри в долгу. Пусть уж Удэгей, сын и наследник, расхлебывает эту кашу. В главном хаган уже успел увериться: секрета бессмертия не знает никто. Что бы там ни нашептывали ему муллы, шаманы, попы и ламы, ни у одного из них лекарства вечной жизни или хотя бы долголетия нет. Обещаниям он больше не верит. И снадобье, которое подсовывают ему время от времени, перестанет глотать. Нет, отравы он не боится. Прежде чем принять новое лекарство, он, как положено, пробует его действие на лекаре и только потом принимает сам. Но ведь не помогает! Чувствует он себя неплохо, нечего небо гневить, однако стоит поднести к лицу серебряное зеркало, как сразу же становится ясно, что все посулы приостановить неумолимое продвижение старости — враки. Он очень постарел за последнее время. Волосы на голове поседели и почти целиком выпали, лоб избороздили глубокие складки, под глазами набрякли темные мешки. А сами глаза еще ничего! Желтые, как у рыси, они по-прежнему молоды и зорки. Недаром же он с пятидесяти шагов сажает стрелу в стрелу. Или лекарства все-таки хоть как-то действуют? Конечно, следовало бы для острастки, дабы не смели дурачить государя, примерно наказать этих лекарей во монашестве. Хотя бы по одному от каждой религии, чтобы никого не обидеть. Но страшно. Даже он, Темучин, не смеет позволить себе сломать хребет монаху, как некогда шаману Кокочу, посмевшему оспаривать верховную власть хагана. Нельзя восстанавливать против себя грозные силы тенгри, которые вертят человеком как хотят. Особенно некстати это именно теперь, когда он решил начать борьбу за вечность. В ней будет дорог любой союзник. Ему, Темучину, все равно, как поступят с его телом потом: сожгут ли по рецептам брахманов или зароют в землю, скормят собакам по тибетскому обряду или отдадут на съедение птицам, как то рекомендуют огнепоклонники. Но пока этого не случилось, он ни с кем не желает враждовать. Коли нельзя взять врага ни стрелой, ни саблей, с ним лучше договориться. Наконец, кто станет лечить Темучина, если он попробует наказать хотя бы одного из этих наглых обманщиков? Все только перепугаются и разбегутся. А ведь среди них попадаются и действительно знающие люди, не только обманщики!
Об одном таком искуснейшем маге и лекаре, даосе по имени Чан-чунь, он наслышан уже давно. Недаром в Китае толкуют, что даосы, не в пример всем прочим, действительно нашли лекарство вечной жизни. Если так, то можно считать, что битва с тенгри выиграна. Он завтра же… нет, не завтра — сегодня, немедленно пошлет к Чан-чуню гонца. Пусть тайши[32] поспешит прибыть в ставку. Погостит, осмотрится и другим даст к себе приглядеться. О, для человека, который сделает его вечным, Темучин ничего не пожалеет! За каждый лишний день жизни заплатит столько, сколько чудодей сам пожелает. Но говорят, даосы не нуждаются в золоте. Они могут извлекать его из воды, как творог — из молока.
Чан-чунь с готовностью откликнулся на зов Темучина.
— Я иду к местопребыванию государя, что на вершинах реки, для того чтобы прекратить войны и возвратить мир! — ответил он послам.
Но этой встрече, от которой оба, по взаимному неведению друг о друге, ожидали столь многого, суждено было состояться лишь спустя три года. Темучин уже не принадлежал себе. Он сам сделался первым пленником собственной всесокрушающей воли и не мог вмешаться в развитие событий, вызванных ею. И случай, слепо бросающий кости судеб, тоже подгонял хагана, не дозволяя выбирать, понуждая действовать.
Расширяя свои границы, владыка Запада и владыка Востока неудержимо неслись к роковому соприкосновению, чреватому самыми губительными последствиями. Неизбежное свершилось, когда Хорезмшах завоевал кипчакские степи, а монголы поглотили Северное Семиречье.
Сделавшись соседями, Темучин и Мухаммед, хотели они того или нет, вынуждены были определить свою политику по отношению друг к другу. Вполне понятно, что прежде всего каждый из них пожелал получить о партнере подробные и достоверные сведения.
Именно тогда и решался вопрос о войне или мире. И пусть столкновение между обоими хищниками, ставшими теперь естественными соперниками, было предрешено всем ходом исторического развития, оттянуть его на неопределенный срок еще казалось возможным. Но неразумные, вызывающие действия Мухаммеда вскоре и такую возможность свели на нет.
С караваном купцов, которые везли на продажу парчу, шелк и ткань зендани, в ставку хагана прибыл шахский посол Беха ад-дин Рези, человек утонченный, изнеженный и коварный. Никаких конкретных предложений он с собой не привез и в беседе с Темучином ограничился лишь туманными заверениями о мире и взаимовыгодной торговле. Но один из купцов, некто Валчич, тут же вызвал всеобщее возмущение, назначив цену за свои ткани в десять раз большую, чем они стоили ему самому. Темучин распорядился показать купцу хаганские склады, заваленные всевозможной материей. Когда тот своими глазами убедился, что монголы не дикари и знают надлежащую цену всему, его товары конфисковали. Наученные горьким опытом собрата, остальные купцы сложили свое добро к ногам государя, словно приехали не торговать, а привезли подарки. Тогда Темучин проявил великодушие и разумную твердость. За каждый отрез шитой золотом ткани он дал по золотому балышу — в три раза меньше, чем требовал зарвавшийся Валчич, — за два куска зендани — по серебряному. Столько же уплатили и пристыженному Валчичу. Это был урок дипломатии, наглядный и поучительный. Послу же, которого обласкал и одарил сверх меры, наделенный величием хаган сказал:
— Передай своему государю, что мы считаем его повелителем Запада, а себя — владыкой Востока. И мы желаем, чтобы между нами всегда был мир, а купцы могли свободно ездить по всем государствам. Небо обязало правителей обеспечить безопасность торговли. Это их первейший долг.
Темучин предлагал Хорезмшаху узаконить раздел обозримого мира. Возможно, при благоприятных обстоятельствах обе стороны смогли бы выполнить взятые на себя обязательства и столкновения бы не произошло. Вся беда в том, что независимо от воли государей благоприятно сложиться обстоятельства как раз и не могли.
Свято соблюдая законы вежливости, хаган отправил ко двору Хорезмшаха своих соглядатаев, конечно, наделенных всеми посольскими полномочиями. По обычаю тех времен и для большего удобства, посольство тоже примкнуло к купеческому каравану. Желая польстить мусульманскому фанатику шаху Мухаммеду, Темучин отправил в Хорезм одних только магометан. Более того, во главе миссии он поставил Махмуда, хорезмийца по происхождению, что несомненно должно было ублажить шаха. Еще в числе послов находились бухарец Али-ходжа и Юсуф Кенка из Отрары. Подарки они везли с собой богатейшие. Один только величиной с верблюжий горб золотой самородок с китайских гор уже мог составить целое состояние. Он оказался настолько тяжелым, что пришлось везти его на отдельной телеге. Везли и другие золотые вещи, слитки серебра, столь ценимый на Дальнем Востоке нефрит, моржовые клыки, мускус и тончайшую таргу, которую ткали из нежной шерсти верблюжат-альбиносов.
Хорезмшах принял посольство в Бухаре, где весенний воздух особенно целителен, а благоухание цветущих персиков, кизила и миндаля продлевает молодость и открывает для радости сердце.
Хорезмиец Махмуд, стоя вместе с другими на коленях, передал высокое поручение.
— Наш наделенный величием государь и непобедимый полководец, — сказал он, — наслышан о могуществе шаха и его воинской доблести. Вместе с дарами он посылает владыке Хорезма, Мавераннахра и прочих цветущих стран свой братский привет и пожелание долгой жизни на радость счастливым подданным. А еще наделенный величием предлагает шаху хорезмскому заключить договор о вечном мире. Сам он ставит шаха «наравне с самым дорогим из своих сыновей"[33] и выражает уверенность, что в Хорезме известно о победах монголов, особенно же о завоевании Китая, а также о богатстве народов и стран, составляющих монгольскую державу. Все вышесказанное позволяет надеяться, что установление прочного мира и безопасности торговых путей будет способствовать процветанию обеих сторон.
Шах Мухаммед выслушал послов с непроницаемым видом и, не сказав в ответ ни слова, отпустил их.
Но как только на Бухару опустилась благоуханная непроницаемая ночь, шахский визирь позвал посла-хорезмийца во дворец на тайную беседу. События развивались пока в предусмотренном Темучином порядке.
— Встань, Махмуд. — Хорезмшах сразу же дал понять, что беседа не будет официальной. — И слушай, что мы хотим тебе сказать. У человека только одна родина, и, куда бы ни забросила его судьба, он не смеет забывать свой край, свой город. Разве отцов забывают? Ты помнишь Гургандж? Помнишь родной Хорезмский оазис?
— О великий шах! — Махмуд со слезами на глазах поцеловал пол. — Я покинул родные края еще мальчиком, но сердце все помнит! Я люблю свою родину, да пребудет над ней вечная милость аллаха!
— Как же ты, мусульманин и хорезмиец, можешь служить грязному кяфиру, злоумышляющему против нас, твоего царя?! — Хорезмшах не скрывал вдохновенного гнева. — Как только ты не проглотил свой нечестивый язык, когда осмелился передать нам, что монгол считает нас за сына?! Кто сын, тебя я спрашиваю? Уж не мы ли, повелитель мусульман, в котором течет кровь пророка? Ала ад-дин Мухаммед, потомок Ануш-тегина, должен признать своим отцом язычника-скотовода? В своем ли ты уме, отступник? — Шах рванул себя за бороду. Нечистые, болезненные белки его глаз покраснели от напряжения.
— Будешь служить нам, Махмуд? — с угрозой спросил он.
— Приказывайте, повелитель правоверных, — не поднимая лица, прошептал, готовый принять смерть, посол. — Я вам раб.
— Встань, — приказал Хорезмшах, понемногу успокаиваясь. — Монголы действительно так сильны?
— Они не знают страха, ваше величество, и собственная жизнь им не дорога.
— И правда, что они завоевали весь Китай?
— Истинная правда, ваше величество.
— Но даже это не дает права вонючему кяфиру называть нас своим вассалом!
— Лучше бы я и вправду откусил себе язык! — Посол не скрывал своего страха. Он был бледен и сильно вспотел.
— Сколько войска у твоего господина?
— Много, ваше величество, иначе бы ему не удалось завоевать полмира,
— честно, хотя и несколько уклончиво ответил Махмуд.
— Не может того быть, чтобы монголы, которые неведомо откуда пришли, собрали большую армию, чем правоверные! Аллах того не допустит!
— Аминь! — Махмуд благочестиво поднял глаза. — У наделенного величием хагана хоть и не счесть воинов, но силы его не идут ни в какое сравнение с армией Хорезма. Ваше величество держит в строю много больше сабель.
— Ты не обманул наших надежд, Махмуд! — Хорезмшах просиял. — Мы так и думали, что наше войско по сравнению с монгольским — как большая река перед ручьем. В тебе мы тоже не ошиблись, благочестивый мусульманин. — Он одарил посла мимолетной улыбкой. — Ты станешь нашим оком в монгольской орде и будешь сообщать нам все, что там происходит. За это мы щедро наградим тебя. Вот возьми. — Хорезмшах бросил послу тяжелый перстень, украшенный невиданного цвета камнем, игравшим в свете факелов подобно самаркандскому вину мусалясу[34]. — Пусть ясный камень будет залогом наших дальнейших неслыханных милостей. Он поможет тебе невидимо присутствовать всюду, где только станут говорить о нашем Хорезме, Махмуд, твоей родине.
Посол спрятал перстень и поцеловал землю перед шахом. Понимал ли он в ту минуту, что его ответ на вопрос о силах монголов сыграет роковую роль в судьбе Хорезма, давшего ему жизнь? Трудно сказать… Но одно он знал твердо: правда стоила бы ему головы. А так он уносил ее из дворца на плечах, в придачу к бесценному камню.
— Завтра мы официально призовем тебя и остальных послов выслушать наш ответ, — сказал Хорезмшах, прежде чем закутанный в черный плащ визирь увел Махмуда. — Мы подпишем договор о дружбе. Что же касается торговых отношений, то с этим не стоит спешить.
Не разгибая спины, посол исчез за парчовой занавесью, которую приподнял перед ним визирь.
…Темучин остался весьма доволен исполненной миссией. Он похвалил послов за гибкость и проявленную ими при заключении договора смекалку. Особо поблагодарил великий хаган Махмуда-хорезмийца.
Оставшись один, Темучин потер шахский камень о белый войлок шатра и долго дивился тому, что тонкие ворсинки притягиваются и прилипают к кольцу, словно намазанные клеем. Он заметил, что войлок не только шевелится, но и потрескивает, как сухие волосья в грозу. Таинственный огонек в кристалле от такого трения, казалось, набирался еще большей пронзительности и силы.
Все радовало хагана в этот день счастливой луны: и договор, который развязывал ему руки для военных действий на Севере, и удачный ответ смышленого посла на вопрос шаха о монгольских силах, и эта сверкающая вещица, которая, если знать нужные заклинания, делает человека невидимым. Но больше всего веселила сердце весть о том, как принял напыщенный Мухаммед, его, Темучина, отцовское обращение.
Восстановив в памяти рассказ посла, он с хохотом упал на соболье ложе и стал кататься на животе, визжа и зарываясь лицом в щекочущий мех. За обедом он один съел целого ягненка и выпил вина. Полную чашу, сделанную из черепа ненавистного меркитского князя. Потом он поехал на охоту и бил всех зверей и птиц, каких достала стрела. Не тронул только прародичей — серого волка и красавицу лань. Давненько он не ощущал себя таким бодрым и молодым.
В лагерь прискакал пропахший хвоей и потом, когда над дымником его юрты зовуще мигала Алтан-годас[35].
А на другой день в ставку прискакал черный от запекшейся крови и пыли мусульманин. По его словам, он был погонщиком верблюдов в том самом караване, который Темучин отправил во франкские земли через владения Хорезмшаха. Полумертвый от усталости, он все-таки поведал страшные подробности учиненной в пограничном городе Отраре резни.
Караван состоял из пятисот верблюдов, груженных золотом, серебром, китайскими шелками, фарфором, тканью таргу, мехами лис, соболей и бобров, мешочками мускуса, чашами из нефрита и розового хрусталя, бронзовой утварью, безделушками из оникса, яшмы и бамбукового корня — всеми теми редкостными вещами, которые достались героям победоносных набегов на Цинь, Китай и страну чжурдженей. Кроме купцов — четыреста пятьдесят человек, и все как один мусульмане, — в составе его находилось и небольшое посольство во главе с доверенным представителем самого хагана Ухуном. Всех их, в том числе и Ухуна, преспокойно перерезали по приказу каирхана Иналтика, наместника Хорезмшаха, а товары разграбили. Только погонщику чудом удалось уцелеть в кровавом побоище и бежать.
Едва ли это могло быть сделано без ведома Хорезмшаха, которому каирхан послал подробное донесение о том, что задержан и разоружен крупный разведывательный отряд потенциального противника.
Для любого азиатского государя подобное событие могло бы стать поводом начать войну. Но Темучин под влиянием чувств, в том числе и таких благородных, как праведный гнев, политических решений не принимал. Дав страстям несколько поутихнуть, он отрядил в Гургандж Ибн Кефередж Богра чрезвычайного представителя, которого сопровождали два татарина из знатных княжеских родов.
Богру было поручено высказать, однако в умеренных выражениях, упрек Хорезмшаху за вероломство и со всей решительностью потребовать выдачи злодея наместника. Вопрос о возмещении убытков Темучин решил пока не поднимать.
Склонный к крайним поступкам и фанатичный, Мухаммед усмотрел в поведении соседа слабость и неуверенность. Это еще более подстегнуло его неуемную заносчивость, и он, даже не выслушав как следует Богра, отдал его палачу. Татарским же князьям отрезали бороды и палками погнали восвояси.
На сей раз имело место прямое оскорбление, наглый вызов, терпеть который было бы непозволительно.
Возможно, впоследствии монголы сами напали бы на Хорезм, узнав очевидную слабость непомерно раздутой империи. Но как бы там ни было, ныне беду на свою землю навлек сам государь. Он хотел войны и получил ее. Причем такую, о какой ранее и не слыхивал. Другого столь истребительного нашествия, которое довелось изведать Хорезму и Мавераннахру с его несравненными Самаркандом и Бухарой, не знал мир. Блистательный Гургандж превратился в песок и угли, которые втоптали в землю копыта монгольских коней. Он так и не поднялся после того, как нашествие схлынуло и другие города стали понемногу оправляться; ни тогда, ни потом — через много сотен лет[36].
…Вот по какой причине не встретился с мудрецом Чан-чунем великий хаган в год Зайца, когда этого так возжелал. Зато теперь, подняв белое знамя мира и готовя мало-помалу поход на Си-Ся со сказочно богатыми и таинственными городами Тангут и Хэйжуй[37], он мог подумать и о себе. Это было особенно уместно и неотложно, потому что стал он действительно государем полумира и стукнуло ему шестьдесят семь годов. Возраст более чем почтенный. А если принять во внимание, что хаган послал в черного орла — харабтура поющую в полете, огненную от киновари стрелу и промахнулся, становится понятным, почему разрушитель Гурганджа с таким нетерпением дожидался приезда даосского мудреца.
…Проехав монгольские степи, страну уйгуров, Кульджи и Семиречье, Чан-чунь к ноябрю 1221 года добрался наконец до Сайрама. Переправившись через реки Чу и Талас, а затем и через великую Сыр, он пересек Голодную степь и через северо-восточные ворота въехал в Самарканд. Ему тоже не терпелось встретиться поскорее с хаганом, которого он мечтал склонить к милосердию и терпимости. За долгую дорогу он столько видел горя и разрушения, которые принесли войны, что дал себе слово отвратить сердце государя от кровопролития. И Темучин, и его поверженный соперник Мухаммед, встретивший смерть на диком берегу Каспия, так осквернили землю человеческой кровью, что не хватит и тысячи лет, чтобы она вновь очистилась и могла рождать злаки. Так не довольно ли? Так не пора ли прекратить истребление сынов человеческих?
Повсюду, где успела хоть как-то наладиться мирная жизнь, даосского мудреца встречали радостные, взволнованные толпы. Люди словно предчувствовали, с какой мыслью едет к ужасному Темучину этот худощавый приветливый старичок, прославивший имя свое невиданными чудесами.
Чан-чунь, который, несмотря на мудрость и необъятное знание, до преклонных лет сохранил удивительную наивность, ничего с собой, кроме книг, астрономических инструментов и приборов для герметического искусства алхимии, не вез. Все, что у него было и чем дарили его богатые владыки, он раздавал неимущим и остался на склоне лет бедняком. Но это не мешало хаганским наместникам встречать великого мага, как царя.
Отдохнув и повеселившись в неунывающем Самарканде, который он даже воспел в стихах («Весь город наполнен медными сосудами, сияющими, как золото»), Чан-чунь стал собираться в ставку. Уезжать ему не хотелось. Самарканд, где дышалось так вольно и легко, покорил его сердце. Его дворцы с висячими садами, бассейны, затененные сладко шепчущими ивами, шумные базары и величавые минареты — все это показалось философу и поэту чертами забытой, но вновь обретенной родины. Он сразу узнал этот город, хотя ранее не видел его никогда. Жаль было расставаться и с крестьянами, которых он кормил из полученных на дальнюю дорогу запасов. Отощавших за осаду голодных детей, он поднимал на ноги своей кашкой, которую варил сам по рецепту, известному ему одному. Труднее всего расставался он именно с этими малышами. Впрочем, он ни с кем и ни с чем не расстался. Поэтам свойственно самое дорогое навсегда уносить в сердце.
В конце апреля Чан-чунь оказался уже на другом берегу Аму. Благо плавучий мост через своенравную реку был уже загодя восстановлен сыном Темучина, Чагатаем. В Кеше к нему, по высочайшему повелению, приставили темника Бугурджи с конвоем в тысячу латников, который и сопровождал гостя на опасном пути через ущелье Железные ворота. Затем даос и вся свита погрузились на корабли, чтобы переплыть Сурхан и Аму. В четырех днях пути от последней переправы находилась ставка.
Наконец они встретились! Это произошло 16 мая.
После традиционного обмена благопожеланиями хаган пригласил долгожданного лекаря и мага в свой шатер и усадил рядом с собой.
Он сам подал ему пиалу с чаем и сам разложил перед ним почетнейшее из угощений — вареную конскую голову, которую вырвал из рук нерасторопного багурчи.
Темучин потчевал мудреца, который сразу пришелся ему по душе своей открытой простотой и приветливостью. Гость ел очень мало и ничего, кроме чая и родниковой воды, не пил, хотя его угощали и вином, и медом, и кумысом. Он ни разу не сказал «нет», но очевидный отказ его отведать то или иное блюдо был сделан с таким тактом, что не вызывал никакой обиды. Лишь изощреннейшая культура могла выработать такие приемы вести застольную беседу, какими окончательно пленил владыку даос.
Обед закончился. Расторопные слуги быстро собрали остатки и, запалив тонкие курительные палочки — хучжи, оставили Темучина наедине с мудрецом.
Умолкли тихие звуки невидимого хура[38]. И тогда хаган напрямик спросил Чан-чуня о том, что его больше всего волновало:
— Какое у тебя есть лекарство для вечной жизни и можешь ли ты мне его дать?
Остальное, невысказанное, Чан-чунь мгновенно прочитал в рысьих глазах властителя, которые остались, но не для даоса, такими же холодными и непроницаемыми, как всегда. В груди Темучина трепетали и замирали самые противоречивые чувства: смятение и радость, мольба и нетерпение, отчаяние и тревога.
«Каким же иссушающе сильным должно быть его разочарование», — подумал мудрец, но ответил незамедлительно с обезоруживающей прямотой:
— Есть средства хранить свою жизнь, но нет лекарства бессмертия.
— Твоя искренность похвальна, — помедлив, ответил хаган, не проявив, однако, ни тени неудовольствия. — Могу лишь сожалеть, что у меня нет такого советника, как ты. Все мне только лгали: христиане, лама-гелюн высшего посвящения и тантрический лама-йогадзари, парсы и даже другие даосы.
— Они не лгали, — мягко возразил Чан-чунь. — Заблуждались.
— Иди ко мне на службу, святой муж. Я дам тебе титул тайши и сделаю гур-хаганом[39].
— Я не служу богам, государь. Я ищу истину.
— Кто тебе мешает искать ее здесь?
— Войны, государь, — грустно улыбнулся мудрец. — Только ты один в состоянии навсегда покончить с ними! Сделай так, — он умоляюще прижал руку к сердцу, — и на земле вновь воцарится золотой век.
— Так не будет, — спокойно и ясно, как некогда ответил ему даос о лекарстве бессмертия, сказал Темучин. — Войны в природе человеческой, и никто не волен тут ничего изменить.
Чан-чунь понял, что надежды нет, и более не настаивал. Он только позволил себе выразить робкую надежду:
— По сторонам дорог разбросаны трупы, прохожие зажимают носы… Десять лет на десять тысяч ли движутся осадные орудия, но рано или поздно войска возвратятся и возродится мир!
В юрту долетел приглушенный расстоянием победный клич возвращавшихся с учений нукеров.
— Бурол! Бурол! — приветствовали они своего темника.
Темучин ухмыльнулся и пригласил гостя пересесть в хоймар — почетную северную сторону юрты.
— Ты согласишься дать мне совет, как укрепить свое здоровье? — спросил Темучин.
— Я некоторое время поживу здесь и понаблюдаю за тобой, государь.
— Тебе поставят белый хошлон рядом со мной, святой муж. — Темучин задумался. — А скажи, — спросил он, наматывая бороду на палец, — правда ли, что у даосов есть камень вечности по имени Дань?
— Ты имеешь в виду философский камень? — оживился Чан-чунь. — Это весьма тонкая материя, и каждый толкует ее по-своему. Школа, к которой принадлежу я, ищет сокровища в глубинах человеческой души. Мы понимаем под бессмертием обретение безмятежного спокойствия. И только.
— Это трудно?
— Очень, государь. Дао[40], которое может быть выражено словами, не есть постоянное дао. Имя, которое может быть названо, не есть постоянное имя. Объяснить наши принципы на словах тоже нелегко. Где взять слова? Ведь безымянное есть начало неба и земли, а обладающее именем — мать всех вещей. Поэтому тот, кто свободен от страстей, видит чудесную тайну дао, а кто имеет страсти, видит его только в конечной форме. Те, кто толкуют о лекарстве бессмертия, живут страстями, поверь мне.
— Молись о моем долголетии, мудрый человек. — Хаган положил перед даосом перстень Хорезмшаха: — Когда я умру, это будет тебе памятью обо мне.
— Память уносят в сердце. — Чан-чунь вежливо коснулся груди и наклонил голову. — Какой необыкновенный камень!
— Шаманы называют его яда, вызывающий ветер и дождь.
— Тот, кто знает, не говорит, — меланхолично ответил мудрец словами философа Лаоцзы, — тот, кто говорит, не знает.
— А я назвал его отчигином — князем огня…
— Очень меткое название, — кивнул даос, любуясь винно-огненной игрой граней.
— Ты можешь сказать, когда я умру? — спросил хаган.
— Этого никто не может знать точно, — покачал головой Чан-чунь. — Покажи руку. — Он пощупал пульс и приблизил к глазам заскорузлую ладонь государя. Долго вглядывался в тайные знаки ее линий и наконец сказал: — У тебя еще есть время.
Властитель умер спустя пять лет.
Покончив с тангуским государством Си-Ся, хаган, как говорится в «Сокровенном сказании», в пятнадцатый день среднего месяца осени года Свиньи, соответствующего месяцу рамазана 624 года[41], он покинул этот тленный мир.
Стал тенгри.
Обнял кустарник.
Телефонный звонок застал Березовского в самый разгар работы над рукописью. Нехотя отложив в сторону дощечку и осторожно, чтобы не разрушить хаос из книг, журналов и газетных вырезок, в котором он, несмотря ни на что, прекрасно ориентировался, Юра слез с дивана. Сколько раз он давал себе слово не реагировать на звонки, пока не закончит повесть, и каждый раз не мог устоять от искушения. Отключать аппарат он не решался, поскольку им сразу овладевала навязчивая мания угрожающей какой-то изоляции от мира, в котором именно в этот момент начинались лично его, Березовского, затрагивающие процессы. Это мешало спокойному состоянию духа, не давало сосредоточиться. Волей-неволей приходилось вставлять телефонный штекер обратно в безобрывную розетку. И тут же начинались телефонные звонки. Звонили по делу и просто так, редакционные работники и приятели детских лет, коллеги по перу и неожиданные гости, с которыми он успевал подружиться во время бесконечных поездок по стране и за ее пределами. Вздрагивая, как от удара током, он бросал шариковую ручку и кидался к телефону, проклиная свою бесхарактерность и неестественный образ жизни, который доведет его когда-нибудь до нервного расстройства.
— Будьте вы все прокляты раз и навсегда! — ворчал он, нащупывая босой ногой комнатные туфли и запахивая халат. — Перебить на таком месте!.. Хоть бы не забыть: «Ты тоже умрешь, как и все, — грустно сказал даос Темучину». Алло! — гаркнул он в трубку.
— Ты дома? — узнал он голос Миши Холменцова и только хмыкнул. Вопрос был, конечно, совершенно бессмысленным. — Чем занимаешься?
— Да так… Все больше по пустякам, — лениво ответил Березовский, почему-то стыдясь, как всегда, признаться, что пишет.
— Работаешь небось? — деликатно осведомился Миша.
— Как последний буйвол на рисовом болоте.
— Извини, что помешал.
— Пустяки, отец! — радостно заверил приятеля Березовский. — Очень рад, что ты позвонил. — Он действительно обрадовался. — Давно не виделись! Трудишься все? Читал твои новые переводы.
— И как они тебе?
— Блеск, отец, но жалко.
— Чего именно?
— Перлов души твоей. Переводы не должны быть лучше оригиналов.
— Изысканно, — оценил Миша. — А ты их читал, оригиналы?
— Конечно же, нет, отец! Но это чувствуется!
— Тогда все хорошо, — засмеялся Миша. — Я поговорил о тебе с шефом.
— Вот спасибо! Ты меня здорово выручил.
— Он согласился тебя принять. Ты бы не мог к нам сейчас подъехать?
— Что за вопрос? — Промелькнула мысль об оставленной книге, о Темучине, которому надлежит нахмуриться, услышав ответ даоса, но что можно было сделать? Разве не он сам попросил Мишу устроить ему эту аудиенцию? — Сейчас?
— Через часок.
— Лады, отец! Огромное тебе спасибо!
Положив трубку, Юра провел рукой по щеке. За два дня, которые он безвылазно провел на диване, щетина порядком отросла.
— Скажи мне, какая у тебя борода, и я скажу тебе, сколько ты написал,
— меланхолично пробормотал он и пошел в ванную бриться. — Но написал я мало, хотя и оброс. Эх, Люсин, знал бы ты, чем я для тебя жертвую!.. «Но разве мой алхимический камень, напитанный розовой росой жизни, не приносит бессмертия?» — хмуро спросил Темучин».
Бритье и туалет заняли у него не больше десяти минут. Но на улице, где моросил мелкий надоедливый дождик, он совершил тактическую ошибку и, вместо того чтобы сразу отправиться на метро, принялся ловить такси. Но «Волги» с зелеными огоньками, равно как и безотказные обычно леваки, проносились мимо. Лишь однажды свободное такси притормозило возле него, но шофер, прежде чем даже спросить: «Куда?» — нахально крикнул: «Еще чего захотел!» — и, включив газ, обдал бедного Березовского холодной и мутной водой.
Юра чертыхнулся и, спасая самолюбие, сделал вид, что записывает на ладони номер, который, разумеется, не успел разглядеть. Продолжать охоту в таких условиях было явно бесперспективно, и он, подняв воротник плаща, затрусил к метро. Времени оставалось в обрез.
Доехав до «Дзержинской», он взбежал по эскалатору и понесся по подземному переходу к выходу на проезд Серова, откуда до Армянского переулка было уже рукой подать. Там он и увидел Марию, которая, только что спустившись, видимо, вниз, складывала мокрый зонт прославленной японской фирмы «Три слона».
— Машенька, радость моя, ты ли это? — раскрывая объятия, проворковал Березовский.
— Ой, Юрка! — обрадовалась Мария.
— Сколько лет, сколько зим! — Он поцеловал ее в холодную щеку и потащил к аптечному киоску, чтобы их не затолкала хлынувшая из дверей очередная порция пассажиров.
— Как живешь, Машенька?
— Хорошо. А ты?
— Нормально. Книгу мою получила?
— Конечно, Юрочка! Я ведь даже и не поблагодарила тебя! Ты уж не сердись.
— Вот еще!
— Беспощадный ты человек, Юрочка, и опасный.
— Это еще почему?
— Все как есть описал. Разве так можно?
— Подлинные имена же не названы. Чего же волноваться?
— Все равно всех узнать можно. И меня тоже.
— Но у меня вы все даже лучше, чем в жизни!
— Что правда, то правда. Особенно своего Люсина ты расписал. Не пожалел розовой водицы.
— Кто из нас беспощаден, Мария?
— Правду говорю. Люсин совсем не такой, как ты думаешь. Я сама долго заблуждалась на его счет. Что делать, если мы склонны придумывать себе героев? В жизни он мелкий и злой человечек.
— Опомнись, Мария, что ты несешь? Чем он тебе не угодил?
— Наши пути опять пересеклись, Юра. Ты помнишь моего первого мужа?
— Художника?
— Да. Ты же знаешь, я сама оставила его. Виктор был суетный и пустой человек, но по-своему хороший, не злой. Мне часто кажется, что, если бы Люсин проявил больше терпения и человечности, Виктор остался бы в живых.
— Ты ошибаешься, Маша. Володя здесь ни при чем. Поверь мне! Я знаю все обстоятельства дела. Скорее можно было бы говорить, что Виктор погиб из-за излишней Володиной доброты и щепетильности. Люсину надо было его арестовать.
— Не знаю, не знаю…
— Почему ты вдруг об этом заговорила?
— Я же сказала, что наши пути опять пересеклись… Меня одолевают плохие предчувствия. За этим человеком всегда следует несчастье! Он мелок, эгоистичен, мстителен, вероломен…
— Ты сама на себя не похожа, Машенька! Да что с тобой творится? Володя мой друг, и я очень хорошо его знаю. Он совсем не такой! Что, наконец, между вами произошло? Можешь мне сказать?
— Ах, все это бессмысленно… Просто есть вещи, которые порядочный человек никогда не позволит себе по отношению людей… Ну, что ли, своего круга. Понимаешь?
— Нет. Мне вообще трудно вообразить себе, где и как могли пересечься ваши пути. Насколько я знаю, Володя занимается вещами, очень далекими от тебя и твоего мира.
— Просто мы очень давно не виделись, Юрочка, не говорили. Ты ведь даже не знаешь, что я вышла замуж.
— Честное слово не знаю, Мария-медичка! Разрази меня гром! Поздравляю. Рад за тебя, хоть мне и жаль Генку.
— Мне самой жаль.
— Но прости, при чем здесь Люсин? Какое он имеет ко всему этому отношение?
— Самое непосредственное: он копает под моего мужа.
— В чем его обвиняют?
— Ни мало ни много — в убийстве. Как тебе нравится? И в каком! В убийстве человека, с которым его связывала многолетняя дружба!
— Послушай, послушай… Это не тот ли ученый, который интересовался древними тайнами? Цветы и драгоценные камни! Камень и древо! Греция и Индия!
— Ты знаешь? Конечно, от Люсина?
— Не имеет значения, Мария… Мне кажется, ты напрасно тревожишься. Если твой муж не виноват, ему нечего бояться. Считай, что ему даже повезло: Люсин поможет ему доказать свою невиновность.
— Ты все такой же наивный, Юрка. По-прежнему взираешь на жизнь через розовые очки. Люсин — прежде всего работник уголовного розыска. А ты знаешь, что значит для него нераскрытое убийство?
— Я понимаю твои чувства, Мария, но под влиянием отчаяния ты говоришь страшные слова. По-твоему, Люсин не человек? И вообще живет в безвоздушном пространстве? Да кто ему позволит обвинить невиновного? А прокурорский надзор? А суд, наконец? Я уж не говорю о том, что Володька скорее застрелится, нежели пойдет на такое. Ты его просто не знаешь!
— Я верила ему, Юра, очень верила… А потом муж рассказал мне про то, какая у них была беседа. Так-то вот.
— Я не знаю твоего мужа, Маша, для меня достаточно уже того, что он твой муж, но не кажется ли тебе… Ты не обижайся, но под влиянием страха, отчаяния, безысходности, что ли, людям свойственно искаженное представление о вещах.
— Он нормальный человек.
— Я знаю!
— Ничего-то ты не знаешь, Юрка. Для того лишь, чтобы не дай бог не пошатнулась вера в созданного тобой идола, ты готов допустить, что все сошли с ума.
— Не все, но…
— Проснись, Юрочка!
— Знаешь что? Давай я поговорю с Володькой. Мне он скажет все, как есть, если, конечно, сможет. А потом мы с тобой встретимся и все обговорим! Идет?
— Ничего не получится из этой затеи.
— Собственно, почему?
— Ты не добьешься от него правды. Это носорог, который должен ломиться только вперед. Остановиться он не может, смотреть по сторонам не желает. Он может только топтать… Ты читал Ионеско?
— Вздор! При чем тут Ионеско? Повторяю, Володя мой самый близкий друг. Со мной он не станет темнить.
— А если выяснится, что ты был слеп и твой друг не стоит доброго слова, что тогда?
— Такого просто не может быть, Маша. Это так же абсолютно, как вращение Земли вокруг Солнца. Иначе просто не может быть.
— Что же ты тогда собираешься выяснять?
— Как лучше помочь тебе и твоему мужу.
— Немыслимо. Люсин работает против Марка. Они естественные враги, и тут ничему уже не поможешь.
— Естественные враги? Ей-богу, Маша, это какой-то бред! Да что они не поделили, в конце концов? Из-за чего им враждовать?
— Схема простая: есть труп, есть следователь и есть единственный человек, кого можно обвинить в убийстве. Попробуй решить задачу сам.
— Труп действительно есть? Это и вправду убийство?
— Скорее всего. Вообще кошмарная история! Тело зачем-то похитили, бросили в озеро… И поскольку твой Люсин понятия не имеет, кто это сделал, у него есть один-единственный выход: свалить все на Марка. Нашел козла отпущения.
— Да откуда это следует? Почем ты знаешь, какие выходы есть и каких нет у Люсина? Он ищет, поверь, он только и делает, что ищет истинного убийцу!.. Ты извини, Мария, но мне надо бежать. У тебя есть телефон?
— Конечно.
— Ну-ка, давай. И не вешай носа! Я тебе позвоню на днях. Уверен, что все утрясется. — Он записал телефон и обнял ее. — Будь здорова, Мария. Салют!
Застегнув плащ на все пуговицы, Березовский заспешил под ленивым дождем. Воспользовавшись моментом, когда прервался поток машин и регулировщик повернулся в другую сторону, перелез через ограждение и перебежал улицу. В иное время он заскочил бы в Дом книги или спросил в магазине фарфора алюминиевую фольгу, в которой так хорошо запекается дичь, и уж наверняка потолкался среди рыболовов, закупающих такое неимоверное количество крючков и блесен, что становилось страшно за рыбу. Но сегодня Березовскому явно было не до того. Разговор с Марией произвел на него настолько тягостное впечатление, что захотелось плюнуть на все и повернуть назад. Он с трудом пересилил себя и, словно бросаясь на штурм, решительно завернул за угол.
«И вообще Люсин не следователь, а сыщик», — мелькнула мысль.
В тихом дворике института сладко пахла растревоженная дождем резеда. Серый обелиск в честь русского востоковеда Лазарева, мокрые куртины и чугунные цепи вокруг центральной клумбы невольно навевали мысли о бренности земной жизни. Заметив забившегося под листик шмеля с дрожащими, съежившимися крылышками, Березовский внутренне улыбнулся, немного печально и, как ему показалось, мудро. «До первого солнечного луча», — подумал он, толкая тяжелую дверь.
Миша сразу же провел его в приемную директора.
— Шеф нас ожидает, — кивнул он референту.
Березовскому, знавшему Бободжанова лишь по печатным работам, знаменитый академик представлялся грузным исполином, который только то и делает, что с крайне озабоченным видом листает санскритские или древнеперсидские рукописи.
Но навстречу им поднялся невысокий приветливый человек в темно-синем костюме с депутатским значком на лацкане. На столе перед ним стояли большой пузатый чайник и три пиалы, украшенные синим традиционным орнаментом из цветков хлопчатника.
— Салом-алейкум! — невольно приветствовал его Березовский.
— Ву-алейкум-ассалом! — с улыбкой ответил академик. — Садитесь чай пить.
Березовский церемонно принял пиалу, в которую Бободжанов налил немного золотисто-зеленого, с тонким сенным ароматом чая.
— Девяносто пятый номер! — поспешил выказать себя знатоком Березовский и, зажмурившись, вдохнул освежающий пар.
— У нас только так, — улыбнулся Миша, взяв в руки горячую пиалу. — Сахару?
— Ни за что на свете! — запротестовал Березовский.
— Правильно, — одобрил Бободжанов и налил себе. — Так и надо пить.
За чаепитием говорили не о делах. Бободжанов, как бы между прочим, упомянул о том, что читал Юрины книги и они ему понравились. Березовский, хотя и понимал, что это не более чем проявление вежливости, был польщен.
— Необыкновенный напиток! — скрывая смущение, он поспешил поднести свеженаполненную пиалу к губам. — Лекарство от всех болезней.
— Амрита! — пошутил Бободжанов, сливая остывший чай. — Искомый вами источник бессмертия.
Березовский понял, что академик, через Мишу, разумеется, уже осведомлен об интересующей их с Люсиным проблеме и приглашает начать разговор.
— Если позволите, Расул Бободжанович, я вас покину. — Холменцов перевернул пиалу и поднялся. — Пришли гранки девятого номера. Надо успеть проглядеть.
— Да-да, Миша, идите, — приветливо кивнул ему академик. — И спасибо, что привели к нам вашего уважаемого друга.
— Мы не прощаемся, — улыбнулся Березовскому Миша. — Зайдешь потом ко мне.
— В связи с чем вас заинтересовали амрита и сома? — спросил Бободжанов, убирая чайный сервиз. — Задумали новую книгу?
— Пока еще и сам не решил, — замялся Березовский. Об истинной цели своих поисков говорить ему было как-то не очень ловко, а врать не хотелось. — Я нахожусь сейчас на такой стадии, когда все интересно и все непонятно. Хочется, Расул Бободжанович, выделить главное, ухватиться за что-то вещественное.
— Но все-таки, почему именно сома? Сокровенное и противоречивое зерно ведических гимнов? Вы, конечно, читали Ригведу?
— В отрывках. — Березовский почувствовал, что краснеет. — И, конечно же, переводных.
— Для создания занимательного сюжета, очевидно, большего и не требуется, — ободрил его Бободжанов. — Значит, вы решили остановиться на соме…
— Видите ли, Расул Бободжанович, сома меня заинтересовала не столько сама по себе, сколько в связи с драгоценными камнями. Недавно мне удалось познакомиться с архивом одного ученого, специалиста по физической химии кристаллов, где я натолкнулся на поразительные вещи…
— Любопытно.
— Насколько я мог понять, в Древней Индии знали сокровенные способы изменения окраски самоцветов. Если верить священным книгам, это каким-то образом было связано с приготовлением напитка из сомы. Вот я и подумал, нет ли здесь и вправду рационального зерна? Что, если жрецы арьев действительно могли с помощью растений придавать алмазам голубые и розовые оттенки?
— В древних памятниках трудно, чрезвычайно трудно отыскать такое рациональное зерно. — Бободжанов с сомнением покачал головой. — Ведические гимны представляют собой сложный синкретический сплав поэзии с мифом, начатков рационального знания — с мистицизмом. Оно и понятно. Не только на Востоке, но и в Европе секреты ремесленного мастерства передавались, подобно древним сказаниям, от поколения к поколению. Это была изустная традиция, незапечатленная тайна, которая распространялась только среди посвященных. Не удивительно, что и в древних памятниках секреты простых деревенских мастеров — всевозможных гончаров, кузнецов и пивоваров — предстают перед нами в облике почти что мистерий. И если бы мы точно не знали, кто именно обжигает горшки, можно было бы подумать, что их обжигают именно боги.
— Совершенно верно! — обрадовался Березовский. — Именно поэтому столь темны и запутанны рецепты алхимиков! За магическими символами драконов, кусающих собственный хвост, воронов и красных львов прячутся элементарные химические реакции.
— В основе вы правы. Но дело в том, что мастерам древности и на самом деле свое ремесло представлялось как некий дар богов, как волшебное действо, в котором строгий ритуал играл едва ли не главенствующую роль.
— Но тот же ритуал, доступный лишь посвященным, способствовал и сохранению тайны! Поэтому столь ревниво оберегали свои секреты алхимики, оружейники, шелководы и виноделы.
— Вот мы и пришли с вами к тому, что в основе всех этих таинственных вещей лежали экономические интересы стран, городов и монастырей. Дамаск торговал булатом, китайцы — фарфором и шелком, Самарканд — непревзойденной бумагой и черным вином мусаляс, а бенедиктинские монахи — ликером.
— И никто не желал потерять свои доходы. Отсюда и тайна, Расул Бободжанович.
— Не просто не желал. Раскрыть тайну было равносильно святотатству. Умельцы одинаково страшились и суда земных владык и гнева небес. Но все равно мало кому удавалось сохранить тайну. Алхимик Бертольд Шварц заново открыл порох, а Бетгер — фарфор, иезуиты украли шелковичных червей, а русский металлург Амосов разгадал технологию дамасской стали.
— Но уверены ли вы, Расул Бободжанович, что все уже разгадано и нет отныне забытых тайн, утраченных секретов?
— Вы бывали в Самарканде? — Академик хитро прищурился и, расстегнув пиджак, сцепил пальцы на животе.
— Много раз.
— Значит, видели мечеть Биби-Ханым, Регистан, Гур-Эмир, любовались синими, голубыми, бирюзовыми, зелеными, как изумруд, изразцами? Вот вам и первая тайна! Попробуйте-ка теперь сделать такие. А греческий огонь? А сухие батареи древнего Вавилона? А человеческий череп, выточенный из глыбы кварца, найденный недавно в Южной Америке? Примерам несть числа.
Несмотря на все могущество современной науки, мы лишь сравнительно недавно раскрыли основные принципы исконных ремесел Востока. Но по тонкости, изяществу и ювелирной тщательности изготовления нам куда как далеко до металлургов Индии, издавна умевших выплавлять нержавеющее железо, до тибетских лам, отливавших из бронзы своих многоруких богов, до малайских оружейников, делавших изумительные ножи — крисы из тончайших полосок стали. Нераскрытыми остались и удивительные достижения медиков, алхимиков, стеклодувов. Мы только-только начинаем изучать мумие, с помощью которого великий Ибн-Сина излечивал многие недуги, женьшень и другие чудодейственные препараты, описанные в книге Чжу-Ши. Не расшифрованы важные рецепты алхимиков и даосов, забыты, возможно навсегда, достижения кельтских друидов, александрийских гностиков, пифагорейцев, орфиков. Ждут своего исследователя и триста двадцать пять томов тибетской премудрости — Ганьчжур и Даньчжур. Я просто уверен, что исследователя древней мудрости ожидают удивительнейшие открытия.
— Я слышал, что на холме Афросиаб в Самарканде найдена пряжка из неизвестного металла…
— Возможно. Мне ничего об этом не говорили… Кстати, вы знаете, что означает само слово «Афросиаб»?
— Нет, Расул Бободжанович. — Березовский удивленно поднял брови. — Я думал, это просто географическое название.
— Так зовут царя змей в священной книге древних персов Зенд-Авесте. Тысячи лет прошло, менялись народы и религии, гибли цивилизации, а название осталось. В странах Азии и Африки мне приходилось видеть людей, которых смело можно именовать афросиабами. Далеко не все из них были профессиональными факирами и заклинателями змей, но тем не менее самые ядовитые гадины повиновались им с удивительной кротостью. Причем волшебное искусство их было скорее врожденным, нежели приобретенным… Подумайте как-нибудь на досуге об этом. Может быть, захотите написать интересный рассказ.
— Спасибо, Расул Бободжанович, я обязательно подумаю. Но сейчас меня больше всего интересует сома.
— Тайна бессмертия? — Академик понимающе покачал головой. — Она скорее должна была бы интересовать меня, а вы еще очень молодой человек, — пошутил он. — К сожалению, нектар олимпийцев и амрита ведических богов — не более чем красивая выдумка. Алхимики и даосы тоже не открыли бессмертия. Здесь вам не найти рационального зерна.
— Я понимаю.
— Да-да, мой молодой друг, это всего лишь прекрасная мечта. Если хотите, вопль протеста. Человек никогда не мог примириться с тем, что он смертен. Бунтовал против чудовищной, бессмысленной несправедливости судьбы. Может быть, поэтому так легко было верить, будто в жестоком правопорядке жизни есть хоть какая-то отдушина, что хоть небожители бессмертны.
— В Ригведе есть упоминание, что драгоценные камни — это капли застывшей и потерявшей поэтому чудодейственную силу амриты.
— В Ригведе? — Бободжанов ненадолго задумался. — Не припомню такого места. Возможно, оно встретилось вам в Пуранах или поздних Упанишадах.
— Скорее всего, — пробормотал Березовский, не читавший ни Пуран, ни Упанишад. — Не столь важно, где именно… Главное, что какая-то связь между камнями и легендами о соме — амрите все же есть.
— Не обязательно. Здесь может иметь место лишь чисто поэтическая метафора. С чем еще могли сравнить обитатели Древней Индии драгоценные камни, прекрасные, вечные, сверкающие подобно сгущенной крови богов и сокам растений? Ведь амрита для них была пределом совершенства, самой недостижимой и возвышенной драгоценностью мира. Соответствие, таким образом, налицо, но рождено оно не столько причинной связью, сколько аналогией, лежащей буквально на поверхности. Неподвластный времени, превосходящий по твердости все, что только есть на земле, самоцвет уже сам по себе становился олицетворением абсолюта. А если добавить сюда и его баснословную, невообразимую для простого человека стоимость, то уподобление сгущенной амрите не должно удивлять. Люди, наверное, не раз пробовали лечить болезни и старость с помощью самоцветов. Отголоски этого можно найти в эпосе всех народов. Отсюда же, уверен, возникли и астрологические суеверия о волшебной силе камней, соответствующих тому или иному зодиаку. И поскольку результаты подобной терапии были наверняка более чем скромными, родилось убеждение, что упавшая с неба и затвердевшая амрита просто-напросто утратила свою чудодейственную силу. Как же иначе можно было объяснить тот простой факт, что камни не только не могут побороть старость и отвратить смерть, но даже способны приносить несчастье… В индийских Ведах действительно есть множество упоминаний о камнях. Особенно любили индийцы красные самоцветы. Считалось, что это застывшие капли крови борющихся в небе богов.
— Красные камни — кровь богов, алмазы — амрита, — пробормотал Березовский.
— Вам этого очень хочется? — Бободжанов лениво играл пальцами. — Пусть будет по-вашему. Пишите. Строго мы вас не осудим. Но вообще-то на Востоке, особенно в Индии, Бирме, больше ценили именно красные камни. Говорят даже сейчас, когда делают искусственные кристаллы для всяких лазеров-мазеров, красиво окрашенный рубин ценится дороже бриллианта. Бирманские лалы!
— Кто-то сказал, что красота — не более, чем наглядное проявление целесообразности.
— Сухой человек сказал, — осуждающе покачал головой академик. — Чуждый поэзии.
— Еще я читал, что в индийском эпосе особое место занимал обыкновенный кварц, который издавна считался тайником волшебной энергии. Теперь мы знаем, что кварц отличается особыми, так называемыми пьезоэлектрическими свойствами… Как вы думаете, Расул Бободжанович, не отголоски ли это забытых знаний? Или предчувствие? Одна из тех поразительных догадок, которыми полна история?
— Простое совпадение, думаю. Какое такое забытое знание? Есть люди, которые даже в стихах о битве богов найдут намек на ракеты и атомные космические корабли. Это несерьезно. Апокалипсис тоже толкует о железных птицах. Но при чем тут самолет? Где написано о моторе? О реактивном двигателе? Не уподобляйтесь горе-исследователям, которые, запутавшись в паутине метафор, спекулируют на людском легковерии. Величественные и грозные картины небесных битв мы находим в Пуранах и Ведах, в Бхагаватгите и Рамаяне. Но поверьте мне, боги вооружены не атомными ракетами и не лазерами, а пращами, трезубцами, боевыми дубинками и метательными дисками.
— Я сам читал… — попытался возразить Березовский, но академик не дал ему договорить.
— В переводе читали, а пристрастный переводчик легко становится жертвой самообмана.
— У Ежи Леца есть афоризм: «Он был настолько невежествен, что цитаты из классиков выдумывал сам».
— Вот-вот! — обрадовался Бободжанов. — Цитаты из «Махабхараты», в которых описываются ракеты и атомные корабли, выдуманы. История крепко стоит на плечах археологии. Если бы древние летали на самолетах или ездили в автомобилях, археологи что-нибудь такое да откопали бы. Хотя бы шарикоподшипник или там масляный фильтр грубой очистки. Но я о таких находках не знаю, мне о них не рассказывали. А вам?
— Мне тоже, Расул Бободжанович.
— Ну, вот видите! Другое дело — секреты старинных мастеров. Здесь действительно поле деятельности необъятное. Поучиться у них могут представители самых разных профессий. Следует учесть, что дошедшие до нас замечательные предметы материальной культуры отнюдь не считались уникумами в свое время. Это был ширпотреб. Но какой! — Академик только руками развел. — Но почему вы именно камни выбрали? Здесь, насколько мне известно, наши ювелиры далеко вперед ушли. Мастера Древнего Индостана могли бы поучиться у них искусству шлифовки.
— А окраске, Расул Бободжанович?
— Для чего красить камни? Природа сама об этом позаботилась.
— Голубые и особенно красные алмазы ценятся исключительно высоко.
— Красные алмазы? Постойте-постойте… — Бободжанов прикрыл глаза рукой. — О чем-то подобном я, кажется, читал… Алмазы красных оттенков действительно считались в Индии особо священными. В гималайских монастырях их всегда вставляли в урну — третий глаз индуистских, буддийских и джайнистских божеств… Да-да, вы совершенно правы, это определенным образом связано с культом сомы — амриты. Считалось, что красный алмаз дарует долгую жизнь и помогает сосредоточению духа, за которым следует божественное откровение, полное слияния с Брахманом.
— А как вы думаете, Расул Бободжанович, могли жрецы сами окрашивать простые алмазы в красный цвет?
— Современная наука может такое?
— Да, с помощью тяжелых ионов. Но получается, как говорят, не того, грязновато.
— Ионов-мюонов, конечно, древние не знали, но вполне могли додуматься до каких-то других способов. Такое возможно. Это не летательный аппарат.
— А всего лишь сома, — улыбнулся Березовский.
— Сома, — задумчиво повторил академик. — В самом деле, что мы о ней знаем? Не так уж и мало, надо признать. Не так уж и мало…
— Расскажите, пожалуйста, Расул Бободжанович! — Березовский достал блокнот. — Мне это очень важно!
— Если я не ошибаюсь, вся девятая книга Ригведы посвящена описанию одного только божества — Сомы. Подобно огненному богу Агни, Сома многолик и обитает в самых разных местах. И вообще Сома находится в тесной связи с Агни, которого до сих пор почитают в Гималаях и даже в Японии.
— Значит, Сома — божество? — удивился Березовский. — А я думал, это растение, известное в систематике как асклепия акида или саркостемма виминалис, хотя некоторые полагают, что это эфедра.
— Две ипостаси одного и того же, — успокоил его академик. — Характерная для индуистской мифологии многозначность. Подобно тому как огонь является главным материальным проявлением божественной сущности Агни, растение, о котором вы говорите, олицетворяет Сому. Но если земное проявление Агни было многообразно — огонь согревал и освещал, на костре можно было приготовить пищу, огненные стрелы легко поджигали кровли осажденного города и так далее, — растение сома годилось лишь для одного: из него готовили опьяняющий напиток. Во время жертвоприношений молящиеся пили сому и поили священной влагой светозарного Агни, выливая остатки в пылающий перед алтарем жертвенник. Это была особая форма того самого огнепоклонства, которое распространилось почти по всей Азии. Реликты его можно до сих пор обнаружить в фольклоре и обычаях народов Хорезма, Азербайджана, некоторых районов Таджикии. Не случайно священное растение огнепоклонников называлось «хаома». Последователи Заратустры чтили в нем то же опьяняющее начало. Сома Ригведы и хаома иранской Зенд-Авесты — одно и то же растение, одна и та же божественная ипостась. Видимо, правы те исследователи, которые считают, что культ сомы-хаомы предшествовал обеим религиям и вошел в них как своего рода древнейший пережиток. В Авесте, по крайней мере, есть одно место, которое указывает на то, что Заратустра разрешил употреблять хаому в жертвоприношениях, лишь уступая исконному обычаю… Вот, собственно, и все, что я могу рассказать о соме.
— Огромное спасибо, Расул Бободжанович! — Березовский прижал руку к сердцу. — Но не может быть, чтобы вы ничего больше не знали про сому. Сома действительно растет в горах Индии и Ирана. Когда я читал об этом, то совершенно упустил из виду Иран. И не удивительно! Ваш рассказ про хаому явился для меня полнейшим откровением. Вы видели сому?
— На картинке.
— А я даже в гербарии!
— Значит, это мне следует учиться у вас, а не вам у меня.
— Что вы, Расул Бободжанович! Я же полнейший профан… А как приготовляли священный напиток?
— О! Все, что связано со сбором сомы и приготовлением зелья, было окутано страшной тайной! Лишь по отдельным, разбросанным в священных книгах указаниям можем мы в самых общих чертах реконструировать этот процесс… Сома, вы правильно сказали, родится в горах. Ригведа говорит, что царь Варуна, водворивший солнце в небе и огонь в воде, поместил сому на скалистых вершинах. Подобно огню, сома попала на землю вопреки воле богов. Но если огонь был украден Матаришваном, индийским, грубо говоря, Прометеем, то сому принес горный орел. Распространение культа сомы по городам и весям Индостана требовало все больших и больших количеств этой травы, которая росла только в Кашмире на склонах Гималаев и в горах Ирана. Сому, таким образом, приходилось возить на все большие и большие расстояния. Торговля священной травой становилась прибыльным предприятием. Но гималайские племена, взявшие это дело в свои руки, в отличие от арьев не испытывали к своему товару священного трепета. Важнее всего для них было хорошенько нажиться на странном, с их точки зрения, пристрастии соседних народов к простому цветку. Цены на сому непрерывно росли. Вероятно, из-за этого гималайских торговцев стали считать людьми второго сорта. Впоследствии, когда обычаи обратились в законы о кастах, торговцев сомой включили в одну из самых презренных варн. Они были поставлены в один ряд с ростовщиками, актерами и осквернителями касты. Им строго-настрого запрещалось посещать жертвоприношения, дабы одним своим присутствием не осквернили они душу растения. Древнее поверье гласит, что цветок громогласно кричит и жалуется, когда его срывают, а если совершивший столь презренное дело осмелится войти в храм, дух Сомы утратит силу. Не удивительно, что торговцев сомой туда не пускали. И вообще в глазах поклонника сомы всякий, кто, имея священную траву, не поступал с ней надлежащим образом, выглядел отщепенцем. Весь род людской арии четко подразделяли на «прессующих» и «непрессующих». Те, кто не гнал из прессованной травы опьяняющего зелья, не заслуживали человеческого отношения. Для арьев они были хуже, чем варвары для римлян. Даже случайная встреча с «непрессующим» требовала немедленного очищения. Постепенно выработался сложный церемониал покупки сомы у «непрессующих». Он может показаться до крайности смешным и нелепым, но надо помнить, что для арьев все было исполнено символического значения. Так, платой за арбу сомы служила обычно корова, причем обязательно рыжая, со светло-карими глазами. Торговца, вероятно, меньше всего интересовали масть и цвет глаз купленной коровы, но покупателю было важно представить сделку в виде своеобразного обмена одной божественной сущности на другую. Понимаете?
— Корова издревле считалась священной?
— Совершенно верно. А строгая канонизация цветов как бы символизировала золотистый оттенок сомы. Вот и получалось, что обычная купля-продажа обретала вид сакральной церемонии. Покупали-то не просто траву, а душу бога, которого, согласно гимну, «не должно вязать, ни за ухо дергать», — обращаться непочтительно.
— У одного исследователя, физико-химика, сома выращивалась в качестве комнатного цветка. Он производил с ним всевозможные опыты.
— Ничего удивительного. Лавр был самым почитаемым растением у греков и римлян, что ничуть не мешает торговать лавровым листом на любом базаре. И в самом деле, какой кабоб без лавра?
— Или уха!
— Вот-вот! — Бободжанов довольно пожевал губами. — Мы даже не подозреваем, что, бросая в уху или харчо лавр, совершаем тем самым один из наиболее священных обрядов древнего мира. Так и с сомой. Для нас это обыкновенное дикое растение, к которому, кстати сказать, надо бы как следует приглядеться фармакологам… Да, самое обыкновенное растение…
— Семейства молочайников, — ввернул Березовский. — У него длинные висячие ветки и безлистый узловатый стебель золотистого оттенка. В волокнистой, как у камыша, внешней оболочке содержится млечный сок. Судя по описанию, он кислый и слегка вяжущий на вкус.
— Так! — Бободжанов вновь с довольным видом заиграл пальцами. — Видимо, из него и готовят жертвенное питье. Сначала выжимают с помощью пресса, затем смешивают с различными снадобьями и дают побродить, а потом и гонят. В сущности, обычное самогоноварение и вместе с тем самый священный и мистический акт брахманской литургии.
— А разве приготовление вина не считалось божественным творчеством Диониса?
— Вот-вот. Но разница в том, что, как делается вино, мы знаем, а сома… — Бободжанов хитро прищурился.
— …нет, — досказал за него, как послушный ученик, Березовский.
— Так-то… Гимны Ригведы описывают этот процесс в таких причудливых, нарочито затемненных выражениях, что почти невозможно ничего понять. Хуже алхимических рекомендаций. Виндишман перерыл целые горы литературы, пока разобрался наконец что к чему. По-английски читаете?
— Немного, — скромно ответил Березовский.
— Тогда посмотрите вот это место, — Бободжанов вынул из ящика внушительную монографию в ярко-зеленом, тисненном золотом переплете. Книга была заложена полоской бумаги.
«Растение собирают в горах, в лунную ночь и вырывают с корнем. Оно доставляется к месту жертвоприношения на повозке, запряженной парой коз, и там, на заранее подготовленном месте, которое зовется „вэди“, или „сиденье богов“, жрецы прессуют его между двух камней. Потом, смочив образовавшуюся массу водой, бросают ее на сито из редкой шерстяной ткани и начинают перебирать руками. Драгоценный сок по каплям стекает в подставленный сосуд, сделанный из священного дерева ашваттха — фикус религиоза. Далее его смешивают с пшеничной мукой и подвергают брожению. Готовый напиток подносится богам три раза в день и испивается брахманами, что является, бесспорно, самым священным и знаменательным приношением древности. Боги, которые незримо присутствовали при изготовлении напитка, жадно выпивают его и приходят в радостное, возбужденное состояние. Сома очищает и животворит, дарует бессмертие и здоровье, он открывает небеса».
— Весьма конкретный рецепт, — сказал Березовский, возвращая книгу. — Даже самому захотелось попробовать.
— Не советую. — Бободжанов положил монографию на край стола. — Ничего хорошего тут нет. Не знаю, что найдут в соме фармакологи, но, судя по описаниям Ригведы, она должна содержать вещества, близкие к ЛСД или мескалину.
— Не может быть! — удивился Березовский. — То есть, простите, Расул Бободжанович, — тотчас опомнился он. — Конечно, все так и есть, как вы говорите… Просто я никак не ожидал, что таинственное растение сома на поверку окажется всего галлюциногеном, вроде священных грибов ацтеков.
— Не хочу навязывать вам свое мнение. Попробуйте лучше сами составить себе представление о соме из высказываний героев Ригведы. Я попросил наших индологов подобрать соответствующие материалы… И вот какая вырисовывается картина. Все, кто хоть однажды испил сому, превозносят этот огненный животворный напиток, поднимающий дух и веселящий сердце. О чем это свидетельствует?
— Первоначальный алкогольный эффект?
— Допустим, — согласился Бободжанов. — Но пойдем дальше… Веды утверждают, что, кроме священнослужителей, сому дозволяли попробовать очень немногим… Как вы думаете, кому именно?
— Понятия не имею, Расул Бободжанович.
— И никогда не догадаетесь! Желавший причаститься к соме прежде всего должен был доказать, что у него в доме есть запас продовольствия на целых три года. — Академик выдержал красноречивую паузу. — О чем это говорит?
— Имущественный ценз… — нерешительно предположил Березовский.
— Чушь! — Бободжанов довольно потер руки. — Хотя это соображение и могло играть какую-то роль, но все равно чушь! Загвоздка, видимо, в том, что воздействие сомы на отдельно взятого человека было трудно предсказуемо и могло оказаться весьма продолжительным. Человек рисковал, по-видимому, многим. Он мог надолго потерять трудоспособность. Для того и требовался гарантированный запас пищи. Жрецы, таким образом, сводили до минимума отрицательные последствия питья сомы. Умереть с голоду человек не мог, а остальное уже воля богов или собственный страх и риск.
— Потрясающе! — восхитился Березовский. — Нет, Расул Бободжанович, это просто потрясающе!
— По-моему, самая простая логика… Кстати, какой из известных вам препаратов может вызвать столь продолжительное остаточное действие?
— ЛСД. Только ЛСД! Гофман, синтезировавший это вещество и попробовавший его на себе, пишет, что влияние ЛСД на организм может ощущаться в течение многих месяцев.
— Вот-вот. Теперь вы сами себе и ответили.
— Случайного совпадения быть не может?
— Если вы читали статью Гофмана, то должны знать и различные симптомы галлюциногенного опьянения. Верно?
— Совершенно верно, Расул Бободжанович. Я их помню.
— Тогда попытайтесь сравнить их с впечатлениями людей, испивших сому. Начнем с того, что все они в самых восторженных выражениях говорят о каком-то особом приливе жизненной энергии, о сверхчеловеческом ощущении всезнания и всемогущества. Но ощущение это обманчиво. На поверку оно оказывается бредом опоенного опасной отравой человека. В лучшем случае это просто опьянение. Как вам понравится следующий дифирамб? — Бободжанов вынул еще одну книгу, раскрыл на закладке и надел очки: — «Вот думаю я про себя: пойду и корову куплю! И лошадь куплю! Уж не напился ли я сомы? Напиток, как буйный ветер, несет меня по воздуху! Он несет меня, как быстрые кони повозку! Сама собой пришла ко мне песня! Словно теленок к корове. И песню эту я ворочаю в сердце своем, как плотник, надевающий на телегу колеса. Все пять племен мне теперь нипочем! Половина меня больше обоих миров! Мое величие распространяется за пределы Земли и Неба! Хотите я понесу Землю? А то возьму и разобью ее вдребезги! Никакими словами не описать, как я велик…» Достаточно, полагаю. — Бободжанов положил книгу рядом с первой и снял очки. — Как будто бы хмельное бахвальство немудрящего крестьянина? Но как поразительно напоминает оно рассказ Гофмана о действии ЛСД!
— Почти дословно. — Березовский едва успевал записывать. — Но Гофман видел еще цветные звуки. Господи, как много нужно знать, чтобы понимать историю!
— Долгое время эту исполненную бахвальства песнь толковали в качестве откровения бога-воителя и громовержца Индры. Но сам строй ее, примитивный набор изобразительных средств и сравнений заставляет в том усомниться. Нет, не бог, усладивший себя сомой, вещает свои откровения, а именно простоватый деревенский житель. Недаром Берген приводит слова другого любителя священного зелья, который говорит: «Мы напились сомы и стали бессмертны, мы вступили в мир света и познали богов. Что нам теперь злобное шипение врага? Мы никого не боимся». Совершенно очевидно, что сказать так мог только смертный человек, а не бог. Тем более, что в других гимнах люди, пьющие сому и выливающие опивки в жертвенное пламя, откровенно завидуют богам, особенно тому же Индре, который поглощает чудесный напиток целыми бочками. И здесь мы подходим к самому интересному моменту. Возникает вопрос: зачем богам пить сому, когда у них есть амрита
— истинное питье небожителей, дарующее мощь и бессмертие? В чем здесь дело? Без амриты боги не только утратили бы бессмертие и могущество, но и самое жизнь. Мир сделался бы необитаемым и холодным, бесплодным, как мертвый камень. Ведь амрита, питье бессмертия, есть не что иное, как дождь и роса, одним словом, Влага с большой буквы, влажное начало, насыщающее всю природу, питающее жизнь во всех ее проявлениях. Итак, зачем нужна сома, когда уже есть амрита?
— Но ведь амрита — стихия, отвлеченное понятие индуистской философии, тогда как сома — нечто реальное. Ее можно даже попробовать. Человек, вкусивший сомы, легче может вообразить себе, что чувствуют боги, пьющие амриту. Разве не так, Расул Бободжанович?
— Правильно. — Академик одобрительно поцокал языком. — Молодец, писатель! Жертвоприношение в честь сомы на земле символизирует животворное распространение небесного Сомы, иначе говоря — амриты. Шкура буйвола, на которую ставят каменный пресс, — это туча, чреватая дождем, сами камни — громовые стрелы, или ваджры грозовика Индры, сито — небо, которое готово пролить на землю священный напиток, лелеющий жизнь. Таков потаенный смысл всего действа приготовления сомы. Это закон подобия, без которого нельзя понять образ мысли древнего человека.
— Сома выступает как земное подобие амриты!
— Вот-вот! Одно подменяет другое, как шкура — тучу, камень — молнию, а сосуд, в который собирают млечный сок, — поднебесный водоем Самудра. Подобный символизм нельзя упускать из виду, когда работаешь с древними текстами. Он позволяет понять целевую направленность самых, казалось бы, непостижимых и странных действий. В самом деле, возьмем, например, следующее заклинание: «Пей бодрость в небесном Соме, о Индра! Пей ее в том же соме, который люди выжимают на земле!» Вам он понятен, надеюсь!
— Яснее ясного! Что внизу, то и вверху, как на земле, так и на небесах. Изумрудная скрижаль Гермеса Трисмегиста. Закон подобия.
— Тогда попробуем пойти дальше… Вам не надоело?
— Что вы, Расул Бободжанович! Я вам так благодарен! Вы тратите на меня столько драгоценного времени, и мне, право, неудобно… — Березовский смешался и замолчал.
— Ничего. — Бободжанов посмотрел на часы. — У нас еще есть минут восемнадцать, а потом, извините, ученый совет… Теперь, когда мы вооружены знанием закона подобия, тронемся дальше. Отождествление Сомы с водами и растениями позволяет уже иначе взглянуть на его родство с Агни, с чего, собственно, и началась наша беседа. Теперь мы можем прямо сказать, что Сома — тот же огонь, но только жидкий. В этом главное, священнейшее таинство брахманизма. Суть его в том, что огненное, или жизненное, начало проводится в сердцевину растений, в их семя, в человеческий организм, наконец, только посредством воды.
Тут, именно тут главный принцип индийской натурфилософии, ее стихийная диалектика, утверждающая борьбу и единство противоположных начал: огня и влаги. На нем построены религиозные учения, этика и повседневный обиход. Он целиком вошел в практику йоги и в основы индо-тибетской медицины. Если хотите узнать об этом более подробно, могу порекомендовать вам пролистать «Религию Вед» того же Бергена, «Сошествие Огня и небесного Напитка» Куна и, пожалуй, Гиллебрандта, те главы его труда, где говорится об Агни и Соме. Теперь вам будет понятно, почему их всегда поминают вместе. Вопросы будут?
— Только один, Расул Бободжанович. Меня по-прежнему занимает проблема камней. Что вам еще известно о красных алмазах, которые брахманы берегли для самых почитаемых статуй?
— Помните еще, значит, зачем пришли? — Академик надел очки и внимательно, словно увидел впервые, принялся рассматривать гостя. — У вас явно научный склад ума. Ясно сознаете конечную цель и не отходите от главного стержня. Хорошо.
— Я историк по образованию, — окончательно смутился Березовский. — Диссертацию сделал на материале Прованса одиннадцатого — тринадцатого веков. Вальденсы, катары…
— Понятно. Жаль, что вы сразу не сказали, коллега. Не пришлось бы сообщать прописные истины.
— Напротив, Расул Бободжанович! Все, что я сегодня узнал, оказалось для меня абсолютно ново. К сожалению, большинство историков плохо знают Восток.
— История едина. Без Востока нельзя по-настоящему познать и Запад. Это прекрасно показал в последней своей книге покойный академик Конрад. Вы и сами наверняка столкнулись с подобной дилеммой, когда писали свою диссертацию. Сущность альбигойской ереси останется абсолютно нераскрытой без привлечения манихейских концепций. Кстати сказать, пришедшее с Востока учение пророка Мани находится в теснейшей связи не только с катарской ересью, которую католическая реакция попыталась подавить огнем и мечом, но и с установками гностиков, несториан, древней черношапочной верой Тибета. Я не говорю уж о тех тенденциях манихейства, которые легко прослеживаются в Ригведе и Авесте. Да, коллега, история народов земли едина, ибо делалась она на земле, а не на далеких звездах, как нас пытаются уверить в том полуобразованные проповедники космического богоискательства… Но не будем отклоняться от темы. Вы знакомы с пантеоном ламаизма?
— Откровенно говоря, нет. Знаю только, что тибетцы включили в него как своих местных богов, так и брахманистских.
— Как раз в числе таких унаследованных от индуизма персонажей находится бог богатства Кубера, он же Вайсравана — хранитель Севера, Намсарай по-монгольски. Кубера бывает желтым, красным и белым. Обычно его изображают сидящим на льве Арслане с мангустой в левой руке и волшебным камнем Чандамани — в правой. Каждую минуту мангуста выплевывает алмаз. В соответствии с цветом бурхана он тоже может быть желтым, красным и белым. Сравнительно недавно наши товарищи раскопали в Аджин-атепе новый зал. Мой ученик, очень способный востоковед Геннадий Бурмин, обнаружил там прелюбопытную фреску. Она изображает Куберу с одной стороны белого, с другой — красного. С такой трактовкой мы сталкиваемся впервые.
— Я знаю Бурмина. Мы с ним дружны.
— Прекрасно! Советую поговорить с ним. Он расскажет вам об уродце Кубере куда более интересные подробности.
— Почему об уродце? — удивился Березовский.
— Такова традиция. Считалось, что богу богатства не нужна красота: он сам может купить любую красоту. Не следует забывать, что Кубера считался еще и царем темных сил, всевозможных демонов. Прелюбопытное божество! Мне приходилось видеть бурятскую танка Куберы — Вайсраваны, на обороте которой по-русски было написано: «Бойся люди Намсару». Так что идея представляется мне плодотворной. Луна и солнце, белый и красный Кубера, белый и красный алмаз. Дерзайте!
— И это как-то связано с сомой?
— Трудно сказать. Во всяком случае, Агни присущ красный цвет, Соме — белый.
— Соме — богу? — уточнил Березовский. — Не растению?
— Как вы сами понимаете, сома — амрита, или точнее вселенская влага — понятие скорее философское, чем ритуальное. Героем культа, героем народного эпоса может стать только личность. И, подобно неистовому Агни, олицетворяющему жаркое пламя, людская фантазия создала Сому — бога жидкого огня, одухотворителя жизни. Но если Агни часто ассоциировался с Солнцем, то Сому пришлось повенчать с Месяцем. Луна, как вы знаете, почти у всех народов являлась синонимом плодотворящей влаги. И действительно, в мифологии позднейшего, эпического периода Сома есть именно Месяц. В Пуранах Месяц прямо называется ковшом амриты. Когда он прибывает и ночи светлеют, боги пьют из него свое бессмертие, когда идет на убыль, к нему приникают питри — души умерших — и высасывают до дна. В ту минуту, когда питри выпивают последнюю каплю, ночь делается непроглядной. Упанишады, которые древнее Пуран, прямо говорят: «Месяц есть царь Сома, пища богов». Таким образом, культ Сомы имеет еще одну грань, астральную. Подобная многозначность не является исключением. Астральные тенденции легко прослеживаются в мифологии Египта и Двуречья. Пирамиды строго ориентированы по странам света, зиккураты служили для астрономических наблюдений и так далее. И если в Древней Индии действительно умели изменять оттенки камней, это могло носить сугубо символический смысл. Возможно, здесь подтверждался исконный принцип «все во всем», лежащий в основе алхимии. Кубера желтый, Кубера белый и Кубера красный многозначен и все-таки един! Сома белый и Агни красный одновременно разделены и слитны, противоположны и неразрывны.
— Но Яма, владыка загробного мира, тоже, кажется, олицетворяет Месяц?
— Равно как и египетский Озирис и персидский Йима.
— Йима и Яма! — Березовский закрыл блокнот. — Хаома и Сома…
— Да, — понял его Бободжанов. — Это одно и то же. Но я не знаю, как вы сможете перекинуть мостик от мифологии к чисто практическим вещам…
— Тоже не знаю. — Березовский не скрывал своей полнейшей растерянности. — Вы преподали мне урок истинной мудрости. Еще час назад мне казалось, что я хоть немного, но знаю о чем-то, хоть вслепую, но все же нащупываю какие-то пути. И вот все рухнуло… Нет даже намека на точку опоры.
— Не беда! Такой точки не нашел даже Архимед, иначе бы он давным-давно опрокинул Землю. — Бободжанов вышел из-за стола. — Мы славно побеседовали. — Он протянул Березовскому руку. — Надеюсь прочесть вскоре вашу новую книгу.
«Что я скажу Володьке? — подумал Березовский, бормоча приличествующие случаю слова. — Это же полный крах! Куда я только полез, самонадеянный болван!» Тут он вспомнил о том, что должен еще поговорить с Люсиным о Марии, и почувствовал себя совершенно подавленным.
Люсин сошел с троллейбуса у кинотеатра «Россия». В буфете за углом взял стакан вишневого напитка и бутерброд с колбасой. Стоя возле столика, без особого воодушевления сжевал невзрачный сухой ломтик.
«Падает качество колбасных изделий, — подумал он, поднося к губам стакан. — Равно как и сыров. А что делать? Неизбежные плоды массового производства. Даже Бельгия, как утверждает Дед, это почувствовала. Во всяком случае, топленое масло, которое они нам продают, не вдохновляет. Тиль Уленшпигель ему бы явно не обрадовался. — Он вытер губы бумажной салфеткой и поплелся на бульвар, все еще ощущая во рту кисловатый, прогорклый привкус. — Разум-то уговорить можно, а вот как с желудком быть?»
Деревья уже роняли первые листья. Они падали на скамейки, шурша по дорожке из толченого кирпича, пытались следовать за порывами ветра, но безнадежно отставали, скопляясь в канавках у решеток водостоков.
Люсин поспешил пройти бульвар и свернул к газетному киоску за «Советским спортом», но, заметив на другой стороне улицы Данелию, остановился и призывно махнул рукой.
— Гоги! — громко позвал он, сложив ладони рупором.
Данелия удивленно оглянулся, но толчея у мебельного магазина, где шла запись на какой-то удивительно дешевый гарнитур, помешала ему увидеть приятеля.
— Гоги! — вновь позвал его Люсин и, дождавшись зеленого света, наискосок бросился через улицу.
Только теперь Данелия увидел его и заулыбался.
— Ты чего это пешком? — удивился Люсин. — Никак, твой «Жигуленок» улучшенной модели сломался?
— Типун тебе на язык, нехороший человек! — поморщился Данелия. — Машина на стоянке. Я из цирка иду. По твоей милости я сделался там своим человеком.
— После кошмарной истории с кражей питона, — Люсин поцокал языком, — ты самый популярный у них человек, Гоги. Кого же и посылать, как не тебя? Что нового в программе? Арена и вправду как солнечный диск?
— Ладно-ладно. — Данелия ткнул его пальцем под ребро. — Мели, Емеля.
— Ну ты, гений дзюдо! — Люсин поморщился. — Не очень… Больно все-таки.
— Ах, ему больно! А другим, значит, не больно? Ты хоть знаешь, куда меня послал?
— Знаю. Вход справа и вверх по лестнице на второй этаж. Разве ты заблудился?
— Нет, не заблудился. Но первый вопрос, который мне задала вахтерша, был про навоз. Ты только вдумайся хорошенько: про навоз! «Если вы за навозом, гражданин, то вам не сюда надо…» Ты что-нибудь подобное слышал? Или у меня на лице написано, что я пришел за навозом? Похож я на такого? Да?
— Ничего не понимаю, Гоги! — взмолился Люсин. — Какой навоз?
— А я, думаешь, понимал? — Данелия не выдержал и фыркнул от смеха. — Уже потом, когда я все сделал и пошел домой, то есть на работу, мне бросилось в глаза объявление, которое они повесили на воротах Центрального рынка: «Цирк отпускает навоз в неограниченном количестве всем желающим». Каково? И из-за этого меня, Георгия Данелию, чемпиона Москвы по самбо, приняли за какого-то дачника, за цветочного спекулянта, за вонючего выращивателя шампиньонов!
— Бедный, бедный наш цирк! — пригорюнился Люсин. — Финансовые органы не отпустили средств на уборку навоза! Пришлось воззвать к частному сектору… Будем надеяться, что садоводы останутся довольны экзотическим удобрением, которое производят слоны, бегемоты и антилопы нильгау.
— Когда-нибудь я застрелю тебя, Люсин, — вздохнул Данелия. — С большим удовольствием застрелю.
— Лучше замолвь за меня словечко товарищу Местечкину, чтобы определил в клоуны. С детства обожаю.
— Пожалуй, и вправду так будет спокойнее. Самое тебе место на ковре, у рыжего на подхвате.
— А кроме шуток, Гоги?
— Напрасно время потратил, Володя. — Данелия огорченно поджал губы. — С кем только я не говорил! Не знают у нас факирских фокусов. Что тут будешь делать? Ни Дик Чаташвили, ни Акопян, тоже наш кавказский человек, не могли мне сказать ничего путного, а Игорь Кио так прямо посоветовал взять командировку в Индию, даже рекомендательное письмо пообещал.
— Плохи наши дела.
— Чего хорошего? Лишь однажды мне хоть чуть-чуть, но повезло. Глава знаменитого циркового семейства Беляковых вспомнил, что знал одного артиста, который умел делать знаменитый фокус с манго.
— Это когда дерево в руках прорастает?
— Ага. Прямо на глазах у изумленных зрителей. Все мне твердили, понимаешь, что это, как и классический фокус с канатом, массовый гипноз. Но товарищ Беляков твердо стоит на том, что сам видел, как из кучки земли в руках того артиста проклюнулся росток и затем выросло крохотное деревце.
— Имени артиста он, конечно, не помнит?
— В том-то и дело, что помнит! Он мне даже его телефон дал.
— Чего же ты сразу не сказал?!
— Э, не надо волноваться, Володя! — отмахнулся Данелия. — Я уже звонил. К сожалению, товарищу факиру минуло сто лет… Так-то, милый друг. Как ни печально, последний русский факир не очень меня порадовал. Долго рассказывал о том, как путешествовал по Монголии и Тибету, как учился мастерству у персидских дервишей и маньчжурских гадателей. Но на мой конкретный вопрос о фокусе с манго ответил как-то невразумительно. То ли забыл он, как это делается, то ли действительно ничего здесь нет, одна сплошная иллюзия и массовый гипноз. Больше ничем порадовать тебя не могу.
— Данелия даже руками развел. — Извини.
— И на том спасибо, Гоги.
— По крайней мере до места незаметно дошли. — Данелия поставил ногу на ступеньку и, полуобернувшись к Люсину, кивнул на подъезд: — Прошу, маэстро!
— Только после вас, — церемонно отступил в сторону Люсин. — А поговорили действительно интересно.
Раскрыв пропуск, он кивнул дежурному и поспешил к лифту. От его утренней лени и созерцательного настроения не осталось и следа. Словно что-то торопило его здесь и подгоняло, словно электрические часы над входом незримо для постороннего глаза подкалывали его стальными остриями своих стрелок.
Еще в коридоре он услышал, что в кабинете надрывается телефон, и, нашарив в кармане ключ с латунной номерной печаткой на тонкой цепочке, кинулся к двери. Но едва вбежал к себе и протянул руку за трубкой, как звонок жалобно звякнул в последний раз и оборвался, оставив после себя печальное эхо.
«Так и есть — не успел».
Спохватившись, что ключи остались по ту сторону двери, он повернулся и выглянул в коридор.
«Так и есть — валяются на полу! Наверное, от сотрясения…» Люсин поднял связку и, захлопнув ногой дверь, сладко потянулся. Хронический недосып давал себя знать. Во всем теле ощущалась ломотная истома, косточки гриппозно ныли и в глазах резало. Он повесил пиджак на плечики, смочил носовой платок водой из графина и вытер лицо. Сонливость как будто прошла, но явственнее стала саднящая сухость во рту.
«Колбаса? Или я действительно заболеваю?» — пронеслась мимолетная мысль, но он не прислушался к ней, потому что вновь требовательно заверещал телефонный звонок.
— Слушаю! — сказал он, снимая трубку внутреннего.
— День добрый, Владимир Константинович, Костров беспокоит, — оглушительно задребезжала мембрана.
— Здравствуйте, Вадим Николаевич. — Он несколько отодвинул трубку от уха, чтобы было не так громко. — Как живем-можем?
— Есть новости. Хотелось бы поговорить.
— Я к вам? Или вы ко мне?
— Обычно так спрашивал Петрова Ильф, когда они созванивались на предмет поработать. Могу я к вам.
— Превосходно! — обрадовался Люсин. Ему смертельно не хотелось никуда идти. Прилив беспокойной энергии, который он ощутил в вестибюле, отхлынул. Пузырящаяся пена истаяла и без остатка впиталась в ноздреватый, светлеющий на глазах песок.
«Как бы и на самом деле не заболеть», — подумал он, смыкая воспаленные веки.
Голова приятно покруживалась, его увлекало с собой и ненавязчиво укачивало какое-то сильное течение. Вспыхнули в красноватой мгле колючие бенгальские искры, жидким зеркалом загорелось море, и все наполнилось многоголосым гулом, словно вырвался вдруг на волю шум, запечатанный в морских раковинах. Люсин увидел себя с лунатической улыбкой скользящим сквозь пеструю сутолоку запруженных улиц. Мелькали белозубые улыбки, тропические цветки, приколотые к смоляным волосам, лоснился желтый и густо-фиолетовый шелк одежд. Прямо на него, призывно и плавно покачиваясь, шла женщина с корзиной фруктов на голове, но, прежде чем он успел восхититься тем, как удивительно сочетается фиолетовый цвет ее сари со смуглым лицом и узкой полоской открытого тела, кто-то ухарски свистнул и гаерским голосом прокричал: «Ишь ты, куда надумал! Гриппозным в Бомбей нельзя!» Тут все смешалось, пугающе переместилось и покорежилось, а невидимый голос все выкликал его, Люсина, из толпы: «Ишь ты! Ишь ты! А ну-ка давай отсюда, проваливай!». — «Нет-нет, — пробовал сопротивляться Владимир Константинович. — Это вовсе не грипп никакой, грипп у нас давно отменили приказом горздрава за номером триста шестьдесят шесть, и болею я от колбасы…» Но его даже и слушать не стали. «Чего же ты тогда в санчасть за таблетками побежал? — продолжал публично позорить Люсина нахальный голос. — Видали такого мнительного?» Тут Люсин окончательно сдался и сник. Он и впрямь был очень мнительным человеком, и малейшее недомогание тотчас пробуждало в нем самые худшие опасения. Не боли, не страданий телесных боялся он и даже не смерти, о которой не думал обычно, воспринимая конечную неизбежность ее с равнодушием стоика. Его страшила одна только больница. Он жил одиноко и для подобного суеверного почти ужаса, казалось бы, не существовало причин. Но он боялся и знал за собой этот грех, с которым даже не пытался бороться, раз и навсегда признав свое полное поражение. И так ему больно вдруг сделалось, так беззащитно, что он сквозь стиснутые зубы мучительно застонал.
— Что это с вами, дорогой мой? — услышал он сквозь сон.
— А? Кто? — Застигнутый врасплох Люсин уставился на Кострова испуганными неразумными глазами. В ушах засвистел прилив, и с рокотом накатывающейся волны к нему прихлынул напрочь забытый, но тем не менее привычный неизменный мир. Сузились и стали на свои места оклеенные пластиковыми обоями стены, возникло окно и ветка липы за ним, один за другим повыскакивали из небытия облупившийся сейф, новехонькая финская стенка и, наконец, полированная доска стола, на котором он спал. — Я, кажется, заснул? — Он виновато заморгал, непроизвольно потянулся и вдруг ощутил себя не только здоровым, но и отдохнувшим. — Сколько же я, интересно, проспал? Подумать только: всего семнадцать минут! — Глядя на часы, он покачал головой.
— Иногда бывает достаточно и пяти, — понимающе поддакнул Костров.
— Мне снилось, что я заболел. — Люсин едва поборол зевоту. — Но ничего подобного! — Как мальчишка, демонстрирующий мускулы, он согнул руку в локте. — Здоров!
— Конечно же! — Костров сел напротив. — Просто переутомились.
— Пустяки. — Люсин окончательно пришел в себя. — Какие новости, Вадим Николаевич? — Он притянул к себе перекидной календарь и выдвинул стержень шариковой ручки.
— Помните, вы мне дали некоего Мирзоева?
— Как же, Вадим Николаевич, отлично помню: басмач-антирелигиозник. Он вас заинтересовал?
— Как вы на него вышли?
— Очень просто. Он был в числе тех, кто посещал НИИСК.
— И только-то?
— Нет. Он «Мамонт», то есть, простите, его фамилия начинается на букву «М», а в алфавитном списке, который нашли в лаборатории Ковского, не хватало как раз соответствующей страницы. Ее просто-напросто кто-то вырвал, естественно, мы проявили повышенный интерес к «Мамонтам». Их оказалось четверо. Трое практически вне подозрений.
— Понятно. — Костров распечатал пачку «Тракии».
— Кончились «БТ»? — спросил Люсин, закусывая мундштучок. — Я — как тот бедняк в «Ходже Насреддине», который нюхал дым чужого шашлыка. Что у вас есть на Мирзоева?
— Он определенно связан с гранильной фабрикой.
— Это уже интересно! Похоже, эхолот пишет косяк! А, Вадим Николаевич?
— Скажу даже больше. — Костров глубоко затянулся. Обозначились тени на щеках. — Это именно он периодически звонит Ковской и справляется насчет Аркадия Викторовича.
— Да у вас действительно потрясающие новости! — Люсин бросил мундштучок назад в ящик. — Полагаете, от него все и идет?
— Еще не знаю. Возможно, он только посредник. Если мы сумеем доказать, что в НИИСКе действительно делали из простых алмазов оптические и окрашенные, то он у нас в руках, а там и вся ниточка потянется.
— Попробуем… Но вы уверены, что именно он служит передаточным звеном между мастерской и НИИСКом?
— Абсолютно. Он связан и с теми и с теми. Наши вышли на него еще до вас. И именно со стороны мастерской. Понимаете? Теперь кольцо замкнулось.
— Ясно… А как вы засекли, что звонил именно он?
— Вот. — Костров вынул из папки несколько зираксных отпечатков, где на сером зернистом фоне явственно виднелись сложные узоры, образованные тонкими пунктирными линиями.
— Что это? — заинтересовался Люсин и разложил отпечатки веером.
— Фонограммы.
— Постойте, постойте, Вадим Николаевич! Это, случайно, не по методу доктора Керста?
— Совершенно справедливо. Пленки с записью телефонных разговоров мы пропустили через звуковой спектрограф Керста.
— А я и не знал, что метод уже внедрен в практику. — Люсин, пряча зевок, прикусил губу. — Вообще-то удивляться нечего. Впервые его использовали в судебном разбирательстве, кажется, еще в шестьдесят шестом году. Но, честно говоря, я просто не ожидал, что он так скоро дойдет до нас. Вот уж сюрприз так сюрприз!.. Напомните мне, пожалуйста, принцип этой штуки. Хочу все знать, как говорится. В порядке самообразования. На будущее.
— Значит, так. — Костров повернул к себе календарь и набросал принципиальную схему. — Всякий произнесенный звук складывается из сотен различных колебаний. Действие прибора основано именно на таком принципе. При анализе звуков прибор «настраивается» на каждую из частот точно так же, как приемник на определенную станцию. Настройка осуществляется магнитной головкой, скользящей вверх и вниз по участку неподвижно закрепленной пленки и за каждый проход отбирающей небольшую группу частот. Настраиваясь на определенную частоту, головка приводит в движение иглу, которая изображает частоту в виде волнистой линии на электрочувствительной бумаге. На полученном таким образом отпечатке вертикальные перемещения показывают частоты. Громкость выражается насыщенностью окраски линии — чем громче, тем точнее линия изображения.
— Голосовой узор столь же индивидуален, как и кожный? — Люсин задумчиво обводил скрепкой причудливые изолинии фонограммы.
— По всей видимости, так. Нельзя, конечно, априорно утверждать, что на земле нет двух людей с одинаковыми голосами, но…
— Более того! Нам точно не известно, что нет двух людей с одинаковыми пальчиками. И что из этого? В картотеках всех стран мира хранятся миллионы отпечатков, и еще не было случая, чтобы среди них нашлись одинаковые. Нет, Вадим Николаевич, фонография замечательная штука! Уверен, что она поможет вывести на чистую воду всяких радиохулиганов и телефонных анонимщиков. Лично я голосую «за».
— Я тоже. — Костров спрятал отпечатки.
— Давайте попробуем прикинуть, чем мы располагаем. — Люсин вырвал из календаря чистый листок. — Насколько я вас понял, неясными остались два момента: источник левых, если можно так сказать, алмазов и механизм превращения их в цветооптические. Так?
— Первый менее важен.
— Конечно. К такому вы, надо думать, привыкли… Значит, все сейчас упирается в институт. — Люсин машинально изобразил круг и тут же перечеркнул его. — Кто делал? Как делал? И в каких отношениях с нашим «Мамонтом» состоял?
— Если вы сумеете дать ответ, мы размотаем весь клубок.
— «Если»… В том-то и дело, что «если». — Люсин закусил губу. — Сегодня я вам ничего не скажу. И завтра, видимо, тоже.
— Но Мирзоев был совершенно определенно связан с Ковским.
— В том-то и дело, что был. — Люсин сделал ударение на последнем слове. — Ковский мертв.
— Можно предположить, что Мирзоев знает и других сотрудников НИИСКа.
— Предположить-то можно, Вадим Николаевич, только звонит-то он все больше на улицу Горького, Аркадия Викторовича спрашивает.
— Возможно, он звонит не только туда.
— Едва ли. — Люсин скомкал листок и бросил его в корзину.
— Почему?
— Простая логика, Вадим Николаевич. Если бы Мирзоев был связан с кем-то еще из НИИСКа, то уже знал бы, что звонить ему некому.
— В «Вечерней Москве» будет извещение о смерти?
— Нет. Мы договорились об этом с Людмилой Викторовной и руководством института.
— Вы уверены, что так надо?
— Честно говоря, нет. — Люсин поежился, словно от холода. — Не уверен.
— Тогда почему?
— Мне казалось, что не стоит ускорять течение событий. Я полагал, что чем позже узнает мой телефонный анонимщик о смерти Ковского, тем больше у нас окажется времени.
— Времени для чего? Чтобы найти его? Но теперь вы знаете, кто он такой. Быть может, стоит, наоборот, поскорее оповестить его, толкнуть на какие-то действия?
— Не знаю, Вадим Николаевич, право, не знаю… Для чего нам, собственно, его провоцировать? Вы же, конечно, взяли его под наблюдение?
— Узнав, что Ковского уже нет, он может кинуться к кому-то другому…
— И навести нас?
— Это бы существенно облегчило наши поиски.
— К сожалению, все это одни лишь предположения. — Люсин встал и пошире распахнул форточку. — «Если» громоздится на «если». Я предпочитаю действовать только тогда, когда ясен результат. В противоположном случае, по-моему, лучше выждать. Это как в медицине: главный принцип — не навреди.
— Разумно, поскольку снижает вероятность проигрыша, малопривлекательно, поелику ведет к неопределенной затяжке времени… Что же нам с вами делать, Владимир Константинович?
— До тех пор, пока я не исчерпаю свои внутренние резервы, несомненно, ждать.
— Вы говорите о НИИСКе? О своем участке?
— Само собой.
— А как мне быть?
— Делайте все, что хотите, — рассмеялся Люсин, — но только так, чтобы не навредить мне.
— Проведем демаркацию. Мирзоев ваш человек?
— Скажем лучше так: наш человек.
— Значит, его не трогать?
— Вы собирались его брать? — огорчился Люсин. — Давайте повременим! Пока линия НИИСКа не подработана, прижать его будет трудно. Может вывернуться.
— Как бы не так! — усмехнулся Костров. — Его контакты с заводом весьма определенны. Как минимум по двум статьям… Но вы правы, для пользы дела следует не торопиться. — Он зажег новую сигарету. — Что слышно на вашем фронте?
— Как обычно, ведем глубокую разведку. Все больше говорим.
— Что показала судебно-медицинская экспертиза?
— Обширный инфаркт миокарда. Смерть наступила в результате тромбоза коронарных артерий. Патологоанатом констатировал некроз обширных участков сердечной мышцы.
— Не ожидали?
— Как вам сказать, Вадим Николаевич… — Люсин отвернулся к окну. — И да и нет.
— Версия убийства, таким образом, отпадает?
— Опять же, как посмотреть…
— Простите?..
— Я действительно ничего не знаю, Вадим Николаевич. Есть, конечно, какие-то косвенные данные, подозрения, если хотите, предчувствия даже… Но все пока очень водянисто, сплошной туман. Но одно я знаю твердо: убить можно по-разному. Иногда люди погибают не от пули и не от ножа, а всего лишь от слова. И чем человек тоньше, честнее, тем легче его убить. Когда такие вот уязвимые, незащищенные люди внезапно умирают от разрыва сердца, я невольно спрашиваю себя: «А не произошло ли здесь убийство?» И бывали случаи, когда ответ оказывался утвердительным. Но это все лирика, как говорит один мой приятель. Убийство словом не предусмотрено уголовным кодексом. Да и доказать его было бы очень трудно, хотя именно слово оставляет на сердце те самые пресловутые рубцы, которые сначала четко регистрирует электрокардиограмма, а потом обнаруживает патологоанатом. ЭКГ, впрочем, далеко не всегда успевают снять.
— М-да, грустный случай.
— И все-таки у нас есть основания для оптимизма. Очень часто люди бросают убийственные слова необдуманно. И потом, это не выстрел из пистолета и не ножевой удар.
— Есть еще одна тонкость: смертельное ранение может нанести только близкий человек.
— Чем ближе, тем вернее… Хотя врачи уверяют, что перепалки в троллейбусе или в очередях тоже не проходят бесследно.
— Если так разобраться, жить вообще очень вредно, Владимир Константинович. Нам укорачивают годы шум, задымленность улиц, радиоактивные дожди, сигареты и даже пиво. Я не говорю уж о том, что даже абсолютно благополучный день старит нас ровно на двадцать четыре часа. Поэтому не будем отбивать хлеб у медиков и социологов, а ограничим свои поиски сугубо криминальными рамками. Согласны?
— Другого нам и не дано. Но по чисто психологическим причинам мне нужно знать или хотя бы представлять себе, как оно было. Иначе я не смогу разобраться в этом деле на должном уровне. Соглашаясь в принципе с заключением экспертизы, из которого следует, что гражданин Ковский А. В. умер естественной смертью, я тем не менее хочу знать, кто его убил, если, конечно, подобное действие имело место.
— Очень существенная оговорка. Без нее ваша эффектная, но малодоказательная версия выглядела бы чересчур тенденциозно. Чего вы хотите, короче говоря?
— Абстрагируясь — как бы это поточнее сказать? — от морали, я хочу ясно и точно воссоздать последний день Ковского. Если теперь нам известно, отчего и когда именно он умер, мне хотелось бы узнать еще и как это случилось. Понимаете?
— Боюсь, что вам придется трудновато.
— Не сомневаюсь. Но я буду знать. Нам это просто необходимо. Поверьте мне, что операции с бриллиантами прояснятся тогда как бы сами по себе. Главное — общая непротиворечивая картина. Частности вытекут из нее естественным путем, как следствия из закона.
— Да вы философ!
— Это плохо? — Люсину показалось, что в словах Кострова промелькнула нотка некоторого осуждения. — В прошлый раз мы, по-моему, нашли общий язык.
— Тогда мы стояли на прочных рельсах логики. До того момента, как вы изложили свои соображения относительно того, что Мирзоев был связан только с Ковским, я был с вами согласен. Действительно, логика поступков Мирзоева свидетельствует о том, что он все еще ожидает возвращения Ковского. На основании этого мы можем заключить, что других контактов с НИИСКом у него нет. Здесь все правильно. Но дальше… По-человечески, Владимир Константинович, меня тронула ваша интерпретация экспертизы, но как криминалист я не могу с ней согласиться. Тем более трудно принять мне ваши общефилософские построения. Проще говоря, вы не убедили меня, что нужно ждать. Чего именно ждать? Допустим, вы построите свою четкую, как вы говорите, непротиворечивую картину. И что дальше? Вы уверены, что в ней найдется место для Мирзоева? Для мастера из гранильной, которому он поставляет левое сырье? Для жучков, которые сбывают потом оптические бриллианты валютчикам? Извините, конечно, но я в этом глубоко не уверен.
— И совершенно правы. Но позвольте встречный вопрос… Чем, собственно, вы рискуете, оставляя пока на свободе Мирзоева? Ведь, насколько я понял, речь идет только об этом. Больше я нигде не сковываю вашу инициативу, не так ли?
— У каждого своя метода, Владимир Константинович. Я с глубоким уважением отношусь к вашей концепции, и боже меня упаси советовать вам, как и что делать теперь с делом Ковского. Но есть пограничная зона, о которой мы договорились, и тут мне хотелось бы получить от вас более строгое обоснование. Иначе говоря, я должен быть уверен, что каждый мой шаг, даже самый маленький, сделан потому-то и потому-то, а не просто так.
— А как вы сами думали насчет Мирзоева?
— Я, скорее, склонялся к тому, что его надо брать. Оснований достаточно. Риск, что он вывернется, конечно, существует, но еще больше шансов вывести его на чистую воду. Это существенно продвинуло бы вперед наши поиски и, кстати, помогло бы вам набросать общую картину. Я лично не представляю себе, как вы хотите сделать это без Мирзоева.
— А я и не хочу. Телефонный аноним играет в моей версии весьма значительную роль. Просто до поры до времени меня не очень интересуют подробности. Даже столь существенные, как установление личности этого анонима. Теперь благодаря вам мы это знаем, и очень хорошо, но поверьте, на данном этапе я бы обошелся и так. Логических аргументов в пользу своей точки зрения на задержание Мирзоева я привести не могу, но по-прежнему готов ее отстаивать. Мы можем, конечно, вынести спор на суд высшего начальства. Но стоит ли? Тем более, я готов признать, что ваша аргументация заслуживает большего предпочтения.
— Понимаю. — Костров прикурил от окурка новую сигарету. — Собственная интуиция подчас перевешивает логику. Такое бывает. Что же касается третейского судьи, то я этого не люблю. И вообще не хочу идти на конфликт. Давайте все-таки попробуем договориться. Если нужно, я готов спорить еще целый день. Не с целью доказать свою правоту, но в надежде, что у вас появятся более веские доказательства.
— Откуда им взяться, — примирительно буркнул Люсин, — когда их нет.
— Вы говорили, что хотите отработать еще какие-то ходы. Внутренние, как вы сказали, резервы. В интересующем нас плане это что-нибудь даст?
— Трудно сказать заранее, — уклончиво ответил Люсин. — Возможно, что-то такое и прояснится или всплывет новое.
— Сколько вам потребуется времени?
— Два дня, ну, от силы три.
— Хорошо. Через три дня мы вновь собираемся и решаем вопрос, как быть с Мирзоевым. Если вы и тогда не сумеете переубедить меня, мы его берем. Договорились?
— А что делать? — нехотя согласился Люсин. — Жаль, что вы не играете в шахматы.
— Почему? — удивился Костров.
— Чемпиону мира пришлось бы очень плохо.
Оранжевые сполохи взметнулись над снегами остро синевшего вдали хребта Аннапурны. Словно веление неба подхлестнуло маленький караван паломников. Погонщики отец и сын из племени кхамба резко принялись покалывать яков острыми палками. Подхлестнул вконец вымотавшуюся лошадь и сам хозяин — староста небольшой тибетской деревушки в долине Кайласы.
Всем хотелось засветло добраться до кедровника на горе богинь Мамо, где можно было укрыться от сырого, пронизывающего ветра, вскипятить перед сном на костре воду и, попивая чай, приправленный цзамбой[42] и буйволиным маслом, спокойно порассуждать о вечном круговороте жизни. Впрочем, староста Римпочен не слишком стремился утруждать себя заботами о высоких истинах мирового закона причин и следствий. Беды родной, заброшенной в котловине тибетских гор деревушки волновали его куда больше. Не проходило и года, чтобы она не подвергалась опустошительным набегам чужеземцев: непельцев, гуркхов из Сиккима, разбойников голоков и диких кочевников из монгольских степей. Но самые горькие беды приносили китайские солдаты. Они не только угоняли скот и подчистую забирали запасы продовольствия, но и увозили с собой молодых девушек и детей, которых продавали потом в рабство. Жизнь крестьян стала совершенно невыносимой. Сначала они попытались пожаловаться китайскому амбаню[43], но жалобщиков нещадно выпороли, а у старосты, предшественника Римпочена, содрали с рук кожу, отчего тот повредился в уме и не мог более исполнять обязанности главы деревенской общины. Оставалось только одно: покинуть деревню и уйти в горы, подальше от жадных чужеземцев. Но не так-то легко бросить родимую землю, где птицы вскормлены телами предков. Да и найдут ли они другую долину, где так же хорошо уродится ячмень и просо и будут тучнеть буйволы на летовках? Где так же будет сладок мед и целительны горные растения: лук, абрикос и крапива?
Три дня и три ночи обсуждали мужчины судьбу селения, но, так ничего и не решив, отправили Римпочена, вновь избранного главу, за советом к сричжангу[44] — отшельнику, живущему в недоступных пещерах горы Чжуонга. Недаром слух о его аскетической жизни и сверхчеловеческой воле, перед которой даже боги склоняются, прокатился по всем надоблачным царствам от Непала до Тибета, от Бутана до Мустанга, Ладака и горных джунглей Сиккимской страны. И вот уже скоро пойдет шестая неделя, как едет к отшельнику кроткий, вечно напуганный и озабоченный Римпочен. За это время он потерял двух лошадей вместе с поклажей, которые сорвались в пропасть, когда после одной лютой ночи обледенела тропа, а также яка, павшего от неизвестной болезни. Были съедены сухие пенки и почти все масло, выпито просяное пиво, заметно поредели запасы цзамбы и сухих овощей. Погонщики с каждым днем становились угрюмее. Их свирепые темные лица не покидало настороженное выражение. Казалось, они чего-то все время ожидают. А до цели оставалось еще не меньше восьми переходов.
Небо впереди, как это часто случается в Гималаях, взорвалось кричащими оттенками такой беспощадной, трагической красноты, что помимо воли накатывались слезы. Староста и погонщики прикоснулись к амулетам и зашептали охранные мантры. Маленький караван достиг леса рододендронов и, пройдя сосновый бор, где из-под ног вспорхнула тройка ярких фазанов, вышел к заснеженному хребту. Начинались унылые пространства вечной зимы.
Ветер дул заунывно и одичало. Казалось, что все давным-давно выморожено и утонуло в снегу. Мутная пурга над белыми, чуть малиновыми от солнца хребтами и жуткая, безжалостная синева…
Смежив заледенелые ресницы, уйдя головой в плечи, медленно и неслышно, как тени, скользили погонщики к Чертовой горе. Боясь отстать, Римпочен то и дело понукал свою низкорослую монгольскую лошадь. Внизу в неистовом белом дыму ревела желто-свинцовая Ринби. Волокнистые тени неслись над самой землей. Впервые старосте стало по-настоящему жутко. А ведь еще недавно он боялся лишь тигра, притаившегося в лесу, или подстерегающего на заснеженных перевалах сиккимского леопарда. Что все дикие звери перед дымящейся пылью пурги? Никогда тибетец Римпочен не забирался так высоко!
Он стал жаловаться на головную боль и одышку. Наверное, им овладел ла-дуг — жестокая болезнь гор. Один из погонщиков выковырял из-под снега окатанный слюдяной камешек и бросил его старосте.
— Пососи, пройдет, — сурово сказал он.
Яки легли, а за ними и лошади. Староста тоже сел на снег и почувствовал, что у него окоченели ноги. Стащив сапоги, он до красноты натер ступни сухим снегом.
Уже в зеленых сумерках, одолев перевал, спустились они в кедровник, где сразу и заночевали, не согрев даже чаю. Лишь на рассвете разожгли костер и поели. За ночь пала лошадь, и староста пересел на яка. Путь лежал теперь по глянцевитому насту глубокого ущелья. Следить за его белыми извивами было утомительно. Начинала кружиться голова. Но ущелье скоро кончилось, и караван вышел на подветренную сторону горной цепи. Каменный мэньдон[45] указывал дорогу к деревне. Над крышами домов и загонами для яков развевались длинные цветные ленты. Ледяная корка сверкала на солнце. Снежное поле казалось покрытым глазурью. Смертный холод под сердцем ослаб. Староста предвкушал уже, как, сидя перед очагом, согреет руки над пламенем. В ослепленных снегом глазах мелькали желтые с голубизной и розоватые пряди. Жгучие золотые трещины жарко перебегали в синеватых угольях.
Но деревня оказалась покинутой. Двери домов опутывали веревки. В пустых загонах валялась запорошенная снегом солома и смерзшийся в камень навоз. Оспа ли заставила жителей сняться с насиженного места или они ушли от притеснений местного феодала? Бежали от китайских солдат?.. На душе у Римпочена стало еще тоскливее.
Спускаться показалось спервоначалу легче, чем карабкаться на перевал, но голова кружилась. Болезнь гор усиливалась, и Римпочен опасался, что он вот-вот сорвется в пропасть, на дне которой чернели крохотные волоски сосен. Идти все чаще приходилось по голому льду. Каждый шаг давался с трудом. Лишь к вечеру вошли они в великолепный лес, который видели сверху. Но не нашли они приюта среди сосен. Все ущелье оказалось залитым водой. Это таял снег в северо-восточной части хребта. Синяя вода выглядела мертвой. Черные стволы исполинских деревьев падали в нее, медленно смыкаясь где-то в слепящей точке опрокинутого неба, куда жутко, невозможно заглянуть.
Пройдя залитый лес, три человека на тяжело нагруженных яках потянулись вдоль обледенелого канала, на дне которого шумел поток, несущий камни, ломающий где-то внизу можжевельник и пихты. По просьбе Римпочена погонщики остановились под скальным навесом, сплошь поросшим желтыми лишайниками. Развьючив яков, зажгли костер из собранного в пути хвороста. Сварили рис, заправили чай последним куском масла. Укутавшись в меховую чубу и в два одеяла, Римпочен прилег на землю и уперся ногами в один из тюков, чтобы не свалиться в пропасть. После горячей еды он почувствовал себя лучше. Хотелось спать, но его волновали всевозможные страхи, реальные и мнимые. В черно-зеленом небе всю ночь пылали ледяные факелы вещих звезд.
Утро выдалось пасмурное. Дул жестокий северный ветер. Проводники, предвидя снежную бурю, стали неохотно собираться. Повернувшись лицом к священной для буддистов горе, они пропели мантры, и подъем на перевал возобновился. Через три полета стрелы встретилось небольшое, промерзшее до самого дна озерцо. Яки еще двигались, скользя по бугристому льду. Стояла удивительная тишина. Ни шума ветра, ни грохота водопадов. Только ледяная пустыня и черные мохнатые туши яков по ней. Кроткие животные покорно карабкались по обледенелому склону. Может быть, они чувствовали близость смерти?
Вскоре показалось еще одно озеро. Сквозь голубой лед просвечивало множество глубинных пузырей. Эти белые пустоты сверкали в косых лучах солнца чистыми радужными огнями. Люди замерли, пораженные внезапной пугающей красотой, столь нежданной среди заледенелой пустыни.
Оба проводника и хозяин стали на колени, воздавая почет прославленному в священных книгах Сиккима Озеру Павлиньих Пятен.
Римпочен слышал, что сюда ходят паломники из самых дальних мест.
Вскоре каравану суждено было наткнуться на бренные останки одного из них…
Притихший на короткое время ветер усилился. Разорванные тучи дикими, взъерошенными табунами неслись в небе, которое прямо на глазах приобретало густой кровавый оттенок.
Кхамба начали нервничать. Часто останавливаясь, они бормотали заклинания и долго смотрели в небо, которое постепенно заволакивалось волокнистой мглой.
— Зачем нам идти дальше? — угрюмо спросил старший погонщик. — Нас ждет смерть в этой страшной пустыне. Еще час, и мы погибнем.
— Где ты видишь смерть? — заволновался староста.
— Посмотри на небо, хозяин. Эти тучи скоро засыпят нас глубоким снегом, из-под которого никому никогда не выбраться. Если снег пощадит нас здесь, не миновать беды по ту сторону перевала. Давай вернемся.
— Куда нам возвращаться? — беспомощно спросил Римпочен. — Я бы и сам рад вернуться, только куда? Ведь пурга всюду настигнет нас.
Подошел кхамба-сын. Он тоже выглядел хмурым и подавленным.
— Животные волнуются, хозяин, — сказал он. — Идет беда.
— А может, попробуем? — робко спросил староста. — Когда мы выступили из священной рощи Лхамо, все приметы тоже обещали непогоду. Разве не так? Однако ничего не случилось. Погода здесь быстро меняется, и снегопад может пройти стороной.
— Что ты знаешь о Гималаях, староста, — презрительно спросил отец. — Надо уходить.
— А если пойти назад и укрыться за перевалом? — неуверенно предложил староста.
— Почему ты думаешь, что снег не застигнет нас на обратном пути? — обратился молодой кхамба к отцу. — Или не подстережет нас опять? Подумай о том, что нам дважды придется проделать этот проклятый путь… Нет, ничего другого не остается, как быстрее идти вперед. Да будет милость неба над нами!
— Лха-чжя-ло![46] — пробормотал старший кхамба свою обычную молитву и, покачав головой, ткнул яка под хвост заостренным бамбуком.
Животные едва несли поклажу, и людям пришлось тащиться пешком.
Небо как будто и на самом деле благоволило паломникам. Снег так и не пошел, а тучи поредели, и стало светлей. Окрыленные столь явной милостью, люди одолели опаснейший перевал. И только возле обо — кучи камней, оставленной в честь местных духов благодарными путниками, — староста начал сдавать. Он бессильно опустился на снег, но тут же испуганно вскочил, увидев глубокий след тибетского длиннохвостого леопарда.
— Смотрите, сах! — прошептал он. — Откуда он здесь? Как он сумел пройти по рыхлому снегу, ни разу не провалившись?
— Это ракшас[47] в образе саха, — пробормотал молодой погонщик.
Римпочен хотел что-то сказать, но оглушительный гром прокатился над ущельем. Стало вдруг темно, а потом непроглядное небо полыхнуло тяжелым слепящим светом. И завыла, закружилась пурга. Все исчезло в свистящем круговороте каменной пыли и острых ледяных искр.
…Когда Римпочен очнулся и вылез из-под снежного пуха, вокруг дымилась бескрайняя равнина. Шесть ложных солнц сверкали над горными ледниками. В неподвижном воздухе танцевала холодная радужная пыль. От каравана не осталось ни малейшего следа. Глаза сами собой закрывались. Хотелось медленно и неслышно нырнуть под эту невесомую пену и опуститься на самое дно, где так тепло и покойно.
Староста заставил себя встать и побрел на подкашивающихся ногах, проваливаясь по грудь в снег, туда, где за блеском ледников стыла мертвая синева. Голова его пылала лихорадкой, и тело дрожало от холода. Все пути казались одинаково безразличны. Он едва ли сознавал, где находится и куда стремится.
Когда два солнца погасли, а четыре поднялись в зенит, он очутился возле каких-то скал, которые, как узкие ворота, пропустили его в обманчивое пространство, сотканное из преломленного света. Здесь он окончательно ослеп, но продолжал еще некоторое время ползти, пока не уткнулся лицом в колючую полосу, покрытую той жалкой растительностью, которая следует сразу же за снеговой линией. Он понял, что вышел на перевал Самвару. Когда, после захода солнца, зрение возвратилось к нему, он различил в угасающем голубоватом свечении черный утес, напоминающий парящего орла, о котором столько говорил кхамба. Сходство оказалось так велико, что внушило благоговейный ужас, от которого не леденела кровь в жилах и не шевелились волосы на голове, но находила растерянность, наступала тоска. Бедному тибетцу хотелось молиться и рыдать, но нельзя было ни рыдать, ни молиться.
Твердыня каменных стен лежала внизу. По-разному освещенные солнцем, драконьи хребты суровели пронзительной синью и отливали медной зеленью, слабо светились желтизной ртутных паров. Пленки тумана бросали влажные сумрачные тени. Белые потоки водопадов застыли на отвесных обрывах.
Не хватало сердца, чтобы вместить эту дикую, отрешенную от человека и вечно равнодушную красоту. Тибетец, потрясенный величием Гималаев, чувствовал себя: слепым, как крот, немым, как рыба, и крохотным, как самый жалкий муравей. Все здесь превосходило разум. И нерожденные слова умирали в горле перед бездной, которую нельзя измерить даже страхом.
Римпочен увидел «Госпожу белых снегов» — священную для буддистов Чому Канькар, и головой коснулся земли. Ламы говорили, что самая высокая гора мира состоит из трех пиков, и он сразу узнал два усеченных конуса и высочайший купол над ними. Никогда нога человека не ступала на божественную белизну снегов Чомы! К северо-западу за сизым туманом угадывалась индиговая гряда Шар-Кхамбу, к западу, за наполненной синим крахмалом пропастью, лежали невидимые долины.
Лицом к лицу стоял бедный, забитый тибетец перед вечной сутью, для которой не придумано даже названия. Но он чувствовал ее и постигал, потрясенный, исполненный благоговейного ужаса и восхищения. Он не искал никаких слов, потому что любые слова разобьются в этих каменных стенах, как жалкие ледяные сосульки.
И до мельчайшей трещинки была понятна ему лежавшая перед ним синяя ладонь бога. Ничтожнее пылинки, прилепившейся к кончику ногтя ее, чувствовал он себя, но это нисколько не унижало его. Напротив, ощущая свою неотделимость от горной стихии, он радостно улыбался, и благодарные слезы тихо стекали по его щекам. Он следил, как, застывая, курятся туманы в молчаливой немыслимой синеве, и благодарил всех богов и демонов, которых знал, за то, что они дали ему возможность увидеть такое на пороге смерти.
Без страха и без протеста ожидал тибетец, когда Яма, владыка мертвых, гулко кликнет его в эту синь, в эту стынь, в этот холод и мрак.
Но всесилен круговорот жизни! Согреваясь под высокогорным солнцем, постепенно оттаяло скованное смертельным холодом тело, и душа вслед за ним освободилась от гибельного оцепенения.
Одинокий странник, затерянный в величайшей горной стране мира, среди снегов и мороза, без крупинки цзамбы, без кристалинки соли, упорно хотел жить.
Он примерно знал, куда надо было идти, но не видел дороги. Все утонуло в снегу. Запахнув чубу, он спрятал голову и сел в снег. Помолившись, резко оттолкнулся ногами и понесся по довольно пологому склону. Засвистел в ушах ветер, зашуршал разрезаемый снег, Римпочен понимал, что сможет выжить, если продержится хотя бы несколько дней. Холод и отсутствие жилья его не пугали. Все зависело только от одного: найдет он пропитание или нет. Среди снегов его ожидала голодная смерть. Во что бы то ни стало надо было добраться до леса. Он думал об этом, когда летел вниз в клубах снежной пыли, оставляя за собой голубую извилистую борозду.
Потом он отряхнулся и протер запорошенные глаза. Сложив руки лодочкой, дыханием оттаял замерзшие ресницы. Перед ним расплывалась мутная розовая тьма. Достав из-за пазухи шелковый шарф, тибетец проделал в нем крохотные дырки и завязал глаза, чтобы не ослепнуть навеки. Он мог теперь видеть лишь то, что находилось прямо перед ним. Но различал зато резко и ясно, даже следы мог читать: птичьи крестики, петлистые пути зайцев, широкую дугу снежного леопарда.
По снегу протянулись предвечерние тени. Он сделался чуть фиолетовым, а следы — синими. Римпочен затосковал, что теряет силы гораздо скорее, чем ожидал. Недавнее возбуждение прошло, и он ощущал, что опять начинается озноб и подступает тошнота.
Надвигающаяся ночь могла оказаться последней. Еще два перехода он, может быть, и сумеет сделать, но уже на последнем дыхании. Если же не удастся найти подходящее укрытие, то холод ночи убьет его еще раньше. Теплый ночлег мог дать хоть короткую передышку. У скалы внезапно обозначилась потерянная тропа. Крутыми извивами она сбегала в речную долину. Снеговая граница казалась очень близкой. Римпочен немного приободрился, надеясь вскоре вырваться из снежного плена. Но хорошенько разглядев лощину внизу, он понял, что его надежда может и не сбыться. Серая змейка реки терялась в синеватой белизне снежной пробки. Расположенный на небольшой высоте перевал был непроходим из-за шинса-пахмо
— ранних снегов. Они исчезают обычно в одну ночь. Но сколь часто неделями приходится дожидаться такой ночи! Когда закат вновь полыхнул душераздирающей краснотой, Римпочен пересек границу снега. Белые линзы попадались еще в тени можжевеловых кустов, но в ямах и рытвинах уже блестела талая вода. Вдоль дороги росли рододендроны и острые колючки с красными ягодами. Ее извивы уводили вниз. Зима осталась за плечами. Реку, за исключением тех мест, где она суживалась и черным стремительным потоком неслась по камням, покрывал мутный желтоватый лед. Тревожно отсвечивали в тоскливом закатном свете склоны горы Чжуонга. Там росли черноствольные, с серебристой хвоей сосны.
Тибетец сорвал несколько синих можжевеловых ягод. Горячая слюна наполнила рот, острая боль перехватила горло. Все же он заставил себя тщательно разжевать жесткие, отдающие скипидаром ягоды. Может быть, на несколько минут это и уняло тошноту.
Уже в сумерках вышел он на широкую равнину с темнеющим лесом вдали.
От перерожденца[48] из Амдо он слышал, что буддийский патриарх Сиккама Лхацунь отдыхал здесь после трудного пути по землям народа лхопа, где проповедовал учение. Сидя под исполинским кедром дуншин, лама оглядел голубые холмы, серебристые сосны, и радость овладела его сердцем. Очевидно, тот лес впереди и был священной Рощей Радости, где находились пещеры отшельников.
«Значит, мне не придется спускаться ниже, — с облегчением подумал тибетец, — идти к перевалам, заваленным снегом».
До рощи он добрался уже в сумерках и переночевал в первой попавшейся пещере, где нашел кучу сухой ароматной травы. Засыпая, он почувствовал, что сричжанг находится где-то совсем близко и притягивает его к себе, как магнит послушное железо.
Когда на другое утро Римпочен выполз из пещеры, то сразу же увидел высеченные в голубой скале ступени. Они круто поднимались вверх и пропадали в черной колючей дыре под колоссальным гималайским кедром, увешанным разноцветными ленточками. Казалось, дерево цвело. Скала была источена ходами, гротами и кавернами. Округлые причудливые своды ее бесчисленных пещер казались отшлифованными. В сумрачной их глубине чудились красные мерцающие огоньки. Возможно, это тлели на каменных алтарях курительные палочки. Ни минуты не раздумывая, словно ведомый чужой волей, Римпочен поднялся по лестнице и вошел в пещеру, над которой высился кедр. Переход от яркого утреннего неба к непроглядному сумраку оказался настолько резким, что тибетец вновь ослеп. Но глаза вскоре привыкли, и он увидел аскета, сидящего на охапке соломы в позе Будды. Узкие прямые, как дощечки, ладони его были сложены одна над другой и ребром касались впалого живота. На языке пальцев это означало знак медитации. Широко раскрытые, привыкшие к вечному сумраку глаза переливались стеклянистой влагой. Тибетцу показалось, что сричжанг проницает его насквозь.
Он стоял под слепым и пронзительным взглядом архата, не решаясь пошевелиться. На голове отшельника была красная остроконечная шапка сакьяской секты; меховую выкрашенную в оранжевый цвет чубу он набросил прямо на голое тело. Римпочен ясно видел темную впадину живота, резко обозначенные ключицы и ребра. Они не шевелились: отшельник не дышал. Римпочен стал на колени и пополз к железной нищенской чаше. Он уже собрался опустить туда кусок серебра в семь ланов весом, но рука его замерла в воздухе. В чаше мокли красноватые высокогорные мухоморы, издававшие тонкий запах мускуса и брожения. Римпочен отполз от чаши и, оставив свое приношение возле молитвенной мельницы, благоговейно растянулся на земле. Он знал, что только самые святые и всемогущие ламы пьют настой из ядовитых грибов, который придает им божественную прозорливость и вдохновение. Заклинатель остался недвижимым, как изваяние. Тибетец прошептал молитву и отполз к выходу. Сквозь слезы смотрел он на темную бронзу высохших рук, которые сухой лозой оплетали тугие черные жилы. Он не знал, жив святой или дух его давно уже отлетел от пустой оболочки, покинул ее, как бабочка кокон.
И тогда он услышал смех, скрежещущий, злобный. Солнечно-синее небо за спиной потемнело, и мохнатые снежинки заплясали в нем, как пыль в луче.
— Что тебе здесь нужно? — спросил сричжанг, не разжимая тонких высохших губ.
Тибетцу показалось, что голос дами[49] прозвучал откуда-то со стороны.
— Смилуйся, учитель! — повалился он в ноги аскету. — Смилуйся и помоги!
— Дай руку! — Сричжанга больно сдавил ему запястье холодными, твердыми, как дерево, пальцами. — Думай о том, чего просишь. — Он позвонил в серебряный колокольчик. — Закрой глаза.
Римпочен прислушивался к угасавшему звону, который долго не таял под каменными сводами, и думал, думал о бедах злополучной своей деревеньки. Он вспоминал опустошительные набеги голоков, беспощадных китайцев, помешанного Памзана с искалеченными руками, скорбных односельчан и маленький монастырь на скале, с которой ламы выпускают на ветер красных коников счастья.
— О чем же ты просишь? — Отшельник отпустил руку Римпочена. — Жизнь — это всегда страдание. Источник ваших мучений один: желание. Чтобы не страдать, надо от него отрешиться, надо не жить. — Он потянулся за хурдэ, молитвенной мельницей, и раскрутил ее. — Разве поблизости от вашей деревни нет монастыря?
Тихо жужжал серебряный барабан мельницы, приводя в движение сотни заложенных в ней заклинаний.
Римпочен хотел объяснить сричжангу, что монастырь у них есть и каждая семья отдает туда самого смышленого мальчика. Но кто-то ведь должен и в миру трудиться: носить добрым ламам рис и цзамбу, овощи и молоко, собирать аргал для печек и таскать воду. Он хотел сказать, что они бы давно покинули деревню, если бы не монастырь на каменной круче, где нет ни воды, ни травинки, но только закрыл глаза и уронил голову на грудь. От голода его опять стало мутить. Он беззвучно пошевелил губами и все вдруг забыл: потерял сознание или же просто заснул.
Когда он очнулся, перед ним стояла чашка риса, в которой таял шарик жирного буйволиного масла, и кружка горячего подсоленного чая. Отшельник сидел все в том же положении и вертел хурдэ.
— Как вы слабы! — неприязненно заметил он. — Ваши тела так и корчатся от всевозможных желаний. Ты не ел каких-нибудь три-четыре дня и уже впадаешь в забытье. Не привязывайтесь сердцем к вашим детям, не копите добро и не сожалейте о нем, когда придут ваши притеснители. Научитесь видеть в них благодетелей, которые освобождают вас от желаний, отравляющих бытие. Другого не дано, но разве можете вы следовать по пути спасения? Вы слишком слабы.
— Ты прав, учитель. — Римпочен ел, сдерживая отчаянную дрожь в руках.
— Мы слишком для этого слабы. Нет ли возможности умилостивить ваших врагов?
— Умилостивить врагов? Китайцы жестоки и корыстолюбивы. Смягчить их нельзя, но можно купить. У вас в деревне наберется пятьсот или даже тысяча ланов, чтобы заплатить амбаню?
— Откуда нам взять столько серебра, учитель? — Не отрываясь от чашки, Римпочен сокрушенно покачал головой. — Мы бедные люди.
— Богатство не в серебре, глупец. Вы бедные потому, что не разучились желать. Вы духом бедны.
— У меня только одно-единственное желание, учитель, — Римпочен вылизал чашку и молитвенно сложил руки, — помочь землякам. Это все, что мне хочется.
— Демон Мара застилает тебе глаза? — Сричжанг по-прежнему говорил, не разжимая губ. Его скрипучий размеренный голос долетал до Римпочена как бы с разных сторон. — Одно желание неизбежно влечет за собой другое, часто противоречивое и разрушительное. Это порочный губительный круг, из которого нет выхода.
— Пощади нас, учитель! — взмолился Римпочен.
— Тебе не дано знать последствий вмешательства в предопределенный порядок вещей. Я же, которому открыты концы и начала, вижу, как одно заблуждение цепляется за другое. Где же мне нарушить течение неизбежности? В каком месте сделать попытку остановить то, чему все равно предстоит неизбежно свершиться? Нет, я не могу ухудшить свою карму такой ответственностью. — Сричжанг оставил хурдэ и отпил немного из железной чаши с настоем мухоморов. Стеклянистый блеск его желтых белков усилился, а зрачки расширились настолько, что поглотили радужку. — Возьми свое серебро, накорпа[50], и уходи.
— Как же я вернусь домой? Земляки совсем отчаются. — Римпочен поежился под пристальным полубезумным взглядом отшельника.
— А ты и не вернешься. Погибнешь в пути.
Римпочен вздрогнул, и странное убаюкивающее спокойствие снизошло на него. Может быть, впервые в жизни он перестал бояться.
Окинув взглядом пещеру, он увидел высеченную в скале многорукую фигуру Хэваджры, имя которого не произносят. У ног Темного Властелина лежали зеленый барабанчик — дамару, связка сухой золотистой травы и ярко раскрашенный бубен. Разглядев на нем круторогих баранов, луну и зубастых духов, Римпочен догадался, что, несмотря на красную камилавку сакьяской секты, сричжанг привержен еще и к древнему черношапочному шаманству бон-по. Встреча с таким дугпой[51] всегда опасна, даже если тот и соглашается помочь. Сейчас он напророчил ему, Римпочену, гибель. Что ж, можно и умереть. Авось в последующем рождении вечный строитель возведет для него более счастливый дом. Хорошо бы ему возродиться богатым купцом, который следует по жизни великим шелковым путем. Римпочен поклонился и попятился к выходу.
— Возьми свои деньги, — приказал отшельник.
Староста послушно наклонился, поднял гирьку и завернул ее в шелковый платок. Где ему, простому крестьянину, было понять могущественного колдуна? С раннего детства он только и знал, что работать и повиноваться.
Его научили почитать будд и юдамов, лам[52] и князей, солдат и отшельников. Он отдавал им все, что дарила скупая, обильно политая потом земля, и благодарил, когда они брали. А брали почти всегда. Князь и солдаты требовали еще и еще, боги равнодушно принимали подношение и молчали, ламы вели себя, как боги. Но случалось, что ламы отвергали дары. Иногда, чтобы накормить голодных, даже раздавали посвященные буддам жертвы. Не оттого ли Шакьямуни вознес их превыше всего, поставил над самими богами.
Получив назад серебро, он принялся униженно благодарить отшельника за щедрость. Но страх навсегда оставил его сердце. Кроткий, почтительный и суеверный крестьянин отныне никого и ничего не боялся. Он готовил себя к великому празднику перерождения. Как знать, может быть, и ему суждено когда-нибудь сделаться мудрецом, перед которым открыты концы и начала, кому дано вязать и разрешать?
— Больше тебе ничего не нужно? — спросил сричжанг.
— Ты приоткрыл передо мной ненаписанную страницу, добрый учитель. Чего мне еще желать? — Римпочен задумался. — Не оставляй нашу деревню, — попросил он. — А если подвернется случай, пошли землякам мудрый совет.
— Случай никогда не подворачивается. — В руке отшельника опять зажужжало хурдэ, вознося в небеса миллионы непроизнесенных мани. — Потому что случайностей не бывает.
— Тебе лучше знать, учитель.
— Но предопределение можно изменить, если кто-то согласится осложнить свою карму ответственностью. Ты согласишься, староста?
— Как прикажешь, мудрый.
— Я никогда не приказываю и ни о чем не прошу. Делай как знаешь. Если берешь на себя ответственность, не доискиваясь до ее сути, которую все равно невозможно постичь, я помогу вам.
— Хорошо, учитель. — Римпочен опустился на колени. — Беру.
— Да будет земля свидетелем, — пробормотал отшельник, опуская на холодный камень пещеры средний палец правой руки. — Клянись.
— Клянусь! — Римпочен последовал его примеру.
— Я трижды приду к тебе на помощь, — пообещал сричжанг, вынимая из уха золотой алун[53] с камнем, который налился в пыльных световых струях вишневой густотой. — Возьми себе. Когда вернешься на родину, позовешь.
— Я вернусь?
— Теперь вернешься. — Жестокие блики промелькнули в расширенных зрачках отшельника. — Но будь осмотрителен. Отныне ты и только ты отвечаешь за все последствия своих желаний…
Обратный путь Римпочен проделал словно во сне. Он позабыл про то, как покинул пещеру, как заблудился в Роще Радости и вышел к реке. Трудные перевалы мгновенно ускользали из памяти, едва он, закончив восхождение, бросал благодарственный камень в обо. Он даже не помнил, где и когда купил пару яков, навьюченных тюками с провизией. И лишь теперь, когда до деревни осталось рукой подать, Римпочен, пробудившись от странного оцепенения, удивленно оглядывался вокруг. Он действительно возвратился! Вот знакомая в ржавых железистых разводах скала, похожая на черепаху, вот родник и сбегающий в пропасть ручей! На дне ее, кажется, валялся выбеленный скелет яка, над которым многие месяцы кружил гриф. Так и есть! Белые полукольца ребер лежат на том же месте. Правда, их порядком завалило щебнем, но старый гриф тут как тут и, ожидая добычи, купается в восходящих потоках.
Римпочен вынул узелок с серебром и подивился тому, что не истратил ни единого лана. Откуда же взялись тогда яки, тюки? Или он встретил на обратной дороге свой караван? Пелена в голове, туманная красная пелена…
Ничего-то он не помнит, ничего не может понять!
Удушливую каменную пыль поднимают лохматые яки. Медленно, шаг за шагом приближается он к дому. Вот кремнистая тропа огибает знакомое дерево
— столетний, искалеченный бурей абрикос. Тянутся в синеву лепестки полураскрытых цветков. Горные осы над ними так убаюкивающе гудят…
Срывались с обрывов лавины, обрушивались источенные водой ледники, огненные драконы вспарывали наполненное дождем небесное брюхо, а окаменевшее дерево, упорно цепляясь за скалу, залечивало раны, выбрасывало новые побеги весной. Это ли не вечность?
Сразу же за абрикосом открылся мэньдон, сложенный из серо-коричневых сланцевых плит. На нем написаны мани и нарисованы вертикальные полосы желтых и красных уставных цветов. Потом показался и суровый, величественный, как сами горы, субургап, на котором застыл в небесном полете красный облачногривый конь — трудное горное счастье, которое никогда не прилетает само.
А там пошли заросли кизила, сквозь которые пробивалась тропка, ведущая к монастырю.
И тут Римпочена словно раскаленным железом ожгло. Он снял с шеи гау — коробочку для амулета — и вынул оттуда подарок отшельника. Фиолетовыми бликами заиграл камешек под горным солнцем.
«Что же это я? — покачал головой Римпочен. — Не с пустыми же руками возвращаться в самом деле! Люди ждут, а что я везу им? С чем приехал? Сричжанг мудро посоветовал откупиться. Стоит подарить амбаню пятьсот… нет, лучше тысячу ланов, и он не только запретит солдатам нас обижать, но и караулы у деревни поставит, чтоб другим неповадно было. И ничего другого нам не надо. Только тысячу ланов для китайца».
— Слышишь, сричжанг? — тихо позвал он, разглядывая диковинный камень.
— Всего тысячу. — И подумал, что алун отшельника не удастся, наверное, продать за такую сумму.
Вблизи субургана, за которым начинался спуск в долину, до него долетели отдаленные музыкальные такты. В селении праздновали какое-то радостное событие: звенели медные тарелки и гонги, трубили раковины, глухо рокотали барабаны.
«Что это может быть? — заинтересовался староста. — По какому случаю ликование?»
А потом опять все пошло как во сне. Только сон этот стал подобен гнетущему кошмару, который нагоняют на человека голодные духи — преты и читипати, хранители могил.
Едва завидели люди своего старосту, как музыка смолкла. Ламские ученики в высоких гребенчатых шапках опустили трубы, положили на землю кимвалы и барабанчики. В скорбном молчании раздалась не остывшая от возбуждения толпа, когда Римпочен, кланяясь на обе стороны, протрусил на яке.
— Что случилось у вас? — предчувствуя недоброе, спросил он и спрыгнул на землю.
Люди молча отводили глаза, неловко переминались с ноги на ногу.
— Отчего перестала играть музыка? — Завидев стоявшего в задних рядах деревенского мудреца, Римпочен приветливо помахал ему рукой: — Эй, Дордже! Объясни хоть ты, что тут происходит?
— Ох-хо-хо! — простонал хромоногий старик и заковылял к Римпочену. — Обычно дети пугают своим плачем, а старики — своей смертью, а у нас все не как у людей. Иди домой, там узнаешь.
— Жена? — испугался староста.
— Скажи ему, Дордже! — зашептали люди. — Пусть узнает.
— Смерть посетила тебя, Римпочен, — скорбно закивал старик. — Танрический лама готовит сейчас в дорогу твоего сына.
Римпочен медленно опустился на пыльную землю.
— Где падаль, туда собираются собаки, где горе, туда собираются ламы.
— Старик помог ему подняться.
— Как это случилось? — глотая слезы, спросил староста.
— О человеке суди, пока он дитя, о коне — пока он жеребенок. Твой мальчик отдал жизнь за деревню, Римпочен. Ты не должен о нем плакать. Через сорок девять дней он вновь родится для счастливой жизни. А произошло вот что. — Старик оглянулся на следовавшую за ними толпу. — Идите домой! — повелительно крикнул он. — Пусть только кто-нибудь отведет яков. — Он обнял старосту. — Маленький Шяр провалился на пустыре в глубокую яму и разбил себе голову. Когда его вытащили, он уже не дышал. Кого боги возлюбят, тому посылают быструю смерть.
— За что мне такое горе, Дордже? — Глаза Римпочена оставались сухими.
— Разве я не радовался, когда мой первый ушел в монахи? Я сам отдал его небу, Дордже! А где мои дочери? Одна умерла от черной оспы, другую угнали китайцы. И вот я узнаю, что больше нет моего Шяра! Зачем мне жить? Я остался совсем одиноким.
— Разлука с живыми хуже разлуки с умершим. Перетерпи эту смерть. Она спасла всех нас.
— Какое мне дело? И почему ты так говоришь?
— Твой Шяр был похож на тебя, Римпочен. От маленького камня и большой камень загрохочет, маленькими поступками великое достигается… В той пещере нашли разбитый горшок с серебряными монетами. Подумать только, тысяча ланов серебра! Целый клад! Теперь мы сможем купить себе покой. Китайцы перестанут угонять наших детей. Вот почему у нас в деревне сегодня и горе и праздник.
— Праздник, — повторил Римпочен, плохо понимая, о чем толкует мудрец.
— Так ты сказал: тысяча ланов?
— Ровно тысяча ланов серебра!
— Оставь меня, — попросил староста. — И вы тоже оставьте меня! — крикнул он стоявшим в отдалении молчаливым землякам. — Мне нужно побыть одному.
Когда люди повернулись и разбрелись, а хромой Дордже скрылся за общинным домом, сложенным из черного плитняка, староста схватил алун и, прижав его к сердцу, прошептал:
— Хочу, чтобы мой мальчик опять бегал по двору. Больше мне ничего не нужно.
Каменная четырехугольная башня с чуть сходящимися к плоской крыше стенами уже виднелась в конце пыльной дороги. Как и все тибетские дома, она была похожа и на суровую скалу, и на скорбный обелиск.
Едва Римпочен, нагнув голову, вбежал во внутренний дворик, как навстречу ему, раскинув ручонки, кинулся сын. Глаза мальчика были закрыты, темная кровь запеклась на лице. Он метался по двору, слепо ища отца. Римпочен, не спуская напряженного взгляда с его головки, медленно отступил назад. Ни жены, лежащей ничком на земле, ни испуганных лам, затаившихся под навесом, он, казалось, не заметил. Ударившись о притолоку, наклонил голову, но не остановился, а продолжал пятиться, бормоча охранительные молитвы.
— Пусть все останется, как прежде, — прошептал он в кулак, в котором горел, как раскаленный уголек, камень алуна, и потерял сознание.
Когда он очнулся и вполз в дом, его встретила траурная тишина. Безмолвная жена помешивала в кипящем огне чай, тантрический лама читал над маленьким тельцем, покрытым саваном, молитвы, а ламский ученик окуривал комнату благовонным дымом.
Римпочен разжал кулак и медленно опустил руку. Алуна не было.
…Узкие, широко расставленные глаза сричжанга смотрели на него без насмешки и злобы. Отшельник пребывал в полной неподвижности, неотличимый от тех раскрашенных мумий, в которые рано или поздно превращаются все знаменитые ламы, прославившие себя милосердием и чудесами. Холодно было в пещере, мертво. Пыльные струи дневного света почти не достигали угла, где покоился сричжанг, но алун, тяжело удлинивший ему мочку левого уха, мерцал, как звезда войны.
— Чего тебе еще надо? — Аскет впервые раскрыл рот, с почти незаметными из-за покрывавшего их черного лака зубами. — Убирайся!
Такова легенда о серьге трех желаний. Впоследствии она трансформировалась в широко распространенную на Востоке притчу о руке обезьяны, которая, исполнив желания, бесследно исчезает. Возможно, известную роль здесь сыграл и миф о царе обезьян Ханумане, чей лик ужасен, а сокровища неисчислимы. Но как бы там ни было, красный камень действительно никогда не задерживался надолго в одних руках и мало кому приносил удачу. Его временный владелец не мог уже быть спокоен ни за себя, ни за своих близких. В лучшем случае сокровище просто похищали, но куда чаще за него приходилось расплачиваться жизнью. Даже султанам и махараджам не удавалось надолго сохранить у себя красный алмаз.
Но такова участь всех знаменитых камней. Несравненный «Орлов», украсивший бриллиантовый скипетр дома Романовых, тоже прошел через множество рук, оставляя за собой кровь и слезы. Сотни лет мерцал он во лбу миросоздателя Брахмы, чье творение поддерживает Вишну и разрушает во имя грядущего созидания неистовый Шива, пока не зашел в пещерный храм шах Надир. Не безвестный вор, а сам персидский царь вырвал из каменной глазницы сияющее око и спрятал его в сокровищнице. Но шаха вскоре зарезали, а камень присвоил французский гренадер, утопивший его в кровоточащей ране на бедре. Что случилось с гренадером потом, история умалчивает. Скорее всего, он остался на всю жизнь хромым, если, конечно, не угодил в тюрьму или того хуже — на виселицу. Алмаз же с тех пор пошел по рукам, пока не достался одному из фаворитов Екатерины Второй.
Как поразительно судьба этого камня напоминает нашу невыдуманную историю. И разве не о том же толкует древняя легенда о камне желаний? Высеченная на стелле у ворот карликового гималайского королевства Мустанг, она напоминает о простой истине: жизнь и радость, достоинство и покой еще никому не удалось купить за деньги. Массивная диоритовая стелла покоится на панцире исполинской каменной черепахи, которая является символом не только долголетия, но и мудрости.
Люсин догадывался, что человеческой жизнью управляет таинственный «закон тельняшки», согласно которому светлые полосы чередуются с темными. Похоже было, что наступала как раз такая грустная полоса. Неприятности начались с самого утра. Перво-наперво едва не сгорела электробритва, которую кто-то, не иначе домовой, поскольку сам Люсин этого не делал, переключил на 127 вольт. Пока он, морщась от едкого чада перегретой смазки, возился с бритвой, сбежал кофе. Печальное это происшествие не только существенно обогатило набор запахов, но, что гораздо хуже, оставило Люсина без завтрака: сварить новую порцию не позволяло время, а есть всухомятку черствый хлеб с запотевшим сыром не хотелось. Но за мелкими неурядицами быта он еще не усмотрел злобную стрелу Аримана, темное облачко на безмятежном жизненном горизонте. Даже когда позвонил Березовский и в обтекаемых выражениях сообщил о своей встрече с Марией, Люсин не понял, что вступает в полосу неудач. Лишь немного спустя, блуждая по квартире в поисках невесть куда запропастившегося служебного удостоверения, он восстановил в памяти все интонации разговора и встревожился. Стало ему тоскливо и смутно.
Разумеется, Юрка не упрекал и не требовал объяснений, но за явно продуманными, точно взвешенными словами его ощущалась горечь. Словно он был поражен в самое сердце, подавлен, разочарован. Они договорились тогда встретиться и во всем хорошенько разобраться. Но потом, припоминая, как все было, Люсин почувствовал, что Березовский уже составил законченное мнение. И это было обиднее всего…
На работе, куда Люсин добрался с некоторым опозданием, цепь злоключений не прервалась. Позвонил Дед и выдал ему очередной разнос. Сначала Люсин даже не мог понять, в чем дело. Мысли его были где-то далеко-далеко…
— Ты почему это выгораживаешь поджигателей? — с ходу ошарашил его генерал. — Почему суешься куда не следует?
— Не понял, — машинально ответил Люсин, но сразу же спохватился и забеспокоился, что Дед может обидеться. — О каких поджигателях речь, Григорий Степанович? — кротко осведомился он.
— Не строй из себя… невинность, Люсин! — окончательно рассердился генерал. — На каком основании ты вмешиваешься? Мне только что звонили пожарники!
— Вон оно что! — Люсин сообразил, откуда дует ветер. — Не вмешивался я, Григорий Михайлович, в их дела! Просто случилось так, что интересы пересеклись. Зализняк и Потапов, которых они подозревают в поджоге, проходят по делу Ковского…
— Вот и занимайся им! — в сердцах оборвал его генерал. — А решать, кто мог поджечь торф, а кто нет, предоставь другим. Понял?.. Усвоили, Владимир Константинович?
— Никак нет. — Внутренне закипая, сквозь зубы процедил Люсин. — Позвольте, товарищ генерал, объяснить.
— Слушаю вас.
— В ходе проверки всех обстоятельств, при которых Зализняк и Потапов похитили, а затем утопили в озере труп, мне пришлось волей-неволей заняться и этим пожаром. Мы опросили десятки свидетелей, говорили с метеорологами, работниками торфопредприятия, с теми же товарищами из пожарной охраны. Так что мнение, которое я высказал, взято не с потолка. Торфяник, вне всяких сомнений, загорелся почти одновременно в нескольких местах. От костра же, который развели Зализняк и Потапов, как максимум могло вспыхнуть только второе поле. Они далеко не ангелы, но незачем валить на них чужие грехи.
— Это все?
— В общих чертах… Могу лишь добавить, что почти в одно время с пожаром на Классоне загорелось и на болоте Васильевский мох. Выходит, и тут наши прохиндеи постарались? Абсурд же так думать, Григорий Степанович. Просто совпали самые разнородные обстоятельства… Специалисты говорят, что подобное наблюдалось только при Иване Грозном. Тогда тоже в одночасье воспламенились болота вокруг Москвы.
— Теперь я окончательно убежден в том, что жалоба на ваши неправильные действия вполне обоснованна, — отчеканил генерал. — Прошу, Владимир Константинович, в оперативную работу пожарников впредь не вмешиваться.
— Слушаюсь! — отчужденно сказал Люсин после долгой паузы. — Я все понял.
— Говори яснее. Чего ты еще хочешь?.. Иван Грозный, видите ли!
— Мне трудно будет согласиться с тем, что людей, предположительно виновных в непредумышленном поджоге, обвиняют в куда более серьезном преступлении. Может, и это меня не касается, товарищ генерал?
— Кому ты втираешь очки? Я ли тебя не знаю? Ведь одно дело высказать и даже отстаивать свое мнение, другое — предпринимать самостоятельные действия, на которые тебя никто не уполномочил. Разница есть? Согласен?
— Виноват, товарищ генерал. Возможно, я действительно слишком рьяно отстаивал свою правоту и где-то даже переборщил, но ведь речь-то идет о судьбах людей.
— Знаю я этих людей… Клейма поставить негде.
— Принципиально…
— Да-да, объясни мне, пожалуйста, этот свой принцип! По-человечески объясни. Ты же далеко не всегда такой щепетильный, такой правдоискатель. В чем тут дело?
— Ей-богу, ни в чем, Григорий Степанович! — взмолился Люсин. — Просто они такие дураки, эти Потапов и Зализняк, что руки опускаются! Если разрешите, я сейчас зайду и покажу вам…
— Не надо, — холодно остановил его генерал. — У тебя работы много. И вообще попридержи эмоции. Не нужно эмоций. Излагай факты лучше. А главное, ограничь свои розыскные действия порученным делом. Оно у тебя и без того многогранным получается. И физики и лирики, Иван Грозный! Эрудит нашелся… Я еще вот что хотел сказать. В порядке совета. Добиваясь нужных показаний, не стремись выдавать авансы. Это я так, на всякий случай.
Люсин вздохнул и медленно опустил трубку. Что он мог возразить? Дед отколошматил его по всем статьям. Оставалось только терпеть…
Люсин привык к тому, что в разговоре генерал то и дело меняет интонацию, переходя с дружески-доверительного тона на официальный или ворчливо-назидательный. Этим он подчеркивал свое личное отношение к обсуждаемому предмету, избегая, однако, прямых оценок, которые казались ему грубым администрированием. Каждый, в конце концов, был волен понимать его по-своему. Он не закрывал глаза на то, что нехитрый голосовой код, равно как и переходы в обращении с «вы» на «ты», всеми в отделе воспринимались совершенно однозначно. Но даже ясно выраженное мнение начальства — все-таки мнение, а не приказ. По крайней мере, его позволялось обсуждать. Зато когда Григорий Степанович ровным будничным тоном говорил, что надо сделать то-то и то-то, оставалось только одно: исполнять. Молчаливо подразумевалось, что никто не подозревает о наивных хитростях генерала. И только Люсин с его стихийной склонностью к подражанию платил начальству той же монетой. Он не только подчеркнуто не скрывал того, что генерал называл эмоциями, но чутко реагировал на все интонационные нюансы и в известную минуту даже переходил на «ты». Сначала Григорий Степанович посчитал его нахалом, потом «штукарем-обезьянником», но в конце концов привык и смирился. Впрочем, смирился ли? Люсин подумал, что Деду, помимо всего прочего, еще и чисто по-человечески было очень приятно вот так, культурненько, его отшлепать. А что делать? Заслуженно, и не придерешься. Люсин совсем было пригорюнился, но в кабинет лениво вошел Крелин, и сразу же стало ясно, что обозначилась светлая полоса.
— Вот и все, миленький. — Он небрежно бросил на стол свернутый в трубку листок. — Гамма-спектры волос идентичны.
— Абослютно? — Люсин нетерпеливо развернул миллиметровку с графиками.
— Ху ис ху?[54]
— И неукоснительно. — Крелин обвел верхний спектр пальцем. — Это волос, найденный на трупе, а это…
— Другой! — добавил Люсин. — Действительно, очень похоже… Можно даже сказать, копия.
— По ординате отложена интенсивность гамма-излучения, — принялся объяснять Крелин. — По абсциссе — энергия в мегаэлектронвольтах. Положение пиков на спектрах характеризует, какие химические элементы присутствуют в пробе. Процентное их содержание определяется высотой пика. Видишь, какие четкие зубцы? Что твои Гималаи.
— Угу, мощный, видно, поток нейтронов. Облучали в атомном реакторе?
— А как же! На том стоим, — с гордостью ответил Крелин. — Теперь все пробы будем облучать только так. Нам и часы выделили.
— Отменно… Ну, поздравляю, Яша! Твоя заслуга… А скажи, Наполеона действительно англичане мышьяком отравили?
— Подчитал, значит, литературу по активации? — усмехнулся Крелин. — Не знаю, как насчет англичан, но, судя по тому, что в волосах у Наполеона оказалось в тринадцать раз больше мышьяка, чем положено, его действительно отравили. Сомнений нет… Больше того, неравномерное распределение элемента по длине волоса свидетельствует о том, что яд давался постоянно в течение последних месяцев жизни.
— Значит, англичане! — убежденно заключил Люсин. — Кто же еще?
— Монталон, который должен был наследовать Бонапарту.
— Веские доводы, Яша, ничего не скажешь… И кто их приводит?
— Англичане.
— То-то и оно! А знаешь, я с детства был влюблен в Наполеона. Даже Андрей Болконский мне нравился потому, что преклонялся перед ним.
— Вначале. Потом он, кажется, разочаровался.
— Я вижу здесь явный авторский произвол. Толстой не благоволил и Бонапарту… К Шекспиру, кстати сказать, тоже.
— Мы с тобой такие интеллектуалы, Володя, что самое время теперь поговорить о кошмарной судьбе Эрика Четырнадцатого.
— Кто такой? Почему не знаю?
— Шведский король, которого сверг с престола братик.
— Проходит по нашему делу? — К Люсину понемногу возвращалось хорошее настроение. — Тоже волосики?
— Они самые. Шведы недавно провели активационный анализ.
— Опять арсеникум?
— Нет, мышьяк оказался в норме. Зато ртути больше, чем надо.
— Бедный король! — посочувствовал Люсин. — У него должны были выкрошиться зубы. — Он разгладил свернувшуюся миллиметровку. — Но вернемся к нашим баранам. Какие тут у тебя пики?.. Ага! Германий, хром, бром, в самом конце натрий, а тут аурум — сто девяносто восемь. В волосах и золото есть?
— Довольно много, а рядом, — Крелин указал на небольшой пик, — медь. В обоих случаях процентное содержание элементов одинаково. В пределах погрешности измерений, само собой… Смело можешь добиваться постановления об аресте. Волос на горле жертвы — убийственная улика.
— Жертвы? Смерть наступила в результате инфаркта, — напомнил Люсин.
— Требуй повторную экспертизу. Кстати, надо будет провести анализ волос Ковского на яд…
— Делай как знаешь, Яша. Тут я даю тебе картбланш. Но с арестом спешить все же не будем. Никогда не поздно.
— Пальчики ты у этого субчика взял? Это его сигаретка там, у калитки?
— Видимо, его. — Люсин мимолетно вспомнил о предстоящей встрече с Юркой. — Я даже уверен, что его! Ответ из лаборатории будет завтра.
— А что это за цирк с помадой? Что-нибудь прояснилось?
— Яснее ясного, — буркнул Люсин. — Только непосредственно к делу не относится… И без того нет сомнений, что Сударевский был в тот день на даче. Да что толку? С достаточной уверенностью его можно обвинить пока только в лжесвидетельстве по статье сто восемьдесят первой.
— Для начала и то хорошо. Ему придется спешно менять показания, и ты неизбежно загонишь его в угол. Честное слово, Володя, есть реальный шанс быстро закончить дело. Не понимаю, зачем ты медлишь. — Крелин постучал указательным пальцем по миллиметровке со спектрами: — У тебя на руках великолепный козырь.
— Знаю, Яша, спасибо тебе, но я все же повременю. Не сердись. И не надо давить на меня. Ладно? Есть одна важная деталь, которая заставляет действовать только наверняка. Иначе можно наломать таких дров…
— Я давить не буду, но Дед, того и гляди, предъявит тебе счет. Будь готов, по крайней мере. Мне он уже намекал, что мой шеф припас работенку. Пора возвращаться в свою стаю.
— Учту.
— Тебя что-то волнует, Володя? — Крелин участливо придвинулся. — Вскрылись новые обстоятельства?
— Волнует-то меня многое. На то и живем, чтобы волноваться… Ничего я тут не понимаю, Яша, и это, пожалуй, самое страшное. Если эксперты не ошибаются и Ковский действительно умер своей смертью, то откуда вся эта муть? Почему темнит Сударевский? Если здесь убийство, то кто убийца? Этот научный хорек? Сомнительно что-то… Наконец, стекольщики чертовы из ума не выходят! Действительно тут дикое, идиотское совпадение или нечто совсем иное, похуже? Ты веришь им?
— Не знаю, Володя… Глеб просил тебе передать, что был у Потапова в больнице, и тот в основном подтверждает показания Зализняка. Серьезных расхождений, во всяком случае, нет.
— Они могли обо всем договориться заранее.
— Могли, конечно… Сударевского по фотографии ни тот, ни другой не опознали.
— И это ни о чем не говорит. Мог иметь место предварительный сговор.
— Люсин, не задумываясь, выбрасывал свои многократно отшлифованные в мозгу контрдоводы. На слух они показались ему даже более убедительными. — Сколько «за», столько и «против».
— Но где смысл, Володя? Где побудительная причина? Я могу задать тебе еще десяток вопросов… Что общего может быть у Сударевского с этим Стекольщиком? Как мог такой человек довериться уголовнику? Я о целесообразности говорю, не о моральной подоплеке… Наконец, с какой стати профессиональный домушник влипает в столь сомнительную историю?
— По дурости. Из-за корысти.
— Не видно пока корысти, миленький. Дурь — она прет, что верно, то верно, а вот корысть найти не могу… Это же надо такой балаган затеять! Протекторы на мотоциклете сменили, номер перекрасили. Хоть в криминалистический музей их «Яву» передавай!
— Это мы теперь с тобой веселимся, Яша, — Люсин нашарил в ящике мундштучок, — а ты попробуй взглянуть на этот балаган с другой точки зрения. Ведь что там ни говори, а тело обнаружили совершенно случайно. Не будь пожара и не обмелей Топическое озеро, оно бы и по сей час там лежало. Хотел бы я тогда на нас с тобой посмотреть. Уверяю, нам было бы не до веселья. Теперь, когда мы восстановили весь ход событий, мы чувствуем себя на коне. Удивляемся идиотизму стекольщиков, как в открытой книге читаем. Но не наткнись пожарники на труп, все предстало бы совершенно в ином свете. Идиотские поступки обернулись бы хитростью, изощренной предусмотрительностью. Скажи, нет?
— Скажу, — подумав, ответил Крелин. — Насчет трупа ты, видимо, прав, в остальном же — нет. На стекольщиков мы бы и так вышли. Ну еще день, другой, и они были бы, как говорится, у нас в кармане.
— Допустим. — Люсин вынужден был согласиться, и это его ободрило. — А дальше что? Представь себе, что они не раскололись. Шины новые, ботинки новые, свидетелей нет и трупа тоже нет. Даже группа крови, как назло, у Ковского и Зализняка совпадает. Картинка?
— Это несерьезно. — Крелин сделал вид, что зевает. — Такого просто не может быть. У нас в руках было вполне достаточно фактов, чтобы найти их и припереть к стене. В любом случае мы бы знали то, что знаем теперь. Просто пришлось бы затратить больше времени и сил.
— Логично. — Люсин довольно потер руки. — Если бы столь же убедительно можно было отвести и версию о предварительном сговоре с Сударевским!
— Не версию — всего лишь домысел, в лучшем случае — предположение.
— Мне тоже хочется так думать. Положа руку на сердце, ты веришь стекольщикам?
— Не знаю. — Крелин отрешенно уставился в потолок. — В общем, скорее да, чем нет.
— Почему?
— Тут чистая психология, и потому возможна ошибка… Все же мне кажется, что к смерти Ковского они не причастны. Объяснение, которое они дали своим поступкам, слишком неправдоподобно, чтобы оказаться ложью. Именно поэтому я склонен ему поверить.
— Парадокс.
— Неважно. Согласись, что люди все же стремятся придать лжи правдоподобный вид. Эти же намертво стоят на своем, невзирая на очевидную, чудовищно смехотворную нелогичность. Похоже, они действительно перепугались… На твоем месте я бы больше не думал о них. Сосредоточь лучше основное внимание на Сударевском. Чует мое сердце, у него найдется что рассказать.
— Ты забыл о «Мамонте».
— И «Мамонта» надо немедленно брать! Костров абсолютно прав. Я не понимаю, чего ты ждешь. На мой взгляд, ситуация дозрела и самое время предпринять решительные меры. Уверен, что эти двое помогут тебе разрешить все вопросы.
— Если только они знают друг друга, в чем я очень сомневаюсь.
— Почему?
— «Мамонт» ни разу не звонил Сударевскому.
— Но в лабораторию он звонил?
— И всегда спрашивал Аркадия Викторовича.
— Все равно вопрос остается открытым.
— К сожалению. Мы не должны поэтому игнорировать и возможную причастность Ковского к операциям в гранильной мастерской. В этом случае вся история предстает перед нами в совершенно ином свете. Я не считаю, что ситуация дозрела. И если «Мамонта» еще можно прощупать ввиду его несомненной причастности к фокусам с камешками, то Сударевского пока лучше оставить в покое. Волоски, конечно, сильный козырь, но для хорошего покера этого маловато.
— Ты допускаешь все-таки, что Ковский принимал участие в алмазном бизнесе?
— А куда от фактов денешься, товарищ дорогой? Превращать обычные алмазы в оптические мог только он один. И «Мамонта» опять же со счетов не скинешь. Фигура достаточно одиозная… Другое дело, насколько тут замешана корыстная заинтересованность. На этот вопрос нам еще предстоит ответить… Вот какие наши дела, Яша.
— Что я могу тебе сказать? В целом позиции у тебя железные. Есть уязвимые места, не без того, конечно, но архитектоника расследования, его логический каркас выглядят безупречно. Можешь стоять на своем. К советам прислушивайся, но давить на себя не позволяй.
— Я рад, Яша, что ты так считаешь. По-настоящему рад, без дураков.
— Что ты собираешься предпринять дальше?
— Если бы я знал! — Люсин аккуратно сложил и спрятал в папку листок со спектрами. — Тут ты действительно попал в самое больное место. Надо, надо что-то такое делать, чувствую… Только что именно? Не скрою, я очень ждал твои анализы. Очень! Но теперь вижу: они ничего не прояснили. Скорее, усложнили мое положение. Это действительно большой козырь, но тем страшнее, Яша, преждевременно выбросить его на стол. С другой стороны, и опоздать не хочется. Боюсь, что сотворю непоправимую глупость, продешевить опасаюсь.
— Не знаю, что тебе и посоветовать.
— Э, нет, милый человек, ты уж меня не покидай. Мысли, Яков, шевели мозгами! Того и гляди, объявится Костров, и хочешь не хочешь, придется действовать.
— Чего же лучше? Если ты не решаешься ускорить течение событий, пусть это сделает он. А там поглядим.
— Легко сказать! Когда события начнут управлять нами, только и глядеть останется. Сделать все равно ничего не сможем. Поздно… Не готов я отдать ему Мирзоева, хоть режь! А отдавать придется. Уговор дороже казанков.
— Попробуй его убедить.
— Как? Кроме твоих гамма-спектров, ничего у меня за эти дни не прибавилось.
— Так уж и ничего? Твои позиции показались мне довольно крепкими.
— У него своя задача! Если только я не сумею обосновать, что арест Мирзоева способен существенно осложнить обстановку, он пошлет меня куда подалее и будет прав.
— Конечно. Несравненно легче доказать, что «Мамонта» как раз, напротив, надо брать. И притом незамедлительно.
— Хорошо тебе рассуждать…
— Хотел бы я встретить человека, который мне позавидует. Мне всегда хорошо, — не стал спорить Крелин. — Оттого я никому не завидую. Неужели ты так ничего и не сделал за все три дня? Никогда не поверю.
— Представь себе.
— Скажи откровенно, Володя, чего ты ждешь? На что надеешься?
— Только тебе, Яша, потому что другие меня обсмеют. Все эти дни я ложусь спать и встаю утром с ощущением, что должно случиться нечто такое… Не знаю, как тебе объяснить. Это не предчувствие и не предвидение, а именно ощущение. Понимаешь? Хотя проистекает оно не столько от подсознания, сколько из трезвой оценки положения. Обязательно должно что-то случиться!
— «Картинка» возникла? — Крелин понимающе ухмыльнулся. — Так и говори. Давай займемся психоанализом.
— Нет, не «картинка». Здесь другое… Во-первых, я совершенно трезво отдаю себе отчет в том, что не идти вперед — значит идти назад. Нон прогрэди эст рэгреди, как говорится. Я бы и шел себе, если бы только знал куда. Во-вторых, и, пожалуй, это главное, мы слишком крепко обложили Сударевского, чтобы ничего не произошло. Он слишком умный человек, чтобы не видеть, как медленно и неумолимо смыкается кольцо. Конечно же, он все видит и очень нервничает. Как ты думаешь, может в таких обстоятельствах человек решиться на какой-нибудь смелый или даже отчаянный шаг?
— Ты точно знаешь, что он нервничает?
— Будь уверен! Еще как нервничает!
— Но что он может предпринять?
— Понятия не имею. Но я не я буду, если он не попытается перепрыгнуть через флажки. В том, что время работает не на него, он уже убедился. Я ему в этом немножко помог…
— Поймал на слове?
— Не только…
— Ты уверен, что события начнутся именно на этом фронте?
— Ни в чем я не уверен. — Люсин рассеянно покачал головой. — Но думаю, что первым не выдержит именно Сударевский. Оттого мне так и не хочется трогать «Мамонта». Он же ничего еще толком не знает! Возможно, тоже нервничает, догадывается о чем-то… Но то, что уже вовсю идет облава, он вряд ли понимает.
— Намекни.
— Как?
— Можно разрешить публикацию о смерти Ковского.
— Я не уверен, что он читает «Вечерку».
— Тогда пусть Людмила Викторовна скажет, как только он позвонит. Право, это будет не так плохо. Костров может пойти на подобный эксперимент.
— Поздно. Сударевский все равно его опередит. Вот уж кто созрел так созрел.
— Тебе виднее. Но мне кажется, что именно в таких обстоятельствах будет лучше, если «Мамонтом» займется Костров.
Люсин хотел возразить, но его отвлек телефонный звонок.
— Вот и Костров, — пробормотал он, снимая трубку. — Легок на помине… Люсин слушает!
— Приветствую вас, Владимир Константинович! — послышался в трубке низкий голос. — Полковник Дориков беспокоит.
— Ага! Добрый день! — обрадовался старому знакомому Люсин. — Никак, сегодня ваше дежурство?
— Точно так, Владимир Константинович, и есть для вас новости. Сегодня ночью, при попытке ограбления квартиры Ковских, задержан один… Интересуетесь?
— И еще как! Сейчас еду… При каких обстоятельствах взяли?
— Так у Ковских сигнализация, оказывается, была установлена. Опергруппа прибыла через семь минут. Из отделения нам только утром сообщили, так что извините за промедление. Пока разобрались…
— Понятно, Геннадий Карпович. Не имеет значения. Так он сейчас в отделении?
— Точно.
— Тогда я прямо туда. Огромное вам спасибо! За мной бутылка армянского.
— Что случилось? — осведомился Крелин, когда Люсин закончил разговор.
— Кого взяли?
— Поехали, поехали! По дороге расскажу. — Люсин уже похлопывал себя по карманам в поисках ключей, которые преспокойно лежали на сейфе. — Задержан, понимаешь, один субчик, пытавшийся залезть в квартиру Ковских на улице Горького. И как это я упустил из виду такой вариант? — Он увидел наконец ключи и запер сейф. — Спасибо Людмиле Викторовне! Это она, конечно, предусмотрительная женщина, догадалась установить сигнализацию от воров…
— Ну и везучий ты, черт! — Крелин крепко хлопнул Люсина по спине. — Даже противно.
Настало время полуденной молитвы салят аз-зухр. Так осквернит ли Мир-Джафар уста ложью? Нет, я скажу вам всю правду. Вы, конечно, думаете, что перед вами сидит отпетый бандит и мошенник, продувная бестия? Нет, неверно. Чего скрывать? Мир-Джафар Мирзоев был великий грешник. Но он умер, его уже нет, осталась лишь бледная тень, одинокий, несчастный старик, которому негде приклонить голову. Что впереди у меня? Могила. Что у меня за плечами? Боюсь обернуться. Мне стыдно взглянуть назад. Я обижал и обманывал людей, себя самого обманул, когда поносил слово аллаха. Но, как сказано в Коране, «душа может веровать только по изволению бога». И еще: «Кто хочет, уверует; кто хочет, будет неверным» — восемнадцатая сура, двадцать восьмой стих. Это про меня. Я хотел заблуждаться и заблуждался, а потом опять уверовал. Теперь же мне надлежит очистить душу. За ошибки молодости я расплатился с лихвой. И готов держать ответ за новые грехи. В чем я опять виноват? Забрался в чужую квартиру? Но я там и нитки не взял! Мир-Джафар не вор, извините! Он пришел за своим, долг получить пришел. Меня про алмазы все спрашивают: где купил, кому продал? Так ведь купил же
— не украл! Еще деды моих дедов собирали камни, отец собирал. Одни марки копят, другие — бутылки заграничные, третьи — золотые монеты. Что кому мило! Если Мирзоев коллекционирует алмазы, так он уже валютчик, бандит? Его надо в тюрьму? Алмаз, между прочим, символ благородства и чистоты…
Вы хотели знать обо мне все? Вы узнаете… Я так понимаю, судить надо с учетом личности человека, всей его жизни и чистосердечности раскаяния. Раскаяние, оно, как вера, опускается к нам с небес. Это устремленность души к вечным истинам, а потому я не чувствую страха, не боюсь. Чего бояться? Там, куда меня непременно пошлют, я уже был, за басмачество. Это не рай. Будь там гурии, они ходили бы в телогрейках. Но старый Мир-Джафар может помереть и там. Какая разница? Если же дадут немного и я увижу еще, как цветет урюк, спасибо.
Давайте же разберемся, кто такой Мир-Джафар, в чем его вина перед нашей страной, кого он обижал и кто его обидел. Для вас слово «басмач» — это синоним разбойника и убийцы. Не стану оспаривать. Но вы хоть однажды задумались над тем, как становились басмачами? Я знаю, что вину свою искупил и судить меня будут совсем за другое. Но дела людские записаны на тщательно охраняемой скрижали еще до начала мира. Из песни слова не выкинешь, а жизнь — песня, даже если это паскудная жизнь. Я был очень скромным, богобоязненным юношей и выбрал путь веры. Мне не исполнилось еще и пятнадцати лет, как я стал мюридом — послушником святого ишана. Что знаете вы, охотники за слабыми грешниками, о суфи — людях, выбравших плащи из белой шерсти?
Ничего вы не знаете. Никогда не понять вам, что значит для мюрида наставник! У каждого человека на этой земле есть наставник. У вас тоже есть, и не один, хоть вы большой человек. Но власть даже самого большого начальника над начальниками ничто в сравнении с властью Ишана над своими мюридами. Закон учит: послушник для ишана — только труп в руках обмывальщика. Нам говорили, что мир — всего лишь зеркало, в котором смутно мерещится иное бытие, лишь обманчивая видимость. И только старец — святой носитель таинственной власти, унаследованной от самого Мухаммеда, способен снять пелену с наших глаз. Мы повиновались, как бессловесные невольники. Если ишан говорил «убей» — убивали, «умри» — шли умирать. У нас не было ничего своего: душа принадлежала аллаху, тело — ишану. Вы хоть знаете, как выглядели дервиши? Рваный плащ, остроконечный колпак, посох да кокосовая чашка для подаяний. Босиком мы бродили по раскаленным и пыльным дорогам мусульманского мира. Ночевали в пустынях, где от холода жалуется и плачет под луной шакал. Пили мутную горькую воду солончаковых колодцев. Чашка плова и горсть фиников только снились нам. И, просыпаясь от стужи и голода, мы перебирали четки, шептали очистительную молитву. Но шли и шли по миру, которого нет, смиряя сердца, держа открытыми глаза и уши. Все, что видели и слышали, в урочный день доносили святому старцу. Он знал все тайны дворцов и хижин, знал, что творится за каждым дувалом, за высокой зубчатой стеной арка. И поэтому могущество старца, его тайная всеведущая власть были безграничны. О! Послушников-дервишей боялись и почитали. Когда мы входили в города, стража кланялась нам, а люди уступали дорогу на улицах. Мы шли по базару, и каждый спешил с подношением: кто с лепешкой, кто с дыней, кто с дымящейся пиалой. На дело веры жертвовали деньги: кто сколько мог. В наших чашах звенела не только медь. Но мы никого не благодарили. Оставляя пыльные следы босых ступней, топтали дорогие ковры, выставленные на продажу, порой опрокидывали корзину с персиками или блюдо с пирожками, если замешкавшийся торговец не успевал их убрать с нашего пути. И никто не смел жаловаться. Люди знали, что их мир для нас только иллюзия, и боялись страшного проклятия дервишей. Странники бога, мы покинули родные дома и пошли куда глаза глядят, не ведая иных занятий, кроме поста и молитв, одинаково равнодушно приемля огрызок сухой лепешки и сочащуюся медом пахлаву.
И вдруг все кончилось. Как лента в кино оборвалась. Мир вокруг нас действительно оказался подобным сну, потому что все вдруг зашаталось и стало разваливаться. И тогда ишаны сказали, что приходит лихая пора. В Бухаре установилась власть неверных-кяфиров, повсюду торжествует чернь. Мы узнали, что по всей России убивают уважаемых людей, расхищают чужое имущество, оскверняют мечети и даже самовольно делят землю, которая, по воле аллаха, переходит только от отца к сыну. Нам нечего было терять, нечего защищать. Мы были нищими. И если все мираж — дома, сады, хлопковые поля, облигации, — так надо ли удивляться, что он тает теперь, как утренний туман? Из ничего пришло, в никуда и уйдет. Так думали мы, но не так чувствовали. Живой человек все же не труп в руках обмывальщика, даже если он и стремится уподобиться трупу. У каждого из нас была своя семья, дом. Мы хоть и покинули их, но не забыли родимые кишлаки, землю, завещанную от дедов, улыбки близких. Они жили в наших сердцах даже в часы удивительных откровений, когда казалось, что аллах уносит тебя к себе. Пусть мы отреклись от мира, от дома, от радости и не было для нас иной реальности, кроме беспощадной воли ишана, но мы ничего не забыли. И сердца наши наполнились гневом. Нас всегда учили смирять чувства. За приверженность к иллюзиям мира сажали на хлеб и воду в сырой, кишащий клопами подвал. А тут впервые наставник не сделал нам выговора, когда мы окружили его, глотая слезы. Он только сыпал соль на открытые раны. Мы узнали, что разгоняют медресе, где учат понимать слово аллаха, и закрывают ханаки — приют странствующих дервишей. И впрямь наступало царство иблиса.
«Вы тоже не сможете жить по-прежнему! — сурово, как сейчас помню, сказал ишан. — Объявлен новый закон: „Кто не работает, тот не ест“. Все слышали? Все поняли? „Кто не работает, тот не ест“! Каждый из вас должен будет взять кетмень и отправиться обрабатывать отнятую у отцов землю. Только тогда вас будут кормить. Но вы потеряете благодать суфи, поскольку не сможете выполнять предписанные правила, у вас не будет даже времени на молитву. От восхода и до заката будете гнуть спину на полях, где каждый ком земли солон от пота дедов. Только тогда вы заслужите у новой власти право на хлеб. Аллах наделил этим естественным правом всякую живую тварь, последнюю собаку, которая живет на мазаре, а вам его придется теперь заработать. Чтобы не подохнуть с голоду, станете работать на того, кто у аллаха отнял мечети, отобрал у мужей жен, кто грабит и убивает.
«Лучше и впрямь подохнуть с голоду!» — в один голос крикнули мы. «Благочестивы те, которые веруют в бога в последний день», — сложив руки, напомнил нам священные слова ишан Барат-Гиш. — Шариат запрещает самоубийство. Пусть лучше сгинут неверные, будет священная война, и вы встанете под зеленое знамя. Павших унесет в сады аллаха крылатый Джебраил, уцелевшим наградой будет вновь обретенный путь суфи, выше, непостижимее которого нет ничего. И все вы навеки останетесь в памяти народа, избавители от позора, посланцы священной воли».
Так очутился я в банде Ибрагим-бека, да будет проклято имя его. Страшный, жестокий был человек! Но очень богобоязненный. Старцев почитал, прислушивался к советам богословов. Недаром при нем постоянно находились домулла Дана-хан, святые ишаны Сулейман-судур, Иса-хан и потомок пророка Султан. От одного взгляда Ибрагим-бека у людей поджилки тряслись, он собственноручно рубил головы и выкалывал глаза, но перед ишанами благоговел и становился кротким, словно овечка. Как и для всех нас, они были для него, простого мюрида, «пирами» — духовными отцами и покровителями. В знак особого благоволения пиры изготовили несколько талисманов, которые должны были уберечь Ибрагим-бека от вражеской пули. Сам бухарский эмир Сеид Алим-хан прислал ему охранный камень, а ишан Султан отдал собственный талисман, считавшийся в мусульманском мире особенно чудотворным. И этот подарок Султана — изречение из Корана, написанное самим пигимбаром, потомком пророка, курбаши ценил превыше всего. Он зашил его вместе с камнем эмира, дарующим долголетие, в кожаный мешочек и повесил себе на шею. До последнего дня свято верил Ибрагим-бек в необоримую силу своих талисманов, до последней минуты надеялся, что они вызволят его из беды. Справедливости ради надо сказать, что, когда его арестовали и повезли на суд в Ташкент, кожаного мешочка при нем уже не было. Как знать, может быть, именно он и сохранил жизнь другому мюриду святого ишана Султана из Дарваза, то есть мне? Но нет, спасением я обязан самому себе и справедливости судьи. Народный суд, приговоривший Ибрагимбека к высшей мере, учел, что Мир-Джафар никого не резал, не пытал, а если когда и угонял через границу колхозные табуны, то делал это не по своей воле. И мне, который был с Ибрагим-беком с того самого дня, когда в кишлаке Кара-камар курбаши поклялся под знаменем эмира быть беспощадным, присудили тогда всего пять лет. Спасибо. Отсидел только три. За это тоже спасибо. Обязательно надо принимать во внимание личность подсудимого, его биографию…
Вспоминаю клятву Ибрагим-бека. «Вы провозгласили меня командующим войсками ислама, — обратился он к посланцам эмира, ишанам и баям. — Как наместник эмира, обещаю вам воевать с большевиками до полной победы. Все противники моей армии должны быть уничтожены, а их имущество — конфисковано». Он поцеловал край знамени, и пиры тут же произвели ревайят, утвердили его.
Короче говоря, объявили все планы и намерения курбаши полностью согласными с кораном и шариатом. Так началась священная война, газават, против русских и кяфиров — большевиков. Но мы, скромные дервиши, служители истины, с горечью убедились, что прежде всего курбаши начал воевать с народом. Ремесленников, купцов и дехкан обложили непосильным налогом. Забирали все: скот, зерно, шкурки, мату на халаты, даже домашнюю утварь. Деньги взимали с каждой глинобитной кибитки. Последний бедняк должен был выложить от десяти до шестидесяти таньга. Если денег не находилось, забирали все, что было в доме, даже старую кошму. Оставались одни голые стены. Во имя священной войны курбаши готов был разорить единоверцев. А что он мог сделать? В то время за револьвер просили целых пятьсот таньга! В десять раз дороже хорошей овцы! А курбаши требовалось видимо-невидимо всякого оружия, амуниции, боеприпасов. Вот он и свирепствовал, драл с живого и с мертвого, чтобы только купить у англичан побольше пулеметов и одиннадцатизарядных винтовок. Инглиз-аскеры хоть и тоже не любили большевиков, но денежки считать умели: бесплатно ничего не давали. За каждую винтовку приходилось платить. Поэтому обирали всех: и богатых и бедных. Но страшнее всего было не это. Все-таки кошелек — не жизнь, хоть многим он и дороже жизни. Не только мы, мюриды, но и святые старцы поддавались иллюзорным соблазнам мира. Некоторые пошли нехорошим, кровавым путем. Даже прямой потомок Мухаммеда пигимбар Султан собрал отряд в шестьсот сабель и сам сделался курбаши! Виданное ли дело? Очень скверно. Тогда я впервые усомнился в святости старцев и в разумности правопорядка на земле и на небесах. Но на открытый бунт не решился. Мы хорошо знали, как расправляется Ибрагим-бек с вероотступниками! Муллу Алимухаммеда из кишлака в Гиссарской долине убили только за то, что он осмелился назвать кровопролитие не угодной аллаху затеей. Ему содрали кожу с лица и отрезали язык, а после уже изрубили саблями. Я тогда же решил бежать из армии Ибрагим-бека. Да только куда? Кяфиров-большевиков, о которых рассказывали столько ужасов, я страшился, инглезам же был просто не нужен. Так и мыкался несчастный дервиш… Потом, когда все осталось позади и я, отбыв положенный срок, стал полноправным советским человеком, мой рассказ об этих незабываемых днях поместили в республиканской газете. Я и сам не заметил, как стал наставником молодежи. Мои воспоминания о жестоком Ибрагим-беке, о забывших бога ишанах, о преступлениях басмачей помогали людям строить новую жизнь. А уж Мир-Джафар полюбил эту жизнь всем израненным сердцем! Возненавидев прошлое, я проклял нечестивых служителей аллаха — раболепных прислужников баев, угнетателей трудового народа. Мои скромные заслуги высоко оценила новая власть, и я — подумать только! — стал заместителем директора краеведческого музея по антирелигиозной пропаганде!
Хорошо-хорошо! Все понимаю! Вы хотите больше узнать о последних годах моей жизни, о прискорбном стечении обстоятельств, которые привели меня в чужую квартиру. Я ничего не утаю. Мне стыдно, что люди могут принять меня за вора! Мир-Джафар за всю жизнь только однажды украл. Об этом вам надо знать. Все связано в человеческой жизни. Коран повелевает отсекать вору кисть руки. Я стал вором. Отныне имя мне было «сарик». Лучше бы мне отсекли тогда руку! Тот памятный случай, хотя и взял я вещь, принадлежащую моим дедам, повлек за собой последний, неправильный мой поступок. Люди малодушны, говорит пророк, слабы, торопливы. Я поторопился…
Однажды во время боя с пограничниками Ибрагимбек чуть не погиб. Пуля ударила его в грудь. Он пошатнулся и, побледнев, зажал рану. Я ехал с ним стремя в стремя и все видел. Пригнувшись к луке, он дал коню шпоры и повернул назад. Мы отступили за кордон, даже не подобрав раненых, не взяв убитых, чтобы похоронить их согласно обряду. Ибрагим-бек скакал впереди всех, не отнимая руки от простреленного халата. Сзади стучал пулемет, нестройно трещали винтовочные выстрелы. Я не смотрел по сторонам, но слышал, как на всем скаку падали наши люди и лошади некоторое время волочили их по гремящему щебню. Ибрагим-бек остановился только за перевалом. Выпрямившись в седле, он медленно отнял от груди руку и широко растопырил пальцы. Крови не было. «Аллах акбар!» — прошептал курбаши и полез за пазуху. Оказалось, что ружейная пуля, которая, видимо, была на излете, застряла в кожаном мешочке с камнем и талисманом. Ибрагим-бек вытащил ее зубами и, засмеявшись, подкинул на ладони. «Велик аллах!» — вновь прошептал он и слез с коня, чтобы вознести салят альхаджа — молитву об исполнении желаний. Ему расстелили коврик, и, благоговейно поцеловав мешочек, он опустился на колени. Не знаю, молился ли когда-нибудь этот ревностный в вере человек более горячо! Все мы попадали на колени, чтобы возблагодарить аллаха за явленное нам доказательство благоволения неба. И вновь был дан знак свыше, только понять его мог один Мир-Джафар. Склоняясь до земли, я случайно заметил, как в порыве благоговейного трепета Ибрагим-бек выпустил зажатый в руке мешочек и схватил четки. Из черной, пробитой пулей дыры, выкатилась сверкающая, как искра жгучая, капля и застыла, переливаясь на солнце. Казалось, что камень прожжет ковер. Мне ли было не узнать этот камень, хотя я никогда не видел его? Несравненный, единственный в мире Нар-Хамр, или камень огня и вина, лежал от меня на расстоянии вытянутой руки. Когда великий завоеватель Тимур-Хромой залил кровью и предал огню побежденную страну, моего пращура, несравненного мастера Свами, вместе с другими искусными умельцами Тимур, мир праху его, забрал к себе в Самарканд. Во имя славы и процветания своей столицы, ставшей первым городом мира, он, не щадивший даже грудных младенцев, оставлял жизнь ремесленникам. Так уста[55] Свами в толпе невольников был уведен на чужбину. Вскоре он сделался признанным ювелиром, любимцем первой жены Тимура, китайской царевны Бибиханым, и уже как свободный человек правоверный Самид дал жизнь нашему роду. Чудесный камень огня и вина, дарующий мудрость и долголетие, который он унес с собой на чужбину, достался, когда аллах взял Самида в свой сад, его старшему сыну. Так переходил он от старшего в роде к наследнику дома и состояния, пока прадед последнего из бухарских эмиров не заточил моего деда в зиджан — тюрьму без света, где узников грызли по ночам страшные крысы. Мой прадед Худайберген, да покоится он с миром, больше жизни любил сына и отдал чудесный камень хану в обмен на жизнь первенца. Расставшись с алмазом огня и вина, Худайберген забросил ювелирное дело и стал торговать самоцветами. С той поры камень хранился у ханов, а мы сделались купцами. Мой отец был купцом и мой старший брат, да будут благословенны их имена, тоже продавал камни. Так суждено мне было встретить и в ту же минуту узнать чудесную реликвию, память о которой бережно хранили мои предки. Видно, очень крепко надеялся свергнутый с престола Сеид Алим-хан на армию Ибрагим-бека, если отдал ему такую драгоценность! А может, эмир даже и не знал настоящей цены доставшегося ему сокровища. Отец, помню, рассказывал, что в юности Алим-хан чуть не проиграл наш камень в карты князю Юсупову, с которым учился в пажеском корпусе…
Я не успел ни подумать, ни оглянуться, как моя рука, словно быстрая, как молния, стрела-змея, метнулась к камню. Я зажал его в горячий и потный кулак и, обессилев, распростерся на коврике. Если кто и смотрел на нас со стороны, наверно, подумал, что я изнемог в благочестивом рвении. Мое сердце билось у горла и срывалось к ногам. Я чувствовал, что умираю. Все во мне окаменело, как высохшая на солнце глина. Не помню, как я сумел разжать кулак и схватить камень губами. Как смог совершить итидаль — выпрямиться после молитвенного поклона и встать. Скатав коврики, мы тронулись дальше зализывать раны. Собирать силы для нового набега. Я старался не попадаться на глаза Ибрагим-беку. Но он в тот день не хватился пропажи. Лишь на следующее утро, собираясь зашить мешочек, курбаши обнаружил, что камень пропал. Впервые увидел я, что этот демон в человеческом облике плачет. Он рыдал, как женщина, ползал по земле и разрывал на себе одежды. Он катался и выл, как раненый барс, до крови когтя свои щеки и лоб. Перепуганные ишаны не знали, что и делать. Султан, подаривший курбаши свой талисман с шахадой: «Нет божества, кроме аллаха», первым нашелся, что надо делать. Когда Ибрагим-бек подполз и стал целовать ему ноги, ишан пнул его как последнего пса. «Встань, неверный! — повелительно крикнул Султан. — Перестань выть, сын греха!» Курбаши покорно поднялся и, дрожа, как ивовый лист, принялся жаловаться. «Теперь я беззащитен! — причитал он. — Паду от первой же пули в первом бою». — «Дурак! — презрительно усмехнулся Султан. — Тебя спас не камень, а священная шахада пророка. Пока она с тобой, ни один волос не упадет с твоей головы! А камень долголетия, фасик[56], чтоб ты знал, волшебный. Он не терпит соприкосновения с металлом. Как только его коснулась пуля, он испарился и улетел в пустыню. Теперь им владеют джинны черных песков, где он и пребудет до скончания мира. Но все благие свойства его перешли теперь к пуле, которая оказалась бессильной тебя поразить. Зашей ее вместе с шахадой и ничего не бойся, победитель неверных, ты неуязвим». И когда Султан увидел, что курбаши ожил от его слов и пришел в себя, заговорил с ним, как всегда, уважительно и мягко: «А теперь, сын мой, соверши омовение и покажись армии. Пусть все увидят, что гроза нечестивых большевиков цел и невредим».
Вот при каких обстоятельствах вернулся ко мне наш замечательный камень. Поистине я усмотрел в том волю неба…
Как был пленен Ибрагим-бек, вы, наверное, знаете, а если нет, вам это не интересно. Он давно мертв, и память о нем развеялась. Таков удел людской. Могущественные и слабые, богатые и бедные, добрые и злые — все мы уходим в первозданную глину, из которой аллах вылепил первого человека. Но пока живешь, все на что-то надеешься, цепляешься за вещи, имя которым тлен. Зачем я взял тогда этот камень?.. Но так или иначе, он остался со мной. Мне удалось пронести его через все невзгоды и превратности жизни. Отбыв наказание, я вернулся в родные края и тихо зажил, творя по мере сил добро. Рассказывал пытливым и юным о проклятом прошлом, раскрывал глаза заблуждающимся на религиозный дурман. В исправдоме я научился русской грамоте и даже стал понемногу пописывать. Когда же начал работать в краеведческом музее, то мои заметки уже печатались в газетах, а редакция журнала «Безбожник» признала меня своим селькором. Да-да! Уважаемым человеком стал бывший мюрид Мир-Джафар! Все было бы хорошо, если бы не постоянно гложущая забота о камне. Она не давала мне покоя ни днем ни ночью. Очень хотелось проверить, тот ли это самый Нар-Хамр. Наш ли родовой это алмаз? Все-таки окончательной уверенности у меня не было, я сомневался! Легко сказать — проверить, а как? Мои деды превратились в глину, и у кого мне было спросить? И все же способ определить подлинность алмаза существовал. В семейном предании о камне рассказывалось и о волшебной траве, которая называется «хом». Она растет высоко в горах, и найти ее очень трудно. Помню, еще дед говорил, что только однажды встретил хом на вершинах Памиро-Алая. Он искал ее по всему свету. Объездил всю Индию, побывал в Персии и в Китае, а нашел почти у себя под боком, в заповедном месте Семи Озер. Могу более подробно объяснить, где находится это место. Есть такая стремительная река Шинг. Она течет с горных вершин, на которых лежит никогда не тающий лед. Более чистой воды нет нигде в мире. Только одно озеро, из семи братьев, может сравниться прозрачностью с горной рекой, течение которой уносит даже большие камни. Старики говорят, что поэты различают в водах Шинга восемь оттенков синего цвета — от зеленоватой монгольской бирюзы до бадахшанского лазурита, синее которого ничего не может быть. Но Синее, или Второе, озеро — оно называется еще и так, потому что выше в горах есть Первое, с красной, как кровь, водой, — много богаче. Зоркий глаз найдет в нем семнадцать синих тонов, неуловимо перетекающих один в другой, как лоск на хвосте павлина. Оно глубоко, но так прозрачно, что даже мельчайшая крупинка песка и та видна. Но это мертвое озеро. В нем не заводится рыба и не растет водяная трава. Птицы не садятся на его берега, не приходят на водопой звери. Никто не раскладывал возле Синего озера молитвенный коврик, потому что идет о нем худая слава. Рассказывают, что все, кто пытались искупаться в его ледяной воде, вскорости умирали от непонятной болезни. В горном кишлаке, который, как и река, именуется Шинг, любой мальчишка покажет дорогу к озерам. Она начинается у отвесной скалы, розовой на восходе и фиолетовой, как аметист, в часы молитвы заката, и круто уходит вверх. Надо пройти мимо шести озер. На полпути между Синим и Красным откроется щебенистая осыпь и зубчатая гряда наверху, за которой начинается спуск в ущелье, заваленное серыми окатанными глыбами. Там в укромных расщелинах, где среди пятен лишайника можно найти черное мумие, исцеляющее сорок девять болезней, и растет трава хом. Узнать ее очень легко: стоит сломать ветку, как она заплачет кровавым молоком.
Мир-Джафар ничего не утаит. Расскажу все, что знаю! Вот какой человек Мир-Джафар. Его понимать надо. Никакой суд не может заставить меня открыть семейную тайну. Я делаю это совершенно добровольно. Навстречу иду… Но и меня понять надо. Мне тоже навстречу надо пойти. Зачем все эти разоворы: купил-продал, в квартиру залез? Какое они имеют отношение? Никакого! Нет-нет, я все объясню: и как в квартире оказался, и какие камни для научных опытов приносил. И о мастере Попове из гранильного цеха тоже могу рассказать. Пожалуйста… Тоже мне большая птица — какой-то гранильщик! Кому это интересно? Вам? Хорошо. Пусть будет интересно… А о траве хом больше не надо? Как молоко собирать и что потом делать не надо?.. Вот видите! К человеку тоже необходимо снисходительность проявить. Закон законом. Мало ли какие законы есть? Человека видеть надо. А потом, ведь даже самый неправильный закон можно правильно повернуть. Разве не так? То есть я знаю, что все законы правильные! Какой может быть разговор? Но ведь на все случаи жизни законов не хватит. Есть законы, которые плохо подходят к редким случаям жизни. Зачем же живого человека под такие статьи подгонять? Верблюд не может пролезть в игольное ушко. По-хорошему решать надо. Если я помогаю, пусть и мне помогут. Как же иначе?
Ладно, если вас так интересует, каким образом я попал к профессору химических наук Ковскому, могу рассказать. Кажется, я уже говорил, что камень не давал мне покоя. Да, таким манером… Жил я себе честной жизнью и начал потихоньку интересоваться травой хом. Стариков расспрашивал, книжки в библиотеке стал брать, научные журналы читать. И вот совсем недавно попадается книжка писателя Радия Рогова «Огонь и вино Венеры». При чем тут, думаю, Венера? Но книжку купил. Прочел и чуть в обморок не упал! Все, что, как святыня, хранилось у нас в роду, печатается для всеобщего сведения! Откуда, думаю, Рогов этот про хом узнал? Про то, как загораются в его молоке настоящие, царские алмазы, которые только так и можно отличить? Очень я удивился. Не иначе, подумал, писатель долго в Индии жил, старинные притчи собирал. У него и вправду все про Индию говорится, даже трава хом на индийский манер сомой называется. Очень интересно было читать про то, как давным-давно на землю космический корабль упал. Взрыв был такой, что целый материк в океан погрузился вместе со всеми городами и людьми. Почти никто не уцелел. Лишь несколько человек на лодках спаслись. Ничего с собой эти люди не взяли, только одни семена, чтобы, значит, на новом месте посеять хом. Откуда, думаю, он все так хорошо узнал? Очень я заинтересовался. Нашел адрес Рогова и поехал к нему в Ленинград. Я ожидал встретить мудрого аксакала, а он юношей оказался. Но ничего, поговорили и так. Радий Рогов сразу признался, что ничего такого на самом деле не происходило и все он из головы сочинил. «На звезде Эль-Зухр, Венера по-вашему, получается, нет людей?» — спрашиваю. «Нет, — отвечает. — Это твердо установленный научный факт. Давление, температура и газовый состав атмосферы неблагоприятны для жизни». — «Зачем тогда пишешь?» — думаю. «И сома на Венере не растет, уважаемый писатель?» — докапываюсь до истины. «Конечно, — смеется он. — Это же фантастический вымысел: Венера, Атлантида, огненное вино». — «Извините, — говорю. — Какой такой вымысел? Вашу сому, по-настоящему она травой хом называется, я вот этими руками в горах собирал! Огонь-вино из нее делал, алмазы в нем купал». Очень он тогда удивился. «Вам, — говорит, — совершенно необходимо связаться с профессором Ковским Аркадием Викторовичем! Это он мне сюжет подсказал. Все, что у меня в книге про алмазы и сому написано, — от него. Остальное — фантазия». — «Где живет профессор?» — интересуюсь. «В Москве. — Радий Рогов тут же адресок писать стал. — Я вам рекомендательное письмо дам». Хороший человек, думаю, хоть и выдумщик. Таким манером и попал я к Аркадию Викторовичу. От Ленинграда до Москвы рукой подать… Мы с профессором быстро общий язык нашли. Вот он действительно мудрый человек! Настоящий светоч знания. Я даже удивился. Не то что я сам — мой отец, мой дед так в камнях не разбирались, как этот профессор! Долго он меня обо всем расспрашивал, способ приготовления молока записал, свои рецепты показал. Договорились мы вместе работать. Он даже обещал в Москву меня забрать, к себе в институт определить. «Зачем? — говорю. — Я и так в Москве чуть ли не месяцами живу. Работать будем, а зарплаты не надо, есть у меня зарплата». Профессор обрадовался, стал объяснять, как в Москве все трудно устроить: прописка, жилплощадь… Попросил, чтоб я ему хом вместе с корнем выкопал и в горшок посадил. «Осенью, — говорю, — можно, но не раньше. Пусть он у меня потом перезимует, а весной, даст бог, привезу». Свое обещание я выполнил, привез этой весной траву. Да, именно этой весной, шестого марта… Как профессор окрашивал камни? Понятия не имею! С травой хом он только-только работать начинал. У него свой способ был, научный. Я в этом деле не разбираюсь. В молоке травы хом алмаз месяцами купать надо было, пока он не созревал, а сейчас чик-чик — и готово. Атомы! Помню, дед рассказывал, что из каждых сорока алмазов только один выходил шахский. На твердость, на игру его ничем от простого не отличишь. Только огонь-вино помогало найти среди лун настоящее солнце. За красный алмаз платили большие деньги!..
Я на этом наживался? Нехорошо ловить человека на слове. Нельзя так поворачивать дело. Вы знаете мою жизнь, тайну нашего рода, и говорите такие вещи. Я работал с профессором не ради заработка. Мне было просто интересно! А если камень-другой из моей коллекции становился от этого лучше, то ничего страшного. Нет, я не продавал камни, а только менялся с другими коллекционерами. Хорошо, я согласен, мы еще к этому вернемся.
Профессор сказал, что его чрезвычайно интересует трава хом. Он будет ее долго изучать и вновь откроет все, что было забыто. «Разработанный нами метод, — сказал он, — лучше, чем все более ранние способы, но мне необходимо понять, зачем древним понадобились оптические алмазы. При том уровне культуры применить их было просто немыслимо. Здесь либо отголоски утраченных знаний, что маловероятно, либо интуитивное постижение сверхчувственных истин». Я очень хорошо запомнил его слова. Мне стало ясно, что профессор интересуется травой хом не для работы, а для души. Такому бескорыстному человеку я смело мог доверить все наши секреты, тем более передать камни для научных опытов… Какие опыты? Какие камни? Профессор как-то посетовал, что ему не хватает, по его выражению, опытного материала. «Алмазы штука дефицитная, — пожаловался он, — выколачивать их трудно. Приходится клянчить по знакомым. Впрочем, теперь это уже не проблема. Сами навязывают. Я же возвращаю камни в улучшенном виде». Он правду сказал. В его руках самый низкосортный алмаз превращался в ювелирный высшей категории. Он умел устранять пузырьки и посторонние включения, давал голубую, розовую и даже зеленую воду. Настоящий волшебник! В старину наверняка сделался бы миллионером.
Сколько камней я ему передал? Точно не помню. Не так много.
Вы говорите: от двадцати до тридцати? Значит, вы знаете лучше меня. Откуда мне взять столько? Нет, я дал для опытов значительно меньше.
Все ли камни получил обратно? За исключением одного. Поэтому я и сижу теперь здесь…
Могу рассказать более подробно. Во второй половине мая я вновь приехал в Москву и, конечно, сразу же позвонил профессору.
Куда позвонил? В институт… Профессор пригласил меня к себе в лабораторию. Обещал показать, как искусственно делают рубины. Большую силу забрала наука! О таких громадных самоцветах мне даже слышать не приходилось. Растут, как тюльпаны весной в пустыне Кара. В мое время за один такой камень полханства можно было купить. Неужели и алмазы так делать будут? Посмотрел я на печи, в которых камни, как лепешки на тандыре, пекут и расстроился. Для чего мы свои секреты больше жизни хранили? Не только роду конец пришел — я последний, — но и всему делу. Видел бы такое мой дед! Думаю, он умер бы от горя. Показал я тогда профессору свое сокровище и спросил: «А такой сделать можешь?» Взял он камень в руки, очки на лоб поднял и стал разглядывать. Вдруг смотрю, а у него пальцы дрожат. «Откуда он у вас? — спрашивает, а сам глаз от камня отвести не может. — Или я ничего не понимаю, но, по-моему, это истинный „Красный Лев“. — „Нет, — возражаю, — этот камень называется „Огонь-Вино“, товарищ профессор“. — „Не имеет значения. — Он близко-близко алмаз к глазам поднес и все вертит его, любуется. — „Слеза Заратуштры“, „Урна Шивы“, „Звезда Суламифь“… Какая разница?“ — „Разница, — отвечаю, — есть, потому что алмаз с незапамятных времен у нас в роду хранится“. Он спорить не стал, улыбнулся и пригласил в кабинет пройти, спокойно поговорить. „Значит, не можете такой сделать?“ — опять спросил я. „Мы вообще алмазов не делаем. Вы же знаете“. — „А окрасить так сумеете?“ — не отставал я. Уж очень мне хотелось, чтобы он не сумел. Пусть хоть что-то на земле остается недоступное людям! Но он сказал: „Попробуем“. — „Отчего же раньше не попробовали?“ — интересуюсь. „Просто не знали, как он выглядит, — принялся объяснять Аркадий Викторович. — Если вы согласитесь дать мне его на некоторое время, я попробую сделать такой же“. Я давал ему камни и всегда получал их назад в улучшенном виде. Но этот?! Я заколебался. Профессор, по-видимому, понял, что я думаю, и говорит: „Не беспокойтесь, с ним ничего не случится. Испортить такое совершенство было бы кощунством. Алмаз нужен мне только как образец. Я вам расписку сейчас напишу“. — „Какую еще расписку? — обиделся я. — Разве мы друг другу не доверяем?“ Но он стоял на своем: „Тибетцам он известен как камень „Чандамани“, катары называли его „Сердцем Мани“, индийцы — „Красным Яйцом“. За всю историю человечества подобное чудо встречалось, может быть, пять или шесть раз. Не знаю, есть ли сейчас где-нибудь похожий камень. Его даже оценить невозможно“. — „Тем более не надо расписки, — засмеялся я. — Если камень испортится, у вас все равно денег не хватит расплатиться“. — „Не испортится. За это я ручаюсь вам головой“. — „Тогда все хорошо. — Я протянул ему алмаз. — Берите камень, изучайте на здоровье. Когда научитесь, сделайте мне для коллекции один-другой. Я пока белые вам подберу“. Он согласился и позвал помощника камень показывать.
Какого помощника? Совершенно верно, этого, что на фотографии, курчавого… Профессор тот прямо на одной ножке прыгал, как ребенок радовался. «Чудо! Чудо! — твердит. — Бесценное сокровище! Тайна тысячелетий…» Помощник же особого восторга не выказал, но, по всему было видно, заинтересовался. Говорил он больше по-научному, и я почти ничего не запомнил. Рефракция там, шкала Мооса и прочая ерунда. Сразу видно — ничего человек не понимает. Одним словом, оставил я им свой дивный алмаз и уехал из Москвы.
Куда именно? К себе на родину, куда же еще.
Да, совершенно верно, все это время я пробыл там. В столицу, как и уговорились с профессором, я возвратился в начале месяца.
Точнее? Если точнее, то я прилетел в Шереметьево в десять часов пятнадцать минут.
Да, именно в этот день. Я хорошо помню. Да, именно в четверг, а не в среду.
Могу ли я это доказать? Конечно, могу! У меня и билет на самолет сохранился. Как же иначе? Отчет о командировке давать надо? Так что в среду я был еще у себя дома. Подтвердить это могут все.
Кто конкретно? Секретарь нашего отделения общества «Знание» Олимпия Моисеевна — раз, референт товарищ Хамидов — два, даже начальник нашей милиции, который попросил меня передать родственникам корзину персиков! Хватит?
Очень хорошо получилось, что меня хоть в таком деле не подозревают. А что, профессора действительно убили? Ай-вай, какие люди есть! На такого человека руку поднять…
Откуда я узнал об этом? Очень просто. Позвонил Аркадию Викторовичу домой. Сначала никто не ответил, потом какая-то женщина сказала, что профессор в командировке. Я удивился. Какая вдруг командировка? Дня за два до отлета я с ним по телефону говорил, ни о какой командировке и речи не было. Все в порядке, сказал, приезжать велел. Но всякое, конечно, бывает…
Подождал я день-другой и опять позвонил. Снова в командировке! Где? Почему? Не говорят. В институт позвонил — тоже никто не отвечает. Как помощника звать, не запомнил, кого спросить — не знаю. Что делать? Стал звонить каждый день. Беспокоиться стал, волноваться. Не хотелось думать, что профессор меня обманывает, но всякое в жизни случается. Все люди, все человеки. Может, потерял мой алмаз? Или испортил, когда анализы делал? Почем я знаю? Решил в институт пойти.
Когда именно? Позавчера. С утра пошел. У проходной остановился и стал помощника поджидать. Лицо-то я хорошо запомнил. Больше часа стоял. Все прошли, а его все нет. Я уже уходить решил, как, гляжу, идет, портфелем размахивает. Остановил я его, поздоровался, а он меня узнавать не хочет. Забыл! Но я ему живо напомнил, кто я такой… Вспомнил. Засуетился, залебезил, потащил в сторону. «Понимаете, — говорит, — случилось страшное несчастье. Убили нашего Аркадия Викторовича». Я так и обомлел. «Как убили?
— кричу. — Когда убили? И где теперь мой алмаз?» — «Ничего еще не известно, — он отвечает. — Идет расследование, а где находится алмаз, понятия не имею. В лаборатории его, во всяком случае, нет. Аркадий Викторович унес его с собой. Наверное, он лежит у него где-нибудь дома, в кабинете. Аркадий Викторович и дома работал». Я стою как громом пораженный. Что делать? «Как же так? — спрашиваю. — Как мне теперь быть?»
— «Ничего не знаю, — говорит. — Рад бы, но ничем не могу вам помочь. Подождите». — «Чего именно и сколько?» — «Недели две. — Он долго размышлял, прежде чем ответить, по всему было видно, обмозговывал что-то, прикидывал. — Да, две недели. Не больше. Честь честью похороним Аркадия Викторовича, разберем его архивы, и даю вам слово, что алмаз отыщется. Могу поручиться».
А чем он может мне поручиться? Не верю я ему, и все тут! «Почему же,
— говорю, — по телефону отвечают, что профессор в командировке?» — «В самом деле? — удивился он. — Не знаю… Вообще сестра Аркадия Викторовича женщина очень странная. Я бы не советовал вам к ней обращаться. Понимаете, у нее.. как бы это поточнее сказать… не все дома. Лучше про алмаз и не заикайтесь, не то можете распроститься с ним навсегда». — «Почему так?» — «Дело ваше, конечно, но послушайтесь моего совета и запаситесь терпением. Обещаю вам, что через две недели все устроится». Дались ему эти две недели, думаю. Что устроится? Как? «Где живет профессор?» — спрашиваю. Он поморщился, потоптался с минуту, но адрес дал. «Я вас предупредил. — Даже пальцем мне погрозил: — Пеняйте теперь на себя».
Какой адрес? Квартиры профессора. На улице Горького… Дачи? Нет, о даче я ничего не знаю. Никто мне не говорил. Сестра живет теперь на даче? Не знал…
Вот и все. Больше я ничего не знаю… Как очутился в квартире? Совершенно случайно. На другой день после разговора с помощником я решил все же съездить на квартиру… Почему выбрал столь позднее время? А чтобы наверняка застать. Днем звоню-звоню, никто к телефону не подходит. Не знал же я, что она на даче… В общем, нашел я дом, поднялся на лифте на шестой этаж и остановился перед дверью. Собрался с духом, нажал кнопку звонка и стал ноги вытирать о резиновый коврик. Слышу, под ковриком что-то звякает. Сначала я внимания на это не обратил, знай давлю себе кнопку. Но время идет, никто мне не открывает, и что дальше делать, не знаю. Ни о чем таком не думая, нагнулся я и заглянул под коврик. Смотрю — ключи! А дальше все случилось как во сне. Поднял я их, подкинул на ладони и, одним словом, отпер дверь и в квартиру вошел. Что было дальше, не помню. Я только свою вещь хотел назад получить. Больше ничего меня не интересовало… Как я искал? Где? Теперь это трудно восстановить. Не знаю даже, сколько времени пробыл в квартире… А когда милиция нагрянула, я не сопротивлялся и не пытался убежать. Это тоже необходимо учесть!..
В каких отношениях я был с мастером Поповым из гранильного цеха? Ни в каких. Иногда давал ему камень-другой, чтобы он по блату, как говорят, его обработал.
Нехорошо, конечно, но ничего тут страшного нет. Ты мне поможешь, я — тебе. Государству никакого убытка тут нет.
Зачем мне ограненные бриллианты? Странный вопрос! Я ведь именно такие и собираю. Меняться бриллиантами тоже легче. По крайней мере знаешь, что сколько стоит. И, конечно, мне было приятно, когда огранка получалась по первой категории. Кому не хочется, чтобы его вещь стоила дороже?
Вас интересует, где я доставал необработанные алмазы? Неужели мы будем тратить ваше драгоценное время на подобные пустяки? Спросите лучше филателистов, где они берут свои марки. А монеты, думаете, с неба падают? Мы меняемся, покупаем, достаем, наконец, всеми правдами и неправдами… Очень трудно бывает объяснить точно, где, когда, у кого.
Нет, сейчас я никак не могу вспомнить. Если можно, отпустите меня отдохнуть.
Подписать протокол? Мне надо подумать. Я всегда готов помогать людям, но люблю, когда и мне идут навстречу. Сурово наказать Мирзоева для вас, я вижу, не самое главное. Поэтому я надеюсь, что мы сумеем найти точки соприкосновения и поможем друг другу. Люди, как сказано в Коране, «не будут обижены на толщину плевы на финиковой косточке».
Тяжело дались Сударевскому восемь коротких шажков от двери до стола, за которым, как пифия на треножнике, восседала Марья Николаевна. Не поднимая головы от стрекочущих клавиш «Рейнметалла», она искоса глянула на оробевшего и. о. завлаба и, не отвечая на приветствие, которого вполне могла не расслышать, продолжала печатать. Марку Модестовичу показалось, что вся приемная следила за ним с осуждающей насмешкой. И он сам, страдая, как бы со стороны взирал на свое совершенно невозможное поведение, угодливое и развязное одновременно. В действительности же все выглядело вполне благопристойно. Он вошел с видом уверенно-деловитым, пробормотал какие-то вежливые слова и, наклонившись над Марьей, заворковал:
— Зашел попрощаться, Марья Николаевна, перед отлетом в Амстердам… Не будет ли каких поручений?
— Куда-куда? — Ее пальцы замерли в неподвижном парении над клавиатурой.
— На конгресс в Нидерланды, Марья Николаевна. Может, сувенирчик какой? Европа все-таки…
— А! — Она настолько оттаяла, что даже подняла голову. — Ну что ж, привезите какую-нибудь безделушку.
— Непременно! — просиял Сударевский. — К Фоме Андреевичу можно? Мне только на секунду.
— У него сейчас Дузе. Как только выйдет, я вас пропущу.
— Большое спасибо, Марья Николаевна, я обожду.
Сударевский хотел отойти в сторонку, так как секретарша вновь застучала на машинке, но она остановила его вопросом:
— Как схоронили?
— Аркадия Викторовича? Хорошо. Я хотел сказать, — спохватился Марк Модестович, — обыкновенно.
— Народу много было?
— Не особенно…
— Цветы? Музыка?
— Все, как положено, Марья Николаевна.
— Речи были?
— Нет, речей как раз и не было… Как-то так получилось…
— Почему? Разве не вас от института выделили? Вот вы бы и выступили.
— Понимаете, Марья Николаевна… — Он наклонился еще ниже и зашептал ей в самое ухо: — Обстановка создалась не совсем подходящая… Людмила Викторовна так убивалась, так плакала…
— Удивительно люди притворяться умеют! — Марья Николаевна осуждающе поджала бескровные губы. — Рыдать рыдают, а про себя только о наследстве и беспокоятся. Имущества после него, чай, много осталось?.. Дача?
— По всей видимости, — уклончиво промямлил Сударевский. — Я не интересовался.
Из директорского кабинета, опираясь на палочку, вышла монументальная дама. Грудь ее, видимо, от пережитого волнения вздымалась тяжело и порывисто.
— Идите теперь вы, — распорядилась Марья Николаевна и даже подтолкнула Сударевского в бок, укротив безмолвный протест очереди ледяным, ускользающим взором.
Рыженький научный сотрудник, сидевший у самой заветной двери, хоть и не удержался от разочарованного вздоха, но вынужден был вновь опуститься на стул. Свой протест новоявленному фавориту он выразил тем, что демонстративно раскрыл папку, полную всевозможных бумаг.
Да, Марк Модестович не держал в руках неотложных, требующих подписи отношений в «Академснаб» и «Главизотоп», но зато у него в кармане лежал огненный общегражданский паспорт с посольской визой, билет Аэрофлота на рейс «SU-169» Москва — Амстердам и скромный чек, который можно было учесть в одном из самых солидных банков.
Только что раздираемый противоречивыми комплексами неполноценности и гордыни, но обогретый милостивым отношением всемогущей Марьи, Сударевский совершенно преобразился. В тамбур, ведущий в директорский кабинет, он вступил с победоносной улыбкой человека, которому все удается.
— Разрешите, Фома Андреевич? — интимным тоном осведомился он и без промедления ступил на ковровую дорожку. — Я только на одну минуточку. Пришел за последними указаниями.
— Отбываете, значит? — Вопреки ожиданиям, директор особой приветливости не выказал. — Так-так…
— Хотелось бы выслушать напутствия. — Марк Модестович смущенно потер руки и покосился на стул.
— Вы у нас человек самостоятельный. — Фома Андреевич не вышел из-за стола поздороваться и не спешил предложить место. — Даже не знаю, как с вами и быть…
— Что-нибудь случилось?! — внутренне так и обмер Сударевский.
— Вам лучше знать, Марк… э-э… Модестович. — Директор сделал вид, что заинтересовался вдруг лежащей перед ним на стекле сапфировой призмой.
— Удивлен, что вас интересуют еще мои советы. Н-да, весьма удивлен.
— Ничего не понимаю! — Сударевский не слышал, как неузнаваемо вдруг изменился его голос. — Фома Андреевич, ради бога…
— Любите вы, голубчик, сюрпризы подносить, ничего не скажешь. И ведь когда, главное? Под самый занавес!
— Да в чем дело, Фома Андреевич? — взмолился Сударевский. — Это по поводу командировки?
— На загранпоездке жизнь не кончается. А вы, как я погляжу, только сегодняшним днем и живете. Будущее вас не особенно волнует.
— Что вы, Фома Андреевич! — Сударевский облегченно перевел дух. — Как можно?
— Лишь бы сейчас кусок урвать, а там хоть трава не расти, — буркнул директор и отвернулся. — Умнее всех быть хотите?
— Почему? — Сударевский, как набедокуривший школьник, захлопал глазами. Он вновь отчаянно взволновался и уже не отдавал себе отчета в том, что говорит. — Я не знаю, что вам наговорили про меня, Фома Андреевич, но поверьте… — Он смешался и потерял нить разговора.
— Ну-ну, — подбодрил его Фома Андреевич, — продолжайте… А то только рот разеваете, словно рыба какая, и молчите. Я бы на вашем месте себя иначе вел. Н-да… Что вы там опять затеваете с этим горе-открытием?
— Я? — изумился Марк Модестович. — Понятия не имею! — Он даже порозовел то ли от радости, что туманные угрозы обернулись таким, в сущности, пустяком, то ли от благородного негодования. — Клянусь вам!
— Значит, вы единственный, кто не в курсе. — По тому, как Фома Андреевич нетерпеливо дернул плечом, Сударевский понял, насколько тот раздосадован.
— Я здесь абсолютно ни при чем! — поспешил он заверить директора.
— А кто? — Фома Андреевич брезгливо поежился. — Может быть, ваш соавтор? По всем секциям звон идет, а он, видите ли, не в курсе. Все утро только вами и занимаюсь.
— Мной? — вновь переспросил Сударевский, но, прежде чем успел сообразить, что это глупо и неуместно, вспомнил про взволнованную Дузе, с которой только что повстречался в приемной. — Боюсь, что вышло недоразумение, Фома Андреевич, — с достоинством закончил он и решительно сел на ближайший стул. — Или меня просто-напросто оклеветали. Такие любители всегда найдутся.
— Клевете не поверю. — Фома Андреевич для пущей убедительности постучал кристаллом по стеклу. — И вообще наушников не терплю!
— Я знаю, — подтвердил Сударевский, хотя и был уверен в обратном.
— Но чудес на свете не бывает… Как вы попали к Берендеру?
— Кто это? — Марк Модестович сделал вид, будто силится припомнить. — Ах, этот! Академик?
— Он самый. — Фома Андреевич неприязненно пожевал губами. — Такой же универсал, как ваш покойный покровитель. И швец, и жнец, и на дуде игрец. Говорят, он даже стишата кропает… Да притом еще по-французски! Тоже мне Леонардо да Винчи!
— Я с ним не знаком, — отчеканил Сударевский.
— Факты свидетельствуют иное. — Фома Андреевич бросил кристалл в кокосовую чашку.
— Какие факты, Фома Андреевич? — с печальным смирением осведомился Марк Модестович.
— Я бы еще мог усомниться в правильности сигналов, если бы мне буквально пять минут назад не позвонил Леокакаян. — Директор выжидательно примолк.
— Не улавливаю связи. — Сударевский уже полностью владел собой.
Основная причина тревоги явно отпала: зарубежному вояжу ничто не препятствовало. Последствия же неприятного объяснения с Фомой Андреевичем волновали его меньше всего. Разговор, однако, следовало, по возможности, закончить к обоюдному удовлетворению.
— Что общего может быть у меня с этим мерзейшим интриганом?
— Как? — Фома Андреевич озадаченно поднял брови и даже ладонь к уху приставил, словно хотел получше расслышать. — Эка вы его! — Он усмехнулся и удовлетворенно кивнул. — Интриган там он или нет, неважно. Главное, что все в один голос твердят, будто Берендер встал на вашу защиту. Вы что, работу ему показывали?
— Никогда в жизни!
— Откуда же он прознал?
— Ума не приложу. — Сударевский развел руками. — А это верно?
— Похоже на то. — Фома Андреевич заметно оттаял. — Но вы ему ничего не посылали?
— Абсолютно.
— Странно. — Директор задумался. — Кто же ему тогда напел?
— А что вообще случилось, Фома Андреевич?
— Значит, вы на самом деле ничего не знаете?
— Да откуда мне знать? Я только то и делал, что занимался подготовкой к конгрессу! Куча же дел, Фома Андреевич! А тут еще милиционер этот… Ну, вы знаете, который Ковским занимался… Покоя не дает. Все чего-то ищет, вынюхивает…
— Дело в том, что Берендер поднял шум. Он повсюду превозносит вашу работу и требует, чтобы ее передали химикам. Надеюсь, вы понимаете, какой может получиться скандал? Не хватает нам восстановить против себя еще одно отделение!
— Я к этому совершенно непричастен. Берендеру своей работы не давал и не просил его вмешиваться. Могу подтвердить это когда и где угодно, хоть устно, хоть письменно.
— Я бы посоветовал вам написать в комитет письмо. — Фома Андреевич сменил гнев на милость. — Это бы окончательно положило конец всяческим кривотолкам. Я уж не говорю о том, что избавило бы нас от непрошеных благодетелей.
— Хоть сейчас, Фома Андреевич! — с готовностью откликнулся Сударевский. — Какое письмо?
— Словом, вы, такой-то и такой-то, — директор явно успел заранее обдумать текст, — просите вернуть вам все материалы открытия для доработки.
— Чего вдруг? — спросил Сударевский, входя во вкус игры. — Бились-бились, а тут, когда вмешались такие силы, взяли и затрубили отбой. Не покажется ли это странным?
— Не покажется. Поверьте, все будут только рады закрыть это кляузное дело.
— Кляузное с чьей стороны?
— Мне казалось, мы понимаем друг друга, — многозначительно нахмурился Фома Андреевич.
— Несомненно! — поторопился успокоить его Сударевский. — Просто я хочу получше уяснить себе, как должно выглядеть мое письмо.
Беседа и впрямь принимала забавный характер. Она доставляла Сударевскому ранее недоступное наслаждение. «Как жаль, — думал он, — что этот боров так ничего и не поймет. Но что с него возьмешь? На то он и Дубовец!»
— Вы напишите, Марк Модестович, — в голосе Фомы Андреевича Сударевский уловил непривычные бархатные нотки, — что хотите пересмотреть свои выводы в свете, так сказать, новых данных. Верно? Вы же действительно продолжаете работать?
— Само собой.
— А раз так, то, получив новые результаты, вы хотите подвергнуть пересмотру всю свою концепцию. Это вполне естественно для всякого честного исследователя, уверяю вас. Ну как?
— Вполне. — Сударевский даже руку к груди прижал. — Никто и не пикнет.
— Постепенно все забудется, успокоится, вы защитите диссертацию, а там посмотрим… Чем черт не шутит? Может, и вернемся тогда к вашему открытию, на новом витке спирали. На ином… как бы это поточнее сказать… качественном уровне.
— Лично я уже поставил на этом крест, — сказал Сударевский и вдруг почувствовал, что ему наскучила эта двусмысленная игра. Пора было кончать. Впереди предстояли нелегкие испытания. Так стоило ли попусту расходовать силы?
— Не зарекайтесь, — покровительственно кивнул Фома Андреевич. — Ситуация меняется, и мы, я уверен, возвратимся к вашей работе. На иной основе, разумеется… Все-таки у вашего метода есть будущее. Недаром Берендер так раскричался. Что-что, а чутье у него не ослабло. Если он говорит, что овчинка стоит выделки, то будьте уверены, работа действительно имеет большое научное и практическое значение… Поверьте мне, что я не стал бы с вами говорить так, если бы не был уверен в конечной победе истины. Это только в фельетонах можно прочесть о всяческих противниках научного прогресса, зажимщиках передового опыта и ретроградах. Вы умный человек и понимаете, что в жизни все значительно сложнее. На каком-то этапе приходится и отступать, из тактических соображений отказываться даже от собственного детища. Но в исторической перспективе истина всегда пробивает себе дорогу. Можете не сомневаться.
— Я и не сомневаюсь.
— Теперь, когда претендовать на установление новой, объективно существующей в природе закономерности можете вы один… — Фома Андреевич выдержал необходимую паузу и, убедившись, что собеседник правильно его понял, продолжал: — Следует быть вдвойне осторожным. Пусть у товарищей, которых Ковский так неразумно против себя восстановил, сформируется о вас новое мнение. Как говорится, о мертвых либо хорошо, либо ничего… Одним словом, я уверен, что скромный молодой исследователь, который нашел в себе силы и мужество преодолеть давление авторитета и собственные, можно сказать, заблуждения, встретит совершенно иной прием. Вы меня, надеюсь, поняли?
— Не совсем, Фома Андреевич. — Сударевскому хотелось, чтобы директор высказался более определенно. — Извините.
— Забудьте прошлое.
— Уже забыл.
— И прелестно. Добавьте побольше новых данных, переиначьте что-нибудь, и через год-другой пишите себе новую заявку на новое открытие. Формулу, разумеется, придется видоизменить. Теперь, надеюсь, ясно?
— Абсолютно. — Сударевский украдкой посмотрел на часы.
«Даже если я откровенно, без обиняков, растолкую ему, как и что, — подумал Марк Модестович, — он же все равно ничего не поймет. Не допустит до себя, просто-напросто отметет. Вот ведь в чем курьез! Он живет в вымышленном мире, за частоколом интриг, и совершенно потерял чувство реальности. Терять мне нечего, меня теперь не остановишь, и я мог бы позволить себе пять минут откровенности. Это были бы прекрасные пять минут, возможно, самые лучшие в жизни, если бы только удалось его пронять. Но нет! Оставь надежду всяк сюда входящий. Все отскочит назад. Как горох об стенку. Он неуязвим. Стоит ли тогда метать бисер? Да и не мне, если быть честным перед самим собой, тратить силы на перевоспитание Дубовца. Пусть другие займутся потом выжиганием по дереву. Этот Люсин прав, говоря, что никогда не следует забывать об окружающих. Мы действительно живем не в вакууме и нас окружают не бессловесные тени, а живые люди, наблюдательные, любопытные, понимающие. Нет, милейший Фома, даже если я полностью пойду у тебя на поводу, все равно ничего не получится. Нам просто не позволят отколоть подобный номер. Такие вещи не проходят, и все тут. Не будь даже всемогущего Берендера, кто-нибудь обязательно окажется на нашем пути. Может быть, это будет незаметная лаборанточка или безымянный эксперт, который однажды хоть краем уха слышал фамилию Ковского; даже твой сегодняшний союзник и то завтра не упустит случая подставить тебе ножку».
— …достойно представлять наш институт на международном форуме, — из дальнего далека долетели до него слова директора.
— Приложу все усилия, Фома Андреевич, — ответил он, как автомат.
— Не сомневаюсь. — Директор нашел уместным пожать Сударевскому руку.
— Большое спасибо! — Марк Модестович вскочил и приготовился прощаться. Хорошо, что он все-таки промолчал! Никогда не следует сжигать за собой мосты. Кто знает, как обернется дело. По существу, он же еще ничего не решил. Во всяком случае, это не окончательное решение. Там видно будет…
— Может у вас есть какие-нибудь поручения, Фома Андреевич? Или пожелания?
— Пожелания? — Директор озадаченно пожевал губами. — Успеха разве что?.. Ван-Кревелину мой привет. Жаль, я подарочек ему не успел приготовить, а следовало бы…
— Не беспокойтесь, Фома Андреевич, я все равно побегу сейчас покупать сувениры.
— Вот и хорошо… Только, знаете ли, не надо этого… как его… палеха, водки, матрешки всякие… Я в прошлый раз возил.
— Понимаю. Подберем что-нибудь пооригинальнее.
— Тот милиционер, говорите, вас еще донимает? Что там слышно у них насчет убийства? Нашли кого?
— У меня создалось впечатление, что не нашли. Поэтому и не оставляют в покое наш институт.
— Мы-то тут при чем?
— В том-то и дело! Но самое пикантное в этой истории то, что Аркадий Викторович, судя по всему, умер своей смертью.
— А мне говорили, что его убили.
— Так думал сначала следователь, но судебно-медицинская экспертиза не подтвердила. Аркадий Викторович скончался от инфаркта.
— Ничего не понимаю! Откуда тогда весь сыр-бор? Похищение? Уголовщина всякая?
— Тут много неясного, Фома Андреевич. Похоже, что вокруг Ковских действительно вертелись всякие темные личности. На похоронах я узнал, что позавчера ограбили московскую квартиру Аркадия Викторовича. У Людмилы Викторовны и без того достаточно горя. Бедная женщина! Куда только милиция смотрит? Я ей посоветовал жалобу на следователя подать. Чего церемониться, в самом деле! Вместо того чтобы травмировать людей, он бы лучше принял меры для защиты их собственности.
— Правильно! — обрадовался директор. — Уж эти наши доморощенные шерлоки Холмсы!.. Помню я этого молокососа, что к нам приходил, как же! Открыл он хоть что-нибудь? Поймал кого? А ведь сколько времени понапрасну отнял! Нет, это вы хорошо ей присоветовали. Пускай его хорошенько приструнят.
— Если бы и вы еще, Фома Андреевич, со своей стороны…
— Нет. — Директор понял его с полуслова. — Мне-то чего туда соваться? А вот в институт к себе я их больше не пущу. Нечего дурака-то валять… Ну, Марк Модестович, в добрый, как говорится, час, ни пуха вам, ни пера.
Подобно птицам, брахманы рождаются дважды. Они приходят в мир, как все люди, но переживают второе рождение, когда надевают священный шнурок избранной варны[57]. После упанаяны — праздника посвящения — Гунашарман стал полноправным членом брахманской общины. Он начал изучать Веды, и окружающее предстало перед ним в ином освещении. Это и впрямь было похоже на новое рождение. Птенец начинает по-настоящему жить с той минуты, когда пробивает затвердевшим клювиком скорлупу. Человек становится человеком не прежде, чем проснется в нем неистребимая жажда познавать. Веды раскрыли перед Гунашарманом смысл и цель существования, указали ему место в бесконечном — ибо нет ни конца, ни начала у колеса — круговороте материи и духа. «Смертный созревает, как зерно, и рождается, как посев».
Когда Гунашарман впервые осознал, что он тоже, как и все, смертен, то не ощутил ни смятения, ни тоски, а лишь растерянность и бесплодное тягостное недоумение.
— Зачем тогда я? — спросил он гуру[58], не находя нужных слов и от эгого мучаясь. — Зачем ты? Зачем все: горы и лес, деревья и камни?
— Ради познания. Познай все это, — гуру широким жестом обвел горизонт, на котором синели проросшие лесом горы, — и ты поймешь. Вопросы порождают твое неутомимое познание. Насыть его, и они разрешатся сами собой.
— Оно здесь? — Гунашарман указал на сердце.
— Везде, — объяснил учитель. — Это одухотворяющий огонь. Это Атман — носитель познания.
— А как он выглядит?
— Никак. Он способен познать все, но сам не может быть познан разумом. Он не твердый и не мягкий, не длинный и не короткий, не ветер, не пространство, он без вкуса, без запаха, без глаз, без слуха, без дара речи и мышления, без дыхания, без меры. Он непостижим, он нети нети — ни то и ни это. Атман не исчезает в огне погребального костра, а сливается с Брахманом, всеобщим первоначалом, стоящим над богами и силами. Возвышенный и всемогущий Брахман проницает всю Вселенную и является одновременно частью тебя самого. Он все и ты тоже, твое тоскующее, беспокойное «я».
— Это трудно понять, гуру.
— Понять вообще нельзя, можно лишь ощутить. Только в оцепенении йогической сосредоточенности, ты постигнешь Брахмана, только в экстазе Сомы почувствуешь единство души со всемогущим космическим первоначалом. Мысль о единстве Атмана и Брахмана повергнет тебя в изумление и восторг. Упанишады учат, что только постигнувший это невыразимое единство будет освобожден от дальнейшего круговорота жизни. Такой человек, соединившись с Брахманом, вознесется над радостью и печалью, над жизнью и смертью. Это сродни прекрасному сновидению. Во сне человеческий дух свободен, он парит, как коршун Гаруда, над временем и пространством. Но есть и другой сон, подобный глубокому обмороку, почти неотличимый от смерти. Лишь отшельники, достигшие высочайшей концентрации воли, способны погрузиться в него. В этом положении человек может пробыть неопределенно долго, не нуждаясь в пище, воде и дыхании. Ты ведь видел аскетов, которых зарывали в землю на сорок дней, брахмачарин?[59]
— Видел, гуру.
— Опыт души в таком состоянии не поддается описанию, но Брахман находится еще дальше, по ту сторону подобного смерти сна. Кто достигнет Брахмана, тот свободен.
— Навсегда?
— Навсегда.
— Но не есть ли это просто несуществование, просто смерть, которую ты зачем-то зовешь иначе, о гуру?
— Напрасно стремишься ты непостижимое объять мыслью, выразить невыразимое речью. Принеси-ка лучше фигу с того дерева.
Гунашарман сбежал с зеленого холма, на котором они сидели, подпрыгнул и сорвал с ветки спелый плод.
— Вот, гуру. — Он положил фигу у ног учителя и, поправив шнур на левом плече, опустился на траву.
Гуру разломил плод на две половинки. Свежая, благоухающая мякоть и ряды семян в середине увлажнились росинками клейкого сока.
— Раскуси это, — выковыривая окаменевшим ногтем крохотное семечко, сказал учитель. Его худое, иссушенное солнцем тело, казалось, было выточено из затвердевшего дерева и выглядело почти черным в сравнении с дхоти — белой тряпкой, покрывающей бедра.
Гунашарман почему-то подумал, что гуру никогда не умрет, а только окончательно высохнет, как старая лиана.
— Что ты видишь в семени? — спросил учитель.
— Ничего.
— То, что ты называешь «ничего», и является сутью, которая скрывает в себе могучее дерево. В урочный час оно вырастет из земли и принесет сладкие плоды. Так и Атман, который невидим в нас, сколько бы мы ни дробили на части тело. Поэтому запомни: тат твамаси — ты есть то. Как соль, растворенная в воде, делает океан соленым, а сама остается непостижимой, так все сущее имеет свою основу и свое истинное бытие в единой, непостижимой вселенской сущности, которая содержится во всем.
Ученик хотел возразить, что соль в океане легко добыть выпариванием и уже по одной этой причине она вполне доступна органам чувств, но не посмел.
И все же он запомнил тот день, наполненный смолистым ароматом лесов и журчанием ручьев среди белых камней, в сердце своем сохранил мудрые слова учителя. Никогда потом истина уже не казалась ему столь близкой, как на том зеленом холме посреди залитой солнцем долины. Лишь сейчас, на лесной поляне под полуночными звездами ему было дано вновь ощутить предчувствие озарения. Оно коснулось его неслышным совиным крылом и пропало.
Гунашарман подбросил в огонь сухие ветви карникары — дерева, цветы которого лишены запаха, и кору сандала, чей душистый аромат стесняет дыхание. Сома в герметическом сосуде из обожженной глины заклокотал, его летучие пары устремились в кольца змеевика, чтобы загустеть в холоде ночи и, подобно росе, возвратиться в кипящее чрево. Многократная перегонка в замкнутом сосуде не должна была прекращаться ни на мгновение и длилась уже сто семь дней. В ту минуту, как заступил на дежурство Гунашарман, пошел сто восьмой. До прибытия заревой колесницы Ашвинов «Красное Яйцо» должно было окончательно созреть.
С того дня, когда юный Гунашарман отличился проникновенным знанием Атхарваведы, продляющей жизнь, и был допущен к мистериям Сомы, семь раз усыхала и вновь наливалась амритой лунная чаша. За это время он в совершенстве постиг иносказательный язык жрецов небесного Сомы, который рожками вверх плыл теперь над джунглями по туманным волнам, и сомы земного, чьи душистые охапки смутно золотились возле каменного жертвенника.
Здесь, на залитой лунным светом поляне, никто не называл владыку жизненного огня по имени.
Когда из красного сока, смешанного с медом и молоком, выпадал осадок, жрец благоговейно шептал:
— Он сел.
Гунашарман, на которого впервые возложили почетную обязанность поддерживать огонь в очаге, сразу же понял, что произошло, и перестал раздувать пламя, или, говоря на языке посвященных, «сложил крылья».
— Готовь ему ложе, — приказал потом жрец.
И Гунашарман стремглав бросился за деревянной чашей, в которой собирают очищенную в сите из овечьей шерсти небесную влагу.
И вот теперь, в полном одиночестве, сидит он у очага, прислушиваясь к бурлению сомы. Он неоднократно видел, как «десять тоненьких сестер», то есть руки жреца, выжимали давильным камнем едкий сок золотого цветка, растущего в долинах Шарьянаваты; отмывали его «в реках» — в тонкой струйке воды; смешав с божественными дарами пчелы и коровы, ставили на огонь. И все же он не перестает вздрагивать каждый раз, когда тихий голос жреца зовет его подбросить в очаг сучья:
«Сухие растения!»
Гунашарману кажется, что он опять слышит голос, от которого при одном лишь воспоминании становится зябко. Или это ветер холодит ему затылок? Он покорно подкладывает в огонь ломкий хворост и поворачивается спиной к очагу. Песня Сомы в глиняной реторте убаюкивает. Глазам, завороженным пляской огня, мрак кажется непроглядным.
В джунглях шелестит влажная листва. Приглушенно кричат после ночной охоты совы. Изредка потрескивает на деревьях кора. Когда глаза привыкают к темноте, начинает проявляться лунный лоск кожистых листьев. Неясными пятнами возникают белые душистые цветки лианы мадхави, вокруг которых гудят мохнатые ночные бабочки и бронзовые жуки.
«Как много выпили амриты бессмертные! — Юный брахман следит за тонким серпом ущербного месяца. — Скоро ночи станут совсем темными».
Он никак не может припомнить удивительное ощущение полета, которое только что на миг захватило его, увлекло в головокружительные выси и вдруг изгладилось, оставив в душе обидное разочарование. Что это было? Но как черные занавеси задернулись в памяти: ни осознать, ни вспомнить.
Прямо над головой медленно крутится Карттика[60] и тревожно пульсирует над стеной мрака Картикея[61] — символ пожаров и бед. Так что ж это все-таки было? Он складывает ладони и поднимает их на уровень лица. Но и эта — мудраанджали не помогает ему. Он все навсегда позабыл.
«Сухие растения», — напоминает вновь голос внутри.
Он с треском ломает сучья и бросает их в ненасытное пламя. Довольно клокочет сома в сосуде, свистят и покрапывают в змеевике его пары. Но вдруг леденящий кровь рев тигра прокатывается по джунглям и заглушает все звуки. И долго молчит потом притаившаяся ночь.
Чтобы подбодрить себя, Гунашарман затягивает вполголоса песнь в честь своего божества, в которой только и можно называть его имя:
Где трением добывается огонь,
Где поднимается ветер,
Где переливается сома,
Там рождается разум[62].
Рождается разум? Не эта ли мысль промелькнула как молния во мраке его немоты? Он же ничего не знает о том, что творится в клокочущем сосуде из обожженной глины! Вообще не задумывался над тем, для чего многократно перегоняют и дистиллируют сок, который призван освящать огни и веселить душу. В самом деле, зачем? Что найдет главный жрец, когда отобьет поутру узкое горло сосуда? Это тайна. Святая святых. Ее раскроют перед ним в урочный час высшего посвящения, когда придет его черед занять жреческое место у каменного алтаря. Но это случится не скоро, а пока надо смиренно ждать и, ни о чем не спрашивая, учиться терпению. Когда Ушас, утренняя звезда, зазеленеет над джунглями, он уйдет в деревню, так ничего и не узнав о «Красном Яйце», которое созрело в жаре Сомы и Сурьи. «Дочь Сурьи родится из капли"[63]. Это единственное, что ему известно. На сто восьмой день в этом самом узкогорлом кувшине Луна превратится в Солнце.
А что сие означает? Великое и животворное единение противоположных начал?
Гунашарман помнит сокровенную мистерию, исполнителями которой были главный брахман и самая юная из храмовых танцовщиц. Такая ритуальная церемония всегда предшествовала приготовлению сомы, символизируя рождение огня из влаги… Но хоть бы одним глазком взглянуть на это «Красное Яйцо»…
Незаметно растаяла ночь. Заглушая беспечную птичью разноголосицу, затрещали кузнечики и цикады. Потом прогудела, как надтреснутый колокол, и неожиданно умолкла кукушка кокил — вестник любви.
Гунашарман удивился, когда в назначенный час никто не пришел его сменить. Он так и не уловил, сколько ни прислушивался, приглушенных ударов барабана. Деревенский мриданга молчал утром, когда земледельцев-вайшиев созывают на полевые работы, не заговорил он и в полуденный зной. Брахмачарин не знал, что и подумать. Поев немного холодного риса, он запил его водой и забрался в пятнистую тень древовидного папоротника. Сладкая, расслабляющая сонливость одолела его. Лишь забота об очаге не позволяла заснуть. Он совершил утреннее омовение и, сделав несколько дыхательных упражнений, разогнал сон. От очага решил не отходить до прихода смены.
Но когда ветер со стороны деревни донес горький, царапающий горло запах гари, Гунашарман понял, что никто сюда не придет. Недаром так воспаленно горела над лесом кровавая звезда Картикея! Очевидно, несметные полчища Тимура-Хромого сломили сопротивление индусов и огнепоклонников-гебров и сумели переправиться через реку Джаун. Ни горы, ни леса не остановили варваров — млеччха. Они прорубили дорогу сквозь джунгли и ворвались в ущелье между горами Кука и Суалик.
Гунашарман представил себе раскосых чужеземцев, крепко сидящих на лошадях ахалтекинской и монгольской породы, и зажмурился, чтобы сдержать слезы. Он слышал рассказы о том, как свирепые джагатаи с саблей в правой и с факелом в левой руке рубили сплеча, как с диким гиканьем летели через деревни, поджигая соломенные крыши хижин. Нет, он не ошибся, почуяв в горестном ветре запах родного пепелища. То, чего со страхом ожидала вся долина — раджа и рани в крепости, брахманы в храмах, крестьяне в деревнях,
— свершилось. Хромоногий вновь будет играть отрубленными головами, на скаку загоняя их в лунки клюшкой из железного дерева.
Со всех сторон слетится на пир воронье, и по задымленным пыльным дорогам потянутся толпы скованных цепью рабов.
Когда Гунашарман понял, что остался совсем один и никто из жрецов Сомы более не проберется тайной тропой на священную поляну, он спокойно загасил в очаге угли. Отныне он один нес ответственность за сокровище, о котором ничего не знал. Пока сосуд остывал, юноша собрал ритуальную утварь и вместе с давильными камнями перенес ее в джунгли, где и схоронил все в дупле старой смоковницы. Потом он бережно снял с очага теплый еще кувшин и, сгибаясь от тяжести, перетащил его к жертвеннику. Гимнам и мантрам, сопровождающим сокровенную церемонию освобождения дочери Сурьи из плена, его не обучили. На всякий случай он, прежде чем отсоединить змеевик, спел «Космический жар», в котором были подходящие случаю слова:
Солнце и луну сотворил[64].
Согнав с жертвенника изумрудную ящерицу, Гунашарман поднял камень и резким, точным ударом отбил горловину. Из кувшина вырвались зеленоватые удушливые пары. Задержав дыхание, дерзкий брахмачарин наклонил сосуд и подставил под бурую дымящуюся струю сито. Во что только превратилось за сто восемь дней благоуханное молоко сомы? Маслянистая едкая жидкость, подобно степному пожару, обуглила овечью шерсть. Просачиваясь сквозь сито, она стекала на красную почву и по каменному желобу убегала в подземный резервуар. Насекомые, которые обычно сползались на запах сомы, теперь разбегались по норам и трещинам; кого настигала тягучая бурая струйка, сразу замирали и обугливались. Не убереглась и любопытная ящерица, забравшаяся в желоб. Она едва успела выскочить, волоча за собой удлиняющиеся клейкие нити, но, не добежав даже до ближайшего куста, судорожно забилась в пыли и затихла.
Сосуд опустел, и Гунашарман понес сито, наполненное скользкой жижей к источнику. В холодной ключевой воде грязь вспухла и запузырилась. Сначала быстрый поток унес пену и слизь, потом подхватил мелкую взвесь, и тогда стало видно, что на дне тяжело провисающего сита лежит рыхлый фиолетово-черный комок. Когда промывные воды посветлели и опаленная шерсть стала обретать сероватый оттенок, сделавшийся в одночасье таким одиноким, брахмачарин бережно вынул оставшийся в сите ком. Холодный и разбухший, он легко крошился в руке. Осторожно перетирая пальцами податливую массу, Гунашарман присел возле источника.
Неистовое солнце многоцветно дробилось в бурлящем зеркале крохотного водоема. Из джунглей тянуло прелью и жарким смрадом болот. Где-то совсем близко кричали сизые цапли. Юркие оранжевые обезьяны перелетали с дерева на дерево, раскачиваясь на упругих канатах лиан, и бабочки необыкновенными цветами раскрывались вокруг посреди опутанного бледными присосками воздушного корневища. Как пестра и великолепна была эта вечно ликующая неуемная жизнь! Гунашарман зажмурился. Мертвый щекочущий дым невидимо просачивался сквозь горячую сырость непроходимого леса. Это горел, не сгорая, погребальный костер, унося в невыразимое ничто родных и близких. Он знал, что, покуда дышит, будет чувствовать эту гарь.
В пальцах остался твердый неровный шарик. Брахмачарин с трудом раскрыл полные слез глаза и тут же вновь зажмурился, ослепленный нестерпимым блеском изломанной алой искры. Шарик выскользнул и закатился в траву. Но долго искать его не пришлось. Ослепленный слезами, Гунашарман упал перед слетевшей с неба звездой на колени.
— Джьоткраса[65], — благоговейно прошептал он, накрывая драгоценность ладонью.
Вспомнились аллегорические рассказы гуру и туманные намеки брахманов о тройственном единении Сомы, Индры и Сурьи. Гунашарман попытался запеть благодарственный гимн, но память о мертвых сдавила горло, и, упав лицом в красную от пыли траву, он разрыдался по-детски открыто и безутешно.
Соки Сомы потекли, стремительные
Выжатые капли,
Как капли дождя — на землю,
Соки Сомы полились к Индре[66].
Никого из тех, кто вскормил и воспитал дважды рожденного не было уже на земле. Каплей расплавленного металла прожигал ему руку джьоткраса, которого он никогда раньше не видел, но сразу узнал.
…Ночь застала Гунашармана глубоко в джунглях. По тайным тропинкам уходил он все дальше от родных мест, где пировали победу барласы и джагатаи хромого тюрка. Узкий серп отощавшего небесного Сомы едва проглядывал сквозь многоярусную крышу великого леса. Только на полянах и у ручьев неверный фосфорический отблеск трогал разные листья папоротников или стеклянный узор настороженной паутины. Кувыркались выдры в черных ручьях, глотая лунное отражение и не в силах напиться светом. Их игривому плеску вторили серебристые рулады древесных лягушек и звонкая прерывистая капель срывающихся с листьев пиявок. Ночной лес справлял тайный праздник последней фазы луны. Его наполняли неразличимые шорохи и шумы. Падали в кишащий клопами перегной перезрелые плоды. Водяные змеи скользили, как по льду, с одного берега на другой. Чешуйчатые ящеры подрывали растревоженный муравейник. И страшные совы терзали когтями летучих мышей, ловя всевидящими очами последние призраки зодиакального света.
Сколько невидимых глаз следили из темноты за одиноким путником! В жалком дхоти, с посохом и узелком в руках, он казался таким неприкаянным и беззащитным, что великий лес пропустил его сквозь заповедные дебри, не причинив вреда. Даже замшелый, заляпанный жидкой грязью крокодил не пошевелился, когда босая человечья ступня соскользнула с его плоской пупырчатой головы. Он только приоткрыл глаз, мелькнувший, как угасающая лучина. Но Гунашарман ничего не заметил. Он шел, завороженный скупым сиянием джунглей, прислушиваясь к далекому звону пятиструнной вины, который все явственнее вплетался в таинственный ропот леса. Петлявшая в зарослях тропа постепенно расширилась и стала тверже. Все реже и реже натруженные ноги давили обжигающих скользких улиток и стальные шипы перестали тиранить пятки. Лес неожиданно кончился, и Гунашарман вышел на большую наезженную дорогу. Вина звенела совсем уже близко. Он шел на ее призыв, различая во тьме только уплощенный смазанный силуэт большого раскидистого дерева. Лишь войдя в непроглядную его сень, он увидел белый цветок лианы и промелькнувшую белозубую улыбку. И в это мгновение острый сияющий серп пронзил летучее облачко.
— Кто ты? — спросил он сидевшую под деревом женщину, которая все продолжала тревожить заунывные струны. — Почему я почти не вижу тебя?
— Я смугла, — отвечала она, смеясь, а вина в ее руках стонала и жаловалась, обещая покой и надежду, но только потом, потом. — И на мне черное одеяние.
— Цвет ночи.
— И цвет любви. Присядь, чужестранец, передохни.
— Как тебя зовут?
— Шанти[67], и мне четырнадцать лет. Откуда ты, путник?
— Я жил в долине Суалик. Теперь туда пришел Тимур-Хромой, и у меня никого не осталось на свете.
— Бедный! Мне так тебя жаль! — Девушка перестала играть.
— Ты не только спокойствие, — Гунашарман коснулся ее руки, — ты и радость. Вина, луна в зените и ты… Разве это не утешение?
— Пойдем со мной, юноша. Я омою тебя, умащу благовониями и накормлю.
— Какой ты варны? — настороженно спросил молодой брахман, отдергивая руку.
— Мы шудру, — она засмеялась, — рождаемся лишь однажды.
— Тогда мне нельзя с тобой. Как жаль, что ты из варны прислужников!
— О, конечно! — С вызовом она ударила по струнам. — Ведь ты же брахман! «Из живых существ наилучшими считаются одушевленные, между одушевленными — разумные, между разумными — люди, между людьми — брахманы"[68]. Разве не так?
— Да, таков закон.
— Что за дело тебе до законов, — она вскочила с места, — когда ты сам грязен и нищ, как последний неприкасаемый?! Твоя деревня сожжена и ее жители перебиты, а ты все думаешь о своем брахманстве! Слепой крот! Или ты и вправду веришь, что «брахман — ученый или неученый — великое божество»?[69]
— Таков закон, установленный прародителем человечества, — уже мягче повторил он. — Не сердись, девушка-шудра. Мне нельзя есть твой рис.
— А любить тебе можно? — Распахнув чоли[70], она подступила к нему. Лунная пыль дрожала на тонких ее плечах.
— Мне ничего нельзя, — грустно ответил юноша. — Будь и ты смиренна. Закон говорит, что шудра, если он чистый, послушный высшим, мягкий в речи, свободный от гордости и всегда прибегающий к покровительству брахмана, может получить в новой жизни высшее рождение. Поэтому не горюй и надейся.
— Дурак ты, дурак, — она отступила в тень, — хоть и дважды рожденный. Что мне за дело до другой жизни? Ведь в том существовании буду уже не я. И ты станешь другим. Неужели ты не чувствуешь, что гибнет весь наш мир и вся твоя брахманская глупость вместе с ним? Завтра или послезавтра хромой тюрок доберется и сюда. Милостивая матерь Кали, будь свидетельницей! — Девушка гневно притопнула ногой. — Я не так хотела провести последнюю ночь перед концом света, но боги распорядились по-своему. Значит, так тому и быть! Пеняй на себя, тщедушный брахман.
— Ты напрасно гневаешься, — примирительно заметил он, — никто не виноват в том, что люди принадлежат к разным варнам. Ни ты, ни я, ни боги. Так было от начала мира и так есть.
— Но так не будет, когда тюрок свалит наши тела в одну кучу!
— И очень жаль, потому что и в смерти каждому положен отдельный костер.
— Вот заладил! — Она ударила кулачком по стволу. — Что с тобой говорить, желторотый вороненок! Тебе, наверное, невдомек, что можно жить иначе? Очень весело, хоть и беззаконно, не ведая ни запретов, ни каст?
— Это греховная жизнь, и тяжкая последует за нее расплата.
— Пусть так, но она не хуже твоей… Что ж, пеняй на себя, набитый мертвой премудростью вороненок, ты сам во всем виноват. — Девушка подняла с земли вину. — Я этого не хотела.
— О чем ты, девушка-шудра?
— Так, пустяки, хорошенький брахманчик. — Она зацепила ноготком струну и резко отпустила ее. — Куда ты идешь?
— В город, — ответил он, прислушиваясь к дрожащему звуку. — Хочу примкнуть к тамошней общине жрецов. У меня до них дело.
— А денежки у тебя есть?
— Ни единой паны.
— Иди по этой дороге, никуда не сворачивая, и к утру ты встретишь людей, у которых сможешь поесть, не оскверняя себя.
— Спасибо, девушка-шудра, оставайся с миром.
— Иди и ты с миром, глупый брахманчик. — Она отвернулась и стала перебирать струны.
Под тоскливый напев вины, в котором не звучала уже и отдаленная надежда, Гунашарман вышел вновь на дорогу и скоро скрылся из глаз.
Он не услышал, как оборвалась печальная песня и девушка изо всех сил ударила по струнам. На троекратный трагический крик вины жалобным воем отозвались откуда-то голодные красные волки. С детства приученный к бесстрастию, он спокойно шагал по еще не совсем остывшей пыли, заглушив в сердце тоску и боль невозвратимой утраты. А девушку-шудру он выбросил из головы, как только перестал различать напев вины. И зачем ему было думать о ней, когда в кромешной тени дерева не разглядел он на ее груди и щеках выжженное клеймо тхагов — страшных служителей богини Бхавани?
Он даже не обернулся, когда в нескольких шагах позади него бесшумно выпрыгнула на дорогу странная многорукая тень. Зловеще искажаясь в наезженных колеях, она быстро настигла Гунашармана и вдруг раздвоилась прямо у него за спиной. Он не успел даже вскрикнуть, когда два угрюмых бородача намертво сдавили ему запястья. Испуганно глянул налево-направо, увидел заступ в руке у одного грабителя и белый платок — у другого, но ничего не успел понять от острой удушливой боли, которая сломала ему горло. И сразу все кончилось.
— Готово, — сказал душитель, тхаг, вытаскивая платок из-под бессильно запрокинутой головы молодого брахмана. — Обыщи его, Свами.
Тот, кого он так назвал, нагнулся и поднял с земли узелок.
— Ничего, — сказал он, вытряхивая на дорогу слипшиеся комочки холодного риса и кокосовую чашку для воды.
— А здесь? — Его напарник принялся ощупывать дхоти. — Ого! — воскликнул он, вытаскивая камешек, сверкавший даже в ночи. — Это, кажется, по твоей части, Свами! — И засмеялся: — Смотри не обожгись.
— Ему цены нет, — покачал головой Свами. — И потому его нелегко будет сбыть с рук.
Он засунул камень за щеку и, сойдя с дороги, принялся рыть могилу, как того требовали неписаные правила его преступной секты.
Багровеющий серп закатывался, и близился новый день священного месяца ихалгуп по индийскому календарю. Он соответствовал вторнику восемнадцатого числа месяца джумади ал-ахира 801 года Хиджры[71], от которой отсчитывал время завоеватель мира Тимур.
Вот как описал этот день Гийасаддин Али, льстивый летописец Железного хромца:
«Победоносное войско сделало набег на это селение. Индусы, распростившись со своим достоянием, сами подожгли свое селение и убежали. Свершилось (все) по речению небесного откровения: „Они разрушили дома свои своими руками и руками верующих“. Солдаты захватили в этом селении много фуража и продовольствия. В тот же день, в полуденное время, был сделан набег на два других селения, лежавших неподалеку от первого, из которых извлекли много зерна и съестных припасов. Индусы, закрепившиеся в (ущелье) той горы, были людьми выдающимися на арене отваги и возмущения и руководителями на стоянках неустрашимости и кровопролития. Не ценя своей головы, которая есть капитал жизни, они признавали риск жизнью и отчаянность по существу доблестью и выигрышем ставки в игре».
Можно сомневаться, насколько правдиво утверждение летописца, что индусы сами подожгли свои дома, но доблесть и самопожертвование, с которыми встретил индийский народ вторжение чужеземцев, несомненны.
Среди тысяч пленных, захваченных в этот день, оказался и душитель Свами. Он быстро смекнул, что сможет избежать смерти, если назовется ремесленником. На вопрос темника Хусайна Малик-куджи о его занятии, он без колебаний ответил:
— Ювелир, притом очень искусный, ваше высочество.
По личному распоряжению его хаганского величества эмира Тимура он был отправлен в Самарканд, дабы приумножил трудами своими неподражаемый блеск жемчужины света.
Приблизительно в то самое время, когда Сударевский почти со слезами на глазах благодарил своего директора и многословно прощался с ним, в кабинете генерала началось оперативное совещание. Присутствовали: подполковник Костров, майор Данелия, капитан Крелин, слушатель высшей школы МВД Логинов и в качестве консультанта по вопросам печати член Союза писателей СССР Березовский. Докладывал Люсин.
— На этом чертеже, — объяснял он, водя указкой вдоль длинного, прикнопленного к стене ватманского листа, — предположительно представлен последний день жизни Аркадия Викторовича Ковского. Авторитетные отзывы ведущих ботаников, заключения наших экспертов, а также опыты, специально поставленные по нашей просьбе во Всесоюзном институте лекарственных растений, конечно, не позволяют интерпретировать колебания электрических потенциалов корня и листьев растения достаточно однозначно, но прежде чем перейти к традиционным вещественным доказательствам, я все же позволю себе сделать такую попытку. На представленном графике, построенном по данным, снятым с ленты электронного потенциометра, который находился в кабинете Ковского на даче в Жаворонках, эти колебания даны во времени. На ординате, таким образом, отложена интенсивность сигнала, на абсциссе — время в часах. Точка отсчета, отвечающая началу координат, взята на основании свидетельских показаний близких Аркадию Викторовичу людей. Условно она соответствует десяти часам утра. Учитывая возможную погрешность, мы приняли величину отклонений точности плюс-минус один час. Таким образом, и все последующие, отраженные на этом графике события могут отклоняться от указанных на абсциссе временных интервалов на один час.
Костров. Мне все же не совсем ясны основы, на которых базируются все ваши построения. Если я могу еще принять за объективно существующие показатели такой параметр, как, скажем, электрический потенциал листа, то термин «восприятия растения» или тем более «ощущения» мне представляется недоказательным.
Генерал. Правильное замечание.
Люсин. Хочу еще раз подчеркнуть, что это было сказано лишь для более образного понимания. Действительно, в вводной части своего выступления я употребил слово «восприятие», но под ним следует понимать только изменение потенциала в ответ на раздражение. На этом графике, повторяю, нет иного параметра. Только электрический потенциал! Мое обещание продемонстрировать здесь последний день Ковского, отраженный в зеркале растения, конечно же, своего рода литературная гипербола.
Березовский. Скорее, метафора.
Люсин. Конечно, метафора. Но тем не менее вы видите здесь именно графическую запись последних часов Аркадия Викторовича.
Крелин. Запись его опытов. Это своего рода тетрадь, лабораторный дневник. Объективное отражение манипуляций с растением. Потенциометр-то включал сам Ковский. Тут цветок ни при чем.
Люсин. Совершенно верно. Но здесь нечто большее, чем лабораторная тетрадь исследователя. Как мы увидим далее, она продолжала писаться и после его смерти. Если вопросов больше нет, я продолжу.
Костров. Вы назвали растение сомой. Научное его название известно?
Люсин. Известно. Попрошу товарища Березовского ответить подполковнику.
Березовский. Асклепия акида, или Саркостемма виминалис. Хочу указать на первое название. Оно образовано от собственного имени Асклепий. Так звали древнеегипетского жреца, прославившегося необыкновенным искусством врачевания. Впоследствии его отождествили с богом мудрости Тотом, или Гермесом Трисметистом по-гречески. Кстати, греческое «Эскулап» тоже образовано от имени Асклепий. Лично мне подобные соответствия представляются весьма любопытными. Впрочем, по некоторым данным, сома — это эфедра.
Люсин. Благодарю, Юра. Еще вопросы?.. Нет? Тогда продолжим. Согласно тем же свидетельским показаниям, рабочий день Ковского начинался с утреннего полива цветов. Характерный всплеск на кривой как раз и отражает подобную процедуру.
Костров. Подобный пик характерен исключительно для нее?
Люсин. Насколько мы можем судить, да. Опыты, поставленные в лабораториях ВИЛР, это подтвердили.
Костров. Очень хорошо. Извините, что прервал.
Люсин. Реакция, которую опять же чисто условно можно характеризовать как удовлетворение — на самом же деле это просто насыщение влагой, — продолжалась восемь минут. Далее запись потенциалов приняла обычный вид. Как я уже упоминал, программа опытов, которые проводил Аркадий Викторович совместно со своим помощником, состояла из двух частей. Названия их: «Любовь» и «Ненависть» даны самими исследователями. Речь идет, таким образом, о воздействиях, которые вызывают у растения положительную или отрицательную реакцию. Впрочем, и эти понятия чисто условны, поскольку нервных клеток у растения, как известно, нет. На нашем графике плюс-реакция характеризуется падением интенсивности сигнала, минус
— возрастанием. В десять часов восемь минут сигнал выровнялся и приблизился к нулевой линии.
Генерал. Объясните, что представляет собой эта линия.
Люсин. Она характеризует среднестатистическую интенсивность сигнала в условиях, когда никаких воздействий на растение не оказывается. На графике ясно видно, что кривая колеблется около нулевой до тринадцати сорока условного времени. С этого момента она начинает медленно падать.
Данелия. С чем это связано?
Люсин. Точного ответа мы не нашли. Возможно, исследователь протер листья растения настоем табака, чтобы отвадить тлей, возможно, прорезался новый побег или в окно заглянуло солнце. Согласно некоторым показаниям, цветок проявлял плюс-реакцию, когда к нему просто подходили близко.
Крелин. Приятные люди, как выражается сестра Ковского.
Люсин. Да, люди, которые воздействовали положительными раздражителями: поливали, удобряли, ухаживали, одним словом.
Костров. Неужели растение различало людей?
Люсин. ВИЛР, куда мы передали все цветы Ковского, это не подтверждает. И вообще следует отметить, что столь четкой реакции, как на раздражения плюс — минус, не наблюдается. Очевидно, цветок реагирует не на одного человека, а на полив, который он производит.
Костров. Без стопроцентной повторяемости трудно говорить о юридической силе.
Генерал. Об этом вопрос пока не стоит.
Костров. И вряд ли когда-либо будет стоять.
Крелин. Совершенно верно, товарищ генерал. Мы просим рассматривать представленную зависимость только в качестве дополнения к следственной версии.
Данелия. В качестве одного из пунктов дополнения? Я так понимаю?
Люсин. Совершенно верно. В качестве одного из пунктов. Итак, в промежутке десять ноль восемь — тринадцать сорок растением, по всей видимости, никто не занимался. Потом неизвестное нам воздействие вызвало слабую плюс-реакцию, которая, медленно затухая, продолжалась до примерно четырнадцати часов. Затем исследователь, надо полагать, приступил к экспериментам.
Генерал. Если судить по такому могучему взлету, то налицо явная минус-реакция. Правильно?
Люсин. Так точно, товарищ генерал.
Генерал. Но вы, Владимир Константинович, кажется, утверждали, что Ковский проводил только программу «Любовь»? Нет ли здесь противоречия? Или мы видим тут уже работу Сударевского?
Люсин. Виноват! Я забыл доложить, что, кроме общей программы «Любовь — Ненависть», проводились и опыты, в которых на растение воздействовали косвенным образом. Исследователь изучал, как меняется интенсивность сигнала в присутствии живых существ и всякого рода минералов. В частности, большое значение придавалось опытам с креветками, которые якобы доказали, что растение реагирует на смерть живого существа.
Костров. В самом деле доказали?
Люсин. У нас есть основания сомневаться. По-моему, Ковский принимал следствия за причину. Специалисты в один голос говорят о чрезвычайно высокой чувствительности растений к малейшим изменениям среды: температуры, солевого состава, магнитного поля и так далее.
Костров. Но растение чувствовало гибель креветок?
Люсин. Обращаю ваше внимание, что слово «чувствовало» произнесли вы сами.
Крелин. Еще в тридцатые годы профессор Гурвич обнаружил так называемое некробиотическое излучение, которое испускают живые клетки в момент гибели.
Люсин. Не наше дело заниматься научным истолкованием фактов. Специалисты считают, что реакция вызвана не гибелью креветки, как таковой, а всего лишь воздействием хлороформа. Банку-то экспериментатор ставил в непосредственной близости с цветком!
Генерал. Значит, вы полагаете, что в четырнадцать часов Ковский приступил к опытам с креветками? Другого истолкования этим горбам на графике вы не даете?
Люсин. Нет, не даю. Судя по кривой, вблизи растения были умерщвлены в банке с хлороформом пять пресноводных креветок. Минус-реакция растения исключительно показательна. Сами исследователи называли такие характеристические взлеты взрывом ужаса и протеста. Я, разумеется, воздерживаюсь от повторения столь одиозных терминов. Но упомянуть о них считаю необходимым. Пики интенсивности, якобы вызванные гибелью живого существа, нельзя спутать с пиками минус-реакции, следовавшими за прижиганием листьев и раздражением их слабым током. Свидетель Сударевский это обстоятельство подтвердил. Показания его запротоколированы и надлежащим образом оформлены. Далее я покажу, почему мы придаем этому столь существенное значение.
Костров. Известны ли другие случаи использования чувствительности растений в следственной практике?
Крелин. Известны. В настоящее время вопрос интенсивно дискутируется в периодической литературе. Мнения крайне противоречивы: от безудержно восторженных до крайне отрицательных. Если вас интересует, могу дать подробную библиографическую справку.
Костров. Спасибо. Вопрос интересует меня лишь в принципе.
Данелия. И меня тоже. Может ли растение определить убийцу?
Крелин. Некоторые зарубежные авторы считают, что может. Но для этого оно должно находиться в комплекте с регистрирующими приборами, как это имело место в нашем случае. В отечественной литературе распространено противоположное мнение.
Люсин. Среди полученных нами отзывов есть и такие, где прямо сказано, что все разговоры об ощущении растений — вздор.
Генерал. Вопрос весьма интересный, и, я думаю, к нему надо будет еще вернуться. Мне тоже представляется бредовой идея так называемой тайной жизни цветов. Но их поразительная чувствительность ко всяким воздействиям — воде, солнцу, воздуху — бесспорна и никогда не вызывала сомнений. Продолжайте, Владимир Константинович.
Люсин. Минус-реакция, вызванная поочередным усыплением пяти креветок, продолжалась, как это видно, девяносто с лишним минут. Лишь к шестнадцати часам сигнал опустился до среднестатистического значения. Исследователи называли этот участок, ограниченный медленно убывающей кривой и нулевой линией, «областью релаксации». В разговоре они, однако, говорили о «глубине впечатления». Следуя далее вдоль оси времени, мы обнаруживаем еще одну характерную реакцию растения. Я имею в виду этот плюс-импульс, отвечающий примерно семнадцати часам тридцати пяти минутам. Совершенно очевидно, что он почти неотличим от начального импульса вблизи десяти часов утра.
Данелия. Опять цветы поливал.
Люсин. Совершенно справедливо. Это вечерний полив. Обычно, как показала сестра Аркадия Викторовича, они поливали цветы между семнадцатью и восемнадцатью часами. Здесь я вижу лишнее доказательство правильности сделанного выбора точки отсчета. Отклонения точности в нашем случае не превышает плюс-минус тридцать минут. Теперь мы подходим к наиболее важному моменту. Вечерний полив — чрезвычайно интересный для нас рубеж. Прежде всего потому, что он свидетельствует об окончании эксперимента. Не приходится сомневаться, что после вечернего полива Аркадий Викторович больше к растению не прикасался. Это подтверждается как свидетельскими показаниями, так и анализом лент предыдущих опытов. Но в тот, последний день жизни он почему-то нарушил свое правило. Попробуем проанализировать почему. Для начала обратимся все к той же кривой. Полив и последовавшее за ним активное насыщение влагой, о чем свидетельствует характерное плато на графике, не стал последним событием в дневной жизни растения. Раньше, проанализировав любую ленту предыдущих дней, мы бы обнаружили на ней еще только два события: одно из них — наступление темноты, другое — сон. В обоих случаях сигналы получаются достаточно характерными, чтобы их не спутать ни с чем иным. Оно и понятно: с наступлением темноты, как известно, прекращается фотосинтез, и растение переходит с одного режима на другой. Если днем зеленые листья поглощают углекислый газ и выделяют кислород, то в ночное время, наоборот, дышат кислородом и выпускают углекислоту. Речь, таким образом, идет уже не о каких-то искусственных раздражителях, а о физико-химических, чисто биологических, наконец, процессах. Не удивительно, что они нашли столь адекватное выражение и на кривой потенциалов. Итак, мы знаем достоверно, что в роковой день опыты с растением не закончились с вечерним поливом. Прежде чем стало темно, а темнота в тот день наступила в двадцать один сорок семь — прошу в этой связи обратить внимание на падение импульса вблизи двадцати двух часов, — растению предстояло пережить еще четыре события. Забегая вперед, скажу, что и на этом не кончаются незапланированные испытания. Последнее из них вскоре прервет сон растения и в конечном итоге его жизнь. Но прежде проанализируем характер первых четырех точек. Вскоре после полива, где-то около восемнадцати часов, растение испытало воздействие, характерное для раздражителей программы «Ненависть». Правда, взлет кривой здесь не столь стремителен, как при раздражении листьев током, и продолжительность минус-реакции тоже короче, но эффект налицо. Раньше подобное наблюдалось только при контакте с исполнителем программы «Ненависть». Если стать на точку зрения экспериментаторов, то у нас есть все основания предположить, что и в тот день, около восемнадцати часов, Сударевский вошел в кабинет.
Костров. А что он сам по этому поводу говорит?
Генерал. Отрицает. Слушаем вас, Владимир Константинович.
Люсин. Я продолжаю. Двинемся далее вдоль оси времени. В точке, соответствующей восемнадцати часам десяти минутам, кривая стремительно летит вниз. Экстраординарная, нигде ранее не зарегистрированная плюс-реакция. Профессор Ковский, к сожалению, ее нам не прокомментирует, старший научный сотрудник Сударевский, естественно, тоже, поскольку утверждает, что вообще не был в тот день на даче. Лично я не рискну прибегнуть к лексикону исследователей и назвать это взрывом восторга. Чем все-таки вызван загадочный взрыв, последовавший вскоре за предполагаемым приходом Сударевского? Здесь мы поневоле встаем на шаткую палубу домыслов. Ничего конкретного не известно. Но если вспомнить все, что мы знаем о загадочном алмазе винно-красного цвета, то невольно рождается любопытное сопоставление. Разве не с помощью сомы-хаомы можно обнаружить истинно шахский камень? Легендарный «Огонь-Вино»? Разве не с помощью сомы-хаомы бесцветный алмаз обретает окраску? «Белая Луна» превращается в «Красное Солнце»? А если учесть, что всего несколько дней назад Мирзоев передал такой камень Ковскому, то все становится на свои места, Ковский взял камень для физико-химического исследования, но мог ли он удержаться при этом от опыта с сомой? Да ни за что на свете! Я совершенно уверен, что он экспериментировал с цветком и камнем до тех пор, пока не получал необходимых, скажу больше — потрясающих результатов! И когда в тот роковой день пришел Сударевский, он продемонстрировал их ему. Опыт безусловно удался. Мы можем лишь гадать, в чем именно он заключался, но одно из его последствий налицо: это невообразимый взрыв плюс-реакции, который вы видите здесь. Но последуем дальше. Третий пункт на кривой следует вскоре после того, как импульс возрос до среднестатистического. В восемнадцать двадцать семь растение успокоилось, а ровно через две с половиной минуты кривая резко рванулась вверх. Чем вызвана такая минус-реакция? По рисунку импульса она похожа на те пять, как назвал их товарищ генерал, горбов, которые возникали один за другим по мере того, как падали в хлороформ живые креветки. Подобное предположение получает подтверждение еще через восемь минут. Вновь следует всплеск негативной минус-реакции, взрыв ужаса, как говаривал покойный Аркадий Викторович, и протеста. Да, теперь мы можем говорить о Ковском как о покойнике. Не имеет значения, что на кривой потенциалов импульс, свидетельствующий о смерти человека, неотличим от сигнала, который отобразило печатающее устройство, когда креветка легла в хлороформ. Можно лишь предположить, что экспериментатор, перед тем как упасть, возможно, пытался схватиться за подоконник, задел рычажок и открыл банку. Наш свидетель — всего лишь растение, примитивный объект, почти автоматически регистрирующий проникновение ядовитых паров. Лишь чисто случайно это связано со смертью. В принципе мы можем вообще отбросить растение из нашего поля зрения. Потенциометрические ленты говорят сами за себя. Мы знаем время, в которое Ковский включил прибор, и знаем, что выключить тумблер он уже не сумел. В дополнение к бесспорным уликам это и без того складывается в законченную картину. Таковы факты и таково возможное, видимо, не всегда убедительное, их истолкование. Обратимся теперь к другим фактам и к другим домыслам и попробуем проследить, насколько укладываются они в нарисованную здесь схему.
Логинов. Приблизительно в пятнадцать часов на соседнем участке залег Зализняк и повел наблюдение. Где-то рядом был и Потапов.
Люсин. Правильно. О деятельности Стекольщика нам еще предстоит говорить, пока же будем просто помнить, что он лежит в кустах и следит за домом Ковских. Нас в данном случае больше интересует все-таки Сударевский. Он прибыл около восемнадцати часов…
Костров. Предположительно прибыл!
Люсин. Ошибаетесь, Вадим Николаевич. Мы располагаем неопровержимыми уликами пребывания Сударевского, которые никакого отношения к спорным опытам с растением не имеют. Кривая импульсов позволяет лишь уточнить время. Восемнадцать часов. С тем, что время определено приблизительно, я согласен.
Костров. Вы правы. Улики говорят сами за себя.
Люсин. Итак, остановимся на том, что в восемнадцать часов Марк Модестович появился в кабинете. После того как шеф продемонстрировал ему свои достижения, между ними начался неизбежный обмен мнениями. Возможно, даже спор.
Крелин. Научная дискуссия.
Люсин. Да, научная дискуссия… Потом случилось нечто такое, что привело Аркадия Викторовича к обширному инфаркту и последовавшей вскоре смерти. Что же это могло быть?
Генерал. Для начала ничего особенного. Для меня так первый звоночек прозвенел, когда я тихо-мирно квасил на зиму капусту.
Люсин. Очень может быть. Я готов допустить, что между Ковским и его учеником ничего не было. Они, как вы говорите, тихо-мирно беседовали на научные темы, но случился внезапный приступ и так далее… Доказать, что все проистекало совсем не так, а по-иному, я не смогу, но это не мешает мне высказать свою точку зрения. Я не только не согласен с тем, что разговор на научные темы протекал тихо-мирно, но, напротив, убежден, что именно тогда Сударевский сделал или, вернее, сказал нечто такое… короче говоря, инфаркт не был беспричинным.
Костров. Помнится мне, вы говорили об убийстве словом. Яркое выражение. Запоминается.
Люсин. Я старался избегать ярких выражений, не допускать эмоциональной окраски, которую в нашем деле не слишком приветствуют. Но раз уж зашла речь, я готов повторить, что в нашем случае имело место именно такое убийство словом. Попробуем логически воссоздать всю картину.
Крелин. Только не увлекайся.
Люсин. Хорошо. Я буду придерживаться фактов… Как известно, к интересующему нас дню резко обострилась ситуация вокруг заявки на открытие, поданной совместно Ковским и Сударевским. Новое всегда рано или поздно пробивает себе путь. Это общеизвестно. Но не секрет и другое: новое всегда пробивается с боем.
Генерал. Да еще с каким!
Люсин. Такова природа нового. Такова, если угодно, диалектическая сущность прогресса. Новое созревает в недрах старых форм и в борьбе, через отрицание старого, выковывает свой новый облик. Эти слова не мои. Они принадлежат профессору Лосеву, который читал у нас на юрфаке диамат. Я их просто запомнил… Не вдаваясь в суть взаимоотношений авторов заявки с коллегами и руководством института, экспертами из комитета и членами авторитетных научных комиссий, могу лишь сказать, что отношения эти не были простыми. Виноваты здесь, видимо, обе стороны. Но взаимоотношения изобретателя с экспертом никогда и нигде не были простыми и легкими. Новое всегда приходится, повторяю, пробивать. Изобрести — это в лучшем случае полдела. Доказать, пробить, убедить недоверчивых и сомневающихся — вот истинная задача. Она требует от изобретателя упорства, бойцовских качеств, не надо бояться этого слова, оптимизма и невероятного терпения. Оба наши заявителя, насколько можно судить, ничем подобным не обладали. А если добавить сюда и элементарное невезение, то сами понимаете, ситуация получается достаточно сложная. Я уж не говорю о том, что открытие, как на беду, попало к не очень порядочным людям. Такое, к сожалению, тоже встречается. Не будем закрывать на это глаза!
Генерал. Что это ты нас пугать начал? Призываешь не закрывать глаза, не пугаться! Тоже нашел пугливых!
Дружный смех.
Люсин. Прошу прощения.
Генерал. И вообще пора брать быка за рога.
Люсин. В родео участия не принимал, но попробую взять. На острую, чреватую многими осложнениями ситуацию соавторы реагировали по-разному. Если для основного творца это открытие было итогом всей жизни, творческим синтезом, в котором слились знания и увлечения, работа и хобби, то для его ученика все обстояло не столь сложно. Он мог взвешивать все «за» и «против», более трезво оценивать как положительные, так и отрицательные последствия борьбы за научную истину. Отрицательный баланс оказался весомее. Помимо завистников и недоброжелателей, которые есть у каждого, на него ополчились и кое-кто из китов. Повисла в воздухе многолистная монография, вылетела из сборника статья, на которую пришел отрицательный отзыв и так далее. Руководство института, на которое тоже стали оказывать некоторое давление, видимо, дало понять, что дальше так продолжаться не может. Положение соавторов осложнилось. Журавль в небе показался далеким как никогда, а синица в руках начала трепыхаться и клевать пальцы — того и гляди, упорхнет. Сама собой напрашивалась мысль о выборе. Ковскому с его устойчивой научной репутацией терять было, в сущности, нечего. В членкоры он не лез, а профессорское звание, в котором ему отказали, не так уж его и волновало. Зарплата от этого не зависела.
Генерал. Слабый аргумент.
Люсин. Даже если он и переживал из-за неожиданного афронта, то не так сильно, как Сударевский. Подумаешь, не дали профессора! В крайнем случае это можно рассматривать как болезненный укол по самолюбию, не более. Другое дело докторская диссертация. Для Сударевского поворот от ворот явился куда более чувствительным ударом. Он мог воспринять его почти как крушение. Если не всей жизни, то карьеры наверняка. Сегодня вернули диссертацию, а завтра, глядишь, забаллатируют на очередном конкурсе. Поэтому, если Ковский не мог отказаться от борьбы в силу своего характера, научной репутации, образа мышления, наконец, не говоря уж о том, что терять ему было нечего, то склонный к соглашательству Сударевский готовился при первом удобном случае капитулировать. Как мы знаем, он так и сделал, причем на достаточно выгодных условиях. В разговоре со мной он этого даже не скрывал. Его не смогло поколебать даже известие о восторженной реакции на работу академика Берендера. А ведь это обещало решительный перелом, почти гарантированный успех, награду за все усилия. Я думаю, у нас в стране не много найдется таких ученых, которые поступили бы в аналогичных обстоятельствах так, как Сударевский. Любой другой на его месте пошел бы до конца и победил. Но он, трезво и холодно все рассчитав, предпочел предательство. Иначе его поступок и не назовешь. Особенно теперь, когда следовало отстаивать свою правоту ради одной лишь памяти об учителе. Но в том-то и беда, что Ковский был слишком снисходителен к ученику. Марк Модестович во многом, конечно, ему помог, но ведь само открытие сделал не он. Это была не его работа и не его боль. Поэтому он так легко и сдался. Тем более, что за капитуляцию говорил и чисто бухгалтерский расчет. Что выигрывал Сударевский, если бы открытие было признано? Не очень громкую славу и пару тысчонок. А что он получит теперь? Докторскую и должность завлаба, что гарантирует ему ежемесячный оклад в пятьсот рубликов до самой пенсии. О спокойной жизни я уж и не говорю. Вот почему я уверен, что в тот момент, когда восторженный, увлекающийся Аркадий Викторович продемонстрировал любимому ученику очередной триумф, тот мог со спокойной душой заявить о своем отказе от дальнейшей борьбы. Не сомневаюсь, что сказано это было самым почтительным тоном, в самых корректных выражениях. Результат предугадать нетрудно. Он налицо, этот трагический результат. Я не имею оснований обвинять Сударевского в убийстве, но я уверен, что он убийца. Аркадия Викторовича сразило слово ученика.
Костров. Эффектно, но не слишком убедительно.
Генерал. Я бы сказал иначе: очень убедительно, но недостаточно пока доказательств.
Люсин. Конечно, если рассматривать в отрыве от всех последующих действий. Но мы попробуем рассмотреть все вместе. Вспомните, как повел себя Сударевский, когда увидел, что Аркадий Викторович упал. Он попытался помочь ему? Не знаю. Возможно, и попытался. Он позвал на помощь? С уверенностью можно сказать: нет! Напротив, он действовал, словно действительно стал убийцей. По имеющимся уликам мы можем проследить теперь каждый его шаг. Начиная с того, первого, когда он наклонился над умирающим, а возможно, и мертвым уже учителем. Зачем он так поступил? Было ли то проявлением естественного сострадания? Растерянности? Или он чего-то искал? Наконец, просто захотел убедиться, что учитель мертв? Определенного ответа мы не получим. Попробуйте припомнить хотя бы, как он курил. Здесь, в комнате, возле трупа, и там, у калитки, уже успокаиваясь и подстерегая удобный момент, чтобы незамеченным уйти из дома, где его считали своим. Реконструируйте эти сцены, и вы увидите человека безусловно взволнованного, но тем не менее прекрасно владеющего собой, человека, преследующего одну-единственную цель, почти одержимого. Что же это за цель?
Генерал. Почему этот ваш Стекольщик не опознал Сударевского? Он же наблюдал за дачей и раньше и в тот день?
Люсин. К гостям он не присматривался, а дом Ковских посещали многие.
Генерал. Но в тот день, за несколько часов до дела?
Крелин. По-моему, тут все ясно. Сударевский находился в доме как раз в тот промежуток времени, когда Зализняк следовал на некотором отдалении за Людмилой Викторовной, чтобы своими глазами увидеть, как она сядет в московскую электричку.
Логинов. Он даже не уследил за тем, как вышел Ковский.
Генерал. И не мог уследить, поскольку тот никуда не выходил.
Логинов. Простите, я неточно выразился. Он не видел, как хозяин покинул дом, но это его ничуть не взволновало. Он был просто уверен, что Ковский, как обычно, уедет вечером.
Генерал. Ну и что?
Логинов. Очень просто. Зализняк навряд ли так уж бдительно следил за домом в те часы. Проводив Людмилу Викторовну, он перестал волноваться. Все шло как надо.
Генерал. Резонно.
Люсин. Прежде чем продолжить анализ поведения Сударевского в те часы, точнее, в те считанные минуты, я хочу попросить товарища Кострова сказать несколько слов о его взаимоотношениях с Мирзоевым.
Костров. Если мы с вами не ошибаемся, Владимир Константинович, то взаимоотношений, как таковых, просто не было. Не так ли? Только эпизодические контакты.
Люсин. Эпизодические по краткости, «судьбоносные» по их последствиям.
Костров. Я уже докладывал здесь о связях Мирзоева с гранильным цехом. Он поставлял мастеру Попову необработанные алмазы и недостаточно хорошо ограненные бриллианты, которым тот придавал товарный вид, по высшему классу. Через разветвленную сеть посредников Мирзоев сбывал потом все эти «маркизы», «принцессы» и «сердечки». Взаимоотношения, как видите, простые и ясные. С некоторых пор поставляемое на завод сырье, а следовательно, и готовая продукция претерпели изменение. Причем в лучшую сторону. На «черный рынок» стали поступать все больше оптические бриллианты, сначала голубой воды, а затем розовые и зеленые. Прибыли фирмы возросли до пятисот процентов на карат. Источник цветных алмазов вам известен. Это НИИСК, лаборатория Ковского. В институте алмазной тематикой не занимались, и Ковскому приходилось брать материал для опытов где попало. Сначала у знакомых, потом знакомых знакомых и так далее. По-видимому, мы должны согласиться с доводами Владимира Константиновича, что профессора интересовал лишь сам процесс эксперимента. Куда потом девались окрашенные им камушки, его совершенно не интересовало. Знакомые были довольны, знакомые знакомых, видимо, тоже. Не исключено, что кто-то из них и извлек потом материальную выгоду. Подруга сестры Ковского, некая гражданка Чарская, продала перекупщикам два голубых камня. Надо думать, внакладе не осталась. Но это все пустячки, случайные эпизоды. С появлением на сцене Мирзоева картина существенно меняется. Дело приобретает почти индустриальный масштаб, и вся продукция поступает теперь только на «черный рынок». Поистине диву даешься, как слепы бывают иной раз люди! Неужели Ковскому и в голову не пришло хотя бы поинтересоваться, откуда у его нового знакомого такие неисчерпаемые источники алмазов?
Генерал. Сколько окрашенных камней попало на «черный рынок»?
Костров. По нашим ориентировочным прикидкам, от двадцати до тридцати.
Генерал. Большие?
Костров. Самый крупный — около шести каратов.
Люсин. Вы находите в действиях старухи Чарской состав преступления, Вадим Николаевич?
Костров. Строго говоря, да. Но, учитывая ее возраст и продажу собственных камней, привлекать ее не будем. Но в качестве свидетельницы по делу Мирзоева я ее допрошу. Или у вас есть возражения?
Крелин. Нисколько.
Люсин. Никаких, Вадим Николаевич, ровным счетом никаких.
Данелия. Вера Фабиановна его старая любовь.
Генерал. Георгий!
Данелия. Виноват, товарищ генерал.
Березовский. Извините меня за вмешательство, товарищ, но мне кажется это правильно: к людям должен быть индивидуальный подход. Вера Фабиановна человек старого закала, и спрос с нее не велик. И если она не принесла большого вреда…
Генерал. Мы обязательно учтем ваше мнение, а пока не будем отклоняться. С Чарской все?
Люсин. Она, кстати сказать, затевает обмен квартиры. Хочет съезжаться со Львом Минеевичем.
Генерал. В самом деле? Необыкновенно интересно! Вы, конечно, готовы оказать помощь?
Люсин. Не упущу такой возможности! Извините, товарищ генерал.
Генерал. Теперь, надеюсь, с посторонними темами покончено? Продолжайте, пожалуйста, Вадим Николаевич.
Костров. Собственно, я уже подошел к концу. Остается рассказать лишь о том, как в одном из последних наездов Мирзоев передал Ковскому уникальный бриллиант винно-красной воды. При этой сцене присутствовал Сударевский.
Люсин. Еще раз они встретились у проходной НИИСКа. Узнав о смерти Аркадия Викторовича, Мирзоев пришел за своим сокровищем. Пришел к Сударевскому. Прямым следствием этого рандеву явился налет на квартиру Ковских. О чем они говорили, неизвестно, но стремительность дальнейших поступков Мирзоева заставляет задуматься: уж не подтолкнул ли его Марк Модестович на такую акцию?
Генерал. Зачем?
Люсин. Чтобы замести свои собственные следы, переключить наше пристальное внимание на другой объект. Не в пример профессору, Сударевский сразу понял, что собой представляет Мирзоев, что он за птица. Рассуждать он мог примерно так: «Если подсунуть следователю Мирзоева, то пожива будет наверняка, пойдут копать все дальше, глубже, и станет не до меня».
Генерал. А для чего это ему? Ваши предположения имели бы больший смысл, если бы нашлось хоть одно доказательство уголовного деяния. Но такового нет! В чем вы оба подозреваете Сударевского? Покамест ему нельзя предъявить никаких обвинений. Забудем на время о проблемах морального плана. Меня сейчас интересует только криминал. Где криминал?
Люсин. К этому мы и хотим подойти. Все поступки Сударевского, все его поведение становится понятным лишь при условии, что преступное деяние имело место. Причем именно в тот самый день, в узком отрезке времени восемнадцать-девятнадцать часов.
Генерал. Он же не убивал Ковского?
Люсин. Физически — нет.
Генерал. Я попросил уже не касаться пока моральной стороны дела! Значит, не убивал? Что же он тогда сделал?
Костров. Вероятно, мы бы с большей уверенностью могли судить о его поступках, если бы получили точный ответ на один-единственный вопрос.
Генерал. Что это за вопрос?
Костров. Куда все-таки девался красный бриллиант? Могу вас уверить, что мы с Владимиром Константиновичем искали очень тщательно.
Генерал. Надеюсь… Каковы ваши предположения?
Костров. Прежде всего следует до конца выслушать Владимира Константиновича.
Люсин. Что ж, мне осталось досказать самую малость. Для полноты картины, ради окончательной ее завершенности. Хочу обратить ваше внимание на последний участок кривой. Этот взлет вверх свидетельствует о мощной минус-реакции растения. Скачок потенциала настолько интенсивен, что не поддается расшифровке. Ничего подобного ранее не случалось. У нас просто нет материала для сравнения. Тем не менее я знаю, что произошло. Взлет отрицательной реакции наблюдался около двадцати трех часов. Именно тогда Зализняк-Стекольщик залез в окно и неловким движением опрокинул цветок. Мы видим здесь последний сигнал растения, последнюю минус-реакцию на внешний мир. Я не сомневаюсь, что Аркадий Викторович сравнил бы ее с воплем боли, с предсмертным стоном. Но когда это случилось, он был мертв уже четыре часа. Вот и вся информация, которую возможно извлечь из графика на его последнем участке. Совсем немного. Не более, чем заключительная точка над «i», но она лишний раз позволяет нам убедиться в правильности выбранной точки отсчета времени.
Генерал. Это производит впечатление. Несомненно. Как ваше мнение, Вадим Николаевич?
Костров. За исключением некоторых деталей, точнее, их интерпретации я согласен с Владимиром Константиновичем. Версия, которую подработала его группа, опирается на солидный фактический материал. Не все, должен признаться, одинаково легко принять. Порой просто теряешь ориентировку и перестаешь отличать достоинства от недостатков. Простите за парадокс, но недостатки оперативного метода Владимира Константиновича лишь наиболее выгодно оттеняют его неоспоримые достоинства. Новое всегда непривычно и, вполне понятно, вызывает сомнения.
Генерал. Только что здесь говорили о диалектике нового и старого в более сильных выражениях.
Костров. Я не употребил слово «протест» отнюдь не из деликатности. В ряде случаев мне действительно трудно было принять аргументацию товарища Люсина, но еще труднее оказалось ее опровергнуть. Сомнение, по-моему, наиболее подходящее тут слово. Историческая подоплека, пожалуй, наиболее уязвимое место в предложенной схеме. Сообщение товарища Березовского, не скрою, произвело на меня ошеломляющее впечатление. Оно было захватывающе интересным. Но слишком уж бросаются в глаза «белые пятна». К счастью, предыстория обсуждаемых нами событий не оказывает влияния на принятие конкретных решений, во всяком случае — определяющего. Я не понимаю, каким образом древние могли практически использовать оптические свойства алмазов. Мне трудно представить себе, как с помощью растительных соков окрашивали они камни в красный и голубой цвета. Но поскольку я достоверно знаю, что с помощью современных методов тяжелых ионов подобные чудеса вполне осуществимы, можно не волноваться. Я сам очень люблю историю, но сейчас я искренне рад, что ее загадки и загадки криминалистической практики далеко не однозначны. Будь иначе, мы бы просто не сдвинулись с места. А так все решается сравнительно безболезненно. Мы избежим тупика, если забудем о тайнах древней истории и предоставим решать их специалистам. Эксперименты, которые ставил Ковский дома, отнесем к категории невинного хобби. По-моему, товарищ Люсин пришел к точно таким же выводам, другого выхода просто не существует.
Генерал. Что скажете, Владимир Константинович?
Люсин. Выход действительно один. Он сопряжен с сознательным упрощением, чреват некоторыми издержками, но ничего не попишешь — другого не дано. Смешно закрывать глаза на самые волнующие загадки и делать вид, будто нам вовсе не интересно. Нет, нам очень интересно! Не только для истории, не только ради прогресса современной науки, но и в интересах следствия очень важно было бы знать, какой опыт поставил с цветком и кристаллом Аркадий Викторович в свой последний день.
Крелин. И воспроизвести его.
Люсин. Вот именно! Воспроизвести.
Данелия. Сударевский, вероятно, единственный, кто может в этом помочь. Наверное, не захочет.
Люсин. Это уже другой вопрос… Грубое упрощение, на которое мы волей-неволей пошли, позволяет быстро идти вперед. Но оно мстит нам на каждом шагу и долго еще будет мстить. Наше предположение, что хотя бы та же плюс-вспышка вызвана именно экспериментом с красным алмазом, не подтверждено никакими юридическими доказательствами. Я даже не заикнулся о нем, когда говорил с товарищами из ВИЛР. Что мне было сказать? А теперь представьте себе, что мы сумели воспроизвести опыт Ковского! То-то и оно… Крелин в самое яблочко попал. Нет, я не столь оптимистичен, как подполковник Костров. «Белое пятно» в прошлом — источник загадок сегодняшнего дня. Но тут Вадим Николаевич совершенно прав — упрощение диктовалось неизбежностью. Воленс-ноленс. Главное сейчас все-таки темпы.
Генерал. Упрощать так упрощать! Разъясните-ка, что все-таки представляет собой красный камень. Но уже без тумана. Лучше Юрия Березовского вам все равно не рассказать. Поэтому довольно легенд. Дайте мне факты.
Костров. Показания Мирзоева — это пока единственное, чем мы располагаем. По его словам, бриллиант весит шесть и семьдесят пять сотых карата, огранка — староиндийская, площадка, вода — необыкновенного винно-красного оттенка.
Генерал. Сколько, например, может стоить такой камень на мировом рынке?
Костров. Ориентировочно около шести тысяч долларов за карат.
Генерал. А целиком?
Костров. Четверть миллиона.
Генерал. Солидно.
Костров. Если подтвердится, что бриллиант действительно с историей, то стоимость еще возрастет. Именные камни ценятся гораздо дороже своего веса. В этой связи нам следует выразить благодарность товарищу Березовскому за проведенные им исследования. Простите за сравнение, но уникальный алмаз без истории — все равно, что хороший пес без паспорта. История, повторяю, увеличивает ценность камней. Разумеется, достоверная история, не одни только легенды. У нас нет никаких доказательств, что все эти мифические эпизоды относятся к одному и тому же объекту.
Генерал. Логичнее предположить, что подобных самоцветов было несколько. Как вы полагаете, клиентура Мирзоева располагала оборудованием для проверки оптических свойств?
Костров. Сомневаюсь. Такая купля-продажа, сопряженная с опасностью накрыться, не располагает к длительным церемониям. А камешков, конечно, было предостаточно. Технология налаженная.
Генерал. Тогда возникает некоторое несоответствие. Зачем, спрашивается, превращать простые алмазы в оптические, если это, так сказать, не находит товарного выражения? Я современность имею в виду, не старинную выварку в соме-хаоме.
Люсин. Извините, товарищ генерал, позвольте мне… Оптические свойства камням придавал Ковский. Ведь так? А он вряд ли делал это с меркантильными целями. Его интересовала сама возможность.
Генерал. Допустим, хотя я с трудом воспринимаю гипотезы, базирующиеся на гипотезах.
Костров. Мне кажется, все объясняется куда проще. По-моему, Ковский специально и не задавался обязательно превращать все алмазы в оптические. Оптический эффект возник не преднамеренно, а как следствие окрашивания.
Генерал. Извините, Вадим Николаевич, не улавливаю.
Костров. Я сейчас поясню. Оптика — явление сравнительно новое для алмазов, поэтому и возникает недопонимание. Впервые алмазы-полупроводники обнаружились в африканских копях лет двадцать назад. Ученые склоняются к тому, что полупроводниковый эффект порождают именно примеси, о составе которых нет пока единого мнения. Окраска — верное и почти безошибочное свидетельство полупроводниковых или, как еще говорят, оптических свойств. Весьма показательно, что кристаллы германия и кремния, на которых базируется вся современная электроника, обладают именно алмазоподобной структурой. Ученые, с которыми я консультировался, уверены, что алмаз далеко превзойдет традиционные полупроводники. К сожалению, оптические алмазы встречаются исключительно редко. Отсюда, кстати, и повышенный спрос на них. Так что открытие товарища Ковского представляется мне как нельзя более своевременным. Особенно если учесть, что наши якутские камни лишены оптических свойств. Надеюсь, теперь понятно, почему окрашенные Ковским алмазы становились полупроводниками?
Люсин. Скажите, Вадим Николаевич, а вам приходилось видеть приборы, построенные на оптических алмазах?
Костров. Приходилось. В Институте кристаллографии. Тоненькая пластинка оптического алмаза заменяет собой громадную схему на обычных транзисторах. Примечательно, что с виду такая пластинка удивительно напоминает табличку древнеиндийской огранки. ЭВМ в перстне, так сказать.
Березовский. Как жаль, что я не знал этого раньше!
Костров. Нашелся бы алмаз, а паспорт дополнить никогда не поздно.
Генерал. Выходит, что все окрашенные экземпляры одновременно и полупроводники?
Костров. По всей видимости, так. Не сомневаюсь, что уникальный индиговый бриллиант «Гоппе» тоже на поверку окажется оптическим.
Генерал. Не в курсе?
Костров. Простите, товарищ генерал. К делу не относится, лирическое отступление. Опять же в период такого отступления могу повторить, что ЭВМ на алмазе мыслятся размером с перстень. В отличие от кремния и германия, алмазная схема не боится перегрева и не нуждается в громоздких охлаждающих устройствах. Я это говорю к тому, что в настоящее время алмазный бизнес наносит народному хозяйству особый вред. Мы должны приложить все старания, чтобы найти красный камень. Такие фирмы, как «Гавернмент дайамонд оффис», «Сьерра-Леоне селекшн траст» и «Уэст Африка дайамонд корпорейшн» вдвое повысили оптовые цены на оптические алмазы, а крупнейшая монополия «Де Бирс» собирается взвинтить их еще выше.
Крелин. Коль скоро у нас пошел более-менее отвлеченный разговор, мне бы хотелось уяснить для себя одну вещь. Вы позволите, товарищ генерал?
Генерал. Прошу вас.
Крелин. Скажи нам, Люсин, как ты думаешь, чем был вызван тот пик плюс-реакции, о котором ты докладывал?
Люсин. Не берусь объяснить. Многие подробности опыта еще не выяснены. Специалисты, с которыми я советовался, тоже не дали по этому поводу конкретного заключения. Однако все они, я говорю о ВИЛРе, стоят на том, что хлорофилловые клетки живого растения обладают фотоэлектрическими свойствами. Возможно, они вступают в какую-то физическую взаимосвязь с неспаренными электронами, как сказал академик Берендер, вызывающими красную окраску алмаза. Я совершенно согласен с Вадимом Николаевичем, что камень во что бы то ни стало надо найти. И не столько из-за его рыночной стоимости, сколько потому, что в нем ключ к замечательным открытиям Ковского.
Генерал. Как, вы говорили, он называется? «Огонь-Вино»?
Люсин. У него слишком много имен, товарищ генерал. Как у отпетого рецидивиста.
Костров. Сведения, почерпнутые из исторических хроник, легенд и священных книг, не позволяют с уверенностью судить, что речь идет об одном и том же камне. Возможно, их было несколько, но очень похожих. В этом вопросе, насколько я понял, все мы едины.
Генерал. И каждый из них считался магическим?
Люсин. Во все времена и у всех народов. Коротко легендарные свойства камня укладываются в такую систему: дарует бессмертие (или по меньшей мере долголетие) и сверхчеловеческую мудрость, открывает завесу прошлого и будущего, лечит от всех болезней и способствует превращению металлов.
Генерал. Ишь ты! Прямо философский камень!
Костров. Это в порядке вещей. Вплоть до нового времени каждый мало-мальски ценный кристалл наделялся чудесными свойствами. Аметист, по-гречески это означает «непьяный», предохранял от излишеств застолья и оберегал от действия яда, равно как и бирюза, с которой не расставался Иоанн Безземельный, вечно опасавшийся, что ему подсыпят отраву; рубин останавливал кровотечение, яшма излечивала от лихорадки и эпилепсии; изумруд открывал будущее, недаром Нерон пытался прочесть свою судьбу в зеленом кристалле; топаз усмирял морские бури, и так до бесконечности. Надо ли удивляться, что царю камней алмазу приписывались все мыслимые и немыслимые совершенства? Особенно такому — необыкновенно редкостного цвета?
Березовский. Разрешите маленькую справку? Легенда о «Красном Льве» живет и поныне. Мне хочется процитировать небольшой отрывок из книги известного физика-атомника и писателя Бержье «Промышленный шпионаж». В русском переводе она была издана в семьдесят втором году издательством «Международные отношения». Вот что говорится на сорок пятой странице: «Может быть, следовало бы придать больше значения рассуждениям алхимиков о так называемых вторичных металлах. Так, например, некоторые из них стремились превратить в золото не обычное олово, а „олово с зеленым свечением“. Если предположить, что олово с зеленым свечением — это таллий, который похож на олово и в огне светится зеленым светом, то, может быть, мы будем иметь объяснение этого секрета. Дело в том, что достаточно таллию потерять альфа-частицу, чтобы превратиться в золото. И, вероятно, философский камень — это катализатор, который может, между прочим, вызвать это явление. Большего пока об этом сказать невозможно. И в наши дни шпионы интересуются некоторыми алхимиками, которые и поныне здравствуют. Мне известны крупные компании, которые безуспешно пытались подвергнуть анализу старательно выкраденные образцы, которые предлагались как философский камень, то есть ядерный катализатор, позволяющий производить превращения (трансмутации). Я видел два таких образца, которые выглядели как куски красного стекла. Методы химических и физических анализов дали столь противоречивые результаты, что на их применении не настаивали. Проблема остается нерешенной».
Крелин. Любопытно!
Березовский. Оставим на совести автора это действительно чрезвычайно любопытное сообщение. Но я хочу сказать о другом. Можно верить или не верить легендам и мифам — дело вкуса, — не надо только думать, что они навсегда остались в далеком прошлом. Каждый век либо творит свои мифы, либо обновляет древние. Процитированный отрывок и являет как раз пример такой обновленной мифологии.
Люсин. В показаниях Мирзоева современная легенда тоже нашла достойное место.
Костров. Причем легенда далеко не лучшего сорта. Я с удовольствием выслушал историю про «Огонь-Вино», но решительно запротестовал, когда на мой вопрос, откуда он достает алмазы, Мирзоев стал рассказывать сказки.
Смех.
Генерал. Я думаю, пора подвести итоги. Какие будут предложения насчет дальнейших действий?
Костров. Здесь мы, к моему глубокому сожалению, решительно расходимся во мнениях с Владимиром Константиновичем.
Генерал. Дело ведет он.
Костров. Поэтому я и не смею настаивать. Но у меня своя точка зрения.
Генерал. Прошу, Вадим Николаевич, выскажитесь. Для чего же еще мы тогда собрались?
Костров. На данной стадии я бы взял Сударевского.
Данелия. Я тоже так считаю.
Генерал. А вы, Владимир Константинович, конечно, не согласны?
Люсин. Решительно не согласен. Прежде всего я не представляю себе, какие обвинения можно выдвинуть против Марка Модестовича. Повторная судебно-медицинская экспертиза снимает все подозрения в убийстве. Остальное — лирика. Разумеется, на данной, как выразился подполковник Костров, стадии расследования. Такова, товарищи, чисто формальная сторона. Но не она явилась определяющей в принятом мною решении. Главное заключается в том, что я хочу подождать естественного завершения протекающих ныне необратимых процессов. Я понимаю, что выразился довольно туманно. Не имеет значения. Просто я предпочитаю ждать. Колос должен созреть.
Генерал. Смотрите не переиграйте. Иногда бывает полезно вовремя вмешаться и прервать, как вы сказали, процесс, не допустить необратимых изменений. Не доводить до крайностей.
Люсин. Если я правильно понял, товарищ генерал, определенного мнения вы не высказываете?
Генерал. Смотрите, Люсин, не перегните палку.
Люсин. Постараюсь, товарищ генерал. Но я рискну остаться при своем. За убийство, пусть только словом, должно последовать воздаяние. Иначе наше ремесло аморально.
Как только машина остановилась у стеклянного фронтона Шереметьево-1, Сударевский торопливо сунул таксисту заранее приготовленную пятерку и распахнул дверцу.
— Куда ты так спешишь! — Мария поправила прическу и, легко коснувшись его предупредительно протянутой руки, ступила на тротуар. — У нас еще бездна времени. — Непроизвольно заглянув в тусклую глубину зеркального стекла, она отметила, что одиннадцатисантиметровые каблуки, пожалуй, делают ее чересчур высокой. Это стало абсолютно ясно, когда Марк, взяв из багажника чемодан, встал рядом с ней, и она впервые заметила, что выше его на полголовы. Дизайнер салона «Клерже» немного переборщил.
— Быстро доехали, — сказал Сударевский, пропуская ее вперед. — Придется тебе поскучать со мною еще пятнадцать минут.
— Пятнадцать? — Она приветливо улыбнулась продавщице сувениров и помахала рукой буфетчице. — Верных сорок. Хочешь чашечку «эспрессо», дорогой? Надя сейчас нам сделает. — Она повлекла его к буфетной стойке.
— Погоди, — растерянно озираясь, удержал он ее. — Стоит ли? Пройти таможню надо как минимум за час до отлета.
— Кто тебе сказал? — Она сняла с плеча сумку из жатой искусственной кожи, сверкающей, как паюсная икра. — Никогда не верь тому, что написано в билете.
— Тебе, конечно, виднее, — промямлил он, ставя чемодан и туго набитый портфель на пол. — Но все-таки…
Она раскрыла пудреницу с овальным зеркальцем, выдвинула из золоченого туба столбик помады и уверенным эластичным нажимом подкрасила губы.
— Не забудь зайти к Нелли и Петру Никодимовичу. У них машина, и он повозит тебя по городу. Там есть на что посмотреть.
— Я думаю!
— Адрес я положила в бумажник. Они живут возле самой биржи. Найти очень легко… Черный хлеб отдашь прямо в аэропорту. Наш представитель встречает каждый самолет.
— Я тебе обязательно позвоню. — Он крепко сжал ее руки. — Слышишь?
— Это же безумно дорого. — Она погладила его по щеке. — Лучше поезди по стране, сходи в театр и обязательно посмотри «Механический апельсин» Кубрика.
— Я все же позвоню, — с непривычной настойчивостью сказал он.
— Подумаешь, две недели! — Она беспечно тряхнула головой. — Не заметишь, как пролетит время.
— Мало ли что…
— Ерунда! Или ты боишься лететь, трусишка?
— Слушай, Мари, ты же знаешь тут всех?
— Более-менее.
— А таможенников?
— Кое-кого. Зачем тебе?
— Ты можешь сказать им, чтобы они ко мне не очень там придирались? — Он выпустил ее руки.
— Могу, конечно… но зачем? Кому ты нужен, глупышка?
— Ах, ты ничего не понимаешь, Мари! — Он губами взял сигарету из пачки. — Я же везу камни.
— Подумаешь! Ведь официально…
— Конечно. У меня даже письмо к начальнику таможни есть, но… Одним словом, если можешь, скажи им что-нибудь. Терпеть не могу, когда перетряхивают чемоданы!
— Не нервничай. — Она вновь провела рукой по его щеке. — Никому и в голову не придет перетряхивать твои вещи. Ты едешь в служебную командировку, везешь на выставку продукцию своей фирмы. Разве не так? А если тебя попросят все-таки открыть чемодан, то ничего страшного. Подумаешь! На самолет ты, во всяком случае, не опоздаешь. И вообще успокойся. А то волнуешься по любому поводу, словно и впрямь контрабанду везешь! — и засмеялась.
— Полагаешь? — Он торопливо закурил и посмотрел на часы. — Тебе, конечно, виднее…
— Хочешь, провожу до самого трапа? Меня пропустят. А с таможенниками я тебя просто-напросто познакомлю. Скажу: «Это мой муж». По крайней мере в очереди стоять не придется.
— Не надо. — Он швырнул недокуренную сигарету в урну. — Ты права, и никому ничего не надо говорить! Просто знай, что я тебя люблю.
— И я тебя.
— Я тебя очень люблю. И что бы ни случилось…
— Глупенький! — засмеялась она. — Ну иди, не томись… Выпей перед отлетом кофе и рюмочку коньяку. Это на втором этаже.
— Я позвоню тебе. — Он нагнулся за чемоданом.
— Попроси наших ребят. У них прямая связь с Шереметьевом.
— Ну вот… — Он потянулся к жене и, переложив чемоданчик из одной руки в другую, неловко поцеловал ее.
— Портфель! — напомнила она.
— Ах, да! — Он подхватил портфель. — Ну?
— До скорого, милый. — Она на миг прижалась к нему. — Когда будешь лететь назад, скажи пилоту, чтобы мне сообщили. Я тебя встречу.
Он молча проглотил слюну, затравленно улыбнулся и решительным шагом направился к регистрационному входу. Обогнув барьер из никелированных труб, он толкнул дверь ногой и боком протиснулся в ярко освещенный зал. Поставив вещи, оглянулся по сторонам.
Прямо перед ним находилась стойка с весами, у которой уже образовалась небольшая очередь, справа в глубине виднелись турникеты и застекленные кабинки с пограничниками, слева торопливо заполняли, стоя за конторками, какие-то листки пассажиры.
Марк Модестович несколько растерялся, но быстро сообразил, что надо делать, и остановился у ближайшей конторки, несколько потревожив тощую и длинную, как жердь, леди с мохнатой шавкой на поводке. Женщина в белом халате, сидящая за столиком санэпидемконтроля, неодобрительно косилась на не в меру резвую и голосистую собачонку. Чужой и далекой предстала перед Марком Модестовичем очередь у багажных весов, надменная дама в долгополой безрукавке с ее противной лупоглазой собачкой, даже вполне будничная докторша за столом. Промелькнула мысль послать все это куда-нибудь подальше, пока не поздно, пока не сделан последний решительный шаг…
Он нашел в одном из отделений отпечатанный на русском языке бланк и, обмакнув казенную со скверным пером ручку, принялся заполнять декларацию. Фамилия, имя, отчество, гражданство и пункт следования, советская и иностранная валюта, оружие — тут все предельно ясно и просто. Банковский чек, мелочь на дорожные расходы, пара красных десяток… Остальное — нет, нет и нет. Драгоценностей тоже нет! Разве можно считать драгоценностями выставочные образцы? Синтетическим путем полученные кристаллы?
Значит, так: паспорт, билет, справка из Внешторгбанка и письмо в шереметьевскую таможню на бланке НИИСКа — все на месте.
Помахивая декларацией, чтобы поскорее просохли чернила, зажав в одной руке и чемодан и портфель, Сударевский встал в очередь. Изящные, но несколько бестолковые девицы в форменных синих жакетах слишком долго, как показалось ему, оформляли билеты и постоянно что-то путали. Не лучше были и пассажиры. Галдели на разных языках, отвлекали девиц от работы бесконечными расспросами, спорили относительно ручной клади. Но очередь, как ни удивительно, все же двигалась. То и дело пружинно вздыхала платформа весов, и упругая черная стрелка с легким звоном отскакивала к нулю, когда здоровый мужик в комбинезоне снимал очередную порцию чемоданов, саквояжей и ящиков. Он не принимал участия в оживленном разговоре на посторонние темы и, не теряя времени даром, аккуратно привязывал бирки, выстраивал багаж в линию.
Но и он раздражал сегодня Марка Модестовича. Чем? Трудно сказать. Быть может, непривычной своей деловитостью, от которой хотелось бежать. Быть может, просто затрапезным комбинезоном, который так не шел к окружающему бомонду.
Наконец настала минута, когда Сударевский, получив квитанцию на чемодан и ярлык с надписью «incabin», который следовало надеть на ручку портфеля, перешел вдоль стойки к таможенному контролю.
Его встретила хрупкая миниатюрная красавица с пышными золотисто-рыжими волосами (элегантная униформа и золотые звезды в петлицах удивительно шли ей). Она приветливо улыбнулась и взяла у него декларацию.
— Извините, — мягко сказала она, возвращая листок, — прочерк делать не полагается; следует писать: «нет, нет, нет» — и подвинула шариковую ручку.
— Сейчас, сейчас! — засуетился Сударевский и, надев очки, принялся подправлять декларацию.
— Укажите ваш чемодан, — осведомилась между тем таможенница.
— Вон тот, клетчатый. — Марк Модестович показал пальцем. — С левого края.
— Хорошо. — Она изящно наклонилась и поставила на торце меловой крестик. — Больше ничего нет?
— Только портфель. — Сударевский с готовностью водрузил его на стойку. — У меня письмецо для вашего начальства.
— Справка на валюту есть?
— А как же! — Он торопливо раскрыл паспорт, в котором лежала бумажка из Внешторгбанка.
— Спасибо, не надо. — Она вновь одарила его профессиональной улыбкой кинозвезды. — Раскройте, пожалуйста, портфель.
— Как? — сразу не понял Сударевский. — Портфель?.. Ах, раскрыть! — Трясущимися руками он отстегнул замки. — Вот…
— Что у вас там?
— Да так… пустяки разные, служебные материалы.
— Выложите, пожалуйста, все на стол.
Он стал выгребать из портфеля нехитрые свои пожитки: две бутылки «Столичной», носовые платки, полиэтиленовый пакет со значками, полдюжины расписных матрешек, завернутую в кальку буханку черного хлеба, папки с бумагами, носки и электробритву.
Ему казалось, что это длится бесконечно долго и движения его чудовищно замедленны, как у космонавта на лунной поверхности. В действительности же он опорожнил портфель за какие-то секунды, стремительно, судорожно.
Золотоволосая красавица, казалось, не обращала на него никакого внимания, смотрела себе под ноги, то ли обдумывая что-то свое, то ли любуясь лакированными туфельками. К его вещам она даже не прикоснулась.
— Готово? — Она точно очнулась от зачарованного сна. — Так, так… Что внутри? — и показала глазами на черный пластмассовый футляр.
— Я же вам говорю! — зачем-то осерчал Марк Модестович. — Образцы это! В письме все сказано!
— Синтетические кристаллы? — Она мельком глянула на бумагу. — Покажите их мне, будьте любезны.
— Пожалуйста! — Марк Модестович непослушными пальцами попытался нащупать запорное колесико. — Сколько угодно. Надо так надо, — лепетал он, тужась раскрыть футляр.
— Дайте-ка я сама, — пришла она ему на помощь.
— Как угодно. — Он отступил в сторону и с независимым видом скрестил на груди руки.
— Ого сколько! — заинтересовалась она, снимая крышку. — И какие красивенькие! Просто прелесть!
Он ничего не ответил. Стоял себе молча и смотрел, как перебирает она тоненькими пальчиками разноцветные яркие камни, колдовскими звездами вспыхивающие под резким люминесцентным светом.
Недоразумение? Досадная случайность?
Он еще уговаривал себя, что все может обойтись, но уже знал: нет, не обойдется. Странное спокойствие вдруг снизошло на него. Гулкое, трепещущее сердце оборвалось и замерло, волнение осело и даже нога перестала выбивать прерывистую тревожную дробь. Только во рту стало горько, как от желчи, и пересохли разом похолодевшие губы.
— Тоже образец? — Мизинчиком она отделила от сверкающей груды красноватый камешек.
По сравнению с массивными цилиндрами рубиновых стержней с кроваво сверкающими крупными гранями шпинелей и альмандинов он казался невзрачным карликом. Но тень, которую он бросал на полированную доску стола, была подобна живому языку пламени, густой струе терпкого вина, пахнущего солнцем и солями земли.
— Не нравится? — Марк Модестович даже сумел улыбнуться.
— Совсем напротив. Очень даже нравится.
— У вас неплохой вкус.
— Да. Я предпочитаю натуральные камни.
— Синтетические кристаллы ничем от них не отличаются.
— И этот?
— И он.
— Вы даже алмазы делаете?
— Наука не стоит на месте. Худо-бедно, а идем вперед.
— Так, значит? А мне почему-то показалось, что пятитесь назад.
— Интересно бы узнать. — Он все улыбался слепой, окаменевшей улыбкой.
— Люблю парадоксы.
— Очевидно, староиндийская огранка как раз и есть такой парадокс?
— Вы знаток. Отдаю вам должное. — Он картинно расшаркался. — Мы, ученые, любим иногда повеселиться, пошутить. Физики-лирики…
— В самом деле?
— Ну конечно!
Она вынула из кармашка монокль и, повернув камень к свету, стала его рассматривать.
— Он огранен по самым твердым плоскостям.
— Что?! — Этого Сударевский меньше всего ожидал. Его обдало яростным жаром, так что даже уши и те загорелись. Но тут же бросило в холод. Надежды не было и быть не могло.
— Невероятно, но факт! — Она медленно поворачивала в руке камень. — Его выточили вопреки всем законам симметрии. Он просто не имеет права существовать!
— Вы уверены?
— Я ведь действительно знаток, — сказала она без улыбки и спрятала монокль.
— Тогда вы должны понять, — хватаясь за последнюю соломинку, он приблизился к ней почти вплотную, — должны понять, что мне есть чем похвастаться в Амстердаме.
— Нет. — Она тихо покачала головой. — Отшлифовать алмаз по наиболее твердым граням немыслимо.
— Тем и сильна наука, что делает невозможное.
— Боюсь, наша интересная беседа несколько затянулась. — Она бросила взгляд на пассажиров, которые с любопытством прислушивались к разговору.
— Мне тоже так кажется. — Он принялся укладывать вещи. — Я вам больше не нужен?
— Н-нет. — Она медленно покачала головой. — Я вынуждена просить вас немного задержаться. Пожалуйста, — и предупредительно подняла стойку.
— Куда? — только и спросил он.
— Нам необходимо оформить протокол.
— Зачем? Какой еще протокол? — Неожиданно он ощутил страшную неловкость и заговорил шепотом.
— Оформить эту… находку, — не сразу подыскала она нужное слово.
— Какую находку?! — Он еще пытался разыгрывать недоумение, возмущение, наконец, хотя и ощущал всем телом, что все кончено. — Это же экспонат!
— Пусть будет экспонат, — согласилась она, пропуская его вперед. — Туда, пожалуйста, — кивнула на неприметную дверь в перегородке, отделяющей служебные помещения от зала. — Кстати, какова его плотность?
Вопрос прозвучал настолько неожиданно, что Сударевский вздрогнул.
— Плотность? — переспросил он, останавливаясь. — Обычная, надо полагать. Три, пятьдесят два.
— Едва ли. — Она тоже остановилась. — Окрашенные алмазы плотнее бесцветных: зеленые — три, пятьсот двадцать три; розовые — три, пятьсот тридцать; оранжевые — три, пятьсот пятьдесят… Этот же наверняка еще тяжелее. — И с грустным укором заключила: — Вам бы следовало знать.
Когда примерно через час, Люсин, раздвинув портьеры, вышел из регистрационного зала, то первая, кого он увидел, была Мария, веселая, беззаботная. Она сидела за стойкой вполоборота к нему и, оживленно болтая с молоденькой стюардессой, пила кофе. Ощутив на себе его взгляд, она медленно обернулась и тихо опустила чашку, так и не донеся ее до губ. Ему бросилось в глаза, как вспыхнули вдруг эти карминные губы, когда отхлынула от лица кровь.
Он быстро поклонился и заспешил к выходу, ссутулившись и все больше, по мере того как уходил, склоняя голову. Ему казалось, что в спину бьет пулемет.
Бенарес — Сринагар — Катманду — Покхара — Хива — Москва