Первая очередь была пристрелочной, она зарылась в чистом застылом серебряном зеркале осенней воды, взметнув глухо булькнувшие фонтанчики, — вроде далеко, но уже вторая легла совсем рядом, по осоке возле меня, будто широкой косой смахнув с нее молочную, не успевшую просохнуть росу. И тут же ударили шмайсеры — кучно, хрипло, распарывая натянутый воздух. Я присел. Вдруг стало ясно ощущаться тревожное пространство вокруг, открытое и болотистое, поросшее хрупким рыжеватым кустарником.
— Наза-ад!.. — закричал командир.
Ездовые поспешно разворачивали повозки. Передняя лошадь упала, взрыднув, и забилась на боку, выбрызгивая коричневую жижу. Посыпались мешки с мукой.
Сапук яростно рванул меня за плечо.
— Продал, сволочь!
Комиссар, уже на ногах, успел поймать его за дуло винтовки.
— Отставить!
— Продал, цыца немецкая!..
— Отставить!
Мы бежали к горелому лесу, который чахлыми стволами криво торчал из воды. Две красные ракеты взлетели над ним и положили в торфяные окна между кочками слабый розовый отблеск.
— Дают знать Лембергу, что мы вышли к Бубыринской гриве! — крикнул я.
У меня огнем полыхал правый бок, и подламывались неживые ноги. Во весь лес тупо и безучастно стучало по сосновой коре, будто десятки дятлов безостановочно долбили ее в поисках древесных насекомых. Это пересекались пули. Я потрогал саднящие ребра. Ладонь была в крови.
— Ранен? — спросил комиссар, переходя на шаг.
— Немного…
— Прижми пока рукой, потом я тебя перевяжу… Сейчас надо идти, мы просто обязаны выбраться отсюда — ты нам еще пригодишься… Слышишь, Сапук? — головой за него отвечаешь!..
— Слышу…
— Поворачивай на Поганую топь…
— Обоз там не пройдет, — сказал командир, догоняя и засовывая пистолет в кобуру.
— Обоз бросим… Оставим взвод Типанова — прикрывать. Есть еще время. Раненых понесем — должны пробиться…
— Попробуем… Собрать людей!
— Есть собрать людей! Сто-ой!.. Все сюда!.. Разбиться повзводно!..
Местность повышалась, на отвердевшей почве заблестели глянцевитые выползки брусники. У меня звенело в ушах, и неприятная слабость разливалась по всему телу.
Я еще раз потрогал бок.
— Болит?
— Не очень…
— Давай-давай, нам нельзя задерживаться…
Сапук слегка подталкивал. Ноги мои при каждом шаге точно проваливались в трясину. Я хотел уцепиться за край повозки — пальцы соскользнули, редкоствольный сосняк вдруг накренился, как палуба корабля, и похрустывающая корневищная хвойная земля сильно ударила меня в грудь. Я протяжно застонал. Меня перевернули. Из тумана выплыло ископаемое глубоководное лицо Бьеклина.
— О чем он говорил с тобой?
— Кто?
Бьеклин повторил — внятно, шевеля многочисленными рыбьими костями на скулах:
— О чем с тобой говорил Нострадамус?
— Он спросил: нельзя ли приостановить расследование? На пару дней…
— И все?
— Он сказал, что скоро это прекратится само собой, он обещает…
— Не верю!
— Провались ты! Все подробности — в моем рапорте, можешь прочесть…
Тогда Бьеклин взял меня за воротник, будто собираясь душить.
— Ну — если соврал!..
Я лежал на кухне, на полу, и перед глазами был грязноватый затоптанный серый линолеум в отставших пузырях воздуха. Справа находился компрессор, обмотанный пылью и волосами, а слева — облупившиеся ножки табуреток. Бок мой горел, словно его проткнули копьем. Мне казалось, что я немедленно умру, если пошевелюсь. Пахло кислой плесенью, застарелым табаком и — одновременно, как бы не смешиваясь, — свежими, только что нарезанными огурцами, запах этот, будто ножом по мозгу, вскрывал в памяти что-то тревожное. Что-то очень срочное, необходимое. Болотистый горелый лес наваливался на меня, и по разрозненной черноте его тупо колотил свинец. Это была галлюцинация. Я уже докатился до галлюцинаций. Собственно, почему я докатился до галлюцинаций? Следственный эксперимент. Сознание мое распадалось на отдельные рыхлые комки, и мне было никак не собрать их. Янтарные глаза Туркмена горели впереди всего лица: — Глина… Свет… Пустота… Имя твое — никто… Каменная радость… Ныне восходит Козерог… Вырви сердце свое, подойди к Спящему Брату и убей его… Ты — песок в моей руке… Ты — след поступи моей… Ты — тень тени, душа гусеницы, на которую я наступаю своей пятой… — Голос его, исковерканный сильным акцентом, дребезжал от гнева. Он раскачивался вперед-назад, и завязки синей чалмы касались ковра. Ковер был особый, молитвенный, со сложным арабским узором — тот самый, который фигурировал в материалах дела. Наверное, его привезли специально, чтобы восстановить прежнюю обстановку. На этом настаивал Бьеклин, — восстановить до мельчайших деталей. Именно поэтому сейчас, копируя прошлый ритуал, лепестком, скрестив босые ноги, сидели вокруг него «звездники», и толстый Зуня, уже в легком сумасшествии, с малиновыми щеками тоже раскачивался вперед-назад, как фарфоровый божок: — Я есть пыль на ладони твоей… Я есть грязь на подошвах… Возьми мою жизнь и сотри ее… — И раскачивалась Клячка, надрывая лошадиные сухожилия на шее, и раскачивались Бурносый и Образина. Это был не весь «алфавит», но это были «заглавные буквы» его. Четыре человека. Пятый — Туркмен. Они орали так, что в ушах у меня лопались мыльные пузыри. Точно загробная какофония. Радение хлыстов. Глоссолалии. Новый Вавилон. Я не мог проверить — читают ли они обусловленный текст или сознательно искажают его, чтобы избежать уголовной ответственности. По сценарию, текстом должен был заниматься Сиверс. Но машинописные матрицы были раскиданы по всей комнате, а Сиверс вместо того, чтобы следить за правильностью, нежно обнимал меня и шептал горячо, как любимой девушке: — Чаттерджи, медные рудники… Их перевезли туда… Будут погибать один за другим, неизбежно — Трисмегист, Шинна, Петрус… — Почему? — спросил я. — Слишком много боли… — Речь шла об «Ахурамазде», американская группа экстрасенсов. Я почти не слышал его в кошмарной разноголосице голосов. — Вижу, вижу, сладкую божественную Лигейю! — как ненормальная вопила Клячка, потрясая в воздухе растопыренными ладонями, худая и яростная, словно ведьма. Бурносый стонал, сжимая виски, а Образина безудержно плакал и не вытирал обильных слез. Лицо у него было смертельно бледное, нездоровее, студенистое. Наступала реакция. Сейчас они все будут плакать. В финале радения обязательно присутствуют элементы истерии. Я смотрел, как перевертываются стены комнаты, увешанные коврами. Меня шатало. Светлым краешком сознания я понимал, что тут не все в порядке. Эксперимент явно выскочил за служебные рамки. Нужно было срочно предпринять что-то. Я не помнил — что? Врач, который должен был наблюдать за процедурой, позорно спал. И Бьеклин тоже — вытаращив голубые глаза. Будто удивлялся. — Прекратить! — сказал я сам себе. Отчетливо пахло свежими огурцами. Голова Бьеклина мягко качнулась и упада на грудь. Он был мертв.
Бьеклин был мертв. Это не вызывало сомнений, я просто знал об этом. Он умер только что, может быть, секунду назад, и мне казалось, что еще слышен пульс на теплой руке. Ситуация была катастрофическая. Сонная волна дурноты гуляла по комнатам. Мне нужен был телефон. Где здесь у них телефон? Здесь же должен быть телефон! Я неудержимо и стремительно проваливался в грохочущую черноту. Телефон стоял на тумбочке за вертикальным пеналом. Какой там номер? Впрочем, не важно. Номер не требовался. Огромная всемирная паутина разноцветных проводов возникла передо мной. Провода дрожали и изгибались, словно живые, — красные, синие, зеленые, — а в местах слияний набухали шевелящиеся осьминожьи кляксы. Я уверенно, как раскрытую книгу, читал их. Вот это линии нашего района, а вот схемы городских коммуникаций, а вот здесь они переходят в междугородние, а отсюда связь с главным Европейским коммутатором, а еще дальше сиреневый ярко светящийся кабель идет через Польшу, Чехословакию и Австрию на Аппенинский полуостров.
— Полиция! — сказали в трубке.
— Полиция?.. На вокзале Болоньи, в зале ожидания, недалеко от выхода с перронов, оставлен коричневый кожаный чемодан, перетянутый ремнями. В чемодане находится спаренная бомба замедленного действия, Взрыв приурочен к моменту прибытия экспресса из Милана. Примите меры.
— Кто говорит? — невозмутимо спросили в трубке.
— Нострадамус.
— Не понял…
— Нострадамус.
— Не понял…
— Учтите, пожалуйста, — взрыватель бомбы поставлен на неизвлекаемость. В вашем распоряжении пятьдесят пять минут…
Отбой.
Я опять был на кухне, но уже не лежал, а сидел, привалившись к гудящему холодильнику, и телефонная трубка, часто попискивая, висела рядом на пружинистом шнуре. У меня не было сил положить ее обратно. Куда я собирался звонить? Кому? Еще никогда в жизни мне не было так плохо. Пахло свежими молодыми огурцами, и водянистый запах их выворачивал меня наизнанку. Точно в Климон-Бей, «Безумный Ганс» начинает пахнуть огурцами лишь в малых концентрациях, на стадии паровой очистки. Я видел двух бледных, длинноволосых, заметно нервничающих молодых людей в джинсах и кожаных куртках с погончиками, которые, поставив чемодан у исцарапанной стены, вдруг — торопливо оглядываясь — зашагали к выходу. Болонья. Вокзал. Экспресс из Милана. Это был ридинг, «прокол сути», самый настоящий, — глубокий, яркий, раздирающий неподготовленное сознание. Теперь я понимал, почему Бьеклин так упорно настаивал на следственном эксперименте. Ему нужна была «Звездная группа» — если не вся, то по крайней мере, горстка «заглавных букв».
Он безапелляционно потребовал:
— Все должно быть точно так же. Я сяду вместо покойника, и пусть они целиком сосредоточатся на мне.
Покойником был Херувим. Он погиб на прошлом радении, месяц назад, во время медитации и попытки освободить свою душу от мешающей телесной оболочки. Инсульт, кровоизлияние в мозг. Больше никаких следов. У него была гипертония, и ему было противопоказано длительное нервное напряжение. Эксперты до сих пор спорят — было ли это сознательное убийство или нечастный случай. Бьеклин, видимо, рассчитывал на аналогичные результаты. В смысле интенсивности. И поэтому, когда Туркмен, смущаясь присутствием оперативных работников, запинаясь и понижая голос, неуверенно затянул свой монотонный речитатив о великом пути совершенства, который якобы ведет к ледяным и суровым вершинам Лигейи, то Бьеклин почти сразу же начал помогать ему, делая энергичные пассы и усиливая текст восклицаниями в нужных местах. Он хорошо владел техникой массового гипноза и, наверное, рассчитывал, отключив податливую индивидуальность «алфавита», создать из него нечто вроде группового сознания — сконцентрировав его на себе. «Звездники» были в этом отношении чрезвычайно благодатным материалом. Он, видимо, хотел добиться мощнейшего, коллективного «прокола сути» и таким образом выйти на Нострадамуса. Или получить хоть какие-нибудь сведения о нем. Силы его собственного ридинга для этого не хватало. Вероятно, сходные попытки предпринимал и Трисмегист (отсюда методика), но безуспешно: судя по имеющимся данным, коллективное сознание «Ахурамазды» распадалось почти сразу же. А вот со «звездниками» можно было рассчитывать на результат. Особенно, если вывести сознание их за пределы нормы — в экстремум, с помощью специальных средств. Я видел, как он без особого труда, «буква за буквой» переключает «алфавит» на себя и они смотрят ему в глаза, как завороженные кролики, но я не мог помешать: в этом не было ничего противозаконного, формально он лишь помогал проведению следственного эксперимента. Только когда застучали первые отчетливые выстрелы и захлюпала торфяная вода под ногами, я неожиданно понял, к чему все идет, но остановить или затормозить действие было уже поздно, Бьеклин распылил газ, стены затянуло сизым туманом, захрапел врач, упал обратно на кресло встревожившийся было Сиверс, мир перевернулся, погас — и начался бои на болоте, где выходил из окружения небольшой партизанский отряд. Сорок второй год. Сентябрь. Леса под Минском…
У меня дребезжали зубы от слабости. Оказывается, я уже находился в комнате. Что-то случилось со временем: бесследно вываливались целые периоды. Горячий и торопливый шепот волнами обдавал меня. Я вдруг стал слышать. — Идет дождь и самолеты летают над городом, — раскачиваясь, бессмысленно, раз за разом, как заведенный, повторял Туркмен. Клячка шипела: — Вижу… вижу… вижу… Ангел Смерти… Тебе остается жить два с половиной года… — Судороги напряжения пробегали по ее впалым щекам. — Разве можно предсказывать будущее, Александр Иванович? — тихо и интеллигентно спрашивал Зуня, разводя пухлыми руками, а Образина, зажмурившись, отвечал ему: — Будущее предсказывать нельзя. — А разве можно видеть структуру мира? — Это требует подготовки. — А например, долго? — Например, лет пятнадцать… — Они пребывали в трансе. Насколько я понимал, текст относился к Нострадамусу. Бурносый, как лунатик, далеко отставя указательный палец, невыносимо вещал: — Слышу эхо Вселенной, и кипение магмы в ядре, и невидимый рост травы, и жужжание подземных насекомых… — Зрелище было отталкивающее. Не зря при вступлении в группу человеческое имя отбирали, а вместо него давалась кличка — Гамадрил, Утюг… Меня колотил озноб. Диктофон стоял на столике в углу, светился зеленым индикатором. Значит, все в порядке, запись идет. Рамы на окне не поддавались, разбухнув от дождей, я локтем выдавил стекло, и оно упало вниз, зазвенев. Хорошо бы кто-нибудь обратил внимание. Резкий холодный ночной воздух ударил снаружи, выветривая огуречную отраву. Бьеклин был мертв — голубые глаза кусочками замерзшего неба покоились на лице. Мне не было жаль его. Это он убил Ивина. Теперь я знал точно. В кармане его пиджака я обнаружил легкий, размером с палец, баллончик распылителя, а рядом — стеклянный тубус, наполненный крапчатыми горошинами. Транквилизаторы. Они горчили на языке. Я запихал по одной в каждый мокрый слезливый рот. Туркмен, очнувшись, слабо сказал: — Спасыба, началныка… — Давать повторную дозу я не рискнул. Я очень боялся, что короткий интервал просветления кончится и я ничего не успею сделать. Больше ни на кого рассчитывать было нельзя. Сиверс лежал в кресле — руки до пола — и шептал что-то неразборчивое. Врач безмятежно храпел. Кажется, только я один частично сохранил сознание. Наверное, я невосприимчив к гипнозу. Или, в отличие от других, я был психологически подготовлен: я уже видел действие «Безумного Ганса», — интуитивно насторожился, и это помогло удержаться на поверхности. Правда, недолго. Я чувствовал, что опять проваливаюсь в черную грохочущую яму, у которой нет дна. Мы все здесь погибнем. «Ганс» приводит к шизофрении. Нужна оперативная группа. Или я уже вызывал ее? Не помню. Телефонная трубка выпадала у меня из рук. Появился далекий тревожный голос. Я что-то сказал. Или не сказал. Не знаю. Кажется, я не набирал номера. Угольная чернота охватывала клещами, я проваливался все глубже. Двое волосатых парней в джинсах и кожаных куртках бежали по брусчатой мостовой, и вслед им заливалась полицейская трель. Вот один на бегу вытащил пистолет из-за пояса и бабахнул назад. Завизжала женщина. Режущая кинжальная боль располосовала живот. Терпеть было невозможно. Меня несли на брезентовой плащ-палатке, держа ее за четыре угла. — Пить… — шлаком спекалось все внутри. Посеревший, тяжело дышащий, обросший трехдневной щетиной Сапук хмуро оглядывался и ничего не отвечал. Поскрипывали в вышине золотые верхушки сосен и медленно проплывали над ними белые хвостатые облака. Сильно трясло. Каждый толчок отдавался ужасной болью. Вот дрогнула и беззвучно осела боковая песочная стена, за ней — другая, провалилась внутрь крыша, с треском ощерились балки, и на том месте, где только что стоял дом, поднялся ватный столб пыли. Солнечный безлюдный Сан-Бернардо исчезал на-глазах. Змеистая трещина расколола пустоту базара, шипящие серные пары вырвались из нее и обожгли мне лицо. Я задохнулся. Навстречу мне по мосту бежали люди с мучными страшными лицами.
— Стой!.. Ложи-ись!.. — Часть бойцов залегла на другом берегу, выставив винтовки из лопухов, но в это время от белого в кружевном купеческом камне здания женской гимназии прямой наводкой ударила пушка и земляной гриб вспучился на середине Поганки. Тогда побежали даже те; кто залег. — Пойдем домой, — умоляюще сказала Вера. — Ты совсем больной. — Я не был болен, я умер и валялся на расщепленных досках с горячим металлом в груди. Доктор Гертвиг обхватил затылок руками, похожими на связку сарделек, а ротмистр в серой шинели, перетянутой ремнями, приятно улыбался мне. Долговязый мрачно спросил: — Он вам еще нужен, мистер? — Меня пихнули, затопив огнем сломанные ноги. Фирна. Провинция Эдем. Корреспондент опустил камеру и равнодушно покачал головой, — нет. Тогда мичано, тихо улыбаясь, вытянул из ножен ритуальный кинжал с насечками на рукоятке. Было очень жарко. Я даже не мог пошевелиться. Я знал, что меня сейчас убьют и что я больше не выдержу этого. Как не выдержал Бьеклин. Человек должен умирать только один раз. Но мне казалось, что я умираю каждую секунду — тысяча смертей за одно мгновение. Катастрофически рушились на меня — люди, события, факты, горящие дома, сталкивающиеся орущие поезда, шеренги солдат, земляные окопы, капельки черных бомб, тюремные камеры, электрический ток, дети за колючей проволокой, полицейские дубинки, нищие у ресторанов, ядерные облака в Неваде, корабли, среди обломков и тел погружающиеся в холодную пучину океана. Слишком много боли, сказал мне демиург у Старой Мельницы. Шварцвальд, Остербрюгге… Я захлебывался в хаосе. Это был новый Вавилон. Третий. Столпотворение. Я и не подозревал раньше, что в мире такое количество боли. Он как будто целиком состоял из нее. Бледный водяной пузырь надувался у меня в мозге. Я знал, что это финал, — сейчас он лопнет. Взбудораженное лицо Валахова зависло надо мною. Оно слабо пульсировало, искажаясь, и толстые губы еле слышно шлепали друг о друга:
— Жив?
— Жив…
Длинная игла вонзилась мне в руку на сгибе. Сделали укол. Вдруг начала ужасно разламываться голова.
— Скорее! Скорее! — обретая сознание, прошептал я. — Специалиста по связи! Прямо сюда!.. — Я не был уверен, что выживу. Третий Вавилон. Под черепом у меня плескался крутой кипяток, и я боялся, что забуду разноцветную схему проводов, откуда тянулась тонкая, едва заметная жилочка к Нострадамусу. Фирна. Провинция Эдем. — Скорее! Скорее! У нас совсем нет времени!..