ТРЕВОГА

ЗОВ ЗЕМЛИ

Как и предсказывали марьевские старики, июнь выдался тихим и справным, теплым и солнечным. Трава полезла из земли прозрачная, сочная, упругая, сожми в ладони — и выльются из нее изумрудные капли, таящие извечную мудрость сохранения и продолжения жизни на земле. Небо как-то на удивление быстро очистилось от мелких лохматых туч, перестали бесконечные дожди, и люди улыбались чаще обычного, добрее, великодушнее.

Сенокос, пожалуй, самая веселая и радостная пора в деревне. К нему готовятся, как к празднику. В то же время это нелегкая, но крепко сплачивающая всех работа. И председатель колхоза, и сельсоветчики, и бригадиры, и завхоз, и специалисты, и старики, и молодые — все берут косы и уходят в луга.

В эти дни редко кто пройдет мимо избы Никанора Еремеевича Степакова, старожила Марьевки, бывшего колхозного плотника, недавно ушедшего на пенсию, умельца искусного и старательного, одним словом, мастера на все руки. Еремеичем называли его в селе, вкладывая в это имя все доброе, заслуженное старым человеком, который никогда, кажется, не отвечал на чью-либо просьбу о помощи коротким отчуждающим «нет».

Во дворе Еремеича в землю вкопан чурбак. На метр в сторону — еще один, поменьше. В первом сделан выруб, куда вставлена доска, а ее другой конец прибит ко второму чурбаку. На нем укреплена наковаленка, на которой и отбивает Еремеич косы. Виртуозно, ловко, на совесть это делает. Если уж побывает коса в его руках, косит, как бритвой режет. Потому-то в сенокос от заказов Еремеичу не отбиться. Заслышав звонкое и распевное «тюк-тюк-тюк», марьевцы говорили: «Еремеич играет».

Он и в сенокосный день был среди людей. На вопрос Петра Ярова: «Что ж ты, Еремеич, здоровье не бережешь?» — показал на чемоданчик с инструментами и ответил: «Как же без меня-то? Вот прихватил напильники, молотки, оселки. Вдруг какая осечка». «Так-то оно так, — укоризненно сказал Петр, — только ты же в больнице должен быть». «Что ты, Петя, да свежий духмяный воздух мне лучше всяких лекарств».

В каждой крестьянской работе — свой талант. Но, может быть, нигде он так ярко не проявляется, как в покосную пору, потому что на косьбе все становятся в ряд, друг за дружкой, и сразу видно, кто на что способен. Вся деревня знает своих прославленных косцов и гордится ими. Здесь нужны не только физическая сила, но и сноровка, умение. Тут соревнование как на ладони, и упаси бог кому отстать — засмеют, шутками взгреют, да так, что у слабака по́том плечи и лоб покроются. Негоже отставать, а случись такое — найдутся добрые руки, помогут бедняге догнать других. Трудовое соперничество делом и помощью спорится да крепким плечом, натруженными руками.

В Марьевке издавна живет добрый обычай: к шести часам утра приносить косарям завтрак. Косцы радовались, увидев спускающихся с крутого берега к реке домочадцев, шли к реке, полоскали косы, вытирали их старательно травой и садились в полукружье завтракать.

К десяти часам утра солнце выпаривало росу, и на луга выходили женщины с граблями и вилами-двоешками. Цветастые платки рассыпались по взгорьям да косогорам, по свежей зелени, и один за другим, сажень за саженью, исчезали валки. Срезанная трава ложилась на стерню ровным тонким слоем. К вечеру ее сгребут в копны, если вдруг появятся тучки и где-то за горизонтом раз-другой прогрохочет гром. Если же небосвод чист, то траву в копны не собирают, а оставляют разбросанной до следующего дня.

Сильная жара стоит здесь в сенокосное время. Старица — с виду спокойная речка в живописных зеленых берегах — манит молодых косарей. Но первыми оказываются в реке — прямо в сарафанах и косынках — девчата. А если и остановится в нерешительности какая на яру, подкрадется к ней парень, схватит на руки — и раз оба в омут!

К вечеру показались на дороге с гармонью ряженые: старик с огромной бородой (жара, а на нем валенки, овчинный полушубок наизнанку), под руки он ведет сгорбленную старуху в лаптях. Гостей, хоть и незваных, уже поджидали. Гармонист растягивает меха, ряженые пускаются в пляс. В старичке узнают участкового инспектора милиции Ивана Ярова, а в старушке — почтальоншу Анфису. Круг все ширится, втягивая все больше и больше танцующих. Вот уже, запыхавшись, «старик» отошел в сторону, начала сдавать и «старушка», а гармонисту нет отпуска — играй да играй. Пляски сменялись танцами, песнями, частушками. Долго потом помнились эти летние вечера.

На лугу, ровном и широком, где раньше выстраивались один за другим пятьдесят-шестьдесят косарей, теперь стрекотали сенокосилки. Вручную выкашивали лишь места, где техника бессильна: крутые берега, овраги, обочины дорог, словом, всякие неудобья. Их было много, и косарей — тоже.

Люди постарше собрались возле Петра Ивановича, когда молодой председатель исполкома сельсовета после разудалой пляски рухнул на копешку. Слушать его любили. А рассказывать он умел, говорил с юморком, весело, увлекательно.

— Помните, — начал рассказчик, — был у нас Федя-лежебока, сторожил наш магазин. Спит, а деньги ему идут. Любил он выпить, да чтобы не за свей деньги, а то от жены попадет. Вот спит он как-то на работе, значит, сны хорошие видит, и вдруг его кто-то тормошит. Проснулся Федя, глаза протирает. А в будке его темно, ни зги не видно. Но понял: стоит перед ним парень какой-то. «Гражданин, — говорит, — не смогли бы вы достать выпить чего-нибудь?» Поломался Федя для порядку, но все-таки согласился. Взял деньги — и стрелой… Куда бы вы думали?.. К конюху Ефиму Скорнякову. Мужик вроде скромный был, тихий, непьющий. Но Федя-то знал, чем жил Ефим. Каждую субботу он приходил в магазин и покупал хлеб, сахар, макароны. И обязательно — бутылку водки. Что ж, думали люди, в выходной день и трезвеннику побаловаться стопкой-другой не грех. Но нет. Хитрый был Ефим. Звал к себе в дом кого-нибудь. Пожалуйте, мол, на угощенье по случаю отдыха.

И всегда одной бутылкой обходился Ефим. Вот и пошла о нем слава — компанейский, добрый, пьет в меру, угостить любит. Умел человек напустить туману. На самом-то деле Ефимка гнал самогонку. Узнавали об этом его гости и по цепочке передавали: у Ефима можно достать выпить хоть днем, хоть посреди ночи. Ну, и Федя-лежебока был осведомлен об этом, конечно.

Так вот. Принес он бутылку ночному гостю. Тот и пригласил Федю пображничать. Сколько он выпил — не помнит. Только проснулся под утро, головой мучается. А тут еще тулуп из сторожки пропал. «Ну, — думает, — ладно же, Ефимка, сочтемся впредь. Да и сам я хорош, — костерил себя Федя-лежебока. — Старый человек, а хлестал, поди, за двоих, будто козел в огород забрел, на дармовые харчи…» Повздыхал, повздыхал, да и придумал. Пошел к Ефиму. Видит — в сенях вожжи. Снял их. Стучит в дверь. Хозяин открыл, о здоровье справляется. А Федя ему: «Вот, Ефимка, твои вожжи, а вот моя спина. Отлупи меня, да хорошенько, не жалеючи, чтоб кровавые полосы на спине остались». — «Ты что, Федя, — испугался не на шутку Ефим, — в своем ли уме?» — «В умственном здравии от твоего зелья не будешь, до сих пор ядовитый туман голову баламутит». — «Никакого зелья у меня нет. Сам, когда нужно, и ты видел, водочку покупаю в магазине». — «Хитришь, Ефим, да только не на того нарвался. Вчера сколько бутылок продал? Говори правду, я ведь своей властью, по-соседски обыск у тебя произведу! Тогда смотри, от Ивана Ярова никуда не спрячешься, а самогонщиков по головке не гладят. Кому еще продавал вчера?» — «Да что ты, Федя, нет у меня никакого этого зелья, мало ли кто его гонит да торгует, а я не занимаюсь. Это я вчера тебе из старых запасов продал». «Врешь, Ефимка. Ну, да ладно, обыск пусть у тебя милиция делает, а я по-другому поступлю, как считаю правильным». Подал Федя вожжи Ефиму, оголил спину и приказал: «Секи меня, окаянного выпивоху, нещадно. Ну, что зенками хлопаешь, что трусишь, не подам в суд, сам прошу высечь. Ну, дьявольское отродье, начинай!»

Трясущимися руками Ефим расправил вожжи и стоит, трясется, как в лихорадке. Федя грозно посмотрел на Ефима и еще ниже нагнул спину. Ефим размахнулся и полоснул Федю. «Еще, еще, — командует Федя, — да похлеще, а то как веником в парной. Я ведь тебя, самогонщика, щадить не буду. Ну, пори, идол чертов!» — «Не могу, Федор. Да и за что, скажи». — «А за то, что твою самогонку лакал. Лупи же, кому говорю!»

Пришлось Ефиму подчиниться. Федя мужественно терпел, даже ни разу не крякнул, только взмок весь.

Уставший Ефим швырнул вожжи под скамейку, зачерпнул кружку воды, выпил как запаленный конь. Федя распрямился, поднял вожжи и говорит: «Теперь, Ефим, ты снимай рубаху, мой черед пришел… Так мы лучше любого суда друг дружку воспитаем. А Ивану Ярову сам расскажу, как мы с тобой судились». Ефим подставил свою спину. А Федор порол не торопясь и все приговаривал: «Это тебе за самогон. Это тебе за тулуп». Когда бросил вожжи, говорит: «Терпеливый ты мужик, Ефим, крепкая у тебя кость и добрый из тебя был бы работяга, да не тем делом занялся. Кончай со своей самогонкой, а то и под суд угодишь. Хватит, сукин сын, людей травить. Понял?» Не сдержался самогонщик, взвыл, запричитал, по-бабьи заголосил: «Клянусь, не буду больше, только Ярову не сказывай, Христом богом прошу!..»

Сначала прыснула хохотунья Даша, потом закашлялся Еремеич, вытирая глаза, и смех вихрем закружил над всеми, заглушая фразы острословов:

— Попарились, значит.

— И тулуп не понадобился: жарко стало…

— Да, смеху здесь мало, — заключил Еремеич.

— А кто этот ночной гость Феди-лежебоки был? — раздался чей-то голос.

— Не сказал мне Федя, — ответил Петр Яров. — Но наверняка это Данил Первач был.

— Это уж точно. Помните, как ночью он бушевал? Вот тогда-то он, наверное, и наугощался у Феди.

— Смех смехом, — сказал Петр, — а все-таки скучно мы живем как-то. Вот и тянутся некоторые за рюмкой. Я к чему это рассказал? Как говорится, дочку ругают, а невестка слушает. Надо нам менять жизнь. Есть у меня задумки, да вот помощь комсомольцев нужна. Почему бы нам не встречаться чаще, как сейчас? Но только по субботам или воскресеньям, когда все полевые работы пройдут. Вот, например, много мы знаем, как воевали наши марьевцы? Кто их слышал, кто их спрашивал? Ну, да ладно. Об этом еще поговорим. А сейчас — за работу. Подъем! — скомандовал Петр, и все взялись за косы, вилы и грабли.

Сам Петр Яров раньше других на покосном участке. На душе спокойно: пришел с веселым настроением ни свет ни заря. Пока собрались косари, он отмахал добрую делянку. Страда началась горячая, лето с дождями обильными, а потом, словно небо услышало желание сельчан, сразу установилось тепло. Не суховейная, испепеляющая жара, иссушающая всходы и травы, а именно животворное тепло, без коего немыслимы хорошие урожаи хлеба и крепкий сочный травостой.

О разговоре с Еремеичем Петр вспомнил на следующее утро, когда проходил мимо дома старика. По мягкому стуку топора, что доносился из сеней, можно было догадаться: на ногах неугомонный ветеран труда. А еще недавно тихо было в подворье Еремеича, не мастерил он, как прежде, всякую разность с утра до вечера, перебарывая недуг. А сейчас в ватной телогрейке, накинутой на плечи поверх тонкого мехового жилета, с которым он, казалось, никогда не расставался, стоял Еремеич в глубокой задумчивости, упершись в толстую обструганную доску узловатыми пальцами. Он как бы нехотя повернул голову в поношенной ушанке к дверям, когда Петр громыхнул щеколдой, задев ее рукавом.

— Что встал у порога? — Еремеич облокотился на черенок топора. — Иди ближе, к фонарю.

— Утро доброе, — шагнул в мастерскую Петр. — Никак отпустила болезнь? — участливо спросил председатель, пожимая холодную, сильную ладонь Еремеича.

— Да вроде полегчало. Годы, Иваныч, свое берут. Хворобушка — не воробышко, пристанет — не отстанет.

— Так что же ты спозаранку мастеришь, Еремеич? Поберег бы себя… Ведь сказано тебе — лежать, в больницу районную определили, а ты сбежал да сразу на сенокос.

— Мне перед односельчанами совестно, когда дело не делаю. Правда, прожил немалые годы, вроде имею право на отдых и лечение. Да разве ж в сенокосную страду хворать, когда и млад и стар в поле? По совести если, вчера как заново родился. Я в больницу-то каким попал? Зажало грудь — дыхнуть не могу. Голова тяжестью налилась — глаз бы не поднимал… Вот так-то, брат… А в поле про болячки думать некогда. Правда, домой придешь, отпустишь подпругу и сразу почувствуешь: годы-то не мимо идут, а наматываются, тяжелят… А ты, Иваныч, почто рассвет встречаешь на путях-дорогах? Для меня первые петухи — уже не сон, да что о том толковать, а тебе, молодому, поспать в это время не грех. И дня хватит намотаться.

— Не до сна, Еремеич, с поставками молока отстаем, да и по мясу план не получается.

— Торопишься на ферму доярок чихвостить. Может, и надобно их приструнить, да только молоко у коровы на языке. А с кормами у нас нынче туго. Заготовили с гулькин нос в прошлом году. На собрании шумиху, помню, подняли, мол, на полтора года запасли сена. А все только на словах да на бумаге. Любят у нас похвастать. На поверку-то что вышло? По мычанию коров догадаться можно, кормят их несладко. Я вон и то — за косу — и в поле. Всех лежебок стянуть бы с полатей, пусть косами и серпами по буйной траве пройдутся. Ты, Иваныч, об этом подумай всерьез, тогда, глядишь, и запас кормов будет.

Петр Яров понимал всю укоризненную и искреннюю простоту слов Еремеича.

Как на грех, занедужил председатель колхоза, приковала его болезнь к постели и вроде весь порядок в хозяйстве расползаться стал. Так казалось Петру, и он, главный в исполкоме сельсовета, старался не ударить в грязь лицом. Хватает нынче у депутатов прав, только пользуйся ими разумно, с головой. Петр, все знали, не жалел ни сил, ни времени. Еремеич, как всегда, по-хозяйски мыслил, подсказывал, что надо безотлагательно делать. Он прав: на селе люди разные — одни в страду сил не жалеют, других надо чуть ли не палкой гнать на тот же сенокос.

Петр собрался уходить, как вдруг его внимание привлекло что-то светлое в дальнем углу: пирамида не пирамида, столб не столб. Вдыхая смолистый запах древесины, он подошел ближе и провел рукой по свежеоструганным доскам, из которых был сколочен этот предмет, похожий на узкий длинный ящик. Еремеич из-под кустистых бровей насупленно следил за Яровым. «Теперь от объяснений не уйти», — подумал он и, не дожидаясь, что скажет председатель, тяжело вздохнул:

— Война, будь она неладна! Хуже злого духа и приме́т недобрых.

Показывая на только что сколоченный гроб, пахнущий хвоей и древесной клейковиной, Петр задумчиво и уклончиво заговорил:

— В старину люди вырезали из дерева изображения богов и духов, разговаривали с ними, поклонялись им, просили о помощи, а иногда наказывали их, если они не приносили счастья или избавления от недугов. Тогда человек, чтобы продлить свою жизнь, загодя готовил себе гроб и все, что нужно покойнику. Если по случайности смерть отступала, то у больного появлялась надежда на выздоровление, придавала ему силы… Не для себя ли, Еремеич, приготовил?

— Что ты, что ты, Иваныч, это я так…

— Ты, Еремеич, напомнил мне этот древний обычай с гробом, хочешь, видно, сто лет жить. Живи на здоровье, но вряд ли суеверие кому жизнь продлит.

Еремеич смутился, отвел глаза, потеребил загнутый кверху седой ус и заговорил, чуть заикаясь:

— Что ты, Иваныч, я ведь старый морской волк, а не знахарь. Видел я, как колдун пытался вернуть здоровье больному: сначала что-то шептал возле его головы, делал заговоры, плясал вокруг него, бил в бубен, свистел в дудку. Так он устрашал дух болезни. Темные были люди, огнем, дымом отгоняли от жилищ «злых духов», водой очищали от всякой скверны. Они верили, вроде у каждого человека два духа: слева — злой, а справа — добрый. Поэтому, желая спасти себя от козней, плевали в левую сторону. И сейчас, Иваныч, в песне поется: «И трижды плюнем через левое плечо…»

— Это верно, — согласился Петр. Улавливая лукавые нотки в рассказе Еремеича, он чувствовал, старик уходит от прямого ответа на вопрос: для кого гроб?

— И в древности были умные и ученые люди. И то, что из века в век они наблюдали, разве мы сейчас в жизни не видим? Не надо быть пророком, надо быть наблюдательным. Присмотрись, Иваныч, солнце заходит за тучу, ласточки летают низко над землей, муравьи не уползают далеко от муравейника — быть дождю. Если звезды блестят ровно, а вечером в лесу теплее, чем в поле, если по небу тихо плывут кучевые облака, то будет вёдро. Почему, скажем, ласточку к земле тянет? Воздух насыщен влагой, крылышки маленьких насекомых, мошек тяжелеют, и они опускаются на землю, а вслед за ними и ласточки. Во время плавания по морям-океанам я понял, если звезды на небе блестят ровно, это значит в воздухе нет большой влаги и нет ветров, которые вздымают громадные волны. Человек знает много приме́т, другое дело — верит ли он в них? Да и приметы бывают разные, одни — от жизни, другие выдуманы суеверными людьми. — Еремеич почесал широкий нос, ухмыльнулся и тут же, не дав сказать гостю, заметил: — Нос чешется — брагу пить или биту быть. Вон мой кот, глянь, как умывается, — гости будут. Вот ты у меня гость, а с гостем не грех стаканчик-другой пропустить.

— Не с утра же, Еремеич, да и вообще ты бы реже заглядывал в рюмку. Годы ведь…

Еремеич нахмурился, кашлянул и, чтоб сбить собеседника с неприятной темы, продолжал прерванный рассказ о приметах.

— Ну, хватит, Еремеич, про злых духов. Ты, я смотрю, знаком с ними основательно. Скажи мне лучше, для кого это заготовил? — он показал на гроб. — На селе вроде никто не умер.

— Для сына Лексевны, твоего молочного брата, без вести пропавшего, хочет она обозначить память о нем, — единым духом выпалил Еремеич. — На могилах солдат, говорит, столбики с именами, обелиски, памятники, а у моих сынов ничего нет. Ведь они не виноваты, что следов их смерти не нашли. А из сердца матери, нет такой силы, нельзя вырвать память о детях. Другие матери похоронки имеют на погибших в боях сыновей своих, а Лексевна из военкомата каждый раз, как пошлет туда письмо, один ответ получает: «пропал без вести». Каково, Иваныч, матери сознавать это? Солдат ведь не пылинка… А исчез, пропал, неизвестно куда сгинул. Не верит она в такое, не то, мол, мне сообщают. Не мог мой сын, скажем, Владимир, сквозь землю кануть, говорит. Не такой он! Фотографию людям показывает, а на ней детина — косая сажень в плечах. Я знал его с рождения. Парень крупный, видный и тихий. Часто ходил ко мне. Обучал я его по вечерам своему плотничьему делу, рассказывал о заморских странах, куда нас заносило на попутной волне по службе. Мне ведь довелось воевать на море в первую мировую, за морские баталии два Георгия получил… А в гражданскую наш крейсер на Черноморском флоте первым Красное Знамя за власть Советов поднял. Помню, рассказываю Володьке про эти истории, а он дыхом не дышит, слово каждое ловит. И понял я тогда, Иваныч, морская кровь течет в жилах Володьки, быть ему первостатейным моряком.

— И он стал моряком? — спросил Петр, заинтересовавшись рассказом старого морского волка, как любил называть себя Еремеич, особенно принародно, когда, надев поверх полосатой тельняшки черный пиджак по случаю праздника, он выходил в люди показать себя.

— Стал морским пехотинцем и смерть принял в неравном бою. Десант высадился на берег в помощь нашей окруженной части, да попал в засаду. Бились до последнего патрона, все полегли героями, там их тела и захоронены. Спаслись два человека. Один из них наш земляк, Тагиром, кажись, звать. Он позже написал товарищу с крейсера, как и где погиб Владимир Яров. Название деревни я не запомнил. Бойцам-героям поставлен там обелиск, фамилии погибших на нем значатся, как положено, а Володиной нет. «Без вести пропал» — сообщили твоей матери.

— Постой, Еремеич, тебе откуда об этом известно?

— А оттуда, с корабля. Когда Володьку призвали в армию, я просил наш военкомат определить его в морфлот. Уважили. Я написал бывшему командиру корабля, где служил сам, наказал, чтобы он помог Володьку определить на крейсер… Понял теперь?

Еремеич, потерявший на войне двух сыновей, наверное, больше других сочувствовал Елене Алексеевне Яровой, матери четырех сыновей, три из которых не вернулись с поля брани домой. Жил он в полном одиночестве, жену схоронил, дочь выдал замуж, и она уехала в город. С остатками сил он больше пропадал в своей просторной кладовке, где мастерил и для общественной пользы, и по просьбе односельчан.

— А почему Владимир считается без вести пропавшим? — спросил председатель сельисполкома.

— Длинная история, Иваныч.

— Ну, что ж, Еремеич, если так, то я к тебе загляну как-нибудь на досуге, расскажешь. Сейчас тороплюсь.

Ушел гость, а старый морской волк Никанор Еремеевич Степаков крепко задумался. Одолевали мысли — одна беспокойнее другой. Неужто сама Елена Алексеевна ни словом не обмолвилась с Петром, своим приемным сыном, о Володьке? А что она могла рассказать? Пропал без вести — вот и все. Ведь то, что Володька заживо сгорел, ведомо только военкому Тагиру Шарденову, а с ним Еремеич договорился об участи Володьки подробности никому пока не говорить, тем более Елене Алексеевне: хворает она. Хватит ли сил перенести такой удар — ничего от сына не осталось, пепел и тот ветром развеяло. А может, не надо таить от матери правду? Лучше пусть сам Петр и решит, как быть, и о других ее сыновьях пусть сам подумает, с чего начать поиски, к каким людям обратиться, куда написать…

Тоска обдала сердце старого моряка. Володька перед ним, как живой, слушает своего наставника.

— Это ж каким неблагодарным и незрячим человеком надо быть, — говорит Еремеич, — чтобы думать о дереве, словно о какой-то малости. От первого нашего дня до последнего — дерево нам товарищ. Суди сам: колыбель, челн, ложка, стол… — Еремеич показывал парню доску или бревно и спрашивал: — Что видишь? Ты — доску или бревно, а я полированный паркет или почти прозрачный (хорошая полировка всегда, будто слой родниковой воды) стол, или отделанную под бронзу раму для картины. Но все они как бы спят в дереве, а ты должен разбудить, помочь им проснуться, явиться, — так звал он Вовку в столяры. Поучал: — Работать с деревом — это не просто разре́зать, разрубить, сколотить его — то, говорят, топорная работа. А между тем топором, и именно им одним, сделаны Кижи. От тех мастеров деревянного дела, древоделей, как их тогда называли, и пришло к нам слово «зодчие». Топор играет в умелых руках. Небось, помнишь наш старый дом? Какие на окнах были наличники, а какие карнизы… Чистое кружево… А крылечко! А все одним топором мой дед выреза́л. И каким топором! Разве может тот старый топор сравниться с теперешним? У современного и заточка, и отделка, и легкость. А все потому, что техника.

Вовка увивался около деда: давай да давай кружева топором вырезать.

— Ну, до кружева нам с тобой еще далеко. Сначала давай вот это сухое дерево, которое ветер повалил, в дрова превратим. — И принялся обрубать сучья. После короткого отдыха — снова наставления: — Деревянное дело — дело тонкое. Дерево, как человек, имеет характер. Сколько пород, столько и нравов. Сосна — самая добродушная. С ней столяру договориться легче всего, и сделать можно, что только хочешь. Но попробуй начни работать с ней без настроения, со злобой — заплачет. Твои руки сразу станут липкими от смолы. К дубу отношение несправедливое. У него свое благородство! Просто так, на чепуху, его не используешь. На самое дорогое и прочное бери — тогда пойдет. Но начнешь без знаний с ним работать — заершится, прямо треснет от ненависти. Не легче с березой, хотя она и красавица, и все любят ее. В ее душе много таинственного. Если она чувствует, что к ней прикоснулся мастер, делается тогда гладкой-гладкой. Из нее можно изготовить любые детали, она хорошо окрашивается и полируется.

А еще рассказал об упрямом клене, самолюбивой чинаре… Всему этому его научила работа: сколько за всю свою жизнь он смастерил мебели, радуя и старожилов, и новоселов, сколько вставил рам в домах, сколько навесил дверей по просьбе земляков! Дерево в его руках пело. Мальчишку тянули к Еремеичу не только его рассказы. А воздух столярки, напоенный медвяным духом клея и ароматом чуть подгоревшего хлеба! Так пахнут свежие опилки, что падают из-под горячих зубьев пилы. И еще: как согревает душу мастера тепло дерева. Металл, цемент, пластик — они холодные, а дерево — будто живое.

— А оно ведь живое и есть, — утверждал Еремеич. — Срубить — дело нехитрое, а чтобы вырастить — человеческой жизни не хватит. Уже наши прадеды забеспокоились, что в умаление приходят леса. — Учил Володьку работать с деревом бережливо, жалеть его, как ценность большую.

Будто угадал Еремеич сегодняшнее время, когда драгоценный материал — дерево переводить стали все осторожней. Мебель нынешние столяры изготавливают уже не из досок — из плит: в дело идут обрезки, стружки, опилки — все, вплоть до древесной пыли. Да, изменилась у мебельщиков технология. И столярничать древодели научили машины, которыми и управляют.

— Столяр да плотник во все времена были в почете, — не унимался Еремеич. — Как ни окружаем жизнь сталью и бетоном, а все равно и мысленно не увидеть будущего без дерева. Царь Петр гордился тем, что владел плотницким делом, не говоря уж о мужике, крестьянине, для которого умение дом срубить всегда было высшим аттестатом мастера. Так вот, как бы ни сложилась твоя жизнь, — советовал Еремеич, — начинай с нашего ремесла, Володя, не пожалеешь. И цену земле лучше узнаешь. Это она, матушка, все накопила и вырастила для нас, своих жителей…

Задумался Еремеич, теребя ус, перебирая в памяти прошедшее. Молчит и его гость.

Рассказы старика напомнили Петру тот весенний день, когда его, молодого агронома, избрали председателем исполкома сельсовета.

Не успел вроде бы еще вступить на свой пост апрель-водолей, как тут же ручьям волю дал. Заиграли они, запели вдоль дорог и по оврагам на все лады. Сбросив снега, зачернели, запари́ли поля. С поднебесья вестники весны — журавли-кликуны громким курлыканьем всю окрестность всколыхнули. И словно им в ответ вода в Старице, сил набравшись, взломала наконец лед. А лес еще полон снега, но на полянах, где проталины обозначились, зеленью травка уже заблестела.

Но апрель не зря в народе забавником нарекли. Пробуждая природу, он не прочь и с зимой пображничать. А та, тайную мысль лелея, готова побалагурить с ним. На вечерней зорьке бодрящим холодком пройдется вокруг и скорее норовит его на ночной покой отправить. И тут же за дело принимается, стремясь хоть самую малость восстановить из того, что апрель за день натворил: здесь льдом ручьи скует, там на оголенное поле покрывало из инея набросит и, вихрем пройдясь, снежком припудрит. А сугробы, что в оврагах и в лесу уцелели, в латы из наста нарядит — авось перед солнцем устоят!

Но проснется с наступлением утра апрель, ясным солнечным взглядом окинет землю, лукаво раз-два улыбнется и… от холодных дел зимы только малый след останется. Еще громче, еще призывнее начинают звенеть ручьи, гулко шумят, заливаются птичьими голосами рощи, все ликует вокруг. И сугробы сдают, грузно оседают. Дробится изрешеченная лучами солнца настовая броня.

Буйная поступь весны заворожила Петра Ярова, настроила на мысли об этом удивительном месяце контрастов, месяце капели и заморозков, дождей и снегопадов, большой воды и ледогона, гомона птиц и первых цветов, месяца сладких «слез» берез и первородных запахов земли…

Схлынули морозы, и, как старая любовь, поле снова поманило к себе земледельцев. Приспела пора выводить трактор, первую борозду прокладывать. Тут уж все сомнения о сроках уходят, будто талая вода их смыла. Весна торопит. И земля зовет.

«Она, земля, будто дитя малое, в постоянной заботе и ласке, в тепле нуждается. Особенно целинная, отвоеванная у древней степи стараньем и мудростью земледельцев», — размышлял Петр, направляясь по наезженной колее в бригаду.

ЛЕКСЕВНА

Так ее звали на селе, вкладывая в это слово теплые человеческие чувства к своей землячке. Ей бы ходить с гордо поднятой головой. Никто бы и слова не сказал из зависти или в осуждение. А она не хотела чем-либо выделяться. Даже перед тем, как войти в кабинет председателя исполкома сельсовета, несколько минут в нерешительности переступала с ноги на ногу, потом резким движением, насколько хватило силы, толкнула дверь и вошла. Петр встал, вышел из-за стола с улыбкой, простер вперед руки, приглашая подойти, потом развел их широко, сам ринулся навстречу старушке.

— Петенька, родной мой, вот и пришла я к тебе, теперь не отступлюсь, — бойко заговорила она, высвобождаясь из могучих объятий. — До тебя тут не человек, сухарь плесневелый верховодил, народ поделом его не переизбрал. К своим родственникам, поди, был какой уж заботливый, не то что к прочим.

— Не надо так, мама, говорить о Степане Макарыче, — взяв ладони Елены Алексеевны в свои, тихо и вместе с тем твердо сказал Петр. — Человек он заслуженный, уважаемый. Еще бы работал, но здоровье у него уже не то. Он же воевал, раненый. Сам Степан Макарыч и рекомендовал меня на свое место. И родственников у него нет. Живет бобылем. Был племянник, и тот уехал. Напрасно вы о нем так, мама.

— Ох, уж прости меня, старую, сынок. Осерчала я тот раз на него, вот и наговорила напраслину. А что он фронтовик, всем известно. Ты уж прости меня, каюсь.

— Да ладно уж, мама, — застенчиво произнес Петр и осторожно выпустил руки Елены Алексеевны. — Успокойтесь. Давайте сядем рядком да поговорим ладком.

— Что ж, сесть можно, в ногах правды нет, как говорится, — согласилась Елена Алексеевна, оглядывая кабинет и решая, какой ей выбрать стул.

Ей помог Петр, показав на мягкое кресло, стоявшее у журнального столика, сел напротив и приготовился слушать.

Елена Алексеевна откашлялась, поправила платок на голове, достала из сумочки конверт, подала Петру.

— Следопыты сообщили, что нашли место гибели Димы… Фотография вот, есть памятник. Хочу съездить… Раньше не решалась к тебе по такому поводу, боялась, что неправильно поймешь меня, да и народ судачить станет…

Больную струну Петра задела Елена Алексеевна. До шестнадцати лет не знал он, что был взят в семью Яровых как подкидыш. Но пришло время получать паспорт, и ему случайно открылась правда. Долго переживал Петр, уединялся, замкнулся, даже плакал ночами. Говорят, не та мать, что родила, а та, что кормила. Нет, не согласен с этой поговоркой Петр. Ему так захотелось тогда узнать хоть что-то о своих родителях. Сыновнее чувство к Елене Алексеевне у него не остыло, но стало каким-то другим, необъяснимым. Он и тогда, и сейчас считает ее своим родным, самым дорогим на свете человеком, испытывает боль как брат за оставшихся на поле брани сыновей Елены Алексеевны, за рано умершую ее дочь Клаву. И все-таки что-то тревожно щемящее давит на сердце Петра, когда что-то, кто-то напомнит ему о его появлении в семье Яровых. Тогда черной молнией сойдутся его брови, и он несколько минут ничего не слышит и не видит.

А Елена Алексеевна продолжала говорить.

— Ты уж прости меня, старую, заработать на поездку я уже не в силах, а побывать на Диминой могилке хочется. Поговорить с его командирами… Вернусь, Петенька, за твоими детишками присмотрю, понянчу, огород прополю, грядки полью…

— Да что вы, мам, — пробасил Петр, — нечто отрабатывать у меня собираетесь? Даже обидно за ваши слова. Я жизнью вам обязан, а вы мне такое…

— Не серчай, Петенька, я ведь без зла и греха говорю. Сам знаешь, не могу сидеть сложа руки, как барыня, все что-то норовлю делать. Где так, а где не так получается, ты уж, сынок, меня прости, не попрекай. А поможешь, в долгу не останусь.

— Идите, мам, домой ко мне, там Шура по вас соскучилась. Как ушли к Авдотье, ни разу ведь у нас не были. А с поездкою решим…

Вся Марьевка знала о хлопотах Елены Алексеевны, и при встречах с ней односельчане находили ободряющие слова по поводу того, что вместо тяжелой и гнетущей неизвестности пришла печальная ясность.

После того, как Елена Алексеевна побывала у своего приемыша, к ней началось настоящее паломничество. Страдания старой женщины, потерявшей на войне сыновей, болью отозвались в сердцах односельчан. Ее скорбь стала их скорбью, ее беда — их бедой, ее заботы — общей заботой. И каждый стремился помочь, чем мог. Петр хотел было собрать исполком да посоветоваться, чем в таком случае помочь матери погибших воинов, но вскоре убедился, что никаких решений принимать не надо, что депутаты сельского Совета решили сами, не сговариваясь, по доброму душевному зову помочь Лексевне всем, чем можно. По совету односельчан она наметила маршрут своего путешествия и стала собираться в дорогу.

Перед отъездом осмелилась пойти к Макарычу. Заметила Елена Алексеевна у него душевный недуг. Макарыча часто стали видеть хмурым. «Стареть стал», — подумала Елена Алексеевна.

Макарыч сразу выказал эту свою слабость. Как болезнь, она окрутила его, он не выдержал, не под силу стало, все и рассказал в одночасье гостье.

— Понимаешь, Лексевна, — опустив седую голову, все больше поддаваясь волнению и стыдясь охватившей его, бывалого солдата, «чувствительной напасти», тихо говорил Макарыч, — что-то ломается во мне, нет уж той выдержки. Как худая поварешка стал: про фронтовые дела начну говорить, вспоминать о друзьях-однополчанах, так и течет из глаз в три ручья. — Он беспомощно разводил руками, глаза его влажнели, улыбка, как ни силился ее изобразить, не получалась. — Вот видишь, того и гляди — захлюпаю. Смотрю кино про войну, как увижу что-то знакомое, фронтовое — глаза застилает, в горле ком встает, не передохнуть. Но тут все вроде бы объяснимо: наши гибнут — жалко, если побеждают — радостно, а сердцу, наверное, одинаково трогательно. Но опять же, кино шибко берет за живое, чувства бередит. Песни фронтовые, Лексевна, не могу слушать. Как услышу: «Эх, дороги, пыль да туман…», или про землянку, про то, как убитые наши солдаты в белых журавлей превратились, как солдат горевал на могиле своей Прасковьи, так и готов — пла́чу. Ведь я случайно живым остался! Меня могло сто раз убить, а я только ранениями отделался. Впереди, позади, по сторонам ребята такие же, как я, гибли, а я остался… Почему? Зачем? Они хуже что ли меня?

— И ты не кремень, Макарыч, — участливо молвила Елена Алексеевна, — и не очерствелый вовсе.

— Я ведь, Лексевна, и на том свете побывал. Да, да, поверь, истинно говорю. Я сразу же ушел на фронт. Через год жене моей Наде прислали документ: «Ваш муж в бою за социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, убит». А потом и на сына, Борьку моего пришла домой похоронка.

До сих пор думаю: а вдруг ошибка? Ведь я-то жив, хоть и схоронили меня на хуторе Котлованном. В День Победы — радость на сердце и боль: сыну бы шагать вместе с нами.

Одно я знал, Лексевна: «Вперед! Вперед!» Бежал, стрелял, падал, вскакивал, опять бежал. Неба чистого за всю войну не видел. Только в госпитале можно было отдышаться немного. Как вспомню теперь, не верится даже, что такое возможно человеку выдержать.

Помню, заняли мы немецкие траншеи, в них воды по колено. А немец шпарит из пулеметов. Бежим, с ходу — прыг в щель, радехоньки: живые и в укрытии. А один солдат увидел воду и замешкался — не хочется ему, вишь, ноги замочить, начал зыркать, искать, где посуше. Ему кричат: «Прыгай, траншея пристреляна!» Он никак не решается. И тут его — хлоп, он — кувырк носом в землю… — Макарыч, не таясь, достал носовой платок и поднес к глазам. — Как ржавая шайка стал, на помойку пора.

Затянулась пауза. Елена Алексеевна тоже про свою нелегкую жизнь подумала грустно. Всех сыновей забрала война, да и дочь недолго прожила после Победы.

Давным-давно, когда уголек в Караганде добывали обушком и вывозили саночники, и не было ни электричества, ни радио, ни школ и клубов, пришла на вахту наниматься тринадцатилетняя девчушка. В шахте погиб ее отец, и осталось их, детей, семеро, а она, Елена, старшая.

С того дня, когда однорукий надсмотрщик поставил девочку отбирать породу из выданного на-гора угля, и начался отсчет ее трудового стажа. Рабочий день — двенадцать часов, норма — большой деревянный ящик. Наполнишь его породой — получи полтинник, не успеешь, значит, ленилась, — долой двугривенный. Лют был смотритель.

Откуда только брались силы у девчонки? Споро выхватывала породные камни, швыряла в ящик, такой глубокий, что вроде бы в нем и дна не было. И вот что удивительно, всю свою трудовую жизнь, до переезда в Марьевку, перед войной, Елена Алексеевна занимала на шахте «самые почетные должности» — работала плитовой, столовой, лебедчицей и породу выбирала. Женсовет на шахте возглавляла, над новичками шефствовала: как живут, что едят, обуты ли, одеты? Все хлопоты, конечно, после смены. А работа была у нее тяжелая. Но запомнилась всем Елена Алексеевна веселой, боевой, неунывающей.

Личная жизнь как не заладилась сразу, так и пошло. Отца придавило в забое. А вскоре в неурочное время взвыла сирена. Бежали к стволу женщины, оцепенело ждали: кого вынесут, чьего мужика? Вынесли коногона Ивана, мужа Елены Алексеевны. Богатырского был сложения, весельчак и острослов.

В партию Елена Алексеевна Ярова вступила на шахте. Первые политклассы еще девчонкой среди рабочих Караганды проходила. Как-то гнались колчаковцы за Егором Абакумовым, большевиком. Елена в ту пору как раз у ствола дежурила — быстренько его в клеть, и самый полный вниз, а там, попробуй найди. После Абакумов первым красным директором шахты стал, а затем и в наркомат перешел. Как-то на слете стахановцев увидел Елену Алексеевну, кинулся к ней, привел в президиум: «Здесь твое место».

— Как же, наезжала к нему в Москву, — рассказывала Елена Алексеевна, — технику для шахты просила. Не отказывал, всегда помогал.

То было время рекордов Алексея Стаханова и Никиты Изотова, громкой славы женской бригады Паши Ангелиной, машиниста депо станции Славянская Петра Кривоноса, мариупольского сталевара Макара Мазая… Из гущи народной на пьедестал почета и славы поднимались неизвестные ранее люди. Елена Ярова, одна из первых в стране женщин-шахтеров, не была обойдена славой. Но главной ее гордостью были дети, им отдавала все свое сердце.

— Соскочил ты со своей зарубки, Макарыч, — понимающе и сочувственно вздохнула Лексевна, радуясь тому, что размягчился неприступный бывший председатель сельисполкома.

Момент она считала самым подходящим, чтобы спросить о своем, главном.

— Почему, Макарыч, ты не разрешил мне ту землицу привезти, где Володенька мой похоронен?

— Да ведь о тебе же заботился. Выдержишь ли? И дорога не ближняя.

— Как видишь, выдержала. И опять вот собираюсь. Теперь уж на могилку Дмитрия.

Тепло, душевно расстались старые собеседники, молча простив друг другу невольные обоюдные обиды.

* * *

…На знаменитом тракторном заводе Елену Алексеевну встретили с почетом.

Утомилась Елена Алексеевна за долгую дорогу, но от отдыха наотрез отказалась. Ей не терпелось встретиться с ребятами из цеха, где когда-то, до военного лихолетья, работал Дима.

— Пойдемте, Елена Алексеевна, к ребятам, с которыми сейчас трудится ваш сын, — осторожно взял под руку почетную гостью кудрявый широкоплечий парень, комсорг Гена Гудков.

Они вошли в широкий длинный коридор одного из корпусов завода… Елена Алексеевна подумала, что в музей ее привели. На стене фотографий — не перечесть. С волнением, щуря глаза, она вглядывалась в них. Снимки запечатлели железные балки, завитушки тяжелых рельсов, кирпичные завалы, развороченные крыши.

На другой стене, противоположной — фотографии заново отстроенного завода. И всякие слова тут были излишними. Еще большее волнение охватило Елену Алексеевну.

Гена Гудков поманил пальцем парня-крепыша. Тот приосанился, поправил шевелюру, представился:

— Бригадир сборщиков — Сергей Ефремов.

Два года назад сообщение местной газеты взбудоражило бригаду коммунистического труда Сергея Ефремова. В небольшой заметке говорилось о том, что недалеко от Волгограда найдены останки лейтенанта Дмитрия Ярова, ушедшего на фронт добровольцем со Сталинградского тракторного.

— Парень должен быть в нашей бригаде, — сказал ребятам тогда Сергей Ефремов. — Погиб он за нас с вами. Будь он живым, сейчас работал бы на заводе.

— Издалека больно начал, — перебил оратора Иван Петренко, — выкладывай яснее, по-рабочему.

— Тогда слушайте: зачисляем Дмитрия Ярова в свою бригаду.

— Это здорово, братцы! — вскочил Петренко. — Он как бы вместе с нами будет работать. Раскинем его норму на каждого!

— Правильно!

— Ребята, нам нужно разыскать его родителей, пусть знают, что их сын в рабочем строю!

— Верно! Давайте напишем письмо.

— И вышлем заметку из газеты.

— Сергей свяжется с редакцией, чтобы узнать адрес родственников летчика. А Петренко пусть в отделе кадров узнает все, что известно о Ярове. Согласны?

В ответ раздались одобрительные голоса.

— Давайте в воинскую часть напишем, что погибший летчик Дмитрий Иванович Яров в прославленную бригаду принят…

В одном из светлых пролетов сборочного цеха ребята оборудовали небольшой стенд с портретом Дмитрия Ярова. И Елена Алексеевна пристально, изучающе всматривалась в его черты.

— Подай мне, сынок, в руки портрет-то.

Сергей снял его со стены, бережно поднес Елене Алексеевне. Она протерла стекло, ближе поднесла к глазам.

— Вот и свиделись мы с тобой, сыночек. Через сколько годов горя и слез. В почете ты и в уважении, не забыли люди добрые тебя, чтут, вроде бы ты вместе с ними, в самой что ни на есть лучшей бригаде. — Она поднесла к губам портрет и поцеловала холодное стекло, потом прислонилась к нему щекой, словно слушая биение сердца в сыновней груди.

Сергей попросил присесть Елену Алексеевну. Сам устроился рядом. Чем помочь ей в такую минуту, как ободрить? И он стал взволнованно, сбивчиво говорить о бригаде, о себе, о заводе.

— Знаете, Елена Алексеевна, — рассказывал Сергей, — о чем бы мы ни говорили, что бы ни делали, всегда спрашиваем себя: а как бы сделал и поступил он?

Когда Сергей, казалось бы, все уже рассказал о себе, о заводе, о городе, Елена Алексеевна спросила, можно ли побывать на том месте, где собираются матери павших на войне.

— Это площадь Скорби, — сказал Сергей. — Если хотите, я вас провожу.

На площади Скорби Елена Алексеевна увидела седых женщин, все больше одетых в черное. Безмолвно стоят они перед погрузившейся в безграничную скорбь фигурой женщины-матери, и в облике воина, обнятого ею, каждая видит своего сына, не вернувшегося домой. И водная гладь, над которой возвышается скульптура скорбящей матери, представляется в такие минуты слезами этих женщин, всех матерей, у которых война отняла сыновей.

В окружении заводских ребят Елена Алексеевна поднималась по широкой лестнице, ведущей к вершине Мамаева кургана. Люди шли неспешно, сосредоточенно, углубившись в думы о величии народного подвига. Они останавливались у многофигурных скульптурных композиций, вчитывались в мраморные списки участников обороны города. И, наконец, поднимались к подножию венчающей Мамаев курган гигантской фигуры Матери-Родины. Эта величественная скульптура видна и с площади Павших борцов, что в центре Волгограда. Здесь на 26-метровую высоту взметнулся гранитный обелиск в память о стойких защитниках Красного Царицына, зверски замученных белогвардейскими палачами в 1919 году. А рядом с могилой защитников Царицына покоятся солдаты и офицеры 62-й и 64-й армий, павшие смертью храбрых в дни великой Сталинградской битвы.

Как объяснил Елене Алексеевне Сергей, здесь, у Вечного огня, на площади Павших борцов несет вахту комсомольско-пионерский пост номер один. В любую погоду с 9 до 21 часа, сменяясь через определенное время, стоят на часах у обелиска старшеклассники. Торжественный ритуал смены почетного караула идет по своему строгому уставному регламенту и порядку.

Во все времена года на гранитный пьедестал у пылающего факела ложатся живые цветы — дань глубокого уважения павшим. Сюда же лег букет Елены Алексеевны.

На следующий день Елена Алексеевна побывала на знаменитом Солдатском поле.

То, что узнала Елена Алексеевна об этом месте, поразило ее воображение и никак не вязалось с представлениями о поле обыкновенном, которое пашут без страха, удобряют, засевают, а потом собирают урожай. Словом, поле должно жить своей жизнью, хорошо известной крестьянам. А Солдатское поле? Страшное это поле. Поле гнева. Поле скорби. Поле памяти.

Долгие годы после войны было оно неприкосновенным. Сколько ни пытались распахать — все тщетно: слишком уж начинено оно было минами и снарядами.

Но пробил час, и поле разминировали. Саперы извлекли из земли множество взрывоопасных предметов, собрали горы металлолома. Поле вспахали.

Поднимали эту «целину» механизаторы, приехавшие в Волгоград на слет со всей страны, и молодежь из братских социалистических стран. Первую борозду проложила знаменитая трактористка из Калачевского района Маша Пронина в паре с Диттер Зайдлер из ГДР.

Каждый интернациональный экипаж, приступая к делу, сначала водружал лемех на узкое бетонное возвышение — пьедестал на границе между Солдатским полем и сооруженным рядом на площади неброским монументом девочки с цветком в руке. Эта межа из лемехов, как бы отсекавшая смерть от жизни, войну от созидательного труда, — выразительный символ дани подвигам советских солдат.

И уже на следующий год Солдатское поле уродило пшеницу. Пакеты с нею как реликвию разослали участникам создания мемориала, в том числе и гостям из стран социалистического содружества. Каждую весну с тех пор на Солдатское поле приезжают комсомольцы, чтобы вспахать его и засеять, а осенью — чтобы собрать урожай.

В сопровождении ребят из бригады, в которую зачислен Дмитрий Яров, Алексеевна прошлась по аллее Героев, улице Мира, побывала там, где находятся знаменитый дом Павлова, изрешеченная пулями и снарядами мельница, где проходила линия фронта, отмеченная ныне вознесенными на пьедестал танковыми башнями, прибыли они наконец и в Вишневую балку.

Машина остановилась, и Елена Алексеевна с Сергеем пошли по улице. По ее обочинам — сплошные вишни. Асфальтовая дорожка, по бокам обсаженная цветами, ведет к подъезду Дома боевой и трудовой славы.

— Здесь посажено четыреста двадцать роз, — пояснил Сергей. — По числу погибших на фронтах жителей села.

Розы святой памяти! За ними в Доме славы заботливо ухаживают и родственники погибших фронтовиков, и пионеры. Дом этот построен без государственных капиталовложений, силами общественности, с помощью колхозов и городских предприятий, поскольку Вишневая балка, ранее бывшая сельским населенным пунктом, теперь оказалась у самой черты города и стала одним из его микрорайонов.

Елена Алексеевна с печальным любопытством листала альбом, вглядывалась, щуря глаза, в фотографии летчиков, пожелтевшие от времени, пробитые осколками и пулями. Это все, что осталось от парней, надевших военную форму накануне или в начале войны. Старческими руками она гладила фотографии, словно пытаясь очистить их от желтых пятен, мешавших рассмотреть лица, вчитывалась в подписи, сделанные четким ученическим почерком. Были и безымянные воины. Фото нашли, а кому оно принадлежит, еще неизвестно. Многие отосланы родным, знакомым или в воинскую часть, где служил пилот. Но большинство из без вести пропавших летчиков стараниями разведчиков тайн войны нашли своих пап и мам, братьев и сестер, своих жен и детей, своих однополчан, для которых они уже не были бесследно исчезнувшими, канувшими в бездну неизвестности.

— А вот и ваш сын, Елена Алексеевна, — указал Сергей на пожелтевшую фотографию.

— Откуда она у вас? — тихо спросила мать.

Сергей понял, что от подробностей гибели Дмитрия Ярова не уйти.

— У летчиков нет могилы, — начал он, бережно подыскивая слова, — лежат они в земле. Не в гробах, украшенных венками, а в исковерканных кабинах.

Елена Алексеевна грустно слушала, вглядываясь в фотографию своего Дмитрия, вспоминала, как получила извещение о том, что он пропал без вести.

Тогда была война, летчики гибли в бою, и часто тот, кто видел их смерть, и сам не возвращался на свой аэродром. До поисков ли было? Исчезали воины, как в бездне. Небо — что тебе синий океан, свалится оттуда клочок, мелькнет молнией и врежется в землю.

— Ты, сынок, обо всем скажи, что знаешь про Диму, не утаивай. Боли в моем сердце накопилось много, от каждого погибшего сыночка, — она показала рукой на грудь, — все осталось. Пусть уж несет оно свой тяжкий крест.

— Специалисты осмотрели останки самолета, определили, что это был штурмовик Ил-16. Фашистские пилоты называли эту машину «черной смертью». По номеру мотора самолета эксперты установили часть, эскадрилью и фамилии погибших летчиков, одним из которых был и ваш сын. Нашли и тех, кто воевал с ним и помнят тот, его последний бой.

Последний для летчика Дмитрия Ярова день начался с рассветом. В начале воздушного боя советских штурмовиков было двенадцать. Фашистов на одного больше. «Лишнему» не повезло. Его сбили в первой же атаке. Пушечная трасса прошла через фонарь кабины, и «мессер», не загоревшись, пошел вниз. Потом закрутилось такое, что только успевай поворачиваться. В шлемофонах сплошной треск, свист. С обеих сторон работали станции наведения. Потоком шли приказы, предупреждения, советы. В этой кутерьме Яров пытался тщетно уследить за ребятами, но, пожалуй, это было лишним — рядом дрался тертый народ — «старики», повидавшие и не такие виды. По-настоящему беспокоил его только ведомый Ваня Гарун. Летный стаж парня не превышал еще и десяти боевых вылетов.

— Ваня, прикрой, атакую! — крикнул Яров, «вцепившись» в хвост выходящего из пике «мессера». Дистанция быстро сокращалась, и Дмитрий, по старой охотничьей привычке, придержав дыхание, нажал кнопку. Это чувство знакомо хорошим стрелкам. Кажется, что, прицеливаясь, сливаешься с ружьем в одно целое и еще до того, как раздался выстрел, уже знаешь, что попал.

Дымная трасса соединила самолеты. Яров увидел, как от тощего «мессера» полетели куски и он развалился на глазах, словно плохо склеенная игрушка. «Третий», — сказал Яров вслух.

— «Двадцать третий! На хвосте «мессер»! — грохнуло в шлемофонах. Яров резко ушел вверх. Мессершмитт-109 заходил для повторной атаки. Чуть выше висел второй, готовясь срубить Ил-16 на выходе. «Ваня, прикрой», — крикнул Дмитрий и тут же понял — Вани рядом нет. «Сбили!» — мелькнуло в голове. «Двадцать третий, держись» — гремело с земли. — «Яки» на подходе!»

Чуть выше возникло звено стремительных и юрких «яков». Их ведущий, стремительно положив машину на крыло, атаковал висевшего над головой Ярова «мессера». Только тогда Яров смог оглядеться. И увидел караван вражеских бомбардировщиков. Они в десяти километрах восточнее крались к цели. Потом ребята вспомнили, что Яров пытался увести их за собой, но никто его не понял, и он ушел один.

Яров расстрелял ведущего «мессера» в упор. Остальные шарахнулись в стороны, но потом поняли, что он один, успокоились, вновь собрались и начали поливать его из пушек и пулеметов. Яров увидел снова слева еще один «мессер», доложил своим по радио, и тут же добавил, что с другой стороны его атакует второй, а стрелок почему-то замолчал и не стреляет. От первого «мессера» Яров, сманеврировав, ушел, но второго не миновал, тот подошел почти вплотную.

В невообразимом клубке ревущих машин и огненных трасс Дмитрий не только упреждал удары, но и сам их наносил. Вражеским асам не удавалось вести прицельный огонь по краснозвездному смельчаку — они то и дело шарахались по сторонам, уходя от огня его пулеметов. Но вскоре у храбреца, видимо, кончились боеприпасы, и он, круто укоротив траекторию полета, пошел на таран. Но в момент сближения крылатых машин, когда оставалось преодолеть буквально несколько метров (а может, они были преодолены), на него спикировал истребитель, очереди врага ударили по штурмовику. Он свалился на крыло…

Останки героев похоронили под ружейные залпы.

— Спасибо тебе, сынок, и твоим друзьям спасибо, — всхлипнула Елена Алексеевна, слушавшая рассказ Сергея с большим вниманием. — Спасибо за то, что память о нем храните.

У Елены Алексеевны оборвалась многолетняя надежда на то, что Дмитрий, может быть, жив. Впрочем, никто из нас никогда не умел и никогда не научится до конца верить в смерть близких людей, даже если они умирают в нашем присутствии. Но как же тяжко смотреть на могилу, на памятник с датой гибели сына. Одно облегчение, что горечь утраты, тяжесть потери, которую до сих пор Елена Алексеевна несла на своих плечах, теперь искренне разделили с ней другие, добрые, отзывчивые люди.

ФАКЕЛ БЕССМЕРТИЯ

Они пили чай, заваренный сушеной малиной, и молчали. По озабоченному виду Еремеича Петр улавливал в его настроении скованность и подавленность от тяжкого груза одному ему известной тайны.

Вначале, когда он узнал правду — почему на обелиске, под которым захоронены морские пехотинцы, не значится фамилия его земляка, воспитанника и любимца — Владимира, Еремеич рассудил просто: «Не скажу Лексевне, не выдержит она тяжелой вести, как услышит о страшной смерти Владимира, горе подкосит ее». Потому и молчал.

— Тяжкий грех на свою душу взял, Иваныч, — прервал молчание Еремеич. — Ума не приложу, как мне теперь все разъяснить Лексевне. А молчать больше не могу. Сын ее не канул в неизвестность, а погиб как герой. Я, старый пень, все напутал. А теперь, видно, пора этот клубок разматывать. Не ровен час, в плаванье вечное отправлюсь, тогда Лексевна правды не узнает.

Еремеич налил из старинного самовара кипятку в чашки и, обжигая губы, отхлебнул. Петр молчал, знал, что собеседник, молчун по натуре, если уж заговорил, то все расскажет.

— Понимаешь, — снова раздумчиво начал старик, — какое тут получилось чудо, ну, как в сказке — ни пером описать, ни словом сказать. Приехал в наше село Тагир Шарденов. Помнишь, военным комиссаром нашего района был после войны? Он Лексевне сказал о месте братской могилы, где лежит, мол, Владимир. Выступил в нашем клубе, рассказал, как воевали наши земляки. Говорил и о Владимире. Последние слова Тагира хорошо помню. «В том бою, — сказал Тагир, — меня тяжело ранило. Я потерял сознание. Когда очнулся, увидел рядом с собой недобитый немецкий танк. Как сквозь туман помню, быстро бежит Владимир, все на нем горит. Он забирается на фашистский танк. И тут меня оглушил сильный взрыв. Так погиб Владимир Яров. О судьбе своих боевых товарищей я долго ничего не знал. Когда стал военкомом, начал поиск однополчан. Все, что мне известно о ваших земляках, моих боевых товарищах, рассказал вам, как мог».

В тот вечер на встречу с бывшим военкомом пришла и Елена Алексеевна. Она внимательно слушала Тагира Шарденова, старалась не пропустить ни слова. Марьевцы, потерявшие родственников на войне, спрашивали Шарденова, не знает ли что он об их судьбе. А потом на сцену вдруг поднялась Елена Алексеевна, поклонилась военкому, поцеловала его по-матерински и сквозь слезы стала говорить:

— А меня попрекали некоторые сынком моим: был, мол, он у тебя тихоней и неслышно ушел со свету белого неизвестно куда. Наши хоть мертвы, говорили мне, да все не безадресные, а твой, может, где шатается по белу свету. Вот все и прояснилось, спасибо добрым людям.

И все-таки оставалось неясным, почему Владимир Яров оказался в списках без вести пропавших.

— Эта тайна, — продолжал Еремеич, — раскрылась позже.

Он передохнул, видно, собирался с мыслями о самом главном, свернул козью ножку и густо задымил самосадом, кряхтя, встал, прошел в уголок комнаты, открыл сундучок, достал оттуда письмо.

— Ты помнишь, Иваныч, Лексевна годов семь тому назад наведывалась в ту приморскую деревушку. Зашла в сельсовет, сказала, с какой материнской болью приехала. Председатель тамошнего сельсовета, да с ним пионеры-школьники, проводили ее к братской могиле.

В деревне Черноморка, где совершили подвиг десантники, высится стена-барельеф павшим героям. Она установлена на братской могиле, усыпанной свежими цветами. В окружении пионеров-следопытов Елена Алексеевна тихо подошла к большой бело-мраморной плите, прочитала золотом горящие слова: «Никто не забыт, и ничто не забыто». «А Володенька мой, видно, забыт, фамилии его нигде не значится».

Растерялась Лексевна совсем. Как же так, говорит, может, пропустили фамилию-то. А тут девчушка бойко молвила: «Один матрос сам себя поджег и клубком пламени прыгнул на немецкий танк, спалил его и сам сгорел. Может, то ваш сын?»

Верила этому Лексевна и не верила.

«Почему же фамилия нигде не обозначена? — повторяла мать. Ребята молчали, не зная, что ответить.

С этой тяжкой ношею на сердце и вернулась она в Марьевку. Долго маялась, никому про свою печаль не говорила, да и к ней с расспросами никто не приставал.

— А теперь, Иваныч, прочитай вот письмо, — Еремеич порылся в сундучке и подал небольшой ветхий листок бумаги.

Петр прочитал: «…Нас осталось 12 человек из десанта, посланного на шоссе преградить путь противнику. Мы держимся. А танки все лезут. Может, кто найдет когда-нибудь мое письмо и вспомнит нас. Я родом из Актюбинска, казах. До свидания. Ваш…» Дальше строка стерлась. С трудом можно было разобрать буквы: Ш… д… ов.

— Это письмо нашли пионеры, — сказал Еремеич, — и недавно прислали мне. Показать бы его Тагиру…

И письмо показали Шарденову. Оно взволновало его.

— Да, это я писал, — торопливо говорил он. — Каким чудом оно сохранилось? Как оно попало к вам, Никанор Еремеич? Впрочем, об этом еще поговорим, а теперь дайте опомниться, привести мысли в порядок.

…На каменистом берегу под высоким скалистым обрывом крутые волны, поднятые ветром, рассыпались белым кружевом. Командир десанта капитан-лейтенант Керсанов следил за ними с возрастающим беспокойством — высадка еще не закончилась. Он и сам не заметил, как погасло вдруг для него это безмятежное утро, а берег и море окутались сырой и холодной мглой.

Высадка десанта проходила поэтапно. Сначала небольшая штурмовая группа незаметно высадилась и укрылась в скалах. А затем под покровом ночи весь десант по приказу капитана-лейтенанта Керсанова отправился к назначенному месту. Погода благоприятствовала задуманной цели. Над морем нависли низкие тучи. Десантники с трудом выгребали против ветра, часто сменяясь на веслах. Девять лодок упорно продвигались к месту назначения.

На берегу притаились вражеские заставы, откуда изредка вылетали ракеты, высвечивая темную морскую рябь, на фоне которой до бортов сидящие в воде лодки не бросались в глаза. Высадились благополучно. Позади — три мили водного пути, впереди — неизвестность.

На небольшом пятачке причерноморской земли морские пехотинцы скрытно приготовились к обороне, не подозревая, что в деревне, раскинувшейся в километре от них, укрылась крупная механизированная часть врага. Отряд, в котором судьба свела земляков — Тагира Шарденова и Владимира Ярова, получил задание во что бы то ни стало удержаться на небольшом плацдарме до подхода советских войск. Этот скалистый участок командир десанта выбрал не случайно. Недалеко отсюда, изгибом на север уходила широкая колея автострады, по которой немцы подбрасывали технику своим отступающим частям. «Перерезать дорогу, лишить окруженных фашистов поддержки, выстоять до подхода своих», — гласили лаконичные строки приказа советским десантникам.

Рассвет десантники встретили в полном боевом порядке. Все их внимание сосредоточено на дороге. За ночь не обнаружено каких-либо признаков движения. Лишь две легковушки промчались, но не в сторону взятых в клещи немцев, а на северо-восток, в тыл. «Ну и черт с ними, — подумал капитан-лейтенант Керсанов. — Наша задача лишить помощи окруженных фрицев».

Он посмотрел на синюю гладь моря, в чистую прозрачную даль, где море сливалось с лучезарным небом. Оно, как мрамор, неподвижное и ясное. О войне в этот утренний час напоминает лишь, то замирая, то разгораясь с новой силой, отдаленный гул канонады.

Вдруг тишину разрывает оглушительный грохот. Со свистом над головами буравят воздух снаряды, поднимая в небольшом заливчике за линией обороны огромные фонтаны вздыбленной взрывами воды. Бойцы тревожно оглядываются, но командир уже понял, откуда грянули залпы. «К бою!» — пролетело по цепи.

Укрывшись за скальной глыбой, капитан-лейтенант наблюдал за деревней, откуда на отряд обрушился плотный огонь. «Надо было, — размышлял командир, — с рассветом, как увидел деревушку, послать разведку». Радисту приказал: «Свяжись со штабом! Передай: в километре от нас севернее берега в деревне крупная моторизованная немецкая часть. Ведем бой. Ждем вашего удара с воздуха!»

Обстрел внезапно прекратился, немцы, очевидно, решили, что все живое на прибрежном пятачке сметено, уничтожено.

И вдруг новая волна огня, свинца и грохота накатилась на позиции. Зловещие черные кресты на движущихся танках десантники так близко видели впервые, хотя за спиной почти каждого из них были сражения, опасные рейды в тыл врага. Вот метко брошенная граната ударилась между башней и бортом самой крайней слева машины — огненно-рыжий факел вспыхнул на каменистом поле. Из окутанного пламенем танка выскакивают и ошалело мечутся немцы, пытаются сбить с себя пламя, но падают недвижно под меткими выстрелами моряков.

Во время короткой передышки между атаками замполит Шарденов написал на листке бумаги: «В минуту смертельной опасности перед лицом Родины даем обещание драться до последней капли крови. Всем оставить по одной гранате. Решение обязательно для всех коммунистов и комсомольцев». Он тронул Ярова за плечо:

— Прочитай, земляк. Твой брат Иван когда-то рекомендовал меня в партию. А нам с тобой и поговорить некогда.

Владимир Яров быстро пробежал взглядом неровные строчки, согласно кивнул.

Комсомолец Жунусов, лежавший лядом с Владимиром, сжал связку противотанковых гранат. Улучив момент, поднялся, протиснулся в пролом скальной стены. На мгновенье обернулся.

— Я пошел, братцы, прощайте!

Все, кто его услышал, машинально сняли бескозырки. Раздался взрыв, и приземистая стальная громадина, что была ближе других к обороне моряков, беспомощно завертелась на месте.

Один за другим металлические чудовища не спеша выползали из-за склона невысокого холма, за которым, наверняка, притаилась пехота. Мгновенно оценив обстановку, капитан-лейтенант решил встретить танки подальше от позиции десантников. Благо, пока не видно немцев на дороге. Наверное, они решили сначала покончить с десантом, чтобы потом беспрепятственно двигаться в восточном направлении. Появись на автостраде фашисты, они зажали бы смельчаков с двух сторон. И без того положение отряда было предельно опасным. Это понимал командир, это понимали его подчиненные. Он подозвал к себе офицеров:

— Рация вышла из строя. Радист убит. Не знаю, успел ли он передать на Большую землю радиограмму о помощи. Но, братцы, на бога надейся, да сам не плошай, — и он ободряюще подмигнул офицерам. — Приготовьтесь отбить атаку. Какую по счету, замполит?

— Седьмую, капитан-лейтенант.

Они обнялись.

По цепочке пронесся боевой клич моряков: «Полундра!» Они сняли верхние черные рубашки. В окопах запестрели сине-белые тельняшки.

Впереди своей обороны капитан приметил довольно широкую расщелину у подножия невысокого холма. Мимо него обязательно пойдут танки, так как правее, ближе к берегу, местность скалистая, для машин непроходимая. Он приказал группе моряков скрытно пробраться к расщелине, занять ее и устроить засаду.

— Главное — не обнаружить себя, — командир обнял каждого.

— Разреши, капитан-лейтенант, мне возглавить группу? — послышался звонкий с акцентом голос Шарденова.

Керсанов замешкался, вытер рукавом лоб, посмотрел пристально, изучающе в карие глаза:

— Ты ведь ранен, Тагир, — и положил ему руку на плечо. Секунду помолчал, бросил испытующий взгляд на голову, обвязанную кровавым бинтом, и задумчиво, не по-командирски сказал: — Давай, комиссар, ни пуха тебе…

Тем временем танки открыли огонь из пушек и пулеметов. К десанту было приковано все внимание фашистов. Это безошибочно понял командир. Его расчет оправдался. Группа, посланная им, незамеченной заняла естественную траншею. Когда вражеские танки подошли к расщелине, из нее полетели гранаты, бутылки с горючей смесью, ударили противотанковые ружья. Передние машины остановились. Из двух повалил черный, густой дым. Остальные повернули прямо на расщелину, поливая ее огнем. Навстречу им, словно пружиной выброшенный, выскочил моряк со связкой гранат. Пробежав несколько метров, он залег за глыбистым камнем. Пули с визгом хлестали по скальному взлобку, словно хотели рассечь его надвое. За поединком между головной махиной, изрыгавшей смерть, и человеком следили из укрытий десятки глаз десантников. Тем временем, очевидно считая, что с засадой покончено, танкисты вновь повернули свои машины на окопы моряков. Нет, не сдался человек в тельняшке, притаившись за каменным горбом. Он вдруг вскочил и метнул связку гранат под гусеницы. Танк закружился на месте, как раненый зверь, а по его стальным бокам поползли языки пламени. Раскинув руки, в нескольких метрах от него недвижно лежал победитель.

Подвиг товарища ободрил десантников, полных решимости стоять насмерть.

— Это же мой земляк, наш комиссар, — неистово кричал Владимир, готовый броситься на помощь. Но его удержали сильные руки.

— Пусти, — закричал он, — пусти, говорю! — угрожающе взмахнул автоматом и только в эту секунду безумного возбуждения разглядел сквозь густую пелену пыли и гари Керсанова. — Разрешите, товарищ капитан-лейтенант, пробраться к той щели!

Посланный на подмогу засаде гранатометчик не добрался к ребятам, был убит, вражеская пуля сразила и другого. И вот третий.

Командир отстегнул от ремня противотанковую гранату, вложил ее в ладонь Ярова.

— Ну, давай, моряк, ни пуха…

Время клонилось к полудню. Сквозь дым, гарь, смрад с трудом пробивались солнечные лучи.

Последних слов командира Владимир не расслышал. Он юркнул под каменную глыбу, ужом пополз к цели.

Чтобы обезопасить свое продвижение к обороне «полосатых дьяволов», немцы взяли под перекрестный обстрел занятую моряками естественную траншею. И все, кто был там, вероятно, погибли.

«Теперь, — подумал капитан-лейтенант Керсанов, — уже и послать некого. Но и не воспользоваться такой возможностью нельзя. Раздавят нас всех». Он мысленно пожелал удачи парню.

На войне всякого подстерегает смерть. Но большинство умирает только раз. Лишь на долю очень смелых и отважных, сильных духом и здоровьем выпадает «умирать» еще и еще. А может, правильнее сказать, — выживать там, где вроде бы и надежды на это нет. Такую тяжелую долю судьба уготовила Владимиру Ярову.

Первый раз он взглянул в глаза смерти под Одессой. Новенький морской катер-охотник со свежей командой сопровождал танкер под Севастополем. В полдень на траверзе Тендровской косы на них свалились «юнкерсы». Первый бой! Очень уж верили, что пулеметной очередью можно сбить пикирующий самолет. Увлеклись и поплатились за неопытность: от взрыва бомбы катер задрал нос, вздыбился, стал на попа. Соседние катера, отбиваясь от самолетов противника, уходили за горизонт. До берега было минимум пять миль. Когда примерно часа через два он оглянулся, позади увидел лишь двоих (из восьми плывших следом). А берег — вот он, рукой подать…

Когда почувствовал ногами дно и попытался встать, потерял сознание. Как рассказали потом артиллеристы, притащившие его в блиндаж, волны накрывали моряка с головой и швабрили им пляж…

Укрываясь за глыбами, в расщелинах и зарослях, Яров стремительно приближался к каменному окопу. Если бы кругом царила мертвая тишина, то можно было бы услышать дружный вздох облегчения десантников, с тревогой наблюдавших за действиями храбреца. Их осталось немного, каждый знал, какая ждет его участь. Поэтому даже малейший проблеск надежды на лучший исход, появившийся в момент, когда Яров исчез наконец в расщелине, вселял уверенность, что новая фашистская атака будет отбита, а там, глядишь, подоспеет помощь.

Владимир огляделся, подобрал и сложил в укрытие валявшиеся тут и там гранаты. И вдруг увидел распростершегося Тагира в изодранной тельняшке. Показалось даже, что комиссар на какое-то мгновение приподнял голову. Но внимание Владимира уже привлекли надвигающиеся немецкие танки.

Владимир чуть приподнялся над каменистым укрытием и, целясь прямо в большой черный крест, бросил гранату. Она разорвалась, не долетев до цели и обдав броню градом осколков. Танк, все больше заслоняя горизонт, повернул налево, прямо к каменному мешку. Обозленный неудачей, Владимир метнул в него одну за другой две бутылки с огненной начинкой. Клубы дыма окутали раненую машину, языки пламени лизали ее стальное тело. Раздался грохот. Это взорвался бак с горючим. Громадное пламя с бурыми подпалинами взметнулось вверх и словно разом осело. Огонь жадно лизал металл.

«Ура! Полундра!» — донеслось со стороны берега до слуха Владимира. Удача ободрила его. Он приготовился к новой схватке. Фашистский танк, прошедший было мимо расщелины, вдруг круто повернул к ней. Владимир, тщательно примерившись, бросил бутылку с горючей смесью. Взвившееся было свечой пламя сразу погасло. Танк приближался. Снова взмах руки. Но бутылка, еще не успев освободиться от разжатой ладони, ударилась о скалистый выступ каменного окопа. В ту же минуту Владимира обдало жаром. «Кататься, кататься по земле, сбить пламя», — подсказывал инстинкт самосохранения. Какая-то властная сила готова бросить его на землю, но ярость и злоба заглушили на миг неимоверную боль. Рука сжала горлышко последней бутылки с горючей смесью.

Дальнейшее потрясло всех, кто был свидетелем этой необыкновенной схватки человека со сталью. Живой пылающий факел, оставляя за собой, как падающий метеор, хвост огня, вдруг очутился на броне вражеской машины. Короткий удар по башне — и смертоносная жидкость зазмеилась огненными ручейками.

Все, кто оказался участником и свидетелем этого боя, и советские десантники, и фашистские автоматчики — явственно увидели факелом пылающий контур человека. Вот он выпрямился, поднял руку, охваченную огнем, и что-то прокричал своим товарищам. Через несколько секунд танк взорвался. С криком «ура» ринулась в атаку горстка десантников.

…Все десантники полегли. В этом убедились немцы, осмотрев место боя. А двоих тяжело раненных моряков, в том числе и Тагира, видно, тоже посчитали мертвыми. Когда пришли наши, оба были без сознания, и их отправили в госпиталь. Похоронки выписали на тех, кого нашли убитыми. О подвиге долгое время никто не знал. Лишь комиссар Тагир Шарденов через годы, напрягая память, собирая по крупице воспоминания однополчан, смог восстановить события далеких дней.

…Уже остыл самовар. Уже ушел редкий гость Еремеича — Тагир Шарденов, а двое — хозяин дома и Петр Яровой — сидели, каждый со своими думами, не зажигая огня, хотя за окном уже царили глубокие сумерки.

Первым прервал молчание Еремеич. С глубоким вздохом он стал говорить:

— Не буду от тебя таить, Иваныч, ты у нас председатель, а Лексевне, что сын родной, и должен понять. Кому сколько судьба определила, тот столько и прожил, как раньше считали. А пришел черед с жизнью прощаться — получай свое, по обряду, по обычаю, как положено испокон веку: гроб — вроде твой последний приют. Одели, уложили усопшего, схоронили, на могиле крест, аль другое что поставили. Не стало на земле человека, а память о нем живет. Ведь помянуть умершего можно бы и дома, но люди идут почему-то на кладбище, к могилке, на которой все, начиная от холмика, оградки, цветов, напоминает о родном человеке. Так было с древности.

— Постой, Еремеич, к чему это ты?

— Вот тут вся и есть закавыка. Понимаешь, недавно пришла ко мне Лексевна: «Еремеич, — говорит, — добрый человек, помоги горю моему неутешному. — А в руках у нее корзинка, накрытая куском черного материала. — Вот посмотри может, тут частица моего сыночка». Приподняла покрывало, и я увидел снаряд, похожий на патрон от винтовки, только побольше. Отвинтил я пулю и понял, что в гильзе насыпана земля с места, где погиб Володька. Всхлипнула Лексевна, затараторила, запричитала. «Остругай, говорит, Еремеич, гроб, сына буду хоронить по всем правилам, как в народе повелось. На могиле цветочки посажу. Буду приходить помянуть своего сыночка. Те мои сыны захоронены далеко отсюда. Пусть прах хоть одного из них будет захоронен тут. Все узнают тогда, что никакой он не без вести пропавший…»

— Не суди себя, Еремеич, — сказал задумчиво Петр. — Ты ни в чем не виноват. Проклятая война виновата… А насчет могилы… Памяти погибших… Думаю, Алексеевна права. Сделаем! И не только Владимиру, а и всем ее сынам памятник поставим. Будет куда цветы возлагать…

УЧАСТКОВЫЙ ИНСПЕКТОР

Солнечным погожим утром Елена Алексеевна проворно хлопотала у печи. Ей помогала прихворнувшая Авдотья. Моложе она годами сестры своей, а здоровьем вышла слабее.

— А все потому, Авдотья, — вынимая противень с поджаристым и пахучим, причудливых форм печеньем, — что век без детей прожила. Без них оно спокойней, конечно, но дети от природы матерям своим силу дают. Много с ними забот и хлопот — верно, но ведь для них и живешь, о каждом думаешь, как в люди его вывести, и тут уж не до себя, не до своих болячек, были бы они и здоровьем крепкие, и счастьем не обижены. В том наше материнское счастье.

Обжигая руки, она выложила печенюшки в большую вазу, накрыла ее полотняной салфеткой и поставила посреди стола в большой комнате. Вытерла руки фартуком, взяла ухват и ловко подхватила чугун с топленым молоком. Чугун отнесла в сени и поставила в эмалированный таз с холодной водой. «Пусть остынет, с печеньем прохладное топленое молоко для Ванюшки — объедение». И Елена Алексеевна вновь подошла к печи.

Ванюшка любил свежевыпеченный хлеб, заквашенный в деже. Стоит она в красном углу на лавке, накрытая с самотканым полотенцем с вышитыми на нем петухами.

Раз в неделю Елена Алексеевна ставила ее на табурет возле печи, мыла руки и, замесив тесто, сноровисто укладывала на лопату круглые караваи.

Не стало нужды выпекать хлеб дома. Но дежа — это старая кадка, в которой месят тесто на хлеб, — осталась на прежнем месте, под рушником с красными петухами. Дубовые ее клепки как будто насквозь пропитаны тестом. Терпкий, кислый аромат его, наверное, никогда не выветривается.

— Зачем здесь эта кадка? Только место занимает, — сказала как-то Авдотья.

— А где же ей быть? Это же… как память, — растерялась старшая сестра.

Дежу изладил Еремеич, а его научил какой-то старик, во время войны эвакуированный из Белоруссии. Солнечным июльским утром Еремеич принес ее в дом Яровых. Искренне пожелал: «Пусть вкусным и сытным будет хлеб. И чтоб соль к нему была. А где хлеб-соль, там и гости желанные, а значит, и радость, и веселье, и счастье в доме».

Елена Алексеевна запарила новенькую дежу кипятком и вынесла на солнце просушить. Вечером учинила хлеб. Мягкий получился, душистый. С тех пор замешанный в деже хлеб стал семейным лакомством и в то же время напоминанием о давно минувших горьких днях войны.

Авдотье безразлично, какой хлеб на столе и в какой посудине он заквашен. Много ли ей надо? Но когда ожидался приезд Ванюшки, она откладывала прочь вязанье — любимое занятие свое, — тщательно мыла руки, заваривала кипяток, ошпаривала дежу, заквашивала тесто, помогала испечь хлеб для своего единственного уцелевшего в горниле войны племянника.

Бездетной пришла Авдотья в глубокую старость. Жила у тех, кто приютит. Молодой горя было мало, а с годами, когда супружество одно за другим рушилось, с болью в сердце задумывалась о неминуемом приближении одинокой старости. Помотавшись по белу свету, прибилась к очагу своей сестры. Елена Алексеевна, ушедшая от Петра в свой дом, была рада приезду Авдотьи.

Когда в доме появлялся Иван, вместе с ним приходили радость, веселая суета. Он нежно обнимал и целовал свою маму, легко подхватывал ее на руки и, как ребенка, усаживал на диван.

Авдотья незаметно уходила на кухню, присматривала за чаем, готовила на стол, считая себя лишней в компании матери с сыном.

Ванюшка замечал эти исчезновения тети Авдотьи и волновался. Елене Алексеевне от радости не до сестры, но Ванюшка (так звала племянника Авдотья) огорчался, угадывая волнение своей тетки. Иногда она выходила из дому, сидела в одиночестве на скамеечке возле сеней. Ванюшка, спохватившись, кликал тетю Авдотью, выскакивал искать ее, и та, обласканная непривычным для нее вниманием, довольная и растроганная, занимала место за столом.

Подарки Иван обеим старушкам покупал одинаковые. Елена Алексеевна принимала их с благодарностью. Авдотья всячески отбивалась, считая излишними и незаслуженными эти дароприношения.

На этот раз Иван появился неожиданно. В сине-голубых глазах его притаилась грусть и озабоченность. Обнял старушек. Елена Алексеевна сразу:

— Схоронил друга?

— Да, прямо с кладбища. Ему бы сто лет жить с его здоровьем.

Страшная весть с быстротою урагана неслась от села к селу. В крупном пристанционном поселке. Дорожный от рук неизвестного преступника погиб участковый инспектор милиции Тулеш Рамазанов.

Не укладывалось и в голове Ивана, что нет уже в живых его коллеги, его друга Тулеша. Еще три дня назад оба встречались в районном центре на совещании. Тогда договорились работать в контакте друг с другом. Обсуждали возможности объединить усилия в действиях народных дружинников Дорожного и Марьевки, создать посты общественных инспекторов госавтоинспекции, организовать слет добровольных помощников милиции, ходатайствовать об их награждении. Все это близко к сердцу принял Тулеш. Он не выпускал из рук записную книжку во время разговора с Иваном, а прощаясь, крепко пожал руку. Очень тепло, душевно сказал: «До скорой встречи, Иван Иванович!»

Да, встреча предстояла скорая, но и последняя.

Кто поднял руку на Тулеша? Этот вопрос все стучал и стучал в мозгу Ивана, не обращавшего внимания на говор и суету в материнском доме.

В дом Елены Алексеевны взволнованные соседи пришли с туго сбитым клубком самых разноречивых, даже нелепых суждений. Иван понимал, что нельзя пренебрегать предположениями добровольных помощников. В каждом показании может таиться крупица правды, именно то звено, которого не хватает следствию, но ухватившись за которое, можно вытащить всю цепь, напасть на верный след, раскрыть преступление.

Пожалуй, ближе всех к истине были те, кто предполагал: преступление совершено из мести. Они помнили, что осенью в Дорожном судили группу преступников, в том числе убийцу. Суровый приговор с одобрением встретили в поселке. А вскоре пронесся слушок, будто один из осужденных совершил побег и скрывается где-то недалеко от поселка, замышляя недоброе. Об этом Елена Алексеевна сказала Ивану.

— Такая уж наша работа, мама, — нахмурился Иван. Он пытался хоть на время избавиться от тяжелых мыслей, забарабанил пальцами по столу и тише обычного заговорил: — И все-таки, мама, затмения — редкость, а светлое солнце, большое и щедрое, встает каждый день.

— Если б оно могло помешать черной смерти забирать самых смелых и сильных…

— Оно с нами, мама, оно дает не только тепло и жизнь, оно высвечивает в затемненных уголках и выхватывает из мрака все то, что мешает людям нормально жить.

В забытьи от усталости и переживаний сидел Иван за столом. Разговор не получался. Старушки и гость молча пили чай. Убийство Рамазанова не выходило из головы.

Вспомнилось Ивану вдруг другое дело.

В облуправлении внутренних дел Яров получил задание с выездом в соседний областной центр для встречи с гражданином, который проходил по делу Авдотьи Поляковой, шалопутной Дуньки, как называли во время следствия эту женщину некоторые свидетели. Задержанным, удивился Яров, читая материалы дела, оказался житель Марьевки механизатор Даниил Первач. Впрочем, чему было удивляться, если этот шалопай уже доставил немало хлопот участковому инспектору.

Не пришел с фронта отец Даниила, Даньки Первача. Жил он тогда в областном центре. Его мать, Светлана Ефремовна, преподавала математику в средней школе. И когда к ним в гости из Марьевки приехал дядя Даньки Степан Макарович, председатель исполкома сельского Совета, судьба мальчика была решена: Светлана Ефремовна отпустила его в деревню. Навсегда. Племянник рвался к дяде.

За работой, за общественными делами не заметил, проглядел Степан Макарович, как стал Данька подростком, самовольным, непослушным. Сколько упреков от людей пришлось услышать! Однажды ребята, обрядившись в маски, во главе с Данькой, в сумерки подкараулили учителя и пытались его избить. Иван Яров, в то время только ставший инспектором, привел Даньку в дом Степана Макаровича.

Огорченный, расстроенный, тот только вздыхал и недоуменно пожимал плечами. Потом его прорвало:

— Скажи, Иваныч, чего ему не хватает? Кажется, все условия есть, только учись. Другие вон на кухне готовят, а у него отдельная комната. Магнитофон недавно купил. Домашними делами не загружаю.

Когда Яров и Первач-старший остались вдвоем, участковый начал:

— Нескладно получается, Макарыч, село всю жизнь в работе, знает, почем фунт лиха, у людей ты на хорошем счету, а от всяких домашних обязанностей племянника освободил, потакаешь во всем — только, мол, пусть учится хорошо да живет привольно. А он, способный ученик, с пятерок на двойки да тройки съехал. И не случайно: учеба — это, между прочим, серьезный труд. К нему-то его и не приучаешь ты, Макарыч. А ты бы на приусадебном участке вместе с ним поработал, глядишь, разговор бы и завязался. Кстати, ты, Макарыч, фронтовик, наград военных у тебя вон сколько, каждая кровью далась, а что племянник о том знает?

Степан Макарович почесал затылок:

— А ты, Иваныч, глубоко мыслишь, прямо как заправский воспитатель рассудил. Возьмусь я за своего племянника.

Сорвался Макарыч, задал трепку Даньке, а тот на другой день исчез, прихватив буханку хлеба и кусок сала. Розыски Даньки ни к чему не привели. Не заявлялся он и к родной матери, не дал знать ей о себе.

Прошли годы.

Морозным утром ехал инспектор Иван Яров на другую сторону Ишима, чтобы познакомиться с одним человеком.

В кабинет начальника строительного управления вошел сухощавый, среднего роста рабочий в комбинезоне и, несмотря на мороз, без шапки. В коротких черных волосах серебрилась седина; взгляд спокойный, уверенный.

— Вот наш Даниил, — представил его начальник управления. — На принудительном поселении здесь живет. Хочет вернуться в деревню, где живут его родственники.

Даниил шагнул Ярову навстречу. Инспектора он не узнал, или сделал вид, что не узнал: время меняет внешность людей, туманит память.

В кабинете, в официальной обстановке разговор как-то не клеился. Беседа была продолжена в небольшой теплой комнате рабочего общежития, которую отвели семье Первача.

Домашним уютом веет от цветов, что стоят на подоконнике, от чистых занавесок, от вышивок, сделанных искусной рукодельницей. В люльке барахтается ребенок. Вот маленькая пухлая ручонка показалась из-под одеяльца, стянула с себя простыню, и глазенки, уже что-то соображающие, шаловливо заискрились. Умиленный отец успокаивает дочь, делает это неуклюже, неумело, но с такой трогательной заботой.

Даниил заметно нервничает. Нелегко ворошить прошлое: было оно далеко не гладким. На щеках забегали желваки, хрустнули в суставах пальцы, крепко сжатые в кулаки. Беседа длится уже несколько часов.

— Каждому, у кого жизнь была вроде моей, — исповедовался Даниил, — тяжело о ней говорить. Прошлое быльем поросло, что о нем вспоминать. А тогда, когда я удрал из дома дяди, не жить начал, а куролесить…

В карих глазах Даниила притаилась грусть. Жесткими пальцами он поправляет чуб, упавший на глаза, и говорит:

— Теперь все. Хочу, чтобы дочь выросла настоящим человеком…

Это была вторая встреча с Даниилом Первачом. И вот предстояла третья.

…В ту ночь Даниил в ресторане познакомился с Евдокией Поляковой («растаял» перед ее красотой, признался он) и похвастался крупной суммой денег, заработанных честно, своим трудом. А когда хитрая Дунька позвала его к себе домой («я одна-одинешенька»), он не отказался, пошел.

Далеко за полночь в квартире Поляковой объявился какой-то мужчина. Ему Даниил сразу дал прозвище «ангел» (как с неба свалился, мол). Нежданный гость от выпивки отказался, а сразу потребовал у Даниила деньги. «Я у тебя их не брал», — отрезал тот. — «Не валяй дурака, выкладывай!» — «В пиджаке у него сотенные!» — подсказала Дунька.

Плечистый, крепкий попался случайный гость. И не такой хмельной, каким показался. Мгновенно «ангел» сиганул за широкий шифоньер, отделявший, как перегородкой, часть комнаты, и вынырнул из темного угла с двустволкой. Даниил вскочил и прижался с внутренней стороны к шифоньеру, из-за него угрожающе показался ствол, направленный в то место, где секундой раньше сидел Даниил. Он с силой ударил ногой по стволу, тугой звук выстрела шибанул в уши, ружье вылетело из рук «ангела»…

Тут и подоспела милиция… Забрали тогда Даниила.

* * *

У печи встретила Елена Алексеевна сегодняшнее летнее утро, готовясь к встрече с сыном (обещал приехать к вечеру из соседней деревни Затонихи). Вот уж держит она противень в вытянутых, напряженных руках, мелкими шажками идет к столу, наклоняет противень, и с него на полотенце, как салазки с горки, плавно съезжает поджаристый, пахучий, с мясом, капустой, с янтарным яйцом и луком пирог. Она возвращается в кухню, открывает печную заслонку, берет клюку, чтобы подтянуть еще один противень. Из жаркого зева выплывает знакомый головокружительный запах, будоражащий аппетит аромат. Мать стоит перед печкой, как воин: со щитом-заслонкой в одной руке и копьем-клюкой в другой. Седые волосы как серебряный шлем, а вся она — сосредоточенная, знающая свое дело, сильная, спокойная.

И пироги удались, и скоро соберутся за столом ее дети, которых она вырастила такими, какими хотела. Война забрала всех детей, а вернула только одного. И все же стол накрывается на шестерых — пятерых сыновей и дочь. Петр, возможно, тоже приедет — обещал. И так будет всегда, пока бьется материнское сердце. Память о детях нетленна. И старая мать в праздничный день готовит угощенья для всех деток.

Вот-вот приедет Ванюшка из Затонихи. В этом соседнем селе он жил и работал инспектором милиции в звании старшего лейтенанта. От Марьевки совсем близко, и Иван старался чаще навещать мать и тетку.

После демобилизации Иван приехал в Марьевку. «Без вести пропавший вернулся!» — радостно гудел председатель сельсовета Степан Макарович Первач. При его содействии получил Яров направление на курсы трактористов и через три дня уехал в областной центр. «Насмотреться не успела на сыночка, — сетовала Лексевна, обрадованная возвращением сына. — За ним следом и другие мои ребята приедут», — успокаивала себя.

После окончания курсов Иван работал в колхозе трактористом, бригадиром, а потом его, лучшего механизатора, старательного, аккуратного, требовательного односельчане единодушно рекомендовали в милицию. «Мне, — недоумевал Иван, — бывшему во время войны почти год в плену, и вдруг такое доверие? Есть получше и помоложе», — уклончиво сказал он. Сельчане стояли на своем: «Мы тебя знаем, ты добрый, справедливый, да и силой не обижен. И с делом знаком — до войны в органах служил. А потом и партизаном был…» В Затонихе он жил вместе с сыном Валерием. А когда Валерий уехал в военное училище, остался один. Жена по нездоровью укатила в Краснодарский край, да что-то не торопилась возвращаться. Слала письма, телеграммы, ну и на том спасибо. Своей работе Иван знал цену. Шли годы, и он все больше убеждался, что нужен людям, и стремился помочь им, чем мог.

Он, участковый, конечно, власть, но… и обыкновенный сельский житель. Он и плотник, и печник, и садовник. В основном же будни сельского милиционера не спокойны и вообще не будничны: что ни день, то происшествие, столкновение, конфликты, инциденты.

Недавно в Затонихе поселился Даниил Первач. Яров был глубоко убежден, что Первач-младший исправился и готов жить по-новому. Слова инспектора Ярова вселили надежду, и дядя Даниила молил судьбу, чтобы у племянника все пошло хорошо.

Поначалу, как только объявился на селе Даниил, к нему настороженно присматривались, никто не замечал за ним ничего плохого, и сельчане пришли к мысли: мол, к нормальной жизни потянуло человека, к семье. Что ж, покуражился и хватит. Люди в Затонихе зла за пазухой не держат. Понимание добра и зла укладывают в одну будничную житейскую формулу: «Былое быльем поросло; что было — то прошло». Но однажды Даниил сорвался — выпил с Федей-лежебокой, может, добавил еще где-то, и закружило его… Метался с топором по селу.

На рассвете раскрыл глаза и увидел перед собой участкового инспектора Ярова.

— Иваныч! — прохрипел Даниил, пытаясь подняться и не соображая, что руки и ноги связаны. Обессилев, перестал ворочаться и горько, жалобно застонал. Ни столько от боли, сколько от сознания бесстыдства своего поступка.

— Какой конфуз! Вот и снова встретились, друг мой Даниил, — шутливо сказал Яров и присел на топчан, на котором лежал Первач.

С Даниилом случилась не первая осечка. И все же Яров надеялся на лучшее. После последних перед этим случаем похождений в Петропавловске Даниил клялся: «Крышка, баста, завязываю». Иван с трудом отстоял его в милиции: «На мою совесть отпустите, головой буду отвечать». Отпустили, и вот тебе… Да, видно, не сразу поставишь такою на путь праведный.

— Что ж ты, Даниил?

Тот молчал, прятал глаза.

— Прости, Иваныч, слов нет для оправдания. Да и не хочу ничьей милости. Судить меня надо.

Яров освободил его от пут, ножом разрезал веревки, помог встать. Первым делом Даниил ковшом зачерпнул из бочонка воды и жадно выпил. Встал перед инспектором, сцепил руки за спиной:

— Веди, куда надо.

Участковый инспектор думал, какое принять решение. Даниил наворошил столько, что единственно правильным было бы задержать его, произвести обыск дома, допросить свидетелей, составить протокол и до санкции прокурора на арест задержанного взять под стражу. Его ожидали суд и, несомненно, строгое наказание. Но вот брошенные Даниилом в первую минуту встречи с представителем власти слова: «Прости, Иваныч» инспектор расценил по-своему. В них не мольба о пощаде малодушного и трусливого проходимца, схваченного на месте преступления. Пробудившаяся совесть? Искренний призыв человека, толкнувшего себя на край пропасти, еще раз подать ему руку, спасти от страшного падения?

Яров не спешил что-либо предпринимать.

…От Затонихи до Марьевки — двенадцать километров. Деревни раскинулись на берегу Старицы, широкой, полноводной и богатой рыбой, — раздолье для любителей коротать время с удочкой. К местным рыболовам наезжали, нередко к их тайному и явному огорчению, их приятели, тоже удить, а заядлых рыбаков, будь они даже закадычными друзьями, всегда гложет червь неминуемой конкуренции по части клева.

День воскресный, тихий, по-настоящему летний. Иван Яров ночь провел вместе с приятелем в шалаше у реки. Но надо еще навестить материнский дом. Пришлось отказаться от соблазнов тихой рыбацкой идиллии, которая нечасто выпадала на долю участкового инспектора.

Яров шел тропинкой вдоль берега, приветствуемый притаившимися в скрадках рыбаками. Идти было легко и приятно, влажный ветерок освежал и бодрил. Иван прикинул, что если не подвернется какой-нибудь попутный транспорт, то часа за два прогулки вдоль берега дойдет до Марьевки. Он обещал маме быть у нее в воскресенье и предвкушал радость встречи. Из головы не выходил Даниил. «Он никуда не убежит, — уверял себя Яров. — Каялся он искренне, не поверить ему, задержать, отвезти в отделение — значит окончательно убить в нем веру в себя и людей».

Иван не торопился докладывать своему начальству о выходке Даниила, не зная, что в РОВД уже была полная информация о случившемся в Затонихе.

Он свернул к самому берегу, по песчанику подошел к кромке воды, сел. Потом мигом снял с себя одежду и бултыхнулся вниз головой к самому дну. Вынырнул на середке, отдышался и крупными взмахами поплыл к противоположному берегу. Легко, натренированно он переплыл несколько раз реку туда и обратно, потом лег на теплый песок покалиться. Сквозь дрему услышал трескотню мотоцикла. Перевернулся с живота на спину и тут увидел сержанта из райотдела.

— Срочно приказано вам прибыть в райотдел.

«Побывал у мамы!» — вздохнул Иван.

Начальник Марьевского РОВД полковник Шманов строго выговорил Ярову.

— Я не против гуманности. Эту милую тетушку в нашей работе забывать нельзя, иначе превратимся в бездушных истуканов. Но мы не можем, Яров, понимаешь, не имеем права быть этакими толстовцами, непротивленцами. Если вовремя не пресечь, даже с помощью силы, зло будет разрастаться, как раковая опухоль. Тут требуется немедленное и компетентное хирургическое вмешательство. Ты поступаешь иногда очень рискованно и мягко. Первач не один раз сидел на скамье подсудимых. Да и такое коленце выкинул в деревне. Он опасен для общества, его надо брать, — уже с раздражением сказал полковник.

— Считаю, с этим не следует торопиться. Первач дома и никуда не собирается бежать, товарищ полковник, — сделал инспектор последнюю попытку.

— Хватит с ним нянчиться, — закончил Шманов. — Приказываю возглавить оперативную группу с целью задержания Даниила Первача.

В Затониху машина с милицейскими работниками мчалась по хорошо укатанной колее. По обочинам колыхалось зеленое море пшеницы. После хорошего дождя — в самое время пролил — колосья набухли, обещая полновесный урожай.

В памяти Ивана высветилась его далекая юность, перед мысленным взором вырисовывались и его друзья по оружию, и город, где пришла зрелость к старшему из братьев Яровых.

ОПЕРАЦИЯ «ДОРОНИН И К°»

В один из воскресных дней горожане были немало удивлены, когда увидели словно выросший из-под земли деревянный ларек. На помятом листе жести можно было прочесть: «Доронин А. С. и К°».

Торговал в ларьке Анвар Махмутович Шарденов, симпатичный мужчина среднего роста, на вид лет сорока, бывший приказчик магазина, конфискованного в двадцатых годах.

Помогал Анвару в торговле его сын Тагир, красивый и смышленый паренек.

Покупателям приглянулся ларек. Мясо всегда здесь было свежее, хорошо разделанное и аккуратно разложенное на деревянных полках, застланных клеенкой.

Анвар привозил разрубленное, приготовленное к продаже мясо, на тележке. Вскоре торговать все чаще оставался один Тагир. Его отец по утрам привозил товар, а к концу дня приходил и забирал деньги.

У Анвара был ничем не приметный, как у других жителей, саманный дом, огороженный дувалом. Но как только бывший приказчик обзавелся частным торговым заведением, купил тесу, двор обнес высоким забором, из-за которого слышался только лай собаки.

Алексей Доронин, чья фамилия значилась на вывеске мясного ларька, появлялся здесь редко.

Увидя еще издали Доронина, Анвар громко, чтобы всем было слышно, с наигранной досадой воскликнул:

— Хозяин опять идет, сейчас денег потребует, жадный шайтан, каких бог не видывал.

— Ты давай торгуй, — сердито проворчала женщина, разложив кульки на прилавке. — Больно много вас, хозяев, развелось.

Но Шарденов умышленно прекратил торговлю, чтобы покупатели лучше запомнили привередливого «хозяина».

— О-о-о, Алексей Сергеевич! — угодливо приветствовал его Анвар. Обращаясь к очереди, многозначительно поднял вверх указательный палец: — Сегодня он не в настроении.

Доронин постоял в лавке минут пять, поморщился и, не обращая внимания на слова своего «благодетеля», шепнул:

— Опохмелиться не на что.

Анвар кивнул сыну, тот незаметно сунул в руку Алексею два рубля.

Жил Алексей в землянке сапожника. В тесной комнатушке — старая деревянная кровать, стол, несколько табуреток. После демобилизации из армии он поступил слесарем в паровозное депо. «Парень — золотые руки», — говорили о нем. Но вот познакомился с Анваром: «авторитетным» человеком, состоятельным и предприимчивым, умеющим, как говорили, «делать деньги».

— Пойдем ко мне домой, — потянул его Анвар, наслышанный о слабостях нового знакомого, — посидим, выпьем, закусим.

Хозяин дома расточал любезности. Алексей же, захмелев, в разговоры не вступал, со всем соглашался и был рад, что угодил в «гостеприимный рай», где рекой лилась выпивка и вдоволь было закуски.

— Бросай к черту слесарить, — все настойчивей советовал Анвар. — Денег больше заработаешь. Как русские говорят, будешь сыт и пьян и нос в табаке. Откроем мясную лавку, а ты только дай согласие стать вроде бы как ее хозяином. Кто и откуда будет привозить мясо, тебя не касается. Приходи каждый день, бери фунт самого лучшего и не спрашивай, откуда оно появилось. Рублей 25—30 будешь иметь в месяц, а это средний заработок рабочего, — подвел итог предприимчивый знакомый.

Получив первый аванс от Анвара, Алексей загулял, несколько дней не появлялся в депо, и его уволили. Он и не жалел об этом.

Его соседка и подруга Клавдия Ярова, после окончания курсов медсестер получившая направление в этот город, девушка скромная, не по годам рассудительная, пыталась всячески наставить на путь истинный Алексея. Он чем-то нравился ей. Был он сильным, рослым, чистоплотным. Но вдруг стал все чаще приходить домой навеселе.

— Помнишь, Алеша, ты пришел из армии, любо было посмотреть на тебя. В депо стал передовиком. Девушки заглядывались на тебя. Как хорошо все было, пока ты не связался с этой проклятой лавкой. Твоей фамилией прикрываются, тебя купили за бутылку водки. И ты, рабочий человек, поддался…

— Правда, Клаша, — отвечал Алексей, — завтра же порву с этой проклятой компанией, сниму вывеску, да и не только с чертовой мясной лавки, а и с совести своей.

Но в тот вечер его вызвали в депо.

Вопреки ожиданиям, начальство встретило его приветливо. Тут же познакомили Алексея с молодым человеком — широкоплечим, коренастым. Это был работник уголовного розыска Иван Яров.

— Эх, Алешка, Алешка, буйная головушка, — начал укоряюще Виктор Петрович Светлов, начальник депо. — Ведь ты же у нас мастер, цены тебе нет. Ну, да ладно, опомнился, вижу, пришел, как с повинной. А это уже хорошо. Сегодня же выходи на работу, ребята ждут тебя, бедолагу. Придешь в цех, скажи, мол, повеселился, покуражился, а теперь все, баста.

— О лавке пока ничего не говори, — вступил в разговор Яров. — А спросят, скажи, что это затея Шарденовых, а тебя втянули. Сейчас они чувствуют себя неуязвимыми. Их насторожит, если ты сразу с ними порвешь связь, они заподозрят неладное, постараются потихоньку замести следы, а от тебя избавиться. Убрать вывеску с лавки, где значится фамилия, пару пустяков. Убрать лавку — тоже. Но они не дураки и поймут, что попали на «крючок». Ведь мясо, которое продают они, достается нечестным путем. Вот почему я здесь, в депо и оказался — с тобой поговорить.

Парень внимательно слушал, его и без того угрюмое лицо становилось грустным и озабоченным. В глазах, когда он вскидывал их на Виктора Петровича, светились искренность и решимость. Это понравилось Ивану Ярову, и он сразу же проникся к Алексею дружеской симпатией.

— Пока ты навещай лавку, выдавай себя за хозяина, принимай приглашения на гулянки. Клаве мы обо всем скажем, — наставлял Светлов. — Она все поймет.

…Взволнованный Тагир влетел в комнату, где его отец пил чай со своими друзьями. Гости не обратили на юношу ни малейшего внимания. Но отец, поднявшись с сырмака, вытирая вспотевшее лицо рукавом роскошного шелкового бешмета, быстро направился к сыну, взял его за плечи и увел в смежную комнату, дверь которой была задрапирована тяжелой полосатой материей.

Отец строго-настрого запрещал входить кому-либо в эту таинственную с продолговатым маленьким оконцем пристройку. Но однажды любопытный подросток услышав не то стон, не то плач, донесшийся оттуда, притаился за тяжелой шторой, разделявшей прихожую на две части. Вдруг с мягким шумом дверь потайной комнаты открылась, и из-под полога вышла Гульсара. Заплаканные глаза, рассыпавшиеся, обычно туго сплетенные косы, опущенные плечи, — все говорило о том, что с девушкой что-то случилось.

«О аллах!» — тихо прошептал Тагир. Он догадывался, что произошло. Большие черные, печально выразительные глаза Гульсары давно обжигали огнем и волновали сердце юноши, стоило ему увидеть Гульсару.

Дочка двоюродной сестры Анвара, она была круглой сиротой, и ее еще ребенком привезли в город из аула. Мальчик, на полтора года старше ее, очень привязался к девочке. Они часто оставались вдвоем в доме и устраивали шумные веселые игры. Тагир хватал ее за косички, она убегала, пряталась за деревьями или в зарослях кустарника, а то с ловкостью кошки взбиралась на развесистый тополь. Однажды Гульсара сорвалась с него. Тагир неловка стал поднимать ее, прижал к своей груди. Волна непонятного, незнакомого чувства обдала его, и он еще крепче обнял девочку. Она беспомощно забилась в его крепких руках и, освободившись, стремглав помчалась из дома куда глаза глядят. Тагир кинулся следом, догнал ее, и оба они, не в силах справиться с волнением, упали в изнеможении на берегу широкой речки.

С тех пор у Тагира и Гульсары появилось необъяснимое чувство, которое побуждало обоих чаще видеться, но подальше от людских глаз. Это не ускользало от наблюдательного Анвара и его всемогущей жены.

…И вдруг в один миг перед Тагиром раскрылась чудовищная тайна стонов и криков, доносившихся из комнаты, куда было запрещено входить кому бы то ни было. Увидев растерянную, измученную Гульсару, Тагир еле удержал себя, чтобы не броситься к ней, что-то остановило его. Очевидно, на юношу подействовало так внезапно проснувшееся и теперь оскорбленное мужское самолюбие. Он и раньше не питал сыновних чувств к родителям, а сейчас юноша сгорал от ненависти к отцу.

Тагир кинулся к двери, откуда только что вышла девушка, и в полосе света увидел потное, краснее лицо отца. Ярость ослепила юношу. Анвар криво улыбнулся, догадавшись, чем так взволнован сын, почему крепко сжимает рукоять кинжала.

— Остынь, сынок, — как ни в чем не бывало сказал отец спокойно, как будто к произошедшему не имел никакого отношения. — Такова воля аллаха. На то и создал он женщину, чтобы она услаждала мужчину. В Коране так и записано… Если сомневаешься, обратись к достопочтенному аксакалу мулле Торгаю, он подтвердит.

Юноша бросился на отца. Но его удержали мощные руки Умбета. Этот сильный, высокий человек был слугой бая Тапиева и часто сопровождал своего хозяина в деловых поездках. Выполнял Умбет и поручения бая Шарденова. Поэтому не случайно исполнителя приказов обоих баев называли слугой двух господ. Его всегда видели с засученными рукавами, словно он в любой миг готов был приняться за угощение или расправиться с неугодным. Сила его, казалось, не имела предела. Когда Умбет поднимал какую-либо тяжесть, его полное упитанное лицо не выдавало физического напряжения. Лишь иногда можно было увидеть градинки пота на лице, стекавшие из-под платка, который плотно облегал бритую голову Умбета.

— Отделай его, Умбет, — со злобой приказал Анвар, — так, чтобы всю жизнь помнил, как поднимать руку на родного отца.

Предательским ударом в живот Умбет свалил юношу. Камча засвистела в воздухе, полосуя крепкое молодое тело беспощадно и зло. Анвар же запер дверь, а ключи отдал своему слуге.

— Прекрати, негодный, — приказал Умбету Анвар, — рад стараться. Помни, что он мой наследник.

Что-то проворчав, Умбет отошел от Тагира, тяжело дыша…

Было это недели три назад. И вот сейчас отец, оставив гостей, сам позвал Тагира в эту потайную каморку. Он с любопытством осматривал крохотную комнатку. Его взгляд выхватывал из полумрака груду одеял и подушек, ковры, пушистые шкуры, медный кумган. Через зарешеченное оконце пробивались бледные лучики света.

— Дети наши не то, что мы, многоуважаемый Торгай-ага, не с таким уже почтением относятся к родителям, — возвратившись к гостям, сказал Анвар, явно взволнованный вниманием хитрого муллы. — Вот и мой Тагир, шалопай, причинил мне боль, но горечь его дерзких слов бессильна отравить мое доброе настроение. Блудник будет наказан, а наша отцовская участь — страдать за непокорных и беспутных сыновей, — пытаясь выиграть время и войти в роль весельчака-хозяина, как можно уверенно и спокойно закончил Анвар.

Его мучила беспокойная мысль, он колебался, рассказать ли своим верным сообщникам о подозрениях, терзающих его, или смолчать пока.

Недоверие к сыну, уличившему его в неблаговидных поступках и готовому в любую минуту отомстить отцу, тревожили его больше всего. Бешенство и злоба душили Анвара, но он был бессилен поправить положение. «Надо поговорить с Дилярой», — решил он, успокаиваясь.

Красивая, чернобровая, коварная, своенравная, выросшая в семье кокандского купца, в юности покорившая сердце Анвара Диляра оказывала на него магическое действие: успокаивала в беде, внушала уверенность, когда колебания и страх терзали молодого джигита. Она, казалось, великодушно прощала его любовные похождения. Он же считал ее колдуньей и боялся завораживающих глаз Диляры, трепетал перед этой женщиной, владеющей, казалось ему, тайнами магии. Не раз молитвами и с помощью трав она спасала его от тяжелых болезней. Оба всячески маскировали истинные чувства друг к другу обходительностью, лживыми признаниями и лестью.

— О моя очаровательная Диляра, — с порога воскликнул Анвар, подобострастно простирая к жене руки, — ты умеешь лечить людей («Впрочем, как и губить их», — про себя подумал он), ты направляешь злых духов против тех, кто противится воле Аллаха, ты убиваешь соперницу, если я, недостойный, пытаюсь найти утешение в ее безобидных ласках. Помоги и поверь мне, я открою тебе тайну, которая, может быть, стала тебе известна.

Опасливо поглядывая на многочисленные склянки, корзинки, коробки, банки, он сел рядом с женой, обнял ее сильной рукой и прижал к себе.

— Что волнует тебя, мой добрый хозяин? — ласково спросила она, смущенно опустив длинные черные ресницы. Весь ее вид выражал смирение, покорность, робость и готовность подчиниться любому желанию и повелению мужа.

— Я пришел к тебе, верная подруга моя, за советом и добрым словом. Сейчас, как никогда, мне нужна твоя женская прозорливость и доброта. Да исчезнет мрак моей души перед твоим ясным умом! — Диляра чуть приподняла голову, сверкнув лучистыми глазами. — Наш сын запутался в тенетах коварства и обмана…

Она догадалась, о чем пойдет речь, но сделала вид, будто ей ничего не ведомо о том, что произошло между Анваром и Тагиром из-за Гульсары, которая с наивной доверчивостью поведала ей о своем бесчестии и просила у хозяйки дома защиты от Анвара.

— Что же случилось с нашим Тагиром?

— Тагир влюбился в Гульсару, вернее эта лиса сумела влезть в душу Тагира и пленить его.

— Тут нет ничего удивительного, благодетель мой, ведь он взрослый юноша, а Гульсара красивая девушка. Не вижу оснований волноваться, любезнейший супруг мой.

— Моя несравненная Диляра, — продолжал льстец тоном верного супруга и обеспокоенного отца, — от твоих проницательных и острых глаз не ускользнуло, конечно, легкомысленное поведение Гульсары. Я не раз замечал ее вместе с пройдохой Умбетом в роще у арыка, я видел, как он сжимал ее в своих медвежьих лапах. Достойна ли эта девка быть подругой нашего сына?

— Наш Тагир воспитанный юноша, — задумчиво сказала мать, но ее перебил темпераментный Анвар.

— Ты права, у него должна быть непорочная девушка, а эта шлюха сама бросается на шею мужчинам. О, если б ты видела, что сегодня произошло! Ты ведь знаешь, как я люблю отдохнуть в своей комнатушке в одиночестве. Вот и сегодня, только я уединился, как услышал осторожный стук в дверь. Я подумал, что это по срочному делу пришел Умбет, открыл дверь и, о аллах! — увидел Гульсару. «Что тебе?» — строго спрашиваю, а она упала на колени и бессовестно говорит: «Я хочу отдаться вам, я пылаю к вам страстью!» Ресницы и брови она накрасила сурьмой так, как красятся девицы сомнительного поведения. Я приказал ей встать и покинуть комнату. Вот кого любит Тагир! Их надо как-то разлучить, — продолжал Анвар, предполагая, что добился своей цели. — Ее можно тайно увезти в аул, и Тагир ничего об этом не будет знать. А я нашел ему подходящую девушку.

— Когда ты думаешь увезти Гульсару?

— Сегодня ночью.

— Это мудрое решение, — промолвила жена, опустив голову.

— Да поможет нам аллах! — с облегчением воскликнул Анвар, прикладывая ладони к лицу.

* * *

Затянутый в талии ремнем, с портупеей через плечо, за большим столом, накрытым красным сукном, сидел широкоплечий, сухощавый начальник уголовного розыска. В узкий продолговатый кабинет с единственным зарешеченным окном вошли четверо сотрудников.

— Садитесь, — сказал Шманов.

Комната наполнилась густым табачным дымом, один из пришедших, самый молодой и не курящий, попросил разрешения открыть створку окна. Он не торопился занять свое место, наслаждаясь свежим воздухом, напоенным влагой после дождя. Низко плыл остророгий месяц, стальным лезвием разрезая громады облаков, в разрывах которых виднелись желтыми светящимися крапинками звезды.

Участник гражданской войны Шманов вскоре после окончания боевых действий закончил в Москве краткосрочные курсы подготовки чекистов и вернулся в Актюбинск, возглавив уголовный розыск.

— Первое, — начал совещание Шманов. — Ларек «Доронин и компания» берем под усиленное наблюдение. С кем поддерживает тесную связь Шарденов, вам, товарищи Каримов и Потапов, надлежит выяснить со всеми подробностями. Тебе, Иван, задание самое сложное. Об остальном мы уже договарились. Прошу действовать энергично и осмотрительно.

Он вкратце ввел в курс дела присутствующих. Им предстояло обезвредить крупную шайку расхитителей государственной собственности и спекулянтов. Из проверенных источников было известно, что предприниматели из самозваного объединения жуликов «Доронин и К°» сплавляют ворованное мясо. Такие «компании» появились не только в Актюбинске, но во многих крупных населенных пунктах. В недавно созданных артелях в больших размерах расхищается общественный скот. Известно несколько аулов, откуда совершаются бандитские набеги на соседние и дальние артели.

— Вот почему, — продолжал Шманов, — наша операция находится под особым контролем. Если вопросов нет, можно считать, что операция началась. — Шманов пожал каждому из присутствующих руку, пожелав успеха.

На следующее утро он позвонил начальнику паровозного депо. Несмотря на поздний вечер, Виктор Петрович оказался на месте. До этого он встречался с Яровым. Оба они беседовали с Дорониным, от которого во многом зависел успех операции. Точнее говоря, речь шла о том, поймет ли он всю сложность своего положения? В угрозыске возлагали большие надежды на подругу Доронина — Клаву. Но как ей объяснить, что какое-то время Алексей не должен порывать связь с Анваром.

Большие надежды возлагались на Ивана Ярова. В конце концов, сестра должна была прислушаться к его голосу.

Звонок из уголовного розыска, разумеется, не предвещал ничего хорошего, но когда Виктор Петрович выслушал Шманова, он предложил ему встретиться немедленно. Старый коммунист, переживший царскую каторгу, и молодой сотрудник уголовного розыска поняли друг друга с полуслова.

— Понимаешь, Хамидулла, парень опустился было, связался с этой лавкой, запродал свою фамилию дельцам, да вовремя все же спохватился, — говорил в раздумье Виктор Петрович. — Спасибо ребятам из цеха, Клаше спасибо. Ведь Алексей вышел на работу в депо, руки у него золотые.

— «Доронин и компания», — пояснил Шманов, — это не безобидная лавка, а разветвленная сеть жуликов, мошенников, если не сказать врагов Советской власти. Алексей может помочь нам разоблачить всю эту свору и обезвредить, если будет оставаться для них прежним Дорониным, своим человеком в лавке, пьяницей. Нам удалось через своих людей внушить Шарденову, что будто Алексей вернулся в депо из хитрых побуждений: прикрываясь работой, выполнять роль «хозяина» компании. Но Шарденов все же ему не доверяет.

Шманов раскурил папиросу, затянулся, закашлялся и швырнул окурок в ведро. — Надо сделать так, чтобы ему стали доверять, чтобы рассеялись у них подозрения. Алексея надо обсудить на собрании, а потом уволить как нарушителя дисциплины, если он даже и примерный рабочий. Пусть все знают, что он неисправим. За него, конечно, заступятся. Поэтому ведущий собрание должен быть в курсе, что к чему. Дружки Тагира пронюхают об этом, и Анвар Шарденов успокоится. Алексей придет к нему, деваться ему больше некуда.

— Я все понял, Хамидулла. Но как объяснить Клаве?

Медлить было нельзя. Виктор Петрович и Хамидулла Шманов, несмотря на поздний вечер, направились к Клаве. Она жила в небольшой комнатке, в одном доме с Алексеем, который работал в ночную смену. Значит, встреча с ним исключалась, что входило в расчеты Шманова. Путь от депо был не близким, и Виктор Петрович, человек немолодой, ворчал:

— Наш городишко махонький, с одного конца улицы увидишь другой, а там и поле с копешками. Нам с тобой топать аж на самую окраину, где домишки один к одному, что близнецы, в темноте и не различишь нужный дом.

…По безлюдным, темным и узким улочкам Шманов и Виктор Петрович с трудом пробирались к цели. После недавнего обильного дождя, перешедшего в град, грязь стояла непролазная, идти было трудно, того и гляди свалишься в канаву. Злющие псы, спущенные хозяевами с цепей метались во дворах, лаем встречая и провожая ночных путников.

Потихонечку постучали в ставни единственного окна, выходящего на улицу. Избушка наполовину уходила в землю. Дверь маленькой комнатки, закрытая изнутри на засов, отворялась в крохотный двор, огороженный покосившимся штакетником. Ставни толкнули изнутри, они раскрылись, и в окне мелькнуло испуганное женское лицо.

— Клава, это я, Виктор Петрович, по срочному делу к тебе.

Засветился ярче тусклый огонек керосиновой лампы, и Клава, накинув пальто, вышла во двор.

— В такую ночь, Виктор Петрович! Да как вы нашли?

— Я не один. Со мной товарищ Вани. Пройдем в дом, поговорить надо.

— Что-нибудь случилось, Виктор Петрович? — тревожно спросила девушка. — Неужто Леша что натворил?

— Да, Клаша, случилось…

— Ой, я так и подумала. Что произошло?

— Сейчас все объясним, — тихо сказал Шманов, и этот ровный тон успокоил Клаву.

— Да что мы здесь стоим, — спохватилась она, — идемте в дом.

Клава уловила замешательство ночных посетителей и оттого еще мрачнее стали ее думы. Она приготовилась услышать самое невероятное, но то, что через минуту ей сказали, было сверх всяких ожиданий девушки.

— Живой Алексей?

— Живой и здоровый, — ответил Виктор Петрович, усаживая застывшую в позе ожидания горьких вестей Клаву, сам подсел ближе к ней, взял ее руки в свои широкие ладони, мягко, печально-сочувственно глянул в глаза.

— Пришли мы к тебе, Клаша, по важному делу. Ты должна уговорить Алексея вернуться в лавку.

— Да вы что? Сколько мне трудов, слез и нервов стоило поднять Алексея! Вы же сами советовали и помогали мне. Я убедила его, уговорила и еле отбила от проклятой торговли. Спиваться начал он, опустился. Еле выволокли из грязи.

Волнение за судьбу Алексея помутило разум Клавы. Она или не понимала, чего от нее хотят нежданные ночные гости, или же в их искренние слова она вкладывала какой-то свой, только ей одной понятный смысл. Девушке казалось, коль Алексей «лицо весьма подозрительное», значит никто им не дорожит, никому он, кроме нее, не нужен, от него хотят под разными предлогами избавиться.

Клава долго не могла справиться с волнением.

— Понимаешь, Клаша, мы уволим Алексея временно, ну, как бы для виду, — убеждал ее Виктор Петрович, — вроде бы по предложению собрания. Чем быстрее, тем лучше. Промедление, как говорится, смерти подобно. Чем быстрее, тем лучше. Конечно, Лехе нелегко все это вынести, однако, дорогая ты дочка моя, так надо, убеди его сама. Пусть жулики-лавочники принимают его все это как есть. Выгнали, мол, его из депо. Тогда у них больше будет доверия к нему, он окажется вне всяких подозрений и поможет нам разоблачить всю шайку. Алексея с почетом восстановим на работе, народу скажем всю правду. Он тебя любит, Клаша, слушает, помоги нам, внуши ему, что так надо. По-другому нельзя.

Клава глубоко вздохнула и задумчиво сказала:

— Страшно ведь как. За Лешу боязно…

Клава не беспричинно беспокоилась об Алексее. Он уже попадал однажды в неприятную историю. Чудом в живых остался.

Началось с того, что он, демобилизованный моряк, помотавшись по белу свету в поисках родных, с которыми в лихие годы войны связь потерял, и, никого не найдя (кто умер, кто не вернулся с фронта, а кто убыл неизвестно куда), поехал в город, ближайший от последнего, как он говорил, сухопутного причала. Тогда и повстречался ему «браток», такой же бездомный горемыка, с тощим «сидором» за плечами. Путь их лежал в один и тот же город. Доверчивый моряк обрадовался: с попутчиком — не в одиночестве, о житье-бытье можно потолковать, да и совет выслушать для пользы. Парни подружились, что называется, с ходу. А тут расторопный пехотинец ради дружбы, не невесть откуда, а из своего мешка извлек пару вполне приличных офицерских сапог. На пристанционном базарчике они ушли в виде платы за самогонку и краюху черного хлеба. Потом дружки нашли лужайку у реки, обмыли свое знакомство. Хмель клонил ко сну, не прозевать бы скоро приходящего поезда: на нем по уговору решили ехать до Рыбачьего, у пехотинца там, оказывается, родня, значит будет крыша над головой, а это уже, считай, подфартило. «Ну, что, моряк, стряхнем сон, искупаемся в свежей водичке, ведь лежим на берегу притока самой Волги-матушки. Вмиг моряк смахнул с себя одежду и ринулся в воду. Вдруг грохнул выстрел. Спину Алексея пронзила огненной стрелой боль, а в голове помутилось, и моряк через несколько дней очнулся, перевязанный, в рыбацкой хате. Ни одежды, ни документов при нем не было. Не нашли их и на месте происшествия. Кореш, с которым подружился Алексей в дороге, как сквозь землю канул. А ведь это он стрелял! Когда грохнуло, Алексей не сразу рухнул в воду, оглянулся: в руке пехотинец держал пистолет, с прищуром глаз целился, еще бы пальнул, да тут волна подхватила Алексея на гребень, закувыркала и понесла как щепку по течению.

Алексея выходили рыбаки. Он поднялся на ноги, обещал, как только заработает денег, отблагодарить спасителей. Записал фамилии добрых людей, спасших ему жизнь, название маленькой рыбацкой деревушки на берегу речки, в которой чуть не нашел могилу из-за своей доверчивости.

…Давно Алексей не испытывал такого ощущения, будто сбросил груз, тяжко давивший его.

«Теперь буду слесарить, дело ладное и сподручное, люди вокруг понимающие. Спасибо Виктору Петровичу, низкий поклон Клаше: уговорила его принять меня, бездокументника, помогла. В моей нескладной житухе, горькой и беспросветной, наступил поворот. Морским узлом завязываю». — Так думал бывший морячок, возвращаясь после ночной смены домой, первой смены после долгого безделья, на что подбил Алексея Анвар.

— Алеша! — услышал он тревожный окрик Клавы и увидел ее, нежданно появившуюся в такую рань. «Заступать ей на смену с девяти утра, чего она примчалась? Не случилось ли что?» И когда глянул в ее заплаканное лицо, прикрытое полушалком, словно окаменел.

— Что произошло?

— Сейчас все скажу…

Выслушав Клаву, Алексей жестко сказал:

— Я пойду в милицию…

Он неторопливо шагал по шпалам и вскоре его сутулая фигура растворилась в синей дымке рассвета.

Она не помнит, как оказалась у входа в депо. Вдруг почувствовала: кто-то положил руку на плечо.

Перед ней стояли Виктор Петрович и Шманов.

…Усевшись на лужайке недалеко от шумной речки, Алексей обдумывал свое, казалось ему, никудышное положение. Помытарил на белом свете, по Уралу плавал, пешим ходил, сотни верст отшагал, в больших и малых городах был, где только ни пытался приткнуться.

Быстро текущая прозрачная вода шлифовала камни. Как хорошо после работы посидеть у ручья, будь на душе легко и светло. Но не отдыхать пришел сюда Алексей, а с мыслями собраться, обдумать, как на собрании вести себя, что говорить, чтоб в толк было и ему, и делу. Вишь, как сказали в милиции: «Государственное дело». Сам чуял, что сволочи, ведь обирают, надувают народ. Свою скотину под нож не отдают. У Тапиева, Хайрулина, Манакова целые отары овец, косяки лошадей. Из артелей добро тянут через своих подручных, дельцов, проходимцев и ловчил…

Мысль оборвалась: перед ним, как из-под земли выросли Шарденов и Умбет.

* * *

Иван Яров пробирался к аулу Тапиева, готовый столкнуться с непредвиденными и опасными неожиданностями. Светло-русые усы и борода делали Ивана старше своих лет. На голове — видавшая виды порыжевшая кепчонка. Плечи и грудь обтягивала ветхая косоворотка неопределенного колера, подпоясанная самодельным сыромятным ремнем. Залатанные брюки заправлены в истоптанные сапоги, к которым уже давно не прикасалась щетка с ваксой. За спиной — мешок не мешок, но и не рюкзак, просто какая-то засаленная, с грязными разводами котомка, сверху которой привязан полинявший и погнутый котелок. Через руку переброшена истрепанная солдатская шинелишка. В ту пору таких неприкаянных горемык нередко можно было встретить на дорогах. В поисках работы и пропитания эти бедолаги, а среди них и отменные мастера (плотники, столяры, каменщики, медники), — забредали в аулы, села и города, некоторые нанимались к зажиточным предпринимателям или баям и за символическую, малую (лишь бы иметь кусок хлеба) плату брались за тяжкий труд. Время было такое — трудное для страны, трудное и для ее населения.

Яров шел уже несколько часов под жарким солнцем и прибавил шагу, увидев озеро. Слева от него возвышались пологие горы, каменистые, угрюмые, безжизненные, прокаленные и иссушенные зноем. Яров подошел к берегу, опустил руки в чистую, как янтарь, воду, умылся. Но купаться не стал. Сбросив свою экзотическую одежду, Иван с наслаждением лег на мягкий и теплый прибрежный песок. В белую спину впились острые, обжигающие лучи полуденного солнца. Он почувствовал себя счастливейшим человеком в мире.

Два зорких человеческих глаза из рощицы, приютившейся в полукилометре от берега, на котором беспечно расположился усталый путник, зорко следили за ним.

Яров перевернулся на спину, подставил лицо палящим лучам солнца. В этот момент ему послышались шорохи: не то писк, не то тихий скулеж собаки, какой она издает, ласкаясь к своему хозяину или случайному добродетелю. Яров мгновенно вскочил, и в ту же секунду от его котомки с визгом, трусливо поджав хвост, отпрянул рыжий лохматый пес. Голод сильнее страха. Собака, испугавшись человека, однако не убегала. Она прижалась К земле, виляя хвостом, а ее глаза виновато, лукаво, доверчиво, миролюбиво смотрели то на мешок, то на его хозяина. И человек достал остатки черствого хлеба из котомки, разломил пополам, половину спрятал, другую показал псу. Облизывая губы, робко, в любую секунду готовый отпрянуть на случай опасности, он осторожно подполз, втягивая влажным носом пряный запах пищи. Человек протянул ладонь с лакомым куском, пес, скуля, подполз, ловко языком поддел хлеб и тут же, опасливо поглядывая на человека, жадно проглотил легкую добычу. Яров не делал резких движений, чтобы не спугнуть собаку.

— Что, друг, голод не тетка? Ешь, не бойся, — ласково говорил он четвероногому пришельцу. И пес понял, что встретил доброго человека, дал себя погладить, взвизгивал, тянулся носом к лицу Ивана, ждал еще одной подачки.

— Пока хватит, дружок, хорошего понемногу.

Пес жалобно скулил, подволакивая правую лапу. Иван осмотрел ее и, обнаружив кровоточащую рану, промыл ее, а куском тряпки туго завязал лапу.

— Теперь понятно, почему ты сбежал из дома, хозяин неласково обошелся с тобой, а ты, видать, самолюбивый.

Словно соглашаясь с тем, что сказал человек, пес потихоньку взвыл, завилял хвостом, вцепился в штанину и осторожно, но настойчиво потянул Ивана. Он понял, что должен идти вслед за собакой. И пошел. Через несколько минут они оказались на еле заметной тропинке, пересекавшей выжженную степь почти от берега до маленького кудрявого оазиса у подножия гор. На этот остров густой зелени Яров раньше не обращал внимания. Теперь же ахнул от неожиданности, всмотревшись из-под ладони в зеленое чудо, маячившее в безбрежном душном мареве над бурым каменистым ландшафтом. За этим островком жизни виднелись могучие ребра черно-серых замшевых скал. Пристально всмотревшись в поистине райский уголок среди здешних неприветливых и суровых мест, Иван заметил, что кто-то, какое-то существо мелькнуло среди толстых стволов деревьев. А пес, ворча и повизгивая, настойчиво манил человека вверх по тропинке.

Иван почувствовал, что за ним наблюдают. Предосторожности ради все же спустился в неглубокую лощину, чтобы укрыться от постороннего взгляда.

Неожиданно на пологом склоне ущелья, вход в которое прикрывал оазис, показались два вооруженных всадника. В одном из них Иван узнал гиганта Умбета. Его он много раз видел в мясной лавке в городе и готовился к встрече с ним, отправляясь на поиски стойбища Тапиева.

По горному склону Умбет вместе с напарником спустился в долину и исчез в пышных зарослях. При виде их пес зарычал зло и воинственно. Иван удерживал его за ошейник.

Яров огляделся, спустился ближе к кромке озера и пошел на восток. Вскоре крутой берег с откосами скрыл его от любопытных глаз, наблюдавших из лесочка. А затем лощиной, огибающей озеро с юга и востока и поднимающейся к горам, подполз ближе к оазису.

Со стороны лощины зеленый островок просматривался хорошо. Только бы не подвел пес, не насторожил бы своим лаем таинственных обитателей оазиса. В том, что там устроена засада, Яров не сомневался. Но против кого?

Иван осторожно поднял голову и первое, что он увидел невдалеке, это разрушенные стены, глинобитный мазар с полумесяцем над куполом. И это намогильное сооружение, и огромные деревья, сплетающиеся кронами, и вековой обгоревший дуб, развалившийся на две части вероятно от удара молнии — все это придавало таинственность и загадочность. Вокруг — гробовая тишина. Но Иван приметил, что люди совсем недавно оставили здесь свой след. Всадники появились вновь, только теперь к луке седла, на котором восседал напарник Умбета, был привязан и свисал по бокам коня куль из кошмы, вздрагивающей на изломе. Волосяной аркан опоясывал этот упругий и, казалось, живой сверток. Ивану вдруг послышалось, что сквозь лошадиный топот и людской говор доносятся не то стон, не то приглушенные рыдания.

Кони сначала шли прямо, в сторону Ивана, но метрах в двух от него первый всадник круто повернул направо и вдруг словно замер, натянув узду и глядя куда-то вперед. И тут Иван явственно увидел обнаженную ступню, свисавшую из-под кошмы. Иван чуть было не вскрикнул от удивления, но вовремя спохватился, сжался в комок и словно врос в ложбину. Пистолет он держал наготове. А навстречу конникам мчался молодой джигит. Иван узнал юного Тагира. Умбет захохотал:

— За невестой мчится. Сейчас мы его проучим. — И стал торопливо и неловко снимать карабин из-за спины.

Тагир так стремительно приближался, что прицелиться в него и выстрелить бандит не успел. Юноша выстрелил первым. Схватившись за грудь, напарник Умбета свалился с коня, а вместе с ним упал и большой упруго скатанный сверток. Умбет поднял было карабин, но в момент, когда он хотел выстрелить, перед ним, как из-под земли, встал Иван и суковатой палкой сильно ударил по руке силача. Он выронил оружие. Пес вцепился в рукав умбетовского бешмета, повиснув у стремени всадника. Тем временем Тагир ловко метнул аркан, обвивший могучего седока, свалил его на землю, а другой конец веревки мигом привязал к седлу своего коня. Тагир и Иван для надежности туго связали руки Умбета, изрыгавшего проклятья и угрозы. В то же время из кошмы выбралась Гульсара и бросилась к Тагиру.

— Спасибо, — сказал Тагир, подавая руку Ивану.

…Сагидулла Тапиев был знатным человеком в своей округе. Ему принадлежали косяки лошадей, отары овец, табуны лошадей и стада рогатого скота. На него фактически работала вся беднота аула, куда должен был проникнуть Яров. Но официально степной богач держал двух-трех батраков для ухода за лошадьми, заготовки и подвозки сена, посева и уборки проса, ну и для особых поручений. Умбет управлял байским имением. Через него шли все распоряжения и указания батракам.

Много лет работал у Тапиева Нармет, человек пожилой, больной туберкулезом и уже почти не способный к физическому труду. Вместо него подыскивал бай сильного и проворного работника.

Перед Сагидуллой появился крепкого сложения молодой бородатый человек, отрекомендовался Дмитрием Ивченко и попросил взять на работу. Хозяин позвал Умбета. Он вздрогнул, увидев Ярова. Крепко поколотили тогда Тагир и Яров верзилу, отобрали и отправили в город плененную Гульсару. Но о своем поражении великан счел благоразумным перед своим хозяином умолчать. Побежденный дал в душе клятву хоть под землей найти победителя и расправиться с ним, а хозяину объяснил, что в пути Гульсару освободили люди Тагира, за что от бая, мечтавшего иметь девушку под рукой, получил несколько жестких ударов плетью. Позор для батыра Умбета, но он поклялся, что Гульсара никуда от него не денется, Тагир — тоже. И вот случай представился отомстить его другу, а кто этот друг, Умбета не интересовало.

— Сладишь с ним, возьму, — смеясь, сказал Сагидулла и подмигнул своему провинившемуся любимцу. Это было сигналом к внезапному нападению. Но Дмитрий, как называл теперь себя Иван Яров, уже наслышался о странностях и самодурстве бая и его подручного и поэтому-то не стал ждать, что предпримет Умбет, а ловкой подножкой упредил великана, ринувшегося в атаку. Тот распластался на земле, ошеломленный силой, ловкостью и дерзостью пришельца. Потирая ушибленное место колена, он грузно поднялся, готовый к коварному приему борьбы.

— Умбет! — заговорил хозяин, предупредительно подняв руки и давая тем самым понять, что поединок окончен. — Не беда, что он не смог тебя одолеть, — примирительно сказал бай, обращаясь к Ивану. — Ты проворный малый. Мне такие как раз нужны, но смотри, в другой раз Умбет в порошок тебя сотрет. Даже опытный джигит не знает, — теперь уже слова хозяина предназначались Умбету, чтобы вывести его из состояния неловкости, — когда его конь на дыбы встанет и может выбросить седока из седла. А пока, Умбет, познакомь нового работника с его хозяйством, покажи, где он будет жить.

…Выпал первый снег. Умбет и Дмитрий поехали за сеном. Сани часто переворачивались на ухабах. Умбет один поднимал их и ставил на полозья. При разгрузке он легко переворачивал воз на бок, и сено сваливалось на землю. Эта нарочитая демонстрация мускулов действительно могла привести в трепет малодушных. Несмотря на свой огромный вес, Умбет был очень подвижным, и на коня вскакивал как виртуоз.


Дмитрий замечал, что Умбет на рассвете часто отлучался и вскоре приводил лошадей, с которыми через продолжительное время уходил неизвестно куда.

Нармет, пока оставленный на работе у бая, тоже уезжал на три-четыре дня, и после возвращения о чем-то шептался с хозяином, а затем ложился на нары в землянке, где жили батраки, в том числе и Дмитрий, и отсыпался.

Однажды Умбет обратился к Дмитрию:

— Пора тебе заняться серьезным делом, вечером поедешь со мной на охоту.

Дмитрий сделал вид, что ничего не понял, о чем идет разговор, равнодушно сказал:

— Я нанимался для ухода за скотом и эти обязанности выполняю. Если что не так — скажи, охотником же я никогда не был.

Умбет, выходя из землянки, зло буркнул:

— Не был, так будешь, коль велю.

Аксакал Нармет заворочался на нарах. Убедившись, что поблизости никого нет, он поманил пальцем новенького.

— Тебе, Митя, не место здесь, уходи, пока не скрутили эти мошенники и бандиты, как меня. Бай обещает отпустить. Но это пустые слова. Ни одного своего обещания он не выполнил. Я все свое здоровье отдал ему, а он окончательно запутал меня в своих махинациях. Беги лучше, сынок, пока не поздно.

А Тапиев в этот день гостил у Шарденова. На разостланных кошмах и коврах разговор вели полушепотом. Анвар говорил:

— Верный человек сказал мне, будто милиция пронюхала, что мы торгуем краденным мясом. Я уже принял меры предосторожности, закрыл на время лавку, продал дойных коров. Вещественных доказательств у меня не найдут. Тревожит другое: в лавке торговал Тагир, а скот принимал от Нармета. И самое страшное — это ненадежное прикрытие Доронина. Ведет он себя в последнее время странно, к нам приходит нехотя, будто подменили парня. Из депо его с треском выгнали. Это верно, деваться ему некуда, путь только к нам. Но чем черт не шутит, а вдруг он с милицией связан! Правда, фактов пока никаких нет. И все же…

— Трус же ты, Анвар, — беспечно рассмеялся Сагидулла. — Мы неуловимы, как призраки, сухими в случае чего из воды выйдем. Зайкина, Нармета и этого Митю, он тоже подозрительный, мы обведем вокруг пальца. А то и в расход пустим. Мертвые говорить не будут. Кто они нам? Мы терпим их, пока они нужны нам. А если станут мешать, да еще попытаются выдать нас, пусть тогда их судит аллах. Но вот я о чем думаю: Нармет уж стар. Я его пожалел и не выгнал. Пусть отплатит за мое добро. А в случае чего, Умбет свидетель у меня надежный. Я так пригрожу Нармету, что он против меня и слова не пикнет. Скажет, что скот пригонял к тебе по указанию Доронина. Вот если раздуют дело с Гульсарой? Ой, как необдуманно и неосторожно ты поступил, друг мой Анвар! Ты бы подумал, как лучше уладить дело. Этого нам только не хватало. Жени Тагира на ней. Милиции сейчас выгоднее в другом деле схватить нас за руку. А против Доронина у меня три надежных свидетеля: ты, твоя жена и твой сын Тагир. Вам нужно твердо заучить свои показания, если начнется расследование. Документы оформлены на Алексея. Он имел дело только с Нарметом. Конечно, за вознаграждение. Но поскольку старик живет в тесной комнатушке, то и не может разделывать туши дома. Вот и нанял тебя как специалиста. А ты под свою ответственность доверил сыну Тагиру торговать мясом. У тебя же в этих делах есть опыт.

Да, суд все-таки состоялся. Запуганный Умбетом и Сагидуллой Нармет всю вину за кражу скота взял на себя и согласился с показаниями против него семьи Шарденовых. А у Доронина свидетелей не оказалось. Были осуждены за скупку и перепродажу краденого скота Нармет и Алексей. Но вскоре оба они по ходатайству Ярова и других работников милиции были отпущены на свободу и исчезли из города. Суд принял во внимание преклонный возраст и подорванное здоровье батрака, который всю жизнь гнул спину на бая. Алексей же подал кассационную жалобу, и при доследовании дела против него не было обнаружено улик, чтобы привлечь парня к суду. Тапиев и Шарденов, как и предсказывал Сагидулла, сухими вышли из воды. Но это только им казалось.

По поводу удачного завершения дела в суде Шарденов устроил той, пригласив своих родственников и друзей. Не был обойден вниманием верный Умбет: пусть все, кто посвящен в тайну провала похищения Гульсары, видят, что верный слуга по-прежнему у хозяина в почете, и знают, что такими джигитами не разбрасываются. Сагидулла под одобрительные возгласы гостей вручил Умбету новый бешмет.

…Глубокой ночью Ивана Ярова вызвал начальник уголовного розыска Хамидулла Шманов.

— Имеем данные, что житель аула на реке Орь Байкен Жубашев разъезжает по аулам Актюбинского, Карабутакского, Иргизского, Темирского районов и вербует людей в свою шайку. Его сообщники под видом охотинспекторов и активистов аулсоветов отбирают у населения ружья. Недавно обезоружили милиционера. А вот еще сведения о их действиях. У выехавшего на розыск преступников работника ОУР отняли винтовку и револьвер. На границе Карабутакского и Иргизского районов исчезли три работника милиции, вооруженные винтовками. Как видишь, преступления совершаются часто. Мы плохо знаем, кто входит в шайку, кроме сына Байкена, — продолжал Шманов. — Кажется мне, Яров, у них есть связь с людьми Шарденова и Тапиева. Тебе надо выехать на место и тщательно разведать обстановку. Только после этого приступим к ликвидации банд. Оперативное руководство возлагается на тебя. Учти, расстояние большое, телефонной связи нет, придется почти все время быть в седле. Правда, совхозы получили по одной грузовой автомашине, может, сумеем договориться с директорами. Советую для начала расположиться с оперативной группой в ауле Бугутсай. Это в совхозе № 47. Недалеко живет Байкен. Сам он на грабежи не выезжает, посылает верных ему людей. А кого? Это предстоит установить в ходе операции.

Байкен действительно любил одиночество, и у него вошло в привычку утром умыться прохладной водой на речке и посидеть на зеленом травяном ковре, пока жена готовит чай. Кругом цветы, свежий воздух, переливчатое пенье птиц.

«Сидеть в такое время здесь, у реки райское наслаждение», — в который уже раз думал Жубашев. Он приготовился сполоснуть лицо, как вдруг услышал:

— Руки вверх, вы арестованы, малейшее движение — и я стреляю! — Из тальника показались голова и плечи того, кто нарушил покой Байкена.

Но окрик, казалось, не вывел Байкена из равновесия. Он громко сказал:

— О сын Анвара. Я слышал о твоем приезде в наш край на должность участкового милиции. Убери пушку, можешь по неосторожности выстрелить. Иди в юрту, там поговорим, а здесь могут появиться люди.

Тагир опешил, не зная, как себя вести. Повелительный, спокойный тон Жубашева привел его в замешательство, и юноша медленно, словно во сне, пошел вслед за Байкеном.

— Вот, видишь, Айша, — обратился Байкен к жене, — пошел умыться и встретил сына своего старого знакомого. Ты найди нам чего-нибудь перекусить.

Айша ушла, хозяин заговорил наставительным тоном, не допускающим возражений:

— Не советую ссориться со мной. Тому, кто тебе поручил арестовать меня, скажи, что не нашел. Вы у меня вот где сидите, — сжал он кулак. — Ты еще мальчишка, я отца твоего спас от тюрьмы. Да и теперь не меньше вам обоим нужен. Я ездил с твоим отцом в Орск, там познакомил его с верными людьми, скоро мы будем силой.

— Отец теперь далеко.

— В считанные дни он будет здесь. Он ждет сигнала. Чтобы тебя не наказали твои начальники, — продолжал Байкен, — мои джигиты помогут тебе поймать какого-нибудь вора из тех, кто не нужен нам. И тебе польза, и для нас. Ты лучше вечером с женой приходи, со своей несравненной Гульсарой, познакомим ее с Айшой, у нас всегда есть свежее мясо, пусть берет. Только жду тебя не в этой милицейской форме.

Шарденов не находил слов, чтоб ответить, он машинально кивал головой, а когда на дастархане появилась водка, пить отказался.

— Я же на службе, — сказал он.

— Тогда прощай, — Байкен пожал руку Тагиру.

«Знает уголовный розыск о моих делах, надо быть осторожным. Этот парень меня предупредил, но спасти не сможет, не в его власти», — подумал Байкен, когда нежданный гость ушел. А вслух жене сказал:

— Надо всегда держать коня под седлом, — и с гневом добавил. — Опять этот Яров!

Айша тяжело вздохнула, ничего не сказала, а лишь подумала: «Какой ты у меня сильный, красивый и умный, а вот не хочешь жить спокойно, как другие. Не знаю, прав ты или нет, но как жить в вечном страхе?» После продолжительной паузы она все-таки осмелилась сказать мужу:

— Бросил бы ты всю эту затею. Мы записались в колхоз, тебе предлагают работать бригадиром…

— Ничего ты не понимаешь, не женского ума это дело, — прервал жену Байкен. — Я причислен к середнякам только потому, что отделился от богатого отца раньше, до его раскулачивания. Я должен мстить за отца. Кроме того, когда собрались знатные люди, они назвали меня руководителем тех, кто решил бороться. Это первое. А второе, не хочешь ли, чтобы я сам пошел в милицию и сдался этому Ваньке, бывшему батраку Сагидуллы? Тогда он ловко влез в нашу компанию, сволочь. Не говори больше со мной об этом, не гневи меня. Ты ведь раньше понимала меня с полуслова. О том, что колхозы скоро развалятся, говорят умные люди, аксакалы. У них большой опыт. Их мудростью и болей аллаха строилась жизнь на земле многими веками. Наивные решили разрушить одним махом все, что создавалось при наших предках.

А Тагир, выйдя из юрты Байкена, быстро направился к камышам, где он оставил коня, вскочил в седло и помчался к Ивану Ярову. Выслушав Тагира, тот сказал:

— Пожалуй, не надо пока брать Байкена. Главное, он еще здесь, не сбежал. Но и его час придет.

…Солнце клонилось к горизонту. Невдалеке от юрты середняка Жакупа, избранного членом правления сельхозартели «Красный Восток», тесным полукольцом прямо на земле сидели те, кто получил от власти Советов вместе с землей право на свободный труд. Собрание вел сам председатель колхоза Макаш. Увидев поднятую руку, он сказал:

— Хочет говорить Жакуп. Выйди сюда, ко мне, уважаемый бригадир.

— Мы не справляемся с посевной, — начал Жакуп, когда говор среди сидящих стих. — Скот вышел из зимовки истощенным. А почему? Опыта у нас нет. Недалеко от нас находятся совхозы. Они могут оказать нам любую помощь. Если попросим отремонтировать машины, тоже не откажут. И научить многому могут. Председателю надо установить связь с совхозами. Ведь мы почти все животноводы. А нам хлеб надо сеять. А это дело трудное. Не столько, может, трудное, да новое. И мы можем осилить эту трудную науку, сообща осилим, как все вместе бережем теперь колхозную собственность. И еще вот что. Недавно я был в совхозе, говорят, там воруют вокруг скот, уверен никто из нашего аула не имеет к этому отношения. Но и в наш колхоз могут заявиться грабители.

Жакуп умел говорить. Люди всегда слушали его с большим вниманием, колхозники шли к нему за мудрым советом. И председатель колхоза, прежде чем внести какой-либо вопрос на рассмотрение правления, советовался с Жакупом. Да, говорить на людях он умел, мог быстро убедить слушателей. Выходец из середняцкой семьи, Жакуп окончил аульную школу, земляки единодушно решили послать его на курсы работников сельских и аульных Советов, и он поехал в город на учебу. Когда возвратился домой, стал работать секретарем аулсовета. А потом попросил освободить от этой должности, чтобы, как он сказал, быть поближе к земле, и Жакупа назначили бригадиром полеводов. И здесь он показал себя с лучшей стороны. Словом, недаром в свои сорок лет Жакуп пользовался авторитетом наравне с седобородыми мудрецами. Последние слова его затронули души слушателей. Для того, чтобы уберечь колхозный скот от грабителей, собрание решило организовать отряд самообороны.

А положение было действительно тревожным. Когда гурты коров, косяки лошадей и отары овец выгонялись на выпаса, в степи участились вылазки грабителей. Группы вооруженных всадников появлялись внезапно. Они открывали стрельбу, угоняли скот. В связи с этим были вооружены гладкоствольными (охотничьими) ружьями все пастухи и чабаны. Но налетчики действовали все наглее, их дерзкие набеги причиняли большой урон хозяйствам, жертвами разбоя часто были безоружные люди.

Иван Яров вместе с Тагиром Шарденовым приехал в аул, на который недавно был совершен бандитский набег. На этот раз пастухи отбились от грабителей, открыв ответную стрельбу и убив под одним всадником лошадь.

При осмотре убитой лошади Яров заметил:

— Тот, кто сидел на ней, ранен в ногу.

— Я видел эту лошадь. Ее приводили из пятого аула к ветврачу, — сказал ветеринарный техник Стоян.

Яров отправил в ближайшие населенные пункты пастуха Турсунова и Тагира. В ауле № 5 им рассказали, что его житель Куанышпай Байтенов сегодня приехал на чужой лошади. Ходить он не может и лежит в своей юрте. Выяснилось и другое, более важное. Оказалось, что Куанышпай возглавляет банду численностью до двадцати человек, его правой рукой является Байкен Жубашев. Это они организовали налет на коневодческий совхоз и угнали десять лошадей. Тогда три работника милиции начали преследование конокрадов. Следы привели в аул № 5. Его жителям приезжие доверчиво рассказали, что они разыскивают грабителей. Байкен пригласил их к себе в юрту. Гости поставили винтовки в угол и сели за дастархан. Неожиданно в юрту ворвались пять человек. Они связали милиционеров и сбросили их в старый колодец.

Аул № 5 раскинулся на поляне, которую с юга подковой огибал овраг, где могли устроить засаду бандиты. Взять их было решено на рассвете. Операцией руководил Яров. Он учел и то обстоятельство, что с северной стороны аула протекала речка, хотя и не глубокая, но представляющая серьезную преграду для любого всадника. На ее заросшем камышом берегу жил Байтенов. Взять его Яров приказал группе Сухомлинова.

Когда краешек солнца показался из-за горизонта, из юрты Байтенова, прихрамывая, вышел мужчина. Осмотревшись вокруг, он тут же возвратился в жилище. Следом за ним, выскочив из камыша, кинулся Сухомлинов, увлекая за собой всю группу. Но в юрте никого из мужчин не оказалось. На кошме лежали две женщины. На вопрос: «Где Куанышпай?» одна из них ответила:

— Три дня как уехал в Иргизский район к родственникам, обещал через неделю вернуться.

Сухомлинов попросил женщин подняться. Одна послушно встала, а вторая застонала, прикидываясь больной. Пришлось поднять ее силой. Алимжан Менешев резко дернул перину, и Сухомлинов пинком выбил наган из руки мужчины, который прятался в груде перин и подушек. Это был хозяин юрты.

Яров удачно расставил людей, чтобы плотно заблокировать овраг, что способствовало успеху в завершении операции. Вся банда была задержана без шума и кровопролития, никто из грабителей не успел оказать сопротивления.

Только успел Яров доложить Шманову о выполнении задания, как начальник уголовного розыска получил срочное тревожное донесение.

— Понимаешь, — обратился Шманов к Ярову, — совершен грабеж там, где недавно была твоя группа. Значит, вы не всех взяли. Или тактику они изменили и совершают нападения в тех местах, где недавно побывали наши работники. Вот, читай: грабители снова напали на Кзылкашпинский совхоз и угнали скот. Твоя задача — обезвредить преступников.

Яров взял с собой пять человек, в том числе Шарденова и Сухомлинова. На рассвете они выехали на поиски грабителей. Встретили их вблизи орской дороги между совхозами «Ермухамедовский» и «Кзылкашпинский». Завязалась перестрелка. Преступники, их было пять, не выдержали, сдались.

Первым с поднятыми руками к Ярову подошел Жакуп Аденов.

— Вот так встреча! — удивился Яров.

Но выяснять, как самый уважаемый в колхозе человек, бригадир, активист стал на путь преступлений, возглавив шайку бандитов, Ярову было некогда. Надо было спасать общественный скот.

Задержанные рассказали, что по указанию Байкена отправили коров в Орск и там сбыли их. Иван Яров сразу же выехал в Орск и арестовал там Жубашева, принимавшего от бандитов краденный скот. Тот будто исповедовался:

— В нашем ауле не принято считать преступлением угон лошадей, коров, овец у людей из другого рода. Все, кто об этом знал, никогда не выдавали барымтачей. Я еще в раннем возрасте, бывало, выеду в другой аул, угоню лошадь, приведу домой, зарежу и угощаю всех, кто придет в нашу юрту. А приходили знатные люди, приятели моего отца. Они хвалили меня за удаль, за умение не оставлять следов и в то же время строго внушали, чтобы я не смел уводить скот баев. Когда я женился и отделился от отца, мое хозяйство признали середняцким, а младший брат, оставшийся с отцом, стал баем. Отец вскоре умер, его имущество конфисковали, а брата сослали. Как отомстить за них? Разорять и грабить совхозы и колхозы — так решили их люди.

Жубашев назвал главарей бандитских групп, указал места, где они орудуют. Имея такие сведения, милиции удалось быстро ликвидировать несколько опасных бандитских очагов.

Байкен, спасаясь от возмездия, был откровенен, на очных ставках уличал тех, кто пытался дать ложные показания. При этом он говорил:

— Мы столько совершили преступлений против народа, что уйти от ответственности не сможем. Очень поздно я это понял.

Находились фанатики, верили, что способны своими действиями что-то изменить в пользу баев. Таким оказался уже знакомый нам Умбет Сапиев, бежавший после суда из-под стражи.

А встреча с беглецом произошла при следующих обстоятельствах.

В один из июньских дней в милицию прискакал колхозник из аула № 8 Адильбек Кушегенов и сообщил, что ночью вооруженные люди напали на пастухов, открыли стрельбу, угнали двадцать колхозных волов. Ярову поручили взять с собой восемь милиционеров и выехать к месту происшествия.

— Будь осторожен, — наставлял его Шманов. — Бандиты наверняка знают, что их преследуют, и могут устроить засаду. Так что гляди в оба. С местными бедняками держи связь.

Яров взял, кроме милиционеров, еще двух проводников. Ехали более двух суток, два раза меняли лошадей в аулах, на еду тратили минуты. В степи обнаружили следы угнанного скота. Когда преодолели более двухсот километров, оказались среди высоких гор в том месте, где сходились пограничные линии Актюбинского, Иргизского и Темирского районов.

Утро было солнечным. Когда всадники поднялись на один из холмов, перед ними открылась такая картина: меж гор — большая котловина, посередине ее — озеро, заросшее камышом. Из его зарослей вдруг выехал всадник. Он что-то крикнул и ускакал к противоположной горе.

Яров принял решение спуститься в котловину. Когда до озера оставалось метров двести, из камыша раздались ружейные залпы. Всадники оказались под прицельным огнем, а тех, кто стрелял, скрывал камыш. Как были правы товарищи, предупреждая Ярова о возможной засаде! Пришлось пойти на риск. Обнажив клинки, бойцы галопом кинулись в атаку. Укрывшиеся в камыше бандиты не ожидали такого стремительного натиска. С десяток человек вышли из укрытия и сложили оружие. Лишь главарь грабительской шайки попытался спастись бегством. Яров и Курманов помчались за ним в погоню. Проскакали уже километров десять, и вдруг преследуемый, виртуозно развернув коня, рванул из-за пазухи маузер и выстрелил в сторону мчащихся за ним конников. Курманов свалился наземь с пробитой грудью. Иван узнал в главаре шайки Умбета. Их кони сошлись грудь в грудь. В руках противников блеснули шашки. Схватка длилась секунды. Ивана явно одолевал могучий Умбет, но его конь ногой угодил в глубокую расщелину, упал и придавил ногу хозяина. В тот же миг Иван обезоружил его и связал.

— Везет тебе, батрак, — прохрипел злобно Умбет.

Широко раскинув руки, на траве лежал Курманов: пуля врага прошла через сердце.

С пленником Яров прибыл в милицию.

— Оперативная группа выполнила задание, — доложил он.

— Что так задержался, Иван Иваныч?

Яров показал на Умбета.

— Двое суток с ним добирался сюда, еле дотянул. Да еще заблудился. За телом Курманова надо послать подводу.

Умбет, как выяснилось на допросе, пользуясь поддержкой бандитов и многочисленных родственников, скрывавших его, продолжал совершать преступления после побега из-под стражи. Он боялся лишь младшего брата Макаша, который в любое время мог выдать бандита. В свое время Макаш вел такой разговор с Умбетом.

— Ничего из вашей борьбы не выйдет, вы превратились в грабителей и авантюристов. Пока не поздно, надо явиться с повинной, это суд учтет. Население, особенно бедняки, вам не верит.

«Пойти с повинной?» Умбет долго думал над этим предложением, но ни к какому выводу не пришел. Утром отправился к своему ближайшему приятелю Умирбеку за советом. Тот выслушал его и рассмеялся:

— Так поступают трусы. Надо запастись деньгами, справками аулсовета о том, что мы бедняки-единоличники и уехать куда-нибудь, где нас не знают. Нам ничего не стоит и фамилии заменить.

Они договорились совершить крупный грабеж и вдвоем бежать подальше от родных мест, тайком от своих однодельцев. Умбет вынашивал мысль расправиться с Иваном Яровым, Тагиром Шарденовым, который стал работать в милиции, и Алексеем Дорониным.

При допросе Умбета выяснилось, что Яров захватил лишь часть грабителей из его банды. Чтобы взять их всех, Иван и восемь оперативных работников уголовного розыска под видом сотрудников районного земельного отдела отправились в аул № 8, где укрылись бандиты. Уже смеркалось, когда оперативная группа прибыла к месту назначения. Оставив товарищей в роще, Яров пошел к председателю аулсовета Мурзахмету Мусаеву. Ранее они несколько раз встречались и сравнительно хорошо знали друг друга.

Мусаев встретил Ярова по-приятельски тепло и душевно. Вдруг с улицы донесся тревожный окрик:

— Ой, корова пропала, корову из сарая увели!

Хозяин и гость выбежали во двор. Мусаев вскочил на коня и помчался в темноту, крикнув Ярову:

— Я знаю, кто украл корову, найду вора, скоро вернусь.

Прошло около получаса томительного ожидания. Яров поговорил с женщинами, чтобы узнать обстоятельства, при которых была похищена корова со двора председательского аулсовета. Во время беседы Яров услышал цокот копыт. К воротам подскакал милиционер Кадыр Жунусов.

— Товарищ начальник, — закричал он. — Мусаев предупредил барымтачей и убежал с ними.

«Вот хитрец! А я-то поверил!» — ругнул мысленно себя Яров и галопом поскакал к своим ребятам. Те, завидя его, вскочили в седла и помчались вслед за Яровым. Всадники еще издали увидели костер и перешли на шаг, затем спешились и бесшумно пошли по направлению к огню.

На фоне отсвета костра хорошо выделялись силуэты коней, три из которых не были оседланы. А вокруг огня сидели шесть человек, тихо переговариваясь. Здесь же был и Мусаев. Они жарили куски мяса, нанизанные на палки. За этим занятием их и застал окрик: «Руки вверх! Ни с места».

Расследование преступлений и суд над теми, кто пошел против закона, пролили свет на многое, казавшееся невероятным. А в жизни Ивана Ярова было несколько минут, когда могла исполниться угроза Умбета физически расправиться со своими врагами.

Во время последней их встречи Умбет пригрозил Ивану:

— Еще не все потеряно. За меня отомстят.

Умбет имел в виду своих единомышленников, которые еще оставались на свободе. И это оказалось правдой. Исполнитель угрозы Умбета выбрал летнюю безлунную ночь.

Землянка, в которой жил Яров, выходила двумя окнами на улицу. Иван только что пришел с дежурства, включил электричество, снял портупею, повесил ее на спинку стула. Вот он сел на край кровати. Задумался. В это время его увидели Тагир Шарденов и Кадыр Жунусов, несшие патрульную службу. Заметили они и силуэт человека, мелькнувший у окна Ярова. Тагир бросился к землянке, скомандовал в темноту:

— Руки вверх!

Какой-то верзила проворно перемахнул через ограду, но упал и застонал от боли. Не сопротивляясь, он позволил связать себе руки. Рядом лежал винтовочный обрез. Это был друг Умбета Умирбек.

— Да, — признался он Тагиру, — я пришел Ваньку убить. На его счастье ты появился. А я промедлил с выстрелом. Не вывихнул бы ногу — и тебя бы уложил.

Секунда… Больше и не требовалось для выстрела. Но именно эта секунда, которая могла стать трагической, спасла жизнь молодым работникам уголовного розыска.

Из материалов следствия Ивана Ярова привлекли признания Жакупа Аденова. После установления Советской власти он, как всегда, пользовался авторитетом у бедноты за бескорыстные советы и искреннее сочувствие к людям, преследуемым нуждой и лишениями. Но сам не жил интересами обездоленных. Нередко вымогал у них подачки за то, чтобы замолвить перед кем-либо словечко или написать прошение. За определенную мзду выдавал и различные справки исполкома аулсовета. «Печать круглая и монета круглая. Я тебе печать, ты мне — монету», — часто говорил Жакуп какому-нибудь посетителю. Эту слабость его использовали ловкачи из аульных богачей. За подложные документы с секретарем исполкома Совета такие просители расплачивались уже не монетами, а крупными суммами денег или баранами. Так у Жакупа появилась своя отара, которую пас колхозный чабан. Секретарь исполкома подписывал акты в подтверждение того, что внезапно пала овца (лошадь, корова), туша которой тут же отправлялась в юрту кого-либо из богаеев, а на бесбармак непременно приглашался Жакуп. Пересуды вызвало и появление у него рысака. Им особенно дорожил Жакуп. Пригодился ему конь, когда секретарь исполкома вдруг попросился в полеводы, чтобы быть поближе к земле, и его избрали бригадиром. На самом деле Жакуп стал тайным курьером, передавая приказания баев их верным подручным. Пользуясь правами колхозного бригадира, он разъезжал по степи, был желанным гостем в соседних хозяйствах, куда приезжал за опытом работы, а затем передавал своим хозяевам сведения о состоянии животноводства и полеводства в колхозах и совхозах, наводил на добычу грабителей. Не одна тонна семенного зерна сгорела в бригаде Жакупа, который оправдывал убытки колхоза плохими условиями хранения народного добра, ссылаясь при этом и на погоду: то дождь, то снег, а крыши и стены хранилищ давно требуют починки. И, наконец, не без корысти Жакуп внес предложение создать из колхозников отряд самообороны. Он уже давно исподволь приглядывался к джигитам, которые беспрекословно подчинялись ему. Вскоре отряд такой стал действовать. Все, кто в него записался, получили коней и оружие. Под руководством Жакупа они выезжали по ночам в степь на охрану колхозного скота. Так докладывал Жакуп руководителям хозяйства. И они верили на слово, пода он не попался с поличным, когда с поднятыми руками пошел навстречу Ивану Ярову.

Следствие выявило связи баев Шарденова и Тапиева с Мурзахметом Мусаевым и его сообщниками. Из разрозненных показаний подозреваемых вырисовывалась подробная картина грабежей, махинаций, обмана государства, нити которых сплетались в тугой клубок преступлений.

Суд поставил последнюю точку в деле по осуществлению операции «Доронин и К°».

ВО ИМЯ ЖИЗНИ

Накануне злополучного дня Даниил уехал в райцентр, на ходу бросив жене несколько слов: мол, дочку надо подготовить к школе. Последний раз марьевцы видели его в промтоварном магазине и слушали разговор Даниила с продавцом.

— Покажи-ка мне, девушка, школьную форму для первоклашки. Она у меня рослая, плотная, но уж не подумай, что как я, верзила, ей семь годочков исполнилось. Изящная такая — и талия, и фигура, словом, маленькая барышня. Уж подбери платьишко, через два дня в школу ей.

Девушка проворно разложила на прилавке кипу форменных юбок, фартуков, вместе с озабоченным покупателем отобрала все, что ему надо, аккуратно завернула подарок первокласснице.

— Заботливый вы отец, все бы такими были, — не выдержала девушка.

— Дочка ведь…

А сам мыслями был уже в доме Макарыча.

— Как время бежит, — сказал он Макарычу, едва поздоровавшись. — Ольга моя в первый класс идет. Вот платьишко ей форменное с белым фартуком купил. Ранец, тетради. Сам поведу в школу.

И развернул сверток, разложил перед дядей купленное, словно тот не верил племяннику.

Даниил вынул из кармана бутылку, легко сковырнул с горлышка жестянку и попросил стаканчики. Макарыч вспыхнул гневом, неудержимым и яростным:

— Обмывать покупку пришел! Ты за кого меня принимаешь? Я тебе по твоим прошлым затеям не союзник, не защитник, не дока и не пройдоха! Не подкупай меня бутылкой, бродяга, в меня народ верит. Я это кровью заслужил.

— Да нет же, Макарыч, я это так, ну, по случаю… к тебе…

— Купил покупки, так вот и причина надрызгаться! — еще сильнее взъярился Макарыч. — Я не тот, за кого ты меня принимаешь!

Даниил швырнул бутылку, выплеснул из стакана через плечо и повернулся к калитке. Он еще не протопал за угол, как Макарыч басисто закричал в одышке:

— Постой, ну, чего прешь, как скороход, погоди!

Даниил остановился. Макарыч тяжело дышал, хватался за сердце, вытирал лоб рукавом рубашки.

Племянник колебался: возвращаться ли? Опасливо покосился на Макарыча. Когда они вновь оказались на усадьбе, дядя смягчился:

— Дочку-то, первоклашку, сам в школу проводи. По-отцовски… Хошь, я с тобой пойду?

— А знаешь, Макарыч, не распивать я к тебе пришел. Я к тебе за цветами. Ни у кого на селе нет таких цветов, как у тебя.

— С этого и начинал бы. А цветов у меня сколько твоей душе угодно. Пошли, сейчас такой букет сварганим, всем людям на загляденье.

Тот день, торжественный и полный переживаний, запомнился Даниилу на всю жизнь. Намотавшись по лагерям и колониям, он, как и все добропорядочные отцы, проводил дочку в первый класс. Нет, никто на него косо не смотрел. Знакомые приветливо здоровались, и шел Даниил из школы с облегченным сердцем.

Дома его ждал Виктор, с которым Даниил в одной тюрьме отбывал наказание. «Некстати встреча!» — чертыхнулся про себя Даниил и хмуро, в упор посмотрел в темно-синие очки нежданного гостя.

* * *

Иван Яров в дороге больше молчал, его товарищи говорили, что при выполнении оперативных заданий у него собственный «почерк», какая-то особая, легкая рука. Запомнилась история с механизатором Алексеем Блиновым. Начал он пить безудержно, вел себя бесшабашно. Однажды допился до того, что поджег собственный дом, потом, опять же пьяный, бегал с топором по скотному двору, гонялся за людьми, угрожал смертью каждому, кто подойдет к нему. Иван Яров, не чуя под собой ног, кинулся на скотный двор, вышиб топор у дебошира, отправил его с дружинниками в милицию, а сам с односельчанами кинулся тушить пожар, самолично вынес из огня и дыма детишек Блинова.

А дальше повел себя несколько неожиданно. Казалось, дело ясное — судить пьянчугу. А участковый инспектор просит под суд не отдавать, надо, мол, лечить, ведь бывший десантник, и что вернется трезвым, работящим. С трудом, но Ярова тогда поддержал начальник РОВД Хамидулла Шманов. Он сделал резкий жест рукой, как всегда, перед тем как принять решение, и произнес: «На тебя, твой опыт, надеюсь, Иван Иванович, не подведи».

Пока Блинов лечился, участковый инспектор часто интересовался самочувствием своего подопечного. И вернулся-таки человек домой здоровым. В первую же после излечения уборку хлеба Блинов показал себя одним из лучших механизаторов. Да еще руководству подсказал, когда вернее начать жатву, бросив свою излюбленную фразу: «Земледельцы, как и авиаторы, смотрят на небо, прежде чем взять в руки штурвал».

Разные были случаи в жизни и работе участкового инспектора Ярова. Обычно сдержанный, корректный, он как-то не выдержал, нашумел…

— Отколол номерок, спасибо! Ты хоть понимаешь, что это дело подсудное?

Напротив, опустив голову, стоял Юрий Дымов, еще одни подопечный участкового.

— Да я же, Иван Иванович…

— Во-во, скажи, мол, нечаянно ударил человека! — бушевал Яров.

Сколько возился с парнем, на работу помог устроиться, в техникум поступить. Ну, думал, все, взялся человек за ум. С учета в милиции снимал — праздник на душе. А радоваться, оказалось, рано.

«Наверное, надо быть построже, пожестче», — размышлял Яров после ухода провинившегося. И тут же вспомнились слова начальника отделения профилактической службы подполковника милиции: «Главная власть участкового — это авторитет среди людей». Может, как раз и не хватает этого авторитета?

— Что-то хмурый сегодня, — прервал невеселые размышления Ярова Александр Петрович Свирин, секретарь партбюро местного кирпичного завода. Он, председатель совета общественного пункта охраны правопорядка, часто приходил к Ярову, своему заместителю.

Выслушав участкового, Свирин положил ему руку на плечо:

— Ты, Иван Иваныч, не горячись. Уж такая у нас с тобой работа. Человека вдруг не переделаешь, не станок ведь. Тут порой не знаешь, с какого боку, да как подступиться. Ну, а про авторитет… По-моему, у тебя есть. Только будь осторожен.

Незадолго до выезда оперативной группы для ареста Даниила Первача произошел случай, взволновавший жителей деревни.

Сентябрьский ветер завывал за окнами, и дружинники радовались, что вечер выдался спокойным. До конца дежурства оставался всего какой-то час, когда в опорный пункт охраны правопорядка прибежала плачущая женщина. Она показалась Ярову знакомой. Из ее сбивчивого объяснения трудно было что-то понять.

— Саша, возьми ребят и выясни, в чем дело, — сказал инспектор Иван Яров. А потом вспомнил, что уже видел эту женщину. Недавно судили ее сына. Следствие вел работник уголовного розыска Набин, и Яров помог ему размотать сложный клубок хитросплетений. Мать одного из осужденных просила Ярова передать сыну письмо. Оно запомнилось инспектору излиянием материнской справедливой горечи.

«Здравствуй, мой сын! — писала мать преступника. — Как обидно, что ты, моя кровь, стал на такой путь жизни. Я кормила тебя грудью, а теперь должна ходить в тюрьму! Как стыдно мне за тебя, сколько грязи в твоей душе! А самое главное — ты потерял совесть человеческую. Если случится, что не станет меня, не забудь мои руки и душу матери. Но если станешь на правильный путь жизни, не будет на свете человека счастливее меня. Поклон мой материнский до земли тем, кто поможет тебе в этом».

Эта самая женщина и привела дружинников в дом на окраине Затонихи. Здесь буйствовал пьяный хулиган, бывший дружок того из осужденных, кому было адресовано письмо. Увидев дружинников, дебошир приутих, покорно ответил на все вопросы («Беляков, работаю водителем на автобазе в Марьевке») и с готовностью согласился пройти в опорный пункт охраны правопорядка.

— Куртку надень, холодно, — остановил его дружинник Александр Криницкий.

Потом его товарищи скажут на следствии: «Саша Криницкий всегда и ко всем относится по-человечески». На улице, когда Беляков попросил разрешения закурить, к нему опять отнеслись снисходительно, освободили руки…

Беляков полез в карман. Никто не следил за его движениями: ведь вел себя пьянчужка тихо и спокойно. Поэтому Криницкий в первый момент даже не понял, что произошло, когда почувствовал резкую боль в животе. Но все-таки успел крикнуть: «Ребята, у него нож!» — и, падая, крепко вцепился в руку хулигана. Беляков рванулся, но пальцы теряющего сознание Александра разжались не сразу, и это помогло ребятам. Белякова обезоружили.

Саша Криницкий, к счастью, выздоровел. Но подумалось тогда Ивану, что на месте его должен был бы быть он — Яров. И кто знает, чем бы все закончилось. Умереть в мирное время от ножа хулигана не хотелось. Умирал уже… Но то было во время войны…

* * *

Впереди извилистой сероватой лентой вилась пыльная, в колдобинах, дорога. От зноя и горячего ветра пожелтели жухлой травой обочины. Слева и справа от них, вначале редкими перелесками, затем густой стеной раскинулся сосновый бор. Тишина таинственным саваном окутала окрестность, словно не гремел здесь минувшей ночью жестокий бой. Кругом следы опустошительного урагана войны, с невероятной силой прочесавшего лес огнем и металлом. Выворочены с корнем и повалены в кювет белоствольные раскидистые березы. В овальный нежный бок стройной сосны, лесной красавицы, обнажив рваную бело-зеленую рану (видно, с ходу врезался танк и подмял, сломал в талии, измолотил гусеницами раскинутые на замшелой земле ветви, в сморщенных, умирающих листьях еще хранившие остатки жизни).

Три советских солдата осторожно вышли из густых темных зарослей на дорогу, увидели, как зверски, беспощадно потрудился жестокий бурелом войны. Вместе с искореженными деревьями валялись трупы наших бойцов. Солдаты догадывались, что оказались в окружении, их часть приняла неравный бой и стремительно отступила. Где она сейчас? Ее искали бойцы. Отчаянно отбивались от наседавших фашистов, прорвали было кольцо, но неожиданно из засады вышли немецкие танки, расстреливая из пушек и пулеметов советских воинов.

Трое в поисках своих после того злополучного боя долго блуждали и к вечеру вторых суток вышли на широкую колею, не тронутую снарядами.

Но не успели они сделать и шагу, как услышали сзади громкую немецкую речь, пьяный смех, звуки губной гармошки. Немцы гурьбой выкатились из леса и оказались на лужайке перед дорогой, с которой минутой раньше сошли советские солдаты в густой лес. Их заметили, и фашистский офицер, беспечно шедший с засученными рукавами впереди десятка-двух солдат, крикнул по-русски:

— Стой!

В ответ прогремели выстрелы, фашисты залегли в кустарниках и открыли огонь по невидимым целям. Рассчитывая на свое численное превосходство, они пытались захватить наших в плен. Открыто и беспечно фрицы кинулись в атаку. Их встретил плотный огонь автоматов. Наши бойцы меняли позиции, переползая в высокой траве и зарослях с одного места на другое, прячась за толстыми стволами деревьев. Во время одной из таких перебежек Яров не рассчитал, поднялся выше, чем следовало, в ту же секунду споткнулся, упал в высокий травостой. Выше локтя левой руки пронзила огненная боль, хлестнула кровь.

В трех шагах от него плюхнулся пожилой солдат, из его затылка за ворот гимнастерки тонким ручейком текла кровь. Распластавшись широкой спиной на траве, он пытался пилоткой прикрыть голову. Яров схватил его автомат и сделал резкое отвлекающее движение вправо, мигом оказался на прежнем, пристрелянном месте, дополз до густого кустарника, укрылся в нем. Молодой солдат залег рядом с ним, целый и невредимый.

— Жми, Петро, дальше от просеки, — приказал Яров. — Я прикрою.

Пуля обожгла бок Ивана. Он дал очередь по фашистам, когда их каски показались над травой.

Петр метнулся в заросли. Иван сдерживал натиск немцев. Уже последний диск он примкнул к автомату. Раны мешали Ярову часто менять позиции. Немцы догадались, что он остался в одиночестве, и, теряя своих пьяных головорезов, пытались во что бы то ни стало взять бойца живым. Скрывший его кустарник был «пострижен» густыми очередями пуль, поредел, срезанные ветки завалили смельчака, замаскировали, но долго оставаться на одном месте было рискованно. От немцев его отделяла небольшая поляна. Каждый раз, когда они пытались перебежать ее, он вел прицельный огонь и, оставляя убитых, враги пятились назад. Фашисты пошли на хитрость: в нескольких местах они подняли каски, однако никто не стрелял, будто не видя мишеней. Немцы плотным кольцом окружили кустарник, где подозрительно затих русский. Пригибаясь, подкрались ближе, потом метнулись со всех сторон к опасному месту. Он вскочил с автоматом в руках:

— Стреляйте же, гады, стреляйте!

Немцы в испуге отпрянули, а он, угрожающе взмахнув автоматом, бросился к вражеской цепи. Сильным ударом сбил одного, другого, но тут на него навалились, придавили к земле. Он захрипел, забился, вырываясь из злых рук. Но страшный удар по голове оглушил его.

…Яров очнулся, раскрыл глаза, осмотрелся. Хотел было подняться, но не смог и застонал от боли и бессилия. Левая нога и правая рука туго привязаны к краям железной койки. Он повел глазами по серому осклизлому потолку. Потолок в полутора метрах каменной глыбой висел над Яровым, какие-то волнистые, тяжелые тени пробегали по нему, они будто оживали, то поднимаясь вверх, то опускаясь вниз, к самой груди Ярова, готовые раздавить его. Яров хотел защититься от падающей глыбы свободной левой рукой, но рука выше локтя была ранена и туго забинтована. Бетонные стены, как грязные айсберги, наползали с боков па Ярова. Раздвинь руки в стороны и достанешь до их шершавой, испещренной надписями, холодной и сырой поверхности. По ней сверху, с потолка стекали мутные капли. Стены будто вспотели от зноя и покрылись потом, словно разгоряченное тело больного человека. Яров чувствовал, как от живота к груди, к горлу и голове подплывал горячий, пронизывающий кости жар. Глаза покрылись влажной пленкой, сквозь нее он тускло видел кровать, эти давящие каменные глыбы, а у потолка маленькое, выдолбленное в толстой стене отверстие, затянутое крест-накрест железными прутьями. В голове помутилось от боли, жара, нестерпимой жажды.

В еле тлеющем сознании тихо журчал по камешкам янтарный родничок, что бил из глубины земли недалеко от их хаты и в родной Марьевке. Мама, как всегда в платке и фартуке, подносит к его запекшимся губам ковш, и он пьет, ненасытно, большими глотками.

Спасибо, мама, напоила меня, в жаркой пустыне заблудился, кругом пески, ни деревца, ни кустарника, солнце печет, и горит все мое тело, оно покрылось ранами, синими пятнами и запекшейся кровью. Не пугайся, мама, лопаются вспухшие на теле от палящего зноя волдыри, это не страшно, я просто перекалился. Ты, мама, напоила меня живой водой, исцеляющей, теперь все пройдет. Ты же помнишь, в детстве мы, твои сыновья, мальчишки, загорали, перекаливались у речки, вся спина к вечеру покрывалась пупырышками, они лопались, кожа сползала. Ты оттирала нас сметаной и все боли как рукой снимало. Мама, дай же еще чуть-чуть водички, как я перекалился, и кожа, и внутри все горит огнем. Остуди жар, мама, холодной родниковой водой потуши, он жжет грудь, ноги, руки, голову. Мама, хоть одну еще капельку…

Мама появилась в черном, свободном на ней пальто. С широким крепдешиновым шарфом на седых волосах. Один конец его закинут назад, чтобы шарф не сползал с головы.

У нее мягкие дряблые щеки и подбородок, но морщин совсем нет. Я все знаю о ней. Чистые, синие-синие глаза. И как же она смотрит на меня, почему я все не могу поймать ее взгляд — так далеко-далеко теперь она. Сколько ни всматривайся.

Тихо шелестят воды речки Старицы. Густо поросли ее берега черемухой, ольхой и кустарником. Светлеют над водой белоснежные березы, зелеными колоннами стоят над речкой сосны и ели. Благодать с удочкой у тихой заводи, побродить бы по росной луговине среди полевых цветов, послушать птичье пение. Невелика речка, а большой красоты.

Сгущаются сумерки. Тихо потрескивают сучья в небольшом костерике, весело играют отблески огня на бронзовых стволах сосен, на черной речной воде.

Тишина расплескалась над плесом, над луговинами, над зарослями ольхи и черемухи. И вдруг эту удивительную тишину разорвала звонкая птичья трель. Трель раздалась с того берега Старицы и, словно песня-призыв, песня-вызов, пронеслась в тишине и ушла в глубь ночи. «Тиу! Тиу! Чок-чок-чок!» — раздалось в ответ из кустов. Певец сидел где-то близко, Иван застыл, боясь неловким движением спугнуть его.

И вдруг соловей ввинтил в тишину майской ночи трель такой силы и красоты, что все остальные замолкли. Она рассыпалась по листве кустов, и их ветки словно заколебались.

Соловьиная ночь. Спит глубоким сном родная Марьевка. Дремлет чуткая роса на уже забелевшей от тумана заречной луговине. Клубится седыми клочьями тумана спящая темная речная вода. Ночь принесла прохладу и острые запахи зацветающих трав.

Вот уже посветлели стволы сосен, выдвинулась из сумерек палатка. И хотя еще полная луна висела над речкой, сосновым бором и белесыми от утреннего тумана лугами, небо уже на востоке начинало светлеть, и край горизонта чуть-чуть обозначился светло-алой полоской.

Ночь незаметно перешла в утро — зоревое и росное. Туман растаял. Багряная полоска зари все ширилась и разрасталась. Вот уже край солнца поднялся над кромкой далекого леса: заблестели серебряные капли росы на зеленых луговинах. Красавица речка, проснувшись, плеснула на еще дремлющий берег легкую волну.

…Он очнулся от болезненного забытья, вернее, от звука собственного крика. Сознание еще пребывало в плену соблазнительных видений. Скрип железных уключин Яров еле услышал, в голове стучало. Непослушное, жестоко избитое тело знобило, морозило и в то же время распирало внутренним жаром. Шагов он не услышал.

— Гутен морген, Яров, — услышал он ломанную русскую речь. — Я вижу, ты наливаешься здоровьем. Молодость, молодость, как она сильна! Ей нипочем телесные и духовные раны, пролитая кровь, пережитый страх смерти. Говорят, грехи молодости крепко мстят потом, когда жизнь человека покатится к старости. Но до нее надо дожить. И не просто тянуть лямку в бедности и рабском бесправии, а жить весело, беспечно. Без денег такая жизнь немыслима.

Гестаповец пощупал пульс, не глядя на часы, как обычно делают врачи, больно задрал веко, осмотрел повязки, заставил несколько раз сесть на койке и вновь лечь на спину.

— Все идет хорошо. Яров, — довольно сказал он. — Впереди тебя ждет светлое будущее, сытая, беззаботная, уютная жизнь, девочки, рестораны. Но сначала ты выполнишь одно наше задание. Пустяк для храброго солдата, сущий пустячок.

Яров насторожился и все время молчал, пока самоуверенно ворковал толстяк, ничего общего, пожалуй, не имеющий с медициной. Да и вся его наигранная деликатность и обходительность выглядели надуманным и вместе с тем наивным фарсом.

— Задание? Какое? — тихо спросил Иван, чуть приподнявшись с кровати.

— Если хочешь жить, ты должен проникнуть в один партизанский отряд. Документы у тебя будут надежные. Ты выходишь из окружения, ведь верно? Случайно набрел на партизан и пока решил побывать с ними. О всех планах отряда будешь сообщать нам через надежного человека. Пароль и документы получишь перед отправкой. — Гестаповец помолчал, сверля Ярова острым взглядом, добавил: — если откажешься, тебя расстреляем…

Яров отверг спасение собственной жизни путем измены…

* * *

…Фашисты прикладами толкали в спины раненых и обессиленных солдат. Товарищи, кто покрепче, поддерживали друг друга, помогали идти. Падавших в изнеможении конвоиры убивали выстрелами в упор. А пленники шли, выбиваясь из последних сил.

Их втолкнули в землянку, и они повалились на прелую вонючую солому у входа. Мертвая тишина стояла вокруг, только стоны да вздохи изредка нарушали ее.

— Видать, последние часы доживаем. Как ты думаешь, Иван? — спросил рослый сильный казах Имаш, его звали просто Мишей, и он втайне гордился этим уважительным отношением однополчан.

— Не тужи, земляк, — тихо ответил Иван Яров, — чему быть — не миновать. Братцы, набирайтесь сил на дорогу.

— В могилу, — крикнул кто-то мрачно.

— Не знаю куда, а топать придется.

Друг другу сделали перевязки из нательных рубах, разодранных на бинты.

С ржавым скрежетом отворилась дверь в подземелье — последний приют пленников. Луч света, проникший сквозь мрак, осветил бледные лица смертников. Они сидели на земляном полу, прижавшись друг к другу. Гестаповский офицер приказал всем выйти. От белого снега после затхлой темноты слезили глаза.

— Быстрее, быстрее, — орал немец, подталкивая узников в строй, но строй не получался. Обессиленные валились с ног. Гестаповец выстрелил в самого слабого, небольшая колонна выровнялась и, хрустя снегом, двинулась в сторону леса.

Оружие, во что бы то ни стало, оружие! Отобрать у конвоира, ухлопать автоматчиков и бежать. Дерзкая мысль звала к решительным действиям. Яров повернул голову в сторону шедшего сбоку фашиста. И тут что-то тяжелое ударило ниже затылка. В глазах сверкнули искры, кровь хлынула из раны и залило лицо. Удар в плечо свалил его головой в глубокий снег, он не почувствовал ни боли, ни холода. Ему кажется, где-то далеко-далеко, за лесом стреляют.

…Фашисты вплотную подошли к убитым. Ивана с силой ударили по ноге.

— Рус капут!

Щелкнул затвор винтовки, раздался выстрел. «Звери! — выругался Иван, — добивают!»

Снова выстрел. И на этот раз пуля предназначалась не ему. Он ждал своей участи, теряя сознание. Фашисты, очевидно, посчитали его мертвым. Они покурили на месте расстрела и, не торопясь, ушли.

Кругом тишина. Иван осторожно поднял голову, открыл глаза. Вокруг никого. Вдруг он услышал стон, вздрогнул от неожиданности и тут только понял, что сознание медленно возвращается к нему. Он прислушался, пытаясь стряхнуть давящую в затылке тяжесть. И застонал непроизвольно и громко. Сквозь туман, застилавший глаза от боли и кромешной круговерти в голове, он услышал скрип снега, приближающиеся шаги. Сейчас грянет выстрел, его добьют. Но выстрела не было. Иван увидел ноги в изношенных армейских сапогах, поднял голову.

— Имаш, — прошептал Иван опухшими губами, — живой!

Могучего сложения солдат сделал несколько шагов, наткнулся на молодое деревце, обнял его да так и замер стоя. Губы шептали:

— Иван, прощай…

Он не договорил. Под тяжестью дюжего тела упругое деревце сломалось, и Имаш свалился в снег. На его спине кровянилось огромное пятно. Яров взял руку друга, но пульса не нащупал.

— Прощай, Имаш, прощай, буду жив — отомщу…

Шатаясь, Иван пошел в глубь леса…

Чудом тогда уцелел Иван, хоть и была война, стреляли в него. А теперь мирное время. Чего же бояться? Но если бы Ярову в свое время была известна ориентировка на сбежавшего бандита, вероятно, он действовал бы осторожнее. В ней указывалось: «Рецидивист. Мстительный, наглый, грубый, хитрый, озлобленный, вспыльчивый, лживый». И дальше: «Смелый, настойчивый, способный подчинять себе других, на путь исправления не встал».

Вот и бледные огни видны в избах, а к дому, где поселился Даниил, ехать еще да ехать по ухабистой дороге. А в самой деревне милицейская машина уже видна в синеватой дымке наступающих сумерек.

Видят ее Даниил и его нежданный гость, встреча с которым в расчеты группы не входила. Пробел в плане захвата? Нет. Стечение обстоятельств. Предполагали Даниила застать одного, а у него оказался неизвестный, только что на виду милиционеров захлопнувший двери в сени. Это осложнило операцию.

Задержание Даниила Яров, конечно, всерьез не брал. Но, будучи опытным работником милиции, понимал, насколько этот человек может быть опасным в компании своих собутыльников, решив оказать сопротивление.

Между тем Виктор, увидев милицейскую машину, струсил: не подстроил ли Первач этот неожиданный визит милиции, уж больно сухо прошла их встреча. Виктор быстро накинул плащ, погасил электрический свет в сенях и, увлекая за рукав упирающегося хозяина, крикнул: «В лес!» Он вышиб ногой дощатую дверь в кладовую, запутался там в какой-то рухляди, плечом саданул в доски, но они не поддались. А тут, как назло, Даниил шарахнулся под ноги. Виктор в темноте рухнул на какие-то жестяные предметы. Шум и возню услышали милиционеры. Яров приказал дружинникам вести наружное наблюдение, а сам с сержантом кинулся к дому Первача и резко распахнул дверь. Из кладовки, что была правее у входа в сени, доносилась возня. На кухне никого не было, в горнице — тоже.

— Даниил! — крикнул Иван Яров и заглянул в просторную кладовую, погруженную в темноту. Вдруг мимо уха инспектора что-то просвистело и ударилось в косяк за спиной. Яров моментально оглянулся и увидел вибрирующую рукоятку ножа, впившегося в дерево. «Даниил меня не узнал», — мелькнула мысль, и Иван вновь прокричал.

— Даниил, это я, перестань кидаться железками. Кто у тебя?

В ответ послышались хрип и стон. Возня в кладовке не прекращалась.

В то мгновенье, когда в сени кинулся Яров, из темноты метнулась чья-то рука и точно рассчитанным взмахом всадила нож в грудь инспектора. На мгновенье он увидел незнакомое лицо и потерял сознание.

Стиснутыми в один кулак ладонями Даниил с силой ударил Виктора по голове. Тот охнул и свалился, как подкошенный. Дружинники бросились на Даниила, только что сразившего бандита, но внезапно замерли на месте. Они увидели, как Первач, свалив незнакомца, кинулся на помощь инспектору. Но было уже поздно.

На похороны Ивана Ивановича Ярова съехались из деревень и сел те, в чьих судьбах он оставил добрый след, в чьем сознании — добрую по себе память. Съехались в последний раз низко поклониться и дважды, и трижды судимые, в которых вкладывал Яров труд своей души, вернее — делал нечто большее: устраивал их жизнь. Даже ценой собственной жизни.

* * *

Шел сороковой день с тех пор, как схоронили Ивана Ярова. От далеких наших предков пришел к нам обычай именно в этот день обязательно и печально-празднично отдать долг уважения навсегда ушедшему из семьи, но не из памяти.

Алексей Сергеевич Доронин помнил об этом дне, но в Марьевку свернул, пожалуй, не для того, чтобы поспеть на поминки, а из беспокойного желания проведать Елену Алексеевну.

Думал о жене, жить бы ей да жить. Чувствовал себя в вечном долгу.

Никто не вызывал ее в суровом сорок первом на призывной пункт. Пришла туда, твердо сказала: «Мой муж — на передовой, а мне отсиживаться дома? Не хочу!» Когда вручили предписание ехать в тыловой госпиталь, Клава запротестовала: «Только на передовую!» Настойчивость санинструктора взяла верх, и зимой сорок первого началась ее фронтовая жизнь: выносила раненых из-под огня, спасла сотни жизней.

В одном из ожесточенных сражений под Ленинградом Клавдия Ярова, рискуя жизнью, под ураганным огнем врага оказала медицинскую помощь тяжелораненому командиру части. В этот момент осколок задел и ее. Но она вынесла офицера в безопасное место.

После лечения санинструктор снова вернулась в строй.

Много солдат и офицеров стали ее побратимами, донор Ярова безвозмездно давала кровь им для прямого переливания. Ее опять ранило, когда вражеские самолеты бомбили санитарный эшелон. Из госпиталя попала в танковую дивизию, освобождавшую Ленинград. И здесь снова ранение, кусочек металла так и остался в ее теле. Судьба была снисходительна к фронтовой медицинской сестре Яровой, будто знала, что эта привлекательная женщина несет милосердие и спасение.

Но вот контузия. Врачи определили инвалидность второй группы.

— Главное, жива! — радовалась Елена Алексеевна, когда Клавдия возвратилась домой. В День Победы фронтовичку приходили поздравить родные, друзья, коллеги. По традиции надевала она парадный костюм с орденами Красного Знамени, Отечественной войны, другими боевыми наградами. На лацкане ярким пятном пламенел бант с медалью Флоренс Нейтингейл…

Эту драгоценную реликвию он бережно хранил, как воспоминание о вместе пройденном боевом пути. Там, под Ленинградом, когда наши войска рвали цепь блокады, Алексей Доронин и Клавдия Ярова, вспомнив суровые дни своей юности в Актюбинске, поклялись в верности друг другу, вместе встретили конец войны, а в День Победы зарегистрировали брак. А прожили-то рука об руку один-единственный год.

Воспоминания о той памятной победной весне всю дорогу не оставляли Алексея Доронина. Весна и Клава для него сливались воедино и в эту, предвещающую непогоду, злую поземку.

* * *

…Ночью небо ясное, спокойное, звездное. Давно не было такого чистого тихого неба. Алексей Сергеевич благополучно доставил груз к месту назначения, хотел заночевать в доме приезжих, но тут же бросил эту мысль. А как там Алексеевна? Отсюда до Марьевки рукой подать. Подарки старушкам который день лежат в машине, отвезти их все было недосуг, а теперь надо податься в Марьевку, да и сердце затосковало по Клаше. Каждая встреча с Алексеевной будила в воображении Алексея Сергеевича теплые воспоминания о Клаше, так рано и внезапно ушедшей из жизни. Без Клаши, любимой жены, одиноким и никому на свете ненужным почувствовал себя Алексей. Мать Клаши осталась одним-единственным на свете человеком, близким и родным. Поэтому, как только случай позволял, после рейса на стройку, что в километрах шестидесяти от Марьевки, непременно заезжал проведать Алексеевну. Все тепло, что осталось в сердце от любви к Клаше, отдавал ее матери, и поэтому старался навестить старушку в любой удобный момент.

Часто мешала непогода, весной и осенью — непролазная грязь на раскисших от дождей и таяния снега дорогах, зимой — слепящие глаза бураны и трескучие морозы. Зато летом Алексей делал немалые крюки, мчался в Марьевку, к заветному дому, в поездке мыслями уносился в прошлое, в молодость, к воспоминаниям о Клаше, к волнующим фронтовым встречам.

Сколько лет прошло, как Клаши не стало, время посеребрило его виски, когда-то пышную шевелюру, но не изгладило из памяти, не выветрило из сердца горячих чувств, нежных слов о любимой, жизнерадостной, искренней влюбленной в него Клаши. Это все, что осталось ему от нее. Детей у них не было, но была крепкая вера друг в друга, искренность отношений, они-то и делали их жизнь содержательной, красивой.

Алексей, как схоронил жену, жил один-одинешенек. Он привык к простому жизненному циклу: дом — работа. Одиночество для мужчины не мед, всякие мысли и намеки друзей о женитьбе отвергал, как никчемные и, более того, считал неприличными. Когда приезжал в Марьевку, первым делом приходил на кладбище, садился на скамейке у могилы жены, опустив голову, думал свою нескончаемую думу.

…Шофер Алексей Доронин в блокаду Ленинграда возил грузы «дорогой жизни» — по Ладожскому озеру. Тогда полуторка — плохонький грузовичок с изношенным, вечно кашляющим мотором, пораненным кузовом, — была поистине грозным оружием осажденного города. На полуторках возили муку под стволами дальнобойных вражеских пушек. Под прицелами пикирующих бомбардировщиков. Тридцать километров по капризному льду, ненадежному даже в сильные морозы.

Он завершал четвертый рейс глубокой ночью. Был март. Погода стояла неустойчивая: то еще по-зимнему вьюжная и злая, то уже по-весеннему солнечная и поэтому очень нерадостная и опасная. Лед таял. В те сутки, когда ехал Алексей, температура в полдень подскочила до плюс пяти. Колеса ломали тонкий ледок, и вода заливала машину местами до радиатора. Попробуй увидеть разлом, полынью — можно было их только почувствовать. Смертельно уставший водитель вел грузовик с ржаной мукой. Он подходил к девятому километру, самому опасному, пристрелянному фашистской артиллерией, когда в небе взвыли бомбардировщики. Вспыхнули ракеты — немецкие летчики освещали плацдармы. Ухнули бомбы. Слева! Впереди! Объезд! Полынья!

Алексей крутанул вправо и, кажется, уже проскочил опасный участок. Глянул вверх — на него прицельно пикировал хорошо видевший жертву фашистский стервятник. Доронин затормозил и почувствовал, нет, не услышал за воем авиамоторов, а привычно ощутил, как под колесами треснул лед. Машина круто накренилась, к кузову подбиралась черная вода. Он выскочил из кабины, рядом ударила пулеметная очередь. Осколками льда рассекло лицо. Бросился к хлебу. Скорее облегчить машину. Хватал мешки и оттаскивал в сторону, где надежный лед. Не выбрасывал, а бережно, по-хозяйски складывал, спасал бесценный груз, от которого зависела жизнь людей. Сколько таскал, не помнит, но внезапно гул самолетов исчез.

Мотор в машине пел. Зато кузов превратился в груду дров. Мешки кое-как все же уложил. Мокрый до шапки, обледеневший Алексей жал на газ. И вдруг вновь гул самолетов, наверное, тот же стервятник на бреющем полете обстрелял вдруг ожившую машину. Алексей почувствовал жгучую боль в животе.

Он был ранен и доставлен в полевой госпиталь. Там, на соломе, в ожидании очереди, лежали десятки солдат. Правая нога его не двигалась, в животе невыносимая боль. Ну, конец, подумалось. И тут над ним склонилась женщина в белом халате: «Больно, родной? Потерпи, сейчас мы тебя возьмем, и все будет хорошо». А в операционной палате он увидел, как знакомая женщина отдавала ему свою кровь.

* * *

Морозная ночь синим цветом окрашена. Такая синь навеяла Алексею думу о дне вчерашнем, о светлом и добром, что было в жизни и что уже ушло, и к горлу подступил сухой, непроглатываемый комок. От той жизни вместе с Клашей сколько добрых воспоминаний тисками сжимают душу, горло, да так цепко, что воздуха не хватает. И все от тяжкого сознания горькой, безвременной кончины жены. «Да хватит, возьми себя в руки, — внушал себе Алексей, — мужчина ты, не тряпка». Вглядываясь в стылую тьму, он зажег фары, осветил снежную дорогу в сторону Марьевки, нажал на стартер. Живое видение Клаши, улыбающейся ему с фотографии.

К строительству ведет большая дорога, а точнее, хорошо накатанный зимник. По нему днем и ночью идут машины на стройку, с грузом, спешат управиться до весны, до того, как вскроются, вспухнут реки. Весной земля тут вязкая, вода мелкая, техника застревает.

Всю ночь его машина, словно огромная черепаха, утопая в снегу, одиноко ползла, высвечивая фарами путь. Алексей ловил себя на том, что засыпал, останавливал машину, выскакивал из кабины, приседал, прыгал, чтобы сбить сонливость. И снова ехал.

Дом Яровых стоит в низине, почти в пойме вертлявой речушки Старицы, закованной льдом.

Одно из окошек дома, возле которого он ставил машину, светилось. Доронин заглушил мотор и постучал.

— Боже мой, — сказала Елена Алексеевна, открывая дверь, — неужели ты, Алексей Сергеевич?

— Он самый, — ответил Доронин, и тепло комнаты, а следом и материнское тепло мягко опустилось на плечи. — Рад видеть вас, Елена Алексеевна…

Голос у Алексея Сергеевича тихий, глуховатый. Говорит медленно, с расстановкой, словно каждым словом прицеливается во что-то. А лицо серьезное, лицо деревенского жителя озаряется короткой, светлой улыбкой. Глаза при этом почти неподвижны, и кажется, словно смотрят они при разговоре не столько на встретившую хозяйку, сколько в себя, стараясь различить что-то таявшее за время, как в тумане, в далеком прошлом, тяжелом своими испытаниями, выпавшими на его долю. И если он выдержал их, то благодаря только Клаве, да ее брату Ивану Ярову.

— Ты что же так поздно подгадал, Алексей Сергеевич? Да и пурга, теперь, наверное, на целую неделю.

Елена Алексеевна смотрела на него, уже немолодого, с сединой в иссиня черных волосах, и роднее этого человека никого для нее, казалось, не существовало.

— Я сейчас только чайник поставлю, вот уж не ждала тебя в такую пору. А видеть тебя мне радостно всегда. Потом постель постелю, отдохнешь…

— Не получится с отдыхом, мне чуть свет на строительстве нужно быть. Часок побуду. А где тетя Авдотья?

— Прихворнула она после похорон Ванюшки нашего. — Алексеевна поднесла платок к губам, — совсем занедужила. А я еле выкарабкалась.

Он разделся, повесил полушубок на вешалку, долго мыл в сенях руки, пахнущие бензином, сел к столу, достал из сумки банки с сотовым медом, акмолинскую коврижку, целлофановый мешочек с ощипанной курицей.

Она накрыла на стол, принесла чайник, и вечер, а следом и ночь, остались снаружи, в пустынной дали, засыпанной колючим снегом. А здесь были теплые изразцы печи и знакомый белый эмалированный чайник с черной ручкой, и вазочка с его любимым вишневым вареньем, и слабые голубые глаза матери, похожие на глаза Клаши.

— Как же вы жили меж собой хорошо, так ладно жили, что радовали своим счастьем и близких, и родных, и всех, кто был подле вас, — вспоминает Елена Алексеевна.

Они пили чай, а снег за окном, видимо, еще припустил и бушевал в порывах ветра.

— Как хорошо, что ты есть на свете, Алексей Сергеевич, а без тебя и не знала бы, как жить. Но только думаю я все одну думку, все время думаю и не могу сказать.

— Это о чем же? — спросил Доронин.

Ему стало грустно, когда он заметил, как по ее щеке скатилась слезинка.

— Нашей с тобой Клаши уже много годов как нет в живых, — сказала Лексевна, — ну, я — ладно, я — мать, матери положено все на свете испытать, дорогой мой человек, ты давно мне как сыном стал, как же я могу не думать о тебе? Найти себе кого по сердцу. Алексей Сергеевич, я с радостью приму, если жизнь у вас сложится.

— Все уже сложилось, — сказал он тихо. — Мне лишь ваше одно окошко светится. Мне никто не нужен.

Доронин говорил с грустью, отстраняя все то, с чем не в первый раз приступала Елена Алексеевна с материнским пристрастием, с болью за него приступала, и он понимал эту боль, но в мыслях своих был тверд. «Как же отказаться от всего, чем живешь?»

* * *

На следующий день после отъезда Алексея Доронина Елена Алексеевна, взволнованная, ждала фронтового товарища сына Владимира — Тагира Шарденова. Он извлек из портфеля аккуратно исписанный листок бумаги, громко стал читать:

«Мы, жители польского села Житовиче, узнали имя Героя, который ринулся на пулемет врага, чтобы быстрее пришла свобода в наш дом…

Мы поднимаем имя русского солдата Сергея Ярова как знамя великого братства русского и польского народов. Мы собрались в селе, где еще дымятся развалины наших домов, где вместо жилищ — страшные пепелища. Это следы разбойничьих дел фашистов. Но сквозь дым пожарищ наши глаза видят завтрашний день, залитый ярким солнцем завоеванной в битвах свободы…

В знак благодарности русскому народу, брату-освободителю общее собрание жителей села Житовиче постановляет:

1. Занести имя русского солдата Сергея Ивановича Ярова навечно в список почетных граждан села Житовиче.

2. Высечь его имя на мраморной плите, которую установить в центре села.

3. Учителям каждый год начинать первый урок в первом классе с рассказа о воине-герое и его соратниках, чьей кровью для польских детей добыто право на счастье и свободу.

Пусть послушают дети этот рассказ стоя. Пусть их сердца наполняются гордостью за русского брата и воина. Пусть их понимание жизни начинается с мысли о братстве польского и советского народов».

Елена Алексеевна прошептала:

— Далеко от нас эта деревня, сынок?

— Далеко.

— Сынок, а нельзя ли мне в части побывать, где служил мой сынок-то? С командирами его поговорить…

— А что, Елена Алексеевна, если они к вам сами в гости придут?

— Рада буду, сынок, только ведь не найдут они меня, сколько годов прошло с тех пор, да мало ль таких матерей, как я, всех не сыщешь.

— Эти нашли вас, — он показал в окно.


В дом Елены Алексеевны неожиданно нагрянули гости во главе с Петром. Головы седые, грудь в орденах. Звон пошел, как поклонились. Военный даже вслух подивился:

— Вот вы какая! Другой вас представлял. По солдату своему судил. А еще вернее — по высокому подвигу его.

— Чьи ж вы будете? — справилась она, приглашая в горницу пришедших.

— Командиры, — ответил Тагир Шарденов за всех.

— А мы сейчас солдат Сергея и Владимира Яровых на пост ставили, — сказал военный.

— Бессмертный пост, — уточнил его товарищ, который свои награды на штатский пиджак приколол. — А хотелось увидеть дом, где Сергея и Владимира мать живет.

Петр пояснил матери:

— Поставили памятник вашим сынам.

— Их благодарить надо, — сказал военный, кивнув на Петра и Шарденова.

Тагир отмахнулся:

— Какая благодарность?! Долг свой исполнили.

Бывший командир полка, с которым служил Сергей Яров, Михаил Иванович Танков, покашляв и поглядев в заплаканные глаза Алексеевны, начал свой рассказ.

— Ситуация тогда складывалась сложной: предстояла переправа с боем, а враг укрепился сильно. Приказал я послать одну роту на тот берег, чтобы прощупать там слабое место. В этой роте как раз и служил ваш сын… Командир ее Самородов геройский парень. А дело предстояло отчаянное. Ротный приказал отделению Ярова выдвинуться ползком к дзоту, отвлечь огонь на себя и дать роте сделать бросок. Проползли, отвлекли. Поднялась рота. Но вражеские пулеметы вели плотный прицельный огонь. Рота залегла. Теперь решения принимал отделенный, ваш сын, Елена Алексеевна. Его команда — приготовить гранаты. Последний приказ: «Прикройте меня!».

Сергей действовал смело, решительно и верно. Полз, потом бросок гранаты. Пулемет замолчал, рванулись вперед бойцы. Бог знает, что там случилось. Опомнились ли оглушенные пулеметчики? Или их место занял новый расчет? Но пулемет ударил снова. И ребята перед ним оказались, как на ладошке. Сергей находился уже в непростреливаемой зоне, был к пулемету ближе других.

— Дозволь, Михаил Иванович, теперь мне слово сказать. — И бывший командир дивизии повернулся к старушке. — Мне, Елена Алексеевна, доложили так: все случилось вмиг. Пулеметная очередь. И тут же рванулся навстречу солдат. Словно весь белый свет хотел заслонить собой, все живое. Тем солдатом был ваш сын, герой.

Елена Алексеевна уткнула лицо в платок.

После томительной паузы гости направились к выходу. Елена Алексеевна с крыльца спускалась без посторонней помощи. И тюльпаны, что принес по такому необычному случаю Макарыч, никому не доверила.

— Лексевна, куда это вы?

— К сынам.

— Так и мы с вами! — в один голос сказали ветераны.

Подпрыгивала машина.

— Может, потише, мамаша?

Помотала головой.

— А шибче, Петя, не можешь?

У нарядного обелиска машина остановилась, ей помогли выйти. Но едва она оказалась на земле, отстранила всех и пошла вперед одна, торжественно выставив букет цветов.

* * *

Во время пребывания в Кисловодске и Пятигорске автор этих строк сначала услыхал от местных жителей похожую на легенду, а потом прочитал и увидел, воплощенную в камне правдивую историю, многими штрихами напоминающую ту, которая легла в основу данного повествования.

В дикий камень у горной дороги воплотил скульптор семерых сыновей и мать. Семь белых журавлей взлетают в небо над черной каменной глыбой. Они летят цепочкой, поддерживая друг друга, крыло к крылу. А мать? Она проступает из черной глыбы. Матери почти не видно. Как всегда. Но ее святым именем взывают народы к миру, ее именем обретают крылья подвига сыновья. Было у горянки Тасо семь сыновей. Тракторист Магомет, председатель сельсовета Дзарахмет, лихой косарь и наездник Хаджисмел, учитель Мухарбек, командир Красной Армии Шамиль, подросток Сазрыко и школьник Хасанбек. Все они один за другим ушли на большую войну. Ни одного не дождалась мать. На много лет пережила она сыновей, после бессонных ночей вставала вместе с утренней звездочкой, поднималась ближе к снежным вершинам, откуда виднее. Выглядывала, выплакивала глаза, когда не видели люди. Шли годы, а Тасо ждала и старела. Старела и ждала, пока не окаменела от горя и ожидания.

Это не легенда. Это правда жизни, пронзительная, как журавлиный стон.

Трогательный памятник. Трагический.

В этом не только благодарность народа, но и благородство нашей державы. Человеческая память — могучее сверхоружие. Когда дети перестают уважать отцов, рушатся семьи, когда умирает память в народе, гибнут цивилизации.

Лучшие люди Земли, кто бы они ни были: рабочие, землепашцы, писатели, ученые солдаты, военачальники, матери поверяли они свои заветные думы, посвящали ей самые теплые слова, самые душевные строчки, присылали их в потертых фронтовых треугольниках, открытках, телеграммах.

«Не отдаст ли нам мать последнее? Не отдаст ли то, без чего не может выжить на земле человек?» Жертвенность материнского чувства естественна, но естественной должна быть и наша готовность противостоять благородной неразумности материнских щедрот, материнской отваги.

В муках мы, писал Н. А. Некрасов, только «мать вспоминаем». Но и за спасением от первых детских недугов тоже обращаемся к ней. «Ничего страшного. Все пройдет…» — шепчет мама. И болезнь проходит, потому что рядом она.

Матери… Им всегда дорог свой ребенок — пусть он не Моцарт, не прославленный ученый, космонавт, пусть не очень удачливый, даже убогий. Их бескорыстье, их верность и преданность своему дитяти, не взирая на его возраст, поистине безграничны.

Способность к такой самоотверженности раздвигает стены старого дома, границы одной семьи. Женщина, отдающая, казалось, бы, все без остатка своим собственным детям, создает вокруг себя климат сердечности, доброты, столь необходимой для физического и нравственного здоровья не только ее детей, для нравственного здоровья всей нашей планеты. Таково свойство подлинной человечности.

Необычна судьба семьи Яровых! А сколько у нас таких семей! Мы знаем о прославленных, а в стране таких семей, как Яровы, не счесть. И у каждой своя судьба, необычная, невероятная, изломанная, искалеченная пронесшимся огненным ураганом войны. Мы видим несгибаемую волю Елены Алексеевны Яровой, перед испытаниями ее бледнеют человеческие муки.

Как писала «Комсомольская правда», мужеству матери невозможно найти удачное сравнение:

Случай ваш непредвиденный.

Так придумай, страна,

Для нее исключительно,

Новые ордена.

Чтоб за каждого сына,

Прямо так и назвать:

«За Илью», «За Василия»,

Чтоб носила их мать!

Загрузка...