Офицер в темно-зеленом плаще внезапно появился из-за угла двухэтажного дома, остановился. Ворота со скрипом распахнулись, и на улицу вырвалась шумная ватага учащихся высшего начального училища. Они энергично спорили.
— По-моему, сегодня преподаватели выглядели учениками! — утверждал один.
— На перепуганных индюков больше похожи… — дерзко говорил другой, и дружный хохот горячил и без того возбужденных юношей.
— А Ситников, кажется, понял, что его самодурству пришел конец…
— Не спеши с выводами. Длинная линейка, которая не раз причесывала твою шевелюру, может оказаться в других руках…
Новый взрыв смеха привлек внимание прохожих и смутил рослого старшеклассника, которому были адресованы эти слова. Произнес их высокий стройный юноша, в отличие от других не проявлявший бурных эмоций.
— Впрочем, тебе бояться нечего, — многозначительно продолжал юноша. — Ведь невинную голову и линейка не сечет…
Взоры всех обратились к старшекласснику, которому приходилось теперь краснеть за свое поведение во время только что закончившегося бурного собрания в училище. Кучка учащихся из купеческих сынков, среди которых был и племянник акмолинского атамана Кучковский, на все лады превозносила заслуги директора училища Андрея Петровича Ситникова, у которого не последним средством воспитания было рукоприкладство. Вот за это-то и выдавал теперь сполна подхалиму Георгий Монин, выделяющийся из массы воспитанников смекалкой и дерзостью.
События, происходившее в Акмолинском высшем начальном училище, в какой-то мере отражали создавшуюся в стране напряженную и сложную обстановку, когда в центральных районах огромной Российской империи уже победила Советская власть, а на далеких ее окраинах едва чувствовалось дуновение живительного ветра революции. Акмолинский Совет, созданный в результате длительной и упорной борьбы большевиков, делал свои первые шаги, действовал порой нерешительно, и это позволяло представителям имущих классов не терять надежду, что все останется без перемен.
Что же происходило в те дни в высшем начальном четырехклассном училище?
На уроке закона божия, который преподавал священник Добротин, неожиданно произошел взрыв всеобщего возмущения, копившийся длительное время. Законоучитель, как всегда, войдя в класс, хмурым, уставшим взглядом окинул учеников, молча сел за первую парту и негромким скрипучим голосом начал рассказ о житии и деяниях очередного праведника.
Класс оставался безразличным к словам законоучителя, каждый занимался своим делом. Чтобы лишний раз не раздражать себя непочтительным поведением школяров, батюшка всегда садился к ним спиной, опустив лохматую голову на широкие ладони рук, прикрыв глаза тяжелыми, набрякшими веками. Он монотонно рассказывал о чудесах святого, в которые вряд ли верил сам. Так было и на этот раз. Когда отец-законоучитель закончил рассказ и после слова «аминь» поднял кверху глаза, он увидел прямо перед собой туго затянутую ремнем фигуру. В классе все притихли. Стоявший перед батюшкой Георгий Монин на весь класс сказал:
— Пора бы нам закону божию сказать «аминь»!
Это было неслыханной дерзостью. Класс будто взорвался — все дружно захлопали. Георгий повернулся и неторопливо пошел к своей парте. А священник вскочил с места, чуть не опрокинув парту, и грозно густым баритоном произнес:
— Кто «за», прошу поднять руку! — и сам первый поднял правую длань.
Никто не ожидал от него подобного поступка. В классе воцарилась тишина. В момент, когда вслед за ошеломленным, но быстро успокоившимся Мониным стали поднимать руки другие, из-за парты выскочил Кучковский и бросился к директору.
В училище произошел взрыв всеобщего возмущения, как будто кто-то незаметно, но тщательно готовил его. Недовольные притеснениями администрации, грубым и бестактным обращением педагогов, преподаванием закона божия учащиеся самолично созывали собрания, избрали совет училища, а в классах — комитеты. Преподаватели стремились избегать этих, как они презрительно говорили, сборищ, но не в силах были остановить бурлящий поток.
— В Петрограде новая, Советская власть, а у нас прежние порядки, с которыми надо давно кончать! — кричал Шакир Бахтиозин, татарин по национальности, горячий, вспыльчивый в спорах, неудержимый в негодовании. Он бросился к кафедре, оттолкнув медленно шедшего к ней Кучковского, но его опередил Георгий, мгновенно оказавшийся возле друга.
Вошел Ситников, иронически и нарочито громко сказал:
— Кажется, в нашем училище верховодит Совдепия!
Монин пропустил мимо ушей эти слова. Горячо и убедительно говорил:
— Не анархия, а организованность — вот что нам нужно…
Монин? Опять Монин!
— Кажется, достаточно того, что в Совдепе есть один Монин, как его, Нестором звать? Это ваш брат? — вкрадчиво спросил директор.
— Да, это мой брат.
— Поистине, яблоко от яблоньки… — язвительно, словно бы негромко, но так, что все слышали, произнес Ситников, все еще надеясь на поддержку воспитанников, которым он настойчиво и систематически вдалбливал уважение к власти, «богом данной». И только сейчас, видимо, представил, как он был далек от понимания своих питомцев, как глубоко заблуждался относительно их преданности. Кучковский, ну еще несколько подхалимов, скрытых и откровенных… Нет, не они теперь создают политическую атмосферу в стенах училища, а эти — Монины, Бахтиозины. А те, те только вводили его, многоопытного педагога и администратора, тонкого психолога, в заблуждение. Андрей Петрович считал свой авторитет у учащихся непоколебимым, но теперь убеждался в обратном. Рукоприкладство? Страх вызывает уважение и рабское преклонение перед силой. Так было вечно. Новый дух времени, веяние эпохи? Все это преходяще и не должно касаться вверенного ему училища.
Эти размышления прервали слова Монина:
— Наше дерево зелено, и плоды на нем еще не созрели. Оно и сильно своей молодостью…
Ситников вспомнил подозрительное поведение батюшки, который, как ему рассказал Кучковский, первым проголосовал за отмену закона божия. «За священником Добротиным и прежде замечали странности, — подумал директор, — так неужели в нем верх взял еретический дух? Или хитрит отец-законоучитель, приспосабливается к моменту? Вот она — сухая ветвь вековых устоев, рухнувшая от первого порыва буйного ветра».
— Мы написали в Совдеп заявление, — продолжал невозмутимо Георгий, — в котором выразили протест против порядков в училище, выслеживания учеников, грубости и рукоприкладства. Волею сознательного большинства мы отменили преподавание закона божия. Мы просим Совдеп утвердить это решение.
— «Мы», «наше»! — взорвался директор, — а кого, собственно, вы, Монин, представляете?
— Справедливость! — с достоинством ответил Георгий.
— Это абстракция! — крикнул директор.
— Демагогия… — послышался робкий голос.
— Он представляет самого себя! — заорал Кучковский.
Директор одобрительно кивнул и бодро посмотрел на собравшихся.
Георгий корректно и сдержанно произнес:
— Под заявлением подписалось большинство учащихся.
В училище ждали представителя Совдепа. Как отнесется новая власть к заявлению? А вдруг усмотрит в этом школярский бунт? Что будет с теми, кто подписал заявление? Отчисление? Но тогда надо разогнать все училище! Такие мысли беспокоили Георгия Монина. Тревожные вопросы не давали покоя и директору. Одно успокаивало Ситникова: власть меняется, а порядки в училище остаются прежние. Был царь, потом земство, Временное правительство. А еще атаманское правление — тоже власть. Теперь Совдеп, он тоже не вмешивался. Глядишь, все и обойдется…
Ситников распорядился на втором этаже, в конце зала, поставить стол, собрать учащихся. Поговорил с учителями о том, как вести себя, когда прибудет представитель новой власти.
В коридоре, ведущем к залу, послышались быстрые шаги, и вскоре в дверях показался человек. Среднего роста, коренастый, черноглазый. Аккуратно подстриженные усы, гладко причесанные иссиня-черные волосы. Лучистые карие глаза. Притаившаяся на смуглом лице улыбка. Одет в современный, хорошо отутюженный черный костюм; черный галстук на ослепительно белой сорочке. Он поклонился педагогам, поздоровался с учащимися.
Собравшихся разбирало любопытство. Ждали человека в гимнастерке и галифе, с пистолетом на боку, в сопровождении вооруженных людей. Ведь придут усмирять!
— Моя фамилия Сейфуллин, занимаюсь, в частности, делами народного образования в Совдепе. Заявление ваше читал. Никто не передумал?
Все настороженно смотрели то на представителя Совдепа, то на директора — как дело обернется?
— Кто согласен с текстом заявления, прошу поднять руки.
Это был Сакен Сейфуллин, впоследствии крупный государственный деятель, председатель Совнаркома республики, один из основоположников казахской советской литературы. Он опасался, что некоторые ребята струсят: одно дело подписать бумагу за спиной директора, другое — голосовать за нее в присутствии Ситникова. Тем не менее Сакен решил поступить именно так, как подсказала ему интуиция педагога новой школы. Ведь он сам еще недавно был учителем.
Воцарилась напряженная тишина. Шла внутренняя борьба: как поступить? Если подписал заявление, а не проголосовал — значит, смалодушничал, струсил. А вдруг исключат, если проголосуешь? Первыми подняли руки Монин, Кантер, Бахтиозин. Потом еще и еще. — поднялся целый лес рук.
— Кто против содержания этого заявления? Ведь вы его обсуждали в классах, на комитетах и в совете!
Чувствовалось, как нарастало напряжение в зале.
— Не надо голосовать… — послышались негромкие, приглушенные выкрики, и Ситников заметил, что особенно задорно, вызывающе протестовал против голосования Серебряков, закадычный дружок Кучковского, атаманского племяша. Это несколько приободрило директора училища, растерявшегося от такой постановки вопроса представителем Совдепа.
Сейфуллин выжидающе посматривал на учащихся.
— Тогда разрешите вслух прочитать заявление?
— Позвольте, но это клевета, подрыв авторитета! — начал было Ситников.
— Если в письме содержится ложь, ваш авторитет не пострадает, — заметил Сейфуллин.
— Да, но я не знаю, что в нем написано!
— Так почему вы заранее полагаете, что на вас клевещут?
Представитель Совдепа прочитал письмо. Те, кто не был знаком с его содержанием, теперь безоговорочно поддержали выраженный в нем протест.
— Я не могу больше оставаться в училище! — закричал Ситников.
— Да, вы правы, — согласился Сейфуллин. — Директором вы оставаться не можете, слишком уж скомпрометировали себя. Поэтому Совдеп отстраняет вас от должности. Советская власть целиком поддерживает справедливую волю учащихся об отмене закона божия.
— Это кощунство, это забвение традиций русской школы, игнорирование программы! — выкрикивал, задыхаясь, Ситников.
— Русский народ всегда восставал против традиций, угнетающих его. И вот победил, сломал старый строй, перечеркнул старые законы, теперь создает новую жизнь, а с ней и новые традиции. Декретом Советской власти церковь отделена от государства, а школа — от церкви. Отмена преподавания закона божия будет первым практическим шагом в выполнении этого декрета, имеющего огромные политические и социальные последствия.
Сакен помолчал, вглядываясь в лица преподавателей и учащихся, и словно о чем-то вспомнил. Возбужденный Ситников, теряя самообладание, срывающимся голосом прокричал:
— Как директор, я подчиняюсь инспекции народных училищ и комитету по народному образованию, только они могут отстранить меня от должности, если найдут веские основания.
— Вы, гражданин Ситников, — ответил Сейфуллин, вынимая из кармана бумагу, — отстали от жизни.
И громко, отчетливо, выделяя наиболее важные слова, зачитал решение Совета от 12 марта 1918 года.
«…постановлено: нижеследующим циркуляром уведомить учащихся и волостные власти о переходе власти по народному просвещению к Акмолинскому Совдепу.
Циркуляр по… училищу. Сообщается для сведения и исполнения нижеследующее.
1. Власть по народному просвещению в Акмолинском уезде с настоящего времени перешла к Акмолинскому Совету крестьянских, рабочих, солдатских и мусульманских депутатов.
2. Инспекция народных училищ и комитет по народному образованию, управлявшие до (настоящего) времени делами по народному просвещению, с сего времени упразднены»[1].
Он спрятал листок, предварительно показав его присутствующим.
— Разве не известно бывшему директору об этом решении?
Раздались нестройные хлопки. Преподаватели присмирели и смотрели на все происходящее кто равнодушно, а кто с нескрываемым изумлением.
— Товарищи начинают кусаться, — сквозь зубы процедил преподаватель истории Лунков, склонившись с высоты своего огромного роста к математику Красноштанову.
У порога Сейфуллин остановился и сказал учащимся:
— Всем вам замечание: обсуждали заявление, кажется, демократически — на совете, в классах, а директора, педагогов не пригласили. Таиться в таком деле не положено, тем более, что дело-то ваше правое и вас большинство…
Когда к толпе учащихся подошел офицер в темно-зеленом плаще, никто на него не обратил внимания. Говорили все сразу, перебивая друга друга. Спор принимал все более острый характер и готов был превратиться в кулачный бой. Ясно обрисовались противостоящие друг другу толпы. Первую возглавляли Монин, Кантер и Бахтиозин. Участники второй жались вокруг Кучковского и его дружков.
Монин почувствовал на себе чей-то упорный взгляд, оглянулся и увидел офицера, подававшего ему знаки: «Следуй за мной». Когда офицер понял, что его сигнал принят, он свернул за угол двухэтажного здания училища. Офицер мысленно отдал должное сообразительности Георгия: тот не сразу кинулся к нему, чтобы не привлечь внимания. Затерялся в толпе, потом незаметно проскользнул во двор, другим ходом выбрался на улицу, миновал здание почтамта и оказался на окраине сенного базара. Георгий внимательно оглядел пустынную улицу, базарную площадь. Офицера в плаще нигде не было.
«Он не случайно подавал мне сигналы, — размышлял Монин, — что-то случилось». Георгий видел красивого, стройного, неразговорчивого офицера в своем доме, в компании старшего брата Нестора, Кривогуза, Сейфуллина. Мысль сразу вернулась к Сейфуллину, к этому приметному казаху.
«Как он сегодня действовал! Новая власть сильна, коль такие люди управляют ею», — подумал юноша.
Георгий вздрогнул от неожиданности — кто-то положил ему руку на плечо. Это был офицер. Указательный палец он прижал к губам: «Молчи и слушай внимательно».
Вдалеке послышалось цоканье конских копыт — по улицам города метались отряды вооруженных всадников.
— Это казаки, — сказал офицер. — Запомни и передай Нестору: они готовят заговор с целью разогнать Совдеп, установить свою власть. Атаман Кучковский ждет указаний. Сигналом к восстанию будет зашифрованная телеграмма: «Шерсть в цене, начинайте стричь баранов». Сегодня же немедленно передай это Нестору…
Офицер протянул Георгию руку и зашагал по пустынной в этот час улице.
Когда всадники оказались в нескольких метрах, Георгий нагнулся, зашнуровывая ботинки, а сам внимательно вслушивался в гулкий цокот копыт. Долетали обрывки фраз:
— Объехали ночью все казачьи дворы! Теперь бы с богом…
— На Совдепию!
Потом другой, насмешливый голос:
— В маске ты больше был похож на чучело… И когда это было слыхано — на казацкую голову надевать колпак?
— Ихнюю коммунию, мать ее…
— Но-но, ты всему базару поведай!
— Базару ни к чему, а вот солдатикам ежели…
— Не говори гоп, пока не перепрыгнешь.
Всадники неторопливо пересекли соборную площадь, направляясь в сторону казарм.
— А ты что задумался, Микола, как коза перед дойкой? — Казаки захохотали беззаботно и неудержимо.
— Эй, парень! — окликнул Георгия усатый рыжий казак. — Ты что же согнулся коромыслом и глядеть не хочешь?
Монин ждал этого окрика — казаки любят, чтоб шапки перед ними ломали.
— Кланяюсь православной вере и ее доблестным защитникам.
Георгий заметил знакомые лица, припомнил даже некоторые фамилии, хотя нелегко узнать, когда все в одинаковом обмундировании, в фуражках с красными околышами, в шароварах с малиновыми лампасами, в запыленных сапогах. Обычно в штатском — ничем не приметные люди, а военная форма делает их похожими друг на друга, подтянутыми, бравыми. Нет, весь этот маскарад — не просто казачья забава…
Тем временем офицер в плаще быстрым шагом шел в сторону Ишима. Там, недалеко от реки, в казармах, располагалась его команда.
Георгий, с безразличным видом скучающего после окончаний занятий и ко всему равнодушного ученика, миновал новый каменный корпус, предназначавшийся ранее для торгового ряда, но теперь переданный Совдепом в распоряжение Союза увечных и раненых воинов для устройства уездного Дома инвалидов. Дом находился на площади против собора, мимо которого недавно снова прогарцевали всадники, направляясь к Казачьей станице. Они стучали в ворота и ставни окон, требовали хозяина, а когда тот появлялся и приглашал гостей в горницу, отказывались, передавали приказ атамана быть наготове. Закончив объезд, всадники возвращались к атаманскому правлению. Они громко разговаривали и, как догадался Монин, чувствовали себя в полной безопасности.
Дом Мониных ничем примечательным не отличался и терялся среди таких же старых строений. Небольшой палисадник обнесен аккуратной оградкой, через которую на улицу смотрят яркие подсолнухи, крупные, нарядные цветы мальвы. На ветру, дующем от Ишима, шелестят листвой рослые тополя. Ветви тополей тянутся к самым окнам, прикрывая их от палящих лучей летнего солнца.
Не одно поколение Мониных выросло в этом доме. Сейчас под крышей жила большая семья: пять дочерей, три сына — Нестор, Яков и Георгий. Ян Кантер, друг и соученик Георгия, считался родным в этой дружной семье.
Размеренно протекала жизнь в доме Мониных. Отзвуки событий, бушевавших в огромной стране, с большим опозданием доносились и в далекий степной Акмолинск.
Мамонт Иванович Монин терзался одной, не дававшей покоя, заботой — как прокормить многочисленную семью? Так было до тех пор, пока не вернулся с фронта старший из сыновей Монина — Нестор. Был он среднего роста, коренастый, широкую мускулистую грудь плотно облегала солдатская гимнастерка. Говорил Нестор быстро, пересыпая слова крепкой, порою забористой шуткой.
Отец внимательно присматривался к старшему сыну, вступал с ним в разговоры о политике и настороженно думал: «Большевик?» В поведении Нестора Мамонт Иванович улавливал что-то новое, доселе ему незнакомое, и казалось отцу, будто в доме, где глава семьи для всех испокон веков был непререкаемым авторитетом, олицетворением власти и закона, вдруг образовалось какое-то двоевластие. Сам собою начал рушиться привычный жизненный уклад. О том, что «старшой» окончательно отбился от отцовских рук (понятно, он взрослый, хочет самостоятельности, только вот к какой жизни прибьется?), Мамонт Иванович часто задумывался. Для него было ясно, что Нестор против временных комиссаров и земских начальников, не признает и городскую управу, ругает и крестьянского начальника, и атамана Кучковского. Словом, он против власти. Но ведь жизнь без власти, что телега без коня — будет стоять на месте, не сдвинется! Власть строго карает тех, кто ее не признает. Спихнули царя — о том печали нет. Стали временные — так они, видно, власть непрочная, если позволяют Нестору и его товарищам выступать против. Как соберутся — весь разговор о Советах, о большевиках, о Ленине. Заодно с Нестором и Яков. Георгий, хоть и подросток, тоже с ними…
И все полнее чувствовал Мамонт Иванович, как дом будто надвое раскололся. А все идет от него, Нестора: И где он этого духу противозаконного набрался? Отец собирался с мыслями и ждал подходящего момента на полном серьезе поговорить с сыновьями: отцовский долг — наставить их на путь праведный.
Монин-старший не понимал убеждений своих сыновей, а после февральской революции даже осуждал их призывы на собраниях и митингах к борьбе за власть Советов.
— Вон сыновья Ачкаса, — ставил их в пример Монин-отец, — хозяйственные, в политику не лезут, цену копейке знают.
И когда один из сыновей Ачкаса посватался к младшей сестре Мамонта Ивановича, он не без тайного удовольствия посчитал брак очень удачным. Ведь породниться с зажиточными Ачкасами были не прочь многие акмолинские семьи. Ни алчности, ни хитрой дальновидности не разгадал Мамонт Иванович в Ачкасе и когда началось веселое свадебное бражничанье. Чокаясь со сватом и подмигивая сестре, с достоинством старшего брата и преуспевающего хозяина, он хрипловатым голосом басил:
— Мы с тобой, сват, в согласии будем помогать молодым, пока на ноги не встанут…
Льстивый и жадный Ачкас, отводя глаза в сторону и, по-бабьи подхихикивая, все повторял:
— Будет приплод, да будет ли доход?
Две тайные мысли вынашивал Ачкас. Если укрепится и верх возьмет Совдепия, его не потрясут: там верховодят сыновья Монина и их друзья — большевики. Ну, а если рухнет Совдепия, черт с ними, с Мониными! У новой власти он будет в почете!
Мамонт Иванович думал о другом. Он видел беспорядки в том, что крестьяне-бедняки самовольно захватывали земли у богатых казаков и переселенческого управления и производили порубки леса, смещали неугодных чиновников. А что делали акмолинские фронтовики? Отбирали у купцов мельницы, у церквей — землю и передавали крестьянам. В Акмолинске арестовали судью за взяточничество и лихоимство. А что было Первого мая 1917 года!
В тот день на городской площади собралась большая толпа. Нарядившись в новые сапоги, накинув на плечи черный выходной пиджак, чисто побрившись и закрутив в колечки кончики длинных усов, Мамонт Иванович любопытства ради пошел посмотреть народ. Гудит площадь, словно пчелиный улей! Ремесленники, купцы, приказчики, казаки в форменных фуражках, солдаты. Под перебор гармошки парни и девчата отплясывали русскую. Сквозь гомон и гул шумящей и настороженной толпы прорывались митинговые голоса невесть откуда появлявшихся ораторов. Их тотчас же окружали плотным кольцом и слушали.
Сквозь шум и говор толпы Мамонт Иванович и Георгий различали знакомый звонкий голос, отчетливо и уверенно произносивший сразу же западавшие в сознание фразы:
— Они несут лозунги, на которых начертаны отвергнутые и проклятые народом слова: «Война до победного конца». Они кричат: «Да здравствует Временное правительство!» и, как ширмой, прикрываются хоругвями, иконами и крестами, благо у церковного предтечи этого товара сколь угодно. Они митинг свой открыли молебном с многолетием. Но кому поется это многолетие? Кому? Прапорщику Петрову — ставленнику Временного правительства в Акмолинске, атаману Кучковскому да крестьянским начальникам, которые только и думают о том, как крестьян ограбить и без земли оставить. Им нужна война, чтобы народ от революции отвлечь и удержать власть. Не дайте себя обмануть, товарищи! Вы сбросили ярмо царизма не для того, чтобы надеть подновленный меньшевиками и эсерами хомут временных и других буржуазных правителей. Большевики против всякого угнетения, они за отмену земельной собственности, за передачу земли тому, кто ее обрабатывает! Наши лозунги сердцем и волей трудящихся и эксплуатируемых начертаны: «Долой войну!», «Вся власть Советам!», «Пролетарии всех стран соединяйтесь!»
Над площадью неслось «ура!» Охваченный всеобщим возбуждением, кричал и Георгий. Внешне спокойный Мамонт Иванович резко рванул сына за руку.
— Смотри, — крикнул он, — это же Нестор!
Могучими плечами прокладывая дорогу сквозь плотную толщу, увлекая за собой Георгия, он устремился туда, откуда только что доносился голос сына. Взволнованный и гордый тем, что «старшого» в эти минуты слушает и, конечно же, понимает народ, отец хотел быть рядом с ним. Но пробиться не удалось. Нестора высоко подбросили над толпой. Он мягко опускался на сплетения сильных рук и вновь взлетал.
Кривогуз, Сейфуллин, Бочок, Серикпаев, Нуркин плотным кольцом окружили Нестора. Чуть поодаль, не выделяясь из толпы, стоял офицер в накинутом поверх кителя плаще. Сотни людей вокруг аплодировали, что-то громко кричали.
Вдруг Мамонт Иванович почувствовал, как кто-то сильно, но будто невзначай, толкнул его в бок. Ругнувшись сквозь зубы, он до боли в пальцах сжал квадратный тугой кулак: крутой нрав ни от кого обиды не терпел. Оглянувшись, Монин-отец увидел полное, расплывшееся лицо Ачкаса-старшего. «Вот некстати!», — чертыхнулся про себя Мамонт Иванович, пытаясь затеряться в людской массе. Хоть и сват, но говорить с ним сейчас особенно не хотелось, как не хотелось и скрывать неприязнь к родичу. А зародилась эта неприязнь не день и не два назад. Легла она камнем, когда Ачкас, придя в дом к Мамонту Ивановичу, запросил список имущества, которое он, Монин, отдаст «вместе с младшей сестрой», как выразился Ачкас. Горечь обиды и тогда не сразу высказал Мамонт, спокойно, с тайной насмешкой заметил:
— Мы с тобой, когда женились, списков на имущество не составляли.
— Времена, Мамонт, другие. Погляди на своего Нестора, против властей агитирует. На доверии сейчас далеко не уедешь.
И он опять напомнил о списке.
— Нешто я у тебя из веры вышел? — встал Мамонт из-за стола, сам не зная зачем: все в нем кипело.
Ачкас вытащил смятый лист бумаги, деловито разложил на столе, уставленном закусками, и карандашом стал помечать названия означенных и еще не отданных предметов. Там были носовые платки, чулки, аршины сатина, ситца, тюля, пуды овса, проса, пшеницы, сала. Как ни напрягал память Мамонт Иванович, не мог припомнить, чтобы писал он этот злополучный список. Все приданое, что обещал, сполна и по совести отдал молодым.
Мамонт Иванович налил свату стакан самогона, сам пить не стал. Он испытывал чувство омерзения к этому жадному торгашу и только предельным усилием воли сдерживал себя.
Разомлевший Ачкас опрокинул стакан в широко открытый рот, передохнул, отер тыльной стороной ладони жирные губы и повторил:
— Иль забыл? Долг-то платежом красен, как у нас, у русских говорят…
Монин схватил Ачкаса за борта пиджака, поднял с табурета, волоком дотащил до ступенек крыльца и вышвырнул во двор.
С тех пор тот и затаил злобу на Мамонта Ивановича, скрывал ее до поры до времени, выжидал момента, а пока относился к нему почтительно, предпочитая умалчивать о своем позорном выдворении из гостеприимного дома Мониных.
Вот почему встреча с Ачкасом была так некстати, и Мамонт Иванович помрачнел. Оттолкнув кого-то плечом, он резко повернулся к свату. Злорадная усмешка застыла на лице Ачкаса, рыхлый подбородок свисал на ворот рубашки, маленькие, быстро моргающие глазки холодно и зло сверлили Мамонта.
Мамонт Иванович не подал руки и не ответил на приветствие свата. Георгий заметил, как сдвинулись к переносице отца широкие брови, плотно сжались губы, гневом сверкнули лучисто-карие глаза. «Быть грому!» — подумал юноша. В такие минуты отец казался еще более могучим. Ачкас против него выглядел жалким и беспомощным, хотя внешне напоминал откормленного борова. Улыбка исчезла с его лица, уступив место растерянности и страху. Георгий вспомнил о списке, который предъявил Ачкас, будучи в гостях у отца, и с достоинством сказал:
— Вам на постоялом дворе место, а не на митинге народном!
Ачкас держал постоялый двор, и в другой обстановке эти слова не тронули бы его за живое, сейчас же они показались оскорбительными, да и сказаны были с нескрываемой насмешкой. Мамонт Иванович крепко сжал руку сына.
Ачкас растерялся. Он слышал речь Нестора, считал ее антиправительственной, но слова упрека, приготовленные для Мамонта, застряли у него в горле.
— Народ бунтовать пришли! — процедил он сквозь зубы и добавил: — Ну погоди, Мамонт, как аукнется, так и откликнется…
С митинга Мамонт Иванович и Георгий пошли домой. Люди расходились с площади взволнованные. Монин-отец был задумчив и чем-то озабочен, сын — радостно возбужден и весел, внимательно вслушивался в громкие слова споривших о смелой речи Нестора, улавливал знакомые фамилии.
Вскоре пришли Нестор и Яков. Сели за стол, говорили о митинге.
— Комиссар Временного правительства Петров после твоей речи, Нестор, не осмелился выступить. А ведь те, кто горланил «Да здравствуют временные!», ждали его на трибуне, — произнес Яков.
— Смолчал не случайно, Яша, — ответил Нестор. — Хитер, как старый лис. Понял — народ на нашей стороне. Тут уж не до речей, лучше помолчать. Да и вообще глупо орать здравие правителям, когда их дни сочтены. На то и временные, чтобы уйти, только сами-то не уйдут, их столкнуть надо.
Все рассмеялись, только Мамонт Иванович хранил молчание.
— Не слыхать было и атамана Кучковского, — вставил Яков.
— И городской голова Ланщиков в молчанку играет… — добавил Георгий.
Внимательно слушавший Мамонт Иванович строго спросил, обращаясь к Нестору:
— Говоришь, на «нашей стороне народ». На чьей это «вашей стороне», и какой власти вы добиваетесь?
— Самой справедливой, отец, — ответил Нестор. — Без буржуев и помещиков. Без угнетения человека человеком, без частной собственности. Все богатства будут собственностью государства рабочих и крестьян — вся власть будет принадлежать народу в этом государстве. А ведут народ на борьбу за свое освобождение большевики, партия рабочего класса, которому верным союзником является трудовое крестьянство. И в Москве, и в Питере, и в Акмолинске большевики страшны богачам, кулакам-мироедам, таким, как Ачкас…
Мамонт Иванович вспыхнул:
— Не трожь Ачкаса! Хотя не мил он мне, а сватом доводится…
— Он наш враг! — стоял на своем Нестор.
— Он наш родственник, говорю! — еще больше ярился Монин-старший.
— Потому вдвойне опасный враг! — воскликнул Георгий.
Как тяжелая булава грохнул о стол свинцовый кулак Мамонта Ивановича. Из тарелок расплескался суп, на пол покатились чашки и ложки. Все ждали бурю, но Монин-старший, словно испугавшись собственного гнева, тяжело дыша, заговорил:
— Яйца курицу не учат! Кто в доме хозяин? Порочить свата не позволю даже сыновьям. На своих руку поднимаете! Ослепли от светлых идей… В доме заваруху затеваете, почтенного гражданина, состоятельного человека, родственника нашего врагом сделали! Царя свалили — мало, новые власти опять неугодны. Не знаю, от бога ли эти власти, но на то и власть, чтобы ее почитали, подчинялись ей! Иначе ж кто остановит, скрутит неразбериху в жизни?..
Он передохнул, но тут Георгий, воспользовавшись паузой, тихо сказал:
— Ты же, батя, сам Ачкаса…
Не успел договорить Георгий, как Мамонт Иванович поднялся и вышел из-за стола. Неясно было, что он собирается делать. Внешне спокоен, только глаза сверкают обжигающим блеском. В углу, уставленном образами, висела лампада. Мамонт Иванович медленно подошел к иконам и перекрестился. Что с ним? Набожностью он никогда не отличался. Потом погасил огонек лампадки и, вернувшись к столу, задумчиво произнес:
— На Ачкаса я поднял руку, как на злодея, грех на душу взял. Но ведь он не власть! Нечто я перечил, как вы, властям? Ни атаману, ни городскому голове, ни временному комиссару поперек пути не вставал, верно, и шапку не ломал перед ними. Есть они, нет их — мне от того ни лучше, ни хуже…
— Дай власть Ачкасам, они не посмотрят, что ты родственник, за нас с тебя три шкуры сдерут! — проговорил Нестор.
Погруженный в свои думы, Мамонт Иванович не слышал слов сына. Очнувшись от минутного забытья, словно сам с собой, он заговорил, ни к кому не обращаясь:
— Ведь и у Ачкаса сыновья тоже с фронта вернулись, живут тихо-мирно, никого не трогают, не баламутят народ. Почему это вам больше всех надо?
…День клонился к вечеру. В дверь постучали, Георгий подошел и открыл.
Вошел Тимофей Бочок, усатый, чернобровый. Ступал он мягко, неторопливо, говорил тихо, будто опасаясь, чтоб не подслушал тот, кому не след. Таким запомнился он Георгию еще в тот день, когда впервые пришел к брату. За ним ввалился шумный и грузный Мартылога-Мартыновский, под шагами которого скрипели лестничные доски, прогибались полы. По веселому приветствию «салям» Георгий безошибочно узнал Сакена Сейфуллина. Он был, как всегда, подтянут и элегантен. Мягкий, приглушенный голос Феодосия Кривогуза, вошедшего вслед за Сакеном, Георгий слышал на митингах. Среди пришедших он впервые увидел человека в тельняшке и матросской бескозырке. Это был Михаил Авдеев, присланный в Акмолинск ЦК партии большевиков и Петроградским Военно-революционным комитетом для организации отрядов Красной Гвардии.
Несколько позже прибыли Григорий Дризге, командированный омскими большевиками для создания в Акмолинске партийной организации, и Захар Катченко, уполномоченный Западно-Сибирского Совета крестьянских депутатов.
Большинство прибывших Георгий не раз видел в обществе своих братьев Нестора и Якова. Одна из встреч, состоявшаяся глубокой зимой, в декабре 1917 года, особенно запомнилась ему.
Когда по узкой лестнице все спустились в подвальное помещение, из которого был выход во двор, Нестор подозвал Георгия.
— Обо всем виденном и слышанном никому ни слова. Будешь дежурить возле сеней. В случае опасности стукни два раза в пол. У нас вечеринка. В полночь прибудет офицер. Впустишь по условному паролю. Он спросит: «У вас найдется седло?», ответь: «Да, с отличными стременами».
Нестор сошел вниз. Георгий, устроившись возле лампы, поставленной недалеко от окна, настороженно всматривался в темноту морозной ночи. Из ученического ранца достал брошюру, раздобытую у брата, на обложке прочитал слова: «Мир хижинам, война дворцам!» и стал листать зачитанные страницы.
Из подвала доносились еле слышные голоса. Совещание длилось уже несколько часов. Нестор, держа в руках бумагу, обвел собравшихся строгим взглядом.
— Это воззвание Комиссариата Степного края и Акмолинской области об установлении Советской власти…
— Директива, — поправил его Дризге.
— Откуда ты ее взял, товарищ Монин?
— Помог прапорщик Петров, комиссар Временного…
— Сейчас шутки неуместны, — строго заметил Дризге.
— Я говорю серьезно. Чтобы избавиться от меня и Феодосия Кривогуза, Петров под предлогом отправки на фронт выдворил нас из Акмолинска. Мы прибыли в Омск, встретились там с большевиками и получили это воззвание и директивы Омского Совдепа.
— Читай, — пробасил Мартылога.
— «Товарищи рабочие, солдаты, крестьяне и трудовые казаки! — звонким, четким голосом начал Нестор. — Продолжающаяся рабочая революция везде и всюду передает власть в руки Советов. И повсеместно Советы заменяют единоличное управление управлением коллегиальным. Этот же вопрос стоит теперь и перед рабочими, солдатами, крестьянами и трудовыми казаками Акмолинской области.
Президиум Омского Совета рабочих и солдатских депутатов отстранил от должности комиссара Временного правительства и образовал временный Комиссариат по управлению Степным краем и Акмолинской областью. Комиссариат имеет полномочия до съезда Советов рабочих и солдатских депутатов Степного края».
— Съезд назначен на 5 января, — вставил Катченко. — А 15 января созывается съезд Советов крестьянских депутатов Западной Сибири. Эти съезды призваны утвердить Советскую власть и в Акмолинской области.
— Верно, — подтвердил Монин, глядя в воззвание. И продолжал:
— «Вступая во временное управление, Комиссариат Степного края и Акмолинской области обращается к Советам на местах с призывом брать власть в свои руки, осуществлять контроль над всеми государственными и общественными учреждениями и всюду вводить коллегиальное управление.
Товарищи рабочие, солдаты, крестьяне и трудовые казаки, в вашей активности, в самодеятельности ваших классовых организаций — Советов — сила русской революции. Да здравствует Революция!»[2].
Закончив читать, Нестор сел. Все молчали. Каждый обдумывал первые слова, первые шаги, которые предстояло сделать. Они всегда трудны.
— Готовы ли акмолинские большевики взять политическую инициативу в городе в свои руки? — спросил Дризге.
— Она в наших руках, — ответил Монин.
— Власть в руках эсеров и меньшевиков. От них идет опасность!
— Комиссар Временного правительства прапорщик Петров бежал из города, — сказал Кривогуз.
— Плохо. Его надо было арестовать и судить.
— И расстрелять как врага народа!
— В городе создан Совет, — продолжал Монин, — во главе с товарищем Бочком назначены комиссары.
— Совет есть, но у него нет власти, — жестким тоном сказал Катченко. — Исполком Временного правительства не разогнали? Нет.
— Петров скрылся, — вновь повторил Монин.
— Чернов остался, председатель земской управы.
— Прапорщик удрал, ветврач[3] приготовил нож, — раздался бас Мартылоги.
— В городе действуют националисты во главе с Алаш-Ордой, — проговорил Сейфуллин.
— Национальный казахский комитет агитирует местное население против Совета, — вставил Асылбеков.
— Националисты — вдвойне опасные враги, — продолжал Сакен Сейфуллин. — Они всюду, это внутренний враг.
— Трудовые казахи пойдут за большевиками.
— Как это сделать? — спросил Дризге.
— В алашордынских комитетах должны быть наши люди.
— А еще?
— Усилить большевистскую агитацию среди местного населения.
— Правильно!
— Распустить алашордынские организации.
— Это делать надо осторожно.
— По поручению Омского комитета большевиков этим займетесь вы, товарищи Сейфуллин, Нуркин, Асылбеков и Серикпаев. Привлекайте местных товарищей.
Все согласились с этим поручением.
— Не забывайте, что существует станичное правление, — добавил Кривогуз.
Молчавший до сих пор Бочок порывисто встал:
— Опасность отовсюду. Буржуазия не признает Совет.
— Ее нужно заставить смириться и признать новую власть, — резко сказал Катченко.
— У Совета почти нет силы военной, в этом его слабость, — заметил Тимофей Бочок. — Да и сам Совет нужно сделать властью законной, пора провести съезд рабочих, крестьянских, солдатских и мусульманских депутатов.
— Верно, — поддержали все.
Назначили день проведения съезда.
— Угроза отовсюду — это правильно, — сказал Дризге. — Надо эсерам и меньшевикам противопоставить организацию, боевую, сплоченную организацию большевиков. В городе есть большевики, но нет организации. В этом главная опасность, смертельная, если хотите…
Тут же Тимофей Бочок и Эдуард Пионтковский получили задание взять на учет всех акмолинских большевиков, начать подготовку к собранию и организационному оформлению большевистской ячейки.
— Если даже буржуазия вынуждена будет отдать власть Совету, это еще не значит, что она не попытается при первом удобном случае отнять ее, — предупредил Катченко.
— Если враги объединятся, они задушат Совет, — поддержал его Дризге.
— Что ты предлагаешь?
— Совет без надежной силы, способной защитить завоевания народа, еще не власть, это правильно заметил Катченко. А какими силами располагает ваш Совет? — спросил Дризге.
— Опасную угрозу представляют казаки, — проговорил Монин. — Они будут несокрушимы, если объединятся с солдатами гарнизона.
— Что ты предпримешь, товарищ Бочок, если выступят казаки?
Тимофей обдумывал ответ, колебался. Тяжелое молчание прервал Авдеев:
— Мои бойцы надежные и храбрые, но их мало. Красную гвардию только начали создавать. Казаки — сила, их можно остановить только силой, иначе катастрофа неминуема.
— Правильно. Так что бы ты предпринял?
— Надо разоружить казаков поодиночке, — ответил Бочок.
— Их можно разоружить лишь тогда, когда они в боевом строю, — высказался Нестор Монин. — Вне строя казак — мирный житель, и никто не докажет, что у него есть оружие…
В это время дежуривший у окна Георгий увидел мелькнувшую в темноте тень. В дверь раздался условный стук. Георгий открыл и впустил в комнату офицера. На густых, широких бровях и аккуратно подстриженных усиках серебрился иней.
— У вас можно приобрести седло?
— Можно и даже с отличными стременами, — ответил Георгий.
Офицер улыбнулся и снял подбитый мехом темно-синий казакин. На блюдце он положил потухшую папироску.
— А разве бывают седла без стремян? — глядя прямо в глаза юноши, спросил он.
— Седло без стремян, что кобура без пистолета, — нашелся Георгий.
— Правильно. Проводи…
Георгий указал на короткий коридор, ведущий к лазу в подвал. Спускаясь в подвал, вошедший услышал последние слова Тимофея, уловил в них нотки безысходности и неотвратимости поражения.
— С казаками, если выступят, надо драться, — вмешался Авдеев.
— С ними надо миром, — неуверенно парировал Бочок.
— Ты с ними миром, а они с тобой шашкой!
— Их не надо трогать…
— А если сами начнут?
— У Совета нет силы, — сокрушенно ответил Бочок.
— Есть сила! — громко проговорил военный, спустившийся по узкой лесенке в подвал. Все с любопытством смотрели на вошедшего.
— Проходи! Все свои… — обрадовался Монин, пододвигая гостю табурет. И пояснил: — Начальник местной военной команды.
Затянутый в ремни, стройный, с манерами хорошо воспитанного человека, капитан производил такое впечатление, будто оказался в этом прокуренном подвале случайно. Нестор и еще два-три человека знали, что прибыл он в Акмолинск из Екатеринбурга, а остальные видели его впервые и поглядывали на него с недоверием, и это не укрылось от проницательного капитана.
— Часть солдат, безусловно, выступит на стороне Совета, но за всех не ручаюсь, — проговорил он, как бы отвечая на последние слова Тимофея Бочка. — Дисциплина в полном разложении, неповиновение командирам стало обычным явлением. Поэтому, повторяю, сила есть, но требуется время для ее политического воспитания.
— Как относятся к вам солдаты? — спросил Авдеев.
— По-разному. Одни подчиняются беспрекословно, другие под страхом и давлением, третьи — по традиции.
— А ваш авторитет у солдат?
— Пусть лучше ответят Монин или Кривогуз.
— Авторитет капитана безукоризненный, — пояснил Монин.
— Солдат подчиняется команде, — продолжал офицер. — У нас старший воинский начальник полковник Серебряков — человек исключительно реакционных взглядов. Ведь это он приказал, чтобы Монина и Кривогуза, когда они развернули агитацию среди солдат, отправили в Омск. Я должен быть объективным: если предстоит серьезное дело, в лучшем случае я не позволю вверенным мне солдатам выступить против Совета.
— Каким образом?
— С помощью преданных солдат и командиров.
— Надо, чтобы вся воинская команда была на стороне Совета.
— Согласен.
— Так что же?
— Солдат надо изолировать от влияния меньшевиков, эсеров, кадетов, явных антисоветских элементов. Ведь солдатская команда неоднородна, в нее нужно влить большевиков и подчинить солдат их влиянию.
— Привлечь к этому нужных людей, — предложил Дризге.
— Поддерживаю, — согласился капитан.
Было уже за полночь, когда закончилось совещание. Выходили через двери в подвальном помещении и исчезали во мраке ночи.
Нестор задержал капитана.
— Офицеру негоже возвращаться после ночных похождений пешком, это может навлечь подозрения, — и рассмеялся. — Георгий, запряги в сани Буланого и отвези товарища.
Крепко пожав руку Нестору, капитан вышел во двор и сел в сани. Буланый рванул, и вскоре скрип полозьев затих. Сани мчались к берегу Ишима, к казармам.
…Борьба за власть принимала в Акмолинске все более ожесточенный характер.
Когда отряд казаков на рысях покинул площадь, Георгий быстрым шагом направился к зданию гимназии, в котором размещался Совдеп. Он торопливо шел по Церковной улице, малолюдной и пыльной. Лишь изредка по ней то в одиночку, то группами проносились всадники, направляясь к Казачьей станице, где находилось атаманское правление.
Георгий в Совдепе не застал Нестора, который после пленарного заседания выехал в село, где организовал отгрузку хлеба для революционного Петрограда. Дежурным по Совдепу оказался сын Ачкаса — Митрофан.-Он был навеселе.
— А, родня… — начал было он. — А я тут Нестора жду, дело есть.
— Казаки зашевелились. Нужно срочно предупредить Бочка!
— Иди отдыхай, паря, а заявится твой братан домой, дай мне знать. Коммерция есть по части шерсти. — И он злорадно захохотал.
— Пошлите нарочного в штаб Красной Гвардии, — не унимался юноша.
— Не паникуй, казаки каждый день ездят по городу…
— Но офицер сказал…
— Кто? Как фамилия?
Георгий молчал.
— Он провокатор и трус, хочет нас с казаками столкнуть.
— Я сам слышал разговор казаков, когда они проезжали по соборной площади, — высказал свой последний аргумент Георгий. Вдруг он припомнил пароль, названный капитаном, и слова о коммерции по части шерсти приобрели иной смысл.
Митрофан насторожился, у Георгия мелькнула мысль: «Не за одно ли он с казаками? Почему он оказался здесь?»
— Что же ты слышал? — спросил Митрофан, и юноша понял, что допустил оплошность.
— Что встречаются среди вояк провокаторы и трусы, — беззаботно улыбнулся Георгий.
— С папашей одного поля ягода, — процедил он сквозь зубы, когда Митрофан повернулся к нему спиной и направился в соседнюю комнату. Мелькнула мысль: «Как бы не предупредил казаков».
Георгий не знал, где живут Тимофей Бочок и другие члены Совдепа. Он сокрушенно вздохнул: «А что, если офицер действительно провокатор? А угрозы казаков в адрес Совдепии? Впрочем, они и раньше не скрывали своих враждебных настроений. Что же делать?».
Ночная мгла опустилась на город. Из щелей ставен, прикрывающих маленькие оконца деревянных домов, пробивались желтоватые лучики света. Уличного освещения не было. Как только темнело, в городе замирала жизнь, повсюду устанавливалась сонливая тишина, изредка нарушаемая пьяными выкриками подгулявших прохожих да свирепым лаем встревоженных псов. Глухими узкими улочками Георгий Монин пробирался к Казачьей станице. Вот дом атамана Кучковского. Подойдя ближе, Георгий услышал фырканье лошадей во дворе. К пряслу у палисадника также были привязаны оседланные кони. «Значит, седоки в доме, — подумал юноша. — Может, гости?»
Вдруг с шумом растворилась калитка, выбежал вооруженный казак, его кто-то напутствовал:
— Вам троим взять… — и до шепота понизил голос.
Казак вскочил в седло и ускакал. Георгий спрятался в зарослях палисадника и стал наблюдать. Он слышал, как все тот же голос распоряжался, кому куда ехать, кого брать, куда везти. Верховые мчались во все концы города. Несколько всадников во главе с самим атаманом не спеша направились к казачьему правлению. Прячась за деревья и заборы, Георгий пробирался за ними следом. В нескольких казачьих дворах, к которым подъезжал атаман, слышал оживленный разговор, конский топот. Казаки готовились и ждали сигнала. Георгий понял, что атаман хитрил. Основные распоряжения он дал в своем доме, теперь ехал в правление… Мало ли какие могут быть у него дела? К зданию Правления с другой стороны подъезжала группа казаков. Одна ставня открыта, распахнуто окно — была очень душная ночь, — и до Георгия, притаившегося в зарослях молодой акации, явственно доносились громко произносимые фразы.
— Скоро будут схвачены главари Совдепа, — говорил атаман. — Поодиночке…
— Но Монина нет в городе!
— Знаю, где он, послал казаков встретить. Бунтарей Мониных надо всех взять, и отца их тоже. Он заодно с сыновьями, Ачкас сказывал.
— На рассвете возьмем почту, телеграф. Там уже лежит телеграмма о том, что Петропавловск пал.
— Боевые дружины из верных людей производят аресты сочувствующих большевикам.
— Скоро кое-кого приведут сюда.
— Как бы дежурный Совдепа не поднял тревогу, — с беспокойством сказал бородач, одетый в отличие казаков, в гражданскую одежду. Из тех, что сидели в комнате, несколько человек Георгий видел на соборной площади. В гражданском был и старший сын Ачкаса Семен. Он рассказывал: «Видел младшего Монина, Георгия, когда проезжали через площадь. Это он бунтовал в училище. Хитер, бестия, мог что-то заприметить, услышать разговоры. Как бы…»
В комнату вбежал казак и с порога доложил:
— Бочок арестован!
— Ну, слава богу, началось. Голова Совдепии у нас…
— А как быть с Красной Гвардией? — спросил есаул. — Командир у них отчаянный, Авдеев.
— Да, его не арестуешь легко, команда у него небольшая, но преданная…
Помолчав, атаман продолжал:
— Нам они не поверят, начнут бой. Но они могут послушаться главаря Совдепии, если тот скажет, что кровопролитие напрасно, члены Совдепа арестованы, Петропавловск пал, а взбунтовавшийся чехословацкий корпус захватил Самару, Пензу, Челябинск, Омск… Скажем также им, что казаки сибирских казачьих полков собраны полковником Волковым и войсковым старшиной Катанаевым в Кокчетаве. Атаман Анненков со своими гусарами рушит Совдепию в прииртышских городах и селах. Словом, куда ни кинь, всюду клин, то бишь клинок, и самое благоразумное — красногвардейцам сложить оружие. Так и скажем. Не послушают — ударим!
— Арестован Сейфуллин! — доложил вестовой.
Атаман делал пометки в лежавшей перед ним бумаге.
— Схвачен Дризге! — гаркнул казак, только что примчавшийся и не успевший стряхнуть с себя пыль.
В липкой паутине ночного мрака Георгий отчетливо слышал, как раздался цокот копыт и потом всадники, привязав коней, докладывали атаману об арестах большевиков.
Едва забрезжил рассвет, Георгий стал торопливо пробираться к своему дому. Тревожно и тоскливо было на сердце юноши, но он не терял самообладания, был полон решимости действовать. Тихо проскользнул в калитку и постучал в дверь. Открыл Яков, он был чем-то взволнован. Но предчувствие опасности сменилось уверенностью, когда он выслушал Георгия. Теперь Яков знал, что нужно делать, как поступать.
— Надо предупредить Нестора, — решил Яков. — Ведь он не знает, что происходит в городе. Немедленно идем к красногвардейцам, скажем Авдееву.
В комнату вошел Мамонт Иванович.
— Отец, будь осторожен, а лучше скройся. В городе контрреволюционный мятеж. Ночью казаки арестовали членов Совдепа, ищут Нестора.
— Заодно с казаками и Ачкасы, — добавил Георгий. — А ты еще защищал их…
Мамонт Иванович вздохнул, неторопливо прошелся по комнате, потеребил бороду и чуть слышно сказал:
— Занимайтесь своим делом, а то девчонок разбудите…
Сообщение Георгия балтийский матрос Авдеев выслушал внимательно. Виду него стал озабоченный и хмурый, что никак не вязалось с его всегда веселым, жизнерадостным характером. Авдеева заботила малочисленность отряда, плохое вооружение красногвардейцев, их необученность военному делу. Он взвешивал соотношение сил своих и противника и убеждался все более, что сравнения — не в пользу красногвардейцев. Как большевик и командир, он мог принять единственно правильное решение: дать бой врагу, разбить его и освободить арестованных членов Совдепа.
Авдеев приказал дневальному поднять отряд по тревоге. Подозвал вестового:
— Скачи в Семеновское, найди Нестора Монина, скажи, что казаки арестовали членов Совдепа и разыскивают его.
Красногвардеец ускакал, но было уже поздно. Завершив работу в Семеновском, ничего не подозревавший Нестор Монин в эту ночь возвращался домой, но в дороге был схвачен казаками, посланными Кучковским, и заточен в тюрьму.
Поднятый по тревоге красногвардейский отряд выстроился на небольшой площади.
— Контра подняла голову, братцы, — обратился балтиец Авдеев к бойцам, — ударила пролетарской революции в спину. Так мы нанесем ей удар в лоб. Драться! Другого выхода у нас нет!
Решимость командира передалась бойцам. Волевое лицо Авдеева, уверенный тон, вдохновенные и понятные слова вселяли в каждого бодрость и надежду. Отряд двинулся к центру города. Яков и Георгий пошли вместе с красногвардейцами. Авдеев переспросил:
— Бочок тоже арестован?
— Да.
Надеясь застать отряд Красной гвардии врасплох, большая группа конных казаков мчалась к месту, где располагались казарма и штаб красногвардейцев. Они не рассчитывали встретить отряд в боевом строю. Маневр казаков Авдеев понял сразу и скомандовал бойцам развернуться в цепь. Дружный залп, второй, третий рассеяли казаков, они отступили к станице.
Авдеев подозвал Георгия:
— Ты малый проворный. Беги на соборную, к дому купца Силина, пока туда подойдет отряд, разведай, что делается, и доложи.
Юноша стремглав помчался выполнять приказ.
— Постой, — остановил его командир. — У тебя же нет оружия, возьми пистолет, пригодится.
Георгий, как величайшую драгоценность, спрятал оружие в карман пиджака. Оказавшись на противоположном конце соборной площади, увидел приближавшихся со стороны станицы казаков и бросился назад, к отряду красногвардейцев, чтобы доложить Авдееву о приближении казаков.
— Сколько их? — поинтересовался командир-балтиец.
— До сотни будет…
— У нас взвод. Маловато. Но и малые армии выигрывают большие сражения, — весело подмигнул красногвардейцам моряк.
В минуту близкой опасности улыбка командира утраивает силы бойцов. Красногвардейцы знали своего командира как человека, прошедшего огонь и воду, твердого, как кремень. Он не ведал страха в бою и не проявлял признаков растерянности даже когда положение казалось безвыходным.
Недалеко от дома Силина Авдеев рассыпал в цепь своих бойцов. Появились казаки, открыли стрельбу. На площади завязалась перестрелка. Красногвардейцы стали теснить казаков. Видя, что им не устоять, Кучковский пошел на заранее обдуманную авантюру. На площадь въехал ходок, в котором сидел Тимофей Бочок с белым флажком в руке. Рядом с ним гарцевал на коне атаман Кучковский с несколькими казаками. Они конвоировали пленника. Председатель Совдепа выглядел удрученным и подавленным, атаман же разыгрывал роль великодушного победителя. Кучковский обратился к красногвардейцам с требованием сложить оружие.
Увидя председателя Совдепа, красногвардейцы заволновались.
— Неужели измена?!
— Это ловушка!
— Предательство…
Когда ходок приблизился к цепи, Тимофей Бочок приподнялся и выдавил страшные слова:
— Если сдадитесь без боя, вам будет сохранена жизнь. Поверьте честному слову атамана. Не нужно лишних жертв.
— Это измена.
— Нет, в этом спасении жизни воинов! — парирует Бочок.
— Поручишься ли ты, Тимофей, что эти гады не обманут?
— Перед лицом своих казаков и ваших солдат, — торжественным голосом произнес Кучковский, — в присутствии председателя Совдепа я даю слово офицера, что не нарушу обещания.
— Мы не сложим оружие, — заявил Авдеев. — Мы хотим выяснить, что происходит в городе, почему арестованы члены Совдепа.
Бочок достал из кармана гимнастерки телеграмму, протянул ее Авдееву. В ней сообщалось, что Петропавловск взят, скоро будет захвачен и Акмолинск. Подпись: полковник Волков.
Авдеев не поверил и послал на почту несколько человек, в том числе Георгия Монина, чтобы убедиться в достоверности депеши.
Обращаясь к колеблющимся красногвардейцам, моряк-балтиец произнес:
— Я за бой. Кто сдаст оружие, пеняйте на себя…
Часть красногвардейцев, недавно вступивших в отряд, сложила оружие. Видимости ради, им разрешили идти на все четыре стороны. Небольшая группа бойцов продолжала сопротивляться. Вдохновляемая своим командиром, горстка храбрецов кинулась на казаков, предпочитая смерть в бою измене. Почти все они были схвачены казаками. Георгию удалось ускользнуть. Авдеева жестоко избили и отправили в тюрьму. Бойцов, которые сложили оружие и были отпущены, в течение нескольких часов арестовали. Томясь в каземате, они сполна оценили «твердость» слова атамана.
Акмолинский Совдеп был разгромлен. На город опустилась темная, душная ночь.
Пока на соборной площади происходили странные, как показалось Георгию, переговоры между двумя враждующими сторонами, его не покидала надежда помочь Нестору. Монин-младший верил, что брат либо уже дома и знает обо всем происходящем в городе, либо в Совдепе, где его ждали друзья. Кружным путем Георгий пробрался к зданию Совдепа и увидел здесь страшную картину разгрома и расправ, которые чинили над арестованными озверевшие от злобы казаки и кулаки. Опьяненные ненавистью, погромщики крушили все подряд. Схваченных зверски избивали. Палачи еще больше ожесточались, видя их стойкость. Громилы разбивали в щепы столы и стулья, ломали шкафы, швыряли на пол бумаги, рвали и топтали ногами.
На Георгия никто не обращал внимания. Зрелище погрома всегда привлекает много любопытных, а стремление поживиться в этом хаосе, чем удастся, придает наглости ловкачам, которые шныряли всюду, высматривая, что можно ухватить. Наиболее ретивых казаки хлестали плетками, хотя сами были заняты тем же. В толпе Георгий заметил грузную фигуру Ачкаса и длинного, как жердь, Ситникова. К зданию правления одного за другим вели арестованных. Ситников, оживленно жестикулируя, показывал Ачкасу то на одного, то на другого.
— Это Сейфуллин, что отстранил меня от должности. А славно его разукрасили. Ах, разве можно так обращаться с начальством по народному образованию…
Злорадная усмешка застыла на желчном лице отставного директора.
Георгий вздрогнул, увидев Сейфуллина. Элегантный костюм Сакена превратился в окровавленные лохмотья. Лицо в синяках и кровоподтеках. Руки связаны за спиной толстой веревкой.
— А морячка, ихнего командира, тоже сцапали… Ну и свирепый, гад! — проговорил самодовольно купец Халфин. — Ведь это он у меня самый большой дом отобрал и устроил в нем казарму для своих бандитов…
Вид у Авдеева был страшный. На площади он сопротивлялся до последнего патрона, отбивался от навалившихся на него казаков рукояткой маузера. Изодранная тельняшка пропитана кровью и грязью. Багровый шрам от виска до подбородка раскроил лицо.
— А вот и мой родственничек, — давясь от смеха, по-женски высоким голосом пропищал Ачкас, завидев Нестора Монина. — Это поглавнее других. Он как бы идейный главарь большевистский. Отмитинговался, голубчик! Ишь как разделали морду, поди и зубов не осталось. Это, чтобы не говорили и не кусался… Их, Мониных, расстрелять мало… Всех до единого, под топор, повесить! И чтоб с корнем!..
— Да поимей ты совесть, Ачкас, — пробасил стоявший рядом заводчик Фуколов, сдававший в аренду Мониным один из своих домов. — Ведь Мамонт сватом тебе доводится, а мне — должником. Если Мониных в расход, для меня убытки — кто долги платить будет?
— По-хозяйски мыслишь, — ответил ему Ачкас. — Мамонт зажилил приданное своей младшей сестры, что за моим Митрофаном. Я за все с него спрошу.
Георгий сжал в кармане рукоятку пистолета. Пальнуть бы по этим извергам! Нет, арестованных не спасешь, а сам попадешься в лапы мятежников…
Нестор шел твердой, солдатской походкой. Скрученные за спиной руки делали его широкую грудь еще более выпуклой, придавая стройной осанке гордый и независимый вид. Разбитые и опухшие брови не могли скрыть презрительную усмешку, мелькнувшую во взгляде, брошенном на Ачкаса. Он медленно проходил в окружении конвоиров через людской коридор. Вдруг, будто споткнувшись, замер на месте. Нестор увидел Георгия. Братья смотрели друг на друга одно мгновение, но оно осталось в памяти обоих на всю жизнь.
Конвоир прикладом толкнул Нестора в спину, и арестантов повели дальше, по направлению к Казачьей станице, где спешно оборудовали под тюрьму пустующий подвал магазина.
В городе не прекращались повальные аресты.
Говорят, беда никогда не приходит одна. Вскоре после белогвардейского переворота и ареста почти всех членов Совдепа и активистов в дом Мониных заявился Ачкас в сопровождении вооруженных казаков. Они вошли в калитку, один остался на посту у входа во двор, другой прохаживался возле окон. Мамонт Иванович, сложив на груди руки, глядел в окно.
— Гости жалуют… — вздохнув, сказал он.
Яков успел надежно спрятать оружие, принадлежащее Нестору: сопротивляться было бессмысленно, скрыться невозможно.
— Ты, Георгий, останешься в доме за хозяина, — молвил отец, положив тяжелые ладони на плечи младшего сына.
— Если и его не заберут, — добавил Яков полушепотом, чтобы не слышали сестры, притихшие в соседней комнате.
С грохотом распахнулась дверь, и казак с порога крикнул:
— Руки вверх!
Мамонт Иванович кинул презрительный взгляд на Ачкаса, потом кивнул жене, чтобы ушла к дочкам, и продолжал спокойно стоять со сложенными на груди руками.
Яков хотел подойти к плачущей матери и попрощаться, но казак, испугавшись сопротивления, прикладом ударил его по голове, Яков упал. Мамонт Иванович бросился к казаку и выхватил винтовку. Георгий до боли в пальцах сжал в кармане рукоятку пистолета, с которым он решил не расставаться несмотря ни на что. Быть бы в доме горячей схватке, и не известно, кто кого одолел бы, но вмешался казак Хорешко, с почтением относившийся к Мамонту Ивановичу, в свое время приютившему его, круглого сироту, в своей семье. Он остановил казаков, сбежавшихся на шум.
— Креста на вас нет, ироды! — закричал Хорешко. — Зачем бить? Кто приказывал?
— В этом логове все большевики, все они, Монины, такие! — несколько раз упрямо проговорил Ачкас.
— Взять и этого! — показывая на Георгия, закричал Ачкас.
— Ладно, где нужно, разберутся, — примирительно сказал один из казаков.
— Мал еще, — снова вступился Хорешко.
— Ну, если не в тюрьме, пусть дохнут от голода на улице, — зловеще шипел Ачкас. — Фуколов всех вышвырнет из дома!
Оглушенный ударом по голове, Яков очнулся в тюрьме. В другой камере сидел Мамонт Иванович.
Через несколько дней Фуколов с помощью казаков вышвырнул из дома жену и дочерей Монина, имущество растащили, а что не представляло особой ценности, сожгли во дворе. Расправа была беспощадной.
Мамонт Иванович мужественно переносил издевательства и оскорбления. Как ошибался он, ставя в пример сыновей Ачкаса! Теперь только корил себя за свою доверчивость.
Следственную комиссию, от которой зависела судьба Мониных, возглавлял начальник тюрьмы старший урядник Сербов. Монин-старший держался с достоинством. Внимательно вглядываясь в лица присутствующих, он среди членов комиссии увидел Ачкаса.
— Коммунист? — спросил Сербов.
— Монины все большевики, — вмешался Ачкас.
— Они, кажется, твои родственники?
— Виселица им родня!
— Отвечай на мой вопрос, — приказал Сербов.
Мамонт Иванович молчал. Оправдываться он не собирался, так как не чувствовал за собой вины. Просить помилования у Ачкаса считал позором. Лучше смерть, чем унижение перед недостойными людьми.
— Ну?! — заорал полупьяный урядник и встал из-за стола. Он подошел к Монину: — Ты будешь говорить?
— Буду.
— Мы слушаем.
От Сербова несло перегаром.
— Поди сюда, Ачкас, — не позвал, а приказал Мамонт Иванович.
Сербов поманил рукой, и Ачкас трусливо подошел.
— Слушайте, сейчас все выскажу. Посмотрите на эти мозоли…
Пальцы, как клещи, железной хваткой вцепились в багровые шеи. Монин, скрипнув зубами, широко развел руки в стороны, потом с чудовищной, нечеловеческой силой сдвинул их, и, стукнув одна о другую враз обмякшие фигуры Ачкаса и урядника, бросил их на пол.
— Белогвардейская падаль! — не крикнул, а как-то прорычал Монин, тяжело дыша. Вбежавшим казакам, схватившим его за руки. Монин не сопротивлялся.
Ночью в камеру пришел пьяный Сербов. Под глазами налилась густая синева, на лбу вздулась огромная шишка.
— Раздевайся!
Мамонт Иванович неторопливо снял одежду. Во дворе тюрьмы его поставили лицом к стенке. Ему хотели связать руки, но он так сжал их на груди, что у двоих казаков не хватило силы их развести. В нескольких шагах выстроились солдаты тюремной стражи. Щелкнули затворы. Урядник скомандовал:
— Пли!
Раздались выстрелы. Мамонт Иванович покачнулся, но не упал. Он повернулся лицом к солдатам.
— Увести в камеру! — приказал Сербов.
Несколько раз выводили Мамонта Ивановича на расстрел, но ни признания, ни мольбы о пощаде вырвать у него не удалось.
Когда белогвардейцы были изгнаны из Акмолинска, Мамонта Ивановича освободили из тюрьмы. Комиссару красноармейской части, очистившей Приишимье от контрреволюционного отребья, Монин-отец сказал:
— Попал я сюда простым, темным мужиком, а ухожу коммунистом…
Пышная, темная шевелюра Мамонта Ивановича побелела, лицо избороздили глубокие морщины.
Судьба Нестора Монина и других членов Акмолинского Совдепа была трагичной. Им пришлось претерпеть в тюрьме неслыханные издевательства, многие были расстреляны или погибли в «вагонах смерти» Анненкова.
После очередной попойки Сербов, с ним несколько собутыльников, ворвались в темный карцер, где сидел Нестор.
— Сотворите ему распятие! — распорядился начальник тюрьмы.
Монина повалили на спину, один караульный сел на голову, другие прижали к полу руки и ноги. Палач так долго хлестал распростертое тело, что изнемог от усталости. Обрызганный кровью Нестора, Сербов кричал:
— Пой «Боже, царя храни!»
Превозмогая боль, Монин ответил:
— Его и так надежно хранят, без божьей помощи.
— Я тебя заставлю грызть пол, большевистская сволочь!
О дальнейшей судьбе Нестора рассказывает его сестра Вера Мамонтовна.
— Бандиты горели жаждой мести. Заводчик Фуколов привез в тюрьму цепи и предложил заковать в первую очередь Нестора Монина, Феодосия Кривогуза и Тимофея Бочка. Другим цепей не хватало. Белоказаки ездили по дворам и собирали даже металлические путы для лошадей. В тюрьме нашли кузнеца, он выковал из них «браслеты». Пробу сделали на Несторе. Затем заковали Феодосия Кривогуза, Тимофея Бочка и других. Кандалы врезались в руки и ноги, причиняли мучительную боль при малейшем движении. Когда к кузнецу привели матроса Авдеева, Нестор, Феодосии и Бочок едва могли стоять. Были закованы в кандалы и другие. Незакованной оказалась единственная среди арестованных женщина Елизавета Кондратьева.
Недели через две белогвардейцы задумали еще раз продемонстрировать свою силу, а заодно и припугнуть население города. С этой целью они решили повести арестованных в «баню», мол, полюбуйтесь, горожане, на своих бывших главарей.
У тюрьмы, в ожидании выхода заключенных, собрались их родственники, знакомые, соседи, просто любопытные. Наконец ворота были открыты и под конвоем 50—60 казаков с шашками наголо вывели арестованных в шеренге по четыре человека. Сытые лошади нетерпеливо танцевали под седоками, оттесняя хлынувших было к заключенным людей.
В толпе раздались крики гнева. Женщины плакали. Слышались потрясающие душу вопли матерей и жен арестованных. Закричала и я от ужаса.
В первом ряду шли Монин, Авдеев, Кривогуз и Катченко. Они улыбались и кивали нам. Нестор в порванном нижнем белье, на ногах какая-то деревянная обувь, руками поддерживал ножные цепи, верно, так было легче двигаться.
Чтобы продлить мучения, заключенных повели через весь город к Ишиму, в баню Гершмана, находившуюся далеко от тюрьмы. Зрелище было ужасное. Через некоторое время начальник конвоя, видя, что сочувствие собравшихся явно на стороне арестованных, дал команду разогнать толпу. Казаки нагайками избивали людей, однако кое-кому, в том числе и мне, удалось окольными путями добраться до бани.
Ни о каком мытье заключенных не было, конечно, и речи. Их там подержали немного и начали выводить. Мне удалось спрятаться. Поравнявшись со мною, Нестор показал на свои цепи: «Подарок Фуколова с его колодца».
Толпа сочувствующих стала еще больше.
Напуганные организаторы этого страшного «спектакля» усилили конвой и оттеснили людей подальше от колонны, направлявшейся к тюрьме.
Связь с тюрьмой мы держали через надзирателя Ивана Хорешко. Как-то в августе 1918 года он сообщил нам, что Нестора в 10 часов утра поведут на допрос в чрезвычайную комиссию по борьбе с большевизмом. Комиссия помещалась в здании мужской школы, через три дома от которого в то время мы жили. Таким образом, Нестора должны были вести мимо нашего дома. Мать, я, брат Георгий и две младшие сестренки вышли на улицу повидать Нестора. Вскоре со стороны тюрьмы показалось четыре всадника, между ними, все в том же изорванном белье, поднимая пыль кандалами, шел Нестор. Мы все плакали. «Сыночек, дорогой, что же они с тобой сделали?!» — закричала мать. Казак повернул коня к нам и, потрясая нагайкой над заплаканным, искаженным от горя лицом матери, со злобою проговорил: «Замолчи, старая, а то и тебе будет то же самое»…
Через несколько часов избитого и еле передвигающего ноги Нестора повели обратно в тюрьму. Увидев нас, он снова пытался улыбнуться. Это было наше последнее свидание. На другой день мы узнали от Хорешко, что допрашивали Нестора председатель чрезвычайной комиссии (бывший начальник тюрьмы) Ростов, начальник белогвардейского гарнизона Акмолинска Шохин, священник Добротин и член комиссии Ачкас. Закованного по рукам и ногам, они долго и безуспешно «убеждали» его отказаться от большевистских идей. В конце допроса к Нестору подошел Ачкас и сказал: «В последний раз спрашиваю, отрекаешься от большевизма или нет?» И когда Нестор тверди ответил: «Нет», Ачкас заявил ему: «Будешь первый повешен за скотобойней».
Однажды, в конце декабря 1918 г., когда я принесла передачу отцу, он сказал мне; «Передай матери, Нестора и Якова будут отправлять в Петропавловск».
Рано утром 5 января 1919 г. к нам в окно постучала жена Александра Ревшнейдера и крикнула: «Наших отправляют!»…
Кое-как, наскоро одевшись, мы бросились наперерез дороги, по которой увозили акмолинских большевиков. Спотыкаясь, часто падали, вновь поднимались, помогали обессилевшей матери, и снова бежали, не чувствуя ни мороза, ни боли.
Но вот метрах в пятнадцати проехали розвальни, из которых Яков крикнул: «Мама, мы здесь!» При этом показал почему-то себе на ноги. «Сыночки, дорогие мои, куда же вас уводят!» — сквозь слезы кричала мать, теряя сознание. Мы приводили ее в чувство и снова бежали за обозом, искали глазами дорогие нам лица. Нестора мы так и не увидели.
На всю жизнь запомнился мне этот страшный день, который нельзя и невозможно забыть.
Утром выяснилось, почему мы не смогли увидеть Нестора. Хорешко рассказывал, что в ночь под Новый год, т. е. за четыре дня до отправки наших, после новогодней попойки, в коридор тюрьмы пришел начальник тюрьмы Сербов, садист и палач. Он приказал вывести из камеры Нестора, раздеть его до пояса и положить на пол лицом вниз. После этого озверевший бандит обнаженной саблей бил по спине Нестора, вырезал несколько лент. Нестор лежал на каменном полу тюрьмы. В день отправки в Петропавловск его завернули в кошму и бросили в розвальни к ногам Якова. Поэтому Яков и показывал на свои ноги.
В пути следования за Нестором ухаживала Кондратьева, старалась помочь ему или хоть немного облегчить страдания, но он уже не поднялся. 18 февраля 1919 года Нестор погиб в анненковском «вагоне смерти».
— Ведь вот что удивительно, — говорил, волнуясь, начальник Акмолинского отдела ОГПУ Шевченко на рабочей планерке, — дело это, оказывается, было закрыто. Розыск его был временно приостановлен. А вот несколько писем от граждан села Мариинки и Атбасара, в которых очевидцы и пострадавшие говорят о зверствах этого колчаковского мерзавца. На его руках кровь многих людей, верных борцов за Советскую власть. И розыск его даже временно не следовало приостанавливать.
— Это предстоит выяснить вам, — показывая молодым чекистам на пухлую папку с бумагами, продолжал Шевченко. — И самое главное, — в голосе прозвучал жесткий тон приказа, — надо непременно найти Шайтанова. Для нас это не только вопрос профессиональной чести, но и дело огромной политической важности. Давайте посоветуемся…
Чекисты молчали.
Спокойствие и выдержка, смелость и осторожность, хладнокровие и горячность, лед и пламень должны сочетаться в чекисте. В любой обстановке он обязан действовать с расчетом, энергично, наверняка. Эти качества Шевченко видел в Монине.
— Мне, кажется, надо… — Шевченко подозвал к себе самого молодого работника — Георгия Монина и что-то негромко сказал ему одному.
Снова и снова внимательно перечитывая извлеченное из архива дело, Монин за каждой строкой показаний старался мысленно представить себе душевное состояние людей, свидетелей преступлений, и тех жестоко пострадавших, против кого эти преступления были направлены. Картины, нарисованные воображением, вызывали чувство гнева и сострадания. Сердце чекиста не камень, однако гуманность гуманности рознь. Монин вспомнил, как справедливо говорил Шевченко о человеколюбии: «Если оно есть свойство характера каждого из нас, то нам, чекистам, надо это качество вырабатывать не вообще, а как специфическую черту характера, которой свойствен только классовый оттенок».
Вспомнились ленинские слова о колчаковской диктатуре — «самой бешеной, хуже всякой царской».
Монин все еще не допускал мысли, что Ленина уже нет в живых, что отравленные эсеровские пули и нечеловечески тяжелое напряжение сделали свое дело…
Монин посмотрел на портрет Ильича. В прищуре ленинских глаз ему почудилась одобряющая улыбка. Он вновь погрузился в изучение дела, где одинаково важным было все, начиная от общих выводов и заключений и кончая, казалось бы, самой малозначимой фразой из многочисленных свидетельских показаний.
…Самым тонким умением Колчака было умение обманывать народ фальшивыми лозунгами свободы и равенства, обещаниями радикальных реформ, прежде всего земельных. Недаром за Колчаком поначалу толпами валили обманутые им солдаты, крестьяне, казаки. До революции в Западной Сибири на одного казака в среднем приходилось 52 десятины земли. Колчак обещал больше. Но потом многие на собственном горьком опыте познали цену щедрым посулам «верховного», которые на практике с его одобрения осуществляли волковы и пепеляевы, катанаевы и шайтановы, вологодские и кузнецовы. Было бы противоестественным и невероятным, если бы эти посулы на деле не превращались в плети, нагайки и пули — без этого власть Колчака и его камарильи не продержалась бы и дня. А Вениамин Шайтанов был один из тех, кто на практике осуществлял эту власть.
Задание шефа (так чекисты за глаза называли Шевченко) было трудным. Прежде всего необходимо встретиться с теми, кто вел дело Шайтанова в 1922 году.
Монин сделал запись в блокноте и продолжал изучать материалы незавершенного следствия, все более углубляясь в анализ фактов. И вот новая пометка в блокноте: побеседовать с авторами писем — свидетелями зверств Шайтанова — с атбасарцами, мариинцами, и тогда, взвешивая и исследуя факты, определить свой образ действий.
Особые надежды Монин возлагал на встречу с Владимиром Стремянным — свидетелем, давшим в 1922 году очень важные показания, тщательно зафиксированные Погореловым. О своей деятельности в управлении коменданта Атбасара Стремянной, разумеется, никому не говорил, предпочел умолчать и перед Погореловым. Он знал, что в его тонко законспирированную работу были посвящены лишь несколько человек, прежде всего чекисты, разработавшие операцию и забросившие его в тыл Колчака. Погорелову было лишь известно, что Стремянной — коммунист, в настоящее время работает в Атбасарском упродкоме. Между тем Владимир после первых же бесед со следователем заметил его настороженное отношение, особенно после того, как то намекнул на его службу в комендантском управлении. Как бы то ни было, откровенной беседы у следователя со свидетелем не получилось. Между тем Стремянной знал многие секреты канцелярии Шайтанова и не собирался держать их в тайне. Спустя некоторое время он вновь пришел к чекистам с намерением рассказать о преступлениях Шайтанова.
Монин, как и его предшественник Погорелов, не знал о том, что Стремянной выполнял в тылу Колчака особое задание ЧК, и видел в нем не просто свидетеля. Что-то (потом он поймет, что именно) подсказывало ему удивительно знакомое в этом человеке.
Стремянной решительно произнес, глядя в глаза Монину:
— Я и мои товарищи делали все, чтобы не дать свершиться издевательствам и убийствам, но не всегда нам удавалось предотвратить их. И тогда я видел, с каким хладнокровием истязали обреченных Шайтанов и его подручные…
Чекист слушал Стремянного. Перед его мысленным взором вставали страшные картины кровавых оргий, происходивших во дворе канцелярии коменданта или за высоким каменным забором, огораживающим плац возле солдатских казарм.
Шайтанов, пользовавшийся особой благосклонностью «верховного», с величайшим рвением проводивший в жизнь кровавую карательную политику Колчака, пользовался каждым удобным случаем, чтобы показать глубочайшую преданность своему покровителю. Он мог часами разглагольствовать о «необыкновенной учености Александра Васильевича», о его географических экспедициях, золотой Константиновской медали, венчающей научные труды адмирала, об «истинном демократизме» Александра Васильевича в его бытность командующим Черноморским флотом, о том, как недотепа и фигляр Керенский, правильно оценив необычайные достоинства Колчака, увидел в нем опасного соперника, и в самое горячее время под благовидным предлогом ответного визита срочно отослал его в Соединенные Штаты. В пылу вдохновения Шайтанов сравнивал Колчака то с Иваном Грозным, то с Петром Великим, утверждая, что наконец-то Россия обрела достойного и проницательного правителя, знающего народные нужды и ценящего хлебопашца-кормильца. О демагогических проектах земельных реформ Колчака Шайтанов распространялся с особым усердием. Используя малейший повод, он старался подтвердить полную обоснованность и достоверность разговоров о том, что Колчак, недовольный своим бездарным и «трусливым окружением», намерен взять себе личным адъютантом боевого офицера, преданного, храброго, решительного и, разумеется, с отличной головой. А именно такими качествами, по глубочайшему убеждению атбасарского коменданта, обладал он, Вениамин Шайтанов, кавалер двух Георгиевских крестов, ордеров святой Анны и Станислава с мечами. И только оставаясь наедине с собой, силясь вдуматься в то, что происходит вокруг, постичь внутренний смысл всей этой диковинной свистопляски, он вдруг с поразительной ясностью сознавал, что его не только боятся, но и ненавидят все — от подхалима Рекина и до вчерашнего невзрачного крестьянина. Как же его фамилия? Кажется, Щека? Он этого Щеку до тех пор хлестал плетью, пока спина не превратилась в кровавое месиво. И когда жертва уже почти не проявляла признаков жизни, пошатываясь, медленно ушел в коридор канцелярии к рукомойнику, тщательно мылся, потом долго обтирался услужливо поданным денщиком махровым полотенцем и потребовал крепкого чая. Брезгливо протерев руки одеколоном, он принялся, за чаепитие, заглядывая в одну из французских книжиц, которые возил с собой. Читал и говорил Шайтанов по-французски весьма сносно, не упуская случая уязвить этим «рохлю и дворянского недоноска» штабс-капитана Воскресенского, которому подчинялась местная белогвардейская команда, враждовавшая с казаками.
…Стремянной умолк и попросил попить.
— Не побрезгуете? — спросил Монин, указав глазами на кружку с остывшим чаем.
Стремянной залпом осушил кружку, твердо поставил ее на стол и как-то странно, пристально посмотрел в окно. Там, во дворе, на душной жаре подремывали нахохлившиеся куры, к которым незаметно подкрадывался откормленный ленивый кот.
Монин снова попытался вспомнить, где и когда он видел раньше своего собеседника, казавшегося ему воплощением безразличия и спокойствия. А тот, словно угадав монинские мысли о себе, сказал:
— Вы, вероятно, думаете, что я был преступно пассивен? Но, поверьте, в тот момент я ничего не мог сделать. Да, я не имел права рисковать. Не знаю, как мне удалось сдерживаться, находясь в двух шагах от Шайтанова.
Он помолчал, закурил. Манера держать папиросу и сама папироса снова обратили на себя внимание Монина. Где он видел такой необычный прикус мундштука?
— И вы, — спросил, напрягая память, Монин, — и вы примирились с белогвардейским террором?
— Нет, не примирился. Я видел в исступленном состоянии Шайтанова обреченность. Мы с вами не на митинге, но я скажу вам, что террор, порождаемый жестокой классовой борьбой, гражданской войной, навязанной буржуазией, мне представляется явлением исключительно классовым. Я понял, наблюдая за действиями Шайтанова, что кровавый террор обреченной колчаковщины рубил сук, на котором она держалась, показывал ее неспособность удержаться у власти иными средствами. В этом, по-моему, и есть ключ к объяснению преступлений Шайтанова, если есть надобность их объяснять.
— Скажите, а кем вы, товарищ Стремянной, были в прошлом?
Свидетелю показалось, что слово «товарищ» Монин произнес с легким нажимом.
— Когда? — спокойно уточнил он.
— До Октября.
— Хлебопашцем.
— Кто вы сейчас?
— Вы не хуже моего знаете, — отрывисто ответил Стремянной и тяжело придавил недокуренную папиросу к дну пепельницы, подумав: «И этот начнет сейчас выспрашивать о моем прошлом. Ну что ж, не советовать же ему писать Дзержинскому».
Ожидать настойчивых расспросов следователя у Стремянного были все основания. В данных о жизни и деятельности работника Атбасарского продовольственного комитета, которыми располагало Акмолинское ОГПУ, был существенный пробел: по ним невозможно было установить, где Владимир Стремянной, бывший служащий канцелярии коменданта Атбасара, находился и чем занимался после своего исчезновения из города вместе со всем шайтановским окружением.
И тут Монин, глядя на недокуренную Стремянным папиросу, как-то разом вспомнил, где и когда видел человека с этой не совсем обычной фамилией. Уж не тот ли это офицер, который явился в дом Мониных в ту памятную ночь? Сходство между этим свидетелем и ночным пришельцем искать было не надо — сомнений никаких: это именно он! И Монин, припомнив слова офицера, вслух весело произнес их: «У вас найдется седло с хорошими стременами?». И свой ответ отчетливо вспомнил: «Седло без стремян, что кобура без пистолета». Ведь после этого он и впустил пришедшего в дом, в подвале которого шло совещание большевистской подпольной группы. Да, перед ним был человек, которого он в морозную декабрьскую ночь семнадцатого года вез в санях в сторону солдатских казарм.
Сведения, сообщенные В. Стремянным, С. Федюшевым из части особого назначения Атбасара, показания, данные помощником станичного атамана Суфтиным, допрос бывшего начальника уездной белогвардейской милиции Карпова и других давали Монину факты, служившие убедительным доказательством преступных злодеяний Шайтанова и его окружения.
Рассказ Стремянного укреплял мнение Монина о том, что Черный Гусар был не просто мелкой сошкой, а птицей большого полета, хитрым и расчетливым врагом, который ни на каких условиях не пойдет на примирение с Советской властью. Размышляя над фактами, сообщенными работником уездного продовольственного комитета, Георгий Монин, разумеется, не мог и предположить, что судьба еще не раз сведет его с этим человеком.
Успехи Красной Армии и активная работа большевистского подполья давали свои результаты: несмотря на демагогические призывы «верховного» боевой дух колчаковцев быстро улетучивался. Однако к середине лета 1919 года Троцкий, бывший тогда председателем Реввоенсовета республики, сделал все от него зависевшее, чтобы приостановить наступление Красной Армии на Восточном фронте. В. И. Ленин и ЦК партии вмешались в это дело, и 15 июня 1919 года Пленум ЦК, рассмотрев вопрос, дал директиву — продолжать наступление на колчаковские позиции.
Советские 2-я, 3-я и 5-я армии устремились на врага. 26-я дивизия 5-й армии под командованием Генриха Христофоровича Эйхе умелым маневром вышла в тыл противника. Другая дивизия взяла Златоуст. 1 июля были освобождены Кунгур и Пермь. Не прошло и двух недель, как пал Екатеринбург — его очистила от белогвардейцев 28-я дивизия 2-й армии под командованием «волжского Чапаева» Владимира Мартыновича Азина.
Одни имена красных полководцев вселяли в колчаковских солдат трепет и невольное уважение. «Пусть долговязый морж сам с Вацетисом, Тухачевским да Фрунзе повоюет!» — поговаривали уже в открытую о Колчаке его же солдаты. В белогвардейских войсках ходили легенды о том, что на всех фронтах у красных многие командиры не только из «башковитых рабочих и крестьян, но есть и генералы, обиженные царем, и даже настоящие профессора, изучавшие прежде звезды и планеты», — так солдатская молва говорила о П. К. Штернберге, выдающемся русском астрономе, проявившем в борьбе с Колчаком незаурядное дарование военачальника (сегодня имя П. К. Штернберга носит один из крупнейших научно-исследовательских институтов СССР).
Что касается генералов, «обиженных царем», то это были думающие, честные русские люди, сразу принявшие сторону трудового народа. В конце гражданской войны белогвардейцами был составлен внушительный список генералов, «продавшихся III Интернационалу». Не жалея черных красок, хитроумно изощряясь в самой гнусной клевете, белогвардейская и эмигрантская печать писала о генералах А. А. Брусилове, М. Д. Бонч-Бруевиче, А. Е. Гуторе, П. О. Валуеве, А. А. Поливанове, В. Кукуране и многих других, честно служивших делу революции.
В стане контрреволюции бее более усиливалось разложение. При каждом удобном случае колчаковские солдаты старались любым способом освободиться от опостылевшей службы. Невиданный размах приняли дезертирство, самострелы, членовредительство. Белая армия разлагалась, несмотря на все старания зверствующей колчаковской разведки, о которой даже очевидец, его трудно было заподозрить в сочувствии большевикам, барон Будберг писал в своем дневнике:
«Здесь контрразведка — это огромнейшее учреждение, пригревающее целые толпы шкурников, авантюристов и отбросов покойной охранки… Все это прикрывается самыми высокими лозунгами борьбы за спасение родины, и под этим покровом царят разврат, насилие, растраты казенных сумм и самый дикий произвол…».
Процесс всеобщего разложения был необратим. Видимость армейской дисциплины поддерживалась жестокими экзекуциями и приговорами полевых судов. В казачьем же ведомстве Вениамина Шайтанова, которого к тому времени Колчак назначил комендантом Атбасара и Атбасарского уезда, внешне царил полный порядок. Этого Черный Гусар добивался самыми жестокими мерами. Схваченных по селам бежавших из колчаковской армии солдат под строгим конвоем пригоняли в Атбасар. В очередную такую облаву набралось до двухсот дезертиров. Шайтанов приказал выпороть всех, что белоказаки немедля исполнили. Но на этом комендант не остановился. Всех пойманных снова выстроили на плацу перед крыльцом канцелярии. После экзекуции многие солдаты не могли стоять на ногах, их поддерживали товарищи. Ждали коменданта, но тот не торопился. Младший офицер Рекин доложил Шайтанову о дожидавшем его строе. Черный Гусар грохнул кулаком по столу:
— Пусть эти красные сволочи постоят перед тем, как лягут покойниками!
Но вот в коридоре, ведущем к выходу, мелькнули начищенные до блеска сапоги, плетка угрожающе хлестнула по блестящим голенищам и на крыльце в сопровождении офицеров Рекина, Васильева, Иванова появился «сам». Шайтанов матерно выругался и произнес тогда, как он сам считал, свой знаменитый монолог:
— Защитники отечества, мать вашу так! Смотрите сюда. У входа в канцелярию я прикажу поставить виселицу на две персоны. Одно место должно быть всегда занято — пусть на веревке болтается труп дезертира или бунтаря, пока мы не перевешаем их всех; другое место, под перекладиной, будет вакантным. В любой момент, когда я захочу, на второй веревке тоже будет висеть кандидат в мертвецы.
Федор Рекин хохотнул от удовольствия, но, заметив злобный взгляд коменданта, опасливо примолк. Быстрыми шагами Шайтанов подошел к неровному строю, вглядываясь в лица измученных, окровавленных людей. У крайнего — это был пожилой солдат — голова от побоев бессильно свисла на грудь. Шайтанов черенком плетки, поддев подбородок солдата, резким движением поднял его голову. Несчастный, поддерживаемый с двух сторон товарищами, не открывал в забытьи глаз. Шайтанов изо всех сил несколько раз хлестнул его плетью, приговаривая:
— Глядеть не хочешь, мерзавец! Поди и детишки у тебя есть? Чему же ты, красная сволочь, сможешь научить детей?
Комендант жестоко избил несколько человек, из которых двое тут же скончались, трупы их были выброшены на улицу.
— Расстрелять! Перевешать! — хрипло выкрикивал окончательно взбесившийся комендант. Но осуществить это злодеяние на сей раз ему не удалось. На следующий день Шайтанов нашел у себя на столе записку:
«Идею с виселицей поддерживаем. Первым кандидатом на перекладину будешь ты. Сделаем все быстро — ведь под рукой и виселица, и кандидат в мертвецы».
Записка не только привела Черного Гусара в неописуемое бешенство, но и вселила в него страх. Шайтанов вызвал офицеров, которым не приходилось видеть начальника гарнизона таким даже во время изощренных казней.
— Я вас всех спрашиваю, — потрясал Шайтанов запиской перед самым носом перетрусившего Рекина, — что это такое? Кто писал эту записку? Расследовать, найти, доложить!
Жестокость Шайтанова, проявляемая при экзекуциях, приводила в трепет даже близких, видавших виды белобандитов. Рекин всегда злорадствовал неудачам начальника гарнизона, хотя был предан ему, как пес, и боялся его, чаще всего вымещая свою злобу на подчиненных.
Автор записки (а им был Стремянной) так и остался для Шайтанова неизвестным. Допросы солдат местной команды, а также служителей канцелярии коменданта и тех казаков, кто хоть косвенно подозревался в непочтительном отношении к начальству, ничего не дали, и Черный Гусар еще больше свирепел, сознавая собственное бессилие.
Безуспешные поиски автора записки на какое-то время отвлекли внимание Шайтанова от арестованных и, возможно, это сохранило жизнь обреченных.
В местной команде, подчиненной штабс-капитану Воскресенскому, были солдаты, сочувственно относившиеся к Советской власти. Стремянной давно приглядывался к ним, кое с кем даже сдружился. Однажды один из солдат — Степан Федюшев — обронил словно невзначай:
— Всех ведь загубит, зверюга…
— Это о ком ты? — спросил Сергей Озеров.
— О беглых…
— Не посмеет, после записки-то!
— А если посмеет?
— Надо сообщить начальству повыше…
— О чем?
— О том, что самодур убивает своих же солдат, хочет расстрелять еще двести человек, восстанавливает население против властей, подрывает их авторитет и военную силу.
— Мели, Емеля, так нам с тобой и поверили! — усомнился Федюшев.
— И то верно!
— А что, братцы, — вмешался услышавший этот разговор Стремянной, — если нам поможет штабс-капитан Воскресенский спасти от верной смерти двести человек?
— Это как же? — в один голос спросили солдаты.
Выслушав Стремянного, солдаты задумались. Никто не решался нарушить тягостное молчание.
— Знаю, о чем ваши мысли. Спасем, мол, двести солдат, а они штыки в руки и айда против Советской власти.
— Но ведь и мы не у красных, — начал было Озеров, внимательно вглядываясь в прищуренные глаза Стремянного.
— Это верно. Но верно и то, что солдаты, и вы в том числе, ожидая приказа идти на подавление Мариинского восстания, обезвредили боевые патроны, высыпали из них порох и набили песком. Вы ведь не хотите стрелять в тех, кто поднялся против Колчака…
Стремянной знал, что во время подготовки Мариинского восстания и в дни, когда восставшие нанесли первые удары по белогвардейцам, в атбасарской команде был создан нелегальный солдатский комитет во главе с С. И. Белозеровым. Начальник команды штабс-капитан Воскресенский, абсолютно уверенный в преданности своих солдат, не допускал и мысли, что в роте действуют революционные агитаторы, большевики, что солдаты, знавшие о готовящемся восстании, готовы выступить на стороне восставших или, в крайнем случае, если их погонят на подавление, не стрелять в мятежных крестьян.
Белогвардейской контрразведке удалось с помощью провокатора (им был писарь Шкуров) узнать о деятельности солдатского комитета. Многих солдат разоружили, членов комитета арестовали, а его руководителя С. И. Белозерова по приказу Шайтанова после тяжких издевательств и пыток расстреляли.
Шайтанов, всей душой презиравший штабс-капитана Воскресенского за его либерализм и заигрывание с подчиненными, выступил перед солдатами с напыщенной речью, смысл которой сводился к тому, что каждого, кто вздумает бунтовать или подстрекать солдат к недовольству, ждет участь Белозерова. Обращаясь к штабс-капитану и зная, что действует вопреки уставу, запрещающему в присутствии нижних чинов наносить офицеру оскорбление, комендант громко и развязно произнес:
— Господин штабс-капитан, не от вас ли рота забеременела красной революцией? Хорошо, что хирург вовремя заметил и удалил зародыш, чрезвычайно кое-чем похожий на вас!
Штабс-капитан Воскресенский сохранил невозмутимый вид. Он стоял гордо, задрав вверх аккуратно подстриженную бородку, смех и издевательские слова его будто не касались.
Поигрывая плетью, Шайтанов ушел к себе в канцелярию, где его через час застал штабс-капитан Воскресенский. Он отстегнул офицерский кортик, с которым никогда не расставался, и картинно, держа его на ладонях вытянутых рук, положил на стол перед комендантом.
— Вениамин Алексеевич!.. Гм… Господин капитан, над моей непорочной офицерской и дворянской честью вы учинили непотребными словами и смехом публичную экзекуцию. Я принял ее с подобающим мужеством и достоинством. Однако после нанесенного оскорбления, роняющего мой авторитет командира в лице моих солдат, считаю свою службу в дальнейшем невозможной и в знак обдуманного требования отставки покорнейше считаю необходимым для вас просить об этом по начальству и принять сей знак офицерской чести.
Шайтанов резким движением сдвинул кортик на край стола:
— Почтеннейший, хватит ломать комедию! Тут не оперетта… И вообще, хороша веревка длинная, а речь короткая. Идите, борода, протрезвитесь.
Воскресенский смешался, сказал в ответ что-то по-французски и удалился нетвердой походкой.
В свои пятьдесят пять лет Воскресенский отличался большой забывчивостью и, чтобы окончательно не потерять память, тренировался, заучивая наизусть длинные фразы из французских романов. Забывчивости штабс-капитана способствовал алкоголь, к которому он прибегал и в счастливый час радости, и в тревожные дни печали. Когда же его состояние было каким-то неопределенным, средним, он, не терпящий душевного вакуума, стремился выйти из этого состояния с помощью хереса или обычного самогона, который полутайно варили в его же команде.
Штабс-капитан Воскресенский, потомственный дворянин, бредил монархической программой, но Николая Второго считал личностью тусклой, не достойной Российского трона. Немало позлорадствовал Воскресенский, когда еще в юношеские годы, докатились до него слухи о том, что пьяного юного наследника во время его заграничного путешествия крепко поколотили японские полицейские. Один знакомый из тобольской охраны Николая Второго по фамилии Свирин рассказывал Воскресенскому, что любимым занятием бывшего самодержца в ссылке было колоть по утрам дрова, писать дневник, играть в городки и шашки с солдатами охраны. Из литературы в Тобольск Николай, кроме религиозных книг, привез «Рассказы для выздоравливающих» и… «Правила игры на балалайке».
Словом, когда Воскресенский узнал, что следователь по особо важным делам Омского окружного суда Соколов обнаружил в районе Ганиной Ямы, верстах в восьми от Екатеринбурга, «вещественные доказательства» того, что Николай Второй напрямик проследовал в «мир иной», это не вызвало у штабс-капитана гневных эмоций. Подливая в стакан херес, он даже удивлялся себе: его интересовал не сам факт смерти человека, который правил миллионами людей, а то, как смогли уцелеть найденные Соколовым пряжка от пояса, памятный серебряный значок уланского полка — дар царице от генерала Орлова, который она носила на браслете, несколько топазов, подаренных в свое время дочери царя Анастасии Григорием Распутиным.
«Се ля ви!» — глубокомысленно заключил Воскресенский, запивая афоризм хересом.
Как человек в меру набожный, он проповедовал патриархальный альтруизм, при людях высказывал отрицательное отношение к жестоким мерам Шайтанова, намекая даже на то, что яблоко, мол, от яблоньки недалеко катится. В данном случае штабс-капитан имел в виду покровителя атбасарского коменданта адмирала Колчака. Поначалу Воскресенскому было невдомек, почему на этот пост назначили не его, опытного и наделенного мудростью человека, кадрового офицера царской армии, а выскочку Шайтанова. Потом он все понял, и неприязнь между ними превратилась в открытую вражду. И вот Шайтанов еще раз жестоко отомстил своему сопернику, публично нанес ему оскорбление. Штабс-капитан молил бога послать удобный случай, чтобы уличить обидчика в неблаговидных делах и, ежели удастся, вышибить его из седла.
Предложение писаря Шкурова провести вечер за рюмкой вина Воскресенский, всегда с удовольствием принимавший такие приглашения, на сей раз выслушал холодно, но все же дал согласие. К любимому за аккуратность и исполнительность писарю с некоторых пор штабс-капитан стал относиться с недоверием. Ему не нравилось, что Шкуров частенько похаживал в канцелярию комендатуры, уверяя, что там у него старый приятель земляк. Штабс-капитан Воскресенский знал этого хохла. То был феноменально изобретательный по части безделья писарь, которого начальству в том было уличить так же трудно, как и увидеть его, Воскресенского, к вечеру трезвым. Командир роты не без оснований предполагал, что эти встречи лишь предлог для отлучек в канцелярию, что именно Шкуров — и никто другой — дал Шайтанову полную информацию о настроениях солдат, их враждебном отношении к казакам, о красной агитации в гарнизоне и солдатском комитете. Но почему же обо всем этом писарь не доложил Воскресенскому?
По натуре штабс-капитан был человеком незлобивым, ценил хорошее отношение к себе, что в последнее время в окружающих его офицерах и гражданских чинах проявлялось весьма редко, любил тонкую лесть со стороны подчиненных и не пытался за внешней благопристойностью усматривать неуважение к себе. Стремянной давно разгадал слабости Воскресенского и потому, давая Шкурову совет пригласить его на пирушку, велел непременно сказать несколько льстивых слов, сразу же смягчивших штабс-капитана.
Придя в назначенное время в дом Шкурова, Воскресенский застал здесь Стремянного, Федюшева и Озерова, которые избрали местом встречи квартиру Шкурова, чтобы проверить свои сомнения — не провокатор ли он. Штабс-капитан галантно поклонился и сел за стол, уставленный закусками. Первый тост хозяин поднял за победу Колчака. Второй по предложению штабс-капитана выпили за возвращение монархии. Третий тост провозгласил Озеров за многострадальный русский народ. Федюшев предложил выпить за штабс-капитана Воскресенского. Потом встал Стремянной и сказал, ни на кого не глядя:
— А по-моему, друзья, нынче лишне пить за здоровье присутствующих. Конец так близок, что здоровья хватит каждому из нас… — И, посмотрев на встревоженно-угрюмое лицо Шкурова, на беззаботного Воскресенского, весело подмигнул Федюшеву и Озерову:
— Так выпьем чашу сию до дна!
Все выпили, только Шкуров незаметно поставил свой стакан среди посуды. Это не прошло незамеченным. Два раза Шкуров словно нечаянно опрокидывал свой стакан на бок, рассчитывая, что охмелевшие гости этого не заметят. Потом он предложил выпить за Шайтанова. Поднявший было рюмку Воскресенский стремительно отставил ее в сторону.
— Пить за палача считаю недостойным для дворянина и офицера, — резко сказал он и протрезвевшим голосом продолжал: — На днях, господа, имел я беседу со священником села Самарского отцом Иваном Янковским. Я рассчитывал с его помощью воздействовать на коменданта, как-то укротить его свирепый нрав и хоть немного пресечь жестокость и зверство, которые всем нам и нашему общему делу ничего, кроме вреда, не приносят, Чтобы убедить отца Ивана, я рассказал ему о потрясающих фактах. Оказывается, о них он уже наслышан. Казаки Шайтанова в селе, рассказываю священнику, схватили несколько партизан из отряда Жиляева, пробиравшихся из Кустанайского уезда. Среди них была раненая женщина. Шайтанов приказал выпороть всех и расстрелять. «И женщину?» — переспросил кто-то. «И эту б. . . — тоже!» — хлестнул тот в ответ плеткой по лицу казака. «С бабами мы не воюем!» — казак утер кровь и твердо стоял на своем. Комендант рассвирепел, хватаясь за кобуру. Казак выхватил клинок и зарубил бы Шайтанова, да Рекин подоспел, сзади выстрелил в спину бунтаря. Пленников вывели к кладбищу и там изрубили клинками. Женщина, та самая, крикнула: «Все равно вашей власти конец, идет наша, красная!». Шайтанов зарубил ее клинком. «Что вы на это скажете?», — спросил я отца Ивана. И что же вы думаете, господа, он мне ответил?
Зная о неприязненном отношении церковнослужителей к большевизму, я не сомневался, что самарский поп начнет благословлять действия Шайтанова, а меня предаст анафеме за подстрекательство к осуждению вовсе не противных, а богоугодных и церковью одобряемых действий всевластного коменданта. Но мой собеседник молчал, будто просвирой подавился…
Торопливо опрокинув в рот стакан первача, штабс-капитан продолжал:
— Так вот, Иван Николаевич, — уже по-мирскому говорю ему я. — Так вот, говорю, в первый день вступления в должность начальника гарнизона ко мне пришли капитан Шайтанов, его адъютант Рекин, прапорщик Иванов и хорунжий Васильев. «Сегодня, — начал Шайтанов, — доставлен мне схваченный в селе Державинском коммунист Лаврентьев. Мы должны выведать у него все, что ему известно о существующем в уезде большевистском подполье, о киргизском атамане… как он? Да, этот, Адильбек Майкутов. Вам надлежит присутствовать на допросе». «Но это не мое дело!» — ответил я. «Это дело большой политики, штабс-капитан».
Сами понимаете, пришлось подчиниться. Когда я пришел в управление коменданта, к Шайтанову только что втолкнули зверски избитого молодого человека. Я ужаснулся при одном виде всего этого, а он смотрел на нас спокойно, и в глазах его я читал бесстрашие и презрение.
Воскресенский вздрогнул, выпил и, не закусывая, продолжал.
— Ты большевик? — спросил Шайтанов.
— Да, большевик.
— А есть в Державинском еще большевики? Кто, назови фамилии!
— Иди, сам спроси фамилии, — снова отвечает арестант.
— Сколько их? — кричит Шайтанов.
— Иди, посчитай!
— С кем связь держал?
— Считай на пальцах, начальник: с Ново-Александровским, со Старым и Новым Колутоном, с Ягодным, Мажинским, Степным, Мариинским, Борисовским, Тученкой, Введеновкой, Николаевкой…
И он еще называл много селений, пока окончательно потерявший самообладание Шайтанов не приказал: «Раздеть!» Арестант, метнув в нас взгляд, успел крикнуть: «Держал связь со всей мировой революцией!»
С арестованного содрали остатки одежды и выволокли во двор. Два казака привязали его к дереву. Шайтанов, глядя на часы, отсчитывал удары: пять, десять, пятнадцать минут… Плечи и грудь были исполосованы багровыми рубцами. Шайтанов подошел к жертве, плеткой поддел подбородок. Лаврентьев медленно открыл один глаз — другой вытек.
— Ну что, довольно?
И начал снова хлестать свою жертву плетью. А когда отошел, то избиение продолжили казаки.
— А что же святой отец? — спросил Шкуров, желая, видимо, переменить тему разговора.
— Господа, — продолжал штабс-капитан, — я всего мог ожидать, только не того, что услышал. Священник, наклонив низко голову, тихо всхлипывал. «Что с вами?» — спрашиваю. Он совладал с собой, встал. Шайтанов, говорит, вызвал вахмистра, который повез Лаврентьева, вернее то, что от него осталось, за город.
Оказывается, отец Иван в тот день был по своим делам в Атбасаре и сам видел, как со двора комендантского управления выехала телега, и пошел следом за ней.
— Возле кладбища, — рассказал дальше отец Иван, — с телеги сбросили тело. Может, оно еще было живым, и вахмистр взялся было за шашку, но тут я сказал: «Да отвратит бог твою длань от несчастного сего…».
Вахмистр с телегой убрался, а тело истинного христианина я предал погребению, как подобает…
— Но ведь он большевик! — изумился я.
— Он верой своей сильный и верный человек, — ответил священник. — А по части твоей просьбы, чтобы я божьим словом повлиял на Шайтанова, скажу одно: «Нет бога нынче и никогда не было… А Шайтанову не божьи слова нужны — топор и плаха по нем плачут давно. Будь он проклят!»
Воскресенский умолк. Молчали все, потрясенные его рассказом. Шкуров вышел на кухню. В этот момент Стремянной сказал:
— Помните, господин штабс-капитан, расстрел двадцати трех мариинских повстанцев? Один из них был только ранен и остался жив. Фельдшер Степан Иванович Катков с вашего согласия распорядился отвезти его в больницу. Но беднягу потом все же расстреляли по приказу Шайтанова. Что творится… А что делают с беглыми!..
— Кстати, господа, — подхватил Воскресенский, — сегодня в присутствии головорезов Рекина и Васильева Шайтанов потребовал, чтобы я выделил отряд в помощь казакам для участия в расстреле двухсот арестованных. Ему, видите ли, своих катов не хватает!
— О таком неслыханном произволе, — с осторожной назидательностью возмутился Стремянной, — вы могли бы донести начальству, и тогда Шайтанову несдобровать. Он восстанавливает против законных властей население, повсюду ропот и недовольство, от казачьих пуль гибнут люди…
— Да-да, — с готовностью согласился штабс-капитан. — А знаете, вы подали мне отменную мысль! Терять мне, как это у большевиков говорится, нечего, кроме собственных цепей. Составлю-ка я сейчас, именно сейчас, депешу!.. А ну-ка, голубчик Шкуров, где вы там? А, появились! Берите бумагу…
Хозяин дома писал под диктовку:
«Начальник гарнизона Шайтанов производит над дезертирами и крестьянами небывалые и неслыханные в истории зверства, предлагает расстрелять двести арестованных, в настоящее время содержащихся под стражей…»
Двумя часами позже Стремянной, оставив «товарищей» в доме хлебосольного хозяина, зашел в управление коменданта навестить засидевшегося на работе друга. Проходя мимо окон канцелярии Шайтанова, услышал возбужденные голоса.
Говорил писарь Шкуров, уже успевший оказаться здесь: «Понимаете, депеша в Курган… начальнику округа… Воскресенский… двести дезертиров расстрелять».
С криком: «Мы его сейчас зарубим!» — из канцелярии выбежали хмельные Рекин и Васильев, кинулись к казармам. Следом за ними стремительно выбежал Шкуров, но, завидев своего недавнего гостя, метнулся обратно в темный коридор комендатуры.
Стремянной устремился вслед за офицерами. Ворвавшись в комнату, они выхватили шашки, полные решимости зарубить осоловевшего штабс-капитана. Расправу предотвратили подбежавшие солдаты и Стремянной, настигший разъяренных офицеров в самый критический момент.
— Таким образом, — заключил Стремянной, — удалось разоблачить провокатора Шкурова и спасти двести человек.
— И даже штабс-капитана, — не без иронии заметил Монин.
— Пришло распоряжение, — продолжал Стремянной, — отправить беглых солдат в Курган. От своих людей мы получили сообщение, что почти все они в пути разбежались. Да, почти… Среди тех, кому не удалось бежать, было семеро участников Мариинского восстания. Шайтанов послал в Курган депешу, и вскоре эти семеро были расстреляны. А Воскресенскому опять не повезло. Из Кургана прибыл в Атбасар подполковник Распопин расследовать факты, сообщенные «верховному». Коменданту Атбасара Шайтанову за решительные действия объявил благодарность, а штабс-капитану «за нетвердость» — выговор и пригрозил отстранить от должности.
Слушая рассказ свидетеля Владимира Стремянного, Монин делал пометки в блокноте: «Выяснить все о Шкурове, допросить. Побеседовать с Федюшевым, Озеровым…»
Предрассветным осенним утром из небольшого домишки на окраине города вышел высокий человек в потертой кожаной куртке и брюках галифе, обшитых кожаными леями для верховой езды. Город еще спал. Пройдя мост через речку Джабай, человек быстро зашагал по тракту. Холодный ветер обдавал лицо путника. Он ускорил шаг в надежде что если не встретит какого-либо попутного транспорта, то к вечеру, может, еще успеет и пешком добраться до места.
В тот момент, когда человек в кожанке притворил за собою калитку, из другого двора, неподалеку, вышла пароконная подвода и двинулась по тому же тракту. На сене, взятом про запас, закутанный в брезентовый плащ, полулежал угрюмый возница. Хорошо отдохнувшие за ночь кони рвались вперед, но человек, правивший ими, натягивая вожжи, не давал им разогнаться, и кони, выгибая лоснящиеся от мелкого дождя шеи, сбивались на ровный шаг. Завидев на дороге пешехода, ездовой осадил коней, видимо, не желая обгонять идущего впереди. Так продолжалось с полчаса. Но вот бричка начала нагонять пешехода, и человек в кожанке взял вправо, к самой обочине тракта, освобождая путь. В правом кармане он нащупал ребристую рукоять револьвера. В то время на дорогах было небезопасно: по селам и колкам прятались в одиночку и группами недобитые белогвардейцы, еще не выловленные бандиты из «зеленых». При каждом удобном случае, если нападение сулило какую-либо поживу, они, не задумываясь, пускали в ход оружие, жестоко расправлялись со своими жертвами. Словом, на этой утренней дороге пешему можно было всего ожидать.
Оглянувшись, Монин — а это был он — разглядел в рассветной дымке силуэт человека, спокойно полулежащего в телеге. Возница не проявлял ни малейших признаков беспокойства, и это несколько озадачило чекиста. Так может вести себя, размышлял Монин, или очень смелый человек, или же отпетый бандит. Но кто бы он ни был, нужно быть готовым ко всему.
— Тпру, — натянул вожжи возница, поравнявшись с Мониным. — Далеко ли путь держите в столь ранний час? — Обращение на «вы» как-то не вязалось с внешним обликом незнакомца и его одеждой. В то же время от внимания Монина не ускользнули две насторожившие его детали: судя по первым же произнесенным им словам, незнакомец был не из тех, кого презрительно называли «деревенщиной». Зорким взглядом чекиста Монин заметил, что вожжи ездовой держал в левой руке, а правую засунул за борт брезентового плаща, выпиравшего на груди. Нетрудно было догадаться, что попутчик вооружен. Однако, как показалось Монину, нападать он не собирался. Поэтому, решил чекист, глупо было бы упускать возможность проехать хотя бы часть пути. Воспользовавшись тем, что незнакомец заговорил первым, Монин весело ответил:
— Путь мой не так далек, но и не близок.
— Садитесь, вдвоем веселее будет.
Монин легко прыгнул в бричку.
— А далече ли вы? — в свою очередь полюбопытствовал он.
— В Мариинку.
— Известное место. Тогда нам совсем по пути, — оживился Монин, и это в свою очередь не ускользнуло от глаз возницы.
— Хорошо, если так, а то ведь пути-дороги могут разойтись. Как в сказке: пойдешь налево — смерть повстречаешь, направо — голову потеряешь, а прямо пойдешь — ничего не найдешь.
— В приходском учились?
— Это вы точно заметили, молодой человек… Вот кабы так всегда да все примечали, что в жизни деется…
— О чьей жизни вы говорите?
— О тех, кто испокон веков умением и старанием своим хлеб выращивал, кормил семью свою, да и всех прочих, городских особливо.
— Так ведь теперь земля у своих хозяев, у тех, кто ее обрабатывает.
— Обрабатывает… — повторил с какой-то странной интонацией возница. — Этому еще научиться надо! Землица, она, как писал граф Толстой, любит заботливые руки, как нежная жена ласку любимого мужа. Читали поди? Иль не до книжек нынче? А темный мужик научился пока только отбирать землю, а вот как он будет хозяйничать на ней? Ни лошади, ни хомута, ни плуга…
— У кулаков все заберем и отдадим бедным крестьянам, а хлеборобскую науку они веками изучали и вместе с любовью к земле в душе своей носят. Да ведь не только силы свои, — ум свой, талант земледельца отдавали ненасытному кулаку. И сейчас мироеды еще сосут кровь. Но время их прошло, и рабоче-крестьянская власть потрясет амбары, набитые хлебом, если кто излишки добром для общей пользы не отдаст.
— Коммунию введете? На спине кулака в рай думаете въехать? Мастера вы из чужих сусеков хлеб выгребать. На грабеж средь бела дня это похоже, — криво усмехнулся возница. Но, спохватившись, сразу же сменил выражение на лице, которое стало каким-то глуповатым и озабоченным.
— А может, и правильно делают коммунию эту, — негромко произнес он. — Сообща на земле работать сподручнее…
И умолк, думая о чем-то своем, тайном.
— Да вы-то сами-то к какому классу принадлежите? — спросил Монин после недолгого молчания.
— Ска-а-ажете тоже, классу, — протянул возница. — Голь перекатная, ничего не осталось. Колчак всю нашу деревню спалил, мужиков изничтожил. Один пепел остался от Мариинки, вот он тебе и класс.
— Так вы мариинский? — вырвалось у Монина.
— Был, да вышел, — уклончиво ответил незнакомец. — А сказать по правде, не знаю, кому теперь больше принадлежу — себе или гепеу. Затаскали, все допытываются…
— О чем же допытываются?
— А это, мил друг, длинная история…
Он тронул вожжи, и послушные кони так рванули, что Монин отшатнулся от соседа и чуть не повалился на бок. Тот из-за поднятого воротника, нахмурившись, в упор глянул на Монина.
— А вот пришла ваша Совдепия, — угрюмо продолжал он, как бы невзначай снова сунув за пазуху правую, свободную от вожжей руку, — и опять нас же давай обдирать, как липку. Сегодня из совнархоза, завтра из волисполкома, то из уездного Совета, то из станичного комитета стали брать на учет и живой и мертвый инвентарь. Там, глядишь, идут с подписным листом — газету «Беднота» выписывай в добровольно-принудительном порядке. А потом приписали меня к зажиточным, обложили налогом — хоть в петлю лезь. Вот и получается: Колчак село спалил и кровью залил. Не успели мы гарь с себя стряхнуть, как Совдепия пришла — тоже вынь да выложь хлеб, мясо… И все под предлогом изъятия излишков у зажиточных. Да после Колчака и не различишь, где бедняк, где середняк, где кулак. Все нищими стали, ну а мне привесили ярлык кулака…
— И предателя! — не выдержал Монин.
Только сейчас он припомнил, где видел этого мужика. Показал на базаре Стремянной. Это был Шкуров, служивший писарем в роте штабс-капитана Воскресенского. Его вызывал уполномоченный ОГПУ, долго беседовал с ним. Тот, разумеется, умолчал о подробностях своей службы у белых.
Шкуров вздрогнул. «Не Монин ли со мной рядом?» — обожгла догадка. Чекисты вызывали людей, знавших о Федоре Шкурове многое. Что те говорили о нем — ему, конечно, не было ведомо, но нетрудно было догадаться, что чекистов интересовали все, кто имел какое-либо отношение к Атбасарской комендатуре. И почти все, кого приглашали в ГПУ, неохотно отвечая на настойчивые расспросы Шкурова, упоминали фамилию Монина, особенно въедливого и дотошного в вопросах, так или иначе касавшихся Шайтанова.
Федор тогда похолодел от этих сообщений: начнут разматывать клубок шайтановских дел, докопаются и до него, и тогда — крышка. Потом пришлось являться в ГПУ и выкручиваться.
Шкуров не был из тех, кто падает духом при первых ударах судьбы.
— Кого же я, гражданин хороший, предал? — вскинулся он после слова, так неожиданно вырвавшегося у попутчика, и Монин понял, что от объяснения не уйти. Лошади, почуяв ослабевшие вожжи, понеслись вскачь.
— Честных людей из атбасарской команды.
— То навет и клевета!
— Может, и так, — примирительно согласился Монин. Чекист понимал душевное состояние своего соседа и не хотел вступать с ним в спор.
Возле неглубокого оврага, неподалеку от мусульманского кладбища, Шкуров остановил лошадей.
— Расхомутались, — сквозь зубы пробормотал он и выпрыгнул из телеги. Монин тоже вышел на дорогу — размять затекшие ноги, но не успел сделать и шагу, как Шкуров молниеносно выхватил из-за пазухи обрез и выстрелил в чекиста. Левую руку выше локтя резко обожгло. «Хорошо еще, что левую», — подсознательно мелькнула мысль. Правой рукой Монин рванул из кармана револьвер. Испугавшись выстрела, кони вздыбились с тревожным ржанием и, сбив хозяина, помчались по тракту. Шкуров попытался подняться на ноги и не мог. В ту же секунду Монин выхватил у него обрез, навел револьверное дуло в лицо вознице.
— Что есть еще?
Шкуров нехотя вытащил из-за голенища нож в кожаном чехле, бросил на дорогу.
— Место неподходящее выбрал, я же православный, — мрачно пошутил чекист.
— Здесь стрелишь, али в гепеу? — тяжело дыша, спросил Шкуров.
Монин раздумывал.
Громыхавшая бричка промчала метров триста, перевернулась, и кони, еще немного протащив ее по мокрой дороге, остановились.
— Ну, айда к твоему фаэтону, а то с такими забавами до Мариинки совсем не доберемся.
Косясь один на другого, они подняли бричку, подобрали разметавшееся по дороге сено, уложили на дно и сели. Монин снял шарф, шкуровским ножом разрезал на две части, сбросил кожанку и засучил рукав рубахи. Густеющая кровь тонкой струйкой ползла по обнаженной руке.
— Ну и сволочь же ты, приятель! Перевяжи, — потребовал чекист, Шкуров был бледен, как полотно. Его знобило. Он готовился к смерти, а не к тому, чтобы перевязывать того, кого только что попытался убить. Руки тряслись и не подчинялись ему.
Ни Монин, ни Шкуров не заметили человека в малахае, притаившегося за холмом, неподалеку от кладбища. Пришедший, должно быть, проведать покойного родственника, он внимательно наблюдал за тем, что произошло на дороге.
Шкуров медленно опустился на колени и низко склонил голову.
— Стрели!
— Послужи сначала правому делу. Встань!
Федор поднялся, пошатываясь от тяжелого шума в голове.
— Помоги, — вновь не то попросил, не то приказал Монин.
— Потерпи чуток, поищу подорожника…
Он шагнул к бугру, заметил, как кто-то бесшумно метнулся в густые заросли курая. Нашел несколько подорожников, промыл в луже, разложил на колене и тщательно обтер. Вытащил белый платок, величиной с косынку, и обтер руку раненого. Аккуратно наложил на рану листки, платок разорвал надвое. Забинтовал руку, обмотал ее шарфом. Выше раны, как жгутом, перетянул потуже.
— Судить будете?
— Есть за что судить тебя, Федор. Я не об этом. — Монин показал на вспухшую руку, которую пытался втиснуть в левый рукав куртки, но не смог и накинул кожанку на плечо. — От тебя живого больше пользы будет, чем когда в гробу. Ты вот обрез сварганил, значит, думаю я, ничего не понял в новой жизни. У тебя белые спалили дом в Мариинке, а у меня — в Акмолинске. Отца и братьев в тюрьму бросили, пытали, издевались, старший так и погиб от побоев и ран. Имущество все разграбили и сожгли. Так кто у нас с тобой враг? Белые да ихнее охвостье, много его еще осталось. Вот мы с ним и воюем, а ты Шайтанову на своих же товарищей стучал, а теперь в меня палишь. Не резон получается. Ты при Шайтанове в местной команде служил, и другие — тоже. А сколько среди них честных оказалось? Только за то, что служил, у нас к стенке не ставят. Верно, выяснять приходится, кто как себя вел и какие дела вершил. За тобой есть грех, серьезный грех, так вот пойди да искупи свою вину…
— Я убить тебя хотел.
— А я хочу тебе помочь.
— Говори, на все пойду!
— Ты был рядом с Шайтановым.
— Был, раз знаешь, — писарем…
— Ну, допустим, тебе приходилось не только писать!
Федор насупился и сник. Искоса глянул на отброшенный в дальний угол брички обрез. Выходит, все знают. Знают, что порол беглых.
— А еще что?
— …но и читать, — продолжал Монин.
— Чего читать? — отлегло от души Федора.
— Резолюции, распоряжения Шайтанова на письменных представлениях о расстреле. Без суда и следствия. Назови фамилии.
— Их было много. Подавали списки. Запомнил фамилии Майкутова, Слонова, Лушникова, Щеки, Федосеева.
— В Мариинке ты напишешь об этом и передашь бумагу мне. И укажи, кто может подтвердить.
От нервного напряжения у Шкурова на лбу выступила испарина.
— Но ведь они меня…
— Ты доложил Шайтанову о телеграмме штабс-капитана Воскресенского? Шайтанов депешу отослал в Курган, что среди беглых есть участники мариинского восстания, их тотчас же расстреляли.
«Им все известно», — снова сокрушенно подумал Федор.
Он назвал фамилии невольных свидетелей преступлений Шайтанова.
— Кто из Мариинки докладывал Шайтанову, Ванягину, Катанаеву о подготовке восстания, о силе и вооружении повстанцев?
Шкуров долго молчал. Шелестел под колесами брички мокрый песчаник.
— Ладно. Вспоминай…
— Язов, поп Шушмарченко, Шабуянов, Лосев, Яровой Петр…
— Где они сейчас?
— Чего не знаю, того не знаю… Да спрячь ты свою пушку, не терзай душу!
— Ты присутствовал при допросах колчаковцами предателей, выдавших повстанцев? Где эти протоколы, у кого спрятаны?
Федор молча слушал.
— С кем Шайтанов вел дружбу?
— В Атбасаре наездами бывал есаул Петр Волосников, родственник атамана. Они с ним, кажись, где-то вместе служили. Здесь пьянки устраивали.
— Это его жена живет в Атбасаре?
— Да, и двое детей. Недалеко от дома старухи Ереминой, что по сей день все ходит в трауре, да сама с собой разговаривает…
— У нее на то своя причина, а горе перенесла такое, что не придумаешь. А все твой Шайтанов. Кстати, где он сейчас?
— Христом-богом клянусь, не ведаю.
— А Петр Волосников?
— Не знаю. Но из Атбасара вместе подались.
— А где же семья Шайтанова?
— Сказывали, будто жена с двумя детьми в Тобольске.
Шкуров что-то вспоминал.
— Постой! — выкрикнул он. — Я же смотрел в клубе постановку, сочинил ее кто-то знающий, из местных. Синеблузники выступали, артисты самодеятельные. Пьеска та, помню, про любовь и смерть, главное же в ней не про то. Главное, о подавлении Мариинского восстания. Там и про Шайтанова есть! Так оно и на самом деле было. Красные арестовали Волкова, полковника Катанаева, капитана Ванягина. «А где палач Шайтанов?» — спрашивают. Генерал отвечает: «Он адъютантом Колчака стал, и вместе с ним проследовал на восток». Должно быть, так оно и было…
Вдали показалась сопка Амантай, а в полукилометре от нее раскинулось село Мариинка.
— Слышишь, Федор, сдай сам свой обрез в милицию. В Атбасаре, Акмолинске и еще где — все равно. Снеси Владимиру Федоровичу Савельеву, а можешь у Курмангалиева оставить. Вот мой тебе совет, — сказал Монин на прощанье оторопевшему вознице…
Монин прибыл в Мариинку для того, чтобы на месте поговорить со свидетелями мариинской трагедии, попытаться определить степень личного участия Шайтанова в кровавой расправе над крестьянами. Раненая рука, казалось, не беспокоила.
Монин подошел к дому на окраине села, постучал. Открыла пожилая женщина. Завидев незнакомого человека, она растерялась. Пристально всмотрелась в лицо, увидела пустой рукав кожаной куртки.
— Ах, боже мой, сынок, ты, никак, раненый! Да входи же, чего стоишь?
Усадила поближе к жарко топленной печке. Приятное тепло согревало тело, после пути клонило ко сну. Нервное напряжение спало, и боль в руке усилилась. Монина слегка знобило, хотелось пить.
— Да кто же поранил тебя, сынок? — не унималась гостеприимная хозяйка. — Может, сделать перевязку? У нас и йод найдется, без него в Мариинке мало кто нынче живет: у мужиков раны вскрываются. Сам Савченко тебе нужен? Так сейчас я позову Савелия. Он в аккурат недавно из Атбасара приехал. У соседа. А ты сам откуда будешь?
— Из Атбасара, мамаша.
— По делу какому? А ты, часом, не от Шевчука Ивана Петровича из Акмолинска? Нет? Ну, погоди. Выпей вот кипяченого молока, притомился, поди. Вон губы-то запеклись. Не жар ли у тебя?
Она приложила руку ко лбу Георгия — лоб был влажный и горячий.
— В постель тебе надо, горишь весь, в жару, ранен ведь… Много тут в округе ворья всякого шляется, бандитствуют, ироды! Вот недавно Устина чуть не порешили, а очкастого Никифорова на большой дороге встретили, так стыдно сказать, что с ним сотворили. Но тому хитрецу, лысому пьянчуге, это поделом… Ох, да что же я стою?! Пойти, Савелия крикнуть…
Пришел от соседей пожилой, лет под шестьдесят, крепко сбитый мужчина с рыжей бородой и широким носом. Седые волосы аккуратно причесаны. Левый рукав рубахи загнут к локтю и подвязан.
— Савченко я, Савелий Алексеевич…
Монин тоже представился, показал удостоверение. Хозяин читал его уважительно.
— Чекист понапрасну не придет. Дело, значит, сурьезное есть. Ко мне лично, аль как? Ну, ладно, может, у тебя какой секрет. А пока надо подкрепиться. Мать, давай на стол — так разговор сподручней вести.
На столе паром дышал чугунок, комната наполнилась аппетитным запахом наваристых щей.
Поужинав, Георгий Монин и Савелий Алексеевич остались вдвоем.
— Где это тебя угораздило? — поинтересовался как бы невзначай хозяин, скручивая козью ножку.
Вместо ответа Георгий спросил:
— А сами-то руку где потеряли?
— Известное дело, здесь в Мариинке. Но это, дорогой товарищ, целая история. Ты заночуй у нас, не то темень на дворе.
— За внимание — спасибо. А историю вашу хотелось бы послушать.
Хозяин закурил и, не торопясь, поведал Монину о том, ради чего тот, собственно, и приехал в Мариинку.
— Ишь, как начать трудно, все вроде главное… Словом, Никифор Ирченко и Алексей Белаш — о них ты, конечно, наслышан — создали в Мариинке повстанческую партизанскую армию. Из соседних сел люди пришли (гонцов наш штаб рассылал) — народу видимо-невидимо собралось, а оружия мало. У всех решение одно — стоять насмерть. Ждали наступления белых. Пришел я с дежурства в избу. Вскоре слышу крики, мол, белые окружают Мариинку. Тут ударили пулеметы, начался бой…
Выскочил я из хаты, бросился к своим, в дальний конец села. Оружия при мне не было: пику, уходя с дежурства, сменщику своему оставлял. В это время конный отряд казаков на рысях к самой околице подошел, около моей хаты коней всадники придержали. Впереди конник в черной гимнастерке, в капитанских погонах — должно командир. Слышу, отдает приказ казаку: «Проверить, кто такой!» и в мою сторону клинком показывает. Казак повернул коня и — ко мне. Я его сразу узнал: знакомый мой из Атбасара Яков Кондратьев. Подскакал, конем норовит стоптать, или, возможно, просто пугает. А сам нехорошо так скалится, кричит: «Вот сейчас, землячок, с самим господином Шайтановым повстречаешься. Век за честь благодарить будешь»…
Голос Савелия Алексеевича стал глуше, Савченко задышал хрипловато, трудно.
— С тех пор, Георгий, я на всю жизнь запомнил эту фамилию. В Мариинке, как и во всей округе, не найти было человека, который бы не слышал о зверствах этого изверга. И вот он передо мною! Не помня себя, бросился я к казачьему командиру, ухватился за стремя, тяну что было силы, чтоб, значит, с коня его долой, а сам думаю: с пешим-то с тобой мигом управлюсь. Тогда он и секанул меня по руке — полетела она коню под копыта. Потемнело у меня в глазах, кровь свищет. «На площадь его!» — слышу, — это скомандовал сотник, — Спалить хату». Когда меня приволокли, на площади уже лежала куча расстрелянных. Били меня шомполами, потом швырнули в общую свалку, кого-то сверху сбросили, потом еще и еще. Стоны, крики… Шайтанов подскакал к куче мертвецов, зычно орет своим живодерам: «А ну, глянь, кто живой — приколоть, патронов на красную сволочь не тратить!» Выхватил у казака пику и с такой силой вонзил ее в еще живого партизана Пригоду, что проткнул его насквозь.
Тех, кто еще был живым, казаки стали колоть и рубить. Я закрыл глаза, приготовился. И спасли меня не живые — мертвые, они-то и защитили от пик и сабель. А что творилось на сопке Куян? Пусть тебе расскажут очевидцы Осип Лисунов, Ксенья Малюкова, да много их…
Савченко замолчал. Услышанное потрясло Монина.
— Я ведь потомственный хлебороб, — как-то застенчиво сказал Савченко, — а вот однорукому теперь управляться тяжело.
— Приезжал Шайтанов еще в Мариинку? — спросил Монин.
— Бывал. Новый председатель управы Семен Бойко вел список сочувствующих Советской власти. Отобрал сорок шесть человек и под конвоем привел на площадь. По приказу Шайтанова всех высекли, а шестерых человек тут же, за селом, расстреляли, — это, помнится, были Лобода, Стрельцов, Давыдов, Шайкин, Белокобыльский, Колесников. Остальных отправили в Атбасар и заточили в арестном доме в магазине торговца Безъязыкова.
Монин записывал в блокнот. Савченко спросил:
— Неужто тебе нужно все это знать?
— Нужно, Савелий Алексеевич. Шайтанов не должен уйти от кары. Вот только как найти его? Где искать?
— Трудная задача, — задумчиво произнес Савченко, — сдается, искать надо в большом городе, а может, и где в чужих краях. Он ведь неглупый, вражина, как-никак учительствовал. Слыхал, есть специальные лагеря для бывших белых офицеров, перевоспитывают, мол, их там. Может, там где-нибудь затаился. Только такого не воспитаешь. Озверелый он… Слушай, Георгий, припомнил я. В Атбасаре живет фотограф по фамилии Панин, Василием звать. Он фотографировал Шайтанова и всю его братию. Потолкуй с ним. Наверно, карточки у него сохранились. Пригодятся для розыска. Да тебе виднее. Может, и есть уже эти фотографии у вас…
Факты, сообщенные Савелием Алексеевичем Савченко, еще более усугубляли и без того веские доказательства вины Черного Гусара. Теперь надо во что бы то ни стало разыскать фотографа Панина! Возможно, у него сохранились негативы. Обязательно встретиться с Лисуновым, Малюковой, Ереминой. Запросить лагеря.
…Из показаний Шкурова и протоколов допросов свидетелей перед Мониным открылась новая картина колчаковского «правопорядка». Для устрашения населения Шайтанов и его подручные из «военно-следственной комиссии» придумали простой и, как они считали, сильно действующий способ: перед тем, как расстрелять очередную группу, в самых людных местах вывешивали списки жертв, в которых указывалось число, когда они будут казнены. Никаких ссылок на решение суда или других властей не делалось, ибо ни суда, ни учреждений власти не было там, где властвовал Шайтанов…
…Писарь подал Шайтанову очередной список. Не дочитав до конца, комендант четким почерком бывшего учителя крупно и размашисто написал резолюцию: «Высечь, потом расстрелять». Подумал и добавил: «Публично».
Рекин уже хотел было взять список, но Шайтанов протянул руку.
— Постой-ка!
Он медленно повел сверху вниз пальцем по списку, ткнул в чью-то фамилию.
— Об этом я уже что-то слышал, толком не помню… Что ты скажешь? — спросил он, поморщив лоб.
— Здешний совдеповец. Пора с ним кончать! Степняки его знают и слушают, он их главарь. Большевик.
— Это что ж, он вроде атамана у них?
— Они его долго прятали в аулах, берегли, как здешние охотники берегут беркутов. Так говорят алашевцы. Они и помогли споймать его.
— Значит, — заключил Шайтанов, — если пустим в расход, то мы степняков обезглавим. Но, слушай, Рекин, сколько мы их отправили на тот свет, а в аулах они еще не перевелись. Твои алашевцы бестолковы, как бараны. Но, может, они покрывают своих, а нас за нос водят? В уезде что ни день, то бунт. Сдается, ты дальше кабака не видишь… А ты должен быть как… Как Малюта Скуратов!
— Это что при царе Иване Грозном ключи от тюрьмы хранил?
Рекину показалось, что он блеснул знанием истории. Шайтанов расхохотался, взял в руки плеть и стеганул по столу. Встал, прошелся по комнате.
— Я всегда тебя ценил…
Рекин расцвел самодовольной улыбкой, жирные, с красноватыми прожилками щеки округлились, рыхлый живот, затянутый широким казацким ремнем, поджался. Он чуть было не рявкнул по привычке: «Рад стараться!» Но лицо его, когда сошла на миг окаменевшая в подобострастии улыбка, вновь обрело хмурое выражение, когда Рекин до конца дослушал своего начальника:
— Ценю, дубина, твою беспросветную тупость. Тэк-с. — Шайтанов странно улыбнулся и пояснил: — Она тебя лучше украшает как офицера, чем придворные манеры этого слюнтяя Воскресенского… А он такой же, штабс-капитан, как и мы… обреченный. А во имя чего, зачем? Где он — народ? Словеса одни! Ха-ха-ха! Народ — быдло, только язык плести и понимает. Штабс-капитан, тоскующий по дворянским харчам, знает, кто такой Малюта, а тебе, Рекин, и знать надобно только то, что ты знаешь. Не будь ты, Федор, такой дубиной, какая есть, я и на порог бы к себе тебя не пустил. Нам не этим шарабаном, — он резко ткнул черенком плетки лоб отпрянувшего Рекина, — думать надо, а действовать. Пусть мудрствует Колчак, на то и чин у него. А народ в узде держать могут только такие сильные, как я да ты…
Довольный своей поучительной тирадой, Шайтанов еще раз глянул в список и протянул его Рекину.
— Приклей на дверях зингеровского склада и тюрьмы и глаз не спускай с тех, кто придет читать. Усиль охрану заключенных. Большевики могут попытаться спасти своих. Всех подозрительных, всех, кто придет читать, — ко мне! Большевистские семьи мы будем уничтожать. Лес надо рубить с корнем, чтобы вновь не вырос.
Только сейчас Рекин до конца понял, для чего вывешиваются списки обреченных на казнь. Хитрый Шайтанов! А он, болван, толковал ему о возможных волнениях, лишних пересудах. Чихать он на все хотел!
— Когда поведешь арестованных на рубку, — предупредил Шайтанов, — позови меня, хочу посмотреть, как будет умирать этот главарь степной голытьбы. Как его? Майкутов! Особенно смотри за теми, кто будет сострадать, любопытствовать и оплакивать. Хватать их!
…У Монина были основания полагать, что кровь Адильбека Майкутова, большевика, члена первого Атбасарского Совдепа, на совести Шайтанова и его банды. До ареста Майкутов скрывался в глухих аулах. Казахская беднота надежно укрывала своего батыра. Гонцов Алаш-Орды джатаки отсылали подальше в степь, недоуменно пожимая плечами: «Не слыхали о таком, ничего не знаем…»
Поначалу введенные в заблуждение алашордынские агенты и колчаковские сыщики, засылаемые в аулы, верили, но потом хитрые из них стали догадываться, что их попросту водят за нос. Не мог же Адильбек провалиться сквозь землю! Ведь не раз просачивались слухи, что его видели то в одном, то в другом ауле.
Слава Адильбека Майкутова среди стенного народа была велика. Но вместе с тем она представляла серьезную опасность для скрывающегося в подполье Майкутова, ибо эту славу невозможно было спрятать даже в надежном укрытии. В конце концов с помощью подкупленного доносчика белогвардейцам удалось выследить Адильбека и схватить его. Один из местных главарей Алаш-Орды Джанайдаров и его приспешники торжествовали: теперь колчаковские власти, Шайтанов в первую очередь, еще раз убедятся в преданности своих верных помощников.
Майкутов был брошен в тюрьму. 20 июня 1919 года вместе с группой товарищей его расстреляли.
Участь Адильбека Майкутова ожидала и других членов и активистов Совдепа, попадись они в лапы белогвардейцев и алашордынцев. Мищенко, Усманов, Нурумов, Ирченко, предупрежденные своими о перевороте, ушли в глубокое подполье.
Поездка Георгия Монина в Мариинку, его встречи с участниками и очевидцами событий, уже становившихся достоянием истории, многое дали ему и его товарищам для выяснения истинной роли зловещей фигуры колчаковского ставленника Вениамина Шайтанова в подавлении Мариинского восстания и других кровавых преступлениях.
Чекисты с неослабевавшей настойчивостью продолжали вести расследование. Шаг за шагом двигались они по следам Черного Гусара.
Из Мариинки Георгий Монин выехал в Старый и Новый Колутон, в села и аулы, где проходили карательные экспедиции Шайтанова. Новые встречи, новые неопровержимые факты, достоверные сведения, свидетельские показания. Чекист выслушивал пострадавших, занося все подробности в протоколы допросов. Расследуя дело Шайтанова, он узнавал о других преступлениях подручных атбасарского палача. Теперь на них будет объявлен розыск. Рекин, Васильев, Иванов, Белов, Ванягин, в этой компании полковник Катанаев, генерал Волков… «Ниточка до самого «верховного» тянется, — думал Монин, — но тот уже получил свое по заслугам».
Вернувшись в Атбасар, Монин в тот же вечер разыскал фотографа Василия Панина. Савелий Алексеевич Савченко не ошибся: фотограф оказался на месте. Это был энергичный жизнерадостный крепыш. Широкие черные брови, нос с горбинкой, уверенный взгляд.
В то время, когда в городе произошел контрреволюционный переворот и пришли колчаковцы, на фотографа почти не обращали внимания и к его услугам прибегали редко: в то тревожное время мало кому могло прийти желание сняться на фотографии, да и надобности в этом не было никакой.
Однажды в фотографию Панина пришел служащий Атбасарской комендатуры Владимир Стремянной, сказал, что комендант требует фотографа к себе: господин Шайтанов желает запечатлеть свое пребывание в Атбасаре на фотографии, будет сниматься с группой приближенных.
Панин взял фотоаппарат, треногу и отправился по вызову. У канцелярии его остановил дежурный, провел в кабинет. Офицеров Панин усаживал так, чтобы каждый был хорошо виден. Полковнику Катанаеву и капитану Шайтанову, разумеется, особое внимание. Панин целился объективом, балагурил, чтобы лица не были скучными. И фотографировал не раз и не два.
— Если бы вы ко мне не пожаловали, — учтиво сказал Панин Монину, — то я сам пришел бы к вам.
Фотограф Панин оказался очень общительным, словоохотливым человеком.
— Догадываюсь, что вас интересует. Да, я фотографировал Шайтанова вместе с офицерами и приближенными казаками. Конечно, по принуждению. Лишние карточки, разумеется, я уничтожал — хранить их было небезопасно, а вот негативы — в целости и полной сохранности. Профессиональная привычка… Вы минуточку тут подождите, я сейчас отпечатаю, и вы получите фотографии.
Вскоре он вышел из тесной кладовки и разложил на столе перед чекистом несколько еще мокрых фото.
— Какое вас интересует? Можете все взять! Вот на этом Шайтанов сидит между двумя женщинами. Говорят, он пользовался у них успехом, но в баню предпочитал ходить вот с этой. Вы не слыхали про историю с Машей Ереминой? О, тогда Шайтанов чуть было не повесил Рекина! Советую поговорить с матерью Маши Ереминой, Прасковьей Ивановной. Как знать, может, и сгодится в вашем деле… Вы спрашиваете об особых приметах? Видите на фотографии, какой характерный взгляд. Будто коршун глядит, не часто такой взгляд приходится встречать! Потом, говорили, у него на левом плече шрам от сабельного удара. Есть еще одна примета, на фото ее трудно заметить. Левый глаз чуточку косит, я это сразу приметил. Иногда синие очки носил. Прихоть, что ли, а, может, с глазами что-нибудь… Несколько скована в движениях левая рука, похоже после ранения…
— Да, — с невеселой усмешкой проговорил Монин, — теперь дело за немногим — найти оригинал. Я очень благодарен вам, фотографии помогут.
…В помещении уполномоченного Акмолинского губотдела ОГПУ Монин застал Калинина, Тарчевского и Погорелова. Они о чем-то возбужденно спорили, но, увидев Монина, замолкли.
— Как с рукой? — спросил Виталий Тарчевский.
— До свадьбы заживет!
— Значит, недолго осталось ждать!
Все рассмеялись.
— Что у вас нового? — спросил Монин.
— Беседовали с Родионовым и Мостовщиковым, бывшими солдатами колчаковской армии. Ныне оба — рабочие.
— Это те, что нам подали заявление? — припомнил Георгий.
— Да, — ответил Виталий. — Разговор был короткий. Они сняли рубашки — на спинах шрамы от вырезанных шашками лент кожи и ударов нагайками. «Роспись Шайтанова», — говорят.
— А о чем рассказывал сын старика Лушникова! Ужас… — добавил Калинин.
Монин взял протоколы и стал внимательно читать.
— Твой Шкуров, — проговорил Погорелов, — просил передать тебе вот этот пакет…
В пакете оказались записи показании предателей из Мариинки Язова, Бойко, Шушмарченко. Достоверность сообщенного они скрепили своими подписями, не ведая, что когда-нибудь этот донос станет неопровержимой уликой против них самих.
— А что известно о сотнике Петре Волосникове? — спросил Монин.
— Отпрыск атамана Волосникова… Служил в армии Колчака.
— Штабом Сибирской казачьей бригады он был назначен командиром сотни первого дивизиона. Местом службы были Кокчетав и Атбасар, где близко сошелся с Шайтановым. Его казачий дивизион отступил через Акмолинск на Каркаралинск, Сергиополь, попал в дивизию Анненкова, с ней и ушел в Китай, в Кульджу. Позже перешел границу обратно, оказался в Джаркенте, где и был арестован вместе со своим двоюродным братом — Волосниковым Александром Михайловичем.
— Это — все?
— Нет. В августе 1921 года Петр Волосников был препровожден в заключение за участие в контрреволюционном заговоре, который готовили белые офицеры в Екатеринбурге и селе Колчедан. Руководил заговором полковник Перхуров, один из организаторов мятежа в Ярославле в 1918 году.
— Не все, — вставил Монин, доставая из папки бумаги. — Не сказано, на мой взгляд, о главном. Он переписывался со своей женой, которая живет в Атбасаре, по улице имени Белаша, дом 8, с сыном и дочкой. В августе 1922 года на имя коменданта екатеринбургского лагеря она послала письмо, где, в частности, писала: «Мой муж, П. И. Волосников, будучи командиром дивизиона на курсах (кавалерийских), по неизвестной для нас причине 22 мая 1921 года был арестован и, после суда, приговорен к отбыванию наказания на пять лет. В 1920 году Петр Волосников работал завхозом на кавкурсах, за честное и добросовестное отношение к службе высшим начальством назначен на должность командира дивизиона. Нина Волосникова».
— Что из этого следует? — спросил Погорелов.
— Два очень важных обстоятельства. Шкуров утверждает, что Волосников и Шайтанов одновременно исчезли из Атбасара. Почему им вместе не разделить судьбу? Оба — офицеры-колчаковцы, служили в одно время. Логически рассуждая, мы можем допустить версию, что и тот, и другой участвовали в антисоветском заговоре, оба получили по заслугам, а теперь освобождены. Из достоверных источников известно, что Волосников вышел на свободу в июле 1923 года, не отсидев срока. И работает в Екатеринбурге. Значит, Екатеринбург должен быть объектом нашего усиленного внимания.
— Верно, — согласились чекисты.
— Второе обстоятельство. До чего же мы наивны, если до сих пор не обращали внимания на дом № 8. Говорить с Волосниковой, конечно, бесполезно: ничего не скажет. Однако мы располагаем данными, правда, еще не проверенными, что она от мужа имеет какие-то сведения о Шайтанове. Ведь они были друзьями! Мог же он что-то написать в письме, об освобождении, например…
— И еще одно, — продолжал после непродолжительного молчания Монин. — Мне атбасарский фотограф Панин посоветовал поговорить с одной старушкой — Прасковьей Ивановной Ереминой, живет в Атбасаре.
— Есть такая, — сказал кто-то из чекистов.
— Надо бы повидаться…
Прасковья Ивановна оказалась высокой, очень худой женщиной, одетой во все черное. Вспомнилось — это о ней говорил и писарь Шкуров после того, как стрелял из обреза. Длинная, до пят, черная юбка, кофта, косынка. Пряди седых волос. Строгий укоряющий взгляд.
Со спокойствием и сдержанностью, поразившими даже видавших виды чекистов, начала она свой рассказ о том, что пришлось пережить семье Ереминых в ту лихую годину. Временами останавливаясь, чтобы перевести дух или вспомнить ту или иную подробность, вела свой рассказ старая женщина, на долю которой выпало столько горя и слез. Прасковью Ивановну не перебивали.
— Вернулся он, шайтан окаянный, из Мариинки и пришел к нам в хату. Увидел Машеньку и аж задрожал. Шел ей восемнадцатый год, дочка у меня красивая, статная. Он сразу ее и заприметил, говорит своему холую, чтоб к вечеру привел ее к нему. «Смотри, не вздумай артачиться, — пригрозил Машеньке. — Не придешь добром — силой приведут, сбежишь — из-под земли достану и в землю упрячу и тебя, и твою мать».
Машенька упала на колени, умоляла не трогать ее. Они ушли.
Машенька спряталась в сарае. Пришел к вечеру холуй с двумя казаками. «Давай, старая, свою девку!» Я молила христом-богом, но бог не услышал меня, а Машенька в сарае хоронилась, все слышала. «Али сбежала? — спросил один из казаков и нагайкой стеганул меня. — Все равно найдем!» Стали в избе шарить, а потом вышибли дверь в сарай. Я увидела ноги Машеньки: повесилась она. Не помню, что со мной сталось. На утро сам Шайтанов приехал и забрал сыночка моего Сережу и меня вместе с ним. Привели на берег Джабайки и на моих глазах порубили Сереженьку шашками: «Смотри, старая ведьма, не вздумай хоронить» — наказал Шайтанов и оставил казака, чтоб охранял порубанного моего сыночка, не подпускал меня к нему. Не стерпела я, заголосила, так подскочил казак и нагайкой давай крестить меня.
А потом новая беда. Вернулся из плена зять мой Федор Леонтьевич, муж старшей дочери Анны Тимофеевны. Не хотел он идти к воинскому начальнику и поступать на службу к ироду Колчаку, но выдал его шайтановским здешний житель Галкин. Пришли казаки, забрали Федора, так мы его больше и не видели. Сказывали после люди: Шайтанов самолично застрелил его, и все за то, что Машенька не покорилась…
Отирая слезы, бежавшие по худому, морщинистому лицу, Прасковья Ивановна продолжала:
— Рядом с нами живет Нинка, родственница Волосниковых. Мы редко с ней разговаривали — не о чем! А тут как-то подходит она ко мне, такая гордая и веселая. Говорит: «Услышал бог молитвы — Петеньку-то моего освободили!» Письмо в руках держит. «Авось, скоро приедет. Теперь стали нашим свободу давать. Вместе с Шайтановым отпустили. Сколько мук перенесли они, страдальцы! Ну, да теперь все обошлось».
И ушла. Как назвала имя этого убийцы деток моих, помутилось у меня в глазах…
Так кого же освобождаете, я спрашиваю вас? Не на волю его надобно, а в могилу! Пусть ответит за кровь и страдания людские!
…Следствие чекистов по следам Черного Гусара продолжалось. В Омск, Петроград, Москву, Владивосток из Акмолинска ушли фотографии Шайтанова. Получили их и екатеринбургские чекисты.
Появление среди молодых чекистов Виталия Тарчевского, веселого и жизнерадостного балагура и шутника, даже в самую деловую напряженную атмосферу вносило оживление. Товарищи называли Виталия человеком, обладающим счастливым характером, способным в любой, порой совершенно неподходящей, казалось, обстановке, не только пустить в ход остроумную шутку, вспомнить меткую пословицу, но и передать окружающим часть своей неиссякаемой энергии, бодрости и веселья.
В начале совместной работы требовательный, всегда сосредоточенный Монин в этой черте характера Тарчевского усматривал опасное легкомыслие, но с течением времени изменил свою точку зрения, убедившись, что веселый нрав Виталия вовсе не признак несерьезности, а счастливый дар судьбы, нисколько не мешавший ему быть вдумчивым, предусмотрительным и дальновидным.
Увидев Георгия, задумчиво склонившегося над кипой протоколов, заявлений, писем, Виталий, ценивший его за служебное рвение, выдержку и вдумчивый подход к расследованию шайтановского дела, но подтрунивавший над его, как он говорил в шутку, «сухой официальностью, не подмоченной ничем», с порога крикнул:
— Здорово, старина! Предвижу вопрос: «Что нового?» Спрос на новое сейчас так велик, а предложения весьма скромны. Во-первых, в пути Федор Рекин. По всесоюзному розыску задержан в Казани, затесался там в какое-то учреждение. Скоро будет здесь. Во-вторых, об Иване Ярове. Я допрашивал его. Из Мариинки он действительно во время восстания выезжал в Атбасар…
— При выезде на тракт партизанские пикеты никого не выпускали. Как же ему удалось выбраться из села? «Свои» пропустили? — спросил Монин.
— Ты говоришь «свои», подозревая Ярова в измене. Полагаешь, что у него были сообщники, которые помогли бежать из Мариинки в Атбасар, где он выдал карателям количество бойцов крестьянской армии, ее вооружение, оснащение, план действий… Ведь так?
— Да, я в этом не сомневаюсь.
— А я в его предательство не верю, — запальчиво сказал Тарчевский. — В Атбасар, как и другие, он пробрался с единственной целью — просить воинское начальство не трогать его дом, семью…
— За очень дорогую плату, — вставил Монин, на что Тарчевский резко ответил:
— Как ты можешь, не располагая фактами, подозревать?
— Разве это не факт — в час восстания удрал в стан врага, видите ли, с наивной целью — просить о милосердии! Если вы склонны верить этой выдумке, — обратился на «вы» Монин, что было явным признаком раздражения, и разговор принимал строго официальный характер, — то одно это может вызвать сомнения, сможете ли вы оправдать оказанное вам доверие…
Виталий готов был ответить дерзостью, — он не мог не усмотреть в этом намек на свое происхождение. Не раз доказавший делом свою преданность Советской власти, он очень болезненно реагировал на малейшее проявление сомнения в его искренности и даже был склонен видеть какие-то намеки, которых в действительности и не было.
Так было и на этот раз. Виталий не пропустил мимо ушей незаслуженный упрек Монина («сухарь ты неисправимый», подумал он), но взял себя в руки, спокойно продолжал:
— Через пикеты Яров пробрался на бричке с бочкой. Когда его окликнули, ответил, что едет за водой на Балдырган, а когда удалился от окопов и скрылся за возвышенностью, начал нахлестывать коня и помчался к Атбасару. Партизанам не до погони: они готовились к бою с карателями.
— Так о чем все это говорит? — нетерпеливо спросил Монин, глядя на улыбающегося Тарчевского, весь вид которого говорил, что ему много известно, но не все сразу он собирается высказать.
— О человеческой наивности, но не о гнусном предательстве, мысль о котором не дает тебе покоя.
— Опять загадки! — рассердился Георгий, и посмотрел на своего коллегу выразительным взглядом, в котором тот без труда прочел: «Или выкладывай все, что знаешь, или проваливай отсюда!»
— Никаких загадок, — парировал Тарчевский. — Посуди, нам не пришлось искать Ярова, он сам пришел.
— Где он? — вырвалось у Монина.
— Я его допросил и…
— Ты арестовал его?
— Нет, я хочу, чтобы ты встретился с ним, как со свободным гражданином. Он все тебе честно расскажет, если ты не предвзято отнесешься к его словам.
…В кабинет вошел среднего роста человек лет сорока, с достоинством поздоровался, по-хозяйски огляделся по сторонам и полез в карман за кисетом. Лицо его, заросшее рыжей щетиной, выражало любопытство и благодушие, хитроватые глаза лукаво смотрели на пальцы, скручивающие козью ножку.
Монин с нескрываемым интересом разглядывал мужичка в стоптанных валенках, а когда тот неловким движением сбил малахай и одним его ухом полуприкрыл лицо, чекист рассмеялся, чем очень смутил Ярова. В растерянности тот искал что-то в карманах, и, не найдя что нужно, безнадежно махнул рукой. Опустился на табурет и тут только посмотрел на Монина:
— Спрашивайте, — тихо сказал он, снимая шапку.
— Прикуривайте, — зажег Монин спичку, и козья ножка задымила терпким табаком.
— Благодарствую, а кресало я, видать, где-то оставил…
Не совсем обычное поведение Ярова, его самоуверенный, независимый вид, то и дело сменявшийся наивной растерянностью, показались Монину неуклюжей маскировкой неискушенного простачка, и его подозрения еще более укрепились.
— Вы мариинский? — спросил Монин.
— Оттуда буду.
— Отвечайте точнее: да или нет?
— Нет, родом я…
— Вы сейчас живете в Мариинке?
— В ней самой…
— А во время восстания жили в Мариинке?
— Скажете тоже, жил! Детей семеро по лавкам, отец с матерью мои со мной, да мать моей жены с сестрой и ее мужем и с детьми тоже, да старший сын с невесткой, да еще мать невестки и опять же со своей матерью, а у той…
— Постойте, — нетерпеливо перебил его Монин, но словоохотливый мужичок сыпал слова, как овес из мешка. Он торопливо перечислял, кто жил вместе с ним под одной крышей, сколько требовалось на каждого едока хлеба. Разгорячившись, сорвал малахай, ударил им об пол и, успокаиваясь, заключил:
— Тридцать душ собралось под одной крышей, епишкин городовой… А сватья такая горластая, что одна за пятерых нашумит. Разве это жизнь? Каторга! На прокорм всей оравы сколько надо, а мужиков-то — раз, два и обчелся… Бабы, как поднимут домашний бунт, так я со страху и для усмирения разгалдевшихся за ружьишко, да бац, бац вверх холостым, тогда только, как мыши, по углам разбегутся. Вот и получил я, епишкин городовой, от баб своих прозвище «бунтарь»…
И он вновь исступленно ударил малахаем об пол, выражая этим высшую степень своего отчаяния.
Монин еле сдерживал улыбку.
— Вы спрашиваете о Шайтанове, — вдруг Яров заговорил о том, что Монина интересовало более всего, — как мне не знать его, ирода…
— Рассказывайте, постарайтесь как можно подробнее.
Яров задумался, сосредоточенно помолчал и начал совсем другим, степенным и даже словно торжественным голосом.
— Не будь восстания в Мариинке, я бы, возможно, не знал этого Шайтанова, по прозвищу Черный Гусар. На селе больше говорили о генерале Волкове, полковнике Катанаеве, капитане Ванягине. Мужики в деревнях противились мобилизации в армию Колчака, обложению непосильными налогами, конфискации лошадей, бричек, а когда уж становилось совсем невмоготу, брались за топоры и ружья.
Мужик только с виду смирный, а тронь его, он страшной яростью загорается. Так вот те высокоблагородия-каратели супротив мужиков-смутьянов воинской силой ходили, и схватки были кровопролитные.
Наших, мариинских, многих в колчаковскую армию забрали, только скоро начали они возвращаться, дезертировали, стало быть. К началу мая девятнадцатого года, помнится, прибыло их человек двадцать. Молодцы, один к одному, и словно порохом начинены.
— О подробностях подготовки Мариинского восстания нам известно, — вставил Монин, пытаясь придать мыслям Ярова желаемое направление. Мнение о его причастности к предательству не оставляло чекиста. — Вы были в Атбасаре у офицеров-карателей?
— Ну как же не быть! — невозмутимо ответил Яров. — Как дошел слух, что в Атбасар стягиваются регулярные войска, мои бабы в доме подняли такой вопль, что хоть святых выноси. «С нами ты бунтарь, а вот защитить нас нет тебя»! А тут наши, мариинские то есть, схватили одного казака, и он сказал, что в Атбасаре собирается несметная сила и скоро двинется на Мариинку усмирять смутьянов. И имеет та сила приказ от высшего начальства уничтожать всех людей — и старых, и малых, — а село спалить, чтобы и духа не было от большевистского гнезда.
Вот и стал я смекать, как быть мне с моим многочисленным семейством. А в Мариинку, что ни день, приходили все новые тревожные вести. В Атбасар прибыл карательный отряд полковника Катанаева. По Ишиму двигались войска под командованием капитана Ванягина. В те дни и появился в Атбасаре Шайтанов — с сотней конных казаков прибыл из Петропавловска. Говорили, что казаки кровожадные безмерно, и пощады от них ждать немыслимо. Тогда я и решил: проберусь в Атбасар, на колени паду перед воинским начальством, буду христом-богом молить пощадить мое многочисленное семейство.
— Вам известно было, — спросил Монин, — о количестве бойцов повстанческой армии, их вооружении?
— А как же! Тыщи три тогда собралось…
И Яров начал перечислять села Атбасарского, Кокчетавского, Петропавловского и других уездов, называть количество людей, прибывших из этих сел на помощь мариинцам, сколько и какое было оружие.
«Если эти сведения попали в руки карателей, — думал Монин, — они заранее рассчитали, какими силами нанести удар по мятежникам…» И это еще более усилило его подозрение.
— Об этих данных вы кому рассказывали в Атбасаре? — строго глядя в прищуренные глаза собеседника, спросил Монин.
— Никто меня там не спрашивал об этом. В станичном правлении я застал дежурного и у него увидел высокого, широкоплечего офицера в черной гимнастерке с погонами капитана. Когда входил в помещение, слышал, как капитан приказывал дежурному: «Доложите полковнику Катанаеву, что я прибыл в его распоряжение и готов незамедлительно действовать».
— Ну, подумал, и повезло же мне, сам, его светлость, главный каратель передо мной… Кинулся ему в ноги, а он, испугавшись должно, в сторону метнулся и кричит:
— Уберите эту ворону!
Да как огрел меня плеткой…
Дежурный встал и только было направился ко мне, как отворилась дверь, и в окружении офицеров вошел полковник. Среди офицеров был один мне знакомый из атбасарской воинской команды по фамилии Стремянной.
Монин сделал запись в блокноте.
— Господа, — сказал полковник, — я только что получил из Петропавловска телеграмму. Генерал Волков приказывает до его приезда наступления не начинать…
Шайтанов лихо козырнул, представился полковнику.
— Рад вашему своевременному прибытию, — протянул руку капитану полковник. — Благодарю за службу…
В это время зазвонил телефон, и дежурный передал трубку полковнику.
— Полковник Катанаев слушает! Телеграмму получил… хорошо… Сделаем… Такого человека найдем, да… да… генерал будет доволен.
И повернулся к офицерам.
— Звонил адъютант генерала Волкова. Генерал требует найти человека из мариинцев, надежного, авторитетного. Хочет вместе с ним на машине торжественно въехать в Мариинку. Генерал уверен, что мятежники сдадутся без боя, и он въедет в село без единого выстрела. Тут меня будто осенило. Без всякой робости подхожу к полковнику, говорю:
— Я и есть тот человек, который нужен генералу.
— Кто такой?
— Крестьянин села Мариинки Иван Яров. Прибыл по решению сельского схода, чтоб сообщить вам, ваше высокоблагородие, что мариинцы ждут и встретят вас, своих освободителей, хлебом-солью…
Полковник обрадовался, обращаясь к сопровождавшим его офицерам, сказал:
— Само провидение послало нам этого человека…
— Кто тебя послал? — переспросил полковник.
Окончательно осмелел я, услышав, что генералу желательно прибыть в партизанскую нашу Мариинку, как на парад, говорю:
— Мои дорогие односельчане просили передать вам, чтобы шли на село смело, крестьяне ждут вас, благодетелей, и встретят почестями, а смутьянов, что баламутят народ, скрутят сами, как только вы появитесь перед позициями. — Для пущей убедительности я перекрестился, хоть и забыл, когда последний раз в церкви-то был…
— Вот об этом вы и скажите генералу, — молвил полковник Катанаев и приказал дежурному подготовить меня к встрече с генералом — постричь, почистить, одеть.
— Встретились вы с генералом? — нетерпеливо спросил Монин.
— Да, вечером 12 мая. Адъютант генерала осмотрел меня с головы до ног и отворил дверь в кабинет. За столом сидел генерал, а рядом — полковник Катанаев.
— Это тот субъект? — спросил генерал. Полковник кивнул.
— Ты партизан? Бунтовщик? А знаешь, что ждет того, кто выступает против законной власти верховного правителя адмирала Колчака? Виселица! Я въеду в Мариинку на автомобиле, и никто не смеет помешать мне! Кто послал тебя и зачем? Нам известно, что бунтовщики вооружены и готовятся дать бой.
— Это бандиты и головорезы, которые из дезертиров, да и промеж них есть сговор, чтоб не стрелять, — говорю. — А справные мужики так и велели передать — все, мол, кто на линии обороны, стрелять в наших благодетелей не будут. Так, мол, ваше превосходительство, на автомобиле въедете в Мариинку, как в свою усадьбу.
— Завтра, — сказал генерал, — поедешь со мной.
Предупредить бы наших, подумал я, да и захватить генерала в партизанский плен. Но я был все время под наблюдением офицеров.
Каратели Шайтанова и Ванягина повели наступление на Мариинку. Войска с разных сторон двинулись к селу. В хату, где я провел взаперти ночь, влетел адъютант генерала.
— Господин уполномоченный, вас ожидают в автомобиле!
Рядом с шофером сидел генерал. Мы с адъютантом устроились на заднем сиденье. Большая группа офицеров во главе с полковником стояла возле машины.
— С богом! — сказал генерал, и машина тронулась по тракту в сторону Мариинки. Мы обгоняли воинские части, двигавшиеся туда же. Некоторые из них были недалеко от села, и солдаты с любопытством смотрели на машину, устремившуюся вперед. Метрах в двухстах от первой линии окопов повстанцев шофер затормозил. Напряженно всматриваясь, генерал ждал появления делегации. В окопах автомобиль не могли не заметить, однако никто навстречу нам не шел. Партизаны выжидали, что же будет дальше. Первый же выстрел из окопов, подумал я, и мне конец.
— Ваше благородие, ехать надо, ждут вас, — проговорил, как можно увереннее, я.
— Почему никто не встречает?
— Не разглядели вашу светлость.
— Встань!
Я поднялся, сообразив, что генерал решил показать меня мятежникам и тогда те поймут, кто едет и зачем. С линии окопов донесся смутный гул и явственно различимые слова: «Предатель! Изменник!»
Генерал все понял, приказал шоферу развернуться, а сам схватился за кобуру. Навстречу автомобилю, обтекая его, галопом мчалась казачья сотня во главе с Шайтановым. Партизаны открыли по ней ураганный огонь. Машина неслась по тряскому бездорожью. Я кинулся на шофера, рассчитывая остановить движение, но в это время адъютант генерала ударил меня по голове, и я потерял сознание…
Не все из того, что рассказал Иван Яров, звучало убедительно и правдиво. В самом деле, где доказательства? Кто подтвердит все сказанное? Подозрения чекиста не только не развеялись, а, наоборот, усилились. «Не спешить с выводами, еще и еще все перепроверить, — думал Георгий Монин. — Какой-то загадочный этот Яров».
Сорок три года спустя после описываемых событий доктор биологических наук, профессор Уральского государственного университета Виталий Владиславович Тарчевский вспомнит о том героическом времени и напишет комсомольцам Атбасара, с которыми на склоне лет у него установилась тесная связь, несколько писем, чтение которых даст представление о жизни молодежи небольшого степного городка в те, далекие ныне, годы и расскажет об их авторе, человеке большой красивой судьбы. Но не будем заглядывать слишком далеко вперед, а поближе познакомимся с Виталием Тарчевским, которого мы оставили в один из зимних дней 1924 года в селе Мариинке, куда он приехал с другими чекистами в связи с расследованием дела колчаковского коменданта Вениамина Шайтанова. Тарчевский опросил десятки свидетелей. Проверяя и уточняя показания очевидцев, сопоставляя и анализируя факты, Тарчевский все чаще задумывался: «Куда же мог исчезнуть из Атбасара Шайтанов?»
Виталий Тарчевский чувствовал, что он вышел на верный след сообщников Черного Гусара. Кое-кого уже удалось арестовать. Других головорезов, скрывающихся от правосудия, разыскивают по городам и селам — они не уйдут от неминуемого возмездия. Но главарь атбасарской банды Шайтанов словно в воду канул. Малейший новый повод, дающий возможность более уверенно искать исчезнувшего начальника Атбасарского гарнизона, привлекал внимание чекиста, становился предметом мучительных раздумий, предложений, соображений, которыми он делился с товарищами, чаще всего с Георгием Мониным, и после острых дискуссий уходил неудовлетворенный. Председатель ОГПУ Шевченко торопил из Акмолинска с завершением дела, а как его завершишь, если главный преступник все еще не найден?!
Для молодого чекиста Виталия Тарчевского участие в расследовании преступлений атбасарского коменданта и поисках Черного Гусара имело особенное значение еще и потому, что многие из злодеяний, творившихся Вениамином Шайтановым и его сообщниками, происходили на его глазах.
Виталий Тарчевский родился в селе Котур-Куль Кокчетавского уезда, расположенном неподалеку от озера того же названия. Его отец Владислав Тарчевский служил в котуркульской церкви. После смерти мужа, в 1914 году, мать Виталия, Екатерина Ивановна, в девичестве носившая фамилию Карпова, переехала с детьми в Атбасар: она была уроженкой этого степного городка, и здесь проживали ее брат и сестра. С помощью родственников и земляков, сочувственно относившихся к памяти Владислава Тарчевского, осиротевшей семье в северной части города, на берегу степной речушки Джабайки, была поставлена приземистая избушка. Виталию шел тогда десятый год — возраст, когда ко многому дети приглядываются и хорошо все запоминают.
В начале 1918 года в городе образовался Совдеп, но летом того же года произошел переворот, и к власти вновь пришло станичное правление во главе с казачьим атаманом. С сотней белоказаков прибыл есаул Вениамин Шайтанов, назначенный комендантом Атбасара и Атбасарского уезда.
Виталий Тарчевский, сам переживший страшную пору самовластия Шайтанова, считал себя более своих коллег посвященным в дело, это усиливало его личную ответственность за успех расследования злодеяний, розыска и поиска преступника.
Чекист Тарчевский тщательно обследовал помещение русско-киргизского училища, где располагался со своей канцелярией Шайтанов. Оно было превращено в застенок, откуда днем и ночью доносились выстрелы, стоны, крики, ругань. После избиения, — вспоминал Виталий, — заподозренных в сочувствии большевикам убивали во дворе канцелярии, расстреливали на улицах города. Стреляли пулями, чаще всего разрывными, оставлявшими на телах убитых страшные зияющие раны. Изуродованные трупы расстрелянных он сам не раз видел у переправы в центре города.
То были кошмарные дни! Карательные отряды носились по деревням, грабили население, издевались. В пятнадцати верстах от Атбасара в селе Борисовке чекист В. Тарчевский записал показания очевидца расстрела Шайтановым и его белоказаками семьи командира партизанского отряда Л. И. Тарана. Были зверски убиты родители, сестры, братья и дети. Их тела каратели облили керосином и зажгли. В огне очнулся раненый брат Тарана. Обгоревшего, его вытащили из огня и отходили местные жители (каратели к тому времени убрались из села).
Несчастный остался без рук и без ног.
Во всех подробностях запечатлелись в памяти Виталия «казачьи дни», когда хмельной Шайтанов, торжественно восседая в кресле, установленном в кузове большого неуклюжего грузовика, с обнаженной шашкой в одной руке и плетью, с которой он не разлучался, — в другой — торжественно объезжал город. По углам кузова автомобиля стояли четыре казака с длинными пиками, на которых были насажены части истерзанных тел. Так комендант города внушал жителям Атбасара и окрестных сел страх и покорность.
Осенью, с наступлением холодов, по Атбасару от избы к избе злой поземкой поползли слухи о скором приходе Красной Армии. Сосед Тарчевских, богатый казак, спешно укладывал свое добро на телеги. Вслед за колчаковскими солдатами, отступающими из города, потянулись брички зажиточных атбасарских казаков и купцов, напуганных небылицами о Красной Армии, распространяемыми белогвардейскими агитаторами. Они бежали в сторону Акмолинска и дальше на восток, куда под ударами Красной Армии отступали войска Колчака. Некоторые надеялись спастись бегством, так как за содеянные в угоду колчаковским властям преступления большевики потребуют ответа. Чаще всего это были прямые пособники Шайтанова и других колчаковских ставленников.
В этой суматохе Виталия вызвал его родич — муж сестры, служащий земской управы города, и предложил вывезти архив и спрятать в надежном месте. Вручив Виталию крупную сумму денег, он передал ему ключи от шкафов и показал на пароконную подводу, приготовленную для отправки.
В опустевшем помещении управы, открыв тяжелый железный ящик, Виталий увидел металлическую коробку, в которой лежали канцелярские штампы и печати. Перебирая их, Виталий обнаружил печать Атбасарского Совдепа, должно быть, чудом сохранившуюся после его разгрома, и сунул ее в карман. Эвакуировать архив Тарчевский не собирался — он решил передать все бумаги новым властям, в целости и сохранности. И никто не мог изменить этого решения: отцы города покинули его, и на какое-то время в Атбасаре воцарилось полное безвластие.
Виталий с нетерпением ждал прихода Красной Армии. К тому времени он остался круглым сиротой. Мать умерла от тифа, и у Виталия на руках остались братишка и сестренка. Сам еще подросток, он с трудом добывал хлеб, нанимаясь к знакомым казакам на поденную работу.
Виталий с радостью услышал долгожданную весть о приближении красных. Рано утром по дороге, ведущей из села Покровского, промчались конные разведчики с алыми бантами на шапках, а вскоре показались первые сани-розвальни, на которых ехали командиры. Потом санная лавина с красноармейцами заполнила улицы города.
Волнуясь, пошел Виталий к зданию, где ранее, до белогвардейского переворота, располагался Совдеп. Издалека он увидел большую толпу конных и пеших красноармейцев, собравшихся к Совдепу горожан. Начинался митинг по случаю освобождения города от колчаковщины. Его открыл высокий человек в дубленом полушубке с темным обветренным лицом.
— Дяденька, — обратился Виталий к пожилому красноармейцу, — кто это выступает?
— Комиссар полка имени Стеньки Разина товарищ Веденеев, — гордо ответил боец и, улыбнувшись в усы, спросил:
— Дело у тебя к нему?
— Дело…
— Вот как! Коли не секрет, какое?
— Важное и срочное, с глупостью не пойду…
— Тогда жди. Как окончится митинг, проталкивайся к товарищу Веденееву.
— Он теперь тут главный начальник?
— Председатель ревкома. Иди за мной, следом, я тоже к нему, а то сквозь такую толпу не проберешься.
После окончания митинга Веденеев еще долго разговаривал с горожанами, а потом в окружении людей направился в здание, где разместился ревком. Усатый красноармеец сноровисто и быстро прокладывал дорогу в толпе, и следом за ним пробирался Виталий. Они поднялись на второй этаж и очутились в комнате, куда только что вошел Веденеев. Председатель ревкома подошел к массивному столу.
— Ты мне нужен, Топчин, — сказал усатому красноармейцу. — Тебя утвердили секретарем ревкома. Пока мы здесь будем властью, только вот нет у нас с тобой ни герба, ни печати…
И Веденеев громко рассмеялся. Добродушный смех председателя ревкома окончательно приободрил Виталия, и он выложил на стол связку ключей, печать.
— Вот этот большой ключ, — пояснил он, — от здания управы, эти поменьше — от ящика и шкафов, где хранятся бумаги. А это — печать Совдепа…
Веденеев взял печать, помазал ее чернилами, несколько раз дохнул и приложил к листку бумаги — получился внушительный отпечаток, явственно проступали слова «Совет рабочих, …ских… депутатов…». Комната была забита людьми, над клочком бумаги склонились головы красноармейцев.
— Смотри, слова-то нашенские!
— Печать и власть нашу обозначает!
Улыбаясь, Веденеев громко и торжественно сказал:
— Теперь, друзья, мы настоящая народная власть. Советская! У нас есть своя печать! Спасибо тебе, друг… — он крепко пожал руку Виталия. — Чем ты занимаешься?
Виталий начал рассказывать о своем трудном житье-бытье. Председатель ревкома слушал, задумавшись.
— Что ты умеешь делать, дружок?
— Вести делопроизводство.
— Это весьма нужно. Будем наводить порядок во всем, грамотные и аккуратные люди потребуются… А пока, давай к красногвардейцам в наш пятьсот двадцать третий имени Степана Разина полк! Примете к себе, товарищи?
— Парень с головой, его надобно в нашу роту вместо меня, — сказал Топчин. Комната словно качнулась от взрыва солдатского смеха.
Так Виталий стал военнослужащим. Одновременно его зачислили старшим делопроизводителем военной комендатуры города. Когда Виталий пришел домой, брат и сестренка его не узнали… В военном обмундировании он казался старше своих лет. На дощатом столе Виталий разложил солдатский паек. В избушке Тарчевских трое бесприютных ребятишек, осиротевших в лихую годину гражданской войны, снова почувствовали человеческую заботу и теплоту.
В то время еще одно важное событие совершилось в жизни Виталия: в числе молодых людей, из которых была создана первая атбасарская комсомольская организация, он вступил в комсомол.
Почти через полвека после описываемых событий атбасарские комсомольцы и пионеры, приступая к созданию летописи героических свершений комсомола родного города, в списках первых комсомольцев нашли имя Виталия Тарчевского. В дни подготовки к полувековому юбилею Великого Октября письмо атбасарских комсомольцев нашло Виталия Владиславовича Тарчевского на кафедре Уральского университета. Принесший его молодой человек, ассистент кафедры, без тени смущения сказал профессору:
— Спляшите — получите! — И показал конверт. Прочитав на конверте обратный адрес, профессор рассмеялся задорно, громко, как смеялся в далекие времена своей юности. Бережно вскрыл конверт, глубоко задумался.
— Письмо комсомольцев из Атбасара… Это был маленький степной городок на севере Казахстана, там пролетала моя юность…
Ассистент заметил, как профессор неловко вытащил из кармана носовой платок и, отвернувшись к стене, украдкой приложил его к глазам. Письмо он перечитал несколько раз. Задумывался, прикладывал кулак к седой голове, пытаясь восстановить в памяти то, что так необходимо было теперь сообщить атбасарским комсомольцам.
— Посоветуйте, дорогой коллега, о чем мне им писать? — как всегда, бодро и весело спросил профессор.
— С удовольствием. Ваших земляков-комсомольцев интересует, насколько я понимаю, ваше участие в делах атбасарской комсомолии в первые дни ее жизни. Ведь вы — один из первых комсомольцев города и только вам, Виталий Владиславович, ведомо, что вы можете сообщить им ценного и поучительного из своей комсомольской юности.
— Вы мне дали дельный совет, коллега, — иронически сказал профессор, — за что я вам весьма признателен.
— Думаю, — продолжал ассистент, не замечая иронии, — что вашим атбасарским комсомольцам небезынтересно будет узнать о новых научных открытиях и, если говорить конкретно, об успехах нашей кафедры. Ведь их земляк ныне известный профессор.
Этот разговор происходил весной 1967 года. Во время беседы у профессора Тарчевского возникла мысль не просто ответить на письмо земляков-комсомольцев, а помочь им воссоздать героическую биографию комсомолии города, и он энергично взялся за дело. В Москву, Алма-Ату, Целиноград, в Сибирь и на Урал разослал письма друзьям своей комсомольской юности, попросил их написать атбасарским следопытам о наиболее запомнившихся событиях тех далеких лет, рассказать о делах только что родившейся тогда комсомолии.
Развернув кипучую работу, Виталий Владиславович с новой энергией продолжил ее в Железноводске, куда он выезжал на лечение. Десять писем отправил Виталий Владиславович из Железноводска атбасарским комсомольцам и пионерам. Это содержательные и поучительные письма[4].
О своей чекистской работе В. В. Тарчевский написал скромно, по-анкетному сухо: «В 1923 г. по рекомендации секретаря укома РКП(б)… был зачислен пом. уполномоченного ОГПУ по Атбасарскому уезду… в 1925 году переведен по этой должности в Кокчетавский уезд и вскоре стал зам. начальника 1-го отделения губотдела ОГПУ». Потом — учеба в Омском сельскохозяйственном институте, в аспирантуре Томского университета, участие в экспедициях Наркомата земледелия СССР по Казахстану.
Со страниц писем-воспоминаний чекист, будущий профессор ботаники, юноша Виталий Тарчевский встает перед нами боевым комсомольцем, сверх головы загруженным комсомольскими поручениями. Он секретарь комсомольской ячейки кожевенного завода, председатель Доброхима и спортобщества, шефского комитета «Черноморфлот», редактор городской стенгазеты «Бич», корреспондент уездной газеты «Красный набат», активист агитпропа, непримиримый атеист, награжденный Центральным Советом воинствующих безбожников Почетной грамотой и нагрудным значком «Активист СВБ», которые он получил из рук Е. М. Ярославского.
Весь жизненный путь его может служить олицетворением героической и прекрасной судьбы советской молодежи двадцатых годов, на долю которой выпала честь множить победы, завоеванные трудовым народом в героической борьбе за свободу и счастье поколений, грудью встать на защиту завоеванного, если враг посягнет на него.
Ранней весной 1921 года к мрачному каменному зданию, в котором помещалась Екатеринбургская губернская чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией, подошел высокий широкоплечий человек. Военная выправка, тщательно, до синевы выбритые щеки с подчеркнуто тоненькой кисточкой усов придавали ему щеголеватый, даже несколько легкомысленный вид. Предъявив часовым у входа документы, не задерживаясь, скрылся в подъезде. Это был работник ВЧК, приехавший в Екатеринбург по приказу Феликса Эдмундовича Дзержинского для помощи уральским чекистам в раскрытии эсеровского заговора, сведения о подготовке которого стали поступать в Москву из ряда районов страны.
Приехавшего принял начальник Особого отдела губчека Старшевский. На него была возложена персональная ответственность за разработку и проведение операции по ликвидации контрреволюционного подполья и предотвращению вооруженного мятежа в городах и лесах Урала.
— Задача предстоящей операции вам известна? — встретил москвича начальник Особого отдела.
— В общих чертах.
— Уточним. Вам предстоит проникнуть в среду заговорщиков в Колчедане. Это, в основном, бывшие офицеры, и для них, особенно для тех, кто вас знал раньше (а такие встречи вполне вероятны, и к ним нужно быть готовым), вы остаетесь офицером, враждебно настроенным к новым порядкам, мечтающим о возврате прежних, и готовым беспощадно драться за свои высокие идеалы. Вы ищете единомышленников и прежде всего встречаетесь с архиереем, у которого были секретарем и пользовались его полным доверием. Кстати, он, по нашим сведениям, является крупной фигурой в заговоре.
В 1919 году, когда красные были на подступах к Екатеринбургу, вы покинули спокойную должность секретаря епархиального управления, чтобы с оружием в руках сражаться против большевиков. Верно? И вот после двух лет скитаний вернулись в этот город, надеясь разыскать надежных людей и начать борьбу.
У архиерея есть золото, много драгоценностей, которые он вверил игуменье женского Покровского монастыря, что неподалеку от села Колчедана. Эти ценности предназначены для осуществления заговора: ведь на золото можно закупить массу оружия и снаряжения, особенно если учесть, что за границей у них есть люди из окружения Савинкова. Одна из наших задач — помешать использовать эти сокровища, которые принадлежат народу и должны служить ему.
Через открытую форточку зарешеченного железными прутьями окна в большую полутемную комнату, расположенную в подвальном помещении старинного кирпичного здания, еле проникали лучи весеннего солнца, выхватывая из сумрака немудреное ее убранство. Старый массивный стол на толстых витых ножках, обшарпанный телефон, тяжелая каменная пепельница. Несколько скрипящих венских стульев, железная узкая койка в углу, покрытая грубым солдатским одеялом. Все говорило о том, что хозяин кабинета не очень-то заботился об уюте и удобствах и, казалось, даже не замечал окружающей его скромной обстановки.
— К нам поступили сведения, — продолжал Старшевский, — что заговорщики в Колчедане, — он показал точку на карте Екатеринбургской губернии, — усиленно готовятся к выступлению. Они рассчитывают на некоторые части Екатеринбургского гарнизона. На какие именно, предстоит уточнить. На их стороне, безусловно, большинство бывших офицеров. Нельзя сбрасывать со счета скрывающиеся в лесах банды вооруженных дезертиров, кулаков и подкулачников. Если все это отребье объединится, может возникнуть внушительная сила.
Начальник Особого отдела прервал свой рассказ, несколько минут молчал, словно прислушиваясь к своим мыслям. Сосредоточенно думал о чем-то своем и сидевший по другую сторону стола сотрудник ВЧК, несколько часов назад приехавший из Москвы.
— Губчека, — продолжал после недолгого молчания Старшевский, — располагает данными о том, что среди бывших офицеров нет единой точки зрения на то, кого поставить во главе мятежа.
Идейным вдохновителем местных заговорщиков является екатеринбургский архиерей Паисий, ваш старый знакомый. Его поддерживают левые эсеры и их здешний вожак Поляков. Боевиком, прямым исполнителем военных планов заговорщиков является казачий есаул Владимирский. Участвовал в империалистической войне, имеет царские награды, среди бывших офицеров говорят, что одно время был адъютантом верховного правителя Колчака. Вообще, фигура занятная, заслуживает того, чтобы повнимательнее присмотреться.
Москвич, внимательно слушавший начальника Особого отдела, вздрогнул и вопросительно повторил последние слова Старшевского, словно требуя подтверждения сказанного.
— Был адъютантом Колчака?
— Такая идет молва. Предполагаем, что живет под чужим именем, значит, есть что скрывать. В наш город приехал из Костромы, где учился на курсах краскомов. Как туда затесался, понятия не имею. Словом, темная личность…
Предлагается такая схема действий, если вы ее одобрите, — продолжал после недолгого раздумья начальник Особого отдела. — По командировке губземотдела вы выезжаете в Колчедан с заданием начать подготовку к организации коммуны из числа местных крестьян. Такая работа потребует большого количества времени, его у вас будет достаточно для того, чтобы сделаться «своим» в среде мятежников. Советовал бы обратить особое внимание на игуменью Покровского монастыря. Сдается, может оказаться полезной: чутье подсказывает, а оно меня еще никогда не подводило. К тому же установлено, что монастырь — место постоянных сборищ заговорщиков.
В семнадцати верстах от Колчедана, — продолжал излагать свою схему начальник Особого отдела, — в поселке Кудельки, большая группа трудармеицев и солдат разбитой колчаковской армии ведет строительные работы. Среди них много белоказаков, взятых в плен в боях. Колчеданские мятежники установили с ними связь и подбивают к выступлению. Владимирский не раз приезжал в Кудельки, сам уверовал и сообщников убедил, что казаки только и ждут оружия, а те хитрят, хотят вооружиться и действовать самостоятельно, ищут связи с вооруженной бандой, скрывающейся в лесах. По слухам, у них припрятано много оружия и боеприпасов. Нам известно, что в Травлянской волости, соседней с Колчеданом, к бандитам присоединились местные жители, сагитированные кулаками. Получили винтовки, пистолеты, даже пулемет. Эта группа действует самостоятельно, ее возглавил бывший офицер Митрофан Ефимович Коротков. Работал в губнаробразе, а как только почувствовал, что в ЧК заинтересовались его прошлым, которое он тщательно скрывал, немедленно исчез. Появился в Колчедане и, вероятнее всего, оттуда был переправлен в банду. Но эти факты требуют уточнения и проверки.
Вот пока все, чем располагаем. Не подлежит сомнению, что нити заговора из Колчедана тянутся в Екатеринбург, Камышлов, в Тобольск и далеко за Урал, Поволжье…
Полагаю, что на первый раз информировал вас достаточно, да и не мне вас учить, — добавил с улыбкой Старшевский. — Неопытного какого-нибудь на такое дело не пошлют… Да, так вот, в губземотдел за командировкой зайдите к Шокину, кабинет номер двенадцать. Он вас ждет.
…Войти в доверие к игуменье Евдокии Шабатовой, у которой, по данным Екатеринбургской губчека, собирались бывшие белогвардейские офицеры, было не так просто. Недаром о ней шла молва как о женщине, умеющей под маской благочестия и набожности ловко скрывать свои истинные чувства. Поселившись в Колчедане в доме крестьянина-середняка, уполномоченный губземотдела начал, действуя весьма осторожно и осмотрительно, вести с местными жителями беседы о преимуществах коллективного труда на земле, о том, что, дескать, неплохо было бы создать в этих местах, на бывшей монастырской земле, если не коммуну, то, на первый случай, товарищество по совместной обработке.
В ответ на свои предложения уполномоченный губземотдела слышал самые противоречивые суждения. Но его сообщения о том, что и сельскохозяйственной коммуне, и товариществу, если они будут созданы здесь, Советская власть сразу же передаст бывшие монастырские земли, неизменно встречались с живым интересом. После первых же бесед с крестьянами уполномоченный почувствовал, что все жители этого большого и богатого уральского села, особенно люди пожилые, религиозные, хорошо осведомлены в том, какие события происходят за каменными монастырскими стенами. Хозяйка дома, в котором стал на квартиру уполномоченный губземотдела, женщина уже немолодая, недалекая и, судя по всему, очень набожная, рассказала ему, что в монастырь из города часто приезжает архиерей, и тогда проводятся торжественные богослужения, на которых всегда присутствует много приезжих.
— Уж столь много наезжает, сынок, столь много, — тараторила набожная женщина, явно гордясь своей, хотя и неблизкой причастностью к происходящим в монастыре событиям, — что, поди, и не сосчитаешь. И, понимаешь, все мужики больше, да такие видные, да такие статные. Один к одному, как на подбор. А на покров, когда престол в монастыре, архиерейская служба такая благолепная, что и рассказать невозможно…
Уполномоченный губземотдела внимательно слушал словоохотливую хозяйку и все более убеждался в том, что предложенный начальником Особого отдела губчека план действий имел под собой вполне реальную основу и может сослужить хорошую службу. Квартирант осторожными намеками дал понять болтливой женщине, что он из «бывших», человек глубоко религиозный и попросил, если можно, разузнать, когда в монастыре ожидают приезда архиерея.
— А чего же нельзя? — не преминула прихвастнуть хозяйка. — У меня среди монашек подружек сколь хошь! Непременно узнаю, седни же. Однако к спасу владыка будет…
На праздник преображения господня, который в народе называют еще «спасом», в монастыре действительно состоялось торжественное богослужение с участием архиерея екатеринбургского. Задолго до его начала уполномоченный губземотдела, заранее предупрежденный пронырливой, набожной старушкой-хозяйкой о предстоящем приезде архиерея, был в толпе колчеданцев, собравшихся у монастырских ворот. Среди богомольцев выделялись рослые фигуры молодых людей, одетых с нарочитой небрежностью, которая не могла скрыть их молодцеватости, явно военной выправки.
«Наши екатеринбургские товарищи хлеб едят не зря, клубочек начинает разматываться и дело, похоже, клеится», — с удовольствием подумал московский представитель, припоминая свой недавний разговор в кабинете начальника Особого отдела губчека.
Разговорчивая квартирная хозяйка была права: богослужение в монастырском храме своей чинностью и благолепием производило на присутствующих сильное впечатление. На глазах многих верующих во время особенно торжественных песнопений, превосходно исполняемых женским хором, были заметны слезы.
Богослужение кончилось: архиерей, возвышавшийся на кафедре словно изваяние, распростер над толпой руки, благословляя паству. Но каждому истинно верующему хотелось непременно получить еще и особое благословение. И когда с архиерея в алтаре сняли золотошвейные ризы и он, уже в своей обычной черной монашеской одежде, направился к выходу из храма, путь ему преградила толпа богомольцев. Выстроившись в нескончаемую очередь, верующие по одному подходили к владыке, низко склонив голову. Архиерей, размашисто осеняя крестом склоненную голову «раба божия», привычно совал ему для поцелуя пухлую, в голубых прожилках теплую руку.
Уполномоченный губземотдела подошел за владычным благословением в числе последних, когда преосвященный, изрядно уставший от долгого торжественного богослужения и длившегося вот уже почти час махания рукой над склоненными головами верующих, думал лишь о том, когда же в уютной монастырской трапезной в окружении молодых миловидных монахинь во главе с разговорчивой и приветливой игуменьей сможет пропустить рюмочку-другую домашней наливки, приготовленной с редкостным мастерством, и приняться за наваристую стерляжью уху, до которой преосвященный Паисий был большой охотник. Тем не менее владыка тотчас же узнал бывшего секретаря епархиального управления. Остолбенев от неожиданности на какое-то мгновение, архиерей быстро пришел в себя и, протягивая для поцелуя руку, вполголоса, чтобы слышал только тот, к кому обращался, произнес:
— Встань и жди, сын мой блудный.
Игуменья Покровского монастыря, стоявшая рядом с преосвященным, своим чутким ухом уловила эти слова и настороженно подумала: «Кто же этот незнакомец, впервые появившийся в храме?»
Благословив последнего богомольца, архиерей обвел усталым взглядом почти совсем опустевшую церковь и, обращаясь к игуменье, стоявшей в окружении небольшой группы особо приближенных монахинь, с улыбкой молвил:
— Вот теперь я в полном вашем распоряжении, дорогие мои сестры во Христе. А это, — повернулся Паисий в сторону уполномоченного губземотдела, — блудный сын, возвратившийся в лоно святой церкви, раб божий Владимир. Прошу любить и жаловать…
— Милости просим, ваше преосвященство, в трапезную, нашего хлеба-соли отведать, — скромно потупя взор, произнесла игуменья Евдокия, и наблюдательным, тренированным взглядом чекиста уполномоченный губземотдела успел заметить, как вызывающе-дерзко молодая монахиня посмотрела в его сторону, произнося эти слова, обращенные к епископу Паисию. И почему-то сразу вспомнились слова особиста Старшевского о спрятанных где-то здесь, в монастыре, сокровищах, предназначенных для приобретения оружия. И снова подумалось москвичу, что уральские чекисты работают четко и, кажется, очень осторожно.
Владыка, хорошо изучивший кулинарные таланты матери-игуменьи и ее помощниц, с радостью согласился посетить трапезную, выразив уверенность в том, что присутствие раба божия Владимира в их благолепной компании и его участие в откровенной застольной беседе не будет лишним. При этом преосвященный Паисий как бы мимоходом заметил, что блудный сын, вернувшийся в лоно святой церкви, до ухода на фронт, на священную войну с проклятыми большевиками, служил в епархиальном управлении, ревностно выполняя свои секретарские обязанности, и считался примерным христианином. Уполномоченный губземотдела заметил, как при этих словах преосвященного владыки ярким румянцем вспыхнули щеки игуменьи и как лучисто сверкнули на какое-то мгновенье ее необыкновенно большие и выразительные глаза.
«Вы правы, товарищ Старшевский!», — с непонятным ему самому удовольствием и озорством подумал чекист.
В трапезной Паисий усадил уполномоченного губземотдела рядом с собой на мягкий удобный диван, и пока монахини под руководством своей матери-игуменьи накрывали на стол, уставляли его изысканными яствами, между главой уральского духовенства и его бывшим секретарем состоялась доверительная, совершенно откровенная (со стороны Паисия) беседа. Всегда полностью и во всем доверявший своему секретарю, архиерей принял за чистую монету рассказ раба божия Владимира о том, как после разгрома колчаковских войск в Сибири ему удалось скрыться, а вот совсем недавно вернуться наконец в родной Екатеринбург, поступить на службу в губземотдел.
Теперь приехал в Колчедан агитировать здешних крестьян за создание сельскохозяйственной коммуны или, в крайнем случае, товарищества по совместной обработке земли. И тени сомнения не вызвало у архиерея клятвенное заверение бывшего епархиального секретаря в том, что его служба в губземотделе — это вынужденная и очень удобная маскировка, а его душа, как и прежде, полна желания бороться с большевиками, и для достижения победы в этой борьбе он не пощадит даже жизни.
— Пути всевышнего, спасителя нашего, неисповедимы, — многозначительно проговорил преосвященный и поведал собеседнику, в преданность которого после этой исповеди уверовал еще более, о том, что в уральских городах и весях существует уже давно и действует с каждым днем все активнее и увереннее широко разветвленная контрреволюционная организация, конечной целью которой является свержение Советской власти и восстановление в России монархического строя. И уж совершенно неожиданным для чекиста было замечание епископа о том, что ему, бывшему и, надо полагать, будущему епархиальному секретарю, надо непременно вступить в эту организацию, внести достойный вклад в достижение поставленной цели и что он, Паисий, готов замолвить, где следует, слово за верного сына отечества и православной церкви.
Уполномоченный губземотдела многословно и величаво благодарил владыку за высокое доверие и готовность содействовать ему, недостойному, в достижении цели, превыше которой ничего не может быть.
Трапеза была обильной и продолжительной. На всем ее протяжении основательно захмелевший владыка снова и снова затевал разговор о благостном предназначении страданий за веру, царя и отечество, о райском блаженстве, ждущем тех, кто жизнь отдаст за други своя. А когда в сумерках уполномоченный губземотдела осторожно подсаживал грузного владыку в удобную архиерейскую карету, тот, обнимая бывшего и будущего епархиального секретаря, заплетающимся языком повторил несколько раз:
— Так ты, сын мой блудный, того, за игуменьей-то присматривай. Все, что обретено было с помощью господа бога, ей доверил. Устоит ли душа женская перед соблазном великим сим? А тебе, раб божий Владимир, верю, аки себе самому. Так что доглядывай и паки лицезрей… Ну, дай я тебя еще разок облобызаю. До скорого свидания. И да хранит тебя бог…
И архиерейская карета, тускло поблескивая огоньками укрепленных на облучке керосиновых фонарей, мягко покатила по проселочной дороге, ведущей к большаку на Екатеринбург.
С того дня уполномоченный губземотдела стал, что называется, своим человеком в Покровском женском монастыре. Недоверие и настороженность, с которыми молодая игуменья обычно встречала незнакомых людей, начали постепенно исчезать: ведь сам преосвященный Паисий поручился за него, просил любить да жаловать. И игуменья Евдокия, по натуре своей женщина темпераментная, готова была выполнить просьбу владыки.
Чекист внимательно присматривался к своеобразной и очень запутанной обстановке, царившей за монастырскими стенами, к людям, имеющим доступ в тихую обитель, сопоставляя и анализируя факты, с которыми сталкивался все чаще, стараясь угадать их взаимную связь. Через некоторое время совершенно случайно ему стало известно, что благосклонности молодой игуменьи долго и безуспешно добивается часто наезжающий в Колчедан из Екатеринбурга бывший офицер царской армии Конрад Владимирский.
Рекомендация преосвященного Паисия сделала свое дело: отношения игуменьи Евдокии и других «христовых невест» к бывшему епархиальному секретарю с каждым днем становились все более доверительными. Вскоре уполномоченный губземотдела, старавшийся не пропустить ни одного богослужения в монастырском храме, был приглашен в келью матери игуменьи для участия в послеобеденном чаепитии, сопровождавшемся душеспасительными беседами о божественном предназначении человека.
Игуменья, проникнувшаяся глубочайшим уважением к человеку, пользующемуся безграничным доверием самого преосвященного владыки, чистосердечно призналась ему в том, что ее порою просто пугает настойчивость Владимирского, с которой тот пытается заглянуть в самые сокровенные тайники ее души.
«Уж не догадывается ли этот ловелас о том, что в монастыре хранятся золото и драгоценности? Не проболтается ли об этом кто-то из ближайшего окружения екатеринбургского архиерея?» — промелькнула мысль в голове бывшего епархиального секретаря, решившего в в это мгновение уделить особое внимание тому, пока еще почти неизвестному для него, видимо не рядовому, участнику контрреволюционного подполья.
Через несколько дней после того чаепития в келье матери игуменьи в монастырь приехал Владимирский. От его обычной респектабельности, холодной сдержанности и изысканных манер не осталось и следа. Чувствовалось по всему, что Конрад Евгеньевич решил на этот раз сыграть ва-банк, но его напористость неожиданно встретила подчеркнуто непритворное сопротивление Евдокии.
— Вы отвергаете меня и мою беззаветную любовь, Евдокия! — голосом, полным трагизма, начал он заранее подготовленную речь. — И это в пору величайших испытаний, когда жизнь истинных сынов России может оборваться, едва мы, офицеры, оплот нашей многострадальной отчизны, поднимемся против большевиков. О, наша месть комиссарам будет беспощадной! Мощной лавиной всех недовольных и богом призванных в христианское воинство возмездия мы обрушимся на Советы и раздавим их скоро. Скоро, скоро ударит набат, призывая к восстанию. Море крови прольется в этой священной войне с большевизмом.
Евдокия молча слушала его. В тот же вечер обо всем, что узнала от Владимирского, рассказала уполномоченному губземотдела, который ей нравился.
— Вы с ума сошли, сестра во Христе, Евдокия! — рассмеялся тот в ответ. — Какой бой? Кто будет драться? С кем?
— Офицеры готовятся к чему-то, они давно меж собой шушукаются об этом. Гонцов в Екатеринбург посылали. Из города к ним приезжал какой-то бывший генерал, который должен возглавить восстание против большевиков. Я об этом не первый раз слышу, передо мною они ни в чем не таятся. Скоро будет у них сбор в нашем монастыре…
Чекист слушал, а потом равнодушно спросил:
— Для чего сбор?
— Договориться о восстании, я так поняла.
Владимир подбросил в печку дров, и при свете свечи углубился в чтение книги, которую отложил было в сторону. Он не стал ни о чем расспрашивать, демонстрируя свое полное безразличие к словам игуменьи: ведь завоеванное с таким трудом доверие можно потерять, задав один неосторожный вопрос. Ему было ясно пока одно: в монастыре собираются бывшие офицеры, полностью доверяющие игуменье, и он поспешил перевести разговор на другую тему.
Евдокия любила слушать его рассказы о содержании книг на религиозные темы, написанные разными авторами в различные времена и эпохи, благо бывший епархиальный секретарь вдоволь начитался таких книг еще до своего приезда в Колчедан.
— Дорогая сестра во Христе, — воздел к небу глаза чекист, будто ожидая видения всевышнего, — я не был лично знаком с неаполитанцем Джулио Чезаре Ванини, но мне довелось читать о нем в книге, полученной в дар от преосвященного владыки Паисия. Ванини отрицает бессмертие души: если бы душа была бессмертной, говорил он, бог не преминул бы вернуть хотя бы одну из потустороннего мира, чтобы посрамить атеистов. Вольнодумец, от утверждал, что верование — дело случая. Религия зависит от воли государя той страны, где мы живем, она нужна для того, чтобы держать народ в повиновении.
Поэтому монархи держат народ в страхе, ибо страх — начало религии, а религия — путь к смирению и раболепию, к покорности и послушанию. А еще ранее Ванини великий Спиноза утверждал, что страх побудил людей заподозрить, будто существуют боги и невидимые силы, они стали воздвигать алтари этим воображаемым существам и, выйдя из подчинения природе и разуму, связали себя пустыми церемониями и суеверным поклонением пустым призракам воображения. Вот откуда пошла религия. Ванини казнили, как злого еретика и вероотступника, но мысли его запали в сознание его вольнодумных учеников и почитателей. Они стали утверждать, что доказать существование или отсутствие бога в равной мере невозможно. Если бы был бог, то откуда он взялся? Ответишь ли ты, сестра моя во Христе?
Монахиня смутилась и, не найдя подходящего ответа, потупившись, сказала:
— Грешно отрицать бессмертие души и существование бога…
— Не я отрицаю — Ванини, — пытался отшутиться чекист.
— Ваш Иван злой безбожник и его покарала судьба. Бог всюду. Создав мир, он подарил миру жизнь, он единый миротворец, — шептала игуменья, словно боясь, что через стены кельи может просочиться этот еретический бред.
— Если бог миротворец в единственном числе, то почему так много различных вероисповеданий? Родись я в Турции, был бы магометанином, если бы родился в Германии, был бы лютеранином, в Англии — кальвинистом, в Италии — католиком. Но я появился на-свет в России и потому верный христианин. Так не должен ли мой разум сомневаться в существовании единого миротворца? Люди в разных странах сами творят тебе идолов — таких, какие их больше устраивают. О, эти сомнения! Можно ли узнать с наивысшей степенью достоверности, когда лжец не лжет? Следует ли верить, когда он говорит правду?
— Перестаньте, грешник, — прошептала Евдокия, вовсе не желая, чтобы он замолчал. Это ее настроение Владимир угадывал безошибочно. Он вовсе не пытался ее переубедить и обратить в «свою веру». Весь ход его мыслей был направлен на то, чтобы блюстительница монастырских нравов, хочет она того или нет, раскрыла перед ним самую суть происходящих за стенами этой обители событий, назвала их участников.
Монахиня глубоко задумалась над словами бывшего епархиального секретаря. Из этого состояния ее вывел негромкий голос собеседника:
— Божественная заповедь гласит: «Нет ничего тайного, что не стало бы явным». Даже тайна исповеди ускользает из строгих оков ее обладателя и становится явью…
— Не трогай же святая святых! — воскликнула игуменья, но он продолжал:
— На исповедальную Голгофу приходила недавно одна особа, как вы, молодая. «В чем грешна? — спросил духовный отец. Она замешкалась. Тогда батюшка начал подсказывать всевозможные варианты грехов. «Не согрешила ли ты, раба божья, памятозлобием?» Молчание. «Злосоветием?» Опять молчание. «Может, грешна сребролюбием?» И отец духовный получил от кающейся рабы божией увесистую сумочку, набитую драгоценностями, и услышал слова: «Не все грехи назвал, батюшка, за остальное после откуплюсь!» «Чужое брала?» — продолжал батюшка. «Грешна», — последовал ответ. «Надежно спрятала?» «Да». «Сквернословила?» «Грешна, батюшка». «А теперь повторяй за мной: «В том, что по забвению не сказано мною, каюсь и сожалею».
Как ужаленная, игуменья отпрянула от собеседника, но он, улыбнувшись, удержал ее:
— Тайна исповеди, которую ты, сестра во Христе, поведала, очищаясь от грехов, стала явью. Я воспроизвел этот шедевр откровения перед духовным лицом, от которого стало известно, в каких грехах ты исповедалась.
Игуменья, сраженная неожиданным поворотом дела, сникла, как провинившаяся школьница, но вскоре овладела собой и разразилась злобной бранью по адресу батюшки и Конрада Владимирского, которому тот открыл тайну преосвященного владыки Паисия о схороненных в монастыре ценностях. Ноги игуменьи подкосились, она рухнула в кресло.
Выплакавшись, вскочила так проворно, словно ее подбросила с сиденья пружина.
— Мы должны уничтожить этого разбойника! — и кинулась к двери. Чекист ее остановил.
— Кто это «мы»? — спросил он, удерживая Евдокию за руку.
— Я и настоятельница!
— И она тоже… — он не договорил готовые сорваться с уст слова «хитрая мошенница»?
— Да.
— Владимирского не трогать! — приказал бывший епархиальный секретарь. — Тайник я возьму под надежную охрану. А вы ведите себя со своим избранником так, как положено. И постарайтесь узнать, есть ли у него сообщники, с которыми он пытается выкрасть клад? Кто они? Нужно также разузнать, с кем из бывших офицеров Владимирский наиболее близок. Ведь их может сблизить не только стремление похитить клад, но и участие в подготовке мятежа. Надо точнее узнать, на какой день готовится восстание. Все, что узнаешь нового о ходе подготовки, будешь сообщать мне.
— Все будет так, как вы приказываете, — покорно ответила игуменья, дивясь в душе разительным переменам, происшедшим за эти несколько мгновений в поведении и даже во всем облике уполномоченного губземотдела.
…На этот раз игуменья Евдокия ожидала епархиального секретаря в своей просторной приемной. Ни слова не говоря, поднялась ему навстречу, прошла, не задерживаясь, к выходу во двор и предложила ему следовать за собой. Они миновали обширный церковный двор, длинный ряд могильных крестов и остановились возле одной из келий. Евдокия тихо отворила дверь и жестом пригласила спутника войти. В густую темноту узкой длинной комнаты через маленькое зарешеченное оконце врывался пронзительный луч света. Келья была похожа на пыточную или тюремную камеру, какие довольно часто встречались в старинных монастырях. Под невысоким подоконником, словно тощие ладони иссохших рук, торчали какие-то крючья. «Не хватает только скелета, прикованного цепями к бетонному полу», — с усмешкой подумал чекист. Посредине комнаты во всю ее длину стоял узкий стол, накрытый черной суконной скатертью. Возле него — несколько табуреток.
— Через три дня на праздник Николая-угодника соберется «святая братия», — тихо прошептала игуменья, и чекист понял, что в этой келье назначено сборище контрреволюционного подполья.
…С установлением теплой, почти летней погоды участились наезды екатеринбургского епископа в Покровский женский монастырь. И каждый раз его сопровождала целая свита людей, мало чем напоминавших суетливых, смиренных святош, всегда группировавшихся вокруг высокопоставленных представителей духовной епархии. Держались они очень независимо, не высказывая в отношении преосвященного владыки никакого подобострастия.
Во время одного из таких посещений преосвященный Паисий долго и в высшей степени доверительно беседовал с уполномоченным губземотдела. Во время этой беседы, проходившей в присутствии людей, приехавших вместе с владыкой, Паисий несколько раз повторил, что должность епархиального секретаря до сих пор остается свободной и при подходящих условиях глава екатеринбургской епархии будет рад восстановить статус-кво. Вдаваться в подробности относительно подходящих условий архиерей не считал нужным, и чекист понял, что в среде заговорщиков успех контрреволюционного мятежа считается делом решенным.
— Можете считать себя членом нашей организации, — сказал в заключение Паисий уполномоченному губземотдела. — Ваше участие в генеральном совете, который состоится в ближайшее время, полагаем обязательным. О дне и месте, где соберется совет, вам сообщит мать-игуменья.
В тот год Николин день в Покровском женском монастыре, да и во всем Колчедане, праздновался особенно пышно. Уже за несколько дней до праздника в Колчедан начали съезжаться богомольцы, причем в числе их были и люди, которых ранее не видели в здешних местах. Архиерейскую службу владыка Паисий на этот раз провел с особым благочестием и подлинным вдохновением. После торжественного богослужения основная масса богомольцев покинула территорию монастыря, а те немногие, что остались, разбрелись по тенистым аллеям хорошо ухоженного монастырского сада. Некоторые, устав от долгого стояния в переполненном, душном храме, прикорнули на зеленых лужайках. С наступлением сумерек задержавшиеся в монастырском саду участники торжественного богослужения один за другим потянулись к каменному зданию с зарешеченными окнами, расположенному в глубине сада.
Уполномоченному губземотдела, вошедшему в келью вместе с архиереем, Паисий указал место на табурете возле себя, показывая всем собравшимся в мрачной комнате, что благоволит к этому человеку. Когда установилась тишина, встал полковник Голованов, помощник начальника колчеданских офицерских курсов:
— Позвольте, господин генерал, представить вас присутствующим. — И, обратившись к собравшимся, продолжал: — Господа, позвольте представить участников нашего совещания. Полковник Науров, преподаватель курсов, подполковник Курбатович, казначей, Корней Хитров, адъютант начальника курсов, младший офицер Рекин, прибыл недавно. Все мы придерживаемся монархической программы, ибо убеждены, что конституционная монархия — лучший способ правления для России.
Он назвал всех, и генерал, довольный столь представительной аудиторией, объявил заседание генерального совета открытым.
— Полковник, доложите, чем располагает ваша организация? Людской состав, оружие, планы…
Голованов рассказывал, что на курсах в настоящее время около ста бывших офицеров царской армии, верных единомышленников. Они готовы к выступлению и склоняют на свою сторону остальных. Начальник курсов — свой человек, из кадровых офицеров. Но вот комиссар… Этот вездесущий комиссар со своими помощниками — коммунистами или не догадывается о наших планах, или делает вид, что ему все безразлично. В то же время усилил охрану склада с оружием. Ведет себя загадочно. О могущих быть неприятностях нас известит начальник курсов Плумис. На днях комиссар велел мне заполнить послужной список.
— Арестуете? — спросил я, комиссар ответил:
— Требуют в губкомтруд.
У меня есть связь со служащим губземотдела, который подтвердил, что губкомтруд действительно затребовал послужные списки офицеров, среди которых его интересуют специалисты: инженеры, агрономы, учителя, строители, финансисты. Им предлагают работу в различных советских учреждениях. Я полагаю, это только благовидный предлог выяснить наше настроение и отношение к власти. Кстати, о моем знакомом. Он из офицеров, вполне надежный человек. Через него мы осуществляем связь с нашими единомышленниками в Екатеринбурге.
Нашим оперативным планом предусмотрен внезапный захват склада с оружием и боеприпасами. Там хранятся 415 винтовок, два пулемета «максим», 10 пулеметных лент, 25 шашек, 35 тысяч патронов. В эту ночь, а точнее 25 мая, часовыми у склада будут поставлены наши люди. Для осуществления операции выделена боевая группа, командует ею полковник Науров. Наши гонцы разосланы в Долматовское, Каменское, Бродокалмакское, Бурнино и другие селения с заданием готовить к выступлению людей. Под предлогом выезда в Камышлов я сам объеду казачьи станицы, дабы подтянуть казаков ближе к Колчедану. Я связался с Челябинском, там ждут нашего сигнала. Начальник курсов Иван Робертович Плумис уехал в Ригу якобы провожать мать и сестру. Он свяжется с петроградскими и рижскими организациями. Игумен Долматовского монастыря Стефаний от Шадринской группы получил известие о готовности и обещает помочь Колчедану оружием. Меня известили, что в деревне Соколовской на конспиративной квартире вчера собрались преданные нам из местных люди и сейчас ждут в полной боевой готовности. По линии Шадринск, Камышлов, Богданович, Багаряк, Челябинск, Петропавловск и до Красноярска — всюду действуют наши единомышленники. Из Приишимья идут сообщения о готовности к делу.
— Благодарю вас, полковник. Мне необходимо знать о положении в Екатеринбурге.
— Позвольте, господин генерал, — резко встал и по-военному вытянулся Владимирский. — Нашей организацией я уполномочен доложить следующее. В Екатеринбурге из офицеров сформированы артиллерийские, кавалерийские и пехотные курсы, в которых насчитывается до шестисот человек. На должность начальника арткурсов назначен полковник Рошер, доказавший преданность нашему делу в Сибири и Семипалатинске. Пользуясь возможностью самостоятельно подбирать лиц на командные и административно-хозяйственные должности, он расставил своих людей. Никто из коммунистов на курсы не поступил: он устраивал им экзамен и проваливал. Пехотными курсами командует подполковник Рюмин, организатор восстания против Советов на Ижевском заводе. Весь комсостав подобран им лично. Во главе кавалерийских курсов стоят подполковник Дубровин и его помощник есаул Волосников. Между курсами поддерживается постоянная связь. Тридцать шестой запасной стрелковый полк целиком находится под влиянием разделяющих наши убеждения и готов драться. Все эти силы ждут приказ, по первому зову готовы к выступлению.
— Благодарю вас, сотник. Силы внушительные. Кстати, как вам удается держаться в таком солидном советском учреждении?
— По линии службы в губисполкоме у меня надежная поддержка и репутация исполнительного и аккуратного служащего, генерал.
При первых же словах Владимирского уполномоченный губземотдела насторожился. Работники ВЧК, располагавшие определенными данными и пока еще не проверенными сведениями, имели основания предполагать, что казачий есаул Шайтанов, во время колчаковщины чинивший кровавую расправу в Приишимье, скрывается где-то в районе Екатеринбурга, возможно, под чужой фамилией. Потому сотрудник ВЧК, командированный из центра для помощи уральским чекистам, и получил перед выездом задание — строжайше проверить все данные, касающиеся бывшего атбасарского коменданта. Доклад Владимирского и особенно обращение генерала к нему как к сотнику воскресили в цепкой памяти чекиста подробности разговора с начальником особого отдела Екатеринбургской губчека. Предположения чекиста о том, что Вениамин Шайтанов и Конрад Владимирский одно и то же лицо, переросло в полнейшую уверенность.
«Репутация аккуратного служащего губисполкома», — подумал чекист. — Так вот ты куда пролез, сотник Шайтанов! Так вот почему живешь под чужим именем, Черный Гусар».
В это время грузно поднялся с места преосвященный Паисий, разгладил бороду, подрагивающими пальцами потрогал большой крест, свисающий до пояса, и молвил:
— Святая церковь благословляет вас, братья во Христе, на богоугодное дело, и с надеждой отдает вам сбережения, накопленные радением верующих. Передайте всем мои слова: «Кто силен телом, тот берись за оружие. Кто мужествен духом, тот со словом проповеди веди счет своей армии. Кто же мудр, тот иди в стан вражеский, записывайся в басурманскую партию и узнавай цели и силы врагов наших. Каждый, кому дороги права христианина и человека, неси свою лепту на алтарь свободы. Все сведения и пожертвования через наше посредство можете направлять безопасно. Но если что случится, помните слова Христа-спасителя и не бойтесь убивающих: душу они погубить не могут, а смерть неизбежна и дважды не бывает».
Он осенил крестным знамением сидящих у стола и каждому вручил воззвание, написанное от руки четким, каллиграфическим почерком.
— Размножьте поелику возможно и вручайте братьям и сестрам во Христе, — напутствовал архиерей заговорщиков, которые с интересом читали любопытный документ. Церковь звала свою паству к оружию, когда в стране, уставшей от длительных войн, только что воцарился мир. Она звала под свое знамя всех, кто презирал народ, сбросивший ярмо эксплуатации и деспотизма.
«Возлюбленные во Христе братья, — обращалась она в этом воззвании, — граждане истерзанной земли Русской, в ком не заглохла искра христианской любви к своим ближним, к вам наша просьба: соединяйтесь в отряды святой церкви и под сенью креста беритесь за оружие в защиту угнетенных и замученных ваших архипастырей и пастырей, и тех многих мучеников, которые боролись и борются за попранное право гражданина и человека. Нет тех слов, которыми можно выразить ужасы и мучения, которые они переносят…»
Пока Паисий раздавал участникам генерального совета воззвания, дежурный у входа в келью по условному стуку и паролю впустил троих мужчин, одетых в грубые брезентовые плащи с поднятыми капюшонами. Генерал пригласил их занять места.
— Господа, теперь все в сборе, здесь основное ядро нашей организации, которой предстоит действовать, — заговорил генерал. — Мне необходимо познакомиться с уполномоченным губземотдела, который, как я понял, весьма полезный и надежный человек. У меня есть для него поручение особой важности. Почему его здесь нет, полковник?
— Я здесь, господин генерал, — поднялся с места человек, сидевший рядом с архиереем. — Позвольте, господин генерал, — подойдя ближе, обратился к нему уполномоченный губземотдела, — задать несколько вопросов только что пришедшим людям?
— Задавайте.
— Где четвертый? — резко спросил чекист у моложавого, но совершенно лысого человека.
— Не знаю, — растерянно ответил тот.
— Его фамилия Рахманов?
— Да.
— Он не явился к месту встречи?
— Да.
— Почему?
— Не знаю.
— И вы не проверили?
— Нет.
— Он вас не известил?
— Нет.
— Где он?
— Не знаю.
— Ему известно, зачем и к кому вы шли в Колчедан?
— Конечно.
— Пароль, разумеется, ему тоже известен, и он может прийти сюда с отрядом чекистов. Вы подумали об этом?
Лысый в замешательстве молчал.
— Господин генерал, — продолжал чекист, — прикажите арестовать этих троих, — он кивнул в сторону прибывших, — они покрывали чекиста…
— Как вы смеете! — вскочил лысый. Все трое выхватили пистолеты.
— Господин генерал, четвертого накануне их встречи вызывали в облкомтруд, оттуда он не вернулся. Эти трое знают. Тот, четвертый, — чекист, и в любую минуту может нагрянуть сюда, разумеется, не один.
— Оружие на стол! — приказал генерал, и трое недоумевающе положили перед собой пистолеты. — Под стражу их, полковник, потом разберемся. Господа! Обстоятельства заставляют спешить. Помните, на нас выпала высокая миссия. День восстания — после посева хлебов, а если точнее — 25 мая. Сигнал — удары монастырского колокола в набат. Все по местам. Будьте осторожны и бдительны. Со мной поддерживайте связь через уполномоченного. С богом!
Все ринулись к выходу. Уполномоченный губземотдела неторопливо направился к Владимирскому.
Мы не будем описывать четко проведенную чекистами операцию по ликвидации заговора. Аресты заговорщиков в Екатеринбурге, Колчедане и окрестных деревнях и селах были проведены тихо, бескровно, быстро. Конечно, не в постели спящими заставали чекисты заговорщиков. Даже оказавшись в безвыходном положении, многие отчаянно сопротивлялись, пытались живыми в руки не даваться. Главари готовившегося контрреволюционного мятежа оказались за решеткой. Была арестована и игуменья Евдокия, но по ходатайству московского чекиста вскоре освобождена. За участие в подготовке антисоветского восстания в Екатеринбурге и Колчедане был осужден на пять лет, но через два с половиной года амнистирован Конрад Владимирский, он же Вениамин Шайтанов. В Екатеринбурге он тщательно и до поры до времени успешно скрывал свою кровавую деятельность в Атбасаре, и позже, оказавшись в Атбасаре под арестом, всячески пытался утаить преступления, совершенные им в Екатеринбурге.
Перечитывая снова и снова показания Прасковьи Ивановны Ереминой, Монин жирной чертой подчеркнул слова:
«По соседству с нами живет Нинка Волосникова, жена есаула Петра Волосникова. Приходит однажды Нинка такая радостная, в руках письмо. Отпустили, говорит, моего Петьку вместе с Шайтановым…»
«Значит, прав был Тарчевский, настаивая обратить особое внимание на Екатеринбург», — подумал Монин.
Допрос Нины Волосниковой не дал ничего нового, не внес ни малейшей ясности в запутанное дело о расследовании преступлений Шайтанова. Женщина держалась самоуверенно, даже нагловато, категорически отрицая факт получения писем из Екатеринбурга. Получив санкцию Шевченко, чекисты произвели в доме Волосниковых тщательный обыск. В тайничке, устроенном за божницей, вместе с тугими пачками царских «катенек» и «керенок», будто только что вышедших из-под печатного станка, было обнаружено письмо казачьего есаула Петра Волосникова, одного из активных участников контрреволюционного подполья в Екатеринбурге. Оно-то и привело молодого, но уже достаточно опытного чекиста Георгия Монина в Екатеринбург.
В этом большом городе не сразу сориентируешься, но прошло время, Монин освоился. Однажды один из местных чекистов, показав ему на дом внушительной постройки, до революции принадлежавший екатеринбургскому купцу Ипатьеву, сказал:
— Любопытное совпадение. В Ипатьевском монастыре в Костроме начиналась династия Романовых, в Ипатьевском доме она и закончилась.
Заметив недоуменный взгляд Монина, его собеседник пояснил:
— В подвале этого дома в ночь с 3 на 4 июля 1918 года был казнен последний император России, виновный в страданиях и гибели миллионов ее трудовых людей…
По просьбе Монина екатеринбургские чекисты предоставили в его распоряжение все архивные материалы, связанные с разоблачением антисоветского заговора летом 1921 года. Георгий с головой погрузился в изучение документов. Внимание молодого чекиста сразу же привлекла колоритная фигура Конрада Евгеньевича Владимирского. Бросилось в глаза слишком уж большое совпадение данных из жизни этого кадрового офицера царской армии — выходца из среды сибирских казаков и того, кого так настойчиво и терпеливо вот на протяжении уже длительного времени разыскивает Георгий Монин и его друзья.
«Служба царю-батюшке, Керенскому, Колчаку… Георгиевские кресты… Даже главари заговорщиков архиерей Паисий и генерал Перхуров, судя по всему, заискивали перед этим сотником… Видать, крупная была птица…» Такие мысли бродили в голове Монина, когда он временами отрывался от документов.
Вот показания игуменьи Покровского женского монастыря Евдокии, ее опасение за возможное исчезновение спрятанных в этой тихой обители сокровищ. Ведь эти показания представляют особый интерес. А бездыханное тело уполномоченного губземотдела на берегу реки? Нет, все это слишком похоже на почерк атбасарского коменданта! И ни одного упоминания фамилии или имени Черного Гусара, если не считать упоминания о Шайтанове в письме Петра Волосникова к жене, вместе с которым Вениамин Шайтанов отбывал наказание за участие в антисоветском заговоре и по амнистии в связи с пятилетием Великого Октября был досрочно освобожден из заключения.
Сомнений у Монина больше не осталось: Вениамин Шайтанов и Конрад Владимирский — одно и то же лицо! Под этим, а возможно, под каким-либо другим и скрывается сейчас где-то здесь, в Екатеринбурге или его окрестностях, матерый враг, которому удалось избежать полного разоблачения. Надо искать!
В поиск Шайтанова-Владимирского включились екатеринбургские чекисты. Особое внимание всех участников поиска привлек губисполком, в одном из отделов которого до своего ареста работал Владимирский. С тех пор прошло уже много времени, большинство работников аппарата губисполкома, наверное, сменилось, а новые товарищи могут и не знать, что Владимирский был в числе заговорщиков.
Чекисты по документам ознакомились с личным составом губисполкома. Конрада Владимирского в числе его работников не было. Но тем не менее Георгий Монин и один из местных чекистов рано утром оказались в помещении Екатеринбургского губисполкома. Заглянули в одну из комнат — за столом, у окна, склонившись над бумагами, сидел человек в синих очках.
— Скажите, пожалуйста, как пройти к председателю губисполкома?
Человек снял очки, поднял голову и внимательно посмотрел на вошедших. Левый глаз слегка косил, человек привычным движением быстро вновь надел очки, встал и вместе с посетителями вышел в коридор.
— Пройдете прямо, свернете налево, там приемная. И вернулся на свое место.
У Монина сомнений не было: человек в синих очках — Вениамин Шайтанов! Но справка, наведенная у кадровика, утверждала: инструктор отдела Григорий Иванов.
Вечером того же дня Вениамин Шайтанов был арестован и по этапу отправлен в Петропавловск, затем в Атбасар.
В Екатеринбурге Шайтанову длительное время удавалось скрываться под чужими фамилиями. Был период, когда на каждом шагу ему мерещились чекисты, но потом преступник окончательно успокоился и почувствовал себя в большом городе почти в полной безопасности. И все-таки с синими очками «на всякий случай» не расставался. Связи его, окрепшие в заключении, намного расширились, уводили далеко за Урал и Волгу. Вот почему, хорошо зная об этом, екатеринбургские чекисты не спешили с арестом этого работника губисполкома. После получения фотографии и документов из Атбасара стало ясно, что Шайтанов — не просто беглый офицер, якобы осознавший свою вину перед трудовым народом, но потом оступившийся снова. С приездом Монина открылось истинное лицо Шайтанова.
Шайтанов Вениамин Алексеевич, уроженец Омской губернии, тридцати трех лет, из семьи учителей, сам до военной службы тоже учительствовал. Служил Колчаку с величайшим рвением, а когда почувствовал, что положение «верховного правителя Сибири» становится все более шатким и окончательный крах его неизбежен, из Атбасара перебрался в Омск, поближе к властям. Вместе со ставкой Колчака удирал на восток.
С отступавшими под ударами Красной Армии войсками генерала Каппеля Шайтанов оказался в Красноярском уезде, где и был взят в плен. Незадолго до пленения убил красноармейца, присвоил его документы и стал Конрадом Евгеньевичем Владимирским.
Владимирский-Шайтанов тщательно скрывал свою карательную деятельность в Атбасаре, участие в подавлении Мариинского восстания, снова и снова стараясь замести следы, меняя имена и фамилии. Давая показания в особом отделе Пятой армии, Шайтанов признался только в том, что служил во втором казачьем дивизионе. Ему поверили, считали, что Вениамин Шайтанов честно пересмотрел свои взгляды, поймет заблуждения и будет добросовестно служить трудовому народу, как это делали некоторые офицеры и генералы царской армии.
Шайтанова направили в Москву на курсы переподготовки бывших офицеров царской армии, через некоторое время переведенные из Москвы в Екатеринбург. По окончании этих курсов Вениамин Шайтанов, учитель по специальности, получил направление на работу в губернский отдел народного образования, затем был переведен в аппарат губисполкома.
Но Шайтанов не из тех, кому Советская власть по душе. Он ищет контакта с офицерами, враждебно настроенными к Советской власти. Это и привело его в ряды активных участников контрреволюционного заговора, раскрытого и предотвращенного екатеринбургскими чекистами.
В Атбасаре, перед тем как вновь допросить Шайтанова, Монин еще раз перечитал протоколы допросов Рекина, уличавшие Шайтанова в активном участии в подавлении Мариинского восстания, многочисленных карательных экспедициях по селам и аулам Приишимья, убийствах десятков и сотен ни в чем не повинных людей, издевательствах над ними.
Первоначально сотник категорически отрицал многие предъявленные ему обвинения. Он надеялся, что время смыло его кровавые следы, оставленные в Атбасарском уезде, что его сообщников уже нет в живых, или они скрываются от кары, и ему удастся выкрутиться, ввести следствие в заблуждение и, если не полностью оправдаться, то, во всяком случае, умалить свою вину.
Шайтанов с любопытством рассматривал молодого чекиста, находил в нем сходство с тем, кто арестовал его — высоким, сухощавым молодым человеком с печальными глазами. Он предъявил ордер на арест в момент, когда Шайтанов с железнодорожным билетом в кармане по старому русскому обычаю присел на чемодан перед тем, как отправиться на вокзал. Он намеревался перебраться из Екатеринбурга в Тобольск под предлогом проведать семью. На самом же деле его приезда ждали люди Перхурова, скрывавшиеся в этом городе после того, как был раскрыт контрреволюционный заговор в Екатеринбурге и Колчедане.
В момент ареста Шайтанов был далек от мысли, что этот молодой человек в кожаной куртке терпеливо, уже много месяцев, шаг за шагом приближаясь к цели, идет по его следам, оставленным в далеком степном городке. Что неумолимая логика следствия привела его сюда, к этому дому, в многолюдном городе на Урале, и что, опоздай он на несколько минут, не нашел бы того, кого так долго и терпеливо искал.
Мысли арестованного лихорадочно прыгали от одного события к другому. В сознании снова и снова вставали дни, проведенные им в Мариинке. «Кто из свидетелей может подтвердить? Разве кто знал меня по фамилии? Местные жители? Так все они убиты, а мертвые говорить не могут! А тот казак, что сбежал из сотни?»
И Шайтанов вспомнил свои слова, сказанные на Куяне во время пирушки: «Если в борьбе с красными адмиралу Колчаку суждено потерпеть поражение, то начало ему положено нашей победой в Мариинке. Мы ее рушим, жжем, убиваем жителей, а она живет».
Из кучи трупов, на площади возле церкви, выбирались раненые. Жуткое зрелище отвлекло внимание офицеров от слов сотника, во хмелю сболтнувшего опасную фразу. Пожилой крепыш с отсеченной ладонью (то был Савелий Савченко) выбрался из-под груды тел наружу. В кровавых лохмотьях, покачиваясь, прикрыл обрубок руки куском разодранной рубахи и, шатаясь, побрел к своей хате. Шайтанов прицелился в него, но выстрелить ему помешал тот самый казак, что отказался стрелять в Геращенко. Он выхватил клинок и мгновенно оказался перед сотником.
— А ну, выходи на круг, померяемся силой!
Захмелевшие каратели не обращали внимания на дерзкую выходку казака, и он, бравируя своей силой и удалью, куражился перед оторопевшим сотником, из руки которого ударом плети выбил пистолет. Шашку Шайтанов снял перед пиршеством и оставил притороченной к седлу своего коня.
— Что, сдрейфил, Черный Гусар? — презрительно расхохотался казак. — Но я — не ты, убивать безоружного совесть казацкая не позволяет. А у тебя какая совесть, коль баб расстреливаешь и младенцев губишь? Не казацкое и не солдатское это дело, сотник. В той крови, что ты пролил, захлебнешься сам. Всех не перебьешь, народ везде поднимается против таких, как ты, и твоя озверелая банда. Сила народная сметет вас, палачей, в преисподнюю, откуда вы никогда не вернетесь…
С ожесточением сунув шашку в ножны, казак проворно скрылся за склоном бугра.
Эти видения прошлого мелькнули перед глазами Шайтанова, когда чекист задал ему вопрос:
— Вы возглавляли карательные операции в Атбасарском уезде. Вы понимали, что идете против народа?
— Это народ шел против, другого выбора у нас не было.
— Вы раскаиваетесь в совершенных преступлениях?
— Рассуждаю…
— Здесь не дискуссионный клуб, — сухо процедил Монин, — следствие интересует, в частности, где вы были 20 июня 1919 года?
— Я уже отвечал, что был вызван в Петропавловск, — ответил Шайтанов, лихорадочно соображая, почему чекиста интересует именно это число — 20 июня? Уже потому, что он спрашивает об этом не первый раз, сотник догадывался, что в этот день была совершена какая-то крупная акция.
— По вашему указанию Рекин на дверях тюрьмы и зингеровского склада, где содержались арестованные, вывешивал списки тех, кто подлежал расстрелу?
— Это выдумка Рекина, — небрежно бросил Шайтанов. Стараясь изо всех сил выгородить себя, он вспомнил, что в одном из списков была фамилия Майкутова, вожака степняков. Вместе с прибывшим тогда в Атбасар сотником Захаровым Шайтанов под усиленным конвоем казаков вел на расстрел Майкутова и его соратников, и потом долго все они дивились силе и бесстрашию «киргизского атамана» и его единомышленников, мужественно принявших мученическую смерть. «Вот к чему подкапывается чекист… но кто мог стукнуть на меня? Не Федор же Рекин! Ведь он давным-давно удрал из Екатеринбурга и затерялся где-то в Татарии. За вождя степняков мне болтаться на перекладине, а какие есть доказательства, что я пустил его в расход?»
Он не допускал мысли, что кто-то из казаков, тогда назначенных им для казни, через столько лет мог уличить его, ибо никто из них не знал даже фамилий расстрелянных. Самоуверенный сотник не подозревал, какие неопровержимые улики оставил он после себя в Атбасаре, откуда бесследно исчез после той казни.
— Итак, вы утверждаете, что 20 июня были в Петропавловске? — повторил вопрос следователь.
— Да.
— Тогда ознакомьтесь вот с этим. — Монин достал лист бумаги и положил перед Шайтановым. Вверху машинописным шрифтом было напечатано: «ПРИКАЗ». Ниже шла строка, от которой сотник содрогнулся. Этот документ свидетельствовал, что армия Колчака, несомненно, представляющая реальную и опасную угрозу, начинала разваливаться, что население враждебно относилось к белогвардейским погромщикам.
«Из поступавших ко мне донесений, — констатировал адмирал Колчак, — видно, что на фронте в последнее время имели место случаи: 1) добровольной сдачи в плен молодых солдат из числа мобилизованных и перехода к противнику до боя; во время боев замечались… враждебные действия со стороны населения».
Колчак этим документом, распространенным по его требованию среди населения, в сотнях, батальонах, ротах и командах высек самого себя и свою власть, которую он без жестоких карательных мер удержать не мог, и потому повелел расстреливать без суда всех, «добровольно служащих на стороне красных».
Но Монина в данный момент интересовало не само содержание этого весьма любопытного документа, а дата и подпись Шайтанова на нем.
— Вы расписывались? Полагаю, вам понятно, что отпираться бессмысленно. Ваша подпись на приказе и на протоколе допроса одинакова. Вы утверждаете, что до 20 июня выбыли из Атбасара в Петропавловск. Допустим. Как же оказалась ваша подпись на приказе по Атбасарскому гарнизону датированным 25 июня?
Вместо ответа на вопрос, поставивший его в затруднительное, если не безвыходное положение, Шайтанов злобно спросил:
— Где взяли этот документ?
— Вопросы задаю я, ваше дело — отвечать, — жестко оборвал его чекист. — Но, коль спросили, скажу — земская управа вручила.
— Сволочи! — не сдержался Шайтанов.
— Вы так легко поверили? — усмехнулся Монин. Подследственный смутился собственной оплошности.
— Впрочем, — продолжал Монин, — в городе по вашему распоряжению приказ был расклеен в шести местах, в том числе на дверях помещения земской управы. Ее служащие перед тем, как убраться из города перед вступлением Красной Армии, аккуратно уложенный и опечатанный архив вместе с этим приказом передали на хранение молодому человеку, с которым вы так же знакомы, как и со мной. Его фамилия Тарчевский, он имел с вами беседу.
— Они отдали все свои документы и мой приказ чекисту? О, бумажные крысы! — схватившись за голову, сотник картинно захохотал, пытаясь неестественным смехом скрыть охватившее его отчаяние.
— Подпись подделана! — сделал Шайтанов последнюю попытку увильнуть.
— Вот оригинал приказа. — Монин достал и разложил смятую бумагу. Первые строки написаны вашей рукой, дальше текст напечатан по документу Колчака.
Шайтанов сник, лихорадочно соображая, какой еще сюрприз преподнесет ему чекист, а Монин в эту минуту тепло подумал о Тарчевском, который, как только белые оставили город, тщательно обследовал здание русско-киргизского училища и нашел в столе клочок смятой бумаги, на котором начальник гарнизона собственноручно написал первые строки приказа.
— Если хотите, Шайтанов, можем послать на графическую экспертизу…
Сотник мрачно молчал, устремив взгляд холодных глаз поверх Монина, опасливо поглядывал на него, соображая, какими еще уликами тот может атаковать его. Чекист не заставил долго ждать. Подробный план допроса заранее вместе со своими коллегами он продумал до мельчайших деталей, а на случай, если Черный Гусар будет выкручиваться (а именно к этому готовился Монин и не ошибся), — он пустит в ход тщательно собранные доказательства вины подследственного, которые опровергнуть немыслимо.
«Сотник — тертый калач, крепкий орешек, на признание вины пойдет только под давлением неопровержимых фактов», — размышлял Монин. Он учитывал при этом фактор времени, характер подследственного и вел допрос осмотрительно и последовательно, в ходе его перемежая вопросы для выяснения нужных обстоятельств с психологическими атаками, подкрепленными вескими доводами с целью добиться признания в наиболее тяжких злодеяниях, которые шаг за шагом уличали Шайтанова.
— В вашем столе, — Монин достал из папки четырехугольную фанерную дощечку, — мы нашли вот этот предмет с надписью и приобщили его к делу.
Лицо Шайтанова исказилось презрительной гримасой, когда он прочел:
«За кровь ответишь кровью, Шайтан. 20.VI.».
— Было бы точнее, если б написали: «Шайтанов». Обратите внимание на дату.
— Я впервые вижу эту штуковину! — криво усмехнулся подследственный.
— Лжете, Шайтанов, не по-офицерски получается. Мы посылали это вещественное доказательство в Омск, там определили, что отпечатки пальцев, оставленные вами на «штуковине», точно совпадают с отпечатками, взятыми у вас после ареста. Вот заключение дактилоскопической экспертизы.
— Пьяная морда Рекин! Я же ему отдал эту…
— Да, он взял дощечку, по рассеянности положил на ваш стол и ушел. Вы ее швырнули в ящик стола, где она и осталась…
Спокойствие постепенно покидало Шайтанова, выдержка улетучивалась, как ни силился он снова взять себя в руки.
— Итак, Шайтанов, будем считать установленным, что 20 июня 1919 года вы находились в Атбасаре.
— Считайте, если вам так хочется!
— Не делайте нам одолжений, — продолжал вести допрос Монин, — и не пытайтесь утаить что-либо существенное, не выйдет. Следствие располагает неопровержимыми уликами, изобличающими вас и ваших подручных в тяжких преступлениях. Кстати, прочитайте этот список фамилий.
Шайтанов взял разлинованный лист, прочитал слово «список» и, вскинув голову, с нескрываемым раздражением выдавил из себя:
— Я, я писал, мой почерк, что вам еще надо?
— Не берите на себя лишнего, Шайтанов, вы написали только одно слово на листе, потом передали его Рекину, и он под вашу диктовку писал фамилии тех, кого расстреляли 20 июня 1919 года. Чьи фамилии более всего знакомы вам в этом списке?
Шайтанов тревожно вчитывался в длинный перечень фамилий и вдруг вскрикнул:
— Майкутов!
— Кто его расстрелял? Надеюсь, вам, в то время начальнику гарнизона и коменданту города Атбасара и уезда это известно? Назовите фамилии тех, кто был назначен вами в команду для конвоирования и расстрела Майкутова и его товарищей?
— Я назначил… нет, постойте, вспомнил! Не я, а прибывший недавно в Атбасар сотник Захаров. Это он приказал…
— Мог ли он приказывать и назначить без ведома коменданта и начальника гарнизона? Как вы можете так бессовестно валить вину на других? Вам не открутиться! Когда вели на расстрел Майкутова, за ним, уцепившись за связанные за спиной руки, брел его девятилетний сынишка. Казаки не гнали мальчугана, делали вид, что не замечают. Вы еле оторвали его от отца и швырнули в дорожную пыль, но он вскочил и кинулся к отцу. Малыш, конечно, на всю жизнь запомнил ваше лицо. Сейчас подростку пятнадцать лет, мы показали ему несколько сделанных местным фотографом Паниным фотографий, где вы сняты в компании офицеров, и юноша сразу показал на вас. Желаете встретиться с ним?
Шайтанов чувствовал свое бессилие перед чекистом и понимал, в какую страшную пропасть толкают его факты. Не думал Черный Гусар, что придется за все отвечать, не допускал мысли о неизбежности возмездия. Впервые мысль о неотвратимости наказания пришла ему в голову в момент, когда Шайтанов узнал о расстреле Колчака.
Словно угадывая мысли Шайтанова, Монин показал ему вырванный из ученической тетради листок, исписанный крупными буквами.
— Это заявление в Атбасарский ревком, — пояснил Монин, читая вслух, — написал его в 1919 году казак вашей сотни Первач Степан Иванович, тот самый, что отказался по вашей команде стрелять в супругов Геращенко в Мариинке. Он же во время пирушки карателей на Куяне хотел зарубить вас. 20 июня вы назначили его в конвой. Первач заложил в свою винтовку обойму патронов, в которых вместо пороха был насыпан песок, а вскоре после той казни дезертировал из сотни, скрывался в дальних степных аулах. А когда Атбасар освободили красные, явился в ревком с повинной. Он требует очной ставки с вами.
— Мерзавец! — воскликнул сотник, — не очную ставку ему, а клинок под девятое ребро!
— Ваше желание, Шайтанов, неосуществимо, а от очной ставки с казаком вы не уйдете. И не только с ним. Придется вам встретиться с Савелием Алексеевичем Савченко, которому вы отсекли в Мариинке руку, с Прасковьей Ивановной Ереминой, чью семью вы загубили целиком, с обгоревшим Тараном и многими другими. На сегодня, полагаю, будет достаточно встречи с Рекиным и Стремянным!
— С кем? — прошептал сотник, машинально приподнимаясь со стула.
— Спокойно! Я, кажется, достаточно ясно сказал.
Шайтанов весь как-то обмяк, широкие плечи, напряженно приподнятые вверх, вяло опустились, голова с упрямым подбородком упала на выпуклую грудь, руки беспомощно повисли. Сраженный неожиданностью, подследственный производил впечатление человека, погруженного в глубокую дрему. Он думал, мучительно вспоминал мельчайшие подробности совершенных им злодеяний. И в сознании Черного Гусара рядом с этими подробностями, проступающими с потрясающей отчетливостью, вставал один и тот же вопрос неужели и об этом известно чекистам?
В тот памятный день — 23 июня 1925 года — в Атбасаре, славившемся своими богатыми летними ярмарками, открылось многолюдное шумное торжище. Ярмарочная площадь гудела. Шла бойкая торговля. Празднично одетые люди все более вовлекались в рыночное половодье купли-продажи. Да и день выдался под стать настроению — ясный, теплый. С Ишима веяло освежающей прохладой.
И вдруг… Как туча подчиняется сильному порыву ветра, так и толпа подгоняемая неведомой силой, с ярмарочной площади шарахнулась в сторону парка и лавиной понеслась, растекаясь переулками и улицами, к зданию бывшего училища. Бегущие кричали:
— Шайтанова поймали!
— Судят Шайтанова!
«Тяжелые, сложенные из серого камня стены… училища придают этому неуклюжему сооружению… мрачный вид. Эти стены напоминают о страшных днях, о днях кровавого белогвардейского разгула… Это здесь палач Шайтанов расправлялся с большевиками. Здесь же его будет судить советский суд»[5].
Вот она, неумолимая логика исторической правды!
…Толпа расступилась перед белым, как лунь, стариком. Левый рукав его рубашки задрался, обнажив обрубок руки. Савелий Алексеевич Савченко вошел в зал судебного заседания, пошарил глазами и в окружении конвойных с шашками наголо увидел на скамье человека с бледным продолговатым лицом, впалыми щеками, водянистыми глазами в глубине глазниц.
— Самосуд ему! — исступленно кричала молодая седая женщина, протягивая к подсудимому руки с растопыренными пальцами, похожими на когти крупной хищной птицы.
В тот день обвиняемый Вениамин Шайтанов предстал перед судом народа.
Выездная сессия Акмолинского губернского суда состояла из членов губсуда: председательствующего Старостенко, народных заседателей Шулепова и Полубаева. Государственным и общественным обвинителями были Князев (заместитель губернского прокурора) и Ломовский. В качестве адвоката выступал член коллегии защитников Забродин.
Председатель обращается к подсудимому:
— Получили вы копию обвинительного заключения и выписку из протокола заседания губсуда о предании вас суду, знаете, в чем обвиняетесь, не имеете ли отвода против данного состава суда? Не имеете ли какого-либо ходатайства и заявлений?
На все эти вопросы подсудимый дает отрицательные ответы. Обвинители и защита отвода составу суда не имеют.
По ходатайству защиты суд решает дело слушать при наличии явившихся свидетелей с оглашением показаний тех, кто не явился в суд. Председатель разъясняет подсудимому Шайтанову представленные ему законом права, оглашает обвинительное заключение и спрашивает, признает ли тот себя виновным в предъявленном ему обвинении.
Шайтанов признает себя виновным.
Справедливый народный суд приговорил Вениамина Шайтанова к высшей мере социальной защиты — расстрелу. Приговор был приведен в исполнение в Атбасаре. Возмездие настигло Черного Гусара там, где он «управлял» от имени Колчака и совершал преступления его именем и своей волей.
Уместно, напомнить, что Мариинское восстание, которого коснулись мы в ходе повествования, убедительно «разоблачает лживый тезис буржуазной пропаганды о якобы пассивном отношении народных масс к вооруженной борьбе против контрреволюции, их «безразличии» к тому, что одержит победу в гражданской войне. Успехи в борьбе с Колчаком, как и победы на других фронтах борьбы с врагом, убедительно показывают, что это была возглавляемая Коммунистической партией всенародная война против белогвардейцев и интервентов»[6].