Суббота

1

Сперва солнце озарило ярким светом макушку растущего перед домом дуба. И вот уже в его листве во весь голос распелись птицы, защебетавшие, едва в сумерках забрезжил рассвет. Черный дрозд заливался так звонко и так настойчиво, что спавший в угловой комнате человек проснулся и больше уже не мог уснуть. Солнечный свет пополз вниз по обращенной к дороге стене дома, подобрался ко второму дубу, росшему позади дома, озарил садовый домик, фруктовый сад, ручей. Его лучи осветили и сарайчик с северной стороны садового домика, который Маргарета использовала под курятник, пристроив к нему птичий двор. Ей хотелось просыпаться под крик петуха.

Если не считать птиц, утра здесь тихие. Колокола деревенской церкви начинают звонить только в семь, проезжая дорога находится далеко, а железнодорожная ветка еще дальше. Сельхозкооператив, чья техника раньше выезжала на поля с первым лучом солнца, а коровы в стойлах оглашали окрестности мычанием, давно перестал существовать, его коровники и сараи опустели, а земля сдана в аренду и обрабатывается фермером из соседней деревни. Трудоспособные обитатели деревни устроились на работу далеко от дома; в воскресенье они с вечера уезжают и возвращаются домой вечером в пятницу. В субботу и воскресенье народ отсыпается и встает поздно.

В утренние часы, как, впрочем, и в полуденные и вечерние, да и вообще сутки напролет здесь царит тишина и меланхолический покой. Меланхолия разлита здесь не только осенью и зимой, но также весной и летом. Меланхолия высокого неба и бескрайних просторов. Взор ни на чем не задерживается, не может зацепиться ни за дерево, ни за колокольню, ни за столбы и провода линии электропередачи. Он не встречает ни гор вдалеке, ни города поблизости: пространство здесь ничем не ограничено и не обозначено в своих пределах. Взор теряется в пустоте. Заезжий гость и сам теряется вместе с ним, растворяясь в пространстве, это наводит на него тоску и в то же время оказывает такое могущественное воздействие, что его охватывает непреодолимое желание поддаться этому влиянию. Просто раствориться в пространстве.

Перед человеком, родившимся и выросшим тут, решившим посвятить себя какой-то профессии и завести семью, неизбежно встает выбор: оставаться или уезжать. Остаться малой песчинкой под этими небесами и в этой пустоте или возвыситься ценою жизни на чужбине. Даже тот, кто принимает решение бессознательно, чувствует: если он останется здесь, то жизнь его умалится, не успев даже начаться, а уехать — значит не просто покинуть свою деревню, а навсегда проститься с этой жизнью. С жизнью, которая хоть и узко скроена, но преисполнена красоты: поэтому-то заезжие гости потом возвращаются, чтобы купить здесь дом или усадьбу и по выходным растворяться в пространстве. Их не пугает, что эта узость вмещает в себя также и безобразное. Они не страдают от однообразия, не испытывают ощущения, что делают то, чего можно бы и не делать, не впадают в бездеятельность или озлобленность, не спиваются и не становятся пропащими людьми.

И так было всегда. Всегда были люди, которые оставались и которые уезжали, и люди, которые жили отчасти в городе и отчасти в деревне. Всегда приходилось решать: смириться тебе с существующим или ринуться в неизвестность, и спокон веков всегда находились люди, которые могли позволить себе упиваться меланхолией, не поддаваясь ее власти. Маргарета сердилась, когда слышала празднословные рассуждения об упадке этого пустынного края, широко и просторно раскинувшегося между большим городом и морем. Она не считала, что при социализме все было лучше, и, судя по тому, что знала об этом, не верила, что лучше было когда-то при помещиках-юнкерах. Она не думала, чтобы это зависело от той или иной политической или экономической системы. Все дело было в меланхолии. Ее печать лежала на людях и на всем остальном.

Маргарета выросла неподалеку отсюда, в небольшом городке, и уехала в Берлин, чтобы никогда сюда не возвращаться. Чтобы изучать иностранные языки, ездить в дальние страны и однажды остаться на чужбине. Но в конце концов она все же вернулась назад, сперва приезжала на выходные, потом стала оставаться здесь по нескольку месяцев. Запоздалое смирение, пришедшее к ней с годами, было неполным, так как она сохраняла за собой городскую квартиру, которой они владели вместе с Кристианой. Но ее садовый домик, ее скамейка возле ручья, ее прогулки по полям, ее переводы, ее уединение — все это представляло собой версию той малой жизни, от которой она пыталась сбежать, и она это сознавала. Она ненавидела меланхолию, когда та переходила в гнетущую депрессию. Но, как правило, меланхолия была ей мила. Она даже склонна была верить в целительность меланхолии. Растворяясь в созерцании высокого неба или широкого земного простора, человек освобождается от того, что заставляло его страдать. У Маргареты были сомнения насчет полезности встречи со старыми друзьями, но она считала совершенно правильным, что Кристиана решила для начала привезти сюда только что выпущенного на свободу Йорга. Может быть, здесь развеется его болезнь и болезнь всех, кто собрался сюда приехать.

2

Йорг проснулся раньше всех в доме. Он проснулся с ощущением, что все в порядке: его тело, его душа, новый день. Затем он испугался. Испугался, как, бывало, в тюрьме, когда, проснувшись с таким же ощущением, встречал вокруг все те же вещи: неоновый светильник, светло-зеленые стены, раковину, унитаз и маленькое, высоко расположенное оконце. Но сейчас стены были белыми, на комоде стояли таз и кувшин для умывания, на столе были тюльпаны, а через широкое окно в комнату вливался свежий воздух. Испуг пришел по привычке. С чувством облегчения он заложил руки за голову, собираясь подумать о дальнейших планах: в тюрьме у него вошло в привычку начинать день с обдумывания планов на потом. Но сейчас, когда у него появилась возможность не только строить планы, но и осуществлять задуманное, дело с ними шло туго. Призвать Хеннера к ответу за его предательство — это было решено еще вчера. Почему, кроме этого, ничего другого ему не приходит в голову? Он мог выслушать планы Кристианы и Марко. Возможно, у Карин и Ульриха и у Андреаса тоже есть что предложить. Но почему же у него самого не было никаких планов?

Разбуженная пением дрозда, Ильза встала, уже зная, чего она хочет. Она оделась, взяла тетрадку и карандаш и на цыпочках, пройдя коридор, спустилась с лестницы и через кухню вышла на двор. В саду она направилась к скамейке у ручья. Раскрыв тетрадь, она перечла написанное, все три главы, расположенные как придется, без особенной связи. Надо ли устанавливать правильную последовательность между главами? Она могла бы подробно проследить, как Яна забирают на машине «скорой помощи» французские товарищи и перевозят в Германию, как его во второй раз приводят в состояние мнимой смерти, укладывают на катафалк и выставляют на похоронах в открытом гробу. Или лучше переделать главу со сценой на морском берегу? Ян, конечно же, должен был ругать скотскую систему, дерьмовых политиканов, и финансовых воротил, и боровов-полицейских. Ей не хотелось писать таким языком. Но если ей претит даже изобразить Яна, выражающегося на языке террористов, то как же она тогда опишет Яна-убийцу?

Как ни тихо ступала Ильза, поскрипывание ступеней сквозь сон все же донеслось до слуха Карин. Во сне она опаздывала на службу и хотела незаметно проскользнуть в церковь, где ее уже ждала собравшаяся община, но скрипнувшие половицы выдали ее приход, и все головы обернулись в ее сторону. Она проснулась. Муж еще спал, и она оставила его досыпать, хотя ей хотелось его разбудить. Она помолилась, или, может быть, погрузилась ненадолго в медитацию, или, может быть, пережила момент истины. Было ли правдой то, что она сказала вчера вечером? Действительно ли она видела в террористах своих заблудших братьев и сестер? Испытывала ли она братские чувства к Йоргу? Хотела ли она их испытывать? Считала ли, что обязана чувствовать именно так?

Ингеборг тоже проснулась от звука скрипнувших половиц. Она прислушалась к удаляющимся шагам Ильзы и стала ждать, не раздадутся ли еще чьи-нибудь шаги. Однако все было тихо. Она взглянула на часы и растолкала мужа:

— Давай уедем, пока все спят.

Он потряс головой, сердясь на нее за то, что она его разбудила и что хочет втихомолку сбежать. «Красивая, — подумал он о ней, — но при малейшей неприятности норовит увильнуть». При заспанном лице даже ее красота куда-то исчезла.

Она не отставала:

— Я не хочу позориться перед всеми и не хочу, чтобы позорилась моя дочь.

— Никто не опозорится. Все будут вести себя ужасно тактично и деликатно. А твоя дочь — не только твоя, но и моя, и она не станет увиливать, а посмотрит неприятностям в лицо.

— А если опять будет скандал?

— Ничего! Скандал так скандал.

Увильнуть или встретить неприятности лицом к лицу — дочери сегодня было уже все равно. Вечером все вышло как-то по-дурацки, но она хорошо поспала, и на дворе было утро. Уж так оно повелось на свете, что с мужчинами раз на раз не приходится: иногда все идет как по маслу, иногда не складывается. Жизнь продолжается! Бывает, что вчера не сложилось, а завтра с тем же мужчиной все идет на лад. Может быть, она даст еще один шанс великому террористу, который так панически ее испугался. Вот уж чего с ней точно никогда не случалось, так это чтобы мужчина в панике от нее бежал!

Паника Йорга занимала не только ее, но и Марко. Много ли политической мощи можно ожидать от человека, который паникует при виде голой девушки? Уже четыре года Марко работал над тем, чтобы создать из Йорга — террориста, не отрекшегося от РАФ, — духовного вождя нового терроризма. Он надеялся, что, выйдя из тюрьмы, Йорг громко объявит о своем возвращении в политику в каком-нибудь интервью,[38] заявлением для прессы, ударит, так сказать, в большой барабан: никакой нелегальщины, но весомо и звонко. Он воображал себе, что на свободу Йорг выйдет, переполненный планами и снедаемый жаждой деятельности. На деле же он вернулся усталым и ударился в панику. Неужели четыре года работы пропали зазря?

Появлению Андреаса Марко сначала даже обрадовался: участие адвоката, который проследил бы за тем, чтобы Йорг, ударив в барабан, не вышел из границ юридически дозволенного, было очень кстати. Потом они рассорились. Однако Марко делал ставку на то, что, если Йорг согласится, Андреас не сможет ему отказать. Но тот смотрел на дело иначе. Андреасу надоели политические дурачества Йорга. После приветственного обращения Йорга он предупредил, что, если что-либо подобное повторится еще раз, он сложит с себя адвокатские обязанности. Если Йорг, выйдя из тюрьмы, ударит в барабан, он от него откажется. Вообще-то, с него хватило и вчерашнего вечера. Вид из постели на небо очень хорош, за обедом можно подразнить епископессу, потом пойти погулять, полюбоваться на деревья. Но ведь не до воскресенья же!

Хеннеру тоже было тошно думать о том, что ему предстоит выдержать здесь еще два дня. Проснувшись, он вспомнил разговор с Кристианой, и ему снова стало грустно. Ну что у нее за жизнь! А от мыслей о ее жизни был всего лишь маленький шаг до раздумий о своей собственной! Чем его жизнь лучше? На работе все складывалось хорошо, он добился успеха и, создавая волнующий репортаж, по-прежнему чувствовал тот же кайф, что и раньше. Но в отношениях с женщинами что-то не ладилось. Отношения с ними завязывались и распадались помимо его воли, он нечаянно в них запутывался, а потом воровато удирал. Женщины у него были не те, которых он хотел, а те, которые хотели его. И хотя он мечтал совсем о других отношениях, он был не способен найти другой подход к противоположному полу, при котором сам выбирал бы ту, которая ему нравится, а не дожидался бы, пока его выберет такая, которая ему совсем не нужна. Знание того, что это как-то связано с его матерью, нисколько не помогало. Иногда его посещала мысль, что со смертью матери для него наступит свобода, но она тотчас же сменялась сомнениями, что такое возможно. Спасала работа, хотя и она не решала проблему. Однако и работа помогала теперь уже не так хорошо, как раньше, а тут обходиться без дела целый уик-энд!

Зайдя на кухню, он застал там Кристиану и Маргарету за приготовлением завтрака.

— Похоже, я самый первый?

Маргарета кивнула и протянула ему кофейную мельницу. Кристиана разбивала яйца, резала лук и ветчину, грибы и томаты и только мельком ему улыбнулась. Маргарета поставила тарелки на поднос, положила на него приборы и понесла на террасу. Никто не заводил разговоров. Потом Хеннер съездил в городок на берегу озера за булочками. Когда он вернулся, обе женщины сидели на террасе за первой чашечкой кофе и первым бокалом «Просекко»,[39] он подсел к ним третьим. Кристиана снова мельком ему улыбнулась, и тут он разглядел, что улыбка была нервная. Он хотел спросить ее, все ли в порядке, хорошо ли она спала. Но когда Маргарета положила ей ладонь на руку, он подумал, что его вопрос покажется пустой болтовней. Они продолжали молчать, глядя в парк, погруженные каждый в свои мысли.

3

Когда все собрались за столом, было уже десять часов. Последней пришла Дорле. С конским хвостом, без помады, в широкой белой льняной юбке и белой льняной блузке она выглядела свежо и мило. Она благовоспитанно обошла всех сидящих за столом и поздоровалась со всеми по очереди, сделав перед каждым небольшой книксен. Ульрих гордился дочкой. Девочка придумала себе новый образ. В школьные годы она участвовала в театральном кружке, он решил, что отправит ее брать частные уроки актерского мастерства.

Йорг только и ждал, когда компания соберется в полном составе.

— Вчера вы все забросали меня вопросами и о чем только не спрашивали. Теперь и я бы хотел кое о чем вас спросить, вернее, спросить у…

Ульрих не дал ему договорить:

— Но вчера ты так ничего и не сказал о том, о чем я тебя спрашивал. Так, может быть, сделаешь это сегодня?

— Я не…

— Вот-вот! Ты — не! А потом моя жена подоспела тебе на помощь, и ты удрал спать.

— Сожалею, но я не помню твоего вопроса. Могу я теперь…

— Я тебя спрашивал про твое первое убийство. Что ты тогда чувствовал. Вынес ли ты из этого урок на всю жизнь.

На этот раз Ингеборг не вмешалась, и остальные тоже смирились с мыслью, что Ульрих все равно не отвяжется. Все обернулись на Йорга.

Он повел руками, словно приготовился заговорить, сопровождая свою речь жестикуляцией, но тут же опустил их, так ничего и не сказав. Снова повел и снова опустил.

— Ну что я могу сказать? На войне стреляют и убивают, так всегда было. Какие тут чувства? Какие уроки? У нас шла война, поэтому я стрелял и убивал. Теперь ты доволен?

— Разве первым убитым тобой человеком не была женщина, не пожелавшая отдать тебе свою машину? При налете на банк, после которого тебе пришлось спасаться бегством?

Йорг кивнул:

— Она вцепилась в свою дурацкую машину так, словно это бог знает какое сокровище. Я был бы и рад не стрелять, но никак нельзя было без этого обойтись. И не вздумай талдычить мне о том, что эта женщина со мной не воевала и я воевал не с ней! Тебе не хуже моего известно, что на войне умирают не только солдаты.

— Двусторонние потери?

— К чему такая ирония? Скажи мне, что мы ошиблись с этой войной, — мы неправильно оценили положение. Но войну мы вели и воевали так, как полагается воевать. Как еще нам было поступать?

Карин печально посмотрела на Йорга:

— Ты не жалеешь?

— Не жалею ли? — Йорг пожал плечами. — Разумеется жалею, что мы взялись осуществлять проект, из которого ничего не вышло. Мог ли из него получиться толк, я не знаю.

— Я о жертвах. Тебе жаль этих жертв?

Йорг снова пожал плечами:

— Жаль? Иногда я думаю о них, о Хольгере, и Ульрихе, и Ульрике, и Гудрун, и Андреасе,[40] и… В общем, обо всех, кто участвовал в борьбе и умер. Да, иногда я думаю о той женщине, которая не могла расстаться со своей машиной, и о полицейском, который хотел меня арестовать, и о важных шишках, которые отстаивали интересы этого государства и умерли за него. Мне жаль, что мир не такое место, где не… не такое место, где… То есть я, конечно, согласен, что лучше бы никому не приходилось сражаться и умирать, но, к сожалению, мир не таков!

— Ах, это мир виноват! Понятно. И отчего этот глупый мир не хочет быть таким, как надо? — Ульрих захохотал. — Лапочка ты моя!

— Да брось ты свою дешевую иронию! Ты не имеешь понятия, о чем говорит Йорг. Тебя когда-нибудь избивали полицейские? Они бросали тебя в бетонном бункере, связанного по рукам и ногам, чтобы ты двое суток валялся в собственной моче и дерьме? Тебе впихивали насильно еду в дыхательное горло и в бронхи до тех пор, пока у тебя не отказывали легкие? Тебя лишали сна ночь за ночью в течение нескольких лет? А затем держали годами в звуконепроницаемой камере? — Марко нападал на Ульриха, надвигаясь на него через стол. — Это действительно была война, она не выдумка Йорга! Тогда и ты это понимал, все это понимали. Сколько левых я встречал, которые рассказывали мне, что сами тогда были на грани перехода к вооруженной борьбе. Они эту грань не перешли, предоставив другим вместо себя вести борьбу и терпеть поражение — так сказать, в качестве своих полномочных представителей. Я еще могу понять, когда кто-то боится борьбы и держится в стороне. Но когда ты делаешь вид, будто никакой войны никогда не было, я просто не нахожу слов.

— А наговорил не так уж и мало. У меня не было на войне представителей. Никто от моего имени не расстреливал женщин, не желавших расставаться со своими машинами, или водителей, которые возили генеральных директоров. А у вас? — Ульрих оглядел сидевших за столом.

Карин задумчиво покачала головой. Она по-прежнему продолжала смотреть на Йорга печальным взглядом. Ей не хотелось верить в то, что она услышала. В то же время она уже старательно обдумывала, как примирить то, что сказал Марко, и то, что сказал Ульрих.

— Нет, Ульрих, я тоже никого не заставляла идти и убивать кого-то от моего имени. Однако все мы верили, что, если хотим жить по-честному, нам нужно отказаться от буржуазной жизни. И…

— Какая чушь! — презрительно фыркнул Андреас. — Если тебе не нравится общество, можно стать пасечником в Провансе или пасти овец на Гебридах. Это еще не повод убивать людей.

Карин не сдавалась:

— Много ли нашлось бы таких, кто осмелился бы уйти от общества или попытаться его изменить, если бы в качестве альтернативы не возникала возможность вооруженной борьбы? Те, кто участвовал в ней, не были нашими представителями. Но она расширила пространство, в котором мы могли действовать. В то же время тот, кто в ходе этой борьбы убивал людей, переступил черту, которую нельзя было переступать. Мы не должны убивать. А то, как об этом говоришь ты, Йорг… Неужели тюрьма делает человека таким? Таким холодным? Таким очерствелым? Я уверена, что в душе ты не такой, каким хочешь казаться.

Йорг несколько раз пытался что-то сказать, но так и не собрался с духом, чтобы ответить. Карин, казалось, тоже не хотела ничего добавлять, не выражали такого желания Ульрих, Марко и Андреас. Но в ту минуту, когда все с облегчением занялись другим и за столом соседи стали обращаться друг к другу с просьбой передать булочки или джем и уже затеялся разговор о погоде и планах на предстоящий день, Йорг вдруг произнес:

— Я хочу кое-что спросить у Хеннера, с вашего разрешения.

Хеннер с улыбкой обернулся к Йоргу:

— Откуда такие церемонии?

— Кому-нибудь подлить кофе? — Кристиана поднялась с места и остановилась за спиной Хеннера.

— Что ощущает человек, который сначала упек меня в тюрьму, а потом пришел отмечать со мной мое освобождение?

— О чем это ты?

— Ведь это же ты рассказал полицейским, что у меня есть хижина в Оденвальде. Им оставалось только дождаться, когда я туда…

— Ой!

Кристиана опрокинула кофейник, и горячий кофе вылился Хеннеру на брюки и башмаки. Хеннер вскочил, схватил салфетку и кинулся вытирать пятна.

— Пойдем-ка! — Хеннер еще медлил, но Маргарета взяла его за руку и утянула за собой в сторону кухни.

По дороге она передумала и потащила его в сторону садового домика. Хеннер начал было протестовать, но она только покачала головой и увлекла его за собой.

— Что ты делаешь?

— Сейчас объясню.

— Неужели обязательно надо…

— Да, обязательно.

4

Дойдя до садового домика, Маргарета отпустила руку Хеннера.

— И что дальше?

— Ты снимешь свои брюки и наденешь мои. Затем мы постираем твои брюки и повесим их сушиться.

Хеннер с сомнением взглянул на свои и на ее бедра. Маргарета засмеялась:

— Ну да, они будут тебе широковаты, но не так уж намного. Женщины всегда выглядят толще, чем они есть на самом деле.

Он вошел вслед за нею в дом и огляделся по сторонам. Передняя вела прямо на кухню, слева он увидел большую комнату с письменным столом, вертящимся стулом и лестницей на второй этаж, справа — комнату с открытым камином, диваном и креслами.

— Где я могу…

— Где хочешь. Я пойду наверх за брюками.

Тяжело ступая, она поднялась по лестнице. Он услышал, как она открыла и закрыла дверцу шкафа, потом, тяжело ступая, вернулась назад и протянула ему брюки. Брюки были свежепостиранные и на ощупь показались ему жесткими и колючими. Он отвернулся и переоделся. Она оказалась права: джинсы были широковаты, но с поясом держались на нем более или менее сносно.

На кухне она вытащила из-под мойки оцинкованное корыто, кинула в него запачканные брюки, взяла шланг, надела его на кран, а другим концом опустила в таз. Подняв голову, она посмотрела на канистру под потолком:

— Надеюсь, там еще достаточно воды, иначе тебе придется идти на двор и накачать воды из колонки.

Она набрала воды в корыто и выдавила немного моющего средства.

— Разве брюки так отстираются?

— Кто ж их знает! Свои вещи я сдаю в прачечную. — Опустившись на колени, она стала мять брюки и возить ими в тазу взад и вперед, пока не образовалась пена. — Наверное, лучше дать им немного помокнуть, как ты думаешь?

Она приподнялась, но тут же, охнув, снова опустилась на колени. Он нагнулся к ней, подхватил под руки и помог встать на ноги.

«Словно дерево, — мелькнуло у него в голове. — Словно я обнял и поднял упавшее дерево».

Выпрямившись, она обернулась к нему с улыбкой:

— Это межпозвоночный диск. Я никогда не обращала на него внимания, он обиделся и был таков.

Хеннер все еще продолжал поддерживать ее за спину. Убирая руку, он смутился оттого, что чересчур замешкался:

— Разве это не оперируют?

— Оперируют, но тогда может стать еще хуже, чем было. — Она посмотрела на него вопросительно. — Что ты собираешься делать?

— С чем?

— С вопросом, который задал Йорг?

— Объяснить ему, что он не прав. Я не упекал его в тюрьму, я ничего не говорил полиции.

— Ты уверен?

Он расхохотался:

— Такие вещи я не забываю. Да, я действительно порой задавал себе тогда вопрос, как я поступлю, если однажды ночью он постучится ко мне и попросит, чтобы я спрятал его от полиции. Долгое время я не знал, что сделаю. Иногда думал одно, иногда, наоборот, другое. В конце концов я договорился с собой, что приму его на одну ночь с тем, чтобы он на следующее утро ушел. К счастью, он так и не пришел.

— Давай прогуляемся.

Не дожидаясь того, как Хеннер отреагирует на ее предложение, она пошла на кухню, вышла из дому и через лужайку с плодовыми деревьями направилась к ручью. Он надел башмаки, снятые для того, чтобы переменить брюки, и побежал за ней следом. Когда он догнал ее, она сказала: «Ты позволишь?» — и, взяв его под правую руку, пошла дальше, опираясь на него. Они медленно шли вдоль ручья. Иногда в воду плюхалась вспугнутая лягушка, временами журчание воды становилось громче. На прогалинах, где лес не подступал вплотную к ручью, приходилось идти по самому солнцепеку. Хеннер почувствовал, что с того боку, которым Маргарета прислонялась к нему, она была влажной от пота.

— Про хижину в Оденвальде полиции сообщила Кристиана.

Хеннер остановился и посмотрел на Маргарету:

— Кристиана?

— Я думаю, что поэтому она и вылила тебе на брюки кофе. Чтобы ты не мог сказать Йоргу, что это был не ты.

— Но то, что я не успел сказать ему за столом, я все равно должен буду сказать потом.

— Ты считаешь, что должен?

— Ты хочешь сказать…

— Возможно, Кристиана понадеялась на это. Возможно, она хочет поговорить с тобой, попросить тебя, чтобы ты этого не делал.

Хеннер ковырял носком ботинка землю, закидывая камешки в воду.

— Прямо какой-то театр абсурда! Сестра сдает брата полиции и хочет, чтобы друг брата потом сказал, будто бы это сделал он. Друг, которого она когда-то любила и которого бросила ради брата! — Он посмотрел на Маргарету. — Сказала тебе Кристиана, почему она его выдала?

— А она и не говорила мне, что выдала его. Но разве это не ясно? Она не вынесла постоянного страха за него. И хотела, чтобы его поймали врасплох, чтобы он не открыл стрельбу и его бы не застрелили. Она предала его из страха, из страха за него и потому что любила.

— Ну а я-то тут при чем?

Она попыталась прочесть по его лицу, говорит ли он так только от раздражения или от обиды. Он почувствовал ее взгляд и посмотрел на нее с улыбкой:

— Я правда просто не понимаю. В долгу ли я перед ней? Должен ли я ей помочь, потому что мне это ничего не стоит? Какую цену мне придется заплатить, если Йорг будет считать меня предателем?

Она смотрела на него удивленно, затем ее взгляд сделался насмешливым. Он этого не замечал. Он думал и продолжал рассуждать серьезно:

— Или я должен помочь Кристиане тем, что разоблачу ее перед ним, и тем самым она от него освободится?

— Или ты должен помочь Йоргу тем, что освободишь его от нее?

Хеннер уловил в ее голосе сарказм:

— Что не так?

— Прекрати! Ты только вконец запутаешься. Поступай как тебе хочется, а уж то, как с этим поступят Кристиана и Йорг, пускай будет их дело. Ты ведешь себя так, словно перед тобой не люди, а арифметическая задачка, которую ты можешь решить.

Он снова побрел по берегу, она шла рядом, не отставая. Хотя он не желал признавать, что обижен, но обида была тут как тут. Когда они остановились, она не убирала своей руки, продолжая держаться за него. Теперь он сделал было движение, чтобы отнять у нее свою руку, но она не отпустила.

— Э нет, так нельзя! Сначала ты должен довести меня до скамейки, а потом оттуда домой. — И со смехом добавила: — Можешь попутно выражать свой протест.

5

После завтрака Ильза собиралась писать. Взяв тетрадку и карандаш, она отправилась к ручью, но еще издалека увидела, что на скамейке сидят Маргарета и Хеннер. Она обошла их, сделав большой крюк через лес. Когда она снова вышла к воде, ручей оказался вдвое шире, — вероятно, где-то в промежутке между этими точками в него вливался другой ручей. Под прибрежной ивой стояла причаленная к берегу лодка, прикрепленная цепью к дереву. Ильза села в лодку и раскрыла свою тетрадь.

Наконец все закончилось. Подкупленный товарищами служащий похоронного бюро выпустил Яна из кладовки и отдал ему сумку.

— Перелезешь через ограду, ворота заперты.

Было темно. Спотыкаясь о надгробия, Ян выбрался к каменной ограде, вскарабкался на один из могильных памятников, вделанных в стену, и залез наверх. За стеной он увидел слабо освещенную улицу, по другую сторону которой тянулись сплошные сады, все дома стояли далеко в глубине садов, выходя фасадами на параллельную улицу. Вот и началась его новая жизнь! Он бросил вниз сумку и соскочил на дорогу.

Нет, много написать до завтрака Ильза не успела. Зато она приняла решение. Она решила во что бы то ни стало узнать правду. Либо она найдет в себе силы писать о стрельбе, о бомбах, о человекоубийстве и смерти, либо навсегда распростится с этим проектом и займется чем-нибудь другим. Вместе с решимостью сделать попытку пришло и желание справиться с поставленной задачей — не только с тем, чтобы об этом написать, но и с тем, чтобы представить это в своем воображении. Содрогаясь от ужаса, Ильза начала наслаждаться этими фантазиями: мысленными картинами взрыва, от которого взлетает на воздух автомобиль, воображаемым полетом пули, которая, пробив оконное стекло, поражает жертву, швыряя ее об стену, зрелищем приставляемого к затылку пистолета и спускаемого курка.

Он двинулся вперед по улице, миновал несколько припаркованных машин, нашел среди них старую белую «тойоту», разбил камнем стекло, сел, соединил провода зажигания и поехал. Это был его город, где он все знал. Выбравшись на автобан и влившись в поток машин, он открыл сумку и просмотрел ее содержимое. Ему вложили туда немецкий паспорт, пачку денежных купюр по пятьдесят марок, пистолет с патронами, записку, на которой были проставлены дата, время и номер телефона. Он должен будет позвонить завтра в семь утра; он заучил номер телефона, порвал записку на мелкие кусочки и выбросил обрывки по одному за окно, где они унеслись по ветру. Доехав до гостиницы, он поставил свою машину на краю парковочной площадки, снял на ночь номер и сказал, чтобы его разбудили в семь часов.

Он думал о предстоящей жизни. Жизни вечного беглеца без определенного места назначения, прибыв в которое он мог бы отдохнуть. Однако то ли потому, что страх, пережитый в то время, когда он не знал, суждено ли ему очнуться от наркоза, исчерпал его способность чего-то бояться, то ли потому, что при первом же шаге на пути в новую жизнь прежние страхи утратили свою очевидность, но, как бы там ни было, он вдруг почувствовал легкость и свободу. Наконец-то покончено с половинчатостью прежней жизни! Наконец-то он мог самоотверженно и безраздельно посвятить свою жизнь бескомпромиссной борьбе. Он был свободен, никому ничего не должен, он мог жить без оглядки на любовь или дружбу, жить только ради служения делу. Какое счастье, какая головокружительная свобода!

Он проснулся, прежде чем зазвонил телефон, принял душ и в семь часов из телефонной будки на заправочной станции позвонил по указанному в записке номеру. В двадцать один час он должен встретиться в книжной лавке на мюнхенском вокзале с женщиной в синем пальто, с распущенными волосами до плеч и большой кожаной сумкой через плечо, она будет держать в руке газету «Франкфуртер альгемейне». Он позавтракал, нашел водителя грузовика, который согласился его подвезти и высадил на автобане при въезде в Мюнхен. Еще до вечера он добрался до города, купил сумку для вещей, одежду на смену и пошел в кино. Показывали французский фильм — лаконичную и сентиментальную историю о запутанных отношениях и разлуке. Выйдя из кинотеатра, Ян позвонил из первой попавшейся телефонной будки домой: слабость, которую он простил себе лишь потому, что ничего не сказал и сразу же повесил трубку.

В двадцать один час он встретился, как было условлено, с женщиной в синем пальто. Она отвезла его на съемную квартиру в Швабинге,[41] состоявшую из безлико обставленной комнаты, душевой кабины и ниши для приготовления пищи. Когда она уже без парика и макияжа вышла из туалета, он едва ее узнал: детское личико и подстриженная «под бобрик» головка. Она объяснила ему, что предстоит делать завтра. Затем они разогрели в духовом шкафу пиццу и поели без разговоров: важно было только то, что касалось дальнейших действий, а об этом все было уже сказано. Яна удивило отличное вино. Пригубив бокал, он хотел было спросить у женщины, откуда у нее эта бутылка, но после первого же глотка раздумал спрашивать.

Затем они легли в постель и спали вместе. В памяти Яна мелькали воспоминания об Улле. «Давай займемся любовью!» — предлагала она, когда на нее находило такое настроение, и под конец нетерпеливо торопила: «Люби меня!» Это была липучая чувствительность. Сейчас Яну казалось, будто они с этой женщиной исполняют в ярком холодном свете какой-то совершенный танец. Какая чистота наслаждения! И снова: какая пьянящая свобода!

На следующий день они долго не вставали с постели. Уже к вечеру поехали на электричке в один из пригородов, деловито прошли по улицам, словно направляясь к себе домой, и мимоходом ознакомились с председательской виллой. Ян убедился, что все выглядит точно так, как она ему описала: ворота и каменная ограда не были оснащены видеокамерами. В дальнем конце участка Ян перелез в сад. Скрываясь за кустами, он крадучись приблизился к дому, спрятался за рододендроном возле входа и стал ждать. Он услышал, как в доме прозвенел звонок, увидел председателя,[42] идущего от ворот по дорожке в сопровождении шофера с двумя портфелями, увидел, как навстречу председателю вышла на крыльцо его жена, увидел, как шофер вошел в дом и снова вышел на двор. Через некоторое время он снова услышал звонок и увидел, как на крыльцо опять вышла жена председателя. Его напарница, шедшая ей навстречу по дорожке, помахала на ходу каким-то конвертом. Когда она перед дверью отдала жене председателя конверт, Ян натянул на лицо лыжную маску, выскочил из-за кустов, затолкал жену председателя в дом, заставил ее встать на колени и прижал к ее голове пистолет. При этом он все время кричал: «Без глупостей! Давайте без глупостей!» Он орал на нее и заорал на ее мужа, когда тот, остановившись у подножия лестницы, умоляюще поднял ладони, уговаривая его: «Успокойтесь, пожалуйста! Пожалуйста, успокойтесь!» Оба не сопротивлялись, когда их связывали. Жена плакала, муж продолжал что-то говорить. Когда Ян почувствовал, что больше этого не выдержит, он заткнул женщине рот шарфом, который только что снял ее муж. Тот с выражением ужаса на лице смотрел на задыхающуюся от кляпа жену и прекратил разговоры. Ян повел его наверх.

— Сейф в спальне, — сказал председатель, и Ян отвел его в спальню и посадил на стул. — Он за…

Он рассказал бы, за какой картиной, или за каким шкафом, или в каком гардеробе спрятан за развешенной одеждой сейф и как он открывается. Ян потом подумал, что напрасно не заглянул тогда в сейф, но — горячка новичка! Он приставил пистолет к затылку мужчины и выстрелил. Спуская курок, он закрыл глаза, зажмурился, и его затрясло, он еле удержался, чтобы не выстрелить еще и еще раз. Он открыл глаза и увидел, как мужчина стал клониться вперед и падать со стула. Он не мог заставить себя нагнуться к нему и пощупать его пульс. Он увидел кровь, потрогал лежащего на боку мужчину носком ботинка, сперва легонько, потом ткнул несколько раз посильнее, пока тот не перевернулся на спину, а его открытые глаза не обратили застывший взгляд в комнату, на потолок, на Яна. Ян стоял над покойником и не мог отвести от него глаз.

Он не слышал, как его звала напарница, не слышал ее шагов по лестнице. Он ничего не слышал, пока напарница не схватила его за локоть:

— Что с тобой? Нам надо уходить!

Он перевел взгляд, увидел ее и кивнул:

— Да, надо уходить!

Ильза и сама чувствовала себя так, словно только что очнулась от наркоза. «Это сделано мною» — такие слова должен был, как она думала, мысленно произнести Ян при прощальном взгляде на спальню и на плачущую жену председателя, мимо которой лежал его путь. Так он должен был подумать с чувством холодной гордости, но в то же время содрогаясь от ужаса. Так же как она, Ильза, при взгляде на свое произведение.

6

Убрав и помыв оставшуюся после завтрака посуду, вылив воду из тазов и наполнив кувшины в комнатах у гостей, Кристиана снова вышла на террасу. Все разошлись кто куда, включая Карин и ее мужа, которые помогли ей на кухне, а затем отправились посидеть на террасе.

У Кристианы заранее были намечены на этот день планы: катание на лодке по расположенному поблизости озеру, пикник в парке, танцы на террасе. Но, выйдя на опустевшую террасу, она уже не верила, что найдутся желающие выполнять эти планы. Кроме того, ей стало страшно, что будет, если всех собрать вместе. Йорг наверняка начнет обвинять Хеннера в предательстве, а Хеннер… Что скажет Хеннер? До чего додумается Йорг, если Хеннер отвергнет его обвинения?

Она поймала себя на том, что ей хочется, чтобы все оставалось как было и Йорг по-прежнему сидел бы в тюрьме. Или в каком-нибудь другом месте, где он был бы защищен от тревожной информации, от контактов, которые могут ввести его в искушение, от опасностей, против которых он бессилен бороться. Годы, проведенные им в тюрьме, в основном были не такими уж плохими. Тяжело было вначале, когда тюремная администрация старалась согнуть его в бараний рог, а он агрессивно и упорно сражался с нею, устраивая голодовки. Но потом обе стороны убедились, что им лучше всего оставить друг друга в покое: тюремной администрации — Йорга, а Йоргу — тюремную администрацию. Йорг был тогда почти счастлив. И он никогда не был к ней так сильно привязан, как в это время.

Она вышла за ворота. «Мерседеса» Ульриха и «вольво» Андреаса не было на месте. В двух таких больших машинах могли уехать на экскурсию все ее гости. Огорченная и озабоченная, но в то же время и с чувством облегчения она вернулась в дом, взяла шезлонг и собралась полежать на террасе. Однако там уже кто-то был; Кристиана узнала голоса Йорга и Дорле. Она оставила шезлонг на месте, на цыпочках прошла через комнату и прислонилась к стене возле незакрытых двустворчатых дверей.

— Я просто была жутко разочарована. Поэтому вела себя так грубо. Я очень сожалею об этом.

Йорг ответил не сразу. Кристиана представила себе, как он несколько раз подряд сглотнул, поднял и снова уронил руки. Затем он откашлялся:

— Я, конечно же, вижу, какая вы… потрясающая женщина. Просто я не могу.

— Не надо меня на «вы»! Меня зовут Дорле, — сказала она с нежным смешком. — Дорле — это Доротея, «дар богов». Если в тюрьме у тебя были мужчины и теперь… Я не против. — Она снова нежно засмеялась. — Мне нравится, когда меня трахают в ж…

— У меня… У меня… — Он так и не сказал, что у него.

Он зарыдал. Зарыдал, быстро и часто всхлипывая, как плакал еще в детстве. Кристиана узнала это всхлипывание, и это снова вызвало у нее раздражение. Уж если рыдать, то ее брат должен был рыдать энергично, как полагается мужчине. Дорле приняла это иначе.

— Поплачь, маленький ты мой, — сказала она, — поплачь! — Видя, что он не успокаивается, она продолжила в том же тоне: — Да, мой маленький, да! Как же тут не плакать. Вся жизнь — это же одни слезы! Поплачь, храбрый ты мой, грустный ты мой, бедненький ты мой, my little boy blue![43]

Причитания утешительницы так вывели из себя Кристиану, что она уже готова была резко вмешаться и положить этому конец. Чего добивается Дорле? Может быть, не добившись, чего хотела, чтобы потом хвастаться, как она спала со знаменитым террористом, она теперь собирается хвастаться тем, как он плакал у нее на плече и она его утешала? Но, выйдя на террасу, Кристиана увидела эту картину: Йорга в напряженной позе, сидящего на стуле и сотрясающегося от рыданий, и стоящую у него за спиной Дорле, которая, склонившись над ним, укачивала его, сжимая в своих объятиях. Йорг в своем горе и Дорле в своей попытке его утешить выглядели такими беспомощными, что Кристиана удержалась от резкого вмешательства.

Она постаралась удалиться незаметно. В вестибюле она столкнулась с Марко.

— Я искал тебя. — Он посмотрел на нее с широкой ухмылкой. — Нам надо поговорить.

— Ты не знаешь, куда все подевались?

— Обе супружеские пары и Андреас отправились осматривать какие-то руины. Они уехали ненадолго. Но и у нас с тобой будет недолгий разговор.

— Это надо непременно сейчас?

— Да. — Марко повернул к кухне и встал там, опершись на мойку. — Я подготовил публичное заявление Йорга, которое завтра хочу от его имени передать прессе. А то Йорг будет медлить и колебаться.

Кристиана уже злилась на себя за то, что пошла вслед за Марко на кухню. А теперь еще выслушивает его навязчивые идеи!

— Я посоветую ему не соглашаться. Что еще?

Он опять посмотрел на нее с широкой ухмылкой:

— Я не знаю, какие отношения с Йоргом ты хотела бы сохранить в будущем. Ты к нему привязана? Он к тебе привязан… Пока.

— Я не собираюсь говорить с тобой о моем брате!

— Не собираешься? Ты отказываешься переговорить со мной, прежде чем я поговорю с твоим братом о тебе? Или ты и на меня выльешь тогда кофе?

Кристиана устало покачала головой:

— Отстань от меня!

— Пожалуйста, я отстану. Ты позаботишься о том, чтобы он согласился отдать в печать заявление. Если Хеннер отвергнет его обвинение, я не смогу помешать Йоргу вычислить как дважды два, что это ты его выдала. Ведь если это мог сделать только кто-то из самых старых знакомых, а старый друг ни при чем… Но от меня он этого не узнает. — Он рассмеялся. — Эта выходка с кофейником была страшной глупостью. Хеннер мог так неудачно высказаться, защищаясь от обвинений Йорга, что Йорг ему не поверил бы. Иногда правда выглядит ложью.

— Отстань от меня!

— Заявление должно отправиться в прессу завтра, и если ты его к утру не уговоришь, то придется мне это сделать самому. И я добьюсь своего, если расскажу ему, что ты сделала. — Лицо Марко вдруг стало серьезным. — И что только на тебя тогда нашло? Страх за Йорга? Лучше живым сидеть в тюрьме, чем умереть на свободе? Не понимаю! — Он пожал плечами. — Впрочем, какая разница! — И удалился из кухни.

Что тут можно поделать? Можно ли выгнать из дома Марко? Можно ли уговорить Хеннера, чтобы он взял предательство на себя? Можно ли дискредитировать его так, чтобы Йорг ему не поверил? Вовлечь в дело Андреаса? Снять остроту заявления? Убежать самой? Как-то объяснить Йоргу, почему она должна была поступить так, как поступила?

Кристиана помнила, как дала подсказку полиции. Она сделала это анонимно, так что получилось вроде бы так, как будто не она это сделала, а подсказка появилась сама собой. Она помнила, какое это было для нее облегчение, когда Йорг оказался в тюрьме, где он был уже в безопасности. Она помнила, как жила в постоянном страхе, пока он был на свободе. Это был не тот страх, какой испытываешь за человека, упорно продолжающего заниматься альпинизмом, дельтапланеризмом или автомобильными гонками. Она все время ощущала у себя в животе скрученный узел, в котором переплелись страх, горькая боль и чувство вины, оттого что ей, старшей сестре, стоило только дать одну маленькую подсказочку — и она спасла бы младшего братишку! Своим предательством она тоже взяла на себя вину. Но что значила эта вина по сравнению с тем, что брат остался живой!

Потом пошли годы тюремного заключения — время, когда она жила только для брата. Кристиана тогда думала, что этим она вполне расплатилась за взятый на себя грех предательства. Неужели же этого было мало? Теперь она заплатит еще и утратой его любви? Что ж! Будь что будет! Кристиана с удивлением поняла, что способна допустить недопустимую прежде мысль, и мир от этого не рухнул, и она не умерла.

7

Кристиана отправилась к тому месту в парке, где мог работать ее телефон. Когда-то там был пруд, и, набирая номер, Кристиана, как всегда, подумала, как там почва: осталась ли она по-прежнему влажной и не этим ли объясняется, что отсюда можно звонить. Она мечтала о том, чтобы восстановить водовод от ручья к выемке пруда и обратный сток в ручей, чтобы пруд снова наполнился.

Она позвонила Карин. У нее пропала охота осуществлять задуманные планы, и она стала уговаривать Карин съездить еще к замку на озере, до которого было совсем недалеко:

— Не торопитесь. Я приготовлю аперитивы к шести часам.

Возвращаясь к дому, она увидела на скамье возле ручья Маргарету и Хеннера. В первый момент ее это неприятно задело, но тут же, естественно, слилось с овладевшим ею пораженческим настроением, готовностью от всего отказаться и смириться со всем, что пошлет судьба. Она останется покинутая всеми, кого любила. Ей останутся только работа, городская квартира и загородный дом. Что касается работы с пациентами и коллегами, тут все в порядке. Но радость от квартиры и дома она хотела делить с кем-то еще — с Маргаретой, с Йоргом и (эта мысль мелькнула у нее несколько раз нынче ночью) с Хеннером.

Она обошла вокруг дома и вышла из ворот на улицу. Сосед, бывший председатель сельскохозяйственного кооператива, устроивший в большом сарае и на широкой лужайке выставку своей коллекции старых сельскохозяйственных орудий, в надежде на посетителей стоял рядом, прислонясь к забору. Завидя Кристиану, он спросил, отыскал ли ее молодой человек, вежливый такой, не забыл поздороваться, поблагодарить, а потом попрощаться. Кристиана была рада, что сосед с ней заговорил. Хотя вот уже три года прошло, как она тут поселилась, он до сих пор с ней не здоровался, а с него, как бывшего начальника, брали пример жители деревни. Но когда она попробовала узнать, не похож ли молодой человек на репортера, она сразу же почувствовала в поведении собеседника подозрительность и враждебность. А чего ему такого разведывать в барской усадьбе? Что вообще там творится в последние дни? Для чего понаехало столько машин? Она рассказала, что вот, мол, собрались наконец приехать старые друзья, которые давно не видались. Он высказал туманные угрозы: коли здесь творится что-то неладное и репортеры не сумеют сами докопаться до сути, то другие могут и подсказать, если надо.

Кристиана пошла дальше, мимо обветшалого пасторского дома, мимо церкви, которая уже не первый и не последний год ремонтировалась и стояла в лесах, мимо старой почтовой станции, где когда-то меняли лошадей, мимо деревенской площади с памятником погибшим солдатам. По пути она не встретила ни души. Проходя мимо павильончика автобусной станции, она увидела троих парней. Они сидели на пластиковых стульях, пили пиво и безмолвно проводили Кристиану взглядами, сильно перепугав ее своим неожиданным присутствием. Да, она тут чужая. Это чувство было под стать ее нынешнему настроению.

Она принялась высматривать молодого человека, о котором говорил сосед. Может быть, он отправился шнырять по деревне? Расспрашивает там о ней? Может быть, он уже прознал, что Йорг получил помилование и что она, его сестра, здесь живет? Она присматривалась к номерным знакам всех припаркованных машин: если он репортер, то, скорее всего, приехал из Берлина, или Гамбурга, или Мюнхена. Потом она подумала, что это рассматривание унизительно, и запретила себе этим заниматься. Что-то в ней вдруг возмутилось против охватившего ее пораженческого настроения. Радоваться было не с чего, но к ее грусти теперь примешалась боевая нотка. Ничего, она еще справится с ними со всеми: со всякими там Марко, репортерами и молодыми сопляками, а если те, кого она любит, не хотят ее больше знать, так и черт с ними!

Отважный боевой настрой продержался, пока она не вышла на дорогу, ведущую к дому. До него было недалеко, но дорога туда была унылой: по одну сторону обветшалый пасторский дом, ржавеющие сельскохозяйственные орудия, давно не видавшая ремонта каменная ограда вокруг ее участка, по другую — серые заброшенные склады и сараи сельхозкооператива. Дорога была немощеная, при каждом шаге из-под ног Кристианы взметались тучи пыли и потом долго висели в воздухе, образуя за нею длинный шлейф. «Словно я, как мантию, волочу за собой прошлое», — подумала она, обернувшись назад. И тут же вновь проснулся прежний страх — страх потерять Йорга, потерять Маргарету и остаться без ничего, кроме работы. В воздухе было не жарко, но солнце припекало, и у Кристианы вдруг появилась охота сделать больно тем, кто ей причиняет боль.

На террасе сидели Дорле и Марко.

— Йорг ушел в свою комнату спать. А Марко как раз рассказывает мне о том, какой герой Йорг и что мир скоро прочитает его заявление, и уж тогда все это поймут.

Она обратила лицо к Кристиане, улыбаясь ей как женщина женщине: дескать, мы с тобой давно знаем, что мужчины не герои, а маленькие — или, в крайнем случае, взрослые — мальчишки. Затем она повернулась с улыбкой к Марко:

— А ты можешь мне объяснить, почему этот герой запросил пощады?

Кристиане, вообще-то, не хотелось ни того, ни другого: ни слушать, как Марко будет агитировать за заявление в прессу, ни соглашаться с Дорле, как будто они с нею заодно.

— Он не просил пощады. Он просто подал заявление, как подают заявление на отпуск, или на водительские права, или на разрешение для строительства. Что же тут такого?

— Разве помилование не означает: «Со мной, вообще-то, поступили так, как я того заслуживал, но я прошу вас, вы уж, пожалуйста, простите меня и больше не наказывайте».

— Другие, может быть, смотрят на это и так. Но для революционера главное — это шанс выйти на свободу и продолжать борьбу. Представился шанс, значит, надо им воспользоваться. Для него это побег, и ради побега он готов притвориться и обмануть противника, на суде он сражается и после первой инстанции обращается во вторую и третью, он пишет прошения.

— Какая чушь! — разозлилась Кристиана. — Йорг не врал на суде, чтобы отделаться более легким приговором. В тюрьме он не писал прошения по любому поводу, чтобы облегчить свое положение. Он устраивал голодные забастовки,[44] причем не раз.

Марко кивнул:

— Голодная забастовка — это часть революционной борьбы. Самоубийство тоже часть революционной борьбы.[45] Они демонстрируют всему миру, что государство не может распоряжаться заключенными по своему благоусмотрению, что они не объекты, а субъекты. И что эта борьба самоотверженна и, если потребуется, может быть саморазрушительной, самоубийственной. Я не говорил, что революционер готов пойти на все, что угодно, чтобы выбраться из тюрьмы. Если приходится вести борьбу в тюрьме, он ведет ее в тюрьме. Но времена голодных забастовок и самоубийств закончились. Борьба должна вестись на воле. Поэтому Йорг подал прошение.

— Ну да! Как мне кажется, прошение о помиловании демонстрирует всему миру, что распоряжается всем государство, так что, покорно прошу тебя, государство, изволь распорядиться на мой счет! Ну и бог с ним! Кому какая от этого радость, если Йорг будет до скончания века сидеть в тюрьме? — Дорле зевнула и поднялась. — Пожалуй, пойду-ка я тоже покемарю. Когда там у нас следующее мероприятие?

— В шесть часов будет аперитив. Но мне, наверное, понадобится помощь. Так что приходи на кухню в пять.

Дорле кивнула и ушла. Может быть, к Йоргу? Кристиане сейчас было все равно. Дорле не отнимет у нее Йорга. Опасность грозила со стороны Марко.

Он тотчас же принялся за свое:

— Вот видишь? Без заявления все будут видеть это в том же свете, что Дорле. Они, дескать, одолели Йорга, Йорг сломался! Ты же не хочешь, чтобы он для всех остался таким! Как он будет с этим жить дальше? Получается, что он зря прожил жизнь.

— Не приставай ты к нему, пусть он сам с этим разберется. Почему ты решил давить на него?

Но, отвечая Марко, она уже понимала, что он имеет в виду. Перед ней вновь встало вчерашнее лицо Йорга, так оживившееся, когда он слушал, как его восхвалял и призывал на свою сторону Марко, мысленно она вновь услышала, как горячо во время ночной прогулки по парку Йорг говорил о завете борьбы. И в то же время у нее перед глазами стоял другой Йорг — сутуло опустивший плечи, с шаркающей походкой и суетливыми жестами. Марко понял, что, если на Йорга не оказать давления, он с одинаковым успехом может принять решение как в пользу публикации, так и против нее.

— Могу я прочитать?

— Ну разумеется!

Марк вытащил из кармана рубашки два сложенных листка, развернул и протянул ей. Она прочла, что революционная борьба в Германии не окончена, а только начинается, что она имеет такой же глобальный характер, как экономика и политика, она преодолевает культурные и религиозные границы, обретает новые организационные формы и использует новые, по сравнению с семидесятыми и восьмидесятыми годами, средства. Текст заканчивался такими словами: «Система не может отсидеться, прячась от революции за лживыми утверждениями. Она уязвима, ее можно обезоружить и победить. Провокации, в ходе которых система разоблачает себя, взрывы, которые зримо доказывают ее уязвимость, индивидуальный террор, который демонстрирует беззащитность тех, кто полагается на ее силу и живет за ее счет, террористические акты, которые наводят страх и заставляют людей задуматься и заново осмыслить действительность, — все это не вчерашний день. Борьба продолжается».

Она поняла, что пытался сделать Марко: он хотел создать текст, который призывал бы к борьбе и выдвигал лидеров, но в то же время мог быть прочитан и просто как анализ и прогноз. Удалась ли его попытка? Нет ли здесь юридических промахов, к которым можно придраться? Кристиана вернула Марко его странички:

— Андреас не возьмется за это, он откажется. Так что найди другого юриста, чтобы просмотрел этот текст. Я позабочусь о том, чтобы Йорг не выпускал это заявление, пока юрист не даст зеленый свет, и я добьюсь своего, чего бы это ни стоило. Да, я знаю, что сегодня — суббота. Но если ты отправишься прямо сейчас, то до завтра успеешь найти юриста.

Он бросил на нее подозрительный взгляд:

— Ты же не собираешься…

— …похитить Йорга или посадить его под замок, чтобы ты завтра не мог с ним поговорить? — Она рассмеялась. — Если бы в этом был какой-то толк! Но толку в этом нет, так что можешь не бояться.

— Ты скажешь…

— Я скажу Йоргу, что ты уехал. Что ты отправился в город посоветоваться с адвокатом насчет одного заявления, которое собираешься предложить на его рассмотрение. Что ты вернешься сегодня вечером или завтра утром. О'кей? — Все это Кристиана произнесла чрезвычайно любезно.

Оба понимали, что этот раунд остался за ней.

Марко проглотил свою досаду, кивнул и встал:

— Тогда до скорого.

8

Хеннер тоже попрощался с Маргаретой:

— До скорого!

Он довел ее под руку до скамейки, они посидели там, глядя на ручей, и затем он отвел ее под руку обратно в садовый домик. В дверях она убрала свою руку с его руки и вошла в дом; он повернулся и пошел прочь.

Но через несколько шагов он вернулся, рывком открыл дверь, которую она только что за собой закрыла:

— Маргарета!

Она обернулась и очутилась в его объятиях. Чуть помедлив, она тоже заключила его в объятия. Они не целовались, ничего не говорили друг другу, а только обнимались. Пока он вдруг не рассмеялся, хохоча все громче и громче. Тут она оттолкнула его от себя и посмотрела на него вопросительно.

— Я радуюсь.

Она улыбнулась:

— Это хорошо.

Он снова привлек ее к себе:

— До тебя приятно дотрагиваться.

— До тебя тоже.

— И ты первая женщина в моей жизни, которую я поцеловал первым.

Он поцеловал ее, и снова она чуть помедлила, прежде чем закрыть глаза, принять его поцелуй и ответить на него поцелуем.

После поцелуя она спросила:

— Первая женщина?

— До сих пор женщины целовали меня первыми. Женщины, которых я не хотел целовать, или не знал, хочу ли я с ними целоваться, или хотел целоваться, но не так скоро. — Он опять засмеялся. — Я рад вдвойне: потому что тебя так приятно трогать и потому что я тебя поцеловал. Втройне! Потому что поцелуй был так хорош.

— Пойдем со мной!

Они поднялись по лестнице. Чердак представлял собой одно большое помещение с печным дымоходом, шкафом, кроватью и единственным окном на фронтоне. Было темно, было жарко, воздух был спертым.

— Мне надо прилечь. Хочешь сесть рядом?

Она легла на кровать в юбке и в майке, он присел с краю. Он глядел на ее лицо с карими глазами, широковатым носом и красиво очерченными губами, на каштановые волосы, на которых у корней проступала седина. Она взяла его за руку.

— До вторника я был в Нью-Йорке на конференции «Фундаментализм и терроризм». Во второй вечер я был на обеде с одной женщиной, профессором из Лондона, и, когда я проводил ее до отеля и стал прощаться, она обхватила руками мою голову и поцеловала в губы. Может быть, это ничего особенного не значило и было всего лишь вариантом обычного прощального или приветственного поцелуя. Но по дороге в свой отель я впервые в жизни задумался над поцелуями. А ты когда-нибудь задумывалась о поцелуях?

— Угу.

Он подождал, но она больше ничего не сказала.

— Когда я был маленький, у родителей была привычка целовать меня в губы, я с трудом выносил эти поцелуи. Конечно же, они вкладывали в это добрые чувства. Но когда папа и мама встречали меня после каникул на вокзале и приветствовали поцелуем в губы, я внутренне холодел. Вместо близости эти поцелуи порождали отчуждение. А уж когда от папы, не придававшего большого значения гигиене, пахло, меня едва не трясло. Сейчас моего папы давно уже нет в живых. Мама живет одна, я регулярно навещаю ее раза два в месяц. При встрече она каждый раз целует меня в губы и делает это так… Зачем я тебе это рассказываю? Я слишком много болтаю? Может, мне остановиться? Нет? Она целует меня так требовательно, так настойчиво, так жадно, что напоминает мне вульгарную девчонку, вешающуюся на шею мужчине, которому она совершенно неинтересна.

Телесность моих родителей… Когда я был еще маленьким, отец как-то раз или два водил меня с собой в бассейн и в раздевалке брал в свою кабину. Отцовская нагота, его дряблое белое тело, его запах, его нечистое нижнее белье — все это производило на меня такое отталкивающее впечатление, что я чувствовал угрызения совести. Впоследствии я никогда больше не видел его обнаженного тела, только тело матери. Иногда я сопровождал ее при походах к врачу, она там раздевалась, обнажая дряблую, обвислую кожу и распухшие суставы. Это тоже меня отталкивало, но одновременно вызывало и жалость. Хуже всего, когда, наведываясь к ней, я застаю такие моменты, когда у нее случается недержание стула. Тут уж желудок срабатывает прямо в постель, или на одежду, или в ванной на пол и на стены — уж не знаю, какими отчаянными телодвижениями она достигает такого результата, чтобы оно туда попадало. Она стыдится и поэтому сама об этом молчит, но ведь чувствуется запах, тут уж не утаишь, и я отмываю засохшее дерьмо. Я говорю только добрые слова, утешаю ее и убираю, пока не наведу полную чистоту. Но в душе не чувствую ничего, кроме холода и отвращения, и внутренне только стискиваю зубы. Это не те угрызения совести, какие я чувствовал рядом с отцом в кабинке для переодевания. Мне становится страшно. То, что я обнаруживаю в своей душе, наводит на меня ужас.

Ты ведь слыхала истории про медицинских сестер, которые убивали своих пациентов? Они вели себя приветливо и любезно, хорошо выполняли свою работу, но не от любви к пациентам, а потому что ухаживали за ними, стиснув зубы. В душе у них холод. И вот из-за того, что от них требуются такие огромные усилия, которые можно выдержать только ради любви, они в один прекрасный день вдруг не выдерживают и хладнокровно убивают пациента. Притом что сами по себе они не такие уж плохие люди. Достаточно вспомнить…

— Ты же не убиваешь свою мать. Ты только убираешь за ней дерьмо. — Поднявшись с подушки, Маргарета гладила его по спине.

— Но холод-то тот же самый! Когда я хожу по улицам или сижу в кафе на площади, я разглядываю людей. Как они ходят, как держатся, что выражается на их лицах. Иногда я могу разглядеть, какого труда им стоит, чтобы вот так держаться, сохранять такое выражение; я вижу, с какой отвагой они отвечают на вызовы, которые предъявляет им жизнь, какие героические усилия приходится им иногда прилагать, чтобы просто сделать очередной шаг, и, глядя на это, я испытываю глубокую жалость. Но это всего лишь сантименты. Ибо с таким же успехом я способен ощущать по отношению к этим людям такой холод, что, будь у меня под рукой автомат и не опасайся я неприятностей, связанных с судом и тюрьмой, я, пожалуй, всех бы их перестрелял.

— И все это пришло тебе в голову, когда ты впервые в жизни задумался о поцелуях?

— С того раза я многое передумал. Многое мне пришло в голову только сейчас, потому что мне хотелось бы знать, смог бы я, как Йорг… — Он вскинул на нее сердитый взгляд, и она поняла, что сейчас он спрашивает себя, не смеется ли она над ним.

Нельзя, чтобы он так думал.

— Я еще никогда не задумывалась о поцелуях. А если бы и задумалась, меня бы это не завело туда же, куда тебя. По-моему, такие переходы слишком уж далеки: от замывания дерьма ты скакнул к душегубству, от добрых дел — к злодеяниям, от представлений — к действительности. Каждый человек мысленно иногда ставит себя в такие воображаемые ситуации, которых никогда не допустит для себя в действительности.

— А ты вчера и сегодня ни разу не спросила себя, как Йорг мог убивать свои жертвы и могла бы ты делать то же самое? Я, например, понял про себя, что хотя и не могу представить себя в качестве убежденного бойца революции, но убийцей с холодной головой и холодным сердцем — могу.

Маргарета покачала головой и прислонилась щекой к его груди. Когда она отпустила его и снова опустилась головой на подушку, он разулся и лег рядом с ней. Так они и уснули.

9

Другие тоже спали. Йорг и Дорле по своим комнатам, Кристиана на террасе в шезлонге, Ильза на носу лодки. Только Марко был на пути в город, а обе супружеские пары и Андреас отдыхали на воздухе в ресторанчике на берегу озера, с наслаждением ощущая приятную усталость в ногах и в мыслях; заказав еще одну бутылку вина, они любовались игрой солнечного света на волнах. Стояла жара, жарко было в доме, на террасе, у ручья и у озера, зной навевал истому, а истома — миролюбивое настроение. По крайней мере, Кристиана с надеждой подумала, что все, наверное, чувствуют то же, что и она, когда перед сном ее посетило приятное чувство, что все как-нибудь образуется.

Ильза уснула потому, что не могла решить, правильно ли будет, если Ян у нее уснет. После убийства она могла себе представить у Яна два состояния: полное изнеможение и сумасшедшую эйфорию, она могла себе представить, как Ян ляжет в кровать и беспробудно проспит до утра и как Ян проведет бессонную ночь.

Но потом у нее пропала охота продолжать рассказ о буднях Яна, на сегодня с нее было довольно. Его угоны машин, ограбления банков, его побеги, его обучение в лагерях палестинцев,[46] дискуссии с другими членами организации, тайники, где он хранит деньги и оружие, его встречи с женщинами, то, как он отдыхает, — все это она могла себе представить и все это сможет описать. Кое-что требовало дополнительного исследования: есть ли у немецких террористов какой-то определенный почерк в угоне машин и банковских грабежах? Где находятся лагеря, в которых они проходят подготовку? Сколько времени они там проводят, чему обучаются? В какой момент они прекращают спорить о политической стратегии и начинают обсуждать только детали террористических акций? Где они проводят свой отдых? На все эти вопросы можно найти ответ. Непонятно было другое: как дальше быть с убийствами? То есть берется заложник, две-три недели его держат у себя, перевозят с места на место, кормят и поят, разговаривают с ним, быть может, даже и шутят… А потом взять и убить? Как на такое может хватить духу?

В первые дни с ним никто не обменялся ни словом. Он был связан по рукам и ногам, не затем, чтобы не сбежал, а затем, чтобы не мог сорвать клейкую ленту со рта и поднять крик. Стены были тонкие. Днем он сидел посредине комнаты на стуле, ночью лежал на полу. Когда его водили в уборную, ему развязывали одну руку; когда кормили и поили, один снимал у него со рта клейкую ленту, а второй стоял рядом, чтобы оглушить, если он вздумает закричать. Никогда с ним наедине не оставался кто-то один, никто при нем не снимал маски.

Какие бы действия с ним ни производили, его все время подгоняли, чтобы он пошевеливался побыстрей: подгоняли, когда он вставал после сна, подгоняли, когда ковылял в уборную, когда отправлял естественную потребность, когда ковылял из уборной в комнату, когда ел и пил. Хотя его все время торопили жевать и глотать побыстрее, он пытался между глотками заговаривать с ними. «Чего бы вы ни хотели выторговать за меня, я могу вам в этом помочь». Или: «Дайте мне написать письмо канцлеру!»[47] Или: «Позвольте мне, пожалуйста, написать жене!» Или: «У меня болят ноги. Не могли бы вы связать меня как-то иначе?» Или: «Отворите, пожалуйста, окно!» Они на его слова не реагировали. Хотя они не разговаривали с ним, он прекрасно знал, к какой они принадлежат организации. Он видел плакат, под которым они его сфотографировали.

Они не разговаривали ни с ним, ни о нем. Не потому, что заранее об этом договорились, как не договаривались и о том, чтобы общаться с ним как можно меньше. Все чувствовали одинаковую потребность держать с ним дистанцию. Когда Хельмут сразу после того, как они прибыли на квартиру, принялся ругать его, обзывая фашистской свиньей, поганым капиталистом, денежным прохвостом, остальных это так покоробило, что Марен подошла к Хельмуту и, обняв, увела из комнаты.

В лесном домике, куда они перебрались несколько дней спустя, они собирались держаться той же линии поведения. Но они не знали, что в доме, кроме кухни и ванной, остальное пространство представляло собой одно общее помещение. «Не проблема!» — сказал Хельмут, принес оставленный в машине капюшон, который при похищении они нахлобучили пленнику на голову и в котором перевезли его сюда, и снова закрыл ему лицо. Однако проблема все же возникла. Пленник, хотя и связанный, с заклеенным ртом и с замотанной головой, лишенный возможности заговорить с ними или кого-то увидеть, был, однако, тут, рядом. Его присутствие ощущалось тем сильнее, чем неподвижнее он сидел на стуле. Когда он вытягивал ноги, вертел шеей и ерзал на сиденье, сносить его присутствие было легче. Поскольку они, не желая, чтобы он узнал их голоса, при нем не разговаривали, в большой комнате царило безмолвие и было слышно его тяжелое дыхание. Днем они могли выйти на кухню или побыть на дворе. Ночью же им некуда было скрыться от его дыхания.

Потом он в промежутках между жеванием и глотанием стал говорить: «Я не могу дышать носом, мне мало воздуха». Он повторял это снова и снова, а они не обращали внимания. Пока он вдруг не повалился со стула. Марен стащила с его головы капюшон, сорвала клейкую ленту со рта, и он опять задышал. Все были без масок, и только Марен не растерялась и вовремя натянула ему капюшон, прежде чем он пришел в себя.

С этого дня они перестали заклеивать ему рот, и он начал разговаривать. Он говорил с ними о политике, а так как они не вступали с ним в дискуссию, он сам высказывал их точку зрения. Он рассказывал им о себе. Начинал он так: «По вашему мнению, я…» — а затем говорил: «в действительности же…» — и с этими словами переходил к сути дела. Так он рассказал о военном времени, о своей карьере в области экономики, о своих контактах с политикой.[48] Он никогда не говорил дольше пятнадцати-двадцати минут. Он действовал умело; он хотел заронить в них зерно, которое затем даст всходы и вынудит их взглянуть на него не как на типичного представителя капитализма или системы, которого можно убить, а как на живого человека. Затем он начал рассказывать о жене и детях. «Я не смог развестись с женой, хотя наша совместная жизнь стала очень несчастной. Когда она неожиданно умерла, я думал, что и сам умер для любви и счастья. Но затем я познакомился с моей теперешней женой и еще раз влюбился, сперва в нее, а потом в нашу дочь. Я не хотел снова заводить детей и даже, когда она родилась, не очень обрадовался. Но потом… Я влюбился в это маленькое личико, когда она на меня посмотрела, в пухленькие ручки и ножки, в кругленький животик. Я влюбился в младенца так, как влюбляются в женщину. Не правда ли, странно?»

Голос его звучал твердо и решительно. Когда в нем появлялись вопросительные, нерешительные, задумчивые интонации, Ян говорил себе: он разыгрывает перед нами спектакль. И когда его массивная фигура, раскиснув, принимала мешковатую позу, а крупное, мясистое лицо принимало вдруг боязливое, плаксивое выражение, Ян тоже считал это актерством: борется за себя, дескать, теми средствами, какие у него есть под рукой. Интересно, если освободится, напишет ли он в какой-нибудь книге или интервью, как он нами манипулировал? Или выказывать слабость ему так неприятно, что он не признается в ней, даже несмотря на то, что воспользовался этим приемом, чтобы нами манипулировать?

Если он освободится… Они пошли на то, чтобы продлить срок ультиматума, и еще раз сфотографировали его со свежей газетой под тем же плакатом.[49] Если их товарищей не выпустят из тюрьмы, они вынуждены будут его расстрелять. Кто же иначе будет принимать их всерьез, если они его выпустят?

В последний день назначенного в ультиматуме срока шел дождь. Было не холодно; они сидели перед домом, под навесом, и глядели на струи дождя. В деревьях на лужайке висели клочья тумана, густые тучи застилали небо, скрывая далекие горы и лес. Даже через закрытую дверь было слышно, что́ он говорит. Точно так же и он слышал последние новости, передававшиеся по транзисторному радио. Кидая жребий, кому его расстреливать, они старались говорить тихо, чтобы он этого не услышал.

Ян попытался отвлечься чтением. Но он разучился связывать то, о чем он читал, с тем, как он жил. Те жизни, о которых он читал в романах, были так от него далеки, так фальшивы, что потеряли для него всякий смысл, да и книги по истории и политике тоже потеряли смысл, выбор между учением и борьбой он решил в пользу борьбы. Неспособность читать отзывалась в его душе небольшой болью. «Это всего лишь боль расставания, — подумал он. — Одно из последних страданий, все прочие я оставил уже позади».

За час до истечения ультиматума он сказал:

— Когда пройдет этот час, вам будет некогда со мною возиться. Можно я сейчас напишу письмо моей жене?

Хельмут иронически повторил за ним: «Письмо моей жене». Марен пожала плечами. Ян встал, принес бумагу и карандаш, снял с него капюшон и развязал руки. Он смотрел, как пленник пишет.

«Любимая, мы с тобой знали, что я умру раньше, чем ты. Мне жаль, что уже приходится уходить, что я покину тебя так рано. Жизнь богато одарила меня счастьем. В эти последние дни, когда у меня оказалось так много времени для размышлений, мое сердце было полно годами, которые мы прожили вместе. Да, я очень хотел бы еще многое сделать вместе с тобой и хотел бы увидеть, как наша дочь…»

Он писал медленно, каким-то по-детски неуклюжим почерком. «Ну разумеется! — подумал Ян. — Ведь он давно уже ничего не пишет сам, а только диктует. Он диктует, и распоряжается, и манипулирует, и погоняет своих подчиненных. И в то же время у него есть молодая жена, и маленький ребенок, и преданная собачка, и, когда он после своих подлых дел возвращается домой, собачка бежит ему навстречу, а дочка кричит: „Папа, папа!“ — а жена обнимает его и говорит: „У тебя усталый вид. Тяжелый выдался день?“». Ян достал из-за пояса пистолет, снял с предохранителя и выстрелил.

Ильза поднялась и спрыгнула из лодки на берег. Нет, это было нетрудно! Трудным было первое убийство, хотя Ян и облегчил себе дело, совершив его словно бы в состоянии транса. Совершив первое убийство, Ян разорвал общественный договор, по которому мы не убиваем друг друга. Что после этого еще могло его сдерживать?

10

Когда Карин на парковке выходила из машины, к ней подошел молодой человек и спросил:

— Госпожа епископ?

Она внимательно посмотрела на него с приветливым выражением, как еще в годы своего пасторства научилась смотреть на всех обращавшихся к ней людей. Он был высок ростом, лицо чистое, открытый взгляд, весь облик этого юноши, в бежевых брюках, голубой рубашке, с темно-синей курткой на согнутой руке, излучал веселость и благовоспитанность.

— Да?

— Я хотел попросить, чтобы вы замолвили за меня словечко. Ведь вы тут, кажется, в гостях, а мне очень хотелось бы посмотреть этот дом и парк. Я пишу работу о помещичьих усадьбах этой области и вот сегодня наткнулся на эту. Будние дни я просиживаю в архивах, а в выходные выезжаю за город и наглядно знакомлюсь с тем, о чем читал. Иногда чего-то уже не оказывается на месте, зато иногда бывает, что я нахожу что-то, о чем еще ничего не написано. Об этой усадьбе я нигде ничего не читал.

— Я могу представить вас владелицам.

— Это было бы очень любезно с вашей стороны. Вы меня, конечно, не помните. Девятнадцать лет назад вы конфирмовали в церкви Святого Матфея моего друга Франка Торстена и при выходе из церкви пожали мне руку.

— Нет, не припомню ни вас, ни вашего друга. Вы изучаете историю искусства?

Она направилась к дому, и он пошел вместе с ней.

— Я вот-вот закончу университет. Прошу извинить меня, что я не представился. Герд Шварц.

Кристиану они застали в обществе дочки Ульриха на кухне. Кристиана встретила их недоверчиво, но сразу почувствовала облегчение. Так вот, оказывается, кто тот молодой человек, который ходил по деревне! Она дала Карин необходимые инструкции насчет жаркого в духовке и повела Герда Шварца осматривать дом.

Не знает ли она, кто построил этот дом? Он как будто напоминает усадьбы Карла Магнуса Бауэрфенда шестидесятых-семидесятых годов восемнадцатого века.[50] Просторный вестибюль, ведущая на второй этаж деревянная лестница вместо обычных в то время каменных, две потайные угловые комнаты, в которые можно попасть только из салона, — все это характерно для его творческого почерка. Проверяла ли она, не скрывается ли под штукатуркой в углах салона и на потолке роспись? Бауэрфенд любил расписывать углы выходящего на террасу салона растительным орнаментом, а потолок — в виде нежно-голубого неба с легкими облачками. Герд Шварц был мастер не только говорить, но умел так же хорошо слушать собеседника. Сетования Кристианы на плесень в каменной кладке и жучка в деревянных деталях, на крышу, водопровод, на трудности с транспортом и дороговизну доставки — все нашло в нем внимательного и сочувственного слушателя. В парке она показала ему впадину, которую мечтала снова наполнить водой из ручья.

— Где пруд, там наверняка был и островок. — Приглядевшись, он нашел во впадине возвышенный участок и на нем два камня, на которых когда-то, должно быть, покоилась скамья.

И все это время он вел себя с такой подкупающей скромностью, что вскоре Кристиана начала воспринимать его почти как родного и предложила ему погулять одному и посмотреть все, что ему интересно. Ей же, дескать, пора возвращаться на кухню.

Но он недолго оставался один. Андреас, которому Кристиана рассказала о Герде Шварце, не поддался чарам его воспитанности и скромности:

— У вас есть мобильник? Можно мне на него посмотреть?

Когда Герд Шварц в недоумении протянул Андреасу свой телефон, тот засунул его себе в карман.

— Я верну его вам, когда вы будете уходить. Мы не хотим тут никаких телефонных звонков.

Герд Шварц с добродушной иронией спросил:

— Вы боитесь излучений?

Андреас вместо подтверждения неопределенно развел руками и пошел с Гердом Шварцем, не думая оставлять его одного. Когда они, обойдя парк, приближались к дому, из салона вышел на террасу Йорг. Он остановился, щурясь от лучей заходящего солнца, подтверждая всем своим видом, что он именно тот, чей портрет в последние недели можно было встретить в каждой газете и каждой передаче. Отметив про себя, что Герд Шварц, словно не узнав этого лица, не выказывает никаких признаков удивления или любопытства, Андреас еще больше укрепился в своих подозрениях. Но тут его опередила Кристиана:

— Не торопитесь уходить, побудьте еще!

Герд Шварц охотно согласился.

Андреас не питал надежды, что нового гостя, буде он окажется лазутчиком, можно заставить молчать, пригрозив судебным преследованием. Значит если здесь будет сказано что-то лишнее, то для безопасности придется придержать его тут.

— Ну, как удалась ваша экскурсия? — спросила Кристиана, обращаясь к обоим супружеским парам и Андреасу.

Ингеборг дала отчет о посещении разрушенного монастыря и репетиции концерта, на которой они побывали и которая произвела на них большое впечатление:

— Потом мы посидели у озера, все были немножко пьяные, сонные и довольные, пока эти трое не сцепились друг с другом. Левый проект — вот из-за чего они так распалились, как будто он в наше время еще кого-нибудь волнует!

— Разумеется нет, дорогая, — начал Ульрих, стараясь говорить как можно терпеливее. — Мы знаем, что сегодня он уже никому не интересен. Мы сцепились, выясняя, кто именно окончательно доконал левый проект. — Обратившись к Андреасу, он продолжал: — Мы с тобой можем прийти к согласию. К этому имеет отношение и то, и другое: бесправие человека при тотальной власти государства на Востоке и усиление терроризма на Западе. Вместе они доконали левый проект. Однако то, что говоришь ты, Карин… Как ни замечательны достижения феминизма и движения за сохранение окружающей среды, но то обстоятельство, что мы сортируем свои отходы и что пост бундесканцлера у нас занимает женщина[51] — представительница Христианско-демократической партии, не имеет никакого отношения к левому проекту.

Йоргу с трудом удавалось сдерживать себя, чтобы дослушать Ульриха до конца:

— Опять я в чем-то виноват? Теперь оказывается, что и левый проект загубил я? А ты-то над ним трудился в своей зубопротезной лаборатории и ты в своей адвокатской конторе? Сколько же в вас ханжеского… — Стиснув зубы, он не договорил «дерьма», но так и не придумал, чем его заменить. — Смысл левого проекта в первую очередь в том, что человек может выступить против насилия государства, может его сломить, вместо того чтобы быть сломленным им. Это мы доказали нашими голодными забастовками, нашими самоубийствами и нашими…

— …убийствами. Бессилие пришедшей в негодность государственной власти доказывает каждое предприятие глобального масштаба, переставшее платить налоги, потому что, платя налоги, оно имело бы одни убытки, а получая прибыль, может их не платить. Для этого не требуется человекоубийства и не нужны террористы.

Герд Шварц с интересом прислушивался к разговору. Если в первый момент он не узнал Йорга, то сейчас, казалось бы, должен был наконец догадаться, кто перед ним. Неужели при той шумихе, которая поднялась вокруг помилования Йорга, он вообще о нем ничего не слышал? В таком случае, решил Андреас, это значит, что, если новоявленный гость теперь узнал Йорга, но помалкивает о своем открытии, у него должны быть на это свои причины. Так что же, здесь так-таки нет повода для подозрительности? Безобидный искусствовед, понимаете ли, совершенно равнодушный к политике?

Кристиана беспомощно обвела взглядом собравшихся. Сейчас Йорг опять начнет спрашивать Хеннера, какие чувства он испытывает при мысли, что тогда его предал, а теперь явился праздновать его освобождение. И точно, вот оно, как угадала!

— Ты еще не ответил на мой вопрос. Ты тогда посадил меня в тюрьму, а теперь празднуешь мое освобождение — интересно, что ты при этом чувствуешь?

Хеннер стоял рядом с Маргаретой, не рука об руку, однако бок о бок.

— Да, я действительно подумал, что ты воспользуешься хижиной в качестве укрытия или перевалочного пункта. Однажды я поехал туда и оставил тебе там письмо. Возможно, меня выследила полиция, я этого не заметил. Нашел ты письмо?

— Письмо от тебя? — Йорг был сбит с толку. — Нет, никакого письма от тебя я не находил. Да и когда мне было его находить, полицейские сразу же арестовали меня. Ты упоминал об этом письме, после того как мне вынесли приговор и ты навещал меня в тюрьме?

— Совершенно не помню. Я только помню, что ты со мной не разговаривал, а только обзывался. «Долбаная задница недоделанная» — мне это запомнилось, потому что меня возмутила «недоделанная». Я так и не понял, что это могло бы значить.

— Я тогда не очень-то горел желанием беседовать с тем, кто меня выдал. Так, значит, ты не… — Йорг помотал головой.

— Судя по тому, как ты это сказал, тебя это огорчило. Тебе было бы приятнее услышать, что твой старый друг, буржуазная недоделанная задница, предал тебя?

— Приятнее, если бы ты… Нет, мне это не было бы приятнее. У меня только не укладывается, что… Уж если тебя полиция держала под наблюдением и выследила, то за кем же она в таком случае не вела наблюдения? Сколько времени тогда прошло с тех пор, как мы перестали встречаться? Ведь еще до того, как я ушел в подполье, мы уже не виделись несколько лет. Среди моих контактов ты был не слишком многообещающим, и все же полиция за тобой… — В голосе Йорга слышалось не столько огорчение, сколько недоверчивость.

— Вы никогда не были сильны в правильной оценке полиции. Впрочем, откуда мне знать! Может быть, кто-то другой из ваших приходил на перевалочный пункт, чтобы принести что-то или унести, и полиция выследила не меня, а этого человека. Кстати, не пора ли нам заняться аперитивом?

— Погодите! Погодите минутку! — Ульрих взмахнул руками. — В честь нынешнего торжества я привез ящичек шампанского, а зная, что у вас постоянные перебои с электричеством, я положил его в ручей. Погодите, я мигом!

Кристиана принесла бокалы, Дорле — оливки и нарезанный кубиками сыр, Андреас и Герд Шварц составили в кружок стулья, а Ильза нарвала маргариток, двенадцать штук — на каждого по одной.

Йорг направился к Хеннеру, который отошел в сторонку с Маргаретой, и спросил:

— А что было в том письме?

— Что твоя бывшая жена покончила с собой. Я подумал, что ты должен об этом узнать.

— О-о-о, — все так же недоверчиво протянул Йорг.

Но расчет Хеннера был верен. Самоубийство Евы-Марии произошло перед самым арестом Йорга. Получив подтверждение, Йорг еще раз сказал «о-о-о» и отошел в сторону.

— Ты хорошо врешь, — сказала Хеннеру Маргарета. — Так хорошо, что мне даже сделалось страшно, хотя, казалось бы, ты врешь ради благой цели. Ты всегда врешь только ради благих целей?

Хеннер печально посмотрел на Маргарету:

— Я так хорошо соврал, потому что действительно подумывал тогда о том, чтобы съездить в хижину и оставить там письмо. Я не знаю, из-за него ли она покончила с собой: так утверждали ее родители, но они с самого начала не признавали Йорга. Конечно, жизнь Евы-Марии сложилась бы более счастливо, если бы Йорг не стал террористом.

— Но ты не сделал этого.

— Нет. Это ничего бы не дало. Впрочем, тогда я не мог этого знать. Однако мог представить себе, что так будет.

Он помолчал, выжидая, что скажет на это Маргарета. Она только посмотрела на него сомневающимся и снисходительным взглядом.

— Ты права. Для меня это было не так уж важно. Хорошо было бы, если бы я отнесся к этому как к чему-то важному, если бы я написал письмо и отвез его в хижину. Это было бы хорошо.

11

Кристиана избавилась от мучившего ее страха. Она наслаждалась шампанским, наслаждалась обществом старых друзей и снова окружала Йорга любовью и вниманием. После шампанского сели ужинать, застолье было обставлено более празднично и изысканно, чем вчера: стол с белой скатертью, столовыми приборами из бабушкиного наследства и серебряными подсвечниками, с четырьмя сменами блюд, среди которых главным было рейнское жаркое из маринованного мяса — любимое кушанье Йорга.

Йорг рассказывал о том, как он одно время работал в тюремной кухне:

— Кухней заведовал бывший повар трехзвездочного ресторана, по крайней мере так он говорил сам, и мы ему верили. Однажды ему надоело работать до глубокой ночи, и он перешел на государственную службу с твердым расписанием. В компьютере у него были записаны десятки рецептов, с калориями, витаминами, минералами и бог весть с чем там еще, и программа, с помощью которой он составлял меню на неделю. Это были рецепты простой пищи — от кёнигсбергских биточков под соусом, с каперсами до нюрнбергских жареных сосисок с кислой капустой, так что все жаловались на однообразную пищу. Но это бы еще ничего, а вот если он надумывал приготовить что-нибудь новое и особенное, тут уж жалобы сыпались градом. И хотя он это знал, в нем все равно иногда прорывался трехзвездочный повар, и тогда он — была не была! — удивлял нас каким-нибудь таиландским или марокканским блюдом.

Карин заинтересовалась:

— Вот и я так же, как эти заключенные! Официальные застолья и встречи за чашкой кофе, которые неизбежны в моей профессии и на которых всегда подают самые лучшие угощения, для меня просто ужас. Я гораздо больше люблю, уединившись за письменным столом и уткнувшись в газету, спокойно перекусить «колбаской-карри»[52] и картофелем фри. Я могла бы обходиться такой едой каждый день. Но ведь в моей жизни ежедневно столько всего происходит, что непритязательная еда для меня — самый лучший отдых. Разве в тюрьме еда — это не главное событие дня?

— Конечно главное. Но главное не обязательно значит волнующее. Главным становится все, о чем ты с тоской вспоминаешь в неволе и чего тебе там не хватает: это обыденное течение жизни, детские годы, когда в мире царил порядок, если не в родительском доме, то у дедушки с бабушкой, женщина, которая нежно к тебе относилась, — и все эти воспоминания связаны с едой, которая является самой надежной и неотъемлемой составляющей всех этих вещей. Похоже обстоит дело и с книгами, которые ты читаешь в тюрьме. Как-то в тюремной библиотеке я…

Ильза смотрела на Йорга и думала о Яне. Какой счастливый Йорг! Вести простую беседу, в которой можно высказать свое мнение, зная, что к тебе прислушаются, что собеседники внимательно отнесутся к твоему опыту и наблюдениям, иногда почувствовать законное превосходство над своим визави, — как же ему это нужно! Интересно, мечта о будничных вещах пробудилась у него только в тюрьме? Или в годы подполья она уже таилась в нем, готовая пробудиться по первому знаку? Испытывал ли это чувство и Ян?

Кристиана тоже обратила внимание, как изменился Йорг. Недоверчивость, настороженность, отстраненность куда-то исчезли. Он увлеченно принимал участие в беседе. Что если его странные высказывания о революции, убийствах и раскаянии были всего лишь неуклюжей реакцией на чужие нападки? Может быть, подталкивать его на чтение лекций, выступления в ток-шоу и интервью — не правильно? Потому что это приведет к новым нападкам. Может быть, по этой же причине для него будет ошибкой выступать с публичным заявлением в прессе, как бы безупречно оно ни было составлено с юридической точки зрения?

И тут, словно получив нужную реплику, на сцену вышел Марко. По его выражению она видела, что его старания увенчались успехом и он нашел адвоката, который подтвердил, что с заявлением для прессы все в порядке. Он был в таком упоении от своего успеха, своего проекта, от самого себя, что не мог дождаться, когда окажется один на один с Йоргом. Его так распирало от нетерпения, что он должен был встрянуть в разговор, чтобы прочесть перед всеми заявление, с которым Йорг в воскресенье выступит в прессе.

— Это мы уже обсудили, — холодно сказал Андреас. — Йорг не будет выступать в прессе с заявлением.

— Я посоветовался с адвокатом, и тот подтвердил, что Йорг ничем не рискует.

— Пока что я адвокат Йорга.

— Не адвокату принимать в этом деле решение. Решение должен принять он сам.

Эта тема и возникшая перепалка были для Йорга мучительны, он страдал под обращенными на него взглядами. Бестолково замахав руками, он наконец сказал:

— Мне надо подумать.

— Подумать?! — возмутился Марко. — Где же твое чувство ответственности перед теми, кто в тебя верит и ждет твоего возвращения? Опять ты уже все забыл? Неужели ты хочешь выставить себя перед всем светом как побежденный, как человек, который дал себя сломать?

— Нечего учить меня, в чем состоит моя ответственность, я не собираюсь слушать ни твоих и ничьих поучений!

Однако Йорг не чувствовал уверенности, что его слова раз и навсегда положат конец затянувшимся спорам, и он посмотрел на Кристиану, словно вся надежда была на нее.

— Что ты цепляешься за сестру? Держись тех, кто хочет бороться на твоей стороне! Тех, кто не предаст тебя, кому ты нужен! Ты…

— Все! Достаточно! Вы гость Кристианы, и если ей благородство не позволяет вышвырнуть вас из дому, то я могу. Вы сейчас же извинитесь или уходите!

— Не надо, Хеннер! Если Марко считает, что я предала революцию, так это давняя история между нами.

— Что такое? — В выражении лица и в голосе Йорга опять проступили недоверчивость и враждебность. — Кристиана — и предала революцию?

— Революцию, революцию! — небрежно отмахнулся Марко. — Тебя предала твоя сестрица. Она сказала полицейским, что они могут застать тебя в лесу возле хижины.

— С этим мы уже разобрались! Никто не предавал Йорга. Наверное, когда я ездил туда, чтобы отвезти ему письмо, полиция меня выследила.

Марко пришел в ярость:

— Не за это Кристиана вылила на тебя кофе. Она боялась, как бы ты не сказал, что ты не предавал Йорга. Что Йорг сложит одно с другим и сообразит как дважды два, что, если это был не ты, значит, только она могла его выдать. Я знаю, что она это сделала из самых лучших намерений, желая тебе добра, но как же ты не поймешь, Йорг? Все они желают тебе добра, но все тебя принижают. Они предают то, что есть в тебе великого. Если ты поступишь, как они тебе советуют, значит, ты зря прожил жизнь и сам ты никто.

Йорг растерянно переводил взгляд с Марко на Хеннера и на Кристиану. Карин, сидевшая сегодня рядом с ним, положила ему руку на плечо:

— Не дай ему свести себя с ума! Марко добивается заявления в прессу, и добивается своего всеми средствами. Ты хочешь еще подумать, и ты имеешь на это полное право. Публикация заявления назначена, кстати, на завтра. Или ты обошел Йорга на повороте и издал его уже сегодня? — Она строго посмотрела на Марко.

Марко покраснел и, запинаясь, начал заверять, что ничего такого не предпринимал.

— Надеюсь, что ты покраснел только потому, что я строго на тебя посмотрела.

12

Карин продолжила свою речь:

— По-твоему, Йорг — ничтожество, если он не будет тем, кем собирался стать? По-твоему, ничтожества все, чьи надежды не исполнились? В таком случае мало останется таких, кто что-то значит. Я не знаю ни одного человека, чья жизнь сложилась бы так, как он когда-то мечтал.

— Интересно, кем же ты еще хотела бы стать? Я думал, что раз у вас нет папы, то выше епископата ничего уже не может быть, — не удержался Андреас. Карин его раздражала.

Эберхард рассмеялся:

— Бывает, что тебе с неба сваливается такое, о чем ты даже не мечтал. Однако это не меняет дела, и в большинстве случаев мечты так и остаются мечтами. Я самый старший среди нас, и я тоже не знаю ни одного человека, чьи мечты исполнились бы в действительности. Это не значит, что вся жизнь пошла насмарку: жена может быть мила тебе, даже если ты женился не по великой любви, дом может быть хорош, даже если не стоит под сенью деревьев, профессия может быть респектабельной и вполне сносной, даже если не изменяет мир. Все может быть вполне достойным, даже если это не то, о чем мы когда-то мечтали. Это еще не причина для огорчений и не причина, чтобы добиваться чего-то насилием.

— Не причина для огорчений? — Марко сделал глумливую гримасу. — Вы хотите все прикрыть красивенькой ложью?

Хеннер нащупал руку Маргарет и пожал ее под столом. Она улыбнулась ему и ответила на его пожатие.

— Нет, — сказала она. — Это не причина для огорчений. Мы живем в изгнании. Мы теряем то, чем были, чем хотели быть и чем, возможно, нам предназначено было стать. Вместо этого мы находим другое. Даже когда нам кажется, что мы нашли то, что искали, это на самом деле оказывается чем-то другим. — Она еще раз пожала руку Хеннера. — Я не хочу спорить о словах. Если ты видишь в этом причину для огорчений, я могу тебя понять. Но так уж оно есть… Разве что… — Маргарета улыбнулась. — Возможно, в этом сущность террориста. Он не может вынести мысли, что живет на чужбине. Взрывая бомбы, он отвоевывает край, откуда он родом и где жили его мечты.

— Мечты? Йорг боролся не за мечту, а за то, чтобы сделать мир лучше.

Дорле громко расхохоталась:

— Где-то я прочитала: «Fighting for peace is like fucking for virginity».[53] Иди ты со своей борьбой!

— Мне нравится этот образ! Мои лаборатории и вы, две мои женщины, — это мое изгнание. В детстве я мечтал быть великим путешественником, открывать неведомые страны, первым пересечь какую-нибудь пустыню или девственный лес, но всюду кто-то уже успел побывать. Потом я хотел стать одним из великих любовников, как Ромео и Джульетта или Паоло и Франческа.[54] Тоже не получилось, но вот у меня есть вы и мои лаборатории — чего еще может пожелать себе человек! — Левой рукой Ульрих послал воздушный поцелуй жене, а правой — дочери.

— Настал час истины? — Андреас обвел взглядом собравшихся. — Я хотел стать юристом революции, не теоретиком, а практиком, который, как Вышинский[55] в роли прокурора или Хильда Беньямин[56] в роли судьи, осуществляет революционное правосудие. Тоже не вышло, слава богу, и я не хочу возвращаться туда, где родилась эта мечта.

— Моя мечта родилась поздно. Вернее сказать, я долго не замечала, что живу в изгнании. Что на самом деле я хочу не преподавать, а писать книги. Что мне надоели ученики, которых я была бы рада чему-нибудь научить, если бы они хотели чему-то у меня научиться, но у них не было никакого желания что-то у меня брать, поэтому я должна была все время их заставлять. Нет, я хочу вырваться из моего изгнания и вернуться к себе! Я хочу жить в окружении придуманных мною персонажей и историй. Я хочу писать хорошо, но, если потяну только на дешевый бульварный роман, я и на это согласна. Я хочу сидеть у окна, за которым открывается вид на равнину, и писать с утра до вечера, и чтобы одна кошка лежала у меня на столе, а другая — у моих ног.

«Ай да Ильза!» — подумали остальные. Этого они не ожидали, такой Ильзы они еще не знали. Она опять вся светилась, хотя и не белокурой миловидностью, зато уверенностью в себе и деятельной энергией. И это было заразительно — остальные повеселели. Один за другим они рассказывали, кто о чем когда-то мечтал, в какое изгнание его занесло из-за этой мечты и как он потом с этим примирился. Даже Марко принял участие в этой игре: оказывается, он хотел стать машинистом, а очутился в изгнании революционной борьбы. Йорг слушал, пока не высказались все остальные, и заговорил последним:

— По-вашему, выходит, что моим изгнанием стала тюрьма. Я научился в ней жить. Но чтобы примириться… Нет, я с ней не примирился.

— Еще бы, — сочувственно поддержал его Ульрих. Он хотел смягчить впечатление. — Но ведь, кроме того что мы смиряемся со своим изгнанием, у нас остается память о нашей мечте и о наших попытках осуществить ее. Вот я тогда прошел пешком от Северного моря до Средиземного. Смейтесь, смейтесь! А ведь это, как-никак, две с половиной тысячи километров, и я потратил на это полгода. В Сахаре или в бассейне Амазонки я не побывал, зато европейский пешеходный маршрут номер один — это вам тоже не шутки, и я никогда не забуду, как, проведя студеную ночь в палатке у Сен-Готарда,[57] я под дождем одолел оставшиеся километры подъема, а затем при солнечном свете спустился в Италию.

Этим выступлением он вслед за раундом мечты открыл раунд «А помните, как однажды…». Помните, как мы по пути на съезд в Гренобле поставили палатки и нас смыло со склона дождем? Как на съезде в Оффенбурге[58] у нас была индийская кухня и у всех начался понос? Как Дорис выиграла конкурс «Мисс Университет» и выступила с чтением отрывка из манифеста? Как Гернот, который слышать не желал о политике, а на демонстрации против войны во Вьетнаме очутился лишь потому, что ему нравилась Ева,[59] вдруг закричал: «Американцы, вон из Вьетнама!»? Каждый припомнил один-два безобидных эпизода.

Они долго сумерничали, не зажигая свечей; в сумерках, когда день перетекает в ночь, былое, одушевляясь теплом, перетекало в настоящее. Они вспоминали времена, которые уже отошли в прошлое, не затрагивая настоящего. Но воспоминания были живы, и друзья ощущали себя одновременно старыми и молодыми. И в этом тоже чувствовалась особенная задушевность. Когда Кристиана наконец зажгла свечи и они могли как следует разглядеть друг друга, им было приятно различать в старом лице соседа молодое лицо, которое только что оживила их память. Молодость сохраняется у нас в душе, мы можем возвращаться к ней и снова видеть себя молодыми, однако она уже в прошлом; и в сердцах у них пробудилась грусть и сочувствие друг к другу и к самим себе. Ульрих привез с собой не только ящичек шампанского, но еще и ящичек бордо, и они выпивали за старых друзей и старые времена, вглядываясь в промежутках между тостами в отблески свечей в красном вине, как вглядываешься на берегу в набегающие волны или, сидя у камина, в языки пламени.

Им вспоминались все новые и новые события. А помните, как на лекции профессора Ратенберга мы выпустили живых крыс? Как во время речи президента ФРГ мы отключили громкоговоритель? Как после повышения цен на проездные билеты в трамвае мы заблокировали стрелки трамвайных путей железными клюшками? Как повесили на мосту на автостраде плакат против пытки одиночным заключением? А когда полиция сняла плакат, мы написали текст краской прямо на бетоне? Как мы позаимствовали запретительные дорожные знаки в Управлении дорожного строительства и остановили движение на главной улице, чтобы провести там демонстрацию? Этот случай вспомнила Карин и, рассказав его, смущенно засмеялась. Ей было немного совестно, однако она вновь ощутила приятное замирание сердца перед соблазном запретного плода, которое испытала тогда, залезая на двор управления, перед той волнующей атмосферой ночной тьмы, дождя и мелькающих лучей фонариков, перед добрым чувством товарищества.

— Да, — сказал Йорг. — С дорожными знаками получилось здорово. При летнем похищении[60] мы снова воспользовались этой придумкой.

13

Герд Шварц с хохотом передразнил:

— А вы помните, а вы помните…

До сих пор он ничего не говорил, все даже забыли о его присутствии. Никто не ожидал от него каких-то воспоминаний, но Марко и Дорле, от которых тоже не приходилось ожидать ничего подобного, все-таки принимали участие в разговоре, вставляя иногда удивленные или насмешливые замечания. Герд Шварц весь вечер просидел молча. И вот он заговорил с очень четкой артикуляцией и самым язвительным тоном.

— В маленьком городишке, в котором я рос, я постоянно раза два в месяц играл с друзьями в пивной в доппелькопф.[61] И вот в один из вечеров до меня вдруг дошло, что все пятеро старичков, которые сидели за отдельным столом для постоянных посетителей, были бывшими эсэсовцами. Я устроился за соседним столиком и навострил уши. «А помните, а помните…» — то и дело раздавалось в их компании. Разумеется, не «А помните, как мы в Вильнюсе убивали евреев» или «расстреливали поляков в Варшаве», а только: «Помните, как мы в Варшаве перепились шампанским и как в Вильнюсе трахали полячек?», «А помните, как парикмахер обрил бородатых стариков?» Вот и вы точно такие же! Как вам, например, нравится: «А ты помнишь, как при ограблении банка ты застрелил женщину?» Или полицейского на границе? Или директора банка? Или председателя союза? Ладно, про этот случай нам в точности неизвестно, твоих это рук дело или нет. Ну так как, папочка? Не хочешь сказать сыночку, ты это был или не ты?

Йорг изумленно воззрился на сына:

— Я…

— Да?

— Я не помню.

— Не помнишь? Ты не помнишь, ты его застрелил или кто-то другой? — Герд снова захохотал. — Пожалуй, ты и впрямь этого не помнишь, а те старички не помнили, что они убивали, расстреливали и морили в газовой камере евреев.

Ну, как же они этого раньше не заметили! Все присутствующие были поражены. Теперь-то они увидели сходство отца и сына: высокий рост, угловатое лицо, разрез глаз. Кристиана как зачарованная глядела на молодого человека. В последний раз она его видела, когда ему было два года, и знала только, что зовут его Фердинанд Бартоломео в честь Фердинандо Николы Сакко и Бартоломео Ванцетти,[62] что после самоубийства матери он рос у дедушки с бабушкой, а потом учился в университете в Швейцарии. Историк искусства? Или он просто выдумал этот предлог, чтобы попасть в дом?

Фердинанд глядел на отца с крайним презрением:

— Ты забыл? С каких пор? Когда ты успел это позабыть? Или вытеснить? И когда же тебя бабахнула амнезия, как дубинкой по голове, что ты вдруг бац — и забыл? Или она наступила тотчас же, по свежим следам? Или вы так надрались, что с перепоя убивали как в тумане? Я знаю их всех: детей женщины, и детей полицейского, и детей директора банка и председателя. Они хотят знать, и сын председателя хочет наконец узнать, что ты сделал, что вы делали, кто из вас убил его отца.[63] Ты это можешь понять?

Под презрительным взглядом сына Йорг оцепенел. Он глядел на него расширенными глазами, с отвисшей челюстью, не в силах думать, не в силах говорить.

— Ты так же не способен на правду и на скорбь, как не способны были на это нацисты. Ты был ничуть не лучше их: ни тогда, когда убивал людей, которые не сделали тебе ничего плохого, ни после, когда так и не понял, что натворил. Вы возмущались поколением своих родителей, поколением убийц, а сами стали точно такими же. Уж тебе ли было не знать, что значит быть сыном убийцы, а сам стал отцом-убийцей, мой папенька-убийца! Судя по твоему выражению и словам, ты не сожалеешь ни о чем, что сделал. Ты жалеешь только о том, что дело не удалось, что тебя поймали и посадили в тюрьму. Тебе не жаль других людей, ты жалеешь только себя самого.

У оцепенелого Йорга был глуповатый вид. Словно он не понимал, что ему говорят, а понимал только, что это что-то ужасное. Перед этим рушились все его объяснения, все оправдания, это убивало его. С этим обвинителем он не мог спорить. Он не находил общей почвы, на которой они могли бы встретиться, на которой он мог бы его одолеть. Ему только оставалось надеяться, что ужасная гроза пройдет, как налетела. Но он боялся, что лелеет несбыточную надежду. Что гроза никуда не денется, пока не исчерпает свои силы, разрушив все, что только возможно. Поэтому надо было чем-то защитить себя, надо обороняться. Хоть как-то!

— Я не обязан это выслушивать! Я за все заплатил сполна!

— Твоя правда! Ты не обязан меня выслушивать. Ты никогда и не выслушивал от меня ничего. Ты можешь встать и удрать в свою комнату или в парк, и я не побегу тебя догонять. Только не рассказывай мне, что ты за все заплатил. Двадцать четыре года за четыре убийства? Неужели одна жизнь стоит ровно шести лет? Ты не заплатил за то, что сделал, ты сам себя простил. Вероятно, еще до того, как совершил убийство. Но прощать могут только другие. А они не прощают.

«Какой ужас! — подумал Хеннер. — Сын взялся судить родного отца! Правый сын и неправый отец. Сын, который находит прибежище в яростном обличительстве, и отец, отгородившийся упрямым молчанием. Сын, не желающий признавать, как ему горько, и отец, не желающий показать свою беспомощность. К чему же это приведет? Что делать им обоим? Что нам делать?»

Напротив него сидела Карин, и он видел по ее выражению, что она тоже считает ужасным то, что происходит у нее на глазах, и тоже не знает, как тут быть. Наконец она все же сделала попытку:

— Я могу себе представить…

— Нет, вы ничего такого не можете себе представить! Представить, каково это, когда у тебя убивают твою мать или отца или когда твой отец — убийца. Тем более этого не может представить себе мой отец. Он не хочет представлять. Вы думаете, он написал нам, когда мама покончила с собой? Или поздравил меня с окончанием школы? Или с поступлением в университет? Думаете, я получил хоть одно письмо от отца?

— Я очень вам сочувствую. Ваш отец просто не мог вам написать. Он в это время…

— Но я же писал ему. — Йорг пришел в страшное волнение. — Я посылал ему из тюрьмы письма и открытки, но мне их возвращали обратно, и тогда я перестал. Я писал ему.

— И о чем же ты писал, интересно знать?

— Да откуда же мне теперь помнить? Ведь с тех пор прошло двадцать лет. Мне кажется, я объяснял тебе, почему я не с тобой, а сижу в тюрьме. Я писал об угнетении, царящем в мире, и о борьбе, которую мы ведем, и о жертвах, которые приходится во имя нее приносить. Да я же… Ну что, по-твоему, я должен был тебе писать?

Фердинанд по-прежнему смотрел на Йорга с выражением крайнего презрения:

— Я не верю ни одному твоему слову. Все, что тебе неугодно, ты выбрасываешь из памяти и придумываешь то, что хотел бы в ней держать. Очевидно, в убийстве председателя ты сыграл такую омерзительную роль, что не смог вынести этих воспоминаний. И то, что родной сын тебя нисколько не интересовал, тоже было тебе неприятно, или в глазах твоих друзей это было такой подлостью, что тебе потребовалось преподнести им какую-нибудь ложь. Ты…

Фердинанд прервал свою речь; ему не хотелось произносить, кто такой его отец. Не захотел назвать его скотиной? Не захотел говорить о людях так, как говорил о них его отец?

Он продолжал:

— Мою мать ты тоже убил. Не своими руками. Но ты ее убил. Когда она влюбилась в тебя и вы сделали меня… Она вложила в это все сердце и всю свою жизнь, такая уж она была! Так говорят все, кто знал ее, и не пытайся убедить меня, будто бы ты этого не знал!

Он мучительно старался удержаться от слез. Перед этим отцом и его друзьями он не допустит такой слабости! Голос его не дрогнул:

— Но ты, наверное, скажешь мне то же самое: ты ничего не знал или знал, да не помнишь. Ты забыл, как оно было. Или ты скажешь мне, что с тобой она не могла быть счастлива? Что, бросив ее, не пожелав с ней остаться, ты предотвратил нечто еще худшее?

На этом его силы кончились, он встал и удалился в темноту ночного парка. Помедлив секунду, поднялась Карин.

— Не надо, — сказала Дорле.

Она тоже встала и вышла следом за ним.

«Если не знаменитого террориста, то хотя бы его сына», — подумал Хеннер и тотчас же устыдился. Может быть, он не до конца разглядел, что заложено в этой девочке. От сынка ему было не по себе. Чем дольше он слушал его, тем больше непримиримость сына напоминала ему былую непримиримость отца, и ему подумалось: вот так-то беда и передается из поколения в поколение.

14

Когда Дорле вышла в парк, путь ей еще освещал отблеск горевших в салоне свечей. Но, пройдя несколько шагов, она очутилась в полной темноте. Девушка медленно продолжала идти, определяя на ощупь, где начинается гуща ветвей и листвы, а где проходит дорожка, и прислушивалась, стараясь уловить шаги Фердинанда. Затем прямо перед носом у нее хрустнула ветка, и ее шарящие руки наткнулись на Фердинанда. Он недалеко ушел в потемках.

— Мы пойдем к скамейке у ручья, — прошептала она и взяла его за руку, — надо дойти до конца дорожки, а затем повернуть направо.

Он не сказал ничего, но руку не выдернул. Она повела его. Некоторое время они брели, но, благополучно пройдя несколько шагов, либо тот, либо другая спотыкались, и тогда либо она поддерживала его, либо он ее, наконец они остановились близко друг к другу, чтобы сориентироваться. Их глаза уже привыкли к темноте, и, когда с террасы до них перестали доноситься разговоры, их уши стали улавливать звуки леса: пение птички, крик совы, шум ветра в листве.

— Это соловей, — шепнула Дорле Фердинанду, когда птичка снова запела.

Потом они вышли к ручью и отыскали скамейку. Тут было светлее. Они увидели, где протекает ручей, где кончаются деревья и начинаются поля. В деревне за полями горел огонек. Они увидели друг друга.

— Меня зовут Дорле, — сказала она. — А как тебя?

— Фердинанд.

Они сели.

— Ты, наверное, хочешь побыть один?

— Я не знаю.

— Потому что ты со мной незнаком? Я дочка старинного друга твоего отца, они подружились, когда он еще не был террористом. Не думаю, что они были очень близкими друзьями, просто принадлежали к одной компании. Мой отец очень рано отошел от политики и стал заниматься делом. Он владелец зубоврачебных лабораторий, а я его единственная балованная дочка. Вчера вечером я хотела соблазнить твоего отца, но он не пожелал, а сегодня днем он плакал, и я его утешала. Вот такая я — вмешиваюсь в разные дела, которые меня не касаются, и делаю хорошо людям, когда они мне позволяют. Про твоего отца я сказала себе, что после помилования терроризм и тюрьма стали для него пройденным этапом. Я не знала, что его жена покончила с собой и что у него есть ты.

— Они не были женаты. Она надеялась, что он женится на ней, особенно после того, как родился я. Но она делала вид, будто ей это безразлично и она стоит выше буржуазных предрассудков. До тех пор, пока он ее не бросил. Вообще они никогда по-настоящему не жили вместе. Он встречался с ней всего несколько раз, потому что она была хорошенькая и влюбилась в него без памяти. Может быть, мне следовало бы сказать себе, что ничего не поделаешь, просто такие тогда были времена, и простить ему, что он нас бросил. Но я не могу. — Он горько засмеялся. — За это даже президент не мог его помиловать. Мама его не помиловала, вот и я не помилую. А за самоубийство мамы…

— Но ведь самоубийство случилось спустя несколько лет после того, как он ее бросил. Сколько тебе тогда было?

— Шесть лет. Я был в первом классе. После того как отец ее бросил, мама так и не смогла успокоиться. После убийства женщины она постаралась связаться с ее родителями, а после полицейского — с его вдовой. Но и родители, и вдова видели в ней только жену убийцы. Меня на школьном дворе дразнили и били незнакомые дети, и, хотя я маме об этом не рассказывал, она все равно узнала и винила себя. Она винила себя и за другое: за то, что я рос без отца, за то, что не занимался спортом — футболом там, гандболом или баскетболом, — за то, что ее родители переживают за нее и за меня. Ну, уж обо мне им после смерти мамы пришлось не то что переживать, а вообще взять на себя все заботы, и они очень старались, и я им по-настоящему благодарен. Но я предпочел бы расти при матери и уж тем более при обоих родителях.

— Так что ж, неужели теперь вся твоя жизнь должна вокруг этого вращаться? Я знаю одного парня, который впал в ступор оттого, что его отец — великий ученый и лауреат Нобелевской премии. Некоторые дети знаменитых художников и политиков чахнут в тени своих родителей. Я знаю таких гомиков, которые ничем в жизни не могут заняться, потому что ни о чем другом не могут думать, кроме своей сексуальной ориентации. — Она не знала, понял ли он, что она имеет в виду, но не хотела об этом спрашивать. — Ну так как, твой отец действительно оказался таким, как ты себе представлял?

Он пожал плечами:

— Я представлял себе его более мужественным. Решительным. Не таким жалким. А каков он на твой взгляд?

— Он тебе показался жалким?

— Или — или! Либо он по-прежнему стоит на том, что поступал тогда правильно, либо должен с позиций нового дня признать это неправильным и раскаяться в содеянном. И то и другое я мог бы понять, но только не эти жалкие отговорки, будто бы он все забыл и за все расплатился.

Дорле не знала, что на это сказать. Первое, что напрашивалось на язык, — это что все дети, вырастая, разочаровываются в своих родителях. Ее отец тоже не был для нее уже тем героем, каким представлялся ей в детстве. Однако ее отец был, в общем-то, ничего, и она в нем не разочаровывалась. Кроме того, она догадывалась, что, если бы даже отец Фердинанда энергичнее отстаивал свою правоту или, наоборот, раскаялся в прошлых убеждениях, Фердинанд на этом все равно бы не успокоился. Она чувствовала, что Фердинанда это не отпустит, пока он не придет к примирению с отцом. Но вот как это сделать?

— Ты любишь деда и бабушку?

— Наверное, да. Они были уже немолоды и не любили нежничать, скорее обращались со мной суховато. Но они отдали меня в хорошую школу и всегда поддерживали меня, когда я проявлял к чему-то интерес: фортепьяно, языки, путешествия. На них не приходится жаловаться.

Дорле попыталась подойти к делу с другой стороны:

— Ты мог бы понять своего отца? В смысле, сделать такую попытку? Разве ты не можешь поговорить по душам с ним, с твоей тетушкой и с его друзьями? Ты находишь его жалким. Но, может быть, он и сам хотел бы быть энергичнее. Ведь неплохо было бы разобраться, почему он такой.

Фердинанд презрительно фыркнул.

Она смотрела на него и ждала. Он больше ничего не сказал. Она приняла это за добрый знак:

— Если ты попытаешься это сделать, ты, может быть, и поймешь старика с незадавшейся жизнью, который теперь не знает, как ее наладить. Какие-то убийства, похищения, ограбления банков, бегство, тюрьма, несостоявшаяся революция… Ну какой может быть смысл в такой паршивой жизни? А в то же время ведь нельзя же, чтобы жизнь не имела хоть какого-то смысла!

Она снова взглянула на него. Он сидел, повернувшись к ней в профиль, и, глядя на его стиснутые губы и двигающиеся желваки на щеке, она подумала, что он выглядит потрясающе мужественно. Он нагнулся, поднял с земли щепочку и начал корябать ее ногтем. У нее появилось ощущение, что ему нравится слушать ее и он хочет, чтобы она продолжала. «Что бы такое еще сказать?»

— Ты и сейчас живешь у дедушки с бабушкой?

Он не торопился с ответом:

— Иногда на каникулах. Во время учебного года я живу в Цюрихе. — Он продолжал корябать щепочку. — Я же там чуть было не разревелся. Я даже не помню, когда это со мной в последний раз случалось, так давно это было. После маминой смерти? Я скорее бы умер, чем разревелся бы перед ним. И ведь это не от горя, а от злости. Я и не знал, что от злости бывает так больно. Так и вижу его перед собой — этот выкаченный живот, хлипкие ручонки, впалые щеки, мутные, бегающие глазки, а я смотрю на него и думаю: надо же, что натворил этот старый гриб! — и у меня от злости перехватывает дыхание. Ты говоришь, что я должен его понять. А я часто думал, что я должен бы его застрелить. — Он встал и оперся на скамейку. — Правильно было, что я приехал сюда, или нет?

— Правильно.

Он передернул плечами.

— Что-то прохладно, — сказала она и прижалась к нему.

Он не отстранился от нее, но и только. Вспомнив, как Йорг точно одеревенел, когда она его обняла, она втихомолку усмехнулась. Каков отец, таков и сын! Но потом Фердинанд все-таки немножко ее приобнял.

15

После того как Фердинанд и Дорле ушли, Йорг еще немного посидел за столом, пока не собрался с силами, чтобы встать и уйти. У него было такое чувство, что он должен как-то объясниться с присутствующими, но не знал, что сказать. Остальные тоже точно онемели после услышанного. Они сидели, устремив взгляд на огонь свечей или во тьму парка, и смущенно улыбались, нечаянно встретившись взглядом. «Спокойной ночи!» — только и выдавил из себя Йорг на прощание, и остальные в ответ смогли произнести лишь то же самое. Немного спустя встала Кристиана, чтобы последовать за Йоргом, и на этот раз Ульрих не сделал иронической гримасы, а кивнул.

— Завтра утром я позвоню в колокол, чтобы созвать всех на краткое молитвенное собрание, — сказала Карин, прежде чем Кристиана скрылась за порогом. — Я вовсе не настаиваю, чтобы вы все пришли, а просто хочу предупредить, зачем позвонит колокол.

Это вывело всех из оцепенения. «Непреклонная женщина», — подумал Андреас и покачал головой, а Марко тотчас же объявил, что он не придет. Ильза тоже была поражена услышанным объявлением, но потом сочла, что предложение совершить небольшой ритуал было более естественным, чем неустанные старания Карин как-нибудь разрядить атмосферу и восстановить всеобщую гармонию. Ингеборг сказала:

— Ах, как славно! Мы с удовольствием придем!

А Ульрих был рад тому, что снова мог напустить на себя иронию.

Объявление о назначенном часе и колокольном звоне навело Маргарету на мысли о предстоящем завтраке, неубранном столе и немытой посуде:

— Кто после будет мне помогать?

Все выразили готовность и даже предложили, почему бы не заняться этим прямо сейчас, чтобы потом выпить на сон грядущий по бокалу вина.

Когда они, покончив с делами, снова собрались на террасе, Эберхард сказал:

— Нам завтра надо уезжать вскоре после двенадцати. Карин предложит Йоргу работу у себя в архиве. У кого-нибудь из вас есть еще какие-нибудь предложения, как мы можем помочь Йоргу и Кристиане?

— Я уже сказал ему, что он, если хочет, может работать в одной из моих лабораторий.

— Если он соберется писать, то я могу помочь ему пристроить рукопись в издательство.

Марко начал было тоже:

— Так вот, я считаю…

Но Андреас прервал его на полуслове:

— Это мы уже знаем. Ты считаешь, что его надо оставить в покое и пускай он снова делает революцию — единственное, что он хотел делать и в чем ему, если можно так сказать, удалось добиться определенного успеха. Про революцию забудь! Но вот насчет «оставить в покое» — в этом ты прав. Йорг знает, что, если понадобится работа, мы ему в этом можем помочь, и сам спросит, если захочет. Но только тогда и ты тоже оставь его в покое!

— Прекрати поучать других свысока. Ты не начальник, чтобы мне указывать и Йоргу тоже. Ты все время ведешь себя так, будто ты знаешь Йорга лучше, чем я, а между тем ты знаешь только Йорга как обвиняемого, осужденного, заключенного. Ты знаешь его слабым, я же знаю другого Йорга. Ты предал революционную мечту, вы все предали мечту, продались за подачки. Только ни я, ни Йорг в этом не участвовали. Из него вы не сделаете предателя.

Сначала никто не понял, чего это Марко так распалился. Пока он не сказал:

— Этого вы у Йорга уже не отнимете. Я отправил заявление для прессы уже сегодня.

Марко старался выставить себя правым перед остальными.

Андреас бросил на Марко усталый взгляд, в котором чувствовался налет отвращения. Он встал и спросил, обращаясь ко всем собравшимся:

— Где в парке находится место, откуда берет сотовый телефон?

Маргарета тоже встала:

— Пойдем!

Марко хлопнул ладонью по столу:

— Вы что, спятили? Хотите сломать Йоргу жизнь, даже не поговорив с ним?

Он вскочил, в два-три прыжка подбежал к Андреасу, выбил у него из рук телефон, нагнулся, поднял его с пола и швырнул в парк. С торжествующим выражением, по-боксерски приплясывая, он встал перед Андреасом. Тот устало обратился к мужу Карин:

— Можно позаимствовать твой?

Эберхард кивнул, достал из кармана телефон и отдал Андреасу. Марко вновь кинулся за Андреасом, но тут Ильза подставила ему ножку, Марко споткнулся, зашатался и, опрокинув пустой стул Маргареты, с таким грохотом повалился на пол, что Ильза, тихо вскрикнув от испуга, зажала рот ладонью.

На мгновение все замерли, не смея вздохнуть. Затем Марко, еще оглушенный только что случившимся, поднялся и сел на полу, прислонившись спиной к стулу Ильзы. Андреас и Маргарета вышли в парк. Ульрих сказал, обращаясь к жене:

— Смотри-ка, он еще цел! С меня на сегодня хватит. С тебя тоже?

Она взяла его за руку, и, кивнув всем на прощание, они удалились. Карин вопросительно посмотрела на мужа. Он тоже кивнул, поднялся, она последовала его примеру. Но, поднявшись, она остановилась в нерешительности, пока Хеннер не сказал:

— Идите и не беспокойтесь.

Ильза его поддержала:

— Да, идите и ложитесь спать.

Марко удивленно произнес:

— Я споткнулся. — Обеими руками он держался за голову.

Ильза погладила его по голове:

— Это я подставила тебе ножку.

— Правда?

— Правда.

— У меня вышла ссора.

— Ты поспорил с Андреасом. Тебе лучше бы пойти и лечь, пока не вернулся Андреас. Мы не хотим новых драм, на сегодня с нас уже хватит. Хеннер проводит тебя в твою комнату. Есть у тебя аспирин? Нет? Я тебе принесу, перед тем как лягу спать.

Некоторое время Ильза оставалась на террасе одна. Потом воротился Хеннер и сообщил ей, что Марко моментально уснул, — возможно, он получил небольшое сотрясение мозга. Вернувшись из темного парка на освещенную террасу, Андреас и Маргарета тоже поинтересовались, чем все кончилось и как там Марко. Звонок Андреаса увенчался половинчатым успехом.

— Агентства печати убрали сообщение о заявлении в прессу. Но несколько часов оно там провисело, и некоторые газеты его напечатают. Я, конечно, могу потребовать от них, чтобы они напечатали опровержение, но все равно это не очень приятно.

— У нас еще есть вино?

— У дверей стоит бордо, которое привез Ульрих.

Одна бутылка еще нашлась, они налили бокалы и еще раз чокнулись.

— За то, чтобы проклятию настал конец, — сказала Маргарета.

— За то, чтобы проклятию настал конец, — повторили за ней остальные.

— Какому такому проклятию? — спросил немного погодя Андреас.

— А разве не проклятие то, что от предыдущего поколения перешло на Йорга, а от Йорга на его сына? По-моему, так это проклятие. — Поймав скептический взгляд Андреаса, она улыбнулась ему. — Мы тут, в глубинке, немного отстали от жизни. Осенью вместе с туманами к нам приходят привидения, а когда летом среди ночи слышатся таинственные голоса, это не обязательно значит, что кричала сова. У нас еще встречаются ведьмы и феи, и бывают такие проклятия, которые иногда снимаются только через несколько поколений.

Она поднялась, и вместе с ней поднялись остальные. Она обнялась с Андреасом и Ильзой, а Хеннеру сказала:

— Пойдешь меня проводить?

16

Когда Кристиана, последовав за Йоргом, зашла в его комнату, он сидел на кровати, неподвижно уставясь в пол. Она опустилась с ним рядом и взяла его руки в свои ладони.

— Как думаешь, мой сын останется здесь до завтра?

— Тебе этого хочется?

— Не знаю. Я не думал, что это будет так трудно. Казалось бы, я мог все заранее хорошенько продумать, и я действительно продумал все очень хорошо. Но это как с плаванием. Помнишь? В детстве я как-то целое лето учился плавать, лежа животом на стуле, но, хотя я честно упражнялся, все равно, заходя в воду, всякий раз тонул. В тюрьме я упражнялся, лежа на стуле, сейчас я в воде.

— Но в один прекрасный день ты поплыл, разве не так? Ты же помнишь!

— Еще бы не помнить! Осенью мы поехали с тетей Кларой в Тичино[64] на озеро Лангензее,[65] и ты поплыла со мной, и тут в озере все получилось.

— Сейчас ты поупражняешься с друзьями на выходных, и потом в городе у тебя все получится.

— Нет. — Он замотал головой. — Я должен справиться завтра, хотя может оказаться, что завтра уже слишком поздно.

— Может быть, я сделала ошибку, устроив эту встречу. Я очень сожалею, я…

— Нет, Кристиана! Камни преткновения, на которых я так больно спотыкаюсь, сидят во мне самом. Я должен сам себя вытащить за волосы из трясины. — Он ткнулся головой в ее плечо. — Я действительно многое забыл. Я забыл, кто тогда стрелял. Я не помню, должна ли у меня была быть встреча в Амстердаме[66] с Яном и не подвел ли я его. Я уже не помню, как звали палестинскую инструкторшу и было что-нибудь между нами или не было ничего. Я не помню, что я все эти годы делал в тюрьме. Должен же я был что-то делать! Но в памяти ничего не сохранилось.

— Невозможно все держать в памяти.

— Я и сам знаю! Но у меня такое чувство, точно у меня все выломано из памяти, — не старые пустяки, которым и надлежит кануть в забвение, чтобы освободить место новому, а то, что составляет часть моего «я». Ну, могу ли я теперь на себя полагаться?

— Не спеши, упрямый ослик, дай себе время!

Он засмеялся:

— Вот уж чего мы никогда не умели, Тия, так это не спешить, пережидать, жить по принципу «как сложится, так и ладно», радоваться тому, что есть. Нет, этому мы так и не научились.

— У англичан есть пословица насчет этого, и старые собаки выучиваются новым фокусам.

— Нет, Тия. Old dogs don't learn new tricks.[67] Так что смысл английской поговорки как раз обратный.

Оба замолчали. Кристиана заметила, что по сравнению со вчерашним вечером ее страх значительно уменьшился. Это ее удивило, ведь ни одна из вчерашних проблем так и не была решена, не говоря уж о сегодняшних. Так отчего же ее страх уменьшился?

По дыханию Йорга она поняла, что он заснул. Он сидел на кровати, мешковато склонившись вперед, со сложенными на коленях руками. Она тихонько ткнула его рукой, он покачнулся и лег боком на подушку. Она разула брата, подняла ему ноги на кровать, вытащила из-под него простыню и укрыла. Затем еще немножко постояла над ним, глядя, как он спит, и слушая, как первые капли дождя сменяются равномерным шорохом дождевых струй.

В выражении спящего брата она видела все его черты: его убежденность, его добрые намерения, его рвение, его неспособность взглянуть на все и на себя самого со стороны, его чрезмерную уверенность в собственных силах, его неумение считаться с другими людьми, его беспомощность. Смогла бы она его полюбить, если бы встретила в жизни случайно? Но они встретились не случайно. Это был ее брат, она сама его воспитала, прожила рядом с ним столько лет, посвятив ему свои заботы. Он стал ее судьбой, и с этим уж ничего не поделаешь. Она тихо вышла из комнаты.

Наконец все заснули. Заснул Андреас, после того как четверть часа проходил взад и вперед по комнате, заново навозмущавшись и вновь успокоившись и прокрутив в голове все возможные юридические варианты. Заснула Ильза, взвесив и отвергнув первоначальное решение поработать сейчас над романом и наметив на следующее утро уединиться на скамейке у ручья.

Дорле и Фердинанд ушли со скамейки, когда терраса уже опустела и там стало темно. Начался дождь. Сперва он был по-летнему теплым и окутал их своим легким дыханием. Потом дождь стал холоднее, Дорле продрогла, и они вернулись в дом.

— У меня нет комнаты, — шепотом сообщил ей Фердинанд, и она шепотом ответила:

— Пойдем ко мне.

На лестнице он остановился:

— Я еще… Мне никогда еще не…

Дорле обхватила ладонями его щеки и поцеловала его. Она тихо рассмеялась:

— А мне уже да!

Ульрих и его жена услышали, как их дочь привела в свою комнату Фердинанда и как они любили друг друга.

— Может быть, нам надо бы…

— Нет, не надо, — сказал Ульрих и, обняв жену, держал ее так, пока шум дождя не проник в ее сердце. Тогда и они тоже занялись любовью.

Карин не спала, она слушала дыхание мужа и думала о завтрашней проповеди. Назначить молитвенную встречу было для нее чисто рефлекторным действием, вошедшим в привычку после бесчисленных двух- или трехдневных слетов молодежи, готовящейся к конфирмации, подготовительных собраний, съездов и синодов. Но не предлагать же друзьям рутинную проповедь! Тут нельзя допустить ни одного случайного слова. Она должна сказать им только то, про что твердо знает, что это так. А что она твердо знает? Она знает, что не могла бы, как Ильза, подставить ножку Марко, чтобы тот споткнулся, и от этого ей стало стыдно.

Самым счастливым сном заснули Маргарета и Хеннер. Они были счастливы, потому что ничто им друг в друге не мешало, ничто не раздражало. Конечно, на некоторые вещи можно не обращать внимания, если сталкиваешься с ними в первые дни и недели влюбленности, но если ничего такого нет вообще… Они были счастливы оттого, что им нравилось все, что они узнавали друг о друге. Узнали они немногое: она не рассказывала ему о своих переводах, он не рассказал ей о своих репортажах, они не познакомили друг друга ни со своей родней, ни с друзьями, ни с любимыми книгами и фильмами. Но Маргарете понравилось, как он помог Кристиане, а ему понравилось то смешанное выражение сомнения и снисходительности, с каким она тогда на него посмотрела. Они были счастливы оттого, что всеми чувствами получали удовольствие друг от друга: и обонянием, и осязанием, и вкусом. Лежа обнаженными в Маргаретиной постели, они наслаждались тем, как полюбились друг другу их тела, и тем, что сердце при этом не остается безучастным, что эта любовь такая личная, такое личное сокровище. К шуму дождя за раскрытым окном прибавился стук падающих на крышу струй. Они уснули в доме из дождя.

17

Дождь пропитал водой песчаную почву. Собираясь в ручейки и лужи, он смывал все кочки, разливался по двору, подтопил подвал. Растения радовались дождю. До сих пор лето стояло засушливое и все в саду чахло: гортензии возле ворот и у подъезда, кусты малины и помидоры вокруг садового домика и даже дубы, листва которых утратила свежесть и поблекла. Проснувшись среди ночи и прислушавшись к шуму дождя, который, как ей показалось, еще усилился, она порадовалась за гортензии, подумав, как они заиграют красками, как нальются спелостью ягоды малины и помидоры и как пышно зазеленеют величавые дубы. Она снова заснула, потом снова просыпалась, а дождь все шумел и шумел за окном и по крыше.

Это тоже неотъемлемая особенность, присущая здешней земле: порой ее накрывает дождем из низко нависших туч, и капли падают тонкими струйками, как на японских гравюрах, и вязкая, отяжелевшая почва прилипает к башмакам. Зарядившему дождю не видно конца, и только рассудок спасает человека от страха перед неминуемым потопом, который не прекратится, пока не затопит всю землю.

Маргарета знала, что вода протечет в подвал, просочится сквозь ржавую крышу на чердак, а когда воды наберется столько, что заработает и переполнится водовод между обоими домами, зальет и кухню. Пережив первую такую мини-катастрофу, Маргарета при следующем большом дожде попыталась предотвратить протечки, заткнув опасные места мешками с песком и пластиковыми панелями. Это мало что дало. Несмотря на все усилия, из подвала снова пришлось вычерпывать воду и подтирать полы на чердаке. Когда-нибудь они с Кристианой доживут до того дня, когда, поднакопив денег, можно будет провести дренаж вокруг дома и перекрыть крышу. Но если они так никогда и не соберут необходимых денег, Маргарета и с этим готова была смириться. Потопы были неотъемлемой частью здешней земли, которую она так любила. А любовь к родной земле, как считала Маргарета, включала в себя готовность терпеливо сносить все, что несет с собой ее природа: холод, жару, меланхолию, засуху, потопы.

Маргарета повернулась и легла на бок — спиной к спине с Хеннером, попой к попе. Она и сама не могла объяснить, откуда у этого лежания рядом берется такое успокоительное действие, но оно, несомненно, было. Как у них все сложится дальше? Он будет наездами бывать у нее в деревне, она иногда у него в городе, а иногда они вместе будут куда-нибудь ездить? Она и сама не знала, каким образом ей бы хотелось устроить их отношения. Она любила свою свободу и уединение. Но, попробовав однажды близости с Хеннером, она почувствовала, как в ней неожиданно пробудилась давно, казалось бы, забытая тяга к человеческой близости и теплу. Но перебираться в город она не будет. Эту землю она никогда не покинет.

Она вслушивалась в шум дождя. В памяти всплывали картины прошлого. Ночь в полевой хижине, когда она, семилетняя, сбежала из дому, и тут вдруг начался дождь, а она еще не знала наверняка, не зальет ли он все своими потоками, не смоет ли все что ни есть на земле. Лето, когда она работала на уборке урожая, день-деньской выкапывая картошку из размокшей земли и закоченелыми руками отчищая ее от грязи. Ту субботу, на которую пришлась свадьба ее лучшей подруги, когда понадобилось положить доски через необъятную, глубокую лужу перед дверями администрации, чтобы туда могли войти бургомистр, жених с невестой и гости. Всплыли воспоминания о пережитых депрессиях, которые нападали на нее, когда дождь лил непрестанно и конца ему не было.

Затем она мысленно пересчитала имеющиеся в доме ведра. Пять? Шесть? Когда кончится дождь, они встанут цепочкой и вычерпают воду из подвала. Марко будет передавать ведро Андреасу, Андреас — Ильзе, Ильза — Йоргу. На этой мысли она с улыбкой заснула.

Загрузка...