Сон Ильзы был неглубок, она часто просыпалась, а на заре проснулась окончательно, почувствовав, что сна уже нет ни в одном глазу. Она подошла к окну и увидела, что весь двор, дуб и сарай окутаны пеленой дождя. Поработать над книгой на скамейке у ручья не получилось. Она убрала со стола кувшин с водой и таз для умывания и придвинула стол и стул поближе к окну. Как раз хватит света, чтобы писать.
Ильза сама не знала, отчего у нее в последние два дня прибавилось уверенности в том, что ей надо писать. Может быть, она незаметно окрепла в ней за те месяцы, пока она, словно бы не всерьез, начала подумывать о писательстве? Появилась ли она в ней как отпор тому неуверенному отношению к жизни, которое чудилось ей в окружающих? Появилась ли она под влиянием испуга, который она пережила, наблюдая за Йоргом, сделавшим ставку на неправильно выбранный жизненный путь и в результате оставшимся с пустыми руками? Как бы там ни было, она обрела уверенность.
В то же время она еще не могла с уверенностью решить, как ей вести дальше повествование о жизни Яна и чем его закончить. На примере его истории можно было рассказать известную историю немецкого терроризма; в любом случае ее необходимо было исследовать. Здесь она могла дофантазировать и то, чего нельзя восстановить документально: историю нерасследованных убийств и непойманных террористов. Так или иначе, но чем она закончит свою историю? Поймают ли Яна? Будет ли он застрелен? Взлетит на воздух, мастеря самодельную бомбу? И что будет, если его схватят? Отсидит ли он свой тюремный срок? Добьются ли его освобождения? Вырвется ли он сам на волю? Нет, это приведет лишь к продолжению старой истории. Он должен отсидеть свой срок до конца. Но как он к этому отнесется? Будет ли он чувствовать себя военнопленным той войны, которую начал сам? Будет ли чувствовать себя жертвой? Будет ли он упорствовать? Или раскается?
Какими мы хотели бы видеть наших террористов? Ильзе надо было решить, как должен отнестись к своему прошлому бывший террорист. Ей было понятно требование общества, чтобы террорист рассказал все, ничего не скрывая от следствия, и проявил раскаяние. Родственники жертв хотят знать подробности происшедшего, а он должен доказать обществу, что хочет вновь вернуться в его содружество, основанное на гражданском договоре. А между тем ее тронуло то, что в прошении о помиловании Йорг остался верен себе и высказался как гордый и независимый человек, который не покорился.
Или нет? Может быть, ее тронул вовсе не тот Йорг, который подал прошение о помиловании, а тот гордый независимый парнишка, каким она его помнила? Тот, в кого она влюбилась юной девушкой? Может быть, ее растрогало только воспоминание о былой любви?
Странно, но с пятницы она ни разу не вспоминала о своей любви к нему, и уж тем более в душе у нее ни разу не шевельнулось ни намека на прошлое чувство. Он стал для нее любопытным объектом изучения, на который она взирала холодным взглядом, находя в нем иногда что-то неожиданное, иногда странное и всегда что-нибудь интересное. Она поставила над собой эксперимент, вспомнив то давнее утро, много лет тому назад, когда Йорг вошел в аудиторию. Она, как всегда, сидела в пятом ряду: достаточно близко, чтобы внимательно слушать профессора, и достаточно далеко от него, чтобы ее не вызвали отвечать. Лекция по американской истории только что началась, и Йорг явно не принадлежал к числу постоянных слушателей. Закрыв за собой дверь, он остановился, осмотрелся вокруг, внимательно оглядел профессора, студентов и студенток, наконец, неторопливо прошел вперед и сел в первом ряду. Та уверенность, с какой он это проделал, до которой Ильзе, с ее комплексами, было далеко, как до небес, вместе с жизнерадостно-независимым выражением лица, стройной фигурой, облаченной в джинсы и голубую рубашку поверх белой майки… Одним словом, она в него влюбилась. Когда он встал и потребовал провести дискуссию на тему американского империализма и колониализма, его выступление вызвало у нее вместо естественного для нее раздражения восхищение храбрым и живым поступком. Вместе с несколькими другими студентами она после лекции побежала за ним и так познакомилась с его группой и приобщилась к политике. Она, как сейчас, помнила, какое непреодолимое чувство к Йоргу нахлынуло на нее тогда, какой беспомощной она себя ощущала и с какой настойчивостью искала его общества, не задумываясь о том, что скажут окружающие, и не питая ни малейшей надежды завоевать его любовь. Да, та девушка, какой Ильза осталась в своих воспоминаниях, казалась ей сейчас очень трогательной, трогательным казался и парнишка, которому вскоре суждено было утратить свою жизнерадостность, сохранив только упорство и независимость. Однако ее умиление было вызвано лишь воспоминанием о той жизнерадостности, с которой началась ее любовь.
Неужели писательство сделало ее холодной, сначала наградив холодной рассудочностью в мыслях, а затем и в реальной жизни? Или же она пришла к писательству из-за того, что стала холодной? Из-за того, что перестала любить? Неужели она разучилась любить? Неужели она подружилась с кошками из-за того, что в них, как и в воспоминаниях, могла видеть свое отражение?
Ильзе сделалось не по себе. Она должна выяснить, отчего она остается холодна, вместо того чтобы умиляться, и правда ли, что она разучилась любить. Это не могло быть ей безразлично. Однако было безразлично. Да, это непременно нужно выяснить. Но не сейчас. Сейчас ей нужно заняться историей, которую она пишет. Чем все это должно завершиться?
Если умиление перед гордым и независимым Йоргом, подавшим прошение о помиловании, тут ни при чем, то что же тогда мешает ей принять просветленного, раскаявшегося в тюрьме Яна, готового рассказать все без утайки? Такой Ян казался ей невозможным. Ей казалось невозможным, чтобы человек, вырвавшийся из благополучной буржуазной среды, где у него была жена, дети, хорошая профессия, где он добился высокого положения в обществе, и ставший террористом, мог потом перевоспитаться и, проведя долгие годы в тюрьме, отказался бы от прежних убеждений, чтобы вернуться к старой жизни и к буржуазным ценностям. С другой стороны, ей казалось таким же невозможным, чтобы, выйдя из тюрьмы, человек один, без поддержки, продолжал служить делу терроризма. Так что же остается после тюрьмы?
Ильза вдруг поняла, какой разлад царит в душе Йорга. Но она не собиралась писать о Яне, оказавшемся в состоянии душевного разлада. Значит, Яна не должны арестовать, он не должен выходить на свободу, отбыв тюремный срок
Ильза глядела в окно на завесу дождя. Чем должна закончиться жизнь террориста, если ее естественный ход не был прерван полицией, судом и тюрьмой? Выходом на пенсию? Американским паспортом в кармане и счетом в швейцарском банке? Домом в деревне? Разъездами по миру и жизнью в отелях? Быть ли ему женатым? Или одиноким? Ильза никогда не мечтала о путешествиях и дальних странах, с нее всегда было достаточно провести отпуск в Оденвальде, или на Боденском озере,[68] или на Фризских островах.[69] Теперь она пожалела, что мало чего повидала. Она бы с удовольствием отправила Яна в какую-нибудь далекую страну. Где он принял бы участие в революции и погиб при выполнении какого-нибудь террористического акта. Глупого, страшного, напрасного террористического акта, в ходе которого открылся бы истинный смысл его жизни.
Ильза услышала, как в соседней комнате заскрипели половицы. Она взглянула на часы; было шесть часов, но за окном не стало светлее, а вид темного неба обещал, что дождь будет продолжаться еще очень долго. Временами струи дождя хлестали стену дома, стекали по стеклу. Вода проникала в щели между новыми оконными рамами и каменной кладкой, образовывая на подоконниках лужицы. Ильза сдвинула в сторону стол, сняла ночную рубашку, отворила окно и подставила под дождь лицо, грудь и плечи. Она с удовольствием бы выбежала из комнаты и из дому и нагишом выскочила через террасу в парк, с удовольствием ощутила бы под ногами сырую траву и прикосновение сырой листвы к телу, она с удовольствием прыгнула бы в ручей и погрузилась с головой в воду. Но она не посмела. Затем она представила себе, как медленный ручеек превращается в бурливый поток, она все равно прыгает в него и ее уносит течением и затягивает на дно. Ей стало страшно.
Она затворила окно, оделась и подвинула стол на прежнее место. Она раскрыла тетрадь, взяла карандаш и принялась писать.
Метрдотель впустил Яна, но вместо столика усадил его за стойкой бара:
— Когда придет мистер Барнет, я вас позову.
Ян сдал сумку в гардероб и сел ждать.
С места, где он сидел, был виден за окнами город с его высотными домами, улицами, рекой и мостами, за ними расстилался широкий ковер маленьких домиков, вдалеке виднелись колесо обозрения и башня аэропорта. На горизонте сверкало под солнцем море. Небо сияло синевой.
Ян должен был оставить в гардеробе сумку. И всё. Об этой услуге его попросил один ливанский знакомый, который тоже оказывал ему при случае разные услуги.
— Для того чтобы утром попасть в «Windows of the World»,[70] нужно быть членом клуба. Тебе это сделать легче, чем мне, — сказал ливанец с улыбкой.
Ян взвесил на руке сумку; она оказалась тяжелой. Ливанец снова улыбнулся:
— Это не бомба.
— Что делать с гардеробным номерком?
— Мы тебе позвоним.
Ян пил кофе. Поручение было выполнено, можно было расплатиться и уйти. Нужно было только не привлечь внимания к своему уходу, чтобы никто не принес ему сумку.
Он не мог оторваться от вида за окном. Столько домов, столько людей, столько жизни! Какая энергия там кипит. Люди едут, одни туда, другие сюда, работают и строят. Как энергично они овладевают землей, изменяют ее и заселяют! Да еще подай им, чтобы все было красиво! Иногда они строят вершину небоскреба в виде храма или мост в виде арфы, а мертвых хоронят в саду на берегу реки. Ян смотрел и дивился. Все выглядело как надо. Но он был так далек от всего этого, что не чувствовал: «так надо». Ему вспомнилась сказка об игрушке великанши. На картинке в книжке дочь великана держала в руке поднятый с земли плуг, с которого свешивалась запряженная лошадь и схватившийся за уздечку пахарь.
Он заказал вторую чашку кофе и стакан воды. День он проведет в городе, вечером сядет на самолет и утром уже будет в Германии. Каждый раз он испытывал соблазн съездить к дому своей жены и, спрятавшись, посмотреть тайком на сыновей. В университете были каникулы, и сыновья должны быть дома. Всякий раз он преодолевал этот соблазн. Он знал адрес и номер телефона. Никакой другой связи он себе не разрешал.
Он услышал шум прежде других посетителей, занятых едой и разговорами. Громкий, глухой, перемалывающий, всасывающий. Словно заработала гигантская соломорезка, заглатывающая в свою утробу и перемалывающая целый дом. Город за окном накренился набок, столики и стулья заскользили вниз, посыпалась на пол и стала раскалываться посуда, люди закричали, хватаясь за стены, мебель, друг за друга. Ян вцепился в стойку. Застонали, заскрежетали стены. Город выпрямляется и снова клонится на сторону: налево, направо, налево. Несколько раз качнулась башня. Затем остановилась.
На миг в ресторане все замерло. Ян тоже замер на месте. Когда в тишине зазвонил телефон, он затаил дыхание, затем захохотал вместе со всеми. Башня стоит на месте, телефон звонит, город цел и невредим, солнце сияет. Но передышка продлилась всего минуту. Официанты и официантки, кинувшиеся было возвращать на место столы и стулья, и посетители, потянувшиеся за салфетками, чтобы отереть с одежды пролитый кофе и апельсиновый сок, увидели за окнами серый дым и оцепенели.
На этот раз оцепенение не кончилось всеобщим взрывом смеха. Посетители кидаются к окну, толпятся в дверях, в прихожей, пробиваясь к лифтам. Опрокидываются стулья, под ногами скрипят черепки разбитой посуды. Метрдотель, не отрывая от уха телефонную трубку, успокаивает гостей, что уже вызывает пожарных. Ян разыскивает в гардеробе свою сумку: не подложил ли кто-нибудь бомбу внизу и вдруг в сумке вторая? В сумке лежит радиоустройство. Гости кричат друг другу, что в башню врезался самолет, и Ян спрашивает себя, уж не его ли радиоустройство послужило маяком для пилота. Лифты никак не приходят, раньше их никогда не надо было так долго дожидаться; кто-то спрашивает, где тут лестница, но как одолеть сто шесть этажей пешком; кто-то приносит с кухни топорик для рубки мяса, засовывает лезвие между створками лифта; другие, навалившись, разжимают двери. И, заглянув в шахту, видят там дым и пламя и покачивающийся кабель кабины. Они идут к следующей шахте, к третьей и видят то же самое.
Первые уже выбежали на лестницу. К посетителям ресторана присоединяются участники какой-то конференции и персонал, на каждом этаже лестничной клетки к толпе присоединяется все больше народу. Никто не толкается, каждый старается спускаться как можно быстрее и помогает тому, кто сам не может так быстро. Слышны только шаги по ступеням, ни у кого нет желания говорить лишние слова, а какие же слова не были бы лишними в такой ситуации! Пока те, кто шел в первых рядах, не останавливаются, закашлявшись, перегородив дорогу всем спускающимся. Среди них и Ян, он тоже закашлялся и остановился. Когда шедший с ним рядом мужчина, взяв носовой платок, закрывает себе рот и спускается туда, откуда бьет пламя и дым, Ян тоже направляется вниз. Далеко им не удается уйти. Спустившись на полпролета, они начинают задыхаться.
— На сколько этажей мы спустились?
— Шесть, семь, восемь этажей — я не знаю.
Они возвращаются назад, и все поворачивают наверх. Но и тут движение вскоре остановилось. Сверху кричат, что и по другим лестницам невозможно пройти.
— На крышу! Дожидаться вертолетов.
Ян остается на месте. Он плохо себя почувствовал и присел на ступеньку. Топот ног смолкает, но пожар шумит громче, и дым поднимается выше. Ян встает, отворяет дверь, ведущую на этаж, и оказывается в холле с распахнутыми дверями. Он идет от двери к двери, от конторы к конторе, сам не зная зачем и не понимая, что его тут держит. Ян понимает, что ему тоже надо подниматься на крышу, вот сейчас он туда побежит. Но он не побежал. Он заходит в одну из контор, направляется по проходу между перегородок и письменных столов к окну и видит, что вторая башня тоже горит. Он кивает. Не ожидал он от арабов такой прыти!
До него доносится слабый стук и зовущий голос; идя на эти звуки, он доходит до новой двери. Он пробует ее открыть, но дверь заклинило, он дергает за ручку — ручка отваливается, он ногой вышибает дверь. Это копировальная комната без окон, в глубине растерянно моргает глазами девушка. Едва раздался шум и начались толчки, свет вдруг погас, башня покачнулась, и дверь заклинило. Она еще не знает, что произошло. Она думает, что наконец-то пришло спасение. Ян берет девушку за руку и бросается бежать, таща ее за собой. Едва он открывает дверь на лестничную площадку, как навстречу ему бьет такой жар и несутся такие клубы дыма, что он торопливо захлопывает дверь. Он кидается к другой двери, девушка, которую он тянет за руку, в ужасе спрашивает, что происходит, откуда пожар, кто он такой; за остальными выходами на лестничную клетку все тоже объято дымом и пламенем.
Он подходит с девушкой к окну и показывает ей вторую башню. Она спрашивает:
— Как же они нас отсюда вытащат?
Он не знает, что сказать.
— А они знают, что мы здесь? Вы уже позвонили? — Она видит его растерянное лицо. — Вы даже не позвонили!
Трясущимися руками она достает из сумочки телефон, набирает номер службы спасения, называет этаж и номер кабинета, сообщает про дым и жар на лестнице.
— Ну вот! — говорит она. — Что делать теперь?
Он чувствует, что пол под ногами становится горячее. В комнате усиливается духота, в воздухе стоит запах дыма и химии. Ян берет в руку металлическую корзинку для бумаг и с размаху ударяет ею по стеклу, сначала донышком, затем острым углом. Стекло хрустит и разбивается. Он выбивает из рамы застрявшие осколки.
— На полу стало горячо стоять. — Она приподнимает одну ступню, затем другую, смущенно улыбаясь.
Он кивает:
— Надо подвинуть к окну какой-нибудь стол.
Пока они передвигали стол, пол разогрелся настолько, что они вынуждены торопиться. Они переминаются с ноги на ногу, со стороны это выглядит смешно.
Девушка тоже поняла, что скоро жар доберется до стола, на котором они стоят.
— Что мы тогда будем делать?
— Будем прыгать.
Она смотрит на него, стараясь понять, шутит он или нет. Увидев, что он не шутит, она пытается что-то сказать:
— Но ведь…
— Там уже натянуты огромные спасательные полотнища. Вам надо только следить, чтобы не приземлиться вниз головой…
Она высовывается из окна и смотрит вниз.
— Я ничего не вижу.
— Вы и не можете увидеть. Современные спасательные полотнища изготовлены из прозрачного синтетического материала.
Она глядит на него, не верит, начинает плакать:
— Мы умрем! Я знаю, мы умрем!
— Мы полетим. Возьмемся за руки и полетим в утреннее небо.
Но и это не помогло. Она рыдает, ее трясет. Он пытается обнять ее и успокоить, но она отталкивает его: она хочет домой, к маме; она снова вынимает из сумочки телефон, попадает на автоответчик и оставляет маме сообщение, что любит ее. Слушая ее, Ян подумал, не попрощаться ли и ему тоже с женой и детьми, в первый и последний раз позвонив домой. Но этот порыв быстро прошел. Перед самой смертью он не впадет в сентиментальность. Он хочет помочь этой девушке. Как оркестр на «Титанике».
Покрытие пола уже размякло, и ножки стола начали в него погружаться: не все сразу и не на одинаковую глубину. Стол накреняется и стоит косо. Девушка теряет равновесие, вскрикивает, пытается удержаться, но промахивается мимо Яна, мимо перегородки, мимо оконной рамы, ее руки хватают пустоту. Она падает из окна и летит вниз, размахивая руками, дрыгая ногами, кричит. Ян с трудом удерживает равновесие.
Надо прыгать. Стол тоже нагревается, вот-вот станет совсем горячо и стол загорится, по полу уже кое-где пробегают язычки пламени. Ян знает, что не будет махать руками и дрыгать ногами. Но он не хочет напрягать мускулы и стискивать зубы. Он полетит. Он не испугается быстрой, резкой, безболезненной кончины, а насладится полетом. Он всегда мечтал быть свободным, он отбросил все, что его связывало, он жил в лучах свободы, с ее страхами. Все, что он делал, будет правильно, если он сейчас полетит.
Ян прыгнул, раскинув руки.
В девять часов Карин позвонила в колокол. Она не ждала, что соберется много народу. Она даже надеялась, что никто не придет и молитвенное собрание не состоится. Она хотела прочесть стих об истине,[71] которая делает людей свободными, и присовокупить к этому несколько мыслей о жизни по правде и жизни во лжи. Но ее тревожили сны, от которых она несколько раз просыпалась. Ей приснился эмбрион, от которого она избавилась в ранней молодости, снился муж: он сидел на скамейке, с трясущейся головой, и не узнавал ее, снилось что-то связанное с ее прежней паствой, состоявшей словно бы из простых в обслуживании искусственных людей вроде степфордских жен.[72] Эти сны пришли ей как предостережение, чтобы она не допустила лжи, говоря о жизни по правде. Но почему? Она же не собиралась требовать от других, чтобы они жили по правде, и не собиралась осуждать живущих во лжи. Мужу она никогда не рассказывала о своем аборте.
Она сказала бы, если бы он ее спросил. Но он не спрашивал даже тогда, когда выяснилось, что они не могут иметь детей и что виновата в этом она. Иногда ей казалось, что он догадывается; он знал, что в ее прошлом были годы бурной жизни и что она недовольна многим из того, что тогда делала, и не задавал ей вопросов, наверное из любви к ней. Так нужно ли своим признанием обесценивать это молчание, продиктованное любовью?
Карин вошла в большую комнату, открыла двери, впустила свежий воздух и, встав на пороге, устремила взгляд в поливаемый дождем парк. Вдыхая сырой и прохладный воздух, она на миг забыла о своих заботах, о молитвенном собрании и почувствовала себя красивой и сильной. Ощущение силы радовало ее. Она была дисциплинированным, выносливым работником. Когда у других от усталости и волнения отказывали силы, она вносила в работу спокойствие и ясность, уверенно намечала план действий, и результаты ее решений не раз доказывали, что у нее легкая рука. Она хорошо справлялась со своими служебными обязанностями; под ее руководством церковь училась выживать в условиях уменьшения налоговых поступлений и численности паствы, она умела найти правильный тон в публичных выступлениях по вопросам текущей политики, а тех, кто приходил к ней за советом, встречала внимательным взглядом, полным искреннего участия. Иногда у нее возникало подозрение, что она перестала вкладывать в работу душу и сердце, но не утратила любви к своей профессии только потому, что хорошо справляется с теми задачами, которые ставит перед ней эта работа. Неужели это значит, что ей пора отказаться от своей должности? Ей нравилось также сознавать свою женскую красоту. Она была стройная женщина, с большими карими глазами и гладким, моложавым лицом, при котором седина коротко подстриженных волос воспринималась как модная причуда. Даже с сурово нахмуренными бровями она выглядела моложе своего возраста. Когда же она сидела погруженная в задумчивость или мечтательность или когда сосредоточенно слушала игру на скрипке или на рояле, выражение ее лучистых глаз, хотя и недетское, казалось, несло в себе отблеск нездешнего мира. Муж достаточно часто ей это говорил, так что она это знала, хотя и не могла наблюдать сама в зеркале. Иногда она этим сознательно пользовалась.
Она поставила широким кругом пять стульев. Если соберется меньше пяти человек, так будет не слишком пусто, если больше, то можно будет добавить еще несколько. С лестницы послышались шаги. Муж поприветствовал ее поцелуем, безмолвно сел на один из стульев и прикрыл глаза. Андреас юмористически наблюдал за этой сценкой, но тоже ничего не сказал, а усевшись, тоже закрыл глаза. Йорг не присоединился к их кругу, а устроился в сторонке у стены, оперся локтями на колени и опустил глаза в пол. Его сын и Дорле также не сели на составленные в кружок стулья, а принесли себе по стулу и расположились во втором ряду, выжидательно глядя на Карин. Ульрих и его жена заняли свободные стулья.
— Для нас найдется сборник псалмов? — поинтересовался Ульрих. А когда Карин покачала головой, спросил: — Значит, ты запеваешь, а мы будем подпевать?
Марко прислонился к стене рядом с Йоргом и скрестил на груди руки. Ильза и Кристиана принесли себе стулья и сели во втором ряду. Последними явились Маргарета с Хеннером и устроились немного в сторонке. С приходом каждого нового участника на сердце у Карин становилось все тяжелее.
Карин спела три строфы песни о «Златом солнце»,[73] ее муж и Ильза знали слова и подхватили песню, другие как могли подпевали без слов. Затем она зачитала евангельский стих.
— Это девиз Фрайбургского университета,[74] — блеснул своим знанием Ульрих.
— Это девиз ЦРУ, — саркастически дополнил Марко.
— Это девиз любого человека, — сказала Карин и стала говорить о видении и понимании. — Кто мы такие? Если мы это увидим и поймем, у нас есть надежда подняться на высшую ступень. Если нет, то застрянем на достигнутой. Но это не значит, что мы можем навязывать другим свою истину. Когда истина оказывается для нас чересчур болезненной, когда нам не по плечу с ней справиться, мы придумываем себе оправдание и живем с этой ложью, поэтому за ложью, в которой живет человек, мы должны разглядеть истинность выраженного в ней страдания и с уважением к нему отнестись. Нельзя забывать, однако, что ложь, в которой мы живем, не только отражает, но и порождает страдания. Мешая нам разглядеть самих себя, ложь может также помешать нам разглядеть нашего ближнего, а ему не дать разглядеть нас. Иногда не обойтись без борьбы за правду, нашу собственную правду и правду другого человека.
— Так, значит, все-таки навязывать! — вставил Андреас.
— Нет, я говорю о совместной борьбе на равных, а не о власти и насилии.
Но Андреас не сдавался:
— А как тогда насчет родителей и детей, мужчин и экономически зависимых женщин, женщин и влюбленных в них мужчин? Что тут, равноправие или власть и насилие?
Карин помотала головой:
— Всегда получаешь либо то, либо другое. Если ты не соглашаешься быть с другим человеком на равных, то, возможно, обретешь власть, но не истину.
— Если это так, то невозможно навязать другому человеку истину. Зачем же ты говоришь, что этого нельзя делать, когда это все равно невозможно?
Карин пояснила, что она имела в виду другое: истину не только невозможно никому навязать, но нельзя даже допускать таких поползновений.
— Но почему ты считаешь, что это невозможно? В истории мы постоянно можем наблюдать успешные примеры насильственного навязывания — как правильных истин, так и ложных.
Карин окончательно запуталась. Или в толковании этого стиха можно свести концы с концами только в том случае, когда под истиной подразумевается истинность слова Божия? Но не так она хотела говорить с друзьями. Да и может ли она еще так говорить? Она всегда воспринимала содержание этого евангельского стиха как светскую, аналитическую, терапевтическую мудрость и за это его любила. Она хотела завершить беседу словами о том, что насильственно навязанная истина лишена благодати. Но Андреас привел в качестве примера удачного принуждения к истине поражение Германии в 1945 году, и она отказалась от своего первоначального намерения. Она улыбнулась и сказала:
— Мне с этим не разобраться. Я люблю этот стих, он меня поддерживает. Но может быть, я его неправильно понимаю. А может быть, он неверен. Некоторые переворачивают его, напротив, в том смысле, что не истина дает нам свободу, а свобода дает истину. В таком случае существует столько же истин, сколько людей, которые свободно проживают свою жизнь. Меня эта мысль пугает, мне бы хотелось, чтобы истина была одна. Но что значит мое желание! Да и молитвенное собрание вышло так себе! Благодарю вас за то, что вы пришли, и за то, что слушали, а я напоследок только произнесу еще «Отче наш».
Затем Кристиана организовала приготовление завтрака, поручив каждому, что ему нужно сделать: сбегать за булочками, намолоть и сварить кофе, выложить ветчину на блюдо и сыр на деревянную доску, сварить яйца, накрыть на стол. Ульрих отправился в булочную и взял с собой Йорга. Дорле и Фердинанд на пару занялись приготовлением кофе. Карин, ее муж и Ильза, накрывая на стол, напевали псалмы. Андреас сварил яйца и заботливо укутал их в полотенца. Маргарета с Хеннером отправились проверять чердак и подвал. Все были рады заняться чем-то таким, что не требовало разговоров.
Но как было обойтись без разговоров? Только предельно счастливые и безнадежно несчастные обходятся без них. Едва лишь друзья уселись за стол завтракать, как Йорг поднял голову и заговорил.
— Я знаю, мы заблуждались и наделали ошибок. Мы затеяли борьбу, которую не могли довести до успешного конца, поэтому нам не следовало ее начинать. Нам следовало вступить в другую борьбу, а не в эту. Не бороться мы не могли. Наши родители приспособились и увильнули от сопротивления — мы не должны были этого повторить. Мы не имели права спокойно смотреть на то, как во Вьетнаме детей жгут напалмом, как в Африке дети умирают от голода, как у нас детей ломают в воспитательных заведениях. Как был застрелен Бенно, как было совершено покушение на Руди[75] и как едва не линчевали похожего на него журналиста. Как государство все наглее выставляет напоказ свиное рыло власти, подавляет всякое инакомыслие, все, что, с его точки зрения, представляется неудобным и лишним. Как наших товарищей еще до вынесения приговора, прежде чем они предстали перед судом, уже подвергали изоляции, избиениям, как им затыкали рот. Я знаю, что в применении насилия мы допускали ошибки. Однако сопротивление системе, основанной на насилии, не может обходиться без насилия.
Йорг все больше распалялся от собственных слов. Он так тщательно подготовил свое выступление, что сначала это было похоже на профессорскую лекцию, но по мере изложения его речь звучала все более уверенно и страстно. Остальные внимали ему смущенно: Йорг говорил так, как говорили тридцать лет назад, теперь уже никто так не говорил, и это вызывало у слушателей чувство неловкости. Сын Йорга, для которого и была в первую очередь предназначена эта речь, старательно сохранял на лице высокомерное и скучающее выражение, он не глядел на Йорга, а смотрел куда-то на стенку или в окно. Марко был весь внимание — сейчас перед ним был тот Йорг, каким он хотел его видеть.
— За террористический акт в американской казарме[76] меня ругали, в приговоре меня тоже за него осудили, но ругали такие, как вы. У нас не было возможности подложить бомбу там, где американцы совершали свои преступления, мы могли сделать это только там, где они их готовили и куда приезжали отдыхать после своих преступлений. Если в Освенциме[77] невозможно было совершить террористический акт против эсэсовцев, то следовало провести его в Берлине, где велась подготовка к уничтожению евреев, или в Альгое, куда они приезжали на отдых. Что же касается председателя… Наши адвокаты добивались, чтобы нас рассматривали как военнопленных[78] и обращались с нами как с военнопленными, но им не удалось этого добиться. Зато он понимал, что ведет с нами войну, и рассматривал себя и нас как бойцов.
Карин сочла, что речь Йорга принимает опасное направление.
— Давайте не будем…
— Я хочу сказать еще только одно. Я знаю, что заблуждался и совершал ошибки. Я не жду от вас одобрения того, что я сделал, и даже признания, что государство и общество могли бы обойтись с нами более справедливо. Я требую только уважения, которого заслуживает тот, кто все отдал ради великого дела и сполна заплатил за свои заблуждения и ошибки. Кто не продался, ни о чем не просил и ничего не получал даром. Я никогда не заключал сделок с противниками, в тюрьме не подавал прошений о послаблениях, никогда не просил пощады. Я подавал прошения только о том, что заведомо было положено. Вчера мы об этом говорили: я не все помню, многое забыл, но я за все заплатил. — Йорг обвел взглядом слушателей. — Ну, вот и всё, что я хотел вам сказать. Благодарю вас за то, что вы меня выслушали.
— Если это так тебе видится, то скажи, пожалуйста, в чем же ты, на твой собственный взгляд, заблуждался и ошибался? — спросил его сын холодным и спокойным тоном.
— В жертвах. Если борьба не приводит к победе, то жертвы оказываются напрасными.
— А если бы вы своими действиями развязали революцию в Германии или в Европе или мировую революцию, то жертвы были бы не напрасны?
— Разумеется, они были бы не напрасны, если бы наша революция привела к созданию лучшего, более справедливого мира.
— А невинные жертвы?
— Но тот дурной, несправедливый мир, в котором мы живем, тоже приносит в жертву невинных людей!
Сын посмотрел на отца, но больше ничего не сказал. Он смотрел на него с таким выражением, точно видел в нем чудовище, с которым не желал иметь ничего общего.
— Неужели ты считаешь, что гибель невинных жертв не оправдана ни при каких обстоятельствах?! Если бы можно было убить Гитлера только при условии, что вместе с ним погибнут невинные люди…
— Это исключение. А вы сделали исключение правилом. — Фердинанд обратился к сидящему рядом с ним Эберхарду: — Не передадите ли мне булочку?
Он разрезал булочку и срезал верхушку с вареного яйца.
Йорг покачал головой, но больше ничего не сказал. Эберхард передал по кругу булочки, Кристиана — блюдо с ветчиной, а Маргарета — доску с сыром. Видя, что Дорле встала и, взяв один кофейник, начала разливать кофе по чашкам, Фердинанд взял второй и тоже стал наливать кофе гостям. Завязалась беседа: о дожде, о том, что пора собираться, о возвращении домой, о том, что истина дает свободу, и о свободе, которая порождает истину, о том, как меняются времена. На этот раз первым начал Эберхард, и, хотя он прямо об этом не заявлял, все поняли, что он говорит о несовременно звучащих речах Йорга.
— Некоторые темы, проблемы, положения, не будучи опровергнуты, в один прекрасный день просто уходят с повестки дня. Они звучат фальшиво. Тот, кто отстаивает их, изолирует себя от окружающих, тот, кто отстаивает их горячо, ставит себя в смешное положение. Когда я поступил в университет, признавался только экзистенциализм;[79] когда я его заканчивал, все восхищались аналитической философией,[80] а двадцать лет назад вернулись Кант и Гегель.[81] Ни проблемы экзистенциализма, ни проблемы аналитической философии так и не получили окончательного разрешения. Просто они всем обрыдли.
Марко слушал его внимательно.
— Оттого проблемы и возвращаются снова, что не были разрешены. И РАФ тоже вернется. Иная, чем тогда. Но вернется. А так как капитализм стал глобальным, то и борьба с ним будет вестись в глобальном масштабе — решительнее, чем прежде. Хотя нынче стало немодно говорить об угнетении, отчуждении, бесправии, это еще не значит, что ничего такого больше не существует. Молодые мусульмане в Азии знают, против чего им бороться, а в Европе это знают ребята из французских предместий, а на восточно-германской низменности этого хотя еще и не поняли, но все же почувствовали. Брожение уже началось. И если мы все объединимся…
— Наши террористы позиционировали себя как часть нашего общества. Это и было их общество, они хотели его изменить и думали, что добиться этого можно только насилием. Мусульмане хотят не изменить наше общество, а разрушить. Так что лучше уж забудьте вашу великую коалицию террористов! — Андреас закончил ироническим вопросом: — Или вы хотите, чтобы ваша новая РАФ тут все разбомбила и построила бы на голом месте государство Аллаха?
Хеннер подумал о своей матери. Иногда она терроризировала его своей требовательностью, упреками, своим нытьем и придирками, своими точно рассчитанными обидными замечаниями. Она больше не участвовала в игре, в которой ты стараешься быть любезным с ближними, чтобы и они тоже были с тобой любезны. Для нее эта игра уже не стоила свеч. Какой смысл сегодня быть любезной, чтобы завтра ей ответили такой же любезностью, если до завтра она, возможно, не доживет? Может быть, то же самое происходит и с настоящими террористами? Может быть, они перестали играть по правилам из-за того, что соблюдение правил не приносит им никакой пользы? Потому что те из них, кто беден, не имеют шансов на успех, а те, кто богат, поняли все притворство, лживость и пустоту этой игры? Он спросил Маргарету.
— Женщинам это знакомо. Они играют по правилам и ничего от этого не выигрывают, потому что это — мужская игра, а они женщины. Поэтому некоторые говорят себе, что раз так, то они не обязаны соблюдать правила. Другие надеются, что если они будут особенно скрупулезно соблюдать правила, то когда-нибудь все же дождутся того, что им позволят участвовать в игре на равных правах с мужчинами.
— А ты?
— Я? Я постаралась найти себе уголок, где смогу играть одна. Но я могу понять женщин, которые чувствуют, что не обязаны соблюдать правила. Я могу понять, почему среди террористов было так много женщин.
— А ты бы могла…
— То есть если бы у меня не было собственного уголка? — Она засмеялась и взяла его за руку. — Тогда бы я подыскала себе другой.
Она пожала его руку и взглядом показала, чтобы он обратил внимание на Йорга. Йорг сидел напротив. После своего непродолжительного выступления он не проронил больше ни слова, но также ничего не ел и не пил, а только отрешенно смотрел перед собой невидящим взглядом. У него был вид человека, который сделал то, что надо было сделать, и надеется, что оно возымеет свое действие, пускай и не сразу. По его лицу было видно, что душа у него спокойна, хотя ему и приходится нелегко. Судя по его выражению, он не был счастлив, но был доволен собой. Это так же не вязалось с настроением собравшихся, как его речь с требованиями времени, и Маргарету впервые охватила жалость к нему. Йорг был целиком и полностью в плену своих ощущений и представлений. Он носил с собой свою тюремную камеру — и, по-видимому, уже давно, задолго до того, как его посадили, и сейчас невозможно было представить, как он из нее выберется. Маргарета разрезала булочку, сделала два бутерброда — один с ветчиной, другой с сыром — и положила перед ним на тарелку.
— Кушай, Йорг!
Его отрешенный взгляд вернулся к действительности, и они встретились глазами. Он улыбнулся:
— Спасибо!
— Твой кофе совсем остыл. Дай я принесу тебе другой.
— Нет-нет! Холодный кофе полезней для цвета лица, разве ты не знала? В тюрьме кофе часто бывал холодным.
— Но сейчас ведь ты не в тюрьме. А цвет лица у тебя и без того хорош.
Он снова улыбнулся ей, так успокоенно, благодарно, доверчиво, словно в ответ на заботу и ласку:
— Ну, тогда давай. Спасибо тебе!
Маргарета встала, взяла его чашку, вылила ее содержимое на кухне в мойку и стала ждать, когда вода нагреется и кофе процедится через фильтр. Она слышала доносившиеся из-за стола смешанные звуки переговаривающихся, смеющихся голосов. Иногда до нее долетало какое-нибудь громко сказанное слово: «садовый участок, революционный кульбит, пирог со сливами, заявление для прессы», и, слушая, она гадала, о чем они говорят. Она с удовольствием думала о тишине, которая настанет после того, как разъедутся гости. Интересно, когда уедет Хеннер — в числе первых или одним из последних, оставшись до вечера? Они ни о чем не уславливались: ни о встрече здесь, за городом, ни о том, чтобы повидаться в Берлине. Одну ночь они провели в объятиях друг друга, лежали спиной к спине, прислушиваясь к дыханию друг друга. Они очень сблизились, но почти ни о чем друг друга не спросили. Их связывало так мало и так много, что Маргарета могла представлять себе все что угодно. Она была совершенно спокойна.
Когда она принесла Йоргу кофе, тот уже был занят другими мыслями.
— Слишком много чести! — сказал он Ульриху, отвергая его предложение.
Но Ульрих настаивал, что нужно принести работающий от батареек радиоприемник Кристианы и через пять минут послушать речь федерального президента.
— Что ж вы, забыли, как мы на Новый год всегда включали «Dinner for Опе»,[82] а потом смотрели выступление федерального президента? Вот уж была потеха!
Андреас его поддержал:
— Тебе же зададут потом вопрос по поводу его речи. Так что лучше будет тебе с ней ознакомиться.
Радио принесли и включили. Во вступительных словах диктор пояснил, что, давая в этом году согласие на выступление с соборной речью, президент решил заранее не объявлять тему. Он сказал, что выберет для своей речи тему, которая больше всего будет волновать людей на момент выступления. В настоящее время из сообщения газеты «Зюддойче цайтунг» страна узнала о том, что в пятницу президент помиловал одного террориста, а террорист в ответ на это выступил с объявлением войны. Как стало известно, в последние месяцы президент интенсивно занимался вопросом о помиловании террористов, поэтому не будет ничего странного в том, если и в своей речи он обратится к этой теме. Во всяком случае, оставив открытой тему предстоящего выступления, президент или его советники по связям с общественностью сделали блестящий ход: все с нетерпением ждут выступления президента, и в Берлинском соборе нет ни одного свободного места.
Йорг в изумлении воззрился на Марко:
— Ты опубликовал заявление? То, которое ты мне показывал вчера и над которым я собирался подумать?
— Да. Я заручился юридической экспертизой. Оно не может тебе повредить. Революция не может принимать то или иное решение в зависимости от того, отвечает ли оно твоим настроениям или эстетическим требованиям и нравится ли оно твоей сестре. Так что не отрекайся от него! В противном случае ты сделаешь себя посмешищем. — С этими словами Марко полусерьезно-полушутливо поднял вверх сжатый кулак. — В этом заявлении содержится только то, что ты высказал здесь сегодня утром.
Йорг устало кивнул. Может быть, подумал он, Марко и прав, и заявление составлено правильно, и, исходя из того, что он сказал утром, его необходимо опубликовать. Но даже правильные и необходимые вещи иногда производят ошеломительное впечатление. С тех пор как он вышел из тюрьмы, с ним все время происходит что-то ошеломляющее.
Диктор включил окончание заключительного хорала, за которым последовали приветственные слова епископа, обращенные к президенту. Затем началось выступление президента.
Он говорил о терроризме семидесятых-девяностых годов, о преступниках и их жертвах, о вызове и достойном ответе свободного правового государства, о том, что долг государства — уважать и защищать человеческое достоинство. Этот долг заставляет государство давать силовой ответ тем, кто предпринимает насильственные действия против него и его граждан. Но благодаря этому долгу государство чувствует в себе достаточно сил, чтобы соблюдать должную меру в деле защиты порядка и прекращать борьбу после того, как непосредственная угроза уже миновала. Конечной целью всегда остается умиротворение и примирение. Еще трое террористов сидят в тюрьмах. Всех троих он помиловал.[83] Это должно послужить знаком, что с терроризмом покончено и в обществе нет больше тех противоречий и противостояний, которые привели к его появлению. Сейчас перед нами встали новые угрозы, тоже террористического толка, которые мы хотим встретить в условиях примирения и согласия.
«Я рассмотрел дело каждого в отдельности и (как уже сообщалось в прессе) с каждым встретился лично. Все трое покончили со своим прошлым. Покончить с прошлым, когда твоя жизнь состоит только из этого прошлого и лет, проведенных в тюрьме, задача непростая, и этим троим тоже оказалось нелегко с нею справиться. Вчера один из них опубликовал заявление, о котором мы узнали сегодня. Я вижу в нем попытку покончить с прошлым, сохранив его все же как часть своей биографии. Я сожалею о том, что это заявление сделано. Но я понимаю, почему человек, у которого остается мало времени для того, чтобы обрести новый смысл жизни, предпринимает этот отчаянный, неоднозначный шаг, поскольку знаю, как он недавно разрывался между желанием просить о помиловании и стремлением выразить гордый протест».
Президент сделал короткую паузу. Послышались перешептывания публики, скрип стульев, шаги встающих и ходящих по залу людей. Президент продолжил речь. Обращаясь к родственникам потерпевших, он сказал, что с пониманием относится к их желанию получить исчерпывающую информацию и увидеть знаки искреннего раскаяния и стыда и ради этих людей еще раз хочет выразить сожаление по поводу заявления Йорга. Он поблагодарил общину за то, что ему дали возможность высказать свои соображения в помещении собора, так как это представляется ему подходящим местом для такого разговора.
Диктор объявил, что только что прозвучала ежегодная речь федерального президента из собора, в которой глава государства сообщил о помиловании последних заключенных из числа террористов. Диктор объявил о предстоящем ток-шоу, посвященном выступлению президента, сообщил время его выхода в эфир и назвал участников: дочь одной из жертв, один террорист, который давно добровольно сдался властям и давно уже вышел из тюрьмы, журналист, сделавший немецкий терроризм главной темой своего творчества, министр юстиции и ведущая. Затем диктор сказал, что передает микрофон своему коллеге в Уимблдоне.
Ульрих выключил радио. Все молчали. Во время речи Йорг вместе со стулом отодвинулся немного назад и сидел сначала положа ногу на ногу, а потом поставил их обе на пол, колено к колену, и сгорбился, подперев голову руками. Сидеть неподвижно было уже невозможно. Он пододвинулся к столу, хотел налить себе кофе, но не сумел. Его рука дрожала. Кристиана встала, и, положив ладонь ему на плечо, налила ему чашку.
— Ведь я же просил его ничего об этом не говорить и надеялся… — Йорг произнес это так тихо, словно боялся расплакаться.
Андреас сказал:
— Своим заявлением ты не оставил ему другого выхода. Как еще было президенту объяснить тот факт, что он помиловал террориста, который первым долгом объявляет войну государству? То, что он сказал, соответствует действительности?
— Разумеется нет, — вмешался Марко. — Президент просто хотел умалить заявление Йорга. От страха перед ним они делают из него беспомощную, противоречивую, анекдотическую фигуру. Но наши товарищи хорошо понимают, какая тут ведется игра, так что ничего лучшего он не мог…
— Да прекрати ты болтать ерунду! Все действительно так, Йорг?
— Я…
— Ты сам прекрати этот дурацкий допрос! Я-то думала, что ты его друг, а ты просто адвокат, и…
— Не надо, Кристиана! Да, у меня действительно осталось мало времени. У меня рак. Поздно обнаружили, неудачно прооперировали, не так провели облучение, а может быть, на такой поздней стадии ничего и нельзя было поделать, — у меня уже пошли метастазы.
— Почему я об этом ничего не знала?
Йорг презрительно усмехнулся:
— Рак простаты. У меня уже не встает, я страдаю недержанием мочи, так неужели же я буду сообщать это женщине? Да, ты моя сестра, но… — Сделав гримасу, он помотал головой. — Все ясно, Дорле? Ты сделала очень неудачный выбор. Я не хотел тебе говорить, а теперь это знают все. Что еще вы хотите знать? Верно ли, что я — как он там сказал? — разрывался между желанием просить о помиловании и стремлением выразить гордый протест? Да, верно. Я хотел еще пожить, прежде чем окочурусь от рака, хотя такая жизнь уже и немногого стоит. Ощутить запах леса и мокрой пыли, который можно почувствовать, когда в городе после долгой жары прольется дождь, проехаться с открытыми окнами и поднятым верхом по захолустным французским дорогам, пойти в кино, перекусить с друзьями итальянской пастой, попить красного вина. — Он печально улыбнулся собравшимся. — Я не думал, что все будет так сложно. Слушая Марко, я поддался искушению и вообразил, будто я способен еще сыграть заметную роль и все, что я делал на воле и в заключении, было не совсем напрасно. Тебя, Марко, я ни в чем не упрекаю, ты не внушал мне эту мысль, я сам первый так подумал. Подавая прошение о помиловании, я еще как-то сохранял лицо. При разговоре с президентом… Я тогда только что получил результаты обследования и узнал про метастазы. А он сказал, что это останется между нами, и тут у меня и вырвалось, что жаль меня не застрелили двадцать пять лет назад в какой-нибудь перестрелке.
Кристиана все еще стояла рядом с ним, положив руку ему на плечо.
— Для того чтобы этого не случилось, я тогда тебя выдала. Я не вынесла вечного страха за тебя. Я подумала, что не затем тебя вырастила, чтобы тебя застрелили полицейские. И что когда-нибудь ты и сам будешь рад, что остался жив. Если ты сейчас не рад, прости меня, я очень об этом сожалею. Я прошу прощения за все: за то, что выдала тебя тогда и что сделала бы это снова, и за то, что у тебя рак и ты не хочешь жить, и за то, что так тяжело все сложилось во время этой встречи. — Она заплакала.
Карин хотела встать, но муж ее удержал. В комнате было тихо, за окном шумел дождь. Йорг посмотрел вверх: у сестры по щекам текли слезы и скатывались по подбородку на пол. Она передернула плечами: все было ужасно и непоправимо. Он прижался щекой к ее руке.
Когда он поднял голову, то спросил, обращаясь к Ульриху:
— Твое предложение еще в силе? Можно мне поступить в одну из твоих лабораторий?
— В любое время, когда пожелаешь.
— Где у тебя есть лаборатории?
— В Гамбурге, Берлине, Кёльне, Карлсруэ, Гейдельберге… Ты помнишь пивнушку, в которой мы в студенческие годы играли в доппелькопф, пока ты еще не забросил такие мирские занятия? Так там сейчас тоже одна из моих лабораторий.
— Вот видите, оказывается, я играл когда-то в доппелькопф, а ведь я и это забыл. Но вернуться туда, откуда все началось, — это мне нравится. Я не могу спрятаться под твое крылышко, Тия. Тебе от меня не было бы ничего хорошего, а мне — от тебя. Наездами во время отпуска — это другое дело. Но вдвоем в одной квартире, утром — завтрак за кухонным столом, вечером — на диване перед телевизором, а в ванной мои памперсы — нет, это не годится!
Кристиана кивнула. Слишком велико было ее облегчение, чтобы помышлять о возражениях. Она шмыгнула носом, утерла слезы и принялась собирать посуду и приборы.
— Сядь и посиди. — Маргарета дотронулась рукой до ее плеча, и Кристиана села. — Подвал весь полон водой, ее надо вычерпывать, и было бы очень хорошо, если бы вы могли мне помочь. У пожарных и без того хватает забот со школами, больницами и административными зданиями, мы к этому уже привыкли. Я думаю, через часок дождь перестанет. Вы согласны тогда собраться?
Небо было таким же мрачным, и дождь лил все так же равномерно, как утром и накануне вечером. Дотошный Ульрих и тут задал вопрос:
— Конечно мы соберемся. А почему ты думаешь, что дождь перестанет?
— Слышите птиц? Они начинают петь перед тем, как дождь прекратится. Не знаю почему, но это так.
Они прислушались к тому, что делается за окном, и услышали, как поют, щебечут и чирикают, переговариваясь между собой, птицы.
После того как была вымыта и убрана посуда, Йорг отправился на поиски сына. Не найдя его в доме, он спросил Маргарету, есть ли в саду какое-нибудь местечко, где можно укрыться от дождя, и она объяснила ему дорогу к теплице. Теплица давно разрушена, и надо бы ее снести, но кусочек стеклянной крыши еще цел, и, когда идет дождь, она там иногда сидит на перевернутой ванне.
Маргарета оказалась права, дождь начал стихать. Но Йорг забыл дорогу, которую она ему описала, едва она кончила объяснять. Он ринулся искать и весь промок, пока наконец отыскал сына. Он безмолвно сел рядом с Фердинандом, радуясь, что тот хотя бы не встает и не уходит. Он продрог, и ему очень хотелось похлопать себя руками по груди и по бокам, чтобы согреться. Но он побоялся спугнуть этим сына. Поэтому он остался там, где сидел, наблюдая, как дождь понемногу стихает и стихает. Затем он произнес:
— Я ведь и правда много раз писал тебе письма.
Фердинанд не спешил с ответом.
— Я могу спросить у дедушки и бабушки насчет писем. — Он сказал это так, словно речь шла о каких-то незначительных пустяках.
Йоргу опять потребовалось много времени, чтобы произнести следующую фразу:
— Я знаю, что причинил горе твоей матери и тебе. — Сказал и подождал, какая будет реакция. Не дождавшись ответа, он продолжал: — Просить прощения — это такая малость, всего несколько слов, а то, что случилось, это так тяжело. У меня не получается соединить тут одно с другим. Поэтому я не решаюсь.
Фердинанд бросил на отца короткий взгляд. И, едва взглянув, в тот же миг осудил:
— Ты снова забыл? Забыл, что говорил вчера вечером и сегодня утром? У тебя нет причины жалеть маму больше, чем свои остальные жертвы. Я же и вовсе не в счет, я-то, как-никак, жив.
Это было сказано настолько пренебрежительно, что Йорг опять испугался: вдруг сын возьмет и уйдет. Он стал подыскивать осторожные слова.
Но сын опередил его:
— Не думай, что я пожалел тебя из-за того, что у тебя рак и ты носишь памперсы. Мне это совершенно безразлично.
Йорг хотел спросить сына, можно ли ему еще с ним встретиться. Но он не осмелился.
— Можно я тебе напишу? Ты дашь мне свой адрес? У Кристианы есть только адрес твоего дедушки.
Фердинанд ответил враждебно:
— Что тебе надо от меня?
У Йорга было такое чувство, что все дальнейшее зависит от ответа на этот вопрос. Что на это сказать? Почему он сразу, когда говорил о жизни, ни словом не обмолвился о сыне? Тогда он о нем не вспомнил. В тюрьме он приучил себя не вспоминать о сыне. Он сказал:
— Я бы хотел иметь возможность думать о тебе.
— Если тебе в тюрьме было не до того, то на воле тем более не найдется времени.
Фердинанд поднялся и ушел.
— Я…
Но Йорг не крикнул ему вслед, что дело не во времени. Йорг не верил, что Фердинанд действительно так думает. Йорг проводил его взглядом и заметил в его движениях сходство — ту же скованность, какую он знал за собой, когда он сам или другие наблюдали за его действиями. Да и во враждебности сына, в его резкости, язвительности он узнавал свои черты. От этих мыслей сердце у него размягчилось и на душе сделалось тяжело. Да, этот молодой человек — его сын. Да, сыну грозят те же опасности, что и ему в свое время. Даже детство без матери он передал ему по наследству!
Дождь перестал. Йорг посмотрел на часы. До общего сбора для работы в подвале еще оставалось время, чтобы успеть собрать свои вещи. Кто-нибудь подвезет его до Берлина, там он пересядет на поезд, завтра найдет себе комнату и во вторник приступит к работе в лаборатории. Возможно, ему даже понравится эта работа, а главное, там будут люди, которые не станут к нему приставать и примут таким как есть, если он покажет себя хорошим работником.
Подходя к дому, он встретил Маргарету и Хеннера.
— Видишь! — сказала она, запрокинув голову и широко разведя руки.
— Вижу! — засмеялся он в ответ. — Вижу!
— Надо же, он действительно смеется, — сказала Маргарета Хеннеру после этой встречи.
— Полагаю, бывший террорист, убивавший людей, должен быть довольно крутым типом.
— А ты — крутой тип?
— Мне, как журналисту, пишущему о том, как люди друг друга убивают, надо быть… Я не знаю, Маргарета. Я даже не знаю, собираюсь ли я оставаться журналистом. Я не знаю, как оно сложится дальше с моей матерью. Не знаю, как там положено у женщин. Нынче утром я вообще мало что знаю.
— Скамейка вся мокрая. Как же я об этом не подумала! Надо было захватить с собой тряпку.
Хеннер сел:
— Садись ко мне на колени.
Маргарета покраснела:
— Ты с ума сошел!
— Нет, — сказал он, весело улыбаясь. — Я не сошел с ума. Я хочу, чтобы ты сидела у меня на коленях.
— Но скамейка…
Он приглашающим жестом похлопал себя по коленям. Она осторожно села.
— Вот видишь! — сказал он и обнял ее обеими руками.
У него опять появилось такое чувство, как будто он держит дерево или утес и как будто теперь-то уж его не сдует никаким ветром. Ее тяжесть держала его, помогала ему пустить корни. Когда Маргарета перестала осторожничать, расслабилась в его объятиях и уткнулась лицом ему в шею, она спросила:
— Ты еще не устал? Не слишком тебе тяжело?
Он помотал головой.
В его объятиях она уснула и проснулась в его объятиях.
— Нам пора идти?
— Ты поспала всего несколько минут, у нас еще есть немного времени. А что, если бы я… Если бы ты… — На этот раз покраснел Хеннер.
— Если бы — что?
— Ты не могла бы минуточку подержать меня у себя на коленях?
Она рассмеялась и встала:
— Давай!
Она села и взяла его к себе на колени. Он не мог так прильнуть к ней, как бы ему хотелось. Может быть, он слишком большой для нее? Или слишком для нее тяжел? Не презирает ли она его за детскую потребность посидеть на коленях? Он вздохнул.
Она шепнула ему на ухо:
— Все хорошо!
Он расслабился: большой, но не слишком, тяжелый, но не чересчур, а его потребность посидеть на коленях она воспринимает как что-то совершенно естественное. Все было действительно хорошо.
— Сколько у нас осталось времени?
— Пора идти. Мы еще встретимся?
— Да.
— Хорошо! — Хеннер вскочил на ноги, протянул Маргарете руку и поднял ее со скамейки.
Явились все. Обе супружеские пары пришли одновременно; они встретились возле машин, когда укладывали в них вещи. Еще как-нибудь увидимся? В Зальцбурге[84] или в Байройте?[85] Андреас и Марко о чем-то спорили, пока не подошел Йорг, чтобы сказать, что не будет подавать иск по поводу самовольно данного в прессу заявления. Что было, то было, и теперь с этим покончено. Ильза спросила Кристиану, нельзя ли ей снять тут комнату на следующий отпуск, чтобы писать книгу. Дорле стояла рядом с Фердинандом, шептала ему что-то на ушко, поглаживала его руку, спину, дотрагивалась до его щеки, и ему это нравилось, хотя в то же время было неловко, потому что перед отцом он хотел показать свою непримиримость. Все были готовы к отъезду.
Маргарет оглядела всех по очереди.
— Воды там почти по колено. На всякий случай вам лучше разуться и повыше закатать брюки. Вода грязная, и вы забрызгаетесь. Неужели у вас не нашлось надеть чего-нибудь поплоше? Дорле? Твоя майка после этого уже не будет такой розовой.
Однако все ограничились тем, что разулись и закатали штанины. Носки они запихали в башмаки и составили обувь вереницей — как выстроившиеся в очередь перед оперным театром такси. Маргарета расставила друзей цепочкой, которая протянулась из подвала по лестнице в сад и затем обратно к подвальному окну.
— Каждые десять минут будем передвигаться, меняясь местами, чтобы не соскучиться. У меня всего семь ведер, так что у нас каждый раз будет несколько секунд, чтобы перевести дух.
Марко зачерпнул первое ведро и передал его Андреасу, который стоял у подножия лестницы. Из его рук оно, переходя к Ильзе, затем к Йоргу и Ингеборге, поднялось на верх лестницы, оттуда из рук Фердинанда перешло к Маргарете, от нее к Ульриху, а от Ульриха к Карин, та выплеснула воду на лужайку возле садового домика Маргареты и передала ведро Хеннеру, тот перебросил его Дорле, от которой его приняла Кристиана и спустила через подвальное окно к Эберхарду, от которого оно возвратилось к Марко.
Марко передавал Андреасу ведра с размаху, так что часть воды выплескивалась, забрызгивая Андреаса. Йорг трудился усердно: он заботливо наклонялся, чтобы дотянуться до Ильзы; передавая ведро наверх Ингеборге, тянулся чересчур старательно, так что скоро весь взмок от пота. Фердинанд, Маргарета и Ульрих стояли на солнышке, оно уже выглянуло из-за облаков, и они радовались и шутили над Хеннером, Дорле и Кристианой, изощряясь в противопоставлении полноведерщиков — пустоведерщикам, героев труда — примазавшимся бездельникам, водоносов — водолеям, вернее, ведрометателям. Карин выливала ведро широким взмахом, напоминающим благословляющий жест. При первой же передвижке Андреас так столкнулся с Марко, что Марко плюхнулся в воду. Когда после двенадцатой передвижки Марко очутился под чердачным окном и пришел черед Андреаса вычерпывать воду, Марко попытался проделать с Андреасом то же самое. Но Андреас оказался предусмотрительнее. Потом уровень воды понизился, зачерпнуть полное ведро стало уже невозможно, и Маргарета укоротила цепочку, послав Кристиану и Эберхарда со швабрами в подвал сметать воду поближе к лестнице.
Все были поглощены своими ведрами или швабрами, мокрыми ногами и мокрой одеждой, своими соседями или своими визави по цепочке или самими собой. И только Ильза наблюдала за остальными со стороны: за сцепившимися в клинче Марко и Андреасом, за еще не решившими, влюбляться им или нет, Дорле и Фердинандом, за готовыми влюбиться друг в друга Маргаретой и Хеннером, за двумя супружескими парами, нашедшими покой в привычном единении супружества, за Кристианой, испытывающей облегчение оттого, что бомбу удалось разрядить или взорвать, не дав ей нанести большого ущерба, за счастливым Йоргом, радующимся тому, что ему ни с чем не надо сражаться, кроме ведра и тряпки. Ильза разглядывала всех поочередно и совершенно увлеклась зрелищем дружной общей работы, она как зачарованная любовалась координированным движением тел и рук, слиянием отдельных личностей, со всеми их симпатиями и антипатиями, в одно целое ради выполнения общей задачи. Изобразить ли ей Яна участником подобного действа? Носит ли совместное планирование и исполнение террористических актов похожий характер? Или для террористической деятельности характерно координированное выполнение самостоятельных, независимых друг от друга действий?
С той же легкостью, с какой друзья сейчас соединились в единый организм, эта общность потом снова рассыплется на отдельные единицы. Ничего не останется от единого целого, подумала она с грустью. И вдруг обрадовалась: подвал! Подвал осушен!
В последний раз они все вместе собрались за столом на террасе. Уработавшиеся до изнеможения, радостные, они мысленно были наполовину здесь, а наполовину уже в пути, предвкушая возвращение домой. Ульрих подумал было, что надо бы пустить по кругу листок, предложив каждому написать на нем телефонный номер или электронный адрес, чтобы все могли их себе переписать. Но потом решил, что не стоит. Карин не произнесла напутственной молитвы, Кристиана не сказала гостям прощальных слов, а Йорг не высказал благодарности за теплую встречу при выходе на свободу. Друзья пили воду и говорили немного. Они смотрели на парк. Свежий ветер разогнал облака, небо засияло яркой синевой, а умытые дождем деревья, кусты и дом так и сверкали на солнце. Затем все разом поднялись, чтобы ехать. Карин и ее муж взялись подвезти до Берлина Ильзу и Йорга. Фердинанд предпочел сесть в машину Марко. Но он оставил Кристиане записку со своим адресом и номером телефона, разрешив ей, если захочет, передать их Йоргу. Кристиана и Маргарета, стоя за воротами, махали, пока машины не скрылись из виду.