Глава третья


В июле 1941 года капитана госбезопасности Владимира Молодцова вызвали в оперативный отдел Центрального управления Наркомата внутренних дел.

— Ты ведь у нас шахтер?

— Был когда-то.

— Придется кое-что вспомнить, — сказал начальник оперотдела и достал из сейфа какую-то схему. — Всем даем двухкилометровки, а твой район полностью не картографирован. Имеем лишь приблизительный план.

Молодцов прочитал на схеме надписи: «Нерубайское», «Усатово», «Дальник».

— Одесские катакомбы?

— Они.

— Сдадут и Одессу?

— По-видимому, будет временно оккупирована. Поедешь туда под фамилией жены — Бадаевым. Надеюсь, не возражаешь? Вместе с тобой поедет капитан Гласов. Его группу законспирируете в глубоких шахтах как резерв. Помнишь легенду о Самсоне, копившем силы в подземелье? Будет накапливать их и Гласов, его так и зашифровали «Самсоном». А тебя — «Киром».

— Тоже какая-нибудь аналогия?

— Отчасти. Как с помощью купцов был обезоружен Киром Вавилон, помнишь? А Одесса купеческая издревле. Нагрянут в нее тугокошельники и теперь... Через коммерсантов, всякого рода «бывших» можно добывать и военно-политическую информацию. Это — одна из твоих задач. Будут задания и боевого характера... — Начальник оперативного отдела глянул на часы. — Ну вот что... Разговор наш будет долгим, а семьи эвакуируются с архивом управления сейчас. Твои на вокзале?

— Да, наверное.

— Поезжай, успеешь еще увидеть. — Коснулся участливо руки Владимира. — Да, да, к сожалению, не увидеться, а только увидеть... с соседнего перрона. Приказано законспирировать сразу же. Официально ты уже улетел на Урал. «Улетел» для своих и я, да еще и в неизвестном направлении.

Он посмотрел в окно:

— Машина внизу. Эвакуация — знаешь: с Курского... Третий тупик. Третий — для них, а для тебя соседний. Понял?

Погрузка эшелонов заканчивалась. Люди с наскоро увязанными узлами, чемоданами толпились у набитых уже до отказа товарных вагонов. Вспышки спичек, карманных фонарей, поминутные окрики: «Граждане, соблюдайте светомаскировку».

Владимиру вспомнилось, как с этого же вокзала он провожал Тоню в одесский санаторий имени Дзержинского. Впервые в жизни ехала она отдыхать, да еще на побережье Черного моря, в место с идиллическим названием «Аркадия». Аркадия, мифическая страна благоденствия...

В купе пахло свежей краской и дерматином. На столике белела салфетка, светилась под оранжевым абажуром лампа. Из репродуктора. с платформы доносилась музыка. По трансляционной сети предупреждали: «До отправления поезда остается пять минут. Граждане провожающие, просьба освободить вагоны». А Владимир все сидел, теребя Тонину сумочку.

— Ну иди! Придется ведь прыгать на ходу! — упрашивала Тоня. — Отец семейства, а ведешь себя, как мальчишка.

Проводил Владимир Тоню в санаторий, а через несколько дней семье Молодцовых дали ордер на новую квартиру. Каким радостным событием для детей был переезд! Шурик, как и подобает старшему, трудился в поте лица. Люсенька носилась по комнатам, заливалась звонким, как колокольчик, смехом, пока не стукнулась о косяк двери и не разразилась безутешным плачем, «потому что больно» и потому что уже «давным-давно» нет мамы. А неделю спустя затосковал по матери и Шурик. «Когда только наотдыхается она там? — говорил он сердито. — Еще ведь со старой квартиры уехала». Будто на новой квартире прожили уже вечность!

И вот уезжает опять... На этот раз не в страну благоденствия — в суровое Зауралье, одна с тремя детьми.

Вспыхнул у одного из вагонов луч карманного фонаря, и Владимир отчетливо увидел жену. Да, это была Тоня. Выбились из-под платка волосы, на руках трехмесячный Вовка, рядом, с чемоданами, Шурик и Люсенька. Защемило у Владимира сердце — ждал отправки на фронт, сам подавал об этом рапорт, но чтобы вот так расстаться с семьей, даже не простившись...

Нависшая над крышами туча придавила к земле духоту угасшего дня. Паровоз дал короткий свисток, и состав с перестуком буферов тронулся, скрылся в душной июльской темноте.


Третий месяц сдерживали защитники Одессы впятеро превосходившие их по численности войска противника.

Город был блокирован. Только по морю поддерживала Одесса связь с Большой землей. Захвачена насосная станция, снабжавшая город пресной водой. Солдатская фляжка питьевой воды отпускалась на сутки целому отделению — по глотку на человека. На исходе были запасы продовольствия, боеприпасы.

Еще 9 августа Геббельс заявил по радио: «Наутро Одесса станет столицей Транснистрии»[1]. На штурм города двинулись восемнадцать дивизий. Но наступление захлебнулось. Взятие «столицы» перенесли на 20-е, затем на 25 августа. Однако все атаки были отбиты защитниками города.

Гитлер вызвал по прямому проводу Антонеску. В ту же ночь диктатор Румынии сам прикатил в осаждавшие Одессу войска. Он назначил парад в Одессе на 4 сентября. По три-четыре раза в день поднимали солдат в наступление — рубежи обороны города оставались неприступными. Не удалось посрамленному генералу устроить обещанный фюреру парад и в сентябре.

Наступил октябрь. Фашисты обстреливали город и порт из дальнобойных орудий, бомбили с воздуха — сотни тонн смертоносного металла ежесуточно... В руины были превращены целые улицы. Но работы на оборонительных рубежах не прекращались. Разобраны мостовые — брусчатка пошла на баррикады. Для их сооружения использовались и мешки с землей, и трамвайные вагоны, и даже домашняя утварь.

Тарахтя, патрулировали по рубежам обороны одетые в броню тракторы. Свои импровизированные танки одесситы, не расстававшиеся с шуткой даже в эти дни, прозвали «Т-Т» и «НИВ» («тихоходно-тяжелые» и «на испуг врага»). Но действовали они не только на испуг. Батальон ополченцев под прикрытием тридцати таких «танков» в одном лишь бою захватил сорок вражеских орудий, десять пулеметов, сотни пленных. На железнодорожном перегоне Одесса — Раздельная курсировали прикрытые листами брони, вооруженные пушками поезда. Рабочие-ремонтники сами водили их в бой...

У иссеченного осколками здания Одесского обкома партии день и ночь толпились люди в гимнастерках и тельняшках, бушлатах и косоворотках, в матросских робах и спецовках строителей, с карабинами и гранатами, с перекрещенными на груди пулеметными лентами.

Получен приказ командования: «...Храбро и честно выполнившим свою задачу бойцам и командирам Одесского оборонительного района в кратчайший срок эвакуировать войска Одесского района на Крымский полуостров».

Крым в стратегическом отношении стал важнее. Но снять с открытых рубежей в степи восьмидесятитысячную армию, погрузить под круглосуточной бомбежкой на корабли и переправить морем в Крым — задача нелегкая. А вывоз заводского и портового оборудования, произведений искусства, ценностей, документов? Организация подполья? Уйдут войска — останутся отряды народных мстителей. Не богато Причерноморье лесами, нет тут гор, зато есть катакомбы — многоярусные, разрабатывавшиеся около двухсот лет подземные каменоломни. Протяженность их путаного лабиринта превышает длину всех улиц Одессы и ее пригородов.

Туда и спустятся партизаны, как в 1905 и 1918 годах.

Сотни выходов имеют катакомбы и в городе, и в его окрестностях: трещины, провалы, колодцы. Всюду будут подстерегать врагов народные мстители...


В заваленном ящиками кабинете секретаря обкома закончилось последнее «верховое» совещание подпольщиков.

Все разошлись, с секретарем остался один Бадаев.

— Был ведь сегодня и в порту, и у рыбаков, на двух заводах... Куда надумал еще? — устало спросил секретарь.

— В палеонтологический музей.

— Там-то кто понадобился?

— Профессор Грищенко.

— Профессор эвакуируется на «Пестеле» через полтора часа.

— Потому и прошу машину.

— Две угробил — дай третью! Переждать-то бомбежку можно?

— Нельзя! Сами же говорите: уезжает через полтора часа. К профессору надо заехать с людьми, а они еще за городом...

— Ну нет больше машин, в разгоне все. Полуторку, может, найдем... Устраивает?

— Возьму!

Через час серая от пыли полуторка подкатила к палеонтологическому музею. С нее сошли трое — Бадаев и старые горняки, резчики ракушечника: седой, с рыжеватыми усами Кужель и черный, хмурый Гаркуша.

Двери музея открыл сторож — длиннорукий горбун. Придирчиво осмотрел неурочных посетителей, впустил одного Бадаева. Кужеля и Гаркушу остановил:

— Куда в сапожищах таких... по коврам!

Предупрежденный секретарем обкома профессор ждал Бадаева.

— Кое-что я вам уже подобрал! —он вынул из сейфа кипу папок. — Записи, отчеты начиная с тысяча девятьсот девятнадцатого. Я сам ведь впервые спустился в катакомбы с партизанами.

— Отдаете подлинники?

— Вам они сейчас нужнее! И вообще... — профессор достал из бумажника посадочный эвакуационный талон. — Верните-ка это в обком, я останусь с вами. Без человека, знающего катакомбы, вам не обойтись.

— Знающие, Тимофей Георгиевич, уже подобраны.

— Где же они?

— Со мной.

— Почему не вошли?

— Не пустил хранитель ваш. Не по коврам, говорит, сапожищи.

Профессор приоткрыл дверь кабинета, крикнул сторожу:

— Впустите товарищей.

Встреча с Кужелем и Гаркушей была неожиданной радостью для ученого:

— Иван Афанасьевич, Иван Гаврилович! — обнял он сначала одного, потом другого. — Сколько лет, подумать только...

Давние товарищи вспомнили и партизанские вылазки в девятнадцатом году, и первые научные экспедиции в конце двадцатых.

— Не подскажете ли нам, Тимофей Георгиевич, — перешел к делу Бадаев, — куда в случае газовой атаки отводить газ?

— В Усатовскую штольню, но не к лиману, а в степь. У лимана выше влажность — тяга хуже.

— Для связи с верхом подобрали колодец, — продолжал Бадаев, — а он оказался «предательским»: крышка на нем нет-нет да и забарабанит, как на кипящем чайнике. Может, от нашего кухонного дыма?

— Дым ни при чем. И колодец не предательский, — улыбнулся ученый. — Больше того, может служить вам своеобразным барометром... Вероятно, глубокий?

— Метров сорок.

— Имеются, очевидно, толщи сухого ракушечника. Сухой он пористее. С повышением атмосферного давления воздух нагнетается в поры, с понижением высасывается из них. От восходящих воздушных потоков крышка и барабанит. Сделайте отвод или отверстие, как делают в крышке того же чайника. Только и всего!

— И последнее, пожалуй, главное, — сказал Бадаев. — Шахты Дальника подземных связок с другими не имеют?

— Нет, они единственные в своем роде — глубокие и тупиковые. В конспиративном отношении это и хорошо, поскольку исключено проникновение со стороны, и плохо, поскольку нет резервного выхода.

— А сдается, Тимофей Георгиевич, что есть сбойка с Дальницкими шахтами там, где отпечатку найшлы, — напомнил ученому Кужель. — Ще гадалы, уж не с той ли твари... Мудрено дуже прозывается.

— Архикрыса какая-то, — вставил немногословный Гаркуша.

— Археоптерикс, — поправил своего бывшего проводника палеонтолог, — ящерохвостая птица юрского периода... И вы помните, где это место?

— Помню, — отвечал Кужель, — зараз и планчик набросать моту.

— Ну-ка, ну-ка, — заинтересовался профессор, усадил Кужеля за стол, дал лист бумаги, карандаш.

Старый горняк нарисовал схему штольни и двух почти сходящихся вместе, соединенных сбойкой штреков.

Профессор вызвал сторожа, попросил его принести из архива картографическую папку, нашел в ней нужную схему, сличил с наброском Кужеля, согласился:

— Пожалуй, Иван Афанасьевич прав, могла быть в этом месте сбойка. Но теперь, вероятно, завалена оползнями, а расчистка в таком зауженном месте — дело кропотливое и длительное.

— Время на это как раз есть, — сказал Бадаев. — Не обмануться бы только местом.

— С Иваном Афанасьевичем и Иваном Гавриловичем не обманетесь — это ж мои референты, — улыбнулся ученый.

От профессора на той же полуторке Бадаев и горняки выехали в Нерубайское.

В двенадцати километрах от города, в степи, на холмах, напоминающих ковриги хлеба, раскинулось это старейшее село Одесщины. До наших дней дошло предание, будто разослал из этих мест пан-богатей зазывал. Кричали они на ярмарках и переправах: «Хотя кто и с чужою жинкою прийде або с чужими волами — прийме наш пан на земли вольготные».

Плохо жилось под турецко-татарским гнетом хилым, престарелым, не способным рубаться на саблях запорожцам. Вот и собрались «нерубайцы» на обещанной вольготной земле, поселились на холмах в степи. Потому и стало село называться Нерубайским.

А Усатово, согласно тому же преданию, возникло позже. Отделился, ушел к Хаджибейскому лиману один из нерубайцев. Необыкновенной пышности были у него усы. В подражание отцу стали отращивать такие же усы сыновья. И прозвали хутор Усатовом.

Скрестились со временем неподалеку от этих хуторов железная и шоссейная дороги. Нерубайское превратилось в стратегически важный коммуникационный узел.

Здесь, на скрещении дорог между Нерубайским и Усатовом, в глубоких многоярусных катакомбах и решено было разместить основной партизанский отряд и оперативную группу Бадаева.

К Нерубайскому полуторка подкатила уже в сумерках.

От озаренного пожарами неба все вокруг — и дома и люди — казалось бронзовым. Выли, пролетая над головой, снаряды и мины, посвистывали осколки. Всего в нескольких километрах отсюда пролегал оборонительный рубеж защитников города. Отблески взрывов плясали на стеклах окон, на сложенных из белого ракушечника хозяйственных постройках.

Еще вчера на холме за дорогой белел выстроенный здешней артелью Дом культуры. Сегодня над обуглившимся остовом его чернели лишь скрюченные огнем швеллера, тавровые балки.

Война была рядом, но люди будто не замечали ее, занимаясь, казалось, обычными, будничными делами.

Возчик с похожей на ступу деревянной ногой вел под уздцы настороженно шевелившую ушами лошадь. Трудно было понять, какой она масти, — так разукрасила труженицу ракушечная пыль каменоломен. На легких дрожках — набитые чем-то мешки.

Грузами завален был весь двор артели — ящики с гранатами и винтовками, увязанная в тюки теплая одежда, матрацы, кухонная утварь, прессованное сено, мешки с мукой, зерном и крупами — все это нужно было переправить под покровом темноты в шахты, на сорокаметровую глубину.

Подземный лагерь разместили в шести километрах от Нерубайско-Усатовской штольни, в старой двенадцатой шахте. Забаррикадировались, оставив лишь небольшие лазы, закладывавшиеся ракушечником. Установили около них пулеметы. К постам наблюдения и охраны провели телефонный кабель.

Времени оставалось в обрез. В следующую ночь отряду предстояло перебазироваться в катакомбы полностью.

Бадаев зашел в горняцкую контору. Два дня назад дом прошило снарядом, пришлось перебраться в кладовую. Двери, потолок здесь были низкие, махорочный дым облаком тянулся к занавешенным окнам: стекла были, конечно, выбиты.

Вплотную друг к другу стояли три топчана. Стол заменяла перевернутая вверх дном бочка. Совещались хозяйственники.

— Прошу до круглого нашего, — пригласил Бадаева самый пожилой из собравшихся — завхоз подземного лагеря Иван Никитович Клименко. — Ездили вы до профессора, а не сказал профессор, як свинью поросую у катакомбы вволочити? До первой грязюги дойде та и плюхается. От ведь заковыка! Корову-то хоть пропер? — обратился завхоз к одному из партизан.

— Корову — не штука. Да и свинью... взвалим по крайности на дроги, — отозвался тот. — Кухарить на чем? На одних дровах если — сколько надо их, где класть? Все одно отсыреют. Будем в дыму, в копоти, как черти в преисподней. Варить на полста человек — бабы не лвужильные. Облегчить бы стряпню им. Видел я о трех форсунках примуса — вот бы нам...

— Нельзя ли достать такие? — спросил завхоз заготовителя отряда. И с мельницей решать что-то надо.

— Завтра элеватор потребуете!

— Элеватор не элеватор, а мельница нужна, — стоял на своем завхоз. — Надо ж зерно молоть.

Автоматно-ружейную трескотню заглушил нудный, прерывисто нараставший гул самолетов. Иван Никитович привернул фитиль лампы, высунулся в окно. В небе вспыхивали мертвенно-голубоватые огни медленно спускающихся ракет.

— Опять люминаций навешали! Все в колодец!

— А траншеи, Иван Никитович, так и не выкопали? — спросил Бадаев.

— На ляха лысого они, — махнул рукой Клименко. — Заховаемся скоро у катакомбы. Да и колодец добрый у нас, взвод запхаты можно.

— Вот именно — «запхаты», — усмехнулся Бадаев, но спора затевать не стал: забот у всех много, не мудрено что-то и упустить.

Да и лопат маловато, их должен был доставить помпохоз оперативной группы Мурзовский. Где, кстати, он сам, почему нет его на обсуждении насущных хозяйственных дел?

— Сам, наверное, уже окопался, — с усмешкой ответил кто-то.

— Где?

— В Аркадии!

Самолеты начали пикировать на Усатово, ухают взрывы. Вздрагивает, словно в судорогах, не раз уже перепаханная бомбами и снарядами земля. Но вот догорает последняя осветительная ракета, затихает гул улетевших самолетов. После бомбежки ружейно-пулеметная трескотня воспринимается как привычное тиканье часов. Подсмеиваясь над тем, кто как лез в колодец, люди выбираются наверх.

Обсудив с хозяйственниками самое неотложное, Бадаев спустился с Кужелем и Гаркушей в катакомбы: надо было сразу же подобрать и оборудовать перепускные штреки на случай газовых атак, отвести восходящие потоки воздуха в тарахтящем колодце, посмотреть, как разместили запасы продовольствия.

Из глубины подземелий тянуло затхлостью и сыростью. Всполошившиеся летучие мыши, противно поскрипывая, пролетали порой у самого лица. Казалось, вот-вот зацепят своими острыми, как рыболовные крючки, коготками. В тесной темной шахте они делали такие виражи, с такой скоростью, что трудно было проследить их даже взглядом.

— Нам бы вухи их‚ — говорил шагавший рядом с Бадаевым Кужель. — Поскрипывае, каналья, эхо от скрипу того... По нему все и определяе. Ни за шо не чипляется. Летае, як самолет, и лампы не треба. И що это профессора, инженеры для людей не сроблють такого?

— Сроблют, Иван Афанасьевич, отвоюемся, и сроблют!

— Оно зараз бы сгодилось!

Идти приходилось зачастую согнувшись. Предусмотрительный Кужель прихватил с собой палку, опирался на нее. Гаркуша обходился без палки.

— Хребтина привычная, — гудел он глуховатым, насмешливым басом.

У отвыкшего от шахт Бадаева в таких местах начинала ныть поясница. Кужель замечал это, тут же придумывал:

— А ну сидайте... Послухаем, як камни звонкие слезки роняють.

Вслушивались, и действительно: будто позванивает где-то хрусталь. В одном месте капель выдолбила что-то наподобие вазы. Богатая солями вода разукрасила ее переливающимися, как перламутр, наростами.

— Гутарють, будто они и песни спивають, камни-то, — мечтательно заметил старик. — Море будто им песни свои на века оставило. Може, и о нас в песне той словцо буде!

На стенах штреков у разветвлений и поворотов темнели выцарапанные когда-то маркшейдерские знаки — кружки, крестики, стрелки. У тесной закопченной сбойки выскоблил кто-то рогатого чертика.

— О це и пекло! — весело объявил Кужель.

Прошли несколько метров по сбойке, и вдруг «Стой! Кто идет?!» — по-военному властный окрик.

— Пароль?

Обменялись условными словами.

Из темноты вышел худощавый, подтянутый мужчина с овальным смугловатым лицом. Было в его облике что-то лихое, цыганское: густые, почти сросшиеся брови, четко очерченные губы, большие черные глаза.

Месяц назад взял Бадаев из истребительного батальона снайпера Ивана Петренко, на боевом счету которого было уже немало уничтоженных гитлеровцев. Остаться в подполье Петренко согласился, но, спустившись в катакомбы, приуныл: слишком уж тесно было в путаных, как кротовые норы, штреках.

— Ну как, Иван Николаевич, свыкаетесь? — спросил снайпера Бадаев.

Тот, опустив голову, молчал.

— Кто-то рассказывал мне, — продолжал Бадаев, — пришел к Котовскому в отряд паренек, лет четырнадцати-пятнадцати. Тощий, хилый. «Так и так, с мировым капиталом сражаться хочу». — «А что делать умеешь?» — спросил его Котовский. Думал, думал паренек и говорит: «На трубе играть, горнистом могу». Рассмеялся Котовский: «По мировому капиталу, значит, — трубой? Лихо!» Обиделся паренек: «Труба, — говорит, — дух подымает, а дух в атаке — главное!» Взял Котовский паренька трубачом. А он и в самом деле поднимал потом в атаках дух бойцам — скачет впереди, трубит...

Усмехнулся снайпер:

— Вот ведь. Всю подноготную узнали...

— А как же, — улыбнулся Бадаев. — О людях, с которыми идешь в подполье, нужно знать все. Так что, Иван Николаевич, не забывайте насчет духа и теперь.. Вот что, приступайте к оборудованию тира.

— Здесь?

— Здесь. Много не потребую — научите людей поражать цель с первого выстрела. Второй — бойцу такого отряда, как наш, уже может стоить жизни.

Всю ночь бродили по катакомбам Бадаев, Кужель, Гаркуша. Под утро, еле волоча ноги, зашли в лагерь.

Наверху ночи сменялись днями, степную ширь то серебрила луна, то золотили лучи яркого еще осеннего солнца. А в катакомбах бессменно царил могильно-затхлый мрак. Люди теряли ориентировку во времени.

У груды консервных банок возились с каким-то приспособлением и мотками проволоки командир отделения Иван Иванович Иванов и парторг отряда Константин Николаевич Зелинский. Еще недавно один из них был механиком теплохода, другой — председателем колхоза.

— Фаршируем фрицам перчику! — Зелинский показал Бадаеву банку, начиненную желтоватой взрывчаткой.

— А проволока зачем?

— Да вот кумекаем, чем бикфордов шнур заменить, — ответил механик. — Подрывная машинка тяжеловата и в катакомбах может заржаветь.

— Что же придумали?

— Способ-то в общем дедовский, — улыбнулся смуглолицый чернявый Иван. — Обыкновенный проволочный потяг.

— Начнете разматывать «потяг», дернете впопыхах — и на воздух сами!

— Над тем и кумекаем, — улыбнулся опять механик. — Уж как-нибудь повременим на воздух-то...

В лагере все было сделано из ракушечника: нары, топчаны, столы, скамейки, — как в сказочном каменном царстве. Оборудованные под жилье выработки в шутку называли «палатами». В четырех из них размещались бойцы, в пятой — семьи с детьми, которых не успели эвакуировать, в шестой — штаб. Самую просторную сводчатую «залу» отвели под столовую. К ней примыкали кухня и пекарня.

Подальше в закутках разместили скот, продовольственные и фуражные склады.

В штабе со своей аппаратурой возился младший радист. В отряде он оказался человеком самой короткой биографии. Через графы анкеты «год, место рождения, родственники» писал наискось одно слово: «Неизвестно». Остался сиротою двух лет, помнил только свое имя — Семен. В детдоме так и записали: «Семен Неизвестный».

В отсеке напротив, у шахтерской лампы «летучая мышь» перебирали и протирали заплесневевшие от сырости патроны две женщины, две Тамары — Межигурская и Шестакова.

Бадаев приметил их в порту. Та, что повыше и помоложе, работала на госпитальном судне медсестрой. Бадаев узнал: комсомолка, на фронт пошла добровольно, смелая. В порту увидел он и вторую Тамару — мать пятилетнего малыша. Она провожала его в тыл со знакомыми. Плакали даже посторонние, кусал губы мужчина, а мать стояла, прижав сына к груди, как окаменевшая. На ней была перетянутая солдатским ремнем телогрейка, командирская портупея. Оказалась сотрудницей областного управления НКВД.

— В стойкости Межигурской можешь не сомневаться, — заверил Бадаева начальник областного управления. — Бери личной связной, не ошибешься.

И Бадаев взял личными связными обеих Тамар...

Напряженный день, утомительная ночь, и неизвестно, что впереди. Нужно было хоть немного отдохнуть. Бадаев лег на нары, прислонился спиной к шершавому, влажному ракушечнику и будто провалился.

Проснулся от внутреннего толчка: каждую минуту враг может ворваться в город, а ты спишь. Встал, добрел на ощупь до колодца, умылся, поднялся наверх.

И снова — ухающие разрывы бомб, резкие хлопки зениток, суматошная трескотня пулеметов, багряно-черный дым пожарищ, едкая гарь. Прыгающая по дорожным выбоинам полуторка, конспиративные квартиры, шифры, пароли, последние наказы и напутствия. Свои люди должны остаться и в порту, и на заводах, и в примарии, даже в церкви.

В сумерках выбрался Бадаев из города и на этот раз. Нужно было заехать в Аркадию.

Парк и корпуса санатория имени Дзержинского, где отдыхала когда-то Тоня, казались опустевшими, но здесь шла напряженная работа. За опущенными шторами сновали из комнаты в комнату озабоченные люди: получали боеприпасы, очищали от заводской смазки оружие.

Через парк Бадаев прошел во флигель санатория, разыскал помпохоза оперативной группы Мурзовского:

— Почему до сих пор здесь? Ваше место в Нерубайском.

— С утра ездил с Межигурской за Гаре, — сказал Мурзовский.

Елена Гаре была его первой женой, до войны оба работали на областном узле связи; он — снабженцем, она — радисткой. Там Елена и подружилась с Тамарой Межигурской. Несхожими были подруги. Тамара, скрытная, по-мужски волевая, считалась лучшим механиком узла, по совместительству работала в аппаратной НКВД. Елена, переменчивая, то безудержно веселая, то задумчивая, но всегда общительная, многое в характере унаследовала от своей матери, обрусевшей француженки. С детства зная французский язык, Елена изучила и немецкий. В морском техническом училище, где училась после школы, занималась уже переводом журнальных статей. А на узле связи ей приходилось прослушивать и переводить французские и немецкие радиопередачи; случалось быть переводчицей на приемах почетных и деловых гостей из Франции и Германии.

С Мурзовским она прожила недолго. Когда Межигурская предложила Елену в отряд резервной радисткой, Мурзовский, которому, видимо, не были безразличны воспоминания о его первой жене, сразу ухватился за это предложение. И вот уже в который раз ездил с Межигурской к Елене на переговоры.

Бадаев еще не встречался с Гаре, но знал о ней уже многое. Почему-то при мысли о Елене ему сразу вспоминалась Наташа. О подруге детства Владимир подумал еще в Москве во время разговора с начальником оперативного отдела. Ему захотелось разыскать в Одессе Наташу — если она еще там живет — и, может быть, сделать ее своей помощницей. Наташа была хоть и дальней, но все же родственницей князей Проворовских — лицо достоверное. Знает языки, хорошо воспитана. Ей, наверное, несложно было бы проникнуть в круги дельцов, коммерсантов и всяких «бывших», которые нахлынут в оккупированную Одессу. Но следы Наташи не отыскались. Немудрено — столько лет прошло.

Однако за родственницу каких-нибудь «бывших», хотя бы тех же Прозоровских, могла сойти и Елена. Наташа говорила, что кто-то из ее родни уехал во время революции во Францию. Теперь родственница-эмигрантка может «вернуться» и разыскивать в Одессе Наташу — легенда вполне правдоподобная.

Не сразу согласилась Елена на легализацию в городе при оккупации. Она сомневалась, что справится с поручаемым ей делом, просилась в катакомбы. Лишь после третьей беседы с Тамарой решилась она поговорить с Бадаевым.

— Ждет вас у беседки, — сообщил Бадаеву Мурзовский.

Красивая, стройная женщина поднялась Владимиру навстречу.

Она заговорила сразу, горячо и взволнованно.

— В училище с нами занимался военрук. Я неплохо стреляю. Могу быть в отряде не только радисткой, но и бойцом, вместе со всеми выходить наверх, на диверсии.

— Чтобы бороться с врагом, надо знать его, — спокойно заметил Бадаев. — Для этого и необходимы отряду глаза и уши наверху, там, где придется действовать.

— Но хотя бы не в одиночку, — начинала понемногу сдаваться Елена. — Оставьте в городе Межигурскую... или Мурзовского.

Эту мысль подал ей, наверное, сам Мурзовский, не раз уже намекавший Бадаеву, что в городе может быть полезнее, чем в катакомбах. Но он-то как раз для легализации наверху не подходил: несколько лет работал снабженцем, в Одессе его многие знали, да и по облику, манерам не мог он сойти за вернувшегося из-за границы эмигранта. Только сразу расконспирировал бы и себя и Елену.

— А почему вы решили, что будете действовать в одиночку? — продолжал Бадаев. — Говорят, в родном доме и стены помогают. Мы на своей земле, оккупанты — на чужой. У вас будут друзья на каждом шагу. На первых порах, может быть, невидимые, но верные — убедитесь в этом сами. Документы подберем хорошие — будете выехавшей в двадцатых годах во Францию эмигранткой. Взвесьте все, продумайте. Подробности обсудите с Межигурской. Через неделю придете сюда же к вечеру. Тамара вас будет ждать.


Уже всходило солнце, когда Бадаев на той же обкомовской полуторке выехал из санатория.

Аркадия, Отрада — встарь здесь были дачи местных богачей. Садами и парками отгородились они от «голопузовки» — одесских рабочих районов.

От самого дальнего из них — Большого Фонтана — тянется вдоль моря извилистая, заросшая кустарником балка Рыбачья. В конце ее — старейшая рыболовецкая артель имени лейтенанта Шмидта, легендарного героя Севастопольского восстания 1905 года.

Крут, скалист в этих местах берег моря. Еле приметными лазами темнеют на нем заросшие дерезняком полуобвалившиеся входы в старые катакомбы. Их прозвали «Ласточкиными гнездами» — там и в самом деле давно уже хозяйничали быстрокрылые летуньи. Но о многом могли бы поведать закопченные светильниками береговые пещеры. С 1905 года жил в рыбацком поселке Большого Фонтана революционный дух.

Дальняя окраина, закаленные морем люди, революционные традиции — здесь и решил Бадаев создать один из верховых партизанских отрядов. Еще в августе приезжал сюда, беседовал со старожилами, присматривался к месту.

Утонувший в бузине и смородине спуск в балку, сходящиеся с трех сторон глухие улочки... «Затишье» — самый отдаленный тупичок поселка. Именно такое затишье и нужно было Бадаеву. Рыбак Григорий Шилин привел Владимира к женщине средних лет — вдове, матери двух детей, Ксении Булавиной.

— Прошу до хаты, — встретила она гостей. — Достань, доченька, с погребу юшки... Нарви, сынок, цибулек!

Гости прошли в чистую, недавно побеленную хату, сели за стол. Бадаев увидел на шее у женщины крестик:

— Веруете?

— Да ни! Память по мужу.

— Нашей веры она, — улыбнулся Шилин. — Голопузой командой еще к «Ласточкиным гнездам» бегали. А в девятнадцатом году в исполкоме работала — анархисты чуть на крюк не вздернули... Расскажи-ка, Ксюша, историю свою.

— Да уж и история, — отмахнулась хлопотавшая у стола хозяйка. — В девятнадцатом-то кого только не заносило в наши края: и белых, и синих, и зеленых. А тут смотрю: в кожанках, ленты пулеметные поверх, штаны красные. Ну, думаю, свои. Только вижу: ходят по исполкому, плакаты сдирают. «Что ж, — говорю, — товарищи, делаете? Под портянки або на цигарки бумаги надо — так я старые газеты дам». Хлопец-то в красных портах глазищи на меня вытаращил: «Как изволили-с, мадам, величать нас? Товарищами? — размахнулся, да плеткой по лицу меня хлобысь! — Гусь свинье не товарищ!». На главного, видать, нарвалась. Командует: «Вздернуть большевичку на крюк!». И вздернули бы, кабы не Григорий... Дверь как раз в исполкоме чинил, а у двери той ведро с бензином стояло. Шарахнул Григорий ведро ногой и следом — лампу. Так разом все огнем и охватило. Выбежали бандюги — блажат. Наши от греха прибрали всех. Появился потом начальник ихний. «Хлопцев моих не видели?» — «В море, — говорим, — на шлюпке ушли, налакамшись дюже». — «Куда ж, — говорит, — их леший понес?» — «Говорили им, мол: штормит по ночам море». «А они?» — «Анархистам море по колено!». И так оно ладно у нас получилось, что поверил начальник, — с тем и отбыл.

— Вот, дружба сызмальства, — пожаловался Григорий, — а замуж за меня не пошла... Тридцать лет ждал... Как на духу тебе...

— Да будет! — оборвала рыбака женщина. — Чи поп они тебе? Как на исповеди верующий выкладываешь все...

— А я, Ксения, верующий и есть: в людей хороших верую, в идею нашу большевистскую верую, в любовь большую верую...

Ксения смущенно присела на лавку. Бадаев молчал.

— От и цибули! — вбежал в хату белобровый мальчуган.

Степенная, как и мать, девочка внесла покрытый вышитым рушником горшок с холодной ухой. Сидели, толковали до позднего вечера.

Чаще стал заходить после этого к Булавиной Шилин. Подолгу разговаривали они в горнице, ходили, приглядываясь к чему-то, по двору.

— Надо, Ксюша, надо, — говорил рыбак. — Потому до тебя и привел, что верю, как собственной совести.

Наведывался и Владимир. Привязались к дяде Бадаеву Муся с Юркой. Потом возчик с деревянной, похожей на ступу, ногой привез из города еще какого-то мужчину — высокого, сутулого, со свежевыбритыми, припудренными щеками.

Муся объяснила Юрке, что новый жилец был управляющим ТЭЖЭ — главным над магазинами духов и пудры — вот и привык пудриться. Звали его Петром Ивановичем.

— В городе бомбят, у нас потише, — сказала детям Ксения, — с нами пока и поживут.

Знакомясь, Петр Иванович протягивал пухловатую руку, вежливо представлялся:

— Бойко!

Жена Бойко выглядела так молодо, что Муся приняла ее сначала за его дочь.

Жильцы привезли собаку с тремя слепыми еще щенками. Собака сама перетащила щенков с телеги в поставленную у хаты корзину. Юрку это привело в восторг. То и дело приходилось отзывать его от огрызавшейся Нельмы.

Подвода была завалена вещами. Их перетаскивали хромой возчик, Шилин и приехавший вместе с жильцами из города паренек лет пятнадцати-шестнадцати в тельняшке и расклешенных брюках. Густые, вразлет, черные брови, темные глаза, деловито сжатые губы. Муся сразу мысленно окрестила его «морячком».

Тяжелые тюки «морячок» таскал один.

— Дай допоможу! — сказала Муся.

Он глянул на нее так, что девочка осеклась. Оттащив один тюк, вернулся, взвалил на спину второй.

— Ну почему не хочешь, щоб подмогла? — повторила Муся. — Пуп же надорвешь!

— Тоже мне помощница, — насмешливо бросил «морячок». — В хате вон ляльки плачут!

Девочка обиделась. Мать и та давно уже советуется с ней, как со взрослой, по всем житейским делам, а этот — «ляльки». До кукол ли было Мусе? С пяти лет без отца. Братишка на руках у нее был, а не «ляльки». «Морячок» достал из колодца бадейку воды, умылся, бросил деловито возчику:

— Так я, дядя Федулай, пошел.

— Зенитки ж у причала бьют, осколки сыплются.

Трохи б переждал!

— От осколков есть предохрана! — «морячок» снял с телеги большую, как ведро, кастрюлю, надел на голову. — Во!

Расхохотался возчик:

— Ну, дуй с предохраной своей!

Спустился паренек в балку. Спустилась незаметно за ним и Муся. Никто из мальчишек не задевал еще так ее самолюбия. Хотелось догнать и сказать что-нибудь тоже обидное. Пошла следом.

«Морячок» дошел до берега и прыгнул вниз, покатился по сыпучему, почти отвесному склону. Даже у смотревшей со стороны Муси захватило дух. Зажмурилась. А паренек тем временем исчез. Куда?

У причала лежала перевернутая вверх дном пригнанная кем-то недавно рыбацкая шаланда. Только под ней мог спрятаться «морячок». Подобралась девочка к шаланде поближе, услышала голоса.

— Сцапают в море на корыте таком.

— В море будем выходить по крайности. Перцу фашистам можно давать и из катакомб.

— А кастрюля на всех маловата...

— Какую же тебе?

— По его аппетитам — бадейку!

Разговаривали ребята, но не здешние, незнакомые, наверное, тоже из города.

— А мне, Яшуня, в море с вами можно? — послышался девичий голос.

— Ты, Любаша, будешь связной на берегу, с сеструнькой моей напару.

Это ответил «морячок».

— А можно, Яшунь, клятву подписать просто чернилами? — тихо попросил тот же девичий голосок.

— Палец уколоть боишься, а в море просишься!

— Боязно самой-то! Ты кольнешь, ладно?

— Ладно.

Муся отползла потихоньку от шаланды и хотела было уйти домой, но откуда-то вывернулся Юрка:

— Крикну зараз: «Жених да невеста облопались теста!» Хочешь?

— Ты что? Зачем? Не смей! — пригрозила брату Муся. И когда он только перестанет таскаться за ней, как хвост. Никуда не уйдешь от него, не спрячешься! Разболтает теперь все, это уж точно.

Строго наказала сестра Юрке держать язык за зубами, но ведь с дядей Бадаевым у него был договор: никаких секретов друг от друга. Как же Юрке молчать, если он слышал, что ребята, пригнавшие три дня назад из города шаланду, собираются давать перцу фрицам.

— Какого? — не понял будто дядя Бадаев.

Юрка скосил хитро глаза:

— Красного, наверно, самого жгучего!

Дядю Бадаева это заинтересовало, попросил Юрку как мужчина мужчину:

— Проводи туда.

Пошли. Но под шаландой никого уже не было. Заглянули под лодку — раздался у «Ласточкиных гнезд» свист, послышался окрик:

— Эй, чего надо?

— Главного вашего! — ответил дядя Бадаев.

По сыпучему склону скатился знакомый Юрке паренек в тельняшке. Долго разговаривал с ним о чем-то дядя Бадаев.

Потом спросил:

—А без пропуска в порт пробраться сумеешь?

— Надо —так проберусь! — деловито отвечал «морячок».

— Ну, скажем, надо!

— Шуткуете?!

— Вправду... Забыл пароль, а необходимо послать записку... вот так! — Бадаев провел ребром ладони по горлу.

Паренек посмотрел на солнце.

— Часам к четырнадцати буду там... Устраивает?

— Ой ли?! — не поверил Бадаев, но записку все же дал.

Паренек зашагал к причалу. Там рыбаки грузили на катер бочки, прохаживались солдаты. «Морячку» пришлось обходить их по ручью — спустился в промоину, скрылся.

Вернулся вечером с ответом. Долго похлопывал Бадаев паренька по плечу, приговаривая:

— Ловок, ничего не скажешь! Как же, если не секрет, пробрался через посты?

— На катере в бочке... Погрузили и выгрузили.

— А в бочку как попал?

— Из погреба бочки-то выкатывали. А в погреб из катакомб лаз есть.

Рассмеялся Бадаев, потолковал о чем-то с Петром Ивановичем, вызвал Яшу во двор. О чем там шла речь, Юрка не слышал, хотя высовывался и в дверь, и в окно.

А разговор был серьезный.

Выяснилось, что Бадаев знает не только самого Якова Гордиенко, но и всю его семью: брата Алексея, сестру Нину, отца, даже привычки его, приговорочки. Хоть и суров бывал в семье матрос революционного «Синопа», но при случае любил ввернуть о сыновьях: «В тельняшках родились, морская кровь...» И кивнет в подтверждение на сундучок, сделанный Яковом еще до поступления в мореходное училище. «В кругосветку собирается меньшой-то!..»

— Знаю, где сундучок этот и сейчас, — сказал Бадаев.

— Где?

— Под шаландой.

— Как узнали?

— Бирка висит: «Яков Гордиенко». За большими-то делами о бирке забыл? Пора, друг, срывать. Кругосветка откладывается. И не к лицу командиру летучего разведывательного отряда забывать о конспирации.

В черных глазах паренька появилась настороженность.

— Да, да, — подтвердил Бадаев. — Соображения такие имеются: летучий разведывательный отряд — самое боевое звено подполья. И ты командир. Дело, конечно, рискованное. Может, подумаешь?

Паренек сдвинул со лба кубанку:

— Кому буду подчинен?

— Совету отряда! Проверим получше твоих ребят, и принимай команду.

— Кому командовать, тому и проверять! — воспротивился Яша.

Бадаев рассмеялся:

— Договоримся, Яшуня, сразу: командир — ты, а командовать будем уж как-нибудь вместе.

— С кем?

— С советом отряда, со мной. И вот первый совместно выработанный приказ: «флот» свой отгонишь в укрытие. До особых распоряжений в действие не вводить. «Перцу» фрицам давать будем продуманно. Ясно? Соберешь ребят завтра в «Ласточкиных гнездах». Но без «хвостов»!

Вернулись в хату. Пили чай, ели горячие пышки.

Гудела отдаленная канонада. Насторожив уши, подпихивала под брюхо щенят Нельма...

То было полтора месяца назад. Теперь канонада гремела совсем уже рядом. Полуторка, которую Бадаев взял в обкоме партии, по дороге на Большой Фонтан вышла из строя.

Еле раздобыл Бадаев крытый брезентом «газик». Проехав немного, шофер остановил машину, принялся снимать тент.

— Зачем? — не понял Бадаев.

— Да бачу: глаза закрыты у вас. Чи ночь не спали, чи шо? Сниму, думаю, брезентину. С ветерком легче будет.

— А если сглазят? — усмехнулся чекист. — Оставь брезент.

Обогнув Рыбачью балку, свернули к Затишью.

Со вчерашнего дня тихий тупичок поселка заполонили начавшие уже сниматься с передовых позиций войска. К порту они двигались только ночами. Днем либо демонстрировали ложные передислокации, либо размещались на привал в заросших балках, в хатах рыбаков.

Расположились солдаты на отдых и у Булавиной. Только летняя половина хаты, где жил со своей молодой женой перебравшийся из города Бойко, была свободна. Бадаев застал Бойко за бритьем. До лоска выскабливал он обычно свои щеки. Но даже пожилые бойцы отряда все равно называли почему-то молодящегося командира «стариком». Настоящая фамилия этого человека была Федорович, звали Антоном Брониславовичем. Под новой фамилией должен был он остаться в городе владельцем слесарной мастерской и возглавить совет командиров боевых и разведывательных десяток. Ему же оперативно подчинили и летучий отряд Якова Гордиенко. Для легализации при оккупационном режиме кандидатура Федоровича — Бойко была подходящей: прибыл в Одессу из Измаила, работал в тресте ТЭЖЭ, на винном заводе, имел и навыки делового человека, и типичный облик торгового работника. А между тем служил в двадцатых годах в ГПУ. Был он к тому же давним другом Мурзовского.

Вечером Бадаев и Бойко собрали у причала рыбаков — бойцов отряда — как будто для ремонта снастей. Пришли веселые говоруны братья Музыченко, чернобровый, осанистый бригадир Барган, светлочубый Козубенко.

Что сказать людям на последнем перед уходом в подполье сборе? Уточнили пароли, отзывы, первоочередные задачи. Что еще? И вспомнились Бадаеву слова Шилина: «А я верующий и есть. В людей хороших верую, в идею нашу большевистскую верую...» Хотелось повторить эти слова, как клятву. Но говорили о самом необходимом, скупо, коротко. Потом, по старому русскому обычаю, посидели, как перед дальней дорогой.

Гремела артиллерийская канонада.


Когда-то на месте Одессы стояла турецкая крепость Хаджибей. Темной сентябрьской ночью один из генералов Суворова — Дерибас отдал своему отряду странный приказ: «Собрать рогожи и тряпки, обмотать оными ноги коней». Бесшумно, в туманной предрассветной мгле головной конный отряд подошел по Кривой балке к крепости. Внезапным штурмом Хаджибей был взят. Но у Дерибаса насчитывалось несколько сот конников, а в ночь на 16 октября 1941 года — последнюю ночь эвакуации — должны были бесшумно сняться с боевых позиций и погрузиться на корабли войска численностью до сорока тысяч человек с танками, пушками, бронемашинами.

Тем не менее они снялись бесшумно, незаметно для врага. Операцию провели по четкому графику за несколько часов.

Два «совершенно секретных» приказа советского командования удалось перехватить и расшифровать румынскому разведывательному управлению «Вултур» (что значит «орел»).

Одним из приказов защитникам Одессы предписывалось готовиться к обороне в зимних условиях. Другим — на 15 октября в 19.00 назначалось наступление всеми наземными частями при поддержке флота и авиации по всей оборонительной линии. Рекомендовалось применять тактику заманивания противника в контратаки и уничтожения его огнем с флангов.

«Плацдарм расширить до Днестра, — гласил приказ. — Лишь при этом условии Одесса сможет выйти из кризиса с питьевой водой и выдержать зимнюю осаду».

Рекомендовавшаяся в «секретном приказе» тактика заманивания вынудила командование немецко-румынских войск принять контрмеры. По частям были разосланы инструкции: «Выдержать натиск русских с минимальными потерями. Окопы, блиндажи, капониры углубить, перекрыть накатами. Контратак не предпринимать».

Рвавшиеся к Одессе восемнадцать дивизий противника стали зарываться в землю, готовясь к длительной осаде города.

В точном соответствии с перехваченным приказом в 19.00 начался массированный обстрел позиций осаждающих. Заговорили орудия всех стоявших у Одессы советских кораблей и артиллерийских батарей, закружились самолеты.

Защитники Одессы снимались с передовых, отходили к порту, а по окопам неприятеля передавались приказы: «В бреши не вклиниваться! Маневры провокационные!»

К полуночи «бреши» простирались уже по всей первой линии. Стреляли лишь кочевавшие по опустевшим окопам мелкие группы прикрытия. Снявшиеся с боевых рубежей войска стекались в порт. Погрузка производилась одновременно на семнадцать транспортов, два крейсера, четыре эсминца, четыре тральщика, десятки моторных шхун и барж.

К трем часам утра эвакуация была завершена.

Солдаты противника, с тревогой вслушиваясь в наступившую вдруг тишину, все еще лежали в своих окопах. От командования поступали запросы: «Не обошли ли русские с флангов?», «Не прорвались ли в тыл?»

Лишь на исходе дня решились осаждающие направить к городу разведывательные группы. Они обнаружили, что окопы защитников города пусты. Но дальше, на холмах у Нерубайского, начались злоключения. Никто из пробиравшихся по обочинам дороги разведчиков не слышал выстрелов, а офицер свалился вдруг как подкошенный. Подбежал к офицеру капрал — та же участь. Бил, несомненно, снайпер. Но откуда?

Когда на бугре скопилось много солдат, послышалась глухая пулеметная очередь. Пулеметчик бил с поразительной меткостью, а звука почти не слышно. Видимо, у русских появилось оружие дальнего прицельного боя? Ударили захватчики из пушек и минометов по Усатову, но снайпер и пулеметчик не унимались. Десятки трупов оставили завоеватели на Нерубайских холмах, прежде чем поняли, что бьют по ним чуть ли не в упор из поглощавших звук подземных каменоломен.

Таким было первое слово бадаевцев, их «хлеб-соль» врагу.

Страшили завоевателей в опустевших пригородах Одессы безмолвие и оставленные на стенах надписи: «Идешь на гибель, фашист!», «Мы вернемся!».

Гитлер вызвал по прямому проводу Антонеску: «Мне не нужны «орлы», которые ловят мух!». Имелись в виду перехваченные «Вултуром» «приказы». Вслед за фюрером Гиммлер назвал разведчиков «Вултура» «мухоловами» уже во всеуслышание. И направил в Одессу инспекцию СС.

Взбешенный Антонеску собрал в Бухаресте генералов ставки. Отчитывая их, рубил воздух рукой, словно отсекал повинные головы, требовал жесточайших мер подавления, цитировал Гитлера, утверждавшего, что человек грешен от рождения и управлять им можно только с помощью силы. В этом духе был составлен приказ войскам: «Никакой милости побежденным, карать без жалости и сострадания»... Среди рядового и унтер-офицерского состава распространили листовку-памятку: «Не останавливайся, если перед тобой женщина, старик или ребенок, — убивай! Лишь этим спасешь от гибели себя, обеспечишь будущее своей семье, прославишься навеки».

Солдат и офицеров дразнили кровью, и оккупанты ворвались в город палачами: в первые же дни согнали в старые пакгаузы двадцать тысяч одесситов — детей, стариков, старух, — облили стены нефтью и подожгли, Живыми факелами вырывались люди из гигантского костра — тогда их пристреливали автоматчики. Для устрашения населения колонну полураздетых, разутых людей прогнали на расстрел холодным осенним утром чуть ли не через весь город. Обреченные несли на руках детей. Обессилевшие падали, конвоиры добивали их прикладами.

Грабежи, насилия, расстрелы... Расстрелянных вывозили, как дрова, на грузовиках.

В 1812 году пятая часть одесситов вымерла от чумы. Могильщики — мартусы — сваливали мертвецов за городом. Один из могильников тех времен так и назван «Чумкой». Словно воскрешая тот жуткий разгул чумы, оккупанты вновь завалили трупами окраины города...


Оккупационными войсками в Одессе командовал румынский генерал Гинерару. Прибывшую к нему инспекцию СС возглавил один из личных порученцев Гиммлера — подполковник Шиндлер. С подполковником приехало несколько офицеров из дивизии «Мертвая голова».

А двумя днями позже прилетел инспектор имперской канцелярии — обер-лейтенант с челкой и усиками под Гитлера.

Служба специнформации — ССИ — и румынская политическая полиция — сигуранца — в Одессе были укомплектованы контрразведчиками в основном русского, белоэмигрантского происхождения. Первую скрипку в особо важных делах играл Николау Аргир — он же Николай Васильевич Кочубей, он же Николай Петрович Глушко — неизменным оставалось только имя. Родился он в Одессе, с деникинскими войсками бежал в Турцию, затем оказался в Лондоне и, наконец, в Румынии, где дослужился до капитанского чина. Поговаривали о его сохранившихся связях с Анкарой и Лондоном, но ловкий агент не оставлял улик. Хитрость, изворотливость Аргира пугали даже его коллег. «Никогда не знаешь, где и как укусит эта лиса», — говорили о нем. Гладко причесанный, с легкой сединой на висках, тонким прямым носом, насмешливым складом губ, мягкой, вкрадчивой походкой — он и в самом деле походил на лису. Этому-то человеку и поручили «заняться» одесскими катакомбами.

Страшили катакомбы оккупантов. Целую дивизию усиленную саперными частями, пришлось держать захватчикам «для охраны Одессы».

Оккупированный город продолжал воевать. В плановости, продуманности и оперативности диверсий чувствовалось централизованное, единое руководство. И никаких следов, словно действовали невидимки.

Но Аргиру все же повезло — совершенно случайно зацепил он ниточку.

Заглянул мимоходом в палеонтологический музей. Там был только сторож — мрачный, нелюдимый горбун. Но Аргир сумел многое у него выпытать. Выяснилось, что у сторожа к «советам» есть свой «неоплаченный счет». В прошлом он был репрессирован как спекулянт. Для контрразведки такой человек, конечно, оказался находкой. Горбун рассказал Аргиру, что в последние дни эвакуации в музее были трое — два старика и один молодой, по выговору москвич, как видно, из «руководящих».

Разговаривали они в кабинете с наглухо закрытой дверью, но горбуну удалось кое-что услышать. Речь шла о катакомбах Дальника, о двух тупиковых штреках и сбойке. Потом профессор попросил папку с картами катакомб и вернул с неаккуратно сложенной схемой. Горбун показал ее Аргиру. На ней действительно были вычерчены два штрека и сбойка Таких могло быть, конечно, десятки в любой из шахт Дальника. Все же контрразведчик взял схему с собой. Горбун сообщил также, что одного из приходивших к в стариков видел потом в санатории имени Жзержинского, где, по слухам, формировался партизанский отряд.

Аргир установил за санаторием и Дальницкими катакомбами круглосуточную слежку.


Неделя показалась Елене вечностью. Чтобы правдоподобнее выглядела легенда о возвращении из эмиграции, она поселилась вначале в гостинице, но уже через день, сославшись на холод — номера не отапливались, — перебралась на частную квартиру, Хозяйка вскоре уехала, и Елена осталась одна в полуразрушенном доме. С улицы день и ночь доносились выстрелы, крики. Теперь Елена уже не раздумывала — справится или не справится с заданием. Она готова была действовать, но надо было набраться терпения и ждать указаний от Бадаева.

Дождавшись назначенного дня и часа, отправилась Елена на встречу с Тамарой.

С моря дул холодный ветер, косой мелкий дождь сек лицо, но это было даже хорошо — непогода загнала патрули и мародерствовавших солдат под крыши.

Елена шла, не останавливаясь, не переводя духу, до самого санатория. Здесь было пусто, хлопали распахнутые настежь двери. Через парк направилась Елена к беседке. Пусто было и там. С полчаса пришлось бродить по сумрачным аллеям, пока, наконец, вдали, у моря, не появилась женщина — в длинном пальто, резиновых ботах, теплом платке, с корзиной в руках. С трудом Елена узнала в ней Межигурскую, бросилась навстречу. Однако Тамара, словно не замечая ее, остановилась, подняла, прикрываясь от ветра, воротник и повернула вдруг к набережной. Елена стояла в недоумении — Тамара все ускоряла шаг. Елена не могла обознаться — она хорошо знала стремительную, размашистую походку подруги, ее манеру резко вскидывать при повороте голову. Что же произошло? Кто-нибудь помешал? Елена огляделась по сторонам — парк был безлюден. Она двинулась за Тамарой следом.

Межигурская спустилась к морю и вдруг исчезла, словно канула в воду. Только теперь увидела Елена двух мужчин в шляпах и темных макинтошах, выходивших из парка на набережную. Со стороны города подкатил желто-звленый «фиат». Из машины вышел румынский офицер с погонами капитана. «Макинтоши» («Полицейские!» — мелькнуло в голове у Елены) подскочили к офицеру. Елена четко увидела его профиль — по-лисьи вытянутое лицо, прямой нос, выступающий вперед подбородок. Ей показалось, что капитан метнул в ее сторону быстрый взгляд, — она тут же повернулась и, не оглядываясь, пошла обратно в город.

Минуты через две машина уехала, шум ее потонул в гуле морского прибоя. Елена свернула на поднимавшуюся вверх улочку. Здесь было тише, слышались только ее шаги. Не выдержав, оглянулась — никого.

Не замедляя шага, с неспокойно бьющимся сердцем возвращалась Елена в город. Все чаще попадались встречные, два подвыпивших румынских солдата вывалились из ворот и чуть не сбили ее с ног. Елена перешла на противоположную сторону улицы, солдаты — за ней. Попыталась скрыться в проходном дворе — не тут-то было. Она еще ускорила шаг, почти бежала — солдаты не отставали. Вот и ее дом. Елена бросилась в парадное, хотела закрыть за собой дверь на засов — он оказался сломанным. Кинулась по лестнице вверх — нагнали. Один из солдат разорвал на ней кофточку. Грязные пальцы его зашарили по груди. Закричала — солдат зажал ей рот. Отбивалась, как могла, — руками, ногами, головой, кусала провонявшую табачищем пятерню...

Раздался вдруг короткий предупреждающий свист, и руки, державшие Елену, разжались. Солдаты вытянулись перед кем-то во фрунт. На площадку поднялся офицер.

— Вон, скоты! — скомандовал он по-румынски.

Громыхая сапогами по ступеням чугунной лестницы, солдаты сбежали вниз. Офицер повернулся к Елене, заговорил на чистейшем русском языке:

— Здесь живете?

— Да, — с трудом овладела собой Елена.

Открыла дверь своей квартиры. Следом за ней вошел в прихожую и офицер:

— Вас бьет озноб... Подожду, пока успокоитесь. — Достал сигареты. — Курить разрешите?

Елена пожала плечами.

— Для такой ситуации вопрос странный, вы правы. — Закурил, кивнул в сторону убежавших солдат: — А дома — верные мужья, нежные отцы... Война делает людей скотами.

Офицер повернулся вполоборота к Елене, и она увидела тот же лисий профиль — тонкий нос, выступающий вперед подбородок. Да, это был тот самый капитан. Значит, все же следили...

Поймав на себе пристальный взгляд Елены, офицер усмехнулся:

— Форма румынская, речь русская — чему верить? Не правда ли? Но помните изречение вашего мифического соотечественника Козьмы Пруткова: человек на то и раздвоен снизу, что на двух опорах надежнее.

— У меня уже давно другое отечество, — холодно сказала Елена и протянула капитану свои документы.

— О, это лишнее... Я не полицейский, — любезно заметил офицер. Но в документы все же заглянул: — Француженка?

— Родители увезли меня из России во Францию двадцать лет назад.

— Возвращаетесь в родные края?

— Разыскиваю родственницу, — по-французски ответила Елена.

Офицер сказал, что по-французски не понимает. Елена повторила ответ по-русски, сняла пальто и вошла в комнату. Следом вошел и офицер, с любопытством оглядывая обстановку.

— Гостиницу не отапливают, переехала к кельнерше, — пояснила Елена.

Капитан поинтересовался книгами на полке. Некоторые из них были на французском и немецком языках.

— Это тоже кельнерши?

— Нет, это мое.

— Знаете и французский и немецкий?

Все так же загадочно усмехаясь, офицер помолчал, неожиданно откланялся:

— Не смею докучать! — Однако в прихожей задержался: — Если позволите, наведаюсь дня через два... Возможно, с деловым предложением. Знание французского и немецкого делает вас нужным для нас человеком.

— Для кого — для «нас»?

— О-о, — рассмеялся офицер, — любите брать быка за рога?!

— Просто не пойму, чего вы от меня хотите. И кто же вы все-таки — румын или русский?

— И то и другое, — ответил офицер. — Это не меняет дела, но давайте не будем спешить.

— Должны навести обо мне справки? А говорили: не полицейский!

— Честь имею, — взял под козырек капитан. — Через два дня в это же время зайду к вам.

— А я сбегу, — вызывающе бросила Елена. — Терпеть не могу полицейского надзора!

— Капризны, как истинная француженка, — усмехнулся капитан. — Полицейского надзора не будет — слово офицера.

Щелкнув каблуками и поклонившись, он, наконец, ушел.

Елена подошла к окну, выждала, пока офицер, перейдя улицу, скрылся в переулке, и подняла, как было условлено, правый угол занавески — знак того, что должна срочно сообщить что-то связной Бадаева Межигурской. Потом присела у окна в ожидании ответного сигнала. Его должны были подать с балкона дома на противоположной стороне — вывесить полотенце (значит, Межигурская будет завтра утром на вокзале) или скатерть (значит, нужно самой сходить на привокзальную площадь к одноногому извозчику и передать ему шифровку). С ответным сигналом медлили.

Елену все навязчивее мучил вопрос — кто этот офицер? В том, что он имеет отношение к полиции, сомнений не было: не случайно он оказался и на набережной, и в парадном. Но к чему привел афоризм Пруткова? Намек на какую-то двойственность? Кто он: друг или враг? Если враг, как его обезвредить? Нельзя ли использовать в интересах отряда? Прав был Бадаев: чтобы бороться с врагом, надо знать его. Что знает Елена об этом странном капитане? Надо бы, конечно, попытаться уйти от его преследований. Но ведь он выслеживает и Межигурскую, может быть, напал на след отряда. Кому-то нужно же теперь наблюдать за ним, чтобы вовремя предупредить товарищей об опасности...

Утром Елена была на вокзале и скоро получила ответ от Бадаева: с квартиры не съезжать, выяснить суть предложения капитана, в случае опасности поднять левый угол занавески. Значит, невидимые друзья будут где-то рядом, готовые прийти на выручку в любую минуту. И Елена не чувствовала уже себя такой одинокой...

Офицер, как и обещал, зашел через два дня перед вечером, с порога насмешливо спросил:

— Не сбежали?

— Могла и сбежать.

— Нет, — возразил капитан.

— Почему же?

— Считаете меня врагом, а врага нужно держать в поле зрения, не так ли? Но будем откровенны до конца: могут же быть в чем-то друзьями даже враги? Представьте, что мне нужна переводчица, просто переводчица с французского. На такое предложение согласны?

— Что я должна переводить?

— Всего лишь один разговор.

— Он записан?

— Вы его услышите.

Елена спросила, стараясь держаться как можно спокойнее:

— За моим «нет» последует сигуранца?

Офицер пожал плечами.

— За моим «да»?

Он побарабанил пальцами по спинке стула:

— Не слишком ли много вопросов? Приступим к делу...

— Но я не давала вам еще своих гарантий.

В глазах капитана сверкнул нетерпеливый огонек:

— Гарантии — ваша жизнь! Вы прекрасно это понимаете. Документы у вас в порядке, но в конечном-то счете вы — взятая на подозрение русская. Что вы делали третьего дня в Аркадии?

— Гуляла. Вспоминала прошлое.

— В этакую погоду?! Впрочем, не спорю. У меня мало времени, и поэтому говорю с вами в открытую: пока интересуете меня лишь как переводчица. Со дня на день у командующего будет гость. О делах немалой важности он будет говорить с генералом наедине, по всей вероятности, в его кабинете, наверное, по-французски, а может быть, и по-немецки,

— Но как я услышу этот разговор?

— В соседнем с кабинетом помещении все подготовлено.

— Надо же еще попасть в резиденцию генерала?

— Пройдете туда со мной. Официальное наше знакомство состоится раньше, у всех на виду, в ресторане «Ша нуар» в воскресенье.

В подземном штабе Нерубайского на заменявшей стол каменной плите поминутно зуммерил телефон. С первого поста сообщали, что из города пришли связники.

— Проведите ко мне, немедленно, — распорядился Бадаев.

Третий пост извещал о том, что в колодце появилась бадья. Сверху позванивают по цепи.

— Под средней дощечкой второго днища должно быть донесение, — ответил по телефону Бадаев. — Выньте и позвоните так же по цепи, чтобы бадью сейчас же подняли.

Начальник штаба Васин докладывал, что от райкомовцев принесли листовки.

— Яков Федорович, пропустите товарищей ко мне.

Так проходили в катакомбах дни и ночи. Люди отправлялись на задания, возвращались с заданий — всех провожал, ждал, встречал Бадаев.

С очередной боевой операции вернулись Иванов и Зелинский, уставшие, в грязи, — испытали свое новое взрывное устройство в действии.

— Срабатывает как часы! — доложил Иванов. — Товарняк с тягачами и пушками под откосом!

— Вот теперь бы еще на другом перегоне... Но об этом завтра. — Бадаев глянул на часы. — Сейчас спать!

Принесли вынутое из бадьи донесение. Яков Гордиенко сообщал: «У «пороховых погребов» сгружают снаряды и бомбы».

— А как у входа в штольню?

— Пока спокойно, патрулей нет.

— Тогда пусть Гордиенко спустится.

Через час, уже глубокой ночью, Яша был у Бадаева. Он дал пареньку лист бумаги, карандаш:

— Изобрази, что и как.

Яша нарисовал склады, обнесенные двумя рядами проволоки. По углам вышки с часовыми.

— Ни строений, ни кустов поблизости нет?

— Есть свалка... кое-где огорожена.

— Что на свалке?

— Тряпье, мусор, пузырьки — аптека недалеко...

Бадаев позвонил завхозу подземного лагеря.

— Иван Никитович, горючку противотанковую по пузырькам разлить сумеете? Пришлю помощника.

Прикрыл трубку рукой, спросил Якова:

— Рогатку из тугой резины смастеришь?

Рогатка у Яши всегда была с собой. Он уже понял замысел Бадаева и отправился за горючкой.

Из города возвратилась Межигурская, принесла донесение. Бадаев тут же разбудил Иванова:

— Жаль было, Ваня, поднимать тебя, но дело по твоей части. В комендатуре проводится совещание. Надо дать воду. Понимаешь? Фугас — в водомерах, но что-то не срабатывает. Водопроводчики из депо имеют в комендатуру пропуска. Подготовишь операцию.

С самого дальнего поста телефонировали: «К Большому Фонтану причалили два румынских катера. Требуют рыбы».

— Придется накормить, — ответил Бадаев, — не их рыбой, а ими рыб!

Вызвал оперативного дежурного:

— Хотели собирать совет завтра — придется сейчас. Всех оставшихся в лагере командиров ко мне!

Полутемный штрек наполнился людьми. Бадаев разложил на столе карту:

— Есть возможность, товарищи, провести еще одну операцию. Упускать случай нельзя. Давайте обдумаем, обсудим...

В штреке — четыре выпиленных из ракушечника скамьи, но никто не садится. Рассиживаться некогда. Совет будет коротким — скоро рассвет, а на операцию из катакомб нужно выбираться затемно.


В порту хрипло перекликались буксиры. Толкачи«кукушки», повизгивая, подавали железнодорожные составы под разгрузку к «пороховым погребам». «Пороховыми погребами» одесситы называли подземные склады, в которых лет сто назад действительно хранился порох. Потом их стали использовать для хранения рыбы. Оккупанты вновь забили погреба боеприпасами. Что не умещалось в подземных помещениях, складывали под навесами, оставляли у склада в вагонах. Территорию погребов обнесли колючей проволокой, вокруг патрулировали солдаты с собаками. На вышках — часовые. Поди подступись...

И вдруг в опломбированных вагонах начали рваться патроны. Взвыли сирены, заметались по территории склада саперы, пожарники. Ухнул в одном из вагонов снаряд, сдетонировал тол. И все расшвыряло в щепки: и вагоны, и навесы, и вышки, будто гигантским ножом вспороло погреба. Даже в городе дрожали от взрывов стены домов, из рам вылетали стекла.

Подняли по тревоге всю жандармерию, весь штат сигуранцы, карательные отряды. И никаких следов...

А было все просто.

На свалке — всегда стаи ворон. Полдня пулял по ним из рогатки какой-то парень в кубанке. Камешков не было, стрелял пузырьками. Один из патрульных даже отвесил малому оплеуху:

— Зачем паф-паф?.. Жрать, да?

— А что же есть-то? — захныкал паренек.

Солдат брезгливо сплюнул, на всякий случай обшарил карманы паренька, нашел четвертинку самогона.

Самогон был самым ходовым товаром, непременным приложением к любому пропуску, комендантскому разрешению. Прихватывал с собой самогонку и Яша.

— Купи, продам! — набивался он солдатам.

Солдаты, конечно, отобрали четвертинку и тут же распили ее. Посмеиваясь над дурашливым малым, пошли своей дорогой.

Клянча деньги, паренек поплелся за ними, дошел чуть ли не до самого ограждения. Обернулись солдаты, пугнули парня автоматами. Со всех ног пустился он назад. Но дело было уже сделано — сумел Яша незаметно пустить из рогатки несколько пузырьков с горючкой в оконца опломбированных, груженных боеприпасами вагонов.

Когда затрещали патроны, солдаты спохватились, кинулись с собакой по следу к свалке, куда убежал парень. Но, облитая заранее бензином, свалка вспыхнула — какой уж тут след! Откуда-то издали, сразу с трех сторон, солдат еще и обстреляли...

В тот же день — диверсия на Большом Фонтане. Оккупанты потребовали рыбы, на складах ее не оказалось. Рыбаки согласились наловить свежей.

— Но на ваших катерах, — сказал Иван Музыченко, — наш «мотосброд» в негодности.

— Можно на наших, — разрешил капрал, — только днем.

— Или я в темечко чокнутый — идти на рыбу днем, — возразил Музыченко. — Если домнуле капралу нужны сопливые бычки — можно и днем. А скумбрию берем ночью.

— О, скумбрия вкусная, я знаю, — клюнул на приманку капрал.

— Слушайте сюда, — заговорщически продолжал Иван:— Женщины завтра пойдут на базар, и домнуле капрал будет иметь с той скумбрии деньги.

Капрал не прочь был спекульнуть.

Вышли на лов ночью.

На сетях не оказалось концевых поплавков — Музыченко привязал к концам сетей по деревянному бочонку, к ним на тросах прикрепил якоря. Но тросы были короткими — якоря не достали дна, поплавки сносило волнами.

— Мы эти сети перекантуем на трал, — предложил Музыченко. — Берите концы на катера — и парным галсом. Черпанем так черпанем! И будьте вы мне здоровы!

Взяли солдаты концы сетей с поплавками-бочонками на катера, не ведая, что в бочонках тех — взрывчатка. Музыченко и Шилин отплыли на шаландах к сетям. Кто-то из солдат заметил вплетенный в концы сетей провод, заподозрил неладное, но было уже поздно — отплыв от катеров, Музыченко вертанул ручку взрывной машинки. Грохнули два взрыва, взметнулись фонтаны воды, багровые языки пламени, клубы черного дыма. Катера пошли на дно. К месту катастрофы устремился патрулировавший у берега мотобот. Его настигла пулеметная очередь: из «Ласточкиных гнезд». Звук был таким глухим, что береговые посты не сразу определили, откуда стреляют, а пока шарили прожекторами по берегу, Музыченко и Шилин ушли на шаландах за мыс.


Диверсии каждый день...

Инспекция из Берлина, гестапо требовали самых решительных мер. Третий день проводился в помещении главной комендатуры инструктаж офицерского состава комендантских служб. Машины запрудили не только двор, но и улицу. В актовом зале комендант города зачитывал приказы командования.

А у проходной, неподалеку от часового, нетерпеливо прохаживался обер-лейтенант с челкой и усиками совсем как у Гитлера.

— Доннер веттер! — ругался он. — Не могут дать воду даже в комендатуру. Чем только не приходится заниматься в этой, с позволения сказать, столице!

Он ждал водопроводчиков. Наконец они пришли, спустились в подвал, но скоро вернулись — забыли-де вентиль и подмотку.

— Я из вас самих сделай хороший подмотка! — возмутился эсэсовец. — Где забыли?

— На Пересыпи, господин хороший.

— Марш в моя машина! — рассвирепел гитлеровец.

Выехав со двора, черный «опель» эсэсовца помчался по Маразлиевской. Но в конце улицы обер-лейтенант остановил машину, высадил водопроводчиков:

— Дойдете пешком.

Не прошло и пяти минут, как грохнул взрыв такой силы, что на соседних улицах с домов посыпались черепица и стекла. Дрогнула земля. Словно из гигантского кратера поднялось над комендатурой огромное черно-бурое облако. Монументальное здание осело грудой кирпича и щебня.

Завыли сирены...


Поздно вечером через Усатовскую штольню в катакомбы спустился Федорович. Пришлось пройти под землей не один километр. С непривычки еле доволок ноги, но сообщения, с которыми он шел, стоили того: уничтожены начисто «пороховые погреба» — несколько эшелонов взрывчатки, снарядов и бомб; взлетела на воздух главная комендатура — 147 офицеров, чуть ли не весь командный состав комендантских служб с генералом во главе. От таких взрывов задрожал кое-кто, наверное, даже в Бухаресте.

По условиям конспирации в непосредственный контакт Федорович входил лишь с командирами своих «десяток», о многих операциях в городе, естественно, не знал.

— Говорят, фугас был заложен под комендатурой заранее и взрыв произведен по радио, — сообщил он Бадаеву.

— Очень может быть, — согласился Бадаев. — Радио в наши дни творит чудеса!

Хорошие вести подняли дух всего лагеря — повариха закатила праздничный ужин. Для начала и в самом деле получалось все сверх ожидания гладко, даже лихо.

Но среди полученных сверху сообщений были и тревожные. Связанный с нашей разведкой известный Бадаеву информатор — немец по имени Курт предупреждал, что «водопроводчикам» лучше в депо не возвращаться — взрыв комендатуры поднял на ноги весь гарнизон и жандармерию. Он же сообщал о засадах в санатории имени Дзержинского и у штолен Дальника. Случилось непредвиденное: оккупанты напали на след отряда, который не действовал и должен был еще длительное время оставаться в консервации, накапливать силы, — на след Гласова. Связаться с Гласовым мог только лично Бадаев.

Загадочными были и сообщения Елены. То, что румынский капитан — контрразведчик, было уже очевидным. Но румынская служба секретной информации, сигуранца имели своих переводчиц. Да и мало верилось, что румынский контрразведчик не владеет французским или немецким языком. Почему капитану понадобилась переводчица со стороны?

Помочь разобраться во всем этом мог только Курт, несомненно осведомленный и об одесской контрразведке, и о госте, которого ждал командующий оккупационными войсками Одессы Гинерару. На личную связь строжайше законспирированный Курт выходил лишь с одним Бадаевым. Все складывалось так, что Владимиру нужно было выйти в воскресенье в город самому.

Разрешение на выход из катакомб давал только совет отряда. Пришлось собирать его опять. Все действия Бадаева и связных наверху, действия групп боевого обеспечения были оговорены и по установившемуся уже порядку: прорепетированы у плана города.

От связанного с партизанами портного принесли сшитые специально для Бадаева костюм и пальто.

В катакомбах хранить все это было рискованно: вещи приобретали специфический запах подземелья. По-европейски одетый Бадаев вышел через Усатовскую штольню к парку у лимана. Там ждала его запряженная рысаком пролетка. На облучке сидел извозчик с протезированной правой ногой. Прежде он был ломовиком, теперь на чем-то поднажился, обзавелся своими рысаками.

Рысак быстро домчал Бадаева до города. У вокзала «коммерсант» расплатился с извозчиком и тут же исчез, затерялся в толпе...

После эвакуации советских войск Одесса сразу оказалась в глубоком тылу оккупантов. И в город, слывший сокровищницей Черноморья, к морю, которое еще древние греки называли «эвксинским» — ласковым, сразу хлынули отовсюду всякого рода «бывшие» — коммерсанты, дельцы, спекулянты. Как воронье на добычу, потянулись следом аферисты, жулики. Кишел всей этой нечистью город, особенно привокзальный рынок Привоз. До войны он был выставкой лучшей колхозной продукции — теперь превратился в толкучку, на которой продавали и перепродавали все на свете.

С чувством омерзения пробирался сквозь галдящую толпу Владимир. Кого тут только не было! Дама в старомодном боа выторговывала у старьевщика колоду атласных игральных карт. Тощий трясущийся старик, стуча от холода зубами, бормотал: «Виды, панорамы Одессы-мамы!» Солдатам и франтам подсовывал порнографию.

— Солена ставридка! Солена ставридка! — визгливо выкрикивала торговка рыбой.

— Фунты, доллары, франки! — бубнил валютчикменяла.

Перед румынским офицером увивался какой-то субъект.

— Или меня мама родила слепым, не вижу, что надо господину офицеру? Десять лей — и маете фатеру с девочкой. Фарте буна фата! Всего десять лей! Будь я гад до деревянного бушлата, если не скажете спасибо.

Пьяные эсэсовцы облепили рессорную пролетку, впрягли в нее еврейскую семью — женщину, старика, девочку, нахлестывали несчастных плеткой, у луж останавливали:

— Вы есть жидовски свиньи. Полезайте в грязь!

Пересек Бадаев Привоз, зашел в табачную лавчонку, тоном завсегдатая потребовал:

— Мои папиросы!

— Начинить пану коммерсанту фильтрами?

— Да, конечно.

— Тогда треба подождать!

Хозяин лавки указал на кресло и столик:

— Там газета, пан коммерсант может почитать.

Чего только не было в этой, с позволения сказать, «газете» — официозе «Транснистрии» — не выдумать, кажется, подобной галиматьи и нарочно:

«Перпетуум-мобиле! Вечный двигатель! Изобретен мною. Ищу компаньона с капиталом для сооружения модели».

«Беспружинный бандаж системы, «Виктор Фишер». Последняя новость в области ортопедического искусства. Удерживает грыжу больших размеров, удобен днем и ночью. Полезен тем, кто страдает от кашля».

«Хиромант, френолог, оккультист с 48-летней практикой предсказывает по планетам и руке лично и по фотокарточкам».

Жирным шрифтом выделялось распоряжение префекта: «Дети от 7 до 12 лет должны явиться для выполнения сельскохозяйственных работ на ферму имени королевы Марии. Неявившиеся будут отправлены на аналогичные работы в Германию».

Ведомство культуры сообщало о закрытии начальных и средних школ за недостатком топлива.

И тут же оповещение: «Дому свиданий для немецких и румынских офицеров при ресторане «Ша нуар» выданы медико-санитарные санкции».

Но были и объявления, порадовавшие Владимира. «Оптический магазин открывает господин Марцинковский». Группа «Зоркий глаз» — десять человек. У каждого из десяти — своя «десятка». И сколько их, таких групп, создано уже в городе...

Нет, не сдана Одесса, сняты лишь видимые рубежи обороны. Нахлынувшая нечисть копошится наверху, а где-то в богатырской груди города мужественно, уверенно бьется его непокоренное сердце. И чем свирепее неистовствуют каратели, тем ярче разгорается пламя партизанской войны...

Пока Бадаев просматривал газету, хозяин лавочки начинил ему противоникотинными фильтрами папиросы. А в фильтрах были сообщения от портовых, биржевых, транспортных «десяток». Их нужно было расшифровать и наиболее важные сведения закодировать для Москвы, чтобы передали по радио сегодня же. Владимир зашел в фотоателье. Среди бутылок с проявителем, закрепителем и прочими фотохимикатами здесь всегда был пузырек с бесцветными чернилами. Текст сводки Бадаев разместил в междустрочьях газетной передовицы.

К вечеру отправился на Приморский бульвар. Еще издали услышал мальчишеский голос: «Чистим, драим! Сапоги, ботиночки делаем как картиночки». Это был Яша. Постукивая щетками по сапожному «рундучку», он зазывал прохожих: «Вакса «Экстра»! Одесский блеск! Моряки всех флагов чистят штиблеты только одесским блеском. У надраенного одесским блеском сапога можно бриться».

— Сидайте, господин хороший, сидайте! — пригласил «чистильщик» подошедшего «коммерсанта».

Расплачиваясь за чистку ботинок, «коммерсант» вместе с купюрой дал пареньку записочку.

— Приколешь ее на доске объявлений у ресторана «Ша нуар».

Записка была короткой: «Утеряно свидетельство о рождении... Нашедшего прошу оставить документ за вознаграждение в гардеробной ресторана». Все в записке было, разумеется, вымышленным, кроме номера свидетельства, означавшего число, месяц и часы встречи, — такая связь была установлена у Бадаева с Куртом на случай экстренной необходимости.

Уходя, «коммерсант» оставил и газету.

— Свернешь книжечкой под цигарки и отнесешь Помялуковскому. Лучше, если опустишь в колодец сам.

Нелегко пробраться в Нерубайское даже бродячему чистильщику обуви: все село оцеплено жандармами. Но Яшуня проберется — Бадаев был уверен в этом.

«Ша нуар». На круглой, подвешенной, как медальон, вывеске — выгнувшая спину, будто фыркающая на собаку, черная кошка. Открытый при ресторане дом свиданий сделал «Ша нуар» местом пьяных офицерских оргий.

А ведь всего несколько недель назад в этом подвальчике Владимир уславливался с портовиками о паролях, явках, подпольных кличках. Девушка в солдатской гимнастерке подавала незатейливый обед.

Теперь какой-то ярмарочный фигляр распевает куплеты игрока-неудачника:


Два туза, а между

Дамочка в разрез.

Я имел надежду,

А теперь я — без...


Постояв в вестибюле, Владимир заглянул в зал и у ближайшего к выходу столика в шумной офицерской компании сразу увидел Елену. Рядом с ней сидел румынский капитан с холеным, будто отутюженным лицом и седоватыми висками.

Елена бегло, вопрошающе посмотрела на Владимира. Он взглядом дал понять ей, чтобы не обращала на него внимания, и отошел к зеркалу, стал причесываться.

Ровно в 22 часа, как говорилось в вывешенной на доске объявлений записке, в гардеробе ресторана появился обер-лейтенант с челкой и усиками под Гитлера. Раздевшись, он тоже подошел к зеркалу. Владимир почтительно поздоровался с ним, между прочим поинтересовался ближайшими видами на валютный курс. Ответив громко на вопрос, Курт приглушенно, быстро сообщил, что в Одессу вместо погибших при взрыве комендатуры должны скоро прибыть спецэшелоном триста новых офицеров и чиновников для карательных частей и комендантских служб.

Владимир нагнулся к Курту, чтобы прикурить, указал глазами на хорошо видимых в зеркале Елену и румынского капитана, тихо спросил:

— Контрразведчик?

— Следователь сигуранцы Аргир. Прозвище — «Фукс». И не только за внешнее сходство с лисой — очень хитрый.

— Какого гостя ждет командующий?

— Порученца князей Гогенлоэ из Швейцарии.

Курт и Бадаев прошли в зал, сели за столик. Потягивая через соломинку коктейль, Курт вполголоса рассказывал, что знал о прослывших политическими авантюристами князьях Гогенлоэ.

Один из этих князей, считаясь подданным нейтральной Швейцарии, был в то же время членом наблюдательного совета оружейных заводов Шкода. Второй Гогенлоэ, заправляя известной монополией угольщиков, был полковником нацистского автокорпуса. Третий имел чин группенфюрера СА, четвертый — штурмбанфюрера СС. В фамильном замке князей Гогенлоэ в Ротенбурге под прикрытием швейцарского нейтралитета заключались тайные сделки под девизом «свободы рук» — свободы в переделе и грабеже мира.

Гитлеровские войска, уже захватившие часть Донбасса, рвались к его основным, восточным районам. Как пчелы на богатый взяток, слетались на юг России агенты угольных компаний, заключали сделки с влиятельными военными, с их помощью засылали с передовыми частями своих людей для захвата шахт и оборудования. Не осталась в стороне и угольная монополия князей Гогенлоэ «Оринген-Бергбад», заключила такую сделку с Гинерару. Генеральский мундир не помешал старому вояке попутно заняться коммерцией. Все главари рейха были «рыцарями меча и коммерции». Геринг только на «почетных кортиках», производство которых открыл на деньги, взятые тайком из партийной кассы, нажил миллионное состояние. И алчности своей не стеснялся, заявлял открыто: «Да, я намереваюсь грабить и грабить эффективно». Что же было стесняться Гинерару?

По делам коммерции и должен был прибыть в Одессу порученец князей Гогенлоэ.

— Но Аргир — хитрый лис, — продолжал Курт, — знает, что Гогенлоэ имеют своих осведомителей даже в генштабе вермахта. Он надеется, вероятно, выудить из разговора гостя с генералом что-то поважнее коммерческих тайн.

— А почему берет переводчицу со стороны?

— Думаю, нечисто и тут, — не сразу ответил Курт. — За товар с грифом «совершенно секретно» кое-кто платит золотом. Охотники до такой «коммерции» есть и в ССИ, и в сигуранце. Не исключено, что такой же «коммерсант» и Аргир. Но заполучить «товар» хочет чужими руками, чтобы не попасться самому. Переводчицу со стороны можно убрать — и никаких улик...


Было над чем поразмыслить Бадаеву после этой встречи. Если предположения Курта верны, знакомство Елены с контрразведчиком можно было считать просто удачей: сбор военно-политической информации — главная задача оперативной группы отряда, а информация от швейцарского гостя могла представлять интерес далеко не местного значения.

Но Елена была лишь радисткой, переводчицей, опыта оперативной работы не имела. Нужно было помочь ей, а еще лучше — попытаться продублировать ее, проникнуть в резиденцию генерала и самому связаться с гостем. Но как это сделать?

Найти общий язык с представителями угольной монополии для Владимира труда не составляло. Знал он, правда, не Донбасс, а Бобрик-Донской, угли Подмосковного бассейна, но слышал немало и о донецких антрацитах. Мог сойти за агента, засланного сюда какой-нибудь компанией. Но будет ли представитель монополии раскрывать карты перед неизвестным ему человеком? Нужна была еще и знатность рода... Фон Мекк... Кое-что о бывшем хозяине Московско-Казанской железной дороги Владимир знал еще с детства. Потом столкнулся с документами следствия при ознакомлении с процессом по делу «Промпартии» — ведь заговорщики прочили фон Мекка в министры путей сообщения. Сам фон Мекк держал акции железных дорог, но один из отпрысков рода фон Мекков подвизался в области транспортировки угля, разумеется, при содействии влиятельного сородича. Этот фон Мекк подходил для нужной Бадаеву легенды, но надо было узнать о нем и о восточных шахтах Донбасса кое-какие подробности. На это требовалось время.

Владимир боялся за Елену. Кто знает — не захочет ли Аргир «обрубить концы», убрать свидетельницу сразу же. Нужно было обеспечить ее безопасность. Но многое было пока неясно. Аргир не раскрыл до конца своего замысла: что за помещение, какой способ подслушивания подготовлены им? Решение придется принимать на месте, исходя из обстановки, и быстро, может быть, даже с помощью Курта, личная связь с которым разрешена только ему, Бадаеву. Словом, необходим был выход на эту операцию самого Владимира.

Обстоятельства складывались благоприятно. Приезд ротенбуржца, как и прочих именитых лиц, со дня на день откладывался: слишком громким предупреждением для гостей был, по-видимому, взрыв комендатуры. Таким образом, Бадаев получил необходимое для подготовки время.

Аргир пока не представлял Елену генералу, но познакомил со многими офицерами. И случилось непредвиденное: в «даму контрразведчика» влюбился двадцатидвухлетний офицер штаба Никулеску. Влюбился ошалело, страстно. Он был племянником генерала, и тот держал его при себе как личного порученца, часто посылал в разъезды. Бадаев знал о характере этих разъездов. Никулеску развозил приказы, циркулярные уведомления командующего штабам комендантских, карательных и линейных частей, самые дальние из которых размещались уже где-то под Николаевом.

Через Межигурскую Бадаев сообщил об этом Елене. На бланке с подлинными штемпелями была заготовлена телеграмма, отправленная Елене якобы из Николаева. В телеграмме сообщалось, что родственница, которую она разыскивает, нашлась, но тяжело ранена и умирает в Николаеве.

Елена показала телеграмму Никулеску. Дорога на Николаев была забита войсками, о пропуске бессмысленно было и заикаться, но Никулеску имел собственную машину, и Елена уговорила его провезти ее в Николаев тайно.

С заездами в штабы частей поездка длилась почти сутки, и большую часть их Елене пришлось пролежать, скорчившись, за задним сиденьем под брезентом. Это было мучительно, зато результат поездки превзошел все ожидания — Елене удалось запомнить почти все места остановок, а следовательно, и дислокации штабов. Способная к языкам, научившаяся за время оккупации неплохо понимать по-румынски, она запомнила многое из разговоров, которые слышала, лежа в машине.

Ценнейшие сведения передал через два дня в Москву Бадаев. А на рассвете третьего дня над многими из частей Одесско-Николаевской группы появились советские бомбардировщики.

В той же поездке Елена заметила, что поклонник ее кроме офицерской книжки предъявляет часовым еще какой-то документ, по которому его беспрепятственно пропускают в расположение воинских частей и в штабные помещения.

Она небрежно поинтересовалась, что это за магическая бумага. Гордившийся «могуществом» дяди офицер показал документ Елене. На нем стояли подписи командующего войсками Одессы и начальника штаба. Елена понимала, как могут пригодиться такие подписи для отряда. Межигурская снабдила ее крошечным фотоаппаратом, которым можно было заснять документ при свете обычной электролампочки моментально, без наводки на резкость. Но как заполучить на эти несколько секунд бумагу? Елена стала поджидать удобный случай.

Как-то вечером Никулеску явился подвыпивший, в мятом, запачканном мундире.

— Боже! — ужаснулась Елена. — Личный порученец командующего в таком виде! Сейчас же снимайте мундир, приведу его в порядок.

Не дав гостю опомниться, она стащила с его плеч мундир и принялась чистить. Плохо державшийся на ногах лейтенант прилег на диван и тут же задремал. Елена, уже нашупавшая в кармане документы, прикрыв от лейтенанта собой стол, быстро вынула, бесшумно развернула нужную бумагу и сфотографировала ее.

Занимавшийся в свое время граверным делом Алексей Гордиенко изготовил факсимиле. И появился еще один «порученец командующего», ходивший, правда, лишь по городу, но и в городе располагалось немало военных объектов, о которых нужны были точные сведения.

Особенно интересовался Бадаев в последнее время Дальником. Поселок был наводнен жандармами, переодетыми в штатское полицейскими. Скрытых выходов Дальницкие катакомбы не имели, все шахты Дальника были на виду, и каратели их, конечно, блокировали. Ни спуститься к Гласову, ни вывести его отряд ве́рхом было уже невозможно, оставалось одно — пробиваться к отряду под землей. Сбойка, которую помнил Кужель, оказалась заваленной — не только она сама, но и подступы к ней. На расчистку завалов по подсчетам опытного в этих делах Гаркуши требовалось около двух месяцев. Работы уже велись, но их надо было ускорить. Подбирались к сбойке со стороны Кривой балки, там и располагались выполнявшие эту работу люди; руководили ими Гаркуша и Кужель.

Бадаев не терял надежды на вывод ве́рхом хотя бы людей дальницкого отряда — склады можно было эвакуировать потом. Могли же каратели ослабить наблюдение за поселком; таким моментом и следовало воспользоваться...

Бадаев никому еще не сказал о спецэшелоне, с которым прибудут новые офицеры и чиновники для карательных частей и комендантских служб. Это значительно ухудшит положение партизан. Будут, конечно, блокированы катакомбы и Нерубайского, и Усатова, и Кривой балки. Надо было всеми возможными средствами оттянуть прибытие спецэшелона, чтобы успеть расчистить завалы у сбойки. Но как это сделать? Рельсовая война — ее успешно ведет группа Иванова и Зелинского. Каждая диверсия — это день, а то и два аварийно-восстановительных работ. Но на одном перегоне каратели смогут сосредоточить надежную охрану. Надо, чтобы на дороге действовала еще одна группа. Гордиенко? Но справятся ли ребята со взрывчаткой?

Горючая смесь! Пузырьками «горючки» Яша поднял на воздух целый склад. А если такие пузырьки посыплются на платформы, в вагоны на всех въездных путях Одессы? Пусть не все разобьются — груз сам будет давить их при движении составов. Это даже лучше: пожары, взрывы в пути. А везут в основном боеприпасы, значит, взрывы с повреждениями колеи, восстановительные работы...

Одним ребятам, разумеется, все это не по плечу. Нужно связать их с «десяткой» путейцев и с диспетчерской. Связь с диспетчером придется держать круглосуточно — спецэшелон будут пропускать по особому графику, строго засекреченному. Необходима постоянная готовность. Нужно обсудить все это с командирами городских «десяток», вызвать Гордиенко, Федоровича...


Разные бывают у людей склонности. О Федоровиче говорили: «человек с коммерческой жилкой». И она у него действительно была, эта жилка — знал сам. Поэтому и согласился легализоваться на время оккупации в городе. До войны при портовых сделках встречался и с немцами, и с румынами — иные были даже сговорчивее англичан или американцев. Фронт отодвинется далеко, рассудил Федорович, главной «оккупационной» силой портового города останутся люди предпринимательско-торгового круга. С ними общий язык найти можно. Не так уж страшен черт, как его малюют.

Чтобы остаться в Одессе на «законных» основаниях, Федоровичу и пришлось стать хозяином слесарной мастерской Петром Ивановичем Бойко. Мастерами он взял братьев Гордиенко, Якова и Алексея — так решил совет отряда. Жену определил буфетчицей в ресторан «Ша нуар». Это было удобно для связи. Однако на красивую Жеку (так называл ее сам Федорович) стали заглядываться офицеры. Один румынский капитан, да еще, как узнал Федорович, контрразведчик, повадился провожать ее до дому. Ухаживания его за Жекой становились опасными: ведь в городской квартире Федоровича проживали и братья Гордиенко. Жека, правда, была довольна — ребята услужливые: таскали воду, дрова. Но она не знала их «работы» в городе.

Каждую среду и воскресенье из катакомб от Бадаева приходили связные. А румынский офицер стал заходить даже в квартиру и однажды передал «просьбу следователя по особо важным делам» заглянуть в гестапо:

— Он мой друг, и я обещал обеспечить явку без официальных уведомлений, — сказал капитан. — Надеюсь, все сведется к чистейшим формальностям.

Поднимаясь в гестапо на второй этаж, Федорович слышал душераздирающий женский крик. В кабинет следователя его сразу не впустили, с полчаса просидел в коридоре. Наконец, дверь приоткрылась, и Федорович увидел два стула, на спинки которых была положена водопроводная труба. На ней, как на трапеции, покачивалась девушка. Кисти рук ее были стянуты ремнем под коленями. Локти вывернуты, голова в беспамятстве откинулась, волосы разметались по полу. На обнаженных ногах синели рубцы и кровоподтеки.

Из двери высунулся солдат, окликнул грубо Федоровича:

— Входи!

Девушку сняли, прикрыли испятнанной кровью простыней.

За столом сидел гестаповец с зачесанными вверх черными до синевы волосами, смуглым лицом, лакированно-темными глазами. Предложил Федоровичу стул с заметной вмятиной на спинке, видимо, один из тех, на которых только что пытали. Словно извиняясь, довольно чисто заговорил по-русски:

— Перекрашиваем: из красных делаем синих. Что поделаешь — упрямы.

Он развел картинно руками, вынул из стола папку. На ней по-русски было написано: «Бойко Петр Иванович (очевидно, кличка)».

— С вами, следуя правилам предпринимательства, будем, надеюсь, взаимно вежливы, — офицер улыбнулся собственной шутке, протянул Федоровичу несколько листов чистой бумаги. — Писать прошу разборчиво, особенно фамилии.

— А что... писать? — оторопело спросил Федорович.

— Все, — ответил следователь. — Биографические данные, родственные и политические связи, партизанские обязанности, — он перечислил все это обыденно, как ассортимент каких-нибудь товаров. — Больше напишете — меньше будет разговоров!

Бросив равнодушный взгляд на стонавшую под простыней девушку, тем же обыденным тоном распорядился:

— В карцер! За вас, — продолжал следователь, — ходатайствует мой друг. И я, как видите, не беру вас под арест. Идите домой! Не употребите наше доверие себе во вред! До завтра!

Протягивая руку, гестаповец даже привстал.

Воскресшим из мертвых почувствовал себя Федорович на улице. Но дома, когда выложил на стол пронумерованные уже чистые листы бумаги, по спине его опять пробежал холодный, как прикосновение самой смерти, озноб. Что писать?

Взял ручку, очистил бумагой заржавевшее перо, обмакнул в чернильницу... Встал, прикрыл плотнее дверь, вытер перо, обмакнул опять, написал: «Я, Бойко Петр Иванович...» Вспомнил приписку на деле: «Очевидно, кличка» — задумался. Очевидно — значит, еще не уверены. А может, это только на обложке, а внутри имеется уже и настоящая фамилия, и биография?

Вытер, обмакнул перо в третий раз, написал год рождения...

Не ко времени постучали. Жены дома не было, посмотрел через замочную скважину — у дверей стоял румынский капитан...

Пришлось впустить. Глянув на стол, капитан сочувственно покачал головой:

— Исповедь?

— Дали вот, — усмехнулся, стараясь казаться спокойным, Федорович, — совсем чистые. Хоть бы опросник какой — что, как писать.

— Пишите, что подсказывает совесть, — посоветовал капитан. — Без опросников: «Кем была бабушка, чем занималась до тысяча девятьсот семнадцатого года» и тому подобное... Гляньте на себя как бы со стороны: кем были при большевиках вы, человек незаурядных коммерческих способностей. — Капитан прохаживался по комнате и разглагольствовал. — Вспомните и вдумайтесь в лозунги, которые вдалбливали вам. Иные из них, кстати, неоспоримы... «Колесо истории не повернуть вспять... Ничто не возвращается в прежнем виде... Новое неодолимо». Национал-социализм, между прочим, значительно моложе большевизма. Впрочем, не смею навязывать какие бы то ни было суждения, забежал по делу. Вы владелец слесарной мастерской, знаете мастеровых людей. В котельную комендатуры незадолго до взрыва прошли трое водопроводчиков. Часовой у ворот впускал их, а вышли они со двора или нет — не знает. Все они были из депо, а депо само уничтожено партизанами. Видите, как получается: не можем даже установить, живы люди или нет.

Офицер помолчал и добавил:

— Не вернете же вы эти листы чистыми? Что-то писать надо. Предавать кого бы то ни было мерзко, я понимаю, но помочь разыскать людей, выяснить их судьбу — это же просто порядочно. А услуга будет зачтена. Удачнейший, по-моему, для вас выход... Подумайте!

Он откланялся и ушел.

У Федоровича на лбу выступил пот. Слесарей депо хорошо знал Алексей Гордиенко. Написать об этом — его вызовут в гестапо. Ну и что? Назовет десяток-другой людей, а кто именно ходил в комендатуру, наверняка не знает и он — на этом все и кончится. А почему разыскивают водопроводчиков? Подозревают в причастности к взрыву? Но говорили же, что взрыв произведен по радио. Может, водопроводчики нужны лишь как свидетели — тогда их допросят раз-другой и отпустят... Не велика, значит, беда, если и найдут... Да, пожалуй, это выход. Ни о чем другом можно пока и не писать, а там, глядишь, и не потребуют... Легализовался наверху — придется как-то выкручиваться...

Федорович достал из буфета графин с водкой, выпил и сел за стол.


План «рельсовой войны» был разработан в деталях, с вариантами дублирования. В старых, обгоревших, полуобвалившихся пакгаузах ребята из отряда Яши Гордиенко оборудовали пост наблюдения. Отсюда хорошо видны были пристанционные пути и окно диспетчерской. При первом же известии о специальном эшелоне окно должны были наглухо занавесить, якобы для пущей осторожности.

Об этом сигнале Якову Гордиенко или его дублеру — Алексею — надлежало немедленно сообщить в катакомбы Бадаеву.

Наблюдателей пакгауза дублировала вторая связная Бадаева Тамара Шестакова — «Тамара большая», как называли ее в лагере в отличие от «Тамары маленькой» — Межигурской. Утром Шестакова торговала у вокзала семечками, а в обеденные часы носила диспетчеру вокзала молоко. Яша и Алексей сделали для этого бидончик с двойным дном. В нем и приносила Тамара сообщения от диспетчера.

Яша Гордиенко взялся помогать слесарю Железняку, который чинил отопительную систему в станционных помещениях.

Одноногий извозчик Бунько с рассвета до позднего вечера стоял со своим рысаком где-нибудь поблизости от станции. Когда пытались его нанять, отвечал: «Занят», или заламывал такую цену, что от него отмахивались.

Наладили телефонную связь из города с примарией Нерубайского, где также были свои люди.

В дневное время на чердаке пакгауза дежурили девчата, ночью — ребята...

Никогда еще не казался Любе таким долгим ноябрьский день. Пролежала на прелой соломе будто уже целую вечность, а небо на горизонте все еще розовело.

Наконец, послышался шорох.

— Кто? — тихо спросила Люба.

— Я, — так же тихо ответил из темноты мальчишеский голос.

Яша подполз ближе.

— Ну как, страшно?

— Страшно, — призналась девушка.

— Патрули ж не заходят сюда. Чего страшного?

— А мыши-то... Знаешь сколько! Одна чуть за шиворот не залезла. И крикнуть нельзя.

— Ну, мыши не фашисты! — рассмеялся Яша. — Выкладывай, что, как? — перешел он на деловой тон.

Девушка вынула из кармана, положила перед Яшей платочек с двумя завязанными узелками.

— Что это?

— Выкладываю. Записывать не велел — так я нашла вот початок кукурузы, от него и отковыривала, чтоб не сбиться. Зернышки — танки, чешуйки — пушки.

Яша пересчитал содержимое узелков.

— Сколько гонят, гады... Танками перепахать все хотят. — Вытряхнул зерна, вернул девушке платок.

— Зачем вытряхнул-то? — огорчилась Люба.

— А что?

— Съели бы!

— С собой разве ничего не взяла? Голодная? Вот глупая... Ну и глупая же!

Достал из кармана два кусочка сахара, корку хлеба, протянул виновато девушке:

— Вот, ешь...

Сам отполз в другой угол, пригляделся к стоявшему на запасном пути эшелону. Вдоль него прохаживался румынский часовой. На платформах угадывались какие-то ящики, бутыли.

— Что в бутылях — не разглядела?

— Написано: «Олеум». Серная кислота обозначается так... Она, наверное, и есть: дождь пошел — пробка одной из бутылей задымилась.

Сдвинул Яшуня со лба кубанку.

— А побольше водички плеснуть — закипит?

— Глаза выжигает...

— Ну, посиди тогда чуток еще... Я сейчас...

К вечеру стало сырее и ветренее. Часовой ежился от холода, греясь, бил себя руками по бокам.

Яша добрался до платформы с кислотой. Пропела туго натянутая резина рогатки, звякнула пробитая слитком свинца бутыль, полилась на мокрую от дождя платформу кислота — зашипела. Подбежал Яша к часовому:

— Домнуле сентинела[2], горит!

Яша указал на окутавшуюся паром платформу. Кинулся туда часовой. Опередил его услужливый парень, попытался даже сбросить с платформы шипевшую бутыль один, но под силу ли мальчишке? Влез на платформу солдат, а нескладный парень опрокинул бутыль. Вылилась кислота вся — запенилась, закипела. Перепугавшийся парнишка бросился к водозаборному рукаву, крутанул колесо вентиля, направил на дымившуюся бутыль струю воды. Вспузырилась кислота, фонтанами брызг окатило всю платформу.

— Шо робишь? Шо робишь? — закричал часовой, закрывая лицо руками.

Но Яша знал, что «робил». К составу подбежали Алексей и его дружок Саша Чиков; полетели пузырьки с горючкой в оконца вагонов, на платформы с контейнерами и ящиками.

В жандармском управлении, в полицейпрефектуре затрезвонили телефоны — новая диверсия на железной дороге.


С первых же дней оккупации расклеены были по Одессе и ее пригородам приказы: «Каждый знающий о входах в катакомбы обязан немедленно сообщить о них в письменной форме в соответствующий полицейский участок. За невыполнение — смертная казнь».

Сотни въездов, входов, провалов, колодцев, ведущих в подземные каменоломни, знали горняки Усатова и Нерубайского — и ни одного сообщения ни немедленно, ни после.

Каратели взяли заложников, согнали в холодный сарай.

— Пока не укажете дорогу в подземный штаб партизан, не выпустим, — объявил переводчик.

Продержали людей раздетыми, голодными трое суток — не помогло.

Под дулами автоматов погнали всех к главному Нерубайскому въезду. Старики, дети, женщины... У наблюдавшего из штольни Бадаева сжалось сердце — во что бы то ни стало надо отбить людей у жандармов. Выслал к боковому выезду пулеметчиков -— решили отсечь шедших за заложниками солдат фланговым огнем. Приготовились, но нужно было выждать, пока люди подойдут к катакомбам ближе, чтобы было им куда укрыться от огня, который откроют в ответ жандармы.

Спустились заложники в балку, и, когда до въезда осталось уже несколько шагов, не выдержали люди напряжения, кинулись в штольню. С чердака крайнего дома с судорожной поспешностью застрочил пулемет. Партизаны открыли по дому ответный огонь. Но выпущенная фашистом лента все же сделала свое дело — в балке в лужах крови осталось лежать несколько человек.

Через два дня к Нерубайскому вновь подкатила машина с жандармами. Оцепили крайние дома. Арестовали восемь шахтеров, повезли якобы в Одессу. На самом деле высадили у одного из провалов степи. Прибывший с жандармами офицер оглядел всех, подошел к Кужелю, на чистейшем русском языке приказал:

— Веди к сбойке с Дальницкими шахтами!

Кужель попытался повести жандармов в ложном направлении. Офицер ударил старика перчатками по лицу.

— Думаешь, я дурак? У меня — ваша же схема, болван! — показал схему, с которой профессор сличал в музее «планчик» Кужеля.

Как могли раздобыть ее каратели? Очевидно было, что кем-то совершено предательство. Но кем?

— Веди! — еще раз приказал Кужелю офицер.

Кужель повел правильно, но через заминированную штольню, думал — взорвут ее саперы отряда, чтобы не подпустить карателей. Однако саперы медлили. Не поднималась, видно, рука на своих. А жандармы катили два пулемета, волокли ящики с толом. Как предупредить товарищей?

Потух у одного из конвоиров фонарь. Воспользовавшись темнотой, Кужель, будто споткнувшись обо что-то, упал, толкнул подгнивший крепежный столб. Посыпался с кровли песок. Крикнул Кужель:

— Задавленные шахты тут, трещит кровля, чуете? Сгинем все!

Песок струился сильнее и сильнее. Переглянулись конвоиры.

— А где ходят партизаны?

— Окольным путем, яким зразу повел! — сказал Кужель.

Горняки поняли хитрость товарища, поддакнули:

— Верно говорит старик, могила здесь! Там надо идти!

Офицер подозвал капрала, отдал ему по-румынски приказ, сам вернулся к выходу. Капрал пригрозил Кужелю:

— Буду гонять сутки, двое, пока не доведешь!

Оставалась одна надежда: видели, конечно, карателей партизаны, слышали в заминированной штольне голоса — успеют, может, устроить засаду в каком-нибудь полуобвалившемся штреке или узкой заходке. По таким местам и повел Кужель жандармов.

С каждым поворотом шахты становились теснее, ниже. У перекрестков, развилок капрал делал ногой метки. Но там, куда завел фашистов Кужель, не мудрено было заблудиться и с метками. Понял это капрал, заговорил по-другому:

— Смотри у меня! Седой не должен врать!

Но Кужель уже привел карателей к месту, заранее «оборудованному» партизанами для засады. Штрек был завален ракушечником, оставлен лишь небольшой лаз.

— Другого хода нет, — заверил карателей Иван Афанасьевич.

Капрал нахмурился:

— Хочешь обмануть?

Распорядился, чтобы солдаты связали арестованных длинной веревкой, конец ее взял себе.

Попробуй убежать теперь! По одному, марш!

Пролезли гуськом через щель арестованные, сунулся в лаз капрал — хлестнули сзади автоматные очереди. Заметались жандармы, сгрудились у лаза, но его закрыло грузное тело убитого капрала. Ни один из карателей не ушел...

Когда Иван Афанасьевич рассказал на базе обо всем случившемся, задумался и Бадаев: как попала к карателям схема? Кто предал?

Подозревать профессора, Кужеля или Гаркушу было невозможно. Оставался сторож музея — он приносил и уносил папку с картами. Неужели заметил, какую из схем рассматривали? И почему офицер подошел именно к Кужелю, а не к кому-нибудь другому? Конечно, сторож мог обрисовать и внешность Кужеля, она у старика приметная, найти можно по одним усам.

Бадаев спросил Ивана Афанасьевича, как выглядел офицер. По описанию Кужеля выходило, что это был Аргир...


Все труднее было Тамаре Шестаковой выбираться из Нерубайского в город. Приходилось пользоваться дальними обходами. Стройная, высокая, она невольно привлекала внимание солдатни. Чтобы избежать этого, Тамара одевалась похуже, завязывала лицо, делала пластыревые наклейки. Утром 16 ноября она подходила уже к станции, как вдруг из переулка вывернула машина с солдатами. Резко затормозив, шофер высунулся из кабины, стал спрашивать дорогу.

Тамара махнула рукой в нужном направлении. Машина была, видимо, неисправной: едва тронулась, заглох мотор. Шофер вышел из кабины, поднял капот.

Несколько солдат спрыгнули на землю размяться и окружили Тамару. Бесцеремонно заглянули в ее сумку, увидели семечки, бидончик с молоком, несколько вареных картофелин. Картошка была тут же съедена, бидончик пошел по рукам — пили молоко через край, торопясь, обливаясь и хохоча... Им было весело, а у Тамары от ужаса сжималось сердце: дно бидона было двойное, в тайнике — шифровка. Яша подогнал наружное донышко туго, но оно успело разработаться и при резком встряхивании могло вывалиться. А солдаты, выпив молоко, принялись перекидываться бидоном, как мячом. Наконец, он упал на землю, и Тамаре удалось схватить его. В кисть ее правой руки тупо ткнулся подкованный носок солдатского башмака, вздулся синяк, но Тамара и внимания на это не обратила. Завел, наконец, шофер машину, раздалась команда, и солдаты вскарабкались обратно в кузов. Машина скрылась за поворотом.

Тамара вздохнула с облегчением, но лицо ее все еще было бледно, а зубы отбивали мелкую дробь. Овладев собой, спохватилась: бидон пуст, пустой передавать диспетчеру нельзя. Побежала на Привоз за молоком. Деньги были не в цене, пришлось отдать за молоко платок.

Много в этот день было жандармерии, солдат и у станции, и в Нерубайском. Чувствовалось: к чему-то готовятся.

Диспетчер сообщил: «Спецэшелон ожидается завтра. Время в секрете».

За два дня до этого Железняку и Яше удалось вынести из диспетчерской копирку — чиновник печатал на машинке график прибытия и отправления поездов.

Но каким номером пустят спецэшелон? А может, вообще без номера?! В графике был подозрительно большой интервал между поездами в вечерние часы. Путейцы предупредили: «Приказано сформировать балластовый состав и вооружить две автодрезины. Будут, наверное, пущены впереди эшелона». Затем со станции Дачная поступило сообщение: «Пригнали балластовый состав и автодрезины». Таким образом, дело понемногу прояснялось.

Дежурившим на перегоне Иванову, Зелинскому и Петренко передали сигнал готовности. Бадаев сам возглавил отряд боевого обеспечения. Отделения расположились в километре от перегона, в щелях и провалах каменоломен...

Второй час у станции Дачная стоял оранжевый экспресс с прицепленными впереди и сзади броневагонами. Паровоз нетерпеливо пофыркивал. По путям сновали люди с фонарями. К трем загруженным песком платформам подгоняли маневровый толкач-«нефтянку». С унынием обреченного повизгивал его пискливый гудок. Своей возможной гибелью балластовый состав должен был предотвратить крушение спецэшелона. На запасном пути стояли вооруженные пулеметами автодрезины. На одну закатили даже пушку. У дрезин молчаливо отплясывали продрогшие на ветру солдаты. Разноголосо прокатились вдоль состава команды на румынском и немецком языках.

— Потушить свет!

Погрузились в темноту светившиеся синими огнями тамбуры вагонов, исчезли световые полоски, окаймлявшие шторы окон.

— Горстка фанатиков терроризирует целую дивизию, — возмущался в одном из вагонов молодой офицер-эсэсовец. — Можно подумать, их армия.

— С армией воевать не мудрено, — отвечал ему сосед, — повоюйте с комаром в ноздре!

— Я попросту вычихнул бы его!

— Не так-то просто вычихнуть из катакомб!

Продолжительный, словно прощальный гудок пропыхтевшей мимо «нефтянки» прервал разговор. Дав короткий сигнал, тронулась одна из автодрезин. Рванул паровоз, но тут же, как бы опомнившись, притормозил, потянул медленно, осторожно, будто под рельсами зыбилось болото или по сторонам пути разверзлась пропасть.

Недалеко от станции у самой колеи валялись опрокинутые вверх колесами вагоны — не убранные еще следы недавнего взрыва на дороге.

Чуть ли не у каждого километрового столба — постовой; перед эшелонами время от времени пропускали балластовые составы. Загруженность их, нажимное действие на рельсы довели до максимального — и все же они проскакивали, а шедшие следом более легкие эшелоны подрывались.. Засечь подрывников карателям пока не удавалось. Стали поговаривать, что и тут взрывы управляются на большой дистанции, может быть, даже по радио. Но все было гораздо проще...

Второй час лежали под железнодорожным мостиком парторг Нерубайского отряда Константин Николаевич Зелинский и командир отделения бывший механик теплохода Иван Иванович Иванов.

То и дело проверяли перегон конные патрули румынской жандармерии, проезжая по мостику, заглядывали под него. Но партизаны ввернули в шпалы под мостом надежные крюки и, заслышав патруль, подвешивались поясными ремнями под самым настилом, в тени. Их трудно было заметить даже стоя под мостиком, а сверху тем более невозможно. Тут же висел заплечный мешок с минами и мотком тонкой проволоки. Время от времени Иван Иванович прослушивал длинным болтом путь, как прослушивал когда-то двигатели корабля. Стоило приставить один конец болта к уху, а другой упереть в подошву рельса — и все, что происходило на путях, даже в нескольких километрах отсюда, было слышно. Вот маневрирует «нефтянка» — перестук ее колес негрузен. А вот тяжело затарахтели четырехосные вагоны — тронулся эшелон. Пора закладывать мины, копать под рельсом ямки. Песок смерзся; долбить нельзя — могут услышать. Продумали партизаны заранее и это, прихватили с собой коловорот.

Бесшумно, мягко выбирает бурав песок из-под рельса. Ямки готовы. Но за поворотом послышался топот копыт. Показался конник, вероятно, что-то заметил, быстро спешился, залег у штабеля старых шпал. Перестрелку с ним затевать нельзя — сбежится охрана.

Метрах в трехстах в промоине ручья расположился Петренко. Заметил ли патрульного он?

Тикают у Ивана Ивановича на руке часы, бегут минуты. Все меньше их остается. Протарахтит по мосту спецэшелон — прорвутся в Одессу новые каратели. Нет, не должно это случиться — на крайний случай моряк приготовил связку мин, которой опояшется сам. Для него это — пояс смерти, но будут спасены тысячи жизней!

Бегут минуты, гудят рельсы. Совсем уже близко тяжелое тарахтение. Выскочить придется в последний миг, прямо под колеса, чтобы затаившийся патрульный не успел снять автоматной очередью.

Но что это? Стало вдруг светло — патрульный дал осветительную ракету. Хочет, видно, присмотреться к тому, что его обеспокоило. Не учел, однако, что свет его демаскирует. Отчетливо вырисовался на фоне посветлевшего неба штабель шпал, между торцами — просветы. Один затемнен, пятно шевелится. Но из автомата на таком расстоянии не попасть. У Петренко же оптический прицел. Вот и щелкнул одиночный винтовочный выстрел — воспользовался снайпер оплошностью врага. Теперь нельзя медлить ни секунды. Быстро подсовывает Иван Иванович под рельс мины, цепляет за взрыватели конец проволоки...

Слышно уже пыхтение паровоза. Партизаны скатываются с насыпи, ползут, разматывая проволоку, к воронке от снаряда. Приближается грохот составов. Тяжело ползти по смерзшейся щебенке — в кровь изодраны колени и локти. Вот, наконец, воронка. Иван Иванович захлестывает для верности конец проволоки на руке петлей. Резкий рывок, и степь сотрясает страшной силы взрыв... Кувыркаются вагоны... Через лесопосадки партизаны уходят в степь, окутанную тьмой, изрезанную траншеями. У лаза в катакомбы их ждут готовые к схватке с преследователями товарищи.

Пляшут за лесопосадками багряные отсветы, горит спецэшелон.


Командующий войсками оккупантов в Одессе Гинерару, понимая, каким эхом отзовется в Бухаресте и Берлине гибель спецэшелона, поднял весь гарнизон. Войска заполнили Нерубайское и Усатово, будто вновь откатился сюда давно переместившийся фронт. Целая дивизия с приданными ей спецподразделениями — свыше шестнадцати тысяч человек — оцепила степь в радиусе до десяти километров. Разъезжая по степи на машине, Гинерару приказывал:

— Вытоптать, замуровать, засыпать все, чтоб негде было и мыши пролезть!

Затопали по скованной морозом гулкой земле, заиндевелым зарослям дерезняка и тальника солдатские сапоги, затарахтели мотоциклы, загремели, залязгали лопатами саперы. Полосовали ночную степь прожекторы, фары машин, осветительные ракеты. Сжималось кольцо оцепления...

Только трое из партизан подземного отряда спали в эти тревожные минуты хоть и тяжелым, но крепким сном. Бадаев не велел поднимать их: «Пусть отдохнут!» Это были Зелинский, Иванов и Петренко.

Остальные готовились к неравной схватке, проверяли оружие, подтаскивали к выходам из катакомб боеприпасы, подготавливали мины. Даже ребятишки — в лагере их было четверо — принялись, глядя на взрослых, протирать патроны, заряжать обоймы.

Бадаев наблюдал за действиями оккупантов через провал у росшей на склоне балки акации. В кроне дерева Семен Неизвестный замаскировал антенну, в щели развернул рацию. У Бадаева в планшете лежало заготовленное для Москвы донесение. Верховые разведчики сообщили о прибывших морем транспортах; с Большого Фонтана поступили сведения о новом аэродроме — замаскировано около двухсот немецких самолетов; там же оборудован склад горючего — три тысячи тонн солярки и бензина. Ценнейшие объекты для бомбардировок. Нужно было передать в Москву все эти сведения немедленно, пока была еще возможность. Когда каратели замуруют все провалы и выходы из катакомб, связаться с Москвой будет уже невозможно — передатчику необходима верховая антенна, в катакомбах радиоволны поглощаются. А осада, чувствовалось по всему, будет длительной, понадобится, может быть, даже помощь Москвы — бомбежка или десант. Необходимо было сообщить в центр хотя бы примерную численность, вооружение и расположение карательных отрядов. Но среди сновавших по степи машин курсировали два зеленых камуфлированных автобуса. На крышах их, как уши насторожившейся овчарки, ворочались антенны пеленгаторов.

— Что будем делать, Семен?

— Может, попутаем их...

— Как?

— Хотя бы... двумя рациями. Запасная-то у нас в Усатове — от них с другой стороны. Соединиться с ней кабелем и работать на двух ключах — то одним, то другим... По пять-шесть секунд на каждом на одной волне... Вот и будут пеленгаторы мотаться из стороны в сторону...

— Умница, — одобрил план радиста Бадаев. — А в Москве разберутся что к чему по почерку — почерк-то твой знают...

Так и сделали. Протянули по Усатовской штольне кабель, подключили к нему запасную рацию.

Поймав передачу, пеленгаторщики тут же доложили начальству. Гинерару сам подкатил к одному из автобусов.

— Засекли?

Дежуривший у аппарата растерянно забормотал в ответ о какой-то неисправности. Гинерару запросил радистов другой машины — та же история.

Побагровел генерал:

— Блох ловить вам в штрафной роте, а не рацию!

Внимательно следил за пеленгаторщиками Бадаев. Вот одна из их машин остановилась. Скользнувший луч прожектора высветил ее антенну. Она уже не крутится — покачивается из стороны в сторону, как маятник. Значит, оба передатчика оказались почти на прямой с пеленгатором. Это опасно. Бадаев подал Семену знак прекратить передачу. Надо было куда-то перекочевывать. Но куда?

Отлично маскировала антенну рации крона дерева.

Есть провал у телеграфного столба, — вспомнил Семен. — Антенну можно прикрепить к столбу, будет незаметна и там... Как вот только перебраться?

По катакомбам в обход было далеко. Поверху — близко, но лучи прожекторов полосовали степь во всех направлениях. Каждый «заподозренный» куст солдаты буквально скашивали пулеметными очередями — не проскочить, кажется, и мыши.

Близко к столбу подходило русло замерзшего ручья. От акации к ручью спускалась извилистая промоина. Но ползти с рацией и катушкой кабеля по неглубокой канавке, под ослепительным светом прожекторов — не безумие ли это, не безрассудный ли риск?!

Долго наблюдал за лучами прожекторов Семен Неизвестный и заметил, что высвеченные прожектором берега ручья сливаются, русло скрадывается. А тени от кустов и холмиков перемещаются в движущихея световых полосах. Значит, можно ползти даже под лучом — в движении теней это не будет заметно. Если и был риск, на него следовало пойти. Бадаев согласился с радистом.

По промоине доползли до ручья. Расчет оправдался: чем ярче высвечивались берега ручья, тем затемненнее становилось его русло. Добрались до столба. Быстро, сноровисто привязал Семен к столбу антенну и вдруг резко дернулся.

— Ранило? — встревожился Бадаев.

— Ерунда, — не сразу ответил Семен. — Терновник колючий, бес его возьми!

Подключили рацию. Опять полетели в эфир «точки», «тире». Заметались по степи камуфлированные автобусы — в эфире та же неразбериха: три-четыре сигнала прослушиваются при правом вращении антенны, три-четыре — при левом.

Окончательно вышел из себя генерал:

— Вспорю катакомбы снарядами!

В полдень к Усатову и Нерубайскому подтянули пушки. Начали обстрел входов в катакомбы. Но первые же выстрелы показали нелепость затеи: штольни не вспарывались, а обваливались.

Генерал вызвал химроту:

— Задушить партизан газами!

Развороченные входы, въезды штолен принялись восстанавливать, закладывать ракушечником, бетонировать.

Семьдесят два часа трещали пулеметы, автоматы, грохотали пушки, рвались фугасы, и вдруг — тишина. Жандармы, солдаты уже не с пулеметами, не с автоматами в руках, а с мастерками каменщиков, с носилками — таскают грунт, мешают цемент, воздвигают стены, местами даже двойные, вешают между стенами аккуратные деревянные ящички. Землю у выходов ровняют, посыпают золой. Сгружают с машин шланги, компрессоры, ярко-красные баллоны. Совсем такие, какие стоят обычно у продавщиц Газированной воды. Со стороны можно было подумать: оборудуют новый курорт — ведь рядом хаджибейские грязи. Но готовилось другое: гигантская душегубка, склеп для живых. Четыреста въездов и провалов замуровали оккупанты.

Трудились и в катакомбах. Люди, отбивавшиеся от карателей трое суток, с серыми от сырости и духоты подземелья лицами, с запавшими от бессонных ночей глазами, молчаливые, угрюмые, таскали мешки с землей, закладывали, засыпали штреки, оставляя лишь отводы для газа.

Замуровав все щели, фашисты принялись накачивать в катакомбы желтовато-зеленый газ. Он был тяжелее воздуха и сползал вниз, бесшумно клубясь, извиваясь, как чудовищный удав. Люди спешили отгородиться от чудовища землей, камнями, мокрыми одеялами — влажные, они почти не пропускали газ.

Только один не принимал уже участия ни в чем.

Его положили в штабе на каменном столе — в морском кителе, форменной фуражке. В изголовье — боевое знамя отряда, колеблющиеся красные языки факелов. Спокойное, задумчиво-умиротворенное лицо — будто спит человек и видит во сне самое для него заветное: то приветливое и ласковое, то богатырски вздыхающее, суровое море. Всего три дня назад, на железной дороге, прослушивая с помощью болта рельсы, он невольно вспомнил свой «Красный Профинтерн», вечно гремевшие машинные отсеки, каюту, мерно покачивающуюся подвесную койку, портрет девушки на потолке — именно на потолке — так он был перед глазами всегда, в любую качку.

В дни эвакуации Одессы им обоим предложили остаться в катакомбах. «Отправимся, Галя, в подземный рейс», — шутил он. И вот она сидит у холодного каменного стола, холодом камня сковало и черты дорогого ей человека. Всматривается в них и не верит, не может поверить, что больше никогда не разомкнутся насмешливые губы, не засветятся улыбкой доверчивые глаза. Счастье казалось таким огромным — шальная пуля оборвала его, как тончайшую паутинку. Ивану из «подземного рейса» уже не вернуться.

Жмется к женщине четырехлетний Мишутка — на базе они остались втроем: он, тетя Галя и дядя Ваня. Не совсем еще понимает Миша, почему дядя Ваня должен так долго, так страшно спать. Почему даже самый главный, самый спокойный в катакомбах дядя Бадаев, и тот, глядя на мирно спавшего дядю Ваню, кусал губы. Потом положил на скрещенные руки его свою руку и сказал: «Похороним тебя, если останемся живы, под солнцем. Фашистам отомстим!»

Помнил еще Мишутка, каким ярким и огромным бывает солнце, особенно по утрам. Но как подымут туда тяжеленный каменный стол с горящими факелами и знаменем, с заснувшим почему-то «навсегда» дядей Ваней? Многое было для малыша непонятным. Но что фашисты звери и притом самые страшные, он понял. Иначе стали бы разве отгораживаться от них каменными завалами, завешиваться мокрыми одеялами?..

Шли четвертые сутки осады. Неожиданно компрессоры стихли — видимо, каратели израсходовали заготовленные баллоны. Паузой нужно было воспользоваться, передать в Москву хотя бы главное. В Нерубайском или Усатове выставить антенну было уже невозможно, только у Фоминой балки оставались еще незамурованные щели.

Семен Неизвестный впервые за три дня прилег. Второй радист — Глушко — лежал больной.

Владимир подошел к спавшему Семену — как-то неестественно откинута правая нога, снят сапог, из-под брюк выбился окровавленный бинт. Тихо простонав, Семен заворочался, видно, от боли проснулся.

— Что это? — спросил его Бадаев. — Почему забинтован?

— Кусанула шальная.

— Когда?

— Да в ту ночь еще, у телеграфного столба.

«Терновник», — вспомнил Бадаев.

— Как же теперь?

— Руки целы... Рацию только пусть кто-нибудь дотащит до места.

Идти с Семеном на радиосвязь вызвался Мурзовский. Теперь это было еще опаснее, чем в ту ночь после взрыва спецэшелона, — каратели пригнали во степь третий пеленгатор, установили еще несколько прожекторов. Для огневой поддержки пришлось послать отделение Петренко.

С рассветом вся группа вернулась в лагерь. Мурзовский — без ремня, без оружия...

— Что случилось?!

Оказалось, что перед выходом Мурзовский «для смелости» изрядно выпил и в степи начал ухарствовать — вылез из щели, кинулся очертя голову с антенной к оврагу. Семен нагнал его, прижал к земле. Но при обратных перебежках подвела Сему раненая нога — попал под пулеметную очередь.

Его внесли на окровавленной шинели. Он еще стонал. Отыскал глазами среди склонившихся над ним людей Бадаева, силясь что-то сказать, приподнял голову и тут же запрокинул ее, словно тряхнул слипшимися от крови волосами.

В гнетущей тишине слышны были лишь потрескивание дымных факелов да капель в гулком черном зеве колодца.

Заплетающейся, шаткой походкой Мурзовский подошел к Бадаеву, рванул на груди гимнастерку:

— Стреляй!

Никто не шевельнулся.

— Стреляй... или застрелюсь сам! — истерически выкрикнул Петр.

Бадаев молча вынул из кобуры и протянул Петру свой незаряженный пистолет. Тот схватил пистолет, поднес к виску, обвел всех мутным взглядом. Никто не бросился к нему, никто не попытался остановить. Только капель, гулкая, жуткая...

Мурзовский стоял неподвижно, у него как в ознобе стучали зубы. Пистолет выпал из руки.

Кто-то поднял его, положил на стол.

— Под арест! — тихо распорядился Бадаев.

От выхода сообщили: каратели вновь принялись качать компрессорами газ. К ноге Бадаева испуганно прижался Мишутка. Владимир подозвал завхоза лагеря:

— Немедленно, Иван Никитович, проверьте у всех противогазы, особенно у детей.

Сам осмотрел маску Мишуткиного противогаза, обнял малыша, направился к работавшим в штольне людям...

Противогаз был небольшим, но с каждым днем он казался Мишутке все тяжелее. Вообще творилось что-то неладное. В лагере становилось невыносимо душно. Мишутка так потел, что к спине прилипала рубашонка, будто всего смазали клеем. Потели, зевали, метались по душным штрекам все. Началось, говорили, «голодание», хотя повариха, как всегда, готовила еду на всех. Голодание называли «кислородным». Дядя Бадаев листал исписанные тетради и твердил:

— В первую очередь нам нужен воздух. И мы добудем его!

Потом, закрыв тетрадь, сказал:

— Расчистим старый Любкин выезд. Он засыпан еще в двадцатых годах, никто о нем уже не помнит.

Принялись расчищать подступы к этому выезду. За «дежурных» на базе оставались только Мишутка и повариха. Плиту она уже не топила, а дым откуда-то полз.

— Ховался он, Мишенька, от нас по забоям, — объясняла малышу повариха, — зараз повылазив, наскучило в хованки граты!

Трудно было добытчикам воздуха: впрягаясь в бендюжки, возили землю, таскали ее на себе в мешках и корзинах круглосуточно, в две смены. С каждым днем кислородное голодание становилось опаснее и опаснее. Люди дышали, не закрывая рта, часто, надрывно кашляли. Приходя на базу, старались сидеть, не шевелясь, не разговаривая. Все угрюмее становились у людей глаза. Все чаще плакали, прижимая к себе детей, матери. Оставались по утрам на нарах новые и новые больные. А расчистка выезда затягивалась — много лет гнали туда ручьи песок и мусор.

Наконец, грунт стал поддаваться легче, свежее стала земля, запахло корнями кустарника.

— Пробились!

Кто-то всадил с размаху лом, и он проскочил, как в пустоту.

Приникли к образовавшемуся провалу — закапала оттуда вода, побежала ручейком и вдруг хлынула, размывая все, мутным потоком. Зачерпнул Бадаев ладонями воду, дал чуточку отстояться, попробовал на язык — помрачнел: вода оказалась межпластовой... Дальнейшие раскопки были бессмысленны — с водой шел плавун.

Партизаны, остававшиеся наверху, понимали, какая страшная угроза нависла над их товарищами, находившимися в катакомбах. Нужно было дать подземному лагерю воздух. Но как?

Не замеченные фашистами щели в степи еще оставались, но все они были слишком далеко от базы. Скоро ли дойдет воздух окольными путями? Надо было размуровать хотя бы один из вертикальных воздушников, а их каратели охраняли круглосуточно. Воздушниками могли послужить расположенные в районе базы колодцы — оккупанты замуровали и их. Охраняли, однако, не все. У колодца, находившегося во дворе дома партизана Помялуковского, поста не было. Бадаевцы в шутку прозвали этот колодец «предательским» — у него временами тарахтела крышка. Потом сделали для воздуха отводы, и «предательский» колодец стал выручалочкой. От шахт он был в стороне, оккупанты сочли, видимо, что с базой такой дальний колодец сообщаться не может, и охраны около него не выставляли. А партизаны именно через него и поддерживали связь с верховыми разведчиками.

К этому колодцу и решили подобраться Яша и Алексей Гордиенко и Саша Чиков. С полкилометра проползли по промоинам и канавам, развалинам и пепелищам сгоревших домов. Вдоль церковной ограды подобрались, наконец, к пустырю, где был дом Помялуковского.

На крышку колодца каратели взвалили бетонную плиту. Как ее поднять?

Пока Алексей и Саша прислушивались, изучали обстановку, Яша ощупал плиту. В. центре ее была скоба, за которую цепляли крюк подъемника. Яшу осенила мысль: «Над колодцем — крепкий барабан, надежная цепь — чем не подъемник?»

Плита оказалась тяжелой, еле повернули барабан втроем; цепь даже вмялась в дерево. Подсунули три валуна. Образовавшиеся по краям щели прикрыли опавшими листьями — издали ничего подозрительного. Одного не успели сделать до обхода патрулей — открыть крышку. Патрули, как назло, почти у самого колодца расположились на перекур.

Стало светать, пришлось отползти, залечь до сумерек в кустарнике...


Неудача с расчисткой Любкиного выезда повергла находившихся в катакомбах людей в отчаяние. Бадаев видел: безразличие, чувство обреченности овладевают даже самыми выдержанными, волевыми бойцами. Люди впадают в апатию, в сонливость, как замерзающие.

Покидали силы и его самого, но он упрямо продолжал листать дневники ученого. Надо было найти хоть какую-то зацепку, пробудить в людях надежду, продержаться еще.

Воздушники! В записях профессора их упоминалось много — и старых, и пробитых сравнительно недавно. Но выбор нужно было сделать наверняка. Новая ошибка окончательно убила бы веру в спасение. Рисковать было нельзя. И Бадаев искал, искал как одержимый. Со стороны могло показаться диким: рядом угасают, как догорающие свечи, близкие ему люди, а он изучает по геологическим разрезам и схемам «агрессивность межпластовых вод, плавунов»...

— Расчищаем второй, — принял наконец решение Бадаев. — Поднять людей!

И люди, веря своему командиру, опять принялись долбить, возить на бендюжках землю, камни, расчищать подступы к воздушнику.

Потух фонарь у Бадаева. Исчиркал с десяток спичек — гаснут. Отошел в соседний забой — здесь ниже, не так дымно. Зажег, наконец, «шахтерку», колыхнулось пламя. Отчего? Может, от резкого движения руки, от дыхания? Постоял, не шевелясь, — склоняется пламя влево... Тяга? В это еще трудно было поверить. Тянуло к идущей вверх проходке. Что там? Неужели спасение?

Вошел Владимир с поднятым стеклом фонаря в проходку... Воздух! Откуда?

Свежие следы сапог, брошенная кем-то лопата, телогрейка, портупея — вещи Мурзовского. За выпивку и ухарство, сорвавшее связь с Москвой, приведшее к гибели товарища, решено было предать Мурзовского военно-полевому суду, но пока было не до этого. Все, способные еще держать лопату, работали. Работал и Петр.

Час назад он был вместе со всеми, оттаскивал, как и другие, землю из воздушника в боковые забои...

Да, это было час назад. Волоча за собой мешок грунта, Мурзовский добрался до проходки. Около нее легче дышалось. Заглянул в соседний штрек. Сюда не долетали уже ни шумы, ни голоса работавших. Могильная тишина. И вдруг тарахтение, словно застучала где-то деревянная трещотка. Мурзовский пошел на звук. Понял: тарахтит крышка «предательского» колодца. Значит, есть движение воздуха — отводы засыпали, а крышку замуровать забыли или не успели.

Узкая, выложенная ракушечником шахта. Внизу, на двадцатиметровой глубине, полированной гладью чернеет вода. Вверх — метров десять. Упираясь в стенки ногами и спиной, добраться можно. Полез.

Соскальзывали с замшелых выступов ноги, истер в кровь локти. Все же добрался. Попробовал приподнять крышку — поддается. В образовавшуюся щель шибануло. свежестью. Сразу закружилась голова, еле удержался. Несколько минут глотал воздух, как выброшенная на берег рыба. Пришел, наконец, в себя. Поднял крышку повыше, прислушался — тихо. Еще не верилось в удачу. Тряслись от волнения ноги и руки.

Хотел спуститься, позвать кого-нибудь... Лихорадочно заработала мысль: пока будет спускаться, к колодцу могут подойти патрульные. Сейчас есть возможность выбраться, а тогда? Неизвестно, что будет через минуту! Нельзя упускать случая. Быть наверху, почувствовать волю и не воспользоваться ею?!

Напрягся, втиснулся в щель по грудь. Плита качнулась на округлых валунах, отъехала чуть назад. Напрягся еще — сорвались со скользких камней ноги, плита от резкого рывка подалась обратно, придавила грудь — ни вздохнуть, ни крикнуть. Принялся стучать кулаками, ногами. Услышал же тарахтение крышки он — услышат, может, и его.

Грудь как в тисках, темнеет в глазах, не повинуются руки. Неужели все?! Дурманится сознание, явь начинает мешаться с бредом. Что-то шаркает, шуршит внизу... Мерещится? Нет, кто-то лезет, коснулся спины, втиснулся в щель рядом. Легче стало дышать.

— Держись! — Это голос Бадаева. — Упирайся ногами, не то угробимся оба!

Уперся Петр в стенки колодца коленями, но обессилели ноги. Владимир подхватил сорвавшегося уже было Петра за поясной ремень, стали спускаться.

Дерет шершавый ракушечник спину.

Вот, наконец, и лаз в штрек. Под ногами земля!

Привалились, обессиленные, к стойке. Надсадно, с хрипом, дышат оба... Нет сил выдавить и слова, по лицам струится пот.

Отдышался, наконец, Бадаев:

— Не в одиночку ли собрался?

— Стучал же...

— Застучал, когда прищучило!

— Не веришь? Разделаться со мной хочешь? — в голосе Мурзовского звучала нескрываемая ненависть. — Мог же разжать пальцы — и все! Без выстрела, без суда!

Бадаев вытер лицо платком, сказал твердо:

— Суд будет...

— Конечно! — не унимался Мурзовский. — Ее оставить наверху, меня — в катакомбы, да еще и под суд! Ау нее явочную квартирку обосновать. Все законно, благовидно...

— Вон ты что?! — Владимира передернуло. — Откуда в тебе столько мерзости? Нашел время...

— Отпусти наверх... И не скажу никому ни слова!

Владимир одернул гимнастерку, подтянул ремень.

— Кто твоим гнусным словам поверит?! — И уже совсем спокойно, устало повторил: — А суд будет!

По проходке спустились вниз. Бадаев подозвал Петренко:

— Помогите, Иван Николаевич, Мурзовскому перебазировать детей и больных к найденной им продушине. Но работающим в воздушнике о ней пока ни слова — побросают лопаты. Наверху опять подвозят баллоны, надо успеть выбраться в степь...


Весь день пролежали ребята в кустарнике. Карателей было полно в селе, удаляться же в степь они побаивались. Наскоро, чуть ли не бегом, проверяли заваленные землей провалы — и обратно. Но вот один из патрульных нагнулся, к чему-то прислушался, подозвал напарника. Посовещались, легли за бугорок.

— Что-то унюхали! Отродье собачье! — шепотом выругался Яша. — Уж не пробиваются ли снизу наши?

— Надо убрать патрульных по-тихому, — предложил Алексей.

Близились сумерки. Кустарником Алексей и Саша подобрались к солдатам. Яша, чтобы отвлечь внимание патрульных, зашумел. Солдаты спустились в полуобвалившийся окоп. Тут и кинулись им на спины Алексей и Саша.

Когда стемнело совсем, ребята подползли к месту, насторожившему карателей. Приник Алексей к земле ухом — отчетливо слышались снизу удары лопат. Прихватили одну саперную лопату с собой и ребята, стали помогать катакомбистам. Нелегко было копать затвердевшую уже от мороза землю без стука, а стук мог насторожить и шнырявших по степи оккупантов, и пробивавшихся снизу партизан. Работали поочередно чуть ли не всю ночь.

Ухнула, наконец, перемычка. Поняли в катакомбах, что кто-то копал и сверху. Притихли. Написал Яша наскоро записку, бросил вниз с,кубанкой. Бросили свои шапки Алексей и Саша... Не отозвались снизу — не совсем, видно, еще поверили: мало ли какие могут быть провокации. Тогда Яша спустился сам. И скоро все были наверху.

Измученные, полуобезумевшие от радости люди катались по терпко пахнувшей, хотя и пожухлой уже степной траве, глотали воздух, ловили порхавшие снежинки. После могильной затхлости катакомб это было сказкой, сном. «Наяву ли?» — «Наяву!»

А село ощупывали прожектора, у замурованных въездов тарахтели нагнетавшие газ компрессоры, сновали в световых пятнах черные каски. Тут, в степи, с детской безудержностью ликовала жизнь; там вершила свои могильные дела смерть.

Бадаев сидел, подставив лицо полынно-горьковатому степному ветру. Много нужно претерпеть человеку, чтобы по-настоящему оценить минуты счастья. Да, это были минуты счастья — спасены люди, не будут чугунеть их лица, хрипеть легкие, не нужно будет Мишутке напяливать душную маску противогаза. Прикрытый травой провал в степи, среди зарослей дерезы, незаметен. Открывать его будут только по ночам — выпускать дым, дышать свежим воздухом. Надолго ли, нет ли, но еще одна схватка со смертью выиграна.

Здесь выиграна, а у Гласова?! Нет, не успокоится Бадаев, пока не узнает о судьбе дальницких товарищей. Может, и у них резерв жизни исчисляется минутами. Идти в город немедленно! Идти самому. Взять с собой бойцов и обеих связных, обеих Тамар. Вот они сидят, как и он, глотают ветер... Жаль лишать их счастья, но ничего не поделаешь — к выходу надо подготовиться. Последний раз, возвращаясь из города, Шестаковой пришлось ползти к провалу в катакомбы под плащ-палаткой, на которую она для маскировки набросала травы.. Придется сделать маскировочные накидки и теперь: пучки травы приметать к плащ-палаткам нитками.

Подозвал Владимир связных:

— Готовьте, Тамары, плащи-«невидимки». С рассветом — в город!


Выход был своевременным. В связи с операциями в Нерубайском и Усатове каратели отозвали жандармов и полицейских из Дальника, оставив лишь небольшую охрану с автоматами в укрытиях у въездов в шахты. Бадаев решил этим воспользоваться.

Дождавшись ночи, ребята из отряда Гордиенко подползли к часовым, бесшумно сняли их. Бадаев и Гаркуша спустились к Гласову и вывели первую партию людей — сразу всех выводить было рискованно. Остальные должны были покинуть катакомбы немного позже. Но каратели заметили исчезновение охраны, и тут же в Дальник нагрянула рота солдат. Ввязываться в борьбу с такими силами было уже бессмысленно...

В городе, в табачном ларьке, Бадаев узнал, что ожидаемый генералом гость, наконец, выехал и прибудет в Одессу морем. То же самое подтвердила Елена. Аргир сообщил ей даже день и час встречи гостя. Бадаеву снова пришлось превратиться в «коммерсанта» — на этот раз «вернувшегося из эмиграции».

На ужин по случаю встречи гостя из Швейцарии были приглашены только приближенные генерала, и все-таки застолье получилось многолюдным.

Когда достаточно было выпито и съедено, все вышли на веранду подышать морозным воздухом. Гинерару оставил гостей, чтобы распорядиться о чем-то по службе. Тут-то и подошел к гостю эсэсовен с челкой и усиками под Гитлера.

— Спустимся в сад, — предложил он, — я представлю вам обещанного человека. Лучшего специалиста по Донбассу не найдете!

В саду, неподалеку от веранды, дымя сигарой, прохаживался элегантно одетый мужчина средних лег.

— Мекк! — представился он.

— Мекк? — переспросил гость. — Я бывал до революции в России и знал одного фон Мекка. Это был чуть ли не железнодорожный король! Ваш отец?

— О нет, дальний родственник.

— Все же родственник?

— Связи между нашими семьями были чисто деловыми, обоюдно выгодными... А позже — преследования большевиков. Спастись можно было лишь за границей или под землей в «битве за черное золото».

— Что же вы предпочли?

— Пришлось предпочесть битву. За границу сразу не удалось.

— Кем были на шахтах?

— От вагонщика до коммерческого директора.

— Ого! Знаете угли и шахты восточных районов Донбасса?

— Оснащенность шахт могу изложить письменно по состоянию на тридцать девятый год.

— А позже?

— Позже была служебная командировка в Петрошени, где и остался.

— За два года могли произойти изменения.

— Весьма несущественные. Но можно и уточнить.

— Знаете людей на шахтах?

— Почти десять лет совместной работы...

Гость помолчал, протянул руку:

— Пожалуй, ваши услуги нам понадобятся. Запрошу правление...

Приглашенные на ужин собирались расходиться, когда из гостиной донеслись фортепьянные аккорды и исполняемая на французском языке песенка Беранже. Пела Елена. Гинерару был в восторге, это было приятным сюрпризом для всех собравшихся.

Уже ближе к полуночи гость напомнил хозяину:

— Не пора ли о деле?

Гинерару провел его в свой кабинет, плотно закрыл двери. Из гостиной все еще доносилась музыка. Она вроде бы и не прерывалась, но теперь играл уже Никулеску. Елена усадила его вместо себя, а сама вышла. Узким коридором Аргир провел ее в комнату, увешанную коврами. Ковры, гобелены были страстью генерала, и квартирьеры старались угодить ему.

Этот дом Гинерару выбрал для себя сам. Проверку помещения провели саперы и, конечно, контрразведчики. Тогда-то и заметил Аргир в соседней с кабинетом комнате потайной стенной шкаф, но никому о нем не сказал. Не в его правилах было разглашать то, что могло пригодиться самому. Убедившись, что шкаф пуст и что стенка, отделяющая его от кабинета, не толще сантиметра, Аргир порекомендовал квартирьерам повесить на эту стену самый большой ковер.

К этой стене и подвел Аргир Елену, приоткрыл за ковром дверцы шкафа и сам отошел к дверям, чтобы не оказаться застигнутым кем-нибудь врасплох. Елена в этом случае должна была лишь прислониться к ковру спиной и прикрыть таким образом дверцы шкафа. Доносившийся из кабинета разговор сразу заглушался.

С открытыми же дверцами можно было разобрать почти все. Беседовали, действительно, по-французски и о делах не только коммерческих — Аргир не ошибся в своих предположениях.

— Будем откровенны, генерал, — говорил швейцарец. — Для Ротенбурга нет тайн, можете мне верить. Группа «Центр» деморализована, взятие Москвы в лоб можно считать «замороженным» в буквальном смысле слова. И новое наступление на красную Москву начнется отсюда... Да, да — через Донбасс, Кавказ, Иран... Глобальный обход с юго-востока. Невероятно? На этом и строится операция — невероятность, внезапность. Поэтому и готовиться будет с особой секретностью. Вы со своими частями можете оказаться во втором эшелоне, и это будет кстати — под предлогом карательных действий сможете взять под личный контроль любые объекты. Но большевики наверняка заминируют шахты, а взорванными они нам не нужны. Кто-то должен предотвратить взрывы. Ваша задача — забросить своих людей в восточные районы Донбасса еще до начала операции. Времени в обрез. Действуйте через «Абвер», через «Вултур» — как вам угодно — но безотлагательно...

Когда Елена вернулась в гостиную, Никулеску уже искал ее.

— Чертовски болит голова! — пожаловалась Елена. — Отвезите меня домой.

Молодой офицер направился к дверям, чтобы распорядиться насчет машины. Аргир окликнул его, что-то стал ему говорить, но заносчивый родственник генерала ответил:

— Я служу командующему, а не «Вултуру».

Что оставалось Аргиру? Вокруг генеральской резиденции прогуливались, конечно, агенты сигуранцы и даже гестапо. Контрразведчику стоило лишь кивнуть на Елену головой, чтобы ее тут же арестовали. Но первый же ее допрос грозил застенками гестапо и самому Аргиру. Пришлось отступить.

Пятью минутами раньше машины, увозившей Никулеску и Елену, от дома командующего отошел черный «опель», за рулем которого сидел эсэсовец с челкой и усиками под Гитлера. На темной улочке «опель» остановился, преградив путь машине Никулеску. Эсэсовец подозвал румынского лейтенанта.

— Ваша дама пела по-французски, а нам срочно нужна переводчица с французского.

Никулеску не понял говорившего по-немецки эсэсовца. Выйдя из машины, Елена сама перевела требование немца. Эсэсовец распахнул перед ней дверцу «опеля».

Молча проехали они несколько кварталов. Вдруг «опель», резко затормозив, остановился.

Эсэсовец высадил Елену, и она осталась на улице одна. Медленно побрела Елена к дому, но на Военном спуске ее нагнал рысак. На облучке сидел знакомый Елене одноногий извозчик, а в пролетке — Бадаев. Через несколько минут Елена была в порту.

— Ночь проведете здесь, — шепнул ей Владимир. — Так безопаснее. Утром вас отвезут на Вольшой Фонтан. Там встретят, поселят в деревне. В город пока не показывайтесь.

Стараясь не пропустить ни слова, Елена передала Владимиру все, что слышала через потайной шкаф. Бадаев тут же составил донесение. Сегодня ночью в Москву уйдет радиограмма, на которой сразу будет сделана пометка: «Особой стратегической важности. К докладу немедленно...»

У грузового пирса покачивался на якоре лишь один черно-белый буксир. Извозчик проводил Елену до трапа. Моряк с буксира молча провел ее в каюту...


Томительно долго занимался рассвет, подневольно вяло пробуждался порт. Елена сидела у иллюминатора, через него хорошо виден был Карантинный мол.

Полтора века назад пришли сюда, на пустынное тогда еще побережье, солдаты Суворова. Не ружья — пилы и лопаты сверкали у них на плечах. Еще целы камни, заложенные самим Суворовым. «Буду празден, — мечтал полководец, — явлюсь с заступом в Гаджибей»...

Любила Елена любоваться величественной панорамой порта. Он казался ей сказочным миром великанов. Могучие «руки» портальных кранов перетаскивали по воздуху многотонные грузы. Суматошными сороконожками сновали под кранами товарные составы. Лебедями-исполинами покачивались на рейде сверкающие белизной океанские лайнеры. Черными громадами высились плавучие доки, самоходные баржи. Дни и ночи перекликались на рейде гудки кораблей.

Любила Лена богатырскую музыку порта... И вот она умолкла, эта музыка труда. Повержены гиганты-краны; беспорядочными грудами металлолома осели их искалеченные бомбами фермы; затонули изрешеченные осколками доки; как плавающие вверх брюхом мертвые рыбы, маячат кили перевернувшихся катеров. Пустынны причалы. Хотя утро уже в разгаре, по ним ходит лишь солдатня. Но солдаты уже не те, что разгуливали по городу три месяца назад. Пожирает их фронт. На передовую гонят всех, в гарнизонах остаются полукалеки.

Вот марширует по пирсу взвод румынских солдат — обтрепанные шинелишки, стоптанные ботинки. В обмотках даже локатинент. Только сбоку чванливо вышагивает щеголеватый немецкий лейтенант. Елена узнала в нем молодчика, похвалявшегося вчера за столом у Гинерару превосходством своей «нордической расы». По обе стороны лейтенанта шли «директора» порта — горбоносый, тощий австриец и маленький, толстый румын. Сзади два прихрамывающих солдата тащили скамью, концы пеньковой веревки.

На пустой площадке пирса локатинент выстроил солдат, отрапортовал лейтенанту.

Через раскрытый иллюминатор Елена улавливала отдельные слова. Ясно было, что предстоит экзекуция.

Офицер, поигрывая перчатками, с брезгливо-придирчивой миной оглядел строй. Директор румын, подобострастно изогнувшись, прошептал ему что-то на ухо. Конвойные привели трех солдат. Локатинент стал читать приказ:

Один из арестованных обвинялся в кощунстве: набожный директор вывесил над своей конторой иконы святых — покровителей торговли и мореплавания, украсил их по румынскому обычаю рушниками, а солдат стащил рушник и выменял на водку. Кощунство расценено было в двадцать плетей.

Солдата уложили на скамью, привязали веревками, оголили ему ягодицы. Пороли наотмашь пеньковыми жгугами. Тем временем локатинент оповестил о проступке второго солдата, утерявшего винтовочный затвор.

— Чья винтовка? — строго спросил гитлеровец. — Сделана в Германии?

— Романиш! — поспешно ответил локатинент и объявил провинившемуся пятьдесят плетей.

Провинность третьего солдата оказалась серьезнее: при трансляции речи фюрера, когда грянула овация и восторженные возгласы: «Хайль Гитлер!», солдат шепнул соседу: «Хальб литер»[3].

— Кто слышал? — грозно спросил немецкий офицер.

— Сам господин директор, — кивнул локатинент на австрийца.

Глаза нациста налились кровью:

— С этим поговорю сам!

После порки взвод прошагал мимо лейтенанта «строевым». Солдаты ушли, но собравшиеся тем временем у причала грузчики не расходились, о чем-то переговаривались. Елена прислушалась. В руках одного из них была газета.

— Каким должен быть ариец? — спрашивал грузчик стоявших рядом. — Не знаете?! Так слушайте. Ученый пишет, профессор! «Ариец должен быть светлый кудреволосый блондин...», — громко читал он и тихо добавлял: — Как Гитлер, например.

— «Статный, стройный...» (Как Геринг, надо понимать.) «Высокорослый...» (Как Геббельс, конечно.)...

Грузчики смеялись.

Это насторожило стоявшего еще с директорами лейтенанта. Повернувшись, он прислушался. Но грузчик читал уже другое:

— «Заводами рейха выпущены новые четырехскоростные танки...»

Гитлеровец отвернулся, грузчик тут же ввернул:

— Одна скорость передняя, три задних — для выравнивания фронтов!

«И это после экзекуции, — подумала Елена. — Фашисты стращают, а людям уже не страшно». Как-то светлее стало от этой мысли на душе, будто уже повеяло концом войны.

Но война еще шла: арестованного, с которым лейтенант собирался «поговорить сам», отвели на дальний край пирса. Послышались сухие пистолетные выстрелы. Конвойные протащили тело своего соотечественника к морю.

Затихли, молча разошлись грузчики. Опустел пирс. Только за ограждением около вагонов и платформ мелькала фигура паренька в черной форменке и кубанке. Откуда-то вдруг появился тот насмешник, что читал газету, подозвал паренька к себе.

— Что баклуши бьешь?! — кивнул в сторону дальнего причала. — Там вон «игрушки» привезли. Сунешься — нос-то и оторвет!

— Или я дурной — соваться туда! — живо ответил паренек, но насторожился.

Еще строже нахмурился грузчик:

— Кто вас, шалопаев, знает! Толкач вон под парами, — он снова кивнул, теперь уже в сторону маневрового паровоза, — машинист отлучился куда-то... Начнете колесики, ручки вертеть — в «игрушки» те толкач и вгоните. А там их — во! — он поднял руку выше головы.

По лицу грузчика скользнула лукавая усмешка. Догадкой сверкнули сметливые глаза паренька. С минуту он еще постоял, не сводя с грузчика пытливо-настороженного взгляда, потом зашел за штабель ящиков, негромко свистнул.

К нему подбежала девчушка — меньше его, такая же смуглолицая, с такими же черными, вразлет бровями. Паренек что-то сказал ей. Со всех ног пустилась девочка в город. Вскоре из-за штабелей появился еще подросток — повыше и поплечистее...

Но не удалось Елене понаблюдать за ребятами до конца — буксир отошел от причала. Издали порт казался еще безлюднее. Грудами руин, беспорядочными свалками выглядели отсюда разрушенные элеваторы, портовые здания. Одиноко покачивались на рейде осиротевшие сейнеры, над ними кружились чайки. Тощими змейками извивались редкие дымки...

И вдруг словно огненная лава обрушилась на дальний причал, заволокло все клубящимся черным дымом.

И как будто вновь услышала Елена в страшном грохоте насмешливый голос: «Начнете колесики, ручки вертеть — в «игрушки» те толкач и вгоните». Увидела в мечущихся языках пламени сметливые, настороженные глаза паренька, тоненькую, как былинка, девочку...

Федоровича среди ночи вызвали к следователю по особо важным делам. За время осады Нерубайских катакомб его вызывали уже трижды. И всегда одно и то же: следователь протягивал Федоровичу несколько пронумерованных листов чистой бумаги и просил: «Фамилии, адреса явочных квартир пишите как можно разборчивее».

И Федорович писал, утешая себя тем, что выдает малозначащие, второстепенные факты... Но что-то писать все же приходилось, и это «что-то» неумолимо, неотвратимо разрасталось... Заставляли уже не только писать, но и действовать — потребовали подобрать новую квартиру, в которую можно было бы проникнуть из соседнего здания.

С каждой новой встречей следователь становился в обращении с Федоровичем бесцеремоннее и грубее, а в ту ночь заявил прямо:

— Знаете пословицу: «Коготок увяз — всей птичке пропасть»? Для своих вы давно уже предатель. И с нами продолжаете ловчить — барахтаетесь между двумя берегами. Так вот...

Следователь отодвинул папки с делами в сторону.

— Не были в отряде почти два месяца...

— В каком отряде?

— Не прикидывайтесь, что не понимаете. Мы знаем все. Спуститесь сегодня же.

— Куда?

— В катакомбы, разумеется, — не в винный погребок.

У Федоровича холодно сжалось сердце.

— Но там, говорят, после газа не осталось в живых и мыши.

— Вот и проверите!

— Один заплутаюсь! — все еще пытался отвертеться Федорович.

— Возьмете провожатого — вы же командир. Не вздумайте вернуться с полпути, — предупредил гестаповец. — Подробнейшие данные с самой базы: количество и состояние людей, боеприпасов, оружия, запасы продовольствия и шифр... Добудете его любой ценой, слышите? Любой ценой!

Следователь приоткрыл дверь в соседнюю комнату, распорядился приготовить «стул». Федорович покосился на опутанное цепями и проводами зловещее кресло.

— Привыкайте! — хладнокровно бросил ему следователь. — Понадобится нам ваша помощь и при допросах.

В холодной испарине вышел Федорович в коридор. «Помощь при допросах...» Мало им, что стал предателем, хотят сделать еще и подручным палача?! Нет! На это он не пойдет. В катакомбы спустится, а в комнату пыток не ступит и ногой. Должны же они понять: он за всю жизнь не убил, как говорится, и мухи, собирал бездомных собак, не переносил, когда топили щенков. Нет, нет... На этот раз мерзкому страху он не поддастся. Да и вернется ли еще живым из катакомб...

Шифр... Как добыть его? Единственный реальный шанс — Мурзовский. Уходя в катакомбы, он, как другу, намекал Федоровичу насчет легализации. «Тебе, Антон, наверху будет виднее, так ты сообразуйся. Галсы ведь могут быть разными». Такого «галса» он, конечно, в виду не имел, но если действительно «уже знают всё»... Мысли ворочались в голове Федоровича, как тяжелые жернова.

Взять провожатого — его, конечно, приметят... Очередное предательство. Кого же? Надо избавляться от Якова и Алексея. Теперь услужливые братья, как бельмо на глазу. От них он просто уже вынужден избавиться.


В связи с крупными диверсиями в порту несколько карательных подразделений из Нерубайского и Усатова были отозваны, патрулей и часовых в этих селах стало меньше. По ночам, строжайше соблюдая маскировку, партизаны размуровывали забетонированные карателями выходы из шахт.

В каждом выходе между двумя стенками подвешены были ящики с толом. От взрывателей к камням стенок тянулись тончайшие проволочки — паутина смерти: тронь такой камень, потяни хоть одну из проволочек — и взрыв! Действовали осторожно: пробивали отверстие над внутренней стенкой или рядом с ней, кто-нибудь из бойцов-саперов просовывал через него руку, нащупывал смертоносную проволочку, скользя по ней пальцами, добирался до взрывателя и вынимал его. Сноровка и пальцы хирурга требовались для такой операции. Затем делали небольшой пролом, ящик потрошили, засыпали песком и оставляли на месте. Пролом закладывали опять камнями.

Землю у каждого выхода каратели посыпали золой — делали своеобразные контрольно-следовые полосы. Но золы у партизан было немало и своей. Собираясь наверх, они прихватывали ее с собой, присыпали и заметали следы метелкой.

Обстановка в подземном лагере изменилась, у людей поднялось настроение.

Бодрым, веселым был и Бадаев. Каждое утро обтирался до пояса холодной родниковой водой. По вечерам собирал всех, читал сводки, принятые по радио с Большой земли. А однажды подозвал ребят:

— Что-то давненько не слышно у нас музыки?

Приказал самому меньшему:

— Ну-ка, Мишутка, распорядись!

Ребята приволокли патефон. Заржавевшая пружина его заскрипела.

— Дегтю просит музыка ваша! — засмеялся Бадаев.

Рассмеялись и ребята. Повеселели, глядя на ребят, взрослые.

Вытащили из ящика заплесневевшие от сырости пластинки, поставили «Песенку водовоза». Пружина не тянула, раскручиваться пластинке помогали пальцами; песня от этого получалась еще смешнее — будто начинал ее пропитой, гудящий бас, а кончал пискливый тенор.

— На свалку вертелку вашу пора, в металлолом, — посмеялся опять Бадаев и рассказал, как собирали металлолом перед войной в Германии.

Открыл кампанию сам Гитлер: сдал в утиль отлитые из меди ворота рейхсканцелярии и свой бронзовый бюст. Пришлось тащить собственные бюсты в утиль и приспешникам фюрера. Потащили их и жители Берлина. Финал был скандальным: чуть ли не из каждой кучи утиля торчали бюсты главарей рейха — ведь отливали их, не скупясь, много лет...

— Так что половина дела была сделана еще до войны, — шутливо заключил Бадаев, — копии на свалку снесены, осталось перетаскать оригиналы! — Переждал смех и добавил: — Гитлер, кстати, начал уже и эту кампанию — списал в утиль после поражения под Москвой целую кучу генералов! Металлолома много — в крестах были и груди и животы!

Ребята очистили от плесени и ржавчины патефон, смазали пружину, поставили любимую Бадаева «По диким степям Забайкалья...» Подпевали все. Особенно хорошо получался дуэт дяди Бадаева и Мишутки. Поскольку певцам в дуэте полагается стоять рядом, а Мишутка был еще очень мал, дядя Бадаев усадил его на колени. Тянул Мишутка, конечно, «не в жилу», но ведь дуэтом он пел впервые...

Весело было в ту ночь в катакомбах. Заводили патефон, пели чуть ли не до рассвета. Потом Бадаев сел на свой топчан и принялся писать.

Общая тетрадь, перевязанный шелковым шнурком тоненький карандаш. Поначалу думали: ведет человек дневник. Оказалось: писал жене и детям письма.

Никуда письма эти не уходили, оставались в тетради. Из соображений конспирации их нельзя было не только адресовать, но и подписывать.

Когда, где найдут письма своих адресатов? И найдут ли вообще?

Но так легче — пишет человек и будто беседует с родными, близкими. Понимали это в катакомбах, старались в такие минуты не мешать. И на этот раз ушли потихоньку все, кроме распевшейся детворы...

«Легко на сердце от песни веселой», — старались перекричать друг друга ребята. А маленький, перевязанный шелковым шнурком карандаш бегал по линейкам ученической тетради: «Как-то там мой Шурик? Ходит ли в школу, хорошо ли учится? Хочется, чтобы это было так. А как ведет себя Люсеночек? Помогает ли маме? Несмотря на всю тяжесть твоего положения, Тося, думаю, что ребята доставляют тебе радость. Как не хватает этой радости сейчас мне!.. Из происходящего сейчас дети еще ничего не понимают, но пусть знают — отец не опозорит их будущее. Что бы ни случилось, Тося, воспитай в них лютую ненависть к фашизму, любовь к своему народу и труду...

Далек день, разлучивший нас, и сколько еще дней разлуки впереди?!»

Бадаев перевернул страницу — оказалась последней. Много же понадобится конвертов... Уж не послать ли при случае все письма разом — бандеролью? Завтра начнет третью тетрадь...

Но «завтра» было полно новых событий.


Вернувшись от следователя, Федорович разбудил спавшего еще Яшу.

— Болит, Яшуня, душа за бадаевцев. Ослабили будто охрану-то. Попробуем, может, спустимся?

Прихватили противогазы, отправились.

Нерубайское и в самом деле будто обезлюдело: часовых не было, прохаживались только патрульные, подобраться к замурованным входам не составляло труда. Но Яков заходить в село отказался наотрез, привел Федоровича к тщательно замаскированному провалу в степи. Спустились по свежерасчищенному колодцу в штрек, запетляли по узким сырым проходкам. Вначале в них пахло только мокрой глиной, плесенью да дымом, но вот шибануло сенной прелью: не выветрился газ. Натянули маски противогазов. Сквозь мутные очки подземелье стало казаться еще более темным, тесным, давящим, как могила. Стукнулся Федорович головой о какой-то выступ — шлепнулись под ноги трупики трех отравленных газом летучих мышей. Крылья судорожно вытянуты, в разинутых ртах мученический оскал крошечных зубов.

Федоровича передернуло — одетой в черный саван смертью показалась собственная тень... Кого найдут, что увидят они в лагере?

И вдруг властный, уверенный окрик: «Кто идет? Пароль?»

Лагерь жил по тому же четкому, строгому распорядку.

Посерели у людей лица, впали щеки, но уверенностью и спокойствием светились глаза. Мишутка подскочил к Яше, деловито сообщил:

— Фашисты душили, душили нас и не задушили!

Погрозив кулачком в темноту, прижался к Яшиной руке:

— А ты пахнешь ветром... — Тут же похвастался: — Теперь и мы дышим ветром каждую ночь.

— «Хвоста» не привели? — строго спросил пришедших Бадаев.

— Нет, — заверил Яша, — в степи ни души. Считают, что газами вас прикончили.

— Это хорошо, — усмехнулся Бадаев.

Федорович принес массу новостей: опять взрыв в порту, в бывшем Доме Красной Армии организован «Союз ветеранов деникинской армии».

В шифровке, которую принес Яша, об этом же «союзе» сообщал примарь Нерубайского: «Ветераны» — переодетые полицейские».

Это заметил и Яков:

— Топают, подонки, будто гоняли их строевым вчера, а не двадцать лет назад.

В подвал Дома Красной Армии сгружали уголь. Ребята из Яшиного отряда подрядились помогать рабочим и подложили под стены тол. Но взрывать дом категорически запретил Федорович. «В таких вещах анархию разводить нельзя. Нужно согласовать с советом отряда». Затем-де и спустился с Яшей в катакомбы.

Яков видел объявление, приглашавшее «ветеранов-деникинцев» на встречу с «особой императорского двора».

— Вот эту «дворовую особу» со всеми подонками и взорвать бы, — горячился Яков.

— Когда, в какие часы собираются? — спросил Бадаев.

— Девятого февраля в семь тридцать утра... Видать, и «особа» встает по-казарменному.

Упускать случай не следовало, тем более, что взрывчатка была уже подложена. Вместе с этой операцией Бадаев намеревался предпринять новую попытку вывести остававшихся еще в шахтах Дальника гласовцев. Сделать это, если не будет иной возможности, он предполагал вооруженным налетом. Поэтому назначил на восьмое февраля сбор командиров и подрывников городского отряда.

— Квартиру я сменил, — сообщил Федорович. — За старой, мне кажется, следят.

Он достал небольшой планчик и пояснил:

— Квартира, правда, на четвертом этаже, но имеет четыре выхода— в переулок, во двор, на чердак и через ванную в шахту вентиляции. Шахта выведена из подвального овощехранилища на крышу. Яков смастерил в ней блок: хочешь — поднимайся на крышу, хочешь — спускайся в подвал.

Бадаев посмотрел план новой явочной квартиры и повел Яшу к саперам подземного лагеря — нужно было продумать механику взрыва.

Федорович подсел к Мурзовскому — наконец-то они остались одни.

— Ну как, старина? — спросил друга Федорович.

— Не могу, — признался тот. — Ты вот наверху — казалось бы, и опаснее... Но видишь врага, видишь опасность, можешь сориентироваться... А тут, как в западне, — сиди и жди, когда задушат газами или затопят, как сусликов... Вытащи! — взмолился Петр. — Легализуй... Нет ничего страшнее неизвестности...

«Те же «чистые листы», — невольно подумалось Федоровичу, — тот же страх перед неизвестностью».

Ему стало даже как-то легче — значит, не один он в тисках страха.

— Сдают нервишки? — спросил он Петра насмешливо.

Тот мотнул головой и даже рванул ворот гимнастерки.

— Психически не могу... Видеть должен... Хоть верную смерть, но видеть!

— Увидеть не мудрено, — глухо отозвался Федорович.

Мурзовский настороженно огляделся по сторонам, спросил полушепотом:

— Насчет легализации что-нибудь предпринял?

Федорович отвел бегающие глаза.

— Требуют, понимаешь...

— Чего?

— Какого-нибудь... — трудно подбирались слова, — содействия, что ли...

— Например?

Страшно было Федоровичу договаривать:

— Например... шифр...

Мурзовский смотрел несколько мгновений ошалело, потом схватил Федоровича за грудки:

— Ты что ж, легализовался... в гестапо?!

— Известно было все, раскрыто до меня, — залепетал Федорович. Да и заменить можно потом шифр-то...

Мурзовский выхватил пистолет, но что-то его вдруг остановило.

— Известно, говоришь, раскрыто? Поклянись!

— Клянусь! — прохрипел Федорович.

Мурзовский сунул пистолет в карман, задумался.

У Федоровича стучали зубы.

Мурзовский лихорадочно обдумывал ситуацию. Если схвачена ниточка, могут размотать весь клубок... Но пока живет и действует отряд, ищейкам гестапо нужен шифр. Очень нужен. На такой капиталец можно, пожалуй, купить и жизнь, если в катакомбах все будет обречено уже на гибель. Но не Мурзовский поработает на Федоровича, а Федорович на Мурзовского.

В отсутствие Бадаева код хранится в сейфе у радиста Глушко. Глушко стал изрядно выпивать — видно, тоже сдают нервишки... Можно будет...

— Так говоришь, шифр? — уже спокойно заговорил Мурзовский. — Губа у них не дура. Что ж, будет, скажи, шифр, но при условии...

— Каком?

— Легализация и охранная за подписью самого шефа гестапо. На меньшее не пойду. Так слово в слово и отбарабань, посмотрим, как среагируют.

Подтянул Федоровича за лацканы пиджака.

— А смухлюешь — выдам со всеми потрохами Бадаеву. — Сунул под нос Федоровичу кулак. — Вот где теперь ты у меня. Уразумел?


Почти два месяца прожила Елена в глухом поселке за Большим Фонтаном. От Бадаева за это время не было никаких вестей. Елена не выдержала: решила съездить в Одессу, сходить по адресу, который Бадаев дал ей как аварийную явку. Взяла у хозяйки полушубок, платок, оделась по-крестьянски.

Адрес привел ее на Нежинскую, в слесарную мастерскую. Часа два приглядывалась — ни единого посетителя. У окна мелькала лишь сутулая фигура лысоватого мужчины. Показался знакомым, вспомнила — видела его с Петром в августе в санатории имени Дзержинского.

«Если был там при формировании отрядов, значит, какое-то отношение имеет», — рассудила Елена.

Вошла. Услышала за перегородкой приглушенные голоса. Спросила: «Тетя Кира не заходила?»

Мужчина засуетился:

— Должна прийти. Сейчас узнаю, когда, — ушел в соседнюю комнату.

Через минуту вернулся:

— Придется подождать. На улице холодно, располагайтесь здесь! — поставил стул к окну.

Елена и в самом деле так намерзлась, что торчать на улице больше не могла.

Помещение было полуподвальным. Окно только наполовину возвышалось над панелью. Проходивших мимо видно было до пояса. Странно выглядели шагавшие половинки людей. Вразвалку, с корзиной в руках проковыляла полная женщина, шаркающей походкой прошел полицай, проскрипел жесткими сапогами немецкий офицер.

И вдруг много ног... Шум, гвалт...

Через застекленную дверь было виднее — Елена подошла к ней.

По мостовой медленно, как на похоронах, прошли четыре жандарма. С минуту середина улицы была пуста...

И вот показалась оцепленная солдатами вереница оборванных, истерзанных людей. Елене видны были их ноги — босые, кровоточащие, закованные в кандалы. Шли арестованные по два в ряд, кренясь вперед, как тянущие лямку бурлаки. Руки у всех были за спиной. Через наручники пропущен длинный конец тяжело провисавшей проволоки. Эту «лямку» и тянули арестованные вывернутыми назад руками. На припорошенной снегом мостовой оставались пятна крови.

Но ни плача, ни вопля, ни даже стона — сжатые губы, спокойные лица.

Рядом с бородатым стариком прогромыхал кандалами подросток. Что-то знакомое уловила Елена в его движениях, облике... Морская форменка, кубанка, черные вразлет брови — да, это он, паренек, которого она видела в порту. И Елена словно вновь услышала его деловитый, по-мальчишески срывающийся голос, раскатившийся над портом грохот взрыва...

За подростком с поднятыми, даже откинутыми назад головами шли две женщины. Ветер трепал их волосы, тяжелые, слипшиеся от крови пряди свисали на лица — с трудом узнала Елена в одной из них Тамару Межигурскую.

Рванула дверь, звякнул и захлебнулся колокольчик.

Выскочив на улицу, Елена протиснулась через толпу и поймала вдруг на себе взгляд знакомых глаз. Бадаев... Смотрела и не могла поверить: оборванный, истерзанный, с опухшим, в синяках лицом... Еще бы, кажется, мгновенье — и бросилась, прорвалась сквозь строй солдат, вцепилась бы в страшные оковы, грызла бы проклятые цепи зубами. Но Бадаев словно понял — остановил ее резким, волевым взглядом. И тут же потушил его. Смотрел и будто уже не видел...

Елене казалось, что в сердце у нее запеклась кровь, окаменели руки и ноги. Стояла неподвижно, с трудом осмысливая, что происходит.

Проплыл частоколом штыков строй солдат, откатился жуткий лязг цепей. Она все стояла, будто примороженная. Как в полусне, услышала:

— Вынужден арестовать вас. Хуже, если это сделают другие.

Обернулась, сзади стоял Аргир. «Выследил», — как-то безразлично подумала Елена.

— Пройдемте на вашу настоящую квартиру!

Из слесарной мастерской вышли два солдата; не нагоняя Аргира и Елену, двинулись следом.

В квартире все оказалось разбросанным, перевернутым. В полумраке Елена споткнулась о валявшуюся на полу крышку пианино — исковеркано было и оно.

По металлическим ступеням лестницы прогремели сапоги солдат, в дверях появились те двое.

— Вынужден отдать приказ об обыске, — сухо сказал Аргир.

— Отдавайте! — все так же безразлично отозвалась Елена...

Вот они входят, вандалы двадцатого века, трясут, швыряют вещи, перевернули комод. Перевернут, конечно, и пианино.

Елена невольно, словно прощаясь, тронула клавиатуру. Вот надломленная с уголка клавиша, которую она мысленно называла «лунной», потому что с нее начинала «Лунную сонату».

А на эти клавиши клала пальцы для первого аккорда «Испанского каприччио»...

Солдаты рылись в прихожей. Аргир подошел к Елене — он явно хотел о чем-то спросить.

— Вас тревожит тот «деловой разговор»? — опередила его Елена.

— Разумеется, вы передали его в Москву?

— Да. И в любую минуту о нем может узнать гестапо.

— Надеюсь, понимаете, чем это грозит вам?!

— Тем же, чем и вам!

— Что я должен сделать, чтобы этого не случилось?

— Освободить моих товарищей,

— Это нереально. Могу лишь способствовать переводу на Канатную — в тюрьму с менее строгим режимом...

Елена молчала.

За стеной гремели вандалы двадцатого столетия...


Его втащили, как мешок, швырнули в темный угол подвала, на охапку соломы, мокрую от стекавшей со стен воды. Громыхнули о цементный пол кандалы. Человек глухо застонал:

— Пить! Пить!

Владимир открыл глаза. Он и сам был в полубеспамятстве — допросы, пытки каждую ночь. Какой по счету была минувшая? Десятой, двадцатой? На каждом допросе одно и то же — свист плетей, «говори, говори, собака!»

И каждый день в подвал втаскивают новых и новых людей. Кладут лицом к стене, и при попытке повернуться, заговорить с соседом карцерный охранник бьет их ногами или прикладом.

Но сейчас, кроме Владимира, в подвале никого не было — всех увели к следователю. Ушли и втащившие «новичка» конвойные, закрыли наглухо дверь.

Непроглядным стал сумрак подвала. У Владимира разламывалась голова, ныли от ударов по жилам руки, болела изрубцованная спина. Но человек, лежавший в углу, просил пить. Превозмогая боль, Владимир встал, добрел, волоча тяжелые кандалы, до бочки, зачерпнул ковш застоявшейся, затхлой воды.

Жадно прильнул узник к ковшу. Но, хлебнув, выплюнул, отвернулся к стене, застонал.

«Выбиты зубы», — подумал Бадаев.

Опустился рядом на солому, пригляделся. Сутуло покатые плечи, лысая, подбритая по бокам голова — Федорович! Теперь Владимир узнал и его голос. Все сидевшие во внутренней тюрьме сигуранцы простуженно хрипели, кашляли. У Федоровича хрипоты не чувствовалось, хотя арестован был вместе со всеми...

Та вьюжная февральская ночь не выходила у Владимира из головы. Вновь и вновь перебирал он в памяти загадочные обстоятельства ареста. Должны были собраться командиры и подрывники городского отряда — предстояло две операции: взрыв дома, в котором намечалось сборище «ветеранов деникинской армии», и вывод остававшихся еще в катакомбах Дальника гласовцев.

Бадаева и Межигурскую в новую квартиру Федоровича Яша провел чердаками с соседней улицы. Даже сам Федорович удивился: «Явились пред очи, как духи». Вскоре пришли Алексей Гордиенко и трое ребят из Яшиного отряда.

В конспиративном отношении подобранная Федоровичем квартира была неплохой: двор имел двойные ворота, двери парадного, черной лестницы и квартиры запирались на замки и цепочки.

Внезапное появление жандармов, казалось, было исключено. И все же они появились внезапно, тоже «как духи», через какой-то пожарный ход из соседнего здания. Заполнили прихожую, отрезав сразу все выходы. Офицер обрушился на Федоровича.

— Зачем на дверях цепочки?! Не знаешь распоряжения коменданта: ворота, парадные должны быть всегда открыты. Заплатишь штраф!

Затем объявил, что проводит комендантскую проверку, потребовал документы. Оглядел бегло комнаты и собрался уже уходить, когда один из жандармов подскочил к нему с найденным якобы у кого-то из ребят пистолетом.

— О, — воскликнул офицер, — это меняет дело! Хозяина квартиры и владельца оружия обязан арестовать, остальных прошу в качестве свидетелей.

Кроме пожарного хода, о котором не знали почему-то ни Федорович, ни Яша, все выглядело правдоподобным: комендантские проверки проводились часто, и, если находили оружие, в полицию доставляли всех проживавших и оказавшихся в квартире — Владимир сам читал на этот счет циркуляр.

Только внизу, увидев солдат, стоявших под окнами с растянутым полотнищем брезента, понял он, что «комендантская проверка» — заранее подготовленная ловушка.

Совершено было предательство. Но кем? Месяц не выходил у Владимира из головы этот вопрос. Страдал бы только он один, а то ведь и доверившиеся ему люди. Сознание вины перед ними было страшнее пыток. Где проглядел? Кого не рассмотрел вовремя?

Всех оставили в ту вьюжную февральскую ночь во внутренней тюрьме сигуранцы. Ребят из Яшиного отряда разместили в общих камерах на втором этаже, Межигурскую — в одиночке, Бадаева — в подвальном карцере, Федоровича — в комендантском изоляторе.

Однажды, правда, Владимиру показалось, что в изолятор, где сидел Федорович, прошла с какими-то свертками его жена. Но что не привидится после пыток, когда явь путается с бредом...

Снова застонал Федорович, попросил курить. Владимир отполз к нарам, долго и упорно шарил там. Вернулся с окурком, двумя спичками, кусочком серника. Как самому избавлению, обрадовался Федорович окурку, судорожно схватил его. Но при свете спички вымазанное грязью лицо Федоровича показалось Владимиру отнюдь не синюшным, как у тех, кто хоть раз побывал на следствии. По-прежнему розовели его щеки, не выглядела свалявшейся отросшая борода, а усы и голова были явно подбриты.

Будто нечаянно Владимир уронил спичку, чиркнул вторую, скосил глаза сначала на руки, потом на ноги арестованного. Перехватил его взгляд Федорович:

— Вот... надели цацки. Стреножили!

— Давно?

— Как и тебя, сразу же!

— А привычкам своим, вижу, не изменяешь — усы подбриты, — заметил Владимир. — Как умудряешься с «цацками»-то?

— Нужда научит... Обломыш лезвчя нашел, им трохи и подскоблился. К носу торчмя растут — щекочут, окаянные.

— И голову обломышем скоблил?

Поперхнулся дымом, закашлял Федорович:

— Голову сами... от вшивости. Вас разве не брили?

— Нет, — глухо отозвался Владимир. —У нас обслуживание хуже: манжетов под кандалы не дают!

— Каких манжетов, что ерундишь?

— Стреножили, говоришь, как и меня? Сразу же? — спокойно продолжал Владимир. — У меня «цацки» кости переели — у тебя нет и потертостей. Дебелая шкура!

Бадаев встал, громыхнул цепями.

Почуял недоброе Федорович, метнулся к окованной железом двери, забарабанил что было сил кулаками.

Страшным возмездием надвигался на него истерзанный, полный гневной решимости Бадаев. Жутко лязгали цепи. Каменной поступью казались Федоровичу шаркавшие по цементному полу тяжелые шаги Бадаева.

— Не один я... есть и другой, — пустился на хитрость провокатор.

Замерли взметнувшиеся руки Владимира.

— Кто?!

— На тебе кандалы, на мне они двойные! Тебе переели кости, мне — душу, — забормотал Федорович.

— Ловчишь, выигрываешь время! — Владимир опять замахнулся цепями.

Федорович вывернулся из-под удара, метнулся за бочку. Захлестнул Владимир наручниками предателя за шею, рванул — потемнело от боли в глазах у самого.

Распахнулась дверь. Удар приклада свалил Владимира. Видел только, как рухнул в бочку головой Федорович, как кинулись его вытаскивать... И все заплыло чернотой.

Очнулся от вылитого на голову ведра воды. Прошло, видимо, немало времени — на полу и нарах лежали вернувшиеся с допроса товарищи. Над Владимиром стоял конвоир.

— Вставай, к следователю!


На столе перед следователем, как всегда, лежали разной толщины железные прутья и трубы, резиновая дубинка, свинчатка. Рядом сидел Федорович, уже без кандалов и наручников. Остался жив. На шее только синел след цепи.

Бадаева подвели к столу.

— Ну! — покосился следователь на Федоровича.

— Не могу — прохрипел тот. — За всю жизнь щенка не утопил... Не могу!

— Зато самого чуть было не утопили, как паршивого пса, в тухлой бочке! — следователь встал и, взяв дубинку, наотмашь ударил ею Бадаева.

— Вот так!

Рухнул Владимир на подставленную охранником скамью. Разговор слышался ему уже как бы издалека, с трудом доходил до сознания.

— Сможете! Все сможете! — кричал на Федоровича следователь. — Вы же трус, из трусости сделаете все! Хотите знать, на чем пойманы? На чистых листах бумаги!

На стол шлепнулась папка.

— Смотрите: в деле — ни полстрочки чужой. Нам не известна была даже ваша настоящая фамилия. Выложились сами из страха перед чистой бумагой... Надеялись отделаться «малой кровью»? Смотрите, как разбухла от крови ваша папка!

Голос следователя становился все язвительнее.

— «Не утопил за всю жизнь щенка!»... Считайте, что «утопили» три десятка советских разведчиков. И возмездие ждет вас сразу же за порогом этого дома. На войне, как на канате, — обходов нет, нужно идти в ту или другую сторону. Не сядете за этот стол вы — посадим другого. Тогда вашим местом будет электростул.

Сапоги следователя проскрипели по кабинету.

— Этот ваш... Мурзовский... передал, наконец, шифр, сведения о вооружении?

— Шифр обещает... Остального, говорит, не знает.

Следователь полистал бумаги.

— Вы пишете, что он заместитель Бадаева...

— По хозяйству.

— Все равно, склады оружия должен знать. Не хочет говорить — вызывайте наверх, арестуйте и сажайте на электростул!

— Я?

— Вы! Не выдерживают нервы в катакомбах, значит, тоже трус. На трусов электростул действует отлично. Вы вот заговорили при одном виде его.

На стол опять шлепнулась папка,

— Словом, посадите своего Мурзовского на стул или сядете на него сами! Шифр, сведения о складах оружия должны быть!

Владимир опомнился, но не открывал глаз. Смысл услышанного доходил до его сознания в каком-то полубреду: Мурзовский — вот «другой», о котором говорил Федорович в подвале... «Не выдерживают нервы в катакомбах...» Значит, ухарство при радиосвязи с Москвой, попытка улизнуть через «предательский колодец» — все это звенья одной цепочки. Хотел во что бы то ни стало вырваться из катакомб, может быть, тоже думал «отделаться малой кровью», как и Федорович...

Гремят железными манжетами, готовят электростул. Втолкнут сейчас в тесное, окованное кресло, пристегнут холодные, как змеи, электроды, пустят ток и будут прибавлять его реостатом, пока страшные судороги не вытянут каждую жилу, каждый мускул. Будут повторять над ухом одно и то же: «Говори, говори, говори». Сколько таких истязаний перенесено, сколько еще впереди... Имеет ли это смысл теперь? Кованый манжет достаточно тяжел, чтобы проломить череп хотя бы одному из палачей и себе...

А люди? Сам же внушал им: «Схватка еще не проиграна». И они продолжают борьбу — за решетками, в кандалах, ценой неимоверных мук. Они верят ему — своему командиру. В их вере — и его сила. В городе много подпольных отрядов, которые накапливают силы и скоро начнут действовать... Оттянуть суд — и, возможно, удастся еще организовать побег: многие камеры почти у самой стены, выходящей на улицу... Отсрочка суда может быть сделана за недостаточностью следственных материалов. Молчать на допросах, всем молчать!

Время! Оно может еще послужить, нужно только выиграть его, выиграть во что бы то ни стало. Добывали в катакомбах воздух — теперь, как воздух, нужно время. И надо добыть его. Не должно остаться безнаказанным, неотомщенным предательство. И в застенках сигуранцы может действовать партизанский суд.

Жить! Жить хотя бы ради возмездия предателям.


Будто кружево обрамляла берег моря белая пена прибоя. Она же, казалось, плыла и в лазури неба. Покачивались на игривых волнах молодые пискливые чайки, взмывали над скалистыми уступами берега быстрые, как молнии, береговые ласточки.

«Ласточкины гнезда». В ту весну они безраздельно принадлежали ласточкам — заросла травой протоптанная к ним осенью извилистая тропка. Лишь изредка на седоватой от росы траве угадывался чей-то след.

Яша уже четвертый месяц сидел в тюрьме, а Муся все ходила на берег к «Ласточкиным гнездам», к причалу, у которого лежала когда-то перевернутая вверх дном шаланда.

Много горя принесла минувшая зима. Ненастным февральским вечером узнали в Затишье об аресте Бадаева. К ночи жандармы нагрянули на Большой Фонтан. Заполнились машинами, мотоциклами тесные улочки; затарахтели, вгрызаясь в мерзлую землю, отбойные молотки, заскрежетали лопаты.

В доме Булавиных было темно. С утра всей семьей ездили на базар менять пожитки на кукурузу. В сарае спрятаны были бочки масла и сала, мешки муки, но то был неприкосновенный запас отряда, и строгая Ксения держала все под замком. С базара вернулись усталые, сразу же легли спать.

Жандармы вломились ночью, бесстыдно обыскали полураздетую Ксению, поставили к холодной стене, приказали поднять руки и стоять так, не шевелясь, до конца обыска.

Лежавшая на кровати Муся приподнялась.

— Шевельнешься — пристрелю! — пригрозил ей жандарм.

Так и лежала, опираясь на затекшие локти, пока солдаты не перетрясли в доме все до последней тряпки. Вскочившего было Юрку жандарм стеганул нагайкой. Потом мать вытолкали за дверь.

Один из жандармов держал в руках грубо вычерченную схему участка. Тайники были помечены на ней красным карандашом. Солдаты орудовали уже и под акациями, и в сарае, и за погребом.

К рассвету выкопанные ящики и бочки погрузили на машину. Втолкнули в кузов и Ксению.

В ту же ночь арестовали Шилина, братьев Музыченко, семью Барган: найдены были партизанские тайники и у них.

Два дня спустя привезли всех опять к ямам, сгрузили пустые уже ящики, расставили арестованных, принялись фотографировать. Один из приехавших, шепнув что-то жандарму, отошел в сторону.

— Становись и ты, — окликнул его Шилин, — на память внукам фотографируемся!

Тот ничего не ответил.

Муся и Юрка узнали в нем «главпудру» — так прозвали они лысого, жившего перед приходом оккупантов в летней половине их дома.

— Он предал нас! — крикнула детям Ксения.

Стоявший рядом жандарм ударил ее прикладом в грудь. Дети видели, как побежала у матери изо рта тоненькая струйка крови.

Не помня себя бросилась Муся в дом, схватила чистое полотенце, вылила на него флакон одеколона — толком даже не знала, зачем, просто хотела сделать что-то для матери.

Арестованных загнали опять в кузов грузовика. Солдаты, скрестив штыки винтовок, преградили девочке дорогу. Она кинула полотенце через их головы.

В тюрьме на Канатной, хотя она и считалась «нестрогого режима», всех разместили по отдельным камерам. Не принимали даже передачи — приходилось подкупать часовых самогоном. Вкусное они, конечно, разворовывали. Но с передачами наладилась тайная переписка. Написанные на папиросной бумаге, скатанные трубочками записки прятали в перья зеленого лука, в макароны, запекали в хлеб. Сложнее было с ответами. Из костей камбалы (на нее заевшиеся охранники не зарились) узники делали иглы; нитки выдергивали из своей одежды, из торб, в которых присылали им передачи. У торб подпарывали и зашивали вновь швы — туда и прятали туго скатанные записочки. Безотказно работала нехитрая служба связи. Даже рассаженные по разным камерам партизаны явно взаимодействовали. Кто-то руководил ими и здесь.

Рассчитывали закончить следствие за месяц, но заключенные отказывались отвечать даже на обычные анкетные вопросы. В камеры стали подсылать слухачей — не разговаривает ли кто в бреду или во сне.

Заметили такую слабость у двоих: портового рабочего Павла Шевченко и старого резчика камня Ивана Афанасьевича Кужеля. Как коршуны на верную добычу, накинулись палачи на несчастных. Днем — истязания, пытки; ночью — подслушивание.

Боролся Шевченко при «слухачах» со сном. На вторую неделю это стало невыносимым. Иссякли силы — принял яд.

Покончил с собой и Иван Афанасьевич. Арестовали его одним из первых в Нерубайском, выгнали из дому ночью в нижнем белье. Заковали в цепи, заперли в холодном дощатом амбаре. Зимой полураздетого возили на открытой полуторке в город на допросы. Пытали на электростуле, обливали на морозе ледяной водой — молчал старик. Чуть не убил следователя наручниками — три дня лежал после этого до полусмерти избитый, в беспамятстве. Почернели обмороженные настывшими цепями руки и ноги, совсем было окоченел и сам — оттерли денатуратом, снова повезли на допрос. Пытался выброситься из машины под откос на острые камни — схватили: все еще надеялись что-то выведать у старика. Но горняк, найдя в амбаре осколок стекла, вспорол себе живот; долго и упорно отбивался окровавленным стеклом от кинувшихся к нему жандармов. Изловчившись, те все же набросили на узника мешок, выволокли во двор, зашили мешочной иглой и дратвой рану. Но так и не добились ничего — умер старый горняк, не разжав губ.

Одного из партизан — колхозника Василия Ивановича Иванова жандармы поставили спиной к дому и на глазах у семьи стали «выводить его контуры» на стене автоматными очередями. Не заставила партизана заговорить и такая пытка. Единственным предсмертным словом, с которым он обратился к сыновьям и жене, было:

— Молчите!

Следствие затянулось. Недовольны были этим и в Бухаресте, и в гестапо. Пришлось следователям готовить для суда дела, содержавшие зачастую только анкетные данные, да и то не со слов, а по документам заключенных.

Но когда суд был уже назначен, подследственные неожиданно «заговорили». Согласились дать показания все, даже самый молчаливый из партизан — Гаркуша. За два месяца пыток палачи не добились от него ни единого слова. И вдруг... подробный рассказ о том, что видел он в катакомбах.

— Скрывается в этих катакомбах примерно целая советская армия, — диктовал стучавшему на машинке переводчику семидесятилетний горняк. — Имеется свое организованное НКВД... Есть улицы, по которым проходят люди, площадь для собраний, где собираются для проведения митингов и инструктажа. Имеется также один генерал...

«Разведчики Бадаева, — сообщал по инстанции прокурор военно-полевого суда, — находятся как в городе, так и в области, состоят во всех слоях населения. Особенно необходимо отметить тот тревожный факт, что разведчики Бадаева завербованы из числа лиц, на которых наши власти возлагали надежды. Ущерб, нанесенный нам организацией Бадаева, не подлежит учету».

А один проезжавший через Одессу генерал так и записал себе для доклада начальству: «Катакомбы — настоящая подземная крепость с расположенными под землей штабами, укрытиями, тыловыми учреждениями всех видов...»

Как было не продлить сроки следствия при таких грозных сигналах...


После каждого свидания с Яшей двенадцатилетняя сестренка его Нина приносила крошечные, скатанные трубочкой записки.

«Замесите тесто, — убористо писал Яша, — испеките хлеб, в тесто вложите то, что я просил. Заверните эту штуку в масленую бумагу и вложите туда патроны — штук двадцать...»

Два дня спустя он писал двоюродной сестре:

«Лида, достаньте финку (нож такой), заложите его в тесто, испеките хлеб и передайте... С туркарями думаем еще побороться. Удастся номер — хорошо, а нет — все равно умирать. Умру, как патриот!»

Жандармы обыскивали арестованных, отбирали обломки карандашных грифелей, но тайная почта не прерывалась — выцарапывали записки острыми рыбьими костями. Чернилами служила кровь.

«Продал меня «старик» с ног до головы, — писал Яша о Федоровиче. — Допрашивали пять часов, били обмотанной проволокой палкой, резиновой дубинкой, трубами по жилам и шее, посрывали ногти. Три раза терял память, стал плохо слышать. Кого знал «старик» — арестовали; остальные, кто был в моей группе, гуляют на воле. Никакие пытки не вырвали их фамилии... Жаль, что не успели взорвать дом с фашистами на Тираспольской, — помешал проклятый «старик». Эта собака меня боялась, дрожал передо мной, заискивал — знал, что не дрогнет рука на провокатора. Ну ничего! Будет время, рассчитаются с гадами! Не падайте духом!»

«Дорогие товарищи! — писала из своей одиночки Тамара Межигурская. — Нас скоро расстреляют. Не огорчайтесь, мы ко всему готовы, и на смерть пойдем с поднятой головой. Передайте моему сыну все, что вы знаете обо мне».

«Вовочка, к тебе папкина просьба, последняя просьба, — завещал сыну партизан-снайпер Петренко, — будь непримирим и безжалостен к тем, кто против Советской власти и партии, это враги твоего папки, а следовательно, и твои. Будь верным партии, своему народу и Родине...»

Следствие велось день и ночь, портфели следователей пухли, но показания допрашиваемых сводились или к явным выдумкам, или к известному ранее.

Так и не добившись от бадаевцев ничего нового, каратели назначили суд вторично. На него не явился главный «свидетель» — Федорович. Бадаев потребовал на этом основании отмены заседания. Оккупантам хотелось публично продемонстрировать «законность» своего судопроизводства; прокурор назвал румынский королевский суд «священной мессой закона». Заседание перенесли.

Не отважился Федорович появиться в суде и на следующий раз. Понимал: живым ему от толпы не уйти, а народом запружены были все близлежащие улицы и переулки. Вести «свидетеля» под охраной скандально. Ползая у ног шефа гестапо, вымолил провокатор себе спасение — состряпали справку о «бесследном исчезновении свидетеля».

Заседание суда свели к формальности: перечислили фамилии подсудимых, прочитали наскоро обвинение. Приговор объявили во дворе тюрьмы под надежной охраной штыков.

«Смертная казнь... смертная казнь... смертная казнь...» — объявлял судья после каждой фамилии.

Пряча в портфель бумаги, заключил:

— Гуманный румынский суд разрешает подачу прошений на высочайшее имя.

— У нас высочайшее имя — Родина, — ответил на это Бадаев. — Мы на своей земле, и милости у врага не просим!

Загремели кандалы арестованных — залязгали затворами винтовки конвойных.

Завершили «священную мессу закона» приклады и плети.


Отцвела черемуха, убрала золотом сады акация, зарделись боярышником скалы — набирала силу, буйствовала пробужденная весной жизнь...

А Яша писал: «Наши дни сочтены. У меня к вам последняя просьба: на полке, в левом углу, в бумаге — цианистый калий. Бумагу, наверное, проело. Будьте осторожны: достаточно крупинки, и человек мертв. Возьмите бумажкой, насыпьте в пробирочку или бутылочку и пришлите. Вы поймите правильно: раньше времени я не отравлюсь. Если бы хотел покончить с собой, перерезал бы себе вены или повесился. Мне и моим товарищам это понадобится в последнюю минуту, когда посадят в машину и повезут на расстрел. Тогда и отравим себя... Заклинаю всем вам дорогим — не откажите». И сыновняя приписка: «Мойте хорошо руки! Пусть выздоравливает батька — этого я хочу. И еще хочу, чтобы отомстили за нас «старику». Ни один провокатор не оставался жить. Так будет и с этим. Но мне и моим друзьям было бы легче умирать, зная, что эту собаку прибили. Не унывайте, все равно наша возьмет! Прошу только, не забывайте про нас! Прощайте!»

На расстрел вывели раньше срока, обманным путем, — якобы для захоронения казненных. Заставили и расчищать рядом с тюрьмой на Стрельбищном поле старые траншеи, стаскивать туда начавшие разлагаться трупы расстрелянных. Когда работа была окончена, из ворот тюрьмы вышел взвод солдат со священником.

Тяжелым крестом перекрестил священник стоявшего с краю Ивана Музыченко. В минувшую ночь Ивану сообщили о смерти жены; сиротами остались четверо детей, старшей не было пятнадцати. Восьмилетняя Груня, узнав, что со дня на день убьют и отца, ходила по двору, в помешательстве твердила: «Мамочка, папочка, возьмите с собой и меня». Узнал Иван и об этом. Чернявый, не расстававшийся когда-то с баяном весельчак за ночь стал белым.

— Да благословен будь, раб божий, и чада твои! — прогнусавил священник.

Сверкнул налившимися кровью глазами Иван:

— Меня на смерть, детей на сиротство благословляешь?! С фашистами бог твой заодно!

Священник трясущейся рукой занес крест над Яшей. Гордиенко. Закованный в кандалы Яша кинулся на него и столкнул в яму, где лежали чуть присыпанные песком полуразложившиеся трупы. Закричал святой отец, путаясь в полах рясы, выкарабкался кое-как из страшной ямы.

Набросились на паренька жандармы. Засвистели, рассекая воздух, нагайки. И вдруг, покрывая их свист, по-мальчишески звонко, на все поле разнеслось: «Смело, товарищи, в ногу...»

Узники сгрудились, прикрывая Яшу собой, подхватили песню. Свистели нагайки, но не стихала песня...

— Взво-од! — скомандовал офицер. — Огонь!

Оборвалась песня, словно улетела с гулким эхом в века...

Нависла над полем тишина. Она висела всю ночь.

Всю ночь бродили по полю, среди наскоро присыпанных землей траншей, женщина и девочка, раскапывали трупы расстрелянных.

Поле обнесено забором, проволокой, местами заминировано, но что удержит мать, потерявшую сына?

Вот она нашла его — в ленточки исполосована нагайками тельняшка. Подняла запрокинувшуюся, скованную мертвой неподвижностью голову, повернула к себе. Так и смотрели они друг на друга: она непонимающим, неверящим, он — застывшим навсегда, непокоренно гордым взглядом.


Шел июль — девятый месяц оккупации, а захватчики чувствовали себя в Одессе как на пороховой бочке.

Сотрясали непокорившийся город взрывы, шли на дно фашистские суда, летели под откос эшелоны. Агенты сигуранцы, гестапо сбивались с ног — начинали действовать новые и новые отряды народных мстителей...

Патриоты мстили за гибель товарищей. И мертвые, страшили они оккупантов. Тайком убили палачи Елену Гаре. Молодцова и Межигурскую расстреляли ночью, закопали под вымощенной камнем дорогой...

За столом следователя сидел сутулый старик. Как с вешалки, свисал с его плеч жандармский мундир.

На столе перед ним лежали показания свидетелей по делу о взрыве в бывшем Доме Красной Армии во время заседания «совета ветеранов-деникинцев». Что не успел сделать Яша, сделали его друзья и расклеили по городу листовку: «Твоих товарищей предал Федорович — подстереги и убей предателя!»

Одна из таких листовок лежала перед Федоровичем. И рядом — платок, переданный из тюрьмы одним из бадаевцев родным. На платке кровью было написано:

«Нашим... Бойко предатель».

Федорович остервенело скомкал, бросил платок в ящик стола, расстегнул ворот мундира, нажал кнопку звонка, приказал ввести подследственного.

Гремя кандалами, вошел Мурзовский.

— Так-то легализовал меня, гад?

— Шифр! — глухо проговорил Федорович. — Где шифр?!

— Спрятан в надежном месте. Укажу с глазу на глаз шефу гестапо! — надменно бросил арестованный.

Где-то отчаянно жужжала муха... И вдруг Федорович вспомнил, будто услышал вновь: «Посадите своего Мурзовского на стул или сядете на него самих».

— Укажешь мне! — процедил сквозь зубы Федорович. Нажал кнопку звонка, скомандовал: — Стул!

— Взбесился! — шарахнулся закованный в цепи Мурзовский.

— Стул! — исступленно выкрикнул Федорович.

Мурзовского втиснули в давящее со всех сторон сиденье, надели на руки и ноги железные манжеты.

— Куда спрятал шифр? — цедил Федорович, поворачивая ручку реостата.

Вздыбленный током Мурзовский хрипел и корчился.


В полуобвалившейся выработке «Ласточкиных гнезд» зажгли сделанный Яшей для сборов пятифакельный светильник.

В последнем письме Яша писал: «Под доской у точила — коробочка. В ней — фото моих друзей и подруг, мой комсомольский билет, наша клятва... Клялись друг другу в вечной дружбе и солидарности. Сохраните! Не останемся в живых мы, пусть живет хоть наша клятва!»

Вот она — на листке из ученической тетради. Выведенные ребячьей кровью подписи... Даже булавка, которой кололи пальцы... Переходит листок из рук в руки, растет столбик подписей, множатся не истребленные карателями, оставшиеся на тетрадочном листке капли мальчишеской крови. Как вечный огонь, полыхает в катакомбах светильник...

И теперь, тридцать лет спустя, неугасимый огонь горит в Одессе на Аллее Славы, озаряя плиты на Могилах павших героев. Они и здесь рядом: Владимир Молодцов, Яков Гордиенко, отважные бойцы их отрядов.



Владимир Молодцов. 30-е годы.




В кратовской школе. Крайний справа в первом ряду — Володя Молодцов.




Кратовские комсомольцы — члены добровольной пожарной дружины. Владимир Молодцов — крайний справа в первом ряду.




В Подмосковном угольном бассейне. Молодцов — в центре.




Владимир Молодцов с женой и сыном Сашей.







У входа в Нерубайские катакомбы.




Один из колодцев, через который поддерживалась связь с катакомбами.







Владимир Александрович Молодцов. Начало войны.







Село Нерубайское.







Яков Гордиенко.







Иван Иванов.







Взорванное здание комендатуры.




Одно из писем В. А. Молодцова семье.




У разгромленного фашистами потайного склада во дворе Ксении Булавиной.








Арестованные бадаевцы во дворе тюрьмы. В центре в распахнутом пальто — В. А. Молодцов (Бадаев).




Тамара Шестакова, Владимир Молодцов (Бадаев) и Тамара Межигурская во дворе тюрьмы.







Одесса. Аллея Славы. Здесь погребены герои, отдавшие свою жизнь в борьбе с фашистскими захватчиками.






Загрузка...