Когти

Глава I

И человек и зверь были испуганы.

Медведь вздыбил, фыркал и нерешительно топтался на месте.

Завьюченная лошадь Трефила Ернева рванулась из рук. За спиной Трефил услышал пронзительный вскрик сынишки.

Первым нашелся человек.

Не сводя глаз со зверя, он осторожно стал снимать с плеч винтовку.

В звере также нарастала решимость. Это было видно и по оскаленной пасти, и по плотно прижатым его ушам.

Трефил поспешно нажал на спуск.

Сноп огня зарницами вспыхнул в глазах метнувшегося на человека медведя…

Отблеск огня, выступ скалы на узкой тропе и сознание «неубойкости» выстрела одновременно запечатлелись в мозгу Трефила Ернева.

Пуля оторвала вершковый черный коготь на правой лапе медведя и вспахала стальные мускулы предплечья.

Одной рукой зажав изуродованное свое лицо, другой судорожно обхватив мальчика, по тропе шел человек.

В тайге, роняя сгустки крови, уходил зверь.

В полдень в глухую таежную заимку Козлушку со сбившимся под брюхо седлом прискакала лошадь и остановилась у ворот ерневского двора. Умное животное, широко раздувая ноздри, испуганно храпело и, озираясь на кромку тайги, дрожало крупной дрожью.

Встревоженные козлушане вскоре подобрали Трефила Наумовича. Шатаясь, он все еще брел по тропе, крепко прижимая к груди семилетнего Зотика. Лишь только оторвали от него сына, Ернев замертво рухнул наземь.

Брат Трефила, заросший смолистым волосом до глаз — Нефед Наумович, пошел по тропе в глубь тайги. Три дня упорно шел он по следу зверя. С каждым днем медвежий след становился менее заметным: покинув таежные крепи, зверь поднялся в подоблачные выси белков[15].

На росных мочажинах у подошвы хребта, в снежной седловине белка, всматриваясь в звериный след, Нефед с удивлением заметил отсутствие среднего когтя на правой лапе медведя.

Глава II

Под бесконечные рассказы дедки Наума Зотик старательно чистил дядину охотничью винтовку.

— Ну, а если соболь петлю сделал да обратным ходом на старый след ударился, тут уж, брат, ухо держи востро! Из сил, значит, выбился он, того и гляди западет в россыпь, в дупло али в колодину. Сколько таких случаев в промысле, Зотик, и у меня, и у покойничка отца твоего бывало!

— Как не бывать, известное дело, — не отрываясь от работы, согласился с дедом Зотик и еще строже сдвинул брови.

Дядя Нефед поручил ему вычистить винтовку-малопульку. Завтра он впервые берет племянника в тайгу на соболиный промысел.

— Дома-то корму подкинуть скотине и без Зотьки управитесь, — объявил Нефед.

— Вестимо, управимся, — одобрил решение сына дед.

Слова дяди и согласие дедки точно на десять лет старше сделали мальчика.

Резвый и на ноги и на язык, Зотик Ернев теперь во всем стал подражать суровому дяде Нефеду.

Взбираясь от проруби на взвоз, он, совсем как дядя Нефед, грубовато покрикивал на скот. А озорному комолому бычишке, когда тот задержался у прясла, неожиданно пригрозил:

— Ну, ну, молодчик, отъедайся тут без нас. Вернусь с белков да к празднику шкуру с тебя сдерну, прощелыга безрогая!..

— Так же вот, — продолжал свои рассказы дед Наум, — в тот год, когда отца твоего медведь задрал, отправились это мы с Нефедушкой. Ну, отправились, идем Шумишихинским белком…

С кровати, из-под тулупа, высунулась кудлатая, черная голова дяди.

— Будет вам гас[16] переводить! Керосин-то нынче в сапожках ходит.

Мальчик повесил винтовку, задул свет. У порога не торопясь разулся и стал отбивать поклоны, крестясь размашистым раскольничьим двуперстием.

«Помолиться дома то как следует, а то на промысле всяко придется», — думал он, отбивая уже сотый поклон и подражая на этот раз деду, который всегда молился среди ночи.

Долго не спалось Зотику после молитвы, долго скрипели доски полатей.

«Пусть мозгляки посмеются теперь, когда собственноручно соболя в белках добуду…»

Только с первыми петухами уснул молодой охотник.

Позавтракали до рассвета и тихонько выехали. Тетка Феклиста, жена Нефеда, что-то крикнула вдогонку мужу, но за скрипом саней не разобрали что.

Кумачовое — в морозном утреннике — вырвалось из-за хребта солнце.

В вершине речки Безымянки дед Наум ссадил сына и внука и долго крестил охотников вслед, когда они один за другим, точно в омут, нырнули в тайгу.

Потом дедка бросился следом по их лыжне. Запыхавшись, уже за поворотом догнал внука и сунул ему три сахарных огрызка:

— Возьми, Зотик… Запамятуешь с вами совсем.

Внук сунул сахар за пазуху, поправил опояску и, чтоб не отставать от дяди, быстро побежал лыжней.

Нефед шел широким шагом, чуть подавшись корпусом вперед, выпятив холщовую заплечницу, туго набитую необходимым запасом. Сухари он завез в промысловую свою избушку еще осенью «по голу».

Не замечая тайги, как не замечают улиц и переулков своей деревни, шел он, задумавшись, не глядя под ноги, огибая крупные, еще не укрытые под первыми порошами колодины.

Ныряя в просветы пихт, Нефед точно плыл по перламутровому океану, то вздымаясь на гребни воли, то стремительно падая под их откосы. А когда он, чуть пружиня на поворотах ногами, пускал с горы ходкие лыжи, полы зипуна его трепались от вихревого бега.

Лыжней дяди летел с увалов и Зотик, тормозя пихтовым кайком.

Замыкая шествие, трусил Бойка.

Пес знал, куда отправились охотники и что от него потребуется на промысле, потому и не уносился в тайгу, а бежал лыжней, экономя силы.

С первого подъема на Щебенюшку даль расступилась, и, насколько хватал глаз, раскинулись спины мохнатых гор.

Потоки каменных россыпей, как реки, бежали с вершин белков к самому подолу тайги, отступившей под их напором.

Глава III

Подъем все круче. Чаще и чаще попадались кедры — сначала в одиночку, потом «гайками». Наконец пошел сплошной кедрач — по всему широкому, с седловиной, Щебенюшихинскому белку;´.

Нефед на ходу зарядил винтовку.

Еще в прошлом сезоне на Щебенюшихинском увале он встречал соболиные стежки.

Бойка рванул вперед, и через минуту круто загнутый клочковатый хвост его уже мелькал на соседнем косогоре.

На всякий случай подумал было зарядить свой старенький шомпольный дробовичишко и Зотик, но побоялся отстать. «Успею еще…»

Следы вкривь, вкось, вдоль и поперек испещрили полянку. Страницу таежной жизни, знакомую, как знакомы набожному староверу рукописные слова из дониконовского псалтыря, прочел Нефед.

У корней кедра — ямка с обтаявшими и уже застывшими краями, рядом — другая, третья: это ночевали тетерева. Потревоженные узорно-четким — «дипломатичным» — лисьим следом к лункам, взорвавшись, как гранаты в снежной пыли, они улетели, обронив несколько иссиня-черных перьев.

Вот размашистый и до бестолковости простой след зайца, пробежавшего ночью. А вот словно прострочила в мережку лесная мышь, настигнутая в один прыжок лисой. Все это сфотографировала чувствительная пленка снега, только смотри!

Нефед же умеет разбираться в мельчайших штрихах и оттенках снежного рисунка.

По складам разбирает хитрую таежную грамоту Зотик: он уже не спутает след хорька со следом колонка!

Еще раз пересекли след лисы, тропившей зайца…

Но что это — вон там, у кромки мелкого кедровника?.. Дернулись лыжи Нефеда, и упало, словно оборвавшись, сердце Зотика: там четко пролег незнакомый, обжигающе-кричащий след: «Соболь!..»

Нефед припал на колено, для верности осторожно подцепил на рукавицу следок, и он рассыпался:

— Свежохонький! Аскыр!..[17] Прошел шагом на рассвете…

Зотик по лицу дяди и по незнакомому ему следу тоже прочел без ошибки: «Соболь!» И в глазах у Зотика, как и у Нефеда, как и у Бойки, наверное, встал зверь — темный, искристо-мглистый.

Бойка бросился вперед. Опережая Зотика, побежал и Нефед, на бегу читая захватывающую повесть. Здесь соболь потоптался на одном месте, должно быть к чему-то прислушиваясь. Затем он, потревоженный чем-то, сделал первый прыжок, а через десяток метров вновь пошел шагом. На перевале аскыр исследовал трухлявую валежину и скоком пошел дальше, чтоб опять остановиться, подобрать опавшие ягоды рябины.

— Сытый зверь, должен быть скоро, — определил Нефед и, даже на поворотах не удерживая лыж, катнулся вниз по крутому откосу, искусно лавируя меж деревьев.

Зотик, все время тормозивший ход лыж кайком, отстал… Спуск все круче и круче, поставлены на ребро для тормоза лыжи, и Зотик едва успевает наклоняться от веток. Когда Нефед мелькнул на следующем увале, Зотику показалось, что он был уже без шапки.

На выемке одна лыжина подпрыгнула, и Зотик, перевернувшись в воздухе, больно ударился о валун.

— Ишь ты, ведь упал все-таки, — сказал он, отряхиваясь от снега и потирая ушибленное колено; всунул ноги в юксы и, прихрамывая, потянулся по убежавшей круто в гору лыжне.


Точно ужаленный, вскочил соболь: опасность!

Выметнулся из теплого логова — разбитого молнией кедра. Перемахнул на рядом стоящее дерево. С упругостью пружины, бросками пошел верхом, роняя на снег предательские иглы хвои. Остановился. Спрыгнул вниз и скрылся в закурившемся под лапками снегу. Встретив на пути буреломину, прошел под ней, вновь вспрыгнул на вершину кедра и подался лесом, но уже в противоположную сторону.

Бойка яростно залаял. Нефед понял, что соболь близко, что собака идет по «зрячему».

Чуть слышный долетел голос Бойки и до Зотика.

— Ишь, куда убежали! — Мальчик еще усерднее налег в гору.

«Только бы не стерял след Бойка, только бы не стерял», — думал Нефед, стараясь все время «спрямлять» путь.

Обломленные соболем веточки и иглы хвои на снегу направляли бег охотника. Нефед обронил шапку и сбросил тяжелую заплечницу.

Описав в воздухе дугу, соболь вновь спрыгнул вниз, пробрался чащурой, выскочил на лисью стежку и пошел по ней, ступая след в след.

Мелькают кустарники, кедры, снег, так безжалостно раскрывающий петли аскыра… С лисьего следа он перемахнул на след хорька и вновь вскочил на самую вершину кедра. И снова пошел вéрхом, но уже тише…

На толстом кедровом стволе меж сучьев притаился, и огненно-рыжий пес, вывалив красный язык, пролетел мимо.

В тот же миг соболь скользнул на свой след и ударился по нему назад: то низом, то по вершине леса. Но все медленнее и все короче были его прыжки… И вновь услышал за спиной громкий и близкий лай.

Молнией взлетел соболь на высокий, густой кедр, прижался к стволу. А внизу прыгал и лаял Бойка.

— Посадил! Не напугать бы! — Обходя далеко против ветра, дымясь, как загнанная лошадь, крадется Нефед — без шапки, без зипуна. Подходит, чуть слышно передвигая лыжи, скрываясь за деревьями. Уже близко. Уже видно Бойку. Еще шаг, еще полшага… Только бы не спугнуть!

Нефед припал к стволу. Глаз схватил темный клубочек, горчащие ушки…

Точно пастуший кнут, щелкнул в зимнем воздухе выстрел, и, задевая сучки пушистыми боками, упал с высокого кедра красивейший и умнейший зверек тайги.

— Благослови, господи, — сказал Нефед. И, встряхивая за задние лапки обмякшего соболя, убежденно добавил: — Это не тот[18].

Оттерев снегом с головы зверя сгустки крови, охотник почувствовал, что он в одной рубахе и что она коробом застыла на спине. В азарте преследования Нефед не помнил, когда он сбросил зипун.

— Упарил же ты меня, дружок! Феклисте бы его, такого, на суку показать. — При мысли о жене на волосатом лице Нефеда появилась улыбка.

Зотик, подобрав Нефедову шапку, наткнулся на заплечницу: «Экая тягость!»

Навьючившись, он потянулся в гору, останавливаясь через каждые пять-шесть шагов. Шел с трудом, сгибаясь под ношей.

— А ведь не донесу. Вот те бог, не донесу!

Зотик повалился на снег и в изнеможении закрыл глаза.

Открыл их, лишь когда вернувшийся Нефед тронул его лыжей.

— Упарился, стрель те в бок! Соболевщик тоже! — по-прежнему суровым голосом сказал дядя.

Зотик огрызнулся:

— Упаришься, тяжело в гору-то!

Стараясь скрыть хромоту, мальчик вновь пошел за Нефедом.

Соболя Нефед спрятал за пазуху, но Зотик догадывался об удаче.

* * *

К промысловой избушке дошли ночью, и как ни крепился Зотик, а, не дождавшись ужина, уснул.

Проснулся поздно. В избушке было натоплено, как в бане. На столике лежали сухари, стоял уже остывший чайник и берестяной туесок с медом. Зотик попробовал встать, но не смог. Сел на нары и долго растирал опухшее колено. Над головой, на перекладине, подвешенная за хрящик носа, мехом внутрь, висела шкурка соболя.

— Добегался, вот и сохни!

Зотик не удержался и, с трудом приподнявшись, снял шкурку.

— Аскыр был, — разглядывая узенькую прорезь на брюшке, сказал он. — Хороша зверушка!

К обеду Зотик вылез из избушки и огляделся: кругом стояли леса, в самое небо упирались горы.

Внизу, в крутом обрыве, сверкал ручей, над ручьем — серебряные от инея пихты. Дальше — черная стена тайги.

— Ух, да и хорошо же здесь!

На охоту Зотик не пошел:

— Напромышляюсь еще, не натрудить бы ногу.

К вечеру стал поджидать Нефеда, подтопил каменку.

Стемнело, а Зотик все не заходил в избушку, все ждал, поглядывая по сторонам, и ему казалось, вот сейчас из-за пихт выскочит Бойка, а за ним Нефед.

Чайник выкипел. Зотик набил его снегом (к ручью ночью пойти побоялся) и опять поставил на нагоревшие угли:

— В эдакую даль забрел. Как-то пойдет ночью? Продрогнув, мальчик зашел в избушку, подкинул дров, но поминутно выскакивал за дверь. Ему чудился скрип Нефедовых лыж и повизгивание Бойки.

— А хорошо бы сейчас прийти им, опять чайник уплыл.

Вдруг за дверью кто-то взвыл, и такая тоска была в этом вое, что Зотик побледнел и торопливо закрестился. Вой смолк. Взвизгивая, заскребся Бойка.

Зотик толкнул дверь. Заиндевевший пес повалился на пол и заскулил. Зотик без шапки выскочил на мороз и закричал:

— Нефед! Не-фед… дя-адька-а!

— …ет …ет …ка, — подхватило эхо.

Долго еще стоял Зотик, вглядываясь в темноту; у ног жалобно повизгивал выскочивший из избушки Бойка.

«Уж не на черного ли зверя[19] наткнулся, — с тревогой подумал Зотик, — оборони господь, с малопулькой он». Только перед утром, обняв Бойку, Зотик заснул. Проснулся на рассвете и вскочил.

Бойка тоненько скулил во сне и беспомощно дергал лапами.

Глава IV

На след второго соболя Нефед напоролся в вершине речки Шумишки, у россыпи.

Сколь неудобное место: камень и колодник наружи.

Бойка стронул соболя. Нефед побежал в обход, стараясь обойти зверя «сивером», по более глубокому снегу, но зверь ударился в гору. Подъем был тяжелый, буреломниками и россыпью. Соболь попал ходовой, сильный.

Дважды собака «садила» зверька на дерево, но оба раза, не допустив охотника, аскыр уносился, забирая все круче и круче.

Запарился Нефед. Устал и Бойка, все время на виду гонявший зверя. В третий раз он «посадил» соболя на страшной высоте: глянешь вниз — голова кружится. Далеко обошел Нефед, огибая кедровники с подветренной стороны. Как всегда, осторожно подобрался к зверю, но в самый последний момент, когда оставалось только вскинуть винтовку, соболь метнулся вниз, к россыпи, чуть не угодив в пасть собаке.

В голове Нефеда мелькнуло: «Перехвачу, а то уйдет в камни».

Он катнулся к краю пропасти и… просчитался!

Наутро Бойка и Зотик по следу нашли Нефеда.

На россыпи чернели сгустки крови, обрывки зипуна, валялись осколки пихтовых лыж…

По камням ползал маленький, беспомощный человечек. Заботливо собирал кровавые клоки в одну кучу и все шептал:

— Нефедушка! Ишь ты, какое дело-то, Нефедушка!..

Обломком Нефедовой винтовки Зотик стал разгребать снег, расчищая место между двумя валунами. Щебень и мелкие камни, выбирая, укладывал в стороне.

Бойка, до этого не отстававший от Зотика ни на шаг, теперь лежал рядом с Нефедом, положив острую морду на вытянутые лапы.

Наконец Зотик приготовил могилу.

«С первым же ветром закатит снегом, — подумал он. — Зверь не тронет».

Даже рукам Нефеда, огромным и окостеневшим, он придал нужное положение.

Торопливо, как на похоронах отца, которые Зотик хорошо помнил, он набросал высокий холмик из снега. И только когда кончено было все, почувствовал, что он один, что надвигается вечер, что горы начинают куриться и что ему страшно.

Глава V

Торопившемуся изо всех сил Зотику казалось, что не успей он вовремя добежать до избушки — и снежный ураган закрутит, затреплет его, как сухой лист.

— Не сбиться бы, — шептал он задыхаясь.

А горы словно переползали с места на место…

К избушке Зотик добрел мокрый и усталый.

Дрожащими пальцами разжег дрова.

— Эка, брат Боюшка, как напугались-то мы с тобой!

Повизгивая, Бойка вертелся у самых ног.

Зотик старался занять себя чем-нибудь, чтобы не думать о Нефеде, об урагане за стенами избушки: колол смолистые дрова, набивал ими каменку.

Вспомнив, что он и Бойка весь день не ели, Зотик уселся около туеска с медом, обмакнул в него хлеб, съел ломоть и дал кусок собаке.

— Вот и добежали, а ты уж, поди, думал… — обращаясь к Бойке, снова заговорил Зотик и замер: совсем рядом с избушкой с грохотом рухнула обломанная вершина старой пихты.

Зотик перестал есть и теснее прижался к Бойке. Снова вспомнился страшный мертвый Нефед.

— А холодно, поди, ему на россыпи, пока снегом не закатит…

Стараясь отогнать эти мысли, Зотик опять заговорил с собакой:

— Уйди-ка от каменки, опалишь шерсть-то.

И оттого ли, что в избушке становилось тепло, оттого ли, что устал за день да и перед этим провел тревожную ночь, голова Зотика клонилась все ниже и ниже, пока не уткнулась в рыжую мягкую шерсть Бойки.

…И снова Зотик проснулся очень рано.

— Высвистело за ночь тепло-то, — сказал Зотик, нашаривая спички, чтобы зажечь огонь.

Бойке обрадовался, как другу. Выгнув спину и вытянув сначала одну, потом другую лапу, пес зевнул.

— Неужто не выспался? А я, брат, уж давно не сплю…

Мальчик старался говорить как можно спокойнее.

Так обманывал свой страх Зотик и раньше, когда, бывало, приходилось возвращаться с покоса ночью, только тогда он начинал петь или громко разговаривать с лошадью.

О том, что предстояло утром, боялся думать. А утро уже заглядывало в окошко.

Дверь подалась не сразу. За ночь ее завалило снегом, и Зотику пришлось порядком повозиться с ней. Зато выбравшись, он увидел, что буря затихает.

Гул ее еще наполнял воздух, но уже становился слабей и откатывался все дальше и дальше. Радовало, что будет тихий день.

— Им хорошо там, дома, на народе, а здесь один…

Заимка, горячие щи, удобная, широкая печка, на которой так хорошо слушать по вечерам рассказы дедушки Наума, потянули неудержимо.

Мальчик вернулся в избушку и торопливо стал собираться.

«Перво-наперво, в дробовик пулю надо…» — решил он и зарядил ружье.

Из сумки Нефеда выложил все лишнее, оставил только сухари; за пазуху сунул коробок спичек и соболью шкурку, за пояс — топор и рукавицы и решительно шагнул за дверь.

— Будь, что будет, не умирать же здесь от страху…

Бойка выскочил из избушки вслед за Зотиком.

Глава VI

Идти было тяжело, в рыхлом снегу лыжи оставляли глубокий след. Бойка, сунувшийся было вперед, вернулся на лыжню. Зотик знал, что держать нужно на полдень, что Щебенюшихинский белок должен быть влево и идти нужно сначала вниз по речке. Этого было достаточно, чтобы уверенно двигать лыжами и шагать вперед от затерявшейся в горах промысловой избушки, домой.

Поравнявшись с россыпью, на которой была Нефедова могила, Зотик не узнал ее. Вместо каменных валунов блестела широкая, убегающая ввысь лента, вся в причудливых гребешках, наструганных гулявшим здесь ветром.

В тайге снегу было меньше. Зотик шел тайгой, лишь время от времени, чтобы не сбиться, выходил к берегу речки.

«Ежели с того увала поверну вправо, то впереди, влево, должен быть Щебенюшихинский белок. Когда шли сюда, он был вправо», — соображал Зотик.

От быстрой ходьбы волосы у него взмокли — пришлось снять шапку, заткнуть ее за опояску. В горле становилось сухо. Зотик ел снег.

Тайга, засыпанная снегом, онемела. Часто попадались следы белок, горностаев и колонков. На одном из увалов Зотик пересек свежий соболий след. Но он теперь не интересовал его. Все внимание мальчика было сосредоточено на Щебенюшихинском белке. Ему казалось, что, увидев белок, он будет спасен.


Зотик плохо помнил, сколько времени он шел… Ноги его еле сгибались в коленях. Сумка и дробовик все тяжелели, шаг становился все медленнее, и все чаще думалось, как хорошо было бы присесть и отдохнуть.

Выбравшись из густого пихтача, увидел, что вершины гор играют отблеском заката.

Надвигались сумерки.

Зотик растерялся. Вечер застал его на полпути до Щебенюшихинского белка, у которого, по рассказам Нефеда, была промысловая избушка козлушанского охотника Мокея.

Из последних сил Зотик шел вперед, все еще рассчитывая натолкнуться на избушку. Бойка, голодный и измученный, понуро плелся сзади. Совсем стемнело.

Идти дальше было бесполезно. Голова мальчика горела. Он понял, что простудился, но все еще шел, боясь остановиться. Ему казалось: остановись он хоть на минуту — и ему уже не встать никогда.

«Непременно надо идти…»

А так хотелось лечь, сбросить лыжи и вытянуться во весь рост.

Шел уже бессознательно, натыкаясь на стволы деревьев.

Когда лыжи уперлись во что-то невидимое, он не удивился этому и опустился на снег.

Очнулся от холода. Первое время Зотик не мог понять, где он и как попал сюда. Только заметив свернувшегося у ног Бойку, вспомнил и поднялся.

— Куда это мы попали с тобой, Бойка? — с трудом прохрипел он. Язык у него распух, одеревенел и перестал слушаться.

Поваленная бурей пихта лежала поперек снежной поляны. Зотик протянул руку и накололся на засохшие иглы.

— Валежина… сухая…

Зотик вытащил из-за опояски топор и застучал по мертвым сухим веткам. Но топор вываливался из рук. Зотик опустил его в снег и стал ломать ветки рукой.

Под руку попался клок пихтового мха.

— Дедова борода![20] — обрадовался Зотик.

Он вытащил спички и поджег мох.

Пламя мгновенно обняло сухой лапник. Маленькая полянка со следами лыжни, казалось, горела, покачиваясь из стороны в сторону.

Зотик снял с плеча ружье и опустился рядом с Бойкой.

И странно: как только он бросил работу — почувствовал страх.

Огонь костра сгущал тьму за пределами полянки. Пихты теперь казались уже не пихтами, а болотными чудищами, по-журавлиному поджавшими одну ногу.

Костер угасал, и чудища надвигались все ближе. Зотик увидел протянутые к нему волосатые руки и даже маленькие зеленые глазки…

Помертвевшие губы мальчика пытались прочесть заученную когда-то молитву, но рот точно ссохся.

— Да во-во… да воскреснет бог и расточатся врази его… — начинал Зотик и никак не мог кончить.

Бойка взвизгнул во сне. Зотик вскочил, и одноногие чудища в метнувшемся пламени костра тоже отпрыгнули. Зотик вскрикнул, схватил ружье и, не целясь, выстрелил в самого толстого однонога.

— Гоп-гоп! — заржали разом лесные чудища.

Проваливаясь в снегу по пояс, Зотик пустился бежать, но споткнулся и упал. Бойка, почуявший звериным своим чутьем недоброе, завыл.

Глава VII

— Ишь ведь, как христовы надсаживаются. На кого бы это? — загнусавил Анемподист Вонифатьич.

— Далеко, знать, до свету еще, — пробасил, отозвавшись на голос Вонифатьича, большой и нескладный Мокей.

За стенами промысловой избушки захлебывались от лая собаки.

— Ума не приложу, на кого бы это собачонки?

Анемподист Вонифатьич, жидкобородый старик, метивший в уставщики[21] и добавлявший поэтому «святое» слово кстати и некстати, снова заговорил:

— С час, поди, уж, как разбудили, окаянные… Терьку бы поднять, что ли, господи Исусе. Эк его нахрапывает, благословенный.

— Жеребец, чистый жеребец, — вновь громыхнул Мокей.

— Терька! Терька! Проснись, сынок, да посмотри-ка, на кого там лают они. Проснись, возлюбленный сын Сирахов!

Но Терька только мыкнул что-то во сне и захрапел еще громче.

— Вот так храпит, должно, зверя чует, — загоготал Мокей.

— Ткни ты его, Христа ради, Мокеюшка, под бок — может, проснется.

Мокей схватил за плечо Терьку и стал трясти.

— Спит, дьяволенок, хоть ноги выдергивай или милиционера зови с шашкой…

— А ты ему ноздри, свиненышу, зажми, а не то горячую головешку под хвост сунь… подскочит! — пискливо посоветовал Мокею Зиновейка-Маерчик, зять Анемподиста.

Мокей нащупал нос Терьки и сильно сжал его. Терька вскочил и завертел головой.

Даже степенно-набожный Вонифатьич не удержался от смеха, Мокей же так и покатился по нарам:

— Эк, эк его подкинуло, чучелу!

— Согрешишь с вами, непутевыми, бесу служишь, — хихикал в жиденькую бороденку Анемподист Вонифатьич.

Но Терька, помотав головой, вновь упал на нары и захрапел еще громче.

— Неужто опять спит? — удивленно пискнул Маерчик и, не выдержав, поднялся на подмогу Мокею. — Постойте, я разбужу его, сурка.

Приоткрыв дверь избушки, он захватил ком снега и шагнул к нарам.

— Где он, сплюк распронесчастный, двинь-ка его сюда, Мокей!

Нащупав ворог Терькиной рубахи, Маерчик сунул туда ком снега.

Терька в ужасе вскочил на нарах и стукнулся головой о низкий потолок избушки.

— Про… проняло! — загромыхал Мокей, покрывая жирным басом подвизгивания Анемподиста и Зиновейки.

Наконец Вонифатьич угомонился.

— Надерни-ка обутки, Терюшка, да выдь-ка на свет божий, — снова пропел старичонка, — посмотри-ка, на кого это они там лают-то. Вот уж около часу будим тебя, да ты словно маковником опоенный… Выдь-ка, бога для, возлюбленное чадунюшко.

Терька стал одеваться.

— И кому бы это быть в нощи вавилонской? — доискивался Анемподист. — Волку в тайге — не нога по этакому-то уброду… На кого бы это им?

Терька оделся и вышагнул за дверь. После густого, спертого запаха избушки морозный воздух опьянил его. Брызгами метнулись звезды в далекой синеве неба.

Осмелевшие собаки бросились к пихтачу, не переставая лаять. Эхо, ударяясь о горные ущелья Щебенюшихинского белка, дробилось хрусталем.

Терька катнулся к увалу и остановился перед спуском в речку.

Собаки, проваливаясь в надувах снега, на бегу в гору смолкли, и ухо Терьки ухватило протяжный вой. Терька перекрестился. Круто повернувшись, он побежал к избушке, чувствуя, как по телу сыплется дрожь.

— Что так долго? — спросил его Анемподист.

— Неладно что-то, уж больно собаки к увалу рвутся, и вой какой-то нехороший, своими ушами слышал. Собака будто, и будто не собака! Тоненько так воет да длинно…

— Господи Исусе Христе, сыне божий, — закрестился Анемподист. — Подымайтесь-ка, мужики, надо оследствовать. Не зря же и вой, и собаки рвутся. Кому бы это быть? Волков от Ноева потопа в белках не слышно…

Мокей зажег светильник. Из-под нар выставилась одинакового цвета с огнем маленькая рыжая головка Зиновейки-Маерчика.

Молча оделись и вышли.

Начинало отбеливать. Ковш Большой Медведицы закинулся совсем навзничь, и казалось, это из него сыпались изумрудным потоком звезды.

— Благослови, господи, Амаликову поправый силу… — начал было Анемподист Вонифатьич.

— Собака это, лопни глаза мои, собака! — перебил его Мокей, уловив в гуле лая и вторившего эха вой чужой собаки.

— А не врешь, Мокей? Не зверь ли потревоженный? — опасливо возразил Зиновейка.

— Врет пес, а не я! Дойдем, Терьша, оследствуем. Уж не в капкан ли какая сердешная попала?

— И то правда, сходите-ка, потрудитесь для ради дела доброго. Кто его знает… Сходите-ка, божьи дети, — напутствовал их Анемподист Вонифатьич.

Мокей привычным движением вдернул ноги в юксы лыж и двинулся к косогору. Терька догнал его у леса.

Собаки с лаем покатились в глубь черной густой чащи. Вскоре оттуда послышалась ожесточенная грызня.

Не замедляя хода лыж, Мокей и Терька выскочили на полянку и первое время не могли понять, что перед ними, около крутившегося клубка собак, на снегу под пихтой лежал человек.

— Господи Исусе Христе, да цыц, вы, будьте троетрижды прокляты! — пиная собак, крикнул Мокей и наклонился к лежавшему, крестясь и в то же время ругаясь. — Терька! Да ведь это парнишка чей-то!

Терька боязливо нагнулся:

— Дяденька Мокей, да это Зотька! Ей-богу, Зотька, вот те Христос, Зотька… И собака их… Вот провалиться мне!

Мокей осторожно дотронулся до лица Зотика.

— Терька, да он жив, с места не сойти, жив! — закричал Мокей.

Он схватил на руки Зотика и стал трясти его, как бабы трясут раскричавшегося ребенка.

Зотик приоткрыл глаза и застонал.

— Живой! Живой!

— В избушку, скорей в избушку!

Мокей, закинув назад голову, быстро и легко понес Зотика. Бойка с изорванным ухом и прокушенной лапой, хромая, не отставал от него ни на шаг.

— Я говорил, неладно что-то, а оно вот, видишь ты, штука какая… Замерз бы до свету, непременно бы замерз, — говорил Терька, едва поспевая за Мокеем.

От избушки, семеня ногами, бежал навстречу Анемподист.

— Зотька, Наумов внучек, ангельчик божий! Я говорил вам, сердце мое вещевало! Свете тихий, да как он туда попал, Мокеюшка? А Нефед где же? Где же Нефед?..

— Не крутись под ногами! — крикнул на старика Мокей. — Терька, тащи снегу, оттирать будем — познобился, наверно.

Из избушки выкатился Зиновейка-Маерчик.

— Суда, суда, Мокей, под крышу, — засуетился он больше всех. — Да не так! Вот так клади, эка медведь… осторожней! Обутки, обутки снимай, — командовал он всеми. — Да три же, три, обломила!

— Уйди, гнида! — рявкнул Мокей на суетившегося Зиновейку и начал тереть полой зипуна ноги и руки Зотика.

Зотик застонал и открыл глаза.

— Ангельчик ты мой, — причитал Анемподист Вонифатьич, — да как же ты это? Да десница вышнего разбудила меня во спасение чужой души…

— Клади в изголовье выше! — крикнул Мокей Зиновейке, внося Зотика в избушку и укладывая на нары.

Бойка проскочил в дверь и забился в угол.

Зотик открыл глаза и уставился в прокопченный потолок, словно припоминая что-то.

Суровый, звероподобный Мокей замер и перестал дышать. На открывшего дверь Маерчика он так посмотрел из-под нависших бровей, что тот попятился и чуть не растянулся на пороге.


Рассвело. Анемподист с Маерчиком собирались рубить кулемки[22]. Зиновейка отыскивал топор. Мокей молча подал топор Маерчику.

— Терька! А ты что же, раб господень, шалашишься там? Что ты, в бирюльки пришел играть, галилеян несчастный! — заругался Анемподист.

Лисья мордочка его, заостренная еще больше обдерганной белесоватой бороденкой, выражала неподдельное страдание, соединенное с апостольским смирением.

— Всегда вот так. Ты людям добро, а они… они… О, владыко многомилостивый! Да скоро ли ты, Иуда-христопродавец!

Анемподист Вонифатьич торопился захватить лучшие места для ловушек и потому особенно был зол на задержавшегося Терьку. Зять Анемподиста — новосел Зиновейка-Маерчик — на промысле в здешних местах был впервые, и Вонифатьич указал ему дальний ключ, до которого ходу было до раннего обеда.

Мокей недружелюбно посмотрел на старика и снова шагнул в избушку. Зотик спал. Мокей сел на нары и задумался.

Обрывками пробегали картины далекого, казалось — лесом поросшего, прошлого. Замерзал и он — в работниках у лосевского богатея. Четырнадцатилетним один на семи лошадях ездил за сеном. А кони — не кони, звери. Дорога — что шаг — камень да раскат, возы опрокидываются, завертки рвутся… А шестнадцати лет, когда мать женила его на курносой, рябой двадцатилетней девке Пестимее, тесть-сапожник взял его к себе в дом… Однажды он больно побил Мокея за то, что тот не сумел ссучить дратвы… Потом вспомнил, как его били ойроты на собольем промысле в их угодьях, как сам он бил ойротов в отместку и одного зашиб до полусмерти кулаком в висок.

Несмотря на то, что воспоминания были все горькие, Мокей прильнул к ним жадно, не отрываясь. В первый раз, у спасенного им больного Зотика, вспоминал он свое прошлое.

— Пить… — услышал Мокей тихий шепот и без зипуна, без шапки бросился с котелком к речке.

Когда вернулся в избушку, Зотик сидел на нарах с горевшими глазами и кричал:

— Куси, куси их, Бойка!

Мокей поднес к губам Зотика котелок. Больной жадно припал к воде.

К вечеру жар спал. Зотик перестал бредить. Всматриваясь в потолок, в сидевшего рядом Мокея, он силился понять, где находится.

Зотик помнил, что пошел домой и дорогой заблудился. Но как он попал в избушку и кто с ним рядом?

Мокей пощупал его лоб. Зотик схватил Мокея за руку и больше не выпускал ее.

К вечеру Зотик опять заснул.

Вернувшихся с промысла охотников Мокей встретил на улице. Он грозно цыкнул на расшумевшегося было Терьку, и тот весь вечер ходил так осторожно, точно подкрадывался к зверю.

На полянке, где утром нашли Зотика, Терька подобрал дробовик и лыжи.

Поужинали тихо и так же тихо легли: Терька с Маерчиком под нарами, Мокей и Анемподист Вонифатьич на нарах, рядом с Зотиком.

Ночью Мокей спал, против обыкновения, плохо, два раза подавал Зотику воды и каждый раз подолгу не мог уснуть.

Глава VIII

Один раз в жизни Мокея пожалели. Ночью давно забытая, стертая временем жалость эта припомнилась ему.

Накануне первой мировой войны, в последний день масленицы улицы богатой раскольничьей деревни Лосихи ломились от ирбитских саней, кошевок и расписных пошивней. Гулевые жеребцы в наборной, с гарусными кистями сбруе, запряженные в покрытые коврами и яркими половиками сани, переполненные пьяными поезжанами в цветных рубахах и сарафанах, надетых поверх зипунов… Весенние пригревы солнца, разъезженная в бурую кашицу дорога…

Мокей, тогда еще четырнадцатилетний мальчонка, сидел верхом на соловом, горбоносом жеребце хозяина, купца Ляпунова.

Десять лучших «бегунцов» из волости были выдержаны на сухарях да на отборном, просушенном овсе и приведены в Лосиху на «бег».

Ставка «коню по коню». Такие бега испокон веков раз в год, в масленицу, устраивались в Лосихе, куда приводили самых резвых коней только ярые охотники из кержацкого купечества.

Высокие, длинные, тонкие в перехвате, красавцы скакуны, в большинство накрытые с головой разноцветными попонами, походили на диковинных птиц.

Мальчишки толпами бегали за ними, когда их вываживали перед бегом.

Счастливцы, самые отчаянные, лихие наездники, тоже наряженные в шелковые и сатиновые рубахи поверх легких стеганок, без седел сидели на скакунах.

Соловко, с круглыми змеиными ребрами, изогнувшись кольцом, шел «поперек улицы», метался под Мокейкой из стороны в сторону. Огненные языки вплетенных в гриву лент трепетали на Мокейкином лице, когда жеребец взвивался в дыбки.

Визг, смех, шутки…

— Глянь-ка, глянь-ка, дева, Мокейка-то улетит с Соловком вместе к богу на небо!

— Вот погляди, от заду первый придет!

Лосевцы высыпали на реку. Бегунцы должны бежать рекой семь километров от Омелькинова острова до рощи.

Занимается дух при воспоминании, как махнул им, выстроенным в ряд, с меты[23] главный коновод Корней Вавилыч.

Захлестнуло ветром, снежными брызгами, секло лицо, звенело в ушах.

А как оборвалось сердце Мокейки, когда, сбитый с дороги в снег, Соловко отстал и лицо стали жечь комья, хлеставшие из-под копыт скакавших впереди лошадей.

Не своим голосом, пронзительно-дико крикнул Мокейка, сжав коленками горячего скакуна. И точно крылья выросли вдруг и у Соловка и у Мокейки.

Не видел, как «облетел» Соловко шедших впереди лошадей, с пригнувшимися к их шеям седоками. Видел только, как все ближе и ближе словно мчалась навстречу толпа. Уже рядом с финишем, на чистом, как стекло, выдуве льда, с визгом отлетела с ноги Соловка подкова. В тот же миг Мокейка тихо-тихо поплыл куда-то, точно по воде понесло его.

А потом, весь перевязанный, лежал в кухне, на кухаркиной постели, и Митриевна, молодая, здоровая солдатка, работница Ляпуновых, сидела у его изголовья и смотрела на него большими ласковыми глазами. Управится вечером по дому, коров подоит, перепустит молоко на сепараторе и подсядет близко-близко. А то наклонится над ним и гладит мохнатую черную голову и с теплым бабьим участием смотрит, как никогда и мать-то на него не смотрела…

— Больно, поди, Мокеюшка? Рука-то срастается ли? — говорила она, и Мокейка хотел бы, чтобы сидела она около него долго-долго, чтобы рука его не поправлялась вовсе…

К утру Мокей решил везти Зотика домой на заимку.

— Пусть их хватают. Всю жизнь эдак вот маешься, а не цветешь. Брошу все — и пусть тут мою добычу захватывает Анемподистишка: ему всегда больше всех надо…

— Эка беда-то, беда-то какая, вседержитель праведный! Не умер бы парненочка, оборони господь, — стонал Анемподист Вонифатьич и тут же заговаривал с зятем Маерчиком, советовал ему пойти по самым крутологим, утесистым, неудобным для промысла местам Щебенюшихинского белка: — К Елбану, к Елбану, Зиновеюшка, ступай, шибко раньше бельчонка держалась там, а я уж по-стариковски, по-стариковски, с господней помощью… Уж как-нибудь тут по гривке што-ништо пособираю угодничкам на свечки. А ты, Мокеюшка, доставь уж ребятеночка домой. Зачтется этот труд-то, ой зачтется на том свете! Бог-то тебе не Микитка: все видит, все зачтет…

— Убирайся ты к дьяволу, суеслов! — закричал Мокей. Острорылая фигурка плакавшегося над Зотиком Анемподиста была противна. Хотелось подойти к нему и ударить кулаком по тонким мокрым губам.

— Путь добрый, Мокеюшка, поди-ка со господом, потрудись бога для, — не удержался Анемподист, закидывая за плечи дробовик.

Маерчик и этого не сказал, а, надев лыжи, как-то врастопырку, по-лягушечьи, задергал кривыми, короткими ногами.

Мокей скинул свой зипун и стал натягивать его поверх Зотикова. Зотик открыл глаза и не мигая уставился на Мокея. Черные от жара губы мальчика вздрагивали.

— Совсем раскис парнишка, — решил Мокей, запахивая полы огромного зипуна и подпоясывая Зотика своим ремнем. Он вынес больного, уложил на подстеленные поверх лыж пихтовые лапы и перевязал крест-накрест.

— Так-то вот надежней будет, — вздрагивая от холода, разговаривал сам с собой Мокей: он остался в одной холщовой рубахе, и, пока не тронулся в путь, его порядочно прознобило.

Мокей закинул через плечо лямку:

— Благослови, господи!

Бойка затрусил сзади.

Долго нырял Мокей с увала на увал, пока не выбрался на набитую дорогу.

Тут он прибавил шагу. К вечеру показались дома Козлушки.

На краю заимки Мокея остановила вдова Митриевна, шедшая к реке с ведрами:

— Что это, Мокей, рано так с белков-то воротился? Да и раздевши!

Увидев привязанного к лыжам человека, она ахнула и уронила ведра.

— Да это кто же, Мокеюшка? — Вдова с любопытством наклонилась к Зотику. — Мать ты моя, да ведь это Зотька Наумычев! — И, бросив коромысло, побежала к Зотиковой избе. Вскочив в избу и не успев лба перекрестить, закричала: — Беда-то какая, беда-то! Зотьку-то вашего… Мокей…

Больше она ничего не могла сказать.

Феклиста и дед Наум были дома.

Простоволосая, бледная, выскочила на улицу Феклиста, за ней и дед, мелко перебирая старыми ногами.

— Зотенька! — дико вскрикнула Феклиста, наклоняясь над мальчиком, и потом еще громче: — А Нефедушка? Где же Нефедушка?

Ее подхватили под руки сбежавшиеся со всех сторон соседи. Мокей, нахлобучив шапку, не сказав никому ни слова, пошел домой, на другой конец заимки.

Голодный Бойка сначала, понурив голову, ходил по двору, потом забился под амбар и стал потихоньку скулить.

Глава IX

Митриевна, на правах первовозвестницы, облетела всю заимку.

— Иду это я, дева, тихонечко так, а он, Мокей-то, везет его. Не поверишь, у меня и ведра — хлоп, и вся я так и сомлела разом, так и сомлела…

— Да что ты! Беда-то, беда-то какая! — поспешно одеваясь, соболезновала слушательница, подхваченная вихрем неудержимого любопытства.

А Митриевна, близко наклонившись, шептала:

— Диво-то, диво-то какое… Видела я сегодня, мать ты моя, сон: ниоткуль будто взялась шелудивая, обхлюстанная вся коза, и будто встала она вот так на задние копытца — да на Феклисту, да на Феклисту…

В другой избе Митриевна снова повествовала:

— Иду это я, дева… И будто встала вот так коза — да на Феклисту…

И теперь в переполненной Наумычевой избе, где Митриевна узаконила за собой право главной хозяйки, она десятый раз полушепотом передавала свой сон, и все жадно слушали ее, и никому не казалось это наскучившим, а тем более самой Митриевне, искренне поверившей в сон с рогатой шелудивой козой.

Зотик лежал на широкой лавке. Около него суетился растерявшийся дед Наум в длинной холщовой рубахе, перепоясанной домотканым пояском. Тут же, у больного, хлопотала без толку Митриевна. У порога стояли и другие любопытные, до отказа набившиеся в избу.

— Его святая воля на все… Да святится имя твое… — бессвязно бормотал дед, одергивая рукой то поясок, то рубаху.

В углу причитала Феклиста:

— Да сокол ты мой я — ясный, да Нефедушка ты мой желанный, да чует мое… сер-цынько…

Зотик что-то невнятно заговорил в бреду и открыл глаза.

— Горит, сердешненький, раздеть его надо, дедушка Наум, — сказала Митриевна.

Заворотив рубаху Зотика, она наткнулась на смятую шкурку соболя. Подавая ее деду Науму, ахнула:

— Аскыр!

Старик дрожащими руками вывернул шкурку.

Ахнули и все стоявшие у порога, впившись глазами в драгоценного черного соболя.

— Воронá зверушка, добра!..

— Опять и привалило Наумычевым!..

Мокрым, распухшим от слез лицом повернулась Феклиста к народу, глядя поверх голов, словно к чему-то прислушиваясь. Соболья шкурка, принесенная Зотиком, окончательно подтверждала ее страшную догадку о несчастье с Нефедом на промысле. Это поняли и другие. Феклиста смолкла, притихла, будто онемела.

Тихо стало в избе Ерневых. Слышно было только, как сопели, словно дышали одним большим носом, стоящие у порога, и словно на одних больших и толстых ногах переминались они так, что гнулись и скрипели половицы.

А потом разом — «в одну дверь» — пошли все к своим избам, к крикливым, шалившим без матерей ребятам, недопоенным телкам, к недоделанной бабьей работе.

— Беда-то, беда-то у Наумычевых! Должно, на черного, как и Трефил, зверя наткнулся Нефед… А может, об лесину, — строили догадки.

И неизвестно, рады ли были козлушане случаю, встревожившему их, или сочувствовали они Наумычевым, только до позднего ужина толклись бабы одна у другой и все судили о том, что бы такое могло случиться с Нефедом в белках и почему Зотика, ушедшего с ним, Мокей чуть живого выволок из тайги на лыжах. В избе Наумычевых не было только Мокея и его жены Пестимеи. Митриевна решила попозже вечерком навестить и их жилье на окраине Козлушки.

Еще не заходя в ворота, она услышала бабий визг в маленькой избенке Мокея.

«Должно, утюжит Пестимею Мокейша», — обрадованно мелькнуло в голове Митриевны.

Уже на пороге она занесла широкий крест и закланялась.

Шум в избушке смолк. Рябая, курносая, с растрепанными волосами, с разбитой и запухшей губой, Пестимея бросилась к приятельнице и заголосила:

— Убил, насмерть убил, сатана черная, искровянил всю!..

Мокей грузно опустился на лавку и отвернулся к окну. Могучие его лопатки шевелились, спина подергивалась от расходившейся злобы.

— Замолчи, собака рыжая! — повернулся он, но Пестимея по тону Мокея почувствовала, что гнев его прошел, что сказал это он так, для острастки, и что теперь можно погрызть его вволюшку за разбитую губу, за выдернутый клок волос.

— Богатей, девонька, выискался! — завела она. — Промысел бросил! Нагишом скоро буду ходить, а ему горюшка мало, чужого парненку из белкόв притащил… Ни белочки не добыл, а дома жрать нечего. Заел мой век, молодость мою загубил, по миру пустить хочет. Смотри, смотри на него, дева, смотри, богатей какой при совецкой власти выискался!..

— Убью стерву! — выкрикнул Мокей и с кулаками бросился на Пестимею и Митриевну, стрелой выметнувшихся за двери.

За спинами их хлопнула дверь так, что даже снег посыпался с крыши избенки. Изнутри щелкнул крючок.

— Веди, дева, к себе, все равно не отопрет теперь, сатана, хоть замерзни под окнами. Камень! Ну, да и меня будет помнить, дала я ему! — не то с тайным довольством за настойчивость и упорство Мокея, не то удовлетворенная собой, уже беспечно смеялась Пестимея.

Женщины задворками пустились на другой конец заимки, к домику вдовы Митриевны.

Глава X

На другой день, рано утром Зотик с трудом поднял с подушки отяжелевшую голову и, опираясь на лавку, сел. В избе никого не было. Пестрый теленок, поднявшийся на слабые ноги, стуком копытец привлек внимание больного.

— Ишь ты, чернуха отелилась…

В сенях стукнула щеколда, и на пороге избы с подойником молока, от которого еще шел пар, остановилась Феклиста в подоткнутом коротеньком зипуне. Но Зотик уже устал сидеть и лег.

Когда он открыл глаза, Феклистина рука была у него на лбу и мозолистая широкая ладонь ее гладила горячее его лицо.

— Зотинька, — донеслось до него словно сквозь сон. — А Нефед где? Где Нефед?

— Ишь ты, я ведь закопал его, а он — вот он, — прошептал Зотик и вздрогнул. — Убери, я закопал его… Убери!

Феклиста встала, прошла по избе и опять села.

— Пить… — сказал Зотик, и ему показалось, словно не он, а кто-то рядом с ним произнес это слово.

Но Феклиста, должно быть, не слыхала его просьбы.


Ночью дед Наум долго отбивал поклоны, шептал знакомые слова молитв, стараясь хоть на минуту отвлечься от мыслей об убившемся Нефеде, о бредившем в жару Зотике. Но привычное спокойствие не наступало. Стоны внука мешали деду Науму сосредоточиться, и он все чаще и чаще падал на колени, каждый раз с трудом поднимаясь для того, чтобы вновь опуститься.

— Господи, спаси, господи, сохрани!

Второй раз прокричал петух под крышей навеса, а дед Наум все еще стоял на молитве.

— Пора! — наконец решил он.

Нащупал приготовленный новый берестяной туесок и вышел на двор.

Заимка спала. Даже собаки не лаяли. Дед Наум, крестясь через каждые три шага, направился на задворки к проруби. Не торопясь, с крестами и поклонами зачерпнул из синей, словно в хрустале продолбленной, проруби воды и, так же крестясь через каждые три шага, в «молчании великом» понес «молчану» воду.

У порога три раза поклонился в землю, шагнул к образам и вполголоса зашептал:

— Встану я, раб божий Наум, благословясь, пойду я, раб божий Наум, перекрестясь, из дверей в двери, из ворот в ворота, под восток, под восточную сторону, к океан-морю. В океан-море стоит бык железный, медны рога, оловянны глаза. Ты, бык железный, медны рога, оловянны глаза, вынь из раба божия Зотея поленницу-огневицу и брось в океан-море, в белый мелкий земчуг-песок, в печатную сажень втопчи, чтобы она не могла ни выйти, ни выплыть…

Трижды Наум дунул на воду и трижды плюнул на сторону через левое плечо. Потом прочел эту молитву еще два раза, набрал воды в рот и тихонько спрыснул больного.

Зотик вскрикнул со сна и заговорил быстро-быстро:

— Держи его, держи, забегай…

— Спи-ка со господом, поправляйся, один ведь ты мужик-то остаешься, — прошептал дед Наум.

Он заботливо поправил зипун, сбившийся с ног Зотика, и, успокоенный, заснул.

Глава XI

На рассвете, когда у Ерневых заревом пожара пылало чело печки, плавя стекла окон, в раму тихонько постучал Мокей.

— Ночевали здорово! — сдерживаемым басом поздоровался он. — Отопри-ка, Феклиста, зипун бы мне.

Согнувшись, ввалился в дверь, привычным движением руки помахал перед бородатым лицом и вновь поздоровался.

Покуда шел, хотелось спросить про Зотика, но сейчас удержался. Заторопившись, обозленно сказал Феклисте:

— Не могла сама принести-то, тоже…

И, повернувшись к двери, остановился, еще злей произнес:

— А моей курносой псюге скажи: как из белкόв вернусь, так еще не так пересчитаю ребра. Слышишь, скажи!

Мокей хлопнул дверью. И чем дальше шел, тем все больше и больше разжигала его злоба. Казалось, весь мир надругался над ним.

Вспомнив Анемподиста Вонифатьича, Мокей даже зубами заскрипел.

— Я тебе не Маерчик, не обманешь… не пошлешь меня к Елбану, божья дудка! Выпроводил, обрадовался, места мои захватил… — шептал он.

Мокей не мог бы объяснить причины непроходившего гнева. Злая на язык, но с отходчивым, добрым сердцем, по-своему любимая им жена — не она была тому причиной и не плутоватый Анемподист Вонифатьич, захвативший в отсутствие Мокея лучшие места для установки ловушек… Вчера и сегодня, впервые за свою жизнь, Мокей остро почувствовал, что кто-то ворвался к нему в сердце и точно грязными сапогами растоптал то светлое, что теплом наполняло его всего, когда он выносил больного мальчика из тайги. Мокей смутно чувствовал чью-то огромную несправедливость к нему. Чувствовал, но не мог доискаться до самых ее корней, и оттого не утихала злоба.

Приближаясь к промысловой своей избушке, он снова вспомнил про Анемподиста:

— Излуплю старую хитрую лису!..

Мокей прибавил ходу, торопясь добраться до становища и расправиться с Вонифатьичем, но, взглянув на испещренную следами полянку, замер. Поперек, убегая в пихтач, протянулся четкий, только что простроченный, соболиный след.

— Днем оследился зверь. Да эдакого случая не скоро дождешься, и главное — у самой избушки.

Мокей катнулся с увала и вскоре был на стану. Радостным взвизгом встретил его привязанный на цепь Пестря.

Из избушки вышел Анемподист Вонифатьич.

— Мокеюшка! Да ты как же, сын Христов, скоро-то так оборотился? Дома-то ладно ли?

Мокей сел на нары, ничего не ответив.

Анемподист Вонифатьич засуетился:

— Щец похлебай с устатку, Мокеюшка! Я это сижу себе и сдираю шкурки, стихиры себе пою тихонечко и думаю: что это скулит кобель, что скулит, а оно вон что…

Глядя на суетящегося Анемподиста, на дымящийся котелок со щами, Мокей обмяк, снял шапку и стал есть.

— Нáрыск[24] звериный рядом с избушкой, — неожиданно сказал он. Сказал и тут же понял, что сделал непоправимую глупость.

— Да что ты, Мокеюшка! — Анемподист Вонифатьич даже привскочил с лавки. — Господь это нам послал, господь. Вместе уж пойдем, сынок, жадничать одному в таких делах — оборони господь…

Мокей молча прожевал хлеб, молча отвязал Пестрю, надел лыжи и заскользил к увалу.

— Где следок-то, Мокеюшка? — догоняя сильного, быстрого Мокея, трудно дыша, спросил Вонифатьич.

— Рядом, на гриве.

Пестря выскочил на гребень увала и сел. Оглядываясь на поднимавшегося в гору Мокея, он словно спрашивал: «Ну, а дальше куда прикажешь?»

Охотник махнул рукавицей влево. Через минуту собака подала голос. Мокей улыбнулся: Пестря пересек след.

Отсюда охотники и пошли кружить за соболем.

Анемподист Вонифатьич поспешил в обход, а Мокей побежал по следу. Соболь попался молодой. Вскоре собака загнала его в дупло кедра.

Промышленники подкрадывались с двух сторон.

«Не спугнул бы старый бес, увязался!» — волнуясь, подумал Мокей про Анемподиста.

Но странно: прошел уже Мокеев гнев, как только он увидел соболиный след.

К дуплу подошли, держа винтовки наготове. В дереве чернела дыра.

— На караул стань, Вонифатьич, — тихо шепнул Мокей и бесшумно подкатился к кедру.

Запыхавшийся Анемподист, положив винтовку на сук, притаился за ближним стволом. Мокей снял лыжи, воткнул в снег винтовку, подпрыгнув, ловко ухватился за ближний сук и полез на дерево…

Пестря перестал лаять и только перебегал с места на место, взвизгивая от нетерпения. Мокей выдернул из-за пояса рукавицу и заткнул ею дупло. Анемподист Вонифатьич вышел из-за дерева и снял шапку.

— Да слава тебе, слава тебе, Христе боже наш! Обстучи, Мокеюшка, дупло-то, не сквозное ли?

Мокей топором простучал дерево. Внизу кедр был с крепкой сердцевиной. Дупло начиналось в сажени от земли. Мокей спрыгнул на землю и тоже перекрестился.

— Руби, благословясь, Мокеюшка, руби со Христом…

Мокей поплевал на широкие ладони и сильными ударами стал рубить кедр. Ствол дерева звенел под ударами топора. Желтая, смолистая щепа сыпалась на снег. Лицо Мокея раскраснелось, на лбу выступил крупный пот.

— Еще маленечко, сынок, еще маленечко… Да на гриву, на гриву вершиной норови, — советовал все еще стоявший с винтовкой наперевес Вонифатьич.

Кедр крякнул и медленно стал крениться.

Пестря увидел наклонившееся в его сторону дерево и быстро отпрыгнул к Анемподисту, даже на бегу не спуская глаз с дупла.

Еще раз крякнул кедр и рухнул, ломая сучья и ветки.

Ветром и снежной пылью обдало охотников.

— Выстукивай его, благословенного, да гони в вершину, Мокеюшка.

Мокей уже стучал топором по стволу, начиная от комля.

Пестря с лаем кидался на поваленное дерево, чувствуя под корой перебегающего соболя.

— Идет, идет, Мокеюшка! — ликовал Вонифатьич. — Руби пробу!

Мокей в два удара высек дыру в ширину ладони и быстро сунул в нее вторую рукавицу. Площадь у соболя сокращалась. Мокей прорубил дыру еще ближе к вершине и заткнул новое отверстие.

Пестря встал передними лапами на дерево и ожесточенно скреб кору кедра у заткнутого отверстия.

Между рукавицами расстояние было не более метра.

Мокей прорубил дыру посередине и прикрыл ее шапкой. Потом он надел рукавицу, поданную Анемподистом, и сунул руку в отверстие. Пестря и Вонифатьич замерли от напряжения. Пестря даже высунул кончик языка.

Мокей схватил соболя, крепко сжал в руке. Мягко хрустнули ребрышки, вишнево-алая струйка крови показалась на глянцево-черных губах и длинных колючих усах зверька.

— Дай-ка его мне, Мокеюшка.

Мокей подал соболя Анемподисту.

— Меховой[25]. Ну, да не жалуюсь, господи. — И Анемподист Вонифатьич закрестился, бросив шапку на снег. — Ты уж, Мокеюшка, не беспокойся, не трудись, я обдеру зверишка и шкурку вымну… Рублишек на пятьдесят вытянет, а то и поболе. В одночасье по четвертной бог послал. А ты говоришь!

Мокей ничего не говорил. Он вынул рукавицу из дупла, встал на лыжи и пошел. Гоняясь за соболем, он видел два свежих беличьих следа.

Пестря вновь мелькнул на косогоре.

Анемподист Вонифатьич заспешил к избушке, гнусаво напевая церковную стихиру.


Зиновейка-Маерчик и Терька вернулись лишь ночью.

Терька рубил и ставил ловушки на колонков и хорьков. Маерчик охотился на белку с лайкой Анемподиста Вонифатьича: своей собаки у него не было, и он еще в Козлушке договорился с тестем, что за собаку будет охотиться из половины.

Терька на промысел взят был впервые. Мать Терьки, вдова Мартемьяниха, отдала его Вонифатьичу на промысел из шестой части.

За день Терька нарубил и установил десять кулемок. И он, и Маерчик, убивший всего четырех белок, устали, вымотались, даже в глазах у них мутилось.

Терька снял лыжи и не раздеваясь повалился на нары. Маерчик ел хлеб. Анемподист Вонифатьич обдирал полученный с Зиновейки пай — двух белок — и рассказывал Маерчику, как они с Мокеем добыли соболя.

— Господь смилостивится, так в виду пошлет, Зиновеюшка, — говорил Анемподист и, взглянув на спящего Терьку, заругался: — Опять уж и лег? Свалился. А ведь спросит, спросит пай-то Мартемьяниха, со свету сживет, из горла выдерет…

Глава XII

Зотик осунулся, ослабел, но все же, хоть и медленно, поправлялся.

Недели через две, в полдень, он попросил редьки с квасом, и когда ел, ложка дрожала в его руке. Вечером картошки запросил, опять поел и уснул. А наутро первый раз, словно на чужих ногах, прошел от лавки до порога.

Голова у него закружилась. Больной ухватился за подоспевшего дедку, но лицо его светилось, и необычайно голубым показался ему видневшийся в окно клочок неба.

— Деда, а Бойка дома? — спросил Зотик тихо, напряженно вспоминая, где же он бросил Бойку.

— Дома, родной, дома. Давай-ка, давай-ка, я помогу тебе. — И дед, обняв внука, повел его к лавке.

Весь день дед Наум не отходил от больного. Зотик боялся оставаться один и был спокоен только с дедом. Утром он попросил у Феклисты валенки и, волнуясь, стал обуваться.

За ночь выпал толстый слой мягкого снега. Снег лежал на вершинах кольев, на жердяной изгороди, на широких серебряных пихтах. Воздух был неподвижен, попахивало смолистым дымком из труб… Зотик, с трудом передвигая еще слабыми ногами, вышел на крыльцо и даже зажмурился от ярких брызг солнечного света.

Потом потихоньку спустился со ступенек и, испытывая неудержимую радость, высоко занося ноги, пошел по снегу.

Из-под амбара навстречу метнулась рыжая спина Бойки. Собака прыгнула на грудь Зотика и лизнула его дважды в нос и губы.

— Обрадовался! Вишь ты!

Свернув на дорожку, Зотик побрел ко двору. Бойка катался по снегу, зарываясь в него с головой. «Еще быть снегу», — решил Зотик, глядя на катавшегося пса.

В раскрытые ворота от проруби гуськом шел скот.

— Э, да хозяин вышел! Феклиста, гляди-ка, — закричал дед Наум снохе, — хозяин главный! Ну вот и ожили мы теперь.

Лицо Зотика расплылось в улыбке. А лицо Феклисты посерело, глаза устремились в глубокую синеву зимнего воздуха, где чуть заметными вершинами громоздились хребты белков.

Глава XIII

Старики в избе были одни. Феклиста с Зотиком ушли и соседний дом к покойнику. При Феклисте дед Наум не с гал бы разговаривать о таком деле. Видел старик, как мучается ночами сноха.

— Из годов такая зима на Козлушку, сваток, — вполголоса жаловался дед Наум отцу Феклисты, Зенону. — Вой-то, вой-то по всей Козлушке идет, не дай, не приведи, сватушка…

Дед Наум всхлипнул:

— Плачу вот. Старость, видно, одолевать стала.

— Не старость, Наум Сысоич, не старость. А уж, видно, каждому из нас придет такой час, что пробрызнут слезы из глаз, как вода из решета. Да и как не просечь слезе: опять в трех домах упокойники, а их и домов-то у нас девять. Снова беда — растворяй ворота…

Среди ночи, в одной посконной рубахе, в обутках на босу ногу, прибежал из тайги за тридцать километров Вавилка Козлов. Прибежал и страшным голосом под окнами, начав с краю, прокричал:

— Дядю Орефья, Омельяна и тятеньку бандиты убили! Провьянт и пушнину ограбили…

Дома Вавилка повалился через порог и, захлебываясь плачем, долго ничего не мог сказать.

В избу с воем стали врываться бабы из соседних домов, а Вавилка все еще бился головой о половицы. Рубаха, пропотевшая на плечах, смерзлась.

В эту ночь маленькая заимка голосила в один голос. Три двора, получившие жуткую весть, тесно переплетены родственными узами со всей Козлушкой.

С воем вывезли бабы убитых из тайги. С воем хоронили.

Известили райисполком о нападении бандитов. Были организованы розыски. Через месяц стало известно, что шесть бандитов пойманы на монгольской границе. Пушнины у них уже не было.

На промысловую избушку они напали ночью. Уцелел только Вавилка, спавший под нарами. Его не заметили.

Так же как и Зотик, Вавилка проболел в горячке около трех недель. Выходили его настоями трав да горячими банями.

За время болезни Вавилка похудел и вытянулся. Оправившись, он, так же как и Зотик, почувствовал себя в доме единственным работоспособным мужиком-хозяином.

Глава XIV

По последнему пути в Козлушку приехал агент по скупке пушнины Денис Денисович. Широкое его лицо посерело, когда он узнал о гибели лучших козлушанских охотников.

— И что это такое творится у вас тут, Наум Сысоич? Подрыв, можно сказать, советской власти! Тут бьешься, колотишься по последнему пути, живота не жалеючи, едешь за сотни верст, ночи не спавши, о казенном деле печешься, а на поверку выходит шиш.

Долго не мог успокоиться Денис Денисович. И так раскипелось в этот вечер у него сердце, что за ужином он и аппетита лишился.

— Так, значит, Наум Сысоич, ни хвоста, выходит, в Козлушке не соберу — ни для казны, ни своих кровных?

— Почему ни хвоста? Как можно такие убытки производить государству? Что-нибудь соберешь. У нас зверишко Нефедовой еще добычи… Анемподист Вонифатьич, зятишко Анемподиста, Зиновейка да Мокей вчера только с промысла воротились.

— Добежать надо к Мокею, добежать! И своего зверишку приготовь. Заберу, заберу, Наум Сысоич.

Денис Денисович сделался неспокоен и говорить стал торопливо, с дрожью в голосе:

— Казна очень ноне в зверях нуждается. Сам знаешь, казна, она с нашим братом не шутит. Твердо это так говорит мне эта самая казна: «Служи, говорит, мне, Денис Денисович, служи, как самому себе, как своему делу служил».

В Козлушке, Чистюньке, на Быстром Ключе, в Медведке хорошо знали Дениса Денисовича Белобородова. Больше двадцати лет был он единственным скупщиком пушнины в этом дальнем староверском углу, а в прошлом и сам держался «старой» веры. Как «свой», он пользовался доверием крестьян-раскольников и делал выгодные дела.

В девятнадцатом году Белобородов повез партию пушнины в Омск. Но не рассчитал, не учел всего: в Омске его заставили «во имя спасения отечества» сдать весь товар за колчаковские бумажки. Незадачливый купец доверху набил радужными бумажками корзинку, и пришлось ему потом обклеивать ими горницу в просторном своем доме.

Долго после этого не показывался в кержацких деревнях Белобородов. Как устроился он агентом госторга, в Козлушке никто не знал, но только появился он вновь уже в двадцать третьем году.

Приехал он с необычайными для староверов речами.

— Пролетарьят, чистейший пролетарьят, пострадавший, можно сказать, от колчаковского режиму! — ораторствовал он.

С тех пор каждую зиму Денис Денисович по два раза объезжал глухие раскольничьи заимки. Между делом усердно собирал он и свои старые долги.

— Совесть иметь, мужики, надо, совесть, — убеждал он. — Неужто у тебя совесть-то яманья[26], Мокеюшка? А бог-то где, — он, брат, все видит. Брал ведь ты, хоть и при царе, — брал, а брал — отдай.

На этот раз Денис Денисович вернулся перед вечером недовольный. Мокей отказался платить старый долг, не сдал соболей, а продал только белку.

— Казенному человеку не доверяют, соболишек с Анемподистом Вонифатьичем в волость везут. Вези, вези, дьявол черный! — Губы у Дениса Денисовича тряслись. — Да уж хоть бы звери были, а то что ни на есть самые меховые аскыришки! Казну грабить! Грабить казну Белобородов не позволит!.. Показывай, что ли, свою зверушку, Наум Сысоич, — переменив тон, обратился он к деду.

Соболь у деда был давно приготовлен.

Мелодично прозвенел ключ, повернутый в замке ящика. Дед Наум одной рукой бережно взял шкурку за хрящик носа, а другой — за кончик пушистого, с проседью, хвоста и ловким движением встряхнул ее перед глазами агента. Соболь был темный, с синеватым отливом. Не «головка», но близкий к ней. Денис Денисович прищурился, передернул усами и фыркнул. Наум понял, что шкурка агенту понравилась.

Белобородов осторожно принял соболя и, повернувшись к окну, приблизил к глазам. Потом он торопливо выдернул из кармана платок, поплевал на него и стал быстро тереть по ости и густому подшерстку.

— Не дымлен ли?

— Крест-то у тебя есть на вороту, Денис Денисыч?

— Товар, товар, Наум Сысоич. Со всех сторон оглядеть его надобно. Она, казна-то, что мне скажет, ежели чего?

Большие надежды возлагал на эту шкурку дед. Скупщик встряхнул соболя. По шкурке, словно по взволнованной поверхности глубокого омута, прошли темно-синие волны. Денис Денисович наискось повернул ее: ость и густой, темно-голубой подшерсток на боку разломились. Белобородов дунул в густую шерсть. Дед Наум, приподнявшись на носки, смотрел через его плечо.

— Светловатой воды зверь, — слегка отпрянув от деда и совершенно овладев собой, безразличным голосом сказал Денис Денисович.

— Светловатый, говоришь? — взглянул в упор на Дениса Денисовича дед Наум. — Давай его сюда!

Он бережно смел приставшие пылинки с длинной ости, молча открыл ящик, и молча же положил шкурку на место.

В избу вошла Феклиста, а за ней и Зотик.

— Собери-ка поужинать нам, Феклистушка.

За ужином Денис Денисович говорил о волостных новостях, о том, что за добросовестную службу, пожалуй, скоро передадут в его руки управление всей пушной торговлей в районе.

О шкурке и о прерванном торге ни Денис Денисович, ни дед Наум не обмолвились больше ни словом.

— Спрашивает это меня как-то, Наум Сысоич, большой важный комиссар. С наганом комиссар и при портфеле. «А скажи-ка, — говорит, — ты мне, Денис Денисыч, товарищ Белобородов, какое-такое твое мнение насчет кержачков-раскольничков в районе? Много, — говорит, — накопили они сала по зашкурью, — не соскребсти ли с протчих которых?» И что, я говорю, это вы скажете только, товарищ комиссар, да кому же кержаков и знать лучше, как не мне, рабоче-крестьянской пролетарской косточке! Да я его каждого, говорю, прохвоста, через стенку, можно сказать, и насквозь вижу.

Ну, поговорили это мы с ним, похлопал он меня по плечу и говорит: «Служи верой и правдой, а мы тебя не оставим. Ты еще вперед сгодишься нам, Денис Денисыч»…

Зотик разинув рот слушал рόссказни Дениса Денисовича, и ему становилось немного страшно.

«Сурьезный, видать, человек, топыристы усы уж больно. Ни у одного мужика не видывал таких…»

Когда Феклиста убрала со стола и постелила гостю, а дед Наум, помолившись, сел на лавку, Денис Денисович начал:

— И что я могу поделать?.. Светловата, Наум Сысоич, светловата зверушка. Черноты ей своей не подбавишь, а стандарт, он насчет этого — оборони бог! Малость недогляди против стандарту, скидку сделай, — и в гепеу! Прямиком в гепеу и меня и тебя, Наум Сысоич. «Вместе, скажет, казну обдираете».

Дед Наум беспокойно заерзал на лавке.

— Тебе видней, Денис Денисыч. Только — воля твоя — из зверей зверь. А ты говоришь — светловата. Одна она у меня, шкурка-то. Сам видишь, добытнички-то мы какие теперь.

Денис Денисович переменил разговор, широко зевнул и перекрестил рот.

— Намаешься за день с народом.

— А ты усни, усни, Денис Денисыч. Верно, ведь нас-то много, а ты один у нас на все заимки. Как не умаяться!

Через минуту агент уже храпел на всю избу.

Утром Феклиста приготовила завтрак. Денис Денисович долго фыркал около умывальника, долго молился на потемневшие иконы. За завтраком не проронил ни слова. Зотик уже запряг коня, и Денис Денисович не торопясь стал собираться, медленно обматывая вокруг толстой красной шеи шерстяной шарф. Медленно надевал тулуп, крепко перетягивал его опояской. Дед Наум беспокойно топтался в кути. Продать соболя было необходимо. Дорога стояла последняя, а надо было успеть еще съездить в Медведку и на вырученные деньги купить хлеба. Но старик хорошо знал, сколько предложит за соболя Денис Денисович. Светлому — меховому — соболю цена тридцать рублей, а подголовку[27] — поболе ста. А что шкурка даже выше подголовка, дед Наум знал наверняка. Не одну сотню соболей за свою жизнь не только перевидел, но и сам добыл дед Наум!

Денис Денисович нахлобучил шапку до глаз, потом снял ее, положил вместе с рукавицами на лавку и стал перед иконой.

— Прости, Христа ради, Наум Сысоич, — заговорил он.

— Бог простит, Денис Денисыч, — нас прости, час добрый.

Белобородов шагнул к двери, твердо уверенный, что Наум Сысоич остановит его на пороге. Дед Наум, в свою очередь, был твердо уверен, что Денис Денисович с порога повернется и накинет цену на шкурку. Дед ждал, что он скажет: «Темновата, но со светлинкой зверушка, — под середняка, пожалуй, подогнать для знакомства можно». Поэтому Наум спокойно отвесил глубокий поклон.

Но не повернулся с порога агент, и не остановил его Наум Сысоич.

Крякнул, выйдя в сени, Денис Денисович, сердито подхватил мешок с пушниной и кинул его в кошевку.

Наум Сысоич набросил на плечи зипун и вышел проводить гостя. Зотик уже широко распахнул ворота. Денис Денисович, насупившись, уселся в кошевку и стал усаживаться на подостланном сене.

— Так не продашь, значит, зверишка, дед Наум? — не глядя на старика, пробурчал Денис Денисович. — Ну, как знаешь, не пеняй после на дружка.

Дед Наум в волнении снял шапку:

— Темный зверь, Денис Денисыч, стандарту не супротивный. Положи по-божески.

— Казна, Наум Сысоич! Не могу, хоть убей. Не в моей власти против государственного стандарту.

Дед Наум решил испытать последнее средство:

— С Мокейшей, видно, доведется послать зверишка в волость, — там, может, за середняка примут.

Денис Денисович так и подпрыгнул в кошевке:

— Душегубцы вы! Живым человека проглотить хотите, что я с вами поделаю, под убой подводите! Против стандарту… Из собственного кармана докладывать за тебя придется…

Зотик, стоявший у открытых ворот, вновь испугался агента и ждал, когда же он съедет со двора.

— Тащи зверя! — коротко и хмуро, точно решаясь на великий подвиг и исключительно только ради знакомства, приказал Белобородов.

Дед Наум торопливо вошел в избу и вынес соболя.

Белобородов вылез из кошевки. Вновь несколько раз подряд встряхивал он шкурку, вновь принюхивался к ее запаху, смотрел подшерсток и, уже окончательно решившись, стремительно бросил шкурку в кошевку. Завернув полу тулупа, он высоко поднял правую руку. Дед Наум торопливо положил левую руку на полу тулупа.

— Сорок! — выкрикнул Белобородов.

— Восемьдесят! — сказал дед Наум.

— Пятьдесят! — потрясая в воздухе правой рукой, накинул Денис Денисович.

— Шестьдесят! — сбавил дед Наум.

— Хоть задави, не могу больше, Наум Сысоич.

— Пополам расколем десятку, пополам, — уступая еще пять рублей, говорил разгорячившийся в торге дед Наум.

— Ни копейки больше! — уперся Денис Денисович.

Дед Наум снял с полы тулупа руку и сунул шкурку за пазуху.

Агента прошиб пот.

«Кремень, а не старик. Легче овин ржи смолотить, чем с эдаким пеньком маяться».

Скупщик тронул коня и выехал на улицу. Зотик торопливо захлопнул ворота. Дед Наум и Денис Денисович одновременно выругали Зотика.

Наум Сысоич вышел за ворота, а Денис Денисович тронул от ворот. Дед снял шапку и кланялся агенту вслед.

Белобородов на дороге остановил коня и, обернувшись, крикнул:

— Пятьдесят один!

— Пятьдесят четыре, — ответил дед.

…Вновь завернул полу тулупа Денис Денисович, вновь положил свою руку на нее дед Наум.

Сошлись на пятидесяти двух рублях пятидесяти копейках.

— Это уж только для тебя, Наум Сысоич, на такую цену решился. Против стандарту вывалил.

Уплатив деньги, Денис Денисович бережно уложил соболью шкурку в чемоданчик, еще раз попрощался и уехал.

Глава XV

Анемподист Вонифатьевич Сизев и дома, в большом своем хозяйстве, и на промысле необычайно предприимчив. На ловкого хозяина несколько раз в году работает вся Козлушка. В покос Сизев ежегодно устраивает помочь. Наварит медовухи, угостит людей перед работой. Разгоряченные мужики, девки и парии, один перед другим, вырабатывают вдвое. После работы тоже угостит медовухой. Угостит с шуткой, с ласковым божественным словом:

— Разумное веселье на земле — радость господу на небеси. Пейте медовушку, мужички, бабочки, молодцы удалы. Красные девицы, пригубьте! Веселитесь у старого баловника. Сам Христос в Кане Галилейской медовушку пил.

Зато никто во всей Козлушке не накашивал сена больше Анемподиста Вонифатьича и вовремя, за сухую погоду, не складывал в стога. Зимой наготовленное миром сено «помочью» же и свезут Анемподисту.

Давно и верно рассчитал старик, что труд этот стоит вчетверо дешевле. Умей только ласково с миром обходиться. А уж обращению с народом Анемподиста Вонифатьича учить не нужно.

С молодых лет еще метил Анемподист в отцы духовные.

Каждое слово у него — с молитвой, с охом и вздохом. «Без божьего слова речь что птица без хвоста. Ненастоящее слово не долетает до бога и до разума человеческого не доходит», — поучал он многочисленную свою семью.

Семья же у Вонифатьича немалая, и всё дочки.

— Девятью дочками наделил меня господь. В наказание, видно, за грехи людей. По платью — девять платьев, по платку — девять платков, по обуткам — девять обутков. Беда! Но не ропщу, боже упаси, не ропщу. Он, батюшка всемогущий, знает, на кого какое бремя взвалить.

О десятой дочке, кривобокой Гашке, Анемподист Вонифатьич не вспоминал: без родительского позволения она тайком сошлась с бывшим работником Анемподиста — новоселом Зиновейкой-Маерчиком.

Непрошеного зятька своего Маерчика Вонифатьич тоже не жаловал.

— Приютил беса на свою голову, — говорил он о нем, хотя к услугам и помощи Зиновейки прибегал не раз.

В промысел Анемподист Вонифатьич ежегодно брал с собой или безружейного охотника из новоселов, или подростков из нуждающихся семей. Всю трудную работу на промысле ухитрялся старик свалить на подручного.

— Плечики-то у тебя молодые, ноженьки-то резвые, сын Христов, сбегай-ка в Волчью падь, под Большой Камень, к Елбану.

И бегут помощники на лыжах, ставят капканы, рубят кулемы, высматривают ловушки.

— А я тут с божьей помощью и шкурки поснимаю, и обед изготовлю по-стариковски. И будет у нас работушка катиться колесом по ровной дороженьке, — похихикивает старик.

И так каждую зиму лучшие промысловые места — за Анемподистом. Большая добыча — тоже за ним.

Из тайги охотники вышли на масленой неделе.

Мокей поймал еще двух соболей и убил двести белок; Зиновейка-Маерчик — одного колонка и шестьдесят три белки, из которых тридцать три Анемподист Вонифатьич еще в избушке взял себе. Терька из полутораста настороженных им кулемок ежедневно за высмотр приносил до полутора десятков хорьков и горностаев. Сам Анемподист Вонифатьич капканами поймал трех соболей и выдру… Всего же пушнины у предприимчивого Анемподиста за этот сезон набралось рублей на тысячу.

В промысле Терька похудел, как после болезни, завшивел, оборвался. Всю ночь не спала вдова Мартемьяниха; с вечера вымыла, выпарила Терьку в бане, вычесала ему голову.

Терька, красный, с гладко расчесанными волосами, без штанов, в одной рубахе, сидел, завернувшись в отцовский зипун. На рваные штаны его мать накладывала заплату за заплатой — запасных у Терьки не было.

В отцовском зипуне Терька чувствовал себя совсем взрослым. Степенно рассказывал он двенадцатилетнему брату Амоске, матери и двум сестренкам, как он охотился на промысле и как к одной из его кулемок подходил ночью соболь. Это Терька «явственно» видел по следу.

— Мне бы только винтовку теперь завоевать.

Долго высчитывала Мартемьяниха, сколько же причтется на долю Терьки. Каждый раз сбивалась со счета и начинала снова:

— Из трех соболей, выдры, трехсот хорьков, двадцати горностаев и пятидесяти колонков на долю Терьки достанется…

И она опять начинала мысленно раскладывать всю пушнину на шесть кучек.

До самого утра считала Мартемьяниха, а все-таки не могла свести в рублях сумму, заработанную Терькой. Цифра по ее подсчетам получалась большая: Мартемьяниха не могла заснуть.

На рассвете она оделась и поспешила к Сизеву.

Робко вошла вдова в дом к Вонифатьичу, долго крестилась на иконы, робко поздоровалась и села у порога. Девять Анемподистовых дочек сновали взад-вперед по дому, у печки и по крытому двору. Анемподист Вонифатьевич и старуха Фотевна в дальней комнатке стояли на молении.

Мартемьяниха все больше и больше робела.

Наконец в белой холщовой рубахе, с расчесанной бородкой вышел Анемподист Вонифатьич. Следом за ним выплыла старая, толстая Фотевна.

— Раненько, раненько примчалась, Мартемьянушка. Ночь, поди, не спала, голубка сизая, — запела Фотевна. Желтые, обрюзглые щеки ее вздрагивали при разговоре, словно студень.

Вслед за ней заговорил и сам Сизев:

— Обсчитает, поди, думаешь, вдовицу Анемподист, грех на душу возьмет Вонифатьич? Народ-то, народ-то, это что же, какой пошел! Не успела глаза продрать, ослица вифлеемская, а уж делить, делить кинулась. Крест-то есть ли у тебя на вороту, Мартемьянушка?..

Мартемьяниха словно приросла к скамейке.

— Я что… что я… — Лицо ее задергалось. — Штаны порвал, шубенку спустил, обутки кончил, дома есть нечего. Сам знаешь, Анемподист Вонифатьич…

— А ты и скажи. Приди, поклонись и скажи: «Анемподист Вонифатьич, парнишке рубашонку, штанишки, одежонку там какую-нибудь, мучицы». Да разве я истукан какой египетский, да разве не пожалеет Анемподист?.. Симка! Симка! Да где ты? Где ты, благословенна?

В кухню вошла старшая дочка Анемподиста — длинная, сухая, рыжеволосая старшуха лет тридцати пяти — Аксинья. Низко поклонившись Анемподисту Вонифатьичу, она тихонько пропела:

— Моленную убирала, тятенька.

— Отсыпь-ка из дальнего закрома Мартемьянушке мучицы там, картошки с пудовку всыпь, на штанишки Терьке, на рубашонку молескину оторви… Пестимейкину шубейку благословляю, обутки Пестимейкины тоже впору Терьке будут. И не пеняй, не пеняй, Мартемьянушка, никогда не пеняй на Анемподиста. Симка ублаготворит тебя. Пригрел, можно сказать, прохарчил парнишку бога для.

Мартемьяниха поклонилась Вонифатьичу и, пошатываясь, вышла за Симкой.


Мокей за соболя, пойманного им «совместно» с Анемподистом Вонифатьичем, поставил при разделе условием, что он тоже поедет в волость для продажи пушнины.

— Да неужто ты, Мокеюшка, не доверяешь мне? — пробовал было отговориться Вонифатьич. — Неужто я, как фарисей, душой кривить стану? И общего, и своих, и твоих зверишек продам, как на духу, как перед алтарем всевышнего, гроша не утаю.

Но Мокей настоял на своем. Единственную лошадь Мокея осенью, у самой Козлушки, задрал медведь. В волости же Мокей рассчитывал после продажи пушнины купить коня и на новокупке привезти хлеб в Козлушку.

В большом районном селе, когда сдавали соболей в отделение Госторга, Мокей узнал, что белку весь сезон принимали по рублю двадцать копеек за штуку. Две же сотни своих белок он продал Денису Денисовичу по семьдесят копеек. За проданных в Госторге соболей пришлось на круг по восемьдесят рублей, тогда как Денис Денисович всеми богами божился, что красная цена каждому из них — тридцать пять целковых.

Мокей крепко поскреб в затылке, выругался и твердо решил не отдавать остального долга Белобородову, а подсчитать недополученные на каждой шкурке полтинники в погашение старых счетов.

Анемподист, сдавший пушнину после Мокея, получил за нее тысячу двадцать семь рублей и долго раскладывал деньги по пачкам, выводя из терпения своего спутника, спешившего на базар покупать лошадь.

Тут только увидел Мокей Козлов, как «кормился» около козлушанских, чистюньских и быстроключанских охотников пронырливый скупщик. Только теперь понял, почему Анемподист Вонифатьич никогда сам не сдавал пушнину Белобородову и почему он, при всей своей скупости, не отказывал в порохе и дроби, а охотно обменивал их охотникам на пушнину. Дорогой впервые задумался Мокей, попытался найти выход, но не мог: неповоротливые мысли его вскоре незаметно сползли на новокупку — лошадь и на винтовку.

В Козлушку Мокей на купленном в волости коне привез воз хлеба, Пестимее — на два сарафана, новые ботинки, шаль, пороху…

Пестимея в этот же вечер обежала всю заимку, показывая свои обновы и рассказывая, как обманул Денис Денисович Мокея, недоплатив на двухстах белках целую сотню рублей, и что Анемподист Вонифатьич за сданную пушнину получил тысячу двадцать семь рублей и накупил своим рыжухам воз красного товару.

Дед Наум вместе с Зотиком сами пришли к Мокею справиться, по какой цене принимают в волости и светлых соболей, и темных.

Выходило, что Белобородов недоплатил им на соболе ровно половину, если не больше.

— Да не волк ли его искусай, прохвоста, как обошел он нас с тобой, дедынька! — побледнев от злости, сказал Зотик.

Дед Наум посмотрел на внука и ничего не сказал.

И теперь только Зотик понял, отчего так много говорил со всеми Денис Денисович, покупая пушнину. Тут же он решил, что и все люди, когда говорят больше, чем следует, наверное, обманывают и только путают следы, как к заяц перед лежкой.

Многое пронеслось в его голове после раскрытого обмана. Долго не мог забыть Зотик этого первого серьезного разочарования в людях. Обманывали и до этого его не раз и ребята, и взрослые, и сам он обманывал других, но те обманы он истолковал совсем по-иному.

— Обман там был шутейный, невсамделишный, а тут что? Человек жизни лишился, и сам я чуть не замерз, а он приехал и урвал за полцены, — жаловался Зотик Вавилке. — За светлого аскыришка Мокей восемь красненьких получил. А ведь наш зверь вороной был, а таким, сказывают, цены вдвое, а то и втрое. Да ведь тут, можно сказать, на целый год провьянту, на новое ружье, на лошадь украл.

В эту ночь Зотик долго не мог уснуть. Дед Наум молчал, но внук чувствовал, что и в молчании он переживает не менее его.

Терька тоже сбегал к Мокею и узнал, за какую цену Анемподист Вонифатьич продал в Госторге пушнину и какая цена на красный товар в волости.

Он тоже долго не спал в эту ночь и твердо решил требовать с Анемподиста Вонифатьича добавки, хотя бы на винтовку. Ночью он видел себя во сне на промысле с новенькой сибиркой[28], и как он сбивал с сосны белку за белкой. Убьет одну, а на ее место тотчас же другая… И набил он под сосной целую гору белок…

Сбегала к Мокею и Мартемьяниха. От него в тот же вечер побежала на другой конец заимки, к Науму Сысоичу. Кроме Мокея, Анемподиста Вонифатьича, Зиновейки-Маерчика да дедушки Наума, мужиков в Козлушке не осталось, и, прежде чем идти к Сизеву, она решила посоветоваться со старым, знающим человеком.

Дед Наум долго слушал ее рассказ. Расспросил про уговор, когда она сдавала мальчонка в промысел, и решил утром вместе с Терькой и Мартемьянихой идти к Анемподисту.

— Обидел он сироту, — говорил дед, — обидел! Зачем же эдак-то?

И еще горше становилась ему собственная обида.

Утром, как только прошли Мартемьяниха, Терька и дед Наум к Сизеву, козлушане, и стар и млад, повалили за ними следом. Каждое событие в глухой Козлушке — общее достояние. В похоронах и на свадьбе участвуют все, на драку или несчастье в хозяйстве сбежится тоже вся Козлушка.

Войдя в избу Анемподиста, дед Наум, Мартемьяниха и Терька долго крестились на образа, долго клали поклоны. Анемподист Вонифатьич сидел за большим столом, окруженный женой и дочками. Хитрый старик сразу понял, зачем пришли гости.

— Проходи-ка, проходи-ка, Наум Сысоич, старичок пречестной. Как земля носит самарянина милостивого? — слегка дрогнувшим голосом заговорил он, низко кланяясь деду Науму.

На Мартемьяниху и Терьку он и внимания не обратил и на поклон их не ответил.

Наум Сысоич подошел к лавке, в волнении одергивая зипун. В избу уже стали собираться соседи. Первой прибежала Пестимея Мокеиха, второй — Митриевна, и подруги скромно стали в углу у порога.

Дед Наум в торжественных случаях всегда говорил, путая слова с текстами из священного писания, которые приходили ему на память. И сейчас он тоже начал:

— О зависти и ненасытности человеческой пришел поглаголовать я с тобой, Анемподист Вонифатьич.

Лица стоявших у порога баб вытянулись от любопытства и волнения.

— Очи наши — яма бездонная, — продолжал дед, — руки наши — когти звериные, и забываем мы в бренной жизни этой о ничтожестве жития временного. Забываем, Анемподист Вонифатьич! За что обидел сироту?..

Анемподист Вонифатьич встал из-за стола, долго молился на образа, видимо собираясь с мыслями, долго кланялся и только потом уже подскочил вплоть к деду Науму и сразу, потеряв благообразие, затряс бороденкой:

— Клевета, клевета, Наум Сысоич! Клевета, аки на Авраама и на Исаака праведного! Я, можно сказать, с добром, с приветом для сироты, а оно вон куда повернулось. Я, можно сказать, прокормил, обул, одел с ног до головы, а вы… О ширмеры лукавые! О великомученик Иов…

Дед Наум сразу увидел, что ни до чего они так не договорятся, и решил действовать по-другому.

— Ты сколько выручил за пушнину, скажи, Анемподист, без утайки?

— Сколько, сколько! Да вы что, допрашивать меня пришли? — вскипел Вонифатьич.

— Поболе тысячи взял ты за пушнину, известно нам. Парнишка в промыслу по уговору шел из шестой части. И, выходит, что заплатить ты ему обязан поболе полутора сотен. А что дал? На штанишки, на рубашонку да обноски из одежонки, мешок муки да пудовку картошки? Цена этому — две красненькие. Бог-то где, Вонифатьич?

Из-за стола с шумом и криком выскочили Фотевна и девять дочек Анемподиста. Анемподист Вонифатьич загородил их собой, покрывая все голоса, и, уже не призывая бога в свидетели, кричал:

— Не дам, ни макового зерна больше не дам! Полтораста!.. Да где это видано, чтоб щенок да по полтораста рублей в зиму получал? Да ты, Наум, белены объелся?

Долго ругались с Анемподистом Мартемьяниха, дед Наум и даже Терька…

Кончилось тем, что Терька получил все-таки в накидку старую винтовку Анемподиста, фунт свинцу и банку пороху, а Мартемьяниха — кумачу на сарафан да еще пудовку картофеля.

— Люди добрые, вот и помогай сиротам, когда они тебя готовы за горло взять, да воззрись, воззрись на богомерзких чад!.. — плакался Вонифатьич.

Дед Наум сидел молча и только головой качал, опустив глаза.

Глава XVI

Дул южный ветер, оживала тайга. На солнцепеке оттаивали застывшие за зиму до звона оливковые пихты, рыжие сосны, темно-бурые кедры.

Разбуженные первыми подснежными ручьями, выбрались из берлог отощавшие, угрюмые медведи, из нор и норок вылезли веселые бурундуки, беспокойные обжоры и свистуны — сурки, домовитые хозяева — барсуки; Засуетилась на проталинах разная лесная мелкота. Возбужденно нюхали лесные обитатели густой воздух, напоенный волнующими зовами жизни.

Запело, засвистало, затоковало птичье племя. Журчит ручей, булькает на первой прогалине краснобровый косач. И не поймет, не различит непривычное ухо, где звенит и переливается вода и где бурлит и клокочет неудержное любовное токование.

В полдень в Козлушку с ревом и вытаращенными от испуга глазенками вбежали ребятишки:

— Медведь! Медведь!..

Из домов выскочили женщины, девки, старухи, вышел дед Наум. Запыхавшись, прибежали Зотик, Вавилка и Терька.

— Да говорите вы толком, чертенята! — закричала на ребятишек невоздержанная на язык курносая Пестимея.

— Там… большой… с корову, с коня…

Дед Наум заставил замолчать ребятишек. И только когда они отдышались и оправились от испуга, велел самому старшему, двенадцатилетнему Амоске, Терькиному братишке, рассказывать, в чем дело.

Амоска важно поднял голову и, уставившись в бороду деда Наума, начал рассказ:

— Роем мы это на солнцепеке кандык, а кандыку как насыпано… Я что-то и глянул наверх…

— Врет он, дедушка Наум, это я глянула! — перебила Амоску рыжеволосая, с красной тряпочкой в косичке, Сосипатра — младшая Анемподистова дочка.

Амоска не стерпел такого вмешательства, подскочил к Сосипатре и ткнул ее кулаком в живот:

— Не верь ей, дедынька Наум, я его увидел вперед всех. А он так вот мордой крутит, крутит, а сам эдак — эммы-у… эммы-у!

Амоска вытянул губы, скривил нос, представляя, как ворчал медведь на солнцепеке.

— Ну, а потом кэ-эк я крикнул да кэ-эк кинусь вниз — и ребятенки за мной. Да через кусты, да речкой, да домой.

— Ну, а медведь-то что? — нетерпеливо спросил Зотик.

— А я разве знаю, что он? — с обидой огрызнулся Амоска.

— Да он и свету лишился, поди, а ты его про медведя спрашиваешь, — засмеялся Вавилка.

— А вы-то храбры на заимке, погляжу я на вас! — не унимался Амоска, исподлобья взглядывая на ребят.

Зотик неожиданно предложил:

— Вавилша, Терьша, пойдем следить зверя!

— Пойдем! — в один голос ответили оба.

Глаза у деда Наума тоже заблестели, но все же он попробовал отговорить ребят:

— Сурьезный весной зверь: смотрите, не ободрал бы…

Женщины тоже вмешались:

— Туда же, мокроносики, ваше ли это дело! Мужиков бы…

Но мужиков на заимке не было. Мокей, Зиновейка-Маерчик, Анемподист Вонифатьич с девками да еще кое-кто из баб «помочью» выставляли ульи из омшаника на пасеке у Сизева.

— А винтовки на что? — сказал Зотик.

— Винтовки-то на что? — повторили за ним Терька с Вавилкой.

Заражаясь друг от друга решимостью, ребята побежали за ружьями. Дед Наум пошел следом. Он догнал внука, когда тот у амбара шомполом забивал в ружье пулю.

— Хребтом обойдите, с подветерку. Да оборони бог издалека стрелять и не по убойному месту. Самое главное — только не бойтесь его. Зверь, он хоть большой и сурьезный, а голова у него к пуле непривычна. В голову целься, Зотенька, в голову. Стрелять ты ловкий. Иди со Христом. — И дед Наум перекрестил внука, вспоминая прошедшие годы и давно минувший молодой охотничий азарт.

Охотники сошлись у поскотины. Не доходя горы, Зотик остановил ребят.

Ветер с солнцепеку, пойдем хребтом, да уговор: стрелять вблизи, враз и целить в голову.

Роль главаря преобразила Зотика. Страх как рукой сняло, прошло покалывание в коленках, ровней забилось сердце. Припадая к вытаявшим на солнцепеке кустам, прячась за выступы мокрых, дымящихся камней, ребята быстро продвигались вперед. Не стаявшие местами даже и на солнцепеке сугробы снега они переползали на животах.

Зверя увидели, как только высунулись из-за хребта. Ребята спрятались за гребень. Лица Вавилки и Терьки были бледны.

— Далеко, — чуть слышно прошептал Зотик. — Подымается к нам, надо ждать…

Он ощупал пистон. Вавилка и Терька сделали то же. Все распластались на снегу, скинули шапки и осторожно выставили головы.

Большой медведь, кургузый и сутулый, спокойно пасся на солнцепеке. Лобастая, низко опущенная голова его с коротенькими, словно обкусанными, ушами время от времени поднималась. Изредка медведь пытливо обнюхивал воздух и вновь опускал голову к земле…

Ребята не отрываясь смотрели на зверя. Медведь медленно подвигался в гору. Время от времени зверь, как собака, разрывающая нору крота, рыл передними лапами мерзлую почву, потом припадал мордой и начинал что-то жевать… Но вот он перестал рыться, высоко поднял голову, уставился на противоположный хребет и громко фыркнул.

«Уф-р-р… уф-р-р…» — долетело до ребят, и в тот же миг они увидели, как развалистой иноходью медведь кинулся в противоположную сторону по косогору.

Отбежав метров двести, зверь остановился, еще раз понюхал воздух и вновь пустился, прокладывая широкий след в снегу.

— Углядел кого-то, анафема!

Ребята пытливо смотрели на гору.

— Это помочане с Анемподистовой пасеки едут. Спугнули зверя, стрель их в бок! — стараясь казаться обозленным, выругался Зотик; но в глубине души он был рад этой случайности.

Охотники поспешно сбежали с хребта к деревушке. А медведь то останавливался, то вновь пускался иноходью.

То был стреляный зверь. В трехлетнем возрасте его отметила пуля охотника, и боль в предплечье еще и сейчас давала себя знать. Тогда же он потерял и коготь на правой лапе. И запах человека и звук его голоса пугали зверя всю жизнь.

Сейчас он уходил все выше в горы, пробираясь к местам знакомым, где всегда по веснам бывали ранние солнцепеки. Хребет, казалось, был бесконечен.

Ночь застала голодного зверя все еще бредущим к спасительному перевалу на южную сторону белков. Но и здесь на рассвете зверь учуял запах человека и конского пота.

Медведь сделал первый, робкий шаг навстречу раздражающим и пугающим запахам. Восток наливался кровью и янтарем. Тьма уползала в глубь тайги. Снег, подмерзший за ночь, хрустел под тяжелой пятой. Понесло смолистым дымом и еще сильнее запахло конским потом. Медведь стал в тень от сосны и прислушался.

С горы донесся лошадиный храп. В глазах зверя заиграли кровавые сполохи. От сосны к сосне медведь пополз в гору.

Глава XVII

У пылавшего костра сидели двое. Пламя золотило фигуру в кожаной меховой куртке и шапку с пуговкой на верхушке одного, длинную седую бороду, толстый домотканый зипун и заячий треух другого.

Старик спросил:

— Замерз, поди, в кожанчике?

Маленький, с вздернутым носиком, с крупной родинкой под правым глазом, растопырил над огнем красные пальцы и сощурился от разливавшейся теплоты.

— В эдакой-то куртке — да я на Северный полюс! А вы говорите, замерз, — чакая зубами, возразил маленький.

— Чудной! Застыл, как кочерыжка, а храбрится.

Вблизи костра резко прокричала кедровка. Светало… Митя Шершнев, работавший по всеобщей переписи населения, пробирался с проводником в кержацкие деревушки.

— Застрянешь в бездорожье, — отговаривали его возвращавшиеся из ближайших деревень товарищи.

Но Митя уперся:

— Учесть раскольников надо?

— Надо.

— Значит, нужно пробраться!

И он отправился в дорогу.

Помимо всего прочего, Митю неудержимо влекла к себе алтайская глушь. Он был страстный охотник и мечтатель.

Мечту о ружье затаенно носил с тех самых пор, как в первый раз увидел охотника с собакой и связкой дичи; тогда же Митя поклялся товарищам, что на первые же заработанные деньги купит себе дробовик, а пока что выпросил у товарища берданку двенадцатого калибра.

— В дебри еду, сам знаешь…

Стрелял Митя Шершнев из настоящего ружья впервые. Дорогой с первого же выстрела убил пестрого, красноголового дятла с выкрошившимся от старости хвостом и вообразил себя первоклассным стрелком.

Весь день он терпеливо колотился в седле, стойко перенося боль в спине, в затекших коленях. На ночь на привалах заряжал берданку единственной в патронташе жакановской пулей и клал ружье по-таежному, в изголовье.

Намаявшись за день, Митя валился у костра на пахучую еловую слань. Засыпая, думал об американских трапперах, о таежных следопытах и о том, как после переписи он сделает доклад для деревенских ребят на тему, что такое комсомол. Через год Митя сам готовился стать комсомольцем.

Ночи были холодные. Митя часто просыпался, отогревался у костра и, вновь зажмурившись, бродил по непролазным дебрям, взбирался на неприступные высоты белкόв за драгоценными соболями… И тут же ворошил в памяти недавние годы, проведенные в детдоме, с благодарной улыбкой вспоминал, как за успешную политучебу его одного из всей группы Петр Силыч Данников (обществовед) выделил на работу по переписи.

И сегодня они сидели у костра. Лошади с храпом рванулись. Ременные поводья натянулись, как струны.

— На вот! — Силантий вскочил.

Происшедшее в следующий момент Митя никогда не мог восстановить в строгой последовательности. Перед глазами метнулся Силантий, костер, оторвавшиеся с привязи кони… И все это загородил огромный, бурый, с клочковатой шерстью, с толстой головой медведь.

Митя не помнил, как он схватил берданку, как ставил на боевой взвод затвор, как целился и выстрелил. Запомнилось только, что после выстрела все повалилось: свалился прямо на него медведь, лошади, костер и даже как бы подломившиеся сосны… Сам он тоже повалился лицом на горячий снег…

Дед Силантий после выстрела и падения Мити, обезумев, бросился ловить лошадей.

— Тпру-си, тпру-си, Лысанка, — кричал он, подбегая к храпевшим лошадям. Колени у него тряслись. — Да Христос с вами! Тпру-си… — Он поймал одну и другую за повод и только тогда пришел в себя. Бросив лошадей, кинулся к раскиданному костру, к огромной бурой туше, глубоко уткнувшейся головой в снег.

Медведь был мертв.

Оторопевший старик топтался вокруг, не зная, как приступиться к зверю. Потом он схватил медведя за голову, уперся и рванул с такой силой, что сам ушел в снег по пояс.

Митя лежал бледный, залитый кровью.

— Матушка! Царица небесная! Это что же будет теперь? — шептал трясущимися губами Силантий.

Старик подошел к Мите и, наклонившись над ним, вытер ему снегом лицо. Мальчик открыл глаза.

Дед Силантий в волнении сел на снег:

— Живой! Живой!

Митя приподнялся и смотрел то на деда Силантия, то на залитую кровью тужурку.

— А где же медведь, дедушка? — спросил он тихим голосом.

— Наповал ты его, наповал… Вот он, смотри!

Дед Силантий встал. Митя увидел мертвого зверя, лежавшего на боку. Большие лапы его с кривыми длинными когтями были плотно сжаты, чернея толстыми, вывернутыми подошвами.

Митя вскочил, шатаясь, подошел к зверю и пнул его носком сапога в нос.

— Что же с ним теперь волыниться, обдирать надо, — сказал он. — Дай-ка нож, дед Силантий.

Митя уже оправился от испуга, но кони все еще дрожали, храпели и не хотели подходить к месту, где лежал медведь.

Дед Силантий быстро работал ножом. Медведь был огромен и худ. Митя не отходил от туши и внимательно рассматривал рану на мохнатой груди. Когда тушу освежевали, он увидел длинный рубец на правом предплечье медведя. То был след пули, пробившей когда-то могучие мускулы зверя.

Шкуру приторочили к седлу храпевшей и лягавшейся Лысанки.

Мите хотелось везти шкуру самому, но дед Силантий отговорил его:

— Пугливая Мухортушка, сама убьется об лесину и тебя убьет.

В Козлушку они добрались с трудом, по испортившейся на южном склоне дороге. При переезде через реку Становую Мухортушка провалилась в воду задними ногами. Митя соскочил на лед, и лошадь выпрыгнула. На противоположном берегу собралось все население деревни. Через реку козлушане уже не ездили: с часу на час ожидали ледохода.

Дед Наум прокричал что-то Силантию, но проводник пнул под бока Лысанку и поехал. Митя повел Мухортушку на поводу.

Бабы и ребята строили всевозможные догадки.

— Зачем по эдакому пути ехать парнишке?

— С шишкой на макушке! Молнией расшиби, с шишкой, — волновался востроглазый Амоска.

— Ружье за плечами… Промышленник откуда-то, — спорили Терька с Зотиком.

Зотик настаивал, что это маленький комиссарчик: он слышал от Дениса Денисовича о кожаных тужурках комиссаров, о шапках с пуговками на верхушке и кожаных сумках у бедра.

— А берданка зачем? — волновался Терька.

Реку Силантий с Митей переехали благополучно. Митя вскочил в седло и следом за проводником стал подниматься по дорожке.

Силантий поздоровался с дедом Наумом.

— Заехать к тебе разреши уж, Наум Сысоич, с героем вместе. Из волости по народной переписи едем. А на рассвете сегодня, на самом Козлушанском хребте, зверь всплыл, да, оборони бог, огромный. Не сплоховал парненочка — да из берданки… А зверь упал — да на парнишку. Обмер я, Наум Сысоич…

— Вавилка, да ведь это наш зверь-то, — сказал Зотик, — ей-богу, наш…

Ребятишки шли следом, забегали вперед, хватались за медвежью шкуру.

Зотик со страхом и уважением смотрел на тщедушного курносого Митю.

Глава XVIII

Знакомство состоялось в избе у дедки Наума.

Митя ел щи. Ребята перешептывались у порога о берданке и шапке с пуговкой. Дед Силантий рассказывал об истории с медведем. Лицо Мити стало пунцовым.

— А ведь он немоляха, ребятушки, — тихонько шепнул Амоска. — Немоляха, молнией разрази меня, немоляха! Лба не перекрестил, как за еду сел.

— Да что ты? — живо откликнулись Терька, Зотик и Вавилка.

— Подкараулим, — решили они и молча уставились на сидевшего за столом Митю.

— Безотцовщина, — не унимался Амоска, довольный, что он первый заметил.

— Молчи, карапузик, — прошипел Терька.

Вавилка тоже почему-то вдруг рассердился и стал выталкивать Амоску за дверь.

— Убирайся, нечего тут со старшими, — подтолкнул упиравшегося Амоску и Зотик.

Амоска, протестуя, громко хлопнул дверью и озорно стукнул несколько раз в дверь пяткой. Через минуту он уже забрался на завалинку и так скривил лицо, что ребята не выдержали.

— Да отколоти ты его, Терька! — крикнул Вавилка вдогонку выскочившему за дверь Терьке.

Амоска, соскочив с завалинки, кинулся вдоль дороги.

Митя встал из-за стола, поблагодарил Феклисту, деда Наума и вытер губы.

Ребята с ужасом убедились, что Амоска был прав.

— Я тебе говорил, — шепнул Терьке Зотик, — что комиссарчик…

Митя даже за столом беспокоился, как бы не подопрела свернутая трубкой медвежья шкура.

— Медвежину-то распялить надо, дед Силантий, не испортилась бы: ишь как печет!.. — сказал он таким тоном, будто ему ежедневно приходилось распяливать для просушки медвежьи шкуры.

Ребята многозначительно переглянулись. Но дед Силантий долго еще доедал поданную кашу. Потом он осторожно смел крошки с бороды на ладонь, положил их в рот, прожевал и встал на молитву:

— Спасет Христос, Наум Сысоич, Феклиста Зеноновна, за хлеб за соль.

Дед Наум и Феклиста в ответ поклонились.

— Ну, герой, пойдем теперь устроим шкуру: шкурина на всю четвертную, а то и поболе вытянет.

Дед Наум тоже вышел. Ребята следом повалили из избы.

С юга обдавало влажным, густым и теплым ветром. На дворе обнажились дорожки. Маленькие ребята бегали уже босые. Ноги их на не согревшейся еще земле мерзли, и они по-гусиному поджимали то одну, то другую, отогревая подошвы.

Медвежью шкуру растянули у амбара. Дед Наум четвертями смерил шкуру от носа до хвоста. Ребята внимательно следили за каждым его движением.

— Двадцать четвертей зверишка-то вытянул, бог бы его любил. Не всегда такой-то попадется…

Митя удивился и даже обиделся, что при исключительной величине шкуры дед Наум все-таки назвал медведя «зверишкой».

— Тащи-ка, Зотик, скόбель, собьем с нее сорочье мясо.

Зотик мигом принес тупую старую литовку. Дед Наум положил шкуру на бревно и движениями скьбеля вверх и вниз стал сгонять с мездры тонкую пленку мяса. Дед Силантий заштопал ниткой пульную рану и острым ножом очистил мясо с головы до губ.

— В пятках-то посолить бы надо, Наум Сысоич, не плюнула бы муха…

Зотик принес горшочек с крупной голубоватой солью и подал деду. Тот расправил кожу на жесткой подошве передней правой лапы и вдруг остановился с занесенной над ней щепотью с солью:

— Господи Исусе Христе!..

Наум Сысоич вспомнил смерть отца Зотика, своего сына Трефила, от медведя, которому он отстрелил коготь с правой лапы. «Не тот ли это самый?»

Из глаз деда выкатились две мутные слезинки. Старик торопливо смахнул их и густо посолил подошву.

— Меченый зверишка-то… Когтя нет на правой лапе, — сказал он.

Шкуру натянули на связанную из кольев раму.

Зотик, Терька, Вавилка и Митя — каждый держался за одну из лап зверя, стараясь растянуть медвежину в длину и ширину насколько возможно, а старики привязывали ее за прорезь у носа, лап и основания хвоста.

Распяленную шкуру поставили в тень под навесом, головой вверх.

— Теперь пусть она позавялится, пообтянется, а через денек-другой мы ее перетянем. Вот что, молодец удалый! — дружески хлопнул дед Наум Митю по плечу.

Ночью Наум Сысоич стал перед иконой и долго бил поклоны за упокой души погибших рабов Трефила и Нефеда. А наутро он дольше обыкновенного засматривался на Митю и несколько раз отечески тепло заговаривал с ним:

— Ишь ты, какого зверишка-то ухлопал…

Митя полюбил деда Наума с первых же слов.

С ребятами дружба завязалась еще раньше. Зотик рассказал, как они «скрадывали» вчера этого медведя на хребте, и утверждал, что, если бы им не помешали помочане, они сами не упустили бы его.

Зотик принес и показал Мите свою винтовку. Митя притащил берданку и заявил, что купит ее, как только продаст шкуру.

А вечером все четверо улеглись у Наумычевых на полатях и проговорили до полуночи.

Ребята рассказывали о событиях этой зимы. Митю поразило обилие бед, за такой короткий срок свалившихся на маленькую заимку. Больше всего заинтересовали его дела агента Госторга Дениса Денисовича Белобородова. Он заставил Зотика еще раз повторить, как покупал агент у них соболью шкурку и как обманул Мокея. Зотик во всех подробностях передал разговор Дениса Денисовича с дедом Наумом при торге соболя и рассказал, что потом из этого получилось.

Не меньше заинтересовал Митю и рассказ Терьки о проделках Анемподиста Вонифатьича.

— Ребятушки, да ведь это же злостнейшая эксплуатация и контрреволюция, — сказал Митя. — Неужто так-таки и стращал Белобородов?

— Умереть в одночасье, если вру, — перекрестился в доказательство Зотик. — Застращал гепевой, казной. Я-то не знаю, что это за гепева и казна такая, но дедынька, видать, сильно перетрухнул.

Митя долго лежал молча. Рассказы ребят навели его на серьезные и неожиданные мысли.

Рано утром мальчики вчетвером отправились проведать шкуру. Первым добежал до нее Терька и ахнул: на левой задней лапе не хватало четырех когтей, остался только мизинец.

— Убей бог, Пестимейка Вонифатьичева украла!

— Больше некому, — подтвердили Терькину догадку Зотик и Вавилка. — Это она для присушки женихов дюзнула.

Пропажа четырех когтей почти до слез огорчила Митю:

— Надо спрятать шкуру, ребята, а то эдак дня через три все лапы без когтей останутся. Мало ли девок на заимке, а шкура одна…

Долго думали они, куда бы спрятать медвежью шкуру, и наконец решили поднять ее на крышу скотного двора, а вечером по очереди караулить.

Дед Наум одобрил решение ребят.

— Они, дурехи, не понимают, со своими женихами, что у медвежьей шкуры вся цена в когте, — сказал он. — Шкура в выделку идет на ковры, а какой же ковер без когтей на лапах! У меня еще в памяти, как за эти самые когти батюшка-покойничек соседскую девку наказывал. Пожадничала так же вот вековушка, — рябая была, как терка, — да и отрезала всю лапу у шкуры. А он возьми да и приследи. Заставил ведь пришить. Сама и пришивала. Пришивает это, а сама плачет, а батюшка рядом с плетью стоит — да плетью по плечам, да по плечам. В праздник дело было: народ собрался. Стыду-то девке!..

Согласился дед и с догадками Терьки:

— Рыжуха Вонифатьичева, не иначе. Уж больно ворожейки они у нас.

Ребята решили разузнать это дело. Особенно горячо взялся Терька, возненавидевший весь сизевский дом после обмана с пушниной.

До обеда ребята стреляли в цель из своих винтовок и из Митиной берданки. Из винтовки Митя стрелять не умел и первую же пулю пустил «в лес по ягоды». Зотик же клал одну пулю возле другой. Вавилка с Терькой стреляли хуже, но и они на пятьдесят метров попадали в круг величиной с ведерное донышко. Зато Митина берданка на шестьдесят шагов густо усеивала дробью всю банную дверь, а старенький дробовичок Зотика даже «не доплюнул» до цели. Это немного успокоило Митю и восстановило его пошатнувшийся было охотничий авторитет.

Утром Митя думал, что начнет работу по переписи с обеда, но в обед тронулась река, и ребята до вечера вместе со всеми козлушанами простояли на берегу.

Порожистая, зажатая меж лесистых утесов, Становая ревела от избытка мощи. Треск, звон ломающегося зимнего покрова, победный шум весенних вод заглушали крики на берегу. Льдины напирали на утесы, сотрясали берег. В этом стремительном движении толстого голубого льда, в половодном разливе, мгновенно затопляющем высокие острова, было столько захватывающей силы, что ребята смотрели на реку, как завороженные. Только вечером вспомнил Зотик, что надо идти давать корм скоту. Митя вызвался помочь.

— Ты почему не молишься богу, Митя? — спросил вдруг Зотик; он весь день собирался задать этот вопрос, но не решался. — Бог-то, видишь, какие реки пустил по свету, какое тепло послал!

Митя внимательно посмотрел на Зотика и спокойно и убежденно ответил:

— Никакого бога нет. Сказки это все, люди выдумали.

Даже в сумерках он увидел, как побледнело у Зотика лицо. Разговор прервался. Но перед тем как лечь спать, Зотик дольше обыкновенного стоял перед иконой и отбивал поклоны.

— Прости, господи, раба божьего несмышленыша Димитрия. По неведению он это, — закончил молитву Зотик.

На полатях ребята лежали молча: обмозговывали, как бы убедительнее доказать то, в незыблемости чего каждый из них был уверен. Митя, обдумывая предстоящий разговор о боге, все более и более убеждался, как мало подготовлен он к нему. В том же, что бога нет, что его выдумали люди, сам Митя не сомневался, но он не помнил, чтобы ему кто-нибудь и когда-либо доказывал это.

«А вот как теперь разубедить Зотика?» — думал он и ожесточенно ерошил волосы, тер лоб.

Митя чувствовал, что одних слов здесь мало; нужно сделать что-то такое, что воочию убедило бы Зотика. Понял Митя также, что Зотику, Вавилке и Терьке нужно сначала рассказать, отчего бывает мороз, тепло, дождь, снег, разъяснить, как образовались реки, горы…

«Иначе ничего не выйдет… ничего не выйдет…» — беззвучно твердил Митя.

Зотик тоже не знал, как взяться за Митю, чтобы тот сразу понял и поверил, что бог есть, что его не может не быть.

«Дедынька бы или Анемподист Вонифатьич, — они всякие книги читали, и у них слово к слову ловко подходит», — думал он. Но заговорить с дедом Наумом о том, что Митя не верит в бога, было стыдно.

— Митя, у тебя мать есть?

— Нет.

— А отец?

— Тоже нет.

— Неужто и дедки с бабкой нету?

— Нет, Зотик, я круглым сиротой вырос, в детском доме.

— Та-ак, — протянул Зотик. — А что это за детский дом такой? Кто там тебе был заместо матери?

Митя подробно рассказал о своей жизни в городском детском доме, о руководителях, о том, как и чему там учат ребят.

— Семи лет я уже читал книжки с интересными картинками, — говорил он. — А позже из книжек узнал, отчего идет дождь, снег, гром, молния, как устроена земля, как живут на земле в разных странах люди… Мир-то, Зотенька, ой-ой как велик! Вот хотя бы тут, в Козлушке… Девять дворов вас, и народ все темный. Сам же ты говорил мне, как надувают вас Денис Денисыч и кулак Анемподист. А Терька сказывал, Анемподист Вонифатьич без божьего слова шагу не ступит.

— Его накажет за это господь… Ты Анемподиста не поддергивай, Анемподист сам будет в ответе богу. А вот насчет снега, грома, что это все не богом будто творится, — это ты напрасно, Митя. Обманули тебя в твоем доме.

Зотик уже несколько раз хотел остановить Митю, но тот так интересно рассказывал, что Зотик невольно заслушался. И только сейчас, когда разговор вновь коснулся бога, он не выдержал, заторопился высказать все, о чем думал еще днем. Особенно же хотелось ему доказать, что и он кое-что знает и что, если Зотик живет в Козлушке, а Митя в городском доме, это не значит, что он может нос драть.

— Меня тоже грамоте дедынька выучил, — сказал Зотик, — я тоже книги читаю. Только мои книги правильней, потому — написаны они древними святыми отцами, терновый венец принявшими за веру и правду истинную. А кто за твои книги венец мученический принял? Скажи, какой такой твой писака?

Зотик поднялся на локте и пытливо посмотрел в лицо Мите, стараясь разглядеть, какое впечатление произвели на него эти слова.

— У меня, брат Митенька, — продолжал Зотик, — тоже такая книга есть: «Житие святого отца и великомученика Кирилла Белозерского» называется. А уж о громе, молнии, о дожде слепому да несмышленому разве только не ясно. Я тебе завтра покажу… Сейчас уж поздно, давай-ка ложись теперь, а я пойду покараулю, а то проговорим мы с тобой все когти у зверя.

Митя вспомнил о шкуре, забытой во время спора, и сказал:

— Ты только разбуди меня обязательно.

Зотик бесшумно слез с полатей, оделся и выскользнул за дверь.

«Ловко я его поддел и с книгами и со всем, хоть и городской он и шапка у него с пуговкой…»

Митя тоже долго не мог уснуть. А уснул — не прошло, как показалось ему, и минуты, и Зотик уже будил его на смену.

— Ну что? — Митя вскочил.

— Отбеливает. Вот-вот бабы топить печи станут.

Мите очень хотелось спать, но он спрыгнул с полатей и надел куртку.

— Ты в сено на крыше заройся — тепло будет, — шепнул Зотик.

Митя забрался на скотный двор, нашел воронку в сене, сделанную Зотиком, залез в нее, прислонил рядом берданку и лег навзничь.

Искристый пояс Млечного Пути из этой теплой, душистой норы казался неудержимым потоком звездных волн. Из стороны в сторону качают они небесные корабли, возникающие перед глазами. Над кораблями веют тихие крылья парусов, плещутся в высокие борта огненные волны, алмазами переливается звездный океан… Баюкают, нежат Митю сказочно прекрасные волны, качается он, как в люльке.

…Проснулся Митя от крика Терьки и Зотика, забравшихся к нему на крышу.

— Да не окаянные ли!

Митя первое время не мог понять, как это могли ребята оказаться на крыше двора.

Зотик осматривал заднюю лапу зверя и ругался:

— Караульщик тоже! Когти опять вместе с лапой прокараулил.

— Где? Не может быть! Я не спал, ребятушки… — начал было оправдываться Митя.

Но его не слушали.

Терька перебежал по крыше на противоположную сторону двора и, склонившись, пристально рассматривал что-то на сугробе снега у самого забора.

— Сюда, сюда! — закричал он. — Вот она где, рыжая, оследилась…

Ребята склонились над отчетливо видневшимися свежими следами.

Терька отошел по крыше в сторону от следа и спрыгнул вниз. Зотик последовал за ним. Митя подал берданку Зотику и тоже спрыгнул в мягкий сугроб.

— Это входной, а это выходной, — определил Зотик, — видишь, пяткой куда.

Ребята пристально рассматривали следы.

— Девичий обуток, правая подошва проносилась, и на каблуках подковки, прибитые тремя гвоздиками, — уверенно сказал Зотик.

Терька, припавший к следам носом, встал.

Обутки вымазаны дегтем с барсучьим салом, — сказал он.

Митя удивленно смотрел то на того, то на другого.

— Рыжманкиных рук дело! — окончательно убедился в правоте своих вчерашних предположений Терька. — Зверь задери меня, если не она. След бы только не растаял, а мы ее, конопатую, выведем на свежую воду. К дедушке Науму пойдем. Он пусть обсудит, что и как.

Ребята побежали в избу. Дед Наум стоял на поклонах. Он понял, что опять случилась какая-то беда, но не торопясь читал молитву за молитвой. Отмолившись, Наум Сысоич повернулся, одернул длинную рубаху:

— Ну, что там у вас стряслось опять?

— Когти опять отрезали! — в один голос крикнули ребята.

— Да не вдруг, не сразу…

Зотик посмотрел на Терьку. Терька замолчал, но в волнении продолжал шевелить губами. Остренький нос его покраснел.

— След срезали! С задов идет через сугроб, на крышу. Обуток девичий, правая подошва проносилась, на каблуках подковки, на подковках три гвоздика, обутки дегтем с барсучьим салом смазаны, — скороговоркой выпалил деду Зотик.

— Девичий грех, ребятушки, девичий. Я было на бабку Селифонтьевну подумал… Да нет, видно, следок-то не скроешь. Ну-ка, ведите, я сам осмотрю.

Дед Наум заковылял вслед за ребятами.

— Не затопчите, оборони вас бог, не затопчите! — издали кричал он. — И входной, и выходной, все правильно! Сизевских девок дело: у них обутки с подковками. И сало барсучье у них всегда держится. Поучить надо, поучить, чтоб не портили добро в другой раз.

Митя был расстроен. Хорошего, скажут, ты, Шершнев, убил зверя, когда у него и когтя-то ни одного на лапах нет. Может быть, у него не только когтей, но и головы, скажут, не было? Пропащего, скажут, нашел где-нибудь. Мало ли в тайге зверей пропадает своей собственной смертью! Доказывай потом…

К стоявшим у забора, подпрыгивая по дорожке то на одной, то на другой ноге, приближался Амоска. С другого конца заимки бежали девчонки…

Дед Наум повернулся и тихонько сказал ребятам:

— Пойдемте в избу отсюда, а то сейчас же расплещут по всей Козлушке.

Ребята пошли за ним.

— Давайте совет держать, молодцы, как теперь вывести вора неподкованными копытами на гладкий лед.

Митя, Зотик и Терька окружили деда.

— Прежде всего, никому, ребятушки, не сказывайте, а больше всего Анемподистовым, боже упаси! Девки они злые, горластые, их голой рукой не возьмешь, все вдевятером в глаза вкогтятся. Надо доподлинно обследовать насчет обуток с подковками, а уж тогда наступать на них, да при всем честном народе.

Долго шептались ребята с дедом.

— Суббота сегодня, молодцы удалые, — хитро подмигнул дед. — Есть у меня один плант…

Планом все остались довольны. Наум Сысоич волновался за исход дела не меньше, чем ребята.

Митя и в этот день отложил работу по переписи.

«Все равно никакими судьбами в район карточек не послать из-за дороги, а тут когти… Успею», — решил он.

В обед перетянули шкуру. За работой Митя забывал о когтях, но стоило лишь взглянуть на испорченные задние лапы, как горечь с новой силой охватывала его. Живьем бы, кажется, проглотил он эту рыжую девку.

После обеда в избу к Ерневым забежал Терька, многозначительно кивнул головой, но ничего не сказал и выскользнул за дверь.

Терька обошел заимку, прячась за заборами, пробрался к задворкам дома Анемподиста Вонифатьича, стоявшего на краю Козлушки.

Глава XIX

Суббота — искони «банный день». Баню раскольники любят так же, как и хмельную медовуху. К жаркой бане матери приучают ребят на первом году рождения, едва у ребенка зарастет пуповина.

Линия бань тянется за чертой скотных дворов, у реки. «Баня без реки что блин без масла». Нет такой бани в Козлушке, которая бы по нескольку раз не загоралась от докрасна раскаленной каменки, а у реки расторопная истопница одна справляется с пожаром.

Горячей воды в козлушанской бане греют не более трех ковшей: «глаза промыть от банной копоти да на голову горсточку, чтоб темя не горело». Да и не «моются» козлушане, а «парятся». Парятся все без исключения, с той только разницей, что чем человек старше, тем парится он лютей. Древние старики в баню ходят обязательно в рукавицах:

— Руки не терпят, а спина жару просит.

Распарившись до такого состояния, что того и гляди кровь в жилах свернется, а на голове волосы вспыхнут, вылетает кержак из бани за дверь и — зимой и летом — в реку. При тридцатиградусном морозе стоит себе «банничающий» старец в проруби, и кажется ему, что вода вокруг разгоряченного тела кипит и пузырится… Пар клубами валит от плеч. Волосы на голове и бороде в сосульку обратятся, а человек стоит себе да пофыркивает только.

Выберется из проруби старец и не спеша снова идет в баню, снова наденет рукавицы и лезет на горячий полок. И так — раз до девяти.

Если же проруби нет, ее заменяет снег. Катается человек с боку на бок в сугробах.

— Крепнет дух, глаза вострее становятся после баньки. Ломоту в костях уничтожает, — хвалятся старики.

Терька залег за большим пнем, вблизи бани Сизевых, радуясь, что попал вовремя. В бане мылся Анемподист Вонифатьич с Фотевной. По нескольку раз спускались они к реке, и вновь парились, и вновь охлаждались. Терька знал, что дочки Анемподиста парятся в бане все вместе и всегда после стариков.

— Первый жарок опарить — все равно что пенки с молока снять, — говорят в Козлушке.

Старики никому не уступят первого банного пару.

Долго крякал и плескался, как утка, Вонифатьич. Фотевна давно уже ушла, а Анемподист вновь хлестался веником на полке, да так, что Терьке было слышно, и снова семенил к реке, дымящийся и красный, точно со снятой от головы до пят кожей. Но вот ушел и он.

Терька уставился на большой дом Сизевых. Хлопнула дверь. Показалась рыжая старшуха Аксинья с березовым веником под мышкой. Следом за Аксиньей шла не менее рыжая Палашка, за Палашкой — Марьяшка, за Марьяшкой — Соломейка, Виринейка, Пестимейка, Дарька, Федорка, за Федоркой — самая младшая из девяти, курносая, кривоногая Сосипатра.

Девять дочек Вонифатьича, каждая с веником под мышкой, гуськом растянулись от дома чуть не до самой бани. Терька испуганно припал к земле, когда раздевавшаяся в предбаннике старшуха, словно чуя опасность, уставилась в его сторону.

Девки быстро разделись, и вскоре зашумели на полке их веники. Девять пар обуток выстроились у дверей бани.

Терька выскочил из засады. Припереть баню колом, захваченным с собой, было делом одной минуты.

В шуме и хлесте веников, в шипении пара девки не слыхали, что делал за дверью Терька.

Пару за парой он стал осматривать обутки. Все девять пар были с подковками, но с проношенными подошвами на правых обутках были три: у Аксиньи, Палашки и Виринейки.

— Которая?

Не раздумывая он захватил правые обутки от всех трех пар, сунул один из них за пазуху, два других взял в руки и пустился бежать. Во что бы то ни стало нужно было поспеть до первой запалки. Хватятся — берегись.

Митя, дед Наум и Вавилка нетерпеливо ждали Терьку.

— Бежит! — крикнул стоявший на карауле Зотик.

Все кинулись к двору. Запыхавшийся Терька был уже у сугроба и примерял к следу обуток за обутком.

— Палашка! Сдуреть бы ей! — победно закричал он.

Дед Наум осторожно прикинул обуток к четко отпечатавшемуся следу. Сомнений не оставалось.

— Зотик, Вавилка, бегите! — сказал дед.

Зотик с Вавилкой опрометью кинулись к соседям сзывать понятых. Обуток Палашки дед Наум взял сам. Терька же бегом понес остальные два к бане.

Разомлевшие от пара Вонифатьичевы дочки, свалившись с полка, кинулись к двери. Первой толкнулась Сосипатра — заперто. Отпихнула ее Федорка — не тут-то было.

— На вот, девоньки, приперто!

Забились девять дочек в жару бани, как караси на сковородке. Толкнулась в дверь Дарька — не поддается. Налегла вместе с ней Пестимейка, в спину Пестимейки уперлась Виринейка, а в Виринейку — Соломейка… И вместе с распахнувшейся дверью вылетели из бани под ноги подбегавшему с обутками Терьке.

Дико и злобно вскрикнули девки, утонул в их крике испуганный голос Терьки. Бросил он обутки, повернулся и кинулся бежать что есть силы.

Бежит Терька, ног под собой не чует. За всю жизнь не развивал такой прыти. А следом несутся голые, с развевающимися волосами, распаренные до малинового цвета Палашка, Аксинья, Марьяшка, Соломейка, Виринейка, Пестимейка, Федорка, Дарька и сзади всех, заплетая короткими, кривыми ногами, семенит пузатая Сосипатра.

Чувствует Терька: запнись, упади он — и раздерет его стая Вонифатьичевых дочек, как зайца на гону.

Поняв, что не уйти от босых, легких на ногу девок, стремительно вильнул в сторону и кинулся с берега реки на увал.

Промахнулась готовая уже было схватить Терьку за шиворот Палашка и, потеряв равновесие, растянулась на скользкой тропинке.

Вихрем налетела на нее Симка, на Симку — Марьяшка, на Марьяшку — Виринейка. В клубок свились девичьи тела.

А Терька, давший ловкую «угонку», выскочил уже на яр и хохочет вместе с собравшимися бабами и ребятишками, вместе с подоспевшим дедом Наумом, Зотиком, Митей и Вавилкой.

Кинулась было самая ярая из девяти, Палашка, и на крутик, да вовремя вспомнила, что на ней даже и рубахи нет, погрозила Терьке кулаком, отвернулась и полезла в реку.

Сползли в реку и остальные чада Анемподистовы.


Дед Наум пригласил в понятые все население Козлушки, повел по следам. Вынул обуток Палашки, приложил, рассказал о пропаже девяти когтей со шкуры зверя. В доказательство шкуру с обрезанными когтями сняли с крыши.

Всем народом решили искать с Анемподиста за испорченную медвежину пятую часть ее цены. Терька во всех подробностях передавал события, начиная с пропажи когтей до погони за ним девок.

— Девять их, девять и когтей украли. По когтю на рыло, — сообщал он всем. — Погодите, приткнем мы теперь вас, как ужа вилами.

К Анемподисту решили идти в воскресенье, так как в «банный день» серьезные дела в Козлушке не делаются.

После пережитого волнения ребята постелились вчетвером на полатях у Наумычевых и до полуночи не могли уснуть, обсуждая события дня.

Медвежьи когти все крепче и крепче связывали их узами дружбы.

Ночью ребята уже не выставляли караула к шкуре. История с когтями в тот же вечер разнеслась по всей Козлушке, и вряд ли нашлась бы вторая охотница подвергать себя риску. «Да и стоит ли не спать ночь из-за одного когтя, уцелевшего на правой задней лапе?» — решили ребята. Когти же на передних лапах у поднятой шкуры были так высоко, что за них беспокоиться не приходилось.

Ребята строили разные предположения о завтрашнем дне. Поплатится Анемподист или нет? Кипели споры. Терька был убежден, что Анемподист «упрется». Зотик и Митя доказывали, что Вонифатьич пойдет на все уступки, так как дело ясное и не захочет он позорить дочку.

Ребята никак не могли решить, чем лучше взять с Анемподиста за испорченную шкуру — деньгами или огнеприпасами. И если деньгами, то во сколько же оценить шкуру? А если припасами, то как расценит Анемподист порох, пистоны и дробь?

— Склизкий он, как налим. Сквозь пальцев вывернется, — утверждал Терька.

Митя и Зотик по-прежнему спорили с ним, но в их горячности уже не чувствовалось уверенности. Только Вавилка, перегнавший в росте всех ребят на голову, считал, что горячиться ему, как Терьке, не по возрасту, и сосредоточенно молчал.

— А ты как думаешь, Вавилша, насчет Анемподиста? — обратился к нему Зотик.

Вавилка глубокомысленно, как это делал в подобных случаях его отец, поднял глаза к потолку, поскреб в затылке и степенно изрек:

— Должны бы ровно поплатиться…

Митя победно потряс Палашкиным обутком и положил его в изголовье. Совестить Анемподиста на общем совете решили, вызвав его к себе.

— Шкура под боком, да в чужой-то избе, может, и рыжманки потише будут, — предложил Терька.

Зотик должен был пойти и позвать Анемподиста. Терька — обежать и оповестить соседей.

— Уж и покрутятся, уж и повизжат рыжушки! — предвидел события Терька.

Козлушане начали собираться без оповещения. Зотик один идти к Сизевым побоялся и позвал с собой Вавилку:

— Двум-то оно, знаешь, веселей все-таки.

Дед Наум дважды рассказал историю с когтями, а ни посланных, ни Анемподиста все еще не было. Больше всех волновался Терька:

— Не выдрали бы глаза рыжманки… От них станется!

Он поминутно выскакивал на двор и смотрел, не идут ли. Напряжение достигло предела, когда он вбежал наконец в избу и крикнул:

— Идут! Всем гнездом!

Мокей, дед Наум, Митя, Феклиста, соседские бабы, девки и ребятишки кинулись к окнам.

— Фотевна попереди…

— Держись, Терька! — крикнул кто-то из баб.

Терька метнулся на печку, с печки на полати. Даже и при народе он боялся вонифатьевских дочек, как разъяренных медведиц.

Шкура, натянутая на раму, была внесена в избу. Обуток Палашки красовался на подоконнике.

В избу вбежали Зотик с Вавилкой и, не сказав ни слова, кинулись на полати. При виде их испуганных лиц Митя почувствовал, что и у него начинают дрожать коленки.

Дверь с шумом распахнулась. Первой в избу вошла, колыхая жирными бедрами, Фотевна Сизева. За ней — Анемподист. Следом за родителями, одна за другой, — дочки. Когда дверь захлопнулась за Сосипатрой, все враз закрестились и, кончив, хором, как по команде, выкрикнули:

— Здорово живете!

По побледневшим, с ярко выступившими веснушками лицам дочек, по подергивающимся жирным щекам Фотевны, по трясущемуся клинышку бороды Анемподиста можно было догадаться, каким гневом кипело Вонифатьичево «гнездо».

— Проходи-ка, проходи-ка, Анемподист Вонифатьич, в передний угол, — пригласил дед Наум и подвинулся на лавке.

Анемподист прошел и сел. Фотевна словно только и ждала этого: не успел Вонифатьич еще и бороды оправить, как она выступила вперед и заголосила:

— Да и это что же, мир честной, за изгальство! Да и это где же искать управу на иродово племя! Да это где же было видывано… Да это где же было слыхивано…

Голос Фотевны крепчал, кулаки устремились к потолку и вот-вот готовы были обрушиться кому-то на голову. С поднятыми кулаками она пошла вдруг прямо на деда Наума:

— Это ты, старый хрыч, мутишь все! Это…

Большой черный Мокей загородил Наума Сысоича и оттолкнул Фотевну к порогу.

— Убивают! — пронзительно вскрикнула Сизеха.

За матерью не менее громко закричали дочки:

— Убивают! Батюшки, убивают!

Дед Наум и все присутствующие в избе Ерневых опешили.

Митя испугался перекошенных от злости лиц Фотевны и ее дочек и прижался к деду Науму.

Отдельных выкриков уже нельзя было разобрать.

Мало-помалу голоса дочек смолкли, и вновь стала слышна Фотевна.

— В суд! В су-уд! Мы еще потягаемся! В горячей бане… задушить хотели… Паром поиспрежгли… — выкрикивала Фотевна, обращаясь к сочувствию женщин. — Грабить средь бела дня!..

Она увидела на подоконнике Палашкин обуток, схватила его и спрятала под зипун.

Стремительный натиск сизевского «гнезда», крик, угрозы, ругань Фотевны так оглушили присутствующих, что никто и рта раскрыть не успел.

— А где он, змееныш распронесчастный? Подайте мне его, я его своими рученьками задавлю…

— На полатях он, мамынька, — пискнула кривоногая Сосипатра, углядевшая Терьку.

Симка, Палашка, Марьяшка и Соломейка кинулись было на полати за Терькой. Но ребята встретили их такими дружными ударами по пальцам и головам, что они с воем и руганью отступили.

— Изловлю, змея подколодного! Изловлю! — захлебываясь от бешенства, грозила Палашка.

— Ушонки испреоборву, волосенки испреповыдеру! — вторила ей Соломейка.

— Пойдемте, доченьки, мы еще потягаемся с разбойниками. Ишь они думают, городской у них, так и под голик загонять можно… На всех управу найдем! — уже в сенях гремела Фотевна, уводя за собой воинственную девью стаю.

Первым из оцепенения вышел Мокей.

— Ух, да не волк ли их искусай! — загрохотал он, охваченный буйным приступом смеха. — Пузынько лопнет!

Наум Сысоич поднялся с лавки и, все еще бледный, обратился к Анемподисту:

— Это что же, Анемподист, а?

Вонифатьич ощипывал бороденку и сидел потупившись.

— Я что… я ничего, Наум Сысоич, — начал он. — Сам ты, видно, старец Христов, кащу-то заварил. Сердце матери — сердце самарянки, раскипелось оно, сам знаешь, Наум Сысоич. Девок испрежгли, испредушили. Так ли я говорю, бабоньки?

Вонифатьич ласково уставился на кержачек.

— Суд-то на чьей стороне будет? В каких таких правах изгальство? — Анемподист Вонифатьич возвысил голос до угрозы, но на выручку все еще не оправившемуся деду Науму подоспел переставший смеяться Мокей.

— Да ты что хвостом крутишь, а? — гаркнул он своим могучим басом и подвинулся вплотную к Анемподисту.

С полатей спрыгнули Терька, Зотик и Вавилка. Возбужденно сверкая глазами, ребята обступили Вонифатьича. Позорное чувство страха, пережитого только что при молниеносном натиске исступленной Фотевны с дочками, сменилось неудержимым стремлением смыть позор.

— Шкурину испортили — и нас же в суд? След срезали при понятых! — выскочил вперед Терька.

— Путайся тут! — оттолкнул Терьку Мокей и продолжил: — Да ты что за бабью-то спину хоронишься, а?

Пестимея Мокеиха и вдова Митриевна тоже неожиданно подступили к Анемподисту:

— Вон вы как! Сами кругом виноваты, а на людей…

— Меня летом обдурили!

— Меня зимой обобрали!

Женщины все громче и громче начали припоминать Вонифатьичу и его дела и дела Фотевны с дочками:

— Да она у меня курицу поленом захлестнула.

— Да она моего кабашка кипяченой смолой ошпарила: так весь бок и зачервивел…

— Да она…

Анемподист Вонифатьич растерялся так, что совершенно утратил способность защищаться.

— Мир честной… Ангельчики всеблагие… — поворачивался он то к одному, то к другому.

Зотику, Мите, Вавилке и особенно Терьке тоже хотелось кинуться к Анемподисту и высказать ему свою обиду, но взрослые так плотно окружили Сизева, что они только со стороны наблюдали, как он повертывался среди озлобленных выкриков то в одну, то в другую сторону, точно затравленный пес.

Митя удивился только одному: о его шкуре и отрезанных когтях присутствующие уже забыли.

— Сыночки праведные, да что же это? — плаксивым голосом оборонялся Вонифатьич. — Да ежели тут когтишки или куренка там какая-то… да я…

Рассвирепевший Мокей схватил его за воротник зипуна.

— Наум Сысоич! Да Наум Сысоич! — завизжал Анемподист. — Да ты ли меня не знаешь, старец благочестивый! — отпихивался он от Мокея. — Да убей, убей бог… на этом самом месте!

— Шкура — вот она, Анемподист, хоть бы и до тебя доведись портить вещину. Девять когтей откромсали, — тянул его за полу к шкуре Наум Сысоич.

— Эх, ну и что, что заварил, Наум Сысоич! Всем умирать доведется. Господь-то спросит, он ведь не позабудет, старец пречестной!

Высвободив воротник из толстых пальцев Мокея, Анемподист почувствовал, что общее возбуждение утихает, и изменил голос:

— О пречистый! О всеблагий! Лицезрей, лицезрей суету человеческую. Ну, пришел бы, Наум Сысоич, пришел бы и сказал: так и так, мол, Анемподист Вонифатьич. Ну и что ты думаешь, постоял бы Анемподист? Да убей… убей бог на этом самом, если Анемподист не пожалеет человека, — усевшись на своего любимого конька, разливался старик. — И было бы у нас по-хорошему, по божески, без вражды. А то… Скорбь-то, скорбь-то всевышнему!

Вонифатьич смиренно взглянул на иконы, с сожалением махнул рукой и низко опустил голову.

Молчал Анемподист с полминуты. Потом опять загнусавил:

— Но не сужу, не сужу в горячности сердца, не сужу. Все мы люди, все человеки. Присылай парненку! Не хочу тягаться. Плохонький судок — без соли годок. Миром, миром завсегда надо. От себя оторву, последнюю рубаху с себя сниму, а человека не изобижу.

Вонифатьич направился к выходу и, когда уже взялся за дверную скобку, повернулся, обвел всех строгими глазами и сказал:

— Бога, бога забывать стали. Стыд со штями съел, Мокеюшка, на кого поднял руку? На кого? Попляшешь еще у меня, погоди! Поскулишь, как подведет живот, И ты, старец…

Анемподист хотел что-то еще сказать Науму Сысоичу, да раздумал и только махнул рукой.

— Греха-то, греха-то на душу черпанул с вами для воскресенья Христова. — Старик скорбно вздохнул и с силой хлопнул дверью. В избе стало тихо.

— Я говорил, сквозь перстов вывернется, — с нескрываемым сожалением заговорил Терька. — Поди-ка теперь к ним… Да они с шерстью съедят.

— А ведь и впрямь, Мокей, сухой выскользнул из воды Анемподистушка. Ну и ну…

Дед Наум не нашел больше слов.

…Зотик, Митя, Терька и Вавилка долго обсуждали предложение Анемподиста и решили не ходить к Сизову.

— В чужом доме, на народе, да в драку лезут. Нас с Вавилкой чуть не раздернули, ящерки. Задави меня — не пойду в дом к ним. Их надо поодиночке да в тесном месте караулить, — предложил Зотик.

— Дайте мне срок только, ребятушки, я по-свойски до солнышка управлюсь с Патрей, — вынырнул из-за спины Терьки широколобый Амоска и так потряс грязными кулачишками, что сомнений в этом ни у кого не осталось.

Вначале Митя вместе с ребятами горячился, собирался воевать с рыжманками, но на другой день, разобравшись в происшедшем, отказался от мести.

Он достал учетные карточки, просмотрел инструкции и, захватив старенький брезентовый портфелишко, отправился на работу. В каждом доме Митя усаживался за стол и начинал опрос и заполнение граф.

Ему подолгу приходилось говорить о значении переписи. Но, несмотря на добросовестные разъяснения, чувствовалось, что ни одному его слову козлушане все же не верят. Митя не мог понять причины этого, пока одна из вдов не проговорилась:

— Опасно все-таки, мил человек. Анемподист сказывал, будто списывают, чтоб отобрать…

Митя выразительно свистнул.

— А какие наши достатки! Сам видишь — вдовье дело, — говорили бабы, пытливо заглядывая в карточки.

Еще по первым дням работы Митя заметил, что чем бедней хозяйство, тем доверчивее встречают его, верней и охотней сообщают нужные сведения.

Работал с увлечением.

Один, без ребят, он пошел к Сизевым и этим очень удивил Терьку, Зотика, Вавилку и Амоску.

— Сизевские девки похуже медведя. От медведя берданкой оборониться можно, — говорил Терька, беспокоясь за Митю, — а от этих рыжих… — и он махнул рукой.

Ребята двинулись к дому Анемподиста Вонифатьича и стали ждать. Им казалось, что вот-вот послышатся крики избиваемого Мити. Они готовы были броситься на выручку, а Амоска набрал даже в подол камней и готовился бить окна, как только рыжманки начнут душить Митю.

— Как урежу по окошкам — испугаются, бросят! — храбрился Амоска.

Под конец он не выдержал: подкрался из-за угла к завалинке сизевского дома, осторожно вскочил, ухватившись за косяк, и заглянул в окно.

Митя сидел в просторной горнице за столом и, сурово нахмурив брови, спрашивал что-то у Анемподиста. Фотевна Сизеха и все ее девять рыжманок стояли у двери; каждая озабоченно подпирала рукой щеку.

Амоска оторвался от окна, повернулся к стоявшим у забора ребятам и таинственно поманил их пальцем. Озираясь на ворота, один за другим забрались на завалинку Вавилка, Зотик и Терька и так же осторожно, из-за косяка, уставились в окно.

Во всех движениях ребят чувствовалась настороженность воробьев, подбирающихся к зерну, окарауливаемому зорким сторожем. Повернись он, сделай только намек на движение — и стая вспорхнет и рассыплется в разные стороны… Но ни Фотевна, ни дочки не замечали ребят. Только Сосипатра, стоявшая близко к окну, показала Амоске язык.

Амоска ответно выставил кулак и погрозил ей.

Сосипатра спряталась за подол материного сарафана.

…Сизевы сидели за столом, когда вошел к ним Митя Шершнев.

— Хлеба-соли с нами, ангельчик господень! Симка, медку принеси осотинку, — не слушая возражений Мити, приказал Анемподист.

Митя вторично и еще более решительно отказался.

— Гнушаешься трапезы с нами, ну так хоть медком побалуйся, — пропела Фотевна, подвигая на край стола тарелку с золотистой сотиной меда.

Митя отказался и от меда.

— Беда-то, беда-то какая! — громко вздохнула Фотевна.

— Беда-то, беда-то какая! — в один голос пропели дочки.

Митя полез в портфель за карточками и, оглядываясь, спросил:

— Где бы тут присесть у вас с бумагами?

Анемподист Вонифатьич торопливо вылез из-за стола и распахнул дверь в соседнюю комнату.

— В горенку, в передний угол просим милости гостенька дорогого, — ласково пригласил он.

— Проходи-ка, проходи-ка, — кланялись враз рыжманки.

Не глядя ни на кого, Митя прошел в угол, заставленный медными складнями икон, и сел на лавку. Анемподист стал рядом. Фотевна с дочками выстроились у порога.

Митя приступил к работе. При каждом ответе Анемподиста на заданный ему вопрос Фотевна и дочки, уставившись на Митю, хором добавляли:

— Чего уж там, ангельчик, сам видишь…

Митя, склонившись над карточками, старательно заполнял графы. Его мутили устремленные на него взоры рыжманок, шумело в голове от их плаксивых причитаний.

«Они гипнотизируют меня, должно быть», — думал он.

Анемподист Вонифатьич глазами отдал какое-то приказание Палашке. Склонившийся над карточкой Митя не заметил его безмолвных распоряжений. Терька же не отрываясь следил из-за окна за лицом Анемподиста. Палашка вышла на кухню, из кухни за дверь дома. Через минуту следом за Палашкой бесшумно выскользнула и Аксинья.

Терька спустился с завалинки и, крадучись вдоль забора, пошел за ними. Он сам еще не знал, зачем идет. Но что-то толкало его вперед. Мальчик продолжал идти, озираясь на раскрытые ворота Вонифатьичева двора, и вдруг замер. Ухо его уловило вначале скрип ворот у скотного пригона, а потом торопливый говор: «Чернуху, Пестряну, Беляну, Криворожку, Бусенку, Пузана, Рыжку, Чалку, Воронка, Белоножку, Мухортуху… Оставь только старую Белогубку — Виринейкину приданницу, годовушонок, нетелей…»

Голос Симки перешел в шепот, и Терька ничего не мог больше разобрать. Потом он услышал, как поспешно побежала одна из рыжманок к дому, а другая скрипнула запертыми воротами скотного двора.

Терька быстро решил, что ему делать дальше.

Переписав семью Сизова, Митя приступил к учету скота.

— Чего уж там, ангельчик, сам увидишь, — по-прежнему хором отвечали Вонифатьичевы дочки. Только теперь в голосах их уже явственно слышались нотки едва сдерживаемых слез.

— Симка! Симка! — уставился на запыхавшуюся старшую дочь и, словно не видя ее, загнусавил Вонифатьич. — Она уж тебе все покажет. Сам увидишь, какой я хозяин.

— Чего уж там, ангельчик, сам увидишь, — подтвердили слова Вонифатьича Фотевна и дочки.

Аксинья выступила вперед:

— Видимость одна — хозяйство наше. Свежему человеку кажется, будто бог знает что, а на самом деле — какие мы хозяева?

— Крупного рогатого скота выше трех лет сколько? — задал вопрос Митя и, сдвинув брови, взглянул на Аксинью, приготовившись записывать.

— Дойных, что ли? Темные мы, — уклонилась от прямого ответа Аксинья. Она поджала губы, подняла белесые глаза без ресниц к потолку: — Две дойные коровеночки… Одна-то будто добренька, а одна тень тенью — от старости, десятым теленком переходила.

Озадаченный Митя поставил в графу двойку.

Анемподист Вонифатьич внимательно наблюдал за движением его руки.

— Подтельничков, пиши, шесть, нетелишек пять, годовушонок шесть…

— Сколько, говорите, телят-годовичков?

Аксинья поняла оплошность, но вывернулась:

— Медведь двух осенью у нас дойных задрал, двух на убоинку забили. На виду наше хозяйство. На виду…

— Чего уж там, ангельчик, сам видишь, — пропели остальные.

— Он, может, не верит, — вмешалась Фотевна, глядя на Митю.

— Во двор пойдем, осмотрим, — предложила Аксинья.

Вонифатьич, а за ним Фотевна и все дочки подняли глаза к иконам.

— Да убей… убей бог на этом самом месте, ежели мы хоть хвостишко утаили от тебя!

— Идемте на двор — необходимо в натуре…

Удивленный малым, против других козлушан, количеством скота у Сизева, Митя поспешно поднялся с лавки. Он решил проверить полученные сведения. Все гурьбой вышли за ним в крытый двор.

Аксинья подобрала сарафан и, широко шагая, повела Митю. На унавоженном скотном дворе лежала облезлая, с бельмом на глазу, старая корова. Вторая неистово ломилась в запертые задние ворота, выходящие на выгон.

Аксинья открыла боковые ворота в пригон к нетелям и подросткам. Митя пересчитал молодняк и сверил со сведениями. Сведения оказались верными.

Он уже повернулся было и пошел к двору, где стояли лошади, но услышал громкие голоса Зотика, Терьки, Вавилки, Амоски и остановился.

Аксинья насторожилась и изменилась в лице.

— Да их не бес ли вывернул! — не сдержалась вековуха.

Первыми двинулись по направлению криков дочки Сизева. Митя побежал следом за ними. На дворе остались только Анемподист Вонифатьич, Фотевна и Аксинья.

Митя выскочил из двора на поляну.

На поляне метались от криков и ребячьих ударов испуганные коровы и лошади. Палашка с длинной палкой гонялась то за ребятами, то за разбегающимися в разные стороны животными. Увидев подкрепление, Палашка оставила скот и устремилась с палкой за Терькой.

Но при появлении Мити воинственный пыл ее остыл.

— Угнали, а мы доглядели, — преодолевая робость перед рыжманками и подойдя к Мите, сказал Амоска. — Ты-то сидишь и ничего не видишь, а нам сквозь окошко все Анемподистово плутовство как на ладони видно. Он вот этак глазами зирк на Симку.

Амоска представил Мите, как «зиркал» глазами Анемподист Вонифатьич.

— Гоните во двор! — твердо приказал Митя.

Рыжманки завернули разбредавшийся скот и погнали к дому.

Зотик, Терька и Вавилка все еще боялись девок и стояли на противоположной стороне поляны.

На дворе навстречу Мите торопливой походкой бежал Анемподист Вонифатьич. Он отвел его в сторону и, взяв за рукав, зашептал:

— Голубчик! Милый ты мой голубчик, ангельчик небесный! По дурости это, по темноте нашей, — он всхлипнул, закрыв глаза ладонью. — По темноте, убей бог, по темноте…

Девки уже загнали скот во двор, а Анемподист все еще держал Митю за рукав и всхлипывал. Потом, мгновенно изменив голос, вновь приблизил бороду к уху Мити:

— Не пиши ты, ангельчик, не пиши… Ну чего тебе стоит, а я уж тебя не оставлю, отблагодарю…

Митя, бледный, вырвался из рук старика, перелез через изгородь скотного двора и трясущимися пальцами стал записывать на учетную карточку пересчитанных коров и лошадей.

На дворе не было уже ни Фотевны, ни дочек, но Митя чувствовал их присутствие где-то рядом. Анемподист Вонифатьич оглянулся вокруг и закрыл ворота.

— С глазу на глаз! Пикнешь — как щененка! — сказал Анемподист, и пальцы, протянутые к Мите, судорожно скрючились. — Слышишь? За-а-душ-шу, ка-ак ще-е-нен-ка!

Столбняк сковал Митю, точно над головой его был занесен нож. Митя порывался бежать, но ноги не слушались, и он стоял неподвижно, беспомощно озираясь по сторонам. Блуждающий взгляд Мити, его бледное лицо и весь он, готовый упасть, испугали Анемподиста.

Старик схватил Митю за плечо, сморщил лицо в улыбку и быстро заговорил:

— Ангельчик, я шутя, я ведь шутя. Да что ты, господь с тобой! Да что мы, саддукеи аль фарисеи какие?

Митя вобрал голову в плечи и пошел. Следом за ним — Сизев. Митя прибавил шагу. В темноте двора ему казалось, что сейчас сзади или сбоку Анемподист схватит его цепкими, как когти зверя, пальцами и задушит. Он с трудом удерживался, чтобы не побежать.

— Дак смотри же делай, как лучше, тебе видней. А с глазу на глаз и царю можно было сказать: все равно отопрусь… Но тогда уж… — В голосе Анемподиста вновь зазвучали угрожающие нотки.

Митю давил этот огромный, казалось — бесконечный, наглухо крытый двор; высокие рубленые заборы из пихтового кругляка походили на стены тюрьмы. А ворота все еще были далеко. Усилием воли он заставил себя идти прежним, размеренным шагом. Но когда переступил подворотню и вышел на улицу, силы оставили его.

Митя сел на бревна и привалился к забору.

Подбежавшие ребята наперебой что-то рассказывали ему, а он смотрел на них и ничего не слышал, не понимал.

Потом всей гурьбой пошли по знакомой улице.

— Я, брат, уж знаю их ухватки, — сверкал глазами Терька.

— Нет, врешь, не за ту тянешь — оборвешь! — кричал, забегая вперед Мити, Амоска. Он не переставал говорить, обращаясь все время к Мите: — Я это смотрю, а он вот эдак зирк глазами… — И Амоска вновь забегал вперед.

Потом портфель Мити очутился в руках Амоски, и он важно шагал по улице, прижимая портфель локтем, как это делал Митя.

Глава XX

Ночью, когда дед Наум и Феклиста уже уснули, Митя толкнул под бок Зотика, Зотик — Терьку, Терька — Вавилку. Ребята беззвучно соскользнули с полатей и вышли на двор.

На небе, затянутом тучами, не пробивалось ни одной звезды. Из-под крыльца выскочил Бойка и испугал Терьку.

Митя шепотом спросил Зотика:

— Захватил?

Зотик, пригнувшись к самому уху Мити, шепнул что-то.

— Ты иди вперед, — подталкивая Вавилку, сказал Терька.

— Оторви мне голову, не пойду! — уперся Вавилка и подвинулся ближе к крыльцу.

— Зотик, ты дорогу знаешь?

— Оборони господь!

Зотик столкнул Вавилку с крыльца и уцепился за скобку. Бойка, лизавший горячим языком Митину руку, действовал успокаивающе, но Митя все же не решался идти вперед.

Совсем еще недавно, с час назад, лежа на полатях, он страстно убеждал ребят в том, что разговор о нечистой силе — сказка. Но стоило ему окунуться в черноту ночи, как страх против воли сковал язык, ноги и даже мысли. Окружающие предметы притаились, точно чудовища с разинутой пастью, и дышат, и сопят из каждого угла, отравляя страхом самый воздух.

— Идите за мной, — наконец хрипло сказал Митя и сделал несколько шагов в темноту.

Ребята сошли с крыльца, ухватившись один за другого.

На краю заимки по-особому жутко лаяла собака. Чем ниже спускался по яру Митя, тем короче становились его шаги и тем чаще вздрагивали ребята. Идущему впереди Мите все время казалось, что сзади кроме ребят крадется еще кто-то. Но он знал: если свои опасения высказать вслух, ребята кинутся вверх к двору, оставив его одного под яром.

У бани Митя остановился. Ребята наткнулись на него и шарахнулись в сторону.

— Егорий храбрый, спаси, сохрани от беса банного, подполошного, — вслух забормотал Зотик.

Терька и Вавилка повторяли слова молитвы, держась за Митю и не давая ему открыть дверь, пока они трижды не прочтут «банного заклинания».

Митя не протестовал. Слова молитвы, над которыми он дома, на полатях, смеялся, теперь не только не смешили его, но казалось, даже успокаивали. Он решительно дернул за скобку двери. Из бани пахнуло в лицо застоявшейся плесенью.

— Будет вам, — нарочито громко сказал Митя и шагнул через порог. Зажженная спичка вырвала из темноты круглую черную пасть каменки и край полка. — Давай свечку!

Зотик через порог сунул Мите сальный огарок и быстро отдернул руку. Зотик боялся, что вот-вот кто-то схватит его за протянутую руку и утащит под сырой банный полок. Огненный язычок сальной свечки, вздрагивая, потрескивал синеватыми искорками, пуская волокнистую струйку чада.

— Ну-ка, подполошный, посторонись! — сохраняя спокойствие в голосе, сказал Митя. — Стойте, ребятушки, я ему в самый нос ткну! — И, схватив огарок, он начал нервно тыкать им в притаившуюся под полком черноту.

Шутки Мити, зажженный свет и стыд показать себя трусом, особенно в глазах горожанина, заставили Зотика перешагнуть порог бани. Терька и Вавилка тоже вошли и закрыли за собой дверь. Митя сел на лавку, спиной к полку;´, вытащил из портфеля лист бумаги и вместе с портфелем положил его на колени. Свечу он передал Терьке.

Затеянное важное дело, ночь, баня, вся эта таинственность настраивали ребят необычайно серьезно. В верности их, в способности сохранить тайну Митя не сомневался. Ему стоило больших трудов уговорить ребят пойти с ним ночью в баню: уж очень хотелось и показать свое геройство и высмеять веру в существование «банных» и «подполошных» чертей. Теперь он уже не только не боялся, а даже испытывал необычайный подъем, тем более что остальные ребята даже не пытались скрыть своего страха.

— Начинаем! — сказал Митя.

— Давай, что ли, скорей…

Зотик и Вавилка склонились на колени перед листом бумаги, лежащим на портфеле Мити. Терька плотно прижался к их спинам и тоже опустился на пол, выставив свечку в дрожащей руке.

«1927 года, мая, 3 дня, заимка Козлушка Р-го района. В редакцию газеты «Степная правда», — написал Митя и вслух прочел написанное.

— Так как же, с чего начнем? — спросил он у ребят.

— Мы разве знаем, тебе виднее… Какие мы писаря, — ответил Зотик.

Молчание усиливало чувство страха. Ребята не прочь были помочь Мите, но не знали, как и с чего начинать это важное письмо в далекий город.

— Я так думаю, ребятушки, что прямо с когтей надо, чего тут крутиться. А уж от когтей и припирать девок, — предложил Терька.

— А я так присоветую: когти — оно конечно, что и говорить, но… — Вавилка остановился и не знал, что же ему сказать дальше.

Митя, сняв шапку, ожесточенно ерошил волосы, грыз карандаш.

«Одна тысяча девятьсот двадцать седьмого года, мая, третьего дня, заимка Козлушка. Дорогой товарищ редактор», — вновь прочел он и приставил занесенный карандаш к бумаге, точно, сделав разбег, готовился прыгнуть дальше и писать уже без остановок. — «Редактор… дорогой товарищ…» Ну, скажите, ребятушки, словно на пенек наехал, ни взад тебе, ни вперед! — сознался Митя и вытер рукавом вспотевший лоб.

— Стойте! Я знаю!

В волнении Терька вскочил на ноги. Пламя свечки моргнуло и погасло.

От страха у ребят одеревенели языки, и в этот же миг все отчетливо услышали скрип отворяющейся двери.

Ребята сжались в кучку, слились в одно дрожащее от испуга тело. Первым вскрикнул Митя:

— Кто?

— С Патри, ребятушки, начнем, она это Палашку надоумила, — неожиданно раздался дрожащий голос Амоски. Это он вошел в баню.

— Убью толстолобого! — закричал точно вынырнувший из глубокого черного омута Терька.

— Да тебя не нечистый ли подкинул? — отозвался Вавилка.

— Ух… стрель его в живот, испугал как! Да ты откуда взялся? — спросил Зотик.

Ребята нашли на полу оброненную свечку, и Митя вновь зажег ее.

Он не знал, что ему делать дальше. Неожиданное появление Амоски спутало все планы.

— Ребятушки, и что вы бегаете от меня, как собака от слепней? И что кроетесь? Со вчерашнего дня подглядел я еще и все знаю… Не бойся, Митьша, не выдам. Каленой железой пятки жги, язык щипцами вытягивай, не только что… — словно угадывая мысли Мити, заговорил Амоска.

Смелость его, отважившегося в одиночку прийти ночью в баню, убеждала Митю, что Амоска вполне надежен. Но даже и после того, как ребята, по настоянию Мити, твердо решили раз и навсегда принять Амоску в товарищи, Терька тыкал кулаком в бок брата и ворчал:

— И куда лезет, куда лезет, батюшки? Испугал насмерть, толстолобый теленок…

Однако Амоска уже не обращал внимания на ворчание Терьки и на правах равного, растолкав ребят, сел на лавку.

— Не сомневайся, Митенька, — хлопнул он по плечу Митю и побожился. — Не таковский Амоска! Я даже за другими которыми догляжу, чтоб не проболтнулись.

Прием в круг старших вскружил ему голову, и поэтому в бане он держался так же свободно, как у себя на полатях. Ребята тоже оправились.

Митя нашел наконец нужную мысль. Карандаш забегал по бумаге. Ребята, как и Митя, склонили слегка головы набок. Амоска, высунув кончик языка, следил за письмом, затаив дыхание; неосторожное движение кого-либо каждый раз вызывало его сердитый взгляд. Ребята сидели не шевелясь, с затекшими коленями.

Митя писал без остановки, боясь потерять вдохновение, охватившее его, как только он написал первую удачную фразу. Свеча наполовину сгорела, а ребята все ждали, когда же кончит Митя.

Терька не выдержал напряженной тишины и шепнул Зотику:

— Полночь над головой — сам знаешь…

Полуночного часа, да еще в бане, ребята боялись пуще всего. Амоска, услышав шепот Терьки, рассудительно заговорил:

— Поторапливайся, Митьша, а то, брат, он, полуночный-то бес, самый вредный. Это, брат, я уж доподлинно знаю. Много он вредней и подполошного и запечного, и все бесы ему ночью подчиняются, как куры петуху.

— Да перестань ты про него, ради бога! — взмолился Вавилка.

Смелость Амоски в разговоре про беса полуночного казалась ребятам похожей на смелость несмышленыша, хватающего гадюку голыми руками.

Митя заставил Терьку подвинуть свечку ближе к бумаге и, волнуясь, начал читать:

— «Дорогой товарищ редактор! (Прочтя эту фразу, Митя решил для большей внушительности приписать: «уважаемой мной газеты «Степная правда».) Приехав 41 апреля 1927 года на алтайскую заимку Козлушку, страшно захолустную, по всеобщей переписи населения СССР, я, работник учета Дмитрий Шершнев, по социальному происхождению неизвестный, но, несомненно, пролетарий, потому что круглый сирота и вырос в детском доме, в ближайшем будущем член ВЛКСМ, обнаружил ряд злостных эксплуатаций».

Митя остановился и перевел дух.

— «Параграф первый: райагент госторга Денис Белобородов пугает темных крестьян-кержаков Гос. Полит. Управлением и обманывает их на каждом шагу, как и при старом, кровавом режиме. Факты обмана: за полцены жульническим путем купил хорошего соболя у Наума Ернева за 52 рубля 50 копеек, тогда как такие шкурки, и даже во много раз хуже, в райпункте госторга принимают по 80 рублей на круг.

Параграф второй: злостно обманул бедняка Мокея Козлова, заплатив за белку по 70 копеек, тогда как белка принимается по много высшей цене.

Параграф третий: что еще хуже, он, как оказалось доподлинно, бывший купец, собирает сейчас свои собственные старые долги с граждан Козлушки и других окрестных глухих заимок. Свидетелей этому безобразию найдется сколько угодно.

Параграф четвертый: здешний же вечный и стопроцентный кулак Анемподист Сизев бесчестно обманул беднейшего подростка Терентия Мартемьянова, примерно не доплатив ему за промысел около ста рублей.

Параграф пятый: тот же Сизев обманно хотел укрыть объекты обложения от переписи и всячески уговаривал меня не записывать обнаруженные местными активистами Терентием Мартемьяновым, Зотеем Ерневым, Вавилой…»

— Вавилша, как твоя фамилия?

— Козлов, — просиял Вавилка. — Половина нас тут всех Козловы.

— «Вавилой Козловым и Амосом Мартемьяновым», — прочел Митя.

Амоска даже привстал на ноги и, не удержавшись, толкнул в бок Терьку:

— Слушай, что про меня наворачивает Митьша-то!

«…Амосом Мартемьяновым, — повторил Митя и стал читать дальше: — А потом, когда у него не выгорело это дело, то он засверкал на меня своими страшными, волчьими глазами и один на один сказал: «Пикнешь — задушу, как щененка». Но я не испугался его, а вместе с активом решил описать все дело в уважаемую газету, чтобы дать ему правильный советский ход и вырвать с корнем подобные безобразия.

К сему подписуюсь: Дмитрий Шершнев. Под статьей в газете поставьте: Медвежий коготь».

Митя остановился и, прищурившись, посмотрел на ребят. Они молчали.

— А что же, Митьша, когтями поступился, видно? — сказал Терька.

— А Патре, по-твоему, в глаза смотреть? Ее, жабу, в первую голову в тюрьму упрятать надо. Она это, как еще только приехал ты, Палашку и всех рыжманок надоумила. Она и углядела, куда мы шкуру поставили, а ты ее обошел, — негодовал Амоска. — Эх, если бы мне да грамоту, уж я бы раскатал ее, уж я бы ее выпарил так, что до новых веников бы не забыла…

Зотик остановил расходившегося Амоску:

— Будет, ребятушки, и так уже полночь. Давай, Вавилша, благословясь, иди попереди.

— Да что вы на меня… все да на меня!

Митя спрятал исписанный лист в портфель.

— Ну вот, не говорил ли я вам, что никакого тут ни полуночного, ни подполошного черта нет, не было и не будет? Смотрите! — Он быстро расстегнул воротник куртки. — У меня и креста-то на шее нет.

— Замолчи, Митя! — закричали Терька и Зотик.

— Отойдите, я пойду вперед, — вызвался Амоска и храбро толкнул дверь ногой.

Шум реки, высыпавшие на небе звезды, луна, осветившая дорожку, — все это так изменило обстановку, что ребята уже спокойно поднимались в гору. Расхрабрившийся Терька схватил Амоску за подол рубашонки и, оттянув назад, сам пошел первым:

— Путаешься тут под ногами…

Присутствие Амоски между старшими все еще раздражало его.

В избу вошли, разувшись в сенях, чтоб не стучать. Тихонько разместились на полатях. Амоска молча забрался в середину и лег рядом с Митей, оттеснив старшего брата.

Глава XXI

Письмо в газету, подвиг, на какой решились ребята, выступив против Анемподиста, незаметно для них самих изменил образ их жизни. Стрельба в цель, возня у медвежьей шкуры и ловля хариусов теперь перестали так сильно занимать их, как это было несколько дней назад. Амоска, принятый в компанию старших, посвященный во все их секреты, совсем отбился от дома.

— Тут, брат, уже не когтишками пахнет, если пронюхают. Тут, можно сказать… — Амоска закатывал глаза под лоб и таинственно шептал, склонившись к уху Мити: — Дай ты его мне, Митьша, на сохранение, а я его туда запрячу, что не только рыжманкам, но и самому Анемподистишке не разыскать.

На общем совете портфель с корреспонденцией и учетными карточками решили спрятать в дупло старой пихты на задах Наумычева двора.

— Политическое дело, товарищи, а в политике надо — ой-ой…

За дуплом установили «негласный надзор». Дневное дежурство поручили Амоске.

— Пташка не пролетит, зверушка не прорыщет, не только там какая-нибудь Сосипатришка или Палашка…

И, ухватив кусок хлеба, Амоска отправлялся на «дежурство».

«Только бы обрезались речки и пролегли броды, а там…» — думал Митя.

Но беснующиеся половодьем ручьи, речки и реки надолго отрезали Козлушку от внешнего мира.

Верховая тропа в волость, пробитая по хребтам и лесным гривам, становилась проезжей только к концу июня. Немного раньше устанавливают у деревень и заимок утлые «самолеты»[29] на проволочных канатах. На перекатах для пешеходов перебрасывают дрожащие мостки. Дерзко прыгает с крутых хребтов в ущелья, наполненные гулом порожистых рек, тропа.

Вот тропинка уперлась в утес, темно-коричневый под солнцем. Вверх взглянешь — шапка валится. Влево и вправо — пихты стена стеной, а у ног пенится и плещет река.

Трогай стременами привычную лошадь, и она, прядая ушами, смело войдет в воду и долго будет брести вниз по течению, щупая осторожными ногами отполированный плитняк дна. А слева и справа — крутые отвесные скалы, неожиданные лужайки с омшаниками и ульями для пчел…

Митя лежал под пихтой у реки и смотрел в дымящуюся туманами даль. Неясные образы один за другим возникали перед его глазами. В шуме речных волн Мите слышались какие-то новые слова. Он силился охватить их, осмыслить, собрать воедино, но они были неуловимы, как ветерок, пробегавший по шелку речного плеса.

Радостно было слушать это неясное рождение новых чувств и мыслей, радостно сознавать, что еще вчера он, Митя Шершнев, волновался из-за отрезанных медвежьих когтей, а сегодня думает совсем-совсем о другом. И думает об этом другом не только он, но и Зотик, Терька, Вавилка и даже Амоска. И теперь ему почему-то стало казаться, что он уже давно думал об этом.

«Останусь в Козлушке», — решил он вдруг.

В волнении Митя вскочил на ноги.

Что он будет делать в этой захолустной деревушке, как жить, Митя еще не знал. Но он уже чувствовал, что в Козлушке будет нужен, что дело себе найдет, и дело это будет очень важное.

«Обязательно останусь!» И Мите захотелось, чтобы о его решении немедленно узнали все.

Не раздумывая он побежал к избе Ерневых. Зотик с дедом насыпали из закрома рожь в мешок. Дед черпал и сыпал деревянной плицей сухое, остро пропахшее спелой полынью зерно.

— А ну-ка, помоги! — Дед Наум ласково встретил запыхавшегося, оживленного Митю. — На мельницу со мной завтра собирайся, поудите там с Зотиком.

Митя охотно залез в закром и начал проворно подгребать из углов тяжелую, пыльную рожь. Очень хотелось ему тут же сказать Зотику о своем решении, но едкая пыль так щекотала в носу, что он, не переставая, чихал и работал, плотно сжав губы.

— А я остаться у вас в Козлушке на всю жизнь решил, — радостно сказал он, как только вылез из закрома.

Зотик удивленно посмотрел на Митю и спросил:

— А что тебе в городе на это скажут?

Митя, не отвечая на вопрос, торопился высказать все, что пришло ему в голову в то время, когда он бежал к Зотику:

— Охотой и рыбой кормиться будем, артель промысловую организуем… Сами с пушниной в волость будем ездить, сами станем себе и всем членам артели дробь, порох, капканы доставать. А покос придет — на покос вместе. Дров на зиму наготовим, сено вывезем вместе. Взрослых-то у вас, кроме женщин, никого ведь нет.

Зотик к решению Мити отнесся совершенно спокойно:

— Оно конечно, отчего и не остаться тебе? Нас ты не объешь, а если работать на покосе научишься да промышлять еще вместе как следует станешь, то, пожалуй, и вовсе хорошо будет. Но только все-таки с большими посоветоваться надо. А то, знаешь, как бы чего не получилось. Кто его знает?

Сначала Митя никак не мог понять, в чем еще тут сомневаться, когда все так ясно, просто и хорошо. Его даже начинала обижать сдержанность Зотика, материальный его расчет.

— У нас, к примеру… три коня, — сказал Зотик, — три коровы, бычишка и две нетели. У Вавилки столько же скотины. А у Терьки всего-навсего одна кобыленка и коровенка! А у тебя и совсем ничего нет. Как тут быть? Как сено делить будем? Копнами? Стогами? Опять же, Митьша, сено одно луговое, мелкое и зеленое, как чай, а другое — с косогора, чемерка да маралка[30] сплошная.

— А мы вот что, брат, с тобой придумаем… — глаза у Мити загорелись. — Возьмем-ка да и сгоним весь скот в один двор, и сено тогда делить не надо будет, и уходу меньше в одном-то дворе.

— Ну и придумал же! Да чтоб я свою Рыжушку, Мухортку и Воронка да с запаршивевшей Терькиной Соловухой поставил? Ни в жисть! Да она весь скот перепаршивит! Да разве двух гусынь в одно гнездо усадишь?

Препятствий этих Митя не ожидал и не нашелся что ответить. Зотику стало жаль друга.

— Тут, я думаю, вот что, Митьша, можно сделать… Только я это, знаешь, не подумай, что взаправду, а как бы понарошке, — не могу я без больших в этом деле, хоть убей! Да, так вот, как можно бы и не копнами и не стогами, а поровну возами сено разделить. Чтоб никому обидно не было. Что, скажем, из того, что у тебя нет скота или у Терьки его не много… Раз ты работал вместе, — значит, получай пай.

Митя просиял:

— Значит, и тебе ясно?

И, не дожидаясь ответа, хлопнул Зотика по плечу.

— Значит, заметано? Давай сегодня же с Терькой и с Вавилкой обо всем вместе поговорим…

Организационное собрание решили назначить перед вечером в «революционно-редакционном штабе», а попросту говоря — в бане.

Глава XXII

Вслед за Зотиком и Митей в баню один за другим проскользнули Терька, Вавилка и Амоска. Несмотря на надвигавшуюся ночь, ребята уже не так боялись темноты и бани, как раньше.

«Привыкают», — подумал Митя.

Лиц их не было видно, но по безмолвному и напряженному ожиданию Митя понял, что Зотик уже успел шепнуть и Терьке и Вавилке о цели сегодняшнего собрания.

Только в самый последний момент Митя понял всю важность задуманного им дела — ему стало не по себе.

— Ну, так начнем, значит, товарищи, — робко сказал он.

Ребята плотнее подвинулись к нему и продолжали молчать.

— Начнем… — повторил он и остановился.

Ребята придвинулись ближе. Митя чувствовал, что они напряженно и с ожиданием смотрят на него, и ему вспомнилось, как в детском доме на майских торжествах он должен был сказать приветствие на митинге. Стоя у трибуны, он все повторял начало своей речи, а на трибуне забыл и не сказал ни слова.

И тут молчание ему показалось бесконечным.

Первым не выдержал Амоска, беспокойно ерзавший на лавке. Зотик, известив Терьку и Вавилку о собрании, обошел его. Ребята хотели уйти в «штаб» потихоньку, но Амоска вовремя разгадал их замыслы и предупредил вероломство. Сейчас молчание Мити он понял как нежелание говорить при нем и взмолился:

— Да не чурайся ты меня, ради бога, Митьша!

Митя, чувствуя, что краснеет, сказал:

— Так как же, товарищи? Будем говорить при несовершеннолетнем?

— От него, видно, ни крестом, ни пестом не отобьешься. Давай уж, — отозвался Зотик.

Митя кашлянул и переступил с ноги на ногу.

— Товарищи, — начал он, — я решил остаться и работать с вами в Козлушке. — Он упорно глядел на ребят, но не видел лиц, а только чувствовал их взгляды, устремленные на него из темноты. — Мне хочется помочь вам. Сколько бед навалилось на вас за эту зиму! Один Денис Денисович чего стоит…

Митя хотел было уклониться от разговоров об артели и рассказать ребятам только о решении остаться в Козлушке, но, заговорив о Денисе Белобородове, не мог удержаться:

— Единственный выход, товарищи ребята, — это нам, малосильным, без взрослых, артелью бороться с окружающей суровостью… Дед Наум не в счет, на нем далеко не уедешь, женщин тоже на промысел не возьмешь… Значит, нужно организоваться.

Убедительность собственных слов подействовала в первую очередь на самого Митю. Организация артели теперь уже не казалась ему такой страшной, как минуту тому назад.

— Сизеву хорошо вести хозяйство, — продолжал он. — У него девять своих работниц. Да еще всю Козлушку припрягает! А куда денутся Зотик, Терька или хотя бы и Вавилка? Ведь они — старшие в семьях! На промысел уйти — на кого хозяйство оставить? На Амоску?

— Отстану я от вас! Да! Сами на промысел, а я дома?.. Держи карман! — отрезал Амоска.

— Молчи ты, молчи, ради бога, репейно семечко! — Терька толкнул Амоску в бок.

По нервному его голосу Митя понял, что слова доходят до Терьки, и заговорил еще убежденней:

— В одиночку через год всех вас приберет к рукам Анемподист Вонифатьич и вместе с Белобородовым все соки из вас выжмет. Ну, а уж если артелью за них взяться, то, пожалуй, и их в дугу согнуть можно. Я знаю, ребята, что сомнений у вас много насчет дележа сена и пушнины и неравенства в хозяйстве. Но мне кажется, что друг друга вы хорошо знаете, а больше всего вы знаете деда Наума. А кому же, как не ему, председателем артели быть! Обидит ли кого такой дед?

Митя остановился, помолчал и сел. «Пусть сами говорят», — решил он.

— Никого не обидит дедушка Наум, и, по-моему, думать тут нечего. Корова пусть думает — у нее голова большая. Вот что!.. Митьша правду сказал, и я с ним заодно. Хоть башку на плаху! — Амоска так расходился, что Терька с трудом усадил его, дернув за рубаху:

— Да замолчишь ли ты, окаянный! Дашь ли старшим хоть слово сказать?

Амоска сел и, недовольный, заворчал под нос:

— Козел пусть… думает, у него борода длинная.

Терька еще раз ткнул брата в бок. Амоска крякнул и замолчал.

— Я, ребятушки, так думаю… — Вавилка встал и заскреб в голове. — Так думаю я, ребятушки, что ежели большие не против, так тут что же? Только что скотом мы не одинаковы. А так, что же… — Он умолк и еще сильнее заскреб в кудлатой голове. — Оно конечно… но опять же, я так думаю…

— Да что это он, в самом деле, жилы-то из нас тянет! — вскочил Амоска. — «Что же» да «что же»! — передразнивая Вавилку, разгорячился он. — Молчал бы уж, коли бог убил.

Терька осадил братишку, так крепко рванув за подол рубахи, что у воротника отлетели пуговицы.

— А ты не рви рубашку, — огрызнулся Амоска. — Чего он заладил «что же» да «что же»?

— Я тебе это припомню, толстолобый! — выругался Вавилка, но говорить уже не стал и сел.

Терька поднялся со скамьи:

— Я согласен, ребятушки, со всем — вот мое слово. Потому — податься мне некуда, как только опять к Анемподисту.

— Ну, а ты, Зотик? — спросил Митя.

— Я уж тебе говорил, что с большими надо посоветоваться, дело тут не шуточное. Хочешь — сердись, хочешь — не сердись, Митенька, а без больших не согласен: опасно.

— А я не это ли говорил, что надо с большими? — мрачно отозвался Вавилка. — Куда мы без больших? Тоже, брат, без больших-то в этом деле… И опять же скот неодинаковый… Например, у меня Бурка, да он один трех худых стоит! — Вавилка уничтожающе посмотрел на Амоску и добавил: — Это только щенки, у которых материно молоко на губах не обсохло, сразу тяп-ляп…

— Так, значит, вы-то все согласны, сами-то? — спросил Митя.

— А то как же? — опять ответил за всех Амоска.

— Ну, как ты, Зотик? Я начну по порядку.

— Только с совету общего, с большими.

— А ты, Вавилша?

— И я это же, что и Зотик!

— А ты, Терьша?

— Куда угодно согласен, хоть сейчас, потому что мне туго-претуго…

— Ну, а Амоску я не спрашиваю, он еще вначале сказал. И давайте теперь все вместе за старших возьмемся. Только Сизевым ни гу-гу раньше времени. Обработку начнем с деда Наума. А потом уж к каждой матери пойдем поочередно, и обязательно с дедом Наумом. А то не подняли бы одних-то нас на смех. Согласны?

— Согласны! — хором ответили ребята.

— Организационное собрание сельскохозяйственной и охотничье-промысловой артели считаю закрытым, — торжественно объявил Митя и направился к двери.

Ребята поднялись и тоже вышли из бани.

У самого крыльца Зотик нагнулся к уху Мити и шепнул:

— Только, чур, еще раз уговор: без дедкиного согласия шагу не шагнем.

Глава XXIII

Дед Наум поднял ребят, когда за синими окнами еще лишь отдаленно угадывался рассвет.

— Бегите со Христом за Рыжушкой, да торопитесь: на рассвете харюзу самый клев.

Зотик и Митя пошли за лошадью. Шли по тропке. Густой туман окутал и Козлушку и поскотину: в двух шагах нельзя было различить друг друга. Митя наткнулся на Зотика.

— Эх, ветерок бы, сразу бы его смыло!

— Его мнешь, а следу не остается.

— Ложки бы, да хлебать его…

Потребность говорить в этой непроницаемой темноте была настолько сильной, что ребята говорили невпопад, лишь для того, чтоб слышать один другого.

Обдало струей сырого ветра. Как библейскую завесу, туман разорвало надвое. Обнажился клин кочковатой луговины, где паслись лошади. Иные из них стоя спали. Несколько тонконогих жеребят, родившихся этой ночью, неуверенно переступая на длинных ножках, тыкались матерям в вымя и неистово, как козлята, вертели коротенькими хвостишками.

Неразорванное поле тумана было так велико и плотно, что казалось, прыгни на него с пихты — и лети, как на ковре-самолете.

— Ну, теперь навьют из него черти веревок!

— Это ты о ком, Зотик?

— Я говорю, накрутят теперь из тумана черти веревок толстых да длинных. Все думают по ним обратно на небо забраться, да толку у них никакого не получается: рвутся веревки на середине. Шибко ушибаются черти об камни и об лесины, аж за сотню верст слышно, как шмякаются они сверху. Да скажи, неймется им, назавтра опять крутят и еще проворней лезут. Черти, черти, а сметки настоящей нету…

— Забавная сказка, Зотенька…

Зотик, ничего не ответив, стал ловить лошадь.

Луг звенел на разные голоса. Заплутавшимся ягненком блеял бекас. Просвистела, развешивая серебряное кряканье, утка. Рождался новый день.

Дед Наум уже сложил мешки с рожью на двухколесную таратайку, когда мальчики верхом на Рыжушке въехали во двор.

— Ну, ну, артельщики, охомутывайте да завтракать, — сказал он, встречая их у ворот.

Митя и Зотик онемели.

— Да он что, сорочьи яйца пьет, что ли?![31] — проворчал Зотик и вошел в избу.

У Феклисты готов был завтрак. Митя сел за стол, нахмурившись, все еще не понимая, кто бы мог сказать деду про артель. Феклиста разломила дымящийся калач на три части и положила хлеб перед дедом Наумом, Митей и Зотиком.

— Питайтесь, артельщики, да на меленку, — с грустной улыбкой сказала она ребятам.

Зотик нагнулся над чашкой, а Митя, перестав жевать, сидел разинув рот.

— Нет, смотри-ка, уж разболтали! — шепотом сказал Зотик.

«Это Амоска, больше некому», — подумали оба. Но Амоска тут был ни при чем.

Проснувшись среди ночи, Феклиста затопила печь и начала стряпню. Дед Наум, который от старости плохо спал по ночам, проснулся и разговорился с Феклистой.

— Ты ничего не знаешь, дочка? — свесив голову с печки, спросил он вполголоса.

— Нет, а что?

— Ты только послушай, что ребятенки-то наши затевают! Большим впору додуматься! Пошел это я вечор, прости ты меня господи, за баню и оторопел: что за притча! Где бы это, думаю, ребята говорят, уж не в бане ли? Да опять же, думаю, какая это нелегкая занесет ребят на ночь глядя в нетопленную баню? Перекрестился, присел за угол и слушаю. А он, городской-то, наших ребятишек в артель сбивает!

— Да что ты? — удивилась Феклиста.

— Вот те крест! Съест, говорит, поодиночке вас всех Анемподист, съест и не подавится. Надо, говорит, сообща и сено косить, и дрова рубить, и в промысел, потому, говорит, силы у нас у всех малые, а дедушка Наум стар, баб же в промысел не пошлешь. И решили ведь они артель сбить. Все решили. Даже Амоска Мартемьянихин и тот у них там ораторствовал. И откуда только у нынешних ребятишек ум берется? Да в их годы мы еще чуть ли не без штанов бегали, а они — смотри-ка! Вот я и не спал всю ночь. Слышал, что и ты ворочалась тоже. Думал все, дай с Феклистушкой поговорю, да не схотел тревожить… Как думаешь, дочка, ладную загадку загадал парненочка-то, а?

— Что я могу в этом деле, тятенька? Какая баба советчица! Вдовье уж, видно, дело — слезы лить да рубахи мыть… Сами уж как-нибудь решайте.

Феклиста утерла заблестевшие глаза.

— А я так думаю: ладное ведь дело-то затевают… Крутил, вертел, и так и эдак раскидывал, вспотел даже, а выходит, куда ни кинь — везде клин. Главное, малосильны ребята поодиночке жить, а положенья трудная приходит. Куда трудней, чем в те поры, когда старики забегали в эти края. Уж на что отменные богатыри были, а и то артелью тайгу под жительство расчищали, и покосы раскашивали, и избы рубили. Да взять артелью хотя бы поскотину городить или дорогу править — совсем другая успешность, если лад в людях. Дай-то им бог согласу, ребятенки они все добрые, смирные.

Дед Наум истово перекрестился.


Дорога на сизевскую мельницу шла по узкой речной долине у самого берега. Внизу ходили волны, широким водоворотом, чернели омуты, а над головой по высоким обрывам лепились пихты, вонзившись острыми вершинами в небо.

Дед Наум и ребята медленно поднимались по крутику. Зотик и Митя несли удочки. Через плечо у каждого была повешена холщовая сумка для рыбы.

Перевалив увал, снова спустились в приречную долину. Мягкая долинка заросла дымчатой от росы уремой. В цветущей черемухе куковали кукушки, стонали лесные голуби. Эхо вторило голосам, наполняя урему сплошным гудом. На побледневшем небе тонкий серп накренившегося месяца с каждой минутой бледнел и таял, как леденец.

Ребята не знали, с чего начать разговор с дедом насчет артели. Полушутливые намеки Феклисты и самого деда сбили их с толку. А Наум Сысоич тоже молчал и только изредка улыбался своим думам: «Стыдятся».

— Ну, так как, молодцы, артель, что ли, затеваете? — не утерпел наконец старик и оглянулся на Митю.

Митя вздрогнул, но тотчас же оправился. В голосе деда Наума не было ни насмешки, ни злобы.

— А куда податься, как не в артель! — твердо ответил Митя.

— И я говорю, что некуда. Доброе, доброе дело затеяли, сынки…

Митя и Зотик, не ожидавшие такой легкой победы, в первую минуту даже растерялись.

— Ум у тебя золотой, Митьша, даром что ростом с вершок, а уж — мужику впору. Но только ты, Митенька, не торопись, не торопись на гору. Я хочу обделать все так, чтоб и комар носа не подточил. Дело мы затеваем большое, правильное и полюбовное. Главное, полюбовное… — Последнее слово Наум Сысоич произнес дважды и оба раза особенно значительно. — В артель если да с принуждением, — продолжал он, — или там с неохотой — лучше и не ходи. Человек не конь, кнутом не подстегнешь… Сам рассуди. Сегодня какой день?

— Пятница, — ответил за Митю Зотик.

— Ну вот, а пятница что ни на есть самый тяжелый день. Завтра суббота — банный день. Послезавтра воскресенье — божий день, и о душе в этот день думают. А вот понедельник — другое дело. Вот в понедельник мы и возьмемся за бабочек. Перво-наперво я Мартемьяниху сосватаю. А там вместе с ней к Вавилкиной матери подъедем. А когда и это дельце обстряпаем, ну, тогда и к этому медведушке… к Мокею можно подсыпаться… — Дед Наум улыбнулся каким-то своим мыслям. — Вторительно скажу: ум у тебя доброму-доброму мужику впору. Я-то, старый дурак, и так и эдак кумекал о ребячьей жизни, а ты вот сразу — артель, и как в клин ударил. Потому мир — сила, миром и лесину без топора повалишь. Но хватит об этом. В другой раз наговоримся. Вон уж из-за белка солнышко горбушку кажет. И крутики проехали. Самые харюзиные места начинаются. Идите-ка с богом.

Мите очень хотелось еще поговорить с дедом, но действительно подошло время лова, и он побежал вслед за Зотиком.

Зотик размотал волосяную лесу, надел на удочку извивающегося червя, несколько раз плюнул на него и закинул лесу в пенистую стрежь. Лесу несло и тихо закружило в омуте. Зотик, приподняв удилище, сделал легкое движение в сторону. Резкий рывок из пучины омута — и подсеченный неуловимо быстрым движением крупный хариус шлепнулся на траву.

Оглянувшись на подходившего к берегу Митю, Зотик торопливо замахал ему рукой.

— Нагнись, за камни хоронись: видишь, тень на воду падает, — прошептал он, не спуская глаз с удочки.

Лесу опять рвануло, и опять, блеснув на солнце чешуей, крупная рыба упала в траву.

— К другому омуту побежим!

Зотик прихватил крючок и выскочил из-под берега на луговину.

— Молодой месяц — харюзу самый клев!

Глава XXIV

Новые дела вскружили голову, и Митя забыл о портфеле с корреспонденцией и учетными карточками. Только Амоска, верный своему слову, терпеливо вел неослабное наблюдение за дуплистой пихтой.

— Их, брат, девять, да Анемподистишка, да кержонка Фотевна на придачу, а я один. Только недогляди — и Митькой звали. А они так и шьют, так и шьют, — докладывал он Мите.

— На тебя, Амосша, вся надежда. Сам видишь, закрутились…

— Пригодился, видно, и Амоска… А попервости-то куда тебе!

Уговорить баб дед Наум взялся сам лично.

— Баба — она не уму, Митенька, не рассуждению в таких делах, а годам да бороде доверяет больше.

После рыбалки, задним числом, Митя решил написать протокол организационного собрания артели. В протокол он занес подробно не только свой доклад и прения, но даже и реплики Амоски. Протокол получился большой и интересный. Потом Мите захотелось записать все события, мелькнувшие в Козлушке. Он сшил тетрадь и задумался, какое название дать записям.

«Краткая история организации первой молодежной Алтайско-Козлушанской сельскохозяйственной и охотничье-рыбацкой промысловой артели, возникшей 7 мая 1927 года», — написал он на обложке тетради. Название понравилось ему, и он уже хотел было подробно переписать в нее организационный протокол, но потом вспомнил об убитом медведе, об истории с когтями, о корреспонденции в газету и вырвал первую страницу.

«Дневник организатора артели Димитрия Шершнева и его похождения с момента встречи с медведем», — написал снова он. Понравилось больше.

«Дневник организатора Димитрия Шершнева»… Это тебе не краткая история там какая-то! Кому будет интересно заглядывать через сто лет во всякие там краткие истории?»

Мите почему-то казалось, что дневник, в который он подробно станет записывать все случившееся с ним, обязательно будут читать не ранее как через сто лет и, читая, все будут удивляться его необыкновенному уму, жизни, работе, смелости.

Мысль эта так крепко засела в голову, что он уже представлял себе и удивленные лица своих будущих читателей и, главное, грусть их об утраченном великом человеке Димитрии Шершневе.

К заглавию на обложке вверху Митя решил прибавить лозунг: «Незаметные борцы — строители социализма — нисколько не менее заметных».

В первый же вечер Митя исписал половину тетради.

«10 мая 1927 года. Понедельник (около полуночи).

Я пришел к выводу, что личные радости настоящего организатора заключаются в сознании, что он творит революцию в застоявшемся, гнилом быту. Вот, например, сейчас. На полатях спит член молодежной артели Зотей Ернев. Мне кажется, что он видит во сне новую жизнь, о которой я ему говорил. И он действительно увидит ее не только во сне, но и наяву.

Пишу я об этом радостном настроении потому, что беднячка Мартемьяниха сдалась без боя, а Вавилкина мать Прасковья Козлиха долго ломалась под влиянием сизевской агитации, но все-таки согласилась на вхождение сына Вавилы в артель. Другой организатор впал бы в панику, что ни Мокей, ни Зиновейка-Маерчик не только не пошли в молодежную артель, но даже и высмеяли деда. Особенно Маерчик.

«Вы, — говорит, — тех, которые материну грудь (он сказал «титьку») сосут, запишите да заставьте меня на них работать» (он сказал «очибуривать»). Так может рассуждать только отсталый, забитый сельскохозяйственный пролетарий, которого нужно просвещать, выполняя ленинские заветы в отношении города к деревне. Анемподист Сизев развил бешеную агитацию против артели, и вдовы стали в тупик.

Но удачи с неудачами живут рядом. Не падай духом, Димитрий Шершнев, а веди смело за собой козлушанскую молодежь, самую, самую что ни на есть отсталую…»

Не успела Феклиста перемыть посуду после раннего завтрака, как стали собираться козлушане. Первым прибежал Амоска, торопливо помахал рукой перед иконами, поздоровался, сел на лавку и шепнул Мите:

— Ровно бы один уголок у той штуки пооборвался, на ветру топырится.

Зотик и Митя выскочили из избы. У объявления, приклеенного к воротам, одну сторону отдуло ветром, и бумага слегка горбатилась. Митя поправил объявление, отошел в сторону и не без удовольствия прочел написанное им же:

«Здесь! Утром! 11 мая! Назначено!

ПЕРВОЕ УЧРЕДИТЕЛЬНОЕ И ОРГАНИЗАЦИОННОЕ ВСЕКОЗЛУШАНСКОЕ СОБРАНИЕ

Молодежной артели по сельскому хозяйству и охотничьему промыслу.

Докладчик Димитрий Шершнев.


Вход свободный».

Зотику тоже нравилось это большое, написанное на листе писчей бумаги объявление. Нравилось даже то, что оно горбатится от ветра, словно рубаха на спине, когда быстро скачешь верхом.

— Пойдем! Идут…

Ребята вбежали в избу. Следом за ними вошла вдова Митриевна.

Она вырядилась, точно в моленную: на голове цветистая шаль, на плечах новенький зипун с расшитым плисовым воротником, на ногах новые обутки.

— Ночевали здорово, дед Наум, Феклиста Зеноновна, молодцы удалы!

Вскоре появились Мартемьяниха с Терькой и двумя дочками. У порога становилось тесно. Пришли Мокей с Пестимеей, Вавилка с матерью и сестренками. Постукивая толстой суковатой палкой, приковыляла согнутая в пояснице бобылка Селифонтьевна. Всем домом ввалились Сизевы и наполнили избу запахом нафталина от кашемировых сарафанов. Анемподист Вонифатьич, Фотевна и столпившиеся за их спинами дочки помолились у порога и потом дружно и в нос — по-раскольничьи — пропели:

— Спасет Христос, православны…

За Сизевыми пришли две вдовы Козловы.

Все вновь входившие торопливо крестились, задевая рукавами зипунов и кафтанов друг друга, и нажимали на передних.

Последний раз хлопнула дверь за Зиновейкой-Маерчиком и его женой — Гапкой-кривобокой.

Дед Наум сидел у стола.

— Проходите-ка в передний угол. — Он встал и кланялся каждому. Волосы у него были гуще обыкновенного смазаны коровьим маслом и зачесаны на уши.

Еще с приходом Амоски Митя почувствовал знакомый ему озноб и чуть заметное дрожание в коленках. «Вот оно когда начинается, настоящее-то. Держись, Митьша!..» — словно нашептывал кто-то ему в уши. «Держись! Держись!» — слышалось ему в каждом скрипе отворяющейся двери.

Вошедшие переминались с ноги на ногу и молчали. Даже Митриевна, великая сплетница и говорунья, сидела, уставившись в пол. Низкорослому, щупленькому Мите казалось, что он с каждой минутой на глазах у всех становится еще ниже и тоньше. Зотик подтолкнул его плечом:

— Начинай!

Бледный, торопливым говорим, без роздыху, Митя произнес давно приготовленную фразу:

— Объявляю первое учредительное всекозлушанское собрание открытым. Прошу избрать председателя, — и сел.

— Дедушку Наума! — одновременно закричали со всех сторон. — Наума Сысоича!

В волнении и сутолоке Митя забыл про секретаря. Вспомнив, решил, что все равно протокол напишет сам.

Наум Сысоич в смущении одергивал подол рубахи и поглаживал промасленные волосы.

— Ишь ты, дела-то какие… Дела-то, а? — повторял он. — Но я ничего, православные… Миру угодно, а я что же?

И он беспомощно разводил руками, не зная, что ему делать дальше, и от этого смущался еще больше.

— Не бывало это дело у рук, мужички. Не знаю, с какого конца и подступиться…

Митя пошел на выручку окончательно растерявшемуся деду.

— А мы безо всякой волокиты возьмем да и начнем, — сказал он решительно.

— И я это же думаю, что безо всякова Якова. Народ мы лесной и к этому не свычный…

Слова деда Наума окончательно успокоили Митю.

— Ну так я начинаю, товарищи! — громко выкрикнул он.

— Давай, давай, а мы послушаем, — отозвались козлушане.

— Да отоприте дверь там… Духота! — пробасил Мокей и опустился на пол, приготовившись слушать.

Митя неожиданно для самого себя заговорил с козлушанами так же просто, как бы говорил с Зотиком.

— Укажите нам другой путь, как не в артель? — спрашивал собрание Митя и тотчас же отвечал сам: — В работники к Анемподисту Вонифатьичу или по деревням к богатым мужикам? Могут ли Зотик, Терька или Вавилка в одиночку и корму на зиму скоту наготовить, и дров запасти, и на промысле управиться? Не могут… Дадут ли одному Зотику, Терьке или Вавилке пороху и дроби в кредит? Нет! А артели, хотя бы и молодежной, советская власть даст, головой ручаюсь, что даст… Если у нас будет артель; позволит ли она Денису Денисычу обманывать на пушнине, порохе и товаре? Тоже нет. Артель сама сдаст пушнину государству и сама получит за нее и деньги и тиар.

Митя говорил так убедительно и о таких близких всем делах, что артель, казавшаяся большинству собравшихся еще час назад дикой затеей, у многих теперь уже не вызывала сомнений. Козлушане сосредоточение молчали.

— И красный товар будет? — прервала молчание щеголиха Митриевна.

— На пушнину и товар будет, — подтвердил Митя.

— Ниток бы юрошных, голубчики! Скажи, ведь замучились. Керосину бы, а то жирник жечь приходится…

— А мне дробовик, и чтоб на тридцать сажен бил! — крикнул Амоска.

— Духовитого репейного бы масла, волосы смазывать, — тоненьким голоском пискнула кривоногая Сосипатра, но Анемподист Вонифатьич так посмотрел на нее, что она сжалась и спряталась за сарафан Фотевны.

— Они тебе смажут. Они тебе смажут!.. Распустили уши-то. Тоже купцы выискались. Тут вам наскажут соловья на сосне! — Глаза Анемподиста Вонифатьича забегали по лицам присутствующих. — А я так думаю, что не надо этого дозволять, мир честной. Против закону божьего это. Купечество даже и в библии освящено, а они, голь-шмоль бесштанная, купцовать хочут. Не надо, да и только! Да разве будет прок из дела, затеянного еретиком? А о небесной каре забыли? — Лицо Сизева побледнело, борода затряслась.

Поднявшийся вслед за его словами шум заглушил речь Мити.

— Не надо-о! — кричали одновременно все сизевские дочки во главе с Фотевной.

— Не желаем! — изо всех сил орали Зиновейка-Маерчик и его жена.

— Красного товару давай! — кричали остальные.

— Юрошных ниток!.. Иголок!.. Керосину!.. Спичек!..

— Дробовик! Дробовик!.. — визжал, вытаращив глазенки, Амоска.

Дед Наум растерялся и не знал, что делать.

— Богом прошу: перестаньте реветь! Ну можно ли эдак-то…

Но собрание не унималось.

— Я вот тебе дам «не надо», — вдруг грозно поднялся с пола Мокей и подвинулся к Анемподисту.

В избе сразу стало тихо.

— У самих всего полно, а другим не надо? — подхватила Пестимея, а за ней и Митриевна.

— Замолчите вы, окаянные! — качнулся в сторону женщин Мокей, и они тотчас же смолкли.

— Вот бы кого председателем-то! — крикнула Мартемьяниха.

— И то правда, мир честной… Мокеюшка! Стань-ка сюда, ко мне поближе, для порядку, — обрадовался дед Наум. — А то, скажи, не способиться одному.

Мокей подошел к столу и уставился из-под мохнатых бровей на притихших козлушан.

— Предлагайте высказываться, дед Наум, — шепнул Митя, — я кончил.

— Ну как, мужички? Поговорим? Только по порядку. Так и быть, начну первый.

Дед Наум старческим, слегка тягучим голосом начал:

— Дело уж теперь, как ни верти там, Анемподист, а слаженное. Артель-то и в бумаги записал Митьша, и с бабами обсудили все. Потому что охотничьей артелью, по нашим местам, конечно, никого не испугаешь: спокон веков одиночкой в тайгу не хаживали, как есть она тайга, а человек в ней иголка… Даже и сильный мужик в ней не в редкость хизнул от пустяковины, а тут вон они какие добытчики, им и подавно… И я об этом передумал за эти дни. А потому — с богом да в добрый час! — Дед Наум перевел дух и продолжил: — С богом, ребятушки! Только работайте так, чтоб один перед одним, как мужики на помочи. И все сообща, сообща, а не как Анемподист, только в свой рот гребом гребет и не нагребется… Живите миром, по заповедям господним. Не обижайте друг друга. Ну, а если раздор между собой пойдет, то это будет уже не артель, а осиное гнездо. Пуще всего бойтесь раздору! Не слушайте скверных, смутительных слов, которые будут пущать про каждого из вас. А что это будет, тут и к бабушке не ходи…

Дед Наум сдвинул брови и пристально посмотрел на Анемподиста, Фотевну и Зиновейку-Маерчика.

— Старики-то наши раньше, как какая неустойка, в артель сбивались… Сбивались, сбивались в артель, — словно возражая невидимому противнику, несколько раз махнул дед Наум и сел.

Слушая деда, Митя очень хотел возразить ему. Он хотел сказать, что христианский подход к артели неверен, так же как и ссылка на прежние артели, потому что артели тогда были кулацкие и работа их в большинстве сводилась только к борьбе со зверем и суровой природой в этом захолустном раскольничьем углу.

Подмывало сказать, что теперь их основная задача в другом — в борьбе с Сизевым, с Белобородовым, со всем косным козлушанским бытом. Но подумал: «Ничего, только бы начать», — и это удержало его.

Первыми зашевелились женщины, заговорили вполголоса, искоса поглядывая на Мокея. Красный товар, юрошные нитки, пуговицы, иголки, керосин, спички — вот что волновало жителей захолустной Козлушки. Обо всем этом они могли бы проговорить хоть до утра. Но на народе бабе говорить в Козлушке было не принято — засмеют! И дальше перешептываний дело не шло.

Анемподисту Вонифатьичу очень хотелось поговорить, но он не мог осмелиться — Мокей приводил его в трепет: «Зверь черный, а не человек. Сразу дух вышибет. А потом иди ищи с него».

Он скорбно вздохнул и негромко сказал:

— Уж коли старый да малый взялись — жди толку… Пойдемте домой, дочки. Пожалуй, еще с еретиком спутаешься, сам еретиком станешь… К бесу в когти лезете! — уже более громко и зло выкрикнул он и вышел вместе с дочками.

В избе стало просторнее.

— Так, значит, голосуем, товарищи? — спросил Митя.

— Чего же еще там, давай!

— Всем товар нужен…

— Председателем артели предлагаю товарища Ернева, Наума Сысоича.

— Правильно!

— Дедушку Наума!

Женщины осмелели и хором начали хвалить деда.

— Справедливый старик! Чужим не покорыстуется!.. За чужую копеечку не запнется… — кричали вдовы Козловы.

— Ты мне обязательно дробовик, да сам выбери, дедынька, — не отходил от председателя Амоска.

Наум Сысоич топтался у стола и все повторял:

— Ну вот, Митенька, и слава богу! Если пойдет по-хорошему все, то и слава, слава богу…

Глава XXV

Протокол № 2 Митя переписывал несколько раз. Ему хотелось написать коротко и ясно. Ясности в конце он добился, но краткости достичь так и не смог.

В приложении к протоколу он подробно описал имущественное состояние и социальное положение членов артели.

— Один бедняк, один безымущественный пролетарий, остальные середняки и ни одного зажиточного… Как не помочь — помогут!

— Я тоже думаю, что должны бы помочь… — говорил дед Наум. — Да нам не много и нужно. Давай-ка подсчитаем, Митя. Терьке дробовик надо? Надо. Вавилке винтовчонку какую-нибудь — тоже беспременно. Тебе тридцать второй калибр необходимо: с такой, как у тебя, берданкой на одном порохе прогоришь. Пороху по две банки на брата — клади десять фунтов. Дроби по десять фунтов — пуд десять фунтов… Патронишек десятка по два, пистонов по три сотни, капканов там соболиных десятка два… И пиши, пиши, что рассчитаемся за все. До копеечки рассчитаемся пушнинкой. Не таков, мол, дедушка Наум, чтобы не рассчесться.

Митя исписал тетрадку, а до конца еще было далеко. Надо было написать в райком комсомола информацию о работе, начатой среди козлушанской молодежи, попросить литературы, плакатов, бумаги… Надо было составить корреспонденцию в газету.

— Тут, брат, только начни, а дел и на коне не увезешь, — посочувствовал Мите дед Наум. — Великое ли дело — дом, хозяйство? Одно не переделаешь — другое само просится. А тут артель, обо всем надо подумать.

Сам дед Наум начал подготовку к первому выходу артели на рубку и пилку дров. С утра скрипело и шипело на дворе старенькое точило, блестели на солнце лезвия топоров. Ребята по очереди крутили ручку. Дед Наум правил топоры, пробуя лезвия на ногте.

Амоска, оттолкнув уставшего Терьку, тоже брался за ручку и яростно крутил, склонив голову набок. После топоров стали править поперечные пилы.

На второй день к обеду Митя закончил «канцелярию», вышел на крыльцо и облегченно вздохнул. Яркое солнце ослепило его. Перед ним раскинулась деревенька, и впервые по-иному посмотрел он на избы и дворы козлушан. Впервые по-новому увидел большой дом Анемподиста, ощутил широкую пасть его двора, ненасытную утробу амбаров, завозен и кладовых.

— Погодите! — не удержавшись, крикнул Митя в пространство. — По-го-ди-те!

Глава XXVI

Отшумели пьяным половодьем реки, легли в каменные берега. Но мутны и глубоки в них воды. Еще бродит в них весенний хмель. Поднимаются они, как на опаре, и вот-вот вновь выплеснутся через край от июньских дождей.

Наконец «обрезались» горные речки и реки, вынырнули из глубин валуны, закурчавились, заплясали на шиверах всплески струй. «Пролегли» броды, сомкнулись разорванные половодьем тропы. Близился покос — горячая, страдная пора в горах.

Артельщики, покончив с заготовкой дров, вышли из лесу. В обед на ерневской Рыжушке прискакал Амоска.

— Баню топи скорей, тетка Феклиста! — крикнул он, а через миг его звонкий голос уже раздался под окнами Матрены Козлихи: — Топи баню, тетка Ивойлиха!

Вечером, с притороченными к седлам топорами, сумами и туесками, подъезжая к Козлушке, Зотик, Митя, Вавилка и Терька радостно вдыхали запахи банного дыма и жилья. У околицы молодые артельщики не утерпели и карьером ворвались в деревню, оставив старого председателя медленно спускаться с горы верхом на слепой мартемьяновской Соловухе.

Ребят трудно было узнать, так они загорели. Особенно Митю — в холщовых Зотиковых штанах, холщовой рубахе, в обутках, перетянутых под коленками, и в белой войлочной шляпе. В этот вечер в бане Митя впервые за свою жизнь с наслаждением хлестал себя веником, а после бани уснул, не дождавшись ужина, на кровати Феклисты.

— Умаялся, да еще в бане разомлел, вот оно и сбороло. — Дед Наум тихонько прикрыл Митю Феклистиным одеялом. — Ты уж, дочка, в амбаре переспи эту ночь. Жалко мужика тревожить…


…Шестимесячный щенок Жулька замолк и, перекосив голову, слушал. Левое ухо у него торчало, как рог, а правое обвисло, словно надломленное посредине. Оловянные глаза щенка выражали полнейшее недоумение. Стоило ему только замолчать, как «там» начинал скрестись «он». И Жулька уже вновь визжал, лаял, скреб когтями кору дуплистой пихты до изнеможения.

Таинственный обитатель дупла изводил Жульку. И так изо дня в день. Иногда щенок, увлеченный осадой, забывал даже время кормежки. Корытце с налитым в него снятым молоком постепенно чернело от утонувших в нем мух.

— Опять нет кобелишка, сдуреть бы ему, — жаловалась Палашка домоправительнице — вековухе Аксинье. — Совсем от двора отбился, второй день простоквашу телята пьют.

— Со свету сживет за кобелишку тятенька. Последи ты за ним, — распорядилась Аксинья.

Когда отощавший Жулька появился на дворе, Палашка по беспокойному виду лайчонка определила: «Пожрет и улизнет. Беспременно улизнет, пропастина…» Она затаилась.

Жулька, старательно вылизав корытце, в два прыжка махнул за ворота. Палашка выскочила из засады и кинулась следом. Перебегая от дерева к дереву, она вскоре услышала взвизгивания щенка. Глаза Палашки загорелись охотничьим азартом.

«Уж не на зверушку ли какую?.. А ну, как барсук!»

Палашка уже было подумала вернуться за Аксиньей, но щенок замолк, уставившись в отверстие дупла.

«Бурундучишка, наверное…» Она выскочила из засады.

Жулька еще азартнее залился лаем.

— Цыц ты, волк тебя задави!

Щенок отскочил в сторону и сел, вздрагивая от волнения.

Палашка заглянула в отверстие дупла старой пихты и увидела там металлический блеск портфельной застежки.

— Господи Исусе!.. Не клад ли? Да воскреснет бог… и расточатся врази его, — торопливо зашептала она, озираясь по сторонам. — Не скрылся бы с виду! К кладу, говорят, вперед пятками подходить надо…

Палашка отпрянула от дерева и, пятясь, подошла к пихте. Нащупав дупло, сунула туда руку и с криком отдернула: из дупла, задев коготками, метнулся полосатый зверек.

— Бурундук!..

Через минуту Жулька звенел далеко в лесу, загнав бурундука на буреломину.

Трясущаяся Палашка вновь сунула руку, нащупала портфель и, задыхаясь от волнения, потянула:

— Пол-не-хонький!..

У Ерневых кто-то хлопнул калиткой. Палашка как подрубленная упала и животом накрыла портфель, готовая драться за находку до смерти.

С минуту полежав без движения, она поднялась, сунула портфель за пазуху и бросилась домой.


Митя проснулся поздно:

— Проспал! Ушли, а не разбудили…

Но в следующий момент он вспомнил, что они уже выехали из лесу, что сегодня воскресенье и они отдыхают.

Митя повернулся на бок и почувствовал ноющую боль в плечах, спине и кистях рук. Поднимаясь с кровати, не мог удержать вырвавшегося стона. В избу вошла Феклиста:

— Отоспался? Уснул без ужина…

В голосе Феклисты Митя уловил материнское участие.

Помимо боли в пояснице и плечах, Митя не мог по-настоящему согнуть ладоней, и когда умывался, вода с них скатывалась. Он не успевал донести ее до лица.

Багровые мозоли царапали щеки и лоб. За завтраком распухшие пальцы неловко держали ложку, и щи расплескивались по скатерти.

«От топорища это. Зато на работе от других не отставал», — утешал себя Митя.

— Одеревенели ладошки-то… В покос у меня тоже пухнут рученьки первую неделю. Дай-ка я мазью их смажу. — Феклиста принесла сметаны и топленого масла. — Теперь еще ложечку деготьку парового, и руки как пух сделаются.

Митя покорно подставил Феклисте ладони, и она втерла в них пахучую мазь.

— Городской ситец не держит, рвется — холстину просит, — глядя на лопнувшие Митины мозоли, засмеялась она и добавила: — А дедка с Зотиком чуть свет на рыбалку ушли.

Митя недоумевал, как это можно после двухнедельной работы в лесу в первый же день отдыха отправиться на рыбалку. Но, скрывая свое удивление, сказал:

— Меня-то чего же не разбудили, и я бы пошел…


— Карусель-то, карусель-то, батюшки!..

Анемподист Вонифатьич ворочался с боку на бок, но сон бежал от него, и он смотрел в темноту, повторяя:

— Карусель-то, карусель-то какая!..

Слово «карусель», подвернувшееся невесть откуда, лучше всего определяло создавшуюся обстановку.

— Не спишь, старик? — спросила Фотевна.

— А ну вас к бесу, окаянные, прости ты меня, господи, ночью спокою не дают!.. — Анемподист уцепился за оклик жены и ругался долго и с причетами, стараясь сорвать зло.

Два дня и две ночи клокотало его сердце. Все сизевские распрятались по углам, боязливо наблюдая за стариком. Баловень Анемподиста, Жулька по неопытности кинулся с лаской к ногам хозяина и от пинка отлетел в сторону. Девки из рыжих сделались пепельными. Фотевна ходила пришибленная и решила в неурочный день топить баню:

— Может, на горячем полке, в пару, поотойдет.

Утром, до солнца, Анемподист уже поднял дом. В предрассветной мгле доили коров. Заглушенно шумел сепаратор в погребице. Блеяли, похрюкивали, топали копытцами козы, овцы, свиньи, телята. Бесшумно сновали по дому Вонифатьичевы чада, шепотом отдавала хозяйственные распоряжения Аксинья.

Анемподист гремел в амбаре, переставляя с места на место бадейки с медом, и разговаривал сам с собой:

— Вот карусель, карусель-то заварили!..


— Ты, Зиновей Листратыч, одним словом, может, сомневаешься во мне, так вот тебе, как перед престолом всевышнего! — Анемподист поднял глаза и перекрестился. — И лошадь и седло… езжай, копейки не возьму! Как-никак кровный мне доводишься — худо ни добро, зять. А они, брат, в ложке воды утопят человека… Есть, говорит, в Козлушке Зиновейка-Маерчик, так и пишет — Маерчик, кулацкий зять, плут и лентяй, и неизвестно, отчего идет он напротив артельного дела.

Сизев помолчал и опять заговорил вполголоса:

— Чистое дело — карусель! Поперек горла, видишь ты, стали мы им. Один, говорят, кулак, а другой в поддужных у него ходит… Гнида, ногтем его, можно сказать, а вот поди же — прямиком в газету, так и эдак, так и эдак… Бабе твоей тут мучишки, убоинки, медишку… Своя кровь ведь она мне доводится! Сколь ни сердись, а кровь… А и дел-то тебе — весточку Денису Денисычу передать, и от себя скажи: подкоп, мол, и под тебя ведут, с головой можешь провалиться… Всю ночь на коленках перед угодниками простоял, и вот, Зиновей Листратыч, слушай, что я надумал…

Ушел Анемподист от Зиновейки успокоенный и дорогой даже запел церковную стихиру.


В волость собирался Маерчик. Надо было решать, а Митя не знал, как быть.

«Пусть едет Вавилка! Мне нельзя… Подумают еще, что от горячей работы сбежал».

Дед Наум настаивал, чтоб ехал Митя. Ивойлиха просила отрядить Вавилку:

— И кожи из выделки взять надобно, и мелочишки кое-какой купить.

Терька с Зотиком не знали, на чью сторону встать, Амоска же предложил послать с важными бумагами его.

— С Зиновейкой и я не заблужусь, а что проку в волости от Вавилки? Ну что проку? Пошлите меня, ребятушки, я помозговитей этого пентюшонка, а Вавилка поздоровей здесь с литовкой…

Упоминание Амоски о покосе вновь подхлестнуло Митю.

— Пусть едет Вавилка, — решил он, — а мы уж с тобой, Амос Фомич, зимой съездим.

Вечером Митя с Зотиком и Амоской сходили к дуплястой пихте. Со всеми предосторожностями вынули портфель и принесли домой.

Глава XXVII

На левом берегу реки Становой, на широкой излучине, раскинулись заливные луга. Мягкие и густые вырастают на них травы. В километре от заимки, на шивере, — «покосный брод».

Утрами с лугов вместе с медвяными запахами цветущих трав доносится в Козлушку неумолчное скрипение коростелей, крик перепелов и кряканье уток. После ночных дождей молочная пелена тумана надолго закутывает соседние с лугами горы, лесную чернь и речное ущелье. В знойный полдень дрожит и плавится над лугами марево, рябит в глазах.

Душно в эту пору в лугах. Горяч, густ и прян воздух. Обливается пόтом с головы до ног человек. Единственное спасение в полуденные часы — река.

Дед Наум сам примеривал косьевища[32] литовок по росту артельщиков и привязывал ручки.

— Против пупу, не выше и не ниже, должна быть ручка у литовки, — пояснил он Мите. — Ниже — поясницу будет ломить, выше — плечам надсадно…

Отбитые и направленные еще с вечера косы поблескивали голубизной стали.

Одна за другой, в пестрых сарафанах, заправленных по-мужски в холщовые штаны, верхом на лошадях выскакивали с брода на берег бабы. Стройная, с матово-белым, не поддающимся загару лицом Феклиста спрыгнула с седла у балагана. За ней — высокая, худая Матрена Ивойлиха, мать Вавилки. Сзади всех — с большими, мужичьими руками, с морщинистым, рано постаревшим лицом — Агафья Мартемьяниха, мать Терьки.

— Ко-о-о-о-бы-лу! — донесся крик с противоположного берега.

Стоявшие у балагана женщины, Митя, Зотик и даже лошади повернули головы на крик.

Дед Наум тоже уставился в сторону брода:

— Кричит будто кто-то, бабы?

— Да Амоска ведь это! С собой не взяла, домовничать оставила, а он следом…

— Перевези его, Зотик. Кашу мне варить помогать будет, — распорядился дед.

Зотик вскочил на не расседланную еще Рыжушку и рысью въехал в воду.

Амоска никак не мог успокоиться:

— Сами на покос, а меня дома… Домовника нашли!

— Щенок, вози его тут! — огрызнулся Зотик.

Он высвободил правую ногу из стремени, Амоска легко вскочил на коня и уселся позади Зотика. Шум шиверы и постукивание копыт о плитняк заглушали ворчание Зотика.

— Мы совсем было хотели кошку в лапти обувать да за тобой посылать, а ты сам явился, — услышал Амоска, когда Рыжушка выскочила на травянистый берег.

— Ворчи там еще, я вот дедыньке Науму пожалюсь!

Перебравшись на покос, Амоска уже не мог простить воркотни Зотика и, спрыгнув наземь, крикнул:

— Я тебе покажу кошку! Ты у меня подразнишься!

К стану Амоска предусмотрительно не пошел, а залег в траву и решил обождать, когда мать уйдет косить.

«Сгоряча-то еще выпорет при народе. Что с нее взять?» — подумал Амоска о матери.

Ждать пришлось недолго. Вскоре все ушли косить.

Впереди, без шапки, в белой посконнице, шел дед Наум. Следом за ним, широко расставив по прокосу ноги, в мужских шароварах и обутках косила Агафья Мартемьяниха, за ней — Ивойлиха, за Ивойлихой — Феклиста. Феклисту поджимал, наседая на пятки, Зотик, за ним — Терька, и сзади всех, отстав на половину прокоса, «мыкал горе» Митя.

Правее, в другом конце луговины, вытянулись в нитку, как журавли в небе, восемь Вонифатьичевых дочек и девятая — Гапка Маерчиха. Еще правее, объединившись в бабью артель, косили Омельяниха и Орефьиха Козловы. Левей, у кромки леса, взмахивали косами Мокей с Пестимеей.

Дзинь! Дзинь! — рассекает воздух.

Жжиг! Жжиг! — доносится со стороны сизевских и Мокея.

Прокосы исстари козлушане начинают от кромки леса и гонят к реке: вода манит косца, да и трава к реке растет в наклон.

Дед Наум обмакнул литовку в воду, перекинул ее через плечо и пошел по росистой, низко скошенной траве легко и уверенно. Следом за ним вышли Агафья Мартемьяниха, Матрена Ивойлиха, чуть покрасневшая Феклиста со сбившимся на шею платком. Зотик и Терька тоже намочили литовки в реке и, смеясь, догоняли женщин. А Митя все еще бил сплеча косой по высокой траве, путался ногами в неподрезанной кошенине, втыкал носок литовки в кочки и поливался потом, изнемогая на длинном прокосе. Мите казалось, что прокос бесконечен, что с каждым взмахом у него в связках кистей и в локтях лопаются жилы. Но он упрямо косил и косил крепкую траву.

Когда дед Наум у балагана показывал, как нужно держать у литовки носок и пятку, как подкашивать и сбрасывать с косы в ровный ряд зеленую, на глазах вянущую траву, все казалось легко и просто. Такой же простой и легкой казалась работа, когда Митя смотрел со стороны, как косили другие. А теперь носок литовки отяжелел и поминутно зарывался в землю.

«Не докосить… упаду», — думал Митя. И эта мысль еще больше расслабляла его. Но он, стиснув зубы, все же упрямо шептал:

— Докошу! Сдохну, а докошу!

А за спиной слышал страстную мольбу Амоски:

— Дай, дай литовку, я помогу тебе!

Но продолжая заплетаться в траве косой и ногами, Митя по-прежнему бил по зеленой росистой зыби. Он уже не смотрел на далеко ушедших косцов и махал косой с тупой безнадежностью, чувствуя, что вот-вот свалится с ног.

Наум Сысоич остановил Митю:

— Дай-ка литовку, сынок!

Красный, на трясущихся, подгибающихся ногах, Митя с трудом сделал несколько шагов. Амоска вырвал у него косу и передал деду.

Хотелось опуститься на скошенную траву и промочить горло, но Митя пересилил себя и непринужденно сказал!

— Не ладится что-то у меня…

В памяти деда встал он сам, двенадцатилетний Наумка, на длинном прокосе среди мужиков. Сзади Наумку поджимает и косой и насмешками двадцатилетний верзила, кпереди ухватывают косами мужики и бабы. Горит трава под взмахами двух десятков кос.

«Убирай пятки! Подсеку!..» — слышит изнемогающий Наумка и из последних сил гонит прокос к реке…

В старческих глазах Наума засветилась ласка.

— Литовка у тебя никуда, сынок. Смотри-ка, все жало заворотилось. Да тут хоть и того ловчее косец отстанет.

Дед обтер лезвие пучком травы и, обхватив косу, стал править оселком завернутое жало.

Митя отдышался.

— Берись! А я сзади стану, сноровке тебя поучу…

Женщины, Зотик и Терька не останавливаясь прошли к лесу и уже делали новые прокосы.

— В науке стыда нет, сынок, давай-ка! — Дед Наум, поместившись сзади Мити, взял литовку. — Ноги пошире, и корпус на литовку… вот так. Высоко не подымай, носок все время легонько кверху, а пятку над самой землей. Вот эдак.

Руки Мити одновременно со взмахом косы сделали широкое полукруглое движение. «Как вокруг оси», — подумал он.

— Пяткой, пяткой норови. Ниже, ниже, с мочкой прихватывай!

Дед незаметно убрал руки и отошел в сторону.

Митя по инерции сделал несколько удачных взмахов, но потом вновь стал брать «вполтравы» и путаться.

Дед снова обхватил косу сзади Мити и прошел с ним по прокосу до конца. Навстречу, возвращаясь от реки, заходили косцы.

— Меня эдак же дедынька выучил, — сказал Зотик.

— А меня дядя Мокей выводил, — отозвался Терька.

Митю удивило, что над его неумением не смеются даже ребята. Только позже он понял, что и они в свое время мучились так же.

Он опять стал самым последним и опять отстал на половину прокоса. Но его радовало, что кошенина уже идет ровней, а вал травы у него только чуть поменьше, чем у Терьки.

— Не сразу на гору, — словно угадывая его мысли, сказал дед Наум и, вновь обхватив косу сзади Мити, прижался грудью к его спине. Коса с сочным джиканьем стала сбривать густую, мягкую траву, и Мите вновь показалось, что теперь-то постиг хитрую науку и может без посторонней помощи свободно и легко чертить зеленые полукружья.

Когда повернулись от реки к лесу, из-за щетинистого увала Седлухи вырвались первые брызги солнца.

Кончив прокос, Митя с трудом разогнулся, словно поднимал с земли не точильный брусок, а двухпудовую гирю.

…Солнце стояло над головой, заливало землю горячими потоками. Женщины сбросили платки, сняли холщовые шаровары и повыше подоткнули сарафаны, чтобы продувало. Ребята после каждого прокоса мочили голову в реке, обливали друг друга, жадно пили. Но уже на середине нового прокоса во рту пересыхало, соленый пот заливал глаза… От нагревшейся травы пыхало жаром, как от печки.

Митя слабел с каждой минутой. Работа в лесу, когда он пилил и колол дрова, казалась ему сейчас детской забавой. Каждый взмах косы давался теперь с огромным напряжением.

«Машину бы на эти луга…»

Мысль о машине возникла, когда Митя, словно поскользнувшись, с помутившимися глазами стал тихонько опускаться на траву.

«Не видел ли кто?» — тревожно подумал он и, поднявшись, снова взмахнул косой. В горле было так сухо, словно он проглотил песок. Дед Наум, кончив свой ряд, подошел к нему и сзади тронул за плечо:

— Пойдем-ка, Митя, обед варить — бабы докосят…

— Ну что ж, пойдем, пожалуй… Вот только бы прокос пройти…

— Отощали без варева. Идите-ка скорей, мы прихватим.

Женщины стали заходить новый прокос, а Митя с дедом направились к становищу.

— Я думал, не выдюжишь до обеда, а ты, смотри-ка… Так же вот и со мной попервости бывало. Отец у меня, покойничек, строгий был. Косишь — свет из глаз выкатывается, а он все торопит, все торопит…

Горячий ветер, огненные потоки полуденного солнца, раскаленные, дышащие жаром травы нагрели голову, распалили лицо, грудь, спину. Митю неудержимо влекла река.

— Пойди-ка да выкупайся. А я уж тут с Амоской управлюсь.

Амоска схватил Митину литовку и начал косить у балагана. Он бойко помахивал косой, захватывая неширокий ряд, но косил чисто.

— Дедынька, дай-ка я к бабам побегу! Я им погрею пятки, я их погоняю, — сказал Амоска.

— Нет уж, сынок, давай обед варить, а то бабы отощали у нас…

Раздевшись на ходу, Митя бросился в воду. Ощущение блаженного покоя и радости охватило его. Силы вернулись. В диком восторге кувыркался он в воде, плавал, «мерил дно», опускаясь в плотные, холодные глубины. Вынырнув, хлопал по воде ладонями и снова нырял и плавал.

Вечером женщины уехали в Козлушку.

Митя лежал у костра и думал об уехавших. Дотемна они будут доить коров, ставить опару — переделают уйму незаметных бабьих дел. Ночью, задолго до света, затопят печи, вновь выдоят коров, напоят телят, накормят птицу, выпекут хлебы и до восхода солнца отправятся на покос, чтобы косить до вечера.

«В покос бабы спят на ходу», — вспомнились Мите слова деда.

«Машину бы сюда, и тогда весь бы этот дьявольский труд — к черту!» — думал Митя.

Синий дымок костра стлался по лугу. Наум Сысоич отбивал косы на стальной бабке. Отблески костра зайчиком прыгали по высветленному лезвию.

Размеренные удары сливались с сухим потрескиванием пихтовых дров, с перекликами ночных птиц, с плеском речных струй.

В котелке бурлила каша. Зотик, Терька и Амоска охапками таскали из валов завядшую траву — устраивали постели. Митя, опрокинувшись навзничь, глядел в небо.

— Не заснул еще, сынок? — заговорил дед Наум. — Я вот и говорю. Ежели бы годочка хоть с два покрутиться бы с вами — оперились бы, поднялись бы на свои ноги, В земле ужо належусь… отдохну…

Дед не закончил и замолчал.

Митя задумался о нем. Душевная ясность, подкупающая простота деда, жажда жизни только ради того, чтобы помочь ребятам стать на ноги, изумляли Митю.

Мохнатые, как золотые шмели, в тихом небе возникали звезды. Сырыми запахами мочажин и осоки наносило с лугов. Митя не слышал, как ребята нарезали хлеба, принесли с реки туес со сметаной и заправили кашу. Проснулся он от прикосновения руки к его плечу:

— Вставай-ка, сынок, поужинай…

Полусонный, черпал он из котла слегка пригоревшую кашу, полусонный, отвечал на вопросы. Голова его склонялась и падала. Он откинулся назад и вновь уснул.

А у костра еще долго шумели и смеялись ребята.

Глава XXVIII

Зиновейка-Маерчик ехал молча. По тому, с каким ожесточением пинал он под бока ленивого сизевского Карьку и визгливо ругался, Вавилка понял, что Маерчик злится.

Вавилка никак не мог понять причину злобы Маерчика. Утрами, вместе с своей лошадью, Вавилка оседлывал для Маерчика Карьку, вечерами варил уху из хариусов, наловленных им же.

«А он все злится, все колется…»

Большой и добродушный Вавилка начинал даже бояться плюгавенького, ершистого мужичонку. Переезжая один из бродов, Вавилка не успел сдержать лошадь, и Гнедко, кинувшись в воду следом за Карькой, обдал холодными брызгами шею и спину Маерчика. Маерчик взвизгнул, повернул лошадь и начал ожесточенно бить плетью Вавилкиного Гнедка по голове, по глазам.

— Исхлещу! Исхлещу до крови!..

Вид Зиновейки был так грозен, что Вавилка оцепенел и долгое время ехал далеко позади.

— Белены объелся…

К концу пути Маерчик дошел до того, что его раздражало решительно все: и жаркое солнце, и слепни, кружившиеся над лошадью, и Карька, уже не обращавший внимания на пинки и свирепые удары плетью.

Коротконогий, с лисьими волосами (рыжими с краснинкой), Зиновейка с детских лет начал «глотать оплеухи и пинки». Матери он лишился рано, отца не помнил вовсе. Вырос Зиновейка в чужих людях. Вместе с синяками и шишками износил не один десяток оскорбительных прозвищ. Позже от побоев и прозвищ бегал из одного села в другое. Но в новом селе ему наклеивали новое прозвище, а деревенские ребята, по мере роста Зиновейки, от кулаков начали переходить к кольям. Из рыжеголового кривоножки он стал Аршин с шапкой, потом Маерчиком. Неизвестными путями прозвище это из большого села Быструхи вместе с Зиновейкой перекочевало в глухую, отдаленную Козлушку.

В Козлушке Маерчик осел надолго, «выхватив» из Вонифатьичева стада такую же рыжую, как и он сам, кривобокую Гапку.

— Черт дьявола найдет! — смеялись козлушане.

Из работников Анемподист Вонифатьич Зиновейку прогнал, и Маерчик долгое время, пока не поставил избенки, жил с молодой женой у Мокея Козлова в бане.

— Я вам покажу Маерчика! На всю округу в газету: Маерчик лодырь, Маерчик плут! Врете, песьи дети! Маерчик не плут и не лодырь!

И снова принимался колотить ленивого Карьку, а глаза Зиновейки, налившиеся кровью, сверкали, как у разозлённого хорька.

На пятые сутки горная тропа выбежала на проселочную дорогу. Тайга поредела, горы обмякли. К вечеру перед глазами Вавилки раскинулось большое районное село. Вавилка даже Гнедка остановил:

— Три церкви! А домов, а улиц! Заблудишься, ей-богу, заблудишься…

Вавилка поравнялся с Зиновейкой и попытался заговорить с ним:

— Ухо тут надо держать востро, а то из-под сидячего коня уворуют.

Маерчик не отозвался, но Вавилка все же решил ни на шаг не отставать от него.

Зиновейка долго «путлял» по кривым переулкам, пересек несколько улиц, долго ехал вдоль крайней и, наконец, подворотил к высокому дому с раскрашенными воротами.

Маерчик слез с лошади, молча передал повод Вавилке и, прихрамывая на кривых, натруженных долгой верховой ездой ногах, заковылял во двор.

Вавилка в белой, войлочной — раскольничьей — шляпе, в обутках, в холщовой толстой рубахе, верхом на завьюченной лошади обращал на себя внимание праздных скалозубов. Посыпались насмешки:

— Эй ты, пенек листвяжный, продай свой войлочный блин за медный алтын!

— Не тронь его: не видишь, он кержак!

— Стой, братцы, я вот его по дружбе нюхательным табачком угощу…

Звероподобный, с подбитым глазом пьяный верзила двинулся к Вавилке, но ворота распахнулись, и перетрусивший паренек въехал на просторный, чисто выметенный двор.

Вавилка спрыгнул с седла и угодливо стал расседлывать Зиновейкиного коня. Потом он отстегнул подпруги у своего Гнедка и снял седло вместе с сумами.

Денис Денисович закрыл ворота.

— Пожалуй, гостенек дорогой, — Ивойлыч по обличью, кажется? Седла-то можно в амбар, а сумины дай-ка сюда, в кладовку я положу. Подальше положишь — поближе возьмешь. Тут, брат, у нас у стоячего подметки срежут, и не учуешь. Охальники, мастеровщина! — Денис Денисович презрительно махнул рукой.

Вавилка так обрадовался Белобородову в этом селе, где, как начинало казаться ему, живут сплошь плуты, что готов был броситься ему на шею.

— Чую, что не обкладывайся у вас тут, — сказал он. — Прилипли какие-то репьи — продай да продай шляпу. Насилу отбился… Народ!

Вавилка сокрушенно махнул рукой и вздохнул. Ему хотелось еще поговорить с Денисом Денисовичем о плутовитом здешнем народе, но Белобородова на крыльце уже не было.

В просторной, с крашеными полами передней Вавилка долго крестился на угол, заставленный иконами, тряхнул подбитыми в кружок волосами и по-мужски пробасил:

— Здорово живете!

— Сюда, сюда проходи-ка, Ивойлыч, — услышал он голос Дениса Денисовича из глубины дома.

По крашеным половицам Вавилка шагал осторожно, точно боялся поскользнуться. В столовой с пестрыми узенькими дорожками половиков, с пузатым шкафом для посуды, с зеркалом на стене сидел Маерчик и ел дымящиеся щи.

И в этой комнате Вавилка долго крестился и кланялся на иконы. Перестал молиться он только тогда, когда заслышал шаги из боковой двери и неожиданно увидел перед собой… Митю!

Вавилка так оторопел, что не сказал даже приготовленного им «здорово живете», а уставился на Митю с раскрытым ртом.

— Ворона залетит… губошлеп!

Паренек, ткнув пальцем в разинутый рот Вавилки, прошел мимо него и сел на лавку. Только тут Вавилка понял, что обознался.

Голос разительно похожего на Митю парня был другой, да и ростом он был выше, а волосы на голове посветлее.

Из соседней комнаты вышел Денис Денисович, а за ним — старая, нездоровой полноты женщина с желтым, одутловатым лицом и лимонно-желтыми глазами.

— Потрапезуй-ка с дороги, Ивойлыч, — пригласил Денис Денисович.

Вавилке нравилось, что Белобородов называет его по отчеству, как мужика. Повесив шляпу на гвоздь, он стал перед иконами и опять замахал рукой, завстряхивал густыми волосами при поклонах. Кончив молитву, осторожно опустился на лавку.

— Обознался-то я как!

— Как обознался, Ивойлыч?

— Городской в Козлушку к нам приехал парень, Митрием Шершневым звать. Ну в аккурат как два яйца с-под одной курицы, так и он с твоим парнем, Денис Денисыч. Только твой будто повыше ростом да побелей на волос, а то и не отличишь.

Денис Денисович отвернулся к окну и глуховато сказал:

— Парфен! Ночь над головой, а коров с поля нет. Сядь-ка на Чалку…

Полная, желтолицая женщина поставила перед Вавилкой миску щей, положила металлическую ложку. Вавилка осторожно взял ложку, внимательно осмотрел ее и, с непривычки обжигаясь, сосредоточенно начал есть.

«Купец… чистый купец. А мы-то его в Козлушке абы чем да абы как… Стыдобушка…»

Тревожные сны до рассвета одолевали Вавилку. Попала он будто неизвестными путями в широкий круг и бегает в нем, как заяц. Со всех сторон ползут, скаля зубы, с подбитыми глазами здоровеннейшие верзилы.

— Шляпу отдай, шляпу! — шепчет в самое ухо один.

— Слезай с коня! — приказывает другой.

Вавилка проснулся весь в поту. В окно глядело утро. Руки дрожали, когда надевал обутки и снимал крючок с двери. Торопливо перебежал двор. Крупно стукало сердце, пока открывал ворота конюшни.

— Здесь! Слава тебе, господи!

Вавилка обнял Гнедка за шею и поцеловал в мягкие, пахнущие потом и сеном губы.


В узкой спальне с единственным окном, плотно закрытым ставней, было душно и жарко. Прикрученная керосиновая лампа чадила нагоревшим фитилем. Денис Денисович лежал на горячей перине. Волосатые ноги комкали стеганое одеяло. Рядом, отвернувшись к стене, по-детски подложив пухлую восковую руку под такую же желтую щеку, спала Глафира.

— Митрий Шершнев… сынок богоданный…

По лицу Дениса Денисовича пробегали судороги.

— Сынок!.. Сук-кин сын… Ссу-у-у-у-кин сын! — визгливо вскрикнул он и сам испугался своего голоса.

Глафира повернулась на постели, открыла лимонные глаза.

— Грех мучает? Помолись за упокой рабы божьей Федосьи… — И снова заснула.

— Тебе что не спать, корова яловая, — бормотал Белобородов, — жизнь всю проспала. А тут вот крутись, мучайся за всех.

Долго лежал с пылающей головой и воспаленными бессонницей глазами Денис Денисович. И вот не то дверь бесшумно отворилась, не то через стену вошла «она». Стала рядом с кроватью и молча уставилась на него. Денис Денисович отчетливо увидел сине-черный галстук на белой шее и даже родинку под правым глазом.

«Стой, я обману… заговорю зубы, а потом…» — как в горячке, подумал он и хрипло спросил:

— Откуда ты, Фенюшка?

И она точно подломилась, опустилась на лужайку и, раскачиваясь, как пушинка, поплыла по травяным волнам. Денис Денисович погнался, хотел схватить ее, хотел коленом прижать к земле, но она была неуловима…

Белобородов сел на постели, смахнул выступивший на лбу пот:

— Сколько лет прожил спокойно, а вот поди-ка, опять!

Он ступил на холодные половицы и опустился на колени. Но молиться не мог: прочитанные корреспонденции вновь завладели им безраздельно.

— Змееныш… Бесово отродье…

Нет, не мог молиться Денис Денисович. Он встал, поднял фитиль в лампе, выдвинул ящик стола и зашелестел бумагами. Потом поспешно, точно опасаясь, что кто-то может вырвать их из рук, сунул бумаги в черную пасть голландки.

Огонь взялся не сразу. Уголки толстых учетных карточек обуглились и погасли. Денис Денисович выхватил пучок спичек, чиркнул и сунул в бумагу. Бумага, точно ожив, запестрела длинными рядами строчек. Через минуту в печке горкой рыхлился пепел. Белобородов захлопнул дверцу и сел к столу.

Четыре пустых конверта лежали перед ним. Он достал чистый лист, схватил карандаш и, крепко нажимая, написал:

«Сукины сыны вы все!»

Вчетверо сложил лист, взял конверт с адресом «В редакцию газеты «Степная правда» и сунул его туда.

В три других, бόльших по размерам, натолкал старых газет и аккуратно заклеил все пакеты, смочив палец в стакане с молоком.

Потом тихонько открыл дверь и, осторожно ступая босыми ногами по скрипящим половицам, с лампой прошел в кладовую к сумам Вавилки.

— Так-то вот лучше, — возвращаясь в спальню, шептал он. — Умняцкий старичонка… Над паром, говорит, подержи, а склеишь молоком.

Денис Денисович потушил свет и лег. Но сон бежал от него.

В щели ставни просочились полоски света.

«Попу покаяться доведется… давно не тревожила, про сынка услыхала…»

…Пушниной Денис Денисович тогда еще не занимался — скупал мед, воск, масло. Начинал входить в силу, женился на дочери купца Сабашникова, больной и тогда уже желтой Глафире.

Безродная восемнадцатилетняя Фенюшка Шершнева жила у Сабашниковых в работницах. С Глафирой она перешла к Белобородовым.

Вскоре после женитьбы, в летний Николин день, Сабашниковы загуляли. Собралась волостная знать. Денис Денисович крепко захмелел. Хмельного привезли его домой, а ночью он вломился в клетушку к Фенюшке.

Растерзанная, в слезах, девушка прибежала в спальню к Глафире.

— Терпи и молчи, а грех случится — покрою, — посоветовала болезненная Глафира.

Через год родился сын. Для виду Глафира полежала в постели. Фенюшку же отправили на пасеку. Сына назвали Парфеном. За мальчиком ухаживали обе. Обе привязались к нему.

Перед германской войной Денис Денисович развернул пушное дело. Надолго уезжал в Москву, в Нижний. Дома повел другую жизнь: Глафиру не замечал, Фенюшку бил.

Молчали и все сносили женщины. У Фенюшки родился второй мальчик, но скрыть этого теперь не удалось.

Денис Денисович обвинил Фенюшку в распутстве и вместе с новорожденным выгнал на улицу. Женщина осмелилась отправиться в город искать управу. Ушла — и как в воду канула.

Разные носились потом слухи… Болтали, будто бабы-ягодницы нашли в лесу задушенную женщину, а возле нее грудного ребенка; будто плачем он и навел ягодниц на мертвое тело. Предполагали, что сама задавилась на домотканом пояске. На шее у мальчика нашли крестик, а на крестике — записочку с двумя только словами: «Митенька Шершнев».

Разное болтали по деревням… Белобородова дважды вызывал исправник, но оба раза от исправника приезжал Денис Денисович «пьяней вина». А грянула война — забылись и слухи.

И вдруг, как гром в ясном небе, в Козлушке Дмитрий Шершнев и эдакий подкоп под него, Дениса Денисовича Белобородова, подводит! Есть от чего прометаться на постели всю ночь!

Глава XXIX

За завтраком Вавилка подолгу смотрел на щеголевато одетого белобородовского сынка. «И так же губа верхняя топорщится, когда смеется…»

С Парфена Вавилка переводил взгляд на Глафиру и Дениса Денисовича, думал:

«Умрет скоро, пожалуй, желта больно, а, видать, добряцкая женщина. Глаза такие теплые-теплые!»

Денис Денисович сидел нахмуренный.

Маерчик ел торопливо и так быстро вылез из-за стола, что Вавилка удивился: «Я еще — господи благослови, а у него уж — спасибо за хлеб, за соль». Поднялся и он и тоже хотел было вылезти из-за стола, но Денис Денисович удержал его:

— Ешь как следует… Дорогу тебе и без Зиновея укажем.

Вавилка успокоился и стал жевать с таким аппетитом, что Парфен не выдержал и незаметно для взрослых передразнил его.

— Пойдем со мной, я укажу тебе, — сказал Денис Денисович. — Кожи-то, говоришь, у Хрисанфа Самойлыча в выделке?

— Ему, мамка сказывает, тятенька увозил. Две кожонки у нас: одна с нетельчонки-пестрянки, а одна с яловки-криворожки, обезножела в прошлом году… Но спервоначала бы мне, Денис Денисович, казенные дела обделать, пакеты куда следовает сдать.

— Бери и пакеты.

— Потоньше который — в ящик, говорит, опустить. В город оно пойдет. Ящики будто у вас такие есть. Спустишь письмо в щелочку, и оно кому следует прямо в руки. Митьша это мне сказывал. И будто по проволоке люди за тыщи верст разговаривают друг с дружкой.

Денис Денисович молчал и шел нахмуренный.

Долго кружили по переулкам и улицам. На площади остановились возле дома с железным ящичком у двери.

Вавилка обрадовался ящичку, как родному:

— И штучка невелика, а вот поди же…

Он осторожно достал маленький конверт, подошел к ящику, опасливо опустил письмо в щель и боязливо отдернул руку.

— Иди-ка с богом!

Потом вновь долго кружили по улицам и переулкам. Дело близилось к обеду, когда подошли к большому дому. У крыльца, у заборов и поодаль стояли привязанные лошади. Народу было так много и весь этот народ так не похож был на козлушан, что Вавилка начал потрухивать: «Не выдернули бы деньги из кармана».

В кармане у него были завязаны в платочке две трехрублевые бумажки.

— Давай-ка пакеты-то, а то, брат, тут сразу…

Вавилка охотно передал пакеты Денису Денисовичу:

— Митьша сказывал, чтоб на пакетах вроде бы расписались и чтоб пакеты обратили бы мне, а бумагу себе оставили…

— Знаю, меня не обдурят. Стань тут, в сторонке.

Белобородов ушел, а Вавилка, придерживая карман, остался ждать. Несколько ребят с расстегнутыми воротниками показались ему особенно подозрительными.

«Молокососы, а курят уже… Эти обработают, и не учуешь…»

Денис Денисович вернулся не скоро. Вавилка забеспокоился:

«Уж не украли бы у него бумаги!»

Денис Денисович вышел веселый. У Вавилки отлегло от сердца.

— Едва добился… На-ка вот, — и Белобородов подал пустые конверты с надписью на них красным карандашом. — К Хрисанфу же так попадать, — принялся объяснять он, — сначала все прямо, потом свернешь налево, потом опять прямо, потом за угол направо, и наискосок будет старенький домишко.

Денис Денисович ушел, а Вавилка все еще стоял и повторял: все прямо, прямо, потом за угол и наискосок…

Долго ходил он по улицам и переулкам и под конец так уходился, что забыл, в какой стороне находится дом Белобородова.

Белая войлочная — раскольничья — шляпа Вавилки и его растерянный вид обращали внимание встречных.

— Ты кого разыскиваешь? — спросил какой-то безбородый.

«Жулик, наверно, — подумал Вавилка и бросился от него через дорогу. — С вами, брат, только разговорись».

Солнце уже скатывалось за верхушки далеких гор, а Вавилка все разыскивал домишко кожевника.

Парфена Белобородова увидел случайно и так стремительно кинулся к нему, что чуть с ног не сбил.

И кожу Вавилка выручил, и товару купил с помощью Парфена. С ним Вавилка подружился быстро: сводили вместе лошадей на водопой, выкупались и были уже друзьями.

— К нам-то в Козлушку приезжай. А уж я тебя по таким омутам проведу, ну, что ни забросишь — харюз! Да харюзищи, брат, вот эдакие…

На другой день рано утром выехали. Вдалеке, задернутые дымкой, синели горы. Ниже широкой полосой чернела сбежавшая на равнину тайга.

Зиновейка-Маерчик ехал и тянул длинную, монотонную песню. Песня эта в горах, в тенистых ущельях с шумящими речками, с булькающими родниковыми ручьями, под равномерное цоканье подков о каменистую дорожку так заражала, что Вавилка и не заметил, как и сам начал подтягивать.

Сумы Маерчика были туго набиты, сердце его отмякло.

Глава XXX

Митя давно уже не брался за дневник: мешали артельные дела. Но сегодня он записал:


«17 августа 1927 г.


Дедушка Наум говорит: «Покос — каторга», а больше всего в покос он держится пословицы: «Час год кормит». Так что мне было не до дневника. Сено же в Козлушке — основная проблема, так как занимается деревня пушным промыслом и скотоводством. А хлеб зимой привозят из соседних деревень.

О покосе скажу в двух словах: жарко было.

Под конец дошли до того, что работали всю ночь, а спали в дневную жару. Ночью метали стога. Хорошо метать стога лунной ночью! Сухое сено от росы отволгнет — не обминается и не сыплется за воротник труха, когда подаешь его на стог или складываешь в копны. Всему я научился за это лето: и подкапнивать, и в копны класть, и на стог подавать. Мускулы мои окрепли: свободно выжимаю рукой пудовую гирю. На будущий год, уверен, дойду до двух.

Но буду записывать самое главное.

Покос кончился, и, по подсчетам председателя, накосили вдвое больше против прошлого года.

Но мало того, что покончили покос, — провели еще воскресник помощи неорганизованным вдовам. На воскреснике работали так, что в один день скопнили и сметали все сено вдовам Митриевне, Орефьевне и Омельянихе Козловым.

Глядя на нашу работу на воскреснике, к нам добровольно пришел Мокей Козлов. Хороший мужик! Не говоря ни слова, взялся он тоже за работу. Здорово поработал он в тот день. По целой копне на навильник подхватывал. А наш председатель, дедушка Наум, всю дорогу улыбался, и я окончательно теперь убедился, что дедушка Наум — золотой человек. Жаль только, что идет это все у него от христианской мистики, а не от сознания социализма. Из него мог бы выйти настоящий коллективист.

Я подумал, что Анемподиста задушит злоба, когда он глядел своими волчьими глазами на наш успех и радость… А все оттого, что накануне он наварил пива, а вечером рыжманки бегали по дворам и скликали «на помочь». Мы же, в свою очередь, обежали тоже всех и сказали, что без всякого пива завтра устраиваем воскресник помощи вдовам. Все ребята бегали, а дед Наум, как оказалось потом, тайком от нас ходил уговаривать Мокея.

В общем, «помочь» мы у Сизева сорвали. К нему пошли только Зиновейка с женой да вдова Митриевна. Но на воскреснике мы взялись в первую голову за ее сено. Она, конечно, бросила Сизевых и прибежала на свой покос и работала с нами до вечера. В этот день мы скопнили и сметали шесть больших стогов, а сизевские — худеньких три.

Между прочим, я никак не могу понять успеха Анемподистовой агитации у вдов. Даже в день воскресника я почувствовал, что бабы вздыхают. Неужто оттого, что не удалось попить сизевской медовухи! Даже наверное, что так. Анемподист готов грызть нас зубами.

На сегодня будет. Завтра рано утром надо ехать за жердями.


«18 августа 1927 г.


Я не могу не писать сегодня, хотя и устал так, что у меня гудит спина. Зотей Ернев еще в начале организации артели беспокоился о том, как же мы будем делить накошенное сено. Я тогда же предложил согнать скот в кучу, но мне возражали, что есть скот драчливый и что он будет обижать смирную скотину. Я не настаивал на своем предложении, и решение вопроса отложили. Сейчас же он всплыл во весь рост сам собой. Уже половина августа, мы откосились. Пора быстрым темпом готовиться к зимнему сезону, к выходу на промысел.

Надо было решать, как быть со скотом, с хозяйством, кому идти в промысел. Стали в тупик. Скот бросить не на кого. Я было предложил перевозить сено до осени. Но оказалось, что предложил я это по незнанию местных условий. Сено за рекой, и достать его можно, только когда станет Становая. Кому же остаться и как поделить и возить по разным дворам сено? Различные были предложения, но ни одно не устраивало. Запарились, в общем. Больше одного человека оставить на зиму мы не можем. А справиться одному трудно.

И вот тогда я вновь предложил согнать скот в один большой, хорошо устроенный двор. А чтоб скот не бодался и не обижал друг друга, наготовить жердей, устроить переборки, сделать кормушки, чего никогда раньше не делали, и поэтому половину корма скот втаптывал под ноги.

Я боялся за свое предложение. Думал, что будут меня крыть. Но получилось наоборот. Молчавший все время дедушка Наум сказал: «Правильно говорит Шершнев. Лучшего ничего не выдумаешь». Он еще добавил, как можно раздвинуть большой, хороший ерневский скотный двор, как его отремонтировать, сколько потребуется столбов, жердей, а также куда отделить молодняк. Я торжествовал.

Одним словом, сегодня до свету взялись мы за работу. Вырубили за день триста жердей. Завтра будем «сочить», то есть счищать с них кору. Послезавтра — возить и спешно переоборудовать двор.

Ухаживать за скотом и возить корм решили оставить Вавилку Козлова, а в помощь ему Амоса Мартемьянова. Правда, последний, несовершеннолетний еще коллективист, расплакался, сказал, что он собирался с нами на промысел. Но мы его уговорили, и он как будто бы согласился. Надо его еще немного обработать.

Вавила не возражал, но видно, что и ему сильно хочется идти на промысел. Однако из нас он самый сильный, а возить сено зимой — не шутка.

Итак — вторая победа!

Беспокоит меня только молчание райисполкома, райкомсомола и райохотсоюза.

В сентябре мы решили лично вместе с председателем ехать в район и оформлять артель. Нужно оружие, порох, нужны капканы.

Ничего не знаю о судьбе посланных с Вавилой Козловым корреспонденций. Необходимо выписать газету «Степная правда», нужны вороха книг.

Дорогой читатель! Не осуждай меня за неловкость моих слов: дело не в словах, а в делах».

Глава XXXI

Звон топоров, разносившийся по реке, деловитая суетня на ерневском дворе не давали покоя Мокею. Он стоял на берегу босой, без шапки, закинув удочку, в глубокой задумчивости.

А виноват во всем дед Наум.

— Умру, — говорит, — чую, что скоро умру, Мокеюшка, а они малосильны. Как им без большой головы?

Уже дважды прозевал поклевку Мокей, но не злился на себя за рассеянность. Еще раз закинул, еще прозевал и, свернув удочку, неторопливо пошел домой. В торбе у рыбака и без того было восемь крупных хариусов. «Как раз на добрый пирог!»

Ночью Мокей ворочался с боку на бок. На кровати было жарко. Он взял подушку и лег на пол, но было душно и на полу. Мокей встал и открыл дверь в темные сени.

Волны холодного, сырого воздуха поползли по половицам, освежили горевшую голову. Примолкшие в темноте избы мухи ожили и загудели, потревоженные неожиданным холодом, роем поднялись со стола и окон, кинулись на потолок, на печную трубу.

— Чуют осень, дохнуть им скоро, — вслух сказал Мокей.

И стал думать о близкой осени, о сборах на промысел, но и эти мысли не принесли успокоения.

Ему захотелось, чтоб Пестимея, заливисто всхрапывавшая на кровати, тоже знала, о чем он сейчас думает, разубедила бы его в том, в чем он был почти уверен и что он уже почти решил.

— Баба, а баба!.. — окликнул он жену.

Пестимея испугалась, увидав, что Мокея нет с ней рядом на постели, и услышав, что он откуда-то издалека зовет ее тихим и ласковым голосом.

— Где ты, Мокеюшка? — тревожно спросила она.

— Слушай, о чем я буду толковать…

Пестимея спустила белые ноги с кровати.

— Вот жили мы с тобой всю жизнь. Жили, робили, и никакой-то нам радости от этой работы, кроме как спину да руки натрудили… Слышишь ты, баба?..

— Слышу, Мокеюшка. А как же без работы-то?

— А помнишь, что говорил дедка Наум, что и он эдак-то жизнь прожил в труде и без радости. А вот сейчас умирать старику не хочется: охота посмотреть, как на будущий год машиной ребята сено косить будут. Я вот с ними день один робил: старательные ребята; куда одного пошлешь — все кидаются…

Мокей вначале хотел говорить так, чтобы Пестимея разубедила его, доказала бы ему опрометчивость его решения, но не мог.

— Двор они видала какой строят? Скотину из кормушек кормить хотят. Одного за скотиной ходить и корм возить оставляют. А как мне быть? Ну, Карюху я с собой возьму, провьянт завезу, а на ком ты сено возить коровенке будешь? И выходит, что до ледостава мне в промысел не идти, покуда сено не вывезу, а по чернотропу самая белка.

— Добытчики-то, они ровня ли тебе, Мокеюшка? Вот она где, закавыка.

В тоне Пестимеи Мокей не чувствовал возражения. Даже больше: за ее словами он чувствовал радость от того, что он собирается войти в артель. Сказала же она о добытчиках так, в угоду ему, зная, что это больше всего должно было бы беспокоить самого Мокея.

— Старательные они. Вон зимой Терька кулемками не меньше моего добыл. А главное — время я потеряю.

— Тебе видней, Мокеюшка… тебе видней…

Мокей замолчал. Пестимея посидела еще немного и легла.

«Ровно бы и голос даже переменился. Совета моего спросил, и так тихо, как попервости: «Баба», — говорит. А то все с рывка да с тычка… Дал-то бы бог…» — думала Пестимея.

Она поднялась затемно, а на рассвете уже вынула из печки душистый пирог с хариусами.

Мокей проснулся, когда на востоке чуть начинало цвести небо.

Ел, не поднимая на жену глаз.

Пестимея стучала кринками в сенях, спрыгивала в подполье за квасом, а он, все еще не разгибаясь, сидел над пахучим, горячим пирогом.

— Я вот пироги с харюзами люблю, поудить, а там, в артели, кто его знает, как будет?.. До рыбалки ли будет тогда?

Мокей все еще искал возражений против артели. Но тут же вспомнились ему слова дедки Наума:

«На народе работа — все равно что на помочи, один перед одним, и устали не чуешь».

Мокей решительно встал, широко перекрестился и шагнул к двери.

— Иди-ка с богом, Мокеюшка, — вслед перекрестила его Пестимея.

Она знала, куда так рано пошел Мокей. Шаг этот был одинаково необычен, страшен и серьезен и для него и для Пестимеи.

Мокей пришел к деду Науму, поздоровался. Молча вынул из-за опояски топор и принялся за работу.

Дед Наум не удивился приходу Мокея. Но Митя, Зотик, Вавилка и Терька ничего не могли понять и вначале чувствовали какую-то неловкость. Удары мокеевского топора были так ловки и сильны, что через час Мокей был безмолвно признан главным строителем скотного двора.

А Мокей, взмахивая топором, все думал: «Может, я еще так… пытаю только себя… Кто знает? Может, я пироги люблю с харюзами, поудить… а в артели работать надо».

Глава XXXII

Ударили первые утренники. Посветлели, поредели, словно градом обитые, непролазные уремы. В багрянцево-пунцовые сарафаны убрались по косогорам березы и осины, кровавым соком налились гроздья калины. Повыцвели шелка умерших трав. Прозрачней и голубей стал воздух, и оттого отчетливей выступили контуры дальних гор.

С каждым днем дед Наум, Мокей и Митя беспокоились все больше и больше:

— Осень над головой, а нам ни вестей, ни новостей…

Вновь расспрашивали Вавилку, как он опустил письмо с корреспонденциями в газету, как и куда сдал пакеты в районе.

Вавилка, представивший по приезде Мите пустые конверты с расписками, вначале был совершенно спокоен. Ему стыдно было сознаться ребятам, что в большом селе он растерялся, плутал и что пакеты сдавал не он, а Денис Денисович. Но частые расспросы Мити и деда Наума встревожили и его.

— Не сплутовал ли уж он, братцы, чего?.. — обмолвился однажды Вавилка. — Что-то рожа у него больно красная сделалась, как отдавал мне эти самые, как их… пустые пакетики. И глаза — как мыши по закрому: туды-суды, туды-суды…

Вавилка сознался, что пакеты он сдавал не сам, а через Дениса Денисовича.

Тревога усилилась. Решили съездить в Чистюньку, в сельсовет: уж не там ли лежат бумаги, которых так давно ждет артель от районных организаций?

На солнцевосходе Зотик и Митя выехали.

Тридцать километров до Чистюньки тропа вьется по правому берегу Становой.

За сизевской мельницей поднялись в гору и поехали над рекой. С высоты скал в черноту глубоких омутов опрокинулись отражения пихт. Лошадь едущего впереди Зотика тоже будто опрокинулась и забавно перебирает ногами. С тропы со звоном падают в воду камни.

На крутиках у Мити кружится голова. Он невольно натягивает поводья и откидывается в противоположную сторону. А Зотик и по «козьим» обрывам едет ходким шагом и беспечно поет песни.

Деревня Чистюнька раза в три больше заимки Козлушки. Дома в ней богаче, ворота раскрашены цветистей. Посреди, над крышами домов, вознесся купол старообрядческой моленной, куда по праздникам ездят и козлушане.

Деревню на две равные части разрезает стремительная речка Чистюнька, впадающая в Становую. В вершине речки, в сорока километрах, заимка Быстрый Ключ. Эти три небольших поселения и составляют Чистюньский сельсовет Р-го района.

В помещении сельсовета пусто. Бородатый раскольник Поликаха Троеглазов, председатель сельсовета, только что вернулся с мельницы. Зотик и Митя заехали к нему во двор.

Поликаха сложил мешки в амбар, распряг лошадь, закатил под навес кованую телегу и пригласил ребят в дом.

Зотик долго молился на образа. Митя стоял сзади.

Поликаха с любопытством смотрел на него из-под густых, напудренных мукою бровей.

— А ты что же лба не перекрестил? — сурово спросил он Митю и не подал ему руки. — Табашник, поди?

Митя смущенно отдернул протянутую руку.

— Письма, говоришь? Не знаю, ничего не знаю о письмах. Вчера из района вернулся — и сразу же на мельницу: мука вышла. А тут за делами Феопеныч присматривает. Он сейчас рыбу удит, к вечеру вернуться должен был… Попытай у него.

О Мите Поликаха знал. Знал и об организованной им в Козлушке артели. И не одобрял.

— Ты что же смотришь, Поликаха? Кто хозяин в сельсовете? С кого потом ответ спросят? — подогрел его однажды Анемподист Вонифатьич, встретившийся Троеглазову на пути в район. Как и Анемподист, Поликаха снабжал своих односельчан-охотников порохом, дробью, обменивал огнеприпасы на пушнину.

Они решили припугнуть Митю:

— А ты что же, парень, власть совецку признаешь, али как?

Митя еще больше растерялся. Ему, подавшему заявление в комсомол, — и такой нелепый вопрос.

— Декрет, видно, свой выпустил? Каждый, видно, свои декреты выпущать теперь может… А нам так ровно бы на волостном съезде сказывали, что сельсовет — власть на местах, а не всякий там, кому в башку взбредет. Ровно бы и не по порядку дела ведешь ты, парень. Ты, может, кто тебя знает, какой-такой, а сельсовет отвечай. Документы сельсовету казал?

Эта длинная речь председателя сельсовета рассмешила растерявшегося было Митю.

— Ну, о декретах с тобой мы в райисполкоме поговорим, — сказал он Троеглазову, — а вот ты скажи мне, председатель, что это у тебя в сборне[33] творится? По колено грязь, полон угол икон, делами правит выживший из ума сторож… Что ты на это скажешь? — Троеглазов часто заморгал и попятился, а Митя продолжал: — Так слышишь, обо всем мы в райисполкоме с тобой поговорим, я на днях еду туда. А Феопеныча ты потрудись сам разыскать. Пойдем, Зотик.

После обеда у отца Феклисты, свата Зенона, Митя и Зотик вернулись в сборню. Тут старый, со слезящимися глазами и морщинистыми щеками, на которых насохла рыбья чешуя, Феопеныч выскребал лопатой мусор. Председатель Поликаха Троеглазов, конфузливо отвернувшись от Мити, прошел к своему дому с охапкой снятых им в сборне икон.

На месте икон Митя и Зотик увидели портрет Калинина.

Феопеныч распахнул большой некрашеный шкаф:

— Вот моя имущества. Глядите сами…

Митя взглянул на пыльные полки. Кроме порыжелых номеров газеты за 1923 год в шкафу лежал неразрезанный, несомненно случайно попавший сюда экземпляр журнала «На ленинском пути».

Глава XXXIII

Регистраторы районных учреждений терпеливо прочитывали разбухшие, засаленные страницы журналов «входящих бумаг». Наум Сысоич, в праздничном кафтане, в новых обутках и новой войлочной шляпе, и Митя, в финке, с брезентовым портфелем, внимательно наблюдали за лицами регистраторов.

— Нету, товарищи граждане. Не поступало.

Дед Наум и Митя переглянулись.

Председатель райохотсоюза товарищ Вьюн, сухонький и словно продымленный, с давно не бритыми щеками, перебегая от шкафа к шкафу, нашел наконец нужное дело. Перегнувшись через барьер, он торопливо стал читать по отпечатанному на машинке:

«С верховскими заимками увязаться и произвести предварительное обследование зимой сего 1927 года…»

Вьюн победно взглянул на Митю и деда Наума:

— Видите, товарищи? В плане вы тоже значитесь. У меня все по плану… Плановость — залог успеха!

— От плана нам ни жарко ни холодно. Нам нужен порох, организацию артели необходимо закрепить сейчас, — возразил Митя.

Товарищ Вьюн метнулся к одному из шкафов, взобрался на стул и быстро зашелестел бумагой. Через минуту он достал новые планы.

— Вот, смотрите! — он уперся тонким перстом в одну из граф перспективного плана. — Первая кварта двадцать восьмого года, и никакая гайка!

Митя упорно настаивал:

— Коллектив организован без обследования. Давайте нам типовой устав артели, давайте огнеприпасы. Мы уполномочены подписать договор.

Председатель несколько раз пробежал из угла в угол. Схватив со стола папку «Отчеты и доклады окротделу», он перелистал несколько страниц, подбежал к барьеру и снова начал читать:

— «В первой кварте сего 1927 года, в целях режима экономии, с санкции предрика товарища Санкина, решено произвести обследование верховских заимок на предмет организации там в 1928 году охотколлектива. Означенную работу поручено, по совместительству, провести в боевом порядке райагенту госторга Денису Белобородову, как знатоку местного края…»

Митя прервал чтение и выразительно свистнул. Наум Сысоич опустил голову.

— Больше не надо… Ваше решение неизменно, товарищ Вьюн? — сдвигая брови, спросил Митя.

Председатель перевернул страницу и, упершись пальцем в какую-то строчку, приготовился к новой тираде.

Митя махнул рукой и повернулся к двери.

— Шкуру-то медвежью забыли! — мгновенно изменившимся голосом крикнул вдогонку Вьюн.

Дед Наум поднял медвежину, свернутую трубкой, и вышел вслед.

Ночью на постоялом дворе, лежа ничком на кровати, Митя плакал. Спина его вздрагивала. Он глубоко зарыл лицо в подушку и до боли в скулах сжимал зубы.

— Поедем-ка домой, сынок. Бог с ними со всеми, без них живы будем, — сказал дед Наум. — Хотя оно конечно, будто обидно…

Он говорил еще что-то, но Митя уже не мог слушать этот ласковый и скорбный голос.

Три дня беспрерывных споров и униженных просьб к угреватому, в грязной косоворотке, секретарю райисполкома о допуске к предрику товарищу Санкину довели Митю до неистовства. Обиднее же всего было, что происходило все это на глазах у дедки.

«Ну, что я… У меня впереди целая жизнь, я двадцать раз переживу, забуду… А он…»

Из кабинета предрика, в который они так долго не могли попасть, перед тем как их наконец впустили, вышла откормленная, толстая, кричаще разряженная женщина. Черные шелковые чулки на слоноподобных ногах обозленному Мите напоминали змеиную кожу. А дурацкие слова: «Прощай, кошечка!», которые произнес товарищ Санкин в распахнутых уже дверях! И они, и мясистое лицо самого Санкина, и кокетливая улыбка накрашенной, жирной фурии, выходившей из кабинета, как из собственной квартиры, — все раздражало Митю.

Перед глазами всплывало скучное, зевающее лицо предрика, звучал его устало-ленивый голос:

— Напишите подробное заявление, передайте его моему секретарю, товарищи… Я направлю куда следует.

«Моему секретарю!.. Моему секретарю!» — злобно повторял Митя. Его раздражал самый голос Санкина. Слово «товарищ», о котором так соскучился Митя в Козлушке, в устах предрика звучало чужим и мертвым.

Хотелось повернуться на спину, но рядом сидел дед Наум, а Митя не решался прямо посмотреть ему в глаза.

«Ведь я — то знаю, что это не так, — думал он. — Пусть Санкин бюрократ, а Вьюн ненормальный, помешавшийся на планах чинуша, но ведь это еще не все…»

Митя стремительно сел и сказал;

— Пойдем!

В районных учреждениях Наум Сысоич не узнавал Митю.

«Эдакая смелость человеку дана… Ну вроде бы что я с Маерчиком. Взгляд ровно бы даже другой — пронзительно так смотрит».

И сейчас, когда Митин голос начал дрожать и срываться в крик, деду Науму стало страшно: «Не забрали бы парня…»

Но волнение деда вскоре улеглось. Новый человек, к которому они пришли, был на их стороне. И хотя он, как и Митя, говорил больше незнакомыми словами, смысл их понять было не трудно…

Веснушчатый и вихрастый, он был ростом чуть выше Мити, узенький в плечах. На нем были штаны, выпущенные поверх сапог. Наум Сысоич смотрел на него, на портреты в черных и красных рамах, на яркие плакаты и лозунги, протянувшиеся от стены к стене и спускавшиеся от потолка до самого пола, слушал его молодые, горячие выкрики и проникался к нему любовью.

Вот вихрастенький подбежал к Мите, схватил его руку и начал трясти. Потом подбежал к деду, схватил и его за руку. Рука была горячая и сильная, а глаза такие же острые, как у Мити.

Потом они с Митей взяли свои портфели и чуть не бегом вышли из комнаты. Наум Сысоич с трудом поспевал за ними.

«Ну, теперь держись, Вьюн!» — с торжеством подумал дед.

Они вошли к секретарю райкома партии.

У стола, заваленного бумагами, стоял коренастый, бритоголовый человек, держа у левого уха трубку. На вошедших он не обратил никакого внимания, продолжая стоять и хмуриться.

Дед Наум робко и недоуменно смотрел то на черную трубку, то на блестящий желтый череп бритого и коренастого человека. Тот тихонько гмыкнул в трубку и еще сильнее нахмурился.

— Ты кончил? — спросил он невидимого собеседника.

Дед Наум невольно оглянулся по сторонам. В комнате, кроме них, никого не было.

— Товарищ Санкин, ты поедешь и сделаешь доклад! Что? — строго спросил в трубку бритоголовый. Брови его высоко взметнулись над переносьем. Потом он ловко бросил трубку на рогульки, сел и взглянул на вошедших.

Дед Наум удивился быстрой перемене в его лице и голосе.

— С чем пришел, Михаил? Садитесь, товарищи.

— Мы к тебе, товарищ Бобрышев, по большому и важному… — начал вихрастенький. — Насчет волокиты… и бюрократизма…

— Рассказывай.

Голос товарища Бобрышева стал мягче, а серые глаза смотрели уже совсем ободряюще.

— Нет, я не буду рассказывать, пусть лучше он сам расскажет. Тут, брат, как из тысячи и одной ночи. Даже не верится, что в двадцать седьмом году, при советской власти, у нас с тобой под носом обделываются такие дела.

Товарищ Бобрышев повернулся в кресле и перевел свой взгляд на Митю:

— Давай-ка, а мы послушаем.

Дед Наум не выдержал и тоже сказал;

— Верно, Митьша, сам обскажи.

Митя говорил вначале спокойно и тихо, но потом голос его постепенно окреп.

Наум Сысоич кивал головой, когда он говорил о себе, и хмурился, когда Митя говорил о нем и его работе. В таких местах деду Науму хотелось сказать, что это не к чему рассказывать, но он боялся, как бы не сбить Митю.

Митя рассказал о бедах, свалившихся на Козлушку прошлой зимой, об агенте госторга Белобородове, об Анемподисте Вонифатьиче и о том, как ребята решили организовать артель. Внимание, с которым слушал его секретарь райкома, время от времени отмечавший что-то карандашом, успокоило Митю. Но когда Митя начал рассказывать о Вьюне и Санкине, его вновь захлестнула ненависть.

Выйдя от секретаря райкома, все трое заговорили разом. Митя, обращаясь к вихрастому, сказал:

— А ведь я, сознаюсь тебе, Редькин, смалодушничал, отчаялся уж было. Думал, не выйдет наше дело.

И он зашагал, возбужденно размахивая портфелем, не замечая прохожих.

Глава XXXIV

Обратный путь в Козлушку показался Мите и деду вдвое короче.

Ни перепадавшие дожди, ни испортившаяся дорога не омрачали приподнятого настроения. Ехавший впереди дед Наум временами сворачивал с тропинки и, пропустив Митю, долго ехал сзади, наблюдая за вьюками: не перетягивает ли какой-нибудь?

У седла Мити и деда Наума перекинуты большие кожаные сумы, нагруженные под завязку. Больше всего радовали деда Наума отобранные и оставленные на складе земотдела легонькая пароконная сенокосилка и сепаратор.

«По первопутку обязательно вывезти надо», — думал он всю дорогу.

Митю занимали свои мысли. Вначале он думал только о том, что его, Митина, статья с фотографией в середине появится в «Степной правде» за подписью «Д. Шершнев». Статью прочел секретарь райкома товарищ Бобрышев, выправил и отдал перепечатать машинистке. Митя сидел рядом с машинисткой и неторопливо сам диктовал статью. Машинистка, пожилая и, должно быть, очень добрая женщина, расставила отсутствующие знаки препинания и перепечатала статью без помарок. Второй экземпляр статьи Митя захватил с собой.

В статье ему особенно понравились и запомнились, правда сильно исправленные и дополненные товарищем Бобрышевым, фразы: «Нужно вызвать к деятельности огромные запасы молодежной энергии. Необходимо направить деревенскую молодежь по надлежащему руслу, и она разметет паутину чиновничьего бюрократизма, поможет взорвать закоснелый раскольничий быт, облегчит движение крестьянских масс к социализму».

После всего пережитого в районе, после двух длительных бесед с Мишей Редькиным и особенно после долгого разговора с товарищем Бобрышевым Митя вновь почувствовал, что с ним произошли большие перемены. Все сказанное им раньше, все сделанное несколько дней назад казалось необычайно далеким от того, что он скажет сейчас и сможет сказать или сделать завтра. Детской забавой выглядело недавнее писание дневника с перечислением личных заслуг, с установкой на «удивление» читатели через сто лет. «Надо изменить название дневника — первое. Надо выдрать все написанное раньше — второе. Надо найти не личный, а общественный подход к делу — третье…»

Так думал Митя. И до того захотелось ему поскорее выдрать из дневника все написанное раньше, что он незаметно перевел Гнедка с шага на рысь.

«Собрание в бане как средство борьбы с суевериями — глупо. Еще глупее история с портфелем и ненужной таинственностью. Но самая непростительная глупость — это согласие, из ложного стыда, на поездку Вавилки в райцентр…»

Вынув из кармана тужурки новенький комсомольский билет, Митя взглянул на него, ощущая крепкую связь с райкомом, с товарищами Редькиным и Бобрышевым.

«Ничего. Теперь я не один, — подумал он, — теперь помогут».

Митя хлопнул по туго набитым книгами сумам и сказал вслух:

— И вот они помогут… Надежные есть дяди!

Глава XXXV

Новые ружья пристреливали под руководством Мокея.

С утра у ерневской бани гремели выстрелы, привлекая ребят со всей Козлушки.

Хмурый и молчаливый Мокей спичкой измерял диаметр ствола и на каждое ружье ставил свою мерку. Целился он необычайно долго. Став на колено, обязательно снимал шапку, потом неторопливо пристраивал приклад к плечу и плотно прижимался щекой к ложу. От напряженного ожидания выстрела у ребят обострялся слух, дрожали колени и рябило в глазах.

Выстрел, однако, всегда заставал врасплох.

Затем Мокей вместе с ребятами бегом пускался к кружку, нарисованному углем на двери бани. Присев на корточки, считал дробины, спичкой измерял глубину пробоин и делал заключение:

— Держи-ка, Терьша, а я попытаю порошку добавить да пару саженок накинуть.

Мокей широкими шагами «накидывал» четыре метра от обусловленной черты, делал отметку и начинал мудровать над снаряжением нового патрона.

— Стволина, видишь, у него длинная и толстая, — говорил он. — Харч примет сурьезный…

Терька не отрываясь глядел на новенькую берданку. Ему очень хотелось выпалить из нее самому, но дядя Мокей «не опытал» еще ружья на все лады, и он терпеливо ждал.

Вечер, в который Митя с дедом Наумом привезли ружья, был событием для всей заимки. Разгорелись глаза козлушан. Громко ахали они, глядя, как развертывает дед Наум рогожу с берданок, как выгружает Митя из сум порох и дробь, капканы, книги.

Сообщение же деда Наума об отобранной и уже запакованной для артели сенокосилке и сепараторе вызвало толки в Козлушке и окрестных заимках на всю зиму.

Машина гипнотизирует крестьянина, о ней затаенно думают все. На Алтай сельскохозяйственные машины начали проникать в 1914–1918 годах. В Козлушке сепаратор был у Сизева. Но сенокосилки в этом горном отдаленном углу не было ни одной. Купленную машину Анемподист Вонифатьич не довез до Козлушки — утопил вместе с лошадьми и санями по последнему пути в Становой.

В начале этого вечера омрачена была радость одного только Амоски. С замиранием сердца следил он, как дедушка Наум и Митя распределяли новенькие ружья — Зотику, Вавилке, Терьке. Когда все берданки были розданы, сердце у Амоски остановилось.

— А мне? — прошептал он чуть слышно и уставился на Митю.

В глазах у него было столько ожидания и муки, столько страдания, готового излиться неутешными слезами, что Митя растерялся и неожиданно для самого себя, для дедушки Наума и Терьки сказал:

— Мы тебе, брат Амос, с дедушкой Наумом и Терьшей Терентьеву винтовку решили подарить.

Митя посмотрел на деда Наума и на Терьку, Те утвердительно кивнули головами. Амоска недоверчиво посмотрел на мать, стоявшую тут же, но и ее лицо было серьезно. Тогда Амоска успокоился.

— А пороху, а пистонов, а свинцу?

— И пороху дадим, и свинцу, и пистонов, — окончательно успокоил Амоску Митя.

Через минуту Амоска исчез из ерневской избы.

Дома он достал со стены винтовку и принялся ее чистить. Вернувшись домой, Терька и тетка Мартемьяниха нашли его на полатях, спящим с винтовкой в обнимку.


Начали готовиться к промыслу.

Дед Наум заставил женщин ежедневно печь хлеб, сушить сухари, круче наминать тесто и крошить лапшу. Сам же вместе с Мокеем занялся пошивкой новых обутков.

Ребята спешно вывозили с ближних грив дрова. Необходимо было вывезти и стога два сена, накошенного для осени на ближних лесных полянах.

Вечерами, заглядывая в книжки, привезенные из района, Митя все более и более убеждался, что многое им еще не начато, многое необходимо начинать немедленно, многое переделывать заново. Больше всего Митю огорчал коллективный скотный двор.

— В таком виде двор мы не можем оставить, — говорил он деду Науму. — Это значит дискредитировать идею.

— Что, что ты сказал?..

Митя повторил фразу, только что вычитанную из книги.

— Иначе, послушайте, что получается… — И Митя начал читать вслух: — «При зимнем содержании скота под навесом или в холодных помещениях часть поедаемого корма идет на согревание тела животного. В Сибири установили, что при содержании скота в теплом дворе сберегается 25 процентов корма, не считая потери корма при даче на пол. Построив кормушки, мы сберегаем корм, так как в кормушках корм не топчется, предохраняется от грязи, и животное лучше поедает его. При содержании скота в холодных помещениях добиться хорошей продуктивности нельзя». — Последнюю фразу Митя особенно выделил в чтении. — А что у нас? Кормушки мы сделали — это хорошо. Беспокойный скот отделили — тоже хорошо. Но ведь двор наш без крыши! Ведь корова наша в зимнюю пургу, в стужу согнется крючком и будет походить на ерша с четырьмя воткнутыми в туловище палками. — Образ согнувшейся на морозе коровы Митя тоже взял из только что прочитанной книги агронома Зубрилина. — Ведь в нашем дворе доильщицы в мороз будут обмораживать пальцы, а у коров чернеть соски! — Митю уже нельзя было сдержать. — Понимаешь ли, — воскликнул он, шагая по избе и размахивая книжкой, — каждый наш шаг, каждое наше дело должно быть сделано лучше, выгоднее и, главное, культурнее, чем это делалось раньше! Ведь смотрят же на нас… Понимаешь, дед, смотрят!

— Насчет скота, это ты резонно. Скотина в мороз вдвое больше жрет. Не хочет, да жрет, едой греется, кишкам работу дает. Да опять и по себе суди: на морозе и сам быстрее оголодаешь…

— Дедушка Наум! — голос Мити дрогнул. — Пусть лучше на неделю позже выйдем на промысел, но утеплим двор. Давай соберем совещание…

Председатель согласился.

«Производственное совещание» устроили в тот же вечер. Митя с книжкой в руках сделал доклад о необходимости отеплить двор.

— Смотрите, какой скот в совхозах, смотрите, какие дворы понастроили даже в безлесных районах, — показывал он всем иллюстрации образцовых скотных дворов и фотографии прекрасных коров — холмогорок и симменталок.

Женщины рвали книжки одна у другой, вскрикивали:

— Вымя-то, вымя-то!

Дед Наум «доложил» совещанию смету на строительные материалы:

— На столбы и на балки, я думаю, с-под Мохнатки вырубим стропильник — с ближней гривы, а лапнику у самого двора бабы с девчонками промежду делом наготовят.

К работе решили приступить в первый же дождливый день, когда нельзя будет возить и метать в сенник запас сена на осень.

Решение Митя запротоколировал в трех словах: «Постановили отеплить двор».

Глава XXXVI

Артель решила оставить Амоску в Козлушке в помощь Вавилке. Мальчик ходил расстроенный, огорченный и сторонился взрослых. «Вероломство» ребят, а особенно Мити, к которому он так привязался, вывело его из душевного равновесия. Наружно примирившись со своей долей, Амоска, однако, искал выход и вскоре нашел его. Но он стал теперь очень скрытен.

По нескольку раз в день исчезал из дому и дольше обыкновенного возился со своим любимцем — восьмимесячным щенком.

В день, когда работа на скотном дворе подходила к концу, Амоска негромко позвал своего Тузика.

Из-под амбара выскочил серый пушистый щенок и кинулся на грудь хозяину. Тот схватил Тузика за шею и потащил к навесу:

— Вы там пока двор кроете, а я себе кобелька обработаю…

Топор Амоска приготовил давно, отточив его потихоньку на ерневском точиле.

— Тузик, Ту-зик, — шептал он и трепал щенка по загривку.

Тузик перевернулся на спину и, смешно дрыгая лапами, уставился на Амоску глупыми коричневыми глазами.

«Связать, поди, стервеца надо. Не укусил бы». Сняв поясок, он связал щенку передние и задние лапы. При этом Тузик весело взвизгивал и стучал хвостом по земле.

«Не тяпнул бы за руку. Однако и морду надо связать…» Амоска побежал в избу за опояской. Тузик хотел кинуться следом, но только заерзал на одном месте и жалобно заскулил.

— Ту-узик! Ту-у-зик! — Амоска опасливо подошел и схватил щенка за голову. Обматывая ему морду Терькиной опояской, Амоска тихо уговаривал щенка: — Ту-у-зень-ка… тебе же лучше будет, дурашка. Какой из тебя ныне охотничий кобель, ежели ты телят и то боишься…

Потом он схватил Тузика в охапку и положил головой на бревно, на котором они с Терькой рубили дрова. Щенок, не понимая, в чем дело, беспечно следил за движениями Амоскиных рук. Амоска взял топор, попробовал на ногте острие и нагнулся к щенку.

Тузик беспокойно дернулся и уронил голову с бревна.

— Ту-у-зик! Ту-у-зик!

Амоска пощекотал щенку брюхо и вновь положил его голову на бревно:

— Благослови, господи!

Он взмахнул топором, и одно ухо, отсеченное под корень, отскочило в сторону.

Щенок рванулся, глухо взвизгнул и, обливаясь кровью, затряс головой.

Амоска испугался хлынувшей фонтаном крови, но, преодолевая страх, нагнулся и надавил коленом на щенка.

— Перетерпи… Господь терпел и нам велел. Тебе же лучше.

Он оттянул второе ухо и отрубил его.

Голова щенка залилась кровью. Тузик катался по земле, захлебываясь неистовым визгом.

Амоска бросил топор, дернул за петлю и освободил Тузику ноги. Щенок стремительно вскочил и через секунду исчез под амбаром.

— Опояску! Опояску! Стрель тебя в бок! — крикнул вдогонку Амоска. — Ой, попадет за опояску от Терьки!

Забросав землей кровяную лужу, Амоска обтер топор и воткнул его в старое место.

— Вот так-то лучше, — проговорил он. — Сказывают, будто без ухов-то собака крепче сердце имеет.

Оправившись от испуга, Амоска жалел, что заодно не обрубил хвост, и продолжал бормотать:

— Сказывают, без хвоста они прытче бегают. Соболя на одной версте догоняют! Хвост-то ведь тяжеленный.

Амоска хотел было вновь добыть щепка из-под амбара, чтобы отрубить ему и хвост, но раздумал:

— Без ухов и так безобразный кобелишко будет, а если и хвост отсечь, овечка овечкой сделается… Опять же без хвоста чем ему от мух отбиваться? Нет уж, бог с ним, пусть хвостом треплет…

Глава XXXVII

Мокей, без шапки, в промокшей от пота рубахе, подхватывал вилами смолистый пихтовый лапник и взметывал его на конек крыши. Ребята и дед Наум укладывали пихтовые ветки толстыми ровными рядами. Время перевалило за полдень. Феклиста дважды звала обедать, но артельщики не шли: решили закончить до вечера крышу, а вечером в бане отмыть налипшую на руки и лицо смолу.

Феклиста, Пестимея и Мартемьяниха с утра возились у печки: пекли, варили, готовили угощение артельщикам.

— Покормить как следует последние-то денечки…

Ивойлиха вытопила для артельщиков баню и тоже пришла помочь стряпухам.

— Гляжу я на наших мужиков, бабоньки, и диву даюсь: работают — как с огня рвут.

Пестимея тоже начала было рассказывать про изменившегося Мокея.

И вдруг они услышали крик.

Баб точно метлой вымело из избы.

— Убился кто-то, — прошептала побледневшая Мартемьяниха.

— Мо-кеюш-ка! — крикнула на всю Козлушку Пестимея и кинулась во двор. Она уловила заглушенный стон мужа. Охваченная тревогой, Пестимея остановилась в воротах. — Мо-кеюш-ка!..

— Уймите дуру бабу, — непривычно тихим голосом сказал Мокей. — Пустите, я сам.

Он попытался было привстать и со стоном повалился на землю.

Перепуганные Митя, Зотик и Терька кинулись поднимать его.

— Не надо, лежи, Мокеюшка, Христос с тобой, не надо, — бормотал, топчась на месте, растерявшийся больше всех дед Наум.

— Не держит, подлая… Отохотничал, видно, — тяжело опираясь на плечи ребят, сказал Мокей.

Большие черные глаза его налились скорбью.

Митя и Зотик уже несколько раз пересказывали историю падения Мокея с крыши, а козлушане все приставали с расспросами.

— Помочь думал. Сбросал лапник. Залез на крышу, шагнул и провалился между стропилами.

Митя повторял рассказ уже как автомат.

— С конька — на ясли, — добавил Зотик.

Митя каждый раз забывал сказать именно об этих подробностях, а Зотик напирал только на них.

Подружка Мокеихи, Митриевна, сбегала за лекаркой — старухой Селифонтьевной. Селифонтьевна пронесла в передний угол ковшичек со святой водицей и, накрыв его фартуком и воззрившись строгими глазами на образа, зашептала.

— Ишпей-ка, Мокеюшка, ишпей, — обернувшись, зашамкала она.

— Убирайся к дьяволу! — приподнявшись на кровати, закричал Мокей. — Чего сбежались? — крикнул он на набившихся в избу козлушан.

Ребятишки и женщины шарахнулись к двери.

— Кому сказано?

Козлушане вывалились из избы и столпились у окон.

— Дед Наум, достань-ка бересту да помоги мне… А вы, ребята, идите… Обедать идите…

Мокей сидел на кровати потный и бледный.

— Эка беда, подумаешь, дома на постели… В лесу зверь правую руку сломал — левой дорезал, левой шкуру снял, сам руку подвязками связал, присохло, как на собаке, в деревню не вышел даже…

Мокею казалось, что разговор отвлекает от острой боли. Прощупав ногу от щиколотки до коленного сустава, он спокойно сказал деду Науму:

— В цевке пополам лопнула…

Зотик принес охапку бересты.

— Невидаль какая, подумаешь, — сказал Мокей. — Иди-ка, Зотик. И ты, Пестимея, угощай мужиков. Мне и без вас не скучно… Вот только, видно, за соболем в нынешнюю зиму не побегу… — И опять глаза Мокея подернулись скорбной дымкой.

К концу обеда от Мокея вернулся дед Наум.

— Ну как? — в один голос спросили ребята и женщины.

— Ничего, — уклончиво ответил дед и сел за стол.

Пестимея не выдержала:

— Пойти хоть в щелочку посмотреть… К нему сейчас с молитвой надо подступаться: кипит сердце. Шутка в деле — этакому зверолову да без охоты остаться…

Несчастье с Мокеем изменило все планы. На общем собрании у кровати больного, по настоянию самого Мокея, решили взять на промысел и Вавилку.

У скота оставался один Мокей. Никакие протесты и доводы артельщиков не помогали. Задрав на кровать забинтованную ногу, он так ожесточенно тряс ею в доказательство того, что через две недели он будет плясать без костылей, что артельщики уступили.

— Из-за такой пустяковины — да двум мужикам на печке сидеть! Нет, уж хватит меня одного зиму с бабами на заимке лодырничать. Сено возить да скот кормить — это не на лыжах по горам бегать…

Вавилка ликовал. Дед Наум и Митя предложили в помощь Мокею оставить Амоску.

Мокей посмотрел на посеревшее вмиг лицо Амоски и решительно отказался:

— Куда его мне, только под ногами путаться будет.

Но Митя, Терька, Зотик и дед Наум уперлись.

— Ты Амоской не бросайся, — сказал дед Наум. — Скот напоить, корму подкинуть, во дворе убрать — во всякую дыру самому придется лезть… Это ты напрасно.

Амоска схватил Мокея за руку и, не отрываясь, глядел ему в глаза.

— А я говорю, что не надо! — сказал Мокей.

— А мы требуем, чтоб Амос остался! — решительно сказал Митя. — Ставлю на голосование.

Амоска испуганными глазами глядел на всех. Против оказались только он сам да Мокей.

Собрание перешло уже к обсуждению других вопросов, а Амоска все еще не отходил от Мокея, все еще держал его за руку. Незаметно Мокей наклонился к уху Амоски и что-то шепнул ему. Широкое лицо Амоски расплылось в улыбке, зарумянилось. Вскоре он забрался к Мокею на кровать и тоже зашептал ему что-то на ухо.

— Пестрю моего препоручаю тебе, Митьша, кобелю цены нет, — перед уходом артельщиков сказал Мокей грустным голосом. — А мы уж, видно, с Амосшей тут около коров промышлять будем.

И он хитро улыбнулся Амоске.

Лежать с утра и до вечера в дни сборов на промысел Мокею было не по силам. Приходу Амоски больной всегда радовался, как ребенок.

— Ну, как там у нас? — спросил он, приподнимаясь на постели.

За две недели болезни Мокей осунулся, глаза его запали, и еще гуще заросло лицо черным жестким волосом.

— Суетятся, — помолившись на образа, степенно ответил Амоска. — Через три дня в поход, а сегодня сухари в мешки ссыпают. Феклиста Зотику с Митьшей по новым штанам сшила. Кому, видно, беда, а кому радость: Вавилка-то ног под собой не чует, пропастина…

За окном взвизгнула собака. Мокей прислушался. Амоска выглянул в окно и шепнул:

— А я к тебе, дядя Мокей, с кобелем сегодня…

— Впусти его сюда, посмотрим, что у тебя за кобель.

— Тузик! — открыв дверь, крикнул Амоска.

Но Тузик только вилял хвостом и сидел не двигаясь.

Амоска закрыл дверь и начал уговаривать щенка:

— Кого испугался, дурачок? Ты не гляди, что у него борода, как хвост у коня, — он добрый. Иди!

Амоска вынул из кармана кусок хлеба и показал его Тузику.

Озираясь по сторонам, пушистый, волчьего окраса щенок вошел в избу, стукнул несколько раз хвостом о порог и прижался в угол.

— Тузик! Тузик! — поманил Амоска.

Щенок сделал еще несколько робких шагов и сел, уставившись на хозяина недоверчивыми глазами.

— Это он после того, как я ему ухи обкорнал. Совестится будто. Неделю к рукам не подходил. Куском и то не мог его из-под амбара выманить.

Мокей, глядя на Тузика и Амоску, не мог удержаться от улыбки.

— Дядя Мокей, опытай мне его, как приметы у него насчет зверя?

— Тащи сюда!

Амоска схватил щенка. Тот рванулся и для острастки решил показать зубы.

— Эк напугался-то: сердчишко, как овечий хвост, трясется, — поглаживая Тузика по спине, ласково говорил Мокей. — Не тронем, не тронем, дурак…

— Открой кусалку-то, — раскрывая пасть Тузику, уговаривал Амоска.

Мокей посмотрел щенку в зев, запустил в рот палец и прощупал рубцы на нёбе.

— Нёбо — как вычерчено, и рубец на рубце… Да он не от Анемподистовой ли сучонки? — спросил Мокей.

— А то от кого же? — сверкая глазенками, ответил Амоска. — Я его еще слепым у этого ирода спер и на молочке через соску выпоил. Он Жульке сизевскому родной брат будет. Вот с места не сойти, если вру!

— Добрый будет кобель! — Мокей опустил щенка на пол, и он тотчас выскочил за дверь.

Амоска снова нагнулся к уху Мокея и зашептал:

— А ведь я и винтовку захватил…

Мальчик выбежал в сени и внес в избу старую Терькину винтовку.

— Научи, дяденька Мокей…

Мокей взял винтовку, взвел курок и дунул в ствол. Из зорьки со свистом вылетели пленки порохового нагара.

— Подай-ка пороховницу.

Амоска вскочил на кровать, снял со стены роговую пороховницу, натруску со свинцом, кожаный мешочек с капсюлями и подал Мокею.

Мокей отлично понимал чувства Амоски.

— Охотничье, брат, у тебя сердце. В твои годы я такой же был… Смотри сюда, — Мокей указал на зарубку на мерке. — Пороху на белку вот столько — за глаза. А на крупного зверя с верхом сыпь… вот так.

Он насыпал полную мерку пороха и опрокинул в ствол.

Пулю на белку откусывай с горошину, а на крупного — вот столько и забивай в ствол туго. Целиться-то умеешь ли?

— Разов с пяток, не меньше, выпалил я из нее. Только заряжать — сам не заряжал, врать не буду. Терька мне заряжал.

— Самое главное — не торопись, — говорил Мокей, — не дыши, да во время спуска за собачку не дергай. Вот тебе пистон — иди-ка.

Амоска кинулся к реке. Изба Мокея Козлова стояла против сизевской бани, а двери бань искони служат в Козлушке мишенью для пристрелки ружей.

Следом за Амоской в первый раз на костылях выбрался из избы и Мокей.

Не добежав шагов пятьдесят, Амоска увидал на двери бани большой, очерченный углем круг. «Готовенький», — подумал он и, опустившись на колено и сняв шапку, как это делал Мокей, прицелился.

Тузик сидел в стороне и с любопытством наблюдал за действиями своего хозяина.

…Рано утром из Чистюньки вернулся Анемподист Вонифатьич. Еще через окно Аксинья и Фотевна определили: «Туча тучей!»

Замер сизевский дом. Палашка приняла лошадь, отстегнула подпруги и стала снимать седло с привязанными в тороках сумами. Анемподист Вонифатьич с криком бросился к ней:

— Дура! Рыжая дура! Сколько раз сказывал, сумы сначала сними!..

Палашка стала отвязывать сумы, но Анемподист Вонифатьич оттолкнул ее, сам отвязал сумы и понес их в дом.

Подглядывавшие Фотевна и Аксинья шарахнулись из коридора.

— Топи баню, Окся, топи скорее! Может, в бане поотойдет…

Аксинья проскользнула мимо входившего в двери отца и в неурочный день направилась к реке с вязанкой березовых дров.

Вскоре с веником под мышкой, босой, в тиковых полосатых подштанниках прошел в баню Анемподист Вонифатьич. Выпарившись, он лежал на полке и, положив руку на грудь, слушал, как стучит сердце.

«До сердца вот веником не доберешься, а они и без веника добрались, стучит как…»

При воспоминании о «них» Анемподист вновь схватывал веник и с ожесточением хлестал себя. Лицо со вздернутым носом, с острыми глазами вновь и вновь выплывало из банного пара.

«До всех добрались! Поликаха, Денис Денисыч…»

Газетные строчки, сбегаясь в столбцы, словно частоколом окружали маленькое курносое лицо, кричали во всеуслышание о нем, об Анемподисте Сизеве. Под тяжестью этих строк, казалось, подламываются стойки полка, и его, Анемподистово, тело погружается в сырую, холодную землю.


Амоска, нацелившись, выстрелил в круг.

С развевающимися по ветру волосенками он бросился к бане, чтобы увидеть, попала ли пуля в цель. У него пересохло в горле и захватило дух. Впереди мелькал Тузик.

Наблюдавший за Амоской Мокей замер. Замер на полдороге и Амоска: из дверей бани показался голый человек, на груди его алела кровь.

Анемподист кинулся на окаменевшего Амоску. С яру, от сизевского дома, бежали люди.

Мокей, вскрикивая от боли, неловко переставляя костыли, поспешил на помощь.

— Убили! — услышал он еще издали крики девок.

— Убил, змееныш! — покрывая голоса девок, раздался дребезжащий, гнусавый голос. Мокей узнал голос Анемподиста и облегченно вздохнул. Вид Мокея был грозен. Девки отпрянули в сторону.

Амоска лежал на земле, а голый человек пинал его ногами в лицо, в бока.

Мокей размахнулся костылем и, превозмогая нестерпимую боль в ноге, ударил голого человека по спине. Тот, вскрикнув, бросился бежать к бане.

Мокей взял Амоску на руки и, опираясь уже на один только костыль, понес мальчика домой. Из носа Амоски шла кровь. Глаз не было видно за синими кровоподтеками.

Амоска что-то шептал распухшими губами.

Мокей нагнулся к мальчику и явственно услышал:

— Винтовку… мою винтовку, дяденька Мокей…

Но винтовку Амоски держал в руках голый Анемподист и грозил ею вслед Мокею.

От ерневского двора бежали артельщики.

Увидев сбегавшихся к бане козлушан, Вонифатьич раскинул руки и повалился наземь. Закатив глаза, он громко застонал:

— Смертонька моя… Застуниица усердная…

Фотевна с исступленным ревом кинулась на грудь мужа, сорвала с седой головы шамшуру[34] и заголосила на всю заимку:

— Да соко-ол ты мой яя-аа-сный! Да сгу-би-ли те-бя-яя… да-да… соккру-у-ши-и-ли!..

К причитаниям Фотевны присоединились звонкие выкрики дочек… От истошного их воя у козлушан пробегали по коже мурашки, лица насупились.

Дед Наум, прибежавший последним, волновался, еще не зная, в чем дело. По дороге он встретил бледного, еле переставлявшего больную ногу Мокея с Амоской на руках и попробовал остановить его, но Мокей, сжав зубы, молча прошел мимо.

Первое же слово, долетевшее до старика от толпы, было: «Убили!»

Из отдельных выкриков Фотевны и Анемподистовых дочек дед Наум понял, что в убийстве обвиняют всех артельщиков.

— Нести надо в дом да обмывать покойника, — расталкивая ребят и женщин, сказал он.

— Не трогайте с преступного места! В Чистюньку за властями! При понятых подымите, — неожиданно послышался гнусавый голос «покойника».

Наум оторопел и уже хотел было перекреститься, но потом улыбнулся чему-то и спокойно сказал:

— Пойдемте, ребятушки, к Мокею, он все расскажет. А тут, видно, правды, как у змеи ног, не сыщешь…

Артельщики, а за ними и козлушане повалили в избу к Мокею. У стонавшего Анемподиста остались только Фотевна, рыжманки да Зиновейка-Маерчик.

— Зиновеюшка, — негромко позвал Анемподист, — пади на Савраску, добеги в Чистюньку… и экстренно возвращайся с председателем, с понятыми. Артельщики, мол, убили по злобе из ружья Анемподиста Сизева. Подговорили, мол, несмышленыша-малолетка и убили. Беги скорей, зятек любимый. А я полежу… тут, на преступном мосте…

Зиновейка-Маерчик кинулся к сизевскому дому.

— Подштанники дай-ка сюда, Симка! — распорядился Анемподист. — Палашка! За зипуном сбегай-ка! Я им покажу, как живого человека со свету сживать!.. Я им покажу эксплуататора! — вспоминая газетные строчки, заскрипел зубами Анемподист. — Посмотрим еще, кто у нас поперед кандалы тереть будет. Потягаемся! К Калинину дойду! Вот она! — и Анемподист Вонифатьич уже с любовью глянул на запекшуюся на груди царапину.

Амоска упросил мать оставить его хоть на денек на кровати рядом с дядей Мокеем:

— Всю жизнь потом слушаться тебя стану…

Из заплывших от кровоподтеков глаз мальчика брызнули слезы… Амоске казалось, что никто, кроме дяди Мокея, не понимает как следует, что в убийстве Анемподиста он не виновен. И никто, кроме дяди Мокея, не станет выручать его винтовки, оставшейся в руках Сизева.

Испуг Амоски уже прошел. Острой боли в боках он тоже теперь не чувствовал и думал только о своей винтовке. Тысячи различных планов проносились в его голове. «Проберусь ночью и выкраду… только и всего».

Но вечером вернувшаяся от Сизевых Пестимея рассказала, что винтовку увезли в Чистюньку как «вещественное доказательство».

— Мою винтовку! — дико вскрикнул Амоска и, сорвавшись с кровати, кинулся к дверям.

Его схватили и вновь положили рядом с Мокеем.

— Винтовку! — выкрикивал Амоска, захлебываясь в припадке отчаяния.

— Я тебе свою отдам… у меня две, — пытался успокоить маленького друга Мокей, сам страдая от боли в распухшей ноге.

Глава XXXVIII

На другой день опухоль на ноге больного Мокея уменьшилась, жар спал, и он стал шутить с Амоской:

— Выпарил ты в баньке Анемподистушку… Что бы тебе круг-то на мушку посадить, как раз бы по печенкам…

— А ведь я, дяденька Мокей, попал. Ей-богу, попал! Не этот бы дьявол, я еще бы выпалил. Сам бы начал заряжать. Глаз у меня, дяденька Мокей, беда, какой вострый…

Вечером Амоска с большими предосторожностями притащил к Мокею свою сумку. Он хранил ее в дупле старой пихты. По нескольку раз в день, с туго набитым карманом, прокрадывался он к знакомому дуплу, торопливо совал украденные дома сухари, недоеденные куски свиного сала, огрызки сахара, несколько ржавых гвоздей: «На что-нибудь да пригодятся. В тайге, брат, гвоздя не найдешь…»

— Вытряхивай на стол, — приказал Мокей, — да не бойся, артельщики не придут. Им, брат, не до нас с тобой сегодня. А Пестимея придет, мы ее заставим молчать.

Он внимательно пересмотрел и рассортировал Амоскин «провьянт».

— Гвозди — это ты напрасно, у Нефеда там всего запасено. А вот иголку с дратвой и кусочек кожи — это нужно. Обутки-то исправны ли?

Амоска показал старенькие обутки.

— Ну, ничего, дедка Наум подкинет там, когда протрешь подошвы. А вот кожонки надо тебе добавить, это верно.

Мокей вытащил из-под кровати сундучок с лоскутами пахучей кожи.

— Сумка твоя тоже не годится. Свою доведется благословить. И сухари… Разве это сухари? Камни, а не сухари…

Охваченный охотничьим волнением, Мокей усердно занялся сборами Амоски.

— Теперь прикинем все зараз, — встряхивая рукой завязанную сумку, сказал он.

Амоска торопливо надел зипунчик, шапку, подпоясался старой опояской и подставил руки. Мокей убавил лямки заплечницы:

— Тяжело?

Амоска в ответ вприпрыжку пробежал с заплечницей по избе.

— Хоть на край света! Как перышко… Ровно бы совсем и нет ее на горбу. Давай уж, дядя Мокей, и натруску и винтовку прикинем.

Мокей убавил ремни у старой своей винтовки и надел ее Амоске через плечо. Через другое он повесил натруску.

— Промышленник! Настоящий промышленник! Я вот эдак же раньше уворовывался.

В сенях щелкнула щеколда…

Амоска схватил с головы шапку и махнул ею на висевшую над столом лампу. Лампа мигнула и потухла. Амоска кинулся под кровать.

— Если мамка, скажи, что видом не видал и слыхом не слыхал, — зашептал он Мокею из-под кровати.

Пестимея в темноте наткнулась на скамейку.

— Что свет-то не зажигаешь, Мокеюшка?

У Амоски отлегло от сердца.

Мокей зажег лампу.

— Вылазь, Амоска. Пестимея это…

Пестимея расхохоталась при виде вылезавшего из-под кровати в полной амуниции Амоски так звонко, что Мокей даже прикрикнул на нее:

— Ты лучше одежу у парня пересмотри, а не гогочи…

План Амоски и Мокея был прост. Амоска незаметно верст шесть-семь пойдет следом за охотниками и где-нибудь на повороте объявится. Назад из-за Амоски охотники не вернутся: примета плохая. Поругаются-поругаются, да и возьмут. А дорогой добрая Феклиста, которая повезет запас в промысловую избушку, и сумку Амоски заберет, и самого к себе на седло посадит.

— Только там не прозевай, Амосша… Смотри, чтобы не вернули домой с Феклистой. Увильнешь, уедет Феклиста — ну, значит, твое счастье. Не увильнешь — отправят домой… К седлу привяжут да отправят.

Пестимея накормила заговорщиков ужином, сняла с Амоски рубаху и положила на проношенном месте холстинковые заплаты.

— Ложитесь-ка, закадычные. Последнюю ночку уж разлучать вас не стану, на полати полезу.

Амоска лег и вспомнил о Тузике:

— Дяденька Мокей, не увязался бы Тузик за бурундучишками. Ищи его потом, окаянного… Да еще мамке на глаза попадешь.

— А ты свистни его да в сени на ночь запри, — посоветовала с полатей Пестимея.

Амоска выскочил на улицу и засвистел. Потом он затащил щенка в сени и закрыл дверь:

— Сиди-ка здесь, верней дело будет. А то, брат, ты живо… Знаю я тебя…

Глава XXXIX

Мокей разбудил Пестимею затемно:

— Топи печку, готовь охотнику завтрак.

Он накинул зипун, взял костыли и вышел на улицу. Козлушка спала. Мокей, поскрипывая костылями, прохромал по улице до поворота к Наумычевым. Окна ерневской избы были освещены. За окнами двигались люди.

«Никак уж завтракать садятся? — Мокей торопливо захромал обратно. — Будить и нам надо своего охотника».

Вчера вечером Мокей так волновался при сборах Амоски, будто в промысел шел он сам, и теперь тоже спешил, словно самому ему через час-другой нужно было отравляться в тайгу.

Амоска, обжигаясь, ел горячую картошку. Мокей перебирал содержимое его заплечницы и укладывал заново, чтоб не давило спину.

Дважды порывался Амоска выскочить из-за стола и начинал уже торопливо махать рукой перед иконами, но оба раза Пестимея хватала его за руку и насильно усаживала за стол:

— Садись и ешь как следует, а то глотаешь, как галчонок. Выдохнешься, путь дальний…

Амоска снова садился и, поминутно озираясь на окна, снова принимался за еду.

— Однако отбеливает, дядя Мокей.

— Ешь больше, говори меньше. Пестимея, накорми и щенчишка.

Амоска нетерпеливо поглядывал на синеющие квадраты окон:

— Ой, отбеливает, дядя Мокей…

Наконец он выскочил из-за стола, быстро помахал рукой около лба и, выпятив живот, подошел к Мокею.

— Надулся, как барабан!

Амоска хлопнул себя ладонью по животу и шумно выдохнул скопившийся в легких воздух.

— Ладно ли портянки-то подвернул? — спросила его вернувшаяся из сеней Пестимея. — Дай-ка сюда головенку, я ее смажу на дорожку, а то, брат, маслица-то не увидит она там всю зиму.

Амоска надел зипунчик, подпоясался, навьючил заплечницу, перекинул натруску и винтовку крест-накрест через плечи и подошел к Пестимее:

— Прощай, тетка Пестимея. Мамке вечером все обскажи, чтобы не кинулась догонять с бабьего-то ума.

— Иди, иди, Прокурат Прокуратыч…

Мокей вышел проводить Амоску.

Тузик еще в сенях облапил хозяина и радостно завизжал.

— Дяденька Мокей, выдаст он меня. Ей-богу, выдаст! Завизжит и сиганет к собакам…

— А ты возьми его на веревочку, а визжать не дозволяй.

Мокей подал Амоске обрывок веревки.

В деревне начинали уже дымиться трубы. Когда пробирались мимо родной избы, сердце Амоски стучало так сильно, что ему даже страшно стало: не оборвалось бы!

— А теперь, как вздымешься на Мохнатку и спустишься вниз, — поворот направо. И иди все кверху речкой, все кверху. Объявишься на крутом повороте Маралушки… Трогай! Они, видать, не седлались еще.

Мокей стоял и смотрел вслед, пока Амоска и Тузик не скрылись в лесу, за поворотом тропинки.

Нелегко было идти в гору с сумкой и винтовкой за плечами, но Амоска торопливо шагал по вьющейся тропинке. Непривычный еще к поводку Тузик то забегал вперед, то отставал и упирался.

— Ты у меня поотстаешь! — ругался Амоска. — Только бы на подъеме не застали, а там обожду в сторонке — и следом, следом…

Амоска взмок, запыхался, а до хребта еще не меньше половины пути. Временами ему начинало казаться, что его уже нагоняют, и он из последних сил переставлял ноги.

— Эдак и запалиться можно, — сказал он наконец и, сняв шапку, отер рукавом зипуна пот со лба и щек. Оглянувшись, Амоска увидел розовую полоску на небе.

«Зорится!.. Теперь уж обязательно тронулись. А что, если послушать? Говорят, на заре за три версты слышен лошадиный топот».

Он упал на тропинку и приложился к земле ухом. Но, сколько ни напрягал слух Амоска, ничего, кроме стука собственного сердца, торопливого дыхания Тузика да шума Становой в долине, не услышал.

Амоска снова полез в гору. Спустившись потом в речку, он наткнулся на отвороток вправо.

— Ну, теперь мы отдохнем с тобой, Тузьша. Пристал, поди, в гору?.. Вот только спрячемся. Пусть проезжают, а мы уж потом следом пойдем.

Амоска сделался необычайно говорлив. Спустившись с хребта вниз, он начинал потрухивать. Тишина леса и ворчливый шум речки Маралушки пугали его. Разговаривая с Тузиком, он чувствовал себя бодрее:

— Возьмем да и приляжем с тобой, Тузьша. Что ты на это скажешь?

Тузик лизнул Амоскину руку и одобрительно стукнул его хвостом по ногам.

Отдохнуть он был не прочь. Высунув кончик языка на мокрый от инея сухобыльник, он растянулся рядом с Амоской под высокой пихтой.

В низине было сыро и холодно. Расползавшийся туман холодным и мокрым пологом обволакивал с головы до ног. Амоска начал дрожать. Темная синева неба заметно становилась светлей. Звезды гасли.

Лежавший спокойно Тузик поднял голову и насторожился. Амоска тоже насторожился, и опять заколотилось у него сердце. Вдруг Тузик вскочил на ноги и залился звонким лаем.

Амоска стремительно упал на щенка и схватил его за морду, левой рукой он отвязал подвязку, обмотал ее вокруг морды щенка и крепко стянул.

— Теперь не залаешь…

Тузику не понравилась новая выдумка Амоски. Он с остервенением начал срывать подвязку, работая передними лапами.

— Вот еще на беду мою увязался, собакин сын!

Амоска схватил щенка и зажал между коленями…

Уже можно было различить отдельные голоса идущих по тропинке промышленников.

— Наши!

Навалившись грудью на глухо визжавшего щенка, Амоска от волнения даже глаза зажмурил.

Вавилка, Зотик и Митя быстро сбегали вниз и были уже напротив. Сзади цокали о камни подковы лошади.

Амоска только крепче жмурил глаза.

— Братцы! Да он спит, жаба! — послышался над самым ухом голос Терьки.

«А что, если не открывать глаз совсем?» — мелькнуло в голове Амоски. Но Терька уже встряхнул его за воротник зипуна.

Первое, что Амоска увидел, были собаки: наумычевский Бойка и мокеевский Пестря дружелюбно обнюхивали все еще пытавшегося освободить морду от повязки Тузика. Лица Терьки, Зотика и Вавилки были суровы, и только в глазах Мити Амоска заметил не то сочувствие, не то улыбку.

Амоска отряхнул приставшие к зипуну иглы хвои и заговорил:

— Убейте, а домой не вернусь!

— Врешь, вернешься! — крикнул Терька, собираясь кинуться в драку.

Амоска угадал намерение брата и прижался к стволу пихты, готовясь пустить в ход и ноги и руки. В этот момент подошел дед Наум, за ним показалась среди деревьев голова Рыжушки, а потом и Феклиста.

Амоска кинулся к деду Науму и упал на колени.

— Возьмите! — выкрикнул он и протянул к деду руки.

Дед Наум и окружающие, как показалось Амоске, молчали очень долго. Это молчание и пугало, и обнадеживало.

«Переглядываются, наверное, — подумал Амоска, не отрывая головы от земли. — Буду лежать, пока не согласятся». Но терпения его хватило лишь на одну секунду. Подняв голову, он устремился к деду Науму:

— Я знаю, дедынька, они давно смерти моей хотят. Одного бросить в Козлушке!.. Да меня или рыжманки на куски раздерут, или Анемподист живьем съест…

Эти слова Амоска уже давно приготовил, и они ему казались неотразимыми. Кроме того, в запасе у него было еще много доводов.

Настроение ребят, особенно Терьки, он угадывал прекрасно и потому смотрел на деда: «В нем вся сила — он всему голова!»

— Лишний я не буду, а провьянту я себе на две зимы заготовил! — с дрожью в голосе выкрикнул Амоска.

А дед Наум все молчал и стоял, крепко задумавшись. Ребята тоже уставились на деда.

Освободив наконец морду от повязки, Тузик затеял с Бойкой игру. Его вытянутая голова с отрубленными ушами и глупыми коричневыми глазенками вызывала невольную улыбку. Куснув отвернувшегося Бойку за кончик хвоста, он, стремительно описав круг, мгновенно припал к земле и глядел искоса и лукаво, готовый при первом движении Бойки сорваться и бежать что есть силы.

С Амоски дед Наум перевел глаза на веселого Тузика, на улыбавшееся лицо Мити.

— Пойдем! — сказал он наконец.

Амоска вскочил и кинулся к нему:

— По гроб жизни… а умрешь — на могилку каждый день… приходить буду…

Ребята молча отвернулись и пошли на дорогу. Феклиста засмеялась, сверкая белыми, ровными зубами.

— Ну и навязчивый парнишечка — пристанет, как смола, никакими силами не отдерешь… На могилку придет, таракан его закусай! — хохотала молодая женщина.

Глава XL

В лесу стояла тишина.

Лишь изредка сорвавшаяся с вершины пихты смолистая шишка со звоном падала на гулкую землю, да треск сломанного под ногой сучка взрывал тишину, как выстрел.

Октябрь серебрился инеем по утрам; ночами стояли крепкие заморозки. Белка была уже пепельно-дымчатой.

— Без снегу, на инеях перелинял зверишка, — вслух сказал дед Наум.

Митю, Амоску и Тузика одинаково волновали и первая мелькнувшая на дереве белка, и упавшая с пихты шишка, и вспорхнувший в мелколесье рябчик, и выскочивший из колодины полосатый бурундук.

Амоска, бойко шагавший впереди всех, и Тузик, рыскавший по сторонам, к обеду заметно убавили свою резвость. Щенок уже не порывался заигрывать с собаками, а, опустив голову, безучастно плелся за хвостом Рыжушки. Амоска передал Феклисте заплечницу, потом винтовку и, наконец, даже натруску.

Отказавшись вначале от предложения Феклисты сесть на лошадь, он теперь ежеминутно ждал, не повторит ли она свое приглашение.

Зотик, Терька, Вавилка и Митя ушли далеко вперед. Дед Наум тоже заметно стал сдавать и на подъемах держался за хвост лошади.

Дорожка уступами лезла в гору. Начинался подъем на Щебенюшихинский белόк.

Феклиста слезла с Рыжушки, замотала повод и пустила лошадь следом за собой по дорожке. Тяжело навьюченная Рыжушка, одолев уступ, останавливалась. Ноги в коленках у нее дрожали мелкой дрожью, тело дергалось взад и вперед, над глазами и на храпке выступили капли пота. Передохнув, лошадь трогалась дальше, одолевала новый подъем и потом снова сама останавливалась отдохнуть.

На остановках дед Наум и Амоска садились у дорожки, и Тузик вытягивался с ними рядом. Дышали они так же прерывисто, как и навьюченная Рыжушка.

— Сидеть бы тебе сейчас дома да есть бы кашу, а мне бы лежать на печке — как ты думаешь, Амоска, славно было бы?

Дед Наум посмотрел на совсем измучившегося Амоску и улыбнулся. Амоска не мог уже и говорить от усталости, но все же отрицательно покачал головой.

— Зараза, господь бы ее любил! — бормотал дед. — Вот и старик я, а увидел белку — ровно бы даже затрясся весь…

Амоска, начавший было считать остановки Рыжушки, сбился со счету, а вершина точно отодвигалась все дальше и дальше.

— Гляди, Амоска, с хребта, кажется, шапку на небо забросить можно. А ну-ка, прибавим ходу да потом опять присядем…

Так шутками и окриками дед подгонял мальчика. Тузик отстал далеко, и дед сказал о нем:

— Не кованый, подошвы отбил щенчишка. Хоть на Рыжушку его верхом сажай…

Ближе к гребню лошадь останавливалась все чаще, передышки делались все продолжительней… Близость хребта чувствовалась во всем: холодней и крепче дул ветерок, давно исчезли пихты, все гуще становился кедровник.

С хребта нанесло ладанным запахом верескового дыма.

— Ребята костер разожгли: нас ждут, обед варить будем… Давай-ка отдохнем да приналяжем в последний раз, — сказал дед.

На Щебенюшихинском гребне Амоска и Митя увидели, что впереди, насколько только хватает глаз, синеют хребты гор, значительно возвышающиеся над Щебенюшкой. Вершин дальних хребтов рассмотреть было нельзя: густой туман окутывал их до половины, но дед Наум и Зотик утверждали, что вершины этих гор в снегу, потому они и называются белками. И что в эти-то белк они и идут на промысел.

— Это еще что за горы, — сказал дед, — а вот к Шумишихинскому белку;´ подойдем, ну это, верно, горы. Взглянешь — шее больно, и шапка с головы валится.

— А ежели, дедушка Наум, на лыжах с эдакой горы катнуться? — спросил Амоска.

— Ловкие катаются… Нефед все время промышлял в Шумишке, да, видно, час пришел…

Дед Наум оглянулся на сноху и замолчал. Феклиста лежала, уткнувшись лицом в вереск, и не то от сырости вздрагивала ее спина, не то от подступивших рыданий.

Зотик подтолкнул локтем Митю и глазами показал на Амоску: тот, не дождавшись обеда, сидя уснул, прислонившись спиной к стволу кедра. Чуть подальше они увидели еще более занятную картину. Рядом с кедром, под защитой нависших лап, виднелся огромный муравейник. Большие коричневые, точно покрытые лаком, лесные муравьи беспокойно сновали взад и вперед по городищу, а рядом с муравейником спал Тузик, как человек, опрокинувшись на спину. Передние ноги щенка, слегка перегнувшиеся в коленях, были положены на грудь, а задние торчали вверх.

Обеспокоенные необычным соседством, десятка два рыжих тружеников запутались в густой шерсти щенка. Один из них, толстоголовый черно-коричневый атлет, быстро бегал по сухому носу Тузика и ожесточенно щипал его, но Тузик только вздрагивал во сне и время от времени чихал.

— Оттащить нужно пропастину, а то и глаза выедят — не услышит.

Терька схватил щенка за задние лапы и волоком оттащил от муравейника. Тузик, точно пьяный мужик, слегка приподнял голову, посмотрел на окружающих мутными от сна глазами и снова уронил ее на землю.

— Теперь хоть шкуру сдирай — не учует, а главное — кверху копытцами, — рассмеялся Зотик.

— Это он со сноровкой раскинулся. Ноги, видишь, отекли у него с непривычки. Первое дело собаке уснуть с поднятыми кверху лапами: кровь на свое место расходится, — разъяснил ребятам необычную позу Тузика дед Наум.

Глава XLI

В Нефедовой промысловой избушке было тесно. Артельщики задыхались от дыма. Запасы продуктов не помещались в амбарчике.

Ребята мирились с теснотой и рвались скорей на промысел. Но дед Наум удерживал их.

— В эдакой тесноте да духоте всю зиму жить? Сами подумайте, — убеждал он.

Митя встал на сторону председателя, и в Шумишихинской пади зазвенели топоры, затрещали падающие вокруг старой избушки деревья.

— Уж коли об артельной скотине вон как позаботились, так о себе — и от бога грешно и от людей стыдно не позаботиться, — согласились ребята.

Феклисту с лошадью решили задержать дня на три: лошадь была нужна для перевозки леса и моха.

Через неделю отпраздновали новоселье, и вечером Митя записал в свой дневник, с которым не расставался даже в тайге:

«Собакам мы устроили просторную конуру. Строить конуру придумал самый младший член артели, двенадцатилетний Амос Фотич, за что и получил звание «Почетного собачея». Амоска с радостью принял шефство над артельными собаками. Перемена подстилки, организованное кормление — его дело, и Амоска этим гордится.

Хорошо пахнут новые, еще не прокопченные стены нашего общежития. Именно общежития, а не избушки. Утром организованными рядами выйдем на промысел».

Дежурный кашевар Вавилка приготовил завтрак и разбудил артельщиков.

Ребята вскочили по первому окрику. В дальних углах нового охотничьего стана было совсем темно. Дрожащие отсветы огня плескались по стене, по развешанным ружьям.

Вавилка сидел на корточках перед пылающей каменкой и мешал клокотавшую в котле кашу. Лицо его казалось раскаленным, а в глазах вздрагивали искры. От жара, от расстилавшегося над каменкой дыма по лицу его катились теплые слезы.

Деда Наума в общежитии не было. Артельщики быстро разобрали портянки, надели обутки и вперегонки побежали к ключу умываться. Под ногами хрустел и ломался обсахаренный инеем сухобыльник. В предрассветной мгле заросшего оврага взблескивал и гремел по камням говорливый ручей.

Не пошел умываться с ребятами только Амоска:

— У них вся и забота, что о себе, а у меня собаки на руках.

Он открыл дверцу конуры. Навстречу выскочил Тузик и еще на пороге сладко потянулся сначала на передних, а потом на задних лапках.

— Разминайсь, разминайсь, собаченьки, — сказал Амоска. — Сегодня на работу!

Дед Наум вернулся, когда ребята уже сидели с ложками в руках. Лицо председателя было торжественно и строго.

— Помолиться уходил, — шепнул Мите Зотик.

Митя сейчас только заметил, что ни Зотик, ни Вавилка, а тем более Терька и Амоска не стояли по утрам на молитве. Помахав щепотью раза два-три перед глазами, они садились за стол.

Серьезность деда Наума заражала и ребят. Ели они молча и как будто с нарочитой медлительностью. Никому не хотелось показывать своего волнения. Дед Наум после еды долго облизывал ложку и, отвернувшись в угол, дольше обыкновенного простоял на молитве.

Ребята с ружьями за плечами терпеливо ждали.

— Первый выход не на прибыток, а на испыток, ребятушки, — сказал дед. — Перво-наперво нужно осмотреться, пораскинуть умишком где, что и как. В промысле спешка — что без глаз слежка. Себе досадишь и зверю повредишь.

Дед Наум сохранял спокойную учительскую строгость и в выражении лица, и в тоне голоса.

— Боже вас упаси в соболиных ухожьях зря стрелить, не к месту костер разжечь! Не дай господи песню запеть или друг с дружкой громко заговорить. Белка и та шуму не любит, а соболь маханет-маханет, и с собакой не всегда догонишь… Тайгой иди — и под ноги, и по сторонам, и на лесину гляди. В тайге, если удал да смел, ты его съел, а чуть прозевал — или воду хлебал, а то и сам на зубы черному зверю попал…

На промысле дед, казалось, помолодел.

Собак вели на сворках.

На широком Шумишихинском увале остановились. Кругом громоздились горы, густо заросшие лесом. Дед показал на желтевшее внизу становище:

— Примечайте, где стойбище. Это вон полдник, это север, а избушка наша прямехонько на запад. Напротив стана, на восток, — белόк Шумишка.

Дед Наум повернулся и рукой указал на укутанный густыми облаками лесистый хребет:

— До белка верст восемь, а то и весь десяток наберется. Там соболь. Изредка соболь с камней и кедрача в пихтач спускается. Годами убивали зверей и на этом увале. Случалось убивать и у избушки. Все от кормов зависит. Много лесной мыши на белке — зверь вниз не спускается, мало — рыщет повсюду. Теперь пойдем, ребятушки, обследуем увал. Бельчонку, колонка, хорька да горностая попримечаем. Разобьем ухожья на участки, наметим, где рубить кулемы, где капканчики ставить, а где с ружьем следить белку… Помните же: тайгой иди — и под ноги, и по сторонам, и на лесину гляди.

Промысловая грамота сложна и проста в одно и то же время. Для преодоления ее порой не нужно острого и изворотливого ума, а лишь врожденное чутье, унаследованное от предков, да острый глаз.

Неповоротливый, «туговатый на голову» Вавилка в лесу был как у себя дома, а двенадцатилетний Амоска, никогда не бывавший на промысле, первый научился отыскивать в густом лапнике пихтача беличьи гнезда — гайно.

Дед Наум не смог бы объяснить словами, как узнать, жилое ли гайно или оно оставлено. Но Амоска уже к вечеру первого дня без ошибки отличал свежую поедь[35] от старой. По едва заметным уколам на пихтовой коре от беличьих коготков научился определять, обитаемо гнездо или нет.

Старший брат Амоски, Терька, несмотря на то что уже самостоятельно промышлял прошлой зимой, усваивал таежную грамоту труднее. Зотик, так же как и Вавилка, до многого доходил сам и уверенно разбирался в промысловой премудрости.

Митя напрягал зрение, слух, усиленно старался запомнить все сказанное дедом, но стоило ему столкнуться с чем-либо самостоятельно — терялся.

— Дурак! Стопроцентный дурак! — ругал себя Митя после того, как на вопрос деда: «Где у нас сейчас стойбище?» — он указал в противоположную сторону.

Митю поправил Амоска… И Мите казалось, что он никогда не одолеет лесной премудрости, несмотря даже на такого учителя, как дед Наум.

— Бельчонка держится ровненько, — говорил Наум Сысоич, — можно не опасаться, что скоро укатится: запас сделала большой, лето был грибное, пихтовую шишку не обило бурей, черемуха была урожайной. Горностай будет у нижних кромок увалов: мышь в мелкий кустарник скатилась. Соболь спустится в речки и на увалы, будет и на пихтачах. С крутиков и из кедровников белка выкочует скоро: орех уродился тощой и редкий, видать, что завязь ушибло морозом. Кедровки мало, и зоб у нее пустой. Кулемы на колонков надо рубить по увалам. Капканчики на горностая — по речкам. На приманку белок класть сухой гриб. Соболя по чернотропу с собаками попробуем, а оследится — капканы разбросим. Так-то, молодцы удалы!

Все подробности промысла были разработаны дедом точно, сомнений у ребят не оставалось.

Митя, как всегда, поражался обстоятельности суждений старого председателя. Работали ли они на сенокосе, на скотном ли дворе, или на заготовках дров — дед был одинаково опытен и точен. В промысле он был так же распорядителен и дальновиден, как и на сенокосе.

— Ну, а теперь, ребятушки, и разговеться не грех. — В глазах деда Наума вспыхнули огоньки охотничьего азарта. — Но, чур, не здесь. Эти места у нас все равно что за пазухой. А мы вон на тот склон перевалим и… — дед Наум не договорил, махнув в сторону темневшего кедровника. — На плохой шишке бельчонке долго не продержаться. Съест и частью в гору подастся. Нам же гнаться за ней не с руки.

Зотик и Терька, захватив Бойку, пошли по левой стороне увала. Вавилка решил охотиться один. Наум Сысоич, Митя и Амоска с мокеевским Пестрей и Тузиком отправились на правую сторону склона.

Митя спустил со своры Пестрю, Амоска — Тузика. Крупный, мускулистый, с черными, навыкате глазами, остроухий кобель истомно взвизгнул и исчез в лесу. Корноухий, нескладный серенький Тузик бросился следом.

— Залает — подходи из-под ветру с опаской, — шепнул в самое ухо дед Наум.

Связанное сыромятными ремешками ложе ружья деда выглядело неуклюже, граненый ствол с утолщением на конце — курнос.

Амоска снял с плеча мокеевскую винтовку и осторожно понес ее, крепко обхватив обеими руками. На бледном от волнения скуластом лице его проступили веснушки.

Митя трясущимися пальцами вложил тонкий блестящий патрон, заряженный беличьей дробью, в свою новенькую берданку. Подражая Амоске, он взял ружье на изготовку и зашагал, ступая на носки.

Дед Наум, не останавливаясь, тоже зарядил свою короткоствольную, как мушкет, винтовку и снова перекинул ее через плечо. Суровая строгость его лица сменилась спокойной охотничьей уверенностью.

Неожиданно, с режущим криком, сорвался с дерева дятел и перепугал Митю и Амоску. Ребята молча проводили глазами ныряющую в воздухе пеструю с белыми подкрыльями птицу.

Раздался короткий, отрывистый лай Пестри. Холод и дрожь пробежали по спине Мити и Амоски.

Тузик подлаивал Пестре азартно, с легким подвизгиванием. Молодые охотники, обгоняя один другого, кинулись на голоса собак. Дед Наум, улыбаясь на их горячность, тихонько пошел следом.

«Пообожгутся на первых бельчонках, вперед умней будут».

По злобному лаю Пестри, по взвизгиванию щенка Наум Сысоич знал, что собаки нашли белку. Лай вначале усилился, потом смолк.

«Подошли… Целятся», — определил дед Наум.

Митя и Амоска не видели тайги, не замечали цеплявшихся за лицо и руки колючих лап. Лай собак точно ударами молотка отдавался в мозгу, в сердце, неотразимо влек к себе. В горле пересохло, в глазах мелькали стволы кедров, руки судорожно сжимали ружья.

Высокий, ничем не отличающийся от других кедр, под которым перебегали собаки, показался обоим единственным, незабываемым на всю жизнь. Амоска твердо был убежден, что он первый увидит и первый выстрелит по затаившемуся зверю.

«Не соболь ли?» — думал он.

Митя, приставив берданку к плечу, перебегал глазами с сучка на сучок. За одним из них, ему показалось, что-то шевелилось.

«Соболь!» — мелькнула мысль.

Дрожащими руками Митя стал целиться. От волнения ноги подгибались в коленях, на мушке качался взад и вперед весь кедр. Митя силился сдержать прыгающее ружье, но оно ходуном ходило в руках.

Он взглянул на Амоску. Амоска целился, и, как показалось Мите, в то же самое место, куда целился и он. Митя нажал на спуск.

Тайга ахнула. Посыпавшиеся на землю сучки и ветки, тень метнувшегося маленького пушистохвостого зверька совсем с другой стороны дерева, загремевший и все удаляющийся лай собак — все это ошеломило Митю, он потерял способность двигаться и говорить.

Амоска что-то азартно крикнул и побежал. Ствол его винтовки курился.

«Значит, Амоска тоже промахнулся», — радостно подумал Митя. Он бросился бегом на новый лай Пестри и подвизгивания Тузика.

На полянку вышел Наум Сысоич, посмотрел вслед убегающему Мите и снова тихо побрел за ним.

— Оба еще, как Тузик, визжать готовы, а соображения никакого…

Дважды раскатисто прогремели выстрелы, и дважды с лаем уносились в глубь тайги собаки. Первым дед Наум встретил возвращающегося Тузика. Щенок подошел к ногам деда и повалился. С розового вываленного языка его светлыми капельками сбегала вода.

Тузик тяжело дышал и время от времени взглядывал на деда Наума опьяневшими от азарта и усталости глазами. Вслед за ним вышел бледный, без шапки, со слипшимися на лбу волосами Амоска.

— Тут где-то, окаянная, свалилась…

Амоска пристально смотрел под деревьями и избегал глядеть в глаза деду. Наум Сысоич подал ему давно подобранную шапку и спокойно спросил:

— Ушла, видать?

Амоска вытянул вперед винтовку и, не ответив на вопрос деда, заругался:

— Да закатай ее, винтовочку! Ну скажи, до чего тугой спуск! Давишь, давишь…

Подошел Митя.

— Понимаешь, выпалил — чак! — осечка… — начал было, волнуясь, рассказывать он, но лай Пестри остановил его.

Дед Наум взял за плечи того и другого и ободряюще сказал:

— Вот мы ее сейчас! Только, чур, за мной следом. Стрелять будете поочередно. Закладывай патрон, Митьша.

Митя вновь почувствовал озноб и дрожание в коленках.

— Не высовывайся! — погрозил Амоске дед Наум и, сделав полукруг, стал подходить из-под ветра.

Ребята шли следом. Амоска держал взятого на сворку Тузика. Пестря уставился на вершину кедра и время от времени лаял. Чувствуя приближение охотников, он усилил голос. Сильное тело собаки, дернувшись во время лая, мгновенно замирало. Настороженные ушки вздрагивали.

Пестря не видел затаившегося за суком зверька, но отчетливо слышал, как он легонько скреб когтями.

Дед Наум понял, что собака чует, но не видит и лает на «коготок».

«Крепко запала, без стука не разглядеть…»

Пестря стал бросаться на дерево, грызть и царапать когтями кору.

— Пугает, заставляет шевельнуться, — шепнул Мите дед Наум. — Становись здесь, ружье возьми в плечо.

Митя слепо повиновался. Голос деда падал точно сверху. Ствол берданки по-прежнему качался.

— Не дам стрелять, пока не уймешь сердце! Опусти ружье! Ну, теперь целься в мою шляпу.

Наум Сысоич повесил шляпу на сучок кедра.

Спокойный голос деда и такая простая цель, как шляпа, успокоили Митю. Сердце начало биться ровнее. Мушка уверенно ложилась в середину войлочной тульи.

— Эдак же и в белку целься, — услышал он спокойный голос деда. — Вершинка раздвоилась, а рядом сук, тут надо бы ей быть. Сюда и смотри, а я хлопну.

Дед Наум звонко хлопнул в ладоши. Митя и стоявший рядом Амоска одновременно увидели, как шевельнулась между развилками ветка.

Митя повел стволом, поймал на мушку вздрагивающую веточку. Вровень с ною торчали пушистые кисточки. «Голова», — пронеслось в мозгу Мити. Он точно оцепенел, впившись в прорезь на стволе и во вздрагивающие кисточки на ушах притаившейся белки.

Выстрел Митя не слышал. Видел только сорвавшийся с вершины кедра пепельно-серый пушистый комок. Белка падала, как показалось Мите, долго-долго. Он подбежал и на лету поймал мягкое, горячее тельце первого убитого им зверька.

Тузик при виде падающей белки рванул опояску и уронил Амоску. Подскочив к Мите, щенок подпрыгнул. Митя боязливо поднял руку и крепко стиснул зверька. Тузик залился злобным, непрерывающимся лаем.

— Большой толк будет из собачонки, — сказал дед Наум.

Амоска забыл о неудаче, об острой зависти к Мите и восторженно смотрел на беснующегося своего любимца.

На стойбище вернулись в разное время.

Амоска и Митя, не слушая и перебивая один другого, рассказывали деду Науму и друг другу о только что пережитом. Четыре белки, убитые Митей, и одна — Амоской, рядом лежали на столе. Ушастые головки были слегка подогнуты. Хвосты белок ребята откинули в одну сторону.

Дед Наум собирался обдирать тушки и точил на бруске кончик ножа.

— Если бы не тугой спуск… Сам дедынька говорит, что золото, а не собака мой Тузик.

— Смотрю, а она на меня глядит… А глаза, как бисеринки, че-о-орные, че-о-орные…

Митя пальцем приоткрыл глаз мертвой белки. Но глаз уже потерял искристый блеск и подернулся синей туманной пленкой.

Возвращающихся в стан Терьку и Зотика услышали по взвизгиваниям Бойки. Митя и Амоска кинулись им навстречу. Еще на бегу Амоска начал кричать ребятам:

— Это вам не дробью!.. Из дробовика-то всякий дурак застрелит…

Подбегая, Митя волновался:

— А что, если обстреляли?

За опоясками Зотика и Терьки пушистыми гирляндами висели тушки убитых белок.

— Но зато как я ее сбил! — говорил Митя, пытаясь заглушить чувство досады и зависти к Терьке и Зотику. — Как тенькну — она комком!

— Если бы у меня дробовик, или бы хоть спуск послабее был… — в свою очередь оправдывался Амоска.

Позже всех на стан вернулся Вавилка.

Он неторопливо повесил на стенку ружье и шапку, снял с плеч сумку и кинул ее в угол. Потом так же неторопливо снял обутки и подсел к ужинающим.

Амоску подмывало рассказать Вавилке о своей охоте и спросить, сколько же убил он.

«Должно, ни дьявола не принес. Неужто я обстрелял Вавилку?..»

Амоска не выдержал, тихонько вылез из-за стола и шмыгнул в угол.

— Вот это так Вавилка! — закричал он и вытряхнул Вавилкину сумку на нары.

Зотик, Митя и Терька выскочили из-за стола. Зотик трясущимися пальцами пересчитал Вавилкину добычу.

— Одиннадцать да колонок, — упавшим голосом сказал он — А у меня одиннадцатая на подстрел ушла. Терька не даст соврать. А колонка не попадалось…

Амоска схватил матерого колонка и тыкал его всем в лицо:

— Ну вылитый Зиновейка! Зиновейка-Маерчик — такой же красный. Ах, если бы не спуск. Да попади бы и моему Тузику колонок, ни в жисть не упустил бы…

— А мне не везло, понимаешь, Вавилша, — словно оправдываясь, заговорил Терька. — Семь штучек все ж таки насобирал…

Терька уже примирился с тем, что в этот день он пришел третьим. Но Терьке почему-то казалось, что все, даже Амоска, думают о нем, что он плохой охотник.

Вавилка, не глядя на суетившихся ребят, молча жевал хлеб и оставленную ему кашу.

Дед Наум сидел в сторонке, смотрел на молодых охотников с усталой старческой улыбкой.

— Слава тебе, господи, начало положено…

Глава XLII

Тайга влекла молодых охотников неизведанными тайнами, суровой тишиной, охотничьими радостями и приключениями.

Амоска тихонько сполз с нар и выскользнул за дверь. В лесу было темно, тихо. Крепкий утренник холодными ладошками провел по щекам, щипнул за нос, за босые ноги.

В конуре завозились проснувшиеся собаки.

— Тузик! — крикнул Амоска.

Неожиданно из темноты кто-то лизнул мальчику руку горячим языком. Амоска узнал Тузика и потрепал его по спине:

— Не спится, брат? Заело, видно… Вот она, охота-то!

Щенок подпрыгнул и положил лапы на плечи Амоски.

— Подожди немножко… Скоро опять пойдем. Поди досыпай, а я готовиться стану. Я, брат, очередной сегодня.

Амоска скрипнул дверью и начал обуваться.

— Рано еще никак? — спросил с нар дед Наум.

— Какое рано… Самая пора. Его черед сегодня, — отозвался Вавилка.

— А я еще с вечера опасался. Думаю, не проспал бы. Какой он очередной… А он, смотри-ка! — заговорил Терька.

Зотик и Митя тоже подали голос.

— Братцы, а я сегодня такого медвежища во сне видал, не приведи господь! Куда твой, Митьша, против моего! Не медведь — страхоидол!

Амоска, натянув второй обуток, поднялся с порога и начал рассказывать свой необыкновенный сон:

— Иду это будто я седловиной. Иду один. Ничего себе так, иду. А он вдруг — шасть и прямо в дыбки. Пастищу разинул да как заорет! Я спервоначала оторопел было и думал взад пятки, взад пятки. Ну, ноги как прикипели к земле: не могу стронуться. Хочу крикнуть — тоже не получается. Сипел, сипел, вспотел даже… А он прет! И вот, братцы, ниоткуль возьмись Тузик. Налетел будто он на медведя сзаду да кэ-эк ухватит его за причинное место — и давай драть, и давай драть… А он еще тошней ревет. А сам будто вот так, передней лапой — хвать! — Амоска махнул рукой, показывая, как медведь хватал Тузика. — А потом другой вот эдак — хвать… Ну, тут уж и я оправился. Приложился да кэ-эк звездану его промеж глаз! Шмякнулся он наземь, аж тайга застонала, дрыгнул раза два лаптями и затих…

— Ребятушки! Отбеливает! — крикнул Вавилка. — А у нашего кашевара и каменка не растоплена…

Амоска буркнул что-то, схватил котел и чайник и выскочил за дверь.

Дед Наум жаловался на боль в плечах и пояснице:

— К перемене погоды это. Идите сегодня одни, ребятушки, а я около избушки покручусь. Работенки мне и тут найдется. Того и гляди белые мухи залетают, капканы в дело потребуются. Бересты надрать, пяльцы понаготовить… Да мало ли еще чего до снегу сделать надобно!

Ребята, кликнув собак, ушли.

Наум Сысоич нанизал ободранные шкурки белок на шнурок, связав концы, и подвесил к потолку:

— За день подсохнут.

Первая связка белок и огненно-красный колонок, распяленный на правилке, радовали его:

— Если даже и вполовину уменьшится бельчонка, бога гневить нечего.

Дед наломал лапнику, надрал пихтового корья, сложил в котел и начал кипятить воду. В пахучий зеленоватый настой он опустил новые соболиные капканы, чтобы выварить запах железа и человека. Из дупла старой пихты с расщепленной молнией верхушкой дед Наум достал холщовые перчатки Нефеда. В этом же дупле нашел он переложенные пихтовыми ветками самодельные, еще дедовской ковки, капканы.

Наум Сысоич сел у навесика строгать пяльцы, но вдруг услышал шумное хлопанье крыльев. Он попятился под навесик, тихонько открыл дверь и шагнул в избушку.

Сняв винтовку, осторожно просунул ствол в окно и прицелился. Потом оторвался от ложа.

«Поизносились глазыньки. Застилает слеза — и только…»

Наум Сысоич протер глаза и снова стал целиться.

Большая темная птица села на мушку. Дед уже хотел было нажать спуск, но вновь точно пленкой задернуло его глаза. Оторвавшись от ружья, он устало сел на нары:

«Дай-ка зажмурюсь, пусть отдохнут, а потом выцелю…»

Дед Наум потупил голову и, закрыв глаза, долго сидел на нарах. Не открывая глаз, ощупью нашел винтовку, прижался щекой к ложу и только уже потом быстро открыл их.

Глухарь все так же спокойно сидел над струйкой дыма, подымавшейся от затухающего костра.

«На дымок вылетел», — мелькнуло в голове деда Наума, когда нажимал гашетку.

От выстрела на столике вздрогнули чашки и котелок. Наум Сысоич бросил винтовку на нары и выбежал из избушки.

«А что, если промахнулся?»

Полсотни шагов до пихты пробежать без отдыха дед не мог, пошел шагом. Мысль о возможном промахе пугала его.

«Неужто отохотился? Отжил? Не может быть!»

Убитую птицу не увидел, а услышал. Глухарь судорожно бил фиолетовым крылом по земле, перебирая мохнатыми лапами.

Дед Наум бросился к птице, схватил за шею. В горле глухаря еще клокотала кровь. Кровь просочилась в клюв. Несколько тяжелых вишневых капель упало старику на пальцы.

Дед Наум взял глухаря в левую руку, правую сложил в двуперстие и набожно перекрестился:

— Благодарю тя, Христе боже наш… Жить еще, значит, можно рабу твоему Науму.


После подъема на первую же горку Вавилка отделился от ребят.

— Я тут прямиком вчера вышел. Здесь ближе до склона, — не оборачиваясь, крикнул он ребятам и скрылся в подлеске.

«На белку, видать, напал — хоронится», — подумал Зотик, но ничего не сказал.

Вскоре они услышали выстрел Вавилки, а минут через десять — другой.

— Везет лохмачу, — завистливо произнес Терька.

Зотик спешил в кедровник. Выстрелы Вавилки точно кнутом подстегивали его.

— Опять обстреляет, чего доброго…

Митя и Амоска отстали.

— Ну их к бесу, за ними, видно, не угонишься. Нам с тобой своей дорогой, им — своей. Спускай Пестрю, а я спущу Тузика.

Вавилка, не имевший лайки, еще в первый день с успехом применил способ охоты, который очень подходил к его молчаливому характеру.

У пихт и кедров, вызывавших подозрение гущиной веток, высотой или обнаруженным на них беличьим гайном, Вавилка прижимался к стволу соседнего дерева и замирал.

Вытянув шею, приоткрыв рот, молодой охотник напряженно слушал.

За четыре промысловых сезона Вавилка многое подслушал и подсмотрел в жизни тайги. Так, вчера, простояв полчаса у дерева, он подстерег первого колонка. Внимание Вавилки привлекло тогда необычайное гудение, сочившееся откуда-то сверху. Вавилка поднял голову, насторожился: кто-то растревожил пчел…

«Не соболь ли?..»

Отыскать дупло с пчелами осенью, когда пчела «заносится» и сидит смирно, можно только случайно. Зато, отыскав, можно быть уверенным, что не только колонок, но и соболь будут наведываться к этому дереву, пока не съедят всего меда вместе с пчелами.

Вавилка долго крутил головой, пока точно не определил, откуда доносится звук. Перебегая от дерева к дереву, он пошел на гуд.

Большой огненно-красный колонок так увлекся грабительством, что Вавилка подошел к нему на выстрел. И… колонок упал с простреленной головкой, не полакомившись, а лишь растревожив пчел.

Зверек своими острыми зубами успел только увеличить леток улья.

Вот почему Вавилка боялся, чтобы сегодня за ним не увязался кто-нибудь из ребят.

«Тут, если бы можно было, и дышать перестал бы, — думал он. — Место крепкое, кругом валежник. В ветерок далеко напахнуть медом может…»

Вавилка волновался. Дорогой он убил четырех белок, но, не доходя с километр до дерева с пчелами, стал бесшумно красться к высокому голому кедру. Белка уже не интересовала его.

«Что белка! Только затаись, сама себя тотчас окажет. Вот и зацокает, и заурчит, и запрыгает. Минуты не посидит спокойно. И тут ее знай в сумку складывай… В мороз, в ненастье — это да, лежит, как дохлая. Соболь — другое дело».

О соболе Вавилка мечтал с первого же выхода в тайгу, не раз видел его во сне, слышал о нем сотни самых разнообразных рассказов, но увидеть живого соболя в тайге ему не удавалось.

Пчелы уже успели замазать разрушенный леток, оставив чуть заметную дырку — «для воздуха».

Вавилка подкинул пучок сухого моха, определил направление потяги (ветра) и затаился в густом валежнике.

«До обеда буду пытать счастье здесь… А с обеда пойду по белке».

Сколько времени просидел Вавилка, он и сам не мог бы сказать. Но, судя по тому, что ноги у него одеревенели и спина стала точно чужая, решил, что время близко к полудню.

«Встану, пожалуй, и пойду по бельчонке, верней дело-то будет», — несколько раз решал он, но все еще сидел и ждал.

И опять звенела тишина в ушах, судорога сводила усталые ноги.

«Встану… хватит на сегодня. Видно, днем не укараулишь. Капканчик надо будет…» Вавилка не додумал, сжался, замер. Густой бурелом кедровника, казалось, уже не скрывает его. Хотелось уйти по самые глаза в землю. «И как это было не схорониться по-настоящему!..» Вавилка клял себя и кедровник, отекшие ноги, неповорачивающуюся, точно чужую, спину и шею. «Не изменил бы ветер, не напахнуло бы порохом!» И обычно спокойный Вавилка теперь бесился, что не протер ствол, прежде чем сесть в «сидку».

«А что, если отвернет? Может быть, отвернул уж…»

Тысячи опасений вихрем пронеслись в сознании Вавилки. Он боялся скосить глаза туда, где в первый раз увидел соболя, мелькнувшего синевато-стальной тенью.

«Может быть, почудилось?» — пытался охладить горевшую голову Вавилка.

Но нет, зверь шел на него. Вот от неудачного прыжка хищника вспорхнул рябчик с вырванным хвостом.

Вавилка скосил глаза и ясно разглядел повисшие на сухобыльнике перья птицы. Несколько перышек лодочкой еще качались в воздухе.

«В мою сторону относит… ветер правильный, — решил Вавилка. — Но где же зверь?»

Вторично соболя Вавилка не увидел, а услышал: злобное урчание, похожее на ворчание кошки с птичкой в зубах, долетало до его слуха. Он вытянул шею — и мурашки забегали по его телу.

Соболь с остервенением тряс в зубах длинную, черную, судорожно извивавшуюся змею. Бросив пресмыкающееся, соболь мгновенно исчез, и тотчас же с вершины кедра, ломая сучья и мелкие ветки, неистово хлопая крыльями, упала птица.

«Не зверь — молния: косача[36] сшиб! Но где же он сам?»

И тут же полетевшие, словно из распоротой подушки, перья безошибочно указали Вавилке, что зверек упал сверху вместе с птицей.

«Далеко… Подожду…»

Но в следующую секунду соболь мелькнул в сухобыльнике темной спинкой и, извиваясь, как синяя лента, исчез на другой стороне увала.

— Ушел!.. — прошептал Вавилка.

И уже точно сон выглядело все происшедшее минуту назад.

«Хитрит… Здесь где-нибудь, — готовый просидеть до вечера, пытался успокоить себя охотник. Но его уже трясло и бросало в холодный пот. — А что, если ушел совсем?»

От визга собаки Вавилка вздрогнул.

Амоскин Тузик стоял рядом с ним и дружелюбно вертел хвостом.

Затылком ложа Вавилка ударил щенка в бок. С пронзительным лаем Тузик кинулся прочь.

Вавилка поднялся и, пошатываясь на затекших ногах, пошел за убежавшей собакой.

Вскоре он услышал лай Пестри и вслед за ним выстрел. На полянке Митя поднимал убитую белку. Рядом стоял Амоска.

— Собаку задержи! — крикнул Вавилка.

И только когда Амоска схватил Пестрю, успокоился.

По взволнованному, бледному лицу Вавилки Митя и Амоска поняли, что с ним случилось что-то серьезное.

— Давай собаку скорей!

— В чем дело? — спросил Митя.

Вавилка взял Пестрю на опояску и молча пошел.

Амоска шепнул:

— Сон-то, должно, в руку. Молонья расшиби, если не на медведя лохмач наткнулся! Тузик, как дикий, прибежал оттуда и вот лает, вот лает, а у самого хвост промежду ног… как прикипел, не отдерешь…

Но Вавилка неожиданно повернул обратно:

— Где Зотик с Терькой?

— А мы их пасем, что ли! — дерзко ответил Амоска, разозленный странным поведением Вавилки. — Ты чего это, брат, чужую собаку заграбастал и молчишь, как пенек?

— Может, слышали, где лаял Бойка?

Словно в ответ, в противоположной стороне пади отчетливо зазвенел, ломко отдаваясь в горах, собачий лай.

Вавилка кинулся на голос:

— Бегите за мной!

Митя, Амоска и Тузик с трудом поспевали за ним.

— Что-то подковырнуло лохматого? — недоумевал Амоска.

Митя тоже начал волноваться.

Вавилка остановился и закричал:

— Зо-тик! Терька-а!..

Издалека послышался топот бегущих.

— Со-ба-ку… Собаку задержи!

Бойка выкатился из чащи и подбежал к Пестре. Вавилка схватил его и, не выпуская из рук, опустился на землю.

— Задохнулся! — сознался он Мите и Амоске.

Подошли Зотик с Терькой и, опираясь на берданки, остановились.

— Что у вас тут стряслось? — спросил Зотик.

Вавилка махнул рукой в сторону белка и сказал всего только одно слово:

— Соболь.

Ноги у ребят дрогнули в коленках.

— Тузика на опояску! — решительно командовал оправившийся от усталости Вавилка. — Одну собаку на горячий след наведу, другую наперерез пустим…

Митя и Терька побежали за Вавилкой, на бегу меняя патроны.

— Ровно бы что подкатилось к сердцу, — показывая в улыбке зубы, стараясь не отставать от Мити, сказал Терька.

Пестря рвался из рук Вавилки. Бойка тянул Зотика, высунув язык, и хрипел, натягивая сворку.

У тетеревиных перьев на окровавленной и измятой траве охотники остановились. Почуявшие соболя опытные собаки валили с ног.

— Бросай все лишнее, Зотька, и вы все бросайте!.. Забегай с Бойкой с подветру, к крутикам. От россыпи бы только его отрезать. А ты, Митьша, с Амоской да со своим глупым кобелишкой в открытую идите вон к тем камням. Встаньте, как тычки, на утесе, — на людей он не кинется. Надо его закружить в кедровниках. Ты со мной по горячему следу ударишься, Терьша… Беги же, Зотик, мы ждать будем.

С лица Вавилки катился пот, глаза сверкали. Близость соболя и роль руководителя изменили его тупое, обычно неподвижное лицо.

Чутьистый, злобный Пестря рванул с места. С противоположных россыпей доносилось уже нервное повизгивание Тузика.

Первым «заварил» Бойка. С чудовищной быстротой лай его разрастался, скатываясь в кедровую падь. Пестря еще молчал, но уже скрылся из глаз. Вскоре к серебряному, с подвизгом лаю Бойки с другой стороны примкнул густой, «обваристый» бас Пестри.

— В кольцо берут! — радостно крикнул Вавилка и кинулся вразрез гнавшим зверя «по зрячему» собакам.

Оглянувшись на россыпь, он не увидел на ней ни Мити, ни Амоски, хотя на камнях и виднелось подобие человека.

То удалявшиеся, то нараставшие звуки гона красноречиво рассказывали Вавилке, что собаки «повисли на хвосте» соболя и вот-вот должны или «посадить» его на дерево, или загнать в бурелом.

На одном из поворотов Вавилка столкнулся с Амоской. Далеко позади бежал и Митя. Амоска был без шапки и зипунчика.

Он приостановился и, задыхаясь, сообщил:

— Вместо себя… чучелу… обрядил…

Лай смолк. Но вскоре снова возобновился, сосредоточившись в одном месте.

— Усадили!

Собаки лаяли теперь уже с перерывами.

«Крепко усадили!.. Не напугали бы только, дьяволы!» — Вавилка боялся и Амоски, убежавшего вперед, и Зотика, крадущегося к собакам, и забегавшего позади увала Терьки.

Но в глубине души у Вавилки росла уверенность, что соболю не уйти от двух опытных и сильных собак. Однако, даже и чувствуя растущую с каждым шагом уверенность, Вавилка все же упорно шептал:

— Спугнут, как бог свят, спугнут!.. Уйдет мой соболь!..

Но соболь не ушел.

Уже мертвый, он переходил из рук в руки. Зотик ревниво следил, как встряхивали и гладили ребята убитого им зверя.

Дольше всех держал соболя Амоска. Он щекотал его колючими усиками лица лежавших Вавилки и Мити.

Митя понимал переживаемую Зотиком радость, чувствовал ревность и невольную обиду Вавилки.

— Отличным охотникам, стрелкам и следопытам козлушанской промысловой артели Вавиле Козлову и Зотею Ерневу — ура! — крикнул он.

— Ура-а! — дружно подхватили Терька, Амоска и сам Зотик.

Лежавший все время молча Вавилка смущенно поднялся и почему-то стал перевязывать ремешки обутков.

Глава XLIII

Осень подходила к концу. Летели на юг лебеди. Роняя хрустальные перезвоны, высоко в небе неслись они правильными треугольниками, сверкая на солнце, точно нитки дорогих жемчугов.

Дед Наум вышел из-под навесика, поднял голову и долго отыскивал в небе пролетающих птиц. Но на глаза накатывались слезы. Заслонившись ладонью, он еще настойчивее всматривался в холодную синь небес.

«Неужто совсем износились? — думал Наум Сысоич и упорно, точно желая разубедить себя, старался отыскать лебедей. Но птицы уже пролетели, даже и крика их не было слышно. — На восьмом десятке и обезглазел, а ведь еще прошлую осень пересчитать любой табун мог».

Митя, вернувшийся к избушке (он забыл патроны, заряженные крупной дробью), тоже стоял с поднятой головой.

— Лебедь пошел. Амоска говорит, что снег вот-вот упасть должен, дедушка.

— Пошел… — отвечая каким-то своим мыслям, безучастно отозвался Наум Сысоич.

Митя взял патроны и направился к лесу, а старик все еще стоял задумавшись.

— Митьша! — окликнул мальчика дед Наум.

Митя остановился.

— Скажи-ка Амоске, чтоб не ждал тебя. Поможешь мне старуху срезать.

Не понимая еще, в чем дело, Митя остался. Амоска ушел один.

— Зажился нынче лебедь… На моей памяти ровно и не было того, чтоб в конце октября летел. Зажился, зажился лебедь… — задумчиво повторял Наум Сысоич.

Дед взял топор, пилу и направился к старой, дуплистой, давно облысевшей пихте. Митя шел следом. Долго и тщательно выстукивал Наум Сысоич древнее, толщиной в полтора обхвата дерево.

Дупло в пихте расположено было на высоте груди. Выше и ниже дупла дерево звенело, как металлическое.

— Мальчонком еще я был, покойничек батюшка дупло это расчистил, гниль повырубил, обжег и все капканы хранил в нем. И я, и Трефил, и Нефед тоже хранили. Лет с полсотни назад молоньей голову ей расшибло — облысела, но не сдалась. А вот теперь срезать доведется. Другой поблизости не найдешь. И жалко, а доведется.

Мите очень хотелось спросить деда Наума, зачем ему понадобилось это старое, высохшее на корню дерево, но что-то удерживало его от этого вопроса, и он ждал, что дед скажет ему сам.

— Давай-ка…

Наум Сысоич снял шапку, перекрестился и взялся за пилу. Из-под зубьев полетели янтарно-желтые, смолистые опилки.

— Сколь же крепка была старушка! — сказал дед. — И сотню лет не сгинет эдакая домовина…[37]

Митя вздрогнул.

Пила в руках его тоже вздрогнула, издав тонкий, похожий на детский всхлип, звук.

— Давай-ка еще запалочку. Раз за десять перегрызем старушку.

…Старая пихта с окаменевшими сучьями, почерневшими от времени, стояла, не дрогнув ни одной веточкой.

Митя отбежал в сторону, а пихта все не падала. И его удивляло, что подпиленное со всех сторон дерево все еще стоит, точно хочет в последний раз насмотреться на синие лесные дали.

— Сколь же правильна, прямоствола лесина! Без ветра иль без толчка не упадет. — Наум Сысоич так же, как и Митя, терпеливо ждал падения. — Зажилась, вот и не хочется умирать. Видно, свет-то всем мил…

Дед Наум приставил конец длинного пихтового кайка к стволу пихты. Митя помог нажать. Старая пихта пронзительно вскрикнула и медленно стала крениться на здоровый бок.

От падения земля крякнула, прокатившись по ближним и дальним падям громовым раскатом. Облысевшая голова дерева, подпрыгнув, отлетела. Сухие сучья со свистом брызнули в разные стороны.

Перед глазами Мити размахнулась скрываемая деревом даль. «Мудро все-таки устроено в природе: состарилось, умерло, и горизонт стал шире, и подлеску не мешает».

И, словно отвечая на мысли Мити, дед Наум спокойно сказал:

— Смерть, видно, нашего брата не спросит, а придет да скосит, Митенька, чтоб молодяжнику не мешали…

Митя подошел к поверженному дереву. Искривленные, подмятые стволом лапы еще вздрагивали колючими иглами.

Дед Наум поставил пихтовый каек рядом с носком обутка и уже спокойно и деловито, как все, что он делал, измерил высоту своего роста.

Прикинув каек к стволу пихты, Наум Сысоич высек зарубку.

— В самый раз. Давай-ка и шею перегрызем старой…

Пилил Митя точно в забытьи. И в звуках пилы ему слышалось: «В самый раз… в самый раз… в самый раз…»

Глава XLIV

Ночью тайга и горы вздрагивали. Обрывки туч трепались в небе, как разорванные полотнища.

На рассвете ураган утих. Тучи начали густеть, точно наливались свинцовой тяжестью, и опускаться, предвещая первую порошу. Но сначала «забусил» мелкий, как водная пыль, дождичек, потом посыпалась крупа, и следом повалили густые хлопья снега.

Дед Наум подставил лицо и стал бережно растирать пушистые снежинки шершавыми ладонями на глазах.

— Пользительна она, первая-то снежина… Востроту глазу произносит.

Дед долго наблюдал, радуясь бесшумному падению крупных мягких хлопьев. Ни одним звуком не нарушалась утренняя тишина тайги.

— У бога все готово. Вот ураган, вот дождь, а вот и белая рубашка в одночасье…

Молодых охотников Наум Сысоич разбудил, когда снег уже перестал и высоко поднялось, не видимое за толстыми тучами солнце.

Амоска, Зотик, Вавилка, Терька и Митя затеяли возню с собаками. Лай и голоса ребят звонко подхватывались тайгой. Запах снега щекотал ноздри, кружил голову. Ребята бороли собак, бросались снежками, сыпали снег друг другу за воротник.

С порошей характер промысла изменился. Собак решили оставить дома, под присмотром все время перемогавшегося деда Наума.

Терька, заткнув за опояску топор и набив мешок ободранными тушками белок, отправился рубить и настораживать кулемки.

Зотик, Вавилка, Митя и Амоска, нагрузившись капканами, пошли к Шумишихинскому белку;´. Редко встречающиеся следы хорьков, горностаев, колонков и даже белки разочаровали ребят.

— Хоть бы тебе один оследился! — не утерпел Амоска, намекая на следы соболя.

К вечеру капканы расставили по россыпям и кедровникам Шумишихинского белка;´. Вавилка установил капкан и у дуплистого кедра с пчелами.

Домой пришли голодные, мокрые, усталые. Заговорили только после того, как хорошо поужинали пшенной кашей со свиным салом.

А Терьки все еще не было. Ребята начали беспокоиться и хотели было уже отправляться на розыски, но удачливый охотник сам появился на пороге, протягивая пару белоснежных горностаев.

— Впервой, чтоб в тот же день, как насторожил, так и попались! — закричал он с порога. — Иду это я обратно проверять кулемы, глядь — одна спущена. Кедровка, думаю, влопалась… Поднял, а он еще горяченький. Через полсотни сажен и этого вытащил… Зверишка, видать, держится по ключам: весь гнус[38] там — стежек понаплел к вечеру, что твоя паутина…

Голодный, но счастливый Терька даже котелок с кашей отодвинул, рассказывая про установку кулемок и про первую свою добычу.

— Я, братцы, эти кулемки рубить да настораживать мастак. Анемподиста за пояс затыкал. Утром, бывало, смотришь — ни следочка! Но я ученый — знаю: значит, зверь отжировал ночью, до пороши, след-то она и засыпала. Да вот завтра сами увидите.

Успех Терьки и его объяснение, почему так редко встречались звериные следы, подняли настроение у ребят. Всем начинало казаться, что в поставленные капканы, может быть, уже попались и соболи, и горностаи, и хорьки, и колонки.

Легли поздно. Осматривать ловушки решили днем: на рассвете боялись отпугнуть жирующего зверя.

Дед Наум весь вечер молчал. Лежавший рядом с ним Амоска шепнул Мите на ухо:

— От дедыньки, как от каменки, пышет.

Митя забеспокоился:

— Не спите, Наум Сысоич? Уж не заболели ли вы?

Но дед успокоил Митю:

— Это к перемене погоды ломота в кости заходит.

Утром Наум Сысоич не мог подняться с нар. Ребята притихли. Митя беспокоился больше всех и решил остаться с больным.

Наум Сысоич запротестовал:

— Что со мной нянчиться? Иди себе на промысел, а я малинничек распарю, каменку накалю, попарюсь, пропотею и подымусь.

В голосе деда Наума было столько убедительности, что Митя согласился.

Подъем на белόк был испещрен разнообразными следами. Следов было так много и были они так перепутаны, что Митя стал в тупик. Он вопросительно смотрел то на Зотика, то на Вавилку.

— Это непременно соболиный, — указал он на ровную, частую стежку поперек лужайки.

— Угадал! Вот это угадал! — засмеялся Амоска. — Гнус это — мышь по-вашему.

Митя сконфузился. Амоска торжествовал.

— Ну, а это, по-твоему, кто натропил? — приставал Амоска к Мите.

Митя внимательно приглядывался к непонятному следу, бегущему под стволами пихт двойной стежкой, со странными отпечатками трех пальцев на каждой.

— Это, по-моему…

Он не знал, какого ему назвать зверя, чтобы не ошибиться.

— Что, по-твоему? — не отставал Амоска, заранее торжествуя победу.

— Горностай, — решительно сказал Митя.

Вавилка и Зотик улыбнулись. Амоска схватил Митю за опояску и поволок по следу:

— Пойдем проследим твоего горносталя…

Митя повиновался.

— Видишь, вот твой горносталь греб лапками снег и клевал что-то. А вот настоящий горносталь хотел схватить твоего трехпалого горносталя. Видишь? Вот твой горносталь взмахнул крылышками… И дальше следа нет.

Митя увидел на снегу два зубчатых полукруга.

— Рябчик это, — догадался он наконец.

— То-то… А я думал, ты скажешь: копалуха[39].

Острый глаз Амоски отметил прижавшегося на пихтовой ветке рябчика.

— Митенька! Дай мне берданку! — попросил он.

Мите хотелось выстрелить самому, и он внимательно рассматривал ветку за веткой. Рябчик как провалился. От напряжения темные ветки и зеленая хвоя пихты сливались в глазах Мити, шевелились, принимая фантастические формы то рябчика, то тетерева.

Митя огорченно плюнул и подал ружье Амоске. Тот, припав на колено, начал целиться. Вслед за выстрелом в снег мягко шлепнулся краснобровый рябец.

— Вот как по-нашему! — торжествующе сказал Амоска. И вдруг совершенно неожиданно и, как говорится, ни к селу ни к городу добавил: — А ты говоришь, купаться!

«Щенок, а тоже хвастается!» В этот момент Митя искренне ненавидел торжествующего Амоску. Больше же того его раздражала это глупая фраза самодовольного мальчишки.


Капканы оказались не только не спущенными, но даже явно далеко обойденными самыми разнообразными следами В двух местах соболиные стежки прямиком шли к капканам. Ребята ускорили шаг. Но следы, дойдя почти до самых ловушек, каждый раз броском сворачивали в сторону. Ребята недоумевали. Зотик и Вавилка, посоветовавшись, переставили капканы.

Последняя надежда Вавилки — на «дуплястый» кедр — тоже не оправдалась. Сначала крупный и четкий соболиный след от россыпи к пчелам шел «как по нитке».

— Шагом направился, — пояснил Вавилка. — А вот здесь уже, видишь, вскачь пустился.

Не доходя до дуплястого кедра, соболь неожиданно повернул в сторону, и след его пропал в густом колоднике, где когда-то сидел на карауле Вавилка.

Зотик и Вавилка к поставленному добавили три новых, расположив капканы так, что миновать их соболю, казалось, никак было нельзя. Вавилка отобрал у Амоски рябца и бросил его на приманку.

На стан без добычи возвращаться было стыдно. Решили без собак последить белку в кедровниках. Зотик и Вавилка пошли порознь, Митя — с Амоской.

Вскоре в лесу защелкали жиденькие выстрелы.


Терька бежал натоптанной им тропкой вдоль линии кулемок. Лезвие топора тускло поблескивало у него за опояской. В холщовой сумке вместе с ободранными тушками белок для приманки в кулемы лежали два колонка, три горностая и один хорек.

— Еще и половины не высмотрел, — бормотал Терька на бегу.

Никогда не волновался он еще так, как сейчас.

— Они думают, капканы раскинули, так уж сейчас и соболь влопается. Не обожгитесь, ребятушки! Железо, как ты его ни обездушивай, а оно железо. Кулемка же из лесу срублена, и зверь ее не стережется.

Тщедушная, юркая фигурка Терьки в вытертом, рыженьком зипунчике, проворно нырявшая в просветы нависшего лапника, его остренький нос на раскрасневшейся мордочке напоминали колонка на жировке.

Вот двуногий колонок на минуту замер, вытянул разгоревшуюся мордочку и прыгнул с тропинки влево.

Прыжок был рассчитан точно: ноги поставлены на упругие корни. Рядом — спущенная кулемка. Терька, задыхаясь от волнения, положил руку на «давило». Каждый раз, как он видит спущенную кулемку, у него холодит сердце: не соболь ли?

Терька на мгновение закрыл глаза и тотчас же представил под «давилом» соболя, темного, как ночь, со сверкающей и переливающейся на хребте остью.

Будь что будет!

Рывком Терька приподнял пихтовую жердь. Но взглянуть сразу так и не решился.

«Горносталишка, наверное, а может быть, хорчишка, — подготовлял себя Терька. — Наверное даже хорчишка, кому больше… Не попадет же соболь нашему брату!»

Лицо Терьки приняло обиженное выражение.

«Конечно, хорчишка. А то еще хуже — кедровка, поди, спустила. — При мысли о кедровке лицо Терьки стало еще печальнее… — Тут, можно сказать, рубишь, руки вымахиваешь, бегаешь с утра до вечера, аж ноги затокают, а тут тебе кедровка… А вдруг соболь?.. — вновь мелькнула обнадеживающая мысль. Но Терька снова отогнал ее и начал «плакаться»: — Как же… держи карман…»

Наконец он осмелился и взглянул на кулему.

— Н-не-е может быть! Не поверю! — закричал Терька и, отшвырнув в сторону «давило», схватил темного, с оскаленной пастью, окоченевшего уже соболя. — Н-не поверю! — еще громче закричал Терька и кинулся к стану. — Н-не поверю! — распахнув дверь избушки и протягивая руку с зажатым соболем, прокричал он лежавшему на нарах больному деду Науму.

Наум Сысоич с трудом поднялся и сел.

— Никак зверишка? — ослабевшим голосом спросил дед.

— Да, зверь ровно бы, да ровно бы и не верится, дедушка Наум. Боюсь, не во сне ли… не попритчилось ли… Анемподист тоже сказывал: не верь, говорит, глазу, пока со зверя шкуру не снимешь.

Дед Наум успокоил одуревшего от счастья Терьку:

— А что не веришь — это хорошо. Примета такая есть, правильно. Особенно про медведя. Никогда не говори, что убил, пока шкуры на правило не распялишь…

Многие кулемы Терьки в этот день остались невысмотренными. Время было еще около обеда, но ловец не мог не только рубить новые кулемки, как хотел он это делать с утра, но даже идти по настороженным и невысмотренным. Терька не отходил от деда Наума, обдиравшего соболя, а потом ежеминутно тянулся к подвешенной шкуре и поглаживал черный, пушистый, с серебристой проседью хвост аскыра.

«Они думали, что Терька так себе, ни два, ни полтора, а я вот им покажу, что Терька лучший член артели и по кулемкам первый «спец», — вспомнил он Митино слово.

И мальчик снова тянулся к шкурке, снимал ее и щупал мездру:

— Не пересох бы, дедынька, под потолком-то больно жарко.

Наум Сысоич с трудом приподнялся на нарах, снял шкуру и, слегка спрыснув мездру водой, вновь напялил ее на правильце.

— Под навес теперь вынеси ее, а то и верно, не пересохла бы.

Ободрав и расправив на пяльцах хорька, двух колонков и четырех горностаев, Терька повесил их рядом со шкуркой соболя на видном месте — под навесом. Задолго до вечера он нетерпеливо стал ждать возвращения ребят из лесу.

Дедушка Наум лежал молча. Усталые, словно потухшие за время болезни глаза его были устремлены в потолок. Терька приготовил ужин, накормил собак, настрогал около дюжины новых пяльцев, а ребят все не было.

«А что, если спрятать и прикинуться, что ничего, мол, даже кедровки, у кулем не бывало? — Но Терька уже гнал эту мысль. — Пусть с приходу сами наткнутся, а я и виду не подам».

Время тянулось бесконечно. Терька не знал, за что ему взяться, чтобы скоротать часы ожидания.

— Темнеть ровно бы начинает, а их не видать еще, дедынька Наум.

Мальчик сел рядом с дедом на кромку нар. Наум Сысоич снова с трудом поднялся. Глядя на Терьку, но отвечая своим каким-то думам, старик заговорил необыкновенными для него словами:

— Так-то вот всегда, всю жизнь ждем чего-нибудь, Терьша. А часы за часами — как ускокистый конь по чистому полю… Дни — как волна за волной на порожистой реке весною. Годы — ни дать ни взять — как груженая телега в гору. Глядь-поглядь, будто и на одном месте; зазевался, взглянул, а уж на хребте только задние колеса…

Дед Наум лег и снова уставился в потолок.

— Только задние колеса… — негромко повторил он и замолчал.

Терька вышел, отвязал собак и направился в тайгу.

Тучи заволокли опускающееся за белόк солнце. Снова начал попархивать снежок.

Терька незаметно углубился в лес и стал подыматься и гору, навстречу ребятам. Больше ждать он не мог. Собаки взрывали носом пухлый, еще не улежавшийся первый снежок.

На повороте тропинки сел на пенек и стал прислушиваться. Невдалеке хлопнул выстрел. Собаки, навострив уши, кинулись в лес и вскоре выкатились обратно. За ними вынырнули Вавилка, Зотик, Митя и Амоска. Терька закричал:

— А я соболя, черного, как головешка, добыл! — Терька видел, как лица ребят дрогнули, и продолжал кричать: — Как вороново крыло… с искрой!

Глава XLV

Соболя обходили капканы, несмотря ни на какие ухищрения молодых охотников. Советы деда Наума не помогали.

Соболиные стежки, словно издеваясь над неудачниками, шли около самых капканов. Паутина следов опутывала ловушки, но соболя уходили, ни разу не затронув насторожки. Вавилка и Зотик нервничали, но не допускали и мысли перейти на кулемы или взяться за промысел белки.

Митя с Амоской, забрав Пестрю и Тузика, уходили подальше от линии капканов и охотились на белку.

Терька вдвое расширил территорию настороженных кулемок и ежедневно за «высмотр» приносил до десяти различных зверьков. На осмотр кулем он выходил на рассвете и возвращался только ночью. За день уставал до дрожи в коленях, но, обдирая хорьков и горностаев, пел песни.

— Вот вам и Терька, а Терька-то самолучший добытчик в артели оказался!

И вставал и ложился он раньше всех.

Едва передвигавшийся по избушке дед Наум объявил, что почувствовал себя много лучше. «Подняться бы только… За глаза не научишь…» Потом он натер ноги, грудь и плечи острым, как нашатырный спирт, муравьиным маслом и снова лег.

На рассвете охотники вышли все вместе и стали подыматься на белόк. До линии капканов добрались к позднему обеду. Впервые дед Наум опирался на костыль.

— С третьей-то ногой оно надежнее… — сказал он.

После каждого одоленного пригорка дед садился. На его осунувшемся лице выступал пот: деду не хватало воздуха.

— Давайте-ка, ребятки, отдохнем маненечко…

Он смотрел вниз, на избушку, и видел только ближайшие кедры. От слабости глаза слезились, зрачки застилала серая муть.

«В последний раз вздымаюсь, однако…» — думал старик.

Зотик и Вавилка стояли рядом, опираясь на лыжи.

Дед Наум, отдышавшись, снова поднялся.

У первого же капкана старик понял причину неудачного лова молодых охотников:

— Дома, на полатях, скорей зверь попал бы, чем в эдаком месте. Ну можно ли на случайной сбежке ставить ловушку? А снег-то как истоптали!

С усталой улыбкой Наум Сысоич глядел на смущенных ребят. Он взял у Зотика лыжи, натер их ободранной тушкой колонка, встал и тихонько пошел недалеко от свежей соболиной стежки.

Ребята нетерпеливо ждали возвращения деда.

Наум Сысоич вернулся не скоро.

— Надевайте лыжи, идите за мной. Да боже вас упаси голыми руками к капкану дотронуться.

Дед сломал кедровую ветку, снял с плеч сумку, где, переложенные хвоей, лежали брезентовые перчатки, и надел их на руки. Спустив капкан, старик положил его в сумку.

— Один аскыришка избегает в ночь все поляны, а что толку на этих тропах ставить ловушки? Это все равно что в колодце рыбу удить. Видите, сколько понатропил он? А теперь смотрите лучше.

Наум Сысоич скатился с увала в распадок.

— Видите вон тот выворотень? Внимательно только глядите…

Зотик и Вавилка со стороны заметили до десятка соболиных стежек, сходившихся у огромного, поваленного бурей кедра на берегу неширокого, но быстрого ручья. Следы сходились на буреломине в одну проторенную тропку.

— Валежина хороша, что и говорить, но снег мелкий, капкан не укроешь, — попробовал было возразить Зотик. — И мы бы не были дураками, если бы снег поглубже…

Дед Наум показал ребятам на противоположный берег ручья:

— Видите?

— Нет.

— Так-таки ничего и не видите?

— Да нет же! — упорно повторил Зотик.

— Ровно бы следок меж востряков виден, дедушка Наум, — сказал Вавилка.

— Глупцы, вот это и есть «тесное место», где ловушка должна ловить… Ну, а теперь хорошенько смотрите.

Наум Сысоич снял лыжи, кайком измерил глубину ключа и вошел в воду. Водой он прошел до буреломины и остановился близ острых каменных обломков.

Прерванная ручьем соболиная стежка начиналась меж востряков, в двух шагах от берега! Дед Наум острым концом кайка дотянулся до слежавшегося снега и ловко подрезал его со всех сторон. Осторожно подцепив тонкую корку затвердевшего под собольими следами снега, дед Наум положил ее рядом. В два удара кайком он вывернул обломок камня, бросил его в воду, обровнял и углубил ямку до величины раскрытого капкана.

Накрытая тонкой пленкой снега насторожка так замаскировала ловушку, что даже на близком расстоянии ребята не могли ничего заметить.

— Вот это ловко! — восхищенно ахнул Зотик. — Теперь ему податься некуда — лапки мочить он не любит, — прыг с буреломины, а его когтем железным — цап!

Зотик ткнул Вавилку в бок и засмеялся.

— Ровно бы должна ловить, — копируя дедушку Наума, согласился Вавилка.

Наум Сысоич перекрестил капкан и побрел вверх по ручью, к лыжнице. Струи воды захлестывали ему колени, но старик словно не замечал их. В движениях его появилась всегдашняя уверенность и спешка.

— Такого места, весь свет обыщи, не сыщешь больше. Уж этот-то закогтит так закогтит, — не унимался Зотик.

Но «тесных мест» дедушка нашел десяток. Ловкость и изобретательность старого капканщика приводили в восторг даже молчаливого Вавилку.

— Мы-то с тобой, должно быть, без глаз были… — сказал он Зотику. — Да в наши ловушки его и палкой не загнал бы!

За установкой капканов Наум Сысоич словно забыл и о промокших ногах, и о страшной своей усталости.

Сумерки застали охотников на россыпях белка.

— И смеркается, и у меня в глазах потемнело… Ничего не вижу… На поводу, верно, придется вести вам меня, ребята, — со слабой улыбкой проговорил дед.

В избушку пришли в полночь. Дед Наум снял обутки и начал выжимать промокшие портянки. Митя, Амоска и Терька спали, потеряв надежду на возвращение капканщиков. Проснувшись, они разогрели ужин. Митя предложил деду Науму растереть ноги муравьиным маслом.

Ноги Наума Сысоича были холодны и, как ни тер их Митя, устроившись против жаркой каменки, казались замороженными. От ужина больной отказался, накрылся зипуном и лег. Митя заметил, что у деда начинается озноб, накрыл его еще и своим зипунчиком и лег рядом.

Утром Митя не пошел на промысел: за ночь Наум Сысоич ослаб настолько, что без посторонней помощи не мог подняться с нар.

Присутствие Мити было приятно деду, но он все же пытался уговорить мальчика пойти на промысел:

— Шел бы… а то со стариком возиться кому охота? Да и не дитё я малое… Иди-ка, право…

Болезнь охватила деда, как огонь сухое дерево. Жар, от которого к вечеру у деда до крови потрескались губы, чередовался с ознобом. Наум Сысоич жаловался на замерзающие ноги. Митя, раскалив каменку, растирал ему колени полой зипуна, но все было напрасно. Зубы деда выбивали дробь, несмотря на то что в избушке было натоплено, как в бане.

К вечеру вернулись Зотик, Вавилка и Амоска с двумя пойманными соболями.

Терька все увеличивал и увеличивал количество кулемок. От топора пальцы у него так огрубели, что он не мог уже сам сдирать шкурки с добытых им горностаев: нежная и тонкая мездра их рвалась под его пальцами.

Опьяненные успехом промысла, ребята точно забыли о больном старике. Рано утром, наскоро проглотив завтрак, они уходил по ловушкам. Митя же оставался с дедом.

Дед лежал с закрытыми глазами.

«Уж не умер ли!» Митя схватил деда за руку; рука была горяча. Дед открыл глаза.

— Все хотел перебороть ее, — тихо сказал он, — а, видно, она меня оборола.

Митя боялся понять, о ком говорит Наум Сысоич, и сидел, не выпуская руки деда. Только сейчас он рассмотрел, что кожа на руке больного стала тонкой и светлой, как пергаментная бумага.

Митю удивляла беззаботность ребят. Зная, как любят они дедушку Наума, он не мог понять их равнодушия. «Не останься я, — думал он, — вряд ли остался бы из них кто-нибудь».

Больной лежал, уставившись в потолок. Порой Мите казалось, что ему хочется заговорить. Но Наум Сысоич, попросив пить, замолкал. Митя сам намеревался заговорить с ним, но не знал, с чего начать.

— По ручейкам, вся по ручейкам истекла сила… — словно сквозь сон заговорил наконец старик. — И все, чувствую, износилось, подтерлось, словно бы перегорело… Привел господь вовремя домовину сделать…

Дед Наум опять замолчал и от усталости закрыл глаза.

— Пожить же бы ровно еще охота. На вас пуще всего посмотреть хочется… А знаешь ли, какого ведьмедя-то ты убил? С тех пор и полюбил тебя…

Под вечер вернулся Амоска с двумя убитыми белками и прервал бессвязный разговор деда.

Сиявшие счастьем глаза мальчика, его громкий голос, повизгивание Тузика нарушили тишину избушки. Вскоре вернулись и остальные охотники. В один из капканов, настороженных уже самостоятельно Зотиком и Вавилкой, снова попал соболь.

Свежие соболиные стежки на правой стороне Шумишихинского белка обещали новую добычу. Терька тоже добился небывалой удачи: за один «высмотр» он принес трех колонков, семь горностаев и десять хорьков.

Шум и оживление ребят не трогали только Митю. Час назад он впервые понял, что деду Науму уже не подняться с нар.

Мите даже стыдно было, что ребята шумят и радуются рядом с умирающим.

Дед Наум словно понял настроение Мити и, поманив его пальцем, сказал:

— А ты, Митенька, не сердись на них… Они сердцем добрые, до-обрые…

Глава XLVI

С болезнью деда Амоска вынужден был охотиться один. Это мало смущало молодого охотника. Район, где держались белки, он знал уже не хуже окрестностей Козлушки, в руках у него была верная винтовка, рядом — неизменный Тузик.

Сунув горсть сухарей за пазуху, свистнув собаку, он нырял в тайгу и кружил по увалам, распутывая беличьи петли. Кто кому помогал в промысле — Тузик ли Амоске или Амоска Тузику, — сказать было трудно. Амоска так же добросовестно, как и Тузик, рассматривал свежие следы белок, определял направление и, кажется, даже обнюхивал след, подхватив его на рукавицу и приблизив к носу. Тузик с любопытством наблюдал за действиями хозяина и время от времени одобрительно помахивал хвостом.

— Пожалуй, сюда пошла она, как ты думаешь? — спрашивал приятеля Амоска.

Тузик глазами и хвостом подтверждал справедливость Амоскиной догадки. Охотник и собака направляются по следу. Но если бы Амоска вздумал повернуть в противоположную сторону, и туда Тузик пошел бы с не меньшей охотой.

Сегодня с утра они направились к кедру с густой кроной и изогнутым стволом: на него они загнали накануне вечером белку.

— Как ты ни хитри там, а в сумку мы с Тузиком тебя положим.

Но белка ушла в противоположную падь. Амоска и Тузик с минуту постояли близ опустевшего, потерявшего всякую ценность дерева и уверенно пошли по голубоватой цепочке следов, убегающей в густую черную падь. В этой пади Амоска еще не бывал, и она пугала его и густотой пихтача, и огромными завалами буреломов. След белки наискось пересек безлесный увал и исчез в гуще черни.

— Не заведет она нас с тобой, Тузьша, в гагарью протоку[40], как ты думаешь? — опасливо спросил Амоска.

Но Тузик, видимо, не разделял тревоги своего хозяина и бежал вперед, весело помахивая хвостом и изредка обнюхивая воздух.

— Ну, смотри ж… ежели чего, так, брат, вместе, значит…

На одной из пихт белка расшелушила шишку и, спустившись с дерева, снова отправилась в глубь пади.

— Уж коли пошли, так пошли, — сказал Амоска, отправляясь дальше по следу. — Мы с Тузиком не из тех, чтоб бояться.

Амоска изрядно потрухивал и потому начинал говорить все громче и громче. Скрывшийся в пади Тузик неожиданно залился злобным, непрерывающимся лаем. Амоска кинулся к собаке:

— Припёр!

Однако его удивило, что Тузик лает не на пихту, а под коряжистый выворотень.

«Уж не хорчишку ли приструнил?» — подумал Амоска, останавливаясь рядом с исполинской пихтой с вывороченным корнем.

Мальчик совсем было собрался нагнуться и посмотреть в чернеющий под корнями глубокий провал, как услышал глухое ворчание, от которого похолодел и невольно попятился. Глупый же Тузик еще с большим остервенением начал кидаться под выворотень. Шерсть у щенка вздыбилась, отчего он словно сгорбился, сделался короче и выше ростом.

— Да цыц ты, окаянный… — прошептал Амоска и кинулся бежать, не разбирая ни бурелома, ни сугробов.

Выбравшись на увал, он остановился и только тогда заметил, что Тузика возле него нет.

— Слопал, значит, собаченьку!

Но Тузик вскоре догнал его.

Шерсть щенка все еще была вздыблена, а глаза по-прежнему сверкали глупостью и довольством. Весь вид Тузика говорил: «Ну и облаял же я его!»

— Вот так попали мы! — так же тихо и испуганно сказал Амоска.

Он еще раз передохнул и, снова подобрав полы зипунчика, со всех ног пустился в сторону избушки.

Увидев Терьку, он с криком побежал ему навстречу.

По вытаращенным глазам Амоски, по красному залитому потом лицу Терька понял, что с братом случилось что-то необычное.

— Чего глаза-то вытаращил?

Относиться к Амоске как к равному Терька все еще не мог. Обычно он или смеялся над ним, или держался с подчеркнутой грубостью.

— Ревешь, ровно у себя на улице. Не видишь, у человека кулемы нарублены…

Амоска отдышался и, повернувшись в сторону белкόв, заговорил:

— Ведьмежина с Анемподистова Мухортку… там, в пади, в берлоге, насилу утекли с Тузиком…

Терька побледнел.

«Побегу к Зотику и Вавилке», — решил он и, не обращая больше внимания на Амоску, кинулся в гору.

Вскоре все молодые охотники были у «медвежьей пади».

Шли гуськом. Впереди Вавилка, за ним Зотик, Терька и сзади всех Амоска с Тузиком на сворке…

Следы Амоскиных прыжков наглядно свидетельствовали о поспешности его бегства.

Над спуском в падь остановились. Густая хвоя пихтача щетинилась под ногами, как звериная шкура.

— Егорий храбрый, заступник усердный… — вслух произнес Вавилка.

Ребята вслед за ним торопливо перекрестились.

Только Амоска был вооружен малопулькой, у остальных в патронах была беличья дробь. Сгоряча они решили было сначала ударить залпом по глазам медведя и разбежаться, а «потом, слепого, можно и дробью добить», особенно если стрелять в уши, да еще взобравшись на дерево…

Однако у самой пади план этот Зотик забраковал:

— Задерет!

— А я не это же ли говорю! — охотно согласился Вавилка.

— Да ежели его еще раздразнить, так, пожалуй, и совсем плохо будет, — теряя свой пыл, вставил Терька.

— Надежда вся, братцы, на Тузика да на мою винтовку, — сказал Амоска. — Худо ли, хорошо ли, все-таки не дробовик.

На людях к Амоске вернулось все его хладнокровие и задор.

— Оттаял, мокроносик. Много вас на фунт сушеных с Тузиком-то?.. — Терька презрительно посмотрел и на младшего своего братишку и на Тузика.

— А все-таки должны мы его решить. Хороша, скажут, охотничья артель — от лежачего медведя разбежались! Митьша один вон с каким страхоидолом управился. Не бежать ли уж нам за ним?

При упоминании Зотика о Мите Вавилка и Терька вновь осмелели.

— Так, а я не то же ли говорю: должны бы управиться и без Митьши, — сказал Вавилка.

— Это верно, надо только умом пораскинуть, — согласился Терька. — Зимой в промысле, сказывал Анемподист, вот так же мужики с дробовиками на берлогу наткнулись. Так они из дроби пуль поналили и застреляли в лучшем виде. Он башку только в чело высунет, а они его по башке — теньк да теньк…

Рассказ Терьки окончательно определил план охоты. Решили развести костер и лить пули.

Зотик засыпал дробью пустой патрон и поставил его на груду нагоревших углей. Серебряная пленка свинца, слегка осев в патроне, неожиданно быстро заискрилась голубоватыми звездочками. Пихтовой веткой Зотик подцепил раскаленный патрон и поставил на сугроб. Патрон провалился в снег, как в воду.

— Вот тебе и пули готовы!

Амоска сидел верхом на Тузике и держал его обеими руками за морду, чтоб он не залаял. Вавилка срубил уже вторую пихту, отсек вершинки, обрубил тонкие сучья, оставив самые крепкие и колючие. Лица у ребят были суровы и бледны.

— Я так думаю, ребятушки: Тузика в первую очередь спустить надо, — шепотом сказал Амоска. — Он приемистый. Он его за штаны весь день продержит. А тогда его не только что ружьями — кольями убить можно.

Зотик безмолвно отмахнулся от Амоски и продолжал разрезать круглый свинцовый столбик на равные части.

— По две пули на брата.

Терька и Вавилка одобрительно кивнули.

Пороху в патроны насыпали двойную порцию. Стрелять уговорились враз, целиться в голову. Но прежде чем подымать зверя, решили сначала заломить чело берлоги.

Захватив срубленные Вавилкой пихты, охотники начали спускаться в падь. Амоску и Тузика оставили на увале, строго-настрого приказав ему дожидаться их первого залпа.

С каждым шагом к берлоге ноги охотников, казалось, тяжелели, на лбу зернисто проступал пот.

Все внимание ребят сосредоточилось на косматых корнях выворотня, торчащих в разные стороны, как длинные когти исполинской лапы. Под корнями, точно пасть, чернела отдушина берлоги.

Остановились шагах в десяти от нее: подойти ближе не хватало сил.

Заломить чело берлоги должны были самый старший из охотников — Вавилка и неважно стрелявший пулей Терька.

— Карауль, — услышал Зотик шепот Вавилки.

Зотик встал с левого бока берлоги, вскинул берданку к плечу.

— Егорий храбрый, — зашептал Вавилка помертвевшими губами и сделал первый шаг по направлению к берлоге, выставив впереди себя пихту с торчащими сучьями.

Рядом с ним, так же, как и Вавилка, выставив перед собой пихту, шаг в шаг, шел Терька.

От страха звенело в ушах, зеленело в глазах. Хрустевший под ногами снег, казалось, наполнял тайгу оглушительным шумом. От напряжения берданка в руках Зотика начала «ходить». Он отвел ее и взглянул на приближающихся к берлоге Вавилку и Терьку.

«Они крепче меня», — пронеслось в мозгу Зотика. Он снова вставил в плечо берданку и с силой прижал ее. Вавилка и Терька, как по команде, сунули пихты торчком в чело берлоги и стремительно отпрянули назад. Стоявшему в стороне Зотику было видно, как пихты, вздрагивая сучьями, медленно, точно в омут, поползли в глубь берлоги.

Глухое ворчание зверя словно кипятком обварило Зотика с головы до пят. Звонкий лай неожиданно появившегося у берлоги Тузика и словно из-под земли вынырнувший с винтовкой Амоска снова устыдили Зотика:

«Щенки, а смотри-ка…»

Наколовшись на заостренный сук, медведь взревел так, что «Зотик отпрянул в сторону от берлоги. Гремевший у самого чела Тузик от рева зверя тоже было метнулся в сторону, но высунувшаяся из-под снега черная медвежья лапа ловко и быстро зацепила щенка, и он упал на закрасневшийся под ним сугроб.

Пронзительный визг Тузика оборвался, перешел в негромкое хрипение. Раскинутые лапы щенка дернулись раз-другой и замерли. Амоска кинулся было к собаке, но Зотик успел схватить его за воротник зипунишка и отшвырнуть назад.

Выстрелы ребят слились. Каждому казалось, что выстрелил по высунувшейся на одно лишь мгновение голове зверя только он. Вслед за выстрелами голова скрылась, а из берлоги, вместе с вылетевшими сучьями, ветками и целым фонтаном снега, выскочил медведь.

Жалкий хлопок выстрела Амоскиной шомпольной малопульки ребята услышали как во сне.

Как успел перезарядить свою берданку Зотик, он так и не мог упомнить. Помнил только, что в тот момент, когда большой, горбатый зверь прыжком отделился от земли в его сторону, он нажал на спуск, прицелившись чуть повыше переносья. Лесной великан точно споткнулся обо что-то незримое в воздухе, — упал, так же как и Тузик, на живот, беспомощно раскинув лапы.

На теплую еще шкуру зверя, рядом с толстыми кусками нарезанного сала, ребята положили мертвого щенка. Ухватившись каждый за когтистую лапу, охотники тронулись к стойбищу.


Митя несколько раз выбегал из избушки и, повернувшись к белку´, кричал:

— Ребя-та-а! Ребя-та-а!

Лицо его от натуги покраснело, испуганные глаза были устремлены на Шумишихинский белок. Несколько раз крикнув, он снова бросался в избушку и начинал растирать то холодевшие ноги, то западавшую грудь деда.

Не менее часа прошло с тех пор, как Митя заметил, что согнутые в коленях ноги Наума Сысоича вдруг медленно распрямились, грудь слегка приподнялась и из нее вырвались хрип и сипение. Вначале Митя подумал, что дед хочет изменить положение ног, и решил даже накрыть их свалившимся зипуном. Но, дотронувшись до ступни, Митя испугался: она была как ледяная. Он окликнул деда Наума, тот не отозвался, снова согнул ноги в коленях и с усилием стал распрямлять их.

— Дедынька! — над самым ухом начал кричать Митя, криком отгоняя страх. Он ясно увидел, что дед сделал легкое движение губами, точно собирался что-то сказать. Рука с набухшими синими венами приподнялась и чуть заметно поманила.

Вначале Митя уловил только хрипы. Сквозь них, как сквозь порывы ветра, с трудом прорывались отдельные слова:

— Выдь… выдь, Митенька… Страшно, поди…

Дед не мог больше говорить. Откинув голову и широко раскрыв рот, он ловил и жадно втягивал горячий воздух.

Митю охватил страх. Выскочив из избушки, он стал кричать. Потом схватил берданку и начал стрелять в воздух, сопровождая выстрелы криком. Потом побежал к лесу по натоптанной тропинке.

Возвращавшиеся охотники наконец услышали крики Мити. Первым бросил медвежью шкуру и пустился бежать Зотик. Следом за ним — Терька, за Терькой — Вавилка. У Зотика с головы упала шапка. Вавилка и Терька видели это, но не подняли ее и пробежали мимо.

Амоска взял мертвого Тузика на руки и понес к избушке: оглушенный своим горем, он не понял, почему ребята оставили на увале шкуру и бросились бежать.

Зотик и Митя встретились на первом повороте тропинки. Митя посмотрел в испуганное лицо Зотика и, указывая на избушку, безнадежно махнул рукой. Зотик вначале кинулся было вперед, но потом неожиданно остановился, сделал два неровных, спотыкающихся шага к стоящей у дорожки пихте и привалился к ней спиной.

Глава XLVII

«Рост ребят, членов нашей артели, насколько я замечаю, измеряется не месяцами, не годами, а чем-то другим. Я еще не знаю чем, но уже твердо скажу, что растем мы все, пожалуй, в том числе и я сам, от события к событию. Так, например, ни Зотика, ни Вавилки, ни даже Амоски я положительно не узнаю (наверное, и они меня тоже). Все стали молчаливей и серьезней.

Будучи еще в детдоме, я однажды отбился от отряда и один заночевал в горах. Эту ночь я не забуду до смерти. А назавтра даже я сам заметил, что стал другим. Это и товарищи заметили.

Такой ночью для ребят оказалась смерть дедушки Наума, его похороны и проведенные нами без него первые дни.

Но я неправ, говоря о росте, о резкой перемене во всех нас. Чтобы окончательно быть правдивым, нужно сказать: перемена произошла с того момента, когда дедушка сделал себе домовину. Целую неделю мы не могли к ней привыкнуть, когда она, белая, как саван, стояла прислоненная к стене избушки. Вечерами ребята боялись проходить мимо.

Первые ночи без дедушки мы почти напролет проводили за чтением книг. Вначале к этому я прибегнул потому, что молча лежать на нарах было жутко, а потом ребятам понравилось, и теперь мы каждый вечер читаем.

Ни у одного из ребят, кроме Амоски, я не заметил слез. Все крепились и не плакали. Но и Амоска, плакавший вечером на могиле деда (похоронили мы его близ пня сухой пихты, где раньше хранились капканы), сказал, что он плачет о Тузике. Чувствую, что тяжело было удержаться. Правда, потом мы разошлись в разные стороны, до самого вечера, и каждый, наверное, как и я, поплакал в одиночку.

Сегодня был у нас горячий спор с Зотиком. После смерти деда Наума я стал решительно напирать на переделку психологии ребят, и хотя с большими трудами, но кое в чем, мне кажется, успел.

По обыкновению, вечерами я читаю какую-нибудь книжку, а ребята внимательно слушают. На этот раз я начал читать из природоведения о дожде, громе и молнии.

Не успел я кончить, как Зотик достал с полки любимую книгу деда Наума — «Житие Кирилла Белозерского». С нею дед Наум не расставался в течение всей жизни. Книга толстая, в потертом сафьяновом переплете. Обведя всех нас сверкающим взором, Зотик сказал:

— Не верю! Не настоящие у тебя книги… Чтобы дождь был от испарения, а молонья и гром от электричества — не верю, хоть убей…

Он развернул книгу и по складам стал читать:

«Трубы облачные собирают от моря и от рек воды, и от озер, и, напившись, избывают из себя воду в сокровенные бездны… Молнии же и громы суть громогласно рече пророк Илья, и по его глаголу сотрясаются облацы, и разверзаются хляби…»

Пока он читал, у нас шеи затекли от напряжения.

Амоска с места пустился в спор:

— Что ты там ни говори, Зотенька, а у Митьши явственней. У тебя же твой Кирилла мямлит-мямлит, а что к чему, никак не поймешь. Только и понял я, что рече да Илья… У Митьши же не только ясно все сказано, но даже и картинки со всего списаны и разные примеры приведены. И то, что он читает, я не только в понятие беру, но и глазом вижу. Да уж куда лучше: чайник вот кипит, от крышки пар поднимается, а подставь сверху холодную посудину — вот тебе и дождик. А Кирилла твой тычется, все равно как слепой у огорода. Все равно, как если бы я вам обратно дорогу домой рассказывать стал… И вышло бы, что незнаха неучеху учит. А вот взять тебя или Вавилку, так вы не только расскажете, но и срисуете дорогу, где какой поворот… Так-то, Зотенька, не суйся уж ты со своими книгами, — закончил он.

Зотик смутился, и спор как-то сам собой погас. Но понял я, что не только почитать и порассказать еще много им нужно, но и об учении их надо вопрос в районе ставить в эту же поездку. Чувствую, ничего так им не мешает, как эта зотиковская вера на слово во всякую чертовщину. Вот во что надо вцепиться зубами в первую очередь! Вот во что нужно запустить стальные когти, как говорит товарищ Бобрышев.

А еще я понял, — и об этом надо будет по-честному или самому написать в газету, или просить Бобрышева написать — как мало мы, городские комсомольцы, знаем, отправляясь в деревню. Ведь для того, чтобы опровергнуть религию — веру в чудесное, надо уметь доказать всем Зотикам, Вавилкам, Терькам и Амоскам, что чудесного не существует, и доказать научно. Это значит, что надо хорошо подковаться и в астрономии, и в иных прочих науках.

Мы же на это обычно смотрели сквозь пальцы, надеялись, что голая агитка да насмешка над религией вывезут.

В промысле мы пробудем еще не больше как с неделю. Сухари на исходе, да и снег стал глубок. Добыча, по-моему, у нас очень хорошая, ребята же говорят «неплохая». Это тоже из суеверия: боятся сглазить».

Глава XLVIII

Всю неделю шел снег. Мелкий густой подлесок засыпало по маковку. Под тяжестью его ломались сучья и ветки деревьев.

Кулемы Терьки ежедневно заваливало. Некоторые из них произвольно спускались. Охотники с трудом собрали капканы с россыпей. Ребята поняли свою ошибку: надо бы неделей раньше выбираться из тайги.

«Снегом завсегда моется месяц», — говорил когда-то дед.

Молодые охотники решили ждать первого мороза и ветра, чтобы снег осел и затвердел. Запас сухарей кончился. Пшена осталось на две каши, и его решили сохранить на трудную дорогу.

А небо все хмурилось; хмурились и лица ребят.

— Иной раз на целый месяц зарядит. Вот оно, без старшего-то, — попробовал было попенять на свою неопытность Терька, но все дружно набросились на него, и он замолк.

Дольше всех не унимался Амоска, решивший выместить на старшем брате свои большие и малые обиды:

— Тоску нагонять нашему брату… Без тебя-то люди не видят разве?

Терька отвернулся к окну.

— На месяц зарядит! Подумаешь! А может, сегодня же ночью вызвездит? Или ты советовался с богом? — не унимался Амоска.

Терька оторвался от окна и, сжав кулаки, выскочил за дверь:

— Клещ! Вопьется — не оторвешь!

Митя по два раза перечитал захваченные книги, исписал тетрадь и взялся уже за другую, а снег все валил и валил.

Ребята пытались выходить на охоту за рябчиками — на варево, но возвращались, не одолев увала. Под первыми же пихтами их засыпало снегом до воротника.

— Ровно бы и не видывал я прежде такого снегопада, — сознался молчаливый Вавилка.

С крыши избушки и с навеса снег сбрасывали ежедневно.

— Только недогляди — накроет, как шатром, — ворчал Зотик.

Жгли последние дрова. Зотик предложил протоптать дорогу на увал к сушняку:

— Эдак денек-другой, еще на аршин навалит, и в лесу без дров останемся.

С утра отправились за сушняком. Но к обеду уже промокли насквозь и вымотались. Отяжелевшие зипуны развесили над каменкой. Темнеть в лесу начинало с полудня. Вечера и ночи казались бесконечными. При свете жировика Митя писал дневник. За дневником не замечалось времени. На следующее утро он читал написанное и сам пугался мрачной своей безнадежности:

«Снег валит без остановки целую неделю. Тоска. Тишина в лесу жуткая, как в яме, которую мы рыли для дорогого нашего деда. На небо не глядел бы — мутное, мертвое, большая свинцовая могила».

Митя вырвал страницу, скомкал и бросил в огонь.

«Хорошо, что Амоска не знает!» Митя опасливо покосился в его сторону. Тот сидел перед пылавшей каменкой, подогнув калачиком ноги, и зашивал обуток. Медное, спокойное лицо Амоски, выпуклый лоб, тугие щеки делали его похожим на китайского божка.

«Этот не разнюнится», — подумал Митя и неожиданно заговорил:

— Ребятушки! Артель нас. Неужто артелью да не пробьемся?

— Как, поди, не пробьемся? — отозвался Зотик.

— И я тоже думаю, что должны бы, ровно, пробиться артелью, — согласился Вавилка.

— Пробьемся, пустое дело, — заключил Амоска.

Митя уже не мог сидеть спокойно:

— Один одного сменяя, хоть по две версты в день, а все вперед. С собой захватим только ружья, пушнину, топоры, котел… На хребте, может, рябчики попадутся. Медвежину доведется здесь пока бросить. Сала медвежьего в сумку положим на всякий случай.

Сборы закипели. Меха увязывали пачками, вывернув мездрой наружу. Сумки подгоняли к плечам с особой тщательностью. Выход назначили утром следующего дня.

Ночью тихонько с нар соскользнул лежавший с краю Зотик и, накинув зипун, вышел за дверь. Вернувшись, он накрылся с головой и опять уснул.

С нар тихонько приподнялась лохматая голова Вавилки… Так же как и Зотик, он вышел и вернулся, пробыв на улице не более получаса. На рассвете выбрался из избушки Терька и увидел Амоску над старой пихтой.

Амоска, как показалось Терьке, с кем-то разговаривал. Терька прижался за углом и прислушался.

— Ты, поди, думаешь, что мы тебя совсем бросили, — говорил Амоска. — Удастся, так, может, нынче же, после праздников, опять всей артелью придем. А ты за Тузиком там доглядывай. Видно, бог-то знает, у кого отнять и кому дать… Охоться уж там с ним. Я ничего…

Амоска долго еще разговаривал с дедушкой Наумом. Потом, не оглядываясь, побрел к избушке. Терька прижался за углом и, пропустив Амоску, направился по утоптанной тропинке.

Утром Митя, внесший предложение посетить могилу, был удивлен плотно умятой стежкой, идущей от избушки к пню старой пихты. На ровной и толстой пелене снега проложен был след и к месту, где был зарыт Тузик…

Митя взглянул на Амоску. Амоска нагнулся и стал перевязывать обуток.

Подъем на Шумишихинский белόк длился до позднего вечера. Через каждые сто метров шедший впереди выбивался из сил, останавливался и ждал, когда остальные пройдут мимо по проложенной в пластах рыхлого снега лыжнице. Поравнявшись с собаками, бредущими в хвосте, трогался и бывший «передовик».

Сорвавшийся с лыжни Бойка ушел в снег по самые уши. Зотик с трудом вытащил его, обмяв вокруг него снег и сам провалившись по пояс.

— Прошлой зимой снег наполовину мельче был, — едва выбравшись на лыжню, сказал Зотик.

— Только артелью и выбиваться из этой пропасти, — заговорил и Митя, запыхавшийся и красный от усилий. Сейчас он шел впереди, прокладывая дорогу.

— Анемподист сказывал, что чистюньский мужик-промышленник запурхался вот так однажды. Лыжина в дороге сломалась… Весной уж вытаял, — сказал молчавший всю дорогу Терька и, сказав, спохватился, что опять как будто сболтнул неладное.

— Да и что же это за человек такой! Скажет, аж мурашки по шкуре, как черт в лужу урежет! — снова накинулся на брата Амоска. — «Запурхался», «весной вытаял»… Тут и так ноги подсекаются, а он…

Ребята уже свернули на новый поворот, а Амоска все еще не мог успокоиться и ругал Терьку.

На пятый день, когда ноги от усталости перестали уже ощущать лыжи, когда давно уже был съеден последний братски разделенный кусок медвежьего сала и «передовики» менялись через каждые двадцать шагов, с последнего хребта показались крыши Козлушки.

Сзади остались преодоленные, утонувшие в снежных хлябях тайги сотни больших и малых падей, бесконечные хребты и гривы, рассеченные глубокой лыжней охотников.

Долго сидели ребята на гребне Мохнатки, жадно вдыхая запах жилого смолистого дыма. Дни нечеловеческого напряжения, ночевки на пахучем лапнике у жаркого костра под низко нависшим беззвездным небом, сверкающие бриллиантами снежинки запечатлелись в душе молодых артельщиков на всю жизнь. В снегах этих они еще раз убедились в непобедимой силе человеческого коллектива.

Глава XLIX

Большой, неловкий Мокей развязал на Амоске опояску и бережно снял с него зипунчик. Перед ним и Пестимеей предстал обветренный и продымленный у костров широколобый парнишка в грязной, обветшалой рубахе.

— Рубаха-то, рубаха-то! Огня просеки! Эко отстрадовался! — всплеснула руками Пестимея.

— Наши к Наумычевым пошли, а я к тебе прямиком, дядя Мокей. Дедушка Наум богу душу отдал. Похоронили у избушки. Тузика зверь черный задрал. Один на одни с медведем дрался кобелек. Ей-богу, не вру, дяденька Мокей!

Амоска одновременно и дул на горячие щи, и жевал калач, и рассказывал о промысле:

— Видел бы ты меня, как я разделывал с Тузиком белок. А как я медведя урезал! Трое по нему стрельнули, а ему хоть бы что! И вот как я его дерну из своей винтовки, как он подскочит, да как сиганет на меня! Ну, тут-то уж его Зотик перенял. Убей бог, если я вру, дяденька Мокей!

Мокей, уже одевшийся, нетерпеливо ждал. Амоска через край выпил из чашки остатки щей и с шумом бросил деревянную ложку.

— Спасибо, тетка Пестимея, заморил червячка. Теперь могу терпеть… наравне с голодными.

Амоска бежал трусцой, едва поспевая за прихрамывавшим Мокеем, обгонял козлушан, стекавшихся к Наумычевым. От быстрого хода борода Мокея сбилась набок, зипун распахнулся.

— Где тут они? — расталкивая уже голосивших о дедушке Науме баб и девок, крикнул Мокей, ворвавшись в избу Феклисты.

Ребята сидели за столом. Мокей глянул на них и через стол каждому сжал руку.

— Заждался. Думал, завалило. Собирался уж было баб сбивать да дорогу топтать…

Ребята молча ели и только вскидывали бровями. Амоска тоже пристроился с ложкой. Феклиста с мокрыми, покрасневшими глазами добавила хлеба, разламывая его над столом руками:

— Питайтесь… Шутка ли, в дороге пять дней на медвежином сале, и то не досыта. Питайтеся, кормильцы вы наши…

Ребят, сидевших за столом, оглушал плач и визг баб, опьянял запах горячих жирных щей.

Тепло и участливо встретили козлушане осиротевших ребят.

«Какие они добрые все!» — думал Митя, принимаясь за политую маслом кашу.

Обедавшие изредка взглядывали друг на друга и снова набрасывались на еду.

— А вы напрасно там нюни-то распустили, бабы. Большевистский дух не любит нюней. На этом мы и дедушке Науму поклялись, — сказал Амоска, оторвавшись от каши. — Он, большевистский дух-то, сурьезный!

Митя удивленно посмотрел на Амоску, хотел было что-то сказать, но раздумал, поддел полную ложку каши и с неослабевшим аппетитом стал есть.

Козлушане разошлись только после того, как ребята подробно рассказали обо всем, а потом развернули и на глазах у всех пересчитали добытые меха. Ворох пушнины поразил козлушан.

— Вот это так зачерпнули!..

— Известно, счастье людям! Опять же и места не обловленные.

— Не места, а артель!

— Артель! Артель! — раздался пискливо-злобный голос Маерчика. — Если бог удачи не пошлет, никакая артель не поможет.

Однако ворох добытой пушнины без слов говорил о преимуществе артели.

Несмотря на усталость, ребята засиделись до полуночи. Мокей выспрашивал обо всем, что касалось промысла: где держался соболь, что у него было в желудке, на какую приманку шли в кулемки колонки и горностай.

Сам Мокей говорил мало, но сказал, что скот сытый, что корму будет с остатком. Коровы против прежнего повысили удой, и на будущий год, пожалуй, надо будет в скотнике настлать пол. Навоз в теплом дворе не стынет, а с земли чистить его вилами или лопатой неловко. Без сепаратора же половина сметаны идет в простоквашу.

Ребята слушали внимательно.

Глядя на могучие плечи Мокея, на широкое бородатое лицо, слушая спокойный и уверенный его бас, Митя неожиданно сказал:

— Вот нам, ребятушки, и новый председатель!

— А то кому же больше? И я это же говорю… — отозвался Вавилка.

— Кому же, как не дяденьке Мокею! — словно припечатал решение артельщиков Амоска.


Вернувшийся из района Анемподист Вонифатьич рано утром постучался к Наумычевым.

Зотик и Митя еще спали.

— Открой-ка, Феклистушка, дельце есть.

Анемподист Вонифатьич загадочно улыбался Феклисте и тихонько спросил:

— Никак спят еще артельщики-то?

Феклиста указала на Зотика и Митю:

— Сам видишь. Легли поздно. В дороге намаялись.

— Пусть поспят, благословленные. А я уж посижу да на тебя на молоду погляжу. Не прогонишь старичка, поди?

— Сиди, если дело да время есть, — сухо ответила Феклиста.

— А ты пригласи поласковее, вот я и сяду, — скорчив лицо в улыбке, хихикнул Анемподист.

— Не взыщи на ласке, Анемподист Вонифатьич, какая уж есть.

Митя поднял голову, протер заспанные глаза.

— Спи, спи, благословленненький! Анемподист и подождать может. Хоть и дело важное есть, но Анемподист понимает, что с устатку сон милей всего на свете… Спи-тка, сынок, спи, ангельчик… С дороги-то до обеда бы спал, а встал, богу бы помолился да опять бы повалился. Дело же у вас артельно — спи да спи. Кто кого переспит, тот и начальник.

Феклиста сердито посмотрела на старика и, громко хлопнув дверью, вышла на улицу. Митя уронил голову на подушку и вновь заснул.


Анемподист Вонифатьич протянул руку Мите и Зотику:

— Как-то успехи? Слышал, что бога гневить нечего. — Сизев прижал рукав зипуна к глазам и, всхлипывая, заговорил: — У всех смертонька за плечами ходит… Наум-то Сысоич… Мы это хватаем, грешим, козни друг другу чиним, а она рядом… Кто как соблюдает себя… Ох, кто как соблюдает себя…

Феклиста, вернувшись в избу, с удивлением слушала слезливые речи Анемподиста и недоумевала: «К чему это опять гнет он?»

Анемподист Вонифатьич замолчал и долго сидел задумавшись, потом быстро поднял голову и снова заговорил:

— Так-то и ты, сын мой, по молодости лет, по неразумению забываешь о будущей вечной жизни.

Митя резко спросил:

— Ну, а еще что?

— А ты не горячись…

— Только вы поскорее все-таки. Мы ведь артельщики, нам пустые разговоры вести некогда. — Митя нахмурился.

— А я вторительно говорю: не горячись… Может, я к тебе с радостью такой, что сразу и выговорить нельзя…

Старик опять замолк и хитровато сощурился: весь вид его говорил о том, что его так и распирает какая-то большая новость.

— Второе дело — два пакета государственных тебе, Митрий Денисович, из рику, а самое-то главное… — Анемподист снова замолк и выжидающе смотрел на нервничающего Митю. — Самое испреглавное-главное, — усилил голос старик, оттеняя значительность новости, — это нижающий поклон и письмецо от богоданного вашего батюшки Дениса Денисыча Белобородова.

Митя непонимающими глазами уставился на Анемподиста.

— Да в-вы что… т-там ер-рунду-то г-городите?.. — Он опустился на скамейку и бессознательным жестом оправил волосы.

— А ты брось такие шутки шутить, Анемподист Вонифатьич, — вмешалась Феклиста. — Какие у тебя шутки-то нехорошие сегодня. Первого мошенника, хапугу в отцы парню, сироте безродному, пристегнул.

— Правду истинную, вот с места не взняться, глаголоваю я вам. И надо, сдается мне, радоваться да господа благодарить, что отец сына блудного, а сын отца милосердного обрящил. А не сурьезничать и на благовестника псом не кидаться… Насчет же мошенства это ты напрасно, Феклистушка! Денис Денисыч первый человек и раньше был, и у советской власти в чести. А насчет безродности, это и вовсе напрасно. И сироты безродные от кого-нибудь да родятся.

Митя уже оправился от неожиданной новости и решительно шагнул к Сизеву:

— Вот что, Анемподист Вонифатьич, если письмо — давай, а сам уходи, пожалуйста. А то я, знаешь… — он сжал побелевший кулак.

— И пакеты государственные, и батюшкино письмецо — вот они. Получите в сохранности. Только ровно бы, кажись, не по-настоящему эдак-то. Суд с отцом, да и других-прочих заодно тянете. Ровно бы эдак-то от бога совестно, да и от людей стыдно, Митрий Денисыч.

— Уходи! — на всю избу выкрикнул Митя, чувствуя, как заливается краской его лицо.

Зотик, сидевший молча, тоже вскочил и, глядя на побагровевшего Митю, подошел к Анемподисту.

— Убирайся отсюдова! Делать тебе у нас нечего.

— Да вы что это, божьи дети, сынки любимые…

— Уходи, сказано! — схватив Анемподиста за воротник зипуна, угрожающе приказал Зотик.

Анемподист Вонифатьич попятился к двери:

— Бес-то… бес-то взыграл в вас… Не ерохорьтесь, посудимся, — насустречь… насустречь подано…

— Нам с тобой пиво не варить и столы не водить, иди, иди со Христом, — вышла на середину избы прямая, строгая Феклиста. — Я-то, дура баба, думаю, что он прилетел ни свет ни заря! Что это он подкатился с подгорелым-то солодом, а он, ишь ты, с какими вестями притурил!

Анемподист уже скрылся за дверью, а Феклиста все еще не могла успокоиться:

— Вдову да сироту безъязыкий только не обесчестит, Июда Искариот!..

Дрожащими пальцами Митя вскрыл объемистый пакет из райкома комсомола. В пакете были инструкции по массовой работе среди беспартийной молодежи, требование отчета о проделанной работе за последний квартал, несколько номеров «Степной правды», большое письмо от Миши Редькина и записка от Бобрышева. Митя бегал глазами по строчкам. Лицо его начинало светлеть и улыбаться.

Зотик и Феклиста, наблюдавшие за Митей, еще не зная чему, улыбались вместе с ним.

— Анемподистушка-то в райкоме был, в райисполкоме, и милиции пороги обивал. Защиты от богоотступника и совратителя Димитрия Шершнева просил! Жаловался, что мы покушение на его жизнь организовали! Всем и каждому показывал царапину на груди. Плакал и стонал. В суд подал, вот идиот старый! Вот прохвост-то! — со смехом рассказывал Митя.

Записка от товарища Бобрышева была короткая:

«Привет! По мерзопакостному старичишке, явившемуся ко мне с жалобами (вор слезлив, а плут богомолен), сужу, что разворошил ты гнездо. Это хорошо. Агента Белобородова предали суду. Нужны доказательства. Надеюсь, подкрепите свидетельскими показаниями. Вьюна вымели. Уверен, что в Козлушке, а еще лучше, если и в Чистюньке, молодежь сколотишь. В кержацких деревнях начинать нужно только с молодняка. — Слова «только с молодняка» были дважды подчеркнуты. — Ты это знаешь, ты найдешь, за что хоть краешком коготка зацепиться. Трущоба, глушь, изуверство — знаю. Тяжело — тоже знаю. Помочь пока некому. Готовимся к райсъезду Советов. Предстоят бои. Сам понимаешь. На тебя же надеюсь. Об остальном напишет Редькин. Твой Бобрышев».

Митя еще раз вслух прочел записку.

— Вот человек! Вон откуда, а видит, как будто жил здесь, — сказал Зотик.

В другом, желтом и тощем, пакете лежала согнутая пополам, напечатанная на осьмушке бумаги повестка на имя Димитрия Шершнева о явке в районный суд 18 декабря с. г. в качестве обвиняемого по делу Сизева (по ст. 19–137 Уг. Код.).

Заглянув в желтый конверт, в его углу Митя обнаружил еще одну повестку, согнутую вчетверо. Вторая повестка была на его же имя о явке в тот же районный суд на 19 декабря, но уже в качестве свидетеля по делу о злоупотреблениях агента госторга Дениса Белобородова (статья 109 Уг. Код.).

Обе повестки, так же как и первое письмо, Митя прочел вслух.

Лица Зотика и Феклисты посерели.

— С сильным не борись, с богатым не судись. На богатого доказывай, а сам в тюрьму садись. Засудят они тебя, Митенька. Эдакий ведь он богословец!

Феклиста уже готова была оплакивать Митю.

Митя посмотрел на числа повесток, на Феклисту, на Зотика и звонко расхохотался.

— Восемнадцатого они меня судить будут, а девятнадцатого в качестве свидетеля допрашивать! Вот судьи-то! Вот это судьи!

Много времени потратил Митя, пока успокоил Феклисту и Зотика и доказал им, что теперешний суд не на стороне богатого, как это было раньше.

В глубине души Феклиста осталась при своем мнении, хотя и сделала вид, что поверила Мите. «И так ему, сердешненькому, нелегко».

Письмо в замасленном синеньком конверте от «богоданного» батюшки Митя взял последним: оно помимо воли вызывало отвращение и страх. Митя не мог объяснить причины этого страха, он чувствовал, что вот сейчас, вскрыв конверт и заглянув в письмо, он дотронется до чего-то гадкого, скользкого и холодного.

«Димитрий Денисович Белобородов… Димитрий Денисович…» Митя опустился на скамейку, разорвал письмо надвое и, не находя сил скомкать, швырнул его в пылающую печь. Феклиста ахнула. Зотик удивленно посмотрел на Митю и с сожалением сказал:

— Надо бы прочитать. Митьша, бросить всегда успел бы.

Митя чувствовал, что ни Феклиста, ни Зотик не смогут сейчас понять, почему он швырнул письмо в огонь. И он, стараясь казаться равнодушным, сказал:

— Не верю я ни одному слову ни этого мошенника, ни того. А раз не верю, и мараться о них не стоит. У нас и без гадостей иных забот много, а тут еще всякой дрянью душу тебе засорять будут. Понимаешь, Зотик, ну не хочется, ну не могу я дотронуться… Ну, понимаешь, противно, как до жабы…

— И вправду, разве не обидно? — вмешалась Феклиста, увидев побледневшее лицо Мити и жалко дрожащие от обиды, как у ребенка, губы. — Хоть и до тебя доведись, Зотик. Сирота да вдова — что камень при дороге, и каждая-то собака норовит на них ногу поднять. Отчишка нашелся, сынка разыскал, когда туго пришлось, когда сын в чужих людях взрос! Да я бы эдакого отца сырым изжевала: не заступай дороги, кобель шелудивый! И этот тоже — сладкоречивый благовестник!

Участие Феклисты, возмущение Зотика и его наступление на Анемподиста успокоили Митю. Он уже чувствовал близость простого и четкого решения и ждал, что вот оно придет к нему неожиданно и сразу же внесет покой и ясность в встревоженную его душу.

Глава L

Как ни старался Митя успокоить Зотика и Феклисту и показать вид, что он не боится ни суда, ни Анемподиста, но все же на душе у него было невесело. Правда, ему очень льстило, что сам Бобрышев посылал его в Чистюньку организовывать ребят в комсомол, но приходилось оставить артель и Козлушку, и, кто знает, вернется ли он сюда к Зотику, Терьке, Амоске, Вавилке, к доброй Феклисте и к молчаливому Мокею. Всем сердцем привязался он к этим людям.

Митя решил назавтра же собрать всю артель, сделать отчет и поделиться с ребятами своими сомнениями, печалями и радостью.

Как и в первый раз, на собрание пришла почти вся Козлушка, и в избе Феклисты стало тесно и душно. Не было только Зиновейки, Анемподиста и его дочерей.

Митя говорил долго, волнуясь; в горле у него сохло.

— Так вот, друзья мои, — закончил он свой доклад, — судите теперь сами. Решайте!

И сел. От волнения ему казалось, что лавка под ним зыблется, что лица козлушан раскачиваются из стороны в сторону, как деревья под ветром.

«Чего я так волнуюсь? — спрашивал себя Митя, прислушиваясь к стуку сердца. — Может быть, я вношу излишнюю страстность в это дело, может быть, повестки в суд, жалобы Анемподиста, происки и козни старого плута не стоят и выеденного яйца?»

Митя вытянул ноги и приготовился слушать, что скажут козлушане. То, что произошло вслед за его словами, он никак не мог потом последовательно записать в свой дневник. Говорили все, начиная от вдов Козловых и кончая знахаркой Селифонтьевной. Амоска, вскочив на лавку, надрываясь, кричал:

— Всей Козлушкой за Митьшу! За Ми-и-тьшу-у-у!

Терька предлагал ехать в район всей артелью.

— А я не это же ли думаю, ребятушки… — сказал Вавилка.

Но спокойней и обстоятельней всех заговорил Зотик:

— Товарищи! Ребята артельщики! Все тут обо всем говорили, и кричали, и руками размахивали! И мне тоже охота было погрозиться кулаком. Но я считаю — другое: чтоб всей стеной, везде и всегда с Митьшей заодно. Митьша мне днем сказал, что уедет в Чистюньку, ребят чистюньских сбивать в ячейку. Из райкома ему об этом написали. И я весь день об этом думал. И уж так-то я думал, ребятушки, как никогда, кажется, не думывал. И вот что я надумал, послушайте.

Зотик замолчал, передохнул немного и снова заговорил:

— Куда мы без него, товарищи артельщики? То есть, хоть ложись и помирай наша артель. Раньше дедынька ему еще помогал, а теперь без них покукует, покукует артель и кончится. И вот что я надумал, братцы артельщики: нечего нам Митьшу в чужие люди отпущать, а надо самим в ячейку сбиваться, и тогда, я думаю, Митьша от нас не уйдет, а с нами останется…

Митя несколько раз порывался вскочить, обнять Зотика, сказать что-то такое, что зажгло бы сердца ребят так же, как зажег нехитрой своей речью его, Митино, сердце тот вытянувшийся за последнее время суховатый, большеглазый Зотик. Но Митя не поднялся и ничего не сказал. Вскакивали и говорили ребята — и поодиночке, и все разом:

— Не пустим!

— Катай в ячейку!

— В социализму, в большевистский дух без никаких разговоров и на всех рысях! — выбрав минутное затишье, снова закричал Амоска, вскочив, по обыкновению, на лавку.

— Мокеюшка, батюшка, — пробилась к председательскому столу сморщенная знахарка Селифонтьевна, — и ты, молодец удалой, гороцкой, — зашамкала старуха, — нельзя ли сироту безродную в эту самую, про что Зотик сказывал? Будто и на сарафаны, и ниток, и керосину, и иголок ячейшникам… Згожусь в несчастье. Зотьшу вон на ноги наговорами подняла, Вавилку у смерти из когтей вырвала…

Бабы и ребята грохотали над смущенно поглядывавшей на всех Селифонтьевной.

Женщины навалились на стол.

— Про мануфактуру, ради Христа!

— Самопряху мне и платок праздничный с цветами, как у Пестимеи! — пробившись к Мите, закричала одна из козловских вдов.

Но ее уже отталкивала Митриевна; за Митриевной, орудуя локтями, снова пробивалась Селифонтьевна.

— Стопчут, окаянные! — шепнул Мите Амоска.

— Товарищи женщины! — крикнул Митя. — Списки на товар составлять будем завтра с утра. Пока же нам надо обсудить новый вопрос — об организации комсомольской ячейки. Надо разобраться в нем как следует.

Женщины отхлынули к порогу. Некоторые начали собираться домой.

— Идти надо, девоньки… Телята заревелись, поди, не пивши, не евши.

Артельщики остались одни.

— Ну и бабье, хоть запирайся от них! — ворчал Амоска.

Митя заговорил о предложении Зотика:

— Надо подумать хорошенько, ребятушки, поглубже каждому заглянуть в себя. Комсомолец в деревне — это ведь передовик во всем. Это непримиримый враг Анемподистов, Белобородовых. Это человек, который не только сам порвет с суевериями и религиозными бреднями, но и других сумеет повести за собой.

Как всегда, Митя увлекся. От спокойного тона он перешел к горячему, страстному призыву.

— Года не прошло — выросли! Многое поняли, многое поймем завтра. Бояться нечего! — волновался он. — Чувствую, что когти острые — стальные когти отрастают, и уверен, что вы сумеете пустить их в дело. Но решайте. Спокойно решайте сами!

В минуту напряженного затишья ему показалось, что он, как азартный игрок, поставил сейчас на карту самое последнее, самое дорогое. И вот теперь ждет, затаив дыхание.

Молчание прервал Мокей:

— Меня запиши, Митьша, в комсомольцы. Попробую, посмотрю, что получится. Не справлюсь — ударьте меня дубиной по дурной башке. Первый раз за всю жизнь увидел, чтоб один одному так помогали. Я вот осенью охромел и должен был с голоду подыхать, а артель помогла. Пиши в комсомольцы меня и Пестимею…

— И меня, Митьша! — Амоска поднялся так же, как и Мокей. — Без всякого сомнения пиши: Амоска не подгадит. А если насчет когтей, так они у меня отросли подлиньше, чем у других которых… — В доказательство Амоска приблизил загрубелые пальцы к глазам Мити. — Я, брат, этими когтями кого угодно исцарапаю! И насчет чайника с паром, и дождя, и бога — это я опытаю в скором разе. Ради бога, начинай писать с меня, Митьша!

Митя записал Амоску.

— И всегда этот толстолобик наперед всех выскочит! — оттолкнув брата, подошел Терька. — Анемподист печенки мне переел. Ты, Митьша, знаешь, как злоблюсь я на него и на всех Анемподистов на свете. А на горах да в снегу увидел я, что артель, ячейку и в снегу не зароешь… Где одному гибель — артели трын-трава. Пиши!

Вавилка, не отрываясь, глядел в глаза Зотику. Нахмуренное лицо его становилось светлей. Переступая с ноги на ногу, он сказал:

— И я это же самое… что и Зотик. Только насчет бога сомнительно… А так пиши и меня, пиши, Митьша.

Вавилка замолк и опустился на лавку. Митя словно впервые увидел, что и Вавилка вытянулся за это время и ростом был уже чуть пониже Мокея.

Глава LI

Трещины образуются незримо, растекаясь с годами в ширину и глубину. Раскалывается земля от зноя и мороза, трескаются горы от просочившихся в них вод.

Амоска стоял на коленях, уставившись немигающими глазами на темный лик иконы, на медные, позеленевшие от сырости распятья. Огромная, во все окошко, луна катилась в зимнем, стылом небе. Полоса лунного света на две половины рассекла избяную темь, плескалась в дальнем углу у порога, на медном умывальнике. Равномерно булькающие с умывальника крупные, как слезы, капли воды, попадая в полосу лунной голубени, вспыхивали плавленым серебром и тотчас же гасли. Звуки капели глушил разноголосый храп, свист, сонное бормотание.

Губы у Амоски шевелились. Устремленные в одну точку глаза теплели, оживали. Мальчик махал рукой у лица и живота. Вздрагивающая на противоположной стене тень начинала дразниться, приплясывать, мотать головой. Колени Амоски онемели.

От мороза треснул угол избы. Амоска вздрогнул.

«Вызвездило», — мелькнула в голове мысль. Но мальчик уже испуганно гнал ее, усилием воли заставляя себя снова сосредоточиться на молитве.

— Господи, спусти чудо! Господи, окажи себя! — страстно умолял Амоска. — Не отворачивай лица своего от усомнившегося раба твоего Амоса Мартемьянова. Пошатнулся верой в тебя, господи, и не верю, что ты есть на небеси.

Амоска испугался такого откровенного разговора с богом и снова усиленно замахал рукой, застукался лбом о половицы, и снова недвижно замер. Но, всматриваясь в бесстрастный лик на иконе, он опять осмелел. Слова Мити, сказанные об иконах как о разрисованных человеком деревяшках или отлитых из меди, из этой самой, что и пуговицы у Амоскиных штанов, — эти слова клином засели в голове. «Не убивает же бог Митьшу!»

Больше всего Амоска боялся, что господь его может стукнуть сверху камнем. Мысль о благоденствующем Мите придала смелости.

— Не верю я в тебя, господи, — еще решительней сказал Амоска. — Чайник ключом кипит, холодную крышку подставишь, и на ней — вода, как дождь. Из бани пар вырвется и на крыше инеем осядет — снег. А в Зотиковых книгах сказано, что ангел — крылом пушистым. Сам опытал — не верю. Чтоб и куржак у бани — ангел, и иней в мороз у мужика-матершинника под усами и на бороде — тоже ангел? Не верю, хоть убей!..

Но тут Амоска опять испугался кощунственной своей смелости и снова поспешно приник лбом к холодным половицам, зашептал:

— Каждую ночь прошу я тебя, господи: хоть малым, да окажи себя — и на всю жизнь больше не усомнюсь…

Колени Амоски от напряжения и холода начали дрожать, правая рука устала в плече. В голову непрошеными вползали Митины рассказы о боге, выдуманном людьми в далекой древности, об иконах, об идолах, о поклонении змеям, зверям, грому, молнии…

— Не верю я в тебя, — отвердевшим голосом еще раз сказал Амоска. — Лес, трава летом под солнышком нагреются за день, ночью остынут — роса выступит. А бабы и старики болтают: росу господь послал… Не верю, как хочешь, а не верю в тебя, господи. Ребятам в ячейку надо, а они тебя боятся, с тобой же в ячейку и нехорошо, и не примут… В малости окажи себя. Стукни меня в левую щеку, что тебе стоит…

От неожиданного притока смелости у Амоски выступил холодный пот.

«Вот сейчас стуканет, вот стуканет…»

Мальчик снова замахал рукой у лица и живота и до боли стукнулся лбом о холодный пол.

С богом Амоска разговаривал точно с большим, страшным чудищем, охраняющим темный и узкий проход к чистому полю. Из ребячьего озорства плюнув чудищу в морду, он молитвами и поклонами старался заговорить ему зубы, чтобы сделать робкий прыжок вперед, а через минуту снова плюнуть, и снова заговаривать, и снова воробьиным прыжком — к близкому выходу.

Амоска с трудом поднялся. Шатаясь, подошел к порогу и полез на полати. «И сегодня, как вчера, ничего не добился, только время провел…»

Глава LII

Каменный дом, бывший когда-то наполовину собственностью Белобородова (тесть, при народе хлопнув зятя по плечу и указав на дом с каменными складами, сказал: «Денис! Умру — все твое будет»), теперь пугал Дениса Денисовича.

«Облик у него ровно и тот же, а душа в нем чужая…»

Глядя на крышу, на окна, Белобородов видел, как изменился заласканный им когда-то в мыслях большой, красного кирпича, с причудливым карнизом дом.

Как легко и радостно входил он, бывало, на широкое полукружье парадного крыльца! С каким непередаваемым волнением прикасался к толстой бронзовой ручке с головой льва! В первые годы советской власти Денис Денисович, проходя мимо дома, сердито хмурил брови при виде облупившейся краски на рамах, непокрашенной, ржавеющей крыши. Скрипел зубами:

— Хозяева… ххо-ззяе-ва! Гроб вам с могилой!..

Хотелось подойти вплотную, прикоснуться рукой к холодным каменным бокам, огладить, приласкать, шепнуть: «Потерпи немножечко… Немножечко потерпи, дружок». Но вот уже два года, как Денис Денисович вовсе перестал ходить мимо «своего» дома. И теперь, при взгляде на него, Денису Денисовичу показалось, что ровно бы ниже стал дом за эти годы, словно ссутулился от тяжелой какой-то своей думы и глядит враждебными глазами.

— Хозяина не признал своего! Хозяина, дурашка, не признал, — тихонько зашептал Денис Денисович, как раньше.

Но дом еще суровей нахмурился зубчатым карнизом.

Денис Денисович остановился, вспомнил, зачем он пришел сюда, и понял, почему таким холодным и пугающим стал казаться ему его когда-то «собственный» дом.

В здании районного комитета партии, в той самой комнате, где у тестя-батюшки была боковушка-спальня, теперь комната для приезжающих из района членов партии и комсомола. И там, в этой самой комнате, его, Дениса Денисовича Белобородова, сын, Димитрий Шершнев. Не сын — колун, занесенный над головой.

Денис Денисович дважды прошел мимо окон той самой комнаты. Окна пучились тускло и холодно, как глаза мертвой Фенюшки. Надо было входить: надо было увидеть его, сделать что-то такое, что могло бы отвести занесенный над его головой колун. Надо было…

Но дом был пугающе хмур, и холодно, тускло светились окна. Неслышно ползли сумерки, хрустел и взвизгивал снег под ногами… Вместе с сумерками глубже и глубже в душу Белобородова вползал, укреплялся страх.

«Вот пройду еще один раз и войду…» Но снова и снова недоставало сил поднять ногу на первую ступеньку крыльца. От страха и бессилия душила злоба.

«Змееныш… Не раздавил тогда гадину… голову теперь поднял, в самое сердце норовит ужалить…»

«Сын ведь он тебе… сын, — выплыла непрошеная жалость. — А тюрьма, а разорение?» — вскинулся Денис Денисович и чуть не бегом бросился по улице.

Митя встал перед Денисом Денисовичем как опаснейший неминучий враг, которого нужно обойти, повернуть дело так, чтобы все рассыпалось, прошло, подобно сну.

«Надо идти и что-то сделать, что-то сделать», — твердил себе Белобородов.

Окна дома вспыхнули… Заходить при свете было еще страшнее. «Подожду, может быть, сам выйдет. Надо один на один».

Взвизгивал и взвизгивал снег под ногами. Морозно, а лицо и руки горят. Скрип двери словно ножом полоснул по сердцу. Приник к высокому каменному забору Денис Денисович. На крыльце, оправляя шапку, показалась высокая, нескладная фигура.

— Не он!

Человек, стоявший на крыльце, исчез, словно провалился. Денис Денисович вспомнил, что рядом с парадным крыльцом — калитка во двор.

Вскоре Белобородов услышал на дворе скрип снега под лошадиными ногами.

Из распахнутой калитки вышел большой, прихрамывающий человек, за ним высунулась сначала одна, потом другая лошадиная голова.

— Мокей! Мокеюшка!

Лошади шарахнулись в сторону от кинувшегося на них человека. Мокей остановился и присмотрелся.

— Тебе чего? — узнав Дениса Денисовича, грубо спросил он.

Я это гляжу, ровно бы и Мокей, и будто бы и не Мокей… Нет, думаю, Мокей… Вот только хромота у него откуда? Откуда у него, думаю, хромота?

Словно не замечая нахмуренных бровей и грубого голоса Мокея, Белобородов шел рядом с ним по направлению к реке.

— С пушниной никак? В цене пушнина ноне, соболишка особенно. Помогу. Всей душой помогу. Высшую цену возьмем. По самому что ни на есть высокому стандарту проведем своим людям… Как добыча-то?

Мокей, опустив голову, смотрел под ноги. «Эко крутится, эко крутится! — думал он, и ему почему-то было стыдно за этого когда-то именитого на Алтае купца, рассыпающегося теперь перед ним. — Приперло, видно, голубчика…»

Глубокая личная обида на Дениса Денисовича за обман успела уже обмелеть. Остались лишь стыд да неловкость.

— И с пушниной, и так дела есть, — не отрывая глаз от укатанной дороги, уклончиво ответил Мокей.

Воду в проруби затянуло малахитовой пленкой льда. Лошади храпели, били передними ногами о толстую закраину, пытались опуститься перед прорубью на колени. Денис Денисович угодливо пробил каблуком сапога отверстие во льду и добродушно подгонял лошадей к проруби.

— Э, чтоб вас бог любил, эка пужливы сколь…

Лошади продолжали храпеть, боязливо косились на необычайно высокую, выбитую скотом закраину проруби, дрожали и пятились.

— Не подойдут, Мокеюшка, ведро бы надо… Ой, не подойдут…

Казалось, все внимание Дениса Денисовича в этот момент было сосредоточено на Мокеевых лошадях.

— На ту сторону, на ту сторону проруби перейди, — советовал он.

Мокей перешагнул прорубь и натянул поводья. Первая лошадь, сжавшись, прыгнула за Мокеем через узкую полосу темневшей воды. Следом за первой прыгнула и вторая. Денис Денисович тоже перебежал на другую сторону и снова начал подгонять лошадей:

— Ну, христовенькие… ну, миленькие…

Передняя лошадь, наконец, медленно опустилась на льду на колени, осторожно вытянула шею и дотянулась губами до воды. Рядом с первой так же осторожно припала и вторая.

Кони пили долго, процеживая холодную воду сквозь губы. Стоявшие рядом Мокей и Денис Денисович негромко подсвистывали им. То одна, то другая отрывалась от проруби и поднимала голову. С мягких, замшевых губ, залитые лунным светом, причудливо искрясь, сбегали зеленоватые струйки воды.

Мокей, все еще ощущая неловкость, стоял, потупившись, и не знал, о чем ему говорить с Белобородовым.

«Вот-то еще высунулся, как бес из подворотни, прости ты, господи! — начинал уже сердиться он. — Стой теперь с ним, как все равно что без штанов перед народом…»

Мокею была непереносна эта неловкость. Суетившийся с ним рядом и подсвистывавший лошадям Денис Денисович раздражал угодливостью.

Кони поднялись, встряхнулись и потянули от проруби.

— Пойдем-ка, Мокеюшка, замерзли лошадки-то.

Обратную дорогу шли молча. Мокей не нашелся, о чем заговорить, а Денис Денисович обдумывал, как попросить Мокея, чтобы тот выслал Митю для разговора.

— Этот… как его, сынок-то мой, приехадчи с вами? — начал он наконец.

Мокей вскинул на Белобородова глаза и утвердительно мотнул головой. Денис Денисович замолчал и, только когда Мокей распахнул калитку, схватил его за рукав зипуна:

— Мокеюшка!

Мокей еще ниже опустил голову.

— Вышли-ка на один секунд сыночка… кровное дело… сам знаешь… Поговорить бы… по-божески.

«С-сукин ты сын… сукин ты сын…» — попались, наконец, нужные слова, и Мокей хотел уже было, вырвав рукав, сказать их в лицо Белобородову, но только невнятно мыкнул что-то и потом тихо, как бы про себя, пробурчал:

— Не тягость, скажу… Выйдет ли только он к тебе…

И повел лошадей в калитку.


— И мы с тобой, — не отстававшие ни на шаг от Мити, враз сказали Зотик и Терька.

— Пойди и ты, Мокей, вместе с нами, — предложил Митя. — Поговорим с богоданным батюшкой.

Митя нервно толкнул дверь. От стены отделилась фигура.

— Он! — шепнул в ухо Мите Зотик.

Денис Денисович при виде ребят и Мокея замялся.

— Сыночек! — неестественно громко выкрикнул он, кинувшись навстречу.

Митя остановился.

— Сыночек! — не обращая внимания на его молчание, вновь заговорил Денис Денисович. — Мне бы один на один, мало ли чего промежду кровными не бывает…

— Нет уж, господин Белобородов, при всех давайте поговорим с вами. Давайте при всех… При всех давайте, — не замечая своего волнения, ответил Митя.

— Сыночек мой милый… не могу при всех, хоть убей, — попробовал было упереться Денис Денисович.

— А на суде ведь при всех говорить будем… чего уж там… — голос Мити стал ровнее. — А насчет отцовства — это вы совершенно напрасно, господин Белобородов. Отцом вы мне быть не можете… Понимаете, не можете! — Митя даже сам удивился спокойствию, пришедшему с первой фразой. — Больше того, господин Белобородов: вы и полезным гражданином не можете быть, и место ваше… — Митя в упор посмотрел на широкое лицо Дениса Денисовича и закончил: — Место ваше в тюрьме, господин Белобородов!

Зотик, Терька и Мокей стояли, потупив глаза.

— Сыночек! Не погуби! Брата своего пожалей. Заставь бога молить! Имущество все пополам… Имущество…

Денис Денисович сорвал с головы шапку, упал на колени и протянул к Мите руки.

Митя шарахнулся в сторону: «Даже не понимает…» Хотелось пнуть в широкое, скуластое лицо скупщика, в его бегающие, вороватые глаза… Митя повернулся к ребятам и сказал:

— Говорить с ним нам больше не о чем. Пойдемте!

Глава LIII

За обедом, приглядевшись к лицу Амоски, Мартемьяниха хлопнула руками:

— Девки, это что же у нас с Амоской-то делается?

Две младшие сестренки посмотрели на брата.

— Амоска! Да уж на тебя не мечтунчик ли накатился? Молчишь-то что?

Амоска вскинул на мать глубоко запавшие глаза и снова потупился.

— Не жрет ничего, худеет с каждым днем, штанишки уж сваливаются… Тебя спрашивают! Молчишь-то что?

Амоска еще ниже потупил большую голову, не отвечая матери, вылез из-за стола, надернул на плечи зипунчик и вышел на улицу.

— Уж не сглазил ли кто его у нас, девки? Добегу-ка до Селифонтьевны, пусть-ка умоет с угольков… Эдакий егозун, а тут молчит, как немой…

Вечером Мартемьяниха и Селифонтьевна насильно спрыснули Амоску «святой» водой. Амоска забрался на полати и с головой укрылся зипуном.

— Уснул. Ишь она, святая-то водица, — успокоенно прошептала Мартемьяниха, заглянув на полати.

Но Амоска не спал. Он слышал, как поднималась на полати и как спускалась на пол мать; слышал, как долго ворочалась она на скрипучей деревянной кровати. Наконец, сбросив с головы зипун, уставился в потолок.

«Уснула… Храпит…»

Мальчик спустился с полатей и прошел в передний угол. Его мучили мысли о боге: есть он или нет его?

«Уж добьюсь своего, заговоришь ты у меня! — И он встал на молитву. — Вот уж десятый день пощусь… Сегодня даже маковой росинки во рту не было… И стою я, как дурак, на испромозоленных коленках, с пустым брюхом… А жрать так хочется! Митьша без креста ходит, не молится, да живет… А я вот стой, стой, хоть тысячу лет, хоть сдохни тут на коленках…» Амоска сердито посмотрел на икону, сердито махнул несколько раз рукой и встал.

— Так и знай, в последний раз просил я тебя добром, господи!

Дотянувшись до полатей, Амоска уснул. И проспал дольше обыкновенного.

— Водичка-то Христова что делает! Не тревожьте его, девки, пусть спит. Бегите-ка к подружкам, а я ему завтрак соберу да к Феклисте добегу. Один-то он, может, лучше поест.

Амоска проснулся, когда солнце уже высоко поднялось в небе. Спустившись с полатей, он увидел на столе полную миску дымящейся картошки и краюху хлеба. «Наемся сегодня за все дни!»

Не умываясь и не молясь богу, Амоска набросился на картошку. Чем больше насыщался, тем крепче и крепче утверждался в принятом решении: «Своего добьюсь, а там на мне хоть выспись… По крайней мере, другие узнают правду…»

Амоска оттолкнул опорожненную миску, снял со стены шапку и нахлобучил ее на голову:

— Стукнет, так уж лучше в шапке…

Дальнейшее мальчик делал точно во сне.

— Ни одного тебе креста, ни одной тебе молитвы, никакого тебе поклона…

Амоска вскочил на лавку против «божницы». Потемневшая от времени икона висела в углу. Доска у иконы скоробилась, масляная краска на лице изображения облупилась. Уцелели не тронутые временем только большие суровые глаза да лучи венчика над головой.

Определить имя святого не могли даже дедушка Наум и Анемподист Вонифатьич, но икону эту чтили все козлушане, как одну из занесенных прадедами — беглецами из-за Урала.

— В ней вся сила… Уж пытать, так только на ней…

Зажмурившись от подступившего страха, Амоска дотянулся до иконы и рванул ее к себе.

Гнилая веревочка лопнула, и Амоска едва удержался на лавке. Сорванная со стены икона «ходила» в руках мальчика. В коленках тоже ощущалось дрожание, а стиснутые зубы выбивали дробь.

— Хуже, чем медведя, испугался… А может, деревяшка она и деревяшка…

Амоска открыл глаза. Все предметы в избе, казалось, сдвинулись со своих мест и кружились перед глазами. Мальчик решительно спрыгнул на пол.

— Не хотел добром — будем худом!

Швырнув икону на стол, мальчик взял в руку заржавелую вилку.

— Замахнусь сначала… — Амоска отскочил в самый угол избы и, высоко занеся вилку над головой, медленными шажками стал приближаться к иконе.

Известково-белое, исступленное лицо мальчика было страшно. Он чуть не опустил зажатую в руке вилку на темный лик иконы, но ему показалось, что суровые глаза святого сверкнули гневом. Амоска отпрянул в угол.

— Не нравится — пугать начал… — чуть слышно прошептал мальчик. — Но не на такого напал… — Бессознательным быстрым движением он надвинул шапку до самых бровей и, стиснув неудержимо стучавшие зубы, снова начал подступать к иконе. Из-под шапки по лицу мальчика потекли капельки пота.

И вновь икона была рядом. Амоска с силой вонзил вилку в большие гневные глаза изображения.

— Враки! Враки! — нанося удар за ударом по темной деревяшке, выкрикивал мальчик.


Мартемьяниха тихонько подошла к избе и осторожно заглянула в окно.

То, что она увидела в избе, повергло ее в ужас.

— Да он… он не с ума ли сошел, окаянный!

Мартемьяниха с трудом оторвалась от окна и, шатаясь, поплелась по улице. Обессилевшие ноги заплетались, руки болтались беспомощно. Впереди, на дороге, она увидела Анемподиста Вонифатьича, возвращавшегося из района.

«Поучить, поучить окаянного…» — пронеслось в голове вдовы. Она с трудом подняла обессилевшую руку и позвала старика.

Анемподист, не снимая шапки и не здороваясь, остановил лошадь, злыми, сверкающими глазками уставился на Мартемьяниху.

— Анемподист Вонифатьич, бога для… поучи парнишку… поучи окаянного! Глянула я, а он… святой иконе… глаза вилкой…

Анемподист Вонифатьич вскочил с саней и, как был в тулупе, с кнутом, кинулся к избе Мартемьянихи. Открыв дверь, он вначале было попятился от искривленного лица Амоски, от изогнутой, крепко зажатой в руке вилки. Потом одним ударом сшиб мальчика на пол.

Кнут свистнул и рассек рубаху от подоплеки до пояса. Амоска захлебнулся в крике. С головы Анемподиста упала шапка, волосы закрыли ему глаза, а он все рубил и рубил кнутом маленькое, распластанное на полу тело.

Обессилевшая Мартемьяниха с трудом перешагнула порог избы и тут же села на лавку.

— Поучи… поучи… заместо отца родного… — еле слышно шептала она.

Амоска уже не кричал, а хрипел, закрыв иссеченными руками лицо. Анемподист Вонифатьич с пеной на губах, падавшей на бороду и воротник тулупа, бросил кнут и принялся пинать Амоску ногами.

Мартемьяниха с трудом подошла к нему.

— Остепенись… остепенись… — шептала она, чуть шевеля губами, и точно чужими, непослушными руками старалась оторвать озверевшего Анемподиста от беспомощного Амоски.

— Бей его! Матушка! Мартемьянушка! — послышался чей-то громкий голос, и в тот же миг вдова Мартемьяниха увидела, как Анемподист Вонифатьич, спотыкаясь, выкинув вперед руки, вылетел в дверь. «Феклиста!» — подумала Мартемьяниха и безвольно опустилась на пол рядом с окровавленным Амоской.

— Воды!.. Оттрясать… Снегу на голову! — как во сне слышала вдова слова Феклисты и все крепче сжимала вздрагивающее тело сына.

Амоска приподнялся. С головы его сбегали струйки воды, попадали за воротник. А рядом валялись кремовые, с восковыми прожилками щепки от иконы, обычные сосновые щепки.

И оттого, что Амоска впервые близко разглядел их, ему, несмотря на жгучую боль во всем теле, стало необыкновенно легко.


Мокей, Митя, Зотик, Терька и ехавший в Чистюньку Миша Редькин сидели на передних санях и хохотали так, что Терька упал с саней в снег и испугал привязанную сзади лошадь с кладью. Лошадь с разбегу уперлась и рванула ременный повод с такой силой, что приподняла заднюю грядушку саней, опрокинув в передок Мокея, Митю, Зотика и Мишу Редькина.

От неожиданного толчка сепаратор, выкрашенный в вишневый цвет, надвинулся на ярко-зеленое колесо сенокосилки и оцарапал лаковый бок чугунного постамента. Мокей перевязал сдвинувшийся сепаратор и шутливо хлопнул Терьку по шапке.

— Умру, ой, умру! — закатывался от смеха упавший животом на сани Терька.

Молодость богата и счастлива будущим.

На Алтай, в раскольничью глушь ехало первое поколение комсомольцев, окрыленное светлой мечтой юности. Миша Редькин, Митя Шершнев и даже Зотик и Терька всеми своими помыслами были устремлены в большое, манящее будущее.

В этот «смешливый» час ребятам смешными казались каждое слово, каждый жест. Но причиной безудержно радостного смеха, навалившегося на них, было не только падение Терьки, забавные происшествия в дороге и блистательная победа над Анемподистом Вонифатьичем и Денисом Белобородовым. Беспричинный как будто смех возникал именно потому, что они первые в этом дальнем углу, теперь уже настоящие комсомольцы, едут в Козлушку и везут с собой для первой в районе артели сепаратор, сенокосилку, легонькое ружье Амоске, душистое мыло, яркие, цветистые платки и мануфактуру Феклисте, Пестимее, Ивойлихе, Мартемьянихе… И потому еще смеялись они, что впереди разворачивалась новая жизнь, и жизнь эта была широка и радостна.


Новосибирск, 1929

Загрузка...