СКУРЧА УЮТНАЯ

1

Устроился я, в общем, не хуже самого Альфонса Доде: только вместо мельницы — крохотная хижина, сплошь в щелях и трещинах. Это мазанка, выбеленная известкой снаружи и внутри. Летом в ней жить можно, а вот зимой — не знаю… По ночам наблюдаю звезды, лежа на своих нарах, и мне кажется, что я — древний звездочет. Моя хозяйка — женщина, видимо, объективная — сказала при первой нашей встрече, что сдает склеп. Я спросил ее:

— Где вы видели такой склеп?

У нее немножко смешная фамилия — Пинцук. (Я даже переспросил ее: «це» или «че»?) Она родом с Кубани. Скорее всего, казачка. Звать ее Анастасия Григорьевна. Женщина худущая, но, должно быть, двужильная: в свои шестьдесят пять лет хлопочет от зари до зари. Так вот, она честно призналась, что отродясь не видывала склепа.

— Почему же вы думаете, — сказал я, — что этот домик напоминает склеп?

— А что же еще? Он и есть склеп!

— Реклама у вас, Анастасия Григорьевна, доложу вам, небогатая.

— Вольному воля! Нравится — въезжайте, не нравится — скатертью дорога.

— Да разве так разговаривают настоящие хозяева?

— А кто говорит, что — настоящая? Была когда-то настоящей. Это да! А теперь что?! Смехота одна. Просто личинка на капустном листе, а не хозяйка!

— Ладно, будь по-вашему: я снимаю этот склеп ровно на месяц.

И я въехал без дальних слов.

Мой единственный чемодан уместился в прихожей, напоминающей тамбур железнодорожного вагона. Голова моя — на расстоянии одного сантиметра от стенки. Ноги упираются в противоположную. Задняя стенка дома, к которой примыкает мое жесткое ложе, обросла саскапарелью. А в крохотное оконце глядится финиковая пальма. Она черная на фоне темно-зеленого неба. Возле моего изголовья — разумеется, с той стороны стенки — любит мочиться дворняжка со страшно избитым именем Шарик. И когда слышу его прерывистое дыхание, начинаю понимать, что в этой ночи я не один. В правом верхнем углу, подальше от двери, живет сверчок. И он тоже свидетельствует, что темной ночью не я один бодрствую под звездами.

Тишина здесь тем не менее отчаянная. Особенно по ночам. Мне кажется, что явственно слышу легкое жужжание радиоволны сверххолодного водорода в двадцать один сантиметр. Это голос космоса. Он хорошо знаком радиоастрономам. В моей хижине я улавливаю эту волну безо всяких электронных приборов. Просто лежу и слушаю. Гляжу на далекие звезды, мерцающие сквозь щели в кровле. Это прекрасное занятие для человека, переутомленного газетной работой. Я зову сюда всех своих собратьев, попотевших на различных меридианах и широтах, под водой и в стратосфере. Водород жужжит удивительно приятно. Он действует на нервы благотворней брома. Я сказал Анастасии Григорьевне, что мне по душе эта бухта. И море здесь вроде бы бирюзовое — чистое. Она подумала эдак с минуточку и сказала:

— Верно, Ску́рча уютная…

— Вот именно, — подхватил я, — уютная. Это очень правильное определение. Иного слова и не придумаешь.

Скурча пристроилась меж двух мысков — северного и южного. В ста метрах от уреза воды начинается густой лес (бук, ольха, отчасти граб). Между лесом и прибрежным песком — метров шестьдесят плодородной земли. На этой полосе и живут люди — крестьяне, рыбаки, Анастасия Григорьевна Пинцук в том числе. Причем последняя — на отлете, если это слово применимо к Скурче, ибо сама Скурча кажется на отлете вселенной. Хотя отсюда до Сухуми не более двадцати километров по прямой и немногим больше этого до Очамчире. Однако ощущение такое, что каждый километр равен световому году. А как же иначе, если по ночам слышишь жужжание водорода? Да и не только по ночам…

От порога моей хижины — если смотреть на север — видны горы. Это отроги Кавказского хребта. Они в снегу даже сейчас, в июле. Впрочем, и на востоке тоже горы. Они, видимо, пониже тех, северных: на них не заметно снега. Они какие-то светло-голубые. Чуть потемнее неба…

Когда на своих нарах я переворачиваюсь на правый бок, вижу большой морской барометр. Подозреваю, что он неисправен, хотя моя хозяйка утверждает обратное.

— Анастасия Григорьевна, — возразил я, — этот морской прибор показывает только «переменно».

— Ну и что же?

— Насколько понимаю, стрелка барометра должна двигаться вверх и вниз.

— Как это — вверх и вниз?

— А так: давление должна показывать.

— Какое еще давление?

— Атмосферное.

— А что показывает мой?

— Только «переменно».

Она поглядела на меня крайне недоверчиво. И вполголоса отчеканила:

— Уж больно все умниками стали!

И пошла кормить Шарика. Вечером я встретил ее у калитки. Она сидела в белом платке и грызла семечки.

— Анастасия Григорьевна…

— Аиньки?

— Вы на меня не сердитесь?

При лунном свете я увидел два блестящих глаза. Они почему-то показались такими молодыми.

— За что же, господи помилуй? — сказала она.

— А за барометр.

— Да нет, не сержусь. Я, батенька, сердиться-то разучилась. Кто я? Просто тля. Свой век доживаю. Нет, сердиться мне не положено.

Она жила в небольшом двухкомнатном доме, который достался ей от мужа, скурчинского рыбака. Позади дома — крошечный огород. На грядках ярко зеленеют помидоры, картофельная ботва и кукурузные всходы. Имея в виду это ее хозяйство, я сказал, что за всем этим нужен глаз и ни о каком «доживании века» не может быть и речи. Вместо ответа отсыпала мне горсть семечек и пересела на край скамейки, уступая место. В ногах у нее сидел черномазый Шарик. Он, видимо, отсыпался, чтобы ночью противно лаять.

Я уселся на скамейку, прислонившись спиною к ветхому штакетнику. Для меня было сущим блаженством сидеть вот так, совершенно бездумно, и глядеть на море — абсолютно чернильно-черное, только в самой середине бухты прорезанное желтой лунной тропинкой.

— Молодой, а уж сиднем сидите все дни, — заметила Анастасия Григорьевна. — Вам, должно быть, тридцать?

— Шутите, Анастасия Григорьевна.

— Шучу? С чего бы это? У меня на языке всегда то, что думаю. Всегда. Всю жизнь. И всю жизнь через это самое несчастная… Неужели тридцать пять?

— Угадали.

— Все равно не много.

— Седина уже…

— Это пустое все. Тридцать пять — даже не средина жизни. С чего это вы так устали? Неужели от этих самых книг?

— Всего-навсего от газеты.

— Что же вы, все пишете и пишете?

— Почти…

— И так — всю жизнь?

— Да, почти, если не считать того, что могу ослепнуть. Или с ума спятить.

— Не ослепнете. И в уме останетесь, — жестко проговорила хозяйка. — Крестьянин и тот не часто слепнет, а земляная работа — самая тяжельшая… А писать хоть и не просто, но и не очень мудрёно. Ежели, разумеется, писать чтó видишь, а не сказочки выдумывать из головы.

Я улыбнулся: довольно-таки востер язычок у Анастасии Григорьевны. А если посмотреть поглубже, то и желчи немало. Она кажется рассерженной. Но на кого и почему она сердита? Я заметил про себя, что этот вопрос необходимо выяснить. Просто так. Из журналистского любопытства…

А звезды наверху сверкают во всей своей ослепительной белизне. Точнее — голубизне. В комнатке темень, — выключил сорокасвечовую лампу. А в узкой потолочной щели небо еще темнее. Если слегка приподымаю голову, то вижу новый рой звезд. Если опускаюсь на подушке ниже, упираясь ногами в стенку, то в поле моего зрения еще какая-нибудь тысяча звезд. Прекрасный наблюдательный пункт. Отсюда я, пожалуй, могу следить и за полетами наших спутников. И недаром вообразил себя звездочетом. Не думаю, чтобы в Древнем Вавилоне мои самодеятельные братья находились в более удобном положении в моменты наблюдений за далекими светилами.

Черт возьми, слово «далекое» — не совсем точное слово. Определение «бесконечность» — тоже умозрительно, причем настолько, что и нельзя представить себе. Когда дело имеешь с космосом, художественные образы блекнут. Вероятно, от гигантских масштабов.

Прошлой ночью я тоже лежал вот так и глядел вверх. Моя фантазия работала довольно четко. Вообразил себя совершенным бобылем. И мысленно принялся искать тех, кто бы смог приветить меня на далеких планетах, буде полечу туда. И когда я попытался достичь Эпсилона Эридана, Тау Кита или какой-нибудь другой предположительно обитаемой планеты — мне вдруг стало жутко. Дорогие товарищи, ведь пустыня же вокруг, да такая, что Сахара по сравнению с ней кажется сущим оазисом. Вот какие дела!..

Шарик снова возвращает меня к делам земным. А точнее — к скурчинским. Он старательно обнюхивает давно знакомую плоскость глинобитной стены с зеленым покровом саскапарели и делает свое дело. Этот песик настолько пунктуален, что я могу сказать, не глядя на часы: сейчас ровно полночь… Беру таблетку нембутала и проглатываю ее. Запиваю сладким холодным чаем. Один знакомый врач сказал буквально следующее: лучше наладить сон хотя бы при помощи снотворного, чем ночь промучиться без сна. Я следую этому совету довольно скрупулезно и не превратился в наркомана, как это предсказывали иные друзья. Чтобы избежать придирок Минздрава, могу пояснить: снотворными не злоупотребляю…

— Чем вы занимаетесь, что так выдохлись? — спросила Анастасия Григорьевна, когда узнала про мою бессонницу. — Даже от сна таблетки пьете.

— Я же сказал вам: сотрудничаю в газете.

— Что же с того?

— Пишу.

— Так это разве так трудно?

— Я бы не сказал. Но и не очень легко.

— Что же вы, больше на одном месте сидите?

— Скорее, наоборот. За неделю до того, как приехать сюда, я находился почти на Северном полюсе. Прямо на льду.

— Что ж вы туда, пешком ходили?

— Кто же в наше время пешком отправляется на Север? На самолете, конечно!

Она призналась, что никогда не согласилась бы сесть в самолет. Эти вертолеты, которые летают чуть не задевая печные трубы, тоже страшные: вроде непонятных кузнечиков. Нет, родная землица куда ближе и милей!

— А почему вы без жинки приехали? — неожиданно спросила она.

Анастасия Григорьевна интересуется этим не впервой. Мне кажется, что ей очень хочется подловить меня на лжи. Но это не удается: я говорю чистую правду.

— Видите ли, Анастасия Григорьевна, нет у меня жены. Ее и не было. Так сложилась жизнь. Те, кто нравится мне, за меня не идут, те, кому я по душе, вроде бы мне не подходят.

— Привередлив, что ли?

— Не сказал бы.

— А что же это такое? Можно сказать, не молодой, а семья побоку. Это как же? Всякий мужчина жениться обязан, в хомут полезть. И эту жизню спробовать. А то что же это: одни маются, а другие — ягодки срывают, в свое полное удовольствие?

Пытаюсь пояснить, что никаких ягод не рву, а просто существую, как велит судьба. Тем более что с головой ушел в любимое дело. Газета для меня — и семья, и жена, и дети.

— А что за фифа у вас?

— Где же.

— А в комнате.

— Вы имеете в виду статуэтку?

— Каменная такая…

— Видите ли, Анастасия Григорьевна, это копия со знаменитой скульптуры египтянки Нефертити.

— Ваша знакомая?

— Что вы! Она жила чуть ли не четыре тысячи лет тому назад.

Она усмехнулась. Поправила косынку.

— Вы, право, чудной, — сказала она.

На следующий день хозяйка явилась, чтобы подмести комнату. И долго не спускала глаз с гипсовой царицы.

— Она улыбается? — спросила она.

— Чуть-чуть.

— Камень-то камень, а словно живая. Губы у нее немного бесстыжие.

Я повернул Нефертити так, чтобы «в три четверти» была к нам. Египтянка таинственно улыбалась, уверенная в своей женской силе. Ее тонкая шея была словно колонна в священном храме: изящно поддерживала великолепную сокровищницу таинственных гор.

Моя хозяйка рассматривала гипсовую египтянку, как живую, словно гостью, которую неожиданно застала со мной. Может быть, завидовала ее молодости, ее уму, ее чудо-носу и чудо-губам?..

— Скуласта больно, — заключила не без тайного злорадства Анастасия Григорьевна. — Словно калмычка.

— Не сказал бы, — возразил я.

— Разве это не скула? — она тронула пальцем одну щеку, потом — другую. — Вы этот камень всюду таскаете с собой?

— Нет. Только сюда привез. На отдых.

— Чудно!

— Я просто люблю ее.

— Вам жениться надо. Вот что!

Я расхохотался. Это ее немного обидело. Анастасия Григорьевна заявила, что пришла убирать комнату и было бы не плохо, если бы я вышел во двор. На чистый воздух.

И все-таки это милая старуха. Руки ее напоминают ветки замшелого дуба. Цвет ее кожи — коричневый. Жилы вздутые, склеротические. А вот глаза — живые. Они смотрят на тебя испытующе, эдак недоверчиво чуть-чуть, — дескать, всё знаем, не таись от нас. Жизнь ее, на мой взгляд, была многотрудной. Я это говорю, почти не зная ее биографии, интуитивно, так сказать. У нее на огородике много овощей, и она мне готовит обед. Так мы условились. Есть у нее и фрукты. А молочными продуктами меня снабжает один крестьянин по имени Лева́рса Ануа. У него замечательная простокваша. Моя старуха это объясняет особой закваской, которая только здесь, в Абхазии…

Я сказал, что и в Болгарии тоже замечательная простокваша.

— Где это?

— В Болгарии. — И я указал рукою за море.

— Не знаю, — сказала она. — Не бывала. Нам и здесь пока что не тесно.

Удивительно, она все переводит на какую-то субъективную точку зрения: то ей не тесновато, то и слыхом о том-то не слыхивала или ведать ничего не ведала. Словно ничегонезнайка. Подозреваю, что за всеми этими, невинными на первый взгляд, словами кроется какая-то обида на людей. А с чего бы иначе она стала разбрасывать мелкие булавочки?..

— Лев Николаич, — сказала она, — вот вы много, как погляжу, по белу свету бродили, а к нам в Скурчу на отдых пожаловали. Как это понимать?

— Только так, как полагается.

— А все-таки?

— Мои друзья очень расхваливали это место.

— И они правы: Скурча — место уютное. Первый сорт!

Я с нею охотно согласился.


— Кушайте молоко, Лев Николаич. — Хозяйка ставит на шаткий столик глиняный горшочек и косится на каменную Нефертити. В руках у нее какой-то бумажный сверточек. Она протягивает мне его.

— Что это, Анастасия Григорьевна?

— Табачок. От Леварсы. Твой жилец, говорит, оценил наше кислое молоко. Он, говорит, и в Болгарии бывал, и в Стамбуле тоже. Пусть, говорит, наш табачок попробует. Абхазский.

Я раскрываю сверточек. В нем душистый, шелковистый табак. Тонко-тонко нарезанный. Я пробую его на пальцах — слегка разминаю понюшку, с удовольствием нюхаю его.

— Должно быть, крепкий, — предполагаю я.

— А вы покурите — и сами поймете какой.

— Передайте ему мою благодарность, Анастасия Григорьевна.

— А он здесь, — говорит старуха, — у калитки.

Я беру с собой коробочку болгарской «Шипки» и выхожу к калитке. (Это буквально в двух шагах от моего порога.) Со скамеечки поднимается высокий поджарый горец в башлыке. Это настоящий Аполлон. Подпоясан тонким кавказским ремнем. Брюки бриджи заправлены в шерстяные ноговицы.

— Я хочу вас поблагодарить… — начинаю я.

— И поэтому побеспокоился?

— Какое же это беспокойство?

— Неужели за фунт табаку тоже благодарность полагается?

— Не за фунт, а за внимание.

Леварса учтиво приложил руку к сердцу.

— Это другой табак, — улыбнулся он.

— И за кислое молоко благодарю вас. После Болгарии такого и не пробовал.

— Это все чепуха: деньги — твои, молоко — мое. Ты табак покури.

(Позже мне объяснили, что в абхазском языке обращение на «ты» — явление нормальное, а «вы» — режет ухо.)

Я предложил абхазцу «Шипку»:

— А вы — вот это.

Мы с ним закуриваем. Как дегустаторы на табачной фабрике. Как настоящие ценители.

— Хороший, — говорит он.

— Берите всю коробочку.

— Спасибо, большое спасибо.

Анастасия Григорьевна слушает нашу немногословную беседу с улыбочкой. Мне кажется, что она гордится тем, что здесь, в Скурче, живет такой Леварса, который в грязь лицом перед приезжим не ударит: и молоко у него что надо, и табачок знатный.

— Вы живете в раю, — говорю я.

— А что делать? — отвечает Леварса. — Здесь родился, здесь и умру. Если бы даже был ад. Ты знаешь русскую поговорку: «Каждая лягушка свое болото хвалит»? Я тоже хвалю Скурчу.

— Нет, кроме шуток, Скурча — великолепный уголок. Я бы хотел на старости лет поселиться именно здесь…

— Когда? На старости? — сказал, смеясь, Леварса. — Сразу видно, что Скурча — так себе, если такое хорошее дело отложил до старости. Ты же еще совсем-совсем молодой.

— Ну, это не очень точно. Мне под сорок…

— А мне — семьдесят. Но стариком еще не считаю себя. Правда, Настя?

— И очень даже, — всерьез поддержала его Анастасия Григорьевна. — Видали бы вы, как Леварса пашет, как он чувалы с кукурузой тягает, как табак полет! Молодому за ним не угнаться!

Леварса ухмыляется в усы, слушая приятные для него слова.

— Вам чтó! — сказал я. — Вам жить полтораста, а мы — люди северные. Шестьдесят — и глядишь, окочурился.

Мы поболтали еще немного. Леварса пригласил меня к себе. «Это совсем недалеко, — объяснил он. — Раз, два и — у меня!»

— Знатный мужик, — сказала Анастасия Григорьевна, когда мы остались вдвоем. — Он в Сухуми пешком ходит. И в Очамчире тоже. Не потому, что скупой или денег нет. А просто из интересу. Это вроде бы спорт для него. И работящий какой! Словно буйвол, весь день туда-сюда. Жена тоже у него бедовая. Сухонькая такая, а без устали все. Рук не покладает. Я, говорит, как та абхазская лошадка — маленькая, но выносливая. Хорошие люди, скажу я вам. И хозяйство у него — ого какое! Каждый сантиметр, каждый вершок земли на учете и под делом. Ничего не скажешь — хозяин настоящий, он землю, как дите, любит. Да что там дите! Еще больше! С ним потягаться — одно удовольствие.

Подзадоренная собственными словами, Анастасия Григорьевна помчалась на свой огород. А я решил получше отдегустировать Леварсин табак. Оказывается, этот абхазец и папиросную бумагу приложил к табаку. Это было очень кстати, ибо я уже подумывал о газетной, что, разумеется, значительно подпортило бы вкус.

Хорошенький клуб дыма достался и Нефертити. Но она никак не реагировала: продолжала улыбаться все той же тонкой и могущественной улыбкой.

Табак был крепкий, душистый. Я не знаю, примут ли всерьез эти мои эпитеты люди, незнакомые с куреньем. Но любители табака меня поймут. Леварса, очевидно, решил поразить меня. И в какой-то мере достиг своего…

Около девяти утра, прихватив полотенце, я отправился на берег.

День обещал быть знойным. Море совершенно спокойно, как на картинах Марке. А может, еще спокойней. Оно одного цвета, без каких-либо оттенков. И казалось прозрачным. Банальное сравнение со стеклом — это первое, что приходило в голову. Банальное, однако же точное. Я подумал, что сказал бы мой редактор, прочитав в очерке, скажем, такую фразу: «Море напоминало расплавленное, но давно остывшее стекло». Хорошо это или очень плохо? Наверное, все-таки не очень хорошо. Но к образу редактор наш подходит несколько иначе — рационалистически, я бы сказал: «Кому охота столько стекла плавить, чтобы специально залив наполнять? А что значит «давно остывшее стекло»? Нельзя ли уточнить в промышленном отделе, сколько времени нужно для того, чтобы остыла такая уйма стекла?» И, не дожидаясь справок, аккуратно зачеркнет всю фразу и выведет каллиграфическим почерком: «Море напоминало хрусталь». Главное — соблюсти изящный стиль. Меня рефлекторно передернуло от подобного изящества. Но я тут же подумал: а как все-таки точнее передать образ этого моря, какое прилагательное призвать на помощь?

Я улегся на песок.

Что сейчас делается в нашей редакции? Съезжаются сотрудники… А впрочем, рановато. Здешнее время опережает московское на час. Неделю тому назад я с превеликим удовольствием — так мне казалось — покидал редакцию, чтобы перенестись с помощью воздушного транспорта в незнакомое мне место. А теперь, спустя неделю, — или мне это кажется? — я скучаю по шумным редакционным коридорам и машинописному бюро. И покой, о котором я буквально мечтал, понемногу начинает приедаться.


Я лежал на спине. Надо мною простиралось бесконечное небо. Нынче меня не пугало одиночество: черт с ними, с этими Эриданом и ему подобными! Солнце греет отменно, море плещется и поет что-то сладкое, точно на тончайшей гитаре играет, — эдак в четверть голоса, пианиссимо. Я очень доволен своей крохотной планетой, на которой такая чудесная бухточка Скурча. Справа и слева от меня поблизости никого. И только метрах в ста виднеется здешний Эридан в образе какого-то мальчишки, а еще дальше — еще какое-то людское созвездие. Я полагаю, что безмятежная скурчинская жизнь окажет на меня благотворное влияние, и я снова смогу ринуться на север или юг, запад или восток. Я — рядовой журналист и в качестве такового каждую минуту жду приказа свыше…

Было часов одиннадцать, когда из-за леса выкатилась автомашина и попыталась ринуться прямо на меня. К счастью, песок подвел водителя, и он вынужден был отказаться от этой малопонятной затеи. Машина развернулась на сто восемьдесят градусов. Вскоре ко мне направилась группа в шесть человек. Вернее, не ко мне, а в мою сторону. Возглавлял ее курчавый и чернявый молодой человек, довольно плотный, пышущий здоровьем, похожий на готтентота. Он вел себя как римский завоеватель, ступивший на африканский берег.

«Готтентот» деловито оглядел бухту, чуть не наступив при этом на мою руку.

— Разгружайтесь! — крикнул он своим друзьям.

И тотчас же стал раздеваться. (Спасибо ему за то, что ботинки и одежду он бросил не в меня, а мимо.)

— Вы что — местный рыбак? — спросил он.

— Нет.

— А что здесь делаете?

— Отдыхаю.

— Это я вижу, — бесцеремонно продолжал он. — Я спрашиваю — вообще.

— И вообще тоже.

По-видимому, мои спокойные ответы несколько озадачили его. Как можно заключить из нашего короткого диалога, я вполне мог послать его к черту и, несомненно, был бы прав.

— Значит, приезжий?

— Да.

— Откуда?

— Из Москвы.

Он тут же забыл обо мне и стал отдавать распоряжения, из которых я понял, что эти молодые люди приехали сюда с легкими водолазными аппаратами и собираются обследовать дно бухты.

— Вот от того буя до этого, — говорил «готтентот», размахивая руками. — Расстояние от берега — не больше ста метров. Петя и Ваня, собирайтесь. Миша следит с берега. Варя — тоже. А Мыстаф рванет на шоссе, в ресторанчик, и привезет бутерброды.

Я решил, что Мыстаф — шофер. И не ошибся. Потому что худощавый паренек вернулся к машине и действительно «рванул», чтобы выполнить приказ своего начальника.

Ребята-водолазы быстро разделись. Началась проверка снаряжения. Как выяснилось позже, это были студенты Томского университета, решившие посвятить лето археологическим изысканиям в Абхазии.

— Так вы, значит, москвич? — обратился ко мне «готтентот», точно и не было никакого перерыва в нашем, на мой взгляд, странноватом диалоге. — А чем вы, собственно, занимаетесь?

— В данную минуту?

— Нет, в данную минуту вы принимаете солнечную ванну. — «Готтентот» говорил очень серьезно, чуточку с пристрастием.

— Я отдыхаю в Скурче.

— Догадываюсь. А в Москве?

— По профессии я журналист.

Он занялся своими делами и на время опять позабыл о моем существовании. Двое парней надели на ноги ласты, прикрепили к своим спинам баллоны с кислородом, надели маски с очками, похожими на небольшие иллюминаторы. Они погрузились в воду — и над ними поплыли буйки-указатели. А третий парень и девушка не спускали глаз с тех самых буйков. Их начальник снова вспомнил обо мне.

— Послушайте, — сказал он запросто, — как вас звать? Лично моя фамилия — Габлиа. Имя Виктор. Можете звать меня по кавказскому обычаю просто Виктором.

— А я — Лев Николаевич. Только не Толстой, а Мочалов.

— Лева, значит.

Я усмехнулся:

— По-видимому, да.

— Вот что, Лева, поскольку вы журналист, вас должна заинтересовать наша экспедиция.

Я привстал, чтобы вежливо выслушать его.

— Видите ли, Лева, в этой бухте, на дне, вполне возможно, находится великий город античности Диоскурия. Может быть, слыхали о нем? Это был большой красивый город. Сюда приходили триремы с разных концов древнего мира. Торговля была бойкая. Говорят, семьдесят толмачей переводили с одного языка на другой. Как видно, до черта было этих языков! И вот этот город исчез. С начала нашей эры. Где он стоял? Что с ним стряслось? Эти вопросы волнуют не только меня. Я что — человек небольшой: всего-навсего начальник Управления по охране памятников. Всего-навсего кандидат наук. Всего-навсего автор полдюжины книг.

— Не скромничайте, — сказал я ему. Мне показалось, что мы с ним знакомы давным-давно.

Он воскликнул:

— При чем тут скромность!

Его глаза хитро светились за белыми ресницами, а щеки пылали румянцем.

— Вы «Огонек» читаете? — спросил он в упор.

— Иногда.

— Тогда вы знаете мою статью. Если следите за прессой, вы должны быть знакомы с некоторыми археологическими материалами по Абхазии.

Я напрягал память, но ничего не приходило в голову. Габлиа тут же добыл из карманов брюк объемистый пакет с газетными вырезками. Проглядев их, я понял, что я законченный профан по части археологии. Ни одной из этих заметок не читал. Это была только моя вина. Каюсь громогласно, повсеградно, повсеместно…

— Так вы журналист, дорогой друг? — издевательски спросил он.

Я понял, что выгляжу брехуном. Но доказать обратное был не в состоянии, ибо документы находились в моем бунгало.

— Я покажу вам свое удостоверение, — пообещал я.

— Зачем?! — воскликнул Виктор. — Я верю!

— Нет, я докажу.

— Варя, — крикнул он девушке, — идите сюда и познакомьтесь с моим лучшим другом — известным московским журналистом… — Неожиданно он осекся и обратился ко мне: — Извините, забыл ваше имя.

— Лева, — напомнил я.

— Да, с Левой, — сказал Виктор громко.

Девушка подала маленькую влажную ручку. Пожал мне руку и чернявый парнишка.

— Хотите мы вас включим в нашу экспедицию? — неожиданно предложил Виктор. — Мы будем искать Диоскурию, а вы будете нашим летописцем.

— Видите ли… — начал было я.

— А впрочем, не надо. — Виктор тут же отказался от своего предложения. Это у него получилось очень просто, я бы сказал, изящно. — Я совсем упустил из виду, что вы отдыхаете… Так вот, Лева, что получается топономически: Диоскурия, Скурия, Исгур, Скурча. Вы понимаете: Диоскурия — Скурча. Вы отдаете себе отчет, что это значит?

Я кивнул.

— Мы нашли подводный город близ Сухуми. Подводные развалины близ села Килашур. Мы найдем развалины и здесь!

Мне почему-то захотелось, чтобы Диоскурия оказалась именно на этом месте.

— Лева, — продолжал Виктор, — как называется этот мыс?

— Северный.

— Что за чушь?! Кто вам сказал? Это мыс Кастора! А это что за мыс? — он указал на Южный.

— Мне сказали — Южный.

— Что за провокация! — возмутился «готтентот». — Я, кажется, ясно всем сказал, что это мыс Поллукса. Кастор и Поллукс — братья-близнецы, Диоскуры. Я же нашел бутылку с вином возле этих мысов! Об этом в «Апсны́ капш» было напечатано. Вы читаете «Апсны капш»?

Я отрицательно покачал головой.

— Ха! — сказал Виктор. — Это же абхазская газета и где ее вам читать! Ну и сказал же я чепуху!..

Он разбежался и бултыхнулся в воду. Пофыркав немного, потер себе шею и быстро вылез на берег.

— Лева, а где вы живете?

Я указал рукой на свою хибару.

— В доме, который поменьше? Или побольше?

— Нет, в хижине дяди Тома.

— Поздравляю вас, вы нашли себе жилище рядом с развалинами храма Афродиты. Смотрите, не сманила бы вас в тот лесок какая-либо красавица!

— Нет, это мне не грозит.

— На этом самом месте, где мы сидим, была городская площадь. Позади нас стоял одеон. Это значит театр. Хотите знать, где находилась базилика? — Он кивнул на старый платан, что в полсотне метров от берега. — Некрополь, дорогой товарищ, был в сотне шагов от храма Афродиты. Вот так!

Он начертил на песке план Диоскурии. Я только понял одно: причал и различные портовые сооружения находились теперь — увы! — на дне бухты.

Петя что-то крикнул нам с моря и поплыл к берегу. В одной руке он держал не то камень, не то рыбу.

— Видите!.. — вскричал Виктор. — Первый камень найден!

К великому огорчению археолога, находка оказалась каким-то крабом — без роду и племени. Одна нога у него отсутствовала — ее, по-видимому, откусил некий драчливый морской житель.

— Что это? — с грустью произнес Виктор.

Краб пялил глаза и вознамерился проковылять к храму Афродиты. Но вскоре должен был отказаться от этого, ввиду крайнего истощения сил.

— Этот краб ошалел на свежем воздухе, — определил археолог. — Вы знаете, что черепахи, попавшие под радиацию в районе Бикини, теряли ориентировку и шли в горы, вместо того чтобы ползти к морю?

— Да, слыхал, — сказал я.

— Это же факт!

Краб был передан Варе, и она занялась им. А Петя снова погрузился под воду. Виктор поглядел на часы. Где же этот Мыстаф?

— Запаздывает ваш шофер, — заметил я.

— Он никогда не запаздывает, — всерьез заступился за своего подчиненного начальник. Но, минутку поразмыслив, он сказал: — Правда, он может проскочить в Очамчире. Там у него тетка. Тогда нам — хана. Будем загорать здесь до вечера. Да к тому же голодные как волки.

— А я вас накормлю, — предложил я.

Виктор поблагодарил и добавил, что может не есть двое суток. Какой же это археолог, который непривычен к тяжелым испытаниям? Я спросил его, часто ли ему приходится голодать? Как видно, позабыв только что сказанное, он удивленно спросил:

— Голодать?

— Ну да.

— Это что же — без хлеба, без воды?

— С водой, но без хлеба.

Виктор решительно замотал головой. Нет, он не помнит, чтобы приходилось голодать. Зачем же голодать, если все хорошо организовано? Каждую экспедицию приходится долго продумывать, всесторонне готовить, а потом уж трогаться с места.

— Где же, Виктор, вы испытывали выносливость на голод?

— Я?

— Ну да. Вы же только что говорили об этом.

Он провел несколько раз обеими ладонями по лицу, точно умывался холодной водой. Расхохотался. Ударил меня по плечу тяжелой розовой рукой:

— Я? Голодать? И не подумаю!

Нет, это был занятный малый.


Около пяти вечера появился Мыстаф на машине. Я уже был дома. Стоя у калитки, я видел усердно размахивавшего руками Виктора и поникшего головой шофера. Однако нотация длилась очень недолго. Искатели абхазской Атлантиды уселись в кружок и принялись за трапезу.

— Чего им надо? — поинтересовалась моя хозяйка.

— Ищут город, — пояснил я. — Затонувший давно-давно…

Анастасия Григорьевна ничуть не удивилась.

— В море, — сказала она, — все, что хочешь, найдешь. Вон за мысом, у реки Кодор, — там и стена стоит. Мой завсегда говаривал, что там есть такая стена и стена та уходит в море. И в море, когда он сети забрасывал с товарищами, камни цепляли.

— Значит, и там искать надо, Анастасия Григорьевна. Искать надо везде, где существует подозрение, — пояснил я. — Это дело такое: не обшаришь все как следует, ничего не найдешь. Вот мою египтянку в песках нашли.

— Сдалась вам эта каменная баба, — сказала старуха. — Я б на вашем месте живую поискала, а то закиснете ненароком.

Я махнул рукой.

— Небось надоели бабы? — щуря глаза, спросила старуха. — Сейчас они ведь какие? Сами вешаются на шею.

— Здесь и вешаться некому.

— И это верно. Чего-то заезду нет в нынешнем году.

— А что — бывают курортники?

— Не то чтобы курортники, а так, всякие шалтай-болтай. То на машине заедут, то к рыбакам нашим заявятся на недолгое проживание. И среди них бывают налитые соком девки. Вот за ними можно и поухаживать. Бывает всякое. И ревность, и кое-что еще, что прилипает к человеку, который с жиру бесится.

— Ну зачем же так, Анастасия Григорьевна? — пожурил я ее. — Разве любовь перевелась на свете? Любовь свойственна всем. Без нее скучно было бы.

Старуха замахала руками.

— Не говорите мне про любовь. Любовь — одна фантазия, вроде бы сон. От безделья придумана. Вот живу я седьмой десяток, а спросите меня, что есть любовь?

— Ну, что есть любовь?

— Отвечу, — с превеликой готовностью ответила старуха. — Любовь есть гипноз и сон!

Я с трудом удержался, чтобы не расхохотаться. Старуха была настроена серьезно и решительно. Она далека была от шуток. Что-то накипевшее готово было вырваться наружу.

— Вы же были замужем, Анастасия Григорьевна, вы же любили своего мужа…

— Не знаю, — произнесла она сквозь стиснутые зубы. — Уважать — уважала, а вот любить — сама не знаю. Говорят, люди с ума от любви сходят. Вот в прошлом году одна приезжая с рыбаком путалась. Молокососом. Сказала, все бросит из-за этого хлопца: и мужа, и квартиру в Киеве, и даже дите… А то одна, — продолжала старуха, — тут за Леварсой увивалась. Он старик, прости господи, а она такая вертлявая, тщедушненькая. На вашей койке жила целый месяц. Ежели, говорит, посмотрит он на меня, ей-ей поддамся. Да на вас же креста нет, говорю, как же такое может в голову запасть, он же женатый, говорю, да и старик к тому же?! А она хохочет так, чистые зубки наружу, голубенькие глаза так и сверкают дьявольщиной. Бабушка, говорит, надо понятие иметь, чтобы старика завлечь. Они, говорит, получше нынешних ребятишек. Вот чертовка, а?! Любовь — это выдумка. — Она дунула на ладонь. — Фу! — вот она любовь!

У нее в ногах Шарик терся. Старуха потрепала его за уши:

— Вот Шарик тоже любит, когда приходит пора. Только он без грязи и прочего. А люди все в грязь затоптали. Нет, батенька, любовь — досужая выдумка. Словно облаки на небе: приплывут — уплывут. Гипноз, одним словом.

Мне стало жаль ее. А сколько таких женщин на святой Руси, изверившихся в простых человеческих чувствах, всю жизнь делавших только тяжелую работу? Не слишком ли много взвалили мы забот на хрупкие женские плечи? В одном своем очерке я написал о том, как мужчина поцеловал ногу возлюбленной. И я получил кучу писем. Одно — помню очень хорошо — было из Саратова. «Мы читали вашу статью, — писала мне незнакомая женщина. — Читали, можно сказать, всем двором — одни бабы. И мы хотим задать вопрос: придумали вы или бывает так на свете, когда мужчина через любовь способен женщине ноги поцеловать? Лично мы все считаем, что это ваше литературное вдохновение. Это все очень красиво, но в жизни так не бывает…»

— Вы уж меня извините, — сказала Анастасия Григорьевна, — болтаю тут всякое. Чего доброго, вы еще подумаете, что сумасбродная я…

И заторопилась. К себе, на огородик.


Привиделся мне этой ночью сон. Я бы его определил как археолого-эротический.

Я оказался в Диоскурии. Шел по городским улицам, замощенным торцовой мостовой, и диву давался: где же руины, о которых толковал Виктор Габлиа? Город был нарядный: новые дома со слюдяными окошками, витражи из финикийского цветного стекла, мраморные колонны и пилястры, барельефы ваятелей Милета и Сиракуз, массивные двери из лучших пород колхских деревьев. Квадриги так и шныряли по улицам туда-сюда. Горячие кони били копытами мостовую так, что казалось, долбили ее, словно каменотесы в каменоломне. Великолепна была бухта. Высокие колонны-ростры высились на мысе Кастора и мысе Поллукса. Многочисленные триремы стояли на якорях. Матросы, говорившие на многих языках и наречиях, шумной толпой бродили по каменному молу. Веселые женщины из прибрежных притонов сопровождали их.

Грубая брань, заразительный смех разносились на всю окрестность. Зачарованный, я медленно брел по улицам. Мне хотелось повидать Габлиа и сообщить ему, что необходимо прекратить всяческие поиски Диоскурии, ибо город этот никогда не исчезал: он живет и здравствует!

Как и следовало ожидать, самое удивительное зрелище предстало передо мной в храме Афродиты. Очаровательные девственницы брызгали благовония на полированные плиты храма. Представьте себе, девы были нагими! Я отдаю себе отчет в совершенно недопустимом содержании этого сна, но тем не менее это было так, и я не намерен приукрашивать его в угоду кому бы то ни было (имею в виду ханжей).

Самое отвратительное ожидало меня впереди. Две из этих легкомысленных — по утверждению жреца — девственниц нахально осмотрели меня и, пользуясь тем, что в храме не было посторонних, подталкивая сзади, повели к алтарю, а может быть, к жертвеннику. Они нагло заглядывали мне в глаза. Меня почему-то угнетала мысль о том, что все это может дойти до слуха редакционного месткома и я буду посрамлен навеки. Видимо, я невольно высказал вслух мои опасения, ибо одна из этих девиц сказала:

— Однако, молодой человек, перестраховщик вы изрядный.

Я искренне удивился:

— Позвольте, разве не нахожусь я в Диоскурии?

— Вы угадали.

— В храме Афродиты?

— Разумеется.

— Откуда же это слово — перестраховщик?

— Вы, очевидно, только себя считаете способным на всяческое словотворчество.

— Отнюдь, — сказал я, — хотя в редакции меня величают блестящим стилистом.

Девственница плутовато ухмыльнулась.

— Значит, вы пишете в стиле девятнадцатого века, — сказала она.

Я прикинул в уме эту цифру: как же это так — девятнадцатый век? Это же, скорее, время Тутанхамона, а не Тургенева.

— Для стилиста-архаика это не имеет значения, — продолжала девственница. — Что такое десяток веков? Важен принцип.

Мы обменялись этими короткими фразами, пока двигались к алтарю, изображая русскую тройку с одной коренной и двумя пристяжными. Не скрою: их общество было приятно. Они были очень веселы, милы и даже красивы. Правда, их нагой вид не мог не шокировать…

Главная жрица приветствовала меня у алтаря поднятием изогнутой в локте руки. И тут же сделала выговор своим младшим подругам, косясь на мои брюки. Девушки мигом сообразили, в чем дело, и не успел я опомниться, как я оказался в одних плавках. По-видимому, и плавки смущали жрицу, но я ухватился за свои чресла с такой силой, что скорее умер бы, нежели позволил оголить себя.

— Прошу учесть, — взмолился я, — что в моем лице вы видите одного из ревностных сотрудников нашей редакции. Я очень дорожу мнением коллектива. Вообразите себе, что бы сказал коллектив, если бы только узнал, в каком виде его сотрудник вращался среди вас? Ведь вы — вроде бы заграница.

— Пустое говорите, — надув щечки, произнесла главная жрица. — Коллектив ваш умнее, чем вы думаете. Вы же не мальчик!

— Все равно, — умолял я слезно, — не надо стаскивать с меня эти несчастные плавки. Ведь они — последнее прибежище, вернее, последний щит для сохранения чистоты моего поведения в вашем изумительном храме. Я согласен на все, лишь бы плавки оставались на своем месте!

Главная жрица готова была внять моей просьбе, но эти две чертовки, тащившие меня к алтарю, вцепились в плавки. Еще мгновение — и разорвали бы их…

Тут, к счастью, я открыл глаза. Что-то журчало возле моего уха. Это был чудесный Шарик. Несомненно, это он уберег меня от разврата, и я простил ему этот естественный акт, так раздражавший меня.

Я с детства сохранил суеверное уважение ко снам. Но никогда не пытался раскрывать их тайное значение — времени не хватало. А нынче призадумался: что бы все это могло означать? Почему клетки моего мозга перенесли меня в далекую Диоскурию, вытолкнув на сцену весь тот сумбур, который приснился мне?

Сквозь щели пробивался слабый предрассветный луч. В моей каморке царил полумрак. Я глянул на часы: было четыре пятнадцать… Духота стояла необычная. Возможно, ей я обязан этим идиотским сном. Я встал и, прихватив с собою папиросу и коробок спичек, вышел к калитке.


Тишина вокруг потрясающая. Предрассветный миг. Море уснуло вместе со всем миром. Ни единый листочек не шелохнется на деревьях. Птицы спят. Лягушки не квакают. Представьте себе: не квакают! Это прямо-таки удивительно. У моря даже тише, чем в моей хижине.

Я искупался, точнее, нырнул разок и вернулся к своей скамейке, чтобы посидеть на ней и покурить, ни о чем не думая. Это очень удобная скамейка — низенькая, широкая, на ней лучше отдыхается. Посидел, оглянулся вокруг и только теперь заметил машину на берегу. Возле нее возились мужчина и женщина. Вчера их не было, они, должно быть, приехали совсем недавно — может быть, на рассвете. Выбрали они недурное местечко: как раз под тем самым платаном, под которым закусывали Виктор Габлиа и его друзья-водолазы.

Было хорошо видно, как они разгружали свой скарб, что-то устанавливали возле машины, оттаскивали к кустам ежевики большой мешок, по-видимому, со спальными принадлежностями.

Она была в трусах и бюстгалтере, он — в брюках, до пояса голый. Женщина открыла дверцу машины, а затем сильно хлопнула ею. Эта ее неаккуратность в обращении с машиной вызвала, как видно, замечание мужчины: он подошел к машине, открыл дверцу и осторожно закрыл. Женщина махнула рукой. Эдак небрежно…

Нашего полку прибыло, подумал я безо всякой особенной радости. Не хватает того, чтобы они оказались москвичами, да еще из журналистского мира. Это было бы слишком! Неужели же от нашего брата нельзя избавиться даже здесь, в Скурче?

Вдруг мужчина направился прямо ко мне. Я решил, что ему нужна моя помощь, а может быть, у него испортилась машина и требуются рабочие руки. Однако я ошибся.

— Доброе утро, — сказал он негромко, точно боясь разбудить кого-то.

Ему лет тридцать, такой чернявый, атлетического сложения, косая сажень в плечах. Он щурил глаза за толстыми стеклами очков, словно это были не его, а чужие очки.

— Здравия желаю…

Он извинялся за столь ранний визит. Но что поделаешь, если я единственная живая бодрствующая душа в Скурче.

— Мы куда-то подевали спички, — сказал он мягким голосом. — Правда, целую дюжину коробков умудрились замочить в реке. Это недалеко отсюда.

— Сделайте одолжение, — сказал я. — Вот вам коробок. И пожалуйста, без возврата. Этого добра хватает. Вы что — проездом, случайно?

Он объяснил, что намеренно заехал в Скурчу. В прошлом году здесь отдыхал один знакомый киевлянин и очень советовал заглянуть в Скурчу, если доведется быть в Абхазии…

— Мы с женой путешествуем, — сказал он. — Проехали из Киева на Ростов, по Военно-Грузинской дороге — на Тбилиси, а теперь решили найти приют где-нибудь на побережье.

— Так вы киевлянин?

— Я родился там. Будем знакомы: Глущенко…

Он назвал свое имя и отчество, но я не разобрал. Глущенко, видимо, догадался, что и я на отдыхе, что вовсе не местный рыбак: кто же будет курить на завалинке чем свет? — только приезжий чудак… Я сказал, что не спится что-то…

— У меня имеется пипольфен, — сказал он. — Это очень хорошее снотворное.

Я поблагодарил его, и он отправился назад, к своей машине.

— Приходите к нам, — крикнул он, обернувшись ко мне.

Я вернулся на свое ложе. Оно так заскрипело, что казалось, на него железнодорожная платформа въехала. Визг стоял прямо-таки кошачий. Может быть, это из-за сильной засухи?

Что делает человек в пятом часу утра, когда ему не спится? Трудно говорить за всех. Что касается меня, журналиста, твердо решившего отдохнуть на берегу Черного моря, то я пытался ни о чем не думать. Хочешь уснуть — не надо думать. Буквально ни о чем. Даже об этих автотуристах, забредших сюда на своей «Волге». И о Леварсе не стоит думать. Он приглашал к себе. Лень ходить в гости — а любопытство все же разбирает. Хочется поговорить с ним. Сколько людей — столько судеб, сколько людей — столько биографий. Мне все хуже и хуже удаются жизнеописания, вернее, очерки о так называемых положительных героях. Я говорю «так называемых», вовсе не желая умалить жанр газетного очерка, рассказывающего о хорошем человеке. Просто хочется подчеркнуть, до чего все это непросто! Очень трудно написать свежо, написать так, чтобы люди читали очерк с удовольствием, а не воротили от него носа после первых же строк. Чем больше встреч с самыми разными людьми, тем легче пишется. А что, если…

Любопытно, что думали о положительном герое в Диоскурии? Там тоже, наверное, были свои герои труда: шкипера судов, грузчики, лоцманы… А как реагировали в то время, когда предъявлял коносамент какой-нибудь заморский купец?..

Кастор и Поллукс…

Где я слышал эти строки: «А в небе светят Тиндариды и их двуокая звезда»?..

В храме Афродиты… Да, да…

Проснулся я очень поздно. Ныла грудь. Голова отяжелела, точно выпил вчера. Было одно средство прийти в себя и почувствовать настоящим человеком: побежать к морю и бултыхнуться. Только так…

И вот через минуту надо мною была толща воды, по крайней мере, в два метра. Камни, поблескивавшие на песчаном дне, уходили назад. Вода становилась все более темной и тяжелой. А когда я выплыл на поверхность, был уже вполне здоров. Безо всякого пирамидона и аспирина прошла голова. Недаром же я люблю южное море, целительное и прекрасное. Чего не смогу сказать о Белом море или Балтийском: тамошний холодок даже летом продирает до костей. Одна знакомая говорила мне, что наступит день, когда я полюблю Балтику, ибо гипертония не минует и меня. А я все-таки остаюсь при своем: не может быть, чтобы старикам вредило южное море, словно аптека, наполненное до краев целебными солями и растворами и излучающее, как говорят, сверхполезные ионы (разумеется, отрицательные).

Дома меня ждал стакан кислого молока, который тоже действовал в одном и том же направлении вместе с отрицательными ионами.

Я спросил Анастасию Григорьевну, которая возилась на огороде:

— Много ли отрицательных ионов в Скурче?

Она ответила, не запинаясь:

— Ой, много! Сказывают, такого добра не сразу отыщешь. А здесь они роем роятся.

— А что это за ионы, Анастасия Григорьевна?

— Чего не знаю — того не знаю. Говорят, для здоровья лучше всякого масла или сала.

— Так ли?

— Чего не знаю — того не знаю.

— А что бы вы пожелали себе: ионов или сала?

— Сала! Что правда — то правда. Потому что в сале наверняка ионов побольше будет, чем в воде.

— Вы наших новых соседей видели, Анастасия Григорьевна?

— Это которые у машины портки вывесили?

— Какие портки?

— Обыкновенные. Мужские.

— Их там двое. Муж и жена. Он утром за спичками приходил.

— Ну, значит, они надолго. Надо предупредить Леварсу, чтобы поосторожней был с молоком.

Я не понял, какая связь между молоком Леварсы и появлением двух автотуристов.

— А как же? — сказала старуха. — Им тоже хочется кушать. Вот и пойдут они к Леварсе.

— Зачем же непременно к Леварсе?

— Больше и не к кому. У нас, батенька, на всю бухту одна коровенка осталась. А раньше их сколько было! Сколько семей — столько и коров. Масла, молока, сметаны девать было некуда. На шоссе возили — проезжим продавали. Вы бы сходили к Леварсе — приглашает вас. Хочется ему с вами чачи выпить.

— Что ж, пожалуй, и схожу. Сегодня же.

День выдался ядреный: в полную силу жара, спокойное море, горячий, как сковорода, песок. В самом деле, почему бы в гости не сходить? Поближе к вечеру. Это где же живет Леварса? Старуха толком объяснила: не доходя Южного мыса, вернее, мыса Поллукса, у самого моря. Заблудиться невозможно. Решительно невозможно.

Что делать курортнику в жаркий день? На берегу валяться. В песке. Эту участь себе заранее уготовил. Поэтому без дальних слов отправился на берег. Пусть пигментируется кожа, аккумулируется энергия. Стыдно без загара на севере появляться.

Шагаю к морю, как на работу. Вот уже восьмой день. Без прогулов и опозданий.

— Хорошо, хорошо, — говорит моя старуха, — вы вроде негра теперь. Завидки будут брать ваших друзей.

— Сердца не попорчу на солнце, Анастасия Григорьевна?

— А вы, значит, легурируйте. Сюда и назад, сюда и назад. Чем же вам еще заниматься? Мозги проветривать да сил набираться. Вот вам нынче щей зеленых наготовлю. Попробуйте наших кубанских щей.

— Так я же потом изойду, — говорю в шутку.

— И это неплохо. Русский человек от пара не гнется. А кубанские щи спробовать надо.

Надо — так надо!

Анастасия Григорьевна — я это уже заметил — нет-нет да и вспомнит про кубанское житье-бытье. А недавно целый час рассказывала про себя, то с ненавистью, то с сожалением. Мне порой казалось, что она за что-то себя ненавидела, за что-то ранила себя безо всякого сожаления. Возможно, что это только казалось. А вот боль в ее словах сквозила совершенно явственно. Боль за прошедшее, невозвратимое, боль ни за что ни про что оскорбленного человека. Трудно, разумеется, все принимать на веру, не зная, что было и как. Но не верить ничему — я имею в виду трагическое в ее жизни — трудно и просто невозможно. Человек есть человек: даже самый завзятый лгун не может не быть в чем-то правдивым. А ей, Анастасии Григорьевне, зачем неправдой голову мне морочить? Какая от этого польза? Человек она по-крестьянски расчетливый и напраслину на себя возводить не будет. И какой ей смысл накладывать на себя мученический венец? И просто так плакаться тоже не станет — не тот характер. Как-никак кубанская казачка, и сердце у нее довольно очерствело и к своему и к чужому горю.

— Хозяйство у нас, правду сказать, — рассказывала Анастасия Григорьевна, — было большое. У отца моего все сыновья — дюжие и работящие. Подремлют ночью немножечко — и снова за работу. Эта дремота у них заместо сна. И у мужниной родни, значит, тоже, как муравьи, с утра до вечера в земле копошатся. Ну, значит, в гражданку все хозяйство наше потрепали — то белые, то зеленые. В тридцать седьмом мужа моего, значит, в тюрьму, и там, говорят, от сердца умер.

— От разрыва, что ли?

— А кто его знает?

— Где же он сидел?

— Ведать не ведаю. Забрали, и все.

— Так и не виделись?

— А кто покажет?

— В чем же его обвиняли?

— Тоже не знаю.

— А умер когда?

— Числа, что ли, какого?

— Ну, года, ну, месяца…

— Чего не знаю, того не знаю.

— И вы не пытались узнать что-либо поподробнее?

— А где? У кого?

— Там, где жили.

— А что узнаешь-то? Грозились и меня туда же упечь, если не уберусь куда глаза глядят.

— Куда же вы должны были убраться?

— Куда хошь.

— Может, жив ваш муж?

— Может быть.

— Наверное ли умер? Может, ошибка вышла с извещением?

— С каким извещением?

— А кто же сообщил о смерти?

— Вот еще какие нежности! Сообщили? Да просто писарчук из сельсовета сказал.

— М-да.

— Вот, значит, какие дела? С той поры — котомку за плечи и пошла батрачить. Табак собирала в Абхазии, землю копала. Потом брата нашла. Здесь он и жил. Здесь и помер.

— А ваш дом? Ваша станица?

— Бросила все. Да разве же я одна?! Гвоздь в дверь — и жми, куда донесут ноги!

Анастасия Григорьевна рассказывала бесстрастным, изнуренным голосом, точно все это ее и не касалось даже ни одним бочком.

2

— Как вам нравится мой дворец? — смеясь говорил Леварса Ануа, когда я ступил на его двор. — Правда, дворец?

Это был деревянный дом, почерневший от времени. Может, из каштана, а может, из дуба сколоченный. Он стоял на высоких сваях, или, как называют их строители, стульях, посреди небольшого двора-прямоугольника — я бы сказал, посредине сплошной бахчи или сплошного сада. А вместо штакетника по периметру двора — ежевика, ощетинившаяся острыми шипами. Под полом свободно мог стоять человек, можно было поставить и лошадь и корову. На верхний этаж вела каменная лестница. Кровля — железная, выкрашенная в красный цвет.

На лестнице меня приветствовала жена Леварсы. Звали ее Ну́ца. Отчества своего не называли ни он, ни она, мотивируя тем, что в Абхазии-де не принято называть два имени сразу. Ей, вероятно, было лет пятьдесят. Одета в черное траурное платье (как выяснилось, у нее в прошлом году умерла тетя в соседнем селе). Была она удивительно бела лицом и скуласта, точно монголка. Глаза ее все время улыбчиво светились. Эта небольшая сухонькая женщина в проворности могла потягаться с любой девушкой.

— Пажалста, пажалста, — приглашала она, — русски мало понимай. Извиняй.

— Нуца, — сказал я, — ваш муж говорит чисто, а вы?..

— Ай, ай, ай, — по-девичьи краснея, вскрикнула Нуца, — мой многа была город, а я не был город.

Леварса церемонно ввел меня в свой дом, усадил за стол. Его супруга на скорую руку накрыла на стол. Традиционная чача была водружена посреди тарелок. Сыр и чурек да свежие овощи — недурная, должен заметить, закуска.

Сказать откровенно, встряска была основательной — мы выпили по десятку рюмок абхазского самогона. Слава богу, рюмки были старинные — не более полсотни граммов емкостью. А иначе бы ног оттуда не унести.

Это были настоящие люди земли, кондовые крестьяне, ушедшие корнями, словно дуб, глубоко-глубоко в почву. Выковырять их отсюда было бы, по моему разумению, совершенно невозможно. Казалось, у них и у бахчи — одна кровеносная система: оторвешь от земли — умрут от истечения крови и эти люди и зелень.

— Она прямо сумасшедшая, — добродушно говорил Леварса. — Хозяйка моя без бахчи жить не может. А я что? Я везде проживу. Даже в городе.

Нуца тут же его разоблачила:

— Ай, ай, неправда говорил. Он земля, как свой мальчик, любит.

Леварса улыбался в усы. Положа руку на сердце в прямом смысле этого слова, он подтверждал:

— Правда, моя земля как солнце в глазах, как душа вот здесь. — И он хлопал себя ладонью по груди.

— Я вовсе не удивляюсь вашим словам, — заметил я. — Не надо быть агрономом, чтобы определить, что огород у вас образцовый. Мал, да богат. Вот если бы все любили землю, как вы!

Он чокнулся со мной, опрокинул рюмку:

— Вот здесь, на этом месте, я не согласен с вами. Вы, конечно, работаете в столице, все видите и понимаете. Мы здесь — люди маленькие и темные. И все-таки, я извиняюсь, у нас есть мнение. Если можно, я выскажу его вам, как младшему брату, — я же старше вас. А скажу вот что: нет в Скурче человека, который землю не любит. Правда, есть лентяи. Но их мы считать не будем, мы все очень разучились любить землю.

— Как так? — удивился я.

— Я извиняюсь: очень просто. Если человек пять, десять лет ничего от земли не получает — у него любовь пропадает. Извиняюсь за грубость: если мужчина десять лет ухаживает за дамой и ничего у него не выходит, что он делает? — Он уставился на меня вопросительно. — Ну, что он делает?

— Бросает ее! — отрезал я решительно.

— Ых, дорогой мой человек! — Леварса порывисто обнял меня и расцеловал. — Конечно, бросает, если он мужчина! Посмотрите на пять верст вокруг меня. Только на море не надо, а вот туда, на лес, и за лес. Это есть колхоз «Алашара», что значит «Свет». Я — член колхоза. Клянусь вот этим чуреком, я не знаю, что значит настоящий доход! Работаю, как буйвол — денег нет, не работаю — все равно денег нет. Что лучше? Конечно, не работать лучше, если все равно денег нет, кукурузы нет, табака нет. Если бы не моя хозяйка, ее огород и ее корова — бедный Леварса давно бы чувства лишился и лежал здесь, как мертвый. Разве это дело?

Он вскочил с места и подошел к распахнутому окну. Подозвал меня и спросил — хорошо ли вижу я окрестность? Я сказал — вижу хорошо.

— Пусть я не сойду с этого места, если во всем поселке остался хоть один молодой колхозник. Если кто пока дома, то, значит, калека. Если не калека — скоро уйдет в город. Потому, что он не любит землю, потому, что земля для него — ноль, как песок на берегу, никто ее не ценит. Рабочий любит свой станок?

— Любит, — подтвердил я.

— А шофер свою машину?

— Любит.

— А крестьянин в Скурче землю не любит. Может быть, я это говорю, потому что выпил. Тогда ты так и скажи: товарищ Ануа Леварса выпил и потому говорил чепуху. Но если я не пьяный — вы должны послушать товарища Ануа, я еще раз говорю: если бы не моя корова, если бы не эта ладонь земли, я бы окочурился. Разве это не правда? Я — человек старый; ты — человек молодой. Я знаю много, а у тебя силы много. Вы все должны советоваться со мной, я должен любоваться вами, вашей работой, воодушевляться. Я правду говорю?.. Если ты плюешь на мои слова, если ты не хочешь меня спрашивать ни о чем, тогда дело твое. Тогда не спрашивай меня, почему нет хлеба, почему нет моркови, почему нет молока. Тогда все ты сам доставай.

Я сказал, что он правильно рассуждает, только, на мой взгляд, в открытую ломится дверь; никто не отрицает опыта старших, никто не пренебрегает советом знающих крестьян.

Леварса хватил кулаком по столу.

— Вот тут я извиняюсь! — воскликнул он запальчиво. — Если все так, как ты говоришь, то почему молодые в Скурче от земли бегут? Это очень большой вопрос. Наш председатель колхоза то паспорта у нас отбирает, то справок не дает, а молодежь все-таки бежит, как волки в лес смотрят. Я скажу тебе так: если молодые не любят землю, как мы, то дело не получится. А почему так? Почему совсем рядом — в Адзю́бже, Ки́ндге, Ата́ре — хорошо, а в Скурче плохо? Потому, дорогой, что у нас такой председатель колхоза.

Мы выпили с ним еще по одной, и он повел меня хозяйство свое показывать. А жене наказал вина принести и сыру поджарить к вину. Я протестовал, но ничего не вышло. Нуца занялась своим делом.

Леварса стоял посреди грядок, похожих на любовно приготовленные пироги: нет ни одного квадратного сантиметра, которого не коснулись бы человечьи пальцы.

— Ты не знаешь, почему мои дети землю не любят?

Я молчал.

— Почему не отвечаешь? — спросил он насмешливо.

— Не чувствую себя компетентным.

— Кем?

— Компетентным. Специалистом, что ли.

Леварса усмехнулся. Посмотрел на меня долгим, умным взглядом.

— Скажи, дорогой, — проговорил он, — почему писать в газете все специалисты, а когда я, простой крестьянин, задаю очень простой вопрос, вы молчите?

— Я не молчу, — не очень решительно оправдывался я, — не знаю местных условий…

— Хорошо, — Леварса взял меня за плечи и внушительно проговорил: — Я скажу. Я, который ничего не пишет, нигде не бывает и ничего не видит. Слушай: потому что работать никто с нашим председателем не хочет.

— То есть как это — работать не хочет?

— Я сказал что-нибудь неясно?

— Не совсем ясно.

Он увел меня на балкон. За оградой его двора лежали пустыри.

— Что это? — спросил он.

— Насколько я понимаю, пустырь.

— Пустырь — это значит пусто?

— Примерно.

— А здесь был сад и поле. Кукуруза росла выше моей головы, а яблоки сами падали на землю — так было много.

— Куда это все девалось?

— Это надо спросить у нашего председателя Сымсыма.

— Так снимите его!

— А кто его снимет? У него в Очамчире зять работает. В райисполкоме.

— Напишите в газету.

— Написали! Не помогает! Может, ты напишешь? У тебя есть перо, есть голова! Твое слово — как слово пророка!

Я искренне хохотал. Попросил его не смешить меня. Какой я, к черту, пророк?! Просто журналист, каких и в Сухуми немало.

Он подбоченился, отошел от меня на шаг и, напустив на себя наивность, сказал:

— Неужели и ты говоришь то, что тебе твой редактор говорит?

— Почти.

— Ай-ай-ай! Как нехорошо! Я делаю то, что говорит мой председатель Сымсым. Ты пишешь то, что хочет твой редактор. Значит, государство потеряло две головы: твою и мою. Потому, что мы перестаем думать. Ну, моя голова много не стоит, а твоя — не меньше миллиона!

Я замахал руками.

— Ну пятьдесят тысяч новыми деньгами. Зачем терять такую голову? Напиши в своей газете так: давайте экономию наводить — пускай думает каждая голова. Вот тогда некуда будет девать вино, кукурузу, сыр.

— Стоит над вашими словами задуматься.

— Над моими? Кто я? — уничтожительно сказал он. — Фу, пыль, мушка! Давай лучше вино попробуем. Может, и я когда-нибудь в Москву приеду — непременно к тебе зайду.

— Буду только рад… — сказал я искренне.

Он сидел визави загорелый, поджарый, с юношеским задором в глазах. Своими огромными ручищами напоминал орла. Леварса поднял чайный стакан вина, точно наперсток, и произнес небольшой, приличествующий данному моменту тост.

Вино было сплошным нектаром. Никогда не пил ничего подобного. Нуца стояла в стороне и улыбалась во весь рот своими снежно-белыми зубами.


Я возвращался домой при луне. Она висела над Скурчей такая огромная и неестественно светлая, что казалось, ее кто-то смастерил специально для этих мест. Все лунные моря — напоказ. Все лунные цирки — точно на блюде: гляди, любуйся!

По левую руку от меня — таинственная масса моря. Словно живое оно: мечтательное, задумчивое, полное мыслей. Море словно бы беседовало со мной, понимая любой немой вопрос, обращенный к нему. А по правую руку — лес. Я еще не был в нем и плохо понимал его. Он тоже казался таинственным. Там светились огоньки, и я не понимал, кто зажег их. Они были такими же далекими, как и звезды, и такими же непонятными, как звезды.

Голова кружилась. Будто жернова работали в ней — приятно, неназойливо. Это от выпитого вина. Но пьяным себя не чувствовал. Было этакое очень легкое ощущение от собственного существования. Не знаю, понятно ли я выражаюсь? Не было тяжести, того многопудья, которое делает тебя чугунным от выпитого. Все было в норме, и это ни с чем не сравнишь. Норма — великая вещь!

Я уносил с собой подаренную Леварсой бутылку чачи. Она немножко мешала мне, но ведь не бросать же ее! Шел я по улице Зевса Громовержца. Правда, подо мной не звенели гранитные торцы, и квадриги не пугали меня. Проселочная дорога вилась вдоль морского берега на границе зеленой травы и серого песка. В сильный шторм море, несомненно, доходит сюда и слизывает сухие травинки и опавшие листья.

Впереди маячил платан. Под ним чернел силуэт автомашины. Где же сами автотуристы? Купаются или лежат на разложенной возле машины постели?

Они, оказывается, ужинали, сидя на коврике с той, невидимой стороны машины. Дорога проходила шагах в десяти от них. Я сказал громко:

— Если не ошибаюсь, Глущенки еще не спят?

— Вы угадали, — отозвался женский голос. — Кто там?

— Ваш муж, как бы это сказать, — дома?

— Валя, к тебе пришли.

Теперь я вспомнил его имя и отчество: Валентин Павлович.

— А, — сказал Глущенко, — пожалуйте! Вы в самое время поспели. Присаживайтесь к нашему немудреному столу.

Он по-прежнему был неотразим своей фигурой и атлетическими плечами. Она оказалась весьма миловидной. Таково было самое первое впечатление при лунном свете.

— Валентин Павлович, — сказал я, — мы с вами познакомились нынче утром.

— Ну конечно же!

— Если не возражаете, есть тут у меня бутылочка местной водки. Чача называется. Иду, можно сказать, от гостей да в гости.

— Прошу вас… Простите, не знаю вашего имени…

— Лев Николаевич…

Его жена хихикнула. Я знаю почему: ее смутили мое имя и отчество. Особенно потому, что я без бороды, хотя и ношу имя Толстого…

— Прошу вас, Лев Николаевич, присаживайтесь вот здесь. Зовите меня просто Валя, а ее — Лида. Так естественней… Давайте вашу бутылку. Ею распоряжусь я, а Лидочка угостит кофе. Хотите кофе по-турецки?

— Вот его-то мне сейчас и недостает. Все было сегодня, а вот кофе не было!

Много ли надо, чтобы далеко от дома перезнакомиться людям, желающим чувствовать себя независимо и непринужденно? Думаю, что для этого вполне достанет пяти минут. На шестой минуте уже кажется, что болтаешь со старыми друзьями. (Ну, разумеется, речь идет о людях общительных, а не бирюках-одиночках.)

Мы разговорились, что называется, по душам.

Лидочка — Лидия Игнатьевна, — которую уже успел рассмотреть более подробно, внесла существенные коррективы в мои первые впечатления: она настоящая красавица, с цыганским блеском глаз и резкими, порывистыми движениями. Должно быть, у нее раздражена щитовидка. Мой знакомый врач говорил, что это для женщины не очень плохо, если только не слишком беспокоит. Легкая раздражительность щитовидки подсвечивает зрачки внутренним огоньком, к которому, дескать, весьма чувствительны мужчины.

Ее матовое лицо с крепко посаженным, задиристым носиком и большими глазами все время как бы обращалось к тебе. Если даже при этом она разговаривала с мужем. Бывают иконы, которые не спускают с тебя своих глаз, где бы ты ни находился. Так постарался богомаз. И в данном случае я имел дело с неведомым богомазом, сотворившим прелестную Лидочку.

Была она не высока, но под стать своему мужу: тоже стройная, тоже атлетического сложения — я бы подумал, что она неоднократная чемпионка в соревнованиях по художественной гимнастике. И в то же время было в ней что-то архиженское, что-то от «Неизвестной» Крамского и что-то едва уловимое от шансонеток Тулуз-Лотрека. Я имею в виду не прямое сходство, а нечто отдаленное, намекающее, напоминающее и так далее. Одним словом, меня, надеюсь, поймут: ибо просто так, грубо сплавить «Неизвестную» с шансонетками нелепо и нелегко. Но что-то объединить в их характере, их облике, как это сделал богомаз, создавший Лидочку, вполне возможно…

— Здесь очаровательно, — говорила Лидочка. — Мне очень нравится. Именно вот так по-цыгански, на берегу моря. А вы, наверное, со всеми удобствами?

— О да! — ответил я с подчеркнутой горделивостью.

— Мы с нею все время спорим, — сказал муж. — Она за полную дикость, а я — за примесь цивилизации. Скажем, так: дикий берег и хорошенький коттедж с ванной, душевой и гаражом.

— Нет, нет, — неистово возражала Лидочка, — надо по-первобытному. Хотя бы раз в году!

Супруги и не подозревали, на каком знаменитом месте живут. И я выложил в наиболее красочной форме (кое-что прибавляя от себя) все, что знал о Диоскурии. Она слушала восхищенно, он — посапывая, как медведь. Нос у него, по-моему, был поврежден, как у боксеров. Я, оказывается, не ошибся в своем предположении: он некогда действительно занимался боксом. Сейчас все это ушло в область преданий. Валя по специальности физик-теоретик, а она занимается физической химией.

— Вы вполне могли бы изобрести атомную бомбу, — пошутил я, — если бы ее не изобрели лет двадцать назад. Вы соединяете в себе Паули, Эйнштейна и Ферми.

— Лидочка, — удивленно сказал Валя, — неужели мы имеем дело с коллегой?

— По-моему, с дилетантом, — без стеснения сказала она. — Сейчас все говорят об атомах. Это модно. Как ты этого, Валя, не понимаешь?

— Вы правы, Лидочка, я и есть дилетант. Но не забудьте, что дилетанты сделали гигантские открытия, например, в египтологии и еще кое-каких науках.

— Это верно, — сказал Валя. — В какой же области вы работаете?

— Журналистики.

— Они все знают, — весело заметила Лидочка. — С ними ухо надо держать востро.

— Почему же, Лидочка?

— Я не люблю борзописцев…

— Послушай… — укоризненно остановил ее муж.

— И не послушаю! Я говорю то, что думаю. Я человек прямой. И не терплю китайских церемоний!

— Слышите? — обратился он ко мне виновато. — Для нее все нипочем. Не знаете ли вы, откуда берутся такие храбрые женщины?..

Она прервала его:

— Лучше скажите, откуда берутся трусоватые мужчины? У нас уже и женщины летают в космос. Дали бы возможность — полетели бы первыми!

Валя схватился за голову. Он сказал, что теперь уж пропал окончательно, что житья ему уже не будет, раз женщина в космосе побывала.

— Бедный мученик! — сказала она жестко, без тени иронии.

Пикировка между супругами была, скорее всего, показной, так сказать, милой семейной шуткой. Однако я кое-что распознал в ворохе едва уловимых интонаций: она явно выдавала себя — не могла, просто не умела скрывать острых шипов. Ибо таков был ее характер… А впрочем, все это, может быть, мне просто показалось. Во всяком случае, это были милые люди…

— Давайте купаться, — неожиданно предложила Лидочка.

— М-м-м, — промычал Валя.

— Не мычи! А лучше соглашайся. Вот тебе плавки, вот полотенце. А вам — что?

Этот вопрос относился ко мне. Поскольку вопрос о купании принципиально она решила сама и за меня, я сказал, что все необходимое при мне, за исключением полотенца.

— Вот это мужчина! — воскликнула она с явно провокационной целью.

Но муж не обратил внимания на это.

— Обожаю воду, — успела крикнуть Лидочка, скрываясь в чернильном Понте Евксинском, как называли его диоскуры.

Мы с Валей стояли по щиколотку в воде. Море фосфоресцировало, поспешая за Лидочкой. Вскоре исчезли и всплески и голубые огоньки.

Делать нечего: надо раздеваться. А Лидочку не было ни видно, ни слышно. Муж не высказывал по этому поводу ни малейшего беспокойства. Он, должно быть, отлично изучил ее повадки.


Супруги еще купались, когда я покинул их, пожелав приятного купания и спокойной ночи. Да, запамятовал было, пригласил их в свое бунгало. «Обожаю бунгало!» — воскликнула Лидочка.

Не знаю, в котором часу уснул. Прилег не раздеваясь, чтоб поразмышлять, и — уснул. Проснулся так же неожиданно: что-то страшное надвигалось на меня. Спросонок решил, что это квадрига стучит колесами по торцам Диоскурии. Подождал несколько секунд, надеясь, что шум исчезнет вместе со сном. Но нет — грохот усиливался. Он стал почти невыносимым. И я заторопился к калиточке.

В черноте ночи у самого моря шумело какое-то чудовище. Оно двигалось от мыса Кастора в сторону мыса Поллукса. Первое, что пришло в голову: ихтиозавр! А на самом деле это был танк. Но почему же он двугорбый на фоне темно-темно-зеленого, почти черного моря? Присмотревшись получше (минутой назад я был ослеплен светом фар), понял, что имею дело с обыкновенным, мощным трактором, перевозящим по песку что-то очень грузное. Людей не видно. Только иногда слышится: «Левее! Правее!» А кто командовал — так и не уразумел. Луна куда-то задевалась, и трудно было определить, что именно волокут по песку. Постепенно глаза пришли в нормальное состояние, и я увидел какое-то строение, установленное на полозьях. (На таких полозьях перевозили саркофаги фараонов.) Вдруг трактор развернулся на девяносто градусов и, точно военный корабль, осветил меня боевыми огнями. И я снова ослеплен. Будто нарочно. Чтобы вывести из строя единственного, как мне казалось, свидетеля.

Утром рано по следам трактора прошел огромный экскаватор. Он тоже громыхал так, что дай боже! Скурча тряслась, словно в лихорадке, содрогаемая мощными гусеницами. Каким-то чудом выдержали это землетрясение руины храма Афродиты. А еще через час, все в том же направлении, торопился самосвал с дымящимся асфальтом.

— Что это такое? — спросил я Анастасию Григорьевну.

— Ума не приложу, Лев Николаич. Сколько здесь живу, а такого не видывала. Вот придет Леварса — спрошу у него. Он-то уж знать должен.

Я предположил:

— У вас затевается какая-то стройка, Анастасия Григорьевна.

— Вот уж никогда! Какая же у нас может быть стройка!

— Помяните мои слова: стройка! И не иначе.

Самосвал трижды проезжал по пляжу. На песке красовались глубокие следы от гусениц и автопокрышек низкого давления. Техника, я бы сказал, была брошена сюда самая современная.

Я нетерпеливо дожидался Леварсы Ануа. Сам не знаю, откуда взялось такое нетерпение. Неужели мне больше всех положено знать о делах Скурчи?..

Леварса с некоторым опозданием доставил традиционный литр молока и банку простокваши. Я преградил ему дорогу у самой калитки.

— У меня к вам будут вопросы, — начал я с места в карьер.

— Ко мне? — удивился он. — Бог мой, неужели я стал таким большим человеком, что ко мне москвичи обращаются с вопросами?!

— А вы этого не знали?

— Что я большой человек?

— Вот именно!

— Даже и не подозревал!

Леварса вручил свое ежедневное приношение подоспевшей старухе, которая осталась с нами, чтобы послушать новости.

Я сказал:

— Леварса, вы слышали этой ночью шум?

— Конечно.

— Что же это было?

— Чепуха была!

— А все-таки?

— Я же говорю — чепуха!

— Как это понимать?

Леварса закурил папиросу, которую предложил ему я. Закурил неторопливо.

— А ты думал — танки? Танки, да?

— Очень было похоже.

— А за хорошую новость магарыч будет? — Леварса явно интриговал.

Я пообещал магарыч.

— Ну что же, — сказал он, — могу поздравить с хорошей абхазской харчевней. Запомните сегодняшнее число: Скурча уже имеет первоклассный ресторан.

Я ничего не понимал. Эти его иносказания и аллегории сбивали с толку. Какая харчевня? Какой ресторан?

— А какой у вас самый лучший ресторан в Москве? — спросил Леварса.

Я затруднялся ответить. Может быть, «Москва»? Или «Националь»?

— Теперь и у нас есть свой «Националь», — подтвердил Леварса.

Из его рассказа, довольно бессвязного, я понял, что в Скурче, недалеко от платана, за ночь был сооружен ларек. Разровняли землю, притащили дощатое сооружение из ближайшего села, заасфальтировали «территорию», оградили ее частоколом. И утром в окошке появилась жирная морда некоего Шуку́ра. Леварса уже имел честь познакомиться с ним и даже выпить рюмочку водки. Для созидания этого ресторанчика Шукуру потребовалось ровно восемь часов ноль-ноль минут. Все было сделано с быстротой фронтовой обстановки, когда ведется подготовка на направлении главного удара. И когда скурчинцы продрали глаза — они узрели чудо-ресторанчик, который, казалось, стоял здесь со времен самой Диоскуриады.

Журналистское любопытство не давало мне покоя: уж очень хотелось познакомиться со столь энергичным, весьма оперативным строителем. Ночная молниеносная операция, несомненно, могла быть осуществлена только выдающейся личностью. Было бы преступлением пройти мимо нее. И я после купания отправился в скурчинский «Националь». Анастасия Григорьевна к тому времени успела выяснить, что этот Шукур из соседнего села Адзюбжа, что и ларек тоже адзюбжинский. Окончил Шукур Плехановский институт в Москве. Последнее обстоятельство вызывало особое уважение к личности завларьком. Человек с высшим специальным образованием удостаивает своим вниманием Скурчу — шутка ли сказать?! Причем не гнушается такой рядовой должностью, как должность заведующего ларьком сельпо. Даже утверждали, что Шукур совсем недавно занимал пост то ли заместителя министра торговли Абхазии, то ли заместителя директора Абхазпромторга. Точно установить не удалось.

Итак, я вооружился кое-какими данными. Тем более любопытной обещала быть встреча с Шукуром.

Это был сравнительно молодой человек, лет тридцати — тридцати пяти. Коренастый здоровяк с волосатыми руками и грудью гориллы. Полукопченая колбаса в его руках казалась сосиской, бутылку водки он держал словно флакон из-под валерьянки. Глаза у него красные, как после бессонной ночи, каковой она в действительности и была.

Увидев меня и тотчас же признав в моем облике приезжего, спросил без дальних слов:

— Сто? Двести?

— Пока сто, — сказал я.

Закуску приготовил он сам, полностью игнорируя мой вкус: нарезал луку, колбасы, малосольных огурцов.

— На здоровье, — буркнул он.

Я не торопился пить.

— Что творится! — сказал Шукур на чистейшем русском языке. — Этот Гарринча делает чудеса.

— Кто? — спросил я.

Шукур вытаращил глаза:

— Дорогой, я говорю о Гарринче. Из бразильской футбольной команды.

Верно, есть такой Гарринча. Теперь я вспомнил. Правда, с недопустимым, с точки зрения Шукура, опозданием. Почему-то был далек в этот день от футбола…

— В матче с Аргентиной он забил гол с тридцати метров, — продолжал Шукур. — Это же ужас!

Мне пришло в голову имя другого футболиста — Пеле. Не желая казаться абсолютным идиотом, я сказал:

— Пеле тоже хорош.

— Га! — сказал Шукур. — Пеле нашел Гарринчу! Вы знаете, кто такой Гарринча?

— Нет.

— Это уличный футболист. Гонял мячи по дворам и улицам. Его заметил Пеле. Гарринча — ученик Пеле. Когда Пеле сломал себе ногу, Гарринча заменил его… Извиняюсь, Пеле не ломал ноги — жилу растянул. Ногу сломал один перуанец по фамилии Родригес… Если Пеле и Гарринча будут играть против наших — это очень плохо.

Я всерьез заметил, что это просто катастрофа.

— Верно! — воскликнул Шукур и хватил волосатым кулаком по прилавку. — А что надо сделать, чтобы ликвидировать эту угрозу на первенстве мира по футболу?

Я выпил свои сто граммов, точно касторку, — безо всякой охоты. Но не выпить было невозможно. А иначе как бы услышал полезный совет о первенстве по футболу? Прежде чем выложить свои новые мысли, Шукур включил небольшой транзисторный радиоприемник и покрутил ручку.

— Нет, — сказал он с грустью, — сегодня не передают — матч завтра… А чтобы отразить угрозу, я бы в корне перестроил нашу сборную команду.

И он изложил свой план скупо, но предельно четко и ясно: одного надо выгнать, другого — пригласить, третьего — с центра нападения перевести в левого крайнего и так далее. И он угрожающе заключил, точно разговаривал с капитаном сборной:

— Если не будет этого — проиграете! Даю голову на отсечение! Вот — нож, вот — моя голова!

Он продемонстрировал мне и нож, и лохматую голову.

Я заказал для приличия еще сто граммов и спросил его — не выпьет ли со мной? Оказалось, что он готов на жертву, если не буду настаивать более чем на пятидесяти граммах. На том и сошлись. Шукур взял наперсточек (а как назовешь рюмочку в его толстых пальцах?). Он сказал:

— За наше знакомство. Дай бог вам здоровья, успехов, всего, что я желаю сам для себя!..

Выпил. От закуски отказался. Просто глотнул минеральной воды.

— Нет, этот Гарринча делает чудеса. Его удар весит почти три пуда. В матче в Рио-де-Жанейро он порвал три мяча. А кого мы выставим против него? А?

Я был в крайнем затруднении: действительно, кого мы выставим против Гарринчи, который запросто рвет футбольные мячи? Меня никогда не обзывали болельщиком, но кое-что в футболе понимаю. Так мне казалось до встречи с Шукуром. Однако с этой минуты ощутил свою полную беспомощность в этом вопросе, ибо имел дело с великим знатоком.

— Приходите слушать матч, — пригласил Шукур. — Завтра передают в восемнадцать ноль-ноль.

Оказывается, он тут же, в ларьке, и живет. А жена его, молодая, худощавая женщина, прислуживает клиентам, которые желают посидеть под гостеприимным брезентовым кровом скурчинского «Националя». Из-за частокола доносился горячий разговор и даже кто-то пробовал петь.

Мы с ним расстались лучшими друзьями, но так ни на чем не сошлись относительно действий, могущих обезвредить могучего и воистину великого Гарринчу — любимца скурчинского Шукура.


Жара все усиливалась. Рыбаки говорили, что в тени — тридцать два, а на солнце — сорок пять. Июль был в полном разгаре. Валя и Лидочка очень довольны зноем, они говорят, нахолодались на кавказских перевалах. Анастасия Григорьевна молила бога о дожде, но не потому, что было жарко, а потому, что влага до зарезу нужна была бахчам и полям: «Еще три дня — и все сгорит на корню». Я был категорически против дождя. И это естественно: мне хотелось жариться на пляже и купаться. Одного мнения со мной держалась и чета Глущенко. В отношении погоды желания их совпадали. А вообще говоря, они все время пикировались между собою. Только купались и ныряли единодушно. Впрочем, и по песку ходили в обнимку и даже целовались.

По этому поводу моя старуха сказала:

— Это не к добру. Когда супруги милуются на виду у всех, словно голубки, — не к добру. К чему это? Раз женаты — к чему эти нежности? Женаты — значит, любят.

Момент был подходящий, и я поймал ее на слове:

— Анастасия Григорьевна, а ведь вы говорили, что не верите в любовь.

— И не верю.

— А ведь вы были замужем — значит, по вашим словам, любили.

— Так что же с того, что замужем была? Выдали меня девчонкой. Пятнадцати лет. И мой через месяц ушел на войну. На германскую. Потом на гражданскую. Приехал — чужой. Одно слово: муж! Какая тут любовь? И характером был злой. Может, война сломила? Сидит, бывало, день-деньской и слова не вымолвит. Такой был крутой казак! Но справедливый. Спину гнул на поле, на мельнице. Из кожи лез. Однажды так кулаком по скуле съездил, что я чуть рассудка не лишилась. Такой он сделался нервный. Какая уж тут любовь?!

Анастасия Григорьевна смахнула концом косыночки мутную слезу и заторопилась к себе.

Зачем завел я этот разговор? Надо же понимать, голова садовая, что сердце у нее изранено! Да и сама она как-то назвала себя подранком — дескать, давным-давно ранена, а живет. И в самом деле, какая уж тут любовь?

3

Ко мне в окошко залетают майские жуки. У меня в хижине жарко и душно, как в железной бочке. Душно даже ночью. Древесные лягушки квакают на всю вселенную. Одна из них, по-моему, находится в саскапарели, вьющейся по стене моей хижины. Я видел эту, зелененькую штучку: такая малюсенькая, а голосиста. А те, которые в ближайших болотах, состязаются с древесными. Не знаю, как на лягушачий вкус, но, на мой взгляд, победу в соревновании одерживают древесные. Или это мне так кажется? Еще бы: они квакают у меня над самым ухом!

На рассвете Скурча особенно любопытна: напоминает птичий базар. Каких только голосов не услышишь! Я очень сожалею, что плохо знаком с обитателями фауны. Даже среднерусской, среди которой прожил всю жизнь. Если сравнивать с оркестром — здесь найдешь все, начиная от пикколо и кончая геликоном. А какая-то пичужка имитирует ксилофон. Совершенно немыслимо, что называется, узреть их очами: то ли так малы эти граждане, то ли великолепно закамуфлированы под зелень и кору деревьев.

Особенно остро чувствуется возня и пение птиц, ибо все это происходит в ближайших кустах, буквально в двух шагах от моих барабанных перепонок. Или же на деревьях, стоящих тут же, рядом с моим бунгало. Словом, любителю природы в Скурче скучать не приходится.

А более всего по душе — моя хижина. Нет, иного жилища я бы себе не желал! Пусть нету в ней ни ванной, ни шикарного туалета и разных удобств. Ощущение близости природы, близости, не знающей средостения, порожденного цивилизованным комфортом, — замечательное ощущение. В году, по крайней мере, раз испытывать его необходимо… (В этом отношении Лидочка права.) И живу безо всякого расписания, по правилам Марка Твена: ложусь, когда предоставляется возможность, встаю, когда принуждают к тому обстоятельства.

Вот сегодня улегся рано.

Пускаю дым в потолок. Хорошо лежать вот так и ни о чем не думать. Я задаю себе только один вопрос: увижу ли сон? И какой именно? В Скурче я совершаю во сне различные исторические экскурсы. Неужели мозг так чутко среагировал на рассказы Виктора Габлиа? Вообще говоря, редко вижу сны. Тем более не придаю им никакого значения… И все же одна из обитательниц храма Афродиты стоит у меня перед глазами. Она смугла, юна, у нее глаза точно греческие маслины: блестящие, большие. Она улыбается мне. Вижу, как шевелятся ее губы. Что она говорит? И почему так плохо слышу? Ведь она очень близко — достаточно протянуть руку… протянуть руку… она говорит…


Она говорит:

— Здравствуйте.

Я протираю глаза. Кто это: девица из храма Афродиты? Похожи, как две капли воды. Позвольте, что это: сон или явь? Ничего не пойму! Она сидит на скамеечке. У нее большие блестящие глаза милетянки и матовое лицо финикиянки. Рядом с нею на скамеечке — небольшой, коричневого цвета чемоданчик. У девушки худые руки. Сидит она ровно прислонясь головой к штакетнику и чуть раскрыв губы.

— Здравия желаю, — говорю я ей. — Кто вы?

— Племянница Анастасии Григорьевны. Я приехала, а ее нет дома.

— Она, видимо, за хлебом пошла. Скоро вернется. А я ее жилец. Милости просим.

— Нет, нет, подожду здесь.

Но не могу же я допустить, чтобы девушка сиротливо дожидалась на скамеечке. Настаиваю на том, чтобы она вошла если не в бунгало, то, по крайней мере, во двор. Но лучше всего — в хижину, ко мне. В припадке гостеприимства забываю о том, что она запросто может подняться в дом к своей тетушке — ведь у Анастасии Григорьевны ничего не запирается. Об этом варианте она сама напоминает. Я тут же соглашаюсь с ней, ибо это логичнее.

Ей-богу, она совсем не дурна и ничуть не уступает девушкам из храма Афродиты. Потому что и ей тоже лет двадцать. Я не удержался от того, чтобы не глянуть, как говорят, не зыркнуть ей вослед, когда она пошла по двору. Честное слово, интересная девушка! Она устала с дороги — это чувствовалось. Отоспится, отдохнет — будет еще краше!..

Инстинктивно пощупал свои щеки — не брит. А еще того хуже — стою в трусах, с оголенной грудью. Просто позор!..

— Прошу прощения! — кричу я ей вдогонку. — Я в таком затрапезном, можно сказать, виде.

Она мило поворачивается, мило улыбается и мило говорит:

— Что вы! Я же как с неба свалилась. Вы думаете, я этого не понимаю?

А тон, а тон каков? И я не могу не удержаться, чтобы не метнуть комплимента:

— Вы просто очаровательны!

Вы думаете, я не заметил, как покраснела она до ушей? Я это отлично видел! Видел, как сверкнула она голубоватыми зубами. Видел, как плавно шагает, круто сворачивая на каменную лестницу…

Я полез в свою конуру, побрился своей заслуженной электробритвой, которую купил в Вене вскоре после войны, облачился в белые брюки и нейлоновую рубашку.

Смотрю — еще одна гостья: у калиточки Лида! Такая нарядная: в брючках, голубой безрукавке, с яркими деревянными бусами на шее, в светло-зеленых очках.

— Лев Николаевич, доброе утро!

— Лидочка, дорогая, прошу вас!

— Я хочу осмотреть ваше бунгало.

— Добро пожаловать! — провозгласил я, а сам подумал: «Черт возьми, эти девицы из храма, кажется, соберутся в моем бунгало наяву!»

Она вошла во двор, внимательно осмотрела его и, попросив разрешения, направилась в мою конуру. Я ждал, что вот-вот за штакетником появится мощная голова Валентина на мощной шее. Однако он заставлял себя ждать.

— Где же ваш муженек? — спросил я, все еще надеясь, что увижу его.

— А зачем он вам? — сказала Лидочка.

Я что-то пробормотал, не знаю даже что. И очутился рядом с нею на моих сверхскрипучих нарах. Она сидела непринужденно, и я — рядом с нею.

— Люблю мужчиночный дух, — раздувая ноздри, проговорила Лидочка. — Уф, как сладко! А все-таки вы — животные. Вы, все мужчины. В вас есть что-то псиное, обезьянье. Не находите?

Я готов был провалиться сквозь трухлявые половицы. Да, разумеется, не очень-то у меня прибрано…

— Да нет же, — небрежно перебила меня Лидочка, вытянув ноги и положив их одна на другую. — Я говорю о специфически мужчиночном духе. А холостяцкую неразбериху лично я обожаю. Это ужасно, когда у мужчин все чисто, аккуратно. Настоящий мужчина должен спать на подстилке или прямо на полу, как лев в зоопарке.

Она резко сняла с себя очки и испытующе взглянула на меня.

— Не знаю, — сказал я нерешительно. — Правда, на полу валяться приходилось, но львом никогда не был.

— А кто из вас бывает львом? — брезгливо сказала она. — Все вы — кролики!

— Спасибо на добром слове.

— И вы — тоже. Лично вы! Слышите?

— Возможно вполне.

— Нет, не возможно, а точно! — Она положила руку мне на плечо. — Скажите, вы боитесь меня? Вы не спрашиваете себя, почему я здесь, у вас?

— Признаться, спрашиваю.

— И что же?

Я решил ощетиниться. Хотя бы чуть-чуть. А иначе такая женщина, как Лидочка, сочтет тебя за тряпку.

— Я думаю, что это лучше всего объясните сами… Зачем мне гадать?

— Верно, объясню сама. Мы с Валей поссорились.

— Мелкая стычка?

— Не знаю. Не уверена.

В таких случаях, как мне кажется, необходимо сказать несколько слов в утешение. Но Лидочка не из тех, кто нуждается в этом.

— Но, надеюсь, ничего серьезного? — сказал я.

— Тоже не знаю.

— Могу ли я предложить свое посредничество?

— Можете, но из этого выйдет только пшик!

«Пшик» меня не устраивал. Зачем встревать в это дело, ежели «пшик» заранее обеспечен, и притом на все сто процентов?

— Лев Николаевич, — беззаботно продолжала Лидочка, любуясь на свое отражение в ужасном осколке зеркала, вделанном в стенку, — давайте поговорим о чем-нибудь более приятном.

— Например, о холере в Одессе, как некогда писал Шолом-Алейхем? — пошутил я.

— Хотя бы. Только не о нашей бездарной ссоре… Вы бы лучше сказали, что это за милое существо обитает в этом доме? — И она кивнула в окошко.

— Вы имеете в виду эту девушку?

Молодая гостья, племянница моей старухи, стояла на балкончике и глядела в нашу сторону. Она была ослепительно хороша в лучах утреннего солнца.

— Вы отлично знаете, что я имею в виду, Лев Николаевич.

— Я ее впервые увидел полчаса тому назад.

— А зачем вы краснеете?

— Серьезно?

— Вполне.

Я взял ее руку. Как-то машинально.

— Ну? — бросила она снисходительно. — Что же дальше?

— Как — что?

— А так! Скоро ли начнем целоваться?

Я немедленно оставил в покое ее руку. Отодвинулся к стенке. Извинился.

— Поверьте, я не виноват, — пробормотал я.

— Я, что ли?

— Скорее — вы.

— Не будем препираться, — сказала она примирительно, точно мы с нею давным-давно знакомы. — Она вам нравится?

— Странный вопрос.

— Вовсе не странный. А вполне законный. Взрослые люди мгновенно определяют свои отношения. Это только ханжи делают вид, что люди влюбляются друг в друга месяцами, работая на двух смежных станках — токарном и фрезерном. На самом деле все и проще и сложней.

Она говорила увлеченно, веря в истинность своих слов. Это была, несомненно, увлекающаяся женщина. А впрочем, не ручаюсь и за это. Она точно в той песне — «как ветер мая»… Что же до этой девушки на балкончике, очень милой, — я просто ничего не могу сказать, кроме того, что она молода…

Она перебила меня:

— Молода? Признайтесь, это не самое худшее качество, особенно для женщины.

Мы продолжали разговор в этом духе, а я думал о ее муже. Вовсе не из трусости. А просто из обычного человеческого сочувствия: наверное, Валя переживает, гадает, о чем это здесь, в бунгало, беседуем мы между собою.

— Пойдемте к Вале, — предложил я.

— Он вам нужен, Лев Николаевич?

— Скорее вам, Лидочка.

— Нет, я побуду у вас. Мне здесь нравится!

— Он, наверное, беспокоится. Это слишком жестоко с вашей стороны.

Она вдруг посерела лицом. На секунду погасли глаза. Губы плотно сжались. И я услышал глухой голос:

— Что вы понимаете в жестокости? Еще вопрос: кто из нас более жесток? Я или еще кто-нибудь? Не надо говорить лишнего, если не знаешь человека.

И неожиданно блеснули у нее на глазах слезы. Они блеснули так, точно стеклышки на солнце. На мгновение. И снова их как не бывало. Через секунду она снова обрела беззаботность и весело пошучивала надо мной и той девушкой, которую, дескать, так неумело скрываю… Вот уж доподлинно: чужая душа потемки.

Я, что называется, одним глазком косился на балкончик, на котором маячила девушка. Теперь она была не одна: Анастасия Григорьевна обнимала ее и о чем-то горячо толковала с ней, размахивая руками. По-видимому, старуха радовалась приезду племянницы. Я думаю, это естественно, если живешь один как перст…

— Лев Николаевич!

— Да.

— Я могу и обидеться.

— Простите.

— Я не привыкла к тому, чтобы в моем присутствии любовались другою. Это не ревность! Это мой врожденный недостаток. Или достоинство.

— Достоинство, — сказал я вполне искренне. И поцеловал ей руку.

Она вскочила, будто вспомнила о чем-то важном.

— Ладно! — сказала Лидочка решительно. — Надо идти!

— Как? Вы уже уходите?

— А вы думали?!

— Нет, нет, я ничего не думал. Разумеется, надо идти. Я провожу вас.

— Ни в коем случае! — Она бросила на меня взгляд, исполненный высокого достоинства. — Вот этого делать никак не следует… Нет, нет, здесь нет ничего особенного: я просто не хочу этого!

Я повиновался. Не мог не повиноваться. Она обладала каким-то особым свойством воздействия. Лидочка остановила на мне свой строгий взгляд, точно гипнотизер.

— Знаете что? — Она дотронулась до моей руки. — Если я решу — то приду сама. И ни на кого не посмотрю. Не провожайте меня. Я так хочу!

Повернулась и ушла.

Что все это значит? И значит ли вообще что-нибудь? Как прикажете воспринимать все это? Относить на счет моей неотразимо обаятельной внешности? Ни в коем случае, ибо таковой нет и в помине! Человек я, можно сказать, ординарный, — так я думаю. И вообще… Словом, я ничего понять не в состоянии…

Анастасия Григорьевна суетится. Снует по балкончику взад и вперед. Я ложусь на кровать и берусь за чтение какого-то современного романа. В нем нет ни конца, ни начала. Однако мне все ясно, точно уже читал его. Это образчик нашей так называемой «областной» литературы. Хотя и говорят, что ее не существует, а я убежден, что она живет и здравствует даже в Москве… Глаза мои бегут по строчкам, а я думаю о Лидочке. Все-таки как понять ее выходку?


Ко мне стучится Анастасия Григорьевна. Старуха раскраснелась, концом косынки вытирает пот, проступающий на щеках и на лбу.

— Уф, — говорит она, — заморилася. Племянница ко мне приехала. Видели ее?

Я сказал, что разговаривал с ней и даже имел смелость пригласить ее в дом.

— Ну а как же! — сказала она. — Своя же, единственная! Как не пригласить! Я очень люблю ее. Девушка она скромная, такая рассудительная. А красива собой! Правда, красива?

— По-моему, да.

— Нет, Лев Николаич, она была уставшая, с дороги. А вы приглядитесь, когда она приоденется да отдохнет. Она каждое лето ко мне приезжает. Люблю, как родную дочь.

— Я с ней, можно сказать, познакомился, а имени ее так и не знаю.

— Светлана она у меня. Светлана Ивановна. Моя-то девичья фамилия Чугунова. И ее Чугунова. Вот вы с ней поговорите об чем попало — все равно об чем. И вы поймете, какая у нее золотая голова. — Она понизила голос и по секрету сообщила: — Только она скромница. И ничего такого не любит. Ну, там гулянок или разных там глупых разговоров… Давеча к вам прибегала эта самая… Которая недавно ушла. Такая бесстыжая на вид. Так у моей Светы уже неприятность в глазах. Она же скромница!

Я высказал несколько комплиментов в адрес Светы и снова принялся за роман.

Старуха занялась стряпней. Племянница помогала ей. Потом они сели за столик, у окна. Тетушка, насколько я уразумел, угощала девушку.

Отложил роман в сторону. Что, ежели пойти и окунуться? Это же мое основное занятие здесь, в Скурче…

4

— Нынче кислого молока не будет, — объявила Анастасия Григорьевна. — И молока тоже.

— Обойдемся, — сказал я.

Старуха смотрела на меня слегка прищурясь, подозревая, очевидно, что ее сообщение выведет меня из себя. Я курил, мне было хорошо, был сыт и всем доволен. В такие минуты я не могу думать еще о какой-то еде, словно обезьяна, у которой всегда есть пища в защечных мешках. Когда я сыт, никогда не загадываю наперед: провиантские вопросы волнуют меня только тогда, когда я голоден и чувствую, что начинаю звереть.

У Анастасии Григорьевны, судя по всему, подготовлен для меня еще кое-какой сюрпризец. И она отчеканила:

— И завтрева не будет молока!

— Не беда.

— И послезавтрева!

Тут уж я не выдержал:

— Что же стряслось, Анастасия Григорьевна?

Этого вопроса только и ждала моя старуха:

— Значит, так, Лев Николаич: приехал к нам на берег тоже какой-то человек. Тоже на машине, как ваша знакомая. И тоже, значит, в Скурче хочет пожить. Он да жена. Да еще один ребенок. Охоч он до молока — ох как! Один выпивает четверть. Не переводя дыхания. Присосется к горлышку — и конец молоку! Его жена — молодуха пудов на шесть, — говорят, выдувает столько же. И ребенок у них какой-то дряблый, жирный, весь в откормленного порося. И вот, значит, они втроем объедаются кислым молоком, и заместо воды у них молоко. Пришли они, значит, до нашего Леварсы и говорят: давай нам весь твой запас, мы будем к тебе заходить и все забирать. А заместо пятиалтынного за кружку накинем еще по два-три пятачка. А Леварса — что? Возьми да отдай все оптом, да и пообещай наперед.

Я возмутился: нельзя так поступать Леварсе! Надо и совесть иметь! Что же это он, своих старых клиентов без молока оставит?

К моему удивлению, старуха горой встала за Леварсу. Леварса, дескать, человек дельный, толк в земле и коровах понимает. Разве не волен он распоряжаться своей единственной коровой? Все сразу на бедного крестьянина валят! А лучше бы было поговорить с этим самым приезжим и чуточку усовестить его самого. Ведь одна же коровенка на всю Скурчу!

— Ну, это совсем ни к чему, — сказал я. — Лучше я перекинусь словечком с Леварсой.

— Дело ваше, — завершила разговор Анастасия Григорьевна.

Позже я повидался с Ануа. Совершенно случайно. Перед заведением Шукура. Мы с ним распили по рюмке.

— Нехорошо, — сказал я.

— Что нехорошо?

— Вы оставили нас без молока, Леварса.

— Как оставил?

— Мне Анастасия Григорьевна сказала.

— Настя сердится, да?

— Думаю, что да.

Леварса сказал, что не оставит меня без молока, хотя один хороший человек все просил отдавать только ему, этому хорошему человеку.

— А я, по-вашему, плохой? — пошутил я.

— Ни в коем случае!

— Тогда прошу доказать это на деле.

— Слово — дороже денег! Даю слово!

Кризисное положение с молочными продуктами было преодолено. Это освобождало меня от лишних забот. И я пожал Леварсе руку.

Шукур улыбался во весь рот.

— Сладкое слово — и все в порядке! — провозгласил пищеторговский делец.

— Что поделывает Пеле? — перевел я разговор на другую тему.

Шукур ударил себя ладонью по лбу. Удивительно, как он не высек при этом искру: хлопок был звонкий.

— Пеле?! — воскликнул он. — Слушайте, Пеле — это сатана. Пеле — это черт! Пеле бьет мяч — и мяч лопается, как детский шарик. Правда, Гарринча тоже черт порядочный! Гарринча — заместитель Пеле. Не знаете, как сыграли Уругвай и Аргентина?

— Они должны были играть?

— А как же! Вчера, в пять часов по Гринвичу… Эх, Пеле, Пеле! Но Родригес — тоже неплох!

Шукур, как он выразился, поседел от забот: что будет делать наша команда в предстоящем мировом первенстве? Кого мы противопоставим Пеле и Гарринче? О чем думает наша футбольная федерация? Как увеличить шансы на выигрыш? Эти заботы, однако, не мешали Шукуру расчетливо, даже чересчур расчетливо, разливать водку, нарезать колбасу и готовить салаты…

Леварса сказал, что всех футболистов надо прислать в их колхоз на прополку табака. Шукур смертельно обиделся. Он перестал резать колбасу и мрачно попросил:

— Леварса, если любишь меня — не говори больше так.

— За футболистов! — крикнул Леварса.

— Это — другой мармелад! — весело заметил Шукур.

Примирение состоялось, хотя не думаю, чтобы Шукур серьезно мог обидеться на своих клиентов из-за какого-то Пеле. А впрочем, кто знает…

Недалеко от «Националя» показался какой-то голый товарищ. Не совсем голый, разумеется. Он был в черных узеньких трусах, черных очках и голубых резиновых туфлях. Он нес чемоданчик. (Позже выяснилось, магнитофон…)

— Ага! — рявкнул Леварса, завидя нагиша. — Это он!

Ануа пригласил к нам товарища с магнитофоном.

— Не этот ли хотел лишить меня молока? — осведомился я у Леварсы.

— Он самый. Но он — свой парень!

Мы познакомились. Он назвался Витольдом. Наверное, лет ему тридцать два — тридцать пять. Но выглядел он моложе. Не пил ни вина, ни водки. Не ел колбасы. И не прикоснулся к салату. Шукур очень этому удивился.

— Ничего не понимаю, — проговорил он смущенно. — Может, вам коньяку?

— Тоже не пью, — сказал Витольд.

— Он любит молоко, — заметил я.

— Молоко? — Шукур чрезвычайно удивлен.

— Да, — признался Витольд, — обожаю молоко. Я могу его пить литрами. Просто как воду. Дома открываю холодильник и достаю такой алюминиевый жбан. Там всегда есть молоко. Только не порошковое. А цельное.

— Вы москвич? — спросил я его.

— Да. Коренной. А вы?

— Я сказал, кто я: москвич, журналист, назвал свое имя и фамилию. (Рассчитывал, что и он тоже представится и объяснит, кто он.)

— А вы надолго сюда?

Витольд лапидарен. Сообщил, что здесь ему нравится, что молоко у Леварсы отличное. При этих условиях, наверное, пробудет в Скурче недели две. А после «махнет» в Сочи, оттуда — в Крым, а уж потом — в Москву.

— Ого, — сказал Шукур, — у вас маршрут — люкс! А вот трусы — еще лучше. Какой это материал?

Витольд небрежно произнес слово — не то силон, не то перлон.

— Хорошие, хорошие, — приговаривал Шукур, любуясь трусами Витольда.

— Хотите такие? — предложил Витольд.

— Очень! — У Шукура глаза загорелись.

— Впрочем, у вас… — Витольд критически присмотрелся к Шукуру. — Вы какой размер носите?

— Ей-богу, не знаю!

— Наверное, пятьдесят шестой. Да… Не подойдет. У меня с собой пятьдесят второй. Вот на вас будут хороши. — Витольд обратился ко мне.

— Я бы купил, — сказал я. — Дорогие?

— Пустяки, — обронил Витольд.

— Спасибо. Если можно, то парочку.

— Хоть дюжину, — сказал Витольд. — Их делают на нашей фабрике.

— Возьму и я, — решил Шукур.

Шукур на минутку задумался. Что-то прикидывал в уме. А потом поинтересовался:

— Правда, дюжина?

— И две, — не моргнув глазом, запросто сказал Витольд.

— Договоримся!

Шукур разлил водку. Пододвинул к нам закуску.

— Я угощаю, — сказал он.

Леварса заметил, что когда угощают — надо пить. Он первый поднял рюмку. Витольд отказался, а я подчинился Леварсе.

Шукур громко, точно за большим столом, обратился к нам с короткой, но выразительной речью:

— Кто пьет — умирает, кто не пьет — тоже умирает! Будьте здоровы, как львы, будьте долговечны, как дубы, будьте всегда радостны и богаты. Аллаверды!


Гляжу: открывается дощатая дверь, и из «отдельного кабинета» скурчинского «Националя» показывается Глущенко. Он весь потный, раскрасневшийся такой.

— Ба! — говорит он зычно. — Вы здесь? Пьете в стоячку?

— Как все. А вы?

— Я съел пару шашлычков и попробовал этой проклятой чачи. Шукур, сколько градусов в твоей чаче?

Шукур смеется. В черном четырехугольнике окна-прилавка этакой ядреной тушей красуется Шукур. Он говорит, что градусов в чаче не считал, но чача в самом деле первосортная. Такой чачей можно уложить любого богатыря.

Глущенко берет меня под руку и отводит в сторонку.

— Лев Николаевич, — говорит он тихо, — к вам заходила Лида. Вы уж извините ее.

— За что же извинять?

— Как за что? Ворваться к человеку и жаловаться на свою судьбу! Разве этого недостаточно для извинений?

Я счел необходимым уточнить, что врываться она не врывалась, жаловаться — не жаловалась. Разговор был дружеский, товарищеский. Так что не считаю ее повинной в чем-нибудь. Кстати, где она?

Глущенко объяснил, что она решила прокатиться по шоссе, чтобы раздобыть кое-каких припасов. Скоро будет обратно…

— Она хороший человек, — продолжал он, — немного сумасбродный, как все женщины, немного импульсивна, как все в наш атомный век, немного влюбчива, что не удивительно, если учесть, что к украинской крови у нее примешана еще и польская. Мы с ней расходились трижды, — сообщил он без тени юмора, — и трижды сходились. Я считаю так: семью надо разбивать лишь в самом крайнем случае.

Он походил на большого ребенка, чем-то обиженного. В нем было столько простодушия, что невольно тронул меня.

— Валя, — сказал я, — вы правы. Однако не кажется ли вам, что не стоит злоупотреблять разрывами, даже если после этого и восстанавливаются добрые отношения?

— И я так считаю, что не стоит. А вот Лиде попадет вожжа под хвост и — конец! Тут уж ничем не поможешь: собирает вещи и съезжает к своим родным.

— У вас детей нет?

— А зачем? При нашей загруженности это только окончательно угробило бы нас. И я и Лида работаем в научно-исследовательском институте. Мы оба увлекаемся делом…

Я перебил его:

— Откуда же берется время на ссоры?

Он развел руками и пробормотал:

— Сам не пойму… Лида считает, что вы добрый и чуткий человек.

— Я?!

— Да, вы.

— Кто ей это внушил?

— У нее нюх на чутких людей.

— Не смешите меня… — начал было я.

Однако он и не думал смешить: был серьезен, точно решал математическую задачу.

— Пойдемте выкупаемся, а заодно и поболтаем, — предложил он. — Вы мне тоже нравитесь. Приятно поваляться на песке и посудачить о королях и о капусте.

— Ну что ж, я — за.


О королях и о капусте — так о королях и о капусте! И мы начали с короля. То есть с Шукура. Валя Глущенко поражался оперативности Шукура, быстроте и натиску, с каким он возвел на данном месте «Националь»…

— Вы все видели? — спросил я.

— Да, все!

— И я тоже был свидетелем этого аврала.

Глущенко поражался комплексности строительных дел.

— Представляете себе? — говорил он. — Одновременно, то есть в одну ночь, работали тракторист, экскаваторщик, асфальтировщики, электромонтеры, водопроводчики, плотники и печник! А если бы это было дело государственное?

— А он работает от сельпо.

— Сельпо ни при чем! Он просто жулик! Разве не видите, что это самое настоящее частное предприятие?!

— Вы хотели бы его закрыть? — спросил я.

Глущенко воскликнул:

— Ни в коем случае! Где бы мы веселились, если бы прикрыли этот шалман?!

Шукур привез сюда свою жену, работают без выходных и безо всякой нормы. Разумеется, это им выгодно. У них всегда имеется хлеб, колбаса, разные консервы, минеральная вода и даже холодное пиво.

— Впервые за многие годы, — сказал Глущенко, — я пью холодное пиво. У Шукура работает холодильник!

Далее разговор наш перекинулся на рыбу. (До капусты мы еще не дошли.) В Скурче, в этой прекрасной бухте, где имеется целая бригада рыбаков и рыбозавод, нет свежей рыбы.

— А я хочу рыбы, — капризно заявил Глущенко.

— И я хочу, Валя.

— Давайте выясним: почему нет в Скурче свежей рыбы? Вижу их каждое утро. На рассвете. Я имею в виду рыбаков. От берега отплывают шаланды — или как их там называют? Может, сейнера. Или рефрижераторы. Уходят в море. А вот я ни разу не видел, чтобы они возвращались назад. Это вроде южноамериканцев, отплывавших на запад на плотах «Кон-Тики».

Я сказал Вале, что Диоскурия была завалена рыбой. Ее обменивали на соль и мед.

— Зато они не имели подводных локаторов, — пошутил Валя.

— И сводок о выполнении плана.

Мы решили, что непременно сходим к местному Нептуну и поговорим о рыбозаготовках. А втайне надеялись купить за сходную цену свежую или копченую кефаль.

От кефали до галактики — один шаг. И наш разговор плавно, без всяких рывков, как-то сам собою вылился в беседу о космосе. (Из понятного такта я не спрашивал его о том, имеет ли космогония отношение к его работе в институте.)

Во-первых, мы сошлись на том, что галактика удивительно пустынна: ни живой души на астрономически великих просторах.

Вторым пунктом коммюнике стояло следующее утверждение: несмотря ни на что, надо стремиться ввысь, — чем черт не шутит, может, и удастся открыть какую-нибудь космическую Америку. Надо растить космических Колумбов…

— А вам не кажется, Лев Николаевич, что это становится похожим на детскую игру?.

— Что именно, Валя?

(С первого часа нашего знакомства он называл меня по имени и отчеству, а я его — только по имени. Так оно и осталось.)

— Вот это самое: значит, космическая пустыня и страстное желание лететь куда-то вверх, хотя встреч с оазисом и не предвидится?

— Что вы предлагаете, Валя? Не пытаться летать в космос?

— Нет, — твердо сказал Валя, перевертываясь на живот и подставляя спину солнцу. — Умозрительно я понимаю, что, сделав первый шаг, человек обязательно доведет до логического конца и эту свою затею. Самолет Райтов и современный реактивный аэроплан! Разумеется, все это удивительно. Вполне закономерно предположить, что от первых облетов Земли до космических путешествий нет непреодолимых рубежей. И все же…

Валя поймал какого-то жучка и закопал его в песок. Вскоре песок зашевелился, и жучок снова выполз на свет божий. Валя снова повторил свой опыт с жучком. Жучок снова оказался на солнце — кромешная тьма его явно не устраивала.

— Вы посмотрите на эту козявку, — сказал я Вале.

— А что?

— Он очень упрям.

— И очень живуч.

— Упорен, можно сказать.

— Для него это — все равно что слетать в космос.

Валя взял пригоршню песка, засыпал жука и прикатал ладонью, словно катком асфальт. Мы наблюдали. Вот наконец шевельнулся песочек… Образовалась маленькая воронка. Затем показались черные лапки. И вот козявка снова на поверхности!..

— Валя, — сказал я, — вы можете допустить такую мысль: мы рвемся в космос, делаем небольшие прыжки, а в это время за нами наблюдают галактические Гаргантюа и посмеиваются над нами, как мы над этим жучком?

Валя задумался. У него были серые, как у кошек, глаза, с какой-то непонятной запятой сбоку.

— Я думал об этом не раз, — сказал он.

— Мы взлетаем в космос, а они там посмеиваются. А?

— Вы журналист, не правда ли? — спросил Валя.

— Да.

— Я, кажется, встречал вашу фамилию.

— Возможно.

— Вы недавно писали о наших полярных станциях?

— Писал.

— Значит, читал вас. Вот вы ответьте мне: почему вы ни разу не написали об этих галактических Гаргантюа?

Ей-богу, не знаю, что и ответить. Собственно говоря, зачем об этом писать журналисту? Это область фантастики. Я так и сказал. Но мой ответ не устраивал Глущенко. Он считал, что фантазия должна быть присуща и журналистике. Помимо всего прочего это придает статьям ту самую живость, которой часто недостает.

— Вы писали о станции «Полюс-12», — продолжал он. — Читал. Не без любопытства. Что отличало ваш очерк от сухого отчета, который начальник станции посылает в Главсевморпуть или еще куда-нибудь? Небольшие зарисовки северной природы? Согласитесь, что этого мало для настоящего публициста, для боевого журналиста.

Воленс-ноленс согласился с ним. Но не во всем. Я считаю, что газета — это прежде всего факты, информации.

— А что такое серый очерк, до отказа набитый фактами, как троллейбус пассажирами?

Нет, говорил он убежденно, нашим газетам недостает пылких чувств. Пылкие чувства — не высокие слова, которые, кстати, набивают оскомину. Слова простые — а чувства сильные! Вот так! Представьте себе, говорил он, что ежедневно, вернее ежевечерне палят ракетницы, салютуя по тому или иному поводу. Разве праздничность салютов не снизится от этого?

— Снизится или нет? — спрашивал он меня.

— Вероятно, снизится.

— Вот видите! Желание все и вся втиснуть в очерк и сказать обо всем высокими словами наносит ущерб. Журналистике наносит. Я почти не читаю очерков. Вот именно поэтому.

— Это серьезно?

— Вполне.

— А мой прочли?

— Как исключение.

— Это лестно.

— Мне понравился спокойный тон и полнейшее хладнокровие при описании суровых условий зимовки. Отсутствие навязчивой идеи, грубо говоря, выражающейся словами: все трын-трава!

Я, видимо, невольно улыбался, слушая его.

— Чему улыбаетесь? — спросил он обиженно.

— Разве я улыбаюсь?

— Да.

— Я слушаю с интересом.

— И не обижаетесь?

— Ни столечко!

— Серьезно?

В это время послышался шум мотора. Дважды рявкнул резкий сигнал. Глущенко приподнялся на руках.

— Приехала киевская ведьма, — проговорил он.

Я так и не уразумел — была ли в его словах истинная злоба, или добродушие его приняло несколько оригинальную форму. Затем он снова улегся на песок.

Лидочка поставила машину на место — под платан — и направилась к нам, на ходу стаскивая с себя платье. Грешным делом, я вообразил, что она предстанет перед нами в наряде Евы. Однако опасения мои не сбылись: она загодя надела купальный костюм. А может быть, прямо в нем и спала. Пока она шагала к нам, я мучительно спрашивал себя: где я ее видел прежде? Вероятно, где-нибудь в Москве. Или в том же Киеве. Ведь неспроста сказано: мир тесен. Где же все-таки я видел ее?..

— Греетесь, мальчики? — крикнула она весело.

— Это не то слово, — сказал я. — Мы — печемся.

— Уступите и мне местечко.

Валя скорчил кислую мину. Вынужден повториться: не понимаю их отношений — то милуются, то цапаются. Неужели не устают от всего этого? Если бы могли они охватить свой жизненный путь, особенно его последний отрезок! Если бы всерьез призадумались над чертой, к которой их неумолимо несет, словно к Ниагаре! Пусть проживут по тридцати и сорока лет еще — неужели же это такой большой срок, чтобы растрачивать драгоценные минуты на глупые выходки и утомительные ссоры? Смерть! — вот о ней мы почти не пишем, а еще меньше говорим. Надо внушать каждому, особенно молодому человеку, что жизнь не беспредельна, что все мы смертны. Не надо этого бояться. У меня такое впечатление, что некоторые даже не верят в смертный час. (Вспоминается такой случай: один из партийных работников, точнее секретарь райкома, сказал еще при жизни Сталина, что с грустью думает о смерти Сталина. Этого секретаря до полусмерти мордовали на всех бюро, вплоть до бюро крайкома. Дескать, как смел подумать о смерти гения?) Лично я за то, чтобы думали о смерти, раз она неумолимо надвигается на нас. Думали о ней, так сказать, во имя жизни, во имя человечности. А не для того, чтобы сеять пессимизм. Если бы Лидочка хотя бы на секунду вообразила себя на смертном одре, я уверен, перестала бы есть поедом своего симпатичного мужа. Или перестала бы жить с ним. Я всегда за это самое: или — или… Где я ее все-таки видел?

Лидочка была, что называется, баба ядреная. В теле. С крепкими ногами, довольно длинными. Стройная шея, живот — типично женский: слегка полный, обрамленный с двух сторон в меру широкими бедрами. Но более всего поразили меня стопы — стопы римской холеной патрицианки. Я и ляпнул ей об этом…

— Только ножки? — Лидочка кокетливо повертела невысоко над песком то одной, то другой стопой, точно примеряла туфли.

— Не только, — сказал я.

— Перестань кокетничать! — пробасил Валя.

— Почему?

— Потому что у Льва Николаевича хороший вкус.

— Как это понять, Лев Николаевич? Я вам нравлюсь все-таки или нет?

— Нравитесь, Лидочка. И даже очень.

— Видишь? — обратилась она к мужу.

— Он просто изголодался, — равнодушно сказал Валя. — Ведь один же! Подумай ты!

— Почему один? — натурально изумилась Лидочка. — Лев Николаевич, а та девушка?

У нее раздувались ноздри, как в то утро. Нет, это опасная тигрица!

— Какая девушка, Лидочка?

— Самая обыкновенная.

— Бог с вами, она совсем девочка, если вы имеете в виду племянницу моей хозяйки.

— Ну и что же, что девочка?!

— Не обращайте на нее внимания, — посоветовал мне Валя. — У нее язык без костей.

Он встал, лениво потянулся и бултыхнулся в воду. Я хочу еще раз подчеркнуть, что и Валя под стать жене: высокий, стройный, здоровый.

— У вас интересный муж, Лидочка.

По-видимому, эту истину она усвоила и без моей помощи. Лидочка ткнула ногой песок и посыпала его, как лопаточкой, мне на живот. И проговорила едва слышно:

— Почему же вы не любите меня?

Я от удивления чуть не подскочил. Что она говорит? Просто не верил своим ушам. И задал преглупый вопрос:

— Что вы сказали?

— То, что слышали.

И Лидочка последовала за мужем.

Пока приходил в себя, Лидочка озорно ныряла под воду и снова появлялась на поверхности. А ее муж лежал на спине. Недвижимый. Точно пробковый.

Где же я видел ее?

Вспомнил! Наконец-то! Во сне, разумеется. В храме Афродиты. Главная жрица походила на нее, как две капли воды. Тому, кто пожелал бы обвинить меня в мистике или иррациональности, я отвечу: в храме было такое множество девушек, что не мудрено встретить наяву похожих на них женщин. Красавицы разные и хорошие — вот каковы были девственницы из диоскурийского храма Афродиты. А любопытно — жил ли в то время болван вроде меня?..

Я встал, чтобы остудить себя в светло-бирюзовой воде — такое чистое здесь, в Скурче, море. Но я не торопился. Мне хотелось дождаться момента, когда Лидочка выйдет из воды. Говорят, что шагающая вверх по берегу женщина вернее обнаруживает недостатки свой фигуры…

По-видимому, начинаю скучать по телефонным звонкам, по редакционной сутолоке, телетайпным сообщениям. Прошло всего две недели. А кажется — целая вечность. Лидочка говорит, что я из тех чудаков, которые не умеют отдыхать. А муж ее, как обычно, поперек: дескать, люди интеллектуальные никогда не способны отдыхать на все сто процентов. По-моему, это очень смешная пара. Один скажет одно, другой — непременно поперек. И все же что-то их объединяет, что-то очень незаметное для стороннего наблюдателя. Молодость? Или необычная любовь, непонятная для ординарных людей? Она его называет «глупым медведем», а он честит ее «киевской ведьмой с Лысой горы». Иногда это у них получается добродушно. Пожалуй, не «иногда», а чаще всего, почти всегда…

Света, молоденькая племянница Анастасии Григорьевны, таинственно посмеивается, когда я скажу что-нибудь о Лидочке. Даже самый пустячок. Я по этому поводу учинил ей форменный допрос. По всем милицейским правилам.

— Чему вы смеетесь? — спросил я ее.

— Своим мыслям.

— Можно узнать, какие это мысли?

— Мои собственные.

— Нет, вы, Света, отвечайте на вопрос. Какие мысли?

— Хорошие.

— Боже мой, это же не ответ!

— Как вам будет угодно.

Она сидит рядом со мной на скамейке и лузгает семечки. Глядит на меня исподлобья или вовсе не смотрит на меня, а куда-то в сторону.

— Сколько вам лет, Света?

— Все мои.

— Нет, я серьезно.

— Девятнадцать. Двадцатый.

— Ваша фамилия?

— Чугунова.

— А где вы работаете?

— Счетоводом в Новороссийском порту.

— Учитесь?

— Учусь.

— Где же?

— В Ростовском университете. Заочно…

— Да, — сказал я, — вы слишком большая, чтобы вас отчитывать.

— За что же отчитывать?

— За то, что скрытны.

— Я?

Она пронзила меня насмешливым взглядом. У нее на губах, казалось, алеет какая-то особенно яркая помада. Об этой яркости позаботилась, верно, сама молодость…

— Чем, например, я скрытна? — спросила она, помолчав.

— Из вас приходится вытягивать каждое слово.

— Это чтобы не обижать вас.

Я слегка опешил:

— Обижать? Меня?

— Вы же, наверное, влюблены в эту длинноногую…

— Лидочку?

— Может, и Лидочку. Я с ней не знакомилась…

— А вам она не нравится?

— Нет! — твердо ответила Света.

В это время подошла Анастасия Григорьевна. Мы умолкли. А вскоре Света ушла домой под каким-то предлогом.

— Как девка-то? — с гордостью спросила старуха.

— Хороша!

— То-то же! А образованна как!.. Но главное — скромна. Ай как скромна. Не сегодняшнего дня девушка. Ее родители в ежовых рукавицах держат — во как! — И она сжала сморщенные руки в кулаки.

— Зачем же в ежовых?

— Как зачем?! — возмутилась старуха. — Чтобы честь берегла! Чтобы женскую совесть имела!

Я чувствовал небольшое недомогание: голова побаливала, в горле першило. Это оттого, вероятно, что плохо ночь проспал. И я лениво обронил:

— Какую честь? Какую совесть?

Она широко раскрыла глаза. От изумления у нее чуть не вывалилась верхняя стальная челюсть:

— Лев Николаич, побойтесь бога! Может, чести и копейка цена на старые деньги у этой, которая к вам прибегала, а девушке честь подобает беречь!

— А это не скучно, Анастасия Григорьевна?

Она вперила в меня острые, как шила, глаза. Не знаю, что на нее подействовало: то ли тон мой, то ли выпирающий из этих слов цинизм? Она скрестила руки на груди и тихо произнесла:

— Пожалуй, правда ваша, Лев Николаич. Вот так проскучают всю жизнь и вспомнить будет нечего. А жизнь — она одна. И правильно вы делаете, что не теряетесь с ними.

С кем это «с ними» — до меня, как говорят, не дошло. Кажется, я хожу здесь в ловеласах. Только не ведаю — с чего бы это?


Мы все-таки решили идти к местному Нептуну: я из журналистского любопытства, а Валя — из солидарности со мной. Моя старуха рассказывала кое-что о Нептуне. Звать его в переводе на скурчинский — Темраз, фамилия — Ма́туа. Контора его находится недалеко от мыса Поллукса. В полдень он всегда на работе. А потом куда девается — один аллах ведает!

— Идите, — сказала Лидочка, — а я приготовлю обед.

Я сказал, чтобы она не беспокоилась об обеде, ибо они приглашены сегодня в «Националь».

— Вот как! — обрадовалась Лидочка. — Это очень мило. В таком случае я позагораю на солнце.

Итак, мы направились к мысу Поллукса. Шли босые. По щиколотку в воде. Солнце палило, как в Сахаре, а может быть, нещадней. Тяжелое марево лежало на окружающей природе. Море сливалось с небом. Лес стоял в дымке — полинялый такой, точно неживой.

— Мы шагаем по улице Громовержца, — сказал я Вале. — А вот сейчас пересекаем остатки Торговой палаты. Эти остатки глубоко в земле… Теперь мы вступаем на улицу Гермеса.

— Можно подумать, что вы в Диоскурии были прописаны, — сказал Валя.

— Кое-что мне объяснили, а кое-что додумал сам, — объяснил я. — Я часто вижу сны и тем самым пополняю свои познания по истории.

Валя недоверчиво покосился на меня.

— Серьезно, — сказал я, — здесь я вижу сны только исторического характера.

Он вдруг спросил:

— А что вы знаете о телепатии?

— Ни черта!

— О гипнозе?

— Ни черта!

— О сновидениях?

— Почти ни черта!

Валя пожал плечами. Ухмыльнулся. И кинул этак небрежно, через плечо:

— Так вам и надо!

Я вспылил:

— А что знаете вы?

— Тоже ни черта, — ответил он.

Мы спокойно пошли дальше. Сколько я себя помню, мне внушали, что сновидение — это продукт «материальной деятельности нервных клеток мозга», а телепатия — чепуха, причем вредная, гипноз — что-то медицинское, но тоже почти чепуха…

— Верно, — подтвердил Валя. — Мои познания тоже не идут дальше этих блестящих формулировок. Но я думаю, что для истинно образованного человека это ничтожно мало.

Я погрозил ему пальцем:

— Мы не позволим вам раскисать от разных там телепатий.

— Кто это — мы?

— Журналисты.

Валя смешно надул щеки:

— В таком случае — сдаюсь.

Наш спор, как обычно на протяжении всего нашего знакомства, и на этот раз окончился впустую: то ли мы все уяснили — каждый сам для себя, то ли опасались доводить спор до логического конца, избегая четкого выражения своих мнений. Все уходило куда-то в песок…


Темраз Матуа встретил нас словно адмирал боевую эскадру: во всей рыбацко-руководящей форме. Он был в новенькой зюйдвестке. Белый китель элегантно облегал его неполное тело. Лихой матросский клеш. И огромный морской бинокль на груди. Как выяснилось позже, это была его обычная производственная одежда, тщательно охраняемая от норд-оста и разных бризов. А зюйдвестка блестела, точно отлакированная час тому назад, и никаких таких следов рыбьей чешуи или соленой морской воды на ней не обнаруживалось.

Ему не более пятидесяти. Тщательно, по-морскому выбрит. А на вид — анемичен. Малоподвижен. Говорит вяло, словно нехотя. Роста же высокого. Адмиральского.

Он пригласил нас в контору. Вдруг нам почудилось, что мы перенеслись в корабельную боевую рубку, одновременно являющуюся каким-то складом инструментариев и приборов.

На стене, за спиной Матуа, висел огромный барометр. А я подумал — городские часы. Слева и справа от барометра разместились судовые хронометры разных типов и манометры котельные. На шатких столах стояли ящики с электронным оборудованием и радиоприемники довоенного образца (СИ, СВД-9 и другие, вплоть до детекторных). На полу мы увидели обрывки сетей, стеклянные поплавки, сваленные в кучу, дюжину багров, не меньше — весел и множество непонятного железного лома и прочей, как выражаются на Кавказе, харахуры́. Вместо стульев посетителям служили ящики из-под копченой барабули и бочонки, в которых некогда тесными рядками лежала селедка. Да, не забыть бы о буе, ярко окрашенном свинцовым суриком. Он удачно завершал морской колорит конторки…

Матуа уселся за стол. Достал коробку «Казбека». Предложил нам покурить. И, глядя в морскую синеву, — большая складского типа дверь была отворена настежь, — сказал ровным, бесстрастным голоском:

— Вы откуда будете, товарищи?

Я объяснил ему, что мы — простые отдыхающие, мечтающие о свежей рыбе. При слове «рыба» Матуа вздрогнул. Я выждал минутку и сказал, что не возражали бы и против копченой. В ответ — странная улыбка Джиоконды.

— Так. — Матуа неторопливо постучал мундштуком папиросы о коробку. — Значит, вы отдыхаете? В Скурче? Это очень хорошо, Значит, вы не местные?

Мы доложили, кто мы и откуда. При слове «журналист» он среагировал той же улыбкой Джиоконды. Ореол физика, коим был увенчан Валя, не произвел на Матуа ровно никакого впечатления.

— Вам у нас нравится, товарищи?

— Очень.

— Вот бы рыбешки еще… — нетерпеливо добавил Валя.

Матуа внимательно следил за линией горизонта.

— Свежей или копченой? — спросил он глубокомысленно.

— Все равно какой, — небрежно ответил Валя. — Разумеется, за наличный расчет.

То, что мы услышали, было столь же холодно, сколь и категорично. Матуа сказал:

— Уважаемые товарищи… Здесь контора завода… Ларька у нас нет…

И замолчал.

Я пробормотал что-то насчет того, что нас, дескать, интересуют скурчинские рыбаки. Нам, естественно, захотелось, дескать, явиться сюда.

Матуа аккуратно выпустил струйку дыма прямо перед собой, не прерывая наблюдений за линией горизонта.

— Я здесь работаю, — сказал он, — ровно шесть месяцев и три дня. Я был директором раймага в Очамчире. Меня знают в Министерстве торговли. В райкоме. — И неожиданно поинтересовался: — Вы рыбу любите, уважаемые товарищи?

— А кто же ее не любит? — простодушно вопросил Валя.

Матуа царственно повернулся к нему всем корпусом. (Горизонт, разумеется, остался в эти мгновения без наблюдателя.)

— Кто не любит? — сказал Матуа. Его лицо приняло каменное выражение. — Кто не любит?.. Я не люблю, уважаемые товарищи.

Чего не ждали — того не ждали! Валя всплеснул руками и чуть не покатился со своего ящика. Я был потрясен: рыболовецкий начальник, ненавидящий рыбу! Скажем прямо: ничего себе явленьице. Так и просится в фельетон. А может, это шутка?

— Разве это удивительно, уважаемые товарищи? У меня холецистит. Один врач даже выразился так: цирроз. Эта болезнь есть самая страшная. Я ем только отварное. Надо в день питаться пять раз. А еще лучше — шесть. Понемногу, уважаемые товарищи. Хорошо, что рыбы нет…

— Как нет?

— Вот так, уважаемые товарищи, нету.

— В море нет?

— Конечно, в море. А на суше рыба не проживает. Я вам скажу откровенно: море тоже влияет на человека. Вы знаете морскую болезнь, уважаемые товарищи?

Мы дружно закивали.

— Это, знаете, кишки выворачивает. Кишки можно полоскать, как белье. Уважаемые товарищи, когда болеешь этой мерзостью, не только жить не хочется, но даже сдыхать противно. Вы думаете, эта болезнь приходит только во время шторма?

— А когда же? — Валя нервно заерзал на ящике.

— Это неточно. Еще хуже вот такое море.

Матуа указал пальцем — почему-то большим пальцем, а не указательным — на распахнутую дверь конторы, туда, где синело тишайшее море.

Мы с Валей многозначительно переглянулись.

— Такое море чем опасно? — невозмутимо продолжал рыболовецкий начальник, куря папиросу торжественно-медленно. — Думаешь так: сейчас похожу на сейнере. А как начнется качка, ты словно в абхазской люльке лежишь, завернутый в пеленки. Рукой, ногой шевельнуть не можешь. Как дурак лежишь. Только, извиняюсь за это, рвешь, как последняя сволочь. Это разве дело? Я вам, уважаемые товарищи, скажу так: море — опасная вещь. Скажу почему: если сейнер перевернется? Или, скажем, баркас? Что тогда, спрашивается, уважаемые товарищи?

— Плыть придется, — ответили мы, как ученики на уроке.

— Правильно, — сказал Матуа. — Надо плыть. Я теперь знаю: есть стиль брасс, есть саженка, есть баттерфляй. Может, стилей много, а жизнь свою, извиняюсь перед вами, спасать надо. При чем здесь стиль, если плавать не умеешь?! Я всегда был в номенклатуре. Я скажу прямо, по-товарищески: я здесь шесть месяцев и три дня, а работаю как будто всю жизнь… И потом… эти рыбаки. Их мало, но все они грубые. Если их один день не выпустишь в море — они ругаются. Извините, товарищи, но за такие слова человека стреляют. У нас. В горах. А я должен все это слушать. Нет, я уже подал третье заявление. Не хочу и не могу работать!

— Что же вам сказали? — спросил я.

Матуа величественно загасил папиросу, основательно помяв ее о стенки массивной пепельницы.

— Что ответили? На мои заявления? — Он подумал. — Меня все знают. И в райкоме. И в министерстве. Я же двадцать лет в номенклатуре. Сказали, что так просто этот вопрос решать нельзя. Я понимаю: надо работу подобрать, надо проект решения подготовить, надо согласовать и по партийной и по советской линии.

— Ясно, — сказал я.

— Не так просто, — заключил Матуа. — Я так думаю: проведу я, значит, ремонт рыболовецких приспособлений и осеннюю путину проведу — и опять подам заявление. В райкоме меня хорошо знают. Там у меня знаете сколько друзей? — И опять улыбка, которая мгновенно сменилась скорбью Данте. — Я лично буду руководить осенней путиной, если не уйду до того. Вы знаете, уважаемые товарищи, что такое море?.. Опасная штука. Я в детстве чуть-чуть не утонул. С тех пор не могу его видеть. У меня начинает сердце стучать, когда я приезжаю в контору и вижу воду. А когда рыба попадается на глаза, меня, извиняюсь, начинает тошнить.

Матуа, видимо, что-то вспомнил. Включил рубильник. Вскоре что-то загудело, и начальник взял в руки микрофон. Приосанился и важно произнес:

— Алло, алло! Я — «Камбала»! Я — «Камбала»! Прием!

Он это повторил несколько раз. Я уже заподозрил было его в мистификации, ибо трудно предположить, что железный лом может когда-либо заговорить, если даже об этом его попросит сама камбала. Но не тут-то было! Репродуктор гаркнул из паутины, украсившей весь правый верхний угол конторы:

— Я — «Форель»! Я — «Форель»! Прием!

Матуа кашлянул:

— Слушай, Ризабей, как дела?

— Хорошо, — ответил Ризабей жизнерадостно. — Живем, хлеб жуем. А ты?

— Я уже жевал хлеб. Прием!

— Слушай, Темраз, у тебя, говорят, хорошее вино и козленок имеется… Прием!

— Ты не ошибся. Приезжай! А если хочешь, есть и телячья лопаточка.

— Телячья? Я — за! Прием!

— Ты уже свободен?

— Как птица.

— Я — тоже.

И в эфире два рыбака условились о встрече.

Во время радиоразговора товарища Матуа появился какой-то рослый детина в брезентовой одежде. Он сжал мне руку до хруста и назвался Дионисием Кацба.

— Приехали отдыхать? — спросил он.

— Да, — ответил я, — отдыхать.

— И познакомиться с рыбаками, — добавил Валя.

Кацба удивился:

— Здесь? С рыбаками?

— А где же?

— В море! — отрезал Кацба. — Здесь только директор. — И буркнул вполголоса: — И сами видите какой…

Матуа как раз закончил беседу. Он представил нам Кацбу как лучшего рыбака. Дескать, давно портрет Кацбы висит на доске Почета в Сухуми. Дескать, Кацба лично знаком с каждой рыбой в Черном море.

Кацба был смугл, от него пахло солью и водорослями.

— Это совсем другое дело, — шепнул Валя.

Кацба, мне кажется, демонстративно стал спиною к Матуа и сказал нам:

— Ребята, если хотите в море, приходите на берег ровно в пять ноль-ноль. Вот и познакомитесь с рыбаками! До встречи!

Он взвалил к себе на плечи какие-то снасти и понес их к дороге, где его поджидал пикап…

— Передовой рыбак, — без энтузиазма сказал Матуа.

Мы не смели долее беспокоить величественного Нептуна и покинули его обитель, поблагодарив за беседу. А потом долго-долго хохотали. Уж очень занятной была картина на рыбозаводе, если отбросить грустную сторону дела. А может, и не стоит грустить? От грусти печень портится, нервы расшатываются. Грустящим бром прописывают и капли Зеленина…

Валя держался такого же мнения. Он не советовал фельетон писать. Едва ли фельетоном прошибешь толстую стену приятелей, которой ограждена персона скурчинского Нептуна.

— Вы верите в его россказни о друзьях в райкоме? — спросил я Глущенко.

— Несомненно! Здесь он так же правдив, как и в своем полном неуважении к морю.

Мы возвращались той же дорогой, которой шли на рыбозавод: по самому урезу моря, по щиколотку в бирюзовой скурчинской воде.


Одно из двух: или склероз поразил меня раньше времени, или меня приворожила Лидочка.

Моя старуха ушла к кому-то в гости. Вместе с Шариком, который не желал отпускать в путь одну хозяйку. Я окликнул Свету, бредшую по двору с какой-то книгой под мышкой. Она не расслышала.

— Лидочка! — повторил я громче.

— Вы думаете, я глухая? — сказала она, обернувшись ко мне.

— Так зачем же заставляете надрывать горло?

— А вот угадайте!

Я пригласил ее в бунгало, и она вошла. Не ломаясь, запросто. На ней было розовое с большим вырезом и без рукавов платье. Что-то вроде сарафана. Усадил ее на единственный, шаткий стул.

— Ну-с, — сказал я, — что же надлежит мне угадывать?

— Вы же сами сказали, что горло надрываете.

— Ах да!

— А как назвали меня?

— Лидочка!

— Вот ведите!

Она захохотала. Я подумал эдак с минуту и хлопнул себя ладонью по лбу. Какой же я болван! Сущий олух! Как же так — спутать Светочку с Лидочкой?!

— Это ничего, — говорит Света, — разница небольшая.

Хороша «небольшая» разница: где Лида Глущенко и где Света Чугунова! Нет, как это могло стрястись? Опечаленный происшедшим, но не настолько, чтобы унывать, я взял ее руку в свои и извинился. В шутку сказал, что такое случается с человеком при склерозе. «Вы знаете, — говорил я, — что склеротики часто забывают, зачем явились они к своим любовницам?..» Это ее ужасно рассмешило. Она закрыла лицо руками и хохотала. А я смотрел на нее, на пышные волосы, смуглые руки и тоже смеялся. Не могу похвастать, что сказал что-то очень смешное. Просто ей было смешно. А я от нее заразился. У нее ходили плечи. И я, отчасти движимый умилением, дружески обнял ее.

— Ладно, — говорил я, — вы и меня уморите смехом.

Она не пыталась меня отталкивать. Я сжал ее крепче и сказал:

— Ладно же… Ладно…

И выпустил наконец. Она осторожно вытирала пальцами глаза, слезившиеся от смеха.

— Нет ли у вас платочка, Лев Николаевич? — попросила она.

Я тотчас же дал ей. Она прижала его к глазам, губам и заявила, что вернет, когда постирает.

— Вы считаете, что он такой грязный?

— Нет, я его испачкала.

— Слезами?

— А чем же еще? Я же не сморкалась.

После смеха наступила какая-то неловкость. Или мне это, может быть, показалось? Я никогда не умел поддерживать беседу с женщинами. Думаю, что и нынче вел ее не лучшим образом…

— А что вы читаете, Света?

— Дюма, — ответила Света и показала «Трех мушкетеров».

— Интересно?

— Очень! Я перечитываю.

— Волнует?

— Представьте себе!

Света поправила сбившиеся волосы. Она смотрела куда-то в сторону, стараясь не встречаться со мною взглядом. Я чувствовал, что лоб мой согревается, словно камень на солнцепеке. А на кончиках пальцев — озноб, будто они льда касаются. Все это, говоря откровенно, шло от Светы, которая действовала сильнее гравитации и всех прочих законов галактики.

Она сказала вполголоса:

— Можно я задам один вопрос?

— Разумеется, Светочка.

— А вы не обидитесь?

Я совершенно искренне ответил, что она может обращаться ко мне с любым вопросом. Именно с любым! Безразлично, какой это вопрос.

Она потупила взгляд, зажала руки между колен совсем как девочка:

— Правда, не рассердитесь?

— Правда.

— Вы ее тоже так обнимали?

— Как?

— Вот так, случайно. Как меня.

Я проглотил едкую слюну:

— Света, вы имеете в виду эту самую особу? Жену…

— Да, ее.

— Вы хотите, чтобы я был правдив? Не правда ли?

— Хочу.

— Я к ней пальцем не притронулся!

— Не разрешила?

— При чем тут разрешение! Просто не хотелось. Вы что, думаете, я обнимаю каждую встречную-поперечную?

И она совершенно обезоружила меня, обронив это самое:

— Да.

— Ну, знаете!..

Я развел руками. (А больше ничего и не оставалось.)

Мне страсть как хотелось понять это милое создание, проникнуть в ее мысли…

— Света, — сказал я, — у родных вы единственная?

— Нет, у меня есть братик. Младший.

Я решил идти напрямик, без идиотских верчений вокруг да около. Не могу утверждать, что к такому приему надо прибегать во всех случаях. Но мне кажется, что в мои годы лучше знать все наперед.

Я сказал:

— Теперь наступил, Светочка, мой черед спросить вас. Не обидит вас мой вопрос?

— Какой?

— Я скажу. Вы ответите мне прямо, честно?

— Да.

Она это слово произнесла тихо, но столь решительно, что всякие сомнения, если они и были у меня, рассеялись.

— Я стар, — сказал я (каюсь, не без кокетства).

Она кинула взгляд на мою шевелюру и понимающе улыбнулась.

— Серьезно, я стар. Но вы мне очень нравитесь, и я хочу спросить вас: вы были влюблены?

— Да.

— Серьезная любовь?

— Нет.

— Как понять?

— Можно влюбиться в фото киноактера?

— Только и всего?

Она смотрела мне в глаза смело, твердо:

— Да.

— Только-только?

— Да.

— И вы, Светочка, никогда не целовались?

— Нет.

Гм… Что же это такое?.. И я на какую-то минуту чуть было не потерял голову. Чуть не поцеловал ее. В ее прохладные, как морские раковинки, губы. Детски пухлые.

— Вы — красивая… — шепнул я.

И усадил рядом с собой. Она была предельно покорна. До странности покорна. Ее голова лежала на моем плече. Я слышал запах ее волос. Совершенно одуряющий. Может быть, сравнил бы его с ароматом лесной хвои. Скорее всего, так пахнет морская вода — соленая, терпкая и здоровая в своей солености.

У нее глаза были закрыты, и мне казалось, что она без сознания. Я набрался духу и поцеловал ее. В плечо. Чуть повыше ключицы.

— Что вы делаете? — прошептала Света.

Я бросился перед нею на колени. Она вся розовая. Дыхание у нее горячее. Передо мною сомнамбула. Настоящая сомнамбула!

В горах доводилось мне видеть чистые родники в скалистой чаше. Если это не покажется банально, именно такие родники напоминала собою Света.

Она понемногу, словно бы с трудом, приходила в себя. Улыбаясь. Эдак виновато. Совершенно неподражаемо…

— А вы не сердитесь, Светочка?

Даже не знаю, почему задал ей этот вопрос. Какое это имело значение — сердится или нет? Она склонила голову мне на плечо. Доверчиво. По-детски.

— Нет, — услышал я. — За что же?

Я и сам не знал, за что.

Поднялся с колен и грохнулся на стул, который едва не разлетелся на части.

— Света, — сказал я, — когда вернется Анастасия Григорьевна?

— Не знаю.

— Может быть, сию минуту?

— Возможно, — ответила она. — А ведь я вовсе запамятовала…

— Что?

— А то, что тетя Настя может в любую минуту прийти.

— Неужели? — Я выглянул во двор. Там было тихо и пусто. Ни Шарика. Ни тети Насти. Зной да зеленые деревья.

— Можно я пойду?.. — сказала Света.

— Да, да! Конечно!

И она пустилась домой. Наутек. Как девчонка. Я видел ее сверкающие, словно форели в воде, пятки… Распахнула дверь и — исчезла в черном четырехугольнике.

Я бросился навзничь на постель и уставился взглядом в потолок. Что она обо мне думает?

Сердце колотилось, как сумасшедшее. Я протянул руку и дотянулся до чайника с холодной водой. Отпил глоток, и стало лучше. Еще глоток — совсем хорошо! И то, что было пять минут назад, уже оборачивается легендой, отголоском древнего происшествия. Как все это было давно! Если бы Света в эту минуту вздумала уехать куда-нибудь — все бы казалось настоящим сном. Только сном!..

На столе лежал том Александра Дюма. Вот оно, вещественное доказательство: Света действительно была здесь!

Интересно, как бы на моем месте поступил Дюма? Он, как известно, не знал в любви преград. Как бы то ни было, рад, что поступил именно так, как поступил.

5

— Слушай, начальник, — сказал мне Леварса Ануа, — зачем ходил к Матуа?

— Директору рыбозавода?

— Да.

Я объяснил ему, что это было проявлением чистейшей воды любопытства. Просто рыбки захотелось, и мы пошли к нему.

Леварса покачал головой. Недоверие к моим словам сквозило в каждом его слове. Нет, он был уверен, что я лгу. Он сказал:

— Разве за рыбой на рыбозавод ходят?

— А куда же?

— К рыбакам, у которых динамит имеется.

— Что они, рыбу глушат?

— Да еще как! Разве вы не слышите?

(Верно, время от времени в разное время суток раздавались взрывы где-нибудь у мыса Кастора или мыса Поллукса. Но кто мог предположить, что это браконьеры бесчинствуют?)

— Да, браконьеры, — подтвердил Леварса. — Они. А кто же? Одну рыбу берут — миллион губят. Рыба есть у браконьеров. Хотите кефаль? А? Такую свежую?.. А у Матуа — что? У него одни бинокли и эти… Как их?.. Барометры! Правда, и радио есть. Но разве радио поймает что-нибудь?

Я сказал, что, по моему твердому убеждению, Матуа не на своем месте.

— Почему? — спросил Леварса.

— Он же не специалист…

Леварса сделал вид, что говорит серьезно. Притворился крайне наивным… Напротив, Матуа большой специалист, утверждал он.

— Я этого не заметил, — сказал я.

— Как — не заметил?

— Он ничего не понимает…

— Он все понимает!

— Мы с вами, Леварса, по этому вопросу не договоримся.

Он взял меня за пуговицу рубашки и внушительно сказал:

— Матуа — прекрасный специалист: он знает, как нужно лизать одно место всем начальникам.

Я пожал ему руку. Теперь мы поняли друг друга.

Леварса был уверен, что я напишу фельетон. Таких людей, дескать, надо давить, как клопов. А впрочем… При ближайшем рассмотрении Леварса оказался ярым пессимистом. Он не верил в фельетон, не мог вообразить себе силу, способную сокрушить этого Матуа. Такой человек, дескать, еще не рождался. Вот раньше в Абхазии, сказывают, жил герой нарт Сасрыква или герой Абрискил. Они никого не боялись, потому что правду любили. Сейчас в Скурче самые большие герои — это Матуа и Шукур. Что захотят, то и сделают. Предколхоза у них в кулаке, предсельсовета — за пазухой…

— Ой ли? — усомнился я.

— Не верите?

— Это же страшно, Леварса.

— Если страшно, надо что-то делать. Я — маленький человек. Я — темный человек. Это правда. Если меня спросят: Леварса, скажи, что делать? — я скажу.

Я решительно возразил:

— Во-первых, вы человек не маленький. Во-вторых, не темный. Вы — полноправный гражданин. Это значит, что в ваших руках большая сила.

В его глазах зажглись веселые огоньки. В усах играла улыбка. Такая ироническая, снисходительная, точно перед ним стоял ребенок. Я говорил вполне искренне, и его отношение к моим словам — эта ухмылка — возмутило меня.

— Вы циник, — сказал я в сердцах.

Его лицо приняло каменное выражение. Леварса все время играл, точно актер, и я не мог понять, когда он бывает самим собой.

— Циник? — спросил он сквозь стиснутые зубы.

— Да, потому что уверен, что все, о чем говорю, вам известно давным-давно…

— Может быть.

— Зачем же, в таком случае, вы задаете мне наивные вопросы?

— Потому что ты сам наивен.

— Я?

— Да, — сказал Леварса, и снова заиграла в его усах снисходительная улыбочка.

— Докажите это!

— Пожалуйста.

Леварса закурил, снял башлык и накинул его на плечи.

— Давайте присядем, — пригласил я его.

— Если сяду, проговорим до вечера, — сказал он. — Значит, — как это ты сказал, — я полноправный гражданин?

— Да.

— Значит, я тоже виноват?.. Значит, не смог я разоблачить Шукура и Матуа?

— Да.

— Вы так пишете в своей газете?

— Да. Считаю, что каждый человек должен пользоваться своим правом.

— Хорошие слова!

— Я знаю многих, очень многих, которые пользуются этим правом. И отлично пользуются!

— Слава богу.

— Что слава богу?

Леварса пыхнул дымом:

— Слава богу, что есть такие люди. А иначе бы что с нами было? Какой-нибудь Шукур окончательно сел бы нам на шею и погонял бы нами. Да! Как буйволами!

— Тогда о чем же мы спорим?! — воскликнул я.

— О чем?

— Да, о чем?

Леварса объяснил:

— Вы сделали дырку в бумаге, на которой пишете, и через эту дырку смотрите вокруг. А у меня — глаза. Я все вижу вот так. — Он вытянул правую руку ладонью кверху. — Вот так! Вижу и говорю: жизнь — такая, и люди — такие, и начальство у нас в Скурче — такое!

А потом он сам потянул меня к скамейке, усадил рядом с собою. Кипя злостью, рассказал кое-что о председателе колхоза. Этот председатель — лучший в глазах здешнего начальства. Этот председатель — всегда на виду у начальства. Этот председатель — живодер настоящий, а каждую неделю улыбается в местной газете. Его все время печатают. Этот председатель обманывает начальство. Он представляет неверные сводки. Он обводил вокруг пальца руководство района. Ему почет и прочее. Ему вера и прочее. Ему доверие и прочее. А кто ударил в прошлом году бригадира Ромео Шларбу? Он. Кто ухаживал за женой заключенного крестьянина Гиргуала? Он! Кто пьет, кутит без конца? Он! Кто ворует общее добро? Он!

— Что вам надо? — строго спросил меня Леварса. — Документы? Вон они там, в колхозном правлении. Вам свидетелей надо? Они там, в селе. Садитесь, опишите все это и снимите с работы нашего председателя. Хорошо? Дайте руку! Вот моя рука! Магарыч будет большой. Хорошо?

Я сказал, что знаю одного хорошего парня — я имел в виду Виктора Габлиа, — который может помочь через газету. Я непременно переговорю с Габлиа при первой же встрече…

Но могу сделать и так: поехать в Сухуми и поговорить в обкоме или Совете Министров. Эта мысль ему понравилась. Леварса похлопал меня по плечу. Дружески. Я бы сказал — отечески. И пробормотал что-то насчет того, что силу и здоровье, дескать, надо беречь и нечего растрачивать их на какую-то Скурчу. Он угостил собственным табаком и тут же оставил меня наедине с моими мыслями. Он шел высокий и ровный, как бы из бетона отлитый. У него были сильные ноги и шея…

«Неужели он прав? — подумал я. — Прав на все сто процентов?.. Может, и в самом деле поехать в Сухуми?»

В современных романах журналист вроде меня не стал бы размышлять, а ринулся бы в бой, круша всяческую нечисть, являя собой пример «беззаветного служения правде». О таком герое в рецензиях обычно пишут: «Читатель хочет походить на него».

Не знаю, что скажет читатель, но я уверен, что Скурчей надо заняться. Как следует заняться.

В общем, я решаю, что называется, покумекать. Кумеканье вроде бы никогда не мешает… И я тут же ловлю себя на мысли: а может, это всего-навсего удобная формула, это самое кумеканье? Для трусов и лентяев.

М-да…


Вечером лежали на песке — Лида, Валентин и я. После дневного зноя наступила прохлада, обычная в прибрежной полосе. Дул легкий бриз. Но, несмотря на это, не хотелось шевелить ни единым мускулом — уж слишком разморила жара. Хорошо лежалось вот так: без движения. Носы задраны кверху. А Валентин, кажется, дремлет. В самую жарищу он смазывал машину, а теперь сопит, как поросенок в лужице.

— Правда, хорошо? — говорит Лидочка.

— Да, хорошо, — отвечаю я.

А Валентин молчит. Знай сопит себе.

— А мои ноги в воде, — говорит Лидочка.

Верно ведь: она улеглась так, что пятки оказались в воде. Море совершенно неподвижно, разве что плеснет иногда волночкой и невзначай облизнет Лидочкины тугие икры. Дай-ка, думаю, и я пристроюсь так же. И слегка сползаю вниз. Очень это приятно — лежать на теплом песке, а ногами касаться воды!

А Валентин словно убитый — не шевелится.

— Валя, — говорю, — вы не последуете нашему примеру?

— Нет, — отвечает он.

Меня разбирает такая приятная истома, какой не испытывал с юношеских лет. Я вглядываюсь в небо, и мне кажется, что мириады звезд светят сверху. Звезды, звезды, звезды… Целый космический хоровод в глазах.

— Лидочка, — говорю я мечтательно, — слава богу, что существует такой чудесный осколок вселенной, как наша Земля. Правда, хорошо?

— Еще бы!

Лидочка вскидывает вверх правую ногу и удерживает ее под прямым углом. У нее, что называется, точеная нога. Почти классическая. Загорелая и оттого — земная, волнующая. А классика в ваянии не всегда трогает. Я любуюсь ее ножкой. Откровенно любуюсь. И, вздохнув, говорю:

— Нет, серьезно: прелестный осколок вселенной…

— Лев Николаевич, вы даже не подозреваете, как вы правы. — Лидочка медленно опускает ногу. — Наша земля во всех отношениях — чудо мироздания. Даже с точки зрения распределения химических элементов. И температурного режима. Весьма оптимального для зарождения жизни и ее развития.

— Чепуха! — вдруг подает голос Валя.

— Что — чепуха?

Лидочка настораживается:

— Что чепуха, спрашиваю?

— Все, — равнодушно отвечает Валя. У него глаза полузакрыты. Руки — под головой. — Все чепуха. И земля и мы. Все!

— Он шутит, Лидочка.

— Вовсе нет! Вы прекраснодушны, как первобытные люди. Вы радуетесь всему: и небу над головой, и земле, что под ногами, этому песку, и этой воде. Но вы живете в двадцатом веке. Неужели не понимаете, как вы одиноки?!

И он умолкает. Точно и не он говорил: губы, лицо, все мускулы — каменные.

— Еретик, — бросает Лидочка. — Не слушайте его. Это на него нападает. Иногда.

— А вы — чудаки! — Это опять подает голос Валя.

Лидочка приподнимается на руках. Смотрит на меня вопросительно. Я пожимаю плечами — дескать, не солидарен с Валей.

— Его укусила муха цеце, — говорит Лидочка.

— Ничего подобного, — возражает Валя. — Вы совершенно лишены всякой философичности. А наверное, лет пятнадцать изучали философию.

— Вот именно — изучали! — со значением произносит его жена.

— Надо не только изучать, но, изучая, вырабатывать в себе особый взгляд на жизнь, особую точку зрения. Из ваших слов я понял, что вы оба по своей природе — обыватели. Простые смертные.

Я сказал, что горжусь тем, что простой смертный. Что в этом плохого?

— Ну и будьте им! — зло бросает Валя.

Молчание. Молчание. Все трое молчим.

А затем шепотом я спросил Лиду: «Что с Валей?» Она дала понять, что у них вышла какая-то ссора и Валя не в духе.

«Черт возьми этих супругов, — подумал я, — на кой они ляд живут вместе, ежели все время цапаются и дуются друг на друга? Хорошо жить вдвоем, когда полное понимание и согласие… Только так!» И я вознес хвалу аллаху, который оставил меня до поры до времени холостяком…

Я сказал вслух:

— Философия моя такова: жизнь прекрасна, наша планета уникальна, и нам надо беречь и жизнь и планету.

— Так рассуждают мещане атомного века, — огрызнулся Валя. — Какая разница между мещанином, влюбленным в свой крохотный домик, и вами, не чающими души в своей крохотной планете? Вы вместе с вашей Землей — песчинка среди миллиарда галактик. И вы одиноки так, что даже и не подозреваете. А когда получше разберетесь в своем одиночестве — подохнете от тоски.

С утверждением, что наша планета — песчинка во вселенной, спорить не приходилось. До ближайших звезд, на которых можно — подчеркиваю, можно — предположить присутствие жизни в той или иной органической форме, от четырех до девяти световых лет. Достичь их даже на фотонной ракете — сущая химера. Далеко, далеко вокруг — холод, пустота. Сплошное жужжание водорода на волне в двадцать один сантиметр. Это, конечно, одиночество. Полное. С этим нельзя не согласиться. Но что же из этого следует? — спросил я Валю.

— Постарайтесь унять свои страсти, — посоветовал он. — Вот что!

— Как это понимать?

— Исключительно философски. Не прыгай, человече, выше своей головы. Пойми трагичность своего положения!

— Трагичность?

— Если угодно: трагикомичность. Да-с, царь природы, так обстоит дело! Вы можете любоваться сколько влезет закатами и восходами, можете делать вид, что вы довольны всем, — это ваше право, уважаемые мещане двадцатого века.

Мы с Лидочкой напустились на него. Изобличили в нем пессимиста, заклеймили его как мрачного философа. Он слушал нас безучастно, упершись носом в небо.

— Что же нам делать? — спросил я. — С горя рвать на себе волосы?

— Зачем?

— Вот я и спрашиваю: зачем? Зачем, отталкиваясь от факта мироздания, от фактического положения нашей планеты среди галактик, рядиться в трагиков?

— Затем, чтобы ощутить свое ничтожество.

— Ну, знаете…

Я присел. По-турецки поджал под себя ноги. Спросил Лидочку: не похож ли наш спор на спор двух схоластов? Она сказала, что похож, ибо безрезультатен…

— Я вам скажу так, — продолжал Валя несколько горячее, я бы сказал, человечнее. — Учитывая наше одиночество, надо обратить внимание на какие-то иные проблемы. Как это делает человек на пустынном острове, с которого ему никогда уже не выбраться: смириться и заняться усовершенствованием духовных качеств и благоустройством жизни, начисто выскребая из души жестокость и властолюбие.

— Устроить подобие всемирного монастыря?

Валя повернулся ко мне. Он казался сердитым. Лоб его испещрен морщинами.

— Знаете что, Лев Николаевич? Я — ученый и знаю наше истинное положение. Недалеко то время, когда один современный алхимик сможет начисто уничтожить весь наш шарик своим адским изобретением. В этой обстановке наш долг заключается в том, чтобы взяться за ум и поскорее взглянуть на мир несколько иными глазами. Бьет час! — закончил Валя многозначительно. И полез в воду…

Жена его усмехнулась, глядя ему вслед.

— Конец света! Ясно вам? — сказала она.

— Что с ним, Лидочка?

— Наверное, разойдемся… — Ее безразличный тон поразил меня, и я подумал, что дело это у них давно решенное. И, как бы подтверждая мою мысль, она объяснила:

— Он предложил поехать на Кавказ. Надеялся, что отношения наши как-то склеятся. Но я — киевская ведьма, и я не верю в склеенную любовь. — Она сверкнула глазами: — Мне нужна настоящая, неподдельная!

Я возьми да и сболтни:

— А меня вы могли бы полюбить?

Лидочка пытливо посмотрела на меня. Постепенно на ее лице проступила широкая, привлекательная улыбка — с ямками на щеках и подбородке, со звездочками в зрачках и мелкой дрожью обеих губ.

— Вас? — сказала она, проводя руками вниз от груди к бедрам. — Может быть… Знаете, что я обожаю? — Из ее глаз посыпались зеленоватые искры. — Чтобы охватили меня, как обручем, и сожгли.

Я кивнул на море, где бултыхался Валентин:

— Можно ли жечь сильнее?

— Вы о нем?

— Да.

— Он? Отчасти да… Но мне нужен особенный человек… Я, например, совсем не уверена, что таким можете быть вы.

Она осматривала меня бесстыдно, как вола какого-то или лошадь на базаре. Что делать? Я молчал, глотая горькие слюни.

— Ладно, Лев Николаевич, перенесем этот разговор на более удобное время. — И снова этот странный взгляд, подернутый индевью. — Только, чур, не обижаться. Испытание будет настоящим, беспощадным.

— Вот это по мне!

Она поднялась и медленно опустила в воду свое тело — пружинистое, молодое, как у Афродиты. (Наш фотокорреспондент сказал бы о ней: «Это прекрасный загорелый сюжет с хорошими ножками».)

Мне в голову вдруг пришла такая мысль: она любит Валю. Она очень его любит!.. Однако не дурачиться она не может. Вот и дурачится. Не только с ним. А и со мной. Они оба дурачатся.

Она скрылась под водой. И Валентин нырнул и надолго исчез в пучине. Показался он снова метрах в тридцати правее от нас.

Я уставился в небо и вдруг ощутил себя ничтожеством, более одиноким, чем Маленький принц Экзюпери на крохотной планете.

6

Вчера, ложась спать, видел сквозь окошечко Свету. Она стояла, опершись о перила. И казалась задумчивой. Глядела куда-то в землю, точно в колодец. Потом она прошла на лестницу и, вероятно не подозревая, что я слежу за ней из своей хибары, сбросила с ног тапочки и стала в таз с водою.

За несколько дней Света загорела и походила на креолку из романов Майн-Рида. Не только ее вид, а и вся обстановка субтропиков навевала невольные сравнения с Майн-Ридом.

Вдруг девушка посмотрела в мою сторону. Ее глаза были широко раскрыты — так смотрят настороженные лани. По-видимому, темень в моем бунгало успокоила ее, и она продолжала омовение. Подобные видения перед сном не сулят мужчине ничего доброго, и я подумывал о порции барбамила или нембутала, которые у меня всегда под рукой.

Было ли в ней столько блеска, сколько в Лидочке (в смысле женственности и красоты)? Думаю, что нет. Ведь та — настоящая женщина, вполне оформившаяся, а эта еще, можно сказать, подросток. Но и Света обладала несомненными достоинствами, главное из которых — девятнадцать лет и полное отсутствие какой-либо изощренности в человеческих отношениях — так сказать, стопроцентная душевная целина.

Вот наконец Света вытерла ноги, вылила воду из таза и, еще раз бросив взгляд в мою сторону, удалилась в свою комнату. Вскоре свет погас во всем доме Анастасии Григорьевны. И я улегся в постель.

Света стояла у меня перед глазами. Она появлялась откуда-то из темноты. Словно наплывом в кинематографе. Казалось, готова была заговорить со мной. Так явственно, будто живую видел ее.

Я закурил. Это было великолепно — лежать вот так и закурить. Пуская клубы дыма. И представьте себе — в клубах дыма снова и снова оживала Света. Я уж потянулся за стаканом воды, чтобы принять таблетку барбамила. Однако оставил эту мысль. Уж очень все это было необычайно…

Уснул я совершенно незаметно. Удивляюсь, как это не спалил хижину окурком непогашенной папиросы.

Когда же открыл глаза, чуть было не вскрикнул, — сон или, точнее, видения мои продолжались: в окошке светилось ее лицо.

Не сознавая еще хорошенько, что происходит, я сладко потянулся, разом привстал и уставился на окошко.

Света помахала мне рукой и этак легонько постучала пальцами по стеклу. Да, я все видел ясно и все слышал. Нет, это был не сон! А что же тогда? Явь?

Поманил ее к себе — и чем-то встревоженное Светино лицо исчезло. В следующее мгновение девушка появилась в дверях — благо я их никогда не запирал ввиду полной бессмысленности подобной меры: уж слишком хрупким было дверное полотно.

Она, видимо, очень стеснялась. Не знала, куда девать глаза. И руки. Мы смотрели друг на друга молча, пока я не нашел в себе мужества попросить ее присесть.

— Спасибо, — прошептала она и аккуратно опустилась на краешек стула.

— Света, как хорошо, что вы пришли, — сказал я.

— А вы ругать не будете?

— За что?

— За то, что ворвалась ни свет ни заря.

— Что вы!.. А который теперь час?

— Не знаю.

— Анастасия Григорьевна спит?

— Нет, проснулась. Я у нее попросила разрешения прийти к вам.

— Разрешения?

— Да.

Она говорила шепотом. Была тщательно причесана и одета в белое, свежепоглаженное платье. А с меня пот течет градом. У меня сохнет во рту от волнения. У меня сердце рвется наружу.

— А я думала о вас…

Она горько усмехнулась.

— Когда же, Света?

— Всю ночь. Это глупо, да?

Света, кажется, готова провалиться сквозь пол (что вовсе не трудно при некотором усилии).

— Расскажите, Света, все, — взмолился я. — Расскажите, что и как вы думали? Когда это было? Я очень прошу.

— Может быть, не стоит?

— Умоляю вас, Света!

Я отодвинулся к стенке, усадил ее на постель.

— Расскажите все, Светочка, все до последней мелочи. Это очень важно. Я потом все объясню.

Она сказала:

— Вечером, перед сном, я мыла ноги. И мне почудилось, что кто-то смотрит на меня. Пристально-пристально. Будто сверлит буравом.

— Сбоку смотрели или сзади? — попросил я уточнить.

— Спереди. Вот так, как вы сейчас.

— Вы полагаете, Света, это был я?

— Нет, нет! — Света протестовала энергично. — У вас свет был погашен. В окошке было совсем темно. Вы спали. Я легла, а все равно: на меня кто-то смотрел.

— И вам стало страшно?

Света ладонями прикрыла лицо.

— Нет, — прошептала она.

— Почему же, Света? Ну почему же? — допытывался я.

И она призналась.

— Потому, что это были… Это были…

— Я слушаю, Света.

— Вы!

— Что я?

— Вы на меня смотрели.

— Я?!

— Да, вы.

Я притворился, что оскорблен таким подозрением. Поклялся, что лежал у себя в бунгало, что спал мертвецким сном, что не выходил за порог. Она скрестила на груди руки. И чуть не заплакала:

— Лев Николаевич, знаю, что это были не вы. Я ничего худого о вас не подумала. Мне только казалось, что это вы. Ей-богу, я правду говорю.

— Верю, — сказал я, сжимая ей пальцы.

— Так вот, сначала мне казалось, что кто-то подглядывает. Это там, на крыльце, когда ноги мыла. А в комнате я слышала даже слова…

— Вы не припомните, Света, что вам говорили?

— Что?

Света задумалась. А потом спросила:

— Все рассказать?

— Именно все, Света! Объясню вам позже, для чего это надо.

— Хорошо.

И она, припоминая подробности, рассказала о том, как в ушах у нее звенел живой голос. Этот голос нашептывал ей самые нежные нежности, совершенно непривычные для ее слуха, чтобы могла их просто придумать. Я допытывался, как звучал голос — сильно или тихо и какого был тембра… Она все объяснила. Может быть, это было телепатическое явление? Так называемая биологическая радиосвязь. А как же иначе это объяснить?..

Я коротко рассказал Свете о телепатии, о том, как в нее не верили наши ученые, но что в последнее время вопросы телепатии занимают умы биологов. Не упустил, разумеется, американского опыта, когда телепатическая связь осуществлялась на огромном расстоянии, и притом с подводной лодки. Есть сила, утверждал я, еще недостаточно изученная. Эта сила способна принимать и передавать на расстояние человеческие мысли. Отлично пользуются такой связью животные. Инстинктивно, разумеется. Отсюда можно сделать вывод, что биологическая радиосвязь в человеческом обществе — явление атавистическое, отмирающее. Однако при определенной тренировке можно достичь поразительных результатов…

Светлана слушала внимательно. Мне казалось, что объясняю все очень понятно. Не преминул рассказать и об особых радиолучах, испускаемых человеческим глазом, и о том, что обнаружено особое свечение организма — зеленовато-голубое. Причем у женщин эта окраска несколько иная — так же как особые токи, излучаемые ими. Сдается мне, что говорил весьма убедительно. Во всяком случае, не жалел ни слов, ни темперамента…

— Помнится, где-то читала, — проговорила Светлана, — что телепатия — лженаука.

— И не то еще могли прочитать! — воскликнул я. — Разве мало честили генетику? Мало трепали эту науку? Чем только ее не объявляли?! А теперь признают. Даже институты генетики открывают. Телепатия, Света, вещь не простая. Сейчас даже трудно определить ее пределы и возможности…

— Лев Николаевич…

— Слушаю, Света.

— Лев Николаевич, как вы считаете, к примеру: этот призрак вызывала я сама? Или вы его присылали ко мне?

Она сидела ровная, неподвижная. И настороженная. Чувствовал, как ее била мелкая-мелкая дрожь. Точно перепелку.

— Нет, Света, никого вы не вызывали. Это я напросился к вам. Это я глядел на вас, когда вы мыли ноги в тазу.

— Вы?

— Ну да. А кто же? Я думал о вас крепко-крепко. Мои мысли передались вам. Вы их приняли, как чувствительный радиоприемник.

— А что обо мне думали?

— Только хорошее! — пылко воскликнул я. — Мне до смерти хотелось видеть вас.

— Почему вы думали именно обо мне?

Вопрос, скажем прямо, не из простых. Это тот самый вопрос, который часто решает судьбу двух людей. Если сказать, что думал потому, что люблю ее безумно, — значит, сжечь за собою мосты, значит, принять определенное решение. Такой ответ во мне еще не созрел, а лгать было противно.

— Почему я думал о вас, Света? Скажу вам откровенно: вы мне просто нравитесь.

— Правда?

— Истинная!

— А та дама тоже нравится?

«Она знает все, — сказал я про себя. — Она следила за мной. А впрочем, не так уж трудно узнать, с кем валяешься на пляже, — ведь не хоронишься от посторонних!»

— Нет, — сказал я искренне, — вы совсем другая. Если сказать грубо: вы меня волнуете.

— Как это — волную?

Неужели же должен растолковывать ей, что значит «волнует»?..

— Как тебе сказать, Света? Не могу равнодушно смотреть на тебя… на тебя… Понимаешь?

— Нет.

Как это еще объяснить? И возможно ли?

— А если поцелую, Света, поймешь?

Она смешно прикрыла губы ладонью. Точно маленькая. Тогда я поцеловал в щеку.

Глаза у нее были большие, насмешливые. Она, казалось, готова была расхохотаться.

— Вы довольны? — спросила она.

— Очень, Света.

Она пожала плечами: дескать, очень это странно, странно, что один поцелуй может кого-то осчастливить. А что я счастлив — у нее на этот счет не могло быть сомнений. Счастье светилось вокруг меня щедрым светом. Был я вполне счастлив. Счастлив бездумно, безотчетно.

— Лев Николаевич, а вы еще будете беседовать со мной? Как этим утром?

— Буду, — ответил я, не задумываясь, и, кажется, вполне серьезно.

Она легонько вскрикнула. Скорее, от девичьего кокетства, нежели от испуга, который тщетно пыталась изобразить на лице.

— Зачем же?

— Затем, что нравитесь, — сказал я. — Я же говорил: вы очень мне нравитесь! Очень, очень!

Это ее вполне удовлетворяло. Нравится — разве мало этого?..

Солнце заглянуло ко мне. Вошло без стука. Словно в жилище пещерного человека, осветив до предела ярко жалкую обстановку. Луч упал и на Нефертити. Ее чувственный рот выделился особенно резко, натурально, как у живой. Нефертити, казалось, третье живое существо в этом бунгало…

— Мне пора, — собралась Светлана.

— Верно. Идите, Света.

Прощание было недолгим — всего-навсего дружеский кивок головы.

А Нефертити пялила глаза. Может, укоряла, а может, была ей непонятна эта человеческая особь двадцатого века, которая именовалась Львом Мочаловым. Любопытно, как вели себя влюбленные вроде нас со Светой во времена Нефертити? И что говорили они при этом?..

Было девять часов. Во дворе заливался хриплым лаем Шарик. Фауна на ближайших деревьях, кустах и лужках в полную силу давала знать о себе: чирикала, свистела, кряхтела, вздыхала, аукала, крякала, гоготала, кудахтала, кукарекала, мычала, рычала, пищала, визжала, лаяла, шипела, квакала…

Было лень вставать. В этом я, по-видимому, признался вслух, так как Нефертити очень удивилась. Она невероятно выпучила глаза, и рот у нее расползся до ушей. Я подумал: как могла понравиться мне такая женщина? Где были мои глаза? Однако через секунду египетская царица снова приняла обычное выражение…

Ко мне постучали.

— Одну минутку, — крикнул я, укрываясь легким одеялом.

Ко мне явилась Анастасия Григорьевна. На ней была косынка — как всегда, снежно-белая. И, как всегда, черное платье. Но самое главное — чем-то обеспокоена. Это было тоже ясно.

— Извините, — сказала хозяйка.

— Нет, это вы должны извинить меня.

Кашлянула в кулак. Явно готовилась к какому-то монологу. Нутром угадывал, о чем она поведет речь.

— Лев Николаич, — начала старуха, — моя Светлана на свиданку к вам приходила.

— Да, — подтвердил я, — мы с нею беседовали. Умная девушка.

— Умная? — Старуха махнула рукой. — Теперь нет умных. Все они на один покрой.

— Не скажите, Анастасия Григорьевна. Светлана не такая, как все.

— А я ведь с просьбицей, Лев Николаич. И вот чего я хотела просить. Светлана — девочка скромная. Наивная в жизни. Кроме материнского подола, что она видывала? Почитай, ничего. Ну, бредит вами. Чисто по-девичьи. Я-то чую это.

Я запротестовал: и ничего она не бредит, просто и ей и мне интересно перемолвиться о том о сем. Старуха будто бы согласилась со мной.

— Это, должно быть, так, Лев Николаич, как вы говорите. И все-таки прошу, значит, наставления ей давать правильные.

Меня обдало холодным по́том…

— Вы, значит, так, Лев Николаич, дружите с ней, если она нравится. Разве я возражаю? Разве я дура? Только, значит, прошу так, чтобы, значит, она локти себе не искусала. А поговорить по-хорошему — так я же не сквалыга на чувства, тоже понятие имею. Пожалуйста! Ради бога! Кто же это запрещает. Гуляйте, если вам нравится… Ну а теперь я пойду, а то Света заест. Только все между нами, Лев Николаич…

И старуха исчезла. «Как сон, как утренний туман». А я остался лежать в постели оболваненный. До крайней степени. Я не знал — презирать себя или нет? Но ничего: я объяснюсь со Светой…

7

Шукур удивил меня своей вестью: оказывается, Пеле переметнулся в миланскую футбольную команду. Или собирается переметнуться. Что же теперь будет с Бразилией? На этот счет у Шукура имелось вполне определенное предложение: заменить Пеле Гарринчой или же Родригесом, коего следует в свою очередь переманить из Перу или Аргентины. А иначе что получится?..

Я сделал вид, что сражен этой черной вестью. Начал строить различные догадки, называя первые попавшиеся на язык имена. Шукур вытаращил глаза: таких футболистов не слыхал даже он, Шукур!

— Разве ты не читаешь «Советский спорт»? — сказал я.

— Как не читаю?!

— Наверное, пропустил тот номер!

— Ох, черт возьми!

— Как же! Целый подвал напечатали.

Он заставил меня еще раз повторить свои соображения. Я выразился, по-моему, просто и понятно:

— Вместо Пеле надо поставить Гарринчу. Или Санчеса. Амиче я бы взял вратарем. Хуана хорошо бы сделать нападающим, а Спарафучиле я бы переманил из Мадрида.

— Спарафучиле? — спросил Шукур. — Какой такой Спарафучиле?

— Его мало еще знают, но скоро о нем заговорят.

Шукур начертал карандашом на стенке: «Спарафучиле». И качал головой — дескать, откуда взялся этот гений футбола, неизвестный даже ему, Шукуру?

— Слушай, — предложил Шукур, — приходи ко мне вечером. Покушаем шашлык, поговорим. Приглашаю тебя!

Я колебался.

— Приглашаю! — вскричал Шукур. И схватил мою руку своей ручищей. — Слышишь? Приглашаю!

Делать нечего: пришлось дать обещание. Твердое.

— Твои друзья тоже будут, — пояснил Шукур.

— Какие друзья?

— Валя и его жена. Хорошая она, а?

— Ничего себе.

Шукур сощурил глаза:

— Она не засушит человека. Правда?

— В каком смысле — не засушит?

— В том самом! Она — добрая!

Было бы сущим благодеянием дать оплеуху этому обожравшемуся подлецу и жулику.

— Не могу судить, — как можно жестче сказал я. — Никогда не сужу о людях только по первому впечатлению. Бывают тихони, в которых черти водятся.

— Я тоже не сужу с первого взгляда… Ты приходи обязательно — они славные ребята. Придешь?

Я кивнул утвердительно и распрощался.

Вернувшись домой, сел за стол и черкнул письмецо редактору. Письмо о том о сем. Впечатления загорающего на песке. Приветы всем и прочее.

— Написал — и вдруг почувствовал, что устал. Неужели же, думаю, от этой дюжины строк? Вероятно, слишком я перенапрягся за прошедший год, если пустяковая работа вышибает меня из колеи.

Я взял полотенце и плавки, намереваясь поваляться и поплавать. Постоял немного на пороге — может, думаю, Светлана появится. Не терпелось перекинуться с ней словечком — она как в воду канула с позавчерашнего утра. Но крыльцо было пусто. Пусто было и во дворе. Даже Шарик куда-то запропастился. Возможно, Светочка где-нибудь на задворках?

Я медленно поплелся к морю.

И первый, на кого наткнулся, — Виктор Габлиа. Он озабоченно глядел на Понт и тер платком багровый затылок. Вдруг мне сделалось весело. Виною был все тот же Виктор. Этот энергичный человек, по-моему, и в окружающих возбуждал жизнерадостность и жажду деятельности.

Он встретил меня как давнишнего знакомого…

— Привет, Лев Николаевич! — крикнул он, еще издали протягивая розовую волосатую руку. — Вы не уехали? Вы знаете, я подумал, что хорошо бы написать статью о новых находках на берегу Кодора.

Все это он прокричал, шагая мне навстречу. Я спросил, что это за находка. Вместо ответа Виктор высыпал мне на ладонь горсть мелких орехов.

— Замечательная находка!

Виктор присел на корточки и указательным пальцем стал чертить что-то на земле. Точно Пифагор в Сиракузах.

— На левом берегу Кодора обнаружено крепостное сооружение. В густых зарослях. Совершенно случайно. Что это такое? Один из элементов Великой Абхазской стены. Здесь — большой зал, вокруг — служебные помещения, а снаружи — оборонительный пояс. Вот в этом углу закопаны пять амфор. В земле. Вот тут найден склад оружия — копья и стрелы. Но самая главная находка — здесь, в этой комнатке. Это барельеф, изображающий бородача со щитом и кинжалом. Материал — местный известняк, хорошо поддающийся обработке… Писать будете? — Виктор вскинул на меня бесцветные глаза.

Я ответил, что не очень большой специалист по части археологии.

— Вы журналист, — сказал Виктор, — значит, мастер на все руки. Я к вам заскочу на машине и отвезу на место раскопок. Хорошо?

Я промычал что-то неопределенное, но мое отношение не интересовало Виктора ни с какой стороны. Главное — он сделал предложение, а остальное, по-видимому, не столь уж важно.

— А что вы здесь делаете сегодня? — спросил я.

— Как что? Продолжаем поиски.

— Диоскурии?

— Разумеется! Хотя в Сухуми уже открыт ресторан «Диоскурия», но настоящая Диоскурия все же важнее.

Я сказал ему вполне серьезно, что готов написать статью об археологических находках. Но только так: баш на баш! Взамен он пишет статью о скурчинских делах, вернее, о безобразиях… И вкратце объяснил, в чем суть.

Вы думаете, он долго ломался или раздумывал?

— Идет! — крикнул он на весь берег. — Я позову сюда моих друзей из «Апсны́ капш», и мы зададим перцу и председателю, и директору, и этому Шукуру!

— Не так громко, Виктор!

— Чепуха! Я никого не боюсь. Вот вы увидите, что мы напишем и как пойдет здесь дело. Ни слова, Лева, я все понимаю! Будет подвальная статья. Обещаю вам! А вы пишете заметку.

— Большую заметку, — поправил я.

— Все равно какую. Лишь бы слово прозвучало, как гитарная струна.

И археолог затрясся от смеха. Он, как видно, имел обыкновение хохотать над собственными остротами.

В море никого не было видно, но я предположил, что друзья Виктора — под водой. Так оно и оказалось. Виктор, в общем, был очень недоволен поисками древнего города — вернее, темпами самих поисков. Под его началом работали три группы с аквалангами: здесь, в Скурче, в Сухуми и в районе Агудзе́ры (это между Скурчей и Сухуми). Надо идти, по его словам, и вширь и вглубь. Город найдет тот, кто энергичнее, кто планомернее поведет поиски.

— Виктор, — сказал я, — а когда вы обнаружите остатки города — что же тогда?

— Как — что?

Он смерил меня взглядом с головы до ног, словно несмышленыша или чудака. И крикнул:

— Диоскурия будет обнаружена! Диоскурия! Вы понимаете, что это значит для науки?!

Я кивнул.

— Во-первых, высвободится огромное количество энергии, растрачиваемой сейчас на споры. А во-вторых, на карту будет нанесен город. Абхазская Атлантида!

— Да, это важно. Это понятно даже мне, неархеологу.

— Вы оставьте мне свой адрес, — сказал Виктор, — и я пришлю телеграмму, как только наткнемся на Диоскурию.

И он стал раздеваться, беспорядочно разбрасывая вещи. Раздевшись, глыбой плюхнулся в воду, и на секунду показалось, что море выйдет из берегов. Едва ли кит возмутил бы воду так, как это удалось Виктору. Море на миг как бы обратилось в сельтерскую воду.

Наблюдая за Виктором, я и не заметил, как возле меня оказался Валентин Глущенко. На нем были огромные зеркальные очки «против солнца».

— Кажется, не видел вас целую вечность, — сказал он, опускаясь на песок. Он основательно-таки загорел, а на плечах кожа багровела кровавой раной.

— И я соскучился по вас, — признался я. — А где Лидочка?

— Она же все делает поперек. Я — к вам, а она, значит, у машины. Что-то стряпает.

Валя поклялся, что весь остаток жизни посвятит изучению женской психологии, если только таковая в природе наличествует. По его мнению, женщины действуют рефлекторно, не пытаясь отдавать себе точный отчет. Я попытался возразить. Аргумент мой был прост: женщины отличны от мужчин — и это наше счастье, — но психология у них прелюбопытная…

— Вы холостяк? — перебил он.

— Да.

— Убежденный?

— Нет. Отчего же?

— Так вот, Лев Николаевич: Лидочка у меня вторая жена. И разрешите мне знать, какова у них психология. Возможно, я и олух. Возможно, что я тюфяк. Думайте обо мне что угодно. Я скажу так: пока не встречу настоящую женщину, не поверю в существование какой-либо доступной для исследования женской психологии.

— Вы скептик, Валя.

— Поневоле станешь скептиком.

— Может, вы не любили?

— Кого?

— Женщин.

— Этого сказать не могу. Без любви не женился бы.

— Разлюбили потом, да?

— Разумеется.

— И Лидочку разлюбили?

— Говоря откровенно, иногда начинаю ее ненавидеть. Если ненависть одна из форм любви, то я ее люблю. Невозможно уважать человека, который перечит вам во всем и считает это высшим шиком. Не могу понять, на что она рассчитывает?

— В каком смысле?

— В смысле — новой семьи, нового мужа.

— Об этом они и не думают.

— То-то и оно! Мне грустно оттого, что она — моя жена. Понимаете? Мне гадко и грустно от этого тяжкого сознания. Вчера вечером она вдруг заявляет, что покончит с собой. Черт знает что!

— Она это серьезно? — сказал я. — Иные дамы любят воздействовать на мужей недозволенными средствами.

— Вполне, — сказал Валя. — Она сказала, что постарается нырнуть так, чтобы никогда больше не показываться мне на глаза.

— Она на это способна?

— Думаю, что да.

— Почему вы так думаете?

Валя все досконально растолковал:

— Когда дело у нас затянулось с распиской в загсе, она пообещала выпить сулемы…

— И она выпила?!

— Конечно, — спокойно продолжал Валя. — Она хлебнула-таки. Ее еле откачали. Пришлось мне ускорить эту процедуру с загсом.

— Она шизофреничка, Валя?

— Нет, что вы! У нее щитовидка, и то чуть-чуть. Она слишком умна для шизофренички. Вы знаете, она талантливый человек, и ее очень ценят на работе. У нее широкий кругозор, она очень начитанна, но эта проклятая щитовидка портит все дело.

— Может, подлечить ее?

— Она лечится.

Он сумрачно уставился на горизонт. Был встревожен не на шутку. Все это не вязалось с его прекрасной плотью, созданной природой специально для того, чтобы наслаждаться жизнью.

— Вы не верьте, — успокоил я его.

— Чему?

— Ее угрозам. Она никогда не покончит с собой. Помяните мое слово.

— Вы плохо ее знаете! Ни на кого не похожа. Она — черт знает что!..

Из воды, тяжело отдуваясь, выполз Виктор. Точно динозавр. Мы прекратили беседу — зачем сор выносить из скурчинской избы?

— Виктор, — сказал я, — значит, наш уговор прочный?

— Я сказал: будет целый газетный подвал. Будет решение по этому делу, и ваш Шукур своей шапки не отыщет. Ясно?

— Ясно, Виктор, ясно.

— Можете свою заметку не писать! Я тоже член Союза журналистов, и я тоже против жуликов.

Я вполне уразумел: Виктор не шутил.


Витольд Губарев со всем своим семейством жил в Скурче припеваючи. Хотя и выдавал себя за инженера из столицы, на деле оказался товарищем из какой-то промартели. Витольд занимал немаловажный, но не очень трудоемкий пост. Он вместе со своими друзьями вырабатывал изделия из полимеров: не то губки, не то коврики для ванных, не то шапочки и пляжные сумочки. Точно этого в Скурче установить не удалось. А то, что он из промартели, это стало доподлинно известно. Воистину ничего невозможно сокрыть в этом мире, даже при большом желании, а в том, что именно таким желанием был обуреваем Губарев, нет никакого сомнения.

Витольд во главе своего семейства, словно Черномор, появился из воды. Казалось, они побывали в подводном городе Диоскурия. Он крикнул мне:

— Послушайте, чего это они ныряют целыми днями? Случайно, не золото ищут?

— Ищут, — подтвердил я в шутку.

— Так и меня пусть берут с собой!

Виктор бесцеремонно спросил его:

— А кто вы будете, собственно говоря?

— Человек. Гражданин. Вам этого мало?

— Чтобы вместе искать золото?

— Да.

— Мало! Мы берем на морское дно только честных людей.

Витольд прыснул со смеху. Честный человек? Да ведь это понятие растяжимое! Бывает и дурак честным. И честный бывает дураком. А какая между ними разница?

— Ну какая? — допытывался Витольд.

Виктору пришлось пораскинуть мозгами: не кроется ли в вопросе какой-либо подвох? Этот Витольд, видать по всему, человек дошлый… Виктор растер ладонями брюхо, точно оно болело, а затем помассировал себе щеки.

— Кто бы ни были — вы мне нравитесь, — сказал Виктор.

— И вы мне — тоже.

— Как вас зовут?

— Витольд.

— А меня — Виктор.

— О’кей! — осклабился Витольд.

— Слушайте, Витольд, помогите достать покрышки, — с места в карьер начал Виктор.

— Автомобильные?

— Для «Волги». Можно и для «Москвича».

Витольд слегка задумался. Потом поинтересовался — сколько?.. Сколько? Комплект, пять штук.

Столичный деятель скорчил рожу — дескать, уж слишком мизерное дело…

— А я-то подумал, — сказал он как о пустячном деле, — дюжины две надо. Ну ничего, договоримся.

Виктор тут же отвел его в сторонку, между тем как шумное Витольдово семейство направилось домой для очередного принятия пищи.

— Жук он, — сказал мне Валя, указывая на Витольда. — Этот тип предлагал мне почти новенькую «Волгу». Я спрашиваю, где она? Будет здесь через трое суток, ответил он… По-моему, он такой же инженер, как я китайский богдыхан.

Я заметил на это, что Валя слишком поздно приходит к точным определениям. Мне давно ясно, что за тип Витольд. Валя был не в курсе того, как недавно этот самый Витольд все побережье без молока и простокваши оставил.

— Как же он ухитрялся?

— Очень просто, — объяснил я. — Постольку поскольку нас всех в Скурче кормит всего лишь одна корова, принадлежащая Леварсе, и поскольку колхозным молоком торгуют где-то у черта на куличках, на всю продукцию наложил лапу этот Витольд, и мы чуть было не остались без простокваши и молока.

— Разве здесь всего одна корова?

— Абсолютно точно: одна!

— Где же остальные?

— Это неизвестно. Но совершенно бесспорно: товарную продукцию, так сказать, выдает один Леварса со своей коровой.

— Не густо, — усмехнулся Валя.

— Еще бы!

Витольд и Виктор ударили по рукам и довольные вернулись на исходные позиции, то есть к нам.

— Вы спускаетесь на дно, Витольд? — сказал Валя.

— На какое? На морское?

— Ну, а на какое еще?

— Мне и здесь неплохо, — объявил Витольд. — Мне что, жить надоело? Да пропади пропадом все эти Диоскурии и прочие истории!

Таким образом, основное кредо Витольда в отношении археологии и истории было высказано. Виктор стал на дыбы. Он в запальчивости заявил, что все противники археологии — круглые идиоты.

— Вы так думаете? — хладнокровно спросил Витольд.

— Да!

— А мне до Феньки!

— Ну и черт с вами!

Витольд решает переменить «пластинку». Он справляется, откуда Виктор? Выяснив, что Виктор местный, таинственно спрашивает:

— А кто здесь у вас обэхаэс?

— А что это такое?

— Археолог, а в простых делах не кумекает! Обэхаэс — никогда не слыхали?

Виктор вспомнил:

— Ах, это что-то насчет растратчиков.

— Вот-вот!

— Не знаю начальника.

— А кто прокурор?

— Тоже не знаю.

— Вы — ангел! — произнес Витольд, презрительно оглядывая Виктора. — Вам бы в Диоскурии жить. Там не работал обэхаэс. Вот была житуха!

Виктор почувствовал себя виноватым перед человеком, который, видимо, пообещал ему автомобильные покрышки.

— Хотите, я справлюсь, кто начальник обэхаэс?

— Если можно.

— И кто в прокуратуре — тоже выясню.

— Неплохо бы! Между прочим, не имею права вас обязывать.

Витольд растянулся на песке.

— Начальник, — обратился он к Вале, — вы, кажется, химик?

— Допустим.

— Нельзя ли организовать в Скурче производство золота? Прямо из моря его выкачивать, поскольку на Диоскурию надежд маловато.

— Это можно.

— Вы были бы директор, а я работал бы у вас на базе.

— Мы работали бы в убыток, — заметил Валя.

— Ну и что? — сказал Витольд. — Мало у нас убыточных предприятий? А зачем потребитель существует? Вы представляете себе — зачем?

Валя ответил:

— Наверное, для того, чтобы потреблять.

— Устарелый взгляд! Для того, чтобы убытки покрывать!

Я слушал всю эту болтовню и пришел к выводу, что Витольд большой делец. Ему палец в рот не клади. Это один из тех гешефтмахеров, которые время от времени украшают своими именами газетные рубрики «Из зала суда». Вредоносность подобных типов не в том, что сами по себе они — махинаторы. Это полбеды. А в том, скорее, что растлевают вокруг себя все и вся. Одно соприкосновение с ними преступно с моральной точки зрения и несомненно преступно при деловом контакте. Я знаком с этой породой людей. Их хлебом не корми, но дай возможность обделать какое-либо грязное дельце. Все равно какое, лишь бы было оно доходно.

Шукур, например, был о Витольде самого высокого мнения. По его разумению, этот москвич олицетворял деловитость и коммерческую честность. Я могу без расписки доверить ему миллион, заявил Шукур. Особое впечатление произвел на директора «Националя» следующий факт. Витольд позвонил в Москву — и в Скурчу прибыл груз: бочонок атлантической селедки пряного посола и бочонок кетовой икры. Как в стародавние времена, векселем в этой сделке служило честное слово Шукура. Однако и Шукур оказался на высоте: он тут же выплатил москвичу условленную сумму. Витольд, в свою очередь, отозвался о Шукуре так: человек-кристалл! Не знаю, ясно ли видит рыбак рыбака, но жулики далеко-далеко видят друг друга…

Витольд все еще нежился в песке, когда его окликнула жена — женщина пухлая, как подушка.

— Пора ехать! — предупредила она.

Витольд живо поднялся.

— Поехал я, — сказал он. — Надо в город смотаться. Мне обещали вырезку. Там же я и зажарю. В ресторане.

— Это хорошо, — облизнулся Виктор. — Вырезка и алычовая подливка! Что может быть лучше?

— Что? Лучше литр холодного молока, — возразил Витольд. — С хорошим белым хлебом и маслом. И с зернистой икрой.

— Нет! — отрезал Виктор. — Я — за кавказский стол!

— Я тоже, — согласился москвич. — Но сначала — икру, а потом горячие кавказские блюда.

— Кому что нужно в городе? — осведомился Витольд.

— Если не трудно, привезите каких-нибудь сигарет, — попросил я. — Все равно каких.

— Есть!

— И черного хлеба, — бросил вдогонку Валя.

— Есть! — повторил Витольд, убыстряя шаг.

Мы смотрели вослед ему с любопытством. С пребольшим. Виктор безошибочно определил:

— Жук!

8

Лежу на скрипучих нарах и слушаю жужжание холодного водорода, разлитого по всей вселенной. В ушах всегда что-то шумит при абсолютной тишине. Поэтому-то я и приписываю его соответствующему поведению водорода, которого, разумеется, простым ухом не уловишь. В моем ящике, как это ни странно, я бы сказал, прохладно. Ветерок вдруг заскочит в окошко. То ненароком шмыгнет через дверь. Если я скажу, который час, вас не удивит прохлада: три часа утра! В такое время всем нормальным спать положено. А я не сплю. Возможно, ветерок повинен в этом. Я даже озяб. И это в июле! Да еще где! В самой Скурче!

В углу хоронится от посторонних глаз заветная бутылочка. Если не ошибаюсь, в ней осталось немножко целебной жидкости. Верно, не ошибся. Прикладываюсь к ней — и чувствую себя значительно лучше. Проходит озноб, настроение резко поднимается. Пусть теперь дует этот ветерок сколько ему влезет!

Выглядываю в окошко. Оно не больше корабельного иллюминатора, только квадратное. В сером предутреннем свете я вижу дом Анастасии Григорьевны. Он молчалив. Точно пустой. Я спрашиваю себя: неужели вовсе не думает обо мне моя Светлана? Почему это мои мысли будят ее, а я совершенно не ощущаю ее биологических радиоволн? Или они очень слабы, или она крепко спит, и ничто не тревожит ее сна?

А что, ежели прокрасться к ее окну и легонько постучаться? Надеюсь, она достаточно романтична, чтобы понять мою невинную выходку…

Вот там, справа, калиточка в огород. Я знаю тропинку, которая ведет к восточной стороне дома… Дайка подам о себе весточку… Чем черт не шутит — может, и появится в окне!

Еще раз проверяю время — начало четвертого… А вдруг наткнусь на Анастасию Григорьевну? Ведь у старух сон чуток, а иные ночи напролет глаз не смыкают. Что я ей скажу? Чем объясню свое раннее путешествие?..

Пересилил себя и поборол нелепое, как я убедил себя, желание. Нечего шататься под окошком, лучше поговорить с нею днем, не хоронясь от Анастасии Григорьевны. Она же разрешила свиданки. Правда, с некоторыми оговорками. Но эти оговорки меня вполне устраивают. Так к чему эти испанские средневековые штучки?!

С тем и улегся в постель. Но сон, как говорится, бежал от меня. Вспомнилось детство. Кто может сказать, почему в три пятнадцать утра человек вспоминает детские годы?.. Тихое подмосковное село ожило передо мной. Пятистенная изба. Лесные ягоды. Пахучие сосновые перелески. Шумные ребята. Отец и мать… Боже, как все это было давно! Все тогда казалось неповторимо радостным. Ни забот, ни тревог. Самая большая забота — не проспать бы в школу, самая большая тревога — не пропустить бы картину в кинотеатре. Ах, какое это было время! Неужели юность? И неужели прошла безвозвратно? Вот так — начисто, навсегда! И только по утрам является в полусне и полуяви?

Ребята величают меня дядей, а какой-то юнец обозвал даже отцом. Наверное, я и есть отец. По летам. По виду…

Я не захватил с собой ни листочка писчей бумаги, ни единой книжонки для чтения. Так советовал мне редактор. Для полного отдыха. Для полной отдачи себя во власть ничегонеделания. Теперь не уверен, что поступил правильно. Разве мысль способна отдыхать когда-нибудь? Нет! А если нет, так не лучше ли направлять ее по определенному руслу при помощи бумаги и книг, а не плыть во времени и пространстве по ее прихоти?

Я вспоминаю одного моего товарища, тоже журналиста, который говаривал: «Бумага и книга — лучший друг интеллигента, а еще ближе ему — барбамил». Может быть, мне прибегнуть к помощи фармакологии и покончить с разными воспоминаниями, которые просто ни к чему?

Надо решить это скорее: дело идет к рассвету. Уже что-то верещит в саскапарели. Что-то шуршит в густой траве. Стакан с водой находится на расстоянии вытянутой руки — давнишняя привычка. Барбамил — еще ближе. Принимаю лекарство и окончательно убеждаюсь в том, что я «гнилой интеллигент», который не способен уснуть без снотворного.

Набрасываю рубаху на окошко — это вместо шторы. Закрываю дверь на крючок. Мечтаю выспаться. Буду дрыхнуть сколько влезет. На сколько способен этот самый барбамил.

Буду думать днем. Всякие воспоминания — днем. Так решено. Бесповоротно… И в самую торжественную минуту, когда начинают смыкаться веки, этот проклятый Шарик открывает свой кран у самого моего носа — за стеной, у корней саскапарели. Журчанье, производимое им, куда реальнее жужжания сверххолодного водорода. Оно наводит меня на веселые думы: не так ли всегда? Не так ли драматическое всегда завершается комическим? Не в этом ли великий смысл бытия?

Разбудил меня Леварса. Утром. Собственно говоря, утро только условно можно было назвать утром: было начало одиннадцатого.

— Ого! — удивился Леварса. — Так спали только богатыри-нарты. Это очень хорошо. У тебя, Лева, не нервы, а шпагат, на который табачные листья нанизывают.

— Вы так думаете?

— Зачем думать? Я же все вижу: вот ты спишь, а твой начальник не спит.

С этими словами он вытащил из кармана мятую бумажку. При ближайшем рассмотрении она оказалась телеграммой: официальный бланк был покрыт мелкой демотической скорописью (в отличие от иероглифической или иератической времен Нефертити). Пришлось превращаться в Шампольона, дешифровавшего древнеегипетские надписи. В итоге кропотливой работы удалось восстановить следующее:


«Намечаем вашу командировку поселок Мирный Антарктиде тчк подготовьтесь морально хотя это не так просто в вашей как вы пишете уютной Скурче под благодатным абхазским солнцем тчк лучше вернуться отпуска два дня раньше чем днем позже тчк приветом…»


Насколько я уразумел, телеграмма была подписана редактором. Об этом свидетельствовали начальный слог «Пе» и окончание «ов». Все промежуточные слоги древнеегипетский писец превратил в сплошное «ш ш ш ш ш ш».

— Хорошая телеграмма? — спросил Леварса, молча покуривавший папиросу, пока я занимался дешифровкой.

— Как вам сказать? Для журналиста — обычная. Из Скурчи придется перебираться прямо на Южный полюс…

— Куда? — У Леварсы глаза чуть не выкатились наружу. — Такой хороший парень и вдруг — Южный полюс! Лева, не надо туда.

Это получилось очень непосредственно. В его голосе чувствовалось большое сочувствие. Я сказал, что это не так страшно теперь, как ему кажется. Если будет чача, пошутил я, то все в порядке.

— Будет! Будет! — порадовал он. — Я дам тебе целый бурдюк. Чача будет, а все-таки не езжай туда. Разве мало места здесь?

— Это приказ, — пояснил я. — Ничего не поделаешь… А как попала телеграмма к вам?

— Очень просто, Лева. Утром выхожу на шоссе и встречаю Таме́ла. Это мой сосед. Тамел говорит, что у него в кармане лежит бумага для такого-то. А бумагу дал ему сын, который встретил начальника драндской почты два дня назад. Вот как дошла твоя телеграмма.

— Чудно́,— заметил я. В самом деле, непонятно, почему в Дранду, почему к Тамелу?.. А верно ведь: не затерялась!

— У нас никогда ничего не пропадает, — успокоил Леварса, — три года в разных карманах пролежит, а деловая бумажка все-таки найдет тебя. Если будешь жив, конечно…

Я рассказал ему об одном газетном сообщении, в котором говорилось о том, как письмо, посланное в 1918 году из одного австрийского городка в другой, было вручено адресату совсем недавно, то есть примерно через сорок пять лет. Леварса ничуть не удивился. Что же тут особенного? Один передавал другому, люди аккуратные, вот и шло письмо от кармана к карману…

— Бог с ними, со всякими письмами, — сказал я. — Лучше расскажите, как живете?

— Плохо. — Он вздохнул. — Если не пойдет дождь, все погибнет.

— Что именно?

— Все, Лева. Табак сохнет, овощи сохнут. Трава сохнет. А вот виноград, правда, будет сладкий… Очень плохо без дождя.

— А я-то думал, Леварса, что погода отличная.

— Для вас — отличная. А для нас — очень плохая. Дождь нужен. Десятый день сухо. Земля как песок. Можно на ней загорать, как на пляже.

— А что говорят метеорологи?

— Матуа, что ли?

— Разве он метеоролог?

— Такой же, как я. И ты. У него есть радио и есть разные приборы. Он обещает дождь. Целых две недели дождя.

— Прекрасно, Леварса!

— Нет, совсем не прекрасно, — сокрушается Леварса. — Дождь будет две недели. Это совсем не нужно! Кому нужен дождь целых две недели?!

— А сколько же?

Леварса подсчитал сколько: день-два, но зато чтобы хороший, чтобы земля пропиталась как следует, на пол-аршина. Не меньше! Потом — снова хорошая, теплая погода четыре-пять дней. А там — опять дождь. Тогда будет урожай!

В детстве, я говорил уже, в деревне жил. Но в ту пору меня больше занимали рогатки, из которых бил несчастных птиц, нежели урожаи и погода. Переселившись в город, сделался эгоистом: дожди выводили меня из себя. Хотелось, чтобы небеса всегда были солнечно-ясными. И совсем не думал о пахарях, чьи желания в отношении погоды являлись прямо противоположными…

Я смотрел на озабоченного Леварсу и думал о превратностях крестьянской судьбы: от чего только она не зависит! И от дождя, и от тепла, и от грозы, и от половодья, и от вёдра, и от ливней, и от града, и от ветра, и бог знает от чего еще! Скоро ли наука избавит их от этих переживаний?..

Во дворе показалась Анастасия Григорьевна. Она несла тяжелое ведро.

— Настя! — окликнул ее Леварса.

Старуха поставила ведро наземь. Вытерла руки о фартук.

— Слушай, Настя, — сказал Леварса, — сколько ты работаешь? Давай лучше мужа тебе найдем. Знаешь какого?

— А ну, какого? — полюбопытствовала старуха.

— Такого молодого. Чтобы хозяйство вел.

Старуха замахала руками:

— Это чтобы обшивать и обстирывать его? Да еще и мамалыгу варить? Да пропади он пропадом! Такой хомут я уже терпела. Рубцы на загривке живые еще. Премного благодарствую!

Леварса не сдавался:

— Нет, Настя, — если хорошего?

— Да где хорошие-то?

— Сколько угодно! — Абхазец озорно подмигнул мне.

— Натерпелася на своем веку, — продолжала старуха. — Бабская доля такая — век мытарься, век ишачь и помирай, как собака. И никакого мне мужа не надо!

— Неправильно говоришь, Настя!

Старуха подошла к Леварсе и хлопнула его по плечу. Он сделал вид, что ему очень больно.

— Это полезно, — удовлетворенно произнесла Анастасия Григорьевна, — пусть немного и от нас перепадет. Не всегда же нам пощечины получать.

И она сердито направилась к своему ведру.

— Все равно буду искать мужа, — не успокаивался Леварса.

Он сообщил мне как бы доверительно, что Настя — очень хорошая, можно сказать, святая женщина. Если бы не они, такие женщины, земля наверняка перестала бы вращаться. Это как пить дать.

— Послушай, Лева, — секретничал Леварса, — я очень много, много думал. Вот возьмем нашу Настю. Она же совсем старуха. Совсем слабая. Правда? Посмотришь: совсем силы нету. Какая сила в мурашке? А кто с утра до вечера работает? Кто таскает из колодца ведро? Кто ухаживает за садом? За огородом? Настя сама себя кормит! Ни у кого куска хлеба не просит! И у государства не просит. Она в наш колхозный ларек груши и яблоки сдает. Капусту и бурак. Морковку тоже. Что она делает? Она пользу дает. Правда?

— Да, конечно.

— Я скажу так: таким старухам «спасибо» надо говорить. На руках носить. Если ей слегка поможем — пользу даст большую. Она кормить всех будет. В Скурче. А тысяча таких старух всю Абхазию прокормят. Нет, Настю я как сестру люблю. Она — в моем сердце.

Наверное, этот крестьянин прав. Я ведь и сам наблюдал из своего склепа, как день-деньской хлопочет Анастасия Григорьевна, она же тетя Настя. Пожалуй, сравнение с муравьем — очень точное. Нет покою старушечьим рукам и ногам! Какая же в них сила заложена? А любовь? Любовь к земле? Не знаю, право, кого больше любит она — землю или человека? Во всяком случае, земля для нее — точно живая. Холит изо всех сил, лелеет, как дитя, ухаживает порою, как за больным. И водицы подаст вовремя, и лекарства, и всего прочего. И невольно вспомнились слова Леварсы о том, что эту любовь к земле их председатель колхоза почему-то убивает… Я напомнил ему эти слова.

— Разве я не прав? — сказал он. — Если не прав — докажи. А я говорю так: мы все очень и очень… Как бы это сказать?

— Отвратили, — подсказал я.

— Да! Отвратили людей от земли. Почему все мои дети должны жить в городе? Почему они не любят землю? Они ждут, когда я, крестьянин, накормлю их. А почему они не берут в руки мотыгу? Почему не пашут? Не сеют? Они же убежали от земли! А почему так?!

Он глядит на меня пытливо. Он задает мне вопрос за вопросом. Он спрашивает меня о том, чего я толком не знаю сам.

— Правда, — примирительно говорит Леварса, — очень много хорошего сделано для Скурчи. Есть у нас свет. У всех есть радио. Некоторые телевизоры поставили. Когда все это видел абхазский крестьянин? И когда бы увидел, если бы не советская власть? Мало этого! В Скурче, наверно, не меньше десяти — пятнадцати автомашин. У наших. У крестьян. Я уж не говорю о школе, об учителях, о газетах. Это все факт! Но ведь и это тоже факт: мои дети живут в городе. А я хотел бы, чтобы приехали в Скурчу. Я хочу, чтобы они землю любили. Когда я все это говорю нашему председателю, он в другую сторону смотрит.

Я успокоил его: приедут товарищи, непременно помогут. (Про себя твердо решил: они будут из обкома или Совета Министров Абхазии.)

Он сказал:

— Посмотрим.

И снова заговорил о погоде: нынче она его беспокоила больше, чем председатель колхоза. Погода у него в печенках сидела.


Приготовил телеграмму в редакцию — о том, что прибуду в срок. Не опоздаю. Что здоров. Что готов ехать, куда пошлют. И так далее… Для верности решил послать ее из Сухуми. Супруги Глущенко вызвались отвезти меня, заявив, что им тоже надо побывать в городе по различным пустяковым делам.

Я сказал:

— А у меня дела на час, а может, и побольше.

— Серьезное дело?

— Думаю, что да.

— Ладно, подождем вас. Торопиться некуда.

Вот мы и двинулись втроем в город.

Вела машину Лидочка. Справедливости ради следует отметить, что вела она себя за рулем как бог. Управляла уверенно, смело, без малейшего риска. За полчаса прискакали в город, как на коньке-горбунке.

В Сухуми я не новичок. Но и на этот раз город произвел на меня очень приятное впечатление. Он какой-то весь чистенький, будто только что умыт. Улицы аккуратно подметены. А движение оживленное, даже слишком для такого небольшого города. А впрочем, это столица Абхазской Республики, и центр чувствуется.

Послал телеграмму и условился о времени встречи с друзьями.

— Где же? — спросила Лидочка.

Я и сам не знал.

— Знаю где, — продолжала она. — Здесь, направо, агентство «Аэрофлота». Стоянка машин разрешена. Устраивает вас?

— Вполне. Через полтора часа. Хорошо?

На том окончательно и договорились.


Я решил пойти в Совет Министров. И вовсе не был уверен, что попаду, что называется, прямо с ходу к какому-нибудь ответственному товарищу. В лучшем случае, думаю, примет меня заведующий отделом. Или еще кто-нибудь в этом роде…

Вахтеру, сидевшему в бюро пропусков, я показал свое журналистское удостоверение.

— Проходите, — сказал он.

— А к кому? — спрашиваю.

— В приемную председателя. Там скажут.

Поднялся на второй этаж старинного, добротно построенного особняка. Оказалось, что председателя нет. Один из его заместителей был занят, и меня направили к другому.

Я осторожно приоткрыл массивную, цвета слоновой кости дверь и очутился в просторном кабинете. За дубовым столом сидел бледный большеглазый мужчина. Перед ним возвышался ворох бумаг.

— Можно? — сказал я, перешагнув порог.

Он кивнул. Глаза у него были грустные, а точнее, усталые. Я про себя тут же охарактеризовал его: скучный, сухой чиновник… С тем и присел к столу.

— Слушаю вас, товарищ.

Голос у него глухой, надтреснутый.

Я в двух словах объяснил, кто я, что я и почему побеспокоил… Пока излагал свою просьбу, — «хорошо бы вмешаться в дела скурчинского колхоза и так называемого рыбозавода», — у заместителя председателя в уголках губ медленно зрела улыбка. Чуточку ироническая…

Он сидел в кресле ровно, руки лежали на столе. И все время пытливо глядел на меня. Наверное, ему было под пятьдесят. На голове отличные, вьющиеся черные волосы. Уши слегка оттопырены и бледны…

Он прервал меня:

— А я думал, что вы на море пожалуетесь или на состояние пляжа…

— Почему вы так подумали?

— А как же? Человек приехал отдыхать. Покупаться. Подзагореть.

— Море — отличное. Пляж — тоже. Жалоб никаких!

— И на солнце — тоже?

— Тоже!

Тут он улыбнулся полной улыбкой: губами, глазами, как бы всем существом. И сказал:

— Видите, не все у нас плохо.

— Нет, не все, — рассмеялся я.

— По вашей журналистской традиции положено, чтобы я как-то реагировал. Правда?

— Желательно, — сказал я. — И поэтому свою ручку я бы хотел приберечь.

Он продолжал улыбаться.

— Одни считают, — есть такая порода людей, — что все должно совершаться… Как бы это сказать?..

— В мгновение ока, — подсказал я.

— Вот именно: как говорят абхазцы, пока светит молния. А другие — мирятся с чем угодно, ленятся рукой пошевелить… Если скажу вам, что в два дня наведем порядок, — значит, надую вас. Притом бессовестно. Лучше будет так: я вот записываю… Мы изучим положение и примем меры. Обещаю вам!

Улыбка исчезла. Он насупил брови. Умолк.

— Это хорошо, — заметил я.

— Что — хорошо? Что пообещал? Это нетрудно. Вы скажете «хорошо», когда мы что-либо реальное совершим. Что-либо хорошее.

Он чего-то засопел и снова заулыбался.

— Спасибо, — сказал я.

— Как?

— Спасибо, — повторил я.

Он откинулся на спинку кресла. Растопыренной пятерней взлохматил густые волосы.

— Зна-чит… зна-чит… — вдруг споткнулся он на слове, — значит, и мне надо сказать вам «спасибо». Я — вам, вы — мне. И так — бесконечно… Нет, так не надо. Скорее, спасибо вам. Это точнее. Да, да! Если каждый из нас — я имею многих! — выведет на свет божий двух дураков или нерадивых работников — жизнь буквально засверкает, точно радуга.

— Верно! — воскликнул я.

— А вам, дорогой товарищ журналист, я бы посоветовал отдыхать теперь. Все, что возможно… — Заместитель председателя задумался. — Все, что возможно, мы сделаем. Пусть в этом не будет сомнений. Посмотрим, что это за председатели и директора в Скурче!

Я встал. Поблагодарил. Протянул ему руку. Он тоже встал, вышел из-за стола. Продолжал улыбаться — правда, одними только уголками губ.

— Как это полагается? — сказал он. — Как в романах полагается? Такой человек, как вы, должен забросить море, пляж, девушек, родных, плюнуть на свой отдых и ринуться на борьбу со злом. Верно?

— В плохих романах, — сказал я подчеркнуто.

Глаза его сверкнули, словно от задористой, вдруг народившейся мысли:

— И в плохих, и в хороших. Я… я… Я не совсем разбираюсь. Немножко разучился разбираться, где хорошие и где плохие книги. Одним словом, не убивайте свой отпуск, а мы поработаем. За это государственные деньги получаем.

Черт возьми, понравился мне этот товарищ! И я сказал без обиняков, что в плохих романах и чиновников выводят таких, которые не всегда похожи на живых…

— Не льстите, — вполне серьезно попросил он. — А вот вам еще раз большое спасибо. Думаю, что преодолеем скурчинские недостатки.

И мы простились.


Пришлось моих друзей ждать. Возле закрытой на замки машины. Они, оказывается, слонялись где-то поблизости. Вместе с Виктором Габлиа.

— У вас все? — сказала Лидочка, приметив меня.

— Все.

— Прекрасно! Куда же мы пойдем?

— Куда угодно.

— С делами — порядок? — поинтересовался Валя.

— Да. А с тобой, Виктор, мне надо особо поговорить.

Мы с ним условились о встрече, он попрощался с нами.

Что делает человек, попавший в город? Как правило, слоняется по магазинам. Этой участи не избегли и мы. Лидочка в универмаге набросилась на какой-то ситчик. Восторженно заявила, что не видывала ничего подобного. Ей завернули два с половиной метра. Купила себе приколки-невидимки. (Они тоже привели ее в восторг.) «Нет, в Сухуми всего много», — сказала она.

Валя смотрел на ее коммерческую деятельность весьма скептически — я бы даже сказал, с каким-то презрением.

— Ой, какие очки! — воскликнула Лидочка.

Сунула мужу под нос зеркальные противосолнечные очки. Он не пожелал их нюхать. Брезгливо отвернулся и сказал:

— Покупай немедленно для ровного счета. Их у тебя будет дюжина!

Сунула себе в сумку и эту покупку. Туфли тоже привели ее в неописуемый восторг. Да, это была настоящая женщина! Стала визжать и пищать от радости. Ей хотелось надеть сразу несколько пар и щеголять в них. Валя хватался за голову: ну зачем так громко выражать свой восторг?

Лидочка передала мне свою сумку и приступила к примерке. К счастью, против женщины восстала женщина: то есть Лидочка стала браковать пару за парой. То ей не нравился носок, то каблук, то подъем, то стелька, то ремешок, то цвет. В конце концов успокоилась, сообщив продавщице, что туфли вовсе не нужны, ибо вполне ими обеспечена. Валя облегченно вздохнул. Мы пошли дальше.

— Посмотрите на него! — возмущенно говорила Лидочка. — Как он доволен, что туфли пришлись не впору.

— Это ты им не впору, а не они тебе, — буркнул Валентин.

— Вот возьму да и куплю первую попавшуюся под руку пару!

— А я что говорю? Покупай!

Я подумал: ученая женщина, а на мелочах срывается. Ну какая же это проблема — туфли?! Не босая же ходит! Но тут, видимо, и заключается трудно постигаемый секрет: женщина все-таки есть женщина, недаром говорят, что она излучает какие-то токи, совершенно отличные от мужских.

Мы шли по главным улицам, меняя направление по прихоти Лидочки. Увидев рекламу — тюленя с мороженым на носу, заявила, что умрет, ежели не съест мороженого сию же минуту. Пришлось поторопиться и занять место под матерчатым грибком. К мороженому я попросил шампанского.

— Посмотрите-ка, — сказала Лидочка, — это шампанское не московского производства?

— А иного вы не пьете? — спросил я.

— Нет, дело в том, что я хорошо знаю директора московского завода. Это весьма симпатичный человек.

Валентин сказал:

— Вот тут я полностью схожусь во мнении с моей женой: это действительно интересный человек. Он предложил новый метод ускоренного производства вин.

Я бросил взгляд на этикетку и разочаровал моих друзей: вино оказалось не московского завода.

Лидочка вкратце изложила историю производства шампанского (королевские виноделы во Франции изготовляли его в течение нескольких лет) и суть изобретения. Несколько лет — и несколько недель! Правда, есть разница? Причем при равных вкусовых и прочих качествах.

— Шампанское — вино эпохи коммунизма, — деловито заметил Валя.

— А что? — пылко поддержала его Лидочка. — Раньше его пили короли и требовалось шампанского не много, а нынче пьет весь народ и нужда в нем большая. Правда?

Этот вопрос был обращен ко мне, и я поддержал Лиду энергичным кивком. Потом чокнулись и выпили. Вино заедали мороженым. Ввиду буднего дня народу вокруг было не много, и очень это приятно, что было не много. Аншлаг хорош только в театре. А в пищевкусовых заведениях всегда должны быть свободные места. Здесь нельзя набивать как сельдей в бочку…

— А вы знаете, что сказал Наполеон о сельдях? — спросил меня Валя.

— Наполеон? О сельдях?

— Да. Наполеон.

Наполеон наговорил немало любопытного, а вот о сельдях что-то не припомню…

Лидочка уже смеялась: она знала, что сказал Наполеон о сельдях. И не дала договорить мужу:

— Наполеон сказал, что селедка — рыба прекрасная, но ее слишком много на белом свете. Поняли?

— О да! — сказал я. — Перебор прекрасного!

И мы выпили за то, чтобы ни в чем не было перебора.

Перед нами расстилалось море. Мы сидели в окружении пальм и эвкалиптов. Мы пили шампанское… Ей-богу, совсем не плохо. А когда подавальщица сказала, что могла бы принести турецкого кофе из ближайшего ресторана, Валя даже заохал от счастья.

— И еще бутылочку, — заказал он шампанского.

В глазах у Лидочки прыгали сатанинские огоньки. Она казалась наверху блаженства. Вполне счастливой.

Валя пошел купить газет в киоске. Лидочка отхлебнула вина и, пронзая взглядом, прошептала:

— Хо-ро-шо…

Она схватила мою руку и сжала ее. Вокруг были люди.

— Лидочка, — укоризненно сказал я.

— Наплевать! — И Лидочка чуть не разбила свой бокал о мой.


От шоссе до Скурчи — всего лишь одна дорога. Грунтовая, довольно прочная. Она выходит к лукоморью в полсотне шагов от моего жилища. Здесь она разветвляется — в сторону мыса Кастора и в сторону мыса Поллукса. Если постоять на перекрестке, ни одна машина тебя не минует: ни рыбозаводская, ни какая иная. На этом-то перекрестке я и повстречался с товарищем Матуа. Он сошел с машины (старый «виллис») и любезно поздоровался со мной.

— Уважаемый товарищ журналист, — сказал он официально, без тени улыбки, — как ваше самочувствие?

— Благодарю. Неплохо. А как вы?

Он сиял форменную фуражку, вытер лысину платком.

— Ничего хорошего, — таинственно сказал он. — Работа. Все время — работа.

Матуа поворотился лицом к морю. Присмотрелся к горизонту. Я тоже последовал его примеру, но, признаться, ничегошеньки не увидел, кроме обычной линии, отделяющей воду от тверди небесной. Но ведь он был морской волк, а я? Кто я? Он, видимо, дальше меня видел…

— Товарищ журналист, сегодня наши сейнера проводят лов. Вы знаете, что такое косяк? Это рыба. Много рыбы. У меня есть радиограмма. Если не верите, я прочту вам.

— Что вы! Что вы! — запротестовал я. — Как не верить!

Он добыл из кармана какой-то замусоленный листок и прочел радиограмму громко, почти по складам. Как читают в первом классе. Затем свернул ее вчетверо и вознамерился было спрятать в грудной карман, но раздумал и положил ее в брючный. И шумно вздохнул — то ли от неутешной тоски, то ли от бремени забот, навалившихся в связи с вышеуказанной радиограммой.

— Я должен поскандалить, — сказал он. — Будет большой шухер, если тару не дадут. Я откажусь принимать рыбу. Мне нужна тара и соль. Морозилка тоже. У меня есть законное основание: не дадут — не приму. Я же не могу портить рыбу! Под суд, что ли?! Сколько живу на свете, сколько был на ответработах, а суда не знал. И знать не хочу! У меня всегда — законное основание. Если мне говорят «принимай рыбу», я отвечаю: не приму. Потому что у меня законное основание. Вон в прошлом году хотели всучить рыбу. Поймали ее до черта! На косяк напали. Все рыбозаводы приняли, а я — отказался. Всех судили, а меня нет. У них один закон, а у меня сразу два. Поэтому я стою как скала.

Это был монолог весьма опытного в делах человека. Ответработника. Районного, а может быть, и большего масштаба. Номенклатурного по всем статьям.

По простоте душевной я подал ему банальный совет:

— Попросите тары и соли. Пусть завезут.

Он скривил лицо, точно Мефистофель, слушающий неразумные речи Фауста, — дескать, дитя вы еще, дескать, кто же сам напрашивается на такие штуки?..

— Уважаемый товарищ журналист, я вчера совсем не спал. Я думал. У меня в сердце гвоздик. Знаете, так крепко сидит! Молотком заколотили. Это же очень опасно! Один знакомый доктор сказал, что люди сейчас от сердца умирают. Как мухи.

Он подал мне руку. Вежливо распрощался. Сел на развалюху и уехал, дымя бензином почище локомотива, доживающего свой век.

Я торопился к себе. И видно, не напрасно, словно чуяла душа: у калитки, прижавшись к штакетнику, стояла Светлана.

— Здравствуйте, Светочка! — приветствовал я, что называется, от всего сердца. Схватил ее руку и с трудом удержался от того, чтобы не поцеловать. — Где пропадали, Света? А я так соскучился! Как вам не стыдно бросать меня надолго!

— А я вас видела, — проговорила она.

— Видели?

— Ну да. В щелочки глядела. Я ведь тоже скучала. Или думаете, у меня камень вместо сердца?

Уткнулась носом в руку, которой обвивала старый столб. Я пытался кое-что прочитать в ее глазах, а она их прятала.

— Да ну же, Света, — уговаривал ее, — взгляните на меня.

— А я вас вижу. И даже очень хорошо.

— Мне хочется глаза в глаза.

— Зачем?

— Скучаю.

— А вы не скучайте.

— Не умею.

— А вы через то самое «не умею».

— Я же совершенно серьезно.

— А я будто нет?

Анастасия Григорьевна что-то стряпала на крыльце. И я максимально понизил голос:

— Я хочу видеть вас, Света.

Она молчала. Это значило: да. Я подождал, когда Светлана подтвердит это более определенным знаком.

— Приду, — сказала она. — А когда — не знаю. Когда тетя Настя крепко уснет.

— Жду, — шепнул я.

Я полагал, что в целях камуфляжа хорошо бы завести разговор со старухой. Лучше всего деловой, по возможности хозяйственный. Еще не поздоровавшись с ней, прямо, что называется, с ходу сообщил старухе радостную весть: сейнера вышли в море, к Скурче движется огромный косяк рыбы.

Она повернула ко мне тонкое, морщинистое лицо и эдак, скосив глаза, недоверчиво спросила:

— А кто вам сказал?

— Сам директор рыбозавода.

— Этот новенький, что ли?

— Да, Матуа.

— Он болтает, а вы уши развесили?

«Уж больно сердита, — подумал я, — не иначе как за племянницу обижается. За наше шушуканье у калитки…»

К счастью, Анастасия Григорьевна и не собиралась дуться. Это она Матуа презирала. Можно сказать, не выносила его имени.

— Слушайте его поменьше, — присоветовала она. — Он тут человек шальной, попал сюда бог знает как и бог знает зачем! Рыбаки ни в грош его не ставят. И то правда: человека за что уважают? За его самостоятельность, за то, что правду любит, за то, что слово его — слово! А Матуа ваш — что? Воздух один! Ему что Скурча, что ад — все одно! Гони ему монету, а остальное — трын-трава. А ведь Скурча — не только песок и море. Здесь люди, значит. Рыбаки. Рыбачки. Семьи. А как же?! Сидит такой Матуа, а от него одно горе народу. И никак его не одолеешь.

Вытерев руки о фартук, старуха села на приступок и поведала о том, как один директор рыбозавода лет пять баклуши бил, и никак не могли его сбросить с того места. (Я потихоньку обернулся к Свете — она стояла все там же, у калитки, прислонившись щекой к старому столбу.)

— Не найдем управы на бездельников, — заключила старуха.

— А вам-то какая корысть? — спросил я.

— Как так — какая? — возмутилась старуха. — Или я не живой человек, или Скурча для меня чужая?.. Да вы подивитесь на эту красотищу. Уют-то какой! В целом свете не сыщешь! Тут бы впору рай соорудить. Земной рай. Здесь бы рыбу есть да не переесть. А вы — что? Дескать, косяк плывет. Что твой косяк? Разве Скурча только косяками живет и жить должна? Здесь, брат ты мой, все как в театре должно быть: играть, блестеть, сытостью да красотой людей удивлять. Не то что рыбой похвалиться. Да и той нету!

Ну и попал же в переделку! Старуха ажно с кулаками на меня напустилась. Но я не сердился. Понимал, что она скурчинское начальство кроет, а кулаки у меня под носом — для пущего моего убеждения.

Горячие, как уголья, старухины слова привлекли внимание Светланы. Она подошла к нам. Я несказанно был рад этому.

Закончив негативную часть речи, Анастасия Григорьевна перешла, так сказать, к конструктивным предложениям. Главнейшее из них заключалось в том, чтобы люди на должностях своих не засиживались слишком долго. Я попросил уточнений.

— Что, разве не по-русски говорю? — сказала она, подбоченившись. — Председатель колхоза, почитай, полтора десятка лет работает. Председатель сельского Совета — и того более. Председатель сельпо чуть ли не тридцать на своем месте брюки протирает. Он построил и сменил три дома. А нынче дворец строит на шоссе.

Я, кажется, уразумел суть ее предложения: надо чаще менять начальство в Скурче, чтобы не прирастало оно к своему стулу и не обрастало мохом, не покрывалось лишаями. Во-первых, новая метла всегда лучше метет. Во-вторых, всякой шушеры вокруг начальства меньше виться будет, и само начальство, в-третьих, не так уж зазнаваться будет. Вот какие, значит, мысли зрели в голове этой многострадальной женщины. Она непрестанно подчеркивала, что говорит это «из своей неразумной головы», что она «темная и малограмотная» и так далее.

— Как это, значит, получается? — продолжала Анастасия Григорьевна. — Вот столб (она указала на штакетник). Он вроде бы здесь и стоял всю жизнь. Он же с землей — одно целое! Так и начальство: к столу прирастает, со стулом — одно, значит, живое. Кровь от жил, значит, к стулу течет и к столу, значит, на котором бумаги и печати. Вот оно как!

— Что скажете вы? — обратился я к племяннице Анастасии Григорьевны.

— Вот тут я с тетей согласна, — с живостью отвечала племянница. — Нельзя, чтобы человек считал учреждение своей вотчиной. Я читала Программу партии…

— И что же, Света?

— Там ограничен срок: выбрали два раза, а на третий — надо подумать.

— Что я говорила? — Анастасия Григорьевна торжествовала. — Что говорила? Только подумала, а уж где-то записано это самое…

Светлана сказала:

— Когда в Скурче жизнь по всем нашим законам пойдет, тогда хорошо будет.

— То-то и оно-то! — поддержала племянницу старуха. — Поди, доченька, ведерко воды принеси.

Света ушла по воду. А старуха вопросительно уставилась на меня:

— Какова-то девушка, а?

— Хороша!

— А ума-то в ней сколько!

— Разумна, смышлена. Несомненно.

Однако старухе все это казалось недостаточным:

— И скромна, и работница, и начитанна. Сейчас таких девушек — раз-два, и обчелся. Не потому, что она — моя, кровная, а потому, что правда все это.

Я полностью с ней солидаризировался.

— И не дурнушка какая-нибудь, — как бы вслух размышляла Анастасия Григорьевна. — В прошлом году едва из детства вышла, а нынче расцвела, что твой цвет.

Светлана принесла воды, и мы перевели разговор на другое. Но поговорили мы недолго. Анастасия Григорьевна вдруг учуяла какое-то движение на берегу. Тут же взбежала на крыльцо, приложила ладонь козыречком ко лбу:

— Никак, сейнера плывут…

Пробегавший мимо дома сосед крикнул Анастасии Григорьевне:

— Слышь, Григорьевна: коли рыбки хочешь — поспешай на берег!

Старуха пояснила мне:

— Рыбаки, значит, рыбу поймали. Так они на минутку к берегу причаливают и продают ее народу. Не всю, а малую дольку. Продадут — и давай, давай в море! А иначе приметит начальство и жару задаст. Вот такие, брат, дела!

Есть, по-моему, смысл в двух словах рассказать о том, что творилось на берегу.

Недалеко от того места, где стояла машина Глущенко, толпился народ, сбежавшийся почти со всей Скурчи. В двух кабельтовых от берега красовался сейнер. Сбавив ход, медленно подплывал к нам. Неторопливо, расчетливо. Вскоре от него отделилась лодчонка. С каждым взмахом весел она сокращала расстояние между собой и берегом. Вот наконец уперлась носом в песок, и к ней протянулись десятки рук с деньгами и кошелками. Такса была твердая: рубль за три ставриды. А вяленая — по два рубля за штуку. Посудинка морская ходила к сейнеру и обратно. Торговля шла бойко. Возле мыса Кастора тоже маячил сейнер. Там тоже продавали рыбу.

Не так-то просто было пробиться к лодочнику. Его обступили плотным кольцом молодые и пожилые скурчинцы. Я стоял в нерешительности: то ли бросаться напролом, то ли ждать своей очереди? Инстинкт и житейский опыт подсказывали мне держаться первого правила, то есть идти напролом. Но ведь, кроме инстинкта, была еще и совесть. (Правда, с нею можно было остаться без рыбы.) Рядом со мною толкалась Света, совершенно растерянная в этой толпе.

Вдруг кто-то окликнул меня. Возле носа лодки распоряжался Витольд. Он приветливо помахал рукой и справился: сколько? Я показал ему пять пальцев. Он немедленно передал мне через головы поклонников морской фауны пять серебристых ставрид. И крикнул: «Деньги потом».

Я взял Светлану под руку, и мы счастливые отправились домой. В двух шагах от калитки повстречали какого-то дядю, который перепродавал вяленую ставриду. За три рубля купил у него отличную рыбину. Светлана ахнула, когда увидела, сколько я плачу.

— Это же обдираловка, — сказала она негромко.

Слова ее были услышаны дядей. Он бросил в ее сторону взгляд, полный презрения.

— Мадам, — проскрежетал он зло, — если дорого, могли бы сами половить рыбу.

— Очень дорого! — не отступалась от своего Светлана.

— Дорого?!

— Ничего, ничего, — сказал я примирительно. — Каждый берет за свой товар столько, сколько считает нужным.

Перекупщик еще раз окатил Свету целым ушатом презрения:

— Слышите, мадам? Ваш супруг правду говорит. Он, видно, человек умный. Понимает толк в рыбе!

Мы поскорее скрылись за калиткой, чтобы не слышать больше его разглагольствований.

— Мадам! — шутливо обратился я к Свете.

— А что, разве я похожа на мадам, Лев Николаевич?

— В смысле женственности — да.

— Это хорошо или плохо?

— Хорошо, Света. А плохо то, что вы не хотите меня видеть.

— Неправда.

— Когда же вы придете, Света?

Она молчала.

— Когда же, Света?

И вдруг:

— Может, нынче ночью.

У меня аж дыхание сперло.

— Я буду ждать, Светочка, — с трудом выговорил я.

Она шагала впереди меня. Полуобернувшись, бросила:

— Ждите. Приду.

Анастасия Григорьевна была довольна сверх меры.

— Чую рыбу, — сказала она. — С уловом вас!

— Спасибо, Анастасия Григорьевна. Вот мы с молодой рыбачкой поработали сколько могли.

В припадке нежности она поцеловала Светлану:

— Умница ты моя, ро́дная.


Чувствовал себя явно не в своей тарелке. Здесь, в Скурче, от этого имеется прекрасное средство: море. Забежал в бунгало, взял трусы и полотенце. Намерение мое было вполне определенным: выкупаться, прийти в себя. Лягу, думаю, и буду лежать в воде, пока не озябну. Но по дороге переменил свое решение. Ведь есть еще не менее сильное средство, чем море. В соответствии с вышеизложенным повернул к Шукуру. И в некотором смысле даже повезло: ко мне примкнул Валя Глущенко. Он был зол, как бог во дни потопа. И тоже захотел взбудоражить себя общеизвестным способом. Жена его махнула куда-то в город за покупками. Он с нею не поехал: довольно нагляделся на нее здесь, в Скурче…

— Так нельзя жить, Валя, — заметил я.

— Знаю!

— Вы что, разведетесь с нею?

— Это решено!

— А что она?

— По-моему, и до ее сознания дошло, что больше так невозможно.

Он выглядел и злым и удрученным. Вполне ему сочувствую: развод не самое веселое занятие. Все это тягостно. А может быть, он любит ее? Тогда это тягостнее втройне.

— Вы ее любите, Валя?

Он протер очки.

— Как вам сказать?

— Любите, значит.

— Она была совершенно другою. Ее словно подменили.

— А долго за нею ухаживали?

— Долго… Пожалуй, все прошлое лето.

Я чуть было не прыснул со смеху: после слова «долго» он сделал паузу, и я подумал, что Валя подсчитывает какой-то продолжительный срок, — ну, скажем, два, три года, а может, и пять лет. Одно лето! Ну что же, и лето вроде бы не неделя. И тем не менее очень мало — человека же надо узнать досконально!

Валя был несколько иного мнения на этот счет:

— Да нет же, Лев Николаевич, мы с нею познакомились в Трускавце. Потом встречались в Киеве. Она познакомила меня со своей мамой. Все было нормально. Лида — прекрасный работник. Очень ее в институте любят…

— Наверное, баловали ее в детстве…

— А что особенно-то баловать? Отец ее, полковник, бросил семью. Лиду воспитали мать и отчим.

Я посоветовал ему:

— Тогда ищите причину в себе.

— Как это — в себе?

— Значит, виноваты вы.

— Это почему же? Нет, вину на себя не приму. Я к ней отношусь как нельзя лучше.

— Что же это? Вы — хороший, она — хорошая. А любви-то, видимо, нет!

— Видимо, нет, — повторил он, точно эхо.

— Как это у вас говорят? Не вмер Даныла, так болячка задавыла. Так, что ли?

— Да, так.

— Анализ имеет смысл только тогда, — убеждал я, — если в результате будет найдено решение вопроса. Но что решать, ежели нет любви?

— Верно, решать нечего, Лев Николаевич…

Мы вошли в «отдельный кабинет» шукуровского «Националя». К счастью, мы оказались нынче единственными посетителями: могли посидеть и поболтать.

Шукур подошел, пожал нам руки. Повторяю: это был образец здорового человека, не обремененного, однако, никаким интеллектом. Глаза его сверкали, если можно так выразиться, тем коммерческим огоньком, который, наверное, загорался в решающие минуты у Генри Детердинга или какого-нибудь Ротшильда.

Валя твердо заявил, что желает угостить меня, а посему все переговоры с Шукуром будет вести единолично.

— Вот что, — сказал Валя, — атоуба́ры есть?

— Что это такое? — поинтересовался я.

— Абхазские домашние колбасы, — объяснил скороговоркой Валя. — Есть атоуба́ры?

— Для вас найдем, — прохрипел Шукур (после серьезных возлияний голос у него пропадал на два-три дня).

— Чача есть?

— Будет.

— Только покрепче.

— Семьдесят градусов устроит?

— Вполне!.. Чурек, зелень и все прочее — на ваше усмотрение, Шукур. Да, минеральной не забыть бы.

Шукуру было все ясно — эти двое хотят выпить средне не очень здорово, но и не очень мало.

Валя вернулся к прерванному разговору:

— Понимаете, Лев Николаевич, жизни не будет. Может, во всем виноват я. Как говорится, за дурною головою ногам нема покою. Голова у меня, наверно, дурная — и отсюда вся беда.

— Что сказать, Валя? У меня по этой части нет опыта. Я всего-навсего теоретик. Умные головы утверждают, что жену надо выбирать осмотрительно. Но и самая большая предосторожность иногда является тщетной. Тоже умные говорят, что женитьба — лотерея. Скорее всего, это так. И тем не менее жен выбирают. Да-с. Старомодно, может быть, зато правильно! Мы мало собираем информации о невестах. Нас вполне устраивают ее карие или голубые глаза. Или милое личико. Но воду-то пить не с лица! И жизнь прожить — не поле перейти! В прежние времена информацию добывали свахи. А нынче нам некогда. Поцеловались — и поженились! Согласитесь, что мудростью здесь и не пахнет. Зато легкомыслия — хоть лопатой выгребай.

Валя обхватил голову своими ручищами, точно она готова была арбузом свалиться наземь. Снял очки. И я, можно сказать, впервые увидел его глаза — такие добрые, мягкие, водянисто-серые. Такой большой и сильный мужчина — и такой нежный взгляд и неопределенность в чувствах! Лидочка, видимо, обладает сильным характером. Она знает, чего хочет, и, по всей вероятности, не терпит мягкотелости. Есть женщины, которым, наверное, нужен муж-господин. Я не сомневался ни на минуту в том, что Лидочка принадлежит именно к такому типу женщин. Говорят, что природа требует дополнений: то есть муж в чем-то дополняет жену, и наоборот. Например, сильным женщинам нравятся слабые мужчины, высоким — низкие, низким — высокие, и так далее. Все это, может быть, и верно, за исключением первого случая: сильные женщины нуждаются в еще более сильном муже, подобно тому как необъезженные жеребцы — в искусном седоке… А впрочем, может быть, все на этом свете наоборот. Супружество — такая вещь, которую под определенные правила не подгонишь. Лотерея, возможно, лучшее определение ему. Поэтому жениху и недолго обмишуриться. Лично я не очень-то доверяю лотерее. Предпочитаю все видеть собственными глазами и пощупать товар собственноручно.

Когда высказал эти соображения Вале, он усмехнулся:

— Вы ни разу еще не ошиблись в своих женах. Это делает честь вашей теории.

Он прав: мой голос в решении семейных проблем не может не быть сугубо совещательным…

Шукур расставил на столике тарелки и рюмки. Чача блеснула серебристыми струйками. Мы выпили. По одной. По другой. Запивая минеральной… Что я могу сказать? Настроение — и мое и Валино — значительно улучшилось. Суждения стали более резкими, определенными. Мы с Валей уже вовсю громили коварный женский род. Ему наверняка не поздоровилось бы, если бы Шукур не отвлек нас.

— Витольда знали? — спросил он.

— Какого? Молодого человека из Москвы? — спросил Валя.

— Он и молодой, и золотой. С семьей отдыхал здесь. Я такого хорошего друга давно не встречал. — Шукур вздохнул. — Он сегодня завел машину и газанул в Москву.

— В Москву?

— А может, и не в Москву. Его вчера вызывали в Сухуми, и по телефону с Москвой разговаривал. Наверно, плохой был разговор. Приходит Витольд и говорит: «Шукур, мой друг погорел». Погорел — это плохо! На пустяке погорел. Обэхаэс накрыл.

Валя заметил, что Витольд, несомненно, занимался кое-какими махинациями.

Шукур отверг эти подозрения:

— Махинации?! Дорогой, какие это махинации, если лишний рубль зарабатываешь?!

— Его жена торговала в Скурче чулками и комбинациями. Весь берег снабдила.

Шукур развел руками:

— Люди спасибо ей говорили! А как же? Где достанешь чулки? Почти по твердой цене. Нет, Витольд — парень на большой! Только скажу по секрету: настоящему парню сейчас очень тяжело. Со всех сторон прокуратура, суд, милиция, обэхаэс! Кто это выдержит? Вы? Я? Никто не выдержит, если золотой Витольд не выдержал! Он сказал так: еду, говорит, Шукур, в Москву. Выручу друга, и — баста! Бросаю, говорит, работу, перехожу с производства в канцелярию. На повышение пойдет!

Валя захмелел. Он грубо выругал жуликов, всяких этих витольдов…

Шукур промолчал… Ушел к себе и больше не показывался. Его сменила жена.

— Черт с ним! — пробасил Валя с зубовным скрежетом.

Нет, чача сделала из него настоящего мужчину.

Лидочка в одних трусах и бюстгальтере жарила яичницу. Сковородочка стояла на походной газовой плите.

— А мы уже обедали, — сообщил ей Валя.

— Догадываюсь. — Лидочка смерила нас обоих насмешливым взглядом. — Прикажете мне без чачи обедать?

Я тотчас повернулся на сто восемьдесят градусов и рысцой понесся к Шукуру. Было очень приятно через пять минут вручить Лидочке бутылку. Она сказала, что не привыкла пить одна. И мы с Валей расселись на земле, наподобие пашей. Перед нами белела свежая салфетка, были расставлены тарелки, к которым присоединилась и зеленая бутылочка от Шукура.

— Мы выпили капельку, — оправдывался Валя.

— Вас бы следовало за чупрыну потаскать. Как запорожцев жинки таскали.

— Ну, Лидочка, зачем такие крайние меры? — взмолился я. — С нас вполне достаточно и словесного выговора. Без занесения в учетную карточку.

Валя полез к ней целоваться. С показным видом она отталкивала его. А глаза у Лидочки блестели, как у ведьмы.

— Отстань, скаженный! — прикрикнула она на мужа. Но ведь женщину понимать надо, когда она, что называется, понарошку что-нибудь делает, а когда взаправду. Вот сию минуту это было понарошку.

Лидочка хохотала, не выпускала из рук сковородки: жарила и целовалась. Наконец мне это надоело.

— Послушайте, — сказал я, — вы не могли бы отложить свои ласки до вечера?

Валя посмотрел на меня воловьими глазами и сказал:

— Нет.

— Почему же? Я прошу объяснить. Может, мне уйти?

— Лев Николаевич, она без вас не разрешит.

Становилось любопытно.

— Правда это? — спросил я Лидочку.

Она ответила кокетливо:

— Правда.

— Слыхали, Лев Николаевич?

Ведьма выставила напоказ все свои потрясающе здоровые зубы и захохотала во все горло.

— Ладно, — сказал я, — поглядим, как долго способны вы миловаться на людях.

Яичница начинала подгорать, и это обстоятельство вынудило Лидочку бесцеремонно оттолкнуть захмелевшего мужа. Валя говорил, что Лида баба что надо, но что иногда ей вожжа попадает под хвост, и тогда ее несет бог знает куда. Он нес всякий вздор. Но она не сердилась, принимала все как должное.

— Ты дашь мне покушать? — сказала она мужу.

Тот молча поднялся и, шатаясь, направился к морю.

— Пейте, — предложила Лидочка. — Ваше здоровье!

Мы чокнулись. Она потребовала, чтобы мы смотрели друг другу в глаза, в самые зрачки. Чтобы все было без лжи, искренне. Я, признаться, не понимал, что должно быть без лжи…

— Поменьше рассуждайте, — посоветовала она.

Я вознамерился поцеловать ей руку. Она протянула ее. Мне стало весело.

— Лида, — сказал я, — вы мне очень нравитесь.

— Скажите пожалуйста!

— Я это всерьез.

— Что прикажете делать?

— Нет, ничего. Я высказал вслух свою мысль.

— Вы всем высказываете?

— Всем невозможно.

— А вашей Светлане?

— Какой Светлане?

— Браво! — воскликнула она и захлопала в ладоши. — Он уж позабыл ее! Вот так настоящий мужчина! Люблю непосредственных!

А ведь верно: есть такая Светлана, совсем недалеко отсюда.

— Лидочка, почему вы Светлану вспомнили?

— Просто так. — В глазах у нее сто чертей.

— Просто так не бывает.

— Нет, бывает.

— Лидочка…

— Да?

— Вы же научный работник… Ученая…

— Дайте соли, Лева.

— Не дам.

— Почему?

— Скажите: «Дай соли, Лева».

— Не скажу.

— Почему?

— Надо говорить: «Скажи «Дай соли, Лева».

Я схватил ее руки и давай целовать. Она хохотала на весь берег, запрокинув голову.

— Хорошо, Лидочка, скажи: «Дай соли, Лева».

— Дай соли, Лева.

— Бери, Лидочка, бери.

— Это — другое дело.

Так мы дурачились, пока Валя изображал фыркающего дельфина. Я был, как это нетрудно определить по вышеприведенному диалогу, навеселе. Не то чтобы очень, но хорошо навеселе, ибо мы с Валей чуточку посидели. (Один мой друг, журналист, говаривал: бутылка водки на двоих — значит, просто остановились на дороге; по бутылке на брата — посидели, а уж больше — выпили! Если принять эту терминологию, мы с Валей «посидели».) Я опять повернул разговор на Светлану. Нет, почему Лидочка вспомнила Светлану?

— Разве она не нравится тебе?

— Как сказать?..

Лидочку вдруг взорвало:

— Что это ты, Лева, очки втираешь: мне все рассказала тетя Настя.

— Что — все?

— Как она на свиданку к тебе приходила.

— Тетя Настя?

— Не смеши, Лева. Не Настя, а тетя Светлана. Старуха так и сказала на свиданку. Что это за слово?

— Не знаю, — буркнул я.

— Юпитер, ты сердишься, — значит, ты не прав.

Я сказал про себя: что эта Лидочка представляет собой? Странная или обычная сумасбродка?

— Не смотрите так на меня.

— Буду!

— Я прошу.

— Ты обидела меня.

— Я? Чем же?

У нее расширились глаза. Руки она скрестила на груди. На ресницах, к моему великому удивлению, блеснули слезы. И вдруг — как бросится ко мне на грудь да как зарыдает!.. Боже, что же это такое?

С меня весь хмель как рукой сняло. Лидочка рыдала у меня на груди, точь-в-точь как в старинных романах. Вот застанет нас, думаю, Валя в этаком виде — что вообразит? Горе ее было неподдельным, слезы натуральными. Все было реально, за исключением причины, которую я даже отдаленно не мог представить себе. Я был далек от мысли о том, что мои с Лидочкой отношения довели ее до истерики. Тем более глупо предполагать, что в этой несусветной истории замешана Света. Пока я размышлял, она плакала и слезы ее лились мне на грудь. В более глупом положении мне давно не доводилось быть. Что делать?

Я принялся успокаивать ее, как мог. Боюсь, что она не слышала моих слов. Я горячо утверждал, что вовсе не обижен на нее, что во всем виноват мой несдержанный язык, и так далее. Что уважение к Лидочке — превыше всего, и так далее. Что Светлана сама по себе, а я — сам по себе, что нет у нас ничего общего, и так далее. Что я скоро уезжаю и постараюсь забыть и тетю Настю, и ее племянницу, и так далее.

Неожиданно она отшатнулась от меня, вытерла слезы, высморкалась в сарафан, который валялся рядом с нею, и как ни в чем не бывало принялась доедать яичницу.

Я ровным счетом ничего не понимал. Если бы не эта влага на моей рубашке, то вообразил бы, что нахожусь в глубоком сне.

— Чего вы сидите? — сказала Лидочка. — Пейте, ешьте.

Не верил своим ушам: как это — пейте, ешьте? А слезы? А рыдания? Трын-трава?

— Не обращайте внимания, Лев Николаевич, я же ужасная дура. Все это спонтанно, независимо от меня. Вдруг мне показалось, что вы женитесь на Светлане. И чисто по-женски приревновала. Я способна ревновать к кому угодно.

— Позволь… Позвольте…

Она совершенно успокоилась, будто только что на свет народилась. Не дала мне высказаться.

— Лев Николаевич, я вам объясню все. Тут недавно встретились мы с тетей Настей и почесали языки. Вот она и говорит: «Живет тут один, — да вы его знаете! — он в мою Свету влюблен». Дальше — больше: выясняется, что вы поженитесь.

— Что за чушь!

— Не знаю. Я говорю, что было. Вот я и не выдержала. Можете меня осуждать, сколько угодно.

Нет, без чачи здесь не разберешься — чепуха какая-то! Происходил ли между ними такой разговор, или Лидочка сфантазировала — трудно судить. Скорее всего — второе.

Я налил себе и Лидочке.

— Выпей, Лида.

— С удовольствием!

Наконец появился Валя. Улегся рядом с женой. Я счел момент благоприятным и, что называется, смотался.


На нашей скамеечке сидели Леварса и Анастасия Григорьевна и о чем-то беседовали. Завидев меня, подвинулись, освобождая местечко.

— Посидите с нами, — пригласил Леварса.

— Не помешаю?

— Нам? — Леварса подмигнул старухе. — Мы уже объяснились, что любим друг друга.

— Да, да! — со смехом подтвердила старуха.

— Раз так, — сказал я, — разрешите к вам подсесть.

Леварса выглядел, как всегда, молодцом: бритый, подтянутый, чистенький. Закурил самокрутку и меня угостил.

— Лева, — сказал он, — вчера я слушал радио. Разговаривали о мире. О войне тоже. И о бомбе. Наверно, это очень плохо, да?

— Что — плохо?

— Новая война.

— Очень, — сказал я.

— Как она называется, Лева? Я забыл ее имя.

— Термоядерная?

— Вот-вот!

Леварса объяснил тете Насте, что это за война такая. Значит, так: разорвется одна бомба — и на триста верст все вокруг выгорит. Потом образуется облако, которое все отравит: и людей, и зверей, и рыб.

Тетя Настя сокрушенно мотала головой:

— Светопреставление… Светопреставление…

Леварса искал у меня подтверждения. Я сказал, что термоядерная война наверняка опустошит планету. Война нынче — сплошное безумие.

— А что я говорил? — Леварса обратил свой вопрос к старухе, будто она не соглашалась с ним. — В ату войну я со стариками ходил на Санчарский перевал. Наступал немец, а мы везли продукты нашим на фронт. Бомбы — бум, бум, бум! Там, здесь, впереди, сзади. Если на голову не упадет — ничего!.. А если будет новая война — куда денешься?

Тетя Настя кивнула:

— Никуда.

— Как говорят абхазцы, свое имя позабудешь. Правда, Лева?

— Пожалуй, так.

Старуха заахала. Это очень плохо, если будет новая война. И пусть тот с места не встанет живым, кто войну желает. Только изверги ее хотят. Разве не довольно войны? В первую не пришли одни, в гражданку — другие, в последнюю войну — третьи. Все близкие — почти все — погибли от пуль.

— Надо тому язык отрезать, — сказал Леварса, — кто за новую войну болтает. Разве можно воевать атомными бомбами? Один студент говорил мне, что если сделать большой взрыв — наша земля может треснуть, как спелый арбуз.

— Ой! Ой! — Старуха, по-моему, готова была перекреститься.

Леварса не жалел мрачных красок. Он рисовал страшную картину вселенского опустошения. Содом и Гоморра бледнели перед всепожирающим пламенем термоядерной войны. Тетя Настя сидела ни жива ни мертва.

— Между прочим, — сказал я, — Леварса очень близок к истине. Если когда-либо разговоры о конце света имели под собою почву, то именно сейчас. В ядерный век. Можете мне поверить. Я видел на экране настоящий ядерный взрыв. Это страшно! Это оружие Судного дня. Вот когда человечество единогласно решит покончить самоубийством — пусть начнет атомную войну.

Леварсе очень понравились мои слова в смысле поддержки его, Леварсиного, взгляда на современную войну. Этот абхазский крестьянин попросил меня, журналиста, выступить с «зубодробительной статьей» против тех, кто хочет войны. Нельзя, дескать, играть жизнью миллионов и миллионов людей!.. Я сказал, что против войны пишут и борются и без меня, но что при случае не премину сообщить всем, всем, всем о мнении скурчинского человека…

— Скажу спасибо, Лева. Мое спасибо — не только мое спасибо. Весь народ так думает. Был бы на твоем месте — написал бы об этом красиво и послал бумагу нашему правительству.

— Верно, верно ведь! — поддержала его старуха. — Все скажем — больше веры будет нашим словам.

— А наше правительство горой стоит за мир, — сказал я.

— У нас есть пословица… — Леварса подумал, подумал. — Вот какая пословица: одного человека спросили, значит, что самое дорогое на свете? Этот человек был очень храбрый. Всю жизнь воевал. Был настоящий герой. Знаете, что он сказал? Он не сказал: бриллиант. Не сказал: золото. Не сказал: деньги. Он сказал: мир!

Старуха облегченно вздохнула.

— Дай ему бог здоровья! — сказала она. — Хороший был человек!

Разговор понемногу перекинулся на погоду. Когда пойдет дождь? Позавчерашний дождичек не в счет. Разве это дождь, если землю чуть покропило? Надо, чтобы дождь шел день, шел ночь, еще день и еще ночь. Шел как сумасшедший, чтобы промочил землю на глубину в пол-аршина, чтобы почувствовалась влага, чтобы комья на поле были как комья, а не как булыжники на берегу моря.

— А как же мы загорать будем? — пошутил я.

— Ничего не случится, Лева, если два-три дня дома посидишь. Я тебе чачу принесу, выпьем, в карты поиграем. Когда на поле все хорошо — можно и в карты поиграть.

Старуха держалась точь-в-точь такого же мнения. Если на огороде благодать — человек обут и сыт. А на одном загаре далеко не уедешь. Я их вполне понимал. Так сказать, разумом. А все-таки хотелось ясной, жаркой погоды. Впрочем, вёдро стояло и без учета моего мнения. Небесная канцелярия в этом смысле — абсолютный диктатор: он глух и к голосу разума, и к воплям души…

— Пойду пригоню корову, — сказал Леварса. — Она так кушает траву, что не оторвешь ее. А что кушает? Почти сено! Дождя же нету!

И когда он встал и покинул нас, старуха сказала с особенной ноткой уважения:

— Ох и правильный же человек этот Леварса! Он, Лев Николаич, на своих ногах стоит. Голова и руки — вот его опора. Как упрется он в плуг, а ногами — в землю, тут он и бог, и царь, и герой, стало быть. Как в песне той поется. Пяток таких мужиков — вот чтобы с места не встать! — любую область прокормят. И совсем запросто. Как бы в шутку. Только дай им волю, дай своим разумением работать. Ты, значит, ему того, скажи, что надо, а уж как и чего — это его ума дело. Он у тебя советов не спросит, и ты к нему со своими не лезь. А только осенью урожай принимай. Ей-богу!

Вечерело. Море с трудом шевелилось в своем гигантском ложе. Оно, казалось, из ртути. Небо горело на западе холодным пламенем. Оранжевый диск солнца медленно опускался в серое облачко. Это облачко смутило меня. Не к дождю ли? Анастасия Григорьевна подтвердила, что именно к дождю. Да и ветерок что-то слишком посвежел. Ей-богу, к дождю!

9

К полуночи сделалось неимоверно душно. Звезды скрылись за плотным слоем облаков. Море зашумело. Дышать было нечем. Все это произошло буквально в несколько часов.

Я пошел к колодцу и вылил на себя полное ведро. Но это было все равно что в Сандунах опрокинуть на себя ушат холодной воды, — почти никакого облегчения.

Я завалился на нары и закурил. Стал думать о том о сем. Точно высчитал, что до конца отпуска осталось шесть дней. Через шесть дней поеду в Сухуми и попытаюсь сесть в любой проходящий московский поезд — ведь я же «дикарь» и позаботиться о моем билете некому, кроме как самому. В крайнем случае улечу — аэродром под боком. Нет, лучше, пожалуй, лететь. Там, наверху, прохладней.

И вдруг по крыше ударил дождь. Или, по выражению одного моего друга, настоящий дождяра. Такой хлесткий, тропический ливень под грохот грома и сверкание молний. Сразу полегчало — словно впрыснули возбуждающее или поднесли бокал холодного вина.

Я чиркнул спичкой и посмотрел на часы: без четверти час. Ну, слава богу, теперь можно и поспать, теперь-то уж не задохнешься…

Небесная твердь неистовствовала почти на библейский манер: она разверзлась, из нее лилась вода, она исторгала молнии, похожие на корни старого гигантского дуба. Одним словом, потоп был в полном разгаре. Все было в полном соответствии с Моисеевым описанием в «Бытии»: «Разверзлись все источники великой бездны, и окна небесные отворились… Вода все усиливалась и весьма умножалась на земле…» (Не так давно мне довелось писать о семье одного уральского баптиста, и я освежил в памяти сотворение мира по Библии.)

Лежал и слушал шум дождя. И даже не заметил, как вошла Света…

Поверил не сразу. Думал, во сне…

Нет, это была Светлана, в мокром платьице, мокрая как рыба. Я подал ей полотенце, и она вытерлась, смеясь мягким, грудным смехом. Потом уселась на стул. Сложив руки на коленях.

Молча.

Без единого слова.

Ничего не объясняя.

Полная доверия…

Мы смотрели друг на друга. Долго. Очень долго. В свете молний любовался ее профилем. Профилем боярыни чистейшей голубой крови.

А дождь все хлестал. Бил по кровле неистово. И самое удивительное: крыша не протекала, хотя и казалась решетом.

Она не проронила ни единого словечка.

— Света! — почти крикнул я.

— Я слушаю, — сказала она.

— О чем ты думаешь?

— Я?

— Да, ты.

— Дождь идет…

— Та-ак…

— Молнии точно зенитки бьют.

— Разве ты помнишь войну?

— Конечно, нет.

— Где же ты видела отсветы зенитных залпов?

— Как — где? В кино.

— Ах, в кино…

Дождь все хлещет да хлещет по дранке и вдруг кончается. Разом. Словно воды не стало там, наверху. После небольшой паузы — новая порция увесистых струй. Гром гремит над самым бунгало. Он взрывается где-то справа от нас. А может быть, сзади. Или спереди, на огороде. То возле колодца. Вся Скурча дрожит, как при землетрясении. Гудит, будто огромная пустая комната, в которой бьют в литавры…

— Ты боишься грома, Света?

— Боюсь.

— Очень?

— Очень.

— А я думал — ты храбрая.

— Ой, что вы…

— Может, ты снимешь платье и оботрешься вон тем мохнатым полотенцем? А я отвернусь.

— Я уже обсохлась… Правда…

Молчание. Только дождь. Только гром. Сплошная вода вокруг…

— Светлана…

— Да.

— Скажи мне что-нибудь.

— Я люблю слушать.

— У тебя голос такой…

— Какой?

— Как бы тебе сказать? Волнующий.

Она тихонько засмеялась. Таким недоверчивым смешком — дескать, почему неправду говорите?

— У меня голос скрипучий.

— Совсем не скрипучий. Низкий такой. Низкий женский голос — что может быть лучше?

— Вы это говорите, чтобы не обидеть меня.

Я решительно поцеловал ее в губы, жаркие, как уголья.

— Ну и горячая ты!

Она поправила:

— Нет, холодная, точно улита.

— Неправда… Слушай, Света, ну поцелуй же меня! Ты обещала меня поцеловать.

— Не сейчас.

— А когда же, Света?

— Когда полюблю вас.

— Значит, не скоро?

— Не знаю.

— Теперь вижу, что я тебе безразличен.

Светлана сказала очень серьезно:

— Неправда… Но не заставляйте целовать. Целуйте вы.

— Не люблю целовать иконы. Давно их целовал и не намерен возвращаться к ним.

— А женщин целовали?

— Целовал.

Она умолкла.

— У тебя, Света, больше нет вопросов?

— Нет.

— Тебе скучно со мной?

— Напротив, хорошо.

Вдруг ахнул гром, да такой неимоверной силы, что казалось, разнесет в щепы мою хижину, а нас самих превратит в пепел.

— Света…

— Слушаю.

— Света, а почему ты ничего не расскажешь о себе?

— Что, например?

— Что-нибудь.

— Как одного мальчишку возненавидела?

— Хотя бы…

А впрочем, сказала она, может, это и не интересно?.. За ней ухаживал один. Такой разбитной парнишка лет двадцати. Это там, в Туапсе. Они вместе учились в школе. Сидели на одной парте. Однажды пришел к ним на огород, где она полола капустные грядки. И стал приставать… И тогда она исцарапала ему все лицо. Как кошка… А он сбежал. И стал противен, как змея…

Она сказала:

— Лев Николаевич…

— Да?

— Теперь вы презирать меня будете?

— За что?

— За то, что пришла… Сижу тут с вами… Ночью… Совсем без стыда…

— Что ты, Света! И тебе не совестно задавать мне такой вопрос?

— Нет. Потому что и сама не знаю, что делаю…

— Милая, милая Света!

Мы сидели еще долго, вот так просто, глядя друг на друга. А потом вдруг она спохватилась, точно ее позвали, и выскочила из моего бунгало.

И Шарик взвизгнул, будто на хвост ему наступили. А потом стал лаять. В первую секунду я подумал, что мы разоблачены, что кто-то подкарауливал. Но нет, все оказалось в полном порядке…


Дождь унялся. В воздухе пахло озоном. Далекие зарницы напоминали о недавней грозе.

Меня позвали. Голос шел от калитки. Я решил, что это Валя Глущенко. И не ошибся: он стоял за забором.

— Лев Николаевич, — сказал Валя прерывающимся голосом, — несчастье.

Я живо натянул на себя брюки, безрукавку.

— Что случилось? — спрашиваю, а сам гляжу в сторону дома — все ли там в порядке. Там все тихо, все спокойно.

Шарик полаял, полаял и угомонился. Побежал к себе под лесенку и заскулил.

Луна была большой и ясной, точно ее только что умыли. Она освещала Валю как прожектором. Могу сказать одно: лицо у Глущенко было перекошено, словно от страшной боли. Какое-то горе, вернее, страх исказил его. Валя тяжело сопел и не мог выговорить ни слова. Я взял его за руку и попросил объяснить толком, в чем же дело.

— Лида, Лида… — с трудом выговорил он. — Лида… Лида…

— Что Лида? Где она?

— Там. — Валя кивнул в сторону моря.

Я заскочил в хижину и вынес стакан воды. Он отхлебнул глоток и чуть не поперхнулся: бедняжка был на грани шока.

— Утонула Лида, — смог он сообщить наконец.

— Как — утонула?! Когда?!

— Сегодня ночью.

— Где?! — задал я довольно странный вопрос.

Он вытянул руку, указывая на море.

Я бросился туда, куда… Словом, к морю. За мною заторопился и Валя. Я слышал за спиною топот бегемота, преследующего врага. Это придавало мне сноровку и силу.

Добежав до белой каемки моря, я остановился перед чернильной бездной.

— Дальше, дальше, — скомандовал Валя. И мы помчались вдоль берега. И вдруг остановился как вкопанный: передо мною в нескольких шагах лежало что-то голубоватое.

— Да, — услышал я над ухом, — это ее платье. А там туфли и штанишки.

— Какие штанишки? — Я не сводил глаз от этого голубоватого пятна на черном песке.

— Шелковые, — пояснил Ваяя.

Ничего не понимаю: при чем шелковые штанишки? И почему они на берегу? Что за чушь!..

— Она купалась? — спросил я.

— Не знаю.

— Где же она была?

— Я спал. А когда проснулся — ее уже не было. Я полежал в машине. Переждал ливень. А потом пошел искать. Наткнулся на платье. Я стал ее звать. Никакого ответа! Я поплыл в море. Зову — никакого ответа. О Лида, Лида, что же это такое?

И Валя заплакал. Навзрыд. Громко-громко. Ревел, как раненый лев. Рычал трагически, будто тигр. Бил себя в грудь, как горем убитый бедуин… Я внушительно сказал ему:

— Валя, не лучше ли поискать, чем плакать?

— Нет, — ответил он сквозь рыдания, — я не могу не плакать. О Лида, Лида!.. Что я скажу ее родителям?

— Где ее родные, Валя?

— В Киеве.

— И мать и отец?

— Да.

Мне хочется задать вам такой вопрос: что бы вы делали на моем месте? Нет, серьезно. Ну что? Было три часа ночи или утра. Весь берег спал. Ни души, кроме нас с Валей. Я спрашиваю: что делать? Глупо было обращаться с подобным вопросом к Вале. Он ничего не соображал. И все время твердил: «Лида, Лида!» — и никак не мог придумать, что скажет ее родителям по приезде в Киев…

Я счел необходимым учинить допрос, дабы выяснить, как говорится, все обстоятельства дела. У меня у самого голова не очень-то варила. Я был полон ею, Светланой. И мне, естественно, трудно было немедленно переключиться с роли Ромео на роль Шерлока Холмса.

— Валя, постарайтесь припомнить все детали. Когда вы легли спать?

— Часов в двенадцать. На надувных матрасах. А когда пошел дождь, мы перекочевали в машину.

— И вы, и Лидочка?

— Да.

— Потом вы уснули?

— Да. Во всяком случае, я.

— А когда вы хватились ее?

— Когда прошла гроза.

— Вы перед этим поссорились?

— Да.

— Сильно?

— Не очень. Лида заявила, что уйдет.

— Куда?

— Этого она не сказала.

— А вы и не поинтересовались, да?

— Верно. Она часто говорила: уйду да уйду! Я ей сказал, что она дура набитая. Что ненавижу ее. Но это была неправда.

— А она — что?

— Ничего.

— А потом вы нашли это платье?

— Да.

— Ничего не понимаю, — признался я.

Нет, в самом деле, я попрошу вас еще разок перечесть вышеприведенный диалог и сказать чистосердечно: что из него можно уяснить? Выходит, так: они повздорили, потом уснули, а потом Лидочка решила покончить с собой. Для этого она оделась, потом в тридцати шагах от машины разделась и — пошла ко дну… Лично я не вижу никакой логики в ее действиях…

— Валя, — сказал я, — говорят, что утопленника невозможно спасти через десять минут. Вы это знаете?

— Да, я слыхал.

— Прошло, по крайней мере, полчаса. Верно?

— Да, так.

— Поймите меня правильно: торопиться теперь уже ни к чему.

— Скорее всего, так. Но нельзя же сидеть сложа руки до самого утра?!

— Верно, нельзя. Что вы предлагаете?

Мы внимательно прислушались к шуму моря и внимательно осмотрели поверхность его. Ничего особенного не заметили. Никто не взывал к нашей помощи. Никто не махал руками.

— Вот что, — предложил я, — пойдем к Шукуру и разбудим его. Позовем Леварсу, поскольку хорошо его знаю, и посоветуемся. На всякий случай разбужу и тетю Настю: пусть все знают о случившемся.

Бедный Валя повторял: «да», «да», «да»… Будь я на его месте, очевидно, вел бы себя так же…

Через полчаса прибыли Шукур и Леварса, а тетя Настя в чистеньком платочке сидела у своей калиточки. Рассветало, и она хорошо видела со своего наблюдательного пункта все, что творится на берегу.

Надо отдать должное и Шукуру и Леварсу. Как только мы постучались к ним и объяснили, в чем дело, они немедля оделись и поспешили на берег. Оба они были озабочены и искренне сочувствовали Вале…

— Это платье вашей супруги? — спросил Шукур.

— Ее, — ответил я вместо Вали.

— Может быть, чужое?

— Нет, тут нет ошибки.

Шукур качал головой. А Леварса между тем обследовал берег. И вернулся, как и следовало ожидать, ни с чем. Ничего утешительного!.. Шукур вспомнил Виктора Габлиа, «готтентота»-археолога, вернее, его друзей-ныряльщиков. Они, дескать, живо найдут Лиду, если даже отнесло ее куда-нибудь к мысу. Леварса, напротив, считал, что поисками должны заняться спасатели из Сухуми или Агудзеры, как-никак они люди официальные. А молодые студенты кто? Просто любители подводного спорта…

— Что я скажу ее родителям? — плакался Глущенко.

В этом вопросе у нас было полное единодушие: их следует известить как можно скорее, не дожидаясь, пока будет найдено тело. Ибо поиски могут затянуться. Море не всегда расстается быстро со своей жертвой.

— Да, да, да, — плакался Валя. Бедняга совершенно размяк, что, впрочем, не мудрено в его положении.

Шукур проявил человечность: сбегал к себе в «Националь» и принес водки с бутербродами. Он сказал, что надо выпить, а иначе не выдержат ни сердце, ни нервы. Шукур обнес нас трижды или четырежды стопкой. Первую мы выпили — по его предложению — за упокой души. Бедняга Глущенко был безутешен — водку пришлось буквально вливать ему в глотку. Однако не поперхнулся, проглотил. А следующую стопку выпил самостоятельно.

Заведующий ларьком оказался прав: настроение наше значительно улучшилось, в предрассветной свежести мы чувствовали себя вполне сносно, я бы даже сказал, совсем не плохо. Все было бы гораздо лучше, если бы не это ужасное происшествие… Валя значительно приободрился. Он вздохнул и горестно произнес:

— Ах, Лида, Лида, если бы могла ты посидеть с нами.

Мы — трое — переглянулись и пришли к молчаливому согласию: да, это было бы просто замечательно! Представляете себе? Четверо мужчин и одна красивая женщина в четыре утра пьют водку на берегу уютной Скурчи. Эта картина, пусть воображаемая, произвела на нас сильное впечатление.

Отдаю себе отчет в том, что довольно-таки кощунственно вели мы себя в то горькое — в прямом и переносном смысле — утро. Однако жизнь есть жизнь, она берет свое, а человек по природе оптимистичен. Мы в этом отношении не составляли никакого исключения. Даже Валя примирился с тяжелой утратой и теперь рассуждал о том, где хоронить жену, здесь ли, в уютной Скурче, или в Киеве? А может быть, в Сухуми?..

Как говорят украинцы, це дило треба розжуваты. Мы в меру своих сил и таланта «це дило» разбирали досконально. Так что к концу «разбора» обрели ту меру благодушия, которая позарез необходима, чтобы взглянуть на мир глазами невинного дитяти. Дело дошло до того, что Шукур разделся и стокилограммовой нимфой бросился в объятия моря. Оно приняло его благосклонно: пофыркивая, точно лошадь, Шукур барахтался в воде, пеня ее, словно пиво в кружке. Спустя десять минут он повалился на песок в сладостной истоме и заявил во всеуслышание, что женщину «там» не обнаружил.

Леварса был предельно пристоен и не осквернил трагический час купанием в море. На нем по самый кадык были застегнуты все пуговицы на блузе, и шерстяной башлык увенчивал седую голову. Он все время курил, и это вполне понятно: трудно даже настоящему абхазцу перебороть волнение, вызванное гибелью женщины во цвете лет.

С Валей произошла примечательная метаморфоза: он полностью обрел дар речи, ясность ума и необходимую в данной ситуации решительность. Нет, он похоронит ее в Киеве! Для этого, если надо, закажет самолет. Продаст свою «Волгу», а самолет непременно закажет. Они будут в кабине вдвоем: он и Лидочка! Ну кто бы мог подумать, что она приведет в исполнение свою сумасбродную идею?..

Поскольку рассвело по-настоящему и время завтрака было не за горами, исподволь созрела идея: всем вместе потрапезничать. Разумеется, у Шукура. Так сказать, помянуть Лидочку. Я полагаю, что идея эта с железной последовательностью была бы претворена в жизнь, если бы не Анастасия Григорьевна.

Она пришла к нам на сырой песок и торопливо поведала о том, что одна ее соседка, дескать, поделилась с ней секретом. А секрет довольно простой: та самая, дескать, женщина, которая с мужем живет в машине, ночью попросила убежища. То есть разрешения переночевать, ибо в машине душно и муж ее «с вечера выпимши». Что та женщина, которая с мужем в автомобиле живет, объята сладким сном на пуховой постели, которая в приданое досталась соседке в тыща девятьсот двадцать пятом году…

Мы разинули рты. Могу заметить в скобках: великолепно задуманный завтрак у Шукура в «Национале» был окончательно испорчен. Леварса проникновенно сказал «слава богу» — и удалился. И Шукур покинул нас. Мне и Вале оставалось искупаться, привести в норму нервную систему. В качестве постскриптума могу добавить: вскоре к нам присоединилась и Лидочка, которая «спивала веселу украинську писню».

…Вот так вот многое в нашем мире.

Я имею в виду трагическое…


Все хорошо, что хорошо кончается. Истина эта общеизвестна. Еще со времен Адама. У меня слипались глаза. Очень хотелось спать. И я решил поспать. Распрощался с Глущенко.

Засыпая, думал о ней. О Светлане. Знает ли она о ночном переполохе с Лидочкой? Или она и ведать не ведает о случившемся? Чудно как-то все получилось. Послал же бог жену бедняге Вале!

А любопытно: каков характер у Светланы? То, что она не сумасбродка и не взбалмошная, — это для меня ясно. Но, как говорится, все хороши в девичестве, а вот неизвестно, откуда берутся плохие жены. Что скажет Света при встрече? Осмелеет ли чуточку или же по-прежнему спрячет глаза?

Видимо, тут же уснул… То есть уснул наверняка. И увидел во сне море. Я нежусь на берегу. А на меня идет цунами — гигантская волна. Разумом понимаю, что надо бежать. А душа рвется к зеленой водной махине. Миг — и я под волной. Она давит на грудь, теснит дыхание. Воздуха! Воздуха! Я задыхаюсь… И вдруг — смена кадра. Как в кинематографе… Лежу на холодном мозаичном полу. В храме Афродиты. И жрицы склонились надо мной. Все красавицы — одна в одну. Почему-то перед глазами вырастает «Анатомия доктора Тульпа» Рембрандта. Доктор Тульп режет меня, а вместо студентов-медиков — жрицы. Они с любопытством рассматривают мои обнаженные мышцы…

Я хорошо знаю: среди жриц Светлана. Но которая из них? Может, позвать ее? Крикнуть во весь голос?.. Не эта ли, кареглазая? Не эта ли с тонкими чертами лица? Нет, не она! Не вижу Светланы, зато узнаю Нефертити. Она совсем не из песчаника и не из гипса. Она живая. Ласковая.

Сплю и вижу Нефертити. А ищу Светлану. В точности как в жизни: мечтаешь об одном — получается совсем другое. Редко, когда мечта сбывается полностью. Чаще всего бывает наоборот. Так мне кажется во сне. Сплю и слышу чей-то голос, упорно вколачивающий эту мысль мне в голову, как гвоздь в деревянную стену…

10

Я в буквальном смысле подстерег Светлану, когда она мыла кастрюлю на крыльце — никак не удавалось застать одну и перемолвиться словечком. То ли тетя Настя не спускала с нее глаз, то ли Светлана не очень жаждала повидать меня.

— Где ты пропадаешь, Света? — спросил я.

— Нигде. Дома сижу.

— Что так?

— Книжку дочитываю.

— Дюма?

— Ага!

— А где Анастасия Григорьевна?

— На задворке куру щиплет. Решила суп сварить. А я вот занялась кастрюлей.

— Светлана!

Она вскинула на меня лучистые глаза.

— Ты так и не сказала, как добралась к себе.

— Юркнула, и все. А вы, говорят, уезжать собрались?

— Верно. Послезавтра.

— Счастливого пути.

— И это все?

— Что же еще?

— Мне нужен твой адрес, Света.

— Туапсинский?

— Именно. Домашний.

— Не надо. Пишите лучше до востребования. А то пойдут расспросы да пересуды.

— А ты-то писать будешь?

— Ленива на письма.

— Все-таки?

— Там видно будет. Наверно, отвечу. Рука-то не отсохнет.

— Она отсохнет только в том случае, если не ответишь. Я же люблю тебя!

Она немного удивилась. Отставила кастрюлю. Улыбнулась своей тайной мысли. Затем тряхнула головой.

— Правда? — спросила она.

— Я не в том возрасте, когда шутят таким словом.

Она стояла на две ступеньки пониже меня. Легкое ситцевое платье облегало ее, точно купальник. Ее фигура гимнастки только выигрывала от этого: Света была вся на виду. Вся какая-то стерильно чистая, гибкая, удивительно женственная.

— Лев Николаевич… — Света вдруг осеклась. Покраснела. И, снова собравшись с духом, продолжала: — Лев Николаевич, а за что любите? Вы же меня совсем-совсем не знаете.

Вопрос был законный. Я ее действительно совсем-совсем не знал. Мало с нею встречались, как говорится, вместе цветов на лугу не собирали. Нет, она загнала меня в тупик. Кажется, окончательно.

— Послушай, Света. Человек одинок. Хотя он животное и общественное, тем не менее — одинок. Есть верное средство против одиночества. Это — любовь. У человека есть душа, и он — любит. А иначе трагически одинок, как тот принц из сказки Экзюпери, который жил на малюсенькой планете. Человек без любви — это принц на планете-крохотулечке.

— Значит, вы — принц? — Она была насмешлива.

— Почему принц?

— Потому, что вы холосты.

— Может, ты и права. Но теперь люблю — и я уже не принц, хотя чувствую себя лучше любого принца.

Она вдруг загрустила, отвернулась от меня и снова взялась за свою кастрюлю.

Я торопился. Опасался, что появится старуха и не даст договорить… Сказал Свете, что она, конечно, во многом права. Я не собираюсь анализировать, что такое любовь. Я грубо передаю то, что ощущаю, что чувствую. Утверждаю, что это любовь. Не будем спорить — будущее покажет. Покамест прошу одного: адреса. И разрешения писать ей, а при случае — навестить.

Она сказала очень кротко:

— Хорошо, Лев Николаевич. Сделаю все, как вы говорите. У себя на столе найдете записку с адресом.

Я был по гроб ей благодарен. Она прошла мимо меня — босая, красивая, кроткая. Я готов был уцепиться за нее, чтобы волокла меня волоком куда ей заблагорассудится…


Валя был особенно внимателен к жене. То есть буквально заискивал перед нею. Я не мог понять, когда же он искренен: когда он мечтает о разводе или в эти минуты пресмыкательства перед нею? Валя, улучив минуту, шепнул мне:

— Я не хочу обострять. До приезда в Киев.

Лидочка что-то стряпала на газовой плитке, пела, вела себя так, как будто ничего и не приключалось. Я объявил, что уезжаю не далее как послезавтра.

— Ну-у? — огорченно протянул Валя.

Лидочка погрозила мне пальцем:

— А отвальная, Лев Николаевич?

— Выставлю, — пообещал я. — Хотите, нынче? А можно и завтра вечером.

— Завтра вечером, — решила Лидочка.

Я улегся на перлоновом коврике. Настроение у меня предотъездное. Хотелось думать о чем-то значительном, добром. Хотелось забыть мелкие семейные дрязги, которые проходили у меня на глазах. Хотелось вообразить, что Валя и Лидочка на самом деле выше, чем они кажутся сами себе. Ведь они были хорошими людьми — каждый в отдельности. Неужели не жалко растрачивать жизненные силы и энергию по пустякам? Нельзя же быть таким щедрым, щедрым в кавычках!..

— Валя, — сказал я глубокомысленно, — значит, во вселенной около девяноста девяти процентов всего вещества — водород и гелий?

— Да, Лев Николаевич. А что?

— А что, ежели б и на земле было то же самое? Мы с вами не свиделись бы в этой уютной Скурче? Не познакомились бы? Не знали б друг друга?

— Наверняка!

— И чудесная Лидочка не поджаривала б сейчас баранину?

— Точно!

— Вы знаете, ребята, что полюбил вас?

Этот вывод несколько неожиданным показался даже мне самому. Однако говорил то, что чувствовал. Не кривя душой.

— Поймите меня правильно: через тридцать — сорок лет не останется от нас ничего на этом нашем шарике, кроме наших дел. Если дискретность играет определенную роль в явлениях физических, то жизнь, как таковая, не терпит дискретности: она непрерывна! И в этом наше счастье. Что я хочу сказать? Отнюдь не претендуя на роль пророка, призываю вас к любви и согласию. Между собой. Между вашими друзьями. К согласию между вами и всем человечеством. Ибо вы — частица его. Сколок гигантской трехмиллиардной человеческой массы. — Я приподнял голову, посмотрел на моих друзей. Они были удивлены. Во всяком случае, Лидочка. — Я, наверное, говорю прописные истины? Да? Знаю сам!


Лидочка медленно, растягивая слова, сказала:

— Лев Николаевич, вы влюблены. Только не вздумайте отбрыкиваться!

Я сказал:

— Вы правы.

Она пошла еще дальше в своих догадках:

— Вы влюблены в эту девушку?

— Да.

— Как ее зовут?

— Светлана.

Лидочка нарочито зевнула:

— Девчонка ничего себе. Она купалась утром недалеко отсюда. Фигурка и все прочее — на месте.

Я привстал. Поджав под себя ноги и подперев голову руками, гордо восседал Валя. Лидочка раскладывала по тарелкам кусочки жареного мяса.

Мне все показалось обыденным. После ее слов… А жаль…

Леварсу, который напоследок забросил ко мне изумительную простоквашу, я встретил традиционным вопросом:

— Как живете, Леварса?

— Плохо, — услыхал я.

— Как? Плохо? Желанный дождь-то пошел?

Леварса безнадежно махнул рукой.

— Разве это дождь? На два вершка и то не промочил землю!

— А мне показалось, что было здорово.

— Нет, нет, Лева! Нужен знаешь какой дождь? Чтобы три дня и три ночи.

— Потоп будет, Леварса.

— Хорошо будет. Тогда я отвечу — хорошо! Табак горит. Кукуруза плохо растет. Земля в Скурче как песок, как камень. А этот дождик — для вас. Для отдыхающих.

Я подумал, что на крестьянина никак не угодишь: даже дождь пошел — и тем недоволен. Невозможно же автоматизировать природные явления настолько, чтобы Леварса Ануа был вечно доволен и беспечен…

— Черт с ним, с дождем, Лева. Мы это как-нибудь по-абхазски переживем. И ты нам в этом деле не поможешь. А вот насчет нашего председателя вот что скажу: у него что-то настроение испортилось. Говорят, какая-то комиссия вчера приезжала. Не от тебя ли?

— Я же не начальство, Леварса.

Он улыбнулся. Понимающе.

— Кто бы ни прислал — хорошо!.. Слушай, нельзя же так: наш председатель командует, как в полку. Полк — одно, а колхоз — другое. Солдат — одно, а Леварса — другое. Солдат только кушает, а Леварса спину на поле гнет. Есть разница? Я спрашиваю, есть разница?

— Есть.

— Тогда напиши и ты об этом командире без погон. Это моя просьба. Такой большой человек, как ты, все может. Напиши, даже если его снимут. Пусть знают все, что так в наше время нельзя.

Я чуть было не лопнул от смеха:

— Не смеши, Леварса! Какой же я большой человек?

— А почему нет?

— А почему да?

— Ручка есть? Голова есть? Бумага есть? Знаешь, какие дела можно делать? Я человек темный, маленький. Но я так понимаю. Что напечатал — хуже пули. Пуля может мимо проскочить, а напечатанное слово — прямо в сердце попадает. В серединку.

И он показал мне, где эта самая серединка: чуть ниже левого соска. Нет, анатомию он знал хорошо, а что до печатного слова — тут он показал себя явным дилетантом. Во всяком случае, в отношении моей редакции. Ведь кроме умения писать, нужна еще и смелость редактора, надо, чтобы стул не жег ему то место, на котором сидит!

Леварса смотрел на меня не то сочувственно, не то насмешливо-укоризненно. Он, казалось, говорил: «Я понимаю твои сомнения, но будь же смелым и ты. Я оробею, ты оробеешь, он оробеет — жулики и самодуры будут торжествовать! Разве это дело?»

— Что сказать, Леварса? Я не редактор. Но я обещаю доложить мои наблюдения редакции и постараюсь убедить, чтобы направили сюда меня или кого-либо другого. Если не поможет Габлиа. Он человек энергичный. Не сегодня-завтра нагрянет в Скурчу вместе с товарищами из «Апсны капш».

— До свидания, Лева! И не забывай нас. Знай, что, кроме хороших людей, солнца и красоты, здесь, в Скурче, есть и безобразия.

Леварса отечески обнял меня и ушел со двора, высокий, ровный в плечах, полный собственного достоинства. Я дал себе слово сделать все, чтобы помочь ему и его друзьям — скурчинцам. Чем могу. Печатным словом, которое страшнее пули…

Я направился было к себе, в бунгало, но увидел спускавшуюся с лестницы Анастасию Григорьевну. Подождал ее. Она явно хотела поговорить со мной. И не ошибся.

— Лев Николаич, — сказала она, — это я присоветовала Леварсе, чтобы о председателе напомнил. Ох и правильный человек этот Ануа! Он слово скажет — только правда! На ветер бросать не станет. Такой уж он! А что председатель никудышный — так это всяк подтвердит. А сладу с ним нет. Взобрался на место, и оттуда не спихнешь. Вот я, значит, Леварсу и попилила вчера вечерком. Мол, напомни Льву Николаичу.

— А что, этот председатель и вас обижает? — спросил я.

— А кого не обижает? Почитай, нет такого крестьянина в Скурче. А вот лодырей да подхалимов — ни-ни! Они у него первые, он с ними запанибрата. Вместе пьют, вместе едят.

Мне сделалось как-то хорошо от сознания, что выгляжу таким могущественным журналистом в глазах этих доверчивых — несомненно, все еще доверчивых — людей…

Затем она эдак просветлела лицом и доверительно сказала:

— Лев Николаич, и моя Светлана о вас знаете какого мнения? Ого! Она же много читает, она очень разбирается во всем. Он, говорит моя Светлана, хороший, говорит, и Скурче, говорит, большую подмогу оказать может.

— Передайте ей «спасибо», Анастасия Григорьевна.

— Сами скажете… Вот, правда, уж очень она скромная… Говорю ей: перестань книжки читать, выдь, побалакай с Львом Николаичем. Куды там! Разве выгонишь из комнаты?! Нет, она такая… и скромная, значит, и умная, и себя, значит, в руках держит. А я ругаю, ругаю ее! Нельзя, значит, затворщицей. Ее подружки бегают, мажутся да чулки ежедневно меняют. А она уродилась такая… Нет, скромность в наше время не почитается. И мужчины не признают ее. Они тоже все больше расфуфыренных да разбитных любят…

Я обнял за плечи Анастасию Григорьевну:

— Она у вас очень, очень хорошая.

Поговорили еще чуточку и пошли: она — к себе, а я — к себе. Устроился на стуле рядом с Нефертити, чтобы ни о чем не думать. Чувствую: уезжаю завтра, а итогов подводить не могу. Надо получше разобраться в своих впечатлениях. Я, можно сказать, побывал на пленере, делал зарисовки «на воздухе», которые так обожали французские импрессионисты. При этом обычно верно «ухватываешь миг». Но может «вкрасться ошибка». С точки зрения дальнейшей перспективы, которая очень важна в нашем четырехмерном мире… Пока я вот так «ни о чем» не думал, египтянка улыбалась своей проницательной, полной таинственности улыбкой. Мне захотелось, чтобы она обронила хотя бы два слова о своих сестрах Светлане и Лидочке. Почему они так же загадочны, как и сама Нефертити? Я не дождался ответа на свой вопрос. Ее губы слегка дрожали, глаза были полны озорства и нежности, она тянулась ко мне своей тонкой и длинной шеей. Ответа от нее так и не дождался. Это правда. Зато нашел бумажку, которую, как ладонью, прикрывала далекая и близкая египетская царица. На бумажке был аккуратно выведен адрес Светланы. Домашний и служебный. «Спасибо, нефер — прекрасная — Тити!» Она едва сдерживалась, чтобы не расхохотаться. Может быть, ситуация казалась ей почти такой же, как и в ее далекие времена?

Спрятал бумажку. Пошел к калитке. Передо мною — зеленовато-голубая чаша залива. Направо — мыс Кастора. Весь в зелени. Налево — мыс Поллукса. Тоже в зелени. Желтый песок и чистое, однотонное небо. Всего четыре цвета. Наверно, так и надо писать Скурчу — четырьмя красками. От этого она будет понятней, милей и ближе. Четыре краски и одно сердце! Это уже много. Больше, чем вмещает обычная палитра.

Верно: я прощаюсь со Скурчей. А надолго ли?


Агудзера — Москва

1963

Загрузка...