Александр Чуманов Три птицы на одной ветке

Роман
1.

Старый сквер, возможно, с самого детства, пришедшегося на эпоху бурного государственного, а также прочего строительства, мечтал стать лесом. А ему все не давали — только обретал он едва приметные признаки одичания, тут же нагоняли неквалифицированную рабсилу, и начиналась безжалостная стрижка ради придания форм и ранжиров, подчистую убирался мусор, вывозилась старая листва, свежим песочком посыпались дорожки, ремонтировались и красились скамейки, а также наносился на них щедрый розовый либо голубой макияж.

Тогда как весь город без особой фантазии был наскоро засажен тополями — уж очень ходко тянулись ввысь и вширь эти деревья, наделенные всеми классическими признаками сорняка, наш сквер изначально имел другую флору, пусть не экзотическую, как в дендрарии, но все же более респектабельную, начисто исключающую вульгарный тополь, чья вульгарность, как и у людей, выражается главным образом в неукротимости и неразборчивости при размножении.

В этом сквере произрастали боярышник да клен, яблоня да акация, а также березы и елки, которые, вероятно, в молодые свои годы слегка искушали окрестное население, поскольку годились на банные веники и для новогодних увеселений, однако все же смогли они более-менее благополучно пережить критический возраст, хотя и не без некоторых, приметных до сих пор увечий.

Впрочем, окрестное население, особенно на начальном этапе, принадлежало, пожалуй, к городской элите пусть и не самого первого сорта, а следовательно, стеснялось слишком уж пакостить в собственном, считай, сквере, во-первых, в силу повышенной сознательности, а во-вторых, ведь наверняка им был здесь отработан не один субботник-воскресник, в коих тогда, на благословенном этапе, не брезговало посильно участвовать даже довольно высокое начальство, движимое примером наиглавного вождя.

Теперь-то уже из первоначального окрестного населения почти никого не осталось. Иначе разве бы пришел в такой упадок бывший элитный жилфонд, построенный с размахом, но явно не на века по причине дефицита сборного железобетона. Тогда много подобных строений навозводили по всей России, в результате чего нынче почти любой городской центр дешевле снести и отстроить заново, нежели ремонтировать.

А коль скоро пришел в упадок бывший элитный жилфонд, то прилегавший к нему сквер и подавно остался без надлежащего догляда. Только он в результате этого не зачах, а совсем даже наоборот, получил возможность осуществить давнюю мечту и стал безудержно дичать. И если какие-то отжившие свое деревья выбывали из того строя, куда некогда определил их человек, то это шло на пользу остальной экосистеме, которая лучше человека знает, чему и где комфортней всего произрастать.

2.

Алевтина Никаноровна хотя и поругивает нынешнюю власть из чувства классовой стариковской солидарности, но довольно вяло. Потому что она как-никак человек здравого рассудка и твердой памяти, которые не позволяют одни, не вписывающиеся в общее настроение моменты, отбрасывать, а другие, вписывающиеся, напротив, выпячивать, как выпячивает попрошайка на паперти свои увечья, уродства и болячки.

Алевтина Никаноровна в каждый момент помнит, что пенсия у нее, бывшей детсадовской воспитательницы, такова, что не всякий работяга на строительстве постиндустриального общества заработает, а вдобавок — бесплатный проезд и коммунальные льготы. Она помнит, что живет в самом центре огромного города, имея в собственности трехкомнатную квартиру хоть в старом доме, зато комнаты большие, потолки высокие, кухня просторная, и в случае крайней нужды все это можно обратить в приличные по любым меркам деньги, за которые легко купить новенькую однокомнатную, допустим, в Арамили, и еще останется столько, что ей, старухе, ни при каких обстоятельствах не прожить, если, конечно, в этой стране не наступят очередные «форс-мажорные» обстоятельства.

А кроме того помнит бабуля, будто вчера это было, как везли ее, семилетнюю, в холодном ужасном вагоне нескончаемо долго и неведомо куда, какими подавленными и словно неродными были во время этого крестного пути прежде веселые и ласковые родители. Помнит, как в смрадном, переполненном чужими и тоже подавленными людьми вагоне она впервые в жизни увидела смерть — сперва одну, а потом еще много-много, так что, когда рельсы в конце концов кончились, она успела привыкнуть к смерти, и маленькое ее сердце, окаменев, перестало расти, отчего в нем уже с тех пор мало места для излишеств, хотя главную свою функцию этот орган до сих пор выполняет на редкость ответственно.

Алевтина Никаноровна — потомственная крестьянка, но сама никогда не крестьянствовала, давным-давно обосновалась в Екатеринбурге, а раньше тоже в городе жила, правда совсем маленьком, по названию Арамиль.

Однако в двадцати километрах от Екатеринбурга у нее имеется четыре сотки земли, где почтенная женщина проводит почти все лето и, если дочь в данный момент по какой-либо причине садом не увлечена или находится в длительной отлучке, почти всю работу делает своими руками, хотя, конечно, иной раз приходится соседей на помощь звать. А те, тоже пенсионного возраста мужчины, никогда не отказывают, потому что соседка менее всего склонна принимать, тем более выклянчивать благотворительность, чем сильно выделяется из основной массы российского старчества.

Она расплачивается с наемными работниками исключительно щедро, при этом зачем-то брезгливо поджимает губы, словно недобитая столбовая дворянка.

Данная брезгливость аналитическими методами не доказуема, но когда спрашивают: «Никаноровна, что-то много даешь, может, ты „новая русская“?», она неизменно и с неподражаемым высокомерием роняет: «„Новые русские“, если приглядеться, это такая дешевка… А я — из настоящих русских, я — кулацкое отродье. И мы были кулаками настоящими, не то что некоторые бедолаги, пропавшие вообще не за понюх. И мы знали, к чему может привести жадность, а потому батракам всегда платили хорошо, девкам давали приданое. Если б все так — черта с два бы у большевиков выгорело, однако они знали, на чем сыграть…»

Но на исходе седьмой десяток, и все идет к тому, что скоро прервется у бабушки последняя связь с землей, прервется навсегда, в смысле до того момента, как она сама, во исполнение непреложного закона, сделается землей.

Уже не первый год, отмучившись осенью, говорит Алевтина Никаноровна соседям: «Ну, все, больше я сюда ни ногой, пусть дочь одна пластается или продает. Нет больше сил горбатить. Да и нужды — никакой».

Но наступает весна, и она снова на «даче». Тело, за зиму отвыкшее от работы, скрипит, хрустит и ноет, отказываясь совершать опасные усилия, но куда оно денется от команды, которую подает все еще беспокойная голова.

Однако не нынче, так на будущий год бабушка все же исполнит давно созревший замысел. Как только наступит окончательное отвращение к этим грядкам и кустам. Ведь и впрямь, нужды никакой. Сколько старухе нужно тех овощей и фруктов, да и какие они, те овощи-фрукты.

Ей нужны сахар, хлеб, чай да маленько колбаски. А оно на грядках не растет, поэтому весь урожай в конечном счете достается посторонним людям — частью Никаноровна раздает плоды своего труда бесплатно таким же городским старушкам, как она сама, а частью реализует за деньги, примостившись неподалеку от своего дома прямо на тротуаре.

Торгует дешево, поскольку, во-первых, вырученные деньги ничего не решают, а во-вторых, любит, чтобы торговля весело шла. Однако заработанное бабушка скрупулезно суммирует, получившейся цифрой гордится. Это ж не пенсия, которую государство дает из жалости, это заработано собственным трудом — самый верный способ оправдаться перед своей щепетильной совестью за потребленный общественный кислород и занимаемое естественное пространство.

А когда товар иссякает, становится грустно, что было его так мало — уже привычной стала компания уличных торговок, уже не полной кажется жизнь без этих многочасовых непринужденных общений, во время которых порой доводится слышать такие откровения, какие никогда не услышишь от близкого знакомого и даже родного человека.

3.

Работы на «даче» — больше никакой. Поэтому с осени до весны главное бабушкино занятие — гулять с Билькой по скверику. Бильке тут раздолье. Он хоть и коккер, а все же спаниель, и охотничьи инстинкты не так глубоко запрятаны в его причудливой генетике — даром, что ли, этот старый квартирный лежебока, баловень и, увы, как это часто случается с городскими псами, страдающий ожирением импотент, сроду не имевший личной жизни, оказываясь среди деревьев и никогда не кошенной травы, неузнаваемо преображается, делается озабоченным и переполненным решимостью ревностно служить, имея самое смутное представление о том, в чем эта служба должна состоять.

Правда, с некоторых пор бабушка придумала ему службу. И они оба пристрастились собирать среди листвы, травы и зарослей пригодную для сдачи стеклотару. И опять же — не столько в деньгах дело, сколько в статистике, потому что бабушка и тут скрупулезно считает, на какую сумму собрано бутылок, и неизменно оказывается, что пес кормит себя сам…

Примечательно, что в молодости да и зрелом возрасте, пока еще не иссяк интерес к людям как таковым, Алевтина Никаноровна на дух не терпела какую бы то ни было квартирную живность — собака или таракан, все едино.

Но когда умер последний муж, дочь Эльвира, обретавшаяся в однокомнатной квартире вдвоем с дочкой Софочкой, вдруг подкинула матери щенка — серебристого дога женского пола, обещавшего вырасти в свирепого охранника беззащитных душ, а также и тел.

Щенка определили к бабушке временно, чтоб только подрос и научился манерам, бабушка поначалу заартачилась, но ее убедили, мол, веселей будет, мол, своевременное обеспечение животного пропитанием гарантируется.

И Алевтина Никаноровна уступила. Раз временно. Обмолвилась лишь, что, если вдруг маленькая сучонка будет плохо поддаваться воспитанию, если начнет слишком уж докучать профессиональной, хотя и отставной воспитке, так теперь, кажется, детишки говорят, чтобы скотину по первому требованию забрали, иначе она будет либо непринужденно утеряна в ходе очередной прогулки, либо забыта в трамвае, либо даже отдана бомжам на пропитание.

А Радка, так поименовали породистую собачку, не выказывая и намека на свирепость, стала расти не по дням, а по часам, все больше и больше непривычных радостей доставляя одинокой старой женщине. Конечно, когда Эльвира привозила обещанный провиант, бабушка не упускала возможность поворчать, посетовать на неудобства, но всякий, даже не знающий ее прежде, мог легко распознать нарочитость, обильно приправленную забавными и трогательными мелочами щенячьего бытия.

И уже безо всяких сетований отправлялась Алевтина Никаноровна с Радкой в дальние поездки по городу, когда требовалось делать щенку прививки от болезней, повсюду подстерегавших нежный организм — такой с виду крепкий, а на самом деле такой уязвимый по причине неизбежного для чистой породы кровосмешения.

И уже мало-помалу, незаметно для самой себя приобретала бабуля черты и замашки истовой собачницы, испытывающей тихое презрение, а то и откровенную неприязнь к прочим людям, не ведающим привязанности к меньшим родственникам.

И постепенно отношения догини Радки, нет, лучше дожихи Радки с Алевтиной Никаноровной зашли так далеко, что уже было для всех очевидно — их разлучит лишь смерть.

— Все, — сказала однажды мать Эльвире, — заводи себе другую собаку, а Радку я не отдам. Это единственное существо на свете, которое меня любит.

Бабушка хотела добавить, что и она, говоря начистоту, ни в ком на свете особо не нуждается, да не стала развивать тему.

А дочь и без того все поняла и чуть приметно усмехнулась. Эльвира, в сущности, не слишком отличалась от родившей ее женщины. Но пока в ней были живы кое-какие иллюзии относительно окружающего мира, а больше относительно себя самой. Она до сих пор не потеряла способность чем-нибудь периодически увлекаться, утрачивая чувство меры, — то мужчиной, то художниками-импрессионистами, то религией. Да и отношения с дочерью Софочкой тогда еще казались ей гармоничными, искренними, полными истинного чувства. Впрочем, относительно мужчин тоже, видимо, пора было подводить черту…

4.

А Радка подхватила-таки чумку. Как ее ни берегли, как ни избегали контактов с прочим собачьим контингентом.

Разумеется, для нее не пожалели никаких лекарств, заставляли глотать дорогие антибиотики и даже коньяк, пару раз вызывали посреди ночи собачью «скорую помощь», один визит которой стоил целой бабушкиной пенсии, но все было тщетно, собачка умерла в страшных мучениях прямо на руках Алевтины Никаноровны, которая испытала такое горе, какое не испытывала, вероятно, никогда.

Покойницу погребли со всеми мыслимыми почестями, Алевтина Никаноровна сама чуть было не слегла, хотя от переживаний заболело опять же не сердце, а дали себя знать камни в печени, причем сильней, чем когда-либо…

Дочь же с внучкой использовали момент, чтоб воплотить в жизнь свою давнюю затею, которая родилась в день смерти последнего бабушкиного мужа. Они с удвоенной энергией стали обрабатывать старуху, и та наконец сдалась. Делайте, мол, что хотите, все равно от вас не спастись.

Сколько-то времени ушло на поиск «варианта», а в результате три однополюсовые женщины оказались на общем жизненном пространстве. При этом из двух «хрущоб» в центре — однокомнатной и трехкомнатной — получилась одна трехкомнатная с высокими потолками и просторной кухней. И каждая из трех сторон была искренне убеждена, что именно она поступилась суверенитетом ради удобства ближних.

Эльвира говорила:

— Мама — женщина немолодая, мало ли что может случиться в любой момент. А я тоже не девочка, чтоб в ночь-полночь гонять через весь город. А так-то она будет у меня на глазах — и покормлю, и обихожу, и выслушаю, и капризы старческие удовлетворю. Не то что чужой человек.

Алевтина Никаноровна говорила:

— Домаюсь как-нибудь, не впервой терпеть, всю жизнь терпела, знать, доля моя такова. А они потом — как хотят. Может, еще и мужиков найдут. Хотя, конечно, нынешнее мужичье — полное дерьмо, так ведь и мои мегеры — упаси бог…

А Софочка, скорей всего, никому ничего не говорила, потому что всегда была себе на уме, однако на роль осчастливленной двумя волшебницами золушки, это совершенно очевидно, не согласилась бы ни за что и никогда.

И стали они жить втроем. Сперва — довольно дружно. Это пока все трое помнили о данном себе обязательстве наплевать на принципы. Однако легче раз принести себя в жертву целиком, чем ежедневно отщипывать по кусочку от своей кровоточащей индивидуальности.

И постепенно стали жить всяко. Порой неделями не разговаривая, избегая встреч в местах общего пользования, заключая и нарушая сепаратные пакты друг с другом и друг против друга. Разумеется, напряженная до предела тишина то и дело нарушалась бурными перепалками вполголоса.

Да, надо отдать должное волевым женщинам — соседи по лестничной площадке никогда или почти никогда не слышали громких голосов за стеной, что само по себе — почти фантастика.

5.

Однако первый период сожительства трех однополюсных личностей, как мы помним, был почти благостным. Все еще убитой горем бабушке был незамедлительно куплен новый породистый песик, тот самый коккер-спаниель мужского пола. Разумеется, сразу заменить бесценную дожиху ему не удалось, более того, новая хозяйка поначалу встретила его весьма прохладно, но время никогда не забывает о своей обязанности врачевать разбитые сердца.

Песика нарекли Билькой в честь тогдашнего американского президента, что, по замыслу, должно было гарантировать ему беспроблемную жизнь, как минимум, на восемь лет. Так оно, между прочим, и вышло.

Билька тоже поначалу, как и его предшественница, был со всеми ласков и добродушен, а когда впервые проявил дурные наклонности, это уже не могло на его судьбу всерьез повлиять — он стал полноправным членом однополой прежде семьи, единственным, если можно так выразиться, «мальчиком» в ней и бабушкиным тираном.

Дурные наклонности, наверное, отчасти объяснялись генетическими особенностями породы. Но больше, вне сомнения, повлияли изъяны воспитания да вынужденное воздержание. Как бы там ни было, войдя в зрелость, Билька все чаще стал выказывать далеко не ангельский нрав, а порой и замашки отъявленного негодяя. Причем переход из состояния щенячьей игривости совершался иной раз не только мгновенно, но и совершенно немотивированно, так что домочадцы рисковали быть укушенными в самый, казалось бы, неожиданный момент.

Разумеется, такая эволюция розового щенка никого не радовала, хозяйки пытались поправить ситуацию разными способами, пробовали, что называется, кнут и пряник в различных пропорциях: телесные наказания и урезания рациона чередовались с попытками подыскать мальчику соблазнительную и доступную подружку, но он либо комплексовал, либо уже действительно не способным был утешить особь противоположного пола, знакомство оборачивалось безобразной дракой и постыдным бегством представителя сильного пола, а лишение лакомств еще больше озлобляли четвероногого деспота, внушить же ему страх перед существами высшего порядка и таким способом добиться покорности оказалось делом абсолютно невозможным.

Однажды, когда Билька в очередной раз крепко цапнул Алевтину Никаноровну, было принято решение избавиться от него раз и навсегда, при этом Софочка высказалась за «нулевой вариант» — умерщвление неблагодарной твари в специальном учреждении посредством электрического тока, Эльвира предложила более гуманный путь — оставление животного где-нибудь подальше от дома, чтобы у Бильки была хоть видимость выбора: либо понравиться какому-нибудь доброму человеку, либо угодить на шашлык вольным охотникам городского дна.

Но Алевтина Никаноровна сделала по-своему. В одно из воскресений, накормив Бильку повкуснее и надев парадный с блестящими заклепками ошейник, бабушка отправилась на «птичий рынок», встала среди собачьих заводчиков, цену назначив символическую, чтобы сразу всем было ясно, в чем тут дело.

И сразу стали докучать покупатели совершенно определенного сорта — упоминавшиеся уже вольные стрелки, истинные помыслы которых явственно читались на колоритных рожах.

Разумеется, отдать Бильку им было бы делом вернейшим. Но во-первых, бабушка имела самые гуманные намерения, а во-вторых, этот сообразительный розовый подлец словно бы в один момент переродился — он преданно заглядывал хозяйке в глаза, жался к ногам и так жалобно скулил, что не каждый бы выдержал.

Но Алевтина Никаноровна нашла в себе силы не купиться на банальный, откровенный подхалимаж. Она возвысила цену — не так, чтоб значительно, однако достаточно для того, чтобы любители собачатины отстали; отказала нескольким интересовавшимся, которые не отвечали заранее намеченному ею внешнему стандарту, и наконец уже на пределе морально-физических сил сдала пса некоему интеллигентному с виду господину. Но помимо поводка, вручила господину бумажку с телефонным номером…

Интеллигент целую неделю мужественно, но безуспешно внушал животному любовь к себе, а также к своим домочадцам, коим и купил Бильку в подарок на день, кажется, энергетика.

Две недели отбыл Билька на холодной лоджии, никого к себе не подпуская и не притрагиваясь к еде, а когда к нему пытались приблизиться с самыми добрыми намерениями, он устрашающе рычал, и глаза его горели лихорадочным блеском.

Когда раздался судьбоносный звонок, бабушка, удивительным образом угадав, что звонят насчет Бильки, кинулась к аппарату, продемонстрировав поразительную для ее возраста и комплекции удаль. И даже не поломавшись для порядка, рванула на другой конец города вызволять из узилища несчастного заключенного. На том конце провода изъявляли готовность привезти песика к подъезду на автомобиле, но только утром, на что бабушка высказалась в том смысле, что для нее в удовольствие лишний раз прошвырнуться на трамвае по слякотному и плохо освещенному городу, подышать свежим городским воздухом, потому что за прошедшие две недели она ни разу не выходила из дома.

Конечно, Алевтина Никаноровна рассчитывала, что переживший столь сильное душевное потрясение нехороший мальчик осознает свою неправоту и проникнется наконец подобающей благодарностью к ней. И разумеется, она ошиблась. Пес оказался ничуть не лучше людей, среди которых тоже редко попадаются экземпляры, способные помнить добро, тем более благодеяние.

Встреча двух любящих сердец была, однако, бурной и трогательной, Билька скакал, выл, из глаз его катились крупные слезы, хозяйка, правда, не выла и не скакала, но слез тоже не могла сдержать.

А уже на следующий день Билька чуть не откусил бабушке палец, когда она пыталась отнять у него варежку, с которой ему приспичило поиграть. Было очень больно, кровь долго не могли унять, бабушка от дикой боли громко проклинала себя, но ни дочь, ни внучка ей не посочувствовали, наоборот, высказывали удовлетворение, мол, поделом тебе, глупая старуха.

6.

Софочка сперва казалась совершенно обычным ребенком, но когда ее папа, бросив семью, вернулся к родителям, словно ветхозаветный блудный сын, с девочкой что-то произошло. Незаметное на первых порах.

Возможно, что в том нежном возрасте девочка приняла исключительно важное решение либо даже несколько взаимосвязанных решений, во исполнение которых у нее стал неуклонно формироваться своеобразный характер, который потом здорово помогал в суровой жизни, хотя подчас и осложнял ее.

Не исключено, что сама Софочка эти осложнения таковыми отнюдь не считала, потому что поступки, из-за которых многие люди рано или поздно раскаиваются, у нее ничего, напоминающего раскаяние, отродясь не вызывали, правда, характер у девочки получался очень скрытным, так что судить о каких бы то ни было движениях ее души — занятие довольно неблагодарное.

Когда муж с Эльвирой развелся, в помощь несчастной покинутой женщине была откомандирована мать Алевтины Никаноровны бабушка Матрена, приходившаяся Софочке, соответственно, прабабкой. Старая Матрена честно исполняла обязанности няньки широкого профиля до самого конца, Софочка уже в шестой класс ходила, а прабабушка все была при ней, наверное, была бы и дальше, кабы не смерть.

И эта повидавшая много страданий женщина, никогда никому ни на кого не жаловавшаяся в полном соответствии с правилами всех российских репрессированных, человек, щедро наделенный от природы бесконечной добротой и невероятной склонностью к самоотречению, словно бы ей одной досталось душевности за всю родню, умирая, произнесла совершенно отчетливо: «Я всех за все прощаю. Только Софью простить не могу. Хоть она и ребенок…»

С тем бабушка Матрена отправилась в другой мир. А последние ее слова сделались самой большой семейной загадкой. Однако абсолютно ясно одно: чтобы так обидеть ангельской кротости существо, надо проявить особые способности. В некотором смысле — гениальные…

Но вообще-то отсутствие второго родителя не было сопряжено со сколь-нибудь существенными лишениями. Как и ничто не заставляло думать, что его присутствие обеспечивало бы некие дополнительные радости и блага. Безотцовщина — это никакая не редкость в любые времена, а мать не жалела для Софочки ни ласки, ни денег, ни трудов, замуж больше ни разу не выходила, перебиваясь все последующие годы случайными и непродолжительными утехами, компенсируя бабью неутоленность трудовыми порывами и социальной активностью, которые давали сносное материальное удовлетворение, а также посильную благодарность общества.

Софочка, едва начав обучаться в школе, сразу обратила на себя внимание ответственным отношением к учебе и плохо скрываемым презрением к окружающим. То есть способности у девочки были хорошие, однако вряд ли выдающиеся, но полное отсутствие стадного инстинкта приводило в замешательство повидавших многое на своем веку «стажистов». С одной стороны, конечно, им в институтах читали, что проявление личности ребенка должно всемерно приветствоваться, а с другой стороны, коллективизм еще никто в ту пору не отменил — так и торчали эти Сцилла с Харибдой посреди бурного океана развитого, на глазах разваливающегося социализма — впрочем, советский коллективизм, как символ и рычаг давления, уже имел только видимость нерушимой твердыни, а сам стремительно разрушался посредством процесса выветривания. И если кто-то противопоставлял себя коллективу, то зачастую у коллектива уже недоставало темперамента, чтобы пригвоздить отщепенца к позорному столбу.

Однако за десять лет пришлось сменить четыре школы, и один год Эльвире пришлось провожать да встречать свою отличницу, что было крайне обременительно для служилой женщины, как раз в те поры достигшей пика своей карьеры.

Школу Софочка закончила на одни пятерки, но зловредные интриганы медаль ей не дали. Мотивировали недостаточной общественной активностью, что наверняка имело место, однако и медалисты у них, по свидетельству опять же Софочки, не больно-то активничали. Так что, можно считать, святая месть коллектива состоялась.

Разумеется, тут маху дала Эльвира. Ведь была она не последним человеком в городском пищеторге, а чего стоит перед таким влиятельным советским учреждением какая-то весьма средняя школа?

Но Эльвира частой гостьей в школе не была, нужды в общении с унылой педагогической серостью не ощущала, время упустила… Так что на медаль пришлось попросту плюнуть.

В конечном счете случай с медалью послужил Софочке полезным уроком. Не в том смысле, конечно, что научил впредь уважать мстительное большинство, а заставил считаться с объективной реальностью, уразуметь жизненную необходимость компромисса.

И в дальнейшей жизни Софочка вела себя более зрело. Нет, она не стала убежденной поклонницей принципа «Один — за всех…», она уступила вездесущему коллективу лишь самую минимальную толику своей внутренней территории, но уже формально к ней стало невозможно придраться. Все вокруг понимали, что эта девушка с открытым лицом и широко распахнутыми, как бы наивными глазами в глубине души всех и все презирает, но она со всеми была ровна в обхождении, предельно вежлива и даже, могло показаться, благожелательна, однако ни о какой любви, тем более дружбе речи быть не могло. И не стоило ни о чем Софочку просить. У нее всегда находились причины вежливо, но категорически отказать.

Забегая вперед, скажем: что такое любовь, Софочка хотя и с большим опозданием, но все-таки, кажется, узнала; а вот насчет дружбы можно утверждать категорически — нет, это уж слишком…

И разумеется, Софья сама старалась никого ни о чем не просить, а если все же приходилось — она вкладывала весь свой специфический талант, все доступное обаяние и достижимое красноречие.

Таким образом, получалась не просьба, а хорошо подготовленная и блестяще проведенная атака, которая почти всегда приводила к успеху. Но изредка — не приводила. И тогда в глазах этой сопливой девчонки с косичками да веснушками, в этих телячьих, казалось бы, глазах вспыхивала такая ненависть, что она хоть какой предмет испепелила бы, если бы глазами впрямь возможно было испепелять, однако это, к счастью, лишь потрепанный и безнадежно устаревший литературный образ.

После школы Софочка без затруднений поступила в Рижский институт гражданской авиации на экономфак, хотя прежде не проявляла повышенной склонности к скучной цифири, тем более к самолетам. Наверное, ей было все равно, какую профессию штурмовать, лишь бы многого и быстро добиться, а в какой области — малосущественно.

Зато само слово «Рига» завораживало. И давно. И сильно. Конечно, слово «Париж» завораживало еще сильнее, но Париж в те годы еще продолжал оставаться полюсом комфортной недоступности, отправиться же в Ригу наоборот было до смешного просто. Причем, что удобно во всех отношениях, вступительные экзамены принимались в Кольцово, от которого до «маленького Парижа», как в Советском Союзе иногда называли Ригу, три часа лету на TУ-134.

Разумеется, ни мать, ни тем более бабушка Софочкиных амбиций и претензий на некий аристократизм, мягко говоря, недопонимали. Бабушка принципиально гордилась своим крестьянским происхождением, в Свердловске она очутилась исключительно по воле случая и теперешним званием екатеринбурженки ничуть не дорожила, тем паче не гордилась. Сложись особым образом обстоятельства, она бы бестрепетно переместилась в самую захудалую дыру, по сравнению с которой та же Арамиль — сущая столица, лишь бы в квартире было тепло, и не требовалось ходить по воду, да чтоб поблизости находились магазины и собес, в котором от нынешних пенсионеров почему-то постоянно требуют какие-нибудь новые справки.

Бабушка, к тому же, свободно владела как минимум тремя русскими языками, так что «белой вороной» нигде бы не была.

Эльвира же — ярая патриотка именно этого конкретного города, она и родилась-то в городе, правда, это была Тюмень — «столица деревень», и пожить ей там довелось лишь полтора месяца, а потом ее грудным ребенком из областного центра увезли и аж до самого окончания школы возили по селам да поселкам. Высшим достижением этого «броуновского» движения стала Арамиль, тоже именовавшаяся тогда поселком. А потом Эльвира обосновалась в студенческой общаге и больше ни в какие веси не погружалась с головой. И вообще, волевым усилием она отбросила всякую связь с ними и теперь досадливо морщилась, когда мать ехидно про них напоминала.

Однако обеих Софочка повергла в изумление, когда годов этак десяти от роду вдруг безапелляционно заявила: «Мама, не спорь с бабушкой, бабушка в данном случае абсолютно права: твой Свердловск — такая же дыра, как и ваши поселки, переполненные пьяницами да уголовниками. И вся разница — трамваи да более высокий уровень художественной самодеятельности».

Они тогда даже не нашлись, что ответить умной деточке, но потом бабушка предложила Софку как следует выпороть, а мать не согласилась, найдя подходящее объяснение: «Ребенок обладает феноменальной памятью, так что однажды он может огорошить и более парадоксальной сентенцией, услышанной где-то и от кого-то, но чтоб самостоятельно сформулировать…»

Однако у обеих осталась тревога — а вдруг загадочное дитя уже само до всего додумалось?

Таким образом, решение учиться и жить вдали от родни было вполне логичным. Энтузиазма оно не вызвало, мама плакала, бабушка саркастически ворчала и мрачно пророчествовала, уверенная, что внучка абсолютно не подготовлена к автономному плаванию по житейскому морю, экологически сомнительному и финансово нестабильному, ведь Софка — ни суп сварить, ни постирать, ни что самое тревожное, в четырехместном общежитском пенале ужиться. И обе талдычили уже навязшее в зубах: «В Свердловске одиннадцать вузов, три академических театра, которые ты, еще ничего в жизни не сделавшая, презрительно именуешь „художественной самодеятельностью“, картинная галерея, музеи всякие — какого рожна?! Да эта Рига в подметки нашему Свердловску не годится! К тому же — латыши…»

На что Софочка отвечала тоже испытанным: «Зато там — Европа! Ев-ро-па-а-а! Мама, ну ты-то должна меня понять! И что латыши?! Что вы, две коммунистки-интернационалистки, имеете против латышских братьев и сестер?»

Да, по всем внешним признакам Софочка была изнеженной, не приспособленной к суровостям жизни маменькиной дочкой. Но, с другой стороны, как уже говорилось, — очень загадочным ребенком. И в общаге как-то она прижилась, и латыши, не скрывающие сочувствия нацизму, не изнасиловали ее посреди готической архитектуры, стирать-варить — дело плевое.

Правда, когда Софочка спустя длительное время снова очутилась на одной территории с мамой и бабушкой, она словно бы разом утратила житейские навыки, приобретенные в автономном плавании, сохранив лишь один — приготовление фантастических, ею лично разработанных салатов, способствующих сохранению вечной молодости. В сущности, она этими салатами и питалась всю жизнь. А в остальном, при бабушке и маме, она моментально вернулась в удобное состояние капризной избалованной девчонки. Но до этого ей еще предстояло через многое пройти…

Софочка стала обучаться в «Европе». Судя по письмам, «Европа» ее ни в чем не разочаровала, хотя как оно было на самом деле, уже никогда никому не узнать.

Письма приходили часто, в них содержались обычные студенческие новости, согласно которым будущая гордость гражданской авиации шла уверенно от победы к победе: охи-ахи по поводу культуры-архитектуры, а также загадочно-влажного дыхания Балтики, этой северной колыбели цивилизации.

И еще содержались в письмах типично девчачьи сантименты о том, как одиноко на чужбине без мамы, а также бабушки, кои бабушка воспринимала неизменно скептически, а мать неизменно — за чистую монету. И на этой почве они перманентно ссорились. Правда, тогда было проще — еще раздельно жили, еще у бабушки здравствовал ее последний муж, перед которым она трепетала. Поэтому ссора не разрасталась — женщины вовремя расставались, а когда проходило время, встречались вновь как ни в чем не бывало.

А что, может, Софочка впрямь изредка меланхолично грустила по оставшимся дома удобствам, и внушить самой себе, что это грусть по близким — не столь уж трудное дело…

Однако начисто отсутствовали в письмах новости, касающиеся области сердечной. Девке уже за двадцать перевалило, а она, похоже, все оставалась нецелованной. И ни одной даже самой пустяковой влюбленности за нею до сих пор не числилось.

Конечно, в ином аналогичном случае был бы повод усомниться в полноте информации, но тут — вряд ли. Потому что всякий, мало-мальски знавший Софочку, мог сказать, ни мгновенья не колеблясь, что абсолютно не представляет ее в кого бы то ни было влюбленной, тем более страдающей от любви. Да ей хоть самого Аполлона к ногам кинь!

Разумеется, любовь порой и не с такими шутит свои шуточки, за что ее иногда называют злой, однако для этого должны так сложиться обстоятельства, как они складываются лишь в денежно-вещевой лотерее, где вероятность настоящего выигрыша исчезающе мала…

Набравшись в институте всевозможных полезных, а также и, как водится, абсолютно бесполезных знаний да навыков, Софочка ни в какую гражданскую авиацию служить не поехала, а отправилась в Москву учиться еще. Она, опять же без проблем, сдала «минимум» и зачислилась в аспирантуру, без особых приключений одолела ее, написала диссертацию…

Но с защитой вышла заминка. Покидать столицу Евразии, притом без кандидатской степени, Софочке показалось не с руки. И она решила ее не покидать. О чем намекнула своему научному руководителю. А тот оказался сообразительным, недаром же числился едва ли не самым ведущим в своей узкой области. Он, не слишком мешкая, познакомил ушлую и достаточно соблазнительную аспирантку со своим великовозрастным обалдуем, который к тридцати годам стал кандидатом папиных наук, но стать мужчиной в чисто физиологическом смысле не удосужился. Хотя такое отставание в элементарном и не требующем обычно даже минимальной теоретической подготовки позволительно, пожалуй, списать на большую исследовательскую нагрузку.

Однако жизнь другой раз бывает беспощадна. И плевать ей на ученые степени, а также на количество печатных трудов и публикаций в академических журналах. Более того, она другой раз особенно жестоко мстит тем, кто недооценивает связь школы с жизнью, манкирует простым в угоду сложному, телесным ради духовного…

Конечно, ученый папик должен был пойти дальше. Ведь сам-то он каким-то образом сотворил своего несмышленыша-кандидата. Растолковал бы парню кое-что из технологии, а лучше отдал бы его в краткосрочное ученье какой-нибудь профессионалке, коих, правда, в те времена было на Москве существенно меньше, нежели теперь, однако не столь мало, чтобы страждущий не добыл…

7.

Любовь у застенчивого катээна вспыхнула незамедлительно и ярко, как какая-нибудь «сверхновая». Так вспыхнула, что ему, ученому, даже в голову не пришло проанализировать свое чувство, что заставляет усомниться в крупном масштабе научного дарования, ибо тот, кто до мозга костей научный сотрудник, без анализа и шагу не ступит.

Пацан влюбился без памяти с первого взгляда, хотя, скорее всего, таким образом пробило себя достигшее критического состояния половое влечение, оно же, как мы смутно догадываемся, «либидо». Может, если бы папик промедлил, парень вскоре попросту взорвался от действия фрейдистских сил…

На удивление легко состоялось объяснение в любви. И получилось оно обоюдным. Бог весть, как оно звучало, если ни у того, ни у другого не было ни малейшего опыта говорения таких слов. Но, во-первых, одному время, а другому пожирающая душу страсть не позволяли рассусоливать, а во-вторых, все же оба были основательно образованны, чтоб легко найти какие угодно слова.

Сразу назначили день сочетания и, соответственно, свадебного банкета, непритязательную кафешку откупили, музычку, то-се. И телефонировали обо всем этом в провинцию.

Конечно, эта весть потрясла обеих женщин до печенок. Обе вынуждены были признаться себе — каждая независимо от другой, что, прожив на свете немало, они поняли, выходит, еще далеко не все.

Однако весть, вне всякого сомнения, была благой. Так что собрались они по-солдатски, чего им, самолеты тогда не намного дороже трамваев обходились. Эльвира накопления по укромным местам рассовала, Алевтина Никаноровна тоже свои излишки на две неравные стопки разложила — меньшую спрятала обратно на известный крайний случай, который каждой уважающей себя старухе нужно поминутно иметь в виду, большую сунула в потайной карман.

Правда, муж Алевтины Никаноровны что-то прихворнул как раз, но он ее не удерживал, даже — наоборот, лети, мол, святое дело — внучка единственная…

Прилетели, как и оговорено было, на пару дней раньше. Чтобы, как полагается, в хлопотах поучаствовать. Много же хлопот. Невесту, главное, кому обряжать, как не матери да бабке.

Прилетели — их встречают. Но не жених с невестой, а какие-то спецпредставители. Везут. И привозят, да только не в квартиру к новой родне, как предполагали дремучие провинциалки, а в казенный отель. Удивились женщины, но промолчали, не стали свой провинциализм выпучивать.

Бабушке велели отдыхать с дороги и ждать, но мать все же забрали с собой, укатили дальше на таксомоторе. А бабушка и не устала вовсе, когда уставать-то — привозят, увозят. Даже не разболакалась — сидела, ждала, когда в ней надобность возникнет.

Так и просидела на краешке казенной кровати до глубокой ночи. Потом кипяточка у «девушки» попросила, напиталась взятыми из дома припасами, спать прикорнула, сняв только верхнее.

Двухместный гостиничный номер Алевтина Никаноровна оценила высоко — случалось ей по молодости ночевать в «Золотом Колосе», там существенно хуже было.

Следующий день не принес разнообразий. Однако хорошая все же вещь телевизор. Припасы домашние кончились, бабушка спустилась бы куда-нибудь в столовую или ресторан, она ж, как мы помним, с деньгами обращалась легко. Бабушка бы с удовольствием по Москве прошвырнулась — чего бояться, не деревенщина лапотная, тоже в столице живет, хотя и уральской.

Но как уйдешь из номера — вдруг позвонят или приедут?

Впрочем, аппетит особо не докучал — так только. Однако терзало Алевтину Никаноровну все разрастающееся беспокойство: «Что случилось? Господи, ну что произошло?! И вообще, куда и кто увез доверчивую Эльку?!»

И приходили на ум, как обычно, самые душераздирающие варианты — машина попала в аварию, все, кто в ней ехал, погибли, а будущая родня не знает, что и подумать, в Свердловск звонят, но там — никого… Это были никакие не спецпредставители, а обыкновенные бандиты, Эльвира давно уж лежит с камнем на шее в Москва-реке, а они, может, теперь квартиру ее в Свердловске без помех очищают, а до старухи им и дела никакого нет, старухе из Москвы самой не выбраться, сама сгинет на какой-нибудь помойке…

И не утерпела бабушка, как утерпишь, поделилась своей душевной мукой с горничной — «горнишной» по-местному, — когда та под вечер убираться пришла. Даже прикинулась Алевтина Никаноровна ради такого случая малограмотной и деревенской, чтоб жальчее вышло, язык соответствующий вспомнила.

А девушка такая хорошая, ни за что б не подумать, что такие в Москве водятся — прибирать-то нечего, а все равно, пока пылесосом не пожужжала, не успокоилась. И успокоила старуху, как могла:

— Да брось, бабуля, не психуй попусту. Тебя просто-напросто забыли. До чего ж вы, старики, любите всякую жуть сочинять. Вот и моя мама такая же.

Сказала «горнишная» так и ушла. А бабушке сразу сделалось легче — а что, весьма возможный вариант, что забыли ее, хотя, конечно, крайне возмутительный.

И сразу вернулась способность мыслить аналитически, для чего потребовалось легкое переключение умственного аппарата.

— Тьфу! — сказала бабушка и стукнула себя кулаком по лбу, — у меня ж телефон есть. И визитка свата. Элька по ошибке в мою сумку сунула вместо своей. Как же я запамятовала…

Алевтина Никаноровна не спеша нацепила на нос очки, примерилась пальцем к непривычным тогда еще кнопкам, да и набрала длинный семизначный номер, означавший, помимо прочего, десятикратное превосходство официальной столицы над неофициально-провинциальной.

— Алло, — сказал незнакомый и, кажется, слегка раздраженный мужской голос.

— Здравствуйте, — Алевтина Никаноровна вдруг отчего-то снова начала волноваться, — это квартира Кузнецовых? Я звоню на квартиру доктора наук Кузнецова Валентина Петровича…

— Я — Кузнецов Валентин Петрович, — голос в трубке сразу существенно смягчился, — а что вам угодно, кто вы?

— Да я — бабушка, Софочкина бабушка! — возликовала Алевтина Никаноровна. — Это вы берете замуж мою внучку Софочку?

— Мы, мы берем замуж вашу внучку! — голос сразу сделался радостным и даже елейным. Обладателям таких голосов бабушка с детства не доверяла, но в этот момент она любила весь мир.

— Слава богу! — бабушка чувствовала, как сваливается с ее плеч пресловутая гора, — я уже вся извелась, позовите скорее Софочку, нет, лучше Эльвиру Николаевну, ее маму!

— Эй, крикните кто-нибудь Эльвиру Николаевну! — послышалось в трубке приглушенно, а потом опять отчетливо. — Вы не представляете, как я рад вас слышать, уважаемая… м-м-м… простите… бабушка, Софочка так много про вас рассказывала, про вашу непростую судьбу, что нам будет очень приятно с вами познакомиться, думаю, нам найдется, о чем поговорить, когда эта суматоха закончится, потому что мои родители тоже… И зовите меня попросту Валентином, нет, лучше Валей… А теперь передаю трубочку…

Пожалуй, Алевтина Никаноровна была всю жизнь несправедлива к елейным голосам, ведь вообще-то голос становится елейным, когда один человек хочет понравиться другому человеку, а что в этом плохого…

И тут наконец в трубке послышался голос дочери, уверенный, как всегда, веселый более, чем обычно, хотя, кажется, виноватости в нем, приличествующей ситуации, не было, а звучала вместо нее явная озабоченность, что вообще-то понятно.

— Мам, прости ради бога, совсем замоталась. Но я надеялась, что ты раньше сообразишь позвонить. Мы ведь номер твоего гостиничного телефона не знаем, а ехать специально — сама понимаешь… Но ты все же позвонила. Молодец… В общем, расклад такой: мы решили, что ты у нас будешь как бы «свадебной генеральшей», и всякая суета тебе ни к чему. Тут и без тебя есть — кому. Тут вообще много всяких-яких… Регистрация и свадьба — завтра, будь готова к вечеру, а до вечера можешь гулять, где хочешь. Ты у меня женщина энергичная, самостоятельная, умная, так что я за тебя спокойна. Главное, уясни: ты — в Москве. Может, больше не доведется. Все. Некогда. Звони, если что…

И — гудки. Даже слова не дала вставить. Вот порода. Разве такой должна быть женщина? Неудивительно, что ни один любовник за столько лет не прижился насовсем. Не баба, а конь с яйцами, прости господи…

А сват-то, кажется, мужик нормальный, доктор наук, а уважение к возрасту имеет…

Успокоившись, Алевтина Никаноровна ощутила зверский аппетит. И не мешкая, заперла номер и отправилась на запах еды. И оказалось, что ни спускаться, ни подниматься не нужно, потому что общепитовская точка располагалась прямо на этаже. И там давали безо всяких ограничений сосиски — продукт весьма дефицитный в Свердловске той поры.

Но бабушка, сглотнув слюну, решила не мелочиться. Имеет право человек обстоятельно покушать раз в сутки, да притом после стольких треволнений? Тем более что на человеке весьма приличный даже для столицы костюм, прическа сделана в парикмахерской и еще почти не повредилась, глаза подведены не броско, но со вкусом — вполне можно сойти за делегатку какого-нибудь пленума или всесоюзного совещания передовиков, кои каждый божий день либо начинаются, либо заканчиваются в этом необыкновенном, что ни говори, городе.

Да просто захотелось вдруг Алевтине Никаноровне похлебать супчику под музыку!

И она поехала в лифте куда глаза глядят. Вниз поехала, уверенная, что если где-то здесь кормят супчиком, то это должно быть непременно внизу.

И не ошиблась. Внизу действительно ей сразу попалась на глаза вывеска «Ресторан». Правда, в него не пустили. Он был полон бездельниками, которые считают прием пищи высококультурным и даже аристократическим времяпрепровождением. Зато ее проинформировали о других ресторанах, которых в этой гигантской гостинице, оказывается, было несколько.

И бабушка методично объехала их все, убедилась, что и там для нее места нет, а уж тогда, удовлетворенная полнотой охвата, вернулась на исходный рубеж. То есть в буфет с ненормированными сосисками.

Там она терпеливо отстояла очередь и взяла аж пять штук, а также одну бутылку пива, заодно подговорила буфетчицу, что та, в порядке исключения, продаст ей потом пару килограммчиков холодных.

Бабушка сидела, неторопливо поглощая сосиски и запивая их «жигулевским» — стаканы-то в этом буфете были не граненые, а тонкие, — тихо радовалась тому, как легко удалось договориться с дородной теткой в белом переднике и кокошнике, с такой по виду вредной, а на деле — нормальной женщиной, видать, в Москве все же не одни стервы проживают.

А буфетчица впрямь выполнит обещание, хотя, разумеется, подобающе обвесит и сдерет по цене готового блюда, правда, это уж не ее вина. И бабушка не узнает никогда, что подобную неформальную услугу оказывают любому желающему, поскольку она хоть и не поощряется начальством, однако и не воспрещается.

Кстати говоря, сосиски в те времена были не в пример вкуснее нынешних, как, впрочем, и остальное все. У нас ведь всегда количество и качество ходят порознь…

На следующий день Алевтина Никаноровна встала, как и накануне, по свердловскому времени — хотела полежать в постели эти бесполезные два часа, однако не вышло — побулькалась маленько в ванне, стараясь не замочить прическу, хотя голова настоятельно требовала своего — чтобы ее как следует намылили да поскребли ногтями.

Московская горячая вода оказалась существенно лучше свердловской, желтой и в нужный момент недостаточно горячей. И вообще, ощущения здесь были какие-то иные. Впрочем, это, скорее всего, оттого, что в столь ранний час бабушка обычно не прибегала к большим водным процедурам, но ближайший вечер для этого дела не годился — некогда будет размываться, повезут подарок молодым дарить да наказы давать, как старшей по званию…

К утру желание попасть в ресторан притупилось, но совсем не ушло. Бог с ним, с супчиком, но в другой раз — непременно, а пока она позавтракала теми самыми сосисками, получив удовольствие почти такое, как накануне. Вместо пива попила кофе.

В столь ранний час она оказалась в заведении единственным посетителем, кажется, она помешала буфетчице чутко дремать за стойкой, из-за чего испытывала легкие угрызения.

Буфетчица хмуро глядела на странную гостиничную постоялицу, пытаясь угадать, каким ветром занесло провинциальную старуху в этот вертеп блатных, деловых и творческих, вяло и привычно изумлялась, как люди могут поедать эти невозможные сосиски да еще с неподдельным удовольствием. Конечно, сосиски, прошедшие через руки изможденной лимитчицы, если их сложить одну к одной, достали бы до Луны, а ведь буфетчице едва за сорок.

А бабушка размышляла о своем извечном, то есть обо всем сразу, и только одна отчетливая мысль блуждала в ее голове: «Небось, этой бабе дико видеть, как мы, заезжие пошехонцы, пожираем в несметном количестве сосиски, на которые ей тошно глядеть. Но лично я могла бы, пожалуй, с неделю запросто продержаться на таком рационе…»

Потом Алевтина Никаноровна гуляла по Москве, не удаляясь от гостиницы больше чем на километр. Но не потому, что боялась заблудиться, а потому, что уже далеко не так, как раньше, интересовали ее магазины, а что до архитектуры и панорам, то они ее не волновали никогда, просто в иные времена обстоятельства требовали имитировать интерес к данным предметам, и теперь бабушка абсолютно уверена, что прочие люди тоже лишь имитируют, дабы создать о себе впечатление, что ей уже, слава богу, совершенно ни к чему.

Конечно, если бы круг старухиного общения был шире, она, возможно, не судила бы о людях столь категорично. Однако этот круг, и прежде-то широтой не отличавшийся, теперь вовсе сузился до предела. У дочери и внучки имитация была второй натурой, да и последний муж Алевтины Никаноровны, носивший звонкую фамилию Преображенский, изо всех сил старался своей фамилии соответствовать, хотя всю жизнь подвизался на ниве «Минмонтажспецстроя» и почти до последнего вздоха вел от победы к победе некий камнещебеночный завод.

Нет, искусство, богема и все такое прочее было глубоко чуждо этому человеку, и происхождение он имел весьма загадочное. Но порода из него буквально выпирала, а зажигательные, изнурительные для слушателя монологи, да еще широкие, рассчитанные на публику жесты, составляли органическую сущность «заслуженного строителя СССР» и «почетного члена общества охотников-рыболовов России».

Забавно, заполняя самую последнюю в жизни анкету, что происходило на просторах сороковой больницы, Преображенский в графе «образование» твердой рукой вывел: «Вышее». Благодаря чему Алевтина Никаноровна и Эльвира, пришедшие навестить смертельно больного, имели несколько минут оздоровительного веселья, скрасившего тягостные ощущения, вызванные ознакомлением с роковым диагнозом.

8.

Отведав в какой-то забегаловке паршивых пельменей, Алевтина Никаноровна вернулась в «меблированные номера». Прогулка по чужому городу ее сильно утомила, тогда ведь бабушка еще не была привычной к длительным бесцельным хождениям, поскольку собаки в ее жизни появились позже.

Тем не менее, она сумела принять к сведению и Василия Блаженного, смотревшегося на фоне гостиницы театральной декорацией и оправдывавшего, таким образом, свое прозвище; издали, криво улыбаясь, посмотрела на мавзолей и придурков, томящихся в очереди, но все это лишь с тем, чтобы сказать самой себе: «Ну вот, я и опять побывала в столице нашей Родины».

Алевтина Никаноровна вернулась в номер, ставший почти родным, и легла набираться сил перед грядущим свадебным бедламом, где присутствовать ей, прямо скажем, — как серпом по сердцу, потому что все старухино веселье осталось в далеком прошлом, да и хватило его совсем ненадолго, причиной чему не столько трудная жизнь — а у кого она легкая, — сколько природные особенности характера, крайне мало склонного к оптимизму — этому непременному спутнику непринужденного ликования.

То есть тащиться невесть куда по необъятному мегаполису, потом до глубокой ночи сидеть за столом на жестком сиденье, улыбаться и в чем-то участвовать, еще заставят, упаси бог, говорить слова и, следовательно, нести прилюдно несусветную, вековечную, избитую пошлость, потому что придумать свежее и оригинальное — это ж не бабушкина специальность, так, оно, может, и профессионалу не под силу — сколько народу переженилось на Руси за всю историю!

А не исключено, что дело обстоит еще хуже, и от дремучей старухи, в незапамятные времена закончившей тобольское дошпедучилище, научные и околонаучные люди ждут не дождутся матерных частушек и прибауток, коими славится да и всегда славилось российское и отнюдь не только деревенское застолье…

Но вот она возьмет и примет бесповоротное решение — молчать в присутствии этой публики, отделываясь лишь улыбками и однозначными ответами в самых крайних случаях, молчать, чтобы не было ни малейшего повода для зубоскальства у этих пожирателей бесталонных сосисок и колбас!..

Откуда, спрашивается, у старухи такой провинциальный шовинизм, такое предвзятое отношение ко всей «столичности»?

Да, наверное, с молодости еще, когда она работала в детском доме и пыталась воспитывать сперва питерских блокадных деточек, а потом и московских, не блокадных, но лишившихся семьи и крова по милости того самого усатого отморозка, из-за которого юная воспитательница и сама хлебнула лиха.

Конечно, поговорить в открытую об этом с воспитанниками было абсолютно невозможно, но она чувствовала общность судьбы, а они нет, не чувствовали, хотя были порой моложе ее совсем чуть-чуть. Зато явное столичное высокомерие сквозило во всяком жесте, слове, взгляде.

И тогда еще уяснила себе Алевтина Никаноровна навсегда — вся российская мерзость родом из столицы. И в первую очередь начальство там. И оно все затевает. И сквозь пальцы глядит на проделки провинциальных «элит».

9.

В конечном итоге все вышло так, как даже старухе, начисто лишенной оптимизма, не предвкушалось. В назначенный час не приехали за Алевтиной Никаноровной. Она-то вся заранее причепурилась, оделась-причесалась, припудрилась-подкрасилась, на два раза пересчитала купюры в красивом конверте — их там было немало, ведь бабушка всерьез намеревалась утереть нос всему научному миру Москвы уральской широтой натуры. Она была уверена, что, во-первых, Софка остро нуждается в ее презенте, а во-вторых, что столичные скупердяи скорей удавятся, чем столько отстегнут, хотя их-то наверняка не обижают зарплатой, чтобы не смотрелись оборванцами рядом с черножопыми студентами из развивающихся стран.

И через час за Алевтиной Никаноровной не приехали, и через два. Телефон молчал тоже, а когда бабушка снимала трубку — мало ли, вдруг отключили или ветер порвал провода, — он гудел успокаивающе и даже как бы сочувствующе.

Конечно, ничего не стоило набрать номер сватов самой — несмотря на суровость характера гордыней бабушка не отличалась — но мероприятие уже началось и проходило неизвестно где.

Таким образом, вчерашние самые черные фантазии были опять тут как тут: за ней поехали, попали в автокатастрофу и теперь лежат в легендарной больнице имени доктора Склифософского — в «Склифе» по-местному, — хорошо, если за ней отправили тех самых ребят, что встретили в аэропорту, а если Эльку?

Когда минуло три часа, телефон зазвонил, паразит. И это была Элька — живая, невредимая, пьяная. Сперва она рыдала — бабушка успела опять струхнуть — жива ли сама невеста, но тут Эльвира враз успокоилась, и голос ее сделался деловитым.

— Мам, я не виновата, это все — Софка. Она вдруг, представь себе, решила, что мы своим плебейским видом унизим ее в глазах коренных москвичей. Она бы и меня с удовольствием сплавила в гостиницу после того, как я выложилась по полной программе, но — фигу ей. А между тем, мам, женишок-то огребает в месяц, страшно сказать, сто тридцать целковых, — в последнем слове Эльвира сделала ударение на первом слоге, конечно же, не случайно, — его папа с мамой уверены, что осчастливили не только невестку, но и нас с тобой, хотя, в общем-то, надо признать — люди они не до конца испорченные, меня приняли прекрасно да и тебя искренне хотели видеть, потому что явно огорчились, когда наша мегера вдруг заявила, что бабушке нездоровится и она просила обойтись без нее. А Софка, представляешь, какая дрянь, меня даже не предупредила, знала, что я взбунтуюсь, и поставила перед фактом, у меня даже нет слов… В общем, завтра с утра они с Димкой за тобой приедут. Так, во всяком случае, она сказала. И ты будешь представлена ко двору. Но ты, мамочка, поломайся хоть для порядка, чтоб поуговаривали, ведь твой-то конверт Софка ждет как манны небесной, потому что здешние-то не больно «намусорили», она уверена, что бабушка ради единственной внучки последнюю рубаху снимет, а ты не выкладывай подольше, а можешь и вообще сказать: накося выкуси. Хотя, понимаешь, ведь характер у этой ведьмы наш, мы это чудовище породили и воспитали…

Тут Эльвира на мгновение умолкла, чтобы перевести дух, и Алевтина Никаноровна получила возможность впервые за последние дни высказать вслух что-то вроде собственного мнения:

— Это ты брось, доченька. Не приплетай меня. Не вали с больной головы на здоровую, — ты родила и ты воспитала, да бабушка твоя, царствие ей небесное, поспособствовала…

Потом бабушка еще с полчаса прохаживалась по казенным, но весьма уютным коврам, разговаривала сама с собой. Пожалуй, ей было даже весело.

— Ну, Софка, ай да Софка! И это у нее точно — психическое. Не иначе. И что характерно: с одной стороны, своего не упустит, хватка, когда надо, зверская; но с другой стороны, иной раз словно бы изо всех сил старается напакостить себе. Она ведь знает, что я, если меня довести, могу на принцип встать. Вот не дам завтра ни копья, и пусть она хоть… Упрусь, как…

Впрочем, бабушка и сама не очень верила своим словам. Испытывала ли она обиду на внучку? Вряд ли. Скорей, это была досада, что опять провели. И досада-то — так себе…

Нет, Алевтина Никаноровна никогда не скажет ничего подобного тому, что сказала, умирая, ее мать. Поскольку лишь оскорбленная и униженная любовь способна на смертельную обиду. Здесь же никакой любви не ночевало. Ни с той, ни с другой стороны.

И вообще, Алевтина Никаноровна, протрубив долгие годы на воспитательной ниве, никогда ни к одному ребенку не питала самозабвенной привязанности, даже единственную дочь при первой же возможности целиком препоручила матери, а внучку впервые увидела упитанной трехлеткой с уже наметившимся норовом.

Она попыталась с ребенком самую малость посюсюкать — видела же не раз, как это делается, но либо она делала это слишком неумело, либо девчонка учуяла противоестественность такого поведения… Однако, решительно отстранившись, деточка произнесла внятно и громко: «Ди, бака такая!»

Алевтина Никаноровна инстинктивно замахнулась, чтоб подобающе шлепнуть по мягкому месту, она и при исполнении служебных обязанностей нередко прибегала к этому испытанному методическому приему, из-за чего пару раз имела неприятности, и хорошо, что потом ей удалось выйти в заведующие, а то — Алевтина Никаноровна сама признавалась — она рано или поздно кого-нибудь обязательно убила б…

Она замахнулась, но суровый взгляд дочери, а больше взгляд внучки, пронизавший с головы до пят неким, возможно, ведьминым огнем, остановил руку карающую.

Алевтина Никаноровна сама себе потом удивлялась, ибо ни во что сверхъестественное никогда не верила, банальный гипноз и то очень неохотно признавала, притом считала, что он действует лишь на слабые личности, а это к ней отношения не имеет.

Но факт остается фактом: она не шлепнула дерзкого ребенка, хотя даже по самым либеральным оценкам он заслуживал примерной порки. И никогда прежде с Алевтиной Никаноровной подобного не происходило.

Не происходило и потом. Потому что в отсутствие матери Софке все-таки порой влетало от педагогически подкованной бабки. И чаще бы влетало, если бы они вместе жили. И больше иррациональный взгляд на бабушку не действовал.

«Будешь так смотреть — еще получишь», — сулила бабушка, и взгляд становился нормальным — непокорным, ненавидящим. А страха в нем не было никогда. Как у Бильки, который появился в жизни Алевтины Никаноровны существенно позже…

На следующий день Софка, хитрая лиса, позвонила рано-рано, но бабуля уже успела позавтракать.

— Бабушка, ты на меня, наверное, очень обиделась, — затараторила она, не давая Алевтине Никаноровне опомниться и перехватить инициативу, — но ты ради бога меня прости, я хотела как лучше, я ведь знаю, с каким напряжением ты переносишь веселые компании, а там была такая толкучка, чужие люди, накурено, полежать совершенно негде… Словом, я боялась за твое здоровье, но сегодня другое дело, теперь мы дома, и здесь только свои, всем не терпится с тобой познакомиться, я их заинтриговала, рассказала, какая ты у меня с виду суровая, а внутри добрая и щедрая, настоящая уральская бабушка, вынесшая на своих плечах… Ну, и так далее… Ну, что, не очень обижаешься, ба?

— Много чести, — отозвалась Алевтина Никаноровна невозмутимо, однако убедительной невозмутимости у нее, пожалуй, не вышло. Да мне ваша Москва драная…

— Правда, машину, которую нанимали, пришлось отпустить — сколько можно деньгами сорить. Но мы бы с Димой за тобой на метро подъехали… Ты — как? Уверяю тебя, на метро — классно! Но если тебе тяжело, мы можем, конечно, такси возле гостиницы поймать.

— Обойдемся. Я еще пока, слава богу, не парализованная. Приезжайте, что уж с вами делать…

И Алевтина Никаноровна первой положила трубку. Несмотря на суровость тона, ей опять было весело. Хотелось смеяться над собой и над ситуацией, которая нормальному человеку, имеющему нормальную родню, должна, пожалуй, казаться бредовой. И еще старушку занимал один вопрос — все фокусы на сегодняшний день продемонстрированы или что-то еще имеется в рукаве на «бис»?

Через минуту выяснилось, что у внучки в запасе, как минимум, одна реприза. Потому что телефон зазвонил снова.

— Слушаю, — сказала Алевтина Никаноровна, готовая ко всему.

— Это опять я, ба, — донеслось из трубки, — голос при этом был несколько неуверенным, но после первых слов непобедимая уверенность вернулась к нему, — баб, мы тут подумали…

И внучке пришлось выложить свою последнюю инструкцию. А бабушка, чтобы хоть как-то поквитаться с несносной девчонкой, пусть и делать было решительно нечего в осточертевшем апартаменте, еще ровно полчаса просидела одетая перед телевизором, телефон в этот промежуток времени звонил еще раз, как видно, на всякий случай, но она, собрав волю в кулак, трубку не подняла. И наверное, зря. Наверное, внучке удалось бы ее вконец разозлить, так чтоб старуха «встала на принцип». Но и при таком раскладе Софочка свалила бы все на старуху…

И вот наконец историческая встреча произошла. Алевтина Никаноровна увидела своего молодого зятя. Как выяснится несколько позже — первый и последний раз.

Внучка с мужем приехали на назначенную станцию все-таки десятью минутами позже Алевтины Никаноровны, но они так радостно летели к ней навстречу, лавируя в потоке людей, такую мощную и взаимную любовь излучали на всю «Баррикадную», что не только бабушкино лицо преобразилось в этих лучах, но даже и непримиримые металлические лики членов скульптурной группы словно бы слегка помягчели.

Когда молодые приблизились, от бабушкиного наметанного глаза не ускользнуло, что лицо новоиспеченного мужа лучилось любовью вполне искренней, а лицо новоиспеченной жены не вполне. Впрочем, сказать, что оно лучилось стопроцентной фальшью, было бы несправедливо. Скорей, это было желание любви, попытка убедить всех, но в первую очередь себя, что случившееся — именно любовь, только любовь, и ничего кроме нее.

«Интересно, насколько продуктивно прошла первая брачная ночь?» — мелькнул у бабушки в голове обязательный в таких случаях вопрос, который никогда воспитанными людьми напрямую не задается, однако это не значит, что он их не посещает.

Бабушка напрягла зрение и чутье, но ничего определенного различить и понять не смогла. Хотя потом, спустя время, клятвенно уверяла, что сразу заметила в облике зятя некую придавленность, легкую панику в глазах. Заметила, но отнесла это на счет общей непривычности положения и внутреннего состояния.

А к ней подлетели, лихо затормозили, подхватили под руки, новый зять, потешно хлопающий ресницами, был представлен на ходу, Софка тараторила без умолку, всем видом своим и сбивчивой речью доказывая бабушке полноту и подлинность захлестнувшего ее счастья, она то преданно заглядывала в глаза старухи, то столь же преданно и, одновременно, зазывно-нежно — в глаза мужа, ни на мгновенье не отпуская его поразмышлять о своем, то и дело заставляя издавать утвердительные звуки в ответ на ее беспрестанные: «Да, Дима? Правда, Дима? Скажи, Дима!»

А когда сели в какой-то поезд, выяснилось, что едут они вовсе не к родителям Дмитрия, то есть, выходило, что по замыслу неутомимой Софочки это в конце концов неизбежно предстояло, но — позже. После как бы культурной программы, в ходе которой бабушке надлежало получить эстетическое наслаждение от знакомства с достопримечательностями столицы нашей Родины. Это ведь общее место в книгах, кинофильмах и песнях — коренной москвич, как радушный хозяин, демонстрирует туземцу лучший город земли.

Оказалось, что Алевтину Никаноровну везут восхищаться каким-то выставочным комплексом — самой свежей в те дни достопримечательностью столицы. И старуха, в душе на чем свет стоит проклиная судьбу и внучку, а также себя, дуру старую, безропотно покорилась.

Они достигли пункта назначения — это была конечная станция новой, совершенно незнакомой бабушке линии, поднялись на поверхность земли и оказались посреди огромного пустыря, который неопровержимо доказывал — есть окраина даже у Москвы.

Потом пришлось долго лезть на одну из стратегических высоток Смоленско-Московской возвышенности — за такие высотки очень любили проливать солдатскую кровь советские генералы, пустырь был захламлен не слишком — столица как-никак — зато зарос буйной травой, причем не унылым бурьяном, а хорошим разнотравьем с преобладанием представителей семейства бобовых, так что бабушке вдруг вспомнилось ее деревенское прошлое, и она подумала совсем, казалось бы, некстати: «Сколько же покосов пропадает! Конечно, чего им, на них вся страна работает… А людям косить негде…»

А вот наконец и он, комплекс, архитектурную неповторимость которого бабушка, как мы помним, оценить не в силах, но если бы даже она имела соответствующее эстетическое чувство, вряд ли оно нашло применение в данной ситуации.

Ну, побродили по необъятным залам и широким, почти стерильным галереям, чего-то посмотрели, чего-то даже потрогали руками. Вероятно, потом бы подались на какой-нибудь вернисаж.

Но тут Алевтина Никаноровна все же решилась. Пересилила свой провинциальный комплекс, запрещающий в присутствии чужого обнажать разногласия с родным человеком.

И когда они вышли на вольный воздух, а с бугра открывалась и впрямь великолепная панорама московских окраин, которую даже бабушка способна оценить, она, взбодренная увиденным простором, сказала:

— Ну все, ребята, с меня довольно. Устала. Хочу в гостиницу. И не нужно меня провожать, замечательно доберусь сама.

— Бабушка, да ты что?! — вскричала внучка, имитируя глубокое потрясение, — Тебе не понравилась наша Москва? Ты не хочешь познакомиться с Димиными родителями?!

А Димка лишь потупился. Он все прекрасно понял. Господи, подумалось бабушке, кого ж это мы повесили на шею ни в чем не виноватому мальчику?!

— Я уже никого и ничего не хочу. Ни Москвы, ни родителей чьих бы то ни было. Ни вас, милые деточки. Так что поздравляю вас с законным браком, вот вам мой скромный подарок на первоначальное обзаведение, не обижайте друг друга, любите по возможности…

С этими словами Алевтина Никаноровна извлекла из сумочки заветный конверт, сунула его внучке.

— И пошла я на метро. А вы давайте — своей дорогой. Тем более что молодым у нас пока еще — «везде дорога». Успевайте…

Но они не бросили бабушку одну. Они проводили ее, посадили в голубой вагон, а пока шли, внучка всю дорогу нервно и бестолково щебетала, перескакивая с пятое на десятое, заставила бабушку несколько раз повторить, что она ничуть не сердится, хотя бабушке было невыразимо трудно даже языком шевелить…

Вернувшись в гостиницу, Алевтина Никаноровна все-таки набралась мужества, отстояла в бесконечно медленной очереди полтора часа и попала в ресторацию, где заказала не только супчика — только супчика ей вряд ли бы дали, — но еще какой-то замысловатый салат, а также ростбиф, а также минералку и сто пятьдесят граммов коньяку «Наполеон», вызвав явное уважение и сочувствие к себе не только официанта, но и соседей по столику.

Бабушка прекрасно знала, что последствия кутежа будут ужасными, что все ее органы пищеварения будут страшно возмущены таким произволом, но она запретила себе думать о последствиях. Правда, запретить чувствовать себя глубоко несчастной и оскорбленной она не смогла. Все-таки Софочка доконала ее, добила. Уж очень старалась.

Алевтина Никаноровна поела, выпила граммов сто напитка, больше не осилила — расчувствовалась вконец и неожиданно для самой себя вдруг рассказала соседям по столику — двум видным мужчинам и дамочке неопределенного статуса — про внучку, про дочку и про себя, в конце рассказа расплакавшись нетрезвыми, легкими слезами.

И люди выслушали ее сочувственно — видать, история показалась им впрямь нетривиальной.

Затем Алевтина Никаноровна перестала плакать и, хотя ей было непривычно хорошо в компании чужих людей, расплатилась, потому как всегда помнила, что противнее всего назойливый человек, а еще не хотела отвечать на возможные дополнительные вопросы. Расплатилась, не забыв отказаться от сдачи, поблагодарила всех за внимание и понимание, откланялась с достоинством. И приятный мужчина лет сорока пяти, чем-то неуловимо похожий на спецкоменданта из далекой, даже как бы неправдоподобной юности, проводил ее до лифта…

Ночь, как Алевтина Никаноровна и предполагала, выдалась ужасной. Сперва она моментально уснула, наверное, под наркозом «Наполеона», но скоро разом заболели все кишки. И хотя многократно выручавший фармкомплект был под рукой, слаб он оказался и против альдегидов безусловно паршивого императора, и против хорошего, но трудно перевариваемого ростбифа. Да и причудливый салат аукнулся бабушке в полной мере.

Только под утро стало более-менее сносно, и бабушка наконец умиротворилась. Но прежде, чем погрузиться в спасительный сон, вспомнила совершенно не к месту первого мужа, брошенного ею ради второго, когда уж было всем троим под пятьдесят, скончавшегося два года назад на руках чужой женщины.

Слов нет, директор Преображенский и красивей был, и денежней, и породистей, благодаря чему его неизменно любили женщины и начальство, иначе б за какие таланты его поставили директором.

И тут вдруг Алевтина Никаноровна со всей отчетливостью поняла, что единственным по-настоящему родным человеком, не считая, разумеется, мамы, был для нее тот, первый муж и первый мужчина. Хотя и недотепа, и хлюпик, и ростиком так себе…

Ее счастье, что она никогда не казнилась по поводу однажды содеянного, легкое ностальгическое сожаление другой раз посещало ее, но не более того…

А утром примчалась Эльвира. И с порога — в слезы.

— Мамочка, я не виновата, это все — она! Я там чуть со стыда не сгорела — ведь не знаешь, что сказать, как ступить. У нее, ей-богу, явный сдвиг, хотя сваты наши — сами-то москвичи в первом поколении — но все, что они скажут и сделают — мило и аристократично, а все, что я — глупо, грубо, провинциально! И главное, они-то все прекрасно понимают, им неловко, они уже пытаются осторожненько эту свою невестку урезонить, а она в ответ глазищами коровьими хлопает, непосредственность изображает, но через минуту опять украдкой шипит: «Ма-ма, ну, ма-ма-а!»

— Да ладно, — бабушка еще не вполне оправилась от вечернего загула, а потому все прочее было далеким, несущественным, благополучно пережитым, — плевала я на нее, да и на них. Хоть какие они распрекрасные — мне с ними не жить. И вообще, я, можно сказать, безмерно счастлива — если наше сокровище здесь приживется, может, протяну несколько лишних годиков. Сон нехороший про Преображенского позапрошлой ночью снился, будто вся морда у него коростами покрылась… Знала, что ничего путного не будет, но все надеялась лично удостовериться — где он, предел-то. Удостоверилась и теперь на носу зарублю: никакого предела нет у Софкиного сволочизма. Сомневаюсь только, что приживется она в чужом дому. Нет, что ни говори, а наследственность — это наследственность…

— Ну, опять, — Эльвира уже давно уняла слезы и успокоилась, только бесконечная усталость была во всем облике отчетливо видна.

— Да я про нашу наследственность. Но к ней еще еврейского прибавилось, вот и вышла адская смесь, а что до твоего бывшего мужа, то я, если хочешь знать, давно убедилась: самый лучший русский — это еврей да немец. Ну, может, татарин еще. И еще я давным-давно сообразила, только случая не было сказать: твой мужик тебя не за «пятую графу» бросил, а за предательство! В душу ты ему плюнула, мила дочь!

— Мама, как ты можешь — такое?!

— А что — не правда? Истинная правда! И хватит уж, ведь мы обе — старухи, хотя признать тебе это, конечно, тошно. Но ничего, привыкнешь, я давно привыкла и замечательно себя чувствую. А что до Софки, так я, чтоб ты знала, только на еврейские гены и уповаю. Евреи умеют выживать и приспосабливаться, потому что тысячи лет этим в основном и занимаются, а мы вот-вот выродимся. И Софка, может быть, уживется со свекровью, умерит гордыню, зачем ей бесконечная война против всех и везде…

А Эльвира между тем уже опять беззвучно плакала, не находя даже сил на то, чтобы дальше спорить с матерью. Слезы были близко, а силы для спора не подтянулись из резерва. Но мать с дочерью еще поговорят на больную тему не раз, еще наспорятся яро и непримиримо, хотя насчет истинной причины давнего развода Алевтина Никаноровна нимало не ошиблась — это парень один подгадил, из-за которого Элька еще в школе с ума сходила, после пути их разошлись, а встреча вышла случайной, однако безумной. Но Эльвира имела одно счастливое свойство характера — она умела так ловко обманывать себя, что потом даже во внутренние монологи не допускалось преданное забвению, будто списанный и уничтоженный по акту документ.

— Да ладно, кончай реветь, — сказала Алевтина Никаноровна примирительно, — сколько можно, все у нас не как у людей, надо радоваться, а мы ссоримся да ревем. Ты ж и меня пойми, меня вовсе, как какую-то прокаженную, даже издали продемонстрировать не пожелали. Она небось думает, ну как же, у такой изысканной мамзели и такая мужеподобная, грубая, неотесанная бабка! Ох, эта молодежь, все мнит себя умней да красивше нас, а того не возьмет в толк, что дурак рождает дурака, урод — урода. Кандидаты наук, а простой закон природы не понимают…

Но если я тебе обидное сказала, так прости и учти, что я ведь и себя в образцы добродетели не зачисляю, чего уж, тоже отцу твоему Николе рога наставляла, прости господи, и не раз, если на то пошло…

И Эльвира плакать перестала, оценив материно откровение по достоинству. Мать, кажется, впервые высказалась в таком духе, и оно, конечно, слегка царапнуло по сердцу запоздалой обидой за покойного отца, но именно слегка и молниеносно.

Разумеется, дочь в общих чертах еще в детстве догадалась про озорства матери, потому что тоже была ребенком не по годам развитым да проницательным, кроме того, многое происходило тогда, когда она уж большенькая была, и происходило довольно шумно со сценами и даже небольшими драками, после которых отец не однажды ходил в сарайку вешаться понарошку, а теща Матрена его не понарошку спасала…

Но Эльвира про это разговор никогда не заводила не столько по причине деликатности, сколько из-за банального равнодушия. Наплевать ей было на родительские взаимоотношения даже в детстве, ибо на количестве сладостей, гостинцев и взлетов ремня это никак не отражалось…

Эльвира плакать перестала, высморкалась, утерлась да и стала доставать из объемистой сумки свадебные объедки, сиречь «гостинцы» — куски богатого торта, очень дорогую колбасу, а также нечто совершенно чуждое такому комплекту, однако по-своему трогательное — пирог с капустой.

— Колбасу-то мы, может, до дому довезем, это ведь, кажется, твоя колбаса, которая даже в Москве — дефицит, — стала вслух размышлять бабушка, — а остальное? И охота тебе было переть, лично я ни крошки сегодня в рот не возьму, вчера в кабаке весь вечер пировала, теперь кишки неделю будут болеть, дорвалась, старая дура, за свои же деньги…

— Да ты что, мама, это ж московские торты, у нас такие не делают!

— И эта туда же, заразилась, видать… Да плевала я на все столичные штучки, не пробовала и не буду — из принципа!

— Но пирог-то, мама! Его сватья сама пекла. Сама и мне в сумку затолкала, бабушке, говорит, бабушки, говорит, любят домашнюю стряпню!

— Ишь ты! Неужели знает слово «стряпня»? — Алевтина Никаноровна отщипнула крошечный кусочек теста, кинула в рот. — Ладно, коли не врешь, пирога поем. Несколько позже. А пока — в холодильник… И дай бог здоровья твоей сватье. И моей… И за что только мы им подкинули наказание…

Эльвира с аппетитом поела принесенных самой же объедков, попила чайку — видать, ей, бедняжке, тоже в последние дни не до регулярного питания было.

— Домой, мам, увы, только завтра утром. Может, нам пока по Москве?..

— Мне хватило. А ты прошвырнись. Твое дело молодое. Вдруг тоже москвича подцепишь. Только из очереди к мавзолею не бери. От тех толку не будет. Впрочем, там и не москвичи.

— Прошвырнусь. Может — и впрямь. А из очереди в ГУМе брать?

— Вообще из очередей не бери. Лучше уж негра посреди улицы поймай, тот хоть может наследным принцем оказаться…

— Хорошо, что предупредила, — откликнулась уже почти из-за двери дочь — и только ее видели.

Дочь ушла, но почти тотчас появилась «горнишная», уже как бы добрая знакомая Алевтины Никаноровны, и они непринужденно проболтали часа два. Девушка вернулась после выходных дней, и ей были интересны бабулины новости, она слушала, боясь пропустить даже слово.

Когда бабушка закончила свой рассказ, который в ее исполнении звучал уже скорее комично, а ничуть не трагично, горничная прокомментировала его кратко и безапелляционно:

— Вот стерва так стерва!

И не понять было — либо возмущения больше в этой оценке, либо восхищения. Может — поровну.

Эльвира погуляла по Москве недолго — денег-то было уже в обрез, а еще за двухместный номер расплачиваться, черт бы подрал того, кто его заказал. Вечером они еще раз покушали свадебных «гостинцев» — здоровье и аппетит вернулись к бабушке раньше, чем она предполагала, — собственно, они съели все, что не подлежало длительному хранению, благо «горнишная» тоже хорошо помогла — умяла два здоровенных кремовых куска, ничуть не переживая за сохранность пропорций.

Они употребили все и были этим чрезвычайно довольны — так проявляло себя происхождение — питаясь в общепите, они могли что-то не доесть, но дома не должно было пропадать ни крошки.

Вечером же расплатились за проживание, переночевали, а утром чуть свет — в Домодедово, на электричке. Пришла пора возвращать двухчасовой долг, который образовался при перелете из Свердловска в Москву.

Из Кольцово поехали на автобусе, слава богу, в Свердловске не такие концы, как в столице, сошли с автобуса — пересели на трамваи, каждая — на свой. Дочь поехала отлеживаться в своей однокомнатной хрущевке, мать — в своей трехкомнатной, трепеща от мысли про своего директора — не сердится ли, все ли у него в порядке на работе и в быту — Преображенский, как настоящий «красный директор», был на своем боевом посту до конца, и только жестокая болезнь вырвала его из рядов. Но в этом и счастье — не довелось номенклатурному мужчине познать ужасов российского капитализма.

10.

А дома Алевтина Никаноровна вместо директора обнаружила записку, в которой муж уведомлял, что находится на излечении в сороковой больнице, куда его увезла прямо из рабочего кабинета «скорая помощь».

Разумеется, не переодеваясь даже, но позвонив дочери и пригласив ее с собой, встревоженная Алевтина Никаноровна кинулась на поиски своего последнего сокровища такого рода.

Директор пребывал в бодром, как всегда, расположении духа, видать, ему только что наставили уколов да промыли трубку, навсегда соединившую мочевую систему со специальной бутылочкой. Жить ему оставалось пару месяцев, но в реальность своей смерти он, кажется, не поверил до самого конца, во всяком случае, многие его высказывания указывали на то.

Алевтина же Никаноровна и Эльвира, еще не успевшие поговорить с лечащим врачом и, следовательно, также находившиеся пока в неведении, красочно рассказали ему смешную историю про шизанутую внучку и приключения бабушки в столице, после чего история приобрела законченную форму — хоть в печать отдавай.

Но Преображенский, слушая женщин, все больше мрачнел, оскорбление жены воспринимая как личное оскорбление, что, как ни зубоскаль, выдавало в нем мужчину редкой по нынешним временам достоверности. А вот что касается юмора, то его мужчина, увы, ни в малейшей степени не воспринимал. И поэтому его резолюция получилась следующей: «Ну, все. Пока я жив-здоров, чтоб ни ты к ней, ни она — к тебе».

Сам он, следуя своим непоколебимым принципам, давным-давно расплевался с троими детьми, рожденными предыдущими женами, а следовательно, ошибочными, но дети ему все же периодически названивали — не потому, что скучали, конечно, а потому, что директор, несмотря на огромные алименты, выплаченные им в процессе жизни, все-таки был по тем временам довольно зажиточным мужчиной.

Сам Преображенский неизменно демонстрировал несгибаемую волю, к телефону не подходил, и приходилось за него отдуваться Алевтине Никаноровне, которая суровостью все же существенно уступала мужу, тем более в отношениях с его детьми.

С ней же — последней папиной женой — дети были исключительно приветливы, даже милы, что доказывало их наследственную особенность, а больше ничего не доказывало, дети знали — папа не вечен, и очень рассчитывали, что после его неминуемой смерти им что-нибудь может перепасть, если правильно строить отношения с будущей вдовой.

Забегая вперед, скажем, что после смерти отца им изменит выдержка, и они незамедлительно, притом в категорической форме, станут требовать долю. И Алевтина Никаноровна, более всего не терпящая бесцеремонности со стороны совершенно чужих людей, ответит категорическим отказом, хотя прежде, думая про них, предполагала проявить свою обычную широту.

Таким образом, детишкам директора не достанет терпения совсем чуть-чуть, однако данное «чуть-чуть» и решит все дело.

Обездоленные сироты — к тому времени, разумеется, вполне взрослые люди — даже попытаются судиться с «циничной и коварной старой ведьмой», да ни черта им не выгорит, несмотря на юридические дипломы да должности в соответствующих органах. Вот же были времена…

Конечно, рано или поздно Алевтине Никаноровне пришлось бы тайком нарушить строгий запрет мужа, но нарушать ничего не пришлось. Бравый директор со злокачественной болезнью боролся недолго и вскоре отошел в мир иной.

Алевтина Никаноровна похоронила его по высшему разряду того времени — высокое мраморное надгробье с большим портретом и двумя датами, правда, без банальных приписок-памяток живым, а также литая чугунная оградка, а также, само собой, скамейка и столик — место для преданной подруги «красного директора».

Какое-то время шла своеобразная война между ней и обиженными сиротами, своеобразное состязание — кто пуще скорбит. Если Алевтина Никаноровна навещала могилку после них — она тщательно изничтожала следы их пребывания, выкидывала цветы, пусть даже свежие совсем, а взамен ставила свои. Если же дети появлялись чуть позже — ведь дни посещения были для всех общими — аналогичную пакость проделывали они.

Впрочем, довольно скоро им эта глупая война, кажется, надоела. Поскольку ничего, кроме морального удовлетворения, дать не могла. Окончательной победы в обозримом будущем не сулила, а вдобавок требовала известных материальных затрат, что совсем уж глупо в отсутствии даже символического наследства.

Алевтина Никаноровна восприняла победу как нечто само собой разумеющееся, она ни минуты не сомневалась в конечном итоге, ведь если она заполучила этого мужчину живым и полным административного ресурса, то мертвого тем более ни с кем делить не станет, жаль только, что поздновато встретили они друг друга и не смогли завести ребеночка, ведь славно было бы иметь теперь в квартире паренька Софкиного возраста, который благодаря маминым генам уже закончил бы какой-нибудь институт, а благодаря папиным — сумел пробиться куда угодно. Конечно, он уже был бы женат, ребеночек уже имелся хоть один, и быть бы Алевтине Никаноровне горячо любящей бабушкой, как мама-покойница, а то ведь не пришлось — внучка есть, а нянчить ее не довелось из-за работы, но больше из-за поздней любви, захватившей тогда, как пятнадцатилетнюю, свету белого не видела и плевать было на всех — на маму-старушку, на дочь неприкаянную, на детеныша ее вечно болящего и неизвестно какого роду-племени…

Все же Алевтина Никаноровна да и дочь ее Эльвира, желая того или нет, были типичными русскими женщинами даже и в том смысле, что, яростно открещиваясь от национальных предрассудков, где-то в глубине души их явно имели, а следовательно, при определенном развороте обстоятельств эти предрассудки вполне могли развиться.

Неспроста же, когда Эльвира вышла замуж, мать, рассказывая об этом кому-либо, непременно сообщала про национальность зятя. Ей, как, впрочем, и собеседникам, виделось в этом нечто как минимум пикантное. И сама Эльвира всю жизнь данным обстоятельством гордилась, фамилию сменила на исходную только тогда, когда ударилась в православие. Гордилась, даже будучи давно и бесповоротно отвергнутой…

Да, а что вы думаете, порой национализм может проявляться и столь причудливым образом.

И помимо того, во всяких разговорах женщины, касаясь кого-либо из третьих лиц, обязательно упоминали национальность этих лиц, ежели она отличалась от русской. И звучало это, в общем, довольно даже мило: «татарочка», «цыганенок», «хохлушка», «мур-мур»…

Когда Софочка записалась в «Кузнецовы», в ее речах вдруг стали мелькать отчетливо антисемитские сентенции. Хоть и не самые оголтелые. Возможно, ей казалось, что фамилия к этому обязывает?

А пожалуй, потому, что после, когда наименование, обусловленное, как показало время, ошибочным замужеством, отпало, отпал и явно искусственный шовинизм, даже ни малейшего следа от него не осталось. Впрочем, мы тут опять несколько забежали вперед…

Утомленные вояжем в столицу, а позже — похоронами Преображенского, женщины стали жить дальше, каждая своей жизнью, изредка встречаясь, но чаще перезваниваясь, не испытывая потребности видеться.

А от Софьи стали приходить полные восторгов письма, также она часто звонила, разумеется, только матери. Все у ней в жизни складывалось замечательно, защита диссертации состоялась и прошла, само собой, блестяще, новые родственники в ней души не чают, она от них тоже без ума, кроме того, у Димочки наметились перспективы с отдельной жилплощадью, это, помимо прочего, значит, что Димочка вовсе не такой размазня, как может показаться на первый взгляд.

В письмах и телефонограммах Софочка никогда не забывала передавать приветы дорогой бабушке от себя и всех домочадцев, из чего бабушка могла заключить, что ее щедрый подарок оценен по достоинству, а также имеется расчет на перспективу.

Однако ничего такого, что можно было бы назвать раскаянием за свинское поведение в отношении той же бабушки, в передаваемых приветах не содержалось. Может быть, таков закон жанра?..

Алевтина Никаноровна лишь неопределенно хмыкала в ответ на ретранслируемые дочерью приветы, а дочь отписывала своей дочке: «Бабушка так рада за тебя, так рада, она тоже передает всем привет, особенно Димочке, который ей с первого взгляда понравился, ждет не дождется вас в гости и каждый вечер плачет, потому что скучает и мечтает понянчить правнука или правнучку…»

А через год Софочка вдруг свалилась как снег на голову. Насовсем!

Только-только матери с бабушкой стало мерещиться — все, перебесилась девка и не сможет их больше ничем потрясти. Они уж и плевали трижды через левое плечо, и по «дереву» стучали, когда такая надежда нечаянно прокрадывалась в разговор. Эльвира даже крестилась — она как раз тогда начинала это дело тайком от своей партии осваивать — не помогло.

И ведь не писала ничего такого Софочка, по телефону не обмолвилась ни словечком, правда, когда мать пыталась очень-очень деликатно вызнать об интимных делах деточки, то неизменно натыкалась на тщательно выверенное непонимание. А спросить напрямик — язык не поворачивался и перо, потому что в Софочке невероятным образом сочетались повадки расчетливой хищницы с ужимками манерной курсистки, и это не было имитацией, иначе разве б случилось то, что случилось.

В общем, вернулась Софочка уже с прежней фамилией и без столичной прописки. Но потрясло суровых женщин не это. И даже не сам развод. Их потрясло — да это ж кого угодно потрясет, — что после года супружеской жизни осталась девушка девушкой. Ну, натурально — девственницей!

Мать-то, может, хоть подозревала неладное по письмам и телефонным недомолвкам, а бабка-то вовсе — ни сном, ни духом.

— Но — почему! — утратив самообладание, возопила в крайнем возбуждении Эльвира.

— Он не смог найти дорогу, — ответила дочь с максимальной для нее прямотой.

— А ты сама — не могла?!

— Чего?

— Указать эту чертову, прости Господи, дорогу!

— Как?!

— Да рукой же, горе мое!.

— Ты что, мама? Как у тебя язык поворачивается говорить такое?

— Тьфу!..

Потом была немая сцена, оживляемая обоюдными всхлипываниями. Потом мать, слегка успокоившись, с болью в голосе молвила полувопросительно-полуутвердительно:

— Стало быть, из-за этого ты с ним развелась.

— В основном.

— Ну и ладно. Наплевать. Молодость твоя еще не прошла. Это я во всем виновата. Я не подготовила тебя к этому аспекту жизни. Я думала, что оно — само собой… Ведь пять лет в общаге… Господи, деточка моя единственная, ты же такая умная, такая способная, пойми, что с любимым человеком ничего не стыдно!

— Ты-то откуда знаешь? Да любила ли ты кого-нибудь? А — тебя? Что ты знаешь о любви, мама?!

— Софочка, как ты можешь говорить такое?! И — кому?! Матери, которая в тебе души не чает, которая всю свою жизнь только ради тебя…

— Да в себе вы обе «души не чаете»! А я — «яблочко от яблоньки» — чего ты хочешь!

И Эльвира безутешно разрыдалась, и Софочка безутешно разрыдалась, а потом они еще сто раз подобным образом ссорились да рыдали. Но если б в разговоре участвовала Алевтина Никаноровна, она б слезинки не проронила. И когда ей все это было передано, она посочувствовала не Софке, а тому почти незнакомому мэнээсу.

— Бедный мальчик, — сказала Алевтина Никаноровна, — как же ему дальше жить, он ведь может теперь что угодно выкинуть: удавиться, запить, научный секрет разведслужбам продать. Ведь что он — после этого?.. Софке-то проще. Она девка. А мужику — после такого фиаско?!

— Он импотент, мама, о чем ты говоришь? Как он вообще смел жениться, урод! — взвыла Элеонора, которой невыносимо было слышать, как бабушка расходует жалость в неправильном направлении.

— Импотент — тоже человек. И он не виноват, что такой. И как бы он мог это знать, не испробовав… — сказала бабушка задумчиво.

— Давай хоть мы не будем ссориться, мама… — вздохнула Эльвира примирительно, — я тоже ей говорила, но это ж такая утонченная натура…

— Это точно. Я почувствовала ее утонченность, когда трое суток в Москве…

— Сколько можно ворошить…

11.

К этому моменту Алевтина Никаноровна уже несколько месяцев томилась одна в трехкомнатной, и только дожиха Радка скрашивала одиночество. Директор Преображенский, ничего не зная о переменах, подступивших вплотную к его стране и его заводу, безмятежно полеживал под массивной мраморной плитой на Сибирском кладбище неподалеку от тещи.

Преображенский обосновался в престижном ряду, тогда как безропотная и безответная бабушка Мотря истлевала среди никому уже не нужных мощей безродных стариков и старушек, а также неосилившего жизнь молодняка.

Поначалу это казалось Алевтине Никаноровне неудобным — две могилки в противоположных концах погоста — но потом она решила, что — наоборот. Ведь если бы близкие ей, но бесконечно чуждые друг другу люди лежали рядом, мамина скромная могилка смотрелась бы немым укором.

Постепенно Алевтина Никаноровна даже в разные дни стала сюда приезжать. В соответствии с индивидуальными датами. Времени свободного хватало, автобус возил бесплатно. И настраивалась она по-разному: с мамой беседовала как провинившаяся, но в целом примерная девочка, с мужем — как преданная жена.

Беседовала мысленно, тогда как Эльвира, время от времени составлявшая ей компанию, делала это вслух да потом еще взяла моду креститься напоказ, так что матери случалось испытывать неловкость за нее перед чужими людьми.

А однажды дети покойного «Заслуженного строителя СССР», уже почти забытые Алевтиной Никаноровной, все-таки придумали, как одержать им над ненавистной старухой сокрушительную и бесповоротную победу. Случай им представился «счастливый». Словом, когда умерла мать старших троих детей — а все жены Преображенского были Преображенскими — ее подхоронили к директору!..

Пожалуй, такой оплеухи Алевтина Никаноровна даже от внучки не получала. И другого кого-нибудь столь изощренная месть сразила бы наповал. Но наша старушка приняла ее с редким самообладанием. Нет, было ей, разумеется, в первый момент очень кисло, когда она увидела такое страшное надругательство над родным захоронением. Уж очень неожиданно вышло.

Она сразу кинулась прочь с кладбища. Но уже в автобусе уязвленная в самое сердце женщина взяла себя в руки и улыбнулась собственным мыслям: «Господи, сколько еще раз эта жизнь будет делать вот так — мордой о стол?!»

И опять вспомнился первый муж — недотепа и романтик. Вспомнилось, казалось бы, совсем некстати, что первый муж даже трусы свои стал безропотно стирать сам, когда она, в молодости еще, выразила лишь легкое неудовольствие. Впрочем, не деликатничая, конечно.

Конечно, если бы он парировал, дескать, не нравится — не разглядывай и вообще не выворачивай наизнанку, а просто кидай не глядя в машину, всего-то и делов — она бы не стала настаивать.

Но муж и полусловом не возразил, покраснел, как маленький, не обиделся, а наоборот, страшно смутился. И последние лет двадцать украдкой жулькал под краном свое исподнее сразу после помывки…

Алевтина Никаноровна однажды не утерпела, сказала, как ни в чем не бывало: «Да брось, Никола, это дело, дай-ка сюда…» А он вдруг непривычно заартачился: «Нет уж, Алинька, нет уж!» И она сама стушевалась вдруг, что было вовсе уж странно…

А между тем, когда ей случалось работать по две смены, да еще маленькая настырная Элька тянула силы, муж несколько раз, бывало, стирал по собственной охоте. И перерабатывал все подряд, хотя в те времена еще никто не слыхивал про тампоны «Тампакс» и прокладки «Кэфри». Вот уж чудак так чудак…

Эти воспоминания, пожалуй, более всего помогли Алевтине Никаноровне в трудную минуту. Спасти — не спасли, но выручили, заставили взглянуть на проблему с противоположной стороны, поговорить с собой начистоту: «Что, Алевтина, больно? А ведь поделом тебе. Ты когда-то увела чужого мужика, теперь увели у тебя — мужайся. Да имей в виду — мертвого увели, считай, совершенно бесполезный предмет украли, так что, если всерьез подойти — освободили от лишних забот-хлопот…»

А еще, когда уж к дому подъезжала, сверкнула в голове дикая мысль: «Может, наказать Эльке, чтоб, когда сдохну, закопала меня в Арамили рядом с Николой? И пусть тогда Преображенский со злости в гробу перевернется, все-таки был он деспот, невежда и хам, да мне, дуре, хотелось самца боевого, а не тихого, пускай и честного исполнителя супружеского долга…»

Алевтина Никаноровна даже рассмеялась из-за своей вздорной идеи, которая была абсолютно неисполнима, потому что в Арамили еще многие помнят Алевтину Никаноровну, знают их с Николой историю, потому что фамилия другая, а больше уже никакой не будет, потому что, самое главное, есть Любовь Ивановна, которая была с Николой до его последнего вздоха, за что ей от Алевтины Никаноровны — низкий поклон…

Таким образом, воспоминания и размышления привели к тому, что, когда Алевтина Никаноровна вернулась домой, от сильной душевной деформации, как обычно, осталась лишь горькая ирония по поводу причудливости судьбы…

А между тем, если бы она высказала дочери такое посмертное желание, Эльвира, несмотря на все нарастающую религиозность, исполнила бы в точности и с охотой. Хотя и не без удивления. Ей это было бы бальзамом на сердце, потому что директора она на дух не переносила. А тот-то кобель этого не понимал, масляными глазками пялился, задницу поглаживал будто бы невзначай, ворковал: «Эличка, Эличка!..», деньги давал, подарки дарил — она брала, но презрения не скрывала, а его было так много, что и матери доставалось сполна, будто сама Элька не мечтала всю жизнь о большом, надежном, настоящем и красивом начальнике…

12.

Едва Софка выпала из Москвы, как снег на голову, стали бабушку обрабатывать с особым напором вдвоем, дескать, надо немедленно съезжаться, нечего трем женщинам биться поодиночке.

Конечно, Эльке с Софкой в одной комнате было совершенно невыносимо, но бабушка-то в трехкомнатной ощущала себя неплохо, от скуки и одиночества она не помирала, здорово выручал телевизор, в котором с каждым днем становилось все больше программ; а если что, всегда можно было посидеть с соседками в уютном тенистом дворике, прошвырнуться по Центральному рынку, гордо и независимо пройтись по большому городу в сопровождении огромной собаки…

Тогда, кстати, бабушка начала приобщаться к вольной торговле, она, может, и гораздо раньше познала вкус мелкого негоциантства — садовые излишки всегда было некуда девать, да покойный муж был лютым врагом свободного, а заодно и несвободного рынка.

Начала Алевтина Никаноровна с широкой распродажи вещей покинувшего ее Преображенского. Конечно, ношеные рубахи, белье, полуботинки, побывавшие в употреблении, Алевтина Никаноровна раздала просто так самым бедным из советской бедноты. Но ценные вещи — полушубки, штиблеты, костюмы, пальто — она решила реализовать за сколько-нибудь.

В те времена «блошиный рынок» в городе был единственный на Вторчермете — потом его вовсе на станцию Шувакиш перенесли, но ездить и туда, и туда — совершенно не с руки. Так что торговки вроде Алевтины Никаноровны пристраивались где попало. Их прогоняли милиционеры да дружинники, гонимые безропотно покидали свой насест, а через минуту их можно было видеть снова в другом или этом же самом месте.

Первый костюм Алевтина Никаноровна понесла, совершив над собой значительное усилие. И потребовалось немалое мужество, чтобы выстоять под презрительными, как ей казалось, взглядами первые полчаса. И если бы в первые полчаса у нее не купили, то так бы, возможно, и пропало несметное директорское достояние. И — понеслось! Оказалось, что торговля — дело очень живое, веселое и даже, в некотором смысле, творческое. Особенно когда торгуешь своим и волен устанавливать какую угодно цену, а то и задарма под настроение отдавать, горделиво поглядывая вокруг — мол, знай наших!

Быстро среди вольных торговок подружки у бабушки завелись, все это были исключительно приличные женщины, торговля шла безо всякого разделения на промышленный и продовольственный секторы, в ней эпизодически даже один настоящий писатель участвовал — да точно настоящий, потому что всегда при нем был красный членский билет общества писателей, он его брал с собой, чтобы милиционерам показывать — действовало в ту пору безотказно, — а торговал писатель картошкой со своего огорода; а также грибами, которые здорово умел искать; а также рыбой, которую он ловил исключительно любительским способом в свободное от основной деятельности время, и времени этого, судя по всему, было навалом.

Увы, бабушке никогда не попадали в руки книги этого человека, а то бы она их непременно прочла. Но когда она, набравшись храбрости, напрямую спросила художника слова, где бы его почитать, он ничего определенного не ответил, только пошутил невесело, что вообще-то среди советских писателей не один такой, и знают его в основном лишь подобные ему безвестные бедолаги…

Когда директорский гардероб иссяк, а на «даче» еще ничего не успело вырасти, бабушкина жизнь опустела, как в день смерти мужа. Какое-то время она по инерции еще посещала торжище — жалко было разом рвать сердечные отношения, однако все равно пришлось — ежедневное торчание неторгующего среди торгующих, как ни крути, неуместный нонсенс. Таким же глупым и жалким смотрится в компании азартных игроков тот, кто уже давно проигрался до «без штанов», а теперь изображает бескорыстного болельщика. Но с той поры Алевтина Никаноровна, не задумываясь, тащит на продажу любую, ставшую ненужной, вещь и вообще всякий избыточный продукт, добытый в поте лица.

И как раз тогда, ранней весной, померла дожиха Радка, еще усугубив бабушкину меланхолию и авитаминоз. А Эльвира в аккурат очередной вариант подыскала — две их хрущевки — на одну трехкомнатную с высокими потолками и просторными подсобными помещениями.

Дочка с внучкой наперебой талдычили о том, какой неусыпной заботой и какой бескорыстной любовью окружат они бабушку, в какой радости-комфорте она будет помирать. Алевтина Никаноровна, разумеется, прекрасно знала цену их посулов, но она сдалась, поверив лишь в одно обещание: хлопотами, связанными с переездом, ее не обременят.

Бабушка не стала даже никаких условий выдвигать — ничуть не сомневалась, что любое условие будет принято, а потом с легкостью нарушено, как только возникнет желание его нарушить, рассчитывала лишь на себя — в случае чего, у нее пока еще достаточно сил и ума, чтобы не позволить вытирать о себя ноги.

Но вообще-то одно-единственное условие бабушке хотелось поставить. Насчет мужиков. И если бы не было Софки, она его поставила бы, не колеблясь. Тем более что у дочери уже начинался, так сказать, «переходный возраст», чему она яростно сопротивлялась, с чем ни за что не хотела мириться, но разве природа спрашивает этих, не желающих глядеть правде в глаза, чудаков.

Так что Эльвира уже постоянно копала в лесу возле «дачи» корень травы, именуемой «кровохлебкой», порой трагически заламывая руки, объявляла матери — Софки, видимо, стеснялась — что завтра же пойдет и ляжет на стол хирурга, пусть ей разом вырежут все, «что в ней осталось бабского», сколько же можно мучиться, и ради чего, ради кого… Однако было абсолютно ясно, что это самое «бабское» дочери дороже самой жизни, что она очень хотела бы и впредь пользоваться органами специального назначения…

Но время лечит, и Эльвира никуда не денется, рано или поздно смирится с объективностью судьбы, а поэтому условие относительно «мужиков» ей было бы выполнить сравнительно легко.

А внучку — жалко… Впрочем, даже и не жалко — ведь она-то никого никогда не жалела и не пожалеет, но просто — поставить ей такое условие по-житейски несправедливо да и глупо…

Таким образом, соглашаясь на обмен квартир и не желая видеть на своей территории особей противоположного пола, бабушка заранее готовила себя к тому, что эти особи все равно будут, по крайней мере — эпизодически. И они в самые неподходящие моменты станут занимать туалет, а также ванную, с ними просто так не разминешься в прихожей, и придется что-то изображать лицом да голосом, но главное — не погуляешь по квартире непринужденно, как привыкла она после кончины мужа, в старомодной комбинации с оборванной бретелькой, а то и просто в бюстгальтере и панталонах с выцветшим, даже маленько дыроватым середышем…

А куда денешься — не в богадельню же, да и в богадельне-то, поди, еще больше неудобств…

И вот так в подробностях размышляя о предстоящем бытие, Алевтина Никаноровна еще не знала, что через некоторое время, когда Эльвира в очередной раз посетит медицинское учреждение, гинеколог не найдет у нее никаких опасных патологий, подлечит несчастную плоть, а заодно и душу. И то «бабское», что дочь уже готовилась потерять, останется при ней, будет еще какое-то время служить достаточно исправно, правда, почему-то доставляя с каждым разом все меньше радости.

Справедливости ради нужно сказать, что дочь и внучка не станут слишком злоупотреблять бабушкиным терпением, не столько уважая ее развившуюся под конец жизни «мужефобию», сколько из-за собственных предрассудков и комплексов.

Стали жить втроем. Не считая появившегося почти сразу Бильки. Софочка устроилась работать в некую авиафирму с одним самолетом, стала получать в ней хорошую зарплату, но, видимо, не слишком была там обременена, потому что еще приспособилась преподавать в УПИ на специальном факультете, где получали второй диплом приспособившиеся к политическим и экономическим новшествам «красные директора», а также первый настоящий диплом — респектабельные гангстеры, озабоченные необходимостью положить начало будущим знатным российским родам…

13.

Да-да, уже начинался капитализм, уже Свердловск именовался Екатеринбургом, уже Алевтина Никаноровна и Эльвира Николаевна по несколько месяцев не платили партийные взносы и не посещали собраний, бабушке-то, конечно, все до лампочки, она на пенсии, а Эльвира тогда еще вовсю советским магазином заправляла, правда, магазин стремительно уходил из ее рук, а у нее, как оказалось, не было врожденной цепкости его удерживать, а парторганизация райпищеторга не только не вмешивалась, но уже и не подавала признаков жизни.

И все же гром еще не грянул, Эльвира казалась сама себе пусть и потрепанной, но акулой, дочка преподавала не ублюдочную политэкономию социализма, даже не экономику гражданской авиации, а менеджмент и маркетинг.

Таким образом, в самые переломные годы Эльвира и Софочка успели ознакомиться с Парижем, отдохнуть пару раз на «Золотых Песках» Болгарии, Эльвира, помимо прочего, в предчувствии явственно подступающей нищеты, вдруг увлеклась «дачей», то есть взяла значительную часть садовых забот на себя, заявив, что, побывав в «столице мира», уже готова ко всему, в частности, готова «жить с земли», хотя пока понятия не имеет, как это делается, но кулацкие гены сами подскажут и научат, если что.

И капризная Софочка со временем обнаружит в земледелии положительные для себя моменты. Хотя, разумеется, нет в мире такой силы, которая бы заставила изнеженную кандидатку от экономики портить кожу рук неквалифицированным трудом, но производимая в саду продукция упоминается во всех патентованных диетах, необходима для приготовления так называемых масок, а маски да диеты — это как раз то, что вкупе с умом и врожденной привлекательностью составляет основу любых упований да надежд.

Но что, однако, любопытно: Софочка, никогда не евшая хлеба или почти не евшая, боявшаяся углеводов пуще яду кураре, вдруг однажды повела себя весьма странно. Это когда мать урвала у насквозь прогнившего социализма целый пак просроченной «Нутеллы» — продукта, которым, по слухам, кормят в специальных европейских лагерях бывших наших, ставших соискателями ихнего гражданства.

Мать волокла шоколадную пасту и ругала себя за людность до халявы, непобедимую, как пристрастие к табаку, она думала, что надрывается напрасно, ибо жрать такое в доме абсолютно некому, но бросить груз посреди дороги все равно не могла.

А вскоре ей пришлось пожалеть, что не урвала два пака. Или три. Потому что Софочка вдруг с фантастической прожорливостью накинулась на непредусмотренный никакими диетами продукт, ела его почти безостановочно, пока не съела весь.

Мать с бабушкой тихо ужасались, не смея перечить Софочке, недоумевали и строили, как обычно, апокалипсические предположения, но вскоре все объяснилось само собой — у Софки вспыхнул бурный роман с одним потрепанным коммерческим директором, студентом ее, татуированным с ног до головы, роман, увенчавшийся потерей опостылевшей девственности.

Перспектив на выгодный брак не было никаких, Софочка это прекрасно осознавала — на жирных пальцах студента, помимо соцветья массивных печаток из желтого металла, всегда красовалось не менее убедительное обручальное кольцо, которое в моменты интимных контактов с любовницей демонстративно не снималось, а как бы поминутно подчеркивало отсутствие серьезных перспектив у «госпожи доцента».

А впрочем, Софочка все равно в душе осталась ему чрезвычайно признательна и на последнем зачете, помимо прочего подводившем итог отношений, поставила ему трояк ни за что, тогда как прочее студенчество за аналогичные «знания» имело бы верный «неуд». Потому что мужчина дал ей наконец ту свободу, о которой она так долго мечтала. Теперь-то она, если б все вернуть, показала верную дорогу несчастному столичному мэнээсу.

Итак, к тридцати годам Софочка уже решила для себя, как ей казалось тогда, окончательно, что вся эта наука и все эти должности — полное фуфло, когда нет самой банальной бабьей доли. И она, продолжая по инерции сочинять всевозможные курсы лекций, продолжая публиковать глубокомысленные статьи в научных журналах об экономике переходного периода — а ей не составляло большого труда это делать, потому что сама она была на сто процентов существом промежуточным и переходным, вот только однозначно не скажешь — откуда и куда, — усиленно искала тот единственно необходимый вариант, который сделает ее счастливой женой, а затем и матерью, освободит от необходимости день и ночь держать умное лицо и проникновенный голос ради презренной и никогда не достигаемой окончательно цели — быть незаменимым элементом процесса достижения наивысших благ…

Загрузка...