Путешествие первое (1934 г.)




I



Вечером в редакции наступают часы «пик». На городском транспорте так называют время суток, когда поток пассажиров достигает высшей точки. В редакции эта страда начинается часов в восемь-девять вечера. До полуночи через редакционную «машину» проходят тысячи газетных строк. 

Советский человек хочет знать: что нового в родной стране, чем живет мир, какие события произошли на земном шаре?

…Передовые области страны, выполняя слово, данное товарищу Сталину, досрочно завершили сдачу хлеба государству. В Донбассе восстановлена еще одна домна. Советская археологическая экспедиция открыла в Хорезмском оазисе древнейшее поселение. Началось движение пассажирских самолетов на авиалинии Иркутск — Якутск…Трудящиеся Франции продолжают забастовочную борьбу против правительства, продающего страну американским империалистам. В Северной Индии реки вышли из берегов и затопили посевы. В норвежской столице Осло открылась выставка «Советское фото»…

Обо всем этом читатель узнает утром из свежего номера газеты. 

Под рубрикой «По Советскому Союзу» помещаются последние известия из разных уголков страны. Эти сообщения в редакциях называют внутренней информацией, в отличие от иностранной — международной. В распоряжении корреспондентов — телеграф, радио, телефон, воздушная почта. Газетная информация не терпит задержки. 

В часы «пик» отдел внутренней информации напоминает зал телеграфа. Неумолчно стучат аппараты, печатающие сообщения собственных корреспондентов и ТАСС. Курьеры доставляют из стенографического бюро информацию, принятую по междугородному телефону. Всякого рода новости передают друзья газеты — рабкоры, ученые, артисты, спортсмены. 

…В холодный февральский вечер 1934 года я поднимался по улице Горького, торопясь в редакцию. В тот вечер журналисты столичных газет осматривали строительство гостиницы «Москва» в Охотном ряду. Новое здание росло очень быстро: ему предстояло занять целый квартал — от площади Свердлова до улицы Горького. Строители водили нас по просторным, нарядным залам и длинным коридорам, показывали уютные комнаты. Через несколько месяцев первые четыреста номеров столичной гостиницы должны были принять жильцов. 

Москва, одетая в строительные леса, меняла тогда свой облик. И не только столица — преображалась вся страна, направляемая великим архитектором. Шла вторая пятилетка строительства социализма в СССР. Грандиозный план первой пятилетки страна выполнила на девять месяцев раньше срока. 

Три недели назад в Москве собрался семнадцатый съезд большевистской партии. Сталин с трибуны съезда говорил о коренных преобразованиях, происшедших в Советском Союзе. 

Это были годы, полные самоотверженного героизма и драматической борьбы. Труд стал мерилом доблести и благородства, лучшего, что есть в человеческой натуре. Пафос строительства, творческого созидания двигал миллионами людей. С необычайной силой проявлялись лучшие черты народного характера — стойкость, упорство, терпение. Освобожденный от эксплоатации и предрассудков человек расправил плечи. Трудовой подвиг, благородный риск, творческая инициатива находили прочную поддержку государства и общества. Стало обыденным жертвовать личным для общего блага. Тысячи людей оставляли родные, насиженные места, уезжали на Север и на Восток, в вековую глушь — создавать форпосты советской индустрии, поднимать пласты природных богатств, нести культуру и знания отсталым народам. 

Советские люди вели стальные пути через пустыни, дремучие леса и горы. Моря и реки соединялись грандиозными каналами. Невиданным изобилием расцветали бесплодные земли. Зажигалось электричество в глухих деревушках. Тысячи тракторов и комбайнов выходили на колхозные поля. Люди проникали в недра, где тысячелетиями таились бесценные сокровища. Строились первые подземные дворцы метрополитена. Советские ученые поднимались в заоблачные высоты стратосферы. Готовился штурм Арктики: полярники прокладывали кратчайшую морскую дорогу из Атлантики в Тихий океан через арктические льды. 

Слава сопутствовала трудовым подвигам. Вчера еще безвестные, горняки и сталевары, ткачихи и трактористы становились знаменитыми людьми, обретали всеобщее уважение и любовь, находили тысячи последователей. Труду новаторов посвящались поэмы, газеты рассказывали биографии героев. В мышлении людей происходил величайший переворот: формировалось социалистическое сознание. Новые взгляды и новые человеческие отношения отличали не только молодое поколение; ими проникались и люди на склоне лет, умудренные жизненным опытом. 

В тот февральский вечер в отделе информации «Правды» было, как всегда, людно. 

Один из сотрудников только что вернулся с выставки плакатов «Десять лет без Ленина по ленинскому пути». У входа в кабинет дежурного редактора отдела его обогнал спортивный репортер. 

— Материал готов? — небрежно спросил дежурный, который из всех видов спорта признавал только шахматы. 

— Есть! Розыгрыш первенства Москвы по хоккею, победа «Дуката»… 

Дежурный рассеянно пробежал взглядом страничку и пометил шрифт. 

— У кого еще? 

— Интервью с профессором, руководителем экспедиции в Среднюю Азию… 

— Тема? 

— Земледелие на Памире. Двести… 

— Написано? 

— Да! Опыт посева… Двести пятьдесят культурных растений… Успешно вызрели ячмень, горох, люцерна… 

«Земледелие на высоте 4000 метров» пошло в набор. Дежурный открыл разбухшую папку иногородной информации. По обыкновению первенствовал Ленинград. Корреспонденты «Правды» сообщали: 

«В Ленинграде открылся университет выходного дня. Среди лекторов — академики Вавилов и Иоффе». «Зимняя ледокольная навигация в порту закончена. Сквозь льды проведено 498 пароходов». «Готовится очередной международный аукцион пушнины. Ожидаются более двухсот представителей иностранных фирм». «Дан старт аэросанному пробегу протяжением 2250 километров. Участвуют двенадцать аэросаней». «Восемь бывших царских яхт получает Центральный парк культуры и отдыха для прогулок трудящихся по Финскому заливу». «Закрылась сессия Академии наук СССР. Учреждены ежегодные «Менделеевские чтения» лучших трудов по физике и химии. Успешно работают новые академические комиссии — по атомному ядру, метеоритам, изучению Каспийского моря»… 

Лист за листом уходили в типографию. Дежурный беспокойно поглядывал на макет номера: он был уже почти заполнен, а стопочка корреспонденций продолжала расти.

Трубы пневматической почты с шипением и присвистом поглощали цилиндрические патроны, содержащие свертки заметок, и переносили их в наборный цех… «Началось строительство телефонно-телеграфной магистрали Москва — Хабаровск»… «Пущен первый в Казахстане сахарный завод»… «Двадцатилетие Свердловского театра оперы и балета»… «На Кубани колхозы начали пахоту»… «Доклад товарища Сталина XVII съезду ВКП(б) издан в Тбилиси на мингрельском языке»… 

На всех сообщениях стояла дата: четырнадцатое февраля 1934 года. 

Близилась полночь. Газетная горячка утихла. Корреспонденты разошлись; в отделе информации остались только трое. С годами у нас выработалась привычка засиживаться в редакции до поздней ночи в ожидании свежего номера газеты. Мы постоянно находились в полной готовности к «старту» и в этом смысле, пожалуй, походили на пожарных: достаточно было короткого сигнала, чтобы любой из нас тотчас же помчался на место события, представляющего общественный интерес. Нередко перед рассветом внезапный звонок из редакции поднимал корреспондента с постели; спустя час он сидел в кабине самолета, в полдень высаживался за тысячу километров от Москвы — на аэродроме областного центра, в рабочем поселке, на колхозном поле, и еще до наступления сумерек спецкоровская информация лежала на столе редактора. В журналистской деятельности мы видели свое призвание и гордились работой в ведущей, самой авторитетной, распространенной и любимой народом газете. Сознание, что наших корреспонденций ждут миллионы людей, рождало чувство величайшей ответственности перед читателем. 

Усевшись на скрипучем редакционном диване, мы вспоминали события недавних дней. Тихон Беляев, старший из нас по возрасту и опыту газетной работы, заговорил о катастрофе стратостата «Осоавиахим». Несчастье произошло в конце января. Мы втроем провожали стратонавтов в полет. Было раннее утро, слегка морозило. Облака нависли, казалось, над самыми верхушками сосен. Огромный шар уже наполовину скрылся с глаз, когда из люка сферической гондолы показался командир стратостата Федосеенко и взволнованно провозгласил здравицу в честь Сталина и съезда партии. Через несколько секунд шар исчез в серой пелене. Прошел час, другой. На земле принимали короткие радиограммы экипажа: «Достигли высоты 20 600 метров»… «Продолжаем научные наблюдения»… «Все благополучно»… Внезапно связь оборвалась. 

Мы помчались по загородному шоссе на восток, куда воздушные течения уносили невидимый стратостат. В ста тридцати километрах от Москвы нас нагнала жестокая весть: «Осоавиахим» упал в малонаселенном районе Мордовии, Федосеенко, Васенко и Усыскин погибли… Спустя два дня советская столица провожала прах трех героев на Красную площадь, к Кремлевской стене. Впереди шел Сталин, по-отечески бережно неся урну с прахом Федосеенко… 

Нам вспоминалась последняя ночь перед стартом. Горящие глаза и осунувшиеся лица пилотов, их решимость достигнуть высоты, на которой еще никогда не бывал человек, их непоколебимая уверенность в возможности научного освоения стратосферы. 

— Всякое завоевание требует жертв, — заметил Беляев. — Стихия не покоряется без борьбы… 

Утомленные глаза дежурного скользили по страницам ночного «Вестника ТАСС». Вдруг рука его потянулась к внутреннему телефону, остановилась. Он резко подался вперед, впился взглядом в лист «Вестника» и дрогнувшим голосом произнес: 

— «Челюскин» погиб… 

— А экспедиция? 

— Люди живы… Все… Нет, я ошибаюсь, погиб завхоз Могилевич… В последнюю минуту… Остальные невредимы, живут на льду. 

Дежурный протянул нам лист «Вестника». Вот о чем рассказывала радиограмма из Полярного моря: 

«13 февраля, в 15 часов 30 минут, в 155 милях от мыса Северного и в 144 милях от мыса Уэллен «Челюскин» затонул, раздавленный сжатием льдов. Уже последняя ночь была тревожной из-за частых сжатий и сильного торошения льда… В 13 часов 30 минут внезапным сильным напором разорвало левый борт на большом протяжении от носового трюма до машинного отделения… Через два часа все было кончено. За эти два часа организованно, без единого проявления паники, выгружены на лед давно подготовленный аварийный запас продовольствия, палатки, спальные мешки, самолет и радио. Выгрузка продолжалась до того момента, когда нос судна уже погрузился под воду. Руководители экипажа и экспедиции сошли с парохода последними, за несколько секунд до полного погружения. Пытаясь сойти с судна, погиб завхоз Могилевич. Остальные невредимы, здоровы. Живем в палатках, строим деревянные бараки. У каждого — спальный мешок, меховая одежда. Просим родных не беспокоиться, не посылать запросов — мы экономим аккумуляторы и не можем давать частных телеграмм. Связались с радиостанциями Уэллена и мыса Северного… Настроение у всех бодрое. Заверяем правительство, что несчастье не остановит нас в работе по окончательному освоению Арктики, проложению Северного морского пути. Начальник экспедиции Шмидт». 

— Больше никаких подробностей? 

— Образована правительственная комиссия для спасения экспедиции и команды «Челюскина», председатель Валериан Владимирович Куйбышев. 

Схватив листки, дежурный побежал к главному редактору. Но не успели мы обменяться мыслями, как он вернулся в отдел. 

— Материалы идут на первой полосе, — крикнул дежурный еще с порога. — Не расходитесь — есть задания! 

Он передал мне приказание редактора: немедленно заняться сбором информации о положении людей «Челюскина» и подготовке спасательных экспедиций. 

Спустя несколько минут на стене появилась карта полярных стран. Отыскали мыс Северный и Уэллен. 

— Далеконько! — сказал Беляев, рассматривая очертания арктического побережья с редкими черными точечками. — Северо-восточная оконечность Чукотки… А Ванкарем и вовсе не обозначен. 

Прикинув по карте масштаб, мой товарищ провел линии от мыса Северного и от Уэллена к месту гибели «Челюскина»; они соединились под тупым углом. В точке пересечения мы обозначили место ледового лагеря. На голубизне Чукотского моря вспыхнул красный флажок. Между лагерем и побережьем на пространстве полутораста километров лежали тяжелые торосистые льды… 

Бессчетное число раз подходил я к карте, измеряя взглядом расстояние до Чукотки. Тысячи километров отделяют Москву от лагеря на льдине. Путь к нему пересекает Урал, Сибирь, Дальний Восток, Японское море; он ведет мимо Курильских островов и Камчатки в северные воды Тихого океана, в Берингов пролив и далее в Полярное море, куда увлек «Челюскина» ледовый дрейф. 

Берингов пролив! Рассматривая на карте голубое водное ущелье, границу между СССР и США, я и не подозревал, что в ближайшие пять лет трижды побываю у берегов этого сурового пролива, а первое путешествие к рубежу двух миров ожидает меня в ближайшие же недели…

II

Четырехвековой опыт полярных экспедиций и путешествий учил: в Арктике побеждают только люди железной воли, бесстрашные, трудолюбивые и самоотверженные. Выдержат ли челюскинцы неравную схватку с беспощадной ледовой стихией? Достанет ли им организованности и мужества? Будут ли они достойными своих предков — Семена Дежнева, Харитона и Дмитрия Лаптевых, Семена Челюскина и иных русских мореходцев, проложивших пути в царстве вечных льдов?..

Осенью 1932 года Москва с триумфом встречала команду ледокольного парохода «Сибиряков». На долю «сибиряковцев» выпала слава завоевания Северного морского пути на всем протяжении от Атлантического до Тихого океана, от Архангельска до Владивостока. Впервые в истории этот путь был пройден в одну навигацию, без зимовки. 

По инициативе И. В. Сталина тогда же было создано Главное управление Северного морского пути, возглавившее все работы на Советском Севере. Началось освоение ледовых морей Арктики. 

Следующим летом по пути «Сибирякова» отправилось обычное товаро-пассажирское судно — пароход «Челюскин». Это было первое плавание корабля, построенного в Дании, на верфях Копенгагена, по заказу Советского Союза. Десятого августа 1933 года «Челюскин» покинул Мурманск. Кроме команды, на борту находились участники научной экспедиции, персонал полярной станции острова Врангеля и группа строителей, которые должны были воздвигнуть на этом острове несколько зданий. 

Спустя три недели «Челюскин» пересек Карское море и вошел в пролив Вилькицкого. У мыса Челюскин, северной оконечности европейско-азиатского материка, экспедиция встретилась с эскадрой полярных кораблей; здесь были «Красин», «Седов», «Русанов», «Сибиряков». В то лето мыс обогнули одиннадцать судов. 

На новой полярной станции мыса Челюскин обосновались первые зимовщики. Членами их маленького коллектива были Иван Дмитриевич Папанин и Евгений Константинович Федоров. А в одной из кают «Челюскина», уходившего в море Лаптевых, находились их будущие соратники — гидробиолог Петр Петрович Ширшов и радист Эрнест Кренкель. 

Вскоре море Лаптевых и пролив Санникова остались позади. «Челюскин» одиннадцатимильным ходом шел Восточно-сибирским морем. В середине сентября корабль приблизился к величественному мысу Северному. Истекала шестая неделя плавания. 

На мысе Северном уже работала полярная станция. Она была одним из двадцати двух опорных научных пунктов, созданных на островах и побережье Северного морского пути. Полярники вели обширные научные исследования: изучали условия погоды, морские течения, режим льдов, животный и растительный мир Арктики. На побережье Ледовитого океана возникали и первые авиационные базы. Самолеты полярной авиации уже совершали разведывательные рейсы; обследуя состояние льдов, полярные пилоты искали доступные кораблям пути. 

Воздушная разведка принесла «Челюскину» неутешительные вести: между материком и островом Врангеля, где предстояло высадить персонал полярной станции, на смену зимовавшей там группе А. И. Минеева, возник непроходимый ледовый барьер. Командование экспедиции решило итти к Берингову проливу и уже оттуда повернуть на север, к острову Врангеля. 

Девять десятых поверхности Чукотского моря были покрыты белыми полями. Капитан Владимир Иванович Воронин вел пароход узкими лазейками между льдами. Последний этап плавания по Северному морскому пути неожиданно оказался самым тяжелым. «Челюскин» медленно пробивался к Берингову проливу. Снова вылетел на разведку Михаил Сергеевич Бабушкин, пилот экспедиции. 

— Впереди, милях в пятнадцати, море свободно от льдов, — сказал он, вернувшись с разведки. 

До Берингова пролива оставалось меньше полутора часов нормального хода. Но в полярных морях подчас решают успех даже сотни метров. К западу от коварной Колючинской губы, где не раз терпели бедствия арктические экспедиции, льды сдавили пароход. Тщетны были попытки вырваться из ледовых объятий; «Челюскина» понесло на остров Колючин. Едва миновала опасность сесть на камни, как возникла новая: льды остановились, и корабль оказался плененным у входа в Колючинскую губу. «Челюскин» стоял неподвижно, а совсем близко, на расстоянии одной мили, льды сплошной массой устремлялись к Берингову проливу — такой близкой и вдруг оказавшейся недоступной цели плавания. Люди взрывали белые пласты и холмы возле судна. Ломами, кирками, пешнями раскалывали лед, стараясь увеличить трещины. Но все усилия были напрасны. Во льдах Чукотского моря «Челюскин» простоял почти две недели… 

Обо всем этом мы в Москве, как и на всей Большой земле, знали из радиограмм! экспедиции. И вдруг всех обрадовало сообщение: «Пятого октября ветер переменился. Через ледовое поле, где производились взрывы, прошла трещина. Двинулись на восток». 

Однако радость была преждевременной: свободное плавание продолжалось недолго, льды снова зажали судно. «Челюскин» закружил в дрейфе. 

Совершая диковинные петли, корабль вместе с ледяным полем устремился на юго-восток. Третьего ноября он оказался в Беринговом проливе в виду островов Большой и Малый Диомид, у границы Советского Союза и Соединенных Штатов Америки. До чистой воды оставалось не больше десяти миль. Внезапно движение льдов резко изменилось: их подхватило мощное течение, идущее из Тихого в Ледовитый океан. Настали тревожные дни. Куда понесет плененного «Челюскина»? 

На помощь судну, медленно двигавшемуся из Берингова пролива в Чукотское море, вышел ледорез «Литке». Были часы, когда «Челюскина» и «Литке» разделяли лишь несколько миль ледяного поля. «Литке» пытался разбить его, но тщетно. Мороз крепчал, и пространства чистой воды покрывались молодым льдом. А дрейф неумолимо уносил «Челюскина» все дальше и дальше на север. Вскоре корабли разделяло расстояние в двадцать, затем двадцать пять, тридцать миль… Ледорез повернул в Тихий океан. «Челюскину» предстояла зимовка во льдах. 

Началась полярная ночь. Дрейфующий корабль был превращен в научную станцию. Велись наблюдения за состоянием погоды и положением небесных светил. Гидрологи делали глубоководные станции, брали пробы воды с разных глубин Чукотского моря. Радиозонды автоматически отмечали температуру воздуха и давление в высоких слоях атмосферы. Гидробиолог Ширшов собирал планктон с поверхности и глубин моря. 

Проходили недели. Казалось, ничто не сможет потревожить тяжелую неподвижность огромных торосистых полей, нарушить мрачное безмолвие полярной ночи. Но люди на корабле, знакомые с капризами арктической природы, готовились к отражению возможного ледового штурма. 

Их было сто пять, среди них — десять женщин и две девочки: Аллочка Буйко, дочь нового начальника полярной станции острова Врангеля, и крошка Карина, дочь геодезиста Васильева. Аллочке исполнился год, когда «Челюскин» вышел в плавание; на корабле она училась ходить и произносить первые слова. Карина родилась у семьдесят шестой параллели и получила имя в память места своего рождения — Карского моря. Под датой тридцать первого августа 1933 года вахтенный штурман «Челюскина» записал в судовом журнале: «5.30. У супругов Васильевых родилась девочка. Счислимая широта — 75 град. 46,5 сек. сев., долгота — 91 град. 06 мин. вост. Глубина — 52 метра. Имя девочки — Карина». 

На борту корабля находились люди разнообразных профессий: моряки, ученые, радисты, летчики, инженеры, литераторы, плотники, слесари, повара, печники, водолазы. Были там также художник, кинооператор, фотограф, врач, пекарь. Среди матросов был один профессиональный журналист, корреспондент архангельской газеты; он поступил в команду «Челюскина» на самое скромное положение, лишь бы принять участие в арктической экспедиции. 

Люди были различны по характеру, национальности и возрасту — от девятнадцати до пятидесяти четырех лет. Но всех их роднили одинаковые общественные интересы, единство цели, готовность к самопожертвованию ради успеха того дела, которое поручила им страна. Далеко от родной земли, от человеческого жилья советские люди знали: о них помнят, за ними следят. Так боевые разведчики, проникшие в тыл неприятеля и оторванные от своей части, смело идут на опасный подвиг, сознавая, что в штабе ни на минуту не забывают о них. 

Наступил новый год. Быстро миновал январь, подули февральские северные ветры. Теперь белые громады уже не казались окаменевшими — они передвигались, словно живые существа. Льдины расходились и сжимались, со скрежетом громоздились друг на друга, образуя хаотические торосы. С каждым днем льды теснились все грознее. Подчиняясь силе ветров, они временами словно совершали круговой танец. Иногда они вплотную придвигались к кораблю, сжимали его смертельной хваткой, но вдруг, как бы раздумав, ослабляли холодные тиски. 

Полярники понимали, что решается судьба корабля и ежечасно может наступить катастрофа. 

На палубу вынесли аварийный запас продовольствия, палатки, спальные мешки, теплую одежду, горючее и самую большую драгоценность — запасную радиостанцию. Каждый знал, что ему надо делать в минуту, когда пробьет сигнал тревоги. 

Двенадцатого февраля физик Ибрагим Факидов по обыкновению коротко записал в своем дневнике: «Весь день работал в палатке. Дрейф дошел до семи метров в минуту. Не знаю, что ожидает нас в эту ночь. Живем как на вулкане или на открытых позициях. Издали доносятся глухие стуки». 

Тринадцатого февраля вахтенный отметил в судовом журнале семибалльный северный ветер, пургу и тридцатиградусный мороз. 

Сквозь пелену полярной метели с палубы виднелся грозный ледяной вал, подступивший к кораблю. Смерзшиеся в сплошную гряду торосы то лежали неподвижно, то шевелились, словно потревоженные исполинские животные. Движущаяся гора с воем трескалась, и тяжелые глыбы скатывались по ее склонам. Мороз крепчал, термометр показывал минус тридцать шесть. Пурга заметала палубу. 

Колоссальные ледяные поля сжимались и рушились с оглушительным гулом, образуя новые гряды. Они неотвратимо надвигались на корабль, и не было силы, способной удержать их чудовищный напор. Ледовые валы перекатывались, подобно морским волнам. Высота ближайшего хребта, ползущего к «Челюскину», достигала десяти метров. Наступал грозный час испытания. 

Аврал! Общая тревога!.. С привычной быстротой люди побежали к своим местам. Через борт полетели мешки, ящики, бочки. Вот уже спущен на лед самолет-амфибия «Ш-2», и пилот Бабушкин с группой товарищей оттаскивают машину подальше от корабля. 

Извиваясь, как гигантская петля, ледяная гряда полукольцом охватывает корабль. Края огромной подковы беспощадно смыкаются. Застонала металлическая обшивка судна. Еще нажим, еще, еще, и будто тысячетонный молот застучал по корпусу «Челюскина». 

— Продавило левый борт! — раздался заглушенный крик. 

Льды прорвали обшивку ниже ватерлинии, и вода с шумом 

хлынула в сорокапятиметровую пробоину, затопляя трюмы, коридоры и кубрики. 

Разгрузка ускорилась. Полярники спускали за борт камельки, трубы, войлок, фанеру, глину, доски, кирпич — все, что попадалось под руку. 

Корабль уже погружался, но люди продолжали сновать по накренившейся палубе, сбрасывая на лед продовольствие и снаряжение, спасая шлюпки и боты. Вот уже скрылась под водой носовая палуба. 

— Покинуть корабль! Все на лед! — пронесся приказ капитана. 

Бежали по перекосившимся сходням, прыгали через борт. Начальник экспедиции и капитан пропускали мимо себя последних. 

— Все? — спросил начальник. 

Капитан утвердительно кивнул. Скрежет льда заглушил его слова. 

— На лед! 

Уже три четверти корабля скрылось под водой. Еще секунды, и «Челюскин», вздымая винт и руль, исчезнет в пучине. 

— Борис! Борис!.. Могилевич!.. — раздались голоса, полные тревоги. 

До последней минуты Борис Григорьевич Могилевич, заведывавший хозяйством экспедиции, словно в раздумье, стоял на палубе с трубкой в зубах. Корма поднималась все выше, и Могилевич с трудом удерживал равновесие. 

— Прыгай, Борис, прыгай! Скорей прыгай! — кричали ему друзья. 

Он сделал неопределенное движение, но в тот же миг, сорвавшись с привязи, покатились по палубе грохочущие бочки. Могилевича сбило с ног, и он исчез в серой мгле, обволакивавшей корабль. 

Еще мгновение, и «Челюскин», задрав корму, скрылся в морской пучине. Вихрем закружились в огромной бурлящей воронке обломки. Над местом катастрофы сходились льды. 

На пловучем белом поле Чукотского моря, за шестьдесят восьмой параллелью, остались сто четыре человека. В полярных сумерках возникали странные фигуры в длиннополых меховых малицах и неуклюжих ватных костюмах. В однотонных завываниях пурги едва различались голоса. Ветер бешено гнал поземку…

III

Все было кончено — все, что связывалось с привычной за семь месяцев жизнью и трудом на корабле, с размеренным, упорядоченным бытом, комфортом и будничными радостями. 

Каждый из полярников, сообразно с его характером, по- своему переживал гибель судна. В последний час «Челюскина» полярникам некогда было размышлять о будущем, но теперь тревожные мысли овладевали ими. До ближайшего берега — более полутораста километров, да и там — безлюдная тундра, нескончаемые снежные пространства с редкими стойбищами чукчей и эскимосов. Дальше к востоку, у Берингова пролива, расположен арктический поселок Уэллен, где, говорят, есть самолеты и собачьи упряжки… А как невообразимо далеко Москва, Ленинград! На родине еще не знают о катастрофе… Поспеет ли помощь до того, как очередное сжатие сокрушит ненадежное ледовое пристанище экспедиции? Или людям придется двинуться пешком по ледовым полям, через торосы и трещины?.. Путь к далекому побережью труден и опасен. Его вынесут лишь физически крепкие и тренированные бывалые полярники. Но сколько поляжет на этой ледовой дороге, не выдержав лишений? А как же женщины, дети, больные?.. 

В первые же часы жизни на льдине у челюскинцев появилось множество мелких, но существенных забот. Надо было позаботиться о крове, тепле, пище; соорудить палатки, развести огонь в камельках, разогреть консервы, отыскать спальные мешки; поразмыслить о многом таком, что на корабле делалось «само собой». В неотложных хлопотах тонули тревожные мысли… 

В полумраке группа челюскинцев ставила просторную палатку для женщин и детей. Вспыхнул одинокий костер. Кто-то возбужденным голосом рассказывал: «А я чайник нашел, растоплю снег и напьюсь…» Передавались вести: «Идите к большому торосу за малицами и теплыми вещами», «Возле ближней трещины раздают консервы и галеты».. Слышалось: «Где фанера?», «Гвоздей не видели?», «Кто знает — посуда уцелела?..» Заботливый буфетчик подсчитывал спасенную утварь: «Есть один котел, много вилок, но очень мало ложек… Четыре чайника. Кастрюль и сковородок нет… Кружек хватит на всех. Двенадцать примусов, пять исправных керосинок, девять камельков…» Загорались огоньки, свет «летучих мышей» озарял первые палатки. 

Подсчитали продовольствие: его хватит на два-три месяца; удалось спасти консервы, галеты, масло, сыр, сушеный картофель, рис, сухари, конфеты, какао, муку, шоколад, соль, сахар, крупу, чай, сгущенное молоко, три свиных туши… Можно рассчитывать и на охоту: уцелели пять охотничьих ружей, семь пистолетов, ящики с порохом и патронами.

«Все будет в порядке, все образуется!..» Никто не произносил этих слов, но они слышались в тоне голосов, в шутках, в звонких ударах топоров, обтесывающих бревна на постройке общежития. И уже летало по лагерю пущенное кем-то крылатое выражение: «Полярные робинзоны». 

Группы у костров поредели, челюскинцы разбрелись по палаткам, говор затих. С новой силой завыла пурга. Она била снежной дробью по брезенту палаток, где в меховых мешках крепко спали утомленные полярники. 

В небольшой парусиновой палатке тусклое пламя освещает две фигуры в долгополых малицах. Художник — комсомолец Федя Решетников, поддерживая рукой разбитое стекло фонаря, направляет свет в угол, где Эрнест Кренкель, радист экспедиции, склонился над аппаратом. Закоченевшими пальцами он настраивает приемник. Вот послышалось квакание американского фокстрота… Еще поворот ручки, и Кренкель попадает на знакомую волну Уэллена: там работает комсомолка Люда Шрадер; несколько недель она держала постоянную связь с «Челюскиным». Кренкель слышит, как девушка спрашивает у мыса Северного: «Нет ли следов «Челюскина»? Он мне не отвечает!..» На берегу беспокоятся, там не знают о гибели корабля… 

Отрывистые и протяжные сигналы — точки и тире — врываются в эфир. Кренкель слышит, как Уэллен и Северный уславливаются вести непрерывное наблюдение. Он включает передатчик и долго зовет береговые станции, но ответа нет. 

Радист выбирается из палатки и, стараясь не сбиться с тропы, заносимой снегом, бредет к начальнику. На мгновение он теряет след и ныряет в сугроб у чьей-то палатки. Слышны женские голоса: 

— Не мерзнете? 

— За маленькую боюсь, на душе тревожно. 

Наконец, он находит палатку Шмидта и протискивается внутрь. 

— Отто Юльевич, материк не отвечает. 

— Пробуйте еще и еще! 

Кренкель возвращается. Снова и снова нажимает ключ передатчика. Торопливо несутся в эфир позывные сигналы Уэллена и Северного. Но никто не откликается. Проходят часы… Кренкель и Сима Иванов, второй радист, поочередно сменяются у ключа. Их неодолимо клонит ко сну; нужно большое усилие, чтобы бороться с охватывающим внезапно оцепенением. Однотонный стук навевает тоску. Кренкель вытягивается перед камельком, ежится и вздрагивает под малицей. 

Та-та-та-та-та-та, — отстукивает Иванов. И снова вслушивается… 

— Уэллен отвечает! Уэллен отвечает!.. 

Кренкель вскакивает. 

— Давно? Долго я спал? Почему не разбудил? 

— Да ты почти и не спал, может, минуту-полторы. Уэллен ответил только что, сию… 

Кренкель, не дослушав, бежит через торосы и сугробы к палатке Шмидта. По сияющему лицу радиста полярники угадывают: «Есть какая-то добрая весточка!..» 

Начальник экспедиции и Кренкель на четвереньках вползают в «радиорубку». Кренкель передает Шмидту журнал. 

— Может Уэллен подождать? — спрашивает Шмидт. — У меня большая радиограмма. 

Кто-то подносит фонарь. Начальник экспедиции пишет первое донесение со льдины: «Москва, Совнарком СССР. Копия — Главсевморпуть…» 

Кренкель отстукивает позывные «Челюскина». Теперь все береговые станции настроились на его волну… В эфир уходит радиограмма. Она помечена номером первым, от четырнадцатого февраля: 

«13 февраля, в 15 часов 30 минут, в 155 милях от мыса Северного и в 144 милях от мыса Уэллен «Челюскин» затонул, раздавленный сжатием, льдов. Уже последняя ночь была тревожной…» 

Эту радиограмму, спустя несколько часов, мы с тревогой читали в Москве, на третьем этаже старого здания по улице Горького, где помещалась тогда редакция «Правды».

IV

Понеслись ночи и дни, заполненные короткими известиями с ледяного поля. Повседневные события, раньше занимавшие мое внимание, отошли на второй план, уступив место одной теме: челюскинцы! 

Жизнь и борьба ста советских людей, оказавшихся на льдине в Чукотском море, глубоко волновала соотечественников. В редакции то и дело раздавались телефонные звонки: «Что там, на льдине?.. Какие последние новости?» Хотя первая же радиограмма успокаивала, что экипаж обеспечен и теплой одеждой и пищей, многие спрашивали: «Можно ли сбросить с помощью парашютов посылки на льдину? Достаточно ли у них теплых вещей?..» Люди различных возрастов и профессий бескорыстно предлагали свои услуги в качестве участников спасательных экспедиций. 

Не было недостатка и в фантастических проектах. Из Одессы, Иркутска, Петрозаводска, Еревана, Чебоксар приходили письма и телеграммы с советами и рекомендациями. Предлагались всевозможные средства спасания — от аэросаней и воздушных шаров до тракторов с гигантскими санями на прицепе… Пылкий фантазер из Саратова настойчиво рекомендовал испытать конструкцию его аппарата, названного им «аэроспасом». С полной серьезностью он предлагал: с борта самолета, виражирующего над лагерем, спустить на длинных металлических тросах «нечто вроде люльки», которой пользуются штукатуры или маляры при окраске фасада высоких зданий. «Когда люлька достигнет льда, — объяснял автор, — в нее быстро садятся два человека, и экипаж самолета, накручивая трос на барабан, поднимает их в кабину…» Многие проекты, предлагаемые от чистого сердца, были сродни «аэроспасу», то есть совершенно не обоснованы технически. 

Трогательные, наивные и ласковые письма присылали дети. Девочки-школьницы принесли в редакцию послание, подписанное всем классом и адресованное жителям ледового лагеря: «Мы, ученицы четырнадцатой средней школы, посылаем Вам, дорогие челюскинцы, горячий привет и желаем скорее вернуться к своим родным и семьям… Мы всегда говорим про Вас. Кланяемся Аллочке и Карине…» 

На улицах, в вагонах трамвая, магазинах, фойе театров завязывались дискуссии. Припоминали случаи кораблекрушений, спорили об особенностях арктической погоды и льдов. Покупая газету, люди прежде всего искали сообщения из лагеря; эти радиограммы помещались на первой странице. 

Ранним февральским утром, по пути из редакции домой, я увидел толпу возле памятника Пушкину на Тверском бульваре. Десятка два людей жались к витрине со свежей газетой. 

— Не видно, читайте вслух! — требовали задние ряды. 

«Челюскинцы продолжают жить на льду, — слышался голос добровольного чтеца. — Женщины, дети и пятеро мужчин перешли в построенный на льду теплый деревянный барак… Вышел первый номер стенной газеты «Не сдадимся!» 

— Здорово, газету выпустили! «Не сдадимся!» Хорошо сказано! Молодчаги!.. 

«Не сдадимся!» — стало девизом челюскинцев, выражением их мужества, стойкости и организованности. 

Правительственная комиссия помощи челюскинцам сообщала о мерах для спасения полярников. Члены комиссии консультировались с крупными учеными, летчиками, полярниками, моряками, воздухоплавателями, путешественниками. В распоряжение правительственной комиссии были переданы разнообразные технические средства. Тысячи советских людей изъявляли готовность отдать себя делу помощи полярникам. Обстановка в комиссии напоминала фронтовой штаб, а челюскинцы представлялись боевым гарнизоном крепости, блокированной врагом. 

Вся страна читала радиограмму, переданную из Москвы в ледовый лагерь:

«Шлем героям-челюскинцам горячий большевистский привет. С восхищением следим за вашей героической борьбой со стихией и принимаем все меры к оказанию вам помощи. Уверены в благополучном исходе вашей славной экспедиции и в том, что в историю борьбы за Арктику вы впишете новые славные страницы. 


Сталин. Молотов. Ворошилов. Куйбышев. Орджоникидзе. Каганович».

Карта Арктики, висевшая в отделе информации «Правды», отражала дислокацию спасательных экспедиций. Кроме треугольников на местах чукотских стойбищ и кружочков, отмечавших полярные станции, на карте появились изображения самолетов, кораблей, дирижаблей, аэросаней и собачьих упряжек. У нас возникали опасения, что на этом большом листе скоро не останется «живого места». На Уэллене и мысе Северном действовали местные комиссии помощи челюскинцам. Шестьдесят упряжек самых выносливых эскимосских собак, управляемых опытными каюрами, двинулись к мысу Онман, ближайшему от лагеря селению на побережье. 

О снаряжении собачьих упряжек я узнал в Главном управлении Северного морского пути, на улице Разина. Человеку, не бывавшему в Арктике, никогда не видавшему торосов, ропаков и предательских трещин в ледяных полях, легко было вообразить, что каюры (это слово звучало восхитительной новизной!), как ямщики на добрых конях, лихо промчатся полторы сотни километров по льду Чукотского моря, усадят людей на нарты и с песнями покатят в обратный путь… Подогреваемый оптимистическими надеждами, я позвонил в редакцию: 

— На Чукотке мобилизованы собаки. Десятки упряжек на старте, часть в пути… Везу материал… 

— Пятнадцать строк, — холодно сказал мой товарищ, дежуривший в отделе информации; года полтора назад он выезжал на станцию Буй встречать сибиряковцев, после чего и прослыл у нас специалистом по арктической тематике. 

— Пятнадцать? О собаках-то?! Смеетесь вы, что ли!.. Лучшие каюры Чукотки, лучшие упряжки! Вот увидите: они-то и спасут челюскинцев!.. 

— По снегу или ровному льду нарты, разумеется, отлично пройдут, но ведь там торосы! Ну, а как, по-вашему, упряжки переберутся через трещины и разводья? 

— Откуда известно, что там широкие трещины? — неуверенно выдвинул я последний аргумент, с грустью сознавая, что восхитительная постройка, возведенная мною на зыбкой почве северной романтики, безнадежно рушится… 

Товарищ оказался прав: собачьим упряжкам не пришлось участвовать в снятии челюскинцев со льдины; зато позднее каюры отлично справились с перевозкой полярников вдоль побережья Чукотки.

Знатоки Арктики сходились на том, что самое надежное средство спасения — авиация. Между материком и лагерем природа воздвигла ледовый барьер, недоступный кораблю любого класса; нет парохода или ледокола, способного пробиться в сплошных полярных льдах толщиной в два-три метра. Но даже если бы и удалось преодолеть препятствия на пути к лагерю, ледоколы не могли соперничать в быстроте с самолетами. Правда, зимою на Крайнем Севере нередко складывается неблагоприятная для полетов обстановка: низкая облачность, пурга, туманы, сильные ветры. Но иного пути не было. 

Летчики торопились. Первым отправился из Москвы на восток Михаил Васильевич Водопьянов. Этого пилота мне не раз приходилось видеть в редакции: он доставлял матрицы «Правды» в Ленинград. В полной темноте Водопьянов взлетал со столичного аэродрома, через три часа сдавал матрицы на месте назначения, а спустя еще полтора-два часа ленинградцы читали сегодняшнюю «Правду». Тем временем летчик возвращался в Москву, чтобы следующей ночью снова повторить рейс. Он летал и на Дальнем Востоке, на линии Хабаровск — Сахалин, разведывал морского зверя в Охотском и Каспийском морях, искал рыбаков, унесенных на оторвавшихся льдинах. 

Прошлой зимою, в феврале, спеша на Камчатку с почтой из Москвы, Водопьянов возле озера Байкал потерпел тяжелую аварию. Борт-механик погиб, летчик получил серьезные ранения головы. Мы встретились с ним в редакции спустя несколько месяцев. Широкоплечий, рослый, с зачесанными кверху черными волосами и тонкими морщинками на молодом лице, Водопьянов, энергично жестикулируя, рассказывал о катастрофе. Меня удивило странное выражение его лица: говоря о серьезных вещах, летчик улыбался, но как только он умолкал, лицо становилось угрюмым. Присмотревшись к нему, я понял, что это следы операции. На бровях, переносице, лбу и подбородке летчика хирурги наложили два десятка швов; временами эти швы придавали лицу Водопьянова подобие улыбки. 

— На полгода выбыл из строя, — жаловался он. 

— Поправитесь — опять куда-нибудь полетите? 

— Такое наше дело, — со вздохом согласился Водопьянов, хотя это «наше дело» заполняло все его существование. 

Вскоре я снова увидел Водопьянова. Это было в день, когда первый советский стратостат поднялся на высоту девятнадцать тысяч метров. С Центрального аэродрома Москвы мы следили за полетом. Гигантский шар едва заметным пятнышком виднелся на небосклоне. В том же секторе неба можно было различить черную точку. Это был самолет Водопьянова. Летчик поднялся с аэродрома для сопровождения стратостата. Минут пятнадцать самолет набирал высоту и вдруг резко пошел на снижение.

Водопьянов подрулил, заглушил мотор и, тяжело дыша, перевалился через борт кабины. 

— Чорта с два его догонишь! — сердито сказал он. — Вот, кажется, совсем близко, и гондолу видно, а не достать! На пятой тысяче метров пришлось распрощаться… 

Теперь мы встретились с Водопьяновым снова. В один из февральских вечеров он приехал в редакцию и, по обыкновению, зашел в «царство новостей». Узнав о визите популярного пилота, собрались сотрудники из соседних комнат; всех интересовало, как он оценивает положение челюскинцев. 

— У меня это вот где засело, ни о чем больше думать не могу! — говорил Водопьянов, выразительно прикладывая руку к груди. — Мне надо туда лететь, мне! Машина есть, все готово. Мой «Р-5» оборудован для дальних рейсов, поставлены добавочные баки, могу взять тонну горючего. Лучшей машины для Севера не найти! 

— Как вы думаете, Михаил Васильевич, сможет самолет опуститься в лагере? Лед выдержит? 

— Конечно! Помните, как искали у Шпицбергена экипаж дирижабля «Италия»? Бабушкин сделал тогда пятнадцать взлетов и посадок на лед. Заметьте: никто для него площадок не готовил, и состояние поля он определял, так сказать, на глаз. Чем же чукотский лед хуже? Выдержит! В лагере почти сотня мужчин, они могут подготовить отличную площадку. Не о том моя забота… 

— А что? 

— Получить бы разрешение… 

Мы посоветовали летчику изложить свой план главному редактору «Правды». Письмо пилота было передано редактором Валерьяну Владимировичу Куйбышеву, и на другой день транссибирский экспресс увез Водопьянова в Хабаровск. В хвосте поезда был прицеплен вагон, в котором помещался «Р-5». В Хабаровске к Водопьянову должны были присоединиться Иван Васильевич Доронин и Виктор Львович Галышев. Звену из трех машин предстояло совершить зимний перелет на Север протяжением в шесть тысяч километров. До них между Хабаровском и Чукоткой зимой никто еще не летал. 

Фронт спасательных экспедиций расширялся. Четыре самолета полярной авиации готовились на Чукотке. Двухмоторный «АНТ-4» летчика Ляпидевского стоял в Уэллене, ожидая прояснения погоды. Семь самолетов шли на Север из Владивостока на борту парохода «Смоленск». Среди пилотов этих машин были Николай Петрович Каманин, Василий Сергеевич Молоков и Борис Пивенштейн. Еще два известных полярных летчика Маврикий Трофимович Слепнев и Сигизмунд Александрович Леваневский спешно выехали из Москвы на Аляску через Западную Европу и США; они намеревались из Аляски перелететь через Берингов пролив на Чукотку, а оттуда — в ледовый лагерь. Вместе с ними в далекий путь отправился исследователь острова Врангеля и Северной Земли Георгий Алексеевич Ушаков. Во Владивостокском порту стоял пароход «Совет», ожидая прибытия трех резервных самолетов, двух дирижаблей, отряда аэросаней и тракторов. 

Вся страна следила за продвижением спасательных экспедиций. Связь Чукотки со столицей шла по двум направлениям: Уэллен — Анадырь — Хабаровск — Москва и мыс Северный — мыс Челюскин — остров Диксон — Москва. Радиограммы попадали в столицу через тридцать-сорок минут. 

Люди, посвятившие себя благородной цели спасения полярников, рвались на Север. «Воодушевлены желанием лететь к челюскинцам, ждем малейшего улучшения погоды», — телеграфировали пилоты Чукотки. 

Погоду, только погоду! Но на побережье бушевала яростная пурга…

V

С каждой новой вестью, полученной из ледового лагеря, серьезность положения челюскинцев становилась все очевиднее. О появлении самолета над лагерем нечего было и думать: глубокий циклон охватил Чукотку, Аляску и районы к северу от материка. А льдина не стояла на месте: лагерь уже продрейфовал несколько десятков километров к северо-востоку, уходя все дальше и дальше от побережья. 

На восьмой день после гибели «Челюскина» в густой облачности, нависшей над Уэлленом, появились просветы. Анатолий Ляпидевский собрал экипаж: «Нынче, думается, мы поймаем погоду за хвост…» Тяжелый «АНТ-4», поставленный на длинные неуклюжие лыжи, взлетел и взял курс к лагерю. Ляпидевский вел машину, делая зигзаги, чтобы обследовать большую площадь льдов. Пять часов кружился самолет над Чукотским морем. Смеркалось, видимость ухудшилась, горючего едва оставалось на обратный путь. Пришлось возвращаться в Уэллен. 

В лагере только вздохнули: «Что ж, не сегодня — так в другой раз прилетит!..» Особенно стойко держались женщины; не жалуясь на лишения, они старались помогать товарищам: готовили пищу, чинили и штопали одежду, мыли убогую лагерную посуду и даже ухитрялись создавать в бараке и палатках некоторый уют. Их присутствие благотворно влияло на поведение окружающих; и пожилые люди и молодежь рады были каждому случаю услужить женщинам и детям, облегчить их жизнь, избавить от невзгод. Однако против любой попытки нарушить принцип равноправия женщины решительно восставали.

Полярники составили список, определявший порядок эвакуации на самолетах. Первыми должны были улететь женщины и дети, затем больные, слабые и те, без кого в лагере можно было обойтись. Список завершали самые необходимые люди: мотористы, обслуживавшие ледяной аэродром, радисты, врач. Последними льдину покидали Шмидт и капитан Воронин. Женщины запротестовали: «Почему нас отправляют в первую очередь? Мы требуем пересмотреть список». Нелегко было убедить их, что порядок эвакуации справедлив, и все на Большой Земле одобрят это решение. 

В ожидании самолетов челюскинцы готовили аэродром. Подходящую площадку отыскали в пяти километрах от лагеря. Очистив ее от застругов и наторошенных гряд, полярники перетащили туда покалеченную «амфибию». Бабушкин и механики принялись за ремонт единственного лагерного самолета. 

На льдине наступил «строительный сезон». Хитроумные «полярные робинзоны» оборудовали и утеплили палатки; в окна вставили стекла фотопластинок… 

Арктика постоянно напоминала о себе. Хотя дрейф, уносивший лагерь на север, приостановился, льдина внезапно треснула. Образовались каналы шириною в несколько метров, и люди едва успели перетащить продовольствие ближе к палаткам. На пути к аэродрому появились полыньи, мороз затягивал их ледяной пленкой. 

Каждая радиограмма из Чукотского моря сообщала новые подробности жизни полярников. Шла четвертая неделя существования ледового лагеря. С горячим интересом и сочувствием страна следила за отважными соотечественниками. 

Пятого марта под вечер я, по обыкновению, отправился в Главное управление Северного морского пути. Накануне дежурный синоптик порадовал: «Возможно, завтра на Чукотке будет лётная погода…» Войдя в операционный зал радиобюро, я в первое мгновение не уловил особого возбуждения на лицах радистов. 

— Как нынче погода?.. 

— Ляпидевский вылетел в лагерь! — ответил флегматичный начальник радиобюро с несвойственной ему живостью. — Ждем сообщений из Уэллена. 

Вскоре мы узнали подробности. В тот день над Уэлленом выглянуло солнце. Стоял сорокаградусный мороз. Кренкель передал на материк свои координаты: 68 градусов 22 минуты северной широты, 173 градуса 10 минут восточной долготы… Двухмоторный «АНТ-4» шел над необъятными полями наторошенных льдов, сверкавших мириадами искр. Истекал второй час полета, когда на снежной белизне появились какие-то пятна и черточки, не похожие на трещину или разводье. Ляпидевский пригляделся. «Да это палатки!.. Вот и аэродром, «амфибия» Бабушкина…» Три небольших фигурки торопливо расстилали посадочный знак Т. Виднелась группа людей, перебирающихся через трещину. «Пассажиры?.. Площадка чертовски мала, но выбора нет — надо садиться!..» 

К самолету бегут трое. Механики Погосов, Валавин и Гуревич живут на аэродроме; они приглашают летчиков в свою скромную палатку. Гостей с Большой Земли угощают горячим какао, наперебой расспрашивают о новостях. Потом все принимаются разгружать подарки Уэллена: аккумуляторы для радиостанции, масло для «амфибии», мороженую тушу оленя «для всех»… 

Из лагеря прибежали Шмидт, Воронин, Бабушкин. Ляпидевский передает командованию письма и сигнальный код. 

— Вас не смущают маленькие размеры площадки? — спрашивают у командира «АНТ-4». 

— Надеюсь, взлетим… 

Машину подтягивают к крайнему углу площадки. Окруженные толпой провожающих, появляются женщины. «До скорой встречи, друзья!» 

Полный газ, короткий разбег, и самолет взмывает над ропаками. Прощальный круг над аэродромом, традиционное покачивание крыльями, и Ляпидевский кладет машину на обратный курс. Впереди — материк, мыс Сердце-Камень… Встречать самолет вышло все население Уэллена. Кренкель успел передать туда, что «АНТ-4» взял первую группу челюскинцев — всех женщин и детей. 

Радостная весть молниеносно распространяется по столице. В редакцию невозможно дозвониться, заняты все телефоны: москвичи лично хотят получить подтверждение об успешном полете. С трудом удается мне «прорваться». Получаю приказание: немедленно передать стенографисткам подробности рейса Анатолия Ляпидевского и биографию пилота. 

Вскочив в «газик», спешу в «Аэрофлот». Занятия давно кончились, но где-то на четвертом этаже застаю сотрудника отдела кадров. И вот у меня в руках тоненькая папка: «Краткая автобиография пилота А. В. Ляпидевского». Заглядывая в листок, диктую по телефону редакционной стенографистке: 

— Летчику Анатолию Васильевичу Ляпидевскому двадцать пять лет… Да, да, только двадцать пять… Абзац. Он родился в 1908 году, в семье учителя. Двенадцати лет ушел на заработки в станицу Старощербинскую на Кубани, почти четыре года батрачил. Осенью 1924 года переехал в город Ейск, там вступил в комсомол. Больше года работал на маслобойном заводе. Районным комитетом комсомола был направлен в авиационную школу… Записали? Продолжаю. Абзац. В 1929 году Анатолий Ляпидевский успешно окончил школу морских летчиков. Был оставлен инструктором в авиашколе имени Сталина. Опять абзац. В марте 1933 года перешел на службу в гражданский воздушный флот. Работал на авиалиниях Дальнего Востока, затем переведен в полярную авиацию… Записали? У меня пока все… 

Когда я вернулся в редакцию, иностранный отдел уже принимал отклики из-за границы. Вечерние газеты многих европейских столиц успели опубликовать сообщение о полете Ляпидевского. Спасение женщин и детей произвело сенсацию. 

Под утро меня вызвали к главному редактору. Оторвавшись от рукописи, он поднял строгое, утомленное лицо. 

— Поедете на Дальний Восток, — сказал он без предисловия. 

Я промолчал, не определив по интонации: вопрос это или приказание? 

— Нам нужен специальный корреспондент. Быть может, потребуется ехать и дальше — на Камчатку или Чукотку, а сейчас торопитесь в Хабаровск. Там получите инструкции. Вы готовы? 

— Выеду первым экспрессом. 

— Желаю успеха! 

И вот я в купе вагона Москва — Владивосток… Где Водопьянов, Доронин и Галышев? Где другие экспедиции? Что в лагере? О новостях я теперь могу узнавать только из местных газет. 

Перевалив Уральский хребет, поезд мчится по степям Западной Сибири. Вчера был Омск, завтра минуем Красноярск. С грохотом пробегает экспресс по длинному мосту, через Обь. Показались огни Новосибирска. 

На вокзале впиваюсь в первую страницу «Советской Сибири»: «В Хабаровске снаряжают самолеты Галышева и Доронина, двенадцатого прибывает Водопьянов…» Наш поезд будет там только семнадцатого. Неужели я опоздаю?.. 

В вагоне завязываются страстные споры: кто из летчиков раньше достигнет лагеря? После походов «Сибирякова» и «Челюскина» далекие северные окраины стали как-то ближе и роднее. Люди называют Уэллен, Ванкарем, Анадырь так же привычно, словно говорят о Калуге или Рязани. 

Спутники делятся воспоминаниями. Я рассказываю о Дальнем Востоке, где впервые побывал недавно — летом 1932 года. Вспоминаю, как советская молодежь в глухой тайге на берегу Амура закладывала первые здания нового города, получившего имя Комсомольск. 

Долог путь из Москвы к Тихому океану. Но дни проходят быстро. Вот уже, ныряя в тоннели, экспресс пронесся по берегу Байкала и подошел к Чите. «От Москвы — 6239 километров, от Владивостока — 3094 километра», — напоминала табличка на вокзальном здании. До Хабаровска надо было ехать еще более двух суток. 

Из станционного зала прибежал сосед по купе, размахивая газетой и крича: 

Пропал Ляпидевский! 

Сообщение в «Забайкальском рабочем» было предельно кратким. Четырнадцатого марта Анатолий Ляпидевский со своим экипажем снова стартовал из Уэллена к челюскинцам. Прошло несколько часов, и из лагеря передали: самолет не появлялся. Не вернулся он и в Уэллен. В течение суток — никаких новых известий. На побережье Чукотки начались поиски. 

С каким волнением мы обсуждали в вагоне эту новость! Снова высказывались десятки предположений: какими средствами могут быть спасены челюскинцы? Популярной была идея пешего похода из лагеря на материк по дрейфующим льдам. Горячих сторонников этого плана не останавливала даже трагическая судьба храбрецов группы Альбанова[1]. 

А экспресс мчался через горы и тайгу Забайкалья все дальше на восток. Шилка… Куэнга… Ксеньевская… Могоча… Ерофей Павлович… Откуда взялось странное название этой станции? Коренной забайкалец, рабочий с золотых приисков, посмеиваясь в седые усы, рассказывал обступившим его пассажирам легенду: 

— Жил в сих местах на таежной заимке старик-охотник по 

имени Ерофей Павлович. В те годы по сибирским трактам еще звенели колокольчики ямщицких троек. Но вот из Петербурга приехали инженеры — прокладывать железную дорогу. Ходили они, измеряли, записывали. Получилось у них, что полотно должно лечь аккурат через землю Ерофея Павловича. Значит, надо сделать отчуждение участка. Пришли к нему: «Так и так, мол, продай землю». А старик — упрямый, самолюбивый — уперся: «Моя земля, и никому паскудить ее не позволю!» Большие деньги ему сулили, избу обещали перенести, лучшую выстроить — Ерофей ни в какую: «Не желаю, и делу конец!..» Из Питера торопят, а тут старик каверзную помеху строит. Как быть? Думали-думали и нашли путь к сердцу Ерофея Павловича: деньгами не прельстился, так, может, на самолюбии стариковском сыграем? Опять пришли. «Согласись, папаша, а мы здесь станцию построим и твоим именем назовем: Ерофей Павлович! Сколько народа о тебе узнает, когда пройдет здесь железная дорога…» Улестили старика. «Валяйте, — говорит, — пишите — согласен!» 

— Действительно так оно было? — интересовались слушатели. 

— За истину не поручусь, а сказывают, будто так, — хитро подмигнул рассказчик. 

В дверях купе появилась фигурка мальчика лет десяти-двенадцати. Он возвращался с матерью в родной Хабаровск. Мальчик, оказывается, тоже слушал легенду об Ерофее Павловиче и ему не терпелось высказаться. 

— И вовсе не так было! — выпалил он, заливаясь румянцем. — Ерофеем Павловичем звали русского человека Хабарова. Жил он триста лет тому назад. Со своими смелыми людьми он отправился на Амур и завоевал эту землю. По его имени назван наш Хабаровск. У нас все ребята это знают!.. 

— А я что рассказывал? Ле-ген-ду! — проговорил забайкалец, улыбкой скрывая легкую неловкость.

VI

Далеко еще не все воспоминания и легенды были рассказаны, когда впереди замелькали вечерние огни Хабаровска. Схватив дорожный чемоданчик, я бросился к вокзальному телефону и вызвал местного корреспондента «Правды». 

— Ляпидевский нашелся, — сообщил мой товарищ. — Сидит на «вынужденной» у Колючинской губы, с поврежденным шасси. Водопьянов, Галышев и Доронин вылетают вместе, звеном, под командованием Галышева. Сейчас они на аэродроме. 

На каком аэродроме? 

— У нас, на хабаровском. Вылетят, вероятно, завтра утром… 

У края летного поля, освещенные яркими огнями прожекторов, стояли водопьяновский «Р-5» и два серебристых пассажирских самолета с гофрированными крыльями и фюзеляжем. Возле машины суетились механики. 

Летчики, поселившиеся на аэродроме, не спали. В кабинете начальника навстречу мне шагнул Водопьянов. 

— А, прикатил! — засмеялся он. — Чудом застал: нам пора уже быть в Ногаеве. Проклятая погода не пускает! Вот завтра надеемся… Так, Ведь, Виктор Львович? — обратился он к высокому человеку в кожаном пальто на меху. 

— Кто его знает, — повел плечами Галышев, раскуривая трубку. 

На диване вразвалку сидел грузный краснощекий человек. Простодушное лицо его сияло улыбкой, тонкий голос не гармонировал с внушительной фигурой. Это был Иван Васильевич Доронин. 

Галышев имел самый большой летный стаж из всей тройки. Он летал еще в годы гражданской войны, потом долго работал в разных уголках советской земли: на воздушных линиях Средней Азии, где от жары в радиаторе нередко почти закипала вода; между Красноярском и Туруханском — в шестидесятиградусные морозы. Он прокладывал воздушную линию из СССР в Монголию. В устье Лены разыскивал товарища-пилота, потерпевшего аварию. Летал над горами Хамар-Дабан («Черный подъем»), отыскивая французского летчика Коста, пропавшего во время перелета из Европы в Маньчжурию. Четыре года назад Галышев оказался на Чукотке: во льдах у мыса Северного застряли пароход «Ставрополь» и американская шхуна «Нанук». Галышев вывез пятнадцать пассажиров; среди них были малые ребятишки и один новорожденный. За эту операцию советское правительство наградило его вторым орденом. Одновременно с Галышевым на Чукотке летал Маврикий Трофимович Слепнев; вместе они разыскивали исчезнувших американских пилотов Эйельсона и Борланда с «Нанука».[2] Теперь обоим летчикам снова предстояло встретиться на Чукотке: Слепнев вместе с Леваневским спешил туда через Западную Европу, США, Канаду и Аляску; Галышев готовился к «прыжку» на Крайний Север из Хабаровска. 

По-иному сложилась жизнь Ивана Доронина. Подростком он увлекался французской борьбой и тяжелой атлетикой. Занимался в спортивном клубе родного поволжского города. Учился в военно-морской школе, служил на миноносце в Балтике. Попросился в морскую авиацию. И вот уже десятый год Доронин — летчик. Он водил самолеты над безлюдными пространствами Севера, над дальневосточной тайгой; проложил воздушную линию от озера Байкал к реке Колыме; возил пассажиров из Иркутска на золотые прииски Алдана; побывал на «полюсе холода», в районе хребта Черского… 

К кому же из троих обратиться с просьбой взять меня на борт самолета? Поговорить, что ли, с Водопьяновым? Медлить нельзя; сейчас летчики уйдут на отдых перед стартом… Выждав удобную паузу, я высказался одновременно перед всеми тремя: на Чукотке редакция не имеет собственного корреспондента — некому подробно информировать читателей о событиях, к которым привлечено внимание всей страны; интерес вызывает и сам перелет звена; словом, речь идет о… дополнительном пассажире, о какой-нибудь сотне килограммов… «Сто небольших килограммов»…

Пилоты переглянулись. Галышев отрицательно покачал головой: 

— Мой и доронинский самолеты перегружены сверх меры. Кабины набиты запасными частями, снаряжением и аппаратурой. Мы не берем даже добавочных баков с горючим. Взять пассажира невозможно: из-за лишнего центнера нам не оторваться на промежуточных аэродромах… 

Водопьянов насупился. 

— Если бы не вот это! — ткнул он пальцем в пакет, только что доставленный на аэродром. — А теперь — никак! Приказ из Москвы: доставить на Чукотку механика и сварочный аппарат для ремонта машины Ляпидевского. Стало быть, два механика и я сам — трое, а четвертого и вовсе некуда девать… 

Пилоты явно сочувствовали журналисту, но дальше этого дело не шло. 

— Не то, что тебя, — даже кошку и ту не уместишь, — отшучивался Водопьянов. 

Значит, мне остается проводить летчиков, а самому ползти из Владивостока пароходом… 

— На Чукотке встретимся, право! — утешал Доронин. — Вот, ей-ей, увидимся!.. 

По маршруту, намеченному Галышевым, зимою еще никогда не летали. Синоптики предупреждали, что в это время года на всем побережье Охотского моря стоят густые туманы, свирепствуют штормовые ветры и пурга. Прошлым летом здесь пролетел, совершая кругосветный рейс, американский пилот Уайли Пост. «Это был самый трудный участок на всем пути», — сказал он, вернувшись в США. А каково зимою?!. 

Расстались мы в полночь, а спустя несколько часов уже шли к старту. Самолеты стояли на льду Амура, недалеко от устья Уссури. 

Светало. Погасли аэродромные фонари. Галышев прокрутил валики лётной карты; участок Хабаровск — Николаевск-на-Амуре был прочерчен ровным красным пунктиром. Чем дальше к северу, тем реже на карте попадались кружочки и точки, обозначающие населенные пункты; местами пунктирная линия пересекала «белые пятна» безлюдных районов. 

Первым стартует Галышев на самолете «Памяти ленских событий». Потом отрывается Доронин. Последним взлетает Водопьянов. Выстроившись цепочкой, самолеты уходят на северо-восток. Десять часов тридцать минут. В Москве половина четвертого утра, и моя «молния» о вылете звена уже не попадет в сегодняшний номер «Правды». 

Двое суток я жил на аэродроме: сюда стекались вести о продвижении летчиков. Галышев не ошибся в предвидении, что погода нарушит его план: на полпути до Николаевска звено попало в сильную пургу. Водопьянов, летевший последним, опасаясь врезаться в передние машины, вернулся в Хабаровск. Галышев и Доронин пробились в Николаевск. Наутро Водопьянов стартовал вторично и в Охотске нагнал товарищей. Следующий этап перелета — до бухты Ногаево — звено преодолело лишь двадцать второго марта. 

В это время я находился во Владивостоке, на борту парохода.

VII

У тридцать второго причала Владивостокского порта пришвартовался пароход «Совет». Днем при весеннем солнце, ночью в ярких лучах прожекторов трюмы «Совета» поглощали мешки с продовольствием, тюки одежды, ящики с частями дирижаблей, самолетов, тракторов и аэросаней, бочки с горючим. 

Два года назад пароход «Совет» побывал в Арктике; судно пыталось пробиться к острову Врангеля, но оказалось совершенно неприспособленным для плавания во льдах. Теперь «Совет» пойдет только до Петропавловска-на-Камчатке, а там передаст пассажиров и грузы другому пароходу. 

Сто тридцать участников экспедиции едва разместились на небольшом судне. Шумно и тесно на палубах, в кают-компании, коридорах, твиндеках. 

На кормовой палубе стоят металлические гондолы дирижаблей «Смольный» и «Комсомольская правда»; они могут взять до двадцати пассажиров сразу. Мощный подъемный кран водрузил на носу самолет «Т-4», прибывший из Ленинграда; эта машина обладает минимальной посадочной скоростью, легко взлетает и садится на ограниченной по размерам площадке. Рядом с аэросанями, напоминающими кабину легковой машины, на толстых канатах, протянутых поперек палубы, повисли замороженные свиные туши. С пронзительным криком над судном вьются голодные чайки. 

Дирижаблисты — самая большая группа на корабле. Многие из них — пионеры русского дирижаблестроения; они водили дирижабли «Коршун», «Ястреб», «Зодиак», которые я еще ребенком, накануне первой мировой войны, видел над Брест-Литовской крепостью. Вместе со стариками на Север направляются и молодые воздухоплаватели — Гудованцев, Суслов, Померанцев, пилоты и штурманы дирижаблей; вся эта молодежь — энтузиасты воздухоплавания, влюбленные в свое дело. 

— Многие недоверчиво относятся к использованию дирижаблей в Арктике, — сказал я Николаю Гудованцеву, командиру «Комсомольской правды». — Еще не забыта катастрофа дирижабля «Италия», а в прошлом году погибли американские «Акрон» и «Зодиак», было много жертв… 

— Скептики! Не верят только скептики! — горячо возразил Гудованцев. — А мы вот доберемся до Провидения, наполним наши «сигары» и через Уэллен — Ванкарем — прямо в лагерь!.. 

Гудованцев пылко говорил о перспективах воздухоплавания, использующего творческое наследство Циолковского. Он рисовал себе дирижабль недалекого будущего: цельнометаллический, наполненный гелием, с мощными моторами, способный покрыть без посадки расстояние между Атлантическим и Тихим океанами… 

Пилотом самолета «Т-4» оказался летчик Федор Болотов. В юные годы он плавал на подводных лодках; в гражданскую войну вел воздушную разведку, перевозил боеприпасы, бомбил позиции противника. Пять лет назад Болотов на сухопутном самолете «Страна Советов» летал из Москвы в Нью-Йорк через Дальний Восток. Последние годы он испытывал самолеты новых конструкций в Ленинграде. Этот немолодой, плотный и коренастый человек, с коротко подстриженными седеющими волосами, обветренным лицом, ласковыми и усталыми глазами, сам вызвался отправиться на помощь челюскинцам. Конфузливо, точно оправдываясь, он рассказывал: 

— Взяла меня эта история за сердце. Решил, как говорится, тряхнуть стариной. Авось, и моя птаха пригодится!.. 

В одной из кают расположились бывалые полярники Леонид Михайлович Старокадомский и Георгий Давыдович Красинский. 

Восточная часть Арктики, особенно Чукотское побережье, хорошо знакомы Красинскому. Еще в 1927 году он руководил воздушной экспедицией в устье Лены и на остров Врангеля. Два гидросамолета обслуживали пароходы, совершавшие первый грузовой рейс из Владивостока в бухту Тикси. Красинский летал с мыса Северного на остров Врангеля и обратно, потом из бухты Тикси в Иркутск. Следующим летом на борту гидроплана «Советский Север» он исследовал трансарктическую воздушную трассу. Перелет «Советского Севера» вдоль берегов Тихого океана от Владивостока до мыса Дежнева длился четыре недели. Из Уэллена гидроплан пошел на запад. Густой туман вынудил его опуститься в Колючинской губе, и тут «Советский Север» стал жертвой стихии: буря сорвала самолет 

с якоря и выбросила на берег. Участники перелета пешком добрались до бухты Лаврентия на Чукотке. Спустя год Красинский снова летал в Арктике по маршруту бухта Лаврентия — Уэллен — мыс Сердце-Камень — мыс Северный. Его самолет впервые прошел путь от Берингова пролива до устья Лены. В последний раз Георгий Давыдович был на севере минувшим летом; находясь на борту самолета «АНТ-4», он встретил у мыса Якан «Челюскин», продвигавшийся к Берингову проливу. 

Наша первая беседа с Красинским затянулась. Торопясь на телеграф, я неловко столкнулся в дверях каюты с высоким, очень худощавым человеком в стеганой ватной куртке и меховой шапке-ушанке. Нетрудно было догадаться, что это врач Леонид Михайлович Старокадомский, один из немногих, оставшихся в живых, участников экспедиции «Таймыра» и «Вайгача». Славная русская экспедиция открыла в 1913 году Северную Землю и в трехлетнем плавании прошла сквозь льды из Тихого в Атлантический океан. 

Старокадомский освободился от шерстяного пледа, накинутого поверх ватника, быстро переобулся в чесанки и, потягиваясь, начал рассказывать, как идет погрузка. 

— Неужели и вы, Леонид Михайлович, таскали ящики? — спросил я. 

— Ничего со мной не сделается, — спокойно ответил Старокадомский. Тонкими старческими пальцами он разгладил седую бороду и поднял ласковые голубые глаза. — Самую малость помог, и толковать не о чем… 

Мне вспомнились записи из дневника Леонида Михайловича за третье сентября 1913 года, когда он увидел впереди «широко раскинувшуюся, покрытую изрядно высокими горами землю». На другой день здесь высадились моряки «Таймыра», произвели астрономические наблюдения и водрузили русский флаг. Эта территория была объявлена частью нашей страны и получила название Северной Земли. Спустя несколько дней возле Малого Таймыра гидрографы нанесли на карту небольшой островок, замеченный Леонидом Михайловичем; он известен теперь как остров Старокадомского. 

Что повлекло этого пожилого человека снова на Север? Скорее всего — то же, что двигало всеми участниками спасательных экспедиций. Неутомимый полярник снискал симпатии и уважение всего населения корабля. С каким увлечением слушали мы его рассказы о былом в долгие вечера, когда безнадежно застряли во льдах Берингова моря!.. 

Прошли сутки, и на палубе «Совета» между нагромождениями ящиков и бочек остались лишь узкие ущелья. Судовые коки сбились с ног: никогда им не приходилось кормить так много пассажиров. 

А в лагере челюскинцев — никаких перемен; самолеты их больше не навещают. Со дня гибели корабля прошло почти шесть недель. Какая удача, что Ляпидевский вывез женщин и детей!.. 

Прибыла «молния» из редакции: «Ждем ежедневных вестей. Желаем «Совету» счастливого плавания. Двадцать третьего из Кронштадта вышел на помощь челюскинцам «Красин». Ледокол пойдет через Панамский канал. Наш корреспондент на «Красине» — Борис Изаков…» 

Итак, «Красин» тоже в походе. 

Наконец, мы расстаемся с Владивостоком. «25 марта. В 9 часов 20 минут по московскому времени «Совет» вышел на Север», — этими словами я открыл первую страницу своего «морского дневника».

VIII

Записи на пути к Камчатке: 

«27 марта. Скрылись за горизонтом скалистые берега Приморья. Море встречает нас приветливо: пароход ровным десятимильным ходом идет к Сангарскому проливу. Участники экспедиции получили двухсуточный отдых. Затем начнутся тренировки по радиосвязи, навигации и фотографии, чтобы к прибытию на Север специальные службы экспедиции немедленно начали действовать. Дирижабли будут оборудованы для полетов в тумане без земных ориентиров. 

28 марта. Минувшей ночью, когда хабаровская радиостанция передавала бой часов Кремля, «Совет» вошел в Сангарский пролив, разделяющий японские острова Хоккайдо и Хонсю. Японцы оказывают нашему кораблю чрезмерное внимание: на протяжении нескольких часов во мраке ночи нас сопровождал миноносец; его силуэт возникал то с правого, то с левого борта. Только перед рассветом, когда «Совет» вышел в океан, японцы отвязались. Воды Великого океана спокойны и подозрительно тихи. 

31 марта. Проходим мимо Курильских островов. Крупная зыбь задерживает пароход: за последние вахты делали не больше пяти-шести миль в час. 

2 апреля. Ветер ослабел, идем нормальной скоростью. В кают-компании вывесили большую иллюстрированную газету «За челюскинцами!» После шестисуточного плавания снова увидели берега родной земли — покрытые снегом возвышенности мыса Лопатка, южной оконечности Камчатки. 

3 апреля. В три часа утра «Совет» вошел в Петропавловский порт. Моряки называют его «ковшом». Город окружен подковой гор. Видны прямолинейные улицы, деревянные домики. Идем осматривать Петропавловск — последний город на нашем пути…» 

В Петропавловске нас ждал ворох новостей. На Севере произошли большие события. Начальник местной радиостанции и пограничники ознакомили меня с обстановкой в лагере. 

— Льдина неспокойна, но люди целы, — сказал командир камчатских пограничников. 

А случилось в лагере вот что: мощным напором торосящихся льдов надвое разломало деревянный барак, где раньше жили женщины и дети; части кухни оказались разведенными на полсотни метров. «Все это нас не пугает, но вызывает много дополнительной работы», — передавали челюскинцы.

С нарастающим интересом перебирал я листки последних радиограмм из Чукотского моря: «Аэродром, где садился Ляпидевский, сломало, мы расчистили новый… Температура держится на одном уровне — минус тридцать восемь… Жизнь в лагере идет буднично: в шесть утра возобновляется связь с материком, в восемь — завтрак, после которого бригады отправляются расчищать аэродром, ремонтировать жилища… Пополнили продовольственные запасы, подстрелив двух медведей — самку и годовалого, гулявших возле аэродрома… Следим за продвижением к нам самолетов…» 

С трех сторон к лагерю приближались советские летчики. 

Звено Галышева подходило к Чукотке, преодолев самые трудные и опасные участки. 

Звено Каманина из пяти самолетов «Р-5» доставил в Олюторское, на побережье Берингова моря, пароход «Смоленск». Две машины, попав в пургу, сделали промежуточную посадку между Олюторским и Анадырем. А Каманин, Молоков и Пивенштейн, достигнув Анадыря, полетели через Анадырский хребет прямо на Ванкарем и… исчезли! Пять суток судьба их оставалась неизвестной. На поиски в тундру вышли нарты и пешие партии. И вдруг — радиограмма: Каманин и Молоков… в Уэллене! Они дважды пытались пройти над Анадырским хребтом, но встречали густую облачность. Лететь в тумане было рискованно: ни одна карта не давала сведений о высоте гор. Пришлось снизиться в крошечном поселке, где было лишь пять чукотских яранг. При последней попытке прорваться в Ванкарем летчики подошли к нему на семьдесят километров, но туман снова вынудил их изменить маршрут. Они пошли над берегом Анадырского залива. Борис Пивенштейн остался в прибрежном чукотском селении: он отдал свой самолет командиру звена Каманину, у которого была повреждена машина. 

Нелегким был путь и третьей авиационной группы — Слепнева, Леваневского и Ушакова. Используя все виды транспорта, только двадцать третьего марта они добрались до города Фербэнкса на Аляске. Они прилетели сюда с Джоэ Кроссоном, своим давнишним знакомым; американский пилот встретил наших летчиков на канадской территории, в Уайт-хорсе. 

Аляска не впервые принимала советских полярников. Жители Фербэнкса не забыли, как четыре года назад они встречали самолет «СССР Н-177» с траурным флагом на борту; Маврикий Слепнев доставил тогда на Аляску останки американского летчика Эйельсона и механика Борланда. Сигизмунда Леваневского знали на американском Севере по его прошлогоднему полету. В то время на Чукотке потерпел аварию американский летчик Джемс Маттерн, совершавший кругосветный перелет в рекламных целях авиационной фирмы. На его поиски из Анадыря вышли пешие партии, из Хабаровска вылетел Леваневский.

«Маттерн погиб?! Еще одна жертва Арктики! Таинственная катастрофа в полярной тундре», — изощрялись американские желтые газеты, соперничая в фантастических подробностях, наскоро придуманных за буфетной стойкой. Их японские собратья дописались до чудовищного бреда: «Маттерна, вероятно, съели в России — больше нечем объяснить его внезапное исчезновение…» Тем временем злополучный американский рекламист сидел на берегу реки Анадырь, с аппетитом уплетая вкусную уху, которой его угощали советские пограничники; они нашли Маттерна через несколько дней после его аварии. Леваневский доставил американца в аляскинский городок Ном. 

Имя полярника Георгия Ушакова, первого начальника острова Врангеля и исследователя Северной Земли, также было известно по ту сторону Берингова пролива. 

Теперь, на пути к челюскинцам, Слепнев и Леваневский снова посетили Аляску. Приняв в Фербэнксе два самолета «Флейстер», пилоты двадцать седьмого марта стартовали на запад. Следуя над скованным льдом Юконом, они миновали Руби, индейский поселок Нулато и оказались у Берингова моря — в Номе, на берегу залива Нортона. Борт-механиками летели американцы: со Слепневым — Уильям Левари, с Леваневским — Клайд Армистед. 

Тридцатого марта Леваневский вылетел в Ванкарем. Видимость в пути ухудшилась, в кабине потемнело. Впереди в пурге и тумане скрывалась коварная Колючинская губа. Леваневский набирал высоту, стараясь пробиться сквозь облака. Но вскоре пилот заметил, что плоскости самолета покрываются ледяной коркой. Внезапно мотор дал несколько выхлопов и затих: обледенел карбюратор. Окруженный непроницаемой пеленой тумана, Леваневский планировал; высота быстро падала. Пилот не знал, что под крыльями: ровная поверхность заснеженной земли, торосистые ледяные поля, опасные чукотские горы?.. Пятьсот метров. Триста. Двести… Мелькнули льды, черный берег… Сейчас отяжелевший самолет налетит на торосы… Удар, треск шасси, и машина лежит на фюзеляже, искалеченная, беспомощная, неспособная больше взлететь… «У Леваневского поранено лицо, механик Армистед и я невредимы», — радировал Ушаков из Ванкарема. 

Первого апреля из Нома в Уэллен прилетел Маврикий Слепнев. Шестеро советских пилотов — Водопьянов, Доронин, Галышев, Молоков, Каманин и Слепнев, слетевшихся с трех сторон, ждали на Чукотке прояснения погоды, чтобы совершить заключительный «прыжок» — в ледовый лагерь. Стягивались самолеты, задержавшиеся в пути. На Чукотку спешили резервы. Дирижабли, аэросани, тракторы, болотовский «Т-4» перегружались с «Совета» на пароход «Сталинград». В Олюторском готовился к плаванию на Север «Смоленск» с запасными самолетами. С востока, рассекая воды Атлантики, двенадцатимильным ходом шел «Красин»; легендарный ледокол приближался к Саргассову морю. 

Наступили решающие дни. Вот перевернем еще несколько листков календаря, и все девяносто два челюскинца окажутся на твердой земле… Впрочем, не девяносто два, а девяносто: двое самостоятельно перебрались на материк. Это произошло второго апреля. 

— Михаил Сергеевич, вам следует быть в Ванкареме, — сказал Шмидт летчику Бабушкину. — Люди там волнуются: пурга портит аэродром, чукчи неохотно выходят на расчистку, они перестают верить, что самолеты когда-нибудь прилетят. В Ванкареме нужен опытный человек… Меня, Михаил Сергеевич, беспокоит только одно: удастся ли вам перелететь на своей «шаврушке»? 

— Ремонт сделан отлично, механики не пожалели труда. Разрешите пробный полет? 

Залатанный, перештопанный, держащийся «на честном слове», самолет Бабушкина двадцать минут кружил над лагерем. На месте механика сидел Шмидт; он хотел лично проверить надежность «амфибии». 

— Разрешите полет? — спросил летчик после посадки. 

— Действуйте! 

Бабушкин и механик взлетели. Жители лагеря посылали добрые напутствия экипажу «воздушного примуса», как втайне от Михаила Сергеевича они прозвали его «Ш-2». Через час г. четвертью Бабушкин опустился на аэродроме Ванкарема.

IX

Распростившись с моряками «Совета», мы поселились на борту «Сталинграда». Пароход — новый, он построен три года назад на Балтийском заводе в Ленинграде. 

Капитан заперся в каюте и не принимает никого, кроме старшего помощника. Возможно, капитан озабочен трудностями похода на Север. В команде его называют «стариком», произнося это слово с интонацией, которая не говорит о симпатии. Расспрашиваю матросов — они отвечают уклончиво. На берегу о капитане высказались откровеннее: «Упрям, зол, нелюдим, но дело знает». Это, разумеется, главное. Конечно, приятно, когда кораблем командует душевный и общительный человек, но мы простим «старику» недостатки характера, лишь бы он вовремя привел «Сталинград» на Чукотку, в бухту Провидения. 

Вся экспедиция занята бункеровкой: наваливают уголь в многотонные бадьи, орудуют у лебедок. Под толстым слоем угольной пыли люди неузнаваемы. Доктора Старокадомского я опознаю по высокой сутулой фигуре. Но что стало с его шелковистой белой бородой! Как будто ее окунули в жидкую ваксу… 

Бункеры заполняются до краев. Угля хватит на несколько недель, хотя мы и не собираемся так долго пробыть в плавании. Взят полный запас пресной воды. «Сталинград», недавно еще возвышавшийся над причалом, погрузился почти до ватерлинии и будто стал меньше ростом. 

Одновременно со «Сталинградом» снимется с якоря и пароход «Смоленск». Из бухты Провидения передают, что подход судов к берегу возможен. Если ледовая обстановка сложится на всем пути так же благополучно, через шесть-семь суток мы будем на Чукотке. Никогда еще столь ранней весной, в начале апреля, эти районы Берингова моря не посещались кораблями. 

— Надо быть готовыми к неожиданностям, — заметил сегодня старший помощник. 

Поздней ночью, приятно возбужденный горячим душем, не ощущая утомления после «угольного аврала», пробегаю по палубе «Сталинграда» к себе в каюту. Берег спит, сотни светлячков раскинулись веером на заснеженных холмах. Где-то вдалеке заливаются лаем камчатские псы. Сильные и выносливые животные, защищенные пушистой шерстью от морозов, они — верные помощники и друзья человека на Севере. Над горами, невидимыми во мраке, ярко светят звезды. С юга веет тихий, несущий весну, ветерок. Дивная апрельская ночь… Но люди, молчаливо двигающиеся по палубе, не замечают окружающей их красоты: продолжается погрузка, бригады встали на последнюю вахту. Грохочут лебедки. Луч судового прожектора сопровождает плывущую в воздухе громоздкую бадью. Знакомый голос старпома гремит: «Майна, помалу майна, помалу, черти вы дорогие!..» 

Осторожно, боясь разбудить соседей, открываю скрипучую дверь каюты. Сбрасываю грубые валенки, опускаюсь на койку и только тут чувствую, как невыразимо устал. Товарищи по каюте еще не спят, мы обмениваемся планами на завтрашний день. Поддавшись блаженному ощущению покоя и не закончив ответной фразы, мгновенно засыпаю на своем жестком ложе… 

Этого «завтрашнего дня» — восьмого апреля 1934 года — я не забыл и доныне, по прошествии многих лет. 

Рано утром, когда на «Сталинграде» все, кроме вахтенных и радистов, были погружены в глубокий сон, меня кто-то сильно встряхнул. Открыв глаза и еще не понимая, в чем дело, я увидел красное и обветренное лицо боцмана Петрищенко. 

— Что такое? 

— Василий вас кличет, — загудел боцман. — Шел я мимо, а он из рубки выскочил: «Дойди до корреспондента в шестой каюте, зови ко мне, скажи — челюскинцев сняли…»

— Какой Василий? 

— Ну, Литвинов же, радист! 

Сунув ноги в валенки, я в три прыжка очутился на палубе. Величественное зрелище утренней зари, разгоравшейся на горизонте, не задержало меня. «Неужели спасены, спасены все?» — билась радостная мысль. А рядом с ней — другая, расхолаживающая: «На Чукотке происходят исключительные события, а я не сумел улететь из Хабаровска и, конечно, не мне придется рассказывать о них читателям…» 

Рванув ручку массивной двери, я вбежал в радиорубку. 

— Спасены? Сколько? Где они? Кто летал?.. 

Старший радист Василий Литвинов смотрел на меня, саркастически улыбаясь. Прижимая наушники и ритмично раскачиваясь на стуле, он словно следовал тактам передававшейся из эфира мелодии и не торопился с ответом. 

— Вы меня приглашали за чем-то, товарищ Литвинов? Впрочем, быть может, вам хотелось пошутить? 

Я сделал шаг к двери, но радист сбросил наушники и, опередив меня, преградил дорогу. 

— Не сердитесь! Люблю я разыгрывать, — быстро проговорил он. — Хотелось, знаете, посмотреть, как корреспондент будет реагировать… Теперь — шутки в сторону: Молоков и Каманин вывезли из лагеря пять человек. Вот запись уэлленской передачи… 

— Больше никаких вестей? 

— Чуть не позабыл: в лагерь прилетел Слепнев, у него какое-то происшествие с машиной… 

Седьмого апреля Маврикий Слепнев перелетел из Уэллена в Ванкарем. 

— Погода есть? Быстро разгрузить машину! — торопил пилот, готовясь стартовать в лагерь. — Посадите в кабину восьмерку ездовых собак. 

Пловучий лагерь в этот день находился в семидесяти трех милях от ванкаремского аэродрома. На тридцать шестой минуте полета Слепнев увидел дым лагерных костров. Лыжи «Флейстера» коснулись поверхности льда, но неожиданно изменили направление, и самолет уткнулся в торосы; порвались стяжки. Механики тотчас принялись за ремонт, а Ушаков со Слепневым ушли в лагерь; они были здесь первыми людьми с Большой Земли после Ляпидевского. 

— К нам летят еще Каманин и Молоков, — сообщили им челюскинцы. 

На горизонте показались две черные точки. Они быстро росли, превращаясь в бипланы. Летчиков встречали восторженно: после стольких ожиданий — три самолета за один час! Молоков пригласил в кабину трех полярников. Каманин, летевший со штурманом Матвеем Шелыгановым — двух. К вечеру пятеро челюскинцев очутились в Ванкареме. Слепнев и Ушаков остались ночевать в ледовом лагере — «Флейстер» должны были исправить к утру. 

Вот какие события прервали мой сон на рассвете восьмого апреля. Весь день я провел на петропавловской радиостанции, передавал в Москву подробности полетов Каманина, Молокова и Слепнева. 

В то же утро пароход «Киров» доставил из Владивостока на Камчатку почту и московские газеты. Просматривая их, я нашел свои корреспонденции, посланные телеграфом три недели назад из Хабаровска. В предвидении будущей встречи с челюскинцами я собрал для них комплект «Правды» за январь, февраль и двадцать дней марта; этот скромный подарок предназначался людям, которые полгода не видели газет. 

Все было готово к отплытию. На палубу «Сталинграда» поднимали голубую летающую лодку пилота Александра Святогорова. 

У причала стоял незнакомец — немолодой, среднего роста, в морской фуражке. Засунув руки в карманы черной шинели с серебряными пуговицами, он резко говорил что-то капитану порта. Его лицо временами багровело, как у людей, страдающих удушьем; маленькие колючие глаза недоверчиво щурились, голос звучал хрипло и отрывисто. 

— «Старик»? — неуверенно спросил я старпома, облокотившегося на поручни. 

— Сумасброд! — шепнул старпом. — У него на неделе не семь, а четырнадцать пятниц… 

Словно почувствовав, что говорят о нем, «старик» повернулся в нашу сторону и, кольнув меня недоброжелательным взглядом, прокричал старпому: 

— Чего прохлаждаетесь? Живо готовить машину! 

— Все готово, капитан. 

— А разве я приказывал? — ворчливо, но все же спокойнее сказал капитан и стал подыматься по сходням. 

Я поспешил к нему: 

— Разрешите представиться, товарищ капитан: специальный корреспондент… 

— Слышал, слышал, — перебил он, подняв припухшие веки. — А вы не думаете, что попадете к шапочному разбору? Наше дело — возить грузы и пассажиров, а куда и когда — начальство скажет. Прикажут — я не то что в бухту Провидения, а и к мысу Горн, либо в Баффинов залив пойду… Мне- то безразлично, кто первым на Чукотку придет — «Сталинград» или «Смоленск». Ну, а вы, товарищ корреспондент, что будете делать, если придем мы в бухту Провидения, а там пусто, все челюскинцы уплыли?.. 

Вот откуда его злость! «Старик» притворяется: ему далеко не безразлично, кто выйдет победителем в походе на Чукотку, и он явно опасается соревнования с молодым капитаном «Смоленска»… 

— Капитан, я новичок в этих краях, наш путь для меня полон неизвестности, но я могу только желать, чтобы «Сталинград» был первым. Это даст мне возможность лучше поработать для своей газеты. Вот почему я туда спешу… 

— Ах, вы спешите?! — ухмыляясь передразнил «старик». — Ска-а-жите пожалуйста!.. 

Я вспомнил, что раздражение «старика» вовсе не беспричинно. Шесть лет назад он вел пароход «Колыму» с грузом из Владивостока на Лену, в бухту Тикси. Покинув устье Колымы, капитан направился на запад, но встретил льды и, потратив три недели на безуспешные попытки пробиться, в середине августа пошел назад во Владивосток. А спустя шесть суток через эти же «сплошные непроходимые льды», от которых он постыдно бежал, благополучно прошла небольшая парусно-моторная шхуна «Полярная звезда». Неудача «Колымы» на пять лет прервала ленские рейсы из Владивостока… Все это — в прошлом, но «старик» отчаянно боится вторично прослыть неудачником. Как же теперь он проведет наше судно?

X

Записи из «морского дневника»: 

«9 апреля. Два часа дня по местному времени, а в Москве — раннее утро. Все население Петропавловска собралось в порту на проводы «Сталинграда». Старожилы, помнящие походы «Таймыра» и «Вайгача», напутствуют экспедицию добрыми советами и пожеланиями: «Легких льдов! Возвращайтесь с челюскинцами!..» 

Давая протяжные гудки, «Сталинград» неторопливо разворачивается и идет к океану. Домики Петропавловска исчезают за кормой. 

Пять часов пополудни. Берега Камчатки тают в туманной дымке. Провожающие «Сталинград» самолеты возвращаются в Петропавловск; эти маленькие машины — родные сестры «шаврушки», на которой Бабушкин перелетел в Ванкарем. 

10 апреля. Радисты приготовили мне сюрприз. За утренним чаем в кают-компании я обнаружил у своего прибора конверт. В нем оказались две странички с записями новостей, услышанных ночью Литвиновым и вторым радистом Борисом Поповым. «Красин» находится у тропика Рака. Он прошел от Ленинграда около четырех тысяч миль. «Смоленск» вчера двинулся из Олюторского на север, но уже в десяти милях от камчатского берега встретил тяжелые льды. Молоков, Каманин, Доронин и Водопьянов на чукотском побережье ждут вызова Кренкеля, чтобы лететь на льдину. Слепнев по прежнему в лагере. Минувшая ночь принесла полярникам много тревог. Около двух часов ночи грозный гул поднял всех на ноги: началось мощное торошение льдов. На главный барак, подминая бочки, бревна, ящики, двинулась пятиметровая гряда. Люди выбежали из палаток и в полном мраке бросились спасать драгоценные припасы. Внезапно яркое пламя озарило картину разрушения: вспыхнул ящик со спичками… Через час все утихло. Возле палаток неподвижно застыли нагромоздившиеся ледяные валы. Территорию лагеря прорезало много трещин. Аэродром сломан. Самолет Слепнева успели перетащить на относительно безопасное место. 

Льдина, верно служившая челюскинцам восемь недель, становится ненадежной. Нам надо торопиться; нечего успокаивать себя тем, что на Чукотке много самолетов. 

«Сталинград» идет в открытом океане при попутном ветре. За сутки прошли двести миль. Находимся на траверзе мыса Кроноцкого. Держим курс к Командорским островам. Льдов не видно». 

Как-то за ужином я разговорился с доктором Старокадомским о радио. 

— Разве можно сравнить нынешние плавания с походами «Таймыра» и «Вайгача»! — сказал Леонид Михайлович. — В те времена на морях Арктики работали лишь три-четыре радиостанции, да и то «искровки». Они открылись в начале первой мировой войны на Вайгаче, у Карских Ворот, у пролива Югорский Шар и на западном берегу Ямала. Потом построили еще станцию на острове Диксон. Все они могли обслуживать только корабли, плавающие в западной части Карского моря. Другие арктические области оставались без радиосвязи. Если судно зазимовало в устье Лены, то у экспедиции была только одна возможность подать о себе весть: отправить пешком или на собаках гонца за тысячу километров — в Якутск, откуда ходила конная почта до Иркутска. 

Мы вспоминали случаи из недавнего прошлого. Пятнадцать лет назад Амундсен совершал плавание на судне «Мод». В конце 1919 года экспедиция встала на зимовку у берега острова Айон, возле чукотского побережья. Амундсен хотел сообщить о себе в Норвегию и послал трех своих спутников в ближайший городок — Нижнеколымск. Они вернулись через три недели с неутешительной вестью: в Нижнеколымске нет ни радио, ни телеграфа, а в другом городе — Среднеколымске — радиостанция бездействует. Тогда Амундсен отправил гонцов в Анадырь. Первого декабря трое полярников тронулись в путь на санях. Продвигаясь вдоль побережья Чукотки, мимо мыса Дежнева, они не без труда добрались до Анадыря, где их ждали теле граммы для экспедиции «Мод». Послав сообщения в Норвегию, полярники отправились в обратную дорогу. Лишь в середине июня они вернулись на «Мод»; их путешествие заняло более полугода. 

Прошло лишь пятнадцать лет, но эти советские годы многое изменили в Арктике. Над ледяной пустыней и снежной тундрой невидимо несутся сигналы советских полярных радиостанций; их уже двадцать две — от Белого моря до Берингова пролива. 

Пять лет назад советский флаг взвился над полярной станцией бухты Тихая, в архипелаге Франца-Иосифа. За восьмидесятой параллелью возник самый северный поселок земного шара. Работают научные опорные пункты на мысе Желания — северной оконечности Новой Земли, на мысе Челюскин, на суровой Северной Земле. 

Четыре раза в сутки радиостанции Арктики передают в Москву результаты научных наблюдений и исследований. Наступление советской науки на Север не прерывается ни на один день. 

Оставляя справа по борту неясные в вечернем сумраке очертания отлогих берегов, «Сталинград» продолжает путь в океане. В судовой радиорубке дежурный, нагнув голову с наушниками, дописывает пятую или шестую страницу журнала телеграмм. Литвинов только что работал с Уэлленом; он «разгружал» Людмилу Шрадер. Эти тысячи слов, принятых с Чукотки, наши радисты передадут Владивостоку, откуда уэлленские телеграммы побегут по проводам в Москву, в Ленинград, во все концы страны. 

Проходим Командоры. На горизонте — остров Медный. За ним лежит невидимый нам остров Беринга. На этом холодном и неприветливом острове, в северной части Тихого океана, закончил свой жизненный путь Витус Беринг, прославленный арктический исследователь, морской офицер русской службы. 

Два века назад Петр I задумал смелое предприятие: проложить сквозь северные льды путь в Индию, Японию и Америку. По его приказу русские люди обследовали Камчатку и Курильские острова, добирались к берегам Северной Америки. Собственноручная инструкция Петра для экспедиции, начальником которой был Витус Беринг, гласила: 

«1. Надлежит на Камчатке или в другом там месте сделать один или два бота с палубами. 

2. На оных ботах (очевидно, пропущено слово «плыть». — Л. X.) возле земли, которая идет на Норд, и по чаянию (понеже оной конца не знают) кажется, что та земля часть Америки. 

3. И для того искать, где оная сошлась с Америкою: и чтоб доехать до какого города Европейских владений или ежели увидят какой корабль Европейской, проведать от него, как оный куст (англ. «coast» — берег. — Л. X.) называют, и взять на письме и самим побывать на берегу и взять подлинную ведомость и, поставя на карту, приезжать сюды». 

Лишь спустя три года, в 1728 году, уже после смерти Петра, экспедиция Беринга добралась до пролива, разделяющего Новый и Старый Свет. Известно, что Беринг так и не выяснил, соединяется ли Азия с Америкой. Но история молча смирилась с очередной несправедливостью: пролив получил имя начальника экспедиции — Витуса Беринга, хотя еще за восемьдесят лет до него этот пролив, разделяющий два континента, открыли простые русские люди — предприимчивый промышленник Федот Алексеевич Попов, выходец из Холмогор, и отважный якутский казак Семен Дежнев. 

В те далекие годы многие тысячи русских людей, обуреваемые страстью первооткрывателей, бесстрашно шли на поиски «незнаемых народов» и новых земель для «государевых великих дел». Ничто не страшило их. После скитания по морю Семен Дежнев достиг берега южнее Анадырского залива. Он поставил на Анадыре острог и прожил здесь двенадцать лет. Память об его подвиге сохранили челобитные, открытые в переписке Якутского воеводства спустя многие годы. Географы поставили имя смелого казака рядом с командором Берингом: имя Дежнева носит северо-восточный мыс Чукотского полуострова. 

Через четыре года после плавания Беринга, в 1732 году, подштурман Иван Федоров и геодезист Михаил Гвоздев прошли от Камчатки до Берингова пролива. Иван Федоров был первым русским человеком, который вступил на острова Большой и Малый Диомид. Он был и первым мореплавателем, увидевшим как западный, так и восточный берега Берингова пролива. 

Витус Беринг в это время находился в Петербурге: еще несколько лет потребовалось для снаряжения новой экспедиции, известной под именем Великой Северной. Ее отряды обследовали огромные пространства северно-сибирского побережья — от Печоры до Берингова пролива, Камчатку, острова на севере Тихого океана, Курильскую гряду и открыли морской путь в Японию и на Аляску. Эта экспедиция, продолжавшаяся десять лет, по праву относится к выдающимся предприятиям своего времени. 

Тяжелые условия плавания к берегам «Нордной Америки» изнурили Беринга. Девятнадцатого декабря 1741 года он скончался на маленьком острове Тихого океана, сохранившем для истории его имя так же, как оно сохраняется в названии пролива, отделяющего Америку от Азии. 

Сюда, в Берингово море, к Берингову проливу, идет наш «Сталинград».

XI

Из «морского дневника» на борту «Сталинграда»: 

«11 апреля. Шесть часов утра по местному (поясному) времени. В Москве сейчас десятое апреля, двадцать часов. Радисты Литвинов и Попов рыщут в эфире: они — «уши» моего походного корреспондентского пункта. Подробности событий последнего дня составили большую статью. Она уже в Москве. Из редакции прибыло подтверждение: «Радиограмма получена через сорок минут после подачи. Сообщите для опубликования фамилии судовых радистов и связистов Владивостока». 

Эвакуация лагеря идет полным ходом. За день вывезено двадцать три человека, среди них — Ушаков, проживший в лагере трое суток. 

Кренкель держит связь с Ванкаремом и, получив весть о вылете, поднимает вымпел на флагштоке лагеря; по этому сигналу, заметному за несколько километров, на ледовом аэродроме зажигают костры и выкладывают посадочный знак. 

Первым сегодня прибыл в лагерь «Р-5» Каманина; он взял трех человек. За ним Молоков на двухместном самолете вывез четырех пассажиров: трех челюскинцев и Ушакова. Расставаясь с лагерем, пилот предупредил: «Собираюсь к вам нынче еще раз». Слепнев на исправленном «Флейстере» увез шестерых. 

Затем снова прибыл Молоков: на этот раз он удивил всех, взяв пять пассажиров. Пять?! Я послал короткий запрос в Ванкарем: нет ли ошибки в передаче? Как мог Молоков на двухместном самолете вывезти пятерых? 

Михаил Сергеевич Бабушкин любезно отвечает на мой запрос: «Молоков использует для перевозки пассажиров парашютные ящики под нижними плоскостями. Без особого комфорта, но с полной надежностью, это дает возможность брать в каждый рейс дополнительно двух человек. Пассажиры не обижаются. Машинист Мартисов, прилетевший в таком ящике, утверждает, что чувствовал себя в полете превосходно». 

Население лагеря стремительно убывает. Среди оставшихся на льдине — Шмидт и капитан Воронин. Передают, что Шмидт серьезно болен; по мнению врача «Челюскина», у него воспаление легких. Однако начальник экспедиции отказывается лететь на материк, пока не будут вывезены все челюскинцы: «Мы с капитаном последними покинем лагерь». 

Близится рассвет. На судне спят все, кроме вахтенных». 

Это — моя последняя запись в «морском дневнике». Нахлынули новые события. Они не оставляли времени для ведения дневника. 

Одиннадцатого апреля посадочная площадка лагеря походила на настоящий аэродром: в течение нескольких часов семь раз давали старт самолетам. Каманин в три приема вывез на материк пятнадцать человек, Молоков — четырьмя рейсами — двадцать. Во второй и третий полеты он брал уже по шесть пассажиров; полярники, которые накануне недоверчиво поглядывали на узкие сигарообразные ящики под плоскостями, теперь сами изъявляли желание занять «одиночное купе». Пассажир прижимает руки к туловищу, его «пеленают» в теплое и, как мину, вводят головой вперед в отверстие. Пространства для движений у него не остается. Но все же в этом ящике не менее удобно, чем в кабине борт-механика, когда в нее втискиваются четверо. 

Последним рейсом одиннадцатого апреля Молоков перевез Шмидта, врача Никитина и плотника Юганова. Начальник экспедиции подчинился требованию правительственной комиссии, приказавшей немедленно эвакуировать тяжело больного Шмидта на материк. Он покинул лагерь семьдесят шестым. На льдине осталось двадцать восемь полярников. 

Если не подведет ледовый аэродром и погода, через день-два эвакуация закончится. Молоков, Каманин и Слепнев — на старте в Ванкареме. На анадырском аэродроме, занесенном пургой, готовятся к полету через хребет Водопьянов и Доронин. Утопая по пояс в снегу, командир звена Галышев и его механик помороженными руками ремонтируют испортившуюся помпу. Нетрудно представить себе настроение пилотов: преодолев труднейшие препятствия, оставив позади длинный и опасный путь, они завязли на последнем этапе. Безнадежно застрять в неистовую пургу, зная, что тебя ждут, что ты можешь и должен оказать помощь людям!.. И ничего нельзя сделать, только — ждать! Ждать, пока синоптик, потерявший сон, прибежит с радостным лицом и торжественно воскликнет: «Летная погода!..» 

Этот час наконец настал. Первым из Анадыря стартовал Водопьянов. «Хоть одного, да вывезу!» — сказал пилот. Он полетел напрямик через Анадырский хребет, вдвое сокращая путь. Его предупредили: две попытки Каманина одолеть горы не удались. Водопьянов был непреклонен. День выдался ясный. На высоте тысяча восемьсот метров «Р-5» прошел над хребтом. Ветер сильно сносил машину, и Водопьянов очутился западнее цели — на мысе Северном. Здесь он провел ночь, а утром двенадцатого апреля перелетел в Ванкарем, где встретился с товарищами. 

К ним присоединился и Доронин. Он оставался с Галышевым в Анадыре, не желая покидать друга и надеясь, что капризную помпу удастся исправить. «Придется поднять мотор», — объявили механики. Вылет задерживался минимум на сутки. «Буду ждать», — сказал Доронин. Галышев запротестовал: «Улетай, ты нужен там!..» Доронин направил свой серебристый моноплан через залив Креста, мимо острова Колючина, к Ванкарему. Его встретили торжественно: пять самолетов в сборе!

Двенадцатого апреля Слепнев повел «Флейстер» с больным Шмидтом на Аляску. Его сопровождал Ушаков. 

Едва скрылся «Флейстер», на старте ванкаремского аэродрома, вздымая снежные вихри, закрутились винты трех самолетов. Каманин, Водопьянов и Доронин поднялись в воздух. Последние жители лагеря двинулись к ледовому аэродрому. 

В этот день три самолета сделали шесть рейсов. Каманин, трижды посетив лагерь, вывез тринадцать полярников. Водопьянов в два приема взял семерых; на долю Доронина пришлись двое. На льду Чукотского моря остались последние шесть челюскинцев. 

В моем блокноте сохранилась запись: 

«Последние шесть: заместитель начальника экспедиции Копусов, боцман Загорский, механик Погосов, радисты Кренкель и Иванов, капитан Воронин. Все их товарищи — в полной безопасности. Шестеро встали на последнюю вахту. Сколько она продлится? Пятнадцать — восемнадцать часов… Три «Р-5» и моноплан Доронина на старте в Ванкареме. Одна ночь, только одна ночь! Хочется верить, что она пройдет спокойно, что не повторится ни тринадцатое февраля, ни девятое апреля… 

Солнце выглянуло над Тихим океаном и освещает «Сталинград», идущий Беринговым морем. Не покидаю радиорубки. Василий Литвинов замер, слушая эфир. Вдруг он делает резкий жест: внимание! Из-под руки радиста быстро появляются буквы, рождающиеся из точек и тире… Людмила Шрадер повторяет сообщение из лагеря: «Сейчас получено радио с мыса Ванкарем о вылете к нам трех самолетов. Зажигаем последний дымовой сигнал. Прекращаем радиосвязь. Через полчаса Воронин, Копусов и Кренкель покинут лагерь, оставляя поднятым, на вышке советский флаг. Направляемся на аэродром, где уже находятся наши товарищи Иванов, Загорский и Погосов». 

Настали последние часы лагеря в Чукотском море…» 

Три пилота вылетели одновременно. Через пятьдесят минут они заметили дымок. Первым снизился Каманин, за ним — Молоков и Водопьянов. Их ждали шестеро пассажиров. 

В кабину каманинского «Р-5» забрался боцман Загорский. Позади него разместили восемь ездовых собак, доставленных Слепневым. 

Водопьянов пригласил к себе Копусова, Иванова и Кренкеля. Погрузили приборы и аппараты. Направляясь на старт, летчик заметил пакет с теплым бельем. «Не пропадать же добру!» — и для пакета тоже нашлось место в кабине. Спустя час самолет был на Чукотке… Кренкель медленно шел по утоптанной тропке ванкаремского аэродрома, пробуя ногою снег. «Чего ищешь?» — спросил Водопьянов. «Как думаешь — твердая почва здесь или лед? — ответил Кренкель. — Почти ведь год я по земле не ходил!..»

Двое людей стояли у последнего самолета. Молоков из пилотской кабины жестами торопил Воронина и Погосова. Капитан «Челюскина», покручивая усы и оглядываясь в сторону лагеря, медленно поднялся в кабину. 

— Готово? — взглядом спросил Молоков. 

— Есть! — взмахнул рукой Погосов и, ловко вскочив на плоскость, перевалился через борт к Воронину. 

По просьбе Воронина Молоков сделал два виража над льдиной. Казавшийся сверху игрушечным, лагерь с вышкой и развевающимися флагами исчез вдали. 

Ледовый поселок, возникший ровно два месяца назад, прекратил существование. 

За столом в кают-компании, провозглашая тосты за отважных летчиков и полярников, мы невольно обращались к примерам недавнего прошлого. Всего лишь шесть лет назад разыгралась трагическая катастрофа в другом краю Ледовитого океана: за восемьдесят первой параллелью, севернее Шпицбергена, разбился итальянский дирижабль «Италия». 

На помощь высадившемуся на лед экипажу двинулись шестнадцать судов и более двадцати самолетов из разных европейских стран. Советский Союз направил две спасательные экспедиции: ледокол «Красин» с самолетом Бориса Чухновского и ледокольный пароход «Малыгин» с самолетом Михаила Бабушкина. На их долю выпала главная роль в спасении людей «Италии». И все же авария дирижабля стоила семнадцати человеческих жертв: погибли восемь дирижаблистов, шестеро из экипажа самолета «Латам», вылетевшего на поиски дирижабля, и трое пилотов итальянского самолета, разбившегося па пути со Шпицбергена. В числе жертв «Латама» был знаменитый арктический путешественник Руал Амундсен. 

Тринадцатого февраля, в минуту гибели «Челюскина», наша экспедиция понесла тяжелую потерю: погиб Борис Могилевич. Но эта жертва осталась единственной. Сто четыре челюскинца спасены! 

Весь мир обращал взоры к советским полярникам, морякам и летчикам, победившим в единоборстве с Арктикой. За многие тысячи километров к нам, на борт «Сталинграда», доносились отклики. 

Слышался голос Максима Горького: «Только в СССР возможны такие блестящие победы революционно организованной энергии людей над стихиями природы. Только у нас, где начата и неутомимо ведется война за освобождение трудового человечества, могут родиться герои, чья изумительная энергия вызывает восхищение даже наших врагов». 

Английский романист Герберт Уэллс писал:

«Спасение челюскинцев — триумф для Советского Союза, достигнутый во имя цивилизации. Этот героический подвиг является одним из начинаний, которые лежат перед человечеством в будущем, когда оно уничтожит навсегда войну, и все люди станут союзниками в поддержании социальной справедливости и в завоевании природы. Человечество в будущем нельзя себе представить иначе, как единое общественное целое, охватывающее весь земной шар, и тогда оно будет очень похоже на Советский Союз…» 

Трогательные и волнующие приветствия стекались на Чукотку из советских городов и поселков, из степных деревень и горных аулов. Мы с гордостью узнали, что из Москвы прибыла правительственная радиограмма, адресованная Ляпидевскому, Леваневскому, Молокову, Каманину, Слепневу, Водопьянову и Доронину: 

«Восхищены Вашей героической работой по спасению челюскинцев. Гордимся Вашей победой над силами стихии. Рады, что Вы оправдали лучшие надежды страны и оказались достойными сынами нашей великой родины…» 

Телеграмма подписана товарищами Сталиным, Молотовым, Ворошиловым, Куйбышевым, Ждановым. 

По предложению товарища Сталина в нашей стране была установлена высшая степень отличия, связанного с проявлением геройского подвига, — звание Героя Советского Союза. 

Первыми Героями страны стали семь полярных пилотов, спасших людей «Челюскина». 

Волнующее приветствие от товарища Сталина, руководителей партии и правительства получили челюскинцы: 

«Приветствуем и горячо поздравляем доблестных челюскинцев, мужественно и организованно боровшихся с суровой полярной стихией и стойко перенесших двухмесячный ледяной плен…» 

Трагическая гибель экспедиционного корабля превратилась в грандиозную эпопею героизма, самоотверженности и организованности. Советские полярники приумножили славу своих предшественников, отважных русских людей, которые во тьме столетий бесстрашно прокладывали морскую дорогу сквозь льды Северного Ледовитого океана.

XII

Куда же теперь направится «Сталинград»? Не изменится ли маршрут корабля? Быть может, он вернется во Владивосток?.. 

Наши сомнения разрешила радиограмма председателя правительственной комиссии: «Сталинграду» и «Смоленску» продолжать рейс на Чукотку». В. В. Куйбышев писал: «Ваш своевременный приход в бухту Провидения приобретает особое значение. За движением ваших пароходов следит страна». 

Никто, конечно, и не подозревал, какую злую шутку разыграют с нами льды…

Незаметно «Сталинград» пересек сто восьмидесятый меридиан и вошел в западное полушарие. В какой-то миг мы стали старше на один день — перенеслись из четырнадцатого апреля в пятнадцатое. Далеко позади лежал Пегропавловск-на-Камчатке. По прямой до чукотского побережья оставалось не более двух суток хода. 

Под вечер вахтенный штурман принес в кают-компанию невеселую новость: 

— Слева по борту льды! 

Они шли разорванными мелкими цепочками. Это были первые вестники Арктики, ее сторожевое охранение. Дальше к северу нас ожидали главные силы: сплоченные и неподатливые массы льда. 

Утром нас разбудил непривычный шум: льды терлись о корпус корабля. Выйдя на палубу, я увидел вокруг серовато-белые поля и бесформенные нагромождения, напоминающие заторы при волжских ледоходах, но более мощные. Льды появились раньше, чем ожидал «старик». Он повел «Сталинград» к американскому острову Матвея, надеясь отыскать там лазейку и проскочить к Чукотке. 

Миновала ночь. Утром мы торжествовали: льды исчезли так же внезапно, как появились! «Сталинград» снова шел чистой водой. Впереди смутно вырисовывались очертания острова Матвея. Кто мог знать, что в непосредственной близости к этому унылому острову нам предстоит выстоять долгие недели!.. Пока что на корабле почти все чувствовали себя именинниками: до бухты Провидения осталось лишь двести тридцать миль! Нормальным ходом — двадцать часов, максимум — сутки. 

Зовут обедать. В кают-компаниях не принято садиться за стол до прихода капитана. «Старик» вошел, как всегда, хмурый, молча кивнул седоватой головой и занял свое место. Подали дымящийся борщ. «Старик» уставился в тарелку и ел, не поднимая глаз. В его присутствии обед обычно проходил в гнетущей тишине, без веселых разговоров и шуток. Второй штурман, сидевший у иллюминатора, вдруг поднялся, подошел к капитану и что-то проговорил вполголоса. «Старик» отставил тарелку, вскочил и буркнул: «Продолжайте без меня!». 

Итак, спокойное плавание кончилось! Вокруг до самого горизонта теснятся льды, они надежно блокировали «Сталинград». 

Остров Матвея совсем близко. Его скалистые берега посеребрены снегом. Этот клочок суши ничем не примечателен даже на однообразном белом фоне. Пароход, стиснутый льдами, медленно дрейфует вдоль крутых каменных обрывов. За сутки нас сносит на пять-шесть миль к юго-западу, и неведомо, на какое еще расстояние мы отдалимся от своей цели. 

Едва в окружающих полях появляется трещина, начинается бой со льдами. Подрывники прыгают за борт, пробивают во льду цилиндрические лунки, закладывают в них пакеты с аммоналом, и гулкие взрывы сотрясают воздух, осыпая палубу ледяными осколками. Белые поля мерно колышатся. Море под ними испускает беспокойные вздохи. На мостике приходит в движение рукоятка машинного телеграфа: «Малый назад!» — «Стоп!» — «Полный вперед!..» Судно с разбегу взбирается носом на торосистое поле, мнет и крошит его. Но разве в силах пароход одолеть такие ледовые преграды! Последняя четырехчасовая схватка завершается поражением корабля: мы продвинулись едва ли на три корпуса, а носовая часть оказалась поврежденной. 

Двадцать пятого апреля неумолимый дрейф вернул «Сталинград» на то самое место, которое мы проходили еще семнадцатого. Теперь стоим в пяти милях юго-восточнее злополучного Матвея. Севернее острова так же безрезультатно борется со льдами «Смоленск». 

А от Ванкарема на восток, к Уэллену, и дальше на юг, к бухте Провидения, вдоль побережья пробираются санные и пешие партии челюскинцев. Большинство полярников должно быть доставлено в бухту Провидения авиацией. Есть несколько больных, которых надо перевезти в больницу бухты Лаврентия. Но на Чукотке не хватает самолетов. 

Широкое ледяное поле, в которое уперся «Сталинград», привлекло внимание наших пилотов. Святогоров и Болотов облюбовали его: «Отличная площадка для взлета!» Ожидая из Москвы разрешения лететь на Чукотку, Святогоров уныло бродит по судну, не находя себе места. Морской летчик потерял вкус даже к любимой игре в домино и без сожаления уступил одному из судовых штурманов признанную славу чемпиона. 

Наконец, разрешение получено! Все сразу оживились: надо сгрузить на лед голубой «С-62», расчистить аэродром. С Сашей Святогоровым летят штурман Вадим Падалко и Леонид Михайлович Старокадомский. 

На льду выложили опознавательные знаки, суриком обвели контуры летной площадки. В открытом Беринговом море, за двести пятьдесят миль от ближайшего советского берега, возник ледовый аэродром. Наскоро собран небольшой биплан «Т-4». Болотов слетал на ближнюю разведку и доставил «старику» неутешительные результаты: вокруг — сплошные ледяные поля. 

Пока собирают летающую лодку, Святогоров еще раз проверяет взлетную площадку. Предусмотрительность не помешает: какие-нибудь малоприметные заструги могут все испортить. Забравшись в дальний конец поля, Саша машет нам шапкой. Спешим к нему. Летчик стоит подле небольшой полыньи; на противоположном ее крае виднеются две темные фигуры. Неужели медведи?! Жесты Святогорова делаются все более выразительными: он то прикладывает палец ко рту, призывая к тишине, то грозно замахивается кулаком.

— Да это же нерпы, — говорит камчатский охотник Парфенов, присоединившийся к экспедиции в Петропавловске. 

— Сбегать за винчестером? — возбужденно спрашивает москвич-дирижаблист. 

— На этакого-то зверя? Палки простой достаточно! 

Кто-то приносит Святогорову суковатую дубину. Летчиком овладел охотничий азарт. Нерпы и не пытаются скрыться. Их круглые черные глазки с любопытством уставились на странные невиданные существа. Святогоров медленно обходит полынью. Теперь между ним и нерпами не более полутора-двух метров. Зверьки доверчиво подняли мордочки. Зажав в руке дубинку, летчик подступает еще на шаг. Нерпы не шевелятся. Взмах дубинкой, глухой стук, и ближняя нерпа, дернувшись в сторону, остается недвижимой. Ее соседка мгновенно соскальзывает в полынью и исчезает под водой. 

За обедом мы отдаем должное новому блюду: зажаренная с луком печенка молодой нерпы оказалась на редкость вкусной и, пожалуй, превосходила телячью. 

«С-62» улетел. Наступили долгие часы томительного беспокойства о наших трех товарищах. Первая весточка от них прибыла лишь на четвертые сутки — из Уэллена: «Долетели благополучно, вышли точно на бухту Провидения. Полет проходил на высоте десять-пятнадцать метров, над туманом. Местами пробивали снегопад. В пути отказала радиостанция. 

Три дня ожидали погоду в Уэллене. Сегодня лечу в Провидение, на борту — семеро челюскинцев. Обнимаю товарищей по путешествию. Саша».[3]

XIII

Шли дни. Поднимались буйные весенние ветры. Снежная поверхность льдов покрывалась озерами. Но холодные тиски не разжимались. Жизнь на пароходе текла однообразно и тоскливо: утренний сигнал к подъему, завтрак, шлюпочные учения, обед, тягучие вечерние часы, ужин. А в промежутках — надоевшее до одури домино, дюжину раз просмотренные кинофильмы и сотни раз проигранные патефонные пластинки. Каждый день я отправлял в редакцию радиограмму, в которой безнадежно повторял одно и то же: «Продолжаем стоять во льдах». 

Чукотка была для нас все так же недосягаема, хотя меньше двухсот миль отделяли «Сталинград» от бухты Провидения. Вокруг парохода расстилались поля двухфутового льда. Все чаще наши мысли обращались к «Красину», который давно уже миновал Панамский канал, первого мая был на траверзе Сан- Франциско и быстро приближался к нам. 

Следующие дни мало изменили положение «Сталинграда». Тем временем «Смоленск» одержал явную победу: избранный им вариант пути, к западу от острова Матвея, оказался более правильным, чем наш — «восточный», и седьмого мая «Смоленск» вырвался из льдов. Его трехнедельная борьба завершилась полным успехом: наш «соперник» вошел в бухту Провидения и принял на борт группу челюскинцев. Это было первое в истории судно, которому удалось пробиться к побережью Чукотки весною. 

Откровенно говоря, мы не только радовались, но и злились: почему не «Сталинград»?! Во всем винили вздорного «старика» и по любому поводу вспоминали об его «хроническом невезении». Белое безмолвие, окружающее нас, смертельно прискучило. Теплый ветерок навевал мысли, что на юге расцвела весна… 

Снова летал на разведку Болотов. 

— Чистая вода — лишь в тридцати милях к северу, — угрюмо сказал он по возвращении. 

А «Красин» подходит все ближе. Судовые радиостанции с утра обмениваются сигналами: ледокол идет в густом тумане, определяя свое место по радиопеленгам. Беседую с моим коллегой, Борисом Изаковым, спецкором «Правды». 

— В тропиках нас замучила адская жара, — рассказывает он. — Мы соскучились по хорошему ледку. Вы там не все взрывайте, оставьте и для нас!.. 

Ветерок с севера медленно разрушал стену тумана. Вооружившись биноклями, мы всматривались в горизонт. Зоркий Парфенов забрался на марс. Каждому хотелось первым крикнуть: «Вижу!» С ледокола передали: «Пустите дым». Из трубы «Сталинграда» вырвались черные клубы… 

— Вижу! Ясно вижу! — загремел парфеновский бас. 

Действительно, в серых полотнищах тумана появился силуэт 

«Красина». С необычайной легкостью, казалось, без особых усилий, могучий стальной утюг крушил белые поля и, оставляя позади двадцатиметровый канал, шел к нам. Под его напором с гулом рушились стеснившие нас ледяные тиски. Ледокол описал правильный овал в непосредственной близости от «Сталинграда», и вокруг корабля заплясали разбитые льдины… Мы свободны! 

Суда встали борт о борт. Перекинуты трапы. По сходням навстречу друг другу бросаются две группы советских людей. Обнимаю Бориса Изакова, Мишу Розенфельда, талантливого журналиста и рассказчика, бессменного спецкора «Комсомольской правды», участника многих знаменитых экспедиций. 

Мгновением показались два часа. «Красин» уходит на север, «Сталинград» следует в кильватере. Льды, разбитые мощным лидером, уступают нам дорогу. Над Беринговым морем спускается вечерний туман. Перекликаясь протяжными гудками, корабли держат курс на бухту Провидения. Близится ночь, первая за весь месяц ночь свободного плавания «Сталинграда»… 

Вскоре мы вышли на чистую воду. «Красин», опередив нас, исчез за горизонтом. 

В последнюю ночь я зашел попрощаться с радистами. Мы говорим друг другу теплые слова, которые принято произносить при расставании, и записываем адреса, хотя никто не знает, понадобятся ли они… Это прощание в радиорубке «Сталинграда» ожило в моей памяти три года спустя в Москве, в День печати, когда я неожиданно получил две поздравительные радиограммы: одну прислал Литвинов с борта гидрографического судна «Торос», из Арктики; другая — от Бориса Попова — была отправлена с пловучего дока, шедшего Индийским океаном из Одессы во Владивосток… 

Напоследок «Сталинграду» снова не повезло: навис непроницаемый туман. Судно продвигалось самым малым ходом. Отрывистые гудки ежеминутно неслись над морем, и вахтенные чутко прислушивались к отголоскам: эхо могло предупредить об опасном соседстве береговых скал Чукотки. 

Всю ночь мы бродили у южных берегов полуострова. Ветер с Аляски гнал крутую волну. 

Утро следующего дня я встречал на пороге Берингова пролива, у цели моего путешествия. Океан утих. И словно набравшись новой силы, протяжно завыл гудок «Сталинграда». «Угу-у-у», — отзывались невидимые еще горы Чукотки. На мостике трижды простучала ручка машинного телеграфа: «Полный вперед!» 

Первые утренние лучи упали на море и развеяли вуаль тумана. Ветер погнал серую муть на юг, обнажая крутые берега и островерхие гряды скал, обильно посыпанных сверкающим снегом. Ничто не оживляло мертвого пейзажа побережья; никаких признаков человека, ни одного деревца!.. 

«Сталинград» медленно вошел в просторную бухту, сплошь покрытую льдом; лишь вдоль берега тянулась широкая полоса канала, пробитого «Красиным». 

На береговых скалах лежала печать мрачной суровости: черные, с зеленовато-бурыми пятнами, камни и мох, кое-где тронутый снежной пудрой; береговые террасы, выщербленные вековыми прибоями, — такой запомнилась мне бухта Провидения в первом путешествии к Берингову проливу. 

Корабль приближался к берегу.

— Дым!.. «Красин», «Красин»! 

— Смотрите, «Смоленск»!.. 

— Какие-то домики?.. 

— Не домики, а шалаши! 

— Да это чукотские яранги! 

Оживление у нас нарастало: сейчас мы встретимся с Героями-летчиками, с челюскинцами! 

На палубе «Смоленска» — ни души. Опустевшим кажется и «Красин». Виднеются лишь маленькие фигурки, направляющиеся по льду к поселку. Впрочем, можно ли назвать поселком четыре-пять круглых яранг, напоминающих ярмарочную карусель? 

От яранг отделились два продолговатых пятна. Они быстро приближались к кораблям. Донесся протяжный вой и гортанные восклицания. По льду мчались собачьи упряжки. Управляли ими люди в меховых балахонах. Чукчи остановили разгоряченных псов в двух десятках метров от «Сталинграда». Каюры приветливо улыбались, обнажая белые зубы. Наверное никогда еще им не приходилось видеть такую грандиозную флотилию: три корабля сразу! Стоявший чуть впереди чукча покрутил головой и издал возглас удивления: «Ка-ку-мэ!» Другой прищелкнул языком, словно хотел сказать: «Бывает же такое!». 

На мостике появился «старик», хмурый и небритый; хриплым голосом он приказал спустить трап и завести ледовый якорь. 

Чукчи, вдоволь насмотревшись, вскочили на нарты и помчались обратно.

XIV

На палубу «Смоленска» вели шаткие сходни. Из кубриков и кают доносился шум голосов, взрывы дружного хохота, обрывки музыки. 

Откуда-то выскочил человек в морской тужурке. Я остановил его: 

— Где найти судовых радистов? 

— Радиорубка закрыта на переучет депеш, — веселой скороговоркой пропел моряк. — Сомневаетесь? А я не шучу: рация бездействует. Непрохождение волн, какие-то там феддинги в эфире, или горы не пропускают?.. Вы со «Сталинграда»? Пойдемте, дорогой, веселиться!.. 

Он было потащил меня в кают-компанию, но вдруг передумал: 

— Айда в кубрик! Пожалуй, всех медвежат еще не перетопили… 

— Каких медвежат? 

— Каких угодно! Хотите — белых, хотите — бурых… Да разве вы не знаете этой песенки? Вот, послушайте:

Двенадцать медвежат пошли купаться в море 

И там они, резвясь, играли на просторе,

Один из них утоп, ему купили гроб,

И вот вам результат — одиннадцать медвежат…

— Знаменито, а? — засмеялся моряк. — Минут уже сорок в кубрике поют — на рекорд! — со ста двадцати медвежат. Когда только утопят последнего? 

В кубрике гремели голоса. Пренебрегая размером и грамматикой, отбивая такт каблуками, хор дружно выводил: 

…Тридцать четыре медвежат пошли купаться в море

И там они резвились, играли на просторе…

За столом и на койках расположились человек пятнадцать. Челюскинцы! Художник Федя Решетников, физик Факидов, механик Толя Колесниченко, гидролог Ширшов, корреспондент «Известий» Борис Громов… Мой коллега яростно размахивал руками, а хористы, следя за движениями дирижера, с отчаянным выражением лица выпевали: 

…И вот вам результат — тридцать три медвежат…

До последнего медвежонка, которым завершалась гибель всех десяти дюжин зверей, было еще добрых полчаса вокальных упражнений. На мое приветствие знакомые полярники ответили поспешными кивками, отводя глаза. Мне показалось, они несколько стыдились своего легкомысленного занятия, но, видимо, хватались за любое средство, лишь бы скоротать дни вынужденного бездействия; поэтому и безжалостное истребление медвежат длилось часами. 

Проводив меня в кают-компанию, морячок, оказавшийся машинистом с «Красина», испарился. В кают-компании тоже стоял разноголосый шум. Сизые клубы дыма витали над столами. В дальнем углу двое матросов с «Челюскина» ловко отбивали чечоточную дробь. За пианино сидел полнолицый молодой атлет в сером шерстяном свитере. 

— «Ермака»! — требовала часть слушателей. 

— «Дунюшку», «Дунюшку»! — кричали другие, теребя пианиста за рукав. 

Всех перекрывал густой бас: 

«Три эсминца»! «Балтийскую»! «Три эсминца»! «Ер-ма-ка-а-а»! 

У стены, скрестив руки, с неизменной трубкой в зубах, стоял Виктор Львович Галышев. Неразлучный с ним Доронин, склонясь над инструментом, выпрашивал неведомую «Рыбачку». 

— Спой нам лучше, Толя, «Три эсминца», — обратился Галышев к пианисту.

— Ладно, Виктор Львович, — откликнулся атлет и оглянулся. 

Какое знакомое лицо! Где же я совсем недавно видел эти пушистые брови, русые пряди, спадающие на высокий лоб, ребяческую складку губ? Галышев назвал его Толей… Мысль перенеслась далеко-далеко от Чукотки, в Москву, в редакцию… Поздняя ночь. Склонясь над ярко освещенным столом, ретушер иллюстрационного отдела наносит легкие штрихи на фотографию, только что доставленную самолетом из Ленинграда. На ней изображен молодой человек в морской форме… Да это Анатолий Ляпидевский! Первый, кто проложил воздушный путь в челюскинский лагерь, первый в списке Героев Советского Союза!.. 

Его коренастая фигура, широкая грудь, могучие бицепсы, словно отлитые из металла, говорили о недюжинной силе, а голос, жесты и милые черты лица о таком же неисчерпаемом добродушии. Встряхнув кудрями, Ляпидевский взял несколько аккордов, и звуки его низкого баритона раскатились по залу: 

Мы шли на вест, несли врагу гостинец,

Мы шли туда, как говорил приказ,

Одну к другой отсчитывая мили, —

Туда, где смерть подстерегала нас…

Кают-компания затихла. Даже игроки в домино побросали кости. Молодежь жадно вслушивалась. Полярников и моряков старшего поколения песня мысленно возвращала к героической эпохе гражданской войны. 

…Контрреволюционная интервенция угрожает Питеру. Стражу на морских подступах к великому городу несет Красный Балтийский флот. Ночью в Финский залив уходят три эсминца. Английские интервенты разбросали повсюду мины. Над морем стоит тьма… 

Вот посмотри: ты видишь этот локоть?

Его в ту ночь не видел я, браток…

Насупив мохнатые брови, подергивая желтоватый ус, слушает Владимир Иванович Воронин, капитан «Сибирякова» и «Челюскина». Упираясь локтем в колено и опустив подбородок на сжатый кулак, замер у шахматного столика Михаил Васильевич Водопьянов. Чуть шевелит губами, будто повторяя слова песни, Иван Доронин… 

Взорвались все — один, другой и третий,

Столбы огня взлетели к небесам;

Над морем мчался злой, разгульный ветер,

И волны в страхе жались к берегам…

Ляпидевский еще раз ударил по клавишам, и последний аккорд тихо угас.

Я протиснулся к Святогорову: 

— Здравствуй, Саша! Видишь, доплелись и мы… 

— Здóрово, вот здóрово! Давно ли? А мы тут даже не знаем… 

Подняв руку, он громогласно объявил о появлении «Сталинграда»: 

— Нашего полку прибыло! 

Посыпались вопросы: «Когда?», «Где встал?», «Надолго?»… Откровенно говоря, мне было обидно за наше судно: правда, мы пришли последними, но ведь не так уж часто сюда, на Чукотку, приходят корабли! А нас и не заметили… Кто-то ехидным тоном упомянул об острове Матвея. Галышев шепнул мне сочувственно: 

— Не одни вы, друзья мои, опоздали. Мне помещала помпа, вам — льды, а результат один… 

— Я же говорил, голова, что на Чукотке встретимся, — тряс меня за плечо Доронин. — Из Хабаровска с нами не улетел, голова, так зато здесь повстречались! 

Как у сибиряков «однако», так у Доронина излюбленным словцом было «голова». Поэтому друзья обычно называли его самого «головой», на что добродушный гигант только посмеивался. 

Пришли гости с «Красина» и «Сталинграда». Собрался в полном составе «корреспондентский корпус». Общим вниманием завладел остроумный и жизнерадостный Миша Розенфельд.[4] Он всегда имел про запас десяток, другой увлекательных и забавных рассказов, в которых подлинные эпизоды так причудливо переплетались с выдумкой, что и сами участники этих событий подчас не могли уловить: где грань между действительностью и импровизацией? За годы корреспондентской работы Миша побывал во всех краях великой советской страны и далеко за пределами Родины. На карте земного шара маршруты путешествий боевого корреспондента «Комсомольской правды» опоясывали оба полушария. Он путешествовал на степных верблюдах и оленьих упряжках, поднимался на дирижаблях, самолетах и воздушных шарах, плавал на парусниках, подводных лодках и торпедных катерах, ездил на аэросанях и гоночных мотоциклах… 

В тот вечер на борту «Смоленска» Миша рассказывал сценарий задуманного им приключенческого кинофильма. Сюжет был несложен, но судьба комсомольцев, попавших в кратер вулкана, захватила слушателей. 

Мы устроились за длинным столом. Мест не хватило, и опоздавшие толпились вокруг рассказчика. Против меня, щуря ласковые глаза, сидел Василий Сергеевич Молоков. Позади него облокотился на спинку кресла молодой человек невысокого роста с военной выправкой: Николай Петрович Каманин. 

Я наблюдаю за летчиками, имена которых знает теперь весь мир, и размышляю о том, как несхожи их жизненные пути. Каманин встречает лишь двадцать пятую весну. Когда он появился на свет, у тринадцатилетнего Васи Молокова был уже немалый трудовой стаж. Девяти лет Молоков пришел с матерью- крестьянкой в Москву на заработки; деревенский паренек клеил коробки на табачной фабрике Попова за рубль десять копеек в месяц и хозяйские харчи. Когда Каманин перешел в четвертый класс советской средней школы, двадцатипятилетний Молоков только что научился грамоте. Встретились они в авиации, оба став летчиками. Миллионы людей во всех частях света следили за их полетами в ледовый лагерь Чукотского моря. Вдвоем они вывезли семьдесят три человека — почти три четверти всего населения лагеря. 

О Молокове говорят, что он неразговорчив и склонен к одиночеству. Может быть. Трудная юность, вероятно, наложила отпечаток на его характер. Вот и сейчас он с интересом слушает общую беседу, но сам не вступает в разговор. Впрочем, и другие больше молчат; в центре внимания — автор киносценария: 

— Комсомольцы на руках вытаскивают профессора из кратера… Рыбаки берутся перевезти всех на базу… Но документы? Куда делись документы экспедиции?.. Этого никто не знает… 

— А что стало с Тоней? — перебивает Водопьянов. 

Слушая Мишу, он просматривал длинный свиток из плотной 

сероватой бумаги. На корабле все знают, что летчик пишет по нескольку часов в день; закончив страницу, он подклеивает ее к предыдущей и принимается за новую. Свиток, исписанный неровным размашистым почерком, вытянулся уже на добрый десяток метров. «Как подвигаются твои обои?» — иронически осведомляются у него друзья. Что пишет Водопьянов — точно неизвестно; говорят, будто в свитке — повесть из летной жизни. 

— Так что же, тезка, ты порешил насчет студентки-комсомолки? — спрашивает пилот. — Готов спорить, что она влюбится в одного из спасителей — в Костю, либо в Геннадия… 

Миша вскакивает: 

— Пошлый шаблон! Не соблазняйте меня дешевыми развязками!.. Я придумаю лучше. 

Стрелки круглых часов, вделанных в стену, стоят почти вертикально. Гостям пора расходиться, но за круглым дубовым столиком, привинченным к палубе, две пары моряков возобновили сражение: экипажи «Красина» и «Смоленска» выделили своих чемпионов на матч в домино. Победа присуждается «команде», которая выиграет три партии. Слышны глухие удары костями, возгласы болельщиков, обрываемые грозным шиканьем. Этика игры требует от партнеров бесстрастного поведения, а от болельщиков мертвого молчания; никому не позволяется открыто выражать свои симпатии и — боже упаси! — подавать непрошенные советы. Жюри из трех «сталинградцев» строго придерживается правил, освященных морскими традициями, и беспристрастно регистрирует ход борьбы. 

Разыгрывается четвертая партия. Перевес на стороне красинцев; они ведут игру со счетом 2:1, и счастье явно склоняется на их сторону. Противники уставились в кости, избегая встречаться взглядами. Видимо, им нелегко дается самообладание: боцману с «Красина» и его долговязому товарищу — кочегару — не терпится выразить радость, а их противники со «Смоленска» — толстый рыжеватый механик и матрос с крючковатым носом — едва сдерживают раздражение. 

Никаких благ, кроме эфемерного звания «чемпиона бухты Провидения 1934 года», победа не сулит, но атмосфера накалена до предела: решается «спортивная честь» команды. 

— Победа за красинцами! — объявляет жюри. 

Рано утром мы с Мишей Розенфельдом отправляемся на рекогносцировку вдоль берега бухты. По пути заходим в кают- компанию «Смоленска». Незнакомец в лётном костюме под аккомпанемент Ляпидевского репетирует старинный романс. Гидрограф челюскинской экспедиции, уткнувшись глазами в ветхий томик Пушкина и зажав уши пальцами, нараспев читает монолог Бориса Годунова. На обычном месте с отрешенным видом сидит Водопьянов, заполняя очередную страницу катастрофически удлиняющейся рукописи. Где-то в кубрике сводный струнный оркестр трех кораблей разучивает марш «Тоска по родине». 

На обеденном столе разостлан огромный, склеенный из кусков, лист. Федя Решетников пишет афишу вечернего концерта: 

ПЕРВЫЙ РАЗ в БУХТЕ ПРОВИДЕНИЯ!!!

Спешите видеть! Феноменально! Неповторимо! Проездом из Чукотского моря на Сретенский бульвар и Фонтанку.

Объединенный концерт беспримерных артистических сил, сверхестественных виртуозов и фантастических дарований, не поддающихся описанию словами.

Торопитесь, пока не поздно!

— Как находите? — удовлетворенно спрашивает художник, скосив глаза на афишу. 

— Что и говорить! — восклицает Миша, сдерживая смех. — Но почему такие простые, обыденные слова? Вы скромничаете. Надо острее, хлестче, а восклицательные знаки должны сверкать, как штыки на параде. 

В кают-компанию влетает, запыхавшись, фотограф Новицкий. Этого подвижного пятидесятилетнего человека с седой шевелюрой полярники фамильярно называют Петей. Он критически оглядывает произведение Решетникова: 

— Не так, не так взялись, надо было меня позвать! Вот тут вверху следовало написать этаким обводом: северно-экзотическое представление. Затем серьезно изложить цели художественной самодеятельности, значение ее для развития человеческой культуры… 

— Не помешала бы еще парочка цитат о самодеятельном искусстве, — замечает Ляпидевский. 

— Вот об этом я и говорю, — подхватывает Новицкий, не замечая иронии. — Откуда только взять их? 

— Да хотя бы из Шекспира, — хохочет Миша.

XV

Мы подошли к ярангам, стоявшим невдалеке от берега. Собаки подняли визгливый лай. Из яранги выглянул старик в буро-желтой меховой одежде с капюшоном и, увидев нас, выбрался наружу. Я узнал в нем одного из чукчей, которые вчера подъезжали к «Сталинграду». Раскачиваясь всем туловищем и приветливо кивая, он протянул руку, приглашая нас зайти. 

Ярангу освещали фитили, скрученные из мха и плававшие в зверином жире, заполнявшем коробки, расставленные вдоль полога. Молодая девушка с блестящими волосами необыкновенной черноты, в узорчатом малахае, неторопливо снимала с фитилей нагар. Коробки-жирники служили и для подогревания пищи; в закопченном медном чайнике и котелках, подвешенных над ними, булькала жидкость. Вокруг были разбросаны моржовые и оленьи шкуры, а у входа разостлан мозаичный коврик, сшитый из разноцветных кусочков меха. 

Хозяин бросил взгляд на пожилую чукчанку в пестром ситцевом платье, обшитом узкими полосками меха, и гортанной скороговоркой произнес длинную фразу. Та порылась в углу, вытащила из рухляди овальное блюдо с потрескавшимися краями и передала его скуластому подростку неопределенного пола. Подросток стремительно выскочил из яранги и вскоре вернулся с большим куском темноватого мяса. Хозяйка принялась ловко кромсать мясо кривым ножом. В яранге распространился странный и неприятный запах. «Копальхен?!» — испуганно шепнул Миша. Владимир Сергеевич Стаханов, зоолог челюскинской экспедиции, присоединившийся к нам, утвердительно кивнул. Мы уже знали, что «копальхен» — это моржовое мясо, которое чукотские гастрономы длительное время выдерживают в особых условиях для придания ему специфического вкуса. «Не пора ли навострить лыжи?» — проговорил Миша с улыбкой. 

Трое ребятишек, путавшихся в смешных, не по росту длинных дохах, прервали возню и с любопытством смотрели на незнакомцев с Большой Земли. Послышались мягкие шаги. В ярангу вошел высокий, жилистый, сурового вида чукча лет тридцати — старший сын хозяина. Трое маленьких и подросток, оказавшийся худенькой девочкой с едва наметившейся грудью, обступили брата. Весело смеясь и сверкая жемчужными зубами, черноволосая девушка помогла ему стащить длинные сапоги с голенищами из тюленьей шкуры и повесила их сушить. Жирники осветили ее приятное смугловатое лицо, вздернутый нос, тонкие, словно наведенные тушью, полоски бровей, смышленые темные глаза. 

Хозяйка снова покопалась в углу и извлекла несколько лепешек из пшеничной муки. Маленькие окружили мать и, вцепившись в подол ее цветного платья, кричали, как воронята: «Кау-кау! Кау-кау!» Мы вопросительно взглянули на Стаханова. 

— Очень просто: требуют лепешек, — сказал зоолог. — Кстати говоря, они довольно вкусные. 

Женщина кинула лепешки на блюдо, где лежал «копальхен». 

Мы недоумевали: где старая чукчанка научилась применять посуду? Говорят, еще недавно столовую посуду можно было видеть лишь в редких чукотских семьях, связанных с русскими. Очевидно, культурный быт быстро распространяется в жилищах маленького северного народа. 

Хозяйка поставила перед нами угощение. 

— Объясните ей, Владимир Сергеевич, что мы сыты, только что позавтракали, — сказал Миша. 

Девушка удивленно поглядывала на гостей, отказывающихся от соблазнительного лакомства. Дети, присев на корточки, с аппетитом уплетали свои порции… 

Из рассказов полярников мы знали, что чукчи очень чадолюбивы: в редкой семье встретишь меньше четырех-пяти детей; их балуют, ласкают — и мальчиков, и девочек. Становясь взрослыми, чукчи подчиняются законам сурового патриархального быта: мужчина — глава семьи, добытчик. В свободное от охоты время мужчины собираются где-нибудь в яранге, как в клубе, курят и беседуют. А женщины несут все тяготы домашнего труда. Но этот старый быт отмирает; новые человеческие отношения устанавливаются и на Чукотке. 

О многом хотелось нам расспросить хозяев, но беседа не ладилась: они не понимали по-русски, а наш «толмач» Владимир Сергеевич знал, с грехом пополам, десяток самых неожиданных чукотских слов, из которых невозможно было склеить хотя бы одну фразу. Мы поднялись. 

— Тиркетир. Солнце. Понимаете? Тиркетир! — заговорил Стаханов, указывая на небо и пытаясь знаками объяснить, что «тиркетир» стоит высоко, и нам пора возвращаться. 

— Уже сегодня Чукотка совсем не та, что десять лет назад, — говорил по пути домой Стаханов. — Можете вы вообразить чукчу — общественного деятеля в начале нашего столетия? А сегодня вы встретите на побережье немало таких людей. В глубине полуострова, где еще кочуют феодалы с тысячами голов оленей, новое прививается труднее, но и там древний уклад постепенно умирает. 

Мы шли гуськом по снежной тропинке вдоль берега. Вдруг позади послышался окрик, похожий на тот, что издают каюры. Погоняя упряжку, нас догонял высокий чукча, старший сын хозяина. Остановившись передо мной, он сунул в мою руку небольшой предмет. Не задерживаясь, чукча кивнул головой и побежал обратно. 

У меня на ладони лежал маленький идол, вырезанный из желтоватого моржового клыка, по цвету напоминающего слоновую кость. Тончайшие черные полоски и точки намечали растянутый до висков рот, резко скошенные, почти вертикальные брови, ноздри широкого носика. Длинные, лопухообразные уши свисали до самых плеч. Опущенные вниз ручки слились с бедрами. Трогательные миниатюрные труди. Идол важно восседает, выпятив животик и выдвинув крошечные ножки ступнями вперед… Так выглядит странное существо, которое вот уже четырнадцать лет украшает мой письменный стол. Это произведение чукотского национального искусства досталось мне, видимо, потому, что я случайно завершал шествие и оказался ближе всех к щедрому чукче, захотевшему одарить гостя с Большой Земли. 

— Вас можно поздравить с чудесным подарком, — сказал Стаханов. — Какая изящная и тонкая работа! Прекрасный образец чукотской резьбы. Истоки этого искусства восходят к глубокой древности, оно передается из поколения в поколение. 

Художественные изделия северных народов я впервые увидел в Ленинградском музее антропологии и этнографии. Там в здании «Кунсткамеры», основанной Петром I в начале восемнадцатого века, больше двух столетий накапливались богатейшие коллекции: до четырехсот тысяч предметов. Мне показали обширные собрания одежды, охотничьего снаряжения, бытовой утвари народов Восточной Сибири, доставленные экспедициями российской Академии наук. Литке, Головнин, Лисянский, Крузенштерн и другие русские мореплаватели обогатили музей ценнейшими коллекциями, собранными в русских колониях на северо-западе Америки. Почти две тысячи предметов быта жителей этих колоний передал музею сотрудник Академии наук зоолог И. Г. Вознесенский. Мне запомнились пышные индейские одежды из перьев и странные обрядовые талисманы индейских племен помо, винтун и других; эти редкие экспонаты были вывезены из Калифорнии около ста лет назад. Рядом с ними — старинные изделия эскимосов Аляски и алеутов. Там же я увидел «скульптуру палеоазиатов»: миниатюрные костяные фигурки моржей, медведей, китов, тюленей, оленей и целые композиции, например собачью упряжку с нартами и крошечным каюром позади; превосходны были гравированные рисунки на моржовых клыках — произведения чукчей и эскимосов… 

Необычайно интересны судьбы маленького чукотского народа! К сожалению, наука собрала еще мало сведений об истории и прошлом коренного населения полуострова. Известно, что первые русские люди проникли сюда, на северо-восточную оконечность Сибири, еще триста лет назад, в середине семнадцатого века; то была экспедиция промышленника Федота Алексеевича Попова, в которую входили казаки во главе с Семеном Дежневым. 

Позднее на чукчей обрушилось бедствие в лице торгашей, добравшихся на «край земли» с юго-запада — из Сибири и с юго-востока — из Америки. Алчные и ловкие купцы познакомили туземцев Чукотки с металлическими предметами, которых здесь не было, и одновременно принесли в эту страну суровых нравов заразные болезни и страшный бич — спирт. Торговля на Чукотке велась до Октябрьской революции по принципу африканского товарообмена, с той лишь разницей, что со стороны туземцев предметом торга служила не слоновая кость, а пушнина и резные художественные изделия из моржового клыка, за что американские, азиатские и европейские хищники одаряли северян дешевым табаком, гнилыми тканями и спиртом — самым ходовым и выгодным предметом обмена. Американский купец Джон Смит, либо сибирский Симеон Хапугин, покалякав с чукчей-охотником, били по рукам: «Я тебе — медный чайник, пару бутылок спирта и десять пачек табаку, а ты мне — четыре шкурки белого песца, одну — голубого и пару россомашьих…» Осчастливленный туземец нес грабителю драгоценную пушнину, наивно радуясь: «Глупый человек! За несколько шкурок отдает такое добро!..» 

Через века бескультурья, полные жестокой борьбы с суровой природой, многократно обманываемые жадными пришельцами, угнетенные и отсталые чукчи пронесли доверчивое отношение к людям, гостеприимство, незлобивость и честность. Они сохранили свое яркое, самобытное и реалистическое искусство, поражающее тонкой наблюдательностью. Однако численность чукчей из поколения в поколение убывала. Неминуемое вымирание народа предотвратила лишь революция.

Отсутствие современных путей сообщения с далекой северо- восточной окраиной задержало продвижение советской цивилизации на Чукотку. Но в последние годы население полуострова стало реально ощущать благотворное влияние Большой Земли. Чукчи осознали, что есть «большое стойбище Москва», которое никому не позволит обижать и обманывать народ; что есть школа, где детей учат правильно жить; есть «дом больных», где не шаманы и колдуны, а люди в чистой белой одежде изгоняют дурную хворь; есть кооперативная лавка, где можно приобрести муку, сахар, табак, охотничьи припасы… Примитивный товарообмен постепенно вытеснялся нормальным денежным обращением. Появились первые книги на чукотском языке, учебники для начальной школы. Стаханов рассказал нам, как в одной яранге на северном побережье он застал чукотских ребятишек за изучением букваря на родном языке. Свою письменность народы Севера получили только при советском строе. 

Территорию Чукотского национального округа, равную Германии и Италии, вместе взятым, населяли тогда лишь около двадцати тысяч человек; три четверти жителей — чукчи, эскимосы, юкагиры и чуванцы, остальные — русские. Примерно четвертая часть населения обосновалась в поселках и стойбищах на побережье; «оленные» чукчи кочуют вдали от моря. В Анадыре, центре округа, больше тысячи жителей, в Уэллене — свыше пятисот; население арктических поселков быстро возрастало. 

Более половины всех доходов население еще недавно получало от оленеводства; оно давало не только мясо, но и единственный строительный материал в этом безлесном крае — шкуры. Поголовье оленей исчислялось сотнями тысяч. Значительный доход приносил промысел морского зверя (моржа, тюленя) и кита. Моржовый и тюлений жир употреблялся в пищу, освещал и согревал яранги береговых чукчей и эскимосов; моржовой кожей обшивали лодки и полы юрт, из тюленьей — нарезали ремни для санной упряжи, изготовляли обувь. 

Многие чукчи, прирожденные охотники, промышляли пушного зверя — песца, лисицу, горностая, россомаху, белого медведя. Жители прибрежных поселков на реках Анадырь и Верконь, где водятся кета, горбуша и нельма, занимались рыболовством. В советское время развился и кустарный промысел: пошивка непромокаемых сапог из кожи морского зверя, разноцветных меховых украшений для одежды, резных художественных изделий из моржового клыка. 

Владимир Сергеевич Стаханов располагал интересными цифрами; они говорили о социалистическом переустройстве Чукотки. Восемнадцать промысловых артелей, два десятка кооперативных лавок, три больницы, восемь школ, несколько центральных пунктов ликвидации неграмотности возникли на полуострове в последние годы. И вот первые результаты: полторы тысячи грамотных среди коренного населения, где прежде не было человека, способного прочитать хотя бы одно слово. 

Возникли новые перспективы экономического развития полуострова: геологи нашли в его недрах уголь, графит, золото, и — кто знает! — какие еще природные сокровища будут открыты в исследуемых районах этого богатого края, лежащего на краю советской земли… 

Ровное гудение авиационных моторов прервало нашу интересную беседу. 

— Кто бы это мог быть? Неужели Маврикий? — забеспокоился Миша, лелеявший надежду сходить на «Красине» в Ном, где его друг Маврикий Слепнев со своим самолетом поджидал прибытия ледокола. 

— Вряд ли Слепнев, — успокоил Стаханов. — А о Леваневском вы позабыли? Думается, это он летит из Уэллена. 

Двухмоторный самолет появился из-за хребта и пологой спиралью пошел на посадку. Оставляя за собой распушенный снежный хвост, «АНТ-4» остановился у самого берега.

XVI

Навстречу нам с группой товарищей шел, немного сутулясь, худощавый человек, выше среднего роста, со строгим и сосредоточенным выражением лица. Он, не спеша, обходил проталины и маленькие озерки, появившиеся на поверхности снега. 

Это, действительно, был Леваневский. 

Мы вместе направились к пароходу. 

— Кто это с вами? — заинтересовался Миша, указывая на невысокую широкоскулую девушку в меховом балахоне, с блестящими черными косами ниже талии и смеющимися раскосыми глазами. 

— Чукчанка. Окончила школу в Уэллене. Едет в Ленинград учиться. В Институт народов Севера, — отрывисто ответил Леваневский. 

Мы с Мишей переглянулись: какая тема! Юная дочь северного народа, никогда не видевшая железной дороги, каменных домов и электричества, едет за тысячи километров в Ленинград — продолжать образование… 

Мысленно представился план очерка: «Девушка с Чукотки…» 

— Чур, я! — горячо прошептал Миша. — Эта тема так и просится в «Комсомолку»! Вероятно, девушка и сама комсомолка. 

Чукчанка неплохо говорила по-русски, но в ее голосе часто слышались гортанные звуки.

— Зовите меня Верой, фамилию мою трудно произносить, — предложила она. 

— Вера так Вера! — согласился мой друг и объявило своем намерении написать о ней «в самой большой молодежной газете». — Теперь, ленинградская студентка, рассказывайте: откуда вы, где учились, о чем мечтаете, не боитесь ли большого города?.. 

— Боюсь? — усмехнулась девушка. — А чего бояться? Мне семнадцатый год! Я буду учиться в институте, а потом вернусь к своим… Ой, как много у нас надо сделать! Учить грамоте. Строить хорошие стойбища. Лечить больных… Конечно, я не одна, нас с каждым годом будет все больше… 

Вера была дочерью берегового чукчи-охотника из стойбища неподалеку от Уэллена — «один переход упряжки». В семье — шестеро детей. Отец прихварывает, и основные работники — двое старших братьев; но они собираются жениться, и тогда семья останется без кормильцев. Это тревожило Веру. 

В школу она начала ходить, когда в Уэллен приехал новый педагог из Хабаровска. Училась четыре зимы. Последний год учитель готовил девушку к поступлению в институт. 

Вера едет на Большую Землю, полная надежд. Правда, жизнь в Ленинграде рисуется ей смутно, но одиночества Вера не опасается; прошлой весной четверо парней и девушек с Чукотки поехали в Ленинград, в институт. Когда учитель описывал Вере большие города, это казалось ей сказкой, а теперь она своими глазами увидит огромные дома, людские толпы, чудесные машины!.. 

Узнав о намерениях Веры, старуха-мать восстала: «Не 

пущу!» — и долго не сдавалась на доводы учителя о том, как много полезного сможет сделать для своего народа девушка с образованием. Старая чукчанка недоверчиво качала головой. Быть может, она вспомнила свои девичьи годы, когда ее сородичи мало доброго видели от пришельцев с Большой Земли. Правда, теперь времена другие, и новые люди, прибывающие морем или спускающиеся с неба на ревущих машинах, обращаются с ее народом как равные. Но все же… Старая женщина видела перемены, но понять их не могла. С детства ее приучали остерегаться высокомерных, хитрых и жадных незнакомцев с юга. И вот приезжают такие же белокожие люди, помогают чукчам, открывают яранги-фактории, щедро и честно платят за меха, оленину, рыбу, за все, что берут. Потом люди с Большой Земли ставят большую ярангу для больных; кто захворает, того одевают в белое, кладут на чистую постель, лечат и кормят, пока он не сможет снова работать. Открыли ярангу и для маленьких; хороший русский человек дает детям книги с картинками, учит говорить на языке Большой Земли… Теперь никто не посмеет ударить чукчу, отнять у него пушнину, оленей, моржовый клык. Богачи, которым прежде все повиновались, должны сами добывать зверя, ловить рыбу. Так сказал новый закон — Советский Закон!.. 

Не только старая чукчанка, но и сама Вера еще далеко не все понимала в том процессе становления нового, который развертывался на Чукотке. Свое отношение к происходящим переменам девушка выражала простодушно и наивно: «Прежнее — плохо, нынешнее — хорошо!» Иногда у нее не хватало русских слов, и тогда на помощь Вере приходил Андрей Небольсин, один из ее спутников, офицер-пограничник; он прожил в этом крае несколько лет и хорошо изучил чукотский язык. Миша на ходу делал заметки в походной тетради. 

— Продолжай беседовать с Верой, а я займусь Небольсиным, — сказал я товарищу. 

В кают-компании «Смоленска» шумно приветствовали новых пассажиров. Женщины с «Челюскина» взяли Веру на свое попечение и повели ее к себе. 

— Дайте нам договорить! — взмолился Миша. — Она не успела еще все рассказать… 

— До концерта успеете, — заявила метеоролог Ольга Николаевна Комова. — Девушке надо поесть и отдохнуть. 

— Концерт? — переспросила Вера. — Это театр? К нам приезжали артисты из Петропавловска. Они делали… Как это называется?.. Представление! 

— Буду ждать в кают-компании! — крикнул Миша вслед девушке и, взмахнув тетрадью, побежал в носовой твиндек, где мы обосновались. Это мрачное помещение уже успели окрестить «люкс на носу» и «салон у бушприта». Впрочем, твиндечные обитатели и не претендовали на комфорт; население «Смоленска» быстро росло и приближалось к двумстам. 

До самых сумерек, пока судовой колокол не начал созывать на концерт, мы с Небольсиным просидели у него в каюте. Мой собеседник оказался на редкость скромным. «Что интересного могу я сообщить? Вы и без меня, наверное, все знаете… Будь я специалист, скажем, этнограф либо экономист, — другое дело…» Но постепенно он стал словоохотливее. Память Небольсина на чукотские имена и названия была поразительная, а произносил он их с такой легкостью, будто с детства говорил на этом языке. Под конец пограничник так увлекся своим рассказом, что я едва успевал записывать… 

За годы пребывания на Чукотке он изъездил десятки тысяч километров, побывал во всех стойбищах и селениях, разбросанных вдоль побережья, и не раз проникал в глубь страны к оленеводам-кочевникам. Известие о гибели «Челюскина» застало его в бухте Лаврентия. Спустя полтора часа он был уже на пути к Уэллену. В дороге к Небольсину присоединился чукча Ильмоч, председатель первой на Чукотке оленеводческой артели, направлявшийся в Уэллен на пленум районного исполкома. Пурга задержала путников на двое суток. 

— Уэлленская тройка помощи челюскинцам подготовила свой проект спасения, — рассказывал Небольсин. — План у них был такой: мобилизовать шестьдесят нарт и отправить их к мысу Онман, а оттуда по льду в лагерь челюскинцев; самолет будет указывать путь, сбрасывать продовольствие людям и корм для собак… Эту затею я не поддержал. Набрать шестьдесят пряжек, значит — оставить все население района без транспорта, а успех такой спасательной экспедиции весьма сомнителен. И хорошо ли забирать собак у чукчей, лишая их возможности охотиться и обрекая на нужду? На другой день пришла радиограмма от Куйбышева: ввести Небольсина в состав тройки. Я выехал в Ванкарем. 

В пути, на мысе Онман, Небольсину повстречался зимовщик с мыса Северного. Ему, как и некоторым другим, не терпелось; по его мнению, надо было тотчас же двинуться к лагерю. Зимовщик обратился к чукчам, но те разумно возразили: «Мы тебя не знаем, но знаем, что ты замерзнешь». 

— Тогда базой спасательных экспедиций, — рассказывал Небольсин, — стал Ванкарем. Тамошняя фактория получила радиограмму: приобрести сто голов оленей и перегнать их в Уэллен для питания челюскинцев. А купить на Чукотке живых оленей — немыслимое дело! Почему, вы спросите?.. Много лет назад американцы, пытаясь разводить оленей у себя на Аляске, закупили у наших чукчей несколько тысяч маток. Вскоре на Чукотке вспыхнула жестокая эпизоотия, погубившая огромные стада. Это бедствие получило такое истолкование: духи разгневались на чукчей за то, что они осмелились продавать живых оленей и к тому же — на чужую землю… С тех пор на Чукотке можно приобрести только обезглавленную оленью тушу, но никак не живого оленя. Вот и выполняй приказ! 

Заведующий ванкаремской факторией, получив радиограмму, написал учителю, живущему за двести пятьдесят километров от побережья, и просил его потолковать с кочевниками насчет продажи оленей. Довольно скоро учитель сам заявился в Ванкарем, сердитый, пресердитый: «В славную, — говорит, — вы меня историю втравили! Жил я с чукчами-соседями, что называется, душа в душу, слушали они меня, уважали. Но только заикнулся им о продаже живых оленей, так дружба наша пошла врозь, даже лучшие приятели отвернулись. Возвратился я из поездки к соседям, а меня в своем стойбище даже с дороги не угощают!..» Учитель рассказал еще, что шаманы ходят по ярангам и бубнят: «Какое нам дело до чужих, пусть спасаются сами или гибнут, ничего для них не надо давать!» 

Дело, вижу, серьезное. Не раздумывая долго, вшестером собрались мы в путь. Выехали со мной в тундру учитель, заведующий факторией и трое чукчей-комсомольцев — Емалькайт, Тукай и Рольтен. Емалькайт — студент, учится в Николаевске- на-Амуре, Тукай — уэлленский общественник, председатель районного союза кооперации, а Рольтен — активист с мыса Северного. Забрались мы километров за двести от побережья. Стойбища там редкие, небольшие — по нескольку яранг; вокруг пасутся оленьи стада. 

— Все же вы решили закупать живьем? — перебил я. 

— Зачем? Ведь нам были нужны не олени, а оленина для питания спасенных челюскинцев. Так мы и объяснили чукчам, собирая их группами, сразу из двух-трех стойбищ. Приходили человек тридцать-сорок, одни мужчины: по обычаю тундры такие дела — не для женщин. Наши комсомольцы рассказывали о гибели парохода, о том, что самолеты идут на помощь людям, попавшим в беду. Энергичные и смышленные парни толково разъясняли значение работы полярников для чукотского народа. После первого же собрания кочевники продали нам двадцать девять оленей. Чукчи забивали животных, разделывали туши и сами везли к фактории; на полученные за мясо деньги они там же покупали товары. Отправляясь в факторию, кочевники обычно прихватывали и пушнину. 

Продолжалось наше путешествие по стойбищам пять суток. Оленины закупили вдосталь. Комсомольцы показали себя молодцами, особенно Рольтен. Между прочим, еще перед выездом в тундру я заметил, что парень вроде чем-то смущен. Спрашиваю: «Ты нездоров?» Он молчит. В пути узнаю от Емалькайта, что некий Пинетейгин, сын бывшего ванкаремского богача, отговаривал Рольтена от поездки; «Зачем едешь? Я скажу тебе: на тебе кухлянка чистая, белая, а завтра она будет в крови, тебя убьют!» Парень не струсил, но угроза, видимо, встревожила его. И вот на первом собрании в тундре юноша рассказал все это народу. Оленеводы возмутились: «Как смеет Пинетейгин говорить, что мы хотим убивать?! Пусть только покажется к нам»!..» 

Обратный путь в Ванкарем был нелегок; мы попали в злющую пургу. Мороз — больше сорока градусов, итти против ветра невозможно. Собаки то и дело останавливались, лапами продирали залепленные снегом глаза. Не один я — даже бывалые чукчи промерзли до костей. В Ванкареме меня ждали новые заботы: надо было послать нарты за бензином и плавником, перевезти мясо. Собачьи упряжки поработали на славу. Наши песики притащили на нартах в Ванкарем даже тридцатипудовый мотор с мыса Северного. Такого тяжелого груза чукотские упряжки никогда еще не перевозили. 

Я попросил офицера описать быт и нравы чукчей. 

— О чукотском гостеприимстве вы, конечно, слыхали, — сказал Небольсин. — В своих поездках мне доводилось останавливаться у разных людей. Как бы ни был беден чукча, он пригласит вас к своему очагу и угостит всем, что у него есть; никто не откажет путнику в приюте и пище. А сам чукча никогда не забудет оказанную ему услугу. Как-то на пути с мыса Шмидта в Ванкарем упряжка моего знакомого Келегуэ попала в пургу. Собак сбивало с ног, они теряли силы. Ночью в полусотне километров от Ванкарема три собаки замерзли, остальные едва доплелись к стойбищу. Я сидел у себя. Вдруг входит Келегуэ, совсем закоченевший. Я протянул ему дымящуюся папиросу, а он не берет; вид у него больной. Налил я ему крепкого чая. Келегуэ жадно выпил несколько стаканов и вдруг заговорил дрожащим голосом: «Если бы не ты, пропал бы я сегодня, как мои три собаки… На мне были твои меховые брюки, и я не замерз!» Меня очень тронуло это проявление благодарности. Я знаю, что теперь Келегуэ — один из моих вернейших друзей. 

— А как население отнеслось к летчикам и челюскинцам? 

— Когда в поселках ждали прибытия людей со льдины, между хозяйками-чукчанками возникло соперничество: у кого в яранге будет чище и приятнее? В Ванкареме на берегу, под открытым небом, постоянно топилась водомаслогрейка для самолетов; этим хозяйством ведал комсомолец Тынаэргин, в прошлом — кочевник-батрак. Года два назад он пришел из тундры на побережье, и заведующий факторией отправил умного парня в Анадырь. Там Тынаэргин учился в школе и вступил в комсомол. Он влюблен в авиацию, его мечта — научиться летать. Я не собираюсь прослыть пророком, но этот чукча будет пилотом! Вы не видели Тынаэргина? Он прилетел со мной из Уэллена. Каманин берет его в Приморье, в свою авиационную часть. 

Как и Тынаэргин, все его сородичи в восторге от наших летчиков. Чукчи дали им прозвища: Молоков у них — Ымпенахен, «старик»; Каманин — Аачек, то есть «молодой человек». Многие парни говорили мне, что хотят стать мотористами. Вообще чукчи проявляют большую склонность к технике, большинство научились отлично ремонтировать моторы вельботов. Однажды в пору охоты на морского зверя во льдах сломался винт вельбота; чукчи выточили винт из моржовой кости, поставили его вместо стального и возобновили плавание. В стойбищах вы можете теперь увидеть у ребят новые игрушки из кости: самолеты с вращающимся пропеллером… 

На палубе «Смоленска» призывно зазвонил колокол. Не хотелось мне прерывать беседу с Небольсиным, но нельзя было лишать его удовольствия послушать концерт. По пути в кают- компанию офицер закончил свой рассказ: 

— Самоотверженный труд чукотского населения уже отмечен правительством. В Ванкареме будет построена школа. Лучшие промысловые артели получают моторные шхуны, вельботы, винтовки. Пятнадцать человек премированы ружьями, биноклями, строительными материалами. Среди премированных — девятнадцатилетняя комсомолка Гинуакай, член сельского Совета. Она организовала артель для починки одежды челюскинцев. Да, вот еще что: если будете писать о чукотских делах, не обойдите собачий транспорт. Перевозками на побережье было занято около тысячи собак. Лучшие упряжки с мыса Сердце-Камень, из селения Тунытлин и из Уэллена пробежали по десять-пятнадцать тысяч километров. Разумеется, такая напряженная работа отразилась на собаках, и нам пришлось даже отложить традиционные первомайские соревнования упряжек… Ну, всего не перескажешь!.. 

Концерт уже начался. Не только кают-компания, но даже коридоры были забиты зрителями. «Прощальный, но не навсегда», как туманно возвещали афиши, вечер самодеятельности собрал команды трех судов, летчиков, челюскинцев, участников спасательных экспедиций. Судовые коллективы постарались блеснуть своими дарованиями. Программа состояла из трех больших отделений: сводный струнный оркестр, хор, «квартет сибирских бродяг», имитаторы, жонглеры, певцы-солисты, танцоры, чтецы-декламаторы, фокусники; трое конферансье поочередно вели программу, состязаясь в остроумных шутках. 

Прощальный вечер на пороге Берингова пролива затянулся за полночь, но люди не расходились. Они добросовестно выполнили порученное им Родиной дело и теперь веселились от души, как умеет веселиться советский человек, человек с чистой совестью.

XVII

Двадцать первого мая в бухте Провидения начался «разъезд». С первыми утренними лучами ушел «Красин». Густо дымя, могучий ледокол, напоминающий боевой корабль, взял курс на Берингов пролив, к мысу Дежнева. Оттуда «Красин» должен был пойти к берегам Аляски, в Ном, и принять Маврикия Слепнева с его самолетом. Следом за «Красиным» к Уэллену отправился «Сталинград». 

Моряки «Смоленска» тоже готовятся к отплытию. На борт парохода поднимают самолеты. Пилоты наблюдают, как мощные краны подхватывают со льда их машины. 

Солнце вышло из-за гор, окрасив береговые склоны в мягкие оранжево-розовые тона. Капитан «Смоленска» вызвал на мостик боцмана и отдал короткое приказание. Боцман мигом слетел на палубу, и сразу же быстро, без суеты, моряки стали выбирать ледовый якорь и поднимать трапы. 

Звякнул машинный телеграф. Круша подтаявший береговой припай, «Смоленск» развернулся в широком коридоре, оставленном «Красиным». Впереди открылся Тихий океан. 

Прощай, Берингов пролив! 

Проходя по палубе, я услышал постукивание ключа: начала работать пароходная радиостанция. Но — увы! — еще утром журналистов предупредили: ввиду большого скопления телеграмм для корреспондентов установлен строгий «паек» — не белее полутораста слов в сутки. Что расскажешь на половине странички! Придется крупные материалы отложить до Петропавловска. Полярники шутят: «Заготовляйте корреспонденции в засол». 

«Правда» представлена на «Смоленске» двумя спецкорами: кроме меня, энергично сотрудничает в газете Иван Александрович Копусов, заместитель начальника челюскинской экспедиции. С первых дней пребывания на Чукотке он знакомит читателей с событиями в Арктике. Иван Александрович — один из самых уважаемых людей в коллективе полярников, товарищи трогательно относятся к нему. «У Вани больные легкие, и его не следует перегружать», — тактично намекнул мне Бабушкин. Примерно то же я выслушал от Петра Петровича Ширшова. 

Когда я впервые заглянул в маленькую каюту Копусова, он сидел, закутанный в пушистый плед, и внимательно просматривал мартовские номера «Правды», привезенные нами из Петропавловска. Отложив газеты, Копусов приветливо пригласил меня сесть. 

— Вам не трудно будет воздержаться от курения? Врачи, видите ли, протестуют, — извиняющимся тоном сказал он и тяжело закашлялся; на бледножелтом лице выступили красные пятна. Из соседней каюты выглянул врач. Он строго посмотрел на меня, потом перевел взгляд на Копусова: 

— Ничего тебе не требуется, Ваня?.. Микстуру пьешь? 

— Да, да, спасибо, все у меня есть… Вот уж не вовремя болезнь обострилась!.. 

— Болезнь никогда не бывает ко времени, — заметил врач. 

Воспользовавшись случаем, я спросил доктора о заболеваниях в лагере. 

— Серьезных заболеваний было только два, — ответил он. — У Шмидта грипп сразу принял тяжелую форму и вызвал осложнения. Потом гриппом захворал Николай Николаевич Комов, метеоролог, — он часто навещал Отто Юльевича… Одиy из наших товарищей стал жертвой своего легкомыслия: объелся медвежатиной. Польстился на сырую почку, да еще запил молоком от убитой медведицы! Ну и проболел больше двух месяцев. 

— В лагере, мне кажется, организм людей лучше сопротивлялся болезням, — заметил Копусов. — А вот на берегу многие расклеились, поддались. Человек десять грипповали уже на Чукотке.

— Живя на льдине, мы меньше всего занимались собой, — задумчиво продолжал Копусов. — Только теперь сказывается все пережитое. Там я не ощущал всей серьезности положения. Почему-то мало думалось об этом. 

Иван Александрович отдернул занавеску иллюминатора, и солнечные зайчики весело заплясали по стенам каюты. «Смоленск» шел двенадцатимильным ходом, вспенивая воды Берингова моря. Позади таяли берега острова Лаврентия. 

— Вот и кончились льды. Скоро ли придется их снова увидеть? — словно размышляя вслух, сказал Копусов. — Вот иметь бы дар описать наших товарищей! Простые, смелые и преданные сердца, — с таким коллективом никакой враг не страшен! Знаете, Лев Борисович, у нас ведь, действительно, не было паники. И страха, этакого противного, мелкого страха за свою жизнь, тоже не было… 

Он взволнованно вспоминал товарищей, проявивших в трудные минуты мужество и организованность. И ни слова о себе, о том трудном, что выпало на его долю. 

Копусов не был новичком в Арктике. Полтора года назад он прошел Северным морским путем на «Сибирякове». Уже тогда обнаружились его организаторские способности. На посту заместителя начальника челюскинской экспедиции этот мягкий и застенчивый человек показал удивительную энергию и настойчивость. 

Боясь утомить больного, я коротко изложил Копусову «корреспондентский план»: до Петропавловска нам надо собрать у челюскинцев возможно больше статей, рассказов, воспоминаний, чтобы передать все эти материалы через камчатскую радиостанцию в редакцию. 

Копусов оживился: 

— Наметим сразу же темы и авторов, часть дела я возьму на себя. 

Спустя полчаса у нас был готов длинный список будущих статей: «В ледовом плену» — капитан Воронин, «В ожидании катастрофы» — физик Факидов, «Агония корабля» — Копусов, «Последняя вахта», «Нити связи протянуты», «Поселок в Чукотском море», «С киноаппаратом в Арктике»… 

— Сколько набралось? — спросил Копусов. 

— Двадцать восемь. Только бы написали! 

— Не сомневайтесь. Какой срок? 

— Дней пять, не больше. До прибытия в Петропавловск надо еще переписать эти статьи телеграфным языком со всеми тчк, зпт, квч и без предлогов… 

Иван Александрович сдержал обещание: спустя неделю мы располагали тридцатью двумя статьями и очерками челюскинцев, множеством фотографий и рисунков. Одни выдержки из дневника штурмана Михаила Гавриловича Маркова составили восемьдесят шесть листочков — около девяти тысяч слов. Никто из названных Копусовым авторов не отказался написать, как умеет, для «Правды». 

Давая очередной «литературный заказ», Иван Александрович приглашал автора к себе: 

— Вот что, дружище: карандаш и бумага у тебя найдутся? Хорошо! Садись в уголке и пиши для «Правды». Тема твоя… 

— Да не умею я! — клялся машинист, кочегар или матрос. — Сроду не приходилось!.. 

— Вот и я, представь себе, боялся, что ничего не выйдет, а попробовал и получилось… Ты помнишь, как четырнадцатого февраля с утра мы вытаскивали вещи из полыньи? 

— А как же! С вельботом еще намучились… 

— Вот-вот… Ты все это, дружище, и опиши, будто своей семье сообщаешь. Насчет слога не опасайся — в редакции исправят. Все ясно? 

— Неловко как-то… 

— Честное слово, осилишь! Чего доброго, еще иного журналиста за пояс заткнешь. Но только не тяни: даю тебе три дня… 

Это Иван Александрович был повинен в том, что обыкновенный карандаш стал самым дефицитным предметом на «Смоленске»; в дело шел любой огрызок… 

Копусов и сам пристрастился к корреспондентской деятельности. Каждый вечер после ужина мы совместно писали очередную радиограмму, предельно используя свой голодный радиопаек. Временами состояние Копусова улучшалось, и тогда он с увлечением говорил о будущих полярных экспедициях. Но врач не разделял его энтузиазма: у Копусова развивался туберкулезный процесс; болезнь, подтачивавшая его организм уже несколько лет, в ледовом лагере обострилась.[5] 

За три дня плавания мы спустились почти на тысячу миль к югу. Солнце грело щедро, по-летнему, и гуляющие на верхней палубе искали укрытия в тени. Давно ли они мечтали о солнечных днях! 

С восхода до заката на судне слышался треск киносъемочных аппаратов. Четыре человека без устали вертели ручки и запускали «кинамки», стремясь запечатлеть на пленке все, что им казалось достойным внимания. Операторы порой бахвалились: 

— Я заснял Молокова, танцующего «русскую». Здорово?

— A y меня Ляпидевский с Кариной на руках! 

— Сентиментальность! Вот капитан Воронин со штурманом Марковым у карты Северного морского пути — это кадры!.. 

Главной темой бесед был Петропавловск. Даже команда парохода, лишь несколько недель назад оставившая камчатский порт, радовалась предстоящему посещению города. Что же говорить о полярниках, которые почти десять месяцев как покинули Мурманск — последний город Большой Земли на их ледовом пути… Одни предвкушали удовольствие пройтись по улицам Петропавловска и смешаться с толпой. Другие грезили о «настоящей» парикмахерской. Женщины за время стоянки намеревались обновить свои туалеты. Иные втихомолку, чтобы не обидеть судовых коков, уговаривались сходить в ресторан. Многие ждали встречи с друзьями по прежним походам. Массовое нашествие готовилось на книжные магазины и библиотеки-читальни Петропавловска. 

Рация «Смоленска» тем временем захлебывалась в потоке поздравительных телеграмм. Москвичи, киевляне, ленинградцы, иркутяне, харьковчане, алма-атинцы, севастопольцы, жители безвестных поселков и деревень приветствовали победителей Арктики. 

Как-то перед Петропавловском я разговорился с Молоковым. В среде полярников он прослыл «молчаливым», но Василий Сергеевич с этим не был согласен: «Такая молва пошла обо мне с той поры, как мы целые дни летали между Ванкаремом и лагерем. В такое время не до разговоров! Тут уж не я один, а и все летчики поневоле были молчаливыми…» Неожиданно Молоков заговорил о массовом стремлении советских людей к отважным подвигам и самоотвержению. 

— Мы — люди русские, но внутренняя, так сказать, пружина у нас уже не та, что прежде. Конечно, смельчаки никогда не переводились на Руси. Но для миллионов таких, как я, жизнь была мачехой. А родная моя мать с темна до темна работала, сгибаясь в три погибели, чтобы детям и самой не умереть от голода. Вот и я с девяти лет гнул спину, зарабатывая на хлеб, до самой революции оставался неграмотным. Ну, а тут у простых людей спина распрямилась! 

Молоков говорил быстро, возбужденно, взмахивая ладонью, словно подрубая ствол дерева. Я не думал, что он может обнаружить такую страстность и с тех пор не называл его «молчаливым». Этот эпитет, пожалуй, скорее подходил Сигизмунду Александровичу Леваневскому. 

На борту «Смоленска» Леваневский держался особняком; в кают-компании он появлялся лишь за обедом, да и то в последней смене. В часы заката его можно было видеть в одиночестве на корме. Скрестив руки и прислонившись спиной к самолетному ящику, он долго смотрел, как темнеют краски океана, и провожал взглядом белые гребешки вспененных вод. О чем думал этот тридцатилетний человек со сжатыми тонкими губами? Я не решался нарушить его сосредоточенное внимание, но однажды, когда Леваневский, поеживаясь от холода, возвращался в каюту, я остановил его: 

— Сигизмунд Александрович, мне необходимо побеседовать с вами для газеты. Назначьте время… 

— О чем? — прервал он. 

— О ваших полетах на Севере. 

— По-моему, это ни к чему, — твердо сказал летчик. — Если же вас интересует последний полет… 

— Конечно! 

— …то я предпочитаю сам о нем написать, — неожиданно закончил он. — Завтра в этот час сможете получить. А интервью я, знаете, не признаю: бол-тов-ня! 

Он был точен. Его аккуратные строки с тонко очерченными буквами заполнили две страницы. Статья была написана в стиле строгого отчета, но в последней части летчик, очевидно, отдался настроению и ярко передал свои ощущения при аварии в Колючинской губе: 

«Чувствую — машина проваливается… Успеваю накрутить до отказа стабилизатор. Выключаю контакт. И сразу слышу скрипящий звук: фюзеляж коснулся льда. Самолет бежит… В глазах потемнело… Очнулся, смотрю — Ушаков тормошит меня за плечо: «Ты жив, жив?..» Вытащил меня из кабины. Вижу: по тужурке стекает кровь; коснулся лица — руки в крови. Ушаков достал бутылочку с йодом, вылил на рассеченное место, разорвал белье и забинтовал мне голову…» 

Около полуночи, сидя на койке в сумрачном твиндеке, я услышал, как кто-то негромко называет мою фамилию, и разглядел фигуру Леваневского. 

— Вы ко мне, Сигизмунд Александрович? 

— Не спите? — спросил он дружелюбным тоном, в котором проскальзывало некоторое смущение. — Еще не отправили в редакцию мою статью? 

— Нет, передам из Петропавловска. 

— Мне надо добавить несколько слов, у вас есть карандаш? 

Он встал под фонарем и, приложив листок к стене, приписал несколько слов. 

— Разберете? 

Поднеся листок к свету, я прочел: «Тяжкое было падение, но еще тяжелее пробуждение. Побежденным себя не считаю». 

Присев на край койки, Леваневский обвел нашу каюту критическим взглядом: 

— Ваш твиндек производит довольно гнусное впечатление. Впрочем, сюда приходят только ночевать. Вы то по-моему, целый день проводите в кают-компании или у Копусова?..

Кстати, раскройте мне секрет общительности корреспондентов: каким образом они так быстро устанавливают короткие отношения? 

— Компанейские ребята! — заметил из темноты мой сосед Саша Святогоров. 

— У вас, видимо, веселое общество? 

— Приходите к нам почаще, Сигизмунд Александрович, — пригласил Святогоров. — Днем у нас светло и даже уютно. Отдыхайте сколько угодно!.. 

На лицо Леваневского легла тень, он поднялся. 

— Прощайте! Проводите меня до выхода, там якорные цепи свалены, не пробраться, — с раздражением проговорил он. У порога летчик остановился и продолжал уже мягче: — Когда будете посылать мою статью, предупредите редакцию, что я прошу не сокращать последнюю часть. Для меня это важно. 

Мы вышли на палубу и остановились у дверей в кают-компанию. 

— Зайдемте, Сигизмунд Александрович? 

— Не охотник я до галдежа! 

В кают-компании Ляпидевский и его штурман Лев Петров забивали кости против обычных своих партнеров — Доронина и Галышева. За столом в углу сидел Водопьянов, а над ним, лукаво улыбаясь, склонился Кренкель: 

— У тебя, Михаил Васильевич, я вижу — самый сенокос? Каковы же травы? 

— Ладно, будет тебе смеяться, — буркнул Водопьянов, продолжая писать. 

— Какой тут смех! Дело нешуточное: из Москвы отправился летчик Водопьянов, а возвращается новое светило литературы. Когда же ты одаришь человечество своим гениальным творением?.. 

Михаил Сергеевич Бабушкин собрал вокруг себя большое общество. Всюду, где появлялся этот милый человек, он вносил жизнерадостную струю, и редко кому доводилось видеть его не в духе. До того, как стать знаменитым полярным пилотом, Бабушкин прошел большую школу жизни: работал мальчиком на посылках, учеником у жестянщика, киномехаником, монтером. Он был в числе первых пяти русских солдат, ставших летчиками. Десять лет назад Михаил Сергеевич впервые применил самолет на разведке морского зверя в Белом море; его успешный опыт получил впоследствии широкое распространение и на Каспии. В тысяча девятьсот двадцать восьмом году Бабушкин прославился полетами на поиски итальянских дирижаблистов; он первым в мире доказал практическую возможность нормального взлета и посадки на дрейфующие льды, проделав это за короткое время пятнадцать раз… Каждую весну Михаил Сергеевич прилетал в горло Белого моря, на остров Моржовец. Поднимаясь в воздух на маленькой «амфибии», он отыскивал лежбища гренландского тюленя и сообщал о них зверобойным судам. В экспедициях «Сибирякова» и «Челюскина» Бабушкин вел ближнюю воздушную разведку льдов. Отзывчивый, деликатный и доброжелательный, он снискал общую симпатию. О Бабушкине говорили: «Ему сорок лет, но его сердца и энергии достало бы на двух двадцатилетних!..» 

Я вышел на палубу и между громоздкими ящиками стал протискиваться к люку твиндека. Теплый южный ветер развел крутую зыбь; нос «Смоленска» захлестывали волны. В бархатнотемной чаше неба вспыхивали и падали звезды, чертя сверкающий след почти до самого горизонта. Еще одна ночь — и мы на Камчатке! Кажется, что самый долгий путь — до Петропавловска, а там уже недалеко и до Москвы… 

Я завернул в радиорубку и набросал две телеграммы. Командованию камчатских пограничников я сообщал, что везу более тридцати статей челюскинцев для «Правды» и прошу при благоприятной погоде выслать навстречу «амфибию»; если же посадка самолета на море невозможна, — направить моторный катер к входу в ковш. Другую телеграмму я отправил камчатским радистам. 

Утром прибыл ответ радистов: связь с Хабаровском поддерживается несколькими аппаратами. «Обеспечим быструю передачу пятидесяти тысяч слов». Стало неловко: пока еще я успел «перевести на язык телеграфа» едва ли четвертую часть этого количества. 

Погода обманула мои надежды: океан не утихал, и на самолет нечего было рассчитывать. «Смоленск» входил в ковш. Я сбегал в твиндек за драгоценным пакетом с дневниками и статьями челюскинцев. 

Над Петропавловском — ночной фейерверк, пачками взлетают зеленые, красные, белые, оранжевые ракеты. «Смоленск» замедляет ход и в сотне метров от обрывистого берега становится на якорь. Город скрыт за скалой, в двух-трех милях. С огорчением узнаю, что в порт мы войдем лишь завтра утром. 

Пришлют ли за мной катер? Одиннадцатый час, палуба опустела. Уже теряя надежду, я все еще вглядываюсь во мрак. Очертания утесов принимают странные формы, всплески моря напоминают шум мотора… Еще четверть часа, и ждать больше нечего! Проходит двадцать минут. И еще пятнадцать… С горьким чувством поплелся я в твиндек… 

— Эй, на «Смоленске»! — слышится глухой голос за бортом. 

Не веря ушам, подбегаю: 

— Катер? От пограничников? 

— А вы кто? — повторяет тот же голос. 

— Корреспондент газеты «Правда». 

— За вами и приехали!

Стучусь в каюту Копусова. Он выходит вместе с механиком Колесниченко. 

Легкий веревочный трап перекинут за борт. Пограничники на катере держат его нижний конец. Засунув глубже под тужурку пакет с материалами, перелезаю через борт. Нащупываю ногами перекладину. Внизу — вода, трап раскачивается, деревянные перекладины скользят… Неприятный спуск!.. Сильные руки подхватывают меня. «Здравствуйте, товарищ корреспондент!» Катер покачивается на волнах. Теперь спускается Конусов. Через минуту с нами и Толя Колесниченко. 

Через полчаса мы — на Петропавловской радиостанции. Аппаратная ярко освещена. Связисты разочарованы: «У вас только двенадцать тысяч слов? А мы готовились! Утром добавите? Добро!..» Первой уходит наша с Копусовым радиограмма о прибытии «Смоленска»; за ней — восемьдесят шесть листочков дневника Маркова. До утра надо продиктовать машинисткам минимум пять-шесть статей челюскинцев… В Москве сейчас три часа дня; можно надеяться, что в завтрашнем номере «Правды» появится начало марковского дневника. 

Утро. Над сопками пролетает эскадрилья самолетов. Они кружат над бухтой и празднично украшенными улицами. Навстречу «Смоленску» выходит флотилия судов, пестро расцвеченных флагами. Все население Петропавловска вышло на берег. Мне вручают радиограмму из редакции: корреспонденции получены; начали печатать дневник; Копусову — особая благодарность главного редактора за активную работу для «Правды». Спустя два часа — новая радиограмма: по поручению редакции из Хабаровска вылетит в Петропавловск через Охотское море двухмоторный гидроплан «С-55»; надо подготовить все материалы и вручить их командиру «летающей лодки». 

Днем, когда в городском театре шло торжественное заседание, в порту пришвартовался «Красин». В фойе театра молодцеватой походкой вошел моложавый человек в фуражке морского летчика и светлокоричневой кожаной куртке с металлической застежкой «молния». Поровнявшись со мной, он вежливо козырнул и, поглаживая коротко подстриженные усики, приглушенным баском спросил: 

— Вы москвич? Не знаете ли, Виктор Львович Галышев здесь? 

— Он в президиуме, на сцене. 

Не трудно было догадаться, что передо мной — Маврикий Трофимович Слепнев. 

— Выступления не окончились? Отлично, и я успею! Впечатлений масса… Вы фотограф, кинооператор, корреспондент? Простите, как ваша фамилия?.. А, слыхал! Значит, плывем вместе? Ну, я пошел… Как это у Пушкина? «Он возвратился и попал, как Чацкий, с корабля на бал».

Словоохотливый летчик направился в зал, откуда послышались аплодисменты. 

В фойе влетел, запыхавшись, Миша Розенфельд: 

— Опять встретились! Третий раз в этом месяце… 

— Ты откуда? 

— Были с Изаковым на радиостанции. Сюда идет «Сучан», везет почту из Владивостока. Завтра будем читать свежие московские газеты. 

— С опозданием на три недели. 

— Это что! В Уэллене рассказывали о местном учителе. Он, будто, привез из Хабаровска комплект газет за целый год и ежедневно прочитывает очередной номер. Непонятно? Ну, скажем, сегодня учитель читал газету за двадцать девятое мая… прошлого года. Новых то нет! 

Миша сыпал новостями, перескакивая с темы на тему. Он красноречиво описал поход «Красина» на Аляску. Несколькими штрихами охарактеризовал Слепнева. Мимоходом вспомнил об индейце по имени Эли, с которым познакомился в Номе, и о старике-греке со странной фамилией Грамматика, просившемся на ледокол, чтобы «за любую плату» его доставили в Европу… 

Появился Борис Романович Изаков. 

— Завтра лечу в Москву, — заявил он скучающим и словно недовольным тоном. 

— Каким способом, с кем? — дрогнувшим голосом воскликнул Миша. 

— Самолетом, самолетом, — как бы поучая, дважды повторил Борис Романович. — Переходя с одной машины на другую, рассчитываю добраться до Москвы за пять дней. 

— Допустим… А отсюда до Хабаровска как? — ревниво допрашивал Миша. 

— На летающей лодке, на гидросамолете, — подчеркнуто-любезно ответил Изаков. 

— Счастливец! Перелет Камчатка — Москва! Вам будет о чем написать, Борис Романович!..

XVIII

Город Петропавловск-на-Камчатке окружает бухту. По склону сопки черной змейкой вьется тропинка. Она поднимается на вершину, теряясь среди пятен побуревшего снега. В долине между сопками журчит весенний ручей. У подножия он вливается в бурный поток, с гулом несущийся к бухте. Шум вешних вод заглушает голоса города и гудки пароходов в порту. Ветер гонит по небу густые клубы облаков… Каково сейчас над холодным Охотским морем? Где хабаровская «летающая лодка»? Прибудет ли она сегодня?.. 

Мы на вершине сопки. Мой спутник, запрятав руки в широкие рукава кожаного пальто, сидит на почерневшем пне. Сощурив глаза, он подставляет обнаженную голову солнечным лучам, и ветер шевелит поредевшие волосы. Солнце ласково освещает Михаила Сергеевича Бабушкина. 

Мы столкнулись на окраине города, у подножия сопки. Наше восхождение продолжалось больше часа. Бабушкин восхищался пейзажами, открывавшимися за каждым поворотом тропинки, и искал в них сходства с живописными местами его родного Подмосковья. Он рассказывал о своих странствованиях по свету и юношеских скитаниях, с нежностью вспоминая о семье. Но стоило заговорить об его полетах в Арктике, как лицо Михаила Сергеевича принимало скучающее выражение: «Не надо об этом… Такая кругом благодать…» 

Близился полдень, когда мы двинулись в обратный путь, осторожно спускаясь по крутой тропке к городу. Бабушкин шел, не сгибаясь, высоко подняв голову и весело насвистывая. 

— Вы, Михаил Сергеевич, почти двадцать лет в авиации, любите свое дело, — сказал я. — Почему же вы избегаете говорить о нем? 

— Да, природа мудро устроила, — задумчиво проговорил Бабушкин, словно отвечая на свои мысли. — Мне вот сорок лет. Некоторые утверждают, будто этот возраст — за пределами физиологической нормы летчика. Но какая это, с позволения сказать, норма? Одни говорят: «Тридцать лет — предел». Другие пощедрее: «Тридцать пять». А потом, дескать, человек «вылетывается» и в пилоты больше не годен. Вылетывается. Словечко-то какое!.. 

— Разве это так? 

— Ерунда. Я сужу по личному опыту. Конечно, у меня уже нет тех физических данных, что были лет восемь-десять назад, нет и былой неудержимой тяги к полетам. Тогда я буквально совладать с собой не мог: скорее бы вырваться в воздух. Теперь же умение и опыт сохранились, но физические возможности — не те: прежняя нагрузка стала для меня тяжела. Я могу делать в полете все, как и десять лет назад, но острой потребности летать у меня уже нет. Для дела, для цели — могу; но так, «вообще», — нет желания. Вот тут и проявляется мудрость природы, устанавливающей прямую связь между потребностями и возможностями. 

— Однако вы не ответили на вопрос: почему избегаете разговоров о своих полетах? 

— Извольте. Если я спрошу, при каких обстоятельствах вы писали свою корреспонденцию две недели или два месяца назад, вы либо признаетесь, что не помните, либо нарисуете приблизительную картину. В таком же примерно положении оказывается и пилот, которого расспрашивают об его прошлых рейсах. Бывают, конечно, исключения: скажем, полет из лагеря в Ванкарем мне крепко запомнился… 

Тропинка вывела нас на узкую улицу. Мы присоединились к группе полярников и пошли к причалу, где стоял «Смоленск». Рядом с Бабушкиным шла чукчанка Вера. С огромным интересом девушка осматривалась вокруг. Все казалось ей удивительным: двухэтажные и даже трехэтажные здания, магазины, океанские пароходы, шумная толпа. Никогда еще Вера не видела такого скопления людей. Как же ей вообразить улицы Москвы и Ленинграда? Михаил Сергеевич с увлечением рассказывал юной чукчанке об огромном советском мире, который ей предстоит увидеть. 

У входа в порт меня окликнул Копусов: 

— Куда вы запропали? Я обыскал весь пароход… С минуты на минуту могут прислать за статьями и снимками для «Правды». А Новицкий и Шафран ушли проявлять пленку, — у них самые интересные лагерные кадры… 

— Где-то гудит мотор, — прислушиваясь, вдруг сказала Вера. 

— На лесопилке, — заметил Копусов. 

— Погодите, погодите, — воскликнул Бабушкин. — Честное слово, дочка не ошиблась: самолет! Вероятно, хабаровский… 

Из-за сопки вынырнула «летающая лодка», ее голубая окраска сливалась с нежным цветом неба. Машина подошла к центру бухты, снизилась и, коснувшись поверхности воды, скрылась за густой завесой брызг. От берега отчалил ветхий катер — по видимому, современник «Таймыра» и «Вайгача»; пыхтя и чихая, он направился к самолету. 

Я побежал на пароход за материалами. В кают-компании уже накрывали стол для хабаровских гостей. 

— Штурман летающей лодки, — представился прибывший на катере беловолосый человек с колючими серыми глазами. — Где корреспондент «Правды» Изаков? 

— Сейчас явится. Когда предполагаете вылететь? — спросил я. 

— Через час двадцать. В Хабаровск сегодня не успеем. Видимо, придется заночевать на западном берегу Камчатки. Вот и командир самолета… 

В кают-компанию вошел немолодой пилот с фигурой репинского запорожца. Ляпидевский, Доронин, Водопьянов и Святогоров окружили старого знакомого: «Где «черный» Иванов? Что делает Мауна? Где Илья Павлович?» 

Передав Изакову пакеты для редакции, я побежал искать Новицкого и кинооператора «Челюскина» Шафрана. Их можно было найти либо в фотолаборатории петропавловской газеты, либо в местной кооперативной фотографии с яркой вывеской: «Ателье».

Лаборатория помещалась в мезонине, куда вела расшатанная винтовая лестница. Поднимаясь, я услышал журчание Новицкого: «Я ему и говорю, а он мне… Тут я заявляю…» 

— Петр Карлович, снимки готовы? — крикнул я. — Самолет уходит! 

— Всякому овощу — свое время, голуба, — наставительно отрезал Новицкий и опять обратился к Шафрану: — Спору нет, медвежатина штука вкусная, но в больших дозах… 

— Самолет уйдет без ваших снимков, Петр Карлович! — простонал я. — Где негативы? 

— Мокнут, — невозмутимо ответил фотограф, погружая толстый палец в ванночку с мутной жидкостью. Затем, показывая на деревяшку, с которой свисали ленты, пояснил: — А эти вот — сохнут. 

— Предупреждаю, что самолет улетит, и снимки останутся при вас. Читатель увидит их в лучшем случае через месяц. 

— Верно, голуба! — вдруг заторопился Новицкий. — Аркадий, где спирт? Чего мы канителимся? 

Шафран протянул бутылку: 

— Мои снимки высохли, сейчас буду упаковывать. 

— А я? А мои? Это, голуба, не по-товарищески! 

Я нетерпеливо тороплю фотографов и, наконец, вырывая из рук Новицкого пакет, скатываюсь по закруглениям лестницы. Вот и крыльцо. Где кратчайший путь? До берега с полкилометра, но «летающая лодка» — на той стороне бухты. Будет ли катер, чтобы переправиться? Во весь дух бегу по центральной улице… Неужели самолет уйдет минута в минуту, как сказал остроглазый штурман? Только задержка может спасти положение. Нельзя же оставить редакцию без таких снимков!.. 

Портовые строения скрывают уголок бухты, где стоит «летающая лодка». Улица поднимается в гору, бежать тяжело, а неумолимое время продолжает отсчитывать секунды: до старта остается только пять-шесть минут. Обегаю длинное здание портового оклада. Кончено! Я опоздал: ясно слышен гул моторов, работающих на малых оборотах. «Летающая лодка» удаляется от берега к центру бухты, на старт… 

В сотне метров вижу катерок, возле него — трое людей. Сжимая драгоценный пакет, мчусь по каменистому берегу, хватаю за рукав бородача в клеенчатом плаще: 

— Выручайте! Важные материалы… в Москву… для газеты «Правда»… Надо передать их на самолет… 

Словно не понимая моей взволнованной речи, люди молча переглядываются. 

— Однако, айдате! — неожиданно откликается бородач. 

Подросток лет пятнадцати с кошачьей ловкостью прыгает на нос катера. Другой, упираясь ногами в податливую прибрежную гальку, сталкивает судно с мели.

— Садись, не мешкай, однако, — зовет меня мрачный дядя в плаще и кивает подростку: — Запускай! 

«Летающая лодка» уже отошла за милю и разворачивается. Еще бы пять минуток! Возможно, нас заметят… 

Чернобородый оттолкнулся багром, катер описал полукруг и побежал, набирая ход. И тут я с ужасом увидел, а еще явственнее услышал, как бешено закрутились винты гидроплана. «С-55» пошел на взлет. С отчаянием наблюдал я за маневрами «летающей лодки». Сейчас она оторвется… Как мог я под конец испортить корреспондентскую работу двух напряженных месяцев!.. 

Что за чудо?! Моторы заглохли. Из люка «летающей лодки» высовывается по пояс чья-то фигура, вероятно — механика. Он пробирается к мотору, хлопочет возле него и внезапно, как театральный Мефистофель, проваливается в люк. Самолет снова разворачивается на старт. 

Нет, теперь не упустим! Бородач сам взялся за руль и ведет катер наперерез гидроплану. Правильный маневр! Летчик, понятно, не пойдет на взлет, пока на пути маячит неожиданное препятствие. Подросток, вскочив на скамеечку, усердно машет флагом. Остается с четверть километра… Нас заметили. Винты замедляют бешеный бег. «Летающая лодка» мерно покачивается на волнах. Не убавляя скорость, человек в плаще ведет катер прямо навстречу гидроплану. 

— Ку-уда, че-е-ерти-и-и! — орет в рупор борт-механик. — Сво-ра-чива-а-ай! 

Катер резко меняет курс и малым ходом идет параллельно стартовой линии. 

— Стой! Разобьете гондолу!.. — слышен резкий оклик, подкрепленный ругательством. 

Узнаю голос остроглазого штурмана: 

— Что там у вас? 

— Примите материалы для Москвы, — кричу в ответ, размахивая пакетом. 

— Подходи с подветренной стороны! 

Катер медленно огибает «летающую лодку». 

— Товарищ Изаков! Борис Романович! — зову я, но в ответ слышу рев штурмана: 

— Черти полосатые, отсек продырявите!.. Упирайтесь руками! 

Три пары рук, протянутых к отсеку, ослабляют опасные толчки. Слышится спокойный голос Изакова: 

— Передайте, пожалуйста, пакет. 

Завидное хладнокровие! 

Из люка появляется рука, потом меховая шапка и верхняя часть лица. Тянусь к отсеку, чернобородый придерживает меня за пояс пальто. Борис Романович берет пакет.

— Привет Москве! 

Ух, гора свалилась с плеч… 

— В сторону, в сторону!.. 

«Летающая лодка» стартует, подняв за собою водяную завесу. Голубой гидроплан скрывается за сопками. 

В Хабаровске Изаков пересядет на сухопутную машину. Специальные самолеты ожидают его на всей трассе, вплоть до Арзамаса. Через несколько суток мой товарищ войдет в кабинет главного редактора и положит на стол челюскинские пакеты. Пройдет еще ночь, и миллионы людей будут читать очерки полярников о северной эпопее, рассматривать редкие фотографии, снятые в ледовом лагере Чукотского моря. 

— Доставили тебя, однако, — сказал бородач, когда нос катера заскрипел на прибрежной гальке. 

— Как только отблагодарить вас?! Без катера пропало бы мое дело! 

— Не требуется ничего. А на добром слове — спасибо. 

Я не решался предложить этим людям деньги, но хотелось чем-то выразить им признательность. Я вынул красивый деревянный портсигар работы вятских кустарей. 

— Вы курящие? 

— Я не занимаюсь, а этому еще рано, — оказал человек в плаще, указывая на подростка. — Вон Фрол дым пускает. 

На широком лице Фрола расплылась улыбка: 

— Курим. 

Я протянул ему портсигар: 

— Будете вспоминать, как за самолетом гонялись…

XIX

Снова — в Тихом океане. Последний морской переход. На рассвете «Смоленск» войдет в пролив Лаперуза. Весь день справа по курсу тянулась цепочка Курильских островов — исконная русская земля, захваченная японцами. 

Кают-компания опять обрела знакомый вид: неумолчно стучат костяшки домино; Ляпидевский под собственный аккомпанемент напевает баском: «В гавани, в далекой гавани»; внезапно появляется и тотчас исчезает Сигизмунд Леваневский, по-прежнему одинокий и задумчивый; порою заглядывает Каманин и укоризненно окидывает взглядом сборище, словно говоря: «Не делом, товарищи, занимаетесь, не делом!»; перед сном, на руках у матери, кают-компанию навещает самый юный пассажир — Карина Васильева; заходит Бабушкин, иногда с «дочкой» Верой; ероша волосы, страдает за рукописью Водопьянов, а друзья, имея в виду размеры водопьяновского свитка, участливо расспрашивают: «На каком километре держишь?..»

Обычно после ужина Маврикий Слепнев, «аляскинский гость», собирает общество, рассказывая забавные и трагические эпизоды своей богатой приключениями летной жизни. Случайно открылись его незаурядные литературные способности. Было это так. Я получил радиограмму из редакции: собрать рассказы всех семерых Героев Советского Союза — тысячу строк, на полную газетную страницу — и передать их телеграфом из Владивостока; темы рассказов — по выбору авторов. Я попросил Слепнева уделить время для беседы. «Не надо, — возразил летчик. — Сам напишу». Оказывается, с такой же просьбой к нему обратились корреспондент «Известий» Борис Громов и, разумеется, вездесущий Миша. Под вечер, как только Слепнев появился в кают-компании, все три корреспондента одновременно напомнили летчику о его обещании. 

— Согласно утверждению лентяев, «никогда не делай сегодня того, что ты можешь сделать завтра», — следовало бы отложить литературные занятия на сутки, — пошутил Слепнев. — Но я не хочу прослыть бездельником и начну писать сегодня. Возражений нет? Принято единогласно. 

Он ушел в каюту и вернулся с портативной машинкой и стопкой бумаги. 

— Вы, друзья, представляете три газеты, — сказал Слепнев. — Значит, за мной три оригинальных статьи. Итак, мы начинаем!.. 

Он писал, почти не отрываясь; из-под валика машинки одна за другой вылетали страницы. Временами летчик задумывался, решительно рвал лист или перечеркивал карандашом написанное и принимался за новый вариант. 

После полуночи Слепнев вытащил из каретки последний лист. Он писал больше пяти часов. 

— Готово! Три очерка, строк по двести. «Траурный флаг на борту» — о поисках американских пилотов Эйельсона и Борланда» — для «Известий». «Прыжок над Беринг-стримом» — моему другу Мише, в «Комсомолку». «К людям на льдине» — тема, надеюсь, понятна без комментариев — для «Правды». 

Слепнева попросили прочитать вслух, и летчик, выбрав очерк «К людям на льдине», выразительно начал: 

«Пилот держал руку под козырек. 

Все, кроме пилота, держали шляпы в руках. 

Все были очень торжественны. На самолете развевался красный шерстяной флаг. 

Муниципалитет Нома подносил флаг советскому пилоту. 

Пилот держал руку под козырек. Пилотом был я. 

Тысяча километров над замерзшим Юконом была позади. 

Позади были Германия, Англия, Атлантический океан и Соединенные Штаты. Позади были Юкон и все эти Руби, Тананы, Нулаты — чужие городки чужой земли.

Впереди был прыжок самолета на лыжах через самый скверный на всем земном шаре пролив, называемый Беринговым, а затем срочный прыжок на лед. Оттуда, ободренные близостью самолета, люди просили не лететь в плохую погоду, не лететь в туман и пургу. 

Но хорошей погоды в Беринговом море не бывает… 

Я отдал распоряжение механику Левари запустить мотор. 

Механик сказал: «иес, сэр!» — и полез в рубку. 

На вышку морской станции подымался советский флаг. Защелкали аппараты кино, и «Флейстер» медленно тронулся с места. 

На тяжелом, загруженном до лампочек на потолке, самолете было два человека. Один от другого они были отгорожены дверью с открывающейся заслонкой. Кроме того, их разделяли социальный строй, понятия, взгляды. 

Механику Биллю Левари шел двадцать первый год. 

Пилот двадцать лет летал на самолетах, а всего пилоту было около сорока. 

Пилот улыбался, глядя на механика, и вспоминал, что когда-то в Гатчине хорунжий Корнеев так же улыбался, глядя на молодого, неопытного пилота…» 

— Браво, Маврикий! — не удержался Бабушкин, вспомнив, вероятно, свои юные годы, Гатчину и Петроградский аэродром, где он почти одновременно со Слепневым начал авиационную жизнь. 

Маврикий Трофимович улыбнулся старому товарищу и продолжал: 

«Оба компаса показали точно: норд. Механик Левари поднял большой палец вверх. Это означало, что мотор работает хорошо…» 

— Стало быть, «на большой», — громко прошептал кто-то. На него зашикали. 

«Курс был норд, — читал Слепнев. — Слева виднелась скала Следж. 

Я второй раз направил машину через Берингов пролив. Это было тридцать первого марта 1934 года. 

Четвертого марта тысяча девятьсот тридцатого года я первый раз перелетел Берингов пролив, сопровождая два трупа. Полковник американской службы Бен Эйельсон и механик Борланд, один с продавленным сердцем, а другой с расколотой головой, превратившиеся в лед на сорокаградусном морозе, совершали обратный путь из «Сиберии»… 

Скала Следж осталась слева и позади. Впереди показался остров Кинг. Сибирский берег был в тумане, острова Диомида не видно. Шел к концу первый час полета. Я был уже где-то над Полярным морем. Сверху придавливали облака. На стекле появились первые намерзающие капли. Стекла начали покрываться наледью, и машина стала тяжелеть. 

Шел второй час полета. Берингов пролив был уже позади. Впереди была беспросветная белесая мгла, обледенение и смерть…» 

Слепнев на минуту умолк, закуривая трубку, и затем продолжал: 

«И тогда я развернул машину по прибору на сто восемьдесят градусов. Механик что-то записал в книжечку… Я отступал, удаляясь от людей на льдине, и в третий раз перелетел Берингов пролив. 

Через тридцать минут показался американский мыс Иорк. Над мысом тумана не было. Я почти закрыл газ. Сразу стало тихо. Самолет начал левой спиралью уходить с трех тысяч метров к земле и, нырнув под туман на высоте двадцати метров, взял курс норд-вест. Я снова стал перелетать пролив, направляясь к людям на льдине. 

Над головой стояла уже не белая, а серая мгла. Из полыней поднимались клочья тумана. Минуты казались бесконечными. 

Было понятно: если сдаст мотор, все кончено… 

Уже давно пора было показаться мысу Дежнева, но в тумане было невозможно разглядеть хоть что-нибудь. 

На стеклах появились замерзающие капли, мелькнула впереди какая-то темнота. Сделав вертикальный вираж, я снова развернул машину… Опять отступление! 

Через час под самолетом был городок Теллор. На занесенной снегом песчаной косе стояли жители и, задрав головы, смотрели на самолет: «Командор Слепнев не одолел Берингова пролива». 

Самолет сделал посадку, мотор стих. Подвезли на салазках бидоны с горючим. Механик прикрепил к фюзеляжу флаг с серпом и молотом. 

Рано утром «Флейстер», будя жителей Теллора ревом мотора, снова взял курс к людям на льдине. 

Но и на этот раз мыс Дежнева утопал в тумане. Где-то внизу лежал Уэллен. Показался скалистый мыс Сердце-Камень. Нырнув в окно с высоты четырех тысяч метров, я под туманом повернул к Уэллену. 

На снежном поле аэродрома я увидел толпу. Сделав несколько кругов, я сел и подрулил к товарищам. 

Я находился на родной земле, механик Левари — за границей. Еще один этап, и я — в лагере!..» 

Собирая листы и не глядя на слушателей, Слепнев с несвойственным ему замешательством сказал: 

— Все! Приемлемо или… в корзину? Хорошо! Вот так очеркист! Прочти еще! 

На другой вечер, когда весть об очерках Слепнева облетела пароход, в кают-компанию трудно было пробиться. Мы услышали новые эпизоды летной жизни «командора из Сиберии». Вернувшись в Москву, Маврикий Трофимович стал желанным гостем в редакциях.

XX

Лунные блики играли на поверхности моря, поблескивая серебром. Словно хмурые тучи, темнели горы Курильской гряды. Наш путь лежал между ее южной границей и северной оконечностью Сахалина. Ветер крепчал, завывая в антеннах. «Смоленск» шел наперерез крутым волнам, и мириады брызг рассыпались по палубе. 

— Хорошо в такую погоду в теплой комнате, за чашкой крепкого чая, — мечтательно протянул кто-то из постоянных обитателей кают-компании. 

— Третий час, пора по койкам, — заметил Саша Святогоров, поднимаясь из-за стола. 

Он с усилием приоткрыл дверь, но тотчас отступил, не устояв перед напором ветра. 

— Чего доброго, собьет с ног! 

Я нажал плечом на дверь, и мы протиснулись на скользкую палубу. Носовой фонарик нырнул в непроницаемую мглу, а кормовой в то же мгновение взлетел выше Полярной звезды. Тело Святогорова приняло положение дискобола, приготовившегося бросить снаряд. Я почувствовал, что теряю точку опоры… 

— Держись! — крикнул Саша, обхватив мою поясницу. 

Взявшись за руки, мы пробирались к своему твиндеку. Все вокруг издавало разнотонные и тревожные звуки; гремела якорная цепь, завывала антенна, хлопала доска, оторвавшаяся от самолетного ящика, беспокойно гудели тугие канаты, едва удерживая бочки, готовые пуститься в пляс. 

На ступеньках люка хлюпала вода. Лампочка над лестницей погасла. Прижимаясь к сырой стенке и нащупывая нетвердыми ногами ступени, мы спустились в твиндек. 

Все спали. Возле деревянной урны для окурков, в которую можно было посадить среднего размера пальму, на тусклом световом кругу резвились крысы. Завидев людей, они шмыгнули в темный угол. 

Не раздеваясь, мы повалились на койки. Темная волна подхватила меня на гребень и бросила в глубокий сон… 

Знакомые голоса переговаривались: 

— Лаперузов прошли? 

— Прошли. 

— В Охотском? 

— Ага… Крепко подкидывает! Сколько времени? 

— Шестой…

В круглые глазницы иллюминаторов вливался желтоватый утренний свет. Солнечные лучи согревали мрачный треугольник твиндека. 

Миновала последняя ночь в море. Большой пароход раскачивался, как детская люлька. По стеклам иллюминаторов ползли крупные капли, палубу словно окатили из шланга. Осунувшиеся и пожелтевшие пассажиры выбирались из кают и отсеков. Завывала сирена. Густые протяжные сигналы сменялись частыми и отрывистыми, напоминающими ворчание потревоженного зверя. В порозовевшем тумане мелькнула шхуна. «Смоленск» малым ходом приближался к Владивостоку. 

Показался остров Русский. Засновали рыбачьи суда, моторные лодки, буксиры. Метрах в десяти пронесся парусник, и рыбак в темном дождевике прокричал в рупор: «Привет героям!» Из бухты Золотой Рог взлетел гидроплан. Пилот снизился почти до верхушек мачт и на крутом вираже выбросил какие-то пакетики. Воздушные гостинцы мягко падают на палубу. Это — цветы, благоухающие букеты ландыша и сирени. Летчик кидает пачку листовок, разлетающихся белокрылыми птицами. Навстречу идет военный корабль. Морские силы Тихого океана приветствуют победителей Арктики. Кажется, будто вдоль палубы протянуты белоснежные паруса; это стройные шеренги краснофлотцев в летней форме. Вдруг на горизонте появляются три странных облачка: задрав носовую часть, мчатся торпедные катера. С нарастающим гулом приближается воздушная эскадрилья. Из бухты движется несчетное число судов во главе с ледоколом «Добрыня Никитич». Встреченный стоголосым хором гудков, «Смоленск» входит в порт. 

Вот он — Владивосток, наша дальневосточная столица! Зеленые склоны сопок точно устланы гигантским пестрым ковром: десятки тысяч горожан в праздничных одеждах ожидают полярников. 

Бабушкин, возбужденно смеясь и сжимая ладонями поручни, вглядывается в толпы людей на берегу. Побледневший Каманин, скрывая волнение, что-то кричит штурману Шелыганову. Копусов мигает увлажненными глазами. Задумчиво поглаживает пушистые усы Владимир Иванович Воронин… 

В толпе звенит обиженный детский голосок: 

— Папа, ты не видишь меня? Это же я, папа! Да гляди же сюда!.. 

Маленький Аркаша Каманин, размахивая ручками, бежит по трапу и попадает в объятия отца… 

Ровно через десять лет мне снова довелось стать свидетелем встречи отца и сына Каманиных. Это было летом 1944 года на военном аэродроме возле провинциального польского городка. Войска Первого Украинского фронта вышибли гитлеровцев с советской земли и гнали дальше на запад. Истерзанная Польша освобождалась от оккупантов. Я приехал с советским генералом, командовавшим соединением штурмовой авиации, на полевой аэродром. Только что к липам, под защиту их пышных крон, подрулил связной самолет. 

Юноша-летчик с погонами сержанта, выскочив из кабины, быстрым шагом идет к землянке дежурного и замирает, увидев командира соединения. «Летал?» — спрашивает генерал. — «Так точно! Доставил пакет». — «Отметишься у дежурного, возвращайся — отвезу тебя в штаб», — говорит генерал и обращается ко мне: «Не узнаете? Конечно, десять лет! А ведь вы с этим пареньком ехали от Владивостока до Москвы. Помните «челюскинский» поезд?.. Это мой сын Аркадий»… 

В 1934 году И. В. Сталин, беседуя с летчиками и челюскинцами в Кремле, сказал: нашей стране нужны смелые люди. В эти же дни Николай Каманин писал: «Я буду учиться, воспитывая в себе смелость, совершенствуя свое летное искусство. И в ту минуту, когда кто-либо посмеет поднять руку против нашей Родины, я поднимусь со своим соединением в воздух, полечу, куда прикажут, в любую точку земного шара, буду бомбить и стрелять так, чтобы отбить охоту к нападению на СССР». 

Все эти десять лет Каманин упорно учился. Из лейтенанта он стал генерал-лейтенантом. Каманин сдержал клятву, данную народу, Родине, Сталину. В дни войны он водил соединение штурмовиков в бой против фашистов. Сын летчика шел по стопам отца.

XXI

У перрона владивостокского вокзала стоял специальный поезд. Девять тысяч четыреста километров до Москвы экспресс должен был пройти за семь с половиной суток. До отхода оставалось минут двадцать, когда на перроне появились двое весьма странных молодых людей. Первый, с блуждающим взглядом и взъерошенной шевелюрой, торопливо бежал вдоль состава, размахивая металлическим штативом и поминутно останавливаясь: «Здесь комендант? Комендант здесь?..» Другой — в кепке, сдвинутой на нос, и в ватной куртке, обливаясь потом, со скорбным видом плелся позади, таща на спине чудовищно раздувшийся рюкзак. 

— Тот, со штативом, несомненно, фотограф, — определил Слепнев. — А унылый в кепке — его помощник, нечто вроде подносчика патронов. У него выражение лица человека, который всю жизнь не выходит за пределы функций «второго номера»… 

Незнакомец подскочил к нашему вагону и схватил летчика за пуговицу. 

— Вы комендант? — вскричал он, размахивая своим металлическим орудием.

— По каким признакам вы судите? — уклончиво, но с обычной любезностью спросил Слепнев, отступая на шаг. 

— Дайте мне коменданта поезда! Почему возле состава нет коменданта? Непорядок! 

— Кому я понадобился? — послышался голос железнодорожника, выходящего из тамбура. — Я начальник поезда. 

— Ни с места! Нет, спуститесь на одну ступеньку. Экий вы, право! Вот так, так… 

Он потащил коменданта вниз. 

— Кто вы такой? Зачем я вам? — испуганно бормотал железнодорожник. 

— Не упирайтесь! Стойте! 

Незнакомец отпрыгнул назад и, кинув штатив «второму номеру», выхватил из кожаного футляра, висевшего на ремне через плечо, маленький фотоаппарат. 

— Стойте же! — закричал он, приседая. 

Он покрутил серебристую головку аппарата: щелк! Снова покрутил: щелк! 

— Благодарю… Ваша фамилия, товарищ начальник? 

— Послушайте, кто вы такой? 

— Как, разве вы не получили моей молнии из Раздольного? Я телеграфировал часа два назад. Наш самолет сидел там на «вынужденной». Я просил задержать отправку этого поезда до нашего прибытия — на каких-нибудь полчасика, но, как видите, мы успели… 

— Какая мелочь — полчаса! — язвительно перебил железнодорожник. — Да хотя бы на сутки! 

— Правда? Я сразу, как увидел вас, подумал: с этим человеком можно работать! — снисходительно сказал фотограф, сразу впадая в фамильярный тон. 

— Откуда вы появились? 

— Из Свердловска. Я — Виктор Темин, фотокорреспондент газеты «Уральский рабочий». Со мной москвич Тюпик, репортер. Мы озабочены сейчас вопросом о месте, о своей жилой площади. Нам не обязательно отдельное купе. 

— Пройдите в этот вагон, к корреспондентам, в пути посмотрим. Придется пока потесниться. 

Мы поняли, что надежды на спокойное путешествие до Москвы рушатся… 

Специальный поезд отошел, сопровождаемый горячими напутствиями жителей Владивостока, заполнивших перрон, вокзальную площадь и прилегающие улицы. Полярники стояли у окон, прижимая к груди огромные букеты и раскланиваясь, как солисты на концерте. За эти сутки оранжереи и цветники города опустели. Корзины и букеты лежали на диванах, столиках и полках, заполняли проходы и багажные отделения. Кто-то ухитрился подвесить гроздь сирени к люстре под потолком. Отовсюду струился аромат, нежный, приторный и терпкий. Пассажиры пробирались по коридорам на цыпочках, как балерины, боясь повредить цветы. 

Поезд вынырнул из дымного жерла тоннеля и понесся вдоль пригородов Владивостока. По обеим сторонам путей, на склонах насыпей, мостиках, виадуках и крышах домов стояли провожающие. Поезд мчался в живом коридоре. Люди размахивали платками, подкидывали вверх шапки, что-то кричали. Мелькали тысячи и тысячи лиц — восторженных, доброжелательных, любопытствующих. 

Всю ночь, как только поезд замедлял ход у очередной станции, в вагоны врывался гром оркестров, раскаты «ура» и дружные вызовы: «Ка-пи-та-на Воронина-а-а! Молокова! Бабушки- на-а!» На станции Иман к нам в вагон вошли несколько женщин в расшитых украинских платьях — крестьянки ближнего колхоза. Старшая спросила нараспев: 

— А девонька Карина, что на море родилась, не здесь? 

— Она с матерью в другом вагоне, еще спит. 

— Нехай спит на доброе здоровьичко. Мы ей гостинчик принесли, сховайте покамест… 

Женщины ушли, оставив ведерко душистого меда. 

На остановках полярникам подавали пачки телеграмм. Население городов, лежавших на пути поезда, приглашало задержаться хотя бы на сутки или несколько часов; об этом просили и города, расположенные в стороне от транссибирской магистрали: Горький, Саратов, Казань, даже Алма-Ата… 

Телеграф маленькой таежной станции принял депешу от Куйбышева. Ближайший соратник И. В. Сталина называл Воронина доблестным капитаном. Владимиру Ивановичу передали телеграмму. Водитель «Сибирякова» и «Челюскина» покраснел, глаза его увлажнились. Он быстро вышел в коридор и долго, в одиноком раздумье, стоял у окна. 

Пятьдесят тысяч хабаровских горожан и колхозников из окрестных селений ждали на привокзальной площади. Здания пестрели гирляндами цветов. В тамбуры и окна вагонов полетели букеты. Толпа увидела Владимира Ивановича. «Во-ро- нин!» — закричали сотни голосов. Его вынесли на руках. Капитан выступил с речью. Он говорил о русских людях, которым в советское время выпало счастье завоевать и освоить великую водную магистраль Арктики, о строительстве социализма на Севере, о народах Заполярья, которых Сталин привел к возрождению. «А что до нас, полярных моряков, то мы выполнили свой долг, как полагается советским людям, и будем неизменно служить Отечеству всей своей жизнью!» 

К поезду направилась оригинальная процессия: шесть человек торжественно несли деревянный щит, на котором возвышался небывалых размеров торт. Хабаровские кондитеры соорудили «Челюскина», зажатого во льдах Арктики: сливочные льдины надвигались на шоколадный корабль; из трещины, выложенной марципаном, высунулся сахарный медведь, с палубы глядели шоколадные люди; не была забыта даже бабушкинская «шаврушка…» 

— Весит тридцать килограммов, — с гордостью сказал один из авторов этого произведения. 

ТАСС упомянуло о двухпудовом торте в сводке информации для областной печати, и это вызвало неожиданные последствия. В городах на нашем пути, узнав о хабаровском торте, рассудили, по видимому, так: «А разве у нас нет кондитеров! Наши этих хабаровцев за пояс заткнут!..» И началось!.. Чита поднесла полярникам скульптуру из шоколада, крема и теста на тему «В ледовом лагере», шириною в полтора метра, причем сахарные радиомачты возвышались на шестьдесят сантиметров над уровнем океана. Иркутский торт весил сорок килограммов и изображал «Аэродром в Ванкареме». Красноярские кондитеры вылепили рельефную карту побережья и островов Северного Ледовитого океана; чтобы протащить карту-торт в вагон, пришлось с болью в сердце разрезать ее пополам по меридиану мыса Челюскина… 

Население поезда, обладавшее завидным аппетитом, все же не могло справиться с таким изобилием: торты, пироги, изделия из меда, сибирские рыбы особого приготовления и прочая снедь прибывали в угрожающем количестве. 

В Хабаровске к нам присоединились три корреспондента, возле станции Бочкарево подсели еще двое, в Чите — четверо, а дальше мы перестали уже считать. Каждое утро обнаруживались новые журналисты; они появлялись, как грибы после теплого дождя. В четырехместном корреспондентском купе обитали более двух десятков человек. Как только я вставал, на освободившийся диван претендовали пять-шесть товарищей; установилась очередность отдыха, и место никогда не пустовало. У журналистов, которые ехали с Чукотки, напряженная работа была в прошлом, но нашим товарищам, севшим в поезд в Забайкалье или Сибири, приходилось нелегко: им надо было быстро завязать знакомства и связи с полярниками, расспрашивать их и в пути писать корреспонденции. Они спали не более двух-трех часов в сутки, где придется, урывками, и все время бегали по составу, используя каждую возможность побеседовать с летчиками и челюскинцами. 

Далеко за полночь. В коридоре на откидном стуле сидит, сгорбившись, молодой корреспондент ростовской газеты Юра Матвеев. Папка на коленях заменяет ему письменный стол. В левой руке он держит блокнот с записями, в правой — вечное перо. Временами Юра задумывается, но, с испугом взглянув на ручные часы, продолжает писать. Скоро рассвет; надо торопиться, пока не началась утренняя суета. Его клонит ко сну, тело обмякло, и когда вагон на закруглении дергается в сторону, Юре приходится делать усилие, чтобы не свалиться. Он пишет сразу телеграфным языком, чтобы сдать корреспонденцию на первой станции. 

«Ростов на Дону редакция Молот Разманову — Передаю рассказ пекаря Челюскина Агапитова квч В булочной ледового лагеря квч абзац Шестого марта барак разорвало зпт вместе ним погибло мое хлебопекарное заведение зпт запасы сухарей кончаются тчк Копусов приказал изготовить оставшейся муки лапшу тчк Устроили палатке стол зпт приготовили фанерные противни тире макаронная фабрика заработала тчк Вчетвером мы за десять дней превратили лапшу пять кулей белой муки…» 

Завтра представления ростовчан о быте ледового лагеря обогатятся новыми подробностями. Но никто из читателей «Молота» так и не узнает, с какими трудностями далась автору эта маленькая корреспонденция, а быть может, и само имя его останется неизвестным. Что заставляет моего молодого товарища работать, не щадя себя? Все тот же могучий стимул: сознание правдивого и честного советского журналиста, что он служит общественным интересам, что его — известного или безымянного — читают тысячи и тысячи людей. Труд советского корреспондента не всегда виден, но он нужен народу. 

Виктор Темин в первые два дня, беспощадно щелкая «фэдом», извел добрый десяток катушек пленки. Он ретиво снимал из всех положений: стоя, лежа, на корточках, сидя, коленопреклоненно; снимал из тамбура, из окна вагона, с крыши вокзала, а один перегон проехал на передней площадке паровоза, для чего-то созерцая убегающие вдаль две пары рельсов. Популярную Карину он переводил с рук на руки — от капитана Воронина и Ляпидевского до уборщика Лепихина, пока девочка не расплакалась и для кадра более не подходила. Чмокнув пухлую ручку ребенка, фотограф побежал искать новые сюжеты… 

К исходу вторых суток Темин заметно присмирел. Вечером видели, как он шушукался с начальником поезда, глядя глазами газели и влюбленно прикладывая ладони к груди. На рассвете Темин тигровой походкой прохаживался у порога комендантского купе. Перехватив рослого начальника, фотограф приподнялся на цыпочки и зашептал ему на ухо с такой пылкостью, что слышно было в противоположном конце вагона: «Что вам стоит! Я поговорю с машинистом, он нагонит эти десять минут… Согласны? Я вижу, что согласны! Век не забуду!..» 

Подпрыгивая, как фенимор-куперский индеец возле костра, Темин понесся по вагонам оповещать о предстоящем событии. Фотограф отчаянно торопился и выпаливал свою весть, не переводя дыхания, но чем больше он распространялся, тем туманнее становилась суть дела. Все, однако, разъяснилось спустя полчаса, когда диктор поездного радиоузла спокойно и внятно объявил: 

— Товарищи, прослушайте извещение! Ровно в одиннадцать часов дня наш поезд будет остановлен в пути, на перегоне, для производства фотосъемок. Просьба ко всем полярникам и летчикам заблаговременно собраться в ресторане и смежных с ним вагонах… 

— Явка обязательна! — послышалось из репродукторов грозное теминское предупреждение. 

Поезд шел в глубокой выемке, прорезавшей холмы Забайкалья. Пассажиры потянулись к середине состава. В десять часов пятьдесят восемь минут машинист умерил ход, поезд остановился. Виктор Темин первым соскочил на землю и голосом боцмана, объявляющего аврал, завопил: 

— Сюда! Скорее ко мне! Дóроги секунды!.. 

Он метался во все стороны, но и в самой его кажущейся суетливости была какая-то система; по видимому, это и помогло ему в две минуты выстроить всех сто полярников вдоль вагона-ресторана. И пошло: раз — щелк, раз — щелк, раз — щелк… 

— Товарищи летчики, прошу ко мне! 

Он расставил семерых Героев Советского Союза на подножках вагона, трижды щелкнул; построил в одну шеренгу и снова защелкал; потом — полукольцом, тесной группой, парами… 

— Кончайте, отправляемся, — предупредил начальник. 

— Вот и готово, вот и готово, — приговаривал фотограф, машинально продолжая нажимать кнопку. — Спасибо всем вам, товарищи! 

Спустя несколько часов он вылетел из Читы специальным самолетом на Урал. Когда поезд прибыл в Свердловск, Виктор Темин встречал нас на вокзале с пачкой свежих газет «Уральский рабочий», где были помещены его уникальные снимки. Он был единственным, кому удалось заснять полные группы летчиков и челюскинцев. На станциях, в сутолоке встреч, это не представлялось возможным, а из Москвы участники героической эпопеи разъехались во все концы страны.[6] 

…И вот Москва. Любимая столица, мыслями о которой жили полярники в тяжкие часы невзгод и в дни радости. Отсюда, из Кремля, к ним протянулась могучая рука помощи. Они знали: в советской стране человек не может пропасть. 

Как волнует моих спутников приветственный гул людских волн, заливающих площадь Белорусского вокзала, нарядную улицу Горького! Увитые цветами автомобили медленно движутся по главной столичной магистрали к Красной площади. Белый вихрь листовок несется по улицам. Цветами покрылась асфальтовая мостовая — их бросают из окон, с балконов, с крыш; Москва встречает победителей — полярных летчиков, ученых и моряков. Отныне этот народный прием будет именоваться «встречей по-московски». 

На Красной площади, у Кремлевской стены, автомобили останавливаются. Полярники проходят вдоль трибун, заполненных москвичами; им бросают букеты… 

— Сталин! — проносится по трибунам. 

В легком пальто, приветственно подняв правую руку, Иосиф Виссарионович идет навстречу летчикам и челюскинцам. С ним — Калинин, Ворошилов, Орджоникидзе, Куйбышев, Каганович, Шверник. 

Товарищ Сталин, улыбаясь, обходит полярников, пожимает им руки, поздравляет. Пилоты и челюскинцы обступают Иосифа Виссарионовича, с радостным волнением слушают его теплые слова. 

Иосиф Виссарионович и члены Политбюро поднимаются на мавзолей. 

Рядом со Сталиным, руководителями большевистской партии и советского государства на левом крыле мавзолея Ленина стоят семь Героев Советского Союза, капитан Воронин, Шмидт, Бабушкин, и тысячи москвичей приветствуют их, шествуя через Красную площадь, как в дни всенародных праздников.



Загрузка...