«11 августа 1952 года.
Жизнь полна загадок. Можно задать себе массу вопросов и не найти ответа. Например, почему рядом с хорошими, добрыми, честными людьми живут злые, скупые, жадные, черствые? Почему так бывает: сначала человек очень нравится, кажется замечательным, а потом в нем разочаровываешься? И наоборот: сперва кажется, что перед тобой заурядная личность, а поближе сойдешься и убедишься, что это очень хороший человек. У меня так бывало. Почему это?
Я часто обо всем этом думаю.
И еще.
Мне девятнадцать лет. Я не участвовал в Отечественной войне, не бросался с гранатой под немецкий танк, не закрывал грудью вражескую амбразуру. Я даже не делал танки на заводе, как моя мать, — мне перед войной исполнилось всего восемь лет. Одним словом, я не совершил в жизни ни одного подвига. Но мне хочется совершить что-нибудь героическое. Ну, хотя бы спасти тонущего ребенка. Но и такой случай мне до сих пор не подворачивался. А быть заурядным человеком не хочу.
Я работаю на заводе слесарем и люблю свою профессию. Учусь в техникуме. И еще, хочу любить, но так, чтобы меня тоже любили. Хочу иметь друзей, настоящих. Вот и все. Это много или мало?»
В полутемном коридоре техникума стоит гул. Возле кабинетов толкутся возбужденные учащиеся. Шуршат страницы книг и тетрадей. У одной из дверей под стулом лежит растерзанный конспект. Кому-то он уже не нужен.
Мы сдаем физику — последний экзамен за первый курс. Наш преподаватель Виктор Александрович еще не пришел. Мы приготовили столы, каждый облюбовал себе место.
Семенов застелил свой стол газетой и на полях мелко-мелко выписал карандашом основные формулы — на всякий случай. Мишка Стрепетов тоже запасся шпаргалкой: сделал мизерную тетрадочку и упрятал ее в носовой платок. Нина бродит взад и вперед с книгой в руках: прочитает пару строчек, поднимет голову кверху, глаза в потолок и шевелит губами — зубрит. Походит, походит и заохает:
— Ой, я ничегошеньки не знаю! Обязательно сгорю.
Нина паникерша.
Виктор Александрович говорил на консультации:
— Зубрежкой не возьмешь. Вдумывайся, вникай и получишь пятерку.
Вскоре пришел и сам Виктор Александрович, улыбнулся широкой молодой улыбкой, громко поздоровался.
— Ну, что ж? Начнем.
Достал из пиджака конверт с билетами и разложил на столе. Мишка Стрепетов тяжело вздохнул, закатил глаза и произнес:
— В них вся наша судьба!
Он всегда чудит.
Тянем билеты — Семенов, Мишка, я и последней Нина. Она бледная, рука слегка дрожит.
Садимся за столы и начинаем готовиться. Стрепетов достает носовой платок со шпаргалкой и потихоньку сморкается.
— Насморк откуда-то появился, — вполголоса, будто сам с собой, говорит он. — Форсунки засорились.
Через некоторое время тянет руку:
— Разрешите?
— Что, уже готовы? — спрашивает Виктор Александрович.
— Нет. Мне бы еще бумаги.
— У вас же есть.
— Да?.. Боюсь, не хватит. Как начну писать — не могу оторваться.
— Ну, хорошо, возьмите и поскорей готовьтесь.
Мишка проходит мимо меня и незаметно бросает записку. Разворачиваю:
«Серега!!! В моей диссертации упущена формула ускорения при равномерно-переменном движении. Перепульни!»
В коридоре шорох. Дверь скрипнула и в образовавшуюся щель показался чей-то глаз и кусочек носа. Глаз многозначительно моргает, нос двигается вдоль щели. Дверь слегка взвизгивает и щель пропадает. Но шорох за дверью все еще слышится.
Однако надо сосредоточиться… Скоростью называется… Что же называется скоростью?.. Нет, в самом деле, я же хорошо знал, а тут из головы все вылетело. Всегда так…
— А! Где наша не пропадала! — говорит Мишка Стрепетов и первым выходит отвечать. Останавливается у доски, нарочито морщится страдальчески, вытирает кулаками слезы. Виктор Александрович замечает это и улыбается.
— Начинаете.
— Значит, так… На первое… Виноват. Первый вопрос.
Я не выдержал и прыснул от смеха. Мишка сделал глуповатое лицо и удивленно посмотрел на меня, потом встал в горделивую позу, словно собирался прочесть целую поэму наизусть. Отвечал он толково.
За Стрепетовым выходит Семенов. Говорит медлительно, уверенно, солидно. Вид у него представительный, на лице независимое выражение. Семенов работает на заводе старшим мастером.
Затем у доски стою я. Все ли рассказываю, что нужно, не знаю. Наверное, все, потому что в зачетке появилась пятерка.
Выхожу в коридор и с облегчением думаю: «Амба, свалил!»
Ребята наперебой спрашивают:
— Ну как?
— Сорок три, — отвечает за меня Мишка.
— Что «сорок три»?
— А что «ну как»?
— Да иди ты со своими шуточками. Тут дрожишь, как не знаю кто. Ты сдал, тебе хорошо…
— Все там будем, — глубокомысленно заключает Мишка. — Одни раньше, другие позже.
— Ну, Сережка, говори, что тебе досталось?.. Ой, девчонки, я так боюсь, так боюсь!
— А дополнительные задает?
Отвечаю невпопад, потому что в голове радостный круговорот. Ребята смотрят с завистью, считают счастливчиком.
Хорошо, когда все экзамены позади и тебе приветливо улыбается лето! Не думаешь об учебниках, а с удовольствием размышляешь о каникулах. Эх, съездить бы в Москву, в Ленинград или в дом отдыха на озеро Тургояк! Вот только отпуск маленький — всего три недели. Но все равно хорошо!
Я сижу перед небольшим зеркалом и старательно скоблю бритвой подбородок. Мама стоит напротив, скрестив руки на груди, и насмешливо говорит:
— Борода-то — две волосинки с половинкой, как у того воробья: всего и пуха, что не голо брюхо. А тоже сел бриться!
Бороды у меня и впрямь нет, а вместо усов мягкий пушок. Это доставляет немалое беспокойство. Бреюсь каждую неделю, хотя можно и пореже. Говорят, будто так волосы вырастут скорее.
Мама выгладила рубашку, приготовила новый костюм из добротной коричневой шерсти и галстук. Наряжаюсь. Женька поглядывает на меня с завистью.
— Мама, а, мама? А когда мне новый костюм?
— Сошьем, сынок. Такой костюм сошьем — в сто раз будет лучше, чем у Сергея!
— Да-а, — не верит Женька, — когда?..
Маме надоело смотреть, как я вожусь у зеркала:
— Да хватит тебе прихорашиваться. Иди уж, не то опоздаешь. Поди, ждет какая-нибудь…
Во Дворце культуры ребята, товарищи по техникуму, расположились в буфете за столиками и катаются от смеха. Мишка Стрепетов только что рассказал анекдот, а сам даже не улыбнется. Это еще больше смешит. Мишка отчаянный балагур.
Однажды поспорили на перемене, что Стрепетову никогда не рассмешить Николая Николаевича — преподавателя математики, мрачного и строгого человека. Мишка тогда ухмыльнулся, ничего не ответил. И вот как-то Николай Николаевич вызвал его к доске и велел вывести формулу. Стрепетов взял мел и принялся быстро писать. Мы уставились на доску. Мишка писал и писал, и вдруг до всех дошло, что писал он какую-то чепуху, — сплошной набор бессмысленных математических выражений. Мы делали ему знаки, чтобы он остановился, но Мишка не обращал на нас никакого внимания.
Николай Николаевич тоже взирал на доску поверх очков. На его хмуром лице застыло зловещее выражение. Мы переглянулись: не миновать грозы. Вкатит Мишке двойку и за неслыханную наглость отправит в учебную часть.
А Стрепетов так же спокойно продолжал выписывать цепь ничем не связанных между собой знаков в выражений. Но вот он кончил, положил мел и повернулся к Николаю Николаевичу. «Ну, как? Здорово?!» — словно бы говорил его вид. Мы замерли, посматривая на преподавателя, — что-то сейчас будет?!
Некоторое время Николай Николаевич изучал Мишкины «выводы», не меняя выражения на лице, затем издал звук, похожий на чих, и неожиданно разразился неудержимым старческим смехом с посвистом. Мы тоже стали хохотать.
Николай Николаевич смеялся долго, наконец устало замахал на Стрепетова рукой, дескать, можешь садиться. Мишка возвращался с видом победителя.
…Прозвенел третий звонок, в зале все места уже заняты. Пришлось занимать «галерку». Мишка и здесь шепотом рассказывал смешные истории. Не заметили, как кончился доклад и начали вручать грамоты. И вдруг словно гром с ясного неба:
— За успешное окончание учебного года и высокие производственные показатели Почетной грамотой награждается слесарь инструментального цеха Журавин!
Что, я?! Нет, тут какое-то недоразумение. Это, наверное, однофамилец… Но ребята дружно вытолкнули меня в проход между рядами:
— Ну, иди же!..
Я неуверенно пошел, поднялся на сцену: комсорг вручил грамоту, что-то говорил напутственное… Я слушал его и не понимал. Возвратился на место. Ребята сразу потянулись:
— Ну-ка, дай взглянуть. Ух, ты!
— Вот это да! Теперь в рамку под стекло и на стену.
— Человек в гору пошел!
Еле дождался перерыва. В фойе, в одном из углов, устроились «духовики». Загремела музыка, закружились по паркету танцующие пары. Ребята разбрелись кто куда. Я остановился в стороне, в одиночестве. Вспомнил слова матери: «Поди, ждет какая-нибудь». Наивная мама!..
И тут увидел Лену Лесницкую… Это было так неожиданно. Наши взгляды на миг встретились, Лена улыбнулась и кивнула головой — поздоровалась. А может, мне показалось?..
Странное дело… Я не мог понять, радует ли меня эта встреча. Сколько мы не виделись? Год? Нет, два с лишним года…
А началось так…
Женскую школу от нас отделяли всего лишь решетчатый железный забор, кусты акации и жимолости, подстриженные бобриком. Наша школа часто устраивала совместно с девчонками спортивные соревнования, туристские походы и вечера. На этот раз девчонки затеяли пушкинский вечер и принесли пригласительные билеты, написанные от руки. Мне и Кольке Галочкину билетов не досталось. Мы стоим у забора, не зная, что делать. Здорово хочется попасть на вечер. Я еще ни разу не был у девчонок.
— Малявка этот Рындин, — ворчит Колька, — раздал билеты и ничего не сказал мне. Ну, предатель! Я ему этого не прощу. И зачем только мы выбрали этого гнома старостой?
— Ну что, так и будем топтаться у ворот? Там уж, поди, началось… Не отчалить ли нам домой?
Колька смотрит на меня иронически.
— Почтенный, вы, кажется, падаете духом. Не я буду, если мы не пройдем! Двигай за мной. Прорвемся. Главное — решительность. Положись на меня, и будет полнейший порядочек.
Колька дернул меня за рукав и небрежной походочкой направился к калитке.
В вестибюле было пустынно, только пожилая техничка сидела на табуретке возле гардероба и вязала чулок. Колька уверенно подошел к перегородке и, подмигнув мне, солидно сказал:
— Раздевайся, Сережа. Нас там заждались.
— Вы куда это, ребята? — спросила техничка.
— Как куда? На вечер.
— Отколева вы? Ить уже поздно. А билеты-то у вас есть?
— Зачем же нам билеты, тетя? Мы ж выступаем, ясно? Артисты мы!
И, не дожидаясь дальнейших расспросов, побросали свои пальто и, перепрыгивая через ступеньки, помчались наверх, в актовый зал.
Вечер уже начался. Мы на цыпочках пробрались вперед и уселись на свободные места сбоку, у самой сцены. Отсюда хорошо было видно, как девчонки волновались, охали и суетились за кулисами.
Одна старшеклассница читала доклад о жизни и творчестве Пушкина. Другие, когда нужно было, по ходу доклада, выходили на сцену и читали стихи.
Появилась худенькая девочка, невысокая такая, со смуглым лицом, в белой кофточке с короткими рукавами, как фонарики, и черной юбочке с массой складок… Она очень волновалась и, театрально разводя руками, звонким голосом продекламировала стихотворение Лермонтова «На смерть поэта». Длинные черные волосы с розовыми бантиками разлетались, когда она поворачивала голову то в одну, то в другую сторону; щеки стали пунцовыми. Голос иногда срывался, дрожал. Вероятно, со сцены она выступала впервые, и ей хотелось это сделать очень хорошо, но она не в силах была справиться со своим волнением и поэтому терялась. Когда она спотыкалась на каком-нибудь слове, мне было жаль ее, так и хотелось подсказать, как на уроке в классе. Однако девочка благополучно дочитала до конца и убежала за кулисы. Я невольно поднялся, глядя ей вслед. Колька дернул меня сзади за штаны и, усадив на место, с ухмылочкой сказал:
— Чего ты вскочил? Девчонку никогда не видел?
А я готов был бежать за девчонкой, хотел быть там, где она.
Начались танцы. Я искал ее, но не мог нигде найти. Обошел весь зал, заглянул за кулисы — нет. Пробежал по безлюдным школьным коридорам, проверяя пустые классы — опять нет. Вернулся в зал. Танцы продолжались. Я встал в стороне и с грустью наблюдал за весело порхающими парами. И вдруг — трудно объяснить, какое чувство я при этом испытал, — в зал вошла она… Белая кофточка с рукавами-фонариками, черная юбочка. И длинные черные косы…
Откуда только у меня смелость взялась! Почти бегом бросился ей навстречу, боясь, чтобы кто-нибудь не опередил меня и не пригласил ее на танец.
— Разрешите… вас… Давайте потанцуем?
Она согласно кивнула головой, положила руку мне на плечо, и я сразу провалился в какой-то сказочный мир, где не было никого и ничего, кроме нее, меня и взволнованных, непонятных мыслей.
Я легонько держал девочку за талию, искоса поглядывал на реснички-стрелочки, смуглые щеки и пухлые губы, которые она как-то по-детски вытягивала и дула на непослушную завитушку волос, спадавшую на глаза. Несколько раз завитушка нечаянно касалась моей щеки, и меня обдавало жаром. Я терялся и краснел. Робость, радость, смущение и счастье захлестывали меня. Я не верил в происходящее. Вернее, я и не задумывался над тем, что происходило со мной и вокруг меня. Как я танцевал? Хорошо? Не знаю… Раньше я танцевал только с Галочкиным, учились под радиолу у него дома. А теперь?.. Впервые с девочкой… И с какой!
Я молчу, язык прилип к пересохшему нёбу. Нет, молчать неудобно. Нужно же хоть о чем-нибудь поговорить…
— Хороший сегодня вечер, правда?
Девочка смело подняла на меня большие черные глаза.
— Да.
Молчание.
— Простите, а как вас зовут? — выдавливаю следующий вопрос.
— Лена. А вас?
— Сергей.
Снова молчание.
— Вы очень хорошо декламируете… — сказал я, и мое лицо запылало. Я не привык говорить комплименты.
Реснички-стрелочки подлетели вверх, и опять на меня глянули большущие черные и лукавые глаза.
Шаг, другой, поворот… Шаг, другой, поворот…
— В каком классе занимаетесь?
— В восьмом. А вы?
— Тоже.
Музыка неожиданно оборвалась. Мы отошли к стене. Лена достала из-за рукава маленький платочек и потерла нос. Я с нетерпением поглядывал на динамик. Скорее бы снова танец!
Подошел Колька, многозначительно заулыбался.
— Я вас не узнаю, почтенный. Вы делаете успехи.
Я пожал плечами.
Колька любит кидать шуточки. Среди девчонок слывет за остряка и неплохого танцора. Научился каким-то новым танцевальным переходам и теперь форсит.
Когда мы возвращались домой, он спросил:
— Серега, а ты вроде бы влюбился в эту чернявую? Признайся.
С Колькой никогда ни о чем нельзя говорить откровенно — просмеет. Я напустил на себя равнодушие и небрежно сказал:
— С чего ты взял?
— По глазам вижу.
— Ошибаешься.
Я говорил неправду, даже стыдно стало за свое малодушие. Подумаешь — Колька! Что мне, собственно, бояться?
— Ну, допустим, нравится! И что?
— Ничего. Представляю, такой романчик закрутится.
— Ты! Знаешь…
— Ну ладно, ладно. Не буду. Я пошутил. Только девчонкам нельзя верить. Они, знаешь, обманчивы, как весенний ветерок. Я-то их изучил, будь уверен!
Лена нравится мне, я почти все время думаю о ней, даже по ночам. И хорошо, и страшно. Страшно потому, что я в себе разобраться не могу. Раньше было все понятно, все просто: школа, товарищи, увлечения… А теперь…
Каждый день встречаю Лену возле школы. Встречаю… Нет, мы идем, конечно, не вместе. Лена с подругами, а я где-нибудь далеко в стороне, так, чтобы видеть ее. И, конечно, стараюсь делать вид, будто иду совершенно случайно. Лена и девочки давно все поняли. Каждый день, выходя из школы, смотрят — есть я или нет. Заметят — сразу шушукаются.
И страшно, и хорошо!
Второй этаж, пятое окно от края, возле водосточной трубы… Я могу смотреть на это окно часами.
Уже стемнело. За окном тюлевые шторы. На них мягко ложится зеленый свет от настольной лампы и тень… Это ее тень!.. Что она делает? Читает? Интересно, какую, книгу? А может быть, думает обо мне? А вдруг она посмотрит в окно… Темно, ничего не увидит. Нет, не думает она обо мне. И даже не догадывается, что я стою тут и не свожу глаз с ее окна.
Завел дневник. Подробно записываю все, что имеет хоть малейшее отношение к Лене. Пишу, когда никого нет дома, чтобы, не дай бог, кто-нибудь не заметил. Храню дневник в самом недоступном месте.
…За стеной затихло радио. Кажется, третий час ночи. В открытую форточку врываются паровозные гудки, грубоватые распоряжения диспетчера с железнодорожной сортировочной горки. К этим звукам иногда примешивается песня какого-нибудь запоздалого гуляки, натруженный рев грузовика или грохот дежурного трамвая.
Не спится. Думаю о Лене. Как быть дальше?
У Кольки бы просто получилось: ввернул бы какую-нибудь шуточку, сострил, а для серьезности поговорил бы о книгах и пригласил в кино. Потом в парк, на танцы. У Кольки с девчонками всегда просто. Я так не умею… Вот возьму и приглашу на свидание! Легко сказать — приглашу. А как? Подойти и сказать? Нет! От одной этой мысли мне становится не по себе. Был бы Галочкин настоящим другом, тогда бы… А то ехидничать начнет. Может, написать записку, ну, в ней обо всем рассказать? Писали же раньше любовные письма.
Утром взял лист лощеной бумаги. Как начать? «Лена!» — сухо. «Дорогая Леночка!» — слишком возвышенно. Первая записка и сразу «дорогая». Написал просто:
«Леночка! Завтра ровно в 6 часов вечера буду ждать тебя у входа в городской парк. Обязательно приходи. Мне нужно тебе что-то сказать».
Хожу возле решетчатого школьного забора. Смотрю то на окна школы, то на парадную дверь. Скоро должен быть звонок.
Вдруг из-за угла появляется долговязая подпрыгивающая фигура Галочкина: идет, будто пританцовывает.
— Ба! — кричит Колька, — Мой любезный друг, что вы забор подпираете?
Эх, не вовремя же его принесло! Теперь все пропало. Оставаться на месте нельзя. Колька может разоблачить меня, ну и, известное дело, растрезвонит всем ребятам в классе, что я подкарауливаю девчонку.
— Ты кого-нибудь ждешь?
— Нет… просто так.
Скрепя сердце, подстраиваюсь к Колькиному шагу. Болтаем о разной чепухе. Я злой на Кольку — все испортил! И надо же так.
— Ну, мне в книжный, — говорю я, чтобы избавиться от Кольки.
— Давай зайдем, — говорит он. Вот навязался!
Потолкались у прилавков. Вышли. Идем дальше. Уж дом Лены остался позади, а Колька все не сворачивает к своему дому. Подошли к нашему подъезду.
— Перекинемся в шахматишки? — спрашивает Колька. — У меня еще есть время.
— Ну что ж, давай, — говорю, а сам думаю: «Лучше бы у тебя его не было».
Лишь под вечер я появился у Лениного дома, перебирая дрожащими пальцами записку в кармане. Ждал долго. Наконец показалась Лена. Заметила меня еще издалека, подошла, удивленно подняла черные тонкие брови.
— Здравствуй! Что ты делаешь тут?
— Да так… Ну, понимаешь…
Лена взглянула на меня с любопытством и недоумением.
— Ну, в общем, тут все прочтешь…
Сунул ей в руку записку и что было духу пустился прочь. Летел, как на крыльях.
Май — очень хороший месяц. Юный и неспокойный, голубой и зеленый. Дома не усидишь. Теплынь — без пальто можно ходить. Но не всегда так бывает. У мая строптивый характер. Взбредет ему в голову, и закидает снегом так, что зеленые ветки под тяжестью, трещат и обламываются. То разразится грозой с проливным дождем. Но все равно май нравится мне!
Я прохаживаюсь у входа в городской парк, поглядываю по сторонам, жду. На первое свидание отправился, как на подвиг, полный решимости и отваги.
Лены нет. Большие электрические часы на столбе показывают половину седьмого. Одолевают сомнения: «А вдруг не придет?» Отгоняю тревожные мысли, соображаю, о чем мы будем говорить. Ну, конечно, о книгах, можно и о музыке…
Стрелка на часах судорожно подпрыгивает к семи. Становится не по себе. Это глупо, наверно, — с запиской?..
И вдруг все волнения и тревоги рассыпались без следа: я увидел Лену! Она перебегала трамвайную линию. Тонкое сиреневое платьице трепетало от шалого ветра, прилипало к ногам.
Лена подбежала ко мне и, запыхавшись, сказала:
— Ой, я так опоздала. Понимаешь, трамвая долго не было. Ты не сердишься?
Сердился ли я?! Я готов был ждать сколько угодно, лишь бы знать, что она придет.
— Ну, зачем звал? — спросила Лена, заглядывая мне в лицо. — Что ты мне хотел сказать?
— Так… Пойдем в парк?
— Пойдем.
На эстраде тенор пел о любви. В глубине парка играл духовой оркестр. Громче всех ухал барабан.
Идем по тенистой аллее. Лена впереди, я немного сзади. Молчим. Моя отвага куда-то исчезла, и я не знал, о чем говорить. Мучаюсь: как держать себя, можно ли взять Лену под руку?
Лена сорвала веточку и стала обрывать листочки. Я тоже сорвал веточку и тоже начал обрывать листочки. Это в какой-то мере спасало мои руки, которые я не знал куда деть. Нет, определенно я тюфяк!
Изредка ловлю ее любопытный взгляд.
— Давай посидим на этой скамейке? — предлагаю я.
— Давай.
Садимся. Лена наклоняется и рисует веточкой на земле круглые мордочки, домики. Я смотрю на Ленины руки, плечи, на ее косы и никак не могу сбросить с себя оцепенение. Помню, читал где-то такие слова: «Услада первого свиданья». Что ж, может, так и бывает.
— Покачаемся на качелях? — предлагает Лена.
— Давай!
Я решительно шагнул к кассе, полез в карман за деньгами и… обомлел: осталось только два рубля. Это на один билет. Я растерянно топчусь — что же делать?! Отошел в сторону, чтобы не мешать другим, беспомощно шарю по карманам пиджака и брюк в надежде найти еще денег, хотя прекрасно знаю, что у меня их нет.
— Что, нет билетов? — спросила Лена.
— Есть, но… — Я готов был провалиться сквозь землю. — У меня не хватает денег…
— Пустяки! Вот возьми! — И Лена вытащила из-за рукава своего платьица смятую трешку.
Тут я совсем потерялся. Хорош кавалер! На первом свидании так опозорился, подумать только!
В конце лета у Лены был день рождения, и она пригласила меня в гости. Я обрадовался. Тот таинственный мир, в котором она жила, должен был наконец приоткрыться и для меня.
Каждый раз, засматриваясь на ее окно с мягким зеленым светом, я представлял этот мир каким-то невероятно прекрасным, где многие вещи были ее. Она трогала их… Хотелось узнать, как там, что там?..
На именины без подарка идти нельзя. Хотелось купить что-нибудь очень хорошее, красивое, чтобы на всю жизнь.
— Мама, мне нужны деньги, — сказал я как-то вечером.
— Деньги? Сколько?
— Не знаю, сколько дашь…
— Ты можешь мне сказать зачем?
Я замялся.
— Разве это секрет? — спросила мама.
— Нет. Ну, понимаешь, на подарок… одной девочке… Именины у нее.
Мать достала свою сумку и вытащила пятнадцать рублей. Тяжело вздохнула, в раздумье держа деньги в руке, и протянула мне.
— Вот все, что я могу тебе дать. У нас осталось всего пятьдесят рублей до получки.
Она сказала это глухим голосом, словно обвиняла себя в том, что не могла дать больше. Я нерешительно взял деньги и положил в карман.
Долго бродил по магазинам, толкался возле прилавков. На хорошую вещь денег не хватало, а брать лишь бы что-нибудь не хотелось.
Наконец в одном из посудных отделов мой взгляд приковала к себе фарфоровая чашечка с блюдцем. Из чашечки торчала бумажка: «Цена 14 р. 35 к.». Вид у нее был, на мой взгляд, неплохой: голубенькие цветочки, зелененькие листочки и золотая каемочка. И главное — денег в аккурат. Купил.
На оставшиеся деньги взял розовую шелковую ленточку и дома все упаковал и перевязал. Тщательно навел стрелки на брюках — впервые сам гладил. На ботинки наложил крем в три слоя, чтобы замазать потертые места, и навел бархоткой идеальный блеск.
У дома Лесницких охватила меня робость. Поднимался по лестнице, а у самого дрожь в коленках. Первый раз домой к ней шел. Как-то там все будет? Потоптался. Но стой не стой, а стучать надо. Дверь открыла высокая полная женщина с ярко накрашенными губами.
— Здравствуйте! — проговорил я дрожащим голосом. — Лена дома?
— Дома, дома. Проходите, пожалуйста, — ответила женщина, ласково улыбаясь. Сразу понял — Ленина мать.
В длинном шелковом халате она казалась очень важной.
— Лена, Ленуля! К тебе гости, — и пропустила меня в комнату.
Лена сидела с книгой в массивном кресле возле письменного стола, так что видно было только голову ее и плечи. Перед ней настольная лампа с матовым зеленым абажуром. «Та самая», — подумал я. Рядом со столом громоздился огромный книжный шкаф, покрытый темным лаком, со старомодной витиеватой резьбой. За стеклом виднелось множество книг в красивых переплетах. «В этом доме, — подумал я, — наверное, все очень начитанные». Книги я любил. Когда заходил в библиотеку, то испытывал всякий раз невольное изумление перед необъятным миром книг. Тут прочитать за всю жизнь не успеешь такую массу!
Лена встала навстречу и улыбнулась.
— А, Сережа, здравствуй!
Она протянула мне руку, а я, вместо того чтобы пожать ее, сунул подарок и растерянно пролепетал:
— Поздравляю…
— Спасибо. Знакомься — моя мама.
— Нина Александровна. Я очень рада.
— А это мой папа, — Лена подвела меня к мужчине, сидевшему на диване.
— Здравствуйте! — сказал я.
— Очень приятно, молодой человек, — отозвался папа, подавая пухлую руку, и как будто поморщился от того, что его побеспокоили. Роста он небольшого, сутуловатый, с маленькими черными глазами. Мне показалось, что он какой-то больной. Ленин папа поспешил снова уткнуться в газету.
Из гостей я был первым. Нина Александровна усадила меня на стул и принялась расспрашивать о здоровье моей матери, хотя ее никогда не знала, о школе и о многом другом.
«Лена похожа на мать, — думал я. — У нее такие же черные волосы и смуглое лицо».
Потом Нина Александровна, извинившись, вышла вместе с Леной. Я огляделся. В комнате не было ни одного свободного уголка — все заставлено мебелью. Над никелированной с шариками кроватью распластался ворсистый ковер. Окно прикрыла красивая тюлевая штора. Тесно, солидно, не то, что у нас — кровати, стол да комод.
В квартиру постучали, и тотчас послышались радостные возгласы, смех, восторженный визг, какой умеют устраивать только девчонки. Сразу прибыло несколько человек, и вся эта шумная компания втиснулась в комнату, наполнив ее веселым гамом.
Вскоре собрались все гости: подружки Лены и кое-кто из мальчишек. Многих я знал. Одного, Семку (мы его в школе дразнили Зюзей), в нашем классе никто не любил. На уроках он всегда выскакивал первый: «Я знаю! Я скажу!». К учителям подлизывался. Мать его придет в школу и застрекочет: «Вы знаете, наш Семочка очень способный. Ему и шести лет не было, а уж он и читать и писать у нас научился. Я уделяю ему очень много внимания. Да, да! Конечно! Это безусловно!»
А мы-то знали, какой Семка! В войну его семья жила прилично, карточки отоваривала в директорском магазине. Какие бутерброды он приносил в школу! Ни у кого таких не было. Начнет, бывало, на перемене есть, а пацаны ему кричат:
— Семка, с обломом!..
А Семка сам все съест, никому и крошки не отломит. Мы ему один раз подстроили шуточку. В четвертом классе это было. В школе ремонтировали батареи парового отопления, паяли их карбидной горелкой. Мы взяли немного карбиду, на перемене высыпали Семке в чернильницу и закрыли пробкой. Начался урок — сидим, не дышим. Вдруг — фьюить! — пробка со свистом вылетела, и из чернильницы повалила синяя пена и прямо Семке на тетрадь! Шуму было! Директор дознавался, дознавался, кто это сделал, но махнул рукой: все молчали, никто не выдал, потому что Семку терпеть не могли.
Сейчас Семка со мной не разговаривал. И не надо! Вот только Нина Александровна почему-то с ним носилась: «Сема! Семочка!»
Пусть! Мне от этого ни жарко ни холодно. Лена на него даже и не смотрит.
Когда расселись за столом, зашумели как-то сразу. Отец Лены ушел со своей газетой на кухню.
Нина Александровна поила нас чаем и угощала печеньем собственной выпечки.
— Мальчики, девочки, кушайте! Попробуйте хворост. Правда, он у меня получился не совсем удачно. Семочка, попробуйте этот рулет. По-моему, в нем чего-то не хватает.
Семка попробовал и сказал:
— Нет, что вы! Исключительно вкусный! Моя мама никогда такой не пекла.
— Вы мне льстите, — улыбнулась довольная Нина Александровна. — Ваша мама такая мастерица, такая мастерица по этой части!
Она без конца говорила со всеми и обо всем на свете. Несмотря на то что Нина Александровна отдавала Семке предпочтение перед остальными, мне было хорошо — рядом была Лена. Она дотронулась под столом до моей руки и сказала тихонько, наклонившись к моему уху:
— Тебе нравится у нас?
— Нравится.
— Приходи завтра и вообще, когда захочешь.
Лена стиснула мою руку, и я почувствовал себя на седьмом небе.
— Девочки! — обратилась Нина Александровна к подругам Лены. — Вы не видели, какое новое платье мы пошили Леночке? Ленуля, ну-ка, покажи.
Лена достала из шифоньера голубое шелковое платье и, приподняв за плечики, кокетливо покружилась на каблучках. Девочки начали охать и ахать, наперебой расхваливать фасон и материал. И каждая не преминула похвастаться: «А у меня мама тоже!», «И мне тоже…»
Дома, когда я перебирал в памяти подробности вечера, испытывал двоякое чувство. Два мира существовало вокруг Лены. Один — таинственный, который связан с письменным столом, креслом, огромным шкафом с книгами, настольной лампой, излучающей мягкий зеленый свет, и тенью, ее тенью на шторах. Другой — неприятный: это Семка, странный папа, который так и не появился больше, разговоры о нарядах. Или, может быть, это один мир? А первый я просто выдумал?..
И другое, о чем я не задумывался раньше и что не выходило из головы теперь: мне стали нужны деньги. Да, деньги для того, чтобы приглашать Лену в кино, в парк, в театр.
Я не мог забыть случай с качелями и те пятнадцать рублей. Как-то я заикнулся насчет нового костюма. Мать нахмурилась и тихо сказала:
— Где его взять? Одна ведь работаю. Вон и Женька совсем оборванцем ходит.
Она помолчала, потом улыбнулась и потрепала меня за чуб.
— Ничего, как-нибудь наскребем тебе на костюм. Подожди малость.
Время позднее — двенадцатый час ночи. Мать погасила в комнате свет и вышла на кухню. Спать не хочется, лежу с открытыми глазами и думаю. Завтра иду на завод, первый день работать буду. Работать!
А получилось неожиданно. Самому не верится.
Встретил Гришку Сушкова, бывшего одноклассника. Гришка баламутный парень. Нос у него длинный, веснушками заляпан. Гришка после семилетки на завод поступил.
— Аа-а. Серега! Здорово! Куда направился?
— Да так, хожу…
— Все учишься?
— Учусь.
— А я работаю, брат. Завод, знаешь, это тебе не школа. — Гришка состроил важную физиономию. — Учись не учись, а дураком помрешь. Слушай, брось ты свою школу и валяй работать! Денег вот сколько получать будешь!
Гришка полез в карман и извлек оттуда небрежно скомканную пачку денег.
— Хочешь поговорю со своим мастером? У нас людей не хватает.
Еще в седьмом классе нас агитировали идти в ремесленное училище. На экскурсию водили по мастерским. Станки разные видели, на которых работали такие же, как и мы, пацаны и девчонки. Интересно! Потом кино показывали «Здравствуй, Москва!». Про ремесленников.
Колька Галочкин тогда загорелся:
— Покандехали в ремеслуху, а?! Тут тебе и форма мировая, и ремень с бляхой, и обеды в столовке. Нет, в самом деле, я заявление подам.
Написал Колька заявление, а мать узнала и всыпала.
— Я те дам ремеслуху! Чтобы и мыслей таких в своей башке не держал. Его, дурня, человеком хотят сделать, а он — «ремеслуха»! Учись знай, пока мать с отцом кормят да одевают.
Восемь или девять ребят все же ушли после семилетки в ремесленное. Я не собирался. Теперь вот мысли о работе закружились, завертелись. И Гришка подлил в огонь бензину. На завод хотелось идти и боязно было — жалко школу бросать. Как еще мама на все это посмотрит? Неделю собирался сказать ей и никак не мог решиться.
Как-то вечером, когда Женька пропадал на улице, я отважился начать разговор. Мама сидела возле батареи и штопала носки. На занятия в школу я уж ходить перестал.
— Мам, знаешь что, — сказал я неуверенно. — Работать пойду…
Мать вопросительно посмотрела на меня.
— На завод хочу.
— На какой завод?
— На наш, на отцов…
— От школы посылают, что ли?
— Нет. Совсем на завод, работать…
— Как работать?.. Чего еще выдумал? — Мать махнула на меня рукой. — Никуда не пойдешь, учиться будешь.
И она снова принялась штопать носки.
— А помнишь, папка говорил, что возьмет меня на завод жизни понюхать?
— Не морочь голову.
— Я и не морочу! — решительно возразил я. — Окончательно решил. Уже и место подыскал.
Мама положила носки на подоконник.
— Нет, вы поглядите на него — он решил! Работать ему захотелось!
— Ведь ты ж сама говорила, что трудно одной зарабатывать. Вот я и буду помогать.
— Я говорила… Мало ли что я говорила… И чего тебе не учиться?.. Я работаю день и ночь, чтобы выучить вас, чтоб из вас получились люди, а вы…
Она заплакала и сказала, что вот был бы жив отец, так он не позволил бы мне и думать о таком, и вообще валять дурака.
Было больно смотреть, как она плачет, но отступать я не собирался. С неделю я ходил, боясь посмотреть ей в глаза.
В конце концов мама смирилась:
— Делай, что хочешь. Так, наверное, и останешься неучем.
В детстве отец часто рассказывал о заводе, а я слушал как зачарованный. Завод представлялся сказочно-огромным, непонятным, но именно потому привлекательным.
Однажды ходил встречать отца.
Народу из проходной валило видимо-невидимо. Сколько ни смотрел, а отца не уследил. Разве уследишь в такой толпе? Вдруг чьи-то сильные руки подхватили меня и подняли вверх. Смотрю — папка.
— Сережка! Ты как сюда попал?
— Тебя встречаю.
— А мама где?
— Дома.
— Да разве ж можно так далеко? Больше не ходи один, сынок. Тут машин много, задавить могут. — Взял меня за руку и пошли домой. Отец большой такой, вышиной с дерево.
А дома мама отругала меня:
— Ты что же не слушаешься? Я тебе говорила возле дома играть, а ты? Сейчас вот возьму да и выпорю.
— Не надо, мать! Парень ходил завод смотреть.
Отец у меня был очень хороший. По крайней мере, мне всегда казалось, что такого замечательного отца больше ни у кого нет. Всегда с нами, мальчишками, играл во дворе в городки и в футбол. Мать как-то укорила его:
— Мне стыдно за тебя перед соседями. Ввязался в игру с ребятней. Люди над тобой смеются.
— А что мне люди, — ответил отец смеясь. — Дети — самый замечательный народ. С мальцами я вроде как моложе становлюсь.
В день получки он приносил нам с Женькой гостинцы. По воскресеньям водил в цирк, или в парк — качаться на качелях, или в зверинец. Больше всего мне нравилось в цирке — там всех очень смешил клоун.
Потом началась война. Мне даже понравилось, что она началась. Мы с мальчишками разделились на «своих» и «фашистов». И целыми днями бегали по улице, играли в войну, размахивая самодельными саблями и пистолетами.
Как-то вернулся домой и увидел отца — обычно в это время он находился на работе. И отец, и мать были очень взволнованы, у матери глаза мокрые от слез. Она доставала из сундука вещи.
— Ну, сынок, — притянул меня к себе отец, — уезжаю фашистов бить…
Он поставил меня между колен (сам сидел на стуле) и внимательно заглянул мне в глаза. Этот взгляд, полный любви, тревоги и грусти, я запомнил на всю жизнь.
— Остаешься за старшего, — отец старался говорить спокойно, но голос его слегка дрожал. — Слушайся маму во всем, помогай.
Я прижался к шершавой отцовской щеке и заплакал.
Провожать отца ходили всей семьей. Женька был еще совсем маленький, трех лет, и все просил отца, чтобы тот привез ему с войны настоящий танк. Отец обещал привезти не только танк, но и самолет. Перед тем как сесть в вагон, отец крепко обнял нас и поцеловал. Мать плакала, отец успокаивал ее:
— Не надо плакать, Поля. Ни к чему это… Я же вернусь… Ну, будет, будет тебе… Слышишь!..
Но отец не вернулся.
Была лютая зима. Мама почти целыми сутками работала, и мы с Женькой были дома одни. В квартире холодно, на окнах образовались толстые наросты снега. Помню, мать пришла с работы раньше обычного. Вид у нее был подавленный, измученный. Она тяжело опустилась на сундук, обняла нас с Женькой и заплакала. Плакала долго и беззвучно, слезы текли по ее впалым щекам.
— Мама, почему ты плачешь? — Она не могла ответить — слезы душили ее.
— Мама, ну, чего ты?..
И тут будто что-то прорвалось внутри у нее: «Детки вы мои милые! Нет у вас больше папы… Убили…» До меня сразу и не дошло. Как это — нет? Такого не может быть! Я тоже хотел заплакать, но не смог. Попробовал заставить себя — не получилось. Плакал я только от обиды, а тогда во мне сидела злость: почему убили моего отца?!
Спал я беспокойно. Часто просыпался, ворочался и в полусне мелькала все одна и та же тревожная, но приятная мысль: завтра на работу!
Встал рано.
В окно лился слабый уличный свет. Он ложился на стены и мебель светлыми четырехугольными пятнами. На улице слышались слабые гудки машин. За стеной тихо бормотало радио.
…Из кухни доносились приглушенные голоса. Это мать разговаривала с соседкой.
— Жалко все-таки, Полина Васильевна, — сказала соседка. — Ведь учился уже в девятом…
— Что поделаешь, — вздохнув, ответила мать. — Так уже все получилось… Да и не справлюсь я с ним теперь. Взрослым стал, семнадцатый год парню. Кто знает, может, оно так-то даже и лучше… По правде сказать, я и рада, что подсоба будет, хотя совесть мучает, что сына не могу на учебе содержать. Ох, прямо и не знаю… Уж больно хотелось выучить хлопцев. Ну, да пусть поработает. Поймет, как хлеб зарабатывается, может, одумается — возьмется за учебу. Вон ведь сейчас сколько молодежи вечерами ходит в школу.
— Это верно, — отозвалась соседка. — Грамотному оно легче прожить: и должность лучше, и денег больше.
На кухне воцарилось безмолвие, лишь слышался перезвон посуды да временами раздавалось гундосое пение водопроводного крана.
— Доброе утро, дя-а Коля!
— Здорово, работяга! — Дядя Коля хитро улыбнулся. — Ну как, брат, теперь по гудочку? Вставай, подымайся, рабочий народ! Вот оно какое дело! Вчера забавы да шалости разные, а сегодня ты самостоятельный человек, трудовая кадра! Ежели по военному времени считать, теперь восемьсот граммов хлеба по карточке полагается. Верно! Ну, в добрый путь.
Дядя Коля, наш сосед по квартире, весело подмигнул мне и скрылся в своей комнате.
Холодная вода освежает. Я с удовольствием фыркаю под краном, плещу на грудь, шею и чувствую, как тоненькая струйка, обжигая и щекоча, сбежала вниз по желобку между лопаток. Хорошо!
На столе — горячий завтрак. С аппетитом принимаюсь уплетать жареную картошку с колбасой. Мать сидит сбоку, подперев рукой подбородок, и серьезно смотрит на меня.
Все кажется необычным в это утро. Словно совсем другая жизнь начиналась. Прошлое как-то притупилось. Мысли и чувства устремились вперед, в неизведанное. Сплошные вопросы: как, что?..
Мать подала мне стакан чаю.
— Гляди, сынок, работай прилежно, — наставляет она. — Побольше приглядывайся к другим. Человек, он силен бывает, когда не брезгует чужим опытом. К уму да мыслишку — и проку с лишком.
Я киваю головой.
Перед тем как уйти, подошел к зеркалу и осмотрел себя со всех сторон — похож на заправского рабочего или нет? В костюме, который мать переделала из старой отцовской спецовки, кажусь себе немного смешным. Брюки были несколько длинноваты, и мать вдернула внизу в штаны резинки — теперь они как лыжные. Рубаху не стала перешивать, и она топорщится — великовата малость. Достала из сундука отцовский шарф и рукавицы, грустно погладила их рукой. Много лет эти вещи лежали, аккуратно сложенные в сундуке. Время от времени мать доставала их, чистила, просушивала и снова бережно укладывала на место. И вот настало время, когда эти вещи пригодились мне. Казалось, что они сохранили еще отцовское тепло.
Мама проводила меня до дверей квартиры и молча наблюдала, как я спускаюсь вниз по лестнице. Уже выходя из подъезда, услыхал, как захлопнулась дверь.
Рассвет еле-еле обозначился бледно-фиолетовой полоской на горизонте. С электрических проводов то и дело срываются и, словно дымок, растворяются в воздухе хлопья куржака. Утро чистое и, как говорят, ядреное. Снег так и звенит под ногами.
Сначала на низких нотах, тихо, откуда-то издалека, с каждой секундой набирая густую силу, всколыхнул окрестности заводской гудок. С полминуты он точно висел над рабочим поселком, добираясь до самых дальних окраин, потом выдохнул остатки басовитых звуков в черное небо и затих. Мне приходилось слышать его по нескольку раз в день. Почти всю войну, с того момента, как мать променяла наши настенные часы на два ведра картошки, гудок служил нам единственным показателем времени. Жили от гудка до гудка. Но никогда я не обращал на него особого внимания: гудит — и пусть себе гудит. А сегодня он показался мне торжественным. Вероятно, оттого, что шагал я в потоке рабочего люда, который валом валил к зданию заводоуправления и, как река через плотину, просачивался в проходные.
По мере того как я приближался к одной, из многочисленных дверей проходной, меня начала пробивать предательская дрожь. Чего греха таить — трусил.
О том, что творилось там, за проходной, у меня были самые смутные представления.
Нетвердой рукой достал я из кармана новенький пропуск в коричневой клеенчатой обложке, в котором значилось, что я, Журавин Сергей Игнатьевич, являюсь слесарем инструментального цеха. В уголке наклеена фотокарточка. Протянул пропуск вахтеру в тулупе. Тот небрежно глянул сначала на пропуск, потом на меня — и вот я на заводской территории!
Иду, словно экскурсант, разглядываю корпуса с остроконечными крышами… Здесь когда-то работал отец…
На рабочее место меня привел мастер, совсем еще молодой, круглолицый, невысокого роста парень, одетый в синюю спецовку. Он назвался Ковалевым и сказал, что я буду работать на участке приспособлений пока учеником, а потом и самостоятельно. Мы прошли через весь цех, и мастер расспрашивал о моем прошлом. На его круглом лице не исчезала улыбка. Остановились возле высокого худощавого парня лет восемнадцати в серой кепке и клетчатой рубахе-ковбойке. У парня черные, проницательные глаза.
— Принимай, Костя, ученика, — сказал Ковалев. — Пусть сегодня познакомится, обвыкнет.
Парень окинул меня изучающим взглядом, вытер тряпкой руки.
— Так ты, значит, слесарить? Ну, давай знакомиться. Костя, Константин Бычков. А тебя как?
— Сергей Журавин.
— Ну, пойдем, Серега, покурим, поболтаем.
Костя направился в курилку, я за ним.
В комнатке, расположенной под лестницей, тускло горела маленькая лампочка. Накурено так сильно, что запершило в горле от повисшего голубого дыма. Возле стены длинная лавка, на ней двое пожилых рабочих.
Костя достал портсигар, предложил папиросу. Я не курил. Он ловким движением заломил во рту мундштук папиросы и закурил. Медленно, как бы нехотя, выпускал голубоватые клубы, перебрасывая папиросу из одного угла рта в другой и часто сплевывая сквозь зубы.
— Так ты, значит, прямо со школьной скамьи? А почему учиться бросил?
— Да так… Матери помогать буду.
— А отец где?
— В войну погиб.
— А у меня, парень, никого нет. Батю я не помню, мать в сорок третьем в деревне померла. Не фартило. В детдом отправили. Оттуда в ФЗО подался, а сейчас, как видишь, вкалываю помаленьку. Сот восемь-девять в месяц имею.
— Трудно научиться?
— Чего, гроши заколачивать? — Костя лукаво прищурился.
— Нет, работать.
— Кому как. Главное — смекалку иметь, знать, что к чему, а остальное прибудет.
В его привычке разговаривать и цыкать слюной сквозь зубы, в привычке носить кепку надвинутой на самый лоб было что-то от шпаны. Как и у тех, на лбу лежала этакая лихая челочка. Но взгляд умный, лицо симпатичное, с лукавинкой.
Костя последний раз затянулся и щелчком отбросил окурок.
— Что ж, пойдем трудиться, — сказал он и направился к выходу.
Вернулись к верстаку. Костя открыл тумбочку, извлек железный ящик, похожий на сундучок. В нем много всякого инструмента.
— Вот это как называется?
— Зубило.
— Э, нет, не зубило. Это крейцмейсель. У зубила лезвие шире, а у этого узкое. Применяется для вырубки канавок. Понял?
Я кивнул головой и несколько раз повторил в уме название, чтобы запомнить. Костя порылся в ящике.
— А это кернер. Запомнишь? Кернер. При разметке применяется или когда сверлить надо, так им сначала пользуются. Ну, а это штангель, или попросту — колумбус, замерять детали.
«Колумбус, — старался запомнить я. — От слова Колумб. Христофор Колумб, мореплаватель…»
Рабочие, стоявшие у других верстаков, поглядывали в нашу сторону и улыбались.
— Что, Костя, — сказал один из них, подойдя к нам, — техминимум преподаешь?
Костя немного смутился и, оглянувшись, сердито пробурчал:
— Чего лыбишься? Надо ж человека познакомить…
Рабочий подмигнул мне и удалился.
— Ну-ка, замерь болванку, — сказал Костя и подал кусок круглого железа. Я положил болванку на верстак, взял инструмент обеими руками и начал замерять.
— Не так, парень, надо. Инструмент нужно держать в правой руке. Вот так. И болванку держи в руке. Теперь замеряй.
Я неумело вертел в руках меритель, болванка выскальзывала из рук; так и хотелось положить ее обратно на верстак и замерять по-своему, обеими руками.
— Сколько? — спросил Костя.
— Два с половиной… — неуверенно проговорил я.
Костя замерил сам.
— Не два с половиной, а двадцать пять миллиметров. На заводе, парень, все в миллиметрах меряется. А тут еще и три десятых, видишь? — и он показал, как отсчитывать десятые доли миллиметра.
— В нашем деле даже сотки значение имеют, так что приучайся замерять точно. Время придет, все узнаешь. Не за один день.
Потом Костя зажал в тисках стальную деталь и показал:
— Пиляй вот здесь.
С увлечением водил я взад-вперед напильником и каждый раз прикидывал, много ли еще снимать металла. Вспотел, но работа двигалась медленно. Костя работал за другими тисками, с ухмылкой наблюдая за мной. Видно, очень неуклюже у меня получалось. Я стал водить напильником еще усердней. Быстро устал, но виду не показывал. Подумает, что я маменькин сынок. Ладони начали ныть. Вспухли мозоли.
— Ничего, — сказал Костя, глядя, как я осторожно перекладываю в руках напильник. — Постепенно загрубеют руки и у тебя, гвозди будешь заколачивать ими. У меня тоже первое время болели, а сейчас ничего. Наша работенка, парень, требует навыка. Месяца полтора-два надо подучиться. Я столько же в учениках ходил.
Я немного передохнул и снова взялся за работу. В конце смены к Косте подошел мастер, улыбнулся и кивнул в мою сторону:
— Как пополнение?
— Парень — молоток! Старательный.
Я сделал вид, будто не слышу, и еще прилежней стал сметать опилки с верстака.
Вскоре появился Гришка Сушков.
— Ну, как? — спросил он, потирая озябшие руки.
— Ничего, нормально, — делаю вид, что совсем уже освоился. Гришка придвинулся ближе, шепнул:
— Проси, чтобы побыстрей на самостоятельную перевели, да чтоб разряд выше дали. А то надуть могут. Меня вместо двух месяцев целых три до самостоятельной не допускали. Поздно разнюхал, денег много потерял.
Совсем рядом раздался пронзительный свисток — конец смены.
Я взял в табельной пропуск и вышел из цеха.
Белый, не успевший потемнеть, свежий, искрящийся снег до боли резал глаза. Морозный воздух кружил голову. В теле приятная усталость. А прошедший день — будто сон. Вот проснусь, и все это исчезнет, и снова школа, и Колька Галочкин рядом за партой.
В комнате царит беспорядок. Валяются книги и тетради, на полу разбросаны бумажные обрезки, на столе бумажные кораблики и голуби. Все Женька! Нет. Это так ему не пройдет. Хватит. Пора взяться за его воспитание. Ох, задам же я ему трепку!
Пока разогревается обед, навожу в комнате порядок.
Минут через десять с шумом влетает Женька, но испуганно останавливается. Я стою посреди комнаты — поза у меня угрожающая — и медленно, внушительно говорю:
— Ты чего носишься как угорелый? Марш отряхивать снег с валенок! Распустился, понимаешь!
Женька послушно кладет сумку и мигом выходит. Пока он шуршит веником в коридоре, я обдумываю, как бы его построже пропесочить. Мой гнев давно прошел, но из педагогических соображений суровый разговор все равно должен состояться.
Женька, искоса поглядывая на меня, снимает пальто, шапку.
Вид у него, как у загнанного зайца, лицо грязное, потное. Галстук сбит набок, пуговицы на куртке расстегнуты, на штанах красуется большое чернильное пятно. Прямо иллюстрация из «Мойдодыра».
— Почему беспорядок?.. Или ты думаешь, за тобой нянька подбирать станет? Тети Моти здесь нет.
Женька стоит, опустив голову, и крутит пуговицу.
— Не крути пуговицу, оторвешь! Взгляни-ка на себя. На кого ты похож? А это что такое?
— Где?
— На штанах.
— Володька чернилку нечаянно пролил.
— Ну, конечно! Разве ты виноват?! Ты у нас паинька. И бумагу на полу, и книги разбросал по всей комнате — все Володька! Смотри, если хоть раз еще оставишь такой беспорядок, кисло тебе будет!
Садимся обедать.
Женька молча наливает себе суп. Ест жадно, откусывает от ломтя помногу и часто шмыгает носом. Щеки раскраснелись. Смешно на него глядеть.
А все-таки это здорово, что у меня младший брат!
Женька быстро вскинул на меня глаза и, убедившись, что я уже не сержусь, спросил:
— Сереж, ну как поработал сегодня?
— Нормально.
— Расскажи чего-нибудь про завод.
— Чего рассказывать? Завод как завод, — не без важности отвечаю я. — Огромный. Станков много, машин всяких.
— А ты что делать будешь?
— Приспособления разные.
— А это что такое, приспособления?
— Ну… это… сложная штука такая. Долго объяснять…
Я и сам еще не знаю, что такое приспособление. А признаться не хочу, это подорвет мой авторитет.
— Вырастешь — сам увидишь.
Дверь без стука отворилась, показалось красное с мороза лицо Кольки Галочкина, а потом и вся его долговязая фигура с коньками, перекинутыми через плечо, ввалилась в комнату.
— Привет рабочему классу!
— Здорово!
Колька бросил в угол коньки, сел на стул и облегченно вздохнул, словно после тяжелого труда.
— Уработался где-то?
— Наелся. Вот так! — Колька провел пальцем по горлу. — Матушка пельменей настряпала, а батя пиво приволок. Ну, мы и дали!
— На каток собрался?
— Туда. Надо проветриться малость. Сегодня открытие «Динамо». Пойдешь? Мы с ребятишками договорились встретиться, потренироваться. Да, новость! Организовали в школе хоккейную команду. Сам понимаешь, отобрали лучших. Из наших в команду вошли Виталька, Славка Покровский, Игорь и я, остальные из десятых классов. В общем, команда подобралась славненькая. Все чин чинарем: клюшки, канады, шайбы и прочее. В то воскресенье договорились с пацанами из четвертой городской провести товарищеский матч. Мы уже разработали тактический план игры, так что хлопчикам придется туго!
— Это еще неизвестно, кому ломаные клюшки подбирать да шайбы из ворот вытаскивать, — возразил я.
— Уж мы подеремся, будь уверен! Во всяком случае, за себя я ручаюсь: пару шайб обязательно закину. Без трепотни.
Я переоделся в лыжный костюм, достал новенькие коньки с ботинками — подарок матери.
Женька умоляюще посмотрел на меня:
— Сережа, я пойду с тобой?
— А уроки сделал?
— Я потом.
— Сначала нужно уроки сделать.
— Да-а… — Женька скорчил жалостливую гримасу. Только со мной много не наговоришь: сказал — и баста!
Мы вышли из дома.
— Ох, чуть не забыл! — воскликнул Колька.
— Что еще?
— Великолепная новость! Какая, думаешь! Не догадаешься… Девочки из 27-й школы устраивают новогодний бал! Нас приглашают. Представляешь, что там будет! А девчонок! — Колька начал вытанцовывать фокстрот прямо на тротуаре. — Думаю, стоит сходить.
И многозначительно добавил:
— Знаешь, кто мне это передал? Твоя Леночка Лесницкая!
…Хорошо бы встретить ее на катке…
Поле стадиона — посреди сосновой рощи, которая укрывала его от ветра. Веселая музыка встретила нас еще на подступах. От входной арки вглубь уходила прямая просека с гирляндой электрических лампочек. Пройдешь метров триста — и между сосен приманчиво засверкает глянцевое поле катка.
В раздевалке народу — воробью сесть негде. Мы пристроились в уголке, надеваем коньки. Поглядываю по сторонам — надеюсь встретить Лену. Нужно многое сказать ей. Последний месяц мы не виделись. Домой к ней идти не хотелось. По совести говоря, не нравятся мне ее мрачный и неразговорчивый папа и слишком разговорчивая мама. Нина Александровна всякий раз, из долга вежливости, что ли, начинает расспрашивать о здоровье моей матери мягким, но бесстрастным голосом, без малейшего намека на искренность. Просто так, лишь бы о чем-то спросить…
Очередь в раздевалку двигается еле-еле… Мы с Колькой бросили жребий — мне не повезло. Но вот наконец мы сдали свои вещи. Уф!
Необычайную легкость испытываешь на льду. Тело кажется совершенно невесомым, крылатым. Хочется мчаться и мчаться вперед, рассекая ядреный морозный воздух!
Я махнул Коле рукой и ринулся навстречу огням быстрыми, крутыми виражами.
Лены не видно. Среди такого многолюдья и пестроты нужного человека отыскать не так-то просто. Я вглядывался в лица, проезжая мимо скамеек. Загадал, что если еще через три круга не встречу Лену, значит, ее нет. Я проехал еще с полкруга, когда на одной из скамеек увидел ее с подружкой Тамарой. На Лене голубой свитер с белыми оленями на груди. Шапочка тоже голубая, отороченная пушистым белым мехом.
Я подъехал к ним. Девочки о чем-то спорили.
— Я сама-то… — это возразила Лена.
— Ты же чаще меня на каток ходишь.
— Ну уж и чаще. Нисколечко.
— Ой, не спорь, пожалуйста!
Девчонки постоянно спорят и почти всегда по пустякам. Я взял Лену и Тамару за руки, и мы плавно покатились, увлекаемые общим круговоротом.
Словно из-под земли перед нами вырос Галочкин.
— Салютик! Прелестное общество собирается. Я с вами, айда?
— Будьте любезны, Галочкин! — преувеличенно важно сказала Тамара, делая ударение на фамилии. В школе его редко называли по имени.
Коля увлек Тамару вперед, и я был ему весьма благодарен. Мне хотелось рассказать Лене обо всем, что произошло: о заводе, о Косте Бычкове и о многом другом. Но я никак не мог начать разговор и злился на себя. Так и катались молча.
Неожиданно рядом появился Костя Бычков.
— Катаетесь? — спросил он, улыбаясь и бесцеремонно разглядывая Лену.
Я хотел было познакомить Лену с ним, но она вильнула в сторону и потянула за собой меня.
— Что за тип? — сердито спросила Лена, когда Кости уже не было рядом.
— Так, знакомый…
— Странный знакомый, — усмехнулась Лена, — на грузчика похож.
— Он не грузчик, — возразил я. — Он слесарь, на заводе работает.
— Не все ли равно?
Это брезгливое пренебрежение покоробило меня. Я хотел возразить, что нельзя о человеке судить с первого взгляда, но промолчал. И о том, что бросил школу и ушел на завод, тоже ничего не сказал. Расхотелось…
Домой возвращались шумной ватагой.
— Чем собираетесь блеснуть на новогоднем балу? — спросил Коля у девочек.
— Тобою, — съехидничала Тамара.
— Я — что? Для тебя Гога блеснет. Красавец Гога — милее бога!
Мы остановились у подъезда ее дома. Лена протянула мне руку, маленькую, теплую.
— До свиданья!..
— Подожди…
Мне нужно было все рассказать, но я не мог решиться.
Какое-то мгновение стояли неподвижно, точно боялись кого спугнуть. Я смотрел Лене в глаза. В полумраке они казались еще темнее, в них играли огоньки.
Лена вытянула из моих ладоней свою руку и побежала вверх по лестнице.
Сто сорок четыре часа отработал я на заводе! Стаж! Уже привык к своему новому положению. Мне нравится вставать каждое утро по гудку, слушать шум станков, гудение моторов и необычную тишину цеха в обеденный перерыв, когда станки умолкают, а голоса людей звучат особенно звонко, эхом отдаваясь под сводами цеха. Хочется кричать и слушать. Где-то шипит сжатый воздух, слышен резкий стук домино. В «козла» играют азартно. Просвистит гудок на обед, а вокруг чугунной контрольной плиты, которая находится посредине участка, первая четверка уже устраивается играть, да столько же толпится возле них — на смену проигравшим, «на высадку».
Костя Бычков играет хорошо, почти всегда выигрывает. Все семь костяшек берет в одну руку. Приговаривает:
— «Аза» — по глазам. На маленьких не играем — нам много не надо. А теперь «мыло». Мило не мило, деньги платила. Партнер, провези! Раз, раз — и голова в таз. Балычок! Посчитаем. Ха, ха! Вылазьте. Следующие! Команда посильней есть?
И так до самого конца обеда. Сыграют партий пять-шесть.
В нашем цехе я облазил все закоулки. Побывал в сборочном, кузнечном и в других цехах. В кузнице интересно: четверо рабочих с потными и темными от копоти лицами ковали на огромном молоте раскаленную, пышущую жаром болванку. При каждом ударе молота земля тяжело вздрагивала, точно пугалась, а я невольно закрывал глаза. Рабочим хоть бы что! Ворочают себе щипцами с боку на бок эту болванку, только успевай замечать.
Наш участок оборки приспособлений отделен от цеха высокой застекленной перегородкой, вдоль которой выстроились верстаки и инструментальные тумбочки. У меня есть своя, сваренная из листового железа, тумбочка — Костя подарил. Есть свой инструмент. Словом, все, как у заправского слесаря. Мастер Ковалев обещал вскорости перевести на самостоятельную сборку. Работа интересная, каждый раз новая — универсальная! Это слово мне нравится, как-то здорово звучит — универсальная! Это значит, что нужно уметь делать все.
Бычков недавно получил пятый разряд, но часто выполняет работы шестого и даже седьмого разряда. Костя башковитый.
Гришка Сушков, этот работает по четвертому.
— Дело не в разряде, а в наряде, — говорит он.
Когда Гришке дают новую работу, он всегда торгуется с мастером или нормировщиком:
— Маловато расценили. Подкинь, кормилец, еще маленько. Тут возни вона сколько. За такие гроши и дурак работать не захочет.
Ковалев — молодой. Его все рабочие зовут просто Сашей. Костя рассказывал мне, что Ковалев три года назад окончил техникум, и его прислали на участок сборки мастером. Еще инженера одного прислали — молодого специалиста, так тот два месяца проработал и сбежал в отдел. А Ковалев остался.
— Правильный парень! — говорит про него Костя. — Справедливый. Работой не обойдет и в обиду не даст.
Сегодня с утра Бычкову поручили сборку нового приспособления. Костя возится с чертежами. Подошел Ковалев.
— Как дела?
— Да вот, — Костя развернул чертеж, — тут везде межцентровые и углы даны, а мне координаты надо.
— Так это пересчитать недолго.
— Не приходилось, — возразил Костя.
Ковалев принес таблицу и стал быстро писать столбиком цифры на полях чертежа, рассуждая вслух. Когда размеры были пересчитаны, сказал:
— Это же несложно. Учиться, Костя, тебе нужно. Голова светлая, а грамоты маловато.
— Мне? Учиться? — усмехнулся Костя. — Сдурел я, что ли? Грамотными все не будут. Стружку кому-то возить надо? На нашего брата всегда найдется черная работенка. Да и какая мне разница, кем работать, лишь бы хорошо платили.
— Ерунду городишь. Как посложней приспособление, так и в тупик. С шестью классами далеко не уедешь.
— Уеду! — отмахнулся Костя. — Как-нибудь проживем.
— Подумай на досуге, — сказал Ковалев и повернулся ко мне:
— Тебе, Сергей, новое задание, особое. Справишься — буду просить начальство, чтобы перевели на самостоятельную.
Сердце мое радостно екнуло.
— Вот тут около сотни реек. В них нужно просверлить по три отверстия согласно эскизу. За полсмены сделаешь?
— Постараюсь.
Я взял эскиз, рейки и пошел к сверлильному станку. Прикинул в уме. Заточил сверло, закрепил в патроне. Разметил одну рейку, просверлил отверстия. Затем другую, третью… Работа двигалась медленно. Побыстрее бы надо. Конфуз получится, если вовремя не уложусь. Задание-то несложное. Я уже не раз работал на сверлилке. Но то были единичные детали, а тут целая партия — сотня штук! Да по специальному эскизу.
Просверлил еще пару реек. Посмотрел на круглые большие часы, что висят над входом, — прошло двадцать минут. С такими темпами и за смену не управиться. Нет, надо что-то придумать. Спросить у Кости неудобно, занят человек, да и самому не хочется — все-таки испытательная работа. И тут осенила мысль: а что, если попробовать зажимать в ручные тисочки пять реек и сверлить сразу? Может, получится? Во-первых, размечать нужно всего одну рейку, во-вторых, пять штук сразу сверлить удобнее. Попробовал — получилось! Ура!
Через два часа принес Ковалеву рейки.
— Готово, — говорю.
— Что готово?
— Ну… сделал.
Саша недоверчиво посмотрел на меня, проверил несколько деталей, улыбнулся круглой улыбкой: губы полумесяцем.
— Да ты, я вижу, маг! Скоростные методы применяешь! Молодец! Это как же? Доложи!
Я рассказал. Потом, чтобы Костя слышал, Ковалев спросил:
— Ты сколько классов-то закончил?
— Восемь, в девятом начинал.
— Ясно. Грамотно сработал.
Костя улыбнулся, понял, в чей огород камушки.
— Хитер же ты, Сашка!
Я стоял довольный, даже в душе зашевелилось этакое бахвальство, самоуверенность — теперь, мол, любая работа нипочем!
Вот я и слесарь! Это ведущая специальность на заводе. И не просто слесарь, а инструментальщик. Высший класс! Работа квалифицированная, точная. Нет, я не хвастаюсь. Так у нас ребята говорят. По-моему, правильно говорят.
Присвоили мне третий разряд. Самый низший. А я и не претендовал на большее. В цехе без году неделя. Хоть Гришка Сушков и гудел на ухо, что надувают нашего брата, работяг, а я так думаю: нужно сначала опыта поднабраться, а потом уж и разряд повыше требовать. Чтоб по Сеньке и шапка.
Задания дают самые простые. Бывают, конечно, и посложней, но до самостоятельной сборки не допускают. Я с Костей в паре. Он делает общий монтаж, а я приворачиваю крышки, пневмокраны, трубопроводы. Чего не знаю — спрашиваю.
Каждый день в конце смены приходит учетчица и приносит корешки от нарядов. Ее зовут Ниной, а лет ей восемнадцать, и ходит она по участку такая важная и неприступная, будто самый главный начальник. Ребята над ней подтрунивают. Она же словно не слышит и не видит их.
Подойдет к верстаку и, не глядя на тебя, скажет:
— Возьмите, Журавин, ваши корешки.
— Благодарю! — отвечаю ей в тон.
Поведет плечиком и пойдет дальше.
Корешки от нарядов — документ. В них стоят расценки на выполненные работы. Я аккуратно складываю их и храню в тумбочке. И жду получку. Скорее бы!
И вот наступил долгожданный день!
Ковалев вручил расписку, поздравил меня, и я тут же помчался получать деньги. Возле кассы выстроилось человек пятнадцать. Очередь двигается невыносимо медленно. С нетерпением заглядываю в окошко.
Первая получка! Деньги, заработанные собственными руками! Можно купить что угодно. Здорово! У меня никогда не было сразу столько денег. Новенькие бумажки приятно щелкают и шелестят под пальцами. Чувствую себя взрослым, самостоятельным человеком.
В пять часов, едва прогудел гудок, выскочил из цеха. У проходной догнал Костя Бычков.
— Сколько получил?
— Сто шестьдесят рублей! — гордо ответил я.
— Ого! Для начала неплохо. Такое дело нужно обмыть.
— Что нужно?
— Я говорю, в честь этого по сто пятьдесят граммов опрокинуть полагается, — пояснил Костя.
Я замялся, не зная, что ответить.
— Не подумай плохо. На свои приглашаю.
— Да что ты, Костя! — смутился я. — Ты не сердись. Просто не могу… Ну, понимаешь, дома ждут… В другой раз. Ладно?
Костя пожал плечами:
— Дело хозяйское. Я не напрашиваюсь.
Костя сунул руки в карманы брюк и удалился, насвистывая. Я почувствовал себя неловко. Костя, наверное, обиделся. Нехорошо получилось.
Настроение упало. Торжественности как не бывало. Заглянул в магазин, купил конфет и печенья. Вечером пили чай. Женька с удовольствием уплетал конфеты. Мать рассуждала вслух:
— Теперь малость полегче жить будет. Глядишь, какую-нибудь вещицу справим. Тебе костюм выходной нужен, да и туфли.
— И мне костюм? — спросил Женька.
— Тебе маленько погодя, — ответила мать.
— Ладно, — согласился Женька.
— Мама, а тебе ведь зимнее пальто нужно, — сказал я.
— Где же мы на все сразу денег-то возьмем? Мне потом. Вас бы мало-мальски приодеть.
После ужина мать рассказывала всякие смешные истории.
Мне было пять лет, когда родился Женька. Перед тем как матери уйти в больницу, отец сказал:
— Кого ты больше хочешь, сестренку или братишку?
Я подумал и спросил:
— А они в школу ходят?
— Нет, — сказал отец. — Совсем маленькие.
— Тогда не хочу никого. Мне нужно школьного братишку, как у Вовки. Чтоб на велосипеде катал.
Мама рассказала, что я в детстве очень любил есть яйца. И сырые, и всмятку, и крутые — в любом виде. От этого у меня появилась золотуха. Я хвастался перед мальчишками, что у меня золотуха и что она от слова «золото». А Женька наоборот, не любил их. Он и теперь в рот не берет.
Женька притащил потрепанный семейный альбом. Многие фотографии выцвели, поблекли. Их много, разложены они по годам. Каждая фотография навевает воспоминания.
На снимке сорок первого года отец запечатлен в последний раз. Взгляд веселый, молодой. Всматриваюсь в лицо, стараюсь уловить живые черты, а он точно спрашивает: «Ну, как, орел, дела? Воюешь?! Воюй, трудись!»
Эх, был бы отец жив, уж ему-то я порассказал бы про завод.
Удивительная штука чугунная пыль. Вымоешь руки после работы, как полагается, с мылом, даже мочалочкой потрешь, посмотришь — чистые. Но пройдет час-другой, и они опять становятся грязными, словно их и не мыл. Ковалев объяснил, что в чугуне имеется много углерода, он въедается в кожу, а потом постепенно выделяется.
Руки мои немного загрубели, на ладонях появились твердые мозоли и ссадины. Ох и много их было в первые дни! Ударишь молотком по зубилу, а он сорвется и по пальцам. Костя смеялся надо мной.
— Что! Раз по металлу да два по слесарю? Терпи, парень!
Костя и не смотрит, куда бьет молотком, а ничего. У меня так не получается.
Мозолистые, натруженные, покрытые шрамами руки олицетворяют великую, неизбывную силу. Они и гнутся-то плохо, будто неживые, а все могут делать. Я помню: у моего отца были такие руки.
Своей рабочей спецовки я не стыжусь. Она изрядно пропиталась пылью, фуфайка замаслилась. Я даже горжусь — совсем стал похож на настоящего рабочего.
С Леной не виделся целых две недели. В прошлую субботу купил билеты в кино, пришел к ней и не застал дома.
— Она ушла гулять, — сказала Нина Александровна. — Друзья позвали… Да, кажется, на концерт. А что тебя так долго не было видно? Много занимаешься? Леночка говорила, ты хорошо учишься.
Я смутился и тихо ответил:
— Я теперь не учусь.
— У вас каникулы? — удивилась она.
— Нет, я работаю.
— Работаешь?! Где?..
— На заводе.
— Боже мой! Боже мой! С таких лет на заводе. Подумать только!.. Ах, да, я понимаю. У тебя ведь, кажется, нет отца. Маме помогаешь? Похвально!
Она сочувственно покачала головой.
— А Леночки нет. Да, очень жаль.
Я попрощался.
Однажды я возвращался с завода и возле Дворца культуры, у садика заметил Лену. Она неторопливо шла по улице, под мышкой держала книгу. Я догнал ее.
— Здравствуй, Лена! — сказал я и осторожно взял ее за локоть.
Лена обернулась, испуганно и удивленно окинула меня взглядом с головы до ног: фуфайку, грязные рукавицы, грубые кирзовые сапоги. Я почувствовал себя неловко, оправдался:
— С работы иду.
— Да-а?.. А я из библиотеки…
— Что взяла читать?
— Да так, ничего особенного.
Лена растерянно огляделась по сторонам, как будто боялась, что за нею подсматривают, и нерешительно зашагала дальше.
— Вечером дома будешь? — спросил я.
— Не знаю. Возможно, уйду.
Разговор не ладился. Лена отвечала на мои вопросы неохотно, холодно. Я начал было рассказывать о заводе, но она, кажется, не слушала. Вдруг спросила:
— А когда ты бросил учиться?
— Скоро месяц. А что?
— Так, ничего… Я не знала…
Лена ускорила шаг. На перекрестке остановилась.
— Извини, но я спешу, — и побежала через трамвайную линию.
Странно… Как она разглядывала меня, как растерялась и как заторопилась… Вид у меня, конечно, не театральный. Постеснялась идти рядом?..
А тот случай на катке, когда мы встретили Костю Бычкова? Как она сказала? «Что это за грузчик?» Тогда я не придал этим словам значения, но меня укололо пренебрежение, с которым Лена сказала о Косте. Значит, теперь я для нее тоже «грузчик»?
Скоро Новый год. На центральной площади города из множества маленьких елочек соорудили большую елку. В магазинах не протолкнешься. В витринах выставлены деды-морозы, слюдянисто сверкающие клееными ватными шубами. Над портиком театра вращается разноцветный стеклянный глобус.
С января завод должен выпускать новые машины. Спешно готовится оборудование.
Наш участок завален срочными заказами. Многим приходится работать сверхурочно. Меня не оставляют, наверное, потому, что имею слишком малую квалификацию. Вот и сегодня тоже надо работать сверхурочно. Гришка Сушков, как всегда, начал торговаться. Ковалев разозлился и сказал, что он может проваливать домой. Гришка ушел.
Ковалев обратился к Бычкову:
— Костя, оставайся.
— Сегодня не могу.
— Ты понимаешь — срочная работа. Главный инженер лично дал задание.
— Не уговаривай, не останусь. Лошадь я, что ли? И так три раза оставался. Пускай кто-нибудь другой теперь.
— Некому, милый ты человек! Ну, хорошо. Не хочешь сверхурочно — поработай за отгул. В январе отгуляешь.
— Хватит с меня, — упрямился Костя.
Наступило молчание. Ковалев смотрел Косте в лицо, с грустной улыбкой качал головой: дескать, от тебя-то никак не ожидал отказа. Я стоял возле них и не знал, удобно ли предложить свою помощь. А получить самостоятельную сборку давно не терпелось.
— Можно мне остаться? — нерешительно спросил я.
Ковалев повернулся ко мне, рассеянно окинул взглядом. «Куда соваться! — тут же подумал я. — Не разрешит». А Ковалев после паузы вдруг сказал:
— А что? В самом деле, почему бы не остаться? Приспособления не очень сложные: справишься!
Он выдал мне чертежи, рассказал, где какую пригонку сделать.
— Я вообще тоже остаюсь, только сейчас мне на заседание комсомольского бюро. Ты пока работай, а что не получится, приду — разберемся.
Костя, как мне показалось, недружелюбно взглянул в мою сторону. Неужели подумал, что я подхалимничаю?
Все ушли. Я приступил к работе. Взялся горячо, даже взмок. Подгонял, прикручивал, снова подгонял, пилил напильником… Сначала было хорошо, а потом заело. Одна шестеренка — будь она трижды неладна! — никак не вставала на место. Я ее и так и этак, а она никак. «Зуб, что ли, у нее толстый?» Миновало полтора часа, а я еще возился с этой злополучной шестеренкой. Разобрал приспособление, снова собрал — опять неладно. По лицу катились ручьи пота, волосы слиплись на лбу. Копошусь беспомощно у верстака, поглядываю на часы, а Ковалева нет и нет. Бросить бы все и уйти!
«К черту! — горячился я, хотя продолжал возиться. — Домой пора! Но… как тут уйдешь?! Позор! Доверили первую самостоятельную сборку…» Злился на себя, на приспособление и вообще на все на свете. Снова торопливо разобрал приспособление, уронил крышку, она больно ушибла ногу. Прикусил губу и, наверное, дал бы волю слезам, но за моей спиной кто-то кашлянул. Я обернулся и увидел… Костю Бычкова. Он стоял, заложив руки за спину, и улыбался. Свидетель моего провала. Смеяться пришел?!
— Что, дружище? — спросил он, и глаза его лукаво прищурились.
— Не получается, — буркнул я.
— Торопишься. Поспешность нужна при ловле блох, понял?
Костя снял пальто, кинул его на верстак.
— Давай поглядим.
Он спокойно осмотрел приспособление. Взял в руки шестеренку.
— Почему же она не входит, как ты думаешь?
— Н-не знаю…
— Да потому, что токарь, который ее точил, арап — фасок не снял. А без фасок шестеренка на валик не сядет — зазор остается. Вот и вся сказка.
Костя подошел к наждаку, сделал что нужно и начал неторопливо собирать. Уложил в корпус детали, закрепил их. Потом завернул крышку и попробовал покрутить за маховичок — он вращался туго. Я не отрывая глаз следил — что он будет делать дальше. Костя достал из своей тумбочки алюминиевый молоток, ловко, словно играя, перебросил из левой руки в правую и со всего размаху — я даже ахнул! — ударил по крышке два раза. Не знаю, какие законы физики тут сработали, но маховичок стал вращаться свободно.
— Порядок! — как ни в чем не бывало проговорил Костя. — Можно топать по домам.
Больше всего я боялся, что он начнет смеяться надо мной, но Костя даже и не думал. Я смотрел на него с восторгом и благодарностью. Прибежал Ковалев. Завидев его, Костя отошел от меня и, беззаботно насвистывая, словно бы на участок он вернулся случайно, принялся копаться в своей тумбочке.
— Собрал? — спросил Ковалев.
— Собрали, — тихо сказал я. — Костя помог.
Ковалев ничего не ответил, только посмотрел на Костю, сидевшего на корточках спиной к нам, и понимающе улыбнулся.
После обеденного перерыва цех облетела новость: Стрепетов с фрезерного участка выиграл на облигацию 25 000 рублей. И начались толки да перетолки. Дело понятное: мимо такого случая равнодушно пройти никак нельзя. Не что-нибудь — 25 000! Строили всякие догадки и предположения. Одни говорили, что Стрепетов теперь уволится с завода и будет жить припеваючи (на двадцать-то пять тысяч?!). Другие считали, что увольняться не следует. Деньги положить в сберегательную кассу на срочный вклад. Очень доходно: на проценты более тысячи рублей в год! Третьи (к ним относился наш Гришка Сушков) ничего не предполагали, а только горько сожалели, что такая сумма досталась не в их руки.
— Привалило же человеку, — вздыхал Гришка и кисло морщился. — А мне и десятки никогда не перепадало. Своих облигаций на восемь сотен имеется, да еще у одной старухи две двухсотрублевых по четвертной взял. И хоть бы раз выиграл!
Гришка от зависти даже похудел, у него пропало желание работать.
Интересно, кто этот счастливчик с фрезерного участка?
— Ты знаешь Стрепетова? — спросил я Костю.
— Знаю, Мишка — мой товарищ, вместе в общежитии живем.
— Правда, что он выиграл?
— Кто его знает. Пойдем спросим.
Когда мы с Костей появились на фрезерном участке, Мишка разговаривал с дядькой-стропалем.
— Ну, ты как теперича будешь? — спрашивал его дядька. — Женишься али что?
— Женюсь, папаша, непременно.
— Дом купишь, значитца?
— Обязательно.
— Свадьбу, стало быть, закатишь?
— Закачу. И тебя, папаша, непременно приглашу. Не откажешь?
Дядька чуть не прослезился.
— А главное, не пропей ты денег. Молодой ты парень-то, взбредет в голову шельмовая. Худо, стало быть, будет.
— Нет, папаша, слово даю — не пропью. Будь покоен.
Три дня обсуждали это событие, а на четвертый выяснилось, что никаких денег Стрепетов не выигрывал. Просто пошутил.
Каждый раз, когда поступала новая тиражная таблица, ее вывешивали в цехе на видном месте, чтобы люди могли проверить облигации. Возле нее всегда толпился народ. Мишка Стрепетов взял да и записал себе в блокнот (взбрело же такое в голову!) номер серии и номер облигации, на которую выпал выигрыш 25 000 рублей. Для пущей важности округлил в таблице карандашом эти цифры и отправился восвояси. На такие вещи у людей глаз цепок, с налету заметили, зашептались, глядя вслед Мишке. Известие, что Стрепетов выиграл большие деньги, на устах не залежалось, вмиг облетело весь цех. А когда узнали, что все это шутка, смеялись от души. А Мишка ходил хоть бы тебе: что!
Над входом в женскую школу сверкает огненная надпись из электрических лампочек:
Яркий свет пронизывает плотные, запорошенные снегом ряды кустов со стриженными бобриком верхушками. На присыпанной снегом тропинке видны свежие следы: маленькие — девчонок, побольше — ребят.
— Эй, Иван! — кричит Колька воображаемому кучеру. — Подай карету к пяти утра. Да смотри, каналья, не проспи!
Это Колька выкладывает свои познания в литературе XIX века. Когда я бросил школу, начинали изучать Гоголя.
Попеременке колотим друг друга рукавицами по спине.
— Как вы думаете, граф, — говорит мне Колька, — княжна Лесницкая нынче, будут?
— Хватит дурачиться! Пошли.
Упоминание о Лене неприятно задело меня. Я старался гнать от себя тревожные мысли, а сегодня надеялся выяснить у Лены наши отношения.
В вестибюле оживленно. Девчонки суетятся, особенно усердствуют дежурные с красными повязками на рукавах. Из учителей никого нет — бал проводит комитет комсомола. Без учителей лучше. Девчонки из кожи лезут, проявляя самостоятельность.
В коридорах разноцветные флажки, фонарики, гирлянды. Елка хороша! Между разлапистых веток мягко мерцают лампочки: зеленые, красные, синие… Вершина с серебряным наконечником вознесена под самый потолок.
До официального начала еще минут двадцать, но вечер фактически начался. Танцы в разгаре. Когда «уполномоченный комитета» меняет пластинку, все устремляются к стульям, выстроенным вдоль стен, и середина зала мгновенно пустеет.
Мы с Галочкиным пробираемся в другой конец зала. Колька идет впереди с независимым видом, вытянув шею, как гусь.
— Нет, ты скажи, Серега! Девчонки-то как преобразились! Красавицы! Вот что делают с человеком наряды.
Возле девочек из девятого «А» стоит расфранченный Семка-Зюзя. На физиономии у него томно-слащавая гримаса. Разговаривает он противным сюсюкающим голоском. Колька дергает меня за рукав.
— Серега, по правому борту вижу — кого, думаешь? Довольно приятную особу в голубеньком платьице.
Я оглядываюсь. В противоположном конце зала среди подружек-одноклассниц стоит Лена.
В динамике зашипело и треснуло. Бархатно полились ритмичные звуки фагота — тягучее танго. Колька моментально исчез. Совсем рядом проплыла с подружкой Лена. Жаркие щеки, на лбу непослушная завитушка, тонко шелестит голубой шелк платья. Никогда не видел ее такой красивой. Неотрывно слежу за ней, но она меня не замечает. Следующий танец Лена опять ушла танцевать с подругой. Я гадал, в каком конце зала они остановятся, когда умолкнет музыка, но всякий раз при моем приближении девушки перепархивали на другое место.
Наконец Лена очутилась почти рядом. Я решительно подошел к ней.
— Здравствуй!
— А, здравствуй. — В ее голосе все тот же холодок, что и при последней встрече.
— Пойдем танцевать?
— Знаешь, мне что-то не хочется. Пригласи какую-нибудь другую девочку.
— Ты избегаешь меня?
— И не думаю, — Лена скривила губы.
— Мне нужно кое-что спросить у тебя.
— Я слушаю.
— Я несколько раз приходил к тебе, но не заставал дома.
— Что ж, по-твоему, я не могу никуда выйти?
— Я не об этом… Скажи, почему ты в тот раз ушла?
— Когда?
— Тогда, помнишь, когда я с работы шел?
— Я ж тебе сказала, что мне было некогда.
— Это был предлог. Ты просто не хотела, ты боялась говорить со мной. Тебе было стыдно стоять со мной, да?
— С чего ты взял? Очень мне нужно! И вообще, что ты надумал сегодня об этом говорить?
— Ну, хорошо… Можно и в другой раз.
Я пожал плечами и отошел в сторону.
Потом я видел, как к Лене подскочил Семка, изогнулся, как гусеница… И они ушли танцевать. Я понял: Лена не хотела танцевать со мной. Было очень обидно. Что-то до боли сжалось в груди, мрачное отчаянье овладело мной. Я поскорее выбрался из зала, оделся и убежал из школы, будто за мной кто гнался. Брел пустынными, тихими улицами. Густой волокнистый снег, точно занавес, опускался на землю. Город щедро светился окнами, шел, веселился… Колька, наверное, балагурит в компании девчонок. И Лена… Только я один, никому не нужный, брел по безлюдным улицам и чувствовал себя одиноким, забытым… Забытым? Нет! Я был злым, во мне кипела обида: почему?! за что?!
А жизнь двигалась вперед своим порядком, поворачиваясь ко мне то лучшими, то плохими сторонами. Уже полмесяца, как я самостоятельно от начала до конца собираю приспособления. Теперь понял, что на одном «гопе» далеко не уедешь. Нужно знать множество разных тонкостей, уметь читать чертежи и разбираться в конструкции до мельчайших подробностей.
С последним приспособлением у меня тоже произошел казус. Принял я наряд, работа вроде несложная: зажимное устройство с пневмоцилиндром. Мы с Костей Бычковым таких монтировали много. Принялся за сборку, посвистывая. За два часа собрал и понес испытывать. Подсоединил шланг со сжатым воздухом, повернул рукоятку крана, туда-сюда — пш-ш, пш-ш — и ни с места. Меня, как и в тот раз, обдало холодным потом. Опять загадка. И руки опустились: как разгадать? Спросить?.. Нет, сам буду искать причину.
Разобрал цилиндр — отверстия на месте, как и полагается по чертежу. Возможно, кран барахлит? Стал разбирать его.
Подошел Ковалев.
— В чем загвоздка?
— Поршень не перемещается.
— Кран проверять не надо. Мы их со склада получаем, они испытаны. Тут мелочь какая-нибудь. Например, прокладка…
— Прокладку ставил, — торопливо объяснил я.
— Видишь ли какое дело. Воздух в цилиндр поступает через крышку, а между ними лежит прокладка. Так в ней-то и надо тоже дырочку пробить, чтобы воздух проходил.
— А!.. Ясно! Какой же я осел! Такой простой вещи не смог докумекать.
— Ничего, это случается. Просто нужно быть повнимательней, — сказал Ковалев, отходя от меня.
Сколько еще ляпсусов предстоит мне совершить?
…Недавно на нашем участке произошло чрезвычайное происшествие.
— Стащили! Украли!.. — растерянно бормотал рябоватый шлифовщик дядя Вася, стоя возле своей инструментальной тумбочки.
— Что украли? — спросил я.
— Шапку! Понимаешь, новую шапку, с получки в воскресенье купил. И нет ее, стащили!.. Бычкову показывал, черная такая, с цигейковым мехом.
— Когда же это?
— Ночью, должно быть, во второй смене. Кто-то из наших: такие замки только мы делали. Их, не зная, не откроешь.
Подошел Ковалев. Дядю Васю окружили другие рабочие.
— Кто ж мог? А дорогая шапка?
— Полтораста целковых отдал.
Неловкое молчание.
— У меня тоже намедни комбинезон стянули, — сказал Самосадов.
— А у меня на той неделе комплект сверл украли.
— Да-а, — огорченно протянул Ковалев. — Такого у нас еще не было.
Все понятно — на участке объявился вор. Отвратительно, когда кто-то из своих начинает воровать. Каждому кажется, что могут подумать на него.
Ковалев стоит нахмуренный, брови сомкнул.
— Во второй, смене, говорите?
— Ну да. Вчера уходил домой, оставил здесь.
— Кто у нас работал во второй смене? Гайнуллин, Сушков и Бычков? — спросил Самосадов. — Гайнуллин не в счет. Этот сам скорей отдаст, чем возьмет. Кто-то другой сработал.
— Поспешных выводов делать не будем, — предостерег Ковалев. — Нужно проследить как следует.
Дядя Вася грустно покачал головой.
Я знал, что у него в Мордовии большая семья, которую он собирался перевезти, как только дадут квартиру. Сам он во время войны был мобилизован в трудармию, да так и остался на заводе, и теперь отсылал семье деньги. Пропажа шапки для него — тяжелый случай.
Минут через сорок вернулся Ковалев и сказал:
— В общем так, дядя Вася, цехком сотней рублей поможет. Напишите заявление. Моих двадцать пять возьмите.
— Зачем же…
— Берите.
Дядя Вася растерянно принял деньги. Я достал десять рублей, которые мать оставила мне на мелкие расходы и тоже отдал. Подошли Самосадов и другие рабочие и тоже выложили, у кого сколько было. Дядя Вася смущенно улыбался, не зная, как и благодарить.
Шапка нашлась через два дня. Дядя Вася случайно увидел ее на голове у одного парня из нашего же цеха, когда мы спешили в столовую обедать.
— Послушай, дорогой! — обратился к парню дядя Вася. — Где ты приобрел эту шапочку?
Парень неохотно остановился.
— Купил, а что?
— В магазине купил или где еще?
— С рук взял.
— А у кого, не скажешь?
— В цехе работает, только не знаю, на каком участке.
Дядя Вася оживился. Я тоже с любопытством смотрел на парня.
— А какой он из себя-то?
Парень задумался, посмотрел поверх нас и сказал:
— Остроносый такой, веснушчатый.
Сомнений не было — Гришка.
И вот он явился на смену. На него устремлены несколько пар глаз. Насмешливые, злобные, только не равнодушные. И во всех можно было прочесть одно — презрение. Гришка сразу ощутил на себе колючие взгляды, съежился и торопливо прошмыгнул к своему верстаку.
— Здорово, керя!
Перед ним остановился Костя, широко расставив ноги и сжимая в карманах кулаки. Гришка трусливо завертел глазами. Кругом рабочие, хмурые, разгадавшие его подленькую тайну.
— Шарим, значит? — продолжал Костя. — У своего же товарища, у работяги, тащим? Так, что ли?
— Чего шарим? Ничего не шарим…
— Ах ты, гад! — Костя схватил Гришку за грудки и подтащил к парню, у которого обнаружили шапку. — Кто ему шапку продал?!
Глаза у Гришки забегали еще быстрей, на носу поверх веснушек выступили капельки пота.
— Отвечай, шкура!
— Ну, я…
— А где взял? Вот в этой тумбочке! — Костя посмотрел на стоявших вокруг рабочих. — Комбинезон у Самосадова увел?
— Какой комбинезон?
— Какой, Самосадов?
— Да старенький, не жалко.
— Не в этом дело, — вмешался Ковалев, молча наблюдавший за тем, что происходит. — Коль появился прыщик — может быть и нарыв.
— Вот именно, — вставил Гайнуллин. — Начал с комбинезона, а закончил…
— Тюрьмой! — перебил его другой рабочий.
— Что будем делать с ним, а, братцы? — спросил Костя, все еще не выпуская Гришку из рук.
— Отдубасить как следует! — предложил парень, который купил у Гришки шапку.
Гришка трусливо покосился на Костю, боясь, что он первым начнет его бить.
— В милицию надо отправить, — посоветовал Гайнуллин.
— Нет, в милицию не годится.
— А чего с ним нянчиться! Выгнать с завода к ядрене-фене!
— Я вот что предлагаю, — сказал Ковалев. — Бить его, конечно, не надо, в милицию отправлять тоже не следует. Будем просить цеховое начальство, чтоб перевели его на два месяца в АХО стружку возить по тарифу третьего разряда.
— Это правильней будет, — одобрил дядя Вася. — Нехай его повозит стружку, наука будет.
Так и порешили.
Назавтра Гришку перевели в административно-хозяйственный отдел. Я видел его за цехом, где стружку валят. Он катил большую тачку. Заметил меня — осклабился. Удивительно, как он может после того, что случилось, спокойно глядеть товарищам в глаза?!
Миновал косматый январь, прошуршал поземкой напоследок. Отшумел вьюгами и метелями февраль, и вот уже робко, неуверенно, дохнув первым весенним теплом, ступил март. Гребенками сосулек повис на краях крыш и на ветках деревьев, заворковал первыми несмелыми ручейками. И хотя временами бушевали метели, а по утрам трещали морозы — он с каждым днем уверенней и уверенней входил в свои права.
Однажды, проходя мимо 27-й школы, я подумал о Лене. Не встречал ее давно. В груди еще копошилась обида: почему она от меня отвернулась? Может быть, я обидел ее чем-нибудь? Но вины за собой не чувствовал. Наоборот, относился к Лене по-дружески. И ведь она сначала отвечала тем же…
Почему-то очень захотелось увидеть Лену, хотя бы издали. Теплилась какая-то смутная надежда: вот-вот Лена появится, выйдет мне навстречу, такая веселая и близкая.
Я прошел несколько раз мимо школы. Она приветливо поблескивала умытыми окнами. Где-то там, за ними, в чистых и светлых классах сидели ученики. Они писали диктанты, решали задачи, переводили с иностранного…
Впервые за последние месяцы я загрустил о своей школе, о своем классе, о своих учителях. Потянуло к школьным товарищам. И чем сильнее было это желание, тем яснее становилось, что путь туда закрыт. Я никогда больше не смогу носиться по просторным школьным коридорам, не буду отвечать на уроках. Даже получить двойку, казалось мне, было бы в радость.
Зазвенел звонок. Из школы выбежали две маленькие девчушки в белых фартучках. Припрыгивая то на одной, то на другой ноге, они пробежались по чистой площадке перед подъездом и снова скрылись в дверях, довольные, смеющиеся. Они радовались весне, солнышку. Столько беззаботности было в них, что я позавидовал!
Вечером меня потянуло в кино. Не хотелось заходить в здание, и я стоял возле кинотеатра, упиваясь весенним воздухом. У входа роилась толпа, жаждущая билетов — в кассе их не осталось.
Вдруг заметил Лену. Даже не поверилось. Неужели так может быть, чтобы днем подумал, а вечером желание осуществилось? Как в сказке! Лена шла прямо на меня и улыбалась. Я невольно сделал шаг навстречу, но… из-за моей спины вынырнул Семка. Она кивнула ему, взяла под руку, и они скрылись в кинотеатре.
Гадливое, унизительное чувство испытал я. Это очень неприятно, когда в душе копошится жалость к самому себе. Настроение безнадежно испортилось. Билет я отдал какой-то девушке и ушел прочь.
Около часу слонялся я по улицам. Забрел в квартал молодежных общежитий, где жил Костя Бычков. Зайти?.. Зашел.
Комната, в которой жили Бычков, Стрепетов и еще двое парней, была маленькой. Обстановка простая: кровати, тумбочки, стол, четыре простых стула. На окнах простенькие, не первой свежести занавески. Над кроватями — дешевенькие бумажные коврики производства рыночных художников, с такими же дешевыми рисунками, нарисованными малярными красками. В рамках фотографии, пара цветных плакатов вместо картин и старенькая гитара.
За столом сидели Костя, Миша Стрепетов и незнакомый парень. Костя обрадовался моему приходу.
— Знакомься, мои друзья.
Парень — высокий и плечистый, с крупным скуластым лицом и вьющейся темной шевелюрой — назвался Василием. У него широкие толстые ладони. Мою руку сжал сильно, до хруста. Движения у него замедленные, ленивые, сила чувствовалась в нем недюжинная. Он походил на кузнеца-мастерового с широкой лентой на лбу, такого я видел в какой-то книге.
Костя принял от меня пальто, положил на кровать. За стол сел рядом. Появилось две бутылки водки, колбаса, квашеная капуста. Я сказал, что забежал на минутку, тороплюсь, но Костя ничего не хотел слышать.
— Успеешь! Мы с тобой ни разу не пили еще! Закусочка у нас, правда, неважнецкая, но другой нет.
Костя раскупорил бутылку, разлил водку по четырем граненым стаканам.
— Я не пью! — заявил Мишка.
— Бросил?
— Бросил. Окончательно и бесповоротно.
— И давненько?
— После последнего раза ни разу не пил.
Костя поднял свой стакан.
— Ну, будем здоровы! — он залпом выпил водку… Я удивился его лихости: здорово пьет! А Костя подмигнул:
— Давай, давай!
Ребята не пили, ждали, пока я выпью. Василий добродушно ухмыльнулся и укорил:
— Э! Да ты, паря, кажись, и водку пить не умеешь. А еще работяга!
Отказываться было неудобно. Я не стал признаваться, что никогда водки в рот не брал, собрался с духом и выпил. Рот обожгло горечью. Я быстро принялся закусывать колбасой и капустой. Вскоре почувствовал приятное хмельное кружение.
— Слышь ты, Костя! — сказал Василий, — у нас поговаривают, будто расценки того, резануть хотят. И понятно. Производительность высокая! Я говорю пацанам: куда проценты гоните? Себе же по карману бьете.
— Видел его! — встрепенулся Мишка. — Отсталый ты, темнота! Тебе условия труда облегчили?
— Чего?
— Того! — На твоем станке внедрили пневматику? Внедрили! Время на операцию сократилось? Сократилось! А он, видите ли, хочет за счет государства длинные рубли заколачивать! Спроси тебя — хочешь в коммунизме жить? Хочу, скажешь, кто не хочет работать мало, а получать много! Так работай же на совесть.
— Выискался оратор-агитатор! — пробасил Василий.
— Хо! — усмехнулся Мишка. — Знаешь, Костя, как Ваську разрисовали в цехе? «Бокс» вывесили, в нем нарисовано — пьяный обнимает столб, на нем часы показывают половину девятого, и внизу Васькина фамилия красуется. Умора!
Василий недовольно нахмурился.
— Закройся, вобла! — зло выругался он.
— Ну-ну! Я попрошу несоюзную молодежь выражаться помягче.
Костя молча слушал, потом бесшабашно вскинул голову.
— Бросьте вы! Давайте лучше еще выпьем!
Он раскупорил вторую бутылку, и мы снова выпили.
Ребята закурили, я тоже взял папиросу, неумело помял в пальцах. От табачного дыма захватило дыхание, и я долго кашлял.
Костя поднялся, с шумом отодвинул стул.
— Скучно живем, братцы, вот что я скажу. Разве это житуха? Ну, вот ты — комсомолец, — обратился он к Мишке, — а чем ты лучше меня живешь? Ничем. Живем как-то так, ни вашим, ни нашим.
Костя снял со стены гитару. Рукавом смахнул пыль, взял несколько пробных аккордов. Часто перебирая струны, запел:
Жил один скрипач,
Молод и горяч,
Разливая звуки звонкой скрипки.
Но она ушла,
Счастье унесла,
Все прошло в одной ее улыбке.
Пел Костя сердечно, мягко, с душой. В голосе слышалась тоска, манящая, волнующая. Я молча слушал его и думал о Лене…
Плачь, скрипка моя, плачь!
Расскажи, как на сердце тоскливо.
Расскажи ты ей
О любви моей.
Может быть, она с другим счастлива.
Словно обо мне пел, о моей неудавшейся любви. Я откинулся на спинку стула, мысли путались в голове. Стало жарко. Лица ребят стали нечеткими, расплывчатыми. Я уже не прислушивался к их разговорам, сидел в полудреме, ничего не соображая.
Когда я очнулся, то не мог понять сразу — где я? Что произошло?
Кругом темно. Кое-как различил знакомые очертания нашей комнаты. Приподнялся на локте. Ломило виски, во рту пересохло. Пошатываясь, пробрался на кухню, напился и вернулся в постель. Напротив, облокотившись рукой на подушку, сидел в своей кровати Женька и смотрел на меня широко раскрытыми глазами.
— Что ты не спишь? — спросил я шепотом.
Женька боязливо покосился на меня и юркнул под одеяло.
И я вспомнил все по порядку — кинотеатр, Лена. Потом у Кости… Костя играл на гитаре и пел… Пили, а сколько — я не помнил.
Я представил, как меня, еле державшегося на ногах, привели домой товарищи, и стало очень стыдно. Перед матерью. Перед Женькой. Перед соседями. Перед самим собой. Что подумала мама, когда увидела меня в таком состоянии?!
Почему?! Почему так случилось? Лена?.. Ну и что? Подумаешь, горе какое! Что, на ней свет клином сошелся? Нет! Да и не стоит из-за этого переживать. Ну… была. Ну, нет теперь. И все! Обидно, конечно… Чего она испугалась? Постеснялась, побрезговала дружить? Пусть катится ко всем чертям!..
Утром мать ни словом не обмолвилась о вчерашнем, будто ничего и не произошло. Только Женька как-то по-новому — пугливо и украдкой — поглядывал на меня, и это огорчало больше всего.
«21 марта 1950 года.
Настроение скверное. Лежу в постели с высокой температурой. Третьего дня приходила врач, признала ангину, назначила постельный режим. Одиноко. Мать на работе. Женька в школе. До мельчайших подробностей изучил стены комнаты, трафарет, прочитал толстую книгу. Надоело! Хочется встать, пойти на улицу, на завод — куда угодно. А нельзя. Даже дома ходить нельзя. Врач сказала, что с ангиной шутить опасно, могут быть серьезные осложнения. А осложнений, конечно, я никаких не хочу. Вот и лежу, как чурбан.
Думы неприятные. А почему? Потому что тебя, друг ситный, не любят? Тебя отвергли. Да… Попробуй забыть обо всем, плюнуть на это дело и влюбиться в другую. Что? Не можешь? Самолюбие? Как это так — тебе предпочли другого! Эх и дурень! А скажи: что, собственно, тебя привлекло в ней?
В самом деле, почему я в нее влюбился? А кто ее знает. Влюбился, и все. Понравилась. А я ей нравился? Сначала вроде нравился, а теперь нет…
Хоть бы Женька скорей вернулся.
Мысли лезут в голову мрачные. В газетах пишут, по радио много говорят: рабочая гордость. А может, и нет никакой рабочей гордости? Может, ее выдумали? Но нет! Есть эта гордость. Я сам ее много раз испытывал, когда отменно сработаешь приспособление! Наверное, такую гордость испытывает и хирург после удачной операции, и артист в театре после хорошо сыгранной роли…
Но вот меня одолевает другой мучительный вопрос: что в жизни главное? Деньги? Костя прав, я с ним согласен: деньги — это ерунда. Но жить, как он, мне не хочется. Отработать восемь часов, выполнить сменное задание, а возвратясь домой, коротать досуг за игрой в домино, карты или за бутылкой вина? Это же невероятная скука!.. Можно жить ведь и по-другому, скажем, записаться в самодеятельность во Дворце культуры и еще спортом заняться. Факт, можно.
Галочкин не заходит больше двух недель. Недавно я сам забежал к Кольке. Его не было дома, а может, и был — не знаю. Дверь отворила мать, сердитой скороговоркой выпалила:
— Нет его. Ты к нему не ходи. У Коли скоро экзамены, готовиться нужно. А ты работаешь, отвлекать его будешь, — и она закрыла дверь. Я был ошеломлен. Видно, Колькина мать боялась, что я буду сманивать его на завод…»
…Возвратился из школы Женька, присел ко мне на кровать. Щеки горят завидным румянцем, глазенки сверкают, мордашка так и дышит довольством. Мне сразу стало легче, точно свежим воздухом пахнуло.
Женька вытащил из сумки два большущих краснобоких яблока.
— Тебе.
— Спасибо! Одно твое.
— Нет! Я уже ел.
— Ну, а дела как?
— Хорошо! Трояшек нет!
— Из наших ребят кого-нибудь видел?
— Колю Галочкина.
— И что?
— Передай, говорит, салют.
— Да?.. Ну, ладно…
Вскоре с работы пришла мать, принесла свежего хлеба и банку моих любимых кабачков, нарезанных кружочками. Впервые за последние три дня я пообедал с аппетитом. Мать осталась очень довольна и сказала:
— Теперь на поправку пойдешь!
Я снова лег в постель. От слабости бросило в сон. Снилось что-то очень хорошее, только не мог припомнить, что именно. От давешнего тоскливого настроения не осталось и следа. Значит, те мрачные мысли просто от одиночества. Когда рядом люди, тогда хорошо.
Вечером заходил Саша Ковалев. С неизменной своей круглой улыбкой. Познакомился с матерью и Женькой, повернулся ко мне:
— Ты чего захандрил? Не годится! Ну, здравствуй! Как чувствуешь? Неважно? Ничего, поправишься.
— Садитесь, пожалуйста, — предложила мама. — Я давно собиралась к вам в цех зайти, поразузнать, как мой Сережа трудится, да времени не выберу. Забот, знаете, полон рот.
Я умоляюще посмотрел на мать.
— А что? Может, ведешь себя не так?
— Что вы! — улыбнулся Ковалев. — Сергей работает хорошо. Скоро у нас откроются курсы повышения квалификации. Его обязательно пошлем, пусть разряд повышает.
— Спасибо.
— Я, право, тут ни при чем. Он сам молодец.
— Что нового? — спросил я Сашу.
— Да нового-то как будто ничего такого нет. Ребята привет передавали. Сушков сегодня приходил проситься обратно на участок. Дал слово, что исправится. Решили принять.
Ковалев просидел около часу, разговаривал со мной, с мамой. Она высказывала ему свое беспокойство по поводу того, что я не учусь и что она очень хотела бы, чтобы мы с Женькой стали образованными людьми. Ковалев понимающе кивал головой.
Когда он ушел, мать сказала:
— По-моему, твой мастер душевный человек.
— Да, — согласился я. — У нас его уважают.
Однажды, — было это в середине сентября, — Костя Бычков не вышел на работу. В конце смены Ковалев попросил меня зайти к нему и узнать, что случилось.
Я застал его в общежитии. Костя сидел за столом один, подперев голову руками и глубоко задумавшись. Он даже не обернулся, когда я поздоровался. Костя был чем-то взволнован.
— Ты болен? — спросил я.
Костя не ответил и не пошевелился.
— Что ж случилось? — тронул я его за плечо.
— В армию забирают…
— В армию?! Расскажи толком.
— Чего рассказывать? Вчера получил повестку. Был в военкомате, прошел комиссию. Через неделю отправка.
— Куда?
— Не знаю. Не сказали. Выдали бумагу на расчет, и все…
Уезжая, Костя распродал свои немудреные пожитки и кутил всю неделю до отправки.
— Э-э! Веселись душа и тело — вся получка пролетела! — кричал он.
— Костя, брось пить, — уговаривал я. — Давай лучше поговорим о чем-нибудь.
— Поговорим?.. А о чем нам с тобой говорить!.. Не с кем мне говорить!.. Нет у меня никого, понимаешь?! Никого! Один я на белом свете…
Лицо у Кости вдруг перекосилось, словно от боли, голова упала на стол, и он заплакал.
Я сидел рядом и не знал, что делать: то ли утешать, то ли ругать. А Костя всхлипывал, как ребенок.
Я понял причину такого настроения. Не имея ни родных, ни близких, Коля привык к своей нынешней жизни и боялся потерять связь с тем, что стало для него в последние годы, может быть, единственной привязанностью — завод и товарищи.
Ходил провожать Бычкова на вокзал. Было много народу. Ребят провожали весело, с песнями и музыкой. Гармонисты не жалели сил, девчата голосисто распевали частушки, звонко выстукивая каблучками по асфальтовому перрону задорную дробь:
Собрана уже котомка
И на лавочке лежит.
Провожаю я миленка
В нашу армию служить.
Ты играй, гармонь, со свистом,
Не ударю в грязь лицом.
Милый будет мой танкистом
И решительным бойцом.
Костя был трезв, задумчив. Изредка он оглядывался по сторонам.
— Васька обещал прийти, да что-то нету…
Вскоре к эшелону прицепили паровоз, и началась посадка в вагоны. Молодой лейтенант торопливо бегал по перрону и отдавал приказания сопровождающим солдатам. Поднялась суета, крики, слезы.
Перед самой отправкой прибежал запыхавшийся Ковалев.
— Думал, опоздаю… Успел! Ну, как устроился?
— А чего устраиваться? — хмуро ответил Костя. — Сяду в вагон, и увезут куда надо.
— Это, конечно… Да! Чуть не забыл. — Он вытащил из-за пазухи небольшой сверток и протянул Косте: — Держи… Тебе. От нас, заводских…
Костя взял в руки сверток, обнял Сашу. Они расцеловались несколько раз, крепко по-мужски. Потом мы с Костей обнялись, потискали друг друга.
— Пиши. Не забывай.
Костя кивнул головой и пошел не оборачиваясь, высокий, ссутулившийся, в хлопчатобумажной спецовке, в фуфайке и шапке.
Паровоз дал гудок, вагоны вздрогнули, лязгнули буфера, и эшелон медленно покатил вдоль перрона. Призывники, стриженные наголо, высовывались в широкие двери теплушек, махали кепками. Провожающие шли, пока можно было, рядом с поездом и тоже махали. Где-то захлебывалась гармошка. Я смотрел помутневшим взглядом вслед уходящему поезду, который увозил Костю Бычкова, рабочего парня, моего друга.
Обратно возвращались с Ковалевым. Он был задумчив, не такой, как раньше. До этого я считал его только мастером, хорошим парнем. А теперь, после проводов Бычкова, что-то большее связало нас. Бывает иногда так, знаком с человеком давно и вроде многое о нем знаешь, и вдруг открывается в нем самое-самое важное, чего не замечал до последнего момента. Важное — это человечность, чуткость, доброта.
Сентиментальность? Колька Галочкин, наверное, по этому поводу изрек бы цинично:
«Ба! Как трогательно — внимание!» — или что-нибудь в этом роде. А! Что Колька понимает?!
Через полмесяца я получил от Кости письмо, в котором он писал:
«Здравствуй, друг Серега!
Вот я и солдат.
Находимся мы в Поволжье. Когда приехали, нас прежде сводили в баню и — прощай гражданская спецовочка! Одели в новенькое обмундирование, что называется, с иголочки. Смотрим в зеркало, друг на друга, и не верится — мы это или не мы. Сержант учит нас, как гимнастерку правильно заправлять под ремень да как ровно постель закрывать. Эге! Тут, брат, все по линеечке должно быть: и кровати, и тумбочки, и одеяла, и подушки — все как в строю! Дисциплина! За провинности посылают драить полы или на кухню картошку чистить: наряд вне очереди называется, или, как тут еще говорят, рябчика отхватить. Я уже испытал это…
А вообще служба нравится.
Сейчас пока на хозработах. Кормят хорошо.
Вчера водили в санитарную часть — поставили один укол сразу от всех болезней!
Вот, пожалуй, и все.
Пиши о себе, о заводе, о ребятах наших. Как там у нас? Что новенького? Скучаю малость.
Передай большой привет хлопцам и особенно Саше Ковалеву!
По-солдатски жму твою лапу!
К человеку, с которым работаешь вместе, привыкаешь. Но понимать, что он для тебя значил, начинаешь только тогда, когда его нет рядом. Бычков уехал, и на участке вроде стало скучно. Я привык видеть Костю у соседнего верстака. Мы часто переговаривались. Нередко я обращался к нему за помощью, спрашивал, что не понимал, — слесарь он был отменный. Работалось с ним легко. За его неторопливыми, даже несколько ленивыми движениями скрывались смекалка, опыт и зоркое мастерство.
Верстак пустовал. Тиски плотно сжали свои стальные челюсти, словно не собирались их размыкать до возвращения хозяина. Однако вскоре на это место пришел новый человек, демобилизованный сержант, кряжистый и молчаливый. К нему тоже нужно будет привыкать.
С Костей переписывался регулярно: я ему о заводе, он — об армии.
В одном из писем Костя писал:
«…Сегодня знакомили нас с военной техникой. Понимаешь ты, какое дело! Есть возможность приобрести хорошую специальность. Одно плохо — грамотешки мало. Жалею сейчас, что не учился раньше. Дурак был! А знания вот как нужны…»
Вспомнил я о давнишнем разговоре Ковалева с Костей. Вот тебе и «на нашего брата черной работенки хватит». Взял это письмо и отправился к Саше домой.
В квартире встретила меня девушка в простеньком ситцевом платье, босиком и с мокрой половой тряпкой в руках. Она смутилась, кивком головы откинула прядь темных тяжелых волос.
— Простите, здесь живет Ковалев?
— Здесь. Проходите, пожалуйста.
Девушка убрала с порога ведро и пригласила в комнату.
— Садитесь, подождите немного. Саша должен скоро прийти.
Она затворила дверь, а я сел к столу, накрытому белой с голубыми цветами скатертью. Через несколько минут появилась девушка — уже причесанная, в синем платье с короткими рукавами. Густые ленточки бровей были точь-в-точь как у Саши.
— Давайте знакомиться. Таня, сестра Саши, — сказала она. — А вы, если не ошибаюсь, Сергей Журавин? Угадала?
— Угадали, но как?
— О! Читаю по лицам…
Она рассмеялась весело и простодушно.
— Саша мне о вас рассказывал.
— Что же, если не секрет?
— Не волнуйтесь. Только хорошее.
Мы с нею разговаривали так легко и свободно, словно были старыми знакомыми.
— Хотите что-нибудь почитать?
Таня подошла к книжному шкафу, снизу доверху заставленному книгами. Она доставала одну за другой, высказывая свое мнение о каждой. Я, к стыду своему, должен был признаться, что многого не прочел. Читал я мало и без системы. Вообще, получалось у меня странно: неделю мог не отрываться, если книга очень интересная, а потом месяца два даже в руки не брал. И совсем не потому, что не любил читать. Откровенно сказать, боялся: книг многовато, все не перечитаешь. Они манили и страшили меня.
— У вас богатая библиотека!
— Мы с Сашей каждый месяц покупаем.
Вскоре пришел и Саша.
— А! Сергей, здравствуй! Я тут по делам ходил. Знакомься — моя сестренка.
— Уже знакомы, — улыбнулась Таня. — Обо всем наговорились. Ты знаешь, Саша, Сергею понравилась наша библиотека.
— Это Татьяна увлекается литературой. Выуживает у меня деньги и свою стипендию почти полностью тратит.
— А сам? Кто вчера припер целую кипу книг?
— Так то технические да учебники. — Саша подмигнул мне. — В институт решил поступать. Ну, а ты? Никуда еще не надумал?
Я пожал плечами и протянул ему Костино письмо. Саша развернул листок. Глаза его быстро пробежали по строчкам.
— Ого! Ты гляди, в армии тоже автоматизация… Стоп! Ну, что я ему говорил! Рад за Костю. А то он, знаешь, как-то неустойчиво по земле ходил. Теперь тон у него определенный, уверенный. Понял, что ему нужно. Слава богу! А помочь ему надо. Верно? Давай-ка учебники вышлем, а?.. Танюшка! Посмотри, пожалуйста, у нас должны быть учебники по математике и физике, Если не изменяет память, лежат они в старом чемодане, что на кухне под столом. Посмотри.
Таня вышла и вернулась с книгами и чайником в руках.
— Вот вам физика, а вот чай. Будем нить с лесным медом. Мама из деревни прислала.
Таня быстро расставила на столе чашки и начала разливать золотистый чай.
— Вы когда-нибудь пробовали лесной мед? Вкусный такой, ароматный! В нем все лесные запахи живут.
Мы пили чай, рассуждали о новых кинокартинах, о литературе, о технике. Саша, мечтательно прищурив глаза, рисовал мне картину завода будущего, где почти не видно людей, только одни машины, целые автоматические цехи.
— Выходит, — сказал я, — нам, слесарям, тоща делать будет нечего?
— Видишь ли, тогда и слесарь не такой будет. Это будет человек очень высокой квалификации, с высшим образованием.
— Ну да! — усомнился я. — Слесарь и с высшим?
— А как ты думал? Там и кибернетика, и электроника. Вот я книгу достал про станки с программным управлением. Хочешь, покажу?.. Тут все задание станку записано на магнитофонной ленте. Да! Умница, а не машина!
Допоздна засиделся я у Ковалевых. Просто и хорошо было у них. Уходить не хотелось.
— Заглядывайте к нам почаще, — сказала на прощание Таня.
— Спасибо! Обязательно приду.
«28 июня 1951 года.
Ковалев собирается в институт. Костя Бычков кинулся учиться. Недавно в читальне встретил Мишку Стрепетова. Он занимался алгеброй.
— Учишься?
— Собираюсь. Что ж я, всю жизнь должен на граблях сено отгребать?! Увольте! Пойду в техникум.
— В вечерний?
— Угу.
— А что, если мне тоже податься?..
— Настоятельно рекомендую. Грамотный дурак гораздо ценнее любого безграмотного умника. Угу. Как ты думаешь, выйдет из меня когда-нибудь, скажем, директор завода? Оклад там приличный, персональная машина, почетное место во всех президиумах. Что я, лыком шитый или шиком крытый?.. Согласен, на худой конец, главным инженером.
— Нет, кроме шуток. Это идея, насчет техникума. Мне такая мысль почему-то в голову не приходила.
— Не удивляйся. Гениальные мысли посещают только гениальные головы.
На другой день я зашел в техникум, узнал условия приема, а чуть позднее отнес документы. О своем намерении учиться я ничего не сказал матери, но потихоньку принялся готовиться к приемным экзаменам. Когда садился за книги, мама старалась не мешать: неслышно двигалась по комнате, говорила с Женькой шепотом и выпроваживала его куда-нибудь, а сама уходила на кухню.
— Слава богу, кажется, и мой Сережка взялся за ум, — рассказывала она соседке. — Что-то решает, пишет. Может, и вправду поступит учиться. Младший вот плохо себя ведет. Вчера вызывала в школу классная руководительница: шалун, говорит, весь верченый, крученый. Учится неплохо, а ведет себя ужасно. Сладу нету.
— Ничего, пройдет, — отвечала соседка. — Возраст такой, самый переломный».
«16 августа 1951 года.
Четыре экзамена выдержал благополучно. У меня две «тройки» и две «четверки», а Мишка Стрепетов, по его собственному выражению, «спихнул на «международную», все сдал, себе ничего не оставил».
Последний экзамен — устная математика.
Мишка предложил заниматься вместе.
— Ты знаешь, — сказал он, — моя голова не приспособлена для таких сложных предметов. Надеюсь, ты вытащишь меня в критическую минуту».
«19 августа 1951 года.
Сдавали математику. Принимал экзамен мрачный старик с реденькими седыми волосами, обрамляющими лысину, с крупным малиновым носом и припухшими обвислыми щеками. Наш будущий преподаватель Николай Николаевич.
Я волновался больше, чем когда сдавал первые экзамены. Наверное, потому, что это был последний экзамен и от него зависело, буду я зачислен в техникум или нет.
Николай Николаевич посмотрел на меня поверх очков пристальным изучающим взглядом, как бы говоря: «Ну-с, молодой человек, сейчас мы тебя проверим, на что ты способен!»
Вначале я немного путался, старательно подыскивая подходящее выражение, а потом пришла уверенность, и я говорил совсем свободно.
Николай Николаевич слушал молча, изредка поправляя очки и разглядывая носки своих ботинок.
— А ответьте на такой вопрос, — сказал он, взглянув на меня поверх очков, — зачем вы пришли в техникум?
Я стоял как пришибленный, не понимая, чего хочет этот загадочный старикан. Наверное, я крепко поднаврал! Засыпался? Не иначе. Но за очками смеялись умные голубоватые глаза Николая Николаевича. Видя мою растерянность, он повторил вопрос:
— Для чего вы поступаете в техникум? Что вас сюда привело? Заставили или сами пришли, по своей воле?
У меня отлегло от сердца.
— Конечно, сам! Кто ж может заставить?
— Значит, вы хотите стать квалифицированным специалистом?
— Ясное дело!
— Замечательно! Можете быть свободны.
Я выскочил на улицу.
Августовское солнце щедро рассыпало тепло, но теперь уже не так неумолимо, как в июле, а приветливо и ласково. Листья на деревьях начинали желтеть, тихо шуршали.
О том, что я поступаю в техникум, мама не знала. Возможно, она и догадывалась, только я ей ничего не говорил: хотел сделать сюрприз. Вечером за ужином я долго обдумывал, как бы это получше сообщить, но интересного ничего не придумал. Я посмотрел на маму. Она разливала чай и улыбалась.
— Ну, что ж ты? — вдруг сказала она. — Докладывай, как сдал последний экзамен?
Я остолбенел: готовился удивить ее — и вот на тебе! Взглянул на Женьку, но тот сидел как ни в чем не бывало. Он-то ни о чем не догадывался.
— А… откуда ты узнала?
— Откуда? Мать все знает. От матери ничего не скроешь, она все видит, все чувствует.
Она весело рассмеялась, а я молчал.
— Чего нос повесил? Случайно увидела экзаменационный лист. Искала в карманах платки для стирки и нечаянно наткнулась.
В тот вечер мы долго сидели возле мамы: я с одной стороны, Женька с другой.
— Мама, расскажи сказку, — попросил Женька.
— Какую сказку?
— Где про лебедей.
— Ладно, слушайте.
И она начала рассказывать старую сказку о диких лебедях, которые унесли маленького мальчика. Голос у нее был мягкий, ласковый. И руки тоже теплые и ласковые. Я впервые в этот вечер заметил у нее прядки седых волос и маленькие морщинки на лице, таком добром, родном. Лицо усталое, но глаза счастливые.
Сколько горести я причинял ей! Она всегда прощала: шалости, грубость, позднее возвращение по вечерам…
Милая мама! Только она умеет так прощать. А сколько она пережила, какое бремя вынесла на своих плечах, когда не стало отца.
Вот и Женька подрастает, а растет он шалуном. Маме, конечно, одной за ним не усмотреть. Я должен стать ее первым помощником, опорой».
— Женя, ты знаешь, что такое комсомол?
— Знаю. Нам пионервожатая рассказывала. Это резерв и помощник партии.
— А сколько комсомол орденов имеет?
Женька задумался.
— Не помню.
— Не знал да забыл. Так вот запомни — четыре! Два ордена Ленина, орден Трудового Красного Знамени и орден Красного Знамени. Ясно?
— Ясно! — Женька кивает головой.
Спрашиваю еще — и сам отвечаю: готовлюсь в комсомол.
— Сережа, а тебя когда принимать будут?
— Завтра.
— Думаешь, не примут?
— Принять-то, может, и примут. А все же… кто знает?
Мама рассказывала, что раньше в комсомол трудно было вступить.
— Тебя обязательно примут! — сказал Женька убежденно. — Ты ж пятый разряд получил! Дядя Саша говорил, что ты теперь человеком в цехе стал.
— Главное, не волнуйся. Все будет хорошо! — успокаивает меня Саша. — Выйдешь к трибуне. Если автобиографию спросят — расскажешь, на вопросы отвечай не торопясь, обдумывай. Не робей!
Он слегка тронул меня за локти, и мы вошли в красный уголок.
Сел я рядом с Сашей во втором ряду от сцены. Волновался, даже слышал, как сердце гулко бьется в груди.
Народ прибывал. Вскоре все ряды были заняты.
На сцену поднялась невысокая белокурая Наташа Селиванова — секретарь бюро.
— На учете в организации состоит сто двадцать человек. Присутствует семьдесят пять, четверо болеют, остальные во второй смене. Какие будут предложения?
— Начать собрание! — выкрикнули сзади.
Сашу избрали в президиум. Он ободряюще пожал мне локоть и ушел на сцену.
«Ну, — думаю я, — сейчас вызовут…»
Я перебираю в памяти возможные вопросы, силюсь вспомнить по порядку обязанности комсомольцев.
Собрание ведет Саша.
— В комсомольскую организацию цеха поступило заявление от Журавина Сергея Игнатьевича с просьбой принять его в ряды Ленинского комсомола.
Я встаю, стараюсь держаться как можно спокойнее. Усердно разглядываю сучок на спинке стула, поглаживаю его пальцем. Сучок темный и очень гладкий, полированный… Белая косынка с крупными синими горошинами… Я ее уж где-то видел… Ах да, это же наша учетчица Нина. Сегодня она не важничает, оглядывается с любопытством… Интересно, какие вопросы будут?
Ковалев зачитал мою анкету, кивком головы дал знак выходить к трибуне. Выхожу, чувствуя, как ноги дрожат в коленях. «Размазня! Кисель!» — ругаю себя за нерешительность и робость.
Задают вопросы — отвечаю.
Подымается Саша.
— Журавина я знаю хорошо. Это толковый парень. Учится в вечернем техникуме. За два года работы Сергей достиг квалификации пятого разряда. Предлагаю принять Журавина в комсомол!
— Кто еще желает выступить? — спросила Наташа Селиванова, оглядывая зал.
— А чего там выступать, — сказал Стрепетов с места. — Что — Журавина не знаем? Водку пьет умеренно, в милицию приводов не имеет. Серега, я верно говорю?
В зале раздался хохот.
Наташа постучала карандашом по столу.
— Товарищи, прошу серьезней! Поступило одно предложение: принять Журавина в комсомол. Другие предложения будут? Нет? Ставлю на голосование. Кто за то, чтобы Сергея Журавина принять в ряды Всесоюзного Ленинского Коммунистического Союза Молодежи поднять руки.
Я стою, опустив голову, и боюсь взглянуть в зал. «А вдруг не примут?..»
— Против? Нет. Воздержавшихся? Нет. Принят единогласно!
…Через два дня в райкоме мне вручили комсомольский билет. Шел домой, нет-нет да и вытаскивал из внутреннего кармана пиджака тоненькую книжечку и любовался.
И вот я сижу во Дворце культуры. Впереди, почти напротив меня, двумя рядами ближе к сцене, сидит Лена. В полумраке зала я вижу ее кудрявую голову и думаю: «Раньше у нее были косы. Красивые, длинные и тугие косы. Зачем она их отрезала? Они были ей очень к лицу. А теперь сделала этот «вей-ветерок». Мода! Интересно, что она подумала, когда меня награждали грамотой? Хотя… Собственно, зачем я о ней думаю?
Я стараюсь следить за концертом, но мысли упорно возвращаются к старому. Но вот занавес — концерт окончился. Зрители начали шумно расходиться. Пора и мне, но я мешкаю. Сам не знаю почему. Да чего там не знаю — знаю! Вот и Лена сама направляется ко мне.
— Здравствуй, Сергей! Тебя можно поздравить! — она взглядом указала на грамоту, которую я держал свернутой в трубочку.
Вместе вышли на улицу. Тихий летний вечер. Деревья полнились сыпучим шорохом.
— Как мы давно не виделись, — сказала Лена, так, будто и не было у нас размолвки. — Ты повзрослел, возмужал.
— Ты тоже. Только похудела немного.
— А ты куда убежал в перерыв? Я тебя искала. Не разучился еще танцевать?
— Пока нет.
Лена рассказывала о новых «стильных» пластиночках, о любимых кинозвездах и о прочих пустячках. У нее появилась небрежная манера разговора. И в то же время чувствовалась напряженность, она много жестикулировала руками. И эта прическа…
О наших прошлых отношениях мы не обмолвились ни словом.
— Сергей, а ты помнишь Тамарку? — спросила Лена после недолгого молчания. — Она замужем за летчиком. Роскошно живет, счастлива.
Это был разговор обо всем и ни о чем.
— Ну, а ты? — спросил я. — Окончила десятилетку?
— Да… Сдавала в медицинский. Не прошла по конкурсу. Снова занимаюсь в десятом классе, в вечерней школе.
— Так ты работаешь?! — обрадовался я.
— Нет.
— А как же ты поступила в ШРМ?
— Папа устроил. У него там какой-то знакомый.
Она произнесла это обыденным тоном, будто говорила о билетах в кино, которые ей устроила знакомая кассирша.
— Да, ты знаешь, Галочкин приехал!
— Откуда?
— Он учится в военном училище. Красавцем стал, можно влюбиться.
Мы подошли к подъезду ее дома.
— Приходи завтра. У меня бывает весело. Собираются девчонки, мальчики. Танцуем. Коля завтра должен прийти. Он про тебя спрашивал.
Я молчал.
— Придешь?
— Не знаю. Посмотрю…
Мы расстались. Меня одолевали противоречивые чувства. Того, что было когда-то, я к Лене больше не испытывал. Я понимал, что мы стали за эти два с лишним года совсем разными людьми.
У меня появились новые товарищи, новые интересы. Единственное, пожалуй, что я испытывал — любопытство. И еще (в этом стыдно признаться) злорадство, что ли: когда-то она побрезговала мной, а теперь искала встречи, заискивала.
«Идти или не идти?» — спрашивал я себя в сотый раз, внутри начинали спорить два голоса. Один требовал: «Иди!» Другой отказывался. А почему бы, собственно, не сходить? Что тут особенного? Ничего. Пойду просто так, ну, хотя бы для того, чтобы Галочкина увидеть.
И я направился к Лесницким.
Дверь квартиры распахнута настежь. Из комнаты вырываются звуки джазовой музыки. Из кухни вышел Галочкин в военной курсантской форме, в начищенных до блеска сапогах.
— А! Серега! Салют. Сколько лет, сколько зим! Вот хорошо, что пришел.
— Здравствуй, Колька! — Я искренне обрадовался встрече. — Как в училище?
— Ничего, нормально.
Коля взял меня за рукав и потянул в комнату.
— Представляю нового гостя!
Первым ко мне шагнул Семка.
— Мы, кажется, когда-то вместе учились? — спросил он насмешливо.
— Кажется.
— Рад пожать вашу мозолистую руку.
Семка манерно склонил свою прилизанную голову. На нем широченный рыжего цвета пиджак и узкие голубые брюки, отчего фигура казалась треугольной и смешной.
Затем меня познакомили с накрашенной девицей по имени Мила. Она похлопала своими, донельзя налепленными ресницами и опустилась на стул, поджав под сиденье длинные тонкие ноги.
Посредине комнаты стоял стол с тремя винными бутылками и закуской. Лена суетливо скользила по комнате, глаза ее возбужденно блестели.
— Семик, поставь ту пластиночку.
— Какую, Милочка?
— Ну, эту, как ее? Па-пара-пап!
Лена подошла ко мне.
— Пойдем, потанцуем.
Мне не хотелось, но я согласился, чтобы не обидеть Лену. Танцевал я на этот раз без желания.
Как сильно переменилось у Лесницких. Вместо письменного стола стоял буфет, диван заменился тахтой. Огромный книжный шкаф, так притягивавший меня, теперь непонятно почему был отодвинут в самый дальний угол и загорожен ширмой, будто хозяева стыдились его показывать.
— Ой, Сережка, — прервала Лена мои мысли, — ты танцуешь по-древнему. Давай я тебя поведу.
Она начала топтаться на одном месте, переступая с ноги на ногу.
— Нет, ты не умеешь, — заключила она. — Вот посмотри, как мы с Семой будем танцевать. Сема, иди ко мне.
Семка подскочил, согнулся угодливо.
— К вашим услугам!
— Веди меня.
Семка обхватил Лену, вплотную прижался к ней, и они судорожно задергались. Я подумал с недоумением: «И зачем меня сюда принесло?»
Колька толкнул меня в бок:
— А Ленка ничего стала, как скажешь?
— В каком смысле?
— В прямом. Ты не теряйся.
— Дурак ты! — непроизвольно вырвалось у меня.
— Ты чего это?
— Ничего! Прощайте!
Я выскочил на улицу. Косые полосы июльского ливня дробились об асфальт. Я промок до нитки. Дождь хлестал как из ведра.
По обочинам дороги неслись бурные потоки воды; на их поверхности крутились щепки, грязная бумага и всякий мусор. Все это уносилось и пропадало в решетчатых колодцах мостовой, поблескивающей умытыми рядами булыжников.
Солнце поднялось высоко. Стало припекать. Сочная молодая зелень заводского садика отбрасывает густую тень на тротуар. Закончился мой отпуск: впервые я побывал в Москве. Впечатлений — уйма. Настроение отличное. Завтра заступать на смену. Я иду в цех. Рядом со мной вышагивает паренек в чистеньком костюмчике. «Новичок!» — подумал я. А он, поймав мой взгляд, нерешительно спрашивает:
— Скажите, пожалуйста, где тут инструментальный цех?
— Пойдем! Я туда же. Ты что, на работу устраиваешься?
— Ага…
— Кем?
— Слесарем.
— Да ну?! А на какой участок?
— Не знаю. Вот тут в направлении написано, — и он протянул мне бумажку из отдела кадров.
— О! Так тебя к нам, на участок приспособлений. Считай, что тебе повезло.
Смотрю на паренька изумленными глазами. Три года назад я так же шел на завод учиться слесарному делу. Спрашиваю паренька:
— Не дрейфишь?
— Боязно немного, — признался он.
— Ничего, привыкнешь. Главное — не бойся работы, а уж она тебя не испугается!
Мы рассмеялись.
— И не робей! — продолжал я. — Во все сам старайся вникнуть, понял?
Паренек согласно кивнул головой. В его глазах я вроде кадровика. Мне самому приятно сознавать это, хотя, конечно, три года — стаж небольшой.
И все же они очень многое значили для меня — эти годы юности моей заводской!
Предстояли большие перемены: мне предложили место собкора Всесоюзного радио в соседней области. Предложение весьма лестное.
Кое-кто из нашей радиобратии откровенно завидовал. Друзья радовались за меня. Я уже строил дерзкие планы, готовясь потрясти эфир каким-нибудь шедевром, и предчувствовал тот душевный трепет, когда на весь Союз прозвучит моя первая передача.
Да простятся мне эти честолюбивые порывы!
Жена тоже начала готовиться к отъезду.
Освобождая место для преемника, я наводил порядок в столе и шкафу: перебирал и уничтожал старые рукописи, ненужные бумаги, которые годами скапливались в ящиках и на полках и разобрать которые всегда не хватало времени. Но необходимость заставила взяться за «пыльное дело». Быстро наполнялись корзинки.
Полки шкафа постепенно пустели. И я подумал, что перемещения с одной работы на другую в одном этом уже имеют свой положительный момент.
Операция «Чистка» подходила к концу, когда я под стопой старых журналов обнаружил какой-то сверток. В нем оказались три ролика магнитной ленты и мои старые блокноты и записные книжки с пометкой «1962». Прошло более десяти лет, и я никак не мог припомнить, что же такое особенное я оставил «на вечное хранение» в нашем шкафу.
Я отправился в аппаратную, чтобы выяснить — что таят в себе эти загадочные ролики.
Конечно, я сразу вспомнил эти пленки, в свое время начисто забракованные Мокеичем. Воспоминания вернули меня на десять лет назад, когда я только-только начинал свой путь радиожурналиста, и эти три ролика — драгоценность моя.
Но не потому что в них, хотя и не состоявшаяся, но первая серьезная и крупная работа, а еще и потому, что пленки сохранили кусок непридуманной жизни, со всеми ее сложностями, светлыми и темными сторонами.
Задание было обычным: требовался десятиминутный репортаж для нашей еженедельной молодежной передачи.
— Для тебя это дело пустяковое, — сказал мой шеф Мокеич, редактор молодежных передач. — Ты, так сказать, выходец из рабочей среды и знаешь что и как.
Всегда, когда нужно было ехать на какой-нибудь завод и делать радиопередачу, шеф напоминал мне подробности моей рабочей биографии.
Он сказал:
— Поезжай на машзавод, поговори с комсомолом, запиши живые голоса. И хорошо бы что-нибудь на тему «труд — быт». Валяй!
И я «повалял», прихватив с собой «Репортер».
Машзавод был моим заводом. По старой привычке я направил свои стопы в заводской комитет комсомола.
Новое помещение. Новые лица парней и девчат.
«Здравствуй, племя молодое, незнакомое!»
Миловидная девушка по телефону распекала кого-то за то, что не выполняют разнарядку обкома по подписке на областную комсомольскую газету.
Девушка оказалась заместителем секретаря по пропаганде.
— Здравствуйте! — сказал я и почему-то разулыбался.
— Здравствуйте, — ответила она деловым тоном, смерила меня строгим взглядом, мол, ходят тут всякие, улыбаются, а у нас дел по горло, и снова начала накручивать диск телефона.
— Алло! Это четвертый механический? Валю мне!.. Какую Валю? Да Сазонову, комсорга вашего… Валентина? Что же ты, голубушка, отчет по подписке не несешь? А? Давай-ка резвенько: одна ножка там, другая здесь. Аиньки? Ну, давай!
— Вы ко мне? — спросила она все так же строго.
— К вам, — сказал я деликатно.
Объяснил, кто я такой и зачем пожаловал.
— Ах вот оно что! Милости просим, как говорится. Только что же мне вам посоветовать? Что рассказать?.. Интересного у нас много, — начала девушка тоном докладчика. — Проводим конкурс на лучшую массовую работу в цеховых организациях, субботники по сбору металлолома… А вас что конкретно интересует?
— Конкретно? Люди. Их дела. Или лучше сформулируем так: труд и быт молодых рабочих.
— Угу. Понимаю, — сказала девушка. В ее глазах сверкнула усмешка. — Вам нужна бригада коммунистического труда, проценты выработки…
— Совсем не обязательно.
Девушка вскинула бровки.
— Что же вы тогда хотите?
— Хорошо бы что-нибудь такое, не банальное. Есть же у вас интересные ребята, яркие характеры… Понимаете?
— Не понимаю. У нас все яркие, все интересные. Каждый по-своему…
— Да уж я вижу, — отпарировал я. — И все же: в какой цех посоветуете пойти?
Она на мгновение задумалась, потом сказала:
— Сейчас ко мне придет комсорг из четвертого механического. Я вас познакомлю.
Вскоре появилась Валя Сазонова, аккуратненькая, в отглаженном синем халате, стеснительная, сдержанная.
— Валентина, — небрежным тоном промолвила она. — Познакомься, товарищ из областного радио. Помоги ему, пожалуйста, найти в твоем цехе самые яркие личности. — И снова в ее глазах вспыхнули иронические искорки.
— Начальство шутит, — сказал я Вале. — Чувствуется, что вопросы агитации и пропаганды в вашем комитете находятся в надежных руках.
— Ох уж, ох уж! Просто я старалась поточнее донести вашу просьбу.
— Большое спасибо! Я изложу свою просьбу популярней. Валя, сведите меня с ребятами из вашего цеха, которые смогли бы рассказать о своей жизни и работе.
Валя нахмурила бровки — задумалась.
— А вам когда нужно?
— Да хоть сейчас.
— Есть у нас парни, которые вам понравятся, но они работают во вторую смену. А живут в одном общежитии. Можете сначала поехать туда. Я дам вам адрес и фамилии.
На том и порешили.
Общежитие машиностроительного завода находилось тогда на северо-восточной окраине поселка. Дальше простирался пустырь. Еще не так давно вся эта окраина представляла собой огромное поле, разделенное на участки — индивидуальные огороды. За последние десять лет город сильно разросся, появились новые кварталы-микрорайоны.
От поселка до завода через пустырь протоптали дорогу. На полпути — большой ров. В начале тридцатых годов здесь добывали песок для строительства…
У общежития я встретил крепкого рослого парня в матросской форме, с небольшим чемоданчиком и бушлатом, переброшенным через руку.
Когда мы знакомились, он представился так:
— Демобилизованный матрос Рогов.
Потом я расспрашивал его о службе, о планах на будущее…
Р о г о в (магнитофонная запись). …Это знаете как бывает? Все с писем начинается. Не желаете ли, мол, дружить, то да се. На суше — свидания. А потом, глядишь, отслужился человек, сошел с корабля, а его — раз! — и к приколу, к семейной, значит, жизни… Отчаянный народ, эти рыбачки: как рыбу, нашего брата вылавливают. Эх! Сколько толковых ребят там, на берегу, осталось! (Он присвистнул.) Нет! Я устоял — дал глубокий крен в сторону — и привет крылышком сделал. Здесь решил бросить якорь… Городишко вроде неплохой, промышленный, заводов много — работа найдется. Я ведь до службы слесарил. Устроюсь по старой профессии. Житуха, говорят, тут ничего, снабжают неплохо. Буду по-маленькой трудиться. На тот год собираюсь в вечернюю школу. Закончу десятилетку, а там подамся в политехнический. Я так решил — никакой болтанки! Жениться пока не собираюсь. Я, конечно, не против девчонок вообще. Можно и на танцы, и в парк, и так далее, но чтобы все в пределе. Это ж такая штука: затянет — не вырвешься… Так-то, браток! Ну, бывай!
Навстречу мне шли трое. Один коренастый, уже немолодой, лицо в черной щетине, — лет тридцати пяти, в хромовых сапогах, брюки с напуском — так ходили в послевоенные годы. Кепочка с маленьким козырьком, натянутая на самый лоб, сидела по-блатному.
Другой, ростом повыше, был в «стиляжных» брюках-дудочках на кривых — колесом — ногах, куцем пиджачке, из коротких рукавов торчали крупные и будто воспаленные красные руки. Через плечо, на тесьме висела гитара. Он бренчал на гитаре и напевал:
Дочь капитана Джаней
Вся извивалась, как змей,
С матросом в паре, без слов
Танцует танго цветов…
Парень, опустив гитару, поочередно потянул за рукава, словно хотел спрятать свои кисти.
— Слышь, керя, дай закурить, — обратился он ко мне и снова потянул за рукава. Он постоянно так делал, и я подумал, что это у него, наверное, нервный тик.
— Не курю, — ответил я.
— А что это за штуковина у тебя? — спросил он.
Через плечо на ремне у меня висел магнитофон «Репортер». Я ответил.
П а р е н ь (магнитофонная запись). Заливаешь. Покажь. И все записываешь? Ну, вот нас, например, можешь записать на эту пленку? Это мои кореши: Миха, по кличке Фикса. Имеет две судимости: за кражу — на хате, и за хулиганство в нетрезвом виде. Первый раз освободился по амнистии, теперь взяли на поруки… Миха, изобрази!
М и х а. Го-го-гы (показывая золотые зубы)!
П а р е н ь. А это Васька-Кот. Хлеб ест, водку пьет, но мышей не ловит…
М и х а. Гы-гы-гы!
П а р е н ь. В молодости Васька припух, засыпался с корешками на продуктовом ларьке. Его засекли. Котик два года отдыхал в детской исправительной колонии… Вася, расскажи гражданину корреспонденту свою автобиографию… Не хочешь? Он не хочет. А вообще автобиография у него интересная…
Миха, довольный, ухмылялся. Васька оставался безучастным ко всему, что молол о нем приятель.
П а р е н ь. Нет, без понта, запиши, а я спою.
Я. Уже записал.
П а р е н ь. Ну да! Заливаешь!
Они пошли дальше.
На крыльце общежития стояла толстая женщина в грязно-синем сарафане с мелкими цветками и, размахивая руками, бранилась, но рядом с ней никого не было.
Ж е н щ и н а. Махлакову неча учить! Я сама кого хошь научу. Порядки знаем. Всякая шошка-ерошка будет еще не в свои дела нос совать. Подумаешь, начальство нашлось! Я сама себе начальство — как захочу, так и сделаю.
Она потрясла в воздухе кулаком со связкой ключей. Голос у нее под стать фигуре — низкий и громовой.
Ж е н щ и н а. Я нянчиться ни с кем не буду. Всех неплательщиков, картежников да фулюганов сама шерстить могу. Вот они где у меня (она потрясла кулаком). Ублажай всех, так и на голову сядут. У нас свои порядки — построжей держи!..
Я спросил: в чем дело?
— А ты кто такой будешь?
Я назвался, объяснил, зачем пришел.
— Пойдемте. Чего надо — расскажу.
Босые ноги ее были обуты в мужские галоши. Когда она поднимала ноги, галоши шлепали ее по пяткам.
Махлакова — комендант мужского общежития. Она поделилась, что никто не ценит ее трудную работу.
М а х л а к о в а. Давечь на совещании начальство говорит мне: «Жалуются, мол, на тебя, Махлакова. Грубишь, говорит, с жильцами». А как же с имя еще? У меня знаете какой народ живет?.. Недавно драку учинили. Из-за чего? Из-за девок, прости господи…
В дверь постучали.
— Войдите! — крикнула Махлакова.
Вошел парень, худощавый, прилично одетый.
— Чего надо?
— Вы обещали, что поселите ко мне молодых специалистов, а вселяете…
— Из какой комнаты-то?
— Из восемьдесят шестой. Мерзанов моя фамилия.
М а х л а к о в а. Мало ли чего я обещала. Мне кого присылают, того и вселяю. Не нравится здесь, шли бы в другой корпус.
М е р з а н о в. Там нет мест…
М а х л а к о в а. А я что могу сделать? Тута для рабочих выделено…
В вестибюле мне встретился круглолицый розовый парень. Парень нес батон и круг колбасы. Я заговорил с ним:
— Вы здесь живете?
— Ага, тут и живу.
— Как ваша фамилия?
— Шлентов, — отозвался он.
— Как?
— Шлентов. Александр Егорович Шлентов…
— Давно здесь живете?
— Третий год уж пошел. Как на завод приехал, так и живу. Только в разных комнатах. Пристрой видели?
— Новое крыло?
— Может, и крыло? Ну так я в ем и живу. Недавно переселили… А вы кто такой будете?
— Корреспондент радио.
— У-у! — Лицо Шлентова засветилось любопытством и удивлением.
Ш л е н т о в. Про нас чего передавать будете?
Я. Будем. Вы в какой комнате живете?
Ш л е н т о в. Восемьдесят шестой.
Я. Приду к вам.
В комнате отдыха в беспорядке стояли стулья, а за столом перед бумагами сидела девушка. Изящная, миловидная.
— Не скажете ли, — спросил я, — где можно увидеть воспитателя общежития?
— Воспитатель — я.
И голос у нее такой негромкий, робкий.
— Вы?! — Я удивленно вскинул брови. Подумал: «Вот так воспитатель! Ну чему может научить рабочих парней это хрупкое юное создание?!»
— Да, — сказала она. — А что?
Вид у нее был расстроенный.
Я поздоровался и представился.
— Римма Александровна, — ответила она. — Или лучше просто — Римма…
Р и м м а. Не знаю, о чем вам рассказывать. Воспитателем я здесь работаю всего полгода. Окончила культпросветучилище… Как мы строим работу?.. Сегодня, например, обсуждали вопрос на культбытсовете «О дальнейшей культурно-массовой работе среди жильцов». Решили объявить войну пьянству и картежной игре, провести рейд по комнатам… А еще мы будем каждую неделю выпускать общежитский «Крокодил». У нас, конечно, проводятся и другие мероприятия: лекции, беседы о любви и моральном облике… Вот здесь (она показала на стену) у нас висит план всех мероприятий… Ну, что еще? Вот, пожалуй, и все…
Я. В заводском комитете комсомола мне посоветовали побывать в вашем общежитии. Скажите, неужели здесь живут одни «фулюганы»?
Р и м м а. Это вам Махлакова сказала? Конечно же, нет. У нас есть очень хорошие парни. Но что правда, то правда: живут и другие люди! Вы себе представить не можете, как с ними трудно работать! На лекцию их не вытащишь, на собрания они не ходят… Но хороших парней, конечно, больше.
Я попросил Римму назвать мне фамилии. Да, среди них были и те, о которых мне говорила комсорг Валя Сазонова.
У меня, к сожалению, нет записей бесед с теми ребятами. Не сохранились даже фамилии, потому что тогда сделал о них радиопередачу. Помнится, это было нечто похожее на репортаж, так сказать, «с места» — в общежитии, в цехе. Ребята мне понравились. Это были отличные парни, три друга. Жили в одной комнате, коммуной. И работали на одном участке — отменно. Активисты. Одним словом — «цвет нашей молодежи», как изволил заметить на летучке Мокеич, когда обсуждал мой репортаж. Тогда, помнится, его отметили как лучший за неделю, и я получил повышенный гонорар. Но, честно говоря, мне самому репортаж этот не нравился. Все там было правильно, чинно и благородно. И очень гладко. А потому — неинтересно. Главное — мне не удалось дать характеры тех парней. Какие-то они получились очень положительные, все-то у них в жизни хорошо и ясно. То есть это не у них в жизни, а в моем репортаже. У них-то наверняка бывало всякое, да только мне не удалось это показать. Впрочем, был там один эпизод, когда ребята не побоялись пойти против мнения цехового начальства и «втихую» провели свое новшество и оказались правы. И несмотря на это им влепили по выговору. Но Мокеич настоял вырезать этот кусок.
— Понимаешь, начальник цеха — уважаемый человек. И парторг его поддерживал. Ну, не поняли они ребят. Ошиблись. Так не стоит из-за этого обливать их грязью.
Кусок вырезали. Все стало настолько благополучным, что даже неудобно. А Мокеич продолжал гнуть свое:
— Продолжай в этом же духе. Мы должны воспитывать наших радиослушателей на положительных примерах нашей действительности. Наши передачи должны звать!
Он так и сказал: «должны звать!»
— Кого и куда? Мокеич, но в общежитии живут и другие люди, у которых жизнь не совсем правильная. Их-то ведь мы тоже обязаны воспитывать. И я считаю, что лучший способ сделать это — рассказать о них правду.
— Зачем? Не надо!
Но я не унимался. Я решил отстаивать свою точку зрения. И зная почтение Мокеича к любому «голосу сверху», я решил призвать на помощь ответственного товарища, который проводил в обкоме партии беседу с журналистами области. У меня сохранилась запись этой беседы.
«Идеологическая работа, как никакая другая, не терпит казенного подхода. В каждом конкретном случае нужен творческий поиск. А что у нас нередко получается? Мы задумали провести лекторий на антирелигиозные темы. Что ж, хорошо. Но только лекции-то эти, как правило, слушают безбожники. А церковь и всякие баптистские секты кормят свою паству собственной духовной пищей. Или вот вам другой пример. Мы собрали народ для беседы или, скажем, диспута о вреде алкоголизма. Кто сидит в зале? Те, кто «не любят» выпить? В зале сидят и слушают одни трезвенники, а любители спиртного в это время ищут третьего где-нибудь у гастронома и выясняют, кто из них кого не уважает.
Мы расходуем немалые средства на лекционную пропаганду, а она, подчас, стреляет мимо цели. Мы тратим государственные деньги на наглядную агитацию, притом большие, а должного эффекта не получаем. Вот вам факт. На одном из крупных заводов по фасаду цеха огромными буквами составлен «вечный» призыв: «Досрочно выполним задание пятилетки». Я поинтересовался в партийном комитете: во сколько обошелся заводу этот светящийся лозунг? Несколько тысяч рублей. И он «призывал» уже вторую пятилетку. Я спросил у одного старого рабочего в цехе, помнит ли он, к чему призывает лозунг на фасаде? Он смущенно ответил, что не помнит. Не помнил этого и секретарь цеховой партийной организации. И не удивительно, потому что лозунг этот давно всем примелькался, он стал частью фасада. Спрашивается: кому нужны призывы, которые никого никуда не зовут?!»
Я следил за лицом Мокеича: оно было непроницаемым.
— Ну и что? — спросил он, когда я остановил ленту.
— А то, Мокеич, что наши благополучные репортажи слушают положительные герои наших передач. Это то же самое, что читать лекцию на атеистическую тему безбожнику. А в жизни есть отрицательные явления и с ними нужно бороться. Не так ли? А кто с ними будет бороться?
— Общественность. Заводской коллектив.
— А мы?
— И мы тоже, призывая наших радиослушателей следовать положительным примерам нашей действительности.
Комната была заперта на ключ изнутри.
Махлакова нагнулась к замочной скважине… Притаив дыхание, она вслушивалась в разговор за дверью.
…В комнате царил кавардак, было накурено. Там играли в карты.
Миха метал. Бодух (так его называли приятели, а фамилия у него Богодухов) играл осторожно!, ставил понемногу и выигрывал.
— На мадам много не ставим, — приговаривал он, держа в руке даму червей. — Курочка помаленьку клюет…
Мохову не везло. Он все время проигрывал и теперь играл в долг — с отчаянием и надеждой…
— Закрылись, мерзавцы, — шепотом сказала Махлакова. — Хитрые, черти.
Она тщетно пыталась расслышать, о чем там говорят, — ничего не понять, только какое-то «бу-бу-бу».
За дверью послышались ругань и грохот — похоже, опрокинули стул. Махлакова встрепенулась, забарабанила. Никто не открывал, слышалась приглушенная возня. Комендантша стала барабанить еще сильней. Наконец щелкнул замок и дверь распахнулась.
М а х л а к о в а (громовым голосом). Ну, чего притихли?! Чем занимаетесь? — Комендантша обвела зловещим взглядом всю комнату, заглянула под кровать и вытащила оттуда пустую водочную бутылку. — Так, посудка! Это мы изымем, чтобы опосля не отпирались.
Богодухов валялся на койке в одежде и обуви, бренчал на гитаре.
М а х л а к о в а. Родимчик вас забей.
Богодухов лениво поднялся и сел на край кровати.
Б о г о д у х о в. Чо это ты, тетка, расходилась?
М а х л а к о в а. А ну, выкладывайте карты!
М и х а. Чего выкладывать?
М а х л а к о в а. Карты, говорю, выкладывайте!
Б о г о д у х о в. Какие карты, тетя? (Невинно уставился на комендантшу.) Ты шо, с похмелья, что ли?
М а х л а к о в а. Я те дам «с похмелья»!.. Охальник этакий… Сейчас же выкладывайте карты!
Голос Махлаковой гремел по всему общежитию. В дверь начали заглядывать.
М и х а. Чего привязалась?
Б о г о д у х о в. Нету у нас карт, понятно?
М а х л а к о в а. А дверь нашто запирали, как не в карты играть? Думаете я не понимаю?
Б о г о д у х о в (подскочил и приподнял штанины). Да я ж порты менял, — видишь? — чистые надел. Не могу же я при открытых дверях.
М а х л а к о в а. Ты мне зубы не заговаривай. Я вас как облупленных знаю.
Махлакова начала заглядывать в тумбочки, под подушки.
Б о г о д у х о в. Стой! Вспомнил! — Он засуетился, полез в свою тумбочку и извлек скомканный бумажный сверток. — Вот, держи!
М а х л а к о в а. Ты чего мне суешь!
Б о г о д у х о в. Да ты разгляди хорошенько. — Развернул сверток. — Это же самые настоящие карты. Во, гляди: Рассе-ея! А это Волга-матушка…
М а х л а к о в а. Нонче завкомы да парткомы заседали, по вас решали вопрос — гнать вон из общежитий! — Махлакова повернулась к Ваське Мохову, безучастно сидевшему на стуле. — Завтра перейдешь жить в другую комнату.
Комендантша, медленно развернувшись, пошла прочь. Половицы прогибались и вздыхали под ее тяжестью.
Б о г о д у х о в. Присаживайтесь, гости дорогие. — Богодухов подставил нам стулья и нарочита смахнул с них пыль. — Видите, что с нами делают? Разгоняют сплоченный трудовой коллектив. Разве так нужно нас воспитывать? Ну, признаем, есть у нас недостатки, то да се. Так ты поговори с нами, проведи разъяснительную беседу…
Р и м м а. Вот я и хочу… Неужели кроме карт вам нечем больше заняться? Ведь это же нехорошо…
М и х а. Так, давай-давай, воспитывай!
Богодухов засунул руки в карманы и стал бесцеремонно оглядывать Римму с ног до головы.
Р и м м а (со слезами в голосе). У нас в комнате отдыха и шахматы есть, и шашки… Журналы можно почитать… А в клубе сегодня интересная лекция…
Б о г о д у х о в. Про любовь?
Р и м м а. Нет, не про любовь.
Она изо всех старалась держаться мужественно перед этими парнями.
Б о г о д у х о в. А нам нужно про любовь. — Запел:
Ах, поцелуй меня,
Потом и я тебя,
И будем вместе целоваться мы с тобой…
Он приблизился к Римме. — Вот ты грамотная, воспитательницей работаешь. Объясни нам: поцелуй — это удовольствие или наслаждение?
Р и м м а (дрожащим голосом). Я на глупости не отвечаю!
Б о г о д у х о в. Ага, не знаешь!.. Эх, милая…
Я выключил «Репортер», и мы вышли из комнаты.
Машиностроительный завод. Механический цех.
Бойлерная в подвале цеха. Небольшая дежурка сантехников. Здесь никогда не бывает дневного света. Тускло горит маленькая электрическая лампочка. Стены серые, полумрак. Входная дверь — железная, тяжелая, распахнутая настежь, за ней лестница, ведущая наверх, в цех. Слева тоже железная дверь, на которой мелом неровно написано: «Жестянка». Перед контрольным щитом с манометрами небольшой стол в дырах, выкрашенный нитрокраской кирпичного цвета. На столе телефон и конторская книга. В углу чернеет отопительный калорифер, под ним обрезки труб, тройники и угольники…
На телефонный звонок из «жестянки» выскочил дежурный слесарь.
— Але!.. Чего?.. Да. Кого? Мохова?.. Нет, не знаю.
В «жестянке» — так называли жестяную мастерскую ее обитатели — сидели на верстаках Богодухов, Миха и еще двое. Не работали.
Богодухов втолковывал своим приятелям про «хитрую» науку — философию:
— У них, у этих философов, есть один такой закон, дескать, жизнь — это борьба…
— Это как понимать? — спросил Миха, пожевывая папиросу. Он сидел на верстаке и покачивал ногами в кирзовых сапогах. Двое других молча и с интересом уставились на Богодухова.
— А так. Вот пришли мы на работу и боремся… со сном.
— Ну! Гы-гы-гы! — загоготал Миха. — Вот дает!
— Я целый вагон книг по этому делу прочитал.
На лестнице послышались шаги. Богодухов затих, прислушался, выглянул за дверь.
— Начальство.
«Жестянка» вмиг наполнилась звоном жести и грохотом молотков.
Пришел мастер Дрожжин.
— Где Мохов? — спросил он у дежурного.
— Здесь давечь был.
— Позови всех…
Дежурный позвал.
Вышли. Расселись вокруг стола.
— Когда стояки закончите? — спросил мастер у Михи.
— Закончим, — ответил тот и поскреб щетину.
— Завтра к концу смены чтобы сделали.
— А куда торопиться? Работа — рупь да копа, да…
— Чтобы завтра все было готово! — сказал мастер раздраженно.
— Понятно. — Миха сложил кулак на кулак и оперся сверху подбородком.
— Где Мохов? — спросил Дрожжин, обращаясь ко всем.
Никто не ответил.
— Мохова, говорю, не видели?
Богодухов дернул поочередно за рукава, сказал:
— Видели… Он на крыше… Мышей дерет, сейчас придет…
Богодухов протяжно зевнул.
— Стало быть, ушел без спросу, нам не доложился.
Зазвонил телефон. Дрожжин снял трубку.
— Да!.. Что? Где?.. Исправим… В конце смены исправим… Я тоже разорваться не могу! У меня не десять рук… Без бригадира работаю. Да, один кручусь… Только и успеваю бегать из цеха в цех… Я сказал: только в конце смены… Жалуйтесь! — Бросил трубку.
Мы беседовали в комнате партбюро и цехкома.
Д р о ж ж и н (магнитофонная запись). …Да какое тут может быть воспитание? Еле успеваю дела проворачивать. И кого воспитывать? Мы их на профсоюзное собрание не можем никак вытащить. Сбегают. Пропуска приходится задерживать. Вы знаете, какой у нас народ работает? Мол, сантехслужба — вспомогательное хозяйство. И шлют прогульщиков да тех, которых на поруки взяли. Думают, они здесь работать будут… А у нас чуть что случись — станки останавливаются. Шум, скандалы. Ведь мы, можно сказать, первостатейной важности служба. Сжатый воздух к станкам — мы подаем, горячую воду в душевые — мы, все отопление через радиаторы и калориферы — все это в ведении сантехслужбы. За всем следить надо, вовремя ремонтировать, чтобы нигде утечек не было. А что получается? Только и успеваем, что неисправности да аварии устранять… Тут не до воспитания… Вот вы мне толкуете про трудоустройство, про воспитательную роль мастера. Все это я знаю — на собраниях об этом много говорят. А начнешь толковать с начальством, мол, и это надо, и это у нас не так — работать с людьми, говорят, не умеешь! Да как же тут работать?.. Сами посудите…
В кабинет заглянул Рогов. Он узнал меня, и мы кивнули друг другу, как старые знакомые. Он спросил:
— Где мне найти мастера Дрожжина?
— Я Дрожжин, — отозвался мастер.
Рогов деловито протянул ему бумагу.
— Ну вот, наконец-то прислали! — обрадованно сказал мастер, оглядывая крепкую фигуру матроса. — Бригадира вот дали. Долго я теребил начальство, прислали все ж!.. Вы извините, — сказал он мне, — дела ждут.
В то время когда мастер Дрожжин искал Мохова, Васька спал за калорифером. Как только мастер скрылся на лестнице, дежурный несколько раз стукнул кулаком по воздуховоду, и из-за трубы показался заспанный Мохов.
Он оборудовал там лежанку из тюков стекловаты, привезенных для теплоизоляции труб. Тюки давненько валялись. Начальство уже забыло про них. Вот Васька и соорудил себе тихое, укромное местечко: дремлешь, а из калорифера тебя обдувает теплым воздухом. Благодать!
Однажды, правда, пацаны подшутили — накидали за шиворот стекловаты. Проснулся Васька от зуда. Насилу выскреб — прилипчивая дрянь…
— А, Кот проснулся! За тобой, Кот, Дрожжин приходил.
Мохов поежился и попросил закурить. Втягивая в себя дым, Васька почувствовал неприятный привкус во рту. В желудке было пусто. Папироса вызывала тошноту, но он продолжал затягиваться дымом, и от этого кружилась голова.
Дрожжин вернулся в бойлерную вместе с Роговым. На матросе было все флотское: брюки и фланелевка с отпоротым воротником. Мастер прошел к столу.
— Почему до сих пор не работаете? — спросил он строго.
— Перекуриваем, — отозвался Богодухов и протяжно зевнул.
— Не слишком ли долго?
— Перекур не нормированный.
— Ну, а ты где болтался? — спросил Дрожжин Мохова.
Васька стрельнул в мастера глазами и пробубнил:
— Нигде не болтался…
— Я тебя уже целый час по цеху ищу.
— На седьмом участке вентиль менял, — сказал Васька.
— Ты его еще до обеда поставил. Я проверял.
— Не хошь — не верь, — сказал Мохов.
— Выгнать тебя давно надо к чертовой бабушке, вот что! — сказал Дрожжин.
— Ну, выгони…
— Да кабы моя воля — раздумывать бы не стал. В три шеи выставил бы!
— Полегче, начальник! Нехорошо так разговаривать с трудящимися, — сказал Богодухов.
— Вот работнички на мою голову! — сказал Дрожжин Рогову, как бы призывая в свидетели. Потом снова повернулся к сидящим за столом. — Довольно перекуривать! Принимайтесь за работу…
— Ты на нас, Дрожжин, не кричи, — сказал Богодухов. — Ты лучше скажи, когда нам разряды повышать будете?..
— Не за что вам разряды повышать.
— Что так? Опять нехорошо разговариваешь.
Недовольно зашумели.
— Работать нужно как следует, а потом разряды требовать, — сказал мастер. — И митинг мне тут не устраивайте. Будет собрание, там свои претензии и выкладывайте начальству, а сейчас берись за дело…
Миха покосился на Рогова, сказал:
— Знаем мы ваши мероприятия. Нас не проведешь.
Мастер заглянул в конторскую книгу, захлопнул ее.
— Вот вам новый бригадир, Рогов его фамилия. — Дрожжин повернулся к матросу. — Давай, знакомься с делом. И знаешь, не очень с ними — на хвост наступят.
Рогов кивнул.
Дрожжин ушел. С минуту длилось молчание. Все бесцеремонно разглядывали нового бригадира.
— Ну, здорово, ребята! — сказал Рогов.
— Здоров, коль не шутишь, — ответил Миха. Он прищурил глаза и поиграл желваками. — Это ж ты откуда такой фартовый?
— Демобилизованный флотский, — просто ответил Рогов.
— В начальнички, значит, метишь! — Миха сквозь зубы сплюнул в угол, где были свалены трубы.
— Куда направили — туда и пошел… Ну, как тут работенка?..
Рогов старался спокойно повести разговор. Богодухов ухмыльнулся:
— А она, как известно, не лошадь. Если ее не тревожить — сто лет простоит.
— А если потревожить? — в топ спросил Рогов.
— Ты нам про работенку не заправляй, понял? — сказал Миха, поерзав на табурете. — Вникай! А поднимешься — рога пообломаем!
— Шутишь! — сказал матрос.
Разговора по душам не получалось. Мрачно помолчали.
Богодухов поднялся из-за стола, стал балагурить. Выбил чечеточку, запел:
— А ты куда меня ведешь,
такую бестолковую?..
— На ту сторону реки.
Иди, не разговаривай…
Он обошел бригадира и остановился позади, разглядывая его и подмигивая приятелям. Рогов краем глаза следил за Богодуховым. Тот хмыкнул. Рогов повернулся, спокойно сгреб Богодухова обеими руками за брючный ремень и, приподняв в воздух, отнес и посадил на стол.
— Ты чего?! — спросил перепуганный Богодухов.
— Вот что, браточки! — сказал матрос багровея. — Довольно куражиться! А ну, по местам! Будем трудиться…
Зашевелились неохотно. Мохов взял разводной ключ и ушел наверх, в цех. Дежурный принялся перелистывать конторскую книгу.
— Гляди, матросик, нарвешься, — пригрозил Миха.
— Шуруй, браток!
Богодухов засуетился:
— Кончай ночевать!
Разошлись по местам.
Застучали молотки, зазвенел металл — «жестянка» заработала.
— Чаю хочешь? — спросил Мокеич.
— Можно стаканчик.
Мокеич протянул мне термос и достал из письменного стола начатую пачку быстрорастворимого прессованного сахара. Он всегда брал с собой на работу полный двухлитровый термос чая.
Вечерами, когда все расходились домой, он еще оставался в редакционной комнате. Что он делал? Возможно, перечитывал материалы предстоящих передач, возможно, составлял план работы на следующую неделю, хотя почти всегда этим занимался я. Вообще Мокеич не любил писать, он был, так сказать, прирожденный руководящий товарищ. А поскольку единственной «кадрой» у него был я, то Мокеич руководил мной. Но надо отдать ему должное: Мокеич обладал незаурядным репортерским даром и находчивостью. Поэтому, когда нужно было где-нибудь записать отклик на какое-то важное событие, или сделать экстренный «репортаж с места», или вести трансляцию праздничной демонстрации, наше телерадионачальство всегда посылало Мокеича. Кроме напористости Мокеич имел весьма представительный вид — солидный рост, этакую вальяжность, внушительность в лице с крупным носом, и обладал хорошо поставленным баритоном. Все это делало его в наших сферах «незаменимым». А еще Мокеич был непременным выступающим на всех наших собраниях. Когда Мокеич выступал, мне всегда казалось, что фразы, вероятно заранее приготовленные, вылетали сами собой; он каждый раз моделировал свою речь из готовых блоков, меняя их расположение в зависимости от обстоятельств, точно так, как дети играют в кубики. И еще я замечал, что Мокеичу нравилось то, как он говорил и какое впечатление производило его выступление на окружающих. Ему нравилось, когда в вале улыбались. Он любил мягко поиронизировать над коллегами, но совсем необидно. Все это создавало ему репутацию «миляги», «своего в доску».
Несмотря на то что Мокеич был старше меня на добрых двадцать лет, мы с ним общались на «ты». Он сам об этом просил. Возможно, хотел показать свой демократизм.
Мокеич много лет проработал редактором какой-то многотиражки. Потом перебрался на радио и, невзирая на свой далеко не молодежный возраст, вел молодежные передачи.
Мы иногда обменивались с ним впечатлениями о прочитанных книгах, журнальных новинках. Я нередко советовал Мокеичу прочесть то или иное понравившееся произведение. И когда потом у нас заходил разговор о какой-нибудь книге, которую в тот момент поругивали критики, Мокеич отводил меня в сторону и говорил тихо:
— Откровенно говоря, разумеется, между нами, мне лично эта вещь не понравилась.
— Да? А почему это должно оставаться между нами, если ты высказываешь свое откровенное мнение? Разве в том, что тебе не понравилась книга, есть что-то нежелательное для окружающих?
— Нет, знаешь, — Мокеич замялся, — ведь кому-то она, может быть, нравится. Я не хочу навязывать своего мнения.
…Как-то у нас зашел разговор о поэзии. Я знал, что он стихов не любил и никогда не читал их. Но в этот раз в нашей передаче должны были пойти стихи одного начинающего поэта. Я похвалил стихи, однако добавил, что в них чувствуется пока влияние… и назвал имя хорошего, всесоюзно известного поэта, на которого в тот момент появилось в печати несколько критических выступлений.
Мокеич строго посмотрел на меня и сказал:
— Тогда стихи придется снять.
— Почему?!
— Как — почему?! Раз в них влияние, подвергающееся критике, значит, нельзя давать.
— Но мнение критики может быть ошибочным, субъективным.
Мокеич не хотел со мной спорить и, чтобы прервать этот разговор, сказал:
— Хочешь еще чаю?
— А, явился! — сказала Махлакова, завидев в вестибюле Мохова. — Собирайся. Через пятнадцать минут зайду за тобой.
— Куда тебя? — спросил Богодухов, когда они поднимались по лестнице на второй этаж.
— Не знаю. — Васька пожал плечами. Ему было все безразлично.
— Какую-то шкоду против нас затевают, — сказал Богодухов.
Мохов собрал свои пожитки.
К тому, что Ваську переводили, Миха отнесся равнодушно. Он только сказал:
— Кот, монету мне пригонишь на той неделе.
Васька не ответил. Из-под матраса он вытащил потрепанную книжку без обложки и начальных страниц, на пол выпала фотография. Богодухов поднял снимок. Это была девушка с грустными-грустными глазами.
— Подруга? — спросил он Ваську.
— Нет, сеструха…
— Ничего сестренка.
Мохов аккуратно завернул снимок в обрывок газеты и спрятал во внутренний карман пиджака.
— А книжка как называется? — спросил Богодухов.
— Не знаю. Я ее нашел.
Богодухов полистал книгу.
— Инженер Вошкин?.. А, я ее читал. Законная книга! — Он хотел еще что-то спросить, не то что-то сказать Ваське, но промолчал. Достал начатую пачку папирос, щелчком стукнул по коробке снизу и, когда одна папироса высоко подлетела вверх, ловко поймал ее губами. Закурил. Потом, взяв в руки гитару, опустился на койку и задумчиво запел:
Летит по острову стрелою
Мотор вечернею порой…
Появилась комендантша. Она собрала с Васькиной кровати постельное белье.
— Казенного ничего не прихватил? — спросила она, покосившись на его узелок.
— На, гляди! — Васька развязал тряпицу.
Комендантша повела Ваську во вновь отстроенное крыло общежития, в восемьдесят шестую комнату, где уже жили Рогов, Шлентов и инженер Мерзанов.
— Вот здесь теперь будешь жить, — сказала она Ваське. — Хламу не разводи. Постель тебе тут чистая дадена.
Комендантша ушла. Васька снял полуботинки и повалился на койку поверх одеяла. «Какая разница где жить? — подумал он. — Бодух говорит: «Все перемантулится. Была бы койка, да подушка, да хлебова с кадушку… Где наша не пропадала!»
Мохов слышал, как отворилась дверь и кто-то вошел, но он не обернулся и даже не открыл глаза. Васька слышал за своей спиной шуршание. Его тронули за плечо:
— Слышь, паря, как тебя, а? Здорово, говорю!.. К нам на сожительство, ага?.. Давай!.. Меня Сашкой звать, а тебя? Как, говоришь?..
Мохов, не оборачиваясь, неохотно ответил.
— Так, Василий, значит. Ладно. Подзаправиться хочешь, а?.. Колбаски с батоном?.. А то давай, на двоих хватит…
Пережевывая, парень рассказывал:
— Я трактористом, с монтажниками работаю. Станки в цеху устанавливаем. А раньше в деревне жил, в Кершино. Слыхал? Нет? Недалеко тут, километров с полсотни будет. А ты откудова?.. Здешний?.. А робишь где?.. В сантехслужбе? Знаю. У меня знакомый один, наш деревенский, тожеть водопроводчиком по бойлерному делу работает…
Снова отворилась дверь и кто-то вошел. Шлентов приумолк. Этот кто-то на мгновение остановился, и Васька почувствовал на своей спине недобрый взгляд.
— С ума сойти можно! Еще один экспонат появился, — сказал гнусавый голос и хмыкнул.
Васька не обернулся. Ему было все равно, кто там за его спиной. «Гундосый», как про себя назвал его Мохов, говорил о нем, но Ваське было безразлично, что он о нем говорил.
Васька задремал и уснул.
Не помню, кому первому пришла в голову идея провести в общежитии «анкетирование». Очевидно, уже в тот момент началось увлечение конкретными социологическими исследованиями. Во всяком случае, я решил принять посильное участие в этом деле, помогал составлять вопросы. Итак, каждому жильцу предлагалось ответить на следующую анкету:
1. Расскажи о себе: откуда приехал, где учился, чем увлекаешься?
2. Где работаешь и нравится ли тебе твоя работа?
3. Что ты можешь сказать (хорошее, плохое) о нашем общежитии?
4. Как ты относишься к товарищам по комнате? Что можешь сказать о них?
5. Что нужно сделать, чтобы в общежитии стало лучше? Твои предложения:.
Ответы обитателей, восемьдесят шестой комнаты я попытался записать на ленту.
Р о г о в:
Послушай, может, я лучше на бумаге напишу, а, для начала? Ну ладно, сразу, так сразу. Так чего говорить-то?.. Ну, родился я, значит, в Сибири. Понятное дело, учился в школе, потом в ФЗО. На заводе слесарил. Так, да? Потом служил во флоте… Что там еще?.. Чем увлекаюсь? Да всем понемногу. Фотоаппарат вот купил, фотографирую, ясное дело. Еще до спорта я большой охотник, болельщик, значит. Так… Работаю, как ты знаешь, бригадиром в сантехслужбе. Чего тут еще скажешь? Ничего, трудиться можно…
Теперь, значит, про наше общежитие. Тут и сказать особо нечего.
Общежитие как общежитие, жить можно…
К товарищам отношусь нормально. Живем мы, как ты знаешь, вчетвером. Со мной еще трое… Про инженера скажу. Вроде парень ничего, понимаешь, — неглупый, образованный, но заносчивый… И всю дорогу недовольный, все ему не по нутру. Компания наша, видишь ли, ему не нравится. А по мне так: не приглянулись — ну и плыви куда подальше. Саня Шлентов жаловался мне, инженер все время к нему привязывается. А Саня, он же безобидный такой, слова против не скажет. Шлентов хоть и прожил в городе года три; а так и остался мужичком деревенским — все о доме вспоминает. И, веришь, нет, в столовой, говорит, ни разу в жизни не был, а уж про ресторан и говорить нечего. Смешной парняга, всю дорогу сухомяткой питается. Я ему говорю, мол, так ты дубаря можешь дать. Хоть бы хны! А вообще-то Сашка парень неплохой. Я тебе так скажу: добродушный он и без хитрости. Вроде бы мужичок, а не жмот, последним куском готов поделиться… Васька Мохов, ты его знаешь тоже, из моей бригады. Жалкий такой пацан. Над ним, понятное дело, Миха верх крепко взял — всю дорогу помыкает. Я тебе так скажу, Васька совсем погибнет, ни за что пропадет. Спасать пацана надо. Вот только не дотумкаю — как? Подъехать никак не могу. Он, знаешь, дикий, нелюдимый…
Рогов располагал к себе как-то сразу. В общежитии он прижился быстро. Через несколько дней все знали матроса…
— Послушай, ты где утюжок-то раздобыл?
— У матроса в восемьдесят шестой.
— А обувного крема черного не найдется?
— У меня нет. Спроси у матроса…
Свой быт Рогов налаживал основательно и даже с некоторой роскошью для холостого общежитского парня. На его тумбочке появились: роскошное овальное зеркало, одеколон «Шипр», крем для бритья, капроновая щетка-расческа. Сбоку на тумбочке Рогов вбил два гвоздика и повесил обувную и одежную щетки. В изголовьях кровати на стене вывесил аккуратно расчерченные таблицы всех футбольных и шахматных чемпионатов.
Однажды в воскресенье Рогов появился в комнате с торжествующей улыбкой, держа в вытянутой руке этажерку, как держат стул за одну ножку.
— Вот! В комиссионке прихватил.
На следующий день на этажерке появилось штук пять книг, а еще через несколько дней — полное собрание сочинений Лескова в одиннадцати томах — красные запыленные ледериновые обложки. Они сразу придали этажерке внушительный вид.
Рогов поправил томики, отошел в сторону, полюбовался.
— Отменно! Классика — по дешевке, уцененные. Как?
Появление этажерки с книгами Игорь Мерзанов встретил спокойно.
Шлентов уважительно взял одну из книг, полистал.
— Я почитаю?
— Читай, брат Саня!
По утрам Рогов делая зарядку и, поскольку вставал рано и начинал возню, доставая из-под кровати двадцатикилограммовую гирю, то будил всех.
— Послушай, — бурчал Мерзанов из-под одеяла сонным голосом. — Нельзя ли перенести этот тренаж на вечернее время?
— Нельзя, — отвечал Рогов. — Это утренняя разминка. Извини, брат, флотская привычка.
— Идиотская привычка!
— Физзарядка всем полезна. Об этом и в журнале «Здоровье» пишут, — не унимался Рогов.
— Слушай, иди ты…
— Ухожу! — улыбался Рогов, подняв руки. — Отчаливаю.
Во дворе он соорудил турник — вкопал два столба и укрепил на них лом, ошкуренный до блеска наждачной бумагой. Выделывал «склепки» и даже пробовал «солнышко» крутить. Дня два к турнику никто, кроме Рогова, не подходил. Потом стали осаждать толпой и откалывать под общий хохот кто что горазд.
Однажды в воскресенье Рогов вытащил во двор гирю. Собралась толпа парней. Стали выжимать на спор, кто больше.
— Был у нас в эмтэесе один кузнец, — рассказывал Шлентов, — такой здоровущий детинушка. Так он за четверть самогонки на спор выжимал ось от вагонетки…
— Я те за четверть и от вагона подниму.
— Кузнец спился, его из эмтэеса вытурили, — заключил Шлентов.
— Это что! Вот я знал одного мужика… И началось!
Подошла Римма-воспитательница. В белой кофте и темно-синей плиссированной юбке она была похожа на пионервожатую из школы. Ей не хватало только красного галстука.
— Что у вас тут происходит?
— Соревнуемся. Вы бы нам из культмассовых средств выделили на приз победителю. Ну, скажем, на бутылочку коньяку или хучь водочки.
— Соревнование — это хорошо, — серьезно сказала Римма. — Только на водку нельзя. А книжки можем вручить победителю.
— Моему знакомому, который двадцать раз подряд…
Все захохотали.
Римма ничего не поняла и покраснела. Она всегда краснела, когда приходилось слышать что-нибудь непонятное от парней. Она терялась.
— Отставить! — скомандовал Рогов. — Даешь швартовый при девушке…
Ш л е н т о в:
Звать меня Александром Егоровичем Шлентовым. Родом из деревни Кершино. У нас там полдеревни все Шлентовы. Есть мать с отцом да братовья. В совхозе работают. Я тожеть раньше в мэтэес робил, да потом в город потянуло. Но в деревне все же вольготней. У нас каждый год засаливают по две кадки двадцативедерных капусты, да еще две поменьше огурцов, да одну ведер так на десять помидоров. А по морозцу каждую осень отец-то телку забивает. А в городе все страсть как дорого. Давеча на рынке спрашивал. Картошка по двадцати копеек за кило, соленые огурцы по рублю, на старые-то деньги по червонцу, значит. Яблоки привозят издалека, больно дорогущие. Чего? Работаю где? Дак в монтажном отделе трактористом. Станки разные да оборудование устанавливаем. Платют неплохо. Я не так давно справил себе шевиотовый костюм, да подарков домой кой-каких купил, да еще денег свезу, когда на Октябрьские праздники-то поеду… Ну, а общежитие наше очень даже приличное. Чего тут плохого скажешь?.. Про товарищей чего могу сказать?.. Мне очень даже матрос приглянулся. Хороший человек. Мы с ним фотокарточки делаем. Проявляем. Дак я окно одеялами завешиваю… Сроду раньше не видал, как это выходит. Чудное дело: мокаешь чистый листок, а там видение возникает. Забавно! Матрос меня сколь раз уж снимал. Я домой все карточки свез. …А еще в нашей комнате живет инженер. Я ему чем-то шибко не приглянулся. Чего-нибудь не так скажу, не так сделаю — не по-евоному, дак он просмеивает меня. Фотокарточки я над койкой повесил, в рамочке за стеклом. Сродственников своих. Дак он все посмеивался и чего-то в нос гундосил… Я с избирательного участка плакаты разные принес. Нет, не плакаты, а художественные картины. Да он подошел и стал их разглядывать. «Приобщаетесь к искусству, говорит. Похвально, мой друг!» Да вдруг как захохочет. Свихнулся, думаю. А может, я чего неладное принес?.. Ну дак там среди картин оказался один плакат, что в сберкассах вывешивают: море, пальмы, «деньги накопил и путевку купил». Вот инженер и просмеял меня, чтоб я, значит, этот плакат повесил над койкой заместо картины…
Четвертым с нами Васька Мохов живет. Энтот все где-то шастает с дружками и часто водку пьет. Домой заявится, дак сразу на койку валится мордой к стене и молчит. Матрос, он бригадиром у них, все наставляет Ваську на верную дорожку, дак Васька все за дружков держится…
Шлентов очень любил поговорить. Одному — скучно.
Раньше, бывало, наступит вечер — чем заняться? Ребята к девчонкам ходят, а ему, Шлентову, как время убить?
Записался Шлентов в вечернюю школу в седьмой класс. Поначалу вроде бы ничего шло. Ходил он аккуратно, задания выполнял. Недели две все в охоту было, а потом — вот беда! — на последних уроках становилось невмоготу, слипались глаза. Пробовал умываться на переменах — не помогало. Голова будто чугуном наливалась и сама падала на стол. Ладно еще, что сидел он на предпоследней парте, а впереди его загораживала спина широкоплечего парня.
Но однажды Шлентов не заметил, как уснул. Ну, просто положил голову на руки и уснул. Разбудила его техничка, когда уж в школе никого не было, все по домам разошлись. Видно, ребята подшутили над ним и не разбудили, когда урок кончился. С тех пор Шлентов бросил ходить в школу. Правда, в отдел приходила классная руководительница, Шлентова вызывали на комсомольское бюро, журили. Но он все равно не пошел больше учиться. Из школы звонили еще раз. Комсорг сказал:
— Он у нас несоюзный.
Так Шлентова оставили в покое.
А в общежитии скукота.
Иногда в клубе что-нибудь или в комнате отдыха журнальчик посмотрит… Ну, а потом переселили в восемьдесят шестую…
С инженером Шлентов не ладил. С Моховым тоже не поговоришь. А вот с матросом — совсем другое дело.
Теперь вечерами в восемьдесят шестой бывало людно. Приходили ребята за фотокарточками и просто так — «потравить», как выражался Рогов. Снимки он раздавал пачками.
— Сколь тебе за работу? — спросит кто-нибудь из ребят.
— Бери даром. Жениться будешь — на свадьбу пригласи. Люблю по чужим свадьбам ходить.
— У меня прошлый год, аккурат в Октябрьские же праздники, ладно получилось. Выходные-то передвинули, дак целую неделю, почитай, дома гостил. На двух свадьбах побывал. Славно погулял!
— Сам-то не собираешься жениться? — спросил Рогов у Шлентова.
— Дак вообще-то надо. Вот и мать с отцом об этом же толкуют. Только не знаю я… Городские уж больно задавалистые. На них ни фасоном, ни обличьем не угодишь. Вот разве что в деревне каку зазнобу поискать, а?
— Ясное дело, поищи.
— Подумать надо.
М е р з а н о в:
Анкета? Чепуха какая-то! Кому это нужно? Не понимаю… Мне не жалко, могу ответить на ваши вопросы. Что вас интересует? Чем я увлекаюсь? Хотя вопрос поставлен несколько абстрактно и узко, ответим так: техникой и искусством. В спор физиков и лириков я не верю. Это чушь! Гениальный физик Альберт Эйнштейн профессионально играл на скрипке. Не говоря уже о Леонардо да Винчи. Тут все зависит от степени и качества интеллекта. Гений, как правило, многогранен. Вы не согласны? Чему вы улыбаетесь? Да, да! Миром правит высший интеллект! Я верю только в высший интеллект. Что вы сказали?.. Что это такое?.. Тут многое, как говорится, от бога. Сказать яснее — от наследственности. От папы с мамой, от предков. Кроме того, в понятие интеллект я включаю интуицию и энциклопедичность. Интеллект — это натренированный мозг…
Какие у вас еще вопросы? Кем работаю? Пока в конструкторском отделе, потом видно будет. Собираюсь в аспирантуру. Нет, не ради диссертации и ученой степени. Просто там, в науке, интересней, больше простора. А главное, там другие люди…
Как я отношусь к товарищам по комнате? Просто в силу необходимости приходится жить вместе, вот и все. Я давно прошу, чтобы меня переселили… Ха, товарищи… Плебеи! Да я же их лучше знаю, чем вы. Это удивительно неинтересные люди… Бежать отсюда надо без оглядки!..
Я с Мерзановым тогда крепко поспорил.
— Можно подумать, что в ваших благородных жилах течет голубая кровь. А не кажется ли вам, что это обыкновенное чистоплюйство? Разве дело только в интеллекте? Можно иметь семь пядей во лбу и оставаться последним мерзавцем. В истории немало тому примеров. А дело в том, что в основе всех человеческих ценностей лежит моральное начало. Моральное! Между прочим, это сказал Эйнштейн. А моральное, значит — этическое, то есть как человек относится к другим людям…
Я, наверное, очень раскипятился, потому что Мерзанов оторопел.
— Вы не подумайте, что я заношусь, и все такое… Может, я в чем-то и не прав. Только не могу я здесь жить — тоска берет…
С Моховым у меня ничего не вышло: он не захотел отвечать на анкету ни письменно, ни устно.
Что и говорить: в социальном плане восемьдесят шестая комната выделялась своей удивительной пестротой.
Мохов по-прежнему все вечера проводил в компании своих дружков. На новое место приходил только спать, иногда за полночь, изрядно подвыпившим, но никогда не шумел. Он сбрасывал ботинки и валился на койку, минут пять мурлыкал в стенку какие-то невнятные песенки и засыпал.
Однажды Мохов вернулся под утро, едва держась на ногах. Дверь была заперта, и Васька принялся скрестись, как кошка. Долго терся, но дверь не отворили — ребята спали крепко. Васька сполз на пол тут же в коридоре возле двери и уснул. Проснулся от ломоты в ушах. С похмелья он ничего не мог разобрать. Рогов втащил его в комнату.
— Вот прохиндей, — взвился Мерзанов. — Долго мы будем терпеть у себя этого забулдыгу?
Рогов начал приводить Мохова в чувство.
— Что ты с ним всегда возишься? — сказал Мерзанов. — Оставил бы этого подонка в коридоре, пусть бы там и валялся.
— Просыпайся, милок, просыпайся! — приговаривал Рогов, теребя Ваську за уши. Это отрезвило быстро.
Мохов попытался отстраниться — уши болели невыносимо, но хмель прошел, и Васька понял, что он на койке, и различил лицо бригадира.
— Ну, как, очухался? — спросил Рогов. — Или еще повторим процедуру?
Васька замотал головой.
— Ты что же, браток, забыл, что тебе в первую смену? Подъем по полной форме.
Васька покряхтел, постонал и поднялся. Пошел в умывальню. Долго плескался под холодной водой. Силился вспомнить, что было. Вспомнил. Стало тоскливо. Он опять проигрался вдрызг. И наличные, и пальто заложил, которое Миха оценил в пятерку.
Последние дни играть в общежитии не стало возможности. Комендантша не оставляла в покое ни на один вечер. Ушли играть на пустырь, в ров. Жгли костер.
Еще не высохшая картофельная ботва горела плохо. Васька то и дело таскал ворох за ворохом.
Подсохнув, ботва вдруг вспыхивала, и пляшущий огонь высвечивал напряженно согнутые фигуры, а на земле начинали качаться длинные тени.
Миха покрикивал:
— Шевелись, Кот!
В тусклом свете костра мясистая фигура Михи была похожа на нахохлившегося филина.
Бодух, как всегда, играл очень осторожно и оставался при своих. Был и еще один «залетный». Миха выкачивал из него деньги.
Васька все спустил. Снова задолжал Михе. Васька точно знал, что Миха «темнит». Васька и сказал Михе, чтоб он сменил колоду. Миха уставился на него мутным взглядом, медленно поднялся, подступил к Ваське и наотмашь несколько раз ударил его по лицу, потом пнул ногой.
Миха норовил ударить в пах, но Васька успел отскочить в сторону и пинок пришелся в бедро. Васька упал, сжался, ожидая, что Миха будет бить еще, но Миха сел на прежнее место и снова стал похож на зловещего филина с растопыренными крыльями.
Васька поднялся с земли. Лицо горело. Все тело дрожало. И побежал. Неистово, запинаясь и не оглядываясь назад. Когда взбирался по косогору, цепляясь за высохшие колючие кусты, исцарапал руки в кровь. Задыхался и бежал.
Потом напился. Занял денег и крепко напился. До беспамятства.
— Послушай, где ты все пропадаешь? — набросился на меня Мокеич.
— Как где? На машзаводе.
— Что ты там делаешь?
И я решил слукавить:
— А помнишь, я тебе рассказывал об одном конструкторе, который за полуавтоматическое устройство к сверлильному станку получил медаль ВДНХ? Ты сказал, что дело стоящее. Ну, так я готовлю о нем передачу.
Я не соврал. Я действительно готовил эту передачу. Вернее, она была уже почти готова. Осталось только звукорежиссеру подобрать музыкальные прокладки и все смонтировать. Об остальных же своих записях я решил Мокеичу пока ничего не говорить. Честно говоря, я и сам толком не знал, что буду делать со всем этим хозяйством. Ясно было одно: у Мокеича это не пройдет. Но я, начав изучать жизнь обитателей общежития, уже не мог остановиться.
Бабье лето длилось недолго — недели полторы. Кругом золото. Теплынь. Молоденькие клены и липы, высаженные три-четыре года назад, в несколько дней стали желто-оранжевыми, с редкой прозеленью. Потом вдруг резко похолодало. Задул ветер. В два дня весь осенний наряд слетел. Деревья сразу стали тонкими-тонкими, беспомощными, улицы прозрачными и небо — холодным и в просветах между тучами промытым. Листва пожухла и сбилась в кучки на обочинах, вдоль штакетника, в траве.
По улицам поселка потянулся сизый едкий дым — дворники сжигали сметенные в кучи листья. Возле костров ватаги радостных ребятишек. А еще несколько дней спустя стало серо, пасмурно — пошел дождь, нудная осенняя изморось. Потом со свинцового неба посеялась мокрая крупка. Тротуары покрылись ледяной скорлупой. Полетели белые мухи, и к концу октября на гололед лег первый влажный снег. Мороз прочно приклеил его к земле, и уж многие считали — не растает. Но снова потеплело, поплыло, и снег превратился в студенисто-жидкую грязь, липкую и скользкую.
…Вторую неделю Васька Мохов сидел без денег. Получив получку, он больше половины отдал Михе — проигрыш. Жил впроголодь. К тому же у него не было пальто, а промасленная фуфайка, однажды промокнув насквозь, превратилась в леденящий панцирь. Из дыр лезла грязная промокшая вата. Фуфайку пришлось бросить. Васька ходил по улице в одном костюме. Ветер пронизывал, и тщедушное Васькино тело коченело, губы синели, зубы выбивали дрожь.
Тоска…
Одну ночь Васька не ночевал в общежитии. Рогов искал его, но не нашел.
— Поди, пьет, — сказал Шлентов.
— Плохо кончит, — сказал Рогов. — Жаль пацана…
Наутро Мохова нашли в бойлерной за калорифером. Его лихорадило. Рогов отправил его к мастеру, тот выписал направление в поликлинику…
Васька с трудом добрался до общежития. Ноги еле волочил. Ослаб. На лице выступила испарина.
Васька взял у дежурной ключ и поднялся к себе. Снял промокшие, обляпанные жидкой грязью ботинки, лег на койку лицом к стене. Тело ныло. Голова гудела. Стал разглядывать алюминиевый накат на стене.
Лихорадило, стучали зубы. Васька натянул на себя одеяло, накрылся с головой и стал глубоко дышать, стараясь нагнать тепло. Костюм был влажный, но не хотелось шевелиться и раздеваться. Челюсти неуемно выстукивали дробь. Мало-помалу Васька пригрелся, стала одолевать дрема…
В тишине было слышно, как под порывами ветра вздрагивают оконные рамы и где-то на крыше поскрипывает оторванный лист железа…
Васька несколько раз засыпал коротким бредовым сном. Просыпаясь, ощущал ломоту во всем теле. В груди гудело и мешало дышать. Стало жарко. Снова уснул…
…Миха схватил Ваську обеими руками за грудки и тряс со всей силы.
— Дешевка, — кричал он, — от Фиксы не уйдешь!
Миха рвал на Ваське одежду и бил кулаками по голове. Больно бил. Васька яростно вырывался, защищался и от бессилия рыдал…
— Вот дурачок! Чего ты? — сказал Рогов ошалело глядевшему на него Мохову. — Я же раздеть тебя хочу.
Васькино лицо сплошь было усыпано капельками нота. Он наконец пришел в себя и узнал бригадира. Потом огляделся и с облегчением вздохнул. Васька послушно разделся и лег под одеяло.
— Видать, сильно захворал, — сказал Шлентов.
— У врача был? — спросил Рогов у Васьки.
— Был.
— Получил бюллетень?
— Ага… — Васька достал из кармана пиджака сложенный вчетверо листок и выловил пальцами два пакетика таблеток, протянул Рогову.
— Лекарство пил?
Васька отрицательно помотал головой.
— Нужно пить.
— Сейчас бы в самый раз чайку с брусничным взваром, — сказал Шлентов. — Хорошо помогает. У нас в деревне это самое первое лекарство против квелости. Денька два попить — хвори как не бывало. Только где ж ее достанешь сейчас, брусники-то? Кабы к себе в Кершино съездить.
Я несколько раз пытался поговорить с Моховым по душам. Ничего не рассказывает о себе. Все время молчит. Нелюдим. Как дикий зверек.
Спрашиваю его:
— Ну, а родственники у тебя здесь хоть какие-нибудь есть?
Он стрельнул в меня быстрым недоверчивым взглядом и тут же отвел глаза. Но все же сказал:
— Ну, есть. Тетка по отцу. А тебе-то что?
— Да ничего. Просто спросил. Вот ты лежишь больной, а родственники не навещают.
Васька чуть заметно скривил рот в усмешке.
— У тебя, ведь, кажется, сестра есть?
— Ну, есть…
— Она-то тебе пишет?
— Писала раньше.
— А теперь?
— А теперь нет.
— Почему?
Васька тяжело вздохнул.
— Я ее адрес потерял. И она про меня не знает…
Я снова пытался расспросить Мохова о прошлом, но он сразу уходил в молчание, прятался в нем, как улитка в раковине.
Адрес тетки я все же выпытал и отправился к ней.
Она рассказала (магнитофонная запись):
— Я, знаете, никого выгораживать не хочу. Все виноваты, а оттого и вся жизнь у них в семье шла кувырком. Что Иван частенько попивал, то это точно. А уж как выпьет, тут и пошел греметь. С получки обязательно вдрызг наберется и начнет буянить: мать-перемать, тут и мебель в ход, Фиску, жену, раз-другой стукнет. Она ревет, детишки, бедные, в угол забьются и тоже ревут… Я сколько раз говорила Фисе: «Уйди ты от него, ирода!» — «Не могу, говорит. Дети ведь у нас». Так, дура, и мучилась. Я хоть и родная сестра Ивану, а ни за что не защищаю его. Распущенный он человек. Пока трезвый, вроде все понимает, соглашается, кается. Фиска два раза забирала детей и уходила ко мне. Так Иван на другой день проспится, придет и давай уговаривать: «Фис, прости, пойдем домой». А у бабы ясно какое сердце — отходчивое. Так вот и мучилась с ним… Уж отмучилась… А ведь как жили?.. Бедней нищего. Ни мебели тебе приличной, ни одежонки порядочной… Перванькая-то у них Варька, в сороковом родилась. А Васька в сорок третьем, в войну. Ну, тогда ясно какая жизнь была. Работали от темна до темна. Ребятишки одни дома. Варька, значит, нянька. Постелет мать на полу стеганое одеяло, обкладет со всех сторон подушками — это для Васьки. Варька ему натаскает всяких баночек, пузырьков, бельевых прицепок — игрушки это у них. Так целый день и сидят они. Голодные. Варька нажует ржаного хлеба, завернет в марлю — соску сделает. Сунет жеванку Ваське, тот пососет и уснет. Налелькается с ним и сама туда же. Я, бывало, когда во вторую-то смену работала, зайду попроведать их, гляжу, а они оба калачиком так и спят. Как только и выросли… Ну, а уж после, как Васька-то подрос, Варю отец устроил на завод в ихний же цех рассыльной. Ее поначалу не брали, недоросток — еще и пятнадцати не было. Так Иван упросил начальство — приняли. А Васька, известно, целый день на улице. В школе учился плохо. Связался с ширмачами, через них и угодил в колонию-то. Но это потом, а сначала вот что было. Как война-то кончилась, стали они жить маленько посправнее, в дом кое-что купили. Иван одно время даже пить перестал. Так бы и жить! Так вот, попутала нечистая — связался Иван с молодухой. Я не берусь судить-рядить, только скажу, что бабенка энта его приветила возле себя. Она поварихой работала, так у нее в доме чего не было! Всего натаскает! Ушел Иван к ней жить. Ну, а Фиска, понятное дело, убиваться стала. Шибко страдала. Сердце у нее и так слабое было, а тут и вовсе сдало. Болеть стала сильно: неделю работает, две бюллетенит. А тут Васька-то и попался на краже. Его судить за малолетство не стали, а отправили в детскую исправительную колонию. Ему лет четырнадцать было. Это-то Фиску и доконало. Померла она сразу. Ехала в трамвае, говорят, народу было полно. Потом оседать стала и рухнула… Хоронил цех. Народу много было. Она, покойница, при жизни работницей хорошей была. Иван наш — совесть, видно, в нем заговорила — много старания приложил: на могилке оградку металлическую сладил, памятник железный поставил, цветов насадил. Только это все мертвому уж ни к чему… Так вот вся семья и развалилась…
— Ну, а Варя где сейчас?
— Она на целину укатила. Вот когда молодежь-то ехала, и она по комсомольской путевке. Я и не знаю, где она теперь.
— А отец?
— Отец что? У Ивана во второй семье двое ребятишек. Все так же выпивает, да только эта его в руках держит. Эта, если что, так сама выгонит из дому — баба-бой…
— Василий к ним не ходит?
— Нет, не ходит. Хозяйка его не любит. «Не желаю, говорит, в своем доме шпану держать…»
— А вы его часто видите? Знаете, как он живет?
— Да где ж мне успеть? У меня своя семья. Забот — хоть отбавляй. И то надо, и се надо. Везде приходится поспевать. У меня свой-то хоть и не шибко, но тоже выпивает. И с детьми возни много — школьники… А Васька что ж? Иногда заглянет, да и то чтобы денег занять… Вот вы говорите, что в карты играет да водку пьет. А в кого же ему быть хорошим?..
— Знаете, он сейчас болен, — сказал я.
— Болеет, говорите?
— Да. Простудился. Лежит в общежитии.
— Ладно, что сказали. Завтра же схожу попроведаю.
Выздоравливал Мохов медленно. Целыми днями валялся на койке. Наспался вдоволь. Днем бывало скучно. Во всем общежитии тишина. Народ в основном на заводе, а те, кто во вторую смену, либо спали, либо уходили по делам.
Часов с двух дня начиналась возня — уходили во вторую смену, а потом после четырех — приходили с первой. В коридоре — топот, хлопанье дверей — то поближе, то подальше. Говор. И тогда Васька прислушивался, ожидая своих. Он различал их по шагам.
Рогов вошел шумно.
— Как живешь? — спросил Ваську. — Есть хочешь?.. Я на камбуз. Тебе чего принести?
— Ничего не надо…
— Брось ты! Ладно, чего-нибудь захвачу.
Назавтра бригадир принес Ваське зарплату — тридцать шесть рублей.
— Маловато получаешь. — Рогов неловко помолчал. — Начальство тебя премии лишило…
Васька ничего не ответил. Его каждый месяц премии лишали. Получку получит — просадит в карты. Михе столько задолжал, что и за два месяца не рассчитаться.
Позднее заявился Богодухов. Вызвал Ваську в коридор.
— Кот, Фикса гроши требует.
Васька отдал двадцать рублей.
Богодухов ушел. Потом снова появился.
— Фикса еще требует.
— Нет у меня больше…
Богодухов пожал плечами.
— Сам гляди…
— Чего он приходил? — спросил Рогов, когда Васька вернулся в комнату.
— Да так…
— Нет, ты скажи. Где получка?.. Ну-ка, покажи.
Васька замялся.
— Я знаю — где… Эх, парень! Брось ты все это дело — картишки, водку. Плохо кончишь.
Васька завалился на койку, уткнулся в подушку.
Миха ввалился в комнату неожиданно, днем. От него несло сивушным перегаром. Васька был один. Миха недобро усмехнулся, оглядел комнату.
— Культурно живешь, Кот. У бригадира под крылышком.
Васька не ответил.
— Где матросикова койка?.. Эта? — Миха ткнул кулаком в подушку. — Где его шмотки?
Васька не шевелился.
— Молчишь? Отколоться хочешь, да?.. От Фиксы не уйдешь далеко… Мне монета нужна. Завтра пригони.
— Где я возьму?
Миха усмехнулся.
— Забыл, где их берут? У матросика, понял?! И завтра же волоки, не то…
Миха поиграл желваками и, ничего не сказав больше, вышел…
Васька знал, что Миха придет. Знал и ждал со страхом. Васька знал, что Миха не оставит его в покое. Миха властвовал над ним и помыкал как хотел.
…А первая их встреча произошла в тот день, когда Васька вернулся из детколонии и, не найдя приюта в отцовском доме, отправился добывать еду на рынок, как делали они это с Варей в давние года: Варя обычно шла впереди, а Васька за ней, держа в руке «тюкалку» из проволоки с острым загнутым концом. Когда какая-нибудь торговка отворачивалась, Васька под прикрытием Варьки «тюкал» в какую-нибудь овощь и, наколов ее на острие, потихоньку утаскивал. Так они добывали огурцы и помидоры, картошку и подсолнухи…
В тот день Васька еще только миновал базарные ворота, как услышал оклик:
— Эй, шкет, поди сюда.
Васька подошел. На травке за киоском сидели двое. Одним из них был Миха.
— Хочешь выпить? Вот тебе червонец, приволоки вон из той забегаловки хлеба и колбасы.
Васька принес. Ему налили водки и дали закусить. Миха увел Ваську с собой. Так Васька попал в «жестянку». Поначалу Ваське казалось, что его жизнь идет как надо. Он безропотно выполнял все, что ему приказывал Миха. А Миха сам не рисковал. Ваське больших дел не поручал, а посылал по мелочам, но где легко можно было засыпаться.
Однажды Миха заставил Ваську добыть ему чистые бланки с цехкомовской печатью. Это оказалось делом нелегким. Днем в цехкоме всегда бывали люди. Печать лежала в столе у «казначейши» — женщины, которая принимала членские взносы и выдавала профмарки. На ночь печать запирали в железный сейф. Днем проштамповать бланки было невозможно. Васька решил попытаться что-нибудь сделать ночью. Он выпросил у Дрожжина ночное дежурство, и часа в три, когда цеховые дежурные сидели на одном из участков, Васька отправился на второй этаж бытовок, где помещалась комната цехкома. Он уже знал, что ключ прятали в пожарном ящике. В коридоре было полутемно. Только на лестничных клетках горели большие лампочки, но они не пробивали темноту длинного коридора.
Васька достал ключ и, стараясь не шуметь, вставил его в замочную скважину. Замок предательски звонко щелкнул. Прежде чем толкнуть дверь, Васька прислушался. Стояла звенящая тишина, наполненная бормотанием воды в трубах да шорохом крыс под полом. Все эти звуки были особенно четко слышны ночью. Васька надавил носком на дверь, и она, сухо скрипнув, подалась внутрь. Уличные фонари, повисшие вдоль заводского забора, бросали на письменные столы и пол светлые квадраты. Тихо ступая, Васька вошел в комнату, подергал ящики столов — они были заперты. Достал из кармана связку ключей, загодя припасенную, и стал подбирать один за другим. В это время в коридоре послышались шаги. Васька поспешно спрятал связку в карман, подскочив к двери, притворил ее и стал возле стены за шкафом, затаив дыхание. Шаги все приближались. Потом в коридоре кто-то остановился. Мгновение было тихо, затем щелкнул выключатель и в коридоре загорелся свет, но не рядом, а чуть дальше, возле кабинета начальника цеха. Там потянули одну дверь, другую. Невнятное басовитое бормотание. Васька весь напружинился. А шаги послышались совсем рядом, и Васька ждал, что вот-вот толкнут и эту дверь, и пожалел, что сразу не замкнул ее изнутри, но уж было поздно. Поздно! И когда кто-то, распахнув дверь, удивленно выругался, Васька лихорадочно соображал, как ему выкручиваться из этой истории. Чья-то рука поползла вдоль стены, и в следующую секунду комнату залил ослепительно яркий свет. Васька зажмурил глаза.
— Ты чего здесь поделываешь? — спросил дежурный, нормировщик цеха. Он оглядел комнату и, усевшись за стол, уставился на Ваську. — Что ты здесь потерял?
— Батареи проверяю, — выдавил Мохов.
— А чего ты их проверяешь?
— Велено проверить, не текут ли.
— А с чего они вдруг летом потекут? В них и воды-то нет сейчас.
Васька понял, что влип. Молчал.
— Загибаешь ты, братец, — сказал дежурный. — Комната была заперта?..
Васька молчал и равнодушно смотрел в сторону.
— Да и кто ж в темноте-то проверяет трубы? — дежурный усмехнулся. — Признавайся, что ты тут делал?
— Говорю, утечку искал…
— Ладно, разберемся. Где ключ от комнаты?
Васька машинально пошарил в кармане, там зазвенела связка, но большого ключа не было. Он был в дверях.
— А там что у тебя? — дежурный кивнул на карман. — Выверни-ка!
— На, обыскивай! — Васька безропотно выложил на стол все содержимое.
— Это слесарный инструмент? — иронически спросил дежурный, подбросив на ладони связку конторских ключей. — Ими ты подтягиваешь гайки на трубах, так?.. Что же молчишь?.. Ладно. Разберемся. Для начала составим акт… Так, что ли?..
Васька не ответил. Его взгляд выражал полное равнодушие к тому, что происходит вокруг, да и к своей участи.
— Двигай за мной, — сказал дежурный.
Назавтра Ваську таскали к предцехкома, к начальнику цеха, допрашивали, допытывались: зачем залез в цехком? Васька с упрямством твердил одно — «искал утечку», хотя мастер Дрожжин заявил, что этого никому не поручал. В конце концов дело закончилось тем, что Ваське объявили выговор, в цехкоме врезали английский замок, а ночным дежурным было приказано делать ежечасно обходы по цеху…
— Обормот! — сказал Миха и зло поиграл желваками.
С этого момента Миха не упускал случая, чтобы не потравить Ваську. На дело больше не брал. Постоянно обдирал в карты.
Однажды, когда Васька опустил ему все до копейки, Миха, злорадно гогоча, велел Ваське в одних трусах, по морозу, бежать в гастроном за поллитрой. Васька отказался. Миха избил его. С того дня Васька возненавидел его тихой затаенной ненавистью, и все ждал удобного случая, чтобы порвать с ним. Но Миха упивался своей властью и продолжал куражиться.
Когда Мерзанов вошел в комнату отдыха, там была воспитательница Римма. Она мучилась над расклейкой праздничного монтажа.
— Ой, как хорошо, что вы зашли! — обрадовалась Римма. — Как лучше разместить картинки, как вы думаете?
— Мне лично все равно, — сухо сказал Мерзанов. — И вообще, вы обратились не по адресу: я не специалист по расклейкам… Вы разрешите мне прокрутить тут одну пластинку?
— Крутите, пожалуйста, — обиженно отозвалась Римма.
Радиола была допотопная. Корундовой иглы для долгоиграющих пластинок не было. Диск вращался со стуком.
Мерзанов поставил пластинку. Это были прелюдии к хоралам и пасторали Баха в исполнении Иржи Рейнбергера. За этой пластинкой Мерзанов охотился давно и вот наконец достал. Ему не терпелось прослушать.
Органную музыку Баха он любил давно. Пожалуй, больше всего из того, что выделял в музыке вообще. Органный Бах возвышал, приподнимал над землей… Какая-то удивительная духовная сила вливалась в тело вместе с музыкой и заставляла верить, что и ты гений. И хоть эти мгновения, когда Мерзанов ощущал собственную могучесть, были минутами честолюбивого самообмана и самообольщения, он упивался этими счастливыми взлетами собственной души…
Из динамика вылетел треск, шипение и что-то едва похожее на мелодию. О, ужас! Слушать Баха на этом драндулете — подлинное кощунство! Но во всем общежитии не было больше проигрывателя… Мерзанов болезненно сморщился, слушал музыку, сопровождаемую потусторонним скрипом и стуком диска. Римма оставила монтаж и притихла. Она тоже очень любила музыку, но эту слышала впервые. Странная какая-то, церковная…
Мерзанов снял пластинку с диска и бережно вложил в целлофановый конверт и в футляр. Он направился к выходу, когда Римма остановила его:
— Скажите, что это?
— Бах, — на ходу бросил Мерзанов и вышел.
Римму это очень обидело. Ей хотелось поговорить, попросить Мерзанова, чтобы он провел в общежитии беседу о музыке. Ведь он, конечно же, здорово в ней разбирается! И вообще, Римме хотелось, чтобы Мерзанов был чуточку повнимательней к ней. Римма боготворила всех, кто был умнее и образованнее ее. А Мерзанов — она была в этом уверена — самый умный в общежитии. Но только совсем необщительный, никогда не поговорит, ничего интересного не расскажет…
Когда в комнате отдыха появился улыбающийся Рогов, Римма искренне обрадовалась: она знала, что матрос к ней неравнодушен.
— Что-то воспитательница давненько не заглядывала в наш кубрик, — шутливо приветствовал Рогов. — Мои матросы просто затосковали без вас.
— Ой ли! Не скажите, — усмехнулась Римма. — Только что тут был один матрос с вашего корабля, Мерзанов. Так по нему не видно, что он по мне соскучился.
— Мерзанов — не матрос. Он вроде как временный пассажир. Что до меня лично, то я даже начал забывать черты вашего лица.
— Да?! — кокетливо спросила Римма. — Раз стали забывать, значит, не очень хотели запомнить.
— Нет, честное слово, Римма, если б у меня была ваша фотокарточка, я повесил бы ее в нашем кубрике, на самом почетном месте. Но вы почему-то не желаете у меня фотографироваться. Думаете, я плохой фотограф? Да я могу с вас целый фотомонтаж сделать!
— Неужели?!
— Клянусь Нептуном!
— Смешной вы, ей-богу. Но я вам верю… Да, кстати, как вас зовут? А то как-то неудобно по фамилии.
— Геннадием.
— Гена, вы мне поможете сделать этот монтаж. Правда же? Вы обязательно поможете. Вот Мерзанов отказался помочь, а вы не откажетесь. Ведь правда же, да?..
Римма помолчала.
— А скажите, Гена, этот Мерзанов, он умный парень? Вы его должны знать, вы ведь вместе живете.
— Не знаю, — вяло ответил Рогов. — По-моему, он зазнайка.
— Да, я тоже так подумала, — согласилась Римма. — Он эгоист, правда?
— Факт! — подтвердил Рогов.
— Но все-таки он, наверное, умный. И он так любит музыку! Вы бы видели, как он слушал!
Рогов молчал.
— Ну, ладно, — сказала Римма. — Давайте делать монтаж.
— Давайте, — сказал Рогов.
«А он очень милый, этот матрос, — подумала Римма. — Он не такой гордяк, как некоторые».
Однажды вечером я заглянул в публичную библиотеку, чтобы просмотреть последние номера толстых журналов. За одним из столов в самом углу читального зала я увидел — кого бы, вы думали?! — Богодухова. Признаться, я очень удивился: Богодухов — и вдруг в библиотеке.
Я сел через стол от него. Из-за перегородки виднелись только его голова и плечи: он читал и временами что-то писал. Одет он был чисто и довольно прилично. Совсем не тот Богодухов, которого я видел до сих пор.
Я стал просматривать журналы, время от времени поглядывая на нет. Любопытство одолевало. Мне непременно хотелось узнать, что он читает, но из-за перегородки книги не было видно.
Что и говорить — личность загадочная.
О Богодухове я знал немногое: любит бренчать на гитаре и распевать блатные песенки, которых он знал много и которые пел, как и требовалось, с надрывчиком и хрипотцой. Работник, по рассказам мастера, был ненадежный, хотя и смекалистый. На него иногда находила лихость — трудиться мог дьявольски и самозабвенно. По настроению.
Разговаривать с Богодуховым один на один мне не приходилось, но сразу, с первого знакомства, казалось, что он выдает себя не за того, кто есть на самом деле. Чувствовалось, что парень он неглупый, в глазах светился ум, в разговоре иные реплики подавал с таким, я бы сказал, непринужденным изяществом.
Если бы я не встречал его в компании Михи, то в читальном зале, наверное, не обратил бы и внимания. Богодухова вполне можно было принять за рабочего-учащегося или даже студента. Но то, что я уже знал о нем, никак не вязалось в моем сознании с читальным залом. В этом была загадка и, возможно, разгадка его характера.
Я поднял голову — Богодухова уже не было. Я не заметил, как он исчез…
И вот о чем я тогда подумал.
Люди, люди, люди… Десятки, сотни людей, с которыми мы сталкиваемся каждый день, видимся, общаемся. Нам даже кажется, что мы неплохо знаем того или иного человека. А что на самом деле? А то, что мы, в сущности, ничего не знаем о рядом с нами идущих по жизни, чувствующих, думающих, страдающих и радующихся. У каждого, пусть в меру чуткого и внимательного человека, полно собственных забот…
А ведь люди есть разные.
Натуры сильные, предположим, не нуждаются в участии. Их жизнь наполнена большим смыслом, большой целью. Такие живут, как говорится, взахлеб. Они счастливы. Они идут вперед, и смотреть по сторонам у них нет времени.
Но есть ведь люди слабые, мало приспособленные к жизни. Малейшие удары судьбы выбивают их из колеи. И они жадно, с надеждой ищут поддержки сильных, и если не находят — переживают свои невзгоды, обиды, свою немощь еще тяжелее. Слабый нередко озлобляется, готов обвинить в своих бедах всех и вся…
А еще есть особая порода людей, которые и не то чтобы сильные, но и слабыми их не назовешь. Они пристраиваются сбоку и прилаживаются к любым обстоятельствам. На сильных они смотрят с завистью и недоброжелательством, на слабых с молчаливой снисходительностью.
Ну вот, к примеру, Богодухов. Надел на себя маску этакого балагура, простофили. Но ведь за этой маской он скрывался, быть может, от трудностей, от ударов? Он приспособился: так проще, дурачком-то, прожить… А может, все вовсе и не так?.. Неведомо…
Так вот, подумал я, должны же быть люди, которые сумеют выслушать и помочь, а если не помочь, то хоть посоветовать, как поступить. Такие люди, которым бы все было ведомо!
А может, я идеалист?
…Рогов рассказывал мне, что ходил к начальству и просил, чтобы с Мохова больше не срезали премию, что парню не на что жить. «Пусть лучше работает и поменьше заглядывает в бутылку», — ответило начальство. И вроде все правильно. Но ведь не правильно же! Человеку нужно помочь выбраться из беды. И Рогов хотел помочь…
Что мастеру Дрожжину до личной жизни каждого из обитателей «жестянки»? Его, наверное, можно в чем-то оправдать — он задерган, его разрывают, у него не хватает людей, а работу с него требуют.
Для Махлаковой вся ее паства — «фулюганы» да «шпана нечестивая». Она озабочена главным образом тем, чтобы жильцы вовремя вносили квартплату, чтобы не нарушали порядка. Она следит, чтобы у жильцов менялось постельное белье, чтобы соблюдалась чистота, чтобы в общежитии не пили водку и не играли в карты. Вроде бы добросовестно выполняет свои обязанности. Чуть что не так, не по ее понятиям — дает разгон… Она тоже не знает — как надо.
А как надо?!
— Дело разве только в этом?
Заведующая отделом быта грустно посмотрела на меня.
— Было бы кого учить. У нас же, как правило, один комендант на три общежития. Женщины все пожилые, без образования и в основном одинокие. Там же нужно чуть ли не сутками сидеть. Семейные не выдерживают, увольняются. Да и зарплата не ахти какая. Мы тех, что сейчас работают, боимся потерять. И с воспитателями ничуть не лучше, если не хуже. Больше года-двух они у нас не задерживаются. Работа у них вечерняя, часов с двух дня. Ну, работают у нас девушки, пока учатся. Но стоит выйти замуж, как тут же несет заявление на увольнение. «Почему?» — спрашиваю. «Муж не хочет, чтобы я тут работала, хочет, чтоб вечером дома была». Что тут на это скажешь? Вот и перебиваемся, как можем… Но это совсем не значит, что у нас все плохо, что мы не стараемся сделать как лучше. Стараемся и делаем! Скоро во всех общежитиях начнем мебель менять на более удобную и современную. В каждой комнате отдыха поставим новые радиолы и телевизоры. Одних только газет и журналов выписываем почти на пятьсот рублей… Я на заводе уже двадцать лет работаю, девчонкой-станочницей начинала в цехе и тоже жила в общежитии. Но разве мы в таких условиях жили? У нас в бараках в каждой комнате находилось по пятнадцать — двадцать человек, и спали на двухъярусных железных нарах!.. Да, конечно, была война… Но ведь сейчас больше четырех человек в комнатах мы не селим. У каждого отдельная койка и тумбочка. Почти в каждом общежитии есть душевые и все такое прочее… А со временем будет еще лучше. Дирекция завода, партком, завком помогают…
С наступлением холодов Махлакова сменила галоши на валенки с подрезанными голенищами. Но ее толстые икры все равно не втискивались в голенища, и они, кроме того, были располосованы еще повдоль.
Однажды, это было в последних числах октября, ей позвонили из отдела быта и сказали, что на завод ожидается кубинская делегация и что, возможно, делегация приедет смотреть общежития.
— Наведите полный порядочек!
Махлакова поначалу опешила: ей еще ни разу не доводилось встречать делегации, а тем более иностранцев.
— Не было печали! — басила она в телефонную трубку. — Чего у нас глядеть-то?
— Вот и предупреждаем, чтобы все было как надо. Кругом должно блестеть!
И комендантша затеяла такой ералаш, что его еще долго будут помнить в общежитии. Она перевернула каждую комнату, повыбрасывала все «лишнее». У Рогова она посрывала со стен все таблицы чемпионатов. Уголок семейной фотохроники, что благочинно экспонировался над койкой Шлентова, тоже был ликвидирован.
Весь дом ходил ходуном.
Несмотря на свой вес, Махлакова неутомимо носилась по этажам.
В вестибюле и на каждом этаже общежития в багетовых рамках под стеклом были вывешены отпечатанные типографским способом «Правила проживающих в общежитиях ЖКО машиностроительного завода», подписанные помощником директора завода по быту.
Узнав о кубинской делегации, воспитательница. Римма так испугалась, что не знала — что предпринять? Она спрашивала у культбытсоветчиков, что же делать, как готовиться к встрече.
— А чего особенно готовиться, — спокойно отозвался Рогов. — Ну, наведем марафет и все такое. Главное — встретить радушно.
На всякий случай Римма предложила выпустить новую стенгазету «За культурный быт», сделать выставку о Кубе — понаклеить вырезок из старых «Огоньков». У Махлаковой она с большим скандалом выпросила новую радиолу. (Получили месяц назад, но комендантша поставила ее у себя в комнате: «Обойдутся! Пущай динамик слушают».)
Одним словом, накануне Октябрьских праздников кругом был полный порядок. В комнате отдыха появились новые стулья, выставили новые доски с шахматами и шашками…
Но кубинская делегация не приехала.
Вместо иностранцев пришла в общежитие какая-то комиссия, посмотрела — все в порядке. И ушла.
— Вот! — ворчала Махлакова. — Только зря беспокоят. Лишние хлопоты… Занавесям бы еще висеть да висеть без стирки, а тут менять пришлось. Да белье, да дорожки… Фу, язви их всех!..
Несильный мороз первых ноябрьских дней. С ночного неба густо сыпался снег. Крупный, пушистый, он стелился под ноги, и идти по нему было так мягко, словно по шкуре белого медведя.
— А вы любите музыку? — вдруг спросила Римма.
Рогов не сразу нашелся что ответить:
— Ясно, люблю. Песни всякие хорошие.
— Нет, я не о песнях, — сказала Римма. — Я о серьезной музыке. Вы любите Чайковского, Моцарта, Листа? Вы любите Баха?
Рогов растерялся.
— Ясное дело, люблю. Только я мало чего знаю.
— Я люблю искусство, — сказала Римма с легким вздохом. Она подумала о Мерзанове, что с ним интересно было бы поговорить об искусстве. Пока она еще мало смыслит в этом. То, что давали им в культпросветучилище — это все так, мелочи. Нужно почитать книги о композиторах, об артистах и художниках, чтобы не краснеть, когда придется говорить с культурными людьми.
Рогов тоже размышлял. Раньше ему никогда не приходилось разговаривать с девушками о подобных вещах. Там, на службе, бывало, выберешься на берег, ну, само собой, к девушкам пристроишься, но разговоры все вели шутливые. «Нельзя ли, мол, пришвартоваться? Матрос на берег вышел и готов, девушки, утонуть в голубых, как море, глазах» — и так далее. А тут — о музыке да про искусство. И матросу стало неловко, что сам он не может поддержать такой разговор.
— А вы когда-нибудь уже любили? — неожиданно спросила Римма.
Матрос опешил. Отшутился:
— Искусство, что ли?
— Нет, — сказала Римма. Она остановилась и, глядя на запорошенное снегом дерево, спросила: — У вас была девушка?
— Какая?
— Ну, которую вы любили?
— Нет, чтобы серьезно — не было. Просто знакомые.
Римма снова пошла вперед.
— А что вы с ними делали, если несерьезно?
— Да как сказать? Гуляли просто…
— Ну, ладно. — Римма снова остановилась, повернулась к Рогову.
— А вы умеете петь? — спросила Римма.
Рогов удивленно смотрел на девушку.
— Плохо…
— Ну, а в драмкружке вы могли бы участвовать?
«Ну, дела!» — думал Рогов.
— Да что вы, Риммочка! Какой из меня артист.
— А вы попробуйте, — решительно настаивала Римма. — Ведь есть же у вас какие-нибудь способности.
— Да какие у меня способности!.. Ну, из металла я кое-что могу смастерить, а так, по художественности — ничего.
— Ну и плохо! — сказала Римма.
Она помолчала, вздохнула. А Рогов подумал, что в такую ситуацию еще никогда не попадал. Римма сказала:
— Вот бы нам самодеятельность организовать… Помогите мне создать кружки? — Она остановилась, беря Рогова за рукав.
— Завсегда пожалуйста, да только как?..
— А очень просто. Для начала пройдем по комнатам и спросим, кто в каком кружке желает заниматься…
— Пойдемте лучше в кино, а, Риммочка? — просительно сказал Рогов.
— В кино? — удивилась Римма.
— А что? Это ведь тоже искусство.
Римма пристально глянула на матроса.
— Хорошо. Я пойду с вами в кино, но только с условием — вы мне поможете создать самодеятельность.
— Эх! — вздохнул матрос — Ладно уж! Что поделаешь?.. Десять баллов!
— Что? — спросила Римма.
— Штормит, говорю. Поговорка такая.
— А! — сказала Римма.
Предпраздничный вечер 6 ноября. В комнате отдыха уютно. Новая радиола вещала праздничный концерт. Парни читали журналы, играли в шашки. Двое шашистов переговаривались:
— Сдаешься? Готовь белые тапочки.
— А это мы еще посмотрим!
— Сдавайся, слабак!
— Не рано ли?
— Давненько мы не брали шашек в руки.
Рогов сидел рядом с Риммой и помогал ей уточнять программу вечера, который они собирались провести в клубе.
Шлентов уехал к себе в деревню. Он звал с собой и Рогова с Моховым, но Васька промолчал, а матрос поблагодарил и отказался — нужно было помогать Римме.
Концерт кончился. Рогов подсел к радиоле и стал искать другую музыку.
Шурша валенками, в комнату отдыха вплыла комендантша. Она обвела всех грозным взглядом.
— Чтобы мне никакого беспорядка тут не делали.
— А какой может быть беспорядок? — спросила Римма обиженно. — Люди пришли культурно отдохнуть. Вы всегда придумаете.
— Знаю я, как они отдыхают. За каждым глаз да глаз нужен… А ты чего зубы скалишь? — Обратилась она к одному из парней, игравших в шашки. — Когда квартплату внесешь?
— Со следующей получки. Из отпуска я.
— Смотри мне! Не то через цех взыщу.
— Ой-е!
— Вот тебе и «ой-е».
Комендантша прошла по комнате, поправила стулья вдоль стен.
Рогов переключил радиолу на коротковолновый диапазон, и из динамика застрекотала неразбериха, потом вдруг вырвался такой пронзительный свист, рев, что все вздрогнули и уставились на радиолу.
Махлакова, словно ужаленная, подпрыгнула и с удивительной проворностью подскочила к матросу и выключила приемник.
— Вы чего, мамаша? — спросил Рогов, улыбаясь.
— Я те дам мамашу! Сыночек сыскался! Нечего казенное имущество портить.
— А что с ним сделается?
— Сломаешь, вот что!
— Да ничего с ним не будет. На то он и приемник, чтобы его слушать. Я, мамаша, на флоте не такую технику крутил.
— Тут тебе не хлот, а обчежитие. И я тебе не мамаша, а комендант. Ты чего-нибудь накрутишь, а мне своим карманом отвечать.
— Что это вы, в самом деле, так? — вступилась Римма. — Должны же люди слушать музыку?
— Подумаешь — музыку! Больно культурные все стали. Музыку им подавай. Может, еще джаз-оркестру пригласить? Нечего тут без дела толкаться…
— Вам бы, мамаша, боцманом на корабль.
Парни побросали игры и, возмущенно переговариваясь, двинулись из комнаты отдыха.
— Товарищи, не уходите! — Римма сразу нахохлилась, повернулась к комендантше. — Вы… Вы не имеете права так делать! Вы мне срываете мероприятия! Вы… Я буду жаловаться…
Воспитательница чуть не плакала.
— Молода еще на меня жаловаться. Нос не дорос. Поживи с мое, а потом жалуйся.
Махлакова ушла, а Римма уткнула лицо в ладони:
— Что я должна делать? Ну, скажите! Что же мне делать… Она мне всю воспитательную работу портит! Людей прогоняет, слова доброго ладом не скажет… Никого слушать не хочет, ничего не признает… Ну, скажите, зачем меня сюда сунули? Я культпросветучилище закончила, по клубной работе, а меня в мужское общежитие… Разве я могу здесь справиться?..
Она встала и, на ходу вытирая слезы, выбежала.
Всего несколько минут назад здесь, в комнате отдыха, было уютно, звучала музыка. Теперь стояла тишина, и мебель, казалось, тоже приготовилась двинуться прочь.
А потом произошло следующее.
Неожиданно в комнату вбежал растерянный Васька Мохов. Он был расхристанный. Заметался, кинулся в угол, глаза забегали по сторонам. Он искал укрытия, но кругом были стены. Его лицо тоскливо сморщилось. Тело трясло мелкой дрожью.
На пороге появился Миха.
— Кот, выдь!
— Не выйду! Не выйду! — быстро заговорил Васька. — Отстань от меня! Чего ты ко мне привязался?..
— Выдь, говорю! От Фиксы не уйдешь! Я тя везде подловлю.
Миха двинулся в глубь комнаты. Васька метнулся дальше от него, вокруг стола, норовя выскочить в дверь и убежать. Миха понял его намерение и остановился.
— Кот, ты от меня не спрячешься. Я тебя загублю. Выдь, говорю!
— Не выйду! Отстань от меня! Че я тебе сделал? Че тебе от меня нужно?!.
— Я по твою душу пришел. — Миха зловеще заиграл желваками.
В комнату влетел Богодухов.
— Миха, брось, слышишь! — сказал Богодухов, хватая Миху за рукав. — На что он тебе сдался? Брось ты с ним возиться.
— Отвались! — Миха вырвал руку и двинулся на Мохова.
Положение у Васьки стало безвыходным. Отступать некуда. Кричать о помощи бесполезно. Миха уже рядом. Васька со страхом уставился в свирепое лицо Михи, а тот чуть скосил голову набок, как бы раздумывая — казнить или помиловать. Нет, Васька знал: хорошего от Михи ждать нечего…
Миха медленно опустил руку в карман. Васька перевел взгляд туда же. Миха резко вскинул руку… и в следующее мгновение Мохов пронзительно вскрикнул от боли: что-то тяжелое и острое обрушилось на его голову, перед глазами пошли черные круги, и он, теряя сознание, стал оседать на пол…
— Миха! — закричал Богодухов. — Что ты с ним сделал? Ты же убил его… Ты паскуда, Миха…
А Миха попятился, не сводя глаз с рухнувшего Мохова. Из Васькиной головы, заливая лицо и одежду, сочилась струйка крови. Миха вжал голову в плечи, опустил руку в карман пиджака, пряча тот предмет, которым только что нанес Ваське удар. Он боком ринулся к двери, но сзади кто-то сильный навалился на него и стал выворачивать за спину руки. Миха не успел ни вырваться, ни обернуться и с приглушенным стоном плюхнулся на пол, придавленный сверху.
— У, гады! — прохрипел он. Голова, как в тисках, была зажата в чьих-то коленях.
Вывернули карманы. На пол вывалился кастет.
— У, дешевки! — задыхаясь, хрипел Миха. — Всем клеймо поставлю…
Сильные руки подхватили и поставили Миху на ноги. Он обернулся и увидел перед собой Рогова, а за ним толпу парней. Миха рванулся, хотел боднуть Рогова головой, но тут же получил оглушительный удар кулаком в челюсть и повалился на пол.
— Ишь ты, еще пободаться захотел. — Рогов разжал кулак и встряхнул ладонью.
Миха неловко поднялся с пола.
— Убью, матросик. Попомни мое слово…
Приехала скорая помощь, и Мохова унесли. Потом прибыла милицейская машина. Составили протокол, записали свидетелей и увезли Миху.
Комната отдыха опустела. Столы и стулья разбросаны в беспорядке, скомканная бордовая скатерть валялась на полу под сломанным стулом.
Римма оцепеневшая от ужаса, стояла в углу комнаты и широко открытыми глазами взирала на весь этот погром.
Однажды я все же решился прокрутить Мокеичу свои записи.
— Хочу тебе кое-что показать, Мокеич, — сказал я. — Ты можешь уделить мне один час?
— Конечно! Есть что-нибудь интересное?
— По-моему, да. Пройдем в аппаратную.
Я не питал надежды на то, что Мокеич одобрит мой труд, но все же теплилось «а вдруг!».
Мокеич удобно устроился в кресле. Я установил на диск магнитофона первый ролик и нажал кнопку пуска.
Мокеич слушал с непроницаемым лицом. Никогда нельзя было понять — одобряет он или порицает, нравится ему или не нравится.
Время от времени я останавливал магнитофон и делал дополнения, разъяснения, комментарии.
Наконец, третий ролик переместился с одного диска на другой и я нажал кнопку «стоп».
Мокеич продолжал молча сидеть в кресле и смотрел на меня бесстрастным взглядом.
— Ну и что? — спросил я.
— Нет, это я хочу задать тебе вопрос «ну и что?». Что ты хочешь всем этим сказать? Ты, ровным счетом, ничего нового не открываешь. Миллионы молодых рабочих живут в общежитиях, трудятся на заводах и фабриках, каждый день встречаются с массой острых проблем. Найдут ли они ответы на свои вопросы вот в такой радиопередаче? Найдут ли решения поставленных перед ними задач?..
— А разве мы должны давать решения? Да и можем ли мы здесь решать проблемы завода?!. Даже если бы мы очень этого хотели, то все равно не смогли бы, потому что это делается только там, на заводе, в цехе, в общежитии. Мы можем лишь помочь тем, что обратим внимание руководителей, общественности на наиболее острые, нерешенные вопросы. Неужели это не понятно?!
— И другое, — продолжал Мокеич, пропустив мимо ушей мои доводы. — Кого ты здесь показываешь? Рецидивиста Миху, его «шестерку» Мохова, затем этого философствующего лодыря… как его?.. Богодухова, потом — комендантшу… Мастер Дрожжин — беспомощный брюзга… А кого ты им противопоставляешь? Демобилизованного матроса Рогова? Воспитательницу Римму, которой надо бы идти в пионервожатые? Или Шлентова?..
— Дело разве в этом? Ты сейчас, по-моему, удачно определил типы. Этого я и хотел добиться. Если люди, наши радиослушатели, увидят, что плохо, где плохо, то непременно должны задуматься, что нужно сделать, чтобы стало лучше. Заставить думать — вот в чем мне видится наша задача…
— Но мы обязаны также сказать, что нужно делать, как поступить…
— Выдать рецепт. Посидеть тут, попить чаю из термоса и подать готовые советы, да?..
Мохов не приходил в сознание почти сутки. Череп оказался проломлен, врачи находили сотрясение мозга. Лежать придется долго, сказали они.
Спирина (такова фамилия Михи) посадили в КПЗ и начали следствие. В качестве свидетелей привлекли всех, кто имел к этому делу хоть малейшую причастность.
Я ходил в прокуратуру, объяснил свое косвенное отношение ко всему этому и попросил, если можно — присутствовать при допросах и познакомиться с кое-какими документами. Мне сказали, что будет видно, и тоже включили в список свидетелей.
После этого происшествия в общежитии разбиралась и заводская общественная комиссия. И поскольку на Махлакову было много жалоб, ее с работы сняли. Вместо нее прислали отставного майора, пожилого человека с крупной седой головой, бывшего интенданта Николая Васильевича Корбова. В общежитии его встретили с любопытством и уважением — на кителе в два ряда орденские планки. Он не гремел, не кричал, ходил по комнатам, знакомился с ребятами, расспрашивал о личном, о нуждах, о жалобах.
Комендантские обязанности, в общем-то несложные, Николай Васильевич освоил быстро. Многолетняя армейская привычка проводить политинформации побудила его, отнюдь не по обязанности, собирать в комнате отдыха ребят и проводить беседы. Римма буквально сияла от счастья.
К ней он обращался так:
— А не сделать ли нам, доченька, то-то и то-то.
Одним словом, наступила совсем другая жизнь.
Как-то повстречал Махлакову.
— Ну, скажите, где тут справедливость? — басила она. — Плохо я работала, да? Не справлялась? Да я сил своих не жалела, всех неплательщиков искоренила, порядок — во как! — держала! — Махлакова потрясла кулаком. — А теперь что? меня же с работы сняли…
Она быстро-быстро заморгала, губы ее задрожали, по щекам покатились слезы, и она вдруг тонким, писклявым голосом запричитала:
— Ты, говорят, Махлакова, не годишься на комендантской должности. Чуткости, мол, в тебе нет…
Она быстро смахнула слезы краем платка, лицо ее снова стало грозным, а голос басовитым:
— Какая тут еще чуткость мотет быть?! Не ценют они добросовестных работников… Перевели теперича меня в баннопрачечный комбинат. Вот она, людская-то благодарность!
На допросы Спирина меня не пустили. Но дали прочесть протокол.
— Он — рецидивист, отходящий от «дела». Говорят, к сорока годам многие, кто выходят на волю, бросают «дело» и приспосабливаются к «честной» жизни. Для большинства из них честная жизнь — понятие относительное.
Вскрылось, что хотя Спирин и оставил «фатеры» и вокзалы, но промышлял на заводе, «шмонал» по складам и цеховым кладовым — таскал краску, олифу, инструмент и даже запчасти к машинам, за которые на селе хорошо платили механики.
Дело на него собиралось солидное, и, похоже, ждал немалый срок заключения.
Смотрел я и протоколы допросов свидетелей.
Богодухов (имя — Роберт) никогда не судился. Связь со Спириным случайная — по работе, общежитию. Вырос в детдоме. Родственников — никого. Может, где-то и есть, но он о них ничего не знает. Отец был на фронте, пропал без вести. А мать погибла. Трагически. Не на фронте — здесь в тылу.
…Это случилось зимой сорок второго — сорок третьего года. Зима была лютой. В доме — ни поленца, ни комочка угля. Его давали только по талонам.
А что полтонны угля? И до нового года не хватало. Дымом вылетал в трубу. Да и разве то был уголь? Прежде, чем в печку сыпать, приходилось его мочить водой, чтобы комками слежался. Горел он плохо: ни огня, ни жару — шаит себе да шаит, чад один.
В те годы все, что можно было жечь, шло в топку: деревянные заборы, старые книги, старая поломанная мебель, садовые скамейки — все!
Ходили люди собирать уголь по комочку, по крупинке вдоль железнодорожных путей.
Отправилась и мать Богодухова. Закутала четырехлетнего Робку, усадила в большие железные сварные санки, в ноги ему мешок бросила и повезла к станции, к сортировочного горке, где останавливались составы с углем. Выехала засветло. К сумеркам вдоль путей, между шпал насобирала всего-навсего с полведра. Видно, побывали люди недавно, подчистили.
Мимо проносились составы, обдавая гарью и паром. Всякие составы, только не с углем.
Ноги застыли, руки закоченели, но домой с пустым мешком возвращаться не резон.
С надеждой глядела мать на каждый состав, изучала каждый вагон — не с углем ли?..
Чтобы не таскать по путям сына в санях, оставила его в стороне от дороги, а сама взяла мешок и пошла промышлять.
Один состав притормозил, сбавил ход. Вагоны все высокие: что в них — не видать. Вскарабкалась мать по металлическим лесенкам на один вагон — пусто… Пропустила несколько вагонов, снова вскарабкалась — не уголь, кокс. Люди говорили, от него еще больше жару, если с углем вместе жечь. Вытащила мешок из-за пазухи и быстро-быстро стала накидывать шершавые серые комки. С полмешка накидала… Состав резко дернулся, нога со ступеньки соскользнула… Ей бы бросить мешок да руками схватиться за борт вагона, а она в мешок крепко обеими руками вцепилась. Так и ухнула вместе с ним вниз…
Через два дня похоронили ее цеховые да соседи. Робку нашли с помороженными руками. Подобрал его железнодорожный обходчик.
…Так рассказывали. Так и запомнил Роберт Богодухов. А как было на самом деле — кто знает?..
…Мы идем вдвоем по зимней улице. Под ногами мягкий, только что выпавший снег, ноги погружаются, словно в пух. Стволы деревьев с одной стороны, с северной, залеплены снегом. Небо — серая мгла.
Разговариваем. Роберт, даже когда говорит о трагическом, улыбается. Грустная улыбка. Беседуем почтительно. Роберт не балагурит, как обычно. Отвечает не сразу, обдумывает, иногда изучающе заглядывает мне в лицо.
Я слушаю внимательно.
— Мечтал я пацаном найти счастье, — рассказывал Роберт, поводя плечами и втягивая кисти в рукава. — Подкову искал. Наши, детдомовские гаврики, рассказывали, будто она может принести счастье. Только не всякая подкова годна для счастья. Старая нужна: чем старее, тем лучше. Да и это, сказывали, еще не все. Ее, ржавенькую, нужно правильно найти… Вот как!..
— В тридевятом царстве, под старым дубом? — улыбаясь сказал я.
— Нет, не то. Там свои законы. Перво-наперво, о подкове думать не моги. Найти нужно невзначай. Об нее, об счастливую, нужно непременно запнуться правой ногой. Левой — к несчастью…
— Вот даже как!
— И это еще полдела. Ее, старую, запыленную, с кривыми гвоздочками нужно правильно с земли поднять: правой рукой с зажмуренными глазами. Поднять, три раза плюнуть и бросить назад через левое плечо. И чтобы не оборачиваться, не глядеть, куда упала, иначе — счастью конец.
— Ну и что, нашел ты свое счастье? — спросил я.
— Несколько раз находил, да все с изъяном: то подкова нецелая — обломок, то увидел раньше, чем запнулся, то еще чего. Один раз все было чин чинарем: и подкова целая, и запнулся как положено, зажмурился, плюнул, кинул… Через правое плечо…
Богодухов замолчал, улыбнулся.
— А потом слышу — цзинь! бах! — «Твою-мою нехорошую мать». Волей-неволей пришлось оглянуться. Куда, думаю, угодил? Оказывается, высадил стекло в окне. Переусердствовал. Пришлось дать деру!
— Вот уж, поистине, счастье на дороге не валяется, — сказал я.
— Где уж там!
Помолчали. Я заговорил с ним о Спирине, о Ваське Мохове.
— Фикса — змей! — сказал Роберт. — Я это потом понял. А ведь поначалу он меня как брата родного обогрел, так же как и Ваську, взял к себе в бригаду. Ну, мы частенько налево халтурили — кому чего по жестяной части… Я от него отколюсь. И Ваське нужно смываться.
— Однажды я видел тебя в читальне. Что ты читал?
— Наверное, кроссворды решал. Люблю это дело.
Мы пошли к общежитию. Стемнело. Во всех окнах горел свет. Через открытую форточку одного из окон женского общежития доносилась неторопливая «Рябинушка». Девушки пели ладно. Окно второго этажа было задернуто занавеской, и не видно — сколько их там.
Мы остановились, прислушались.
Потом Богодухов словно очнулся, протянул мне руку:
— Ну, пока! Бывайте, — сказал и ушел в общежитие.
Васька Мохов постепенно выздоравливал. Целыми днями слонялся по коридорам больницы. Рана под толстой марлевой повязкой зарубцевалась. Только иногда словно туман наплывал, голова начинала кружиться и тогда Васька ложился в постель.
За окном белым-бело. Снегу навалило много. Зима! Иногда на карниз прилетали и садились голуби, заводили свою воркотню, скоблились клювами и царапали коготками жестяной наличник.
Напротив ездил башенный кран, таскал кирпич, цемент. Это строили новый больничный корпус.
Внизу затарахтел бульдозер, подъехал к самому забору, остановился. На гусеницу вылез парень в стеганой спецовке, замахал рукой. Может, ему, Ваське? И верно, ему! Это Шлентов прикатил. Васька встал коленями на подоконник, высунул в форточку голову:
— Куда поехал?
Шлентов что-то прокричал в ответ, но ничего нельзя было разобрать, — трактор тарахтел. Васька показал на трактор, на уши, — ничего не слыхать. Шлентов приглушил мотор.
— Куда поехал, спрашиваю? — крикнул Васька, и в голове загудело от натуги.
— Туда, — Шлентов махнул рукавицей в сторону пустыря. — Ров велено заваливать. Там не нынче завтра новые дома строить начнут. Ну, а ты как?..
— Ничего, помаленьку.
— Скоро ли выпишут?
— Не знаю.
— Я к те приду вечером. С бригадиром. Гостинцев принесем.
— Ладно, — крикнул Васька.
Няня, молоденькая девушка, потянула его сзади за пижаму:
— А ну слазь! Голову застудишь. Тебе что, мало еще? Менингит хочешь схватить?
— Чего схватить? — переспросил Васька.
— Менингит, вот чего. Болезнь такая, на мозги действует. Останешься на всю жизнь дурачком.
— Не останусь! — Васька послушно отошел от окна.
Чудная эта нянечка, Верочкой зовут.
Если кто из больных спросит:
— Как звать-то тебя, нянечка-санитарочка?
— Верочкой, — отвечает.
К Ваське следователь приезжал. В кабинете врача допрашивал. Так Верочка потом пристала: «Расскажи, о чем он тебя выспрашивал?» А потом давай ругать:
— Зачем с бандитами связался? А если б он тебя насмерть загубил, что тогда?
— Похоронили бы, и все, — ответил Васька.
— Еще улыбается! Что тут смешного? Очень даже печально!
Верочка натаскала Ваське много иллюстрированных журналов и велела читать. Но Ваське больше нравилось картинки рассматривать.
Когда у Верочки кончалась смена, она перед уходом обязательно заходила в палату к своим больным и прощалась, желая быстрей поправляться — и еще много чего. Говорливая девчонка.
Утром все больные ее встречали радостными улыбками:
— О, Верочка с проверочкой пришла? Заходи, расскажи чего-нибудь веселенькое. Чего там, на воле-то?
— Хорошо! А вам как спалось?
— Плохо! — Васькин сосед по койке, пожилой дядька-механик из цеха, хитро улыбнулся. — Васька нам спать не давал.
— Почему? — спросила Верочка строго.
— Бегал тут все к одной молоденькой со второго этажа…
Розыгрыш поддержали остальные.
— Врут они все…
…Поздний вечер. Тихо. Большой свет погашен, в коридорах лишь горят голубые ночные лампочки. Васька тихо лежит, думает. Вспоминает прошлое, сестру Варю — свою «лельку»…
…Лето. Звонкое голубое лето. Буйствуют леса. Буйствует трава. Позарастали стежки-тропинки густым папоротником, скрыли россыпи костянки. Под прелой прошлогодней листвой, вздувающейся бугорками, прячутся грузди, маслята да обабки. Благодать! Одно плохо — комарье одолевает. Нет от него спасенья в лесу. Только на полянке, где гуляет сквозной шалый ветер, раскачивая в высокой траве голубые колокольчики, только здесь они оставляют в покое…
Варя увезла Ваську ранним утром — на целый день. Они бродили по березнякам, по соснякам, забирались в самые густые заросли, отыскивали колючие малинники. Ели прохладную и кислую костянку… Слушали, как шумит лес. А шумит он так: сначала где-то в стороне, потом приближается все ближе, ближе, заколышет над головой верхушки сосен с сыпучим шорохом и уйдет дальше, затихая; послышится сухой скрип — это скрипят стволы.
В хвое лучистой звездой посверкивает солнце, играет, перекатывается.
И вдруг — тихо. Где-то за лесом, невидимый, простучит по рельсам поезд, прогудит дребезжащий свисток электрички — и снова тихо…
…А Варины песни? Когда она негромким, чистым голосом поет… Одна, помнится, про васильки:
Все васильки, васильки.
Много мелькает их в поле…
А потом вдруг колыбельную запоет:
Баю-баиньки-баю,
Не ложися на краю-у-у…
Придет серенький волчок,
Тебя схватят за бочок-о-ок…
Протяжная, долгая песенка, и конец Варька сама присочинила:
Закопает во песок,
Под березу, под сосну-у-у…
Под березу, под сосну,
Ты не спишь, так я усну-у-у…
— Славно как в лесу! — говорит Варя.
— Ага, — отзывается Васька.
— Пойдем, хватит лежать.
— Ага, пойдем.
У подножия могучих сосен с потрескавшимися замшелыми стволами пасутся молоденькие сосенки-подлески, выпустившие, словно рожки, белесовато-зеленые липкие побеги. И осиночки тут же рядом. А там, чуть поодаль, причудливо изогнулась сосна: до половины ровная, а там пошла серпом. Видать, что-то помешало ей прямо расти.
А рядом высокая осина, и без единого листика. Сухие ветки мертво торчат в разные стороны. Птицы летят мимо, не садятся. Только вороны с карканьем носятся над верхушкой, и ветер чуть-чуть колышет ствол из стороны в сторону. Стоит осина одинокая, жалкая. А внизу, на стволе, присосались белые козырьки — грибы.
— Не живая, — сказал Васька.
— Погибла, бедная, — грустно прошептала Варя, потрогала козырьки, попробовала оторвать — крепко сидят, не поддаются.
Давно это было…
…По коридору кто-то из больных простучал шлепками, глухо стукнула дверь. Потом снова шаги, и снова тихо.
Звенящая тишина. Откуда-то доносится «ззззз» — электрический счетчик гудит или другой какой прибор.
Прямо в окно светит полная луна. Снизу вверх катится. Выплыла из-за строящегося корпуса, запуталась в переплетениях башенного крана…
Снова стук в коридоре — мягкий: «туп-туп-туп».
Васька удобней уложил забинтованную голову, подсунул под подушку руку и закрыл глаза…
Спирина судили открытым показательным судом в клубе общежития.
Дело слушалось два дня. Спирину дали пять лет.
— Мало дали, — сказал мастер Дрожжин с сожалением. — Отсидит, опять ведь к нам придет. Ну, хоть пять лет будет поспокойней.
— А он мстить не будет? — спросила Римма.
— Кто? Спирин?
— Да. Он не сможет еще что-нибудь натворить?
— Конечно, может, — сказал Рогов.
— Так это же ужасно! — сказала Римма, с испугом глядя то на меня, то на Рогова. Она остановила взгляд на Рогове: — А он тебе ничего потом не сделает? Ведь это ж ты его скрутил. Он не будет тебя преследовать?
— Не знаю…
— Я очень боюсь! — сказала Римма.
— Чего ж ты боишься? — спросил Рогов.
— За тебя боюсь! — сказала Римма. — И за всех боюсь.
Я улыбнулся этому интимному «за тебя боюсь».
— Ну, сейчас-то нечего бояться, — сказал я. — И вряд ли он вернется. Его могут не прописать в большом городе. А вообще, конечно, это опасный человек.
— Да-да, — сказала Римма. — Таких надо совсем изолировать от общества.
Итак, с тех пор прошло более десяти лет.
Понаторевший в трудах праведных, повзрослевший (если не постаревший) на десять лет, я стою на пороге нового и неизведанного.
…Вот только эти три ролика магнитной ленты…
Что с ними делать? — подумал я. — Не все, наверное, о чем здесь говорится, ушло из жизни. Быть может, мои записи наведут кого-нибудь на полезные размышления?.. И если это случится, буду считать, что труд мой не пропал даром.