Издатели этой несколько необычной книги — необычность ее, несомненно, оценит и читатель — попросили меня и еще двух специалистов, чья компетентность в этой области хорошо известна, поделиться своими впечатлениями о тексте, который впервые предлагается широкому кругу читателей.
Любой исследователь мифологии должен определить свое отношение к тем источникам, которые ему доступны только в переводах. Даже учитывая это, я никогда бы не рискнул высказываться о текстах виннебаго в форме комментария, но только в виде эссе (что я и делаю), избегая, насколько возможно, тех тонкостей, которые доступны лишь специалисту.
И все же, вероятно, издатели были правы в том, что восприимчивость человека, постоянно находящегося в контакте с наиболее близким нам мифологическим материалом — я имею в виду греческую мифологию — сможет предложить нечто в качестве необходимого обобщения. Я, безусловно, с радостью готов поделиться своими впечатлениями и попытаться применить к данному материалу те критерии, которые у меня сложились в результате длительного и пристального изучения мифологии вообще. Первый возникающий при этом вопрос — это целесообразность такого подхода: возможно ли таким образом пролить свет на этот в высшей степени необычный материал, не сводя конкретные человеческие ситуации, с которыми мы в нем сталкиваемся, к абстрактным обобщениям.
Очевидно, что любое определение, стремящееся свести сущность мифологии только к магической силе слова, бесполезно. Даже если рассматривать эту силу слова рассказчика, которая способна вызывать образы, как такую магию — что на деле означало бы смешение магии с чем-то иным — нельзя не заметить, что сами слова рассказчика определены тем, какой образ он хочет вызвать у слушателя. Логически этот образ первичен: он возникает до своего выражения в слове. Кроме того, он обладает большим постоянством: это некое неизменное, неразрушимое ядро, которое не только предшествует всем сюжетам, его описывающим, но и сохраняется, несмотря на них. Пусть этот образ обозначен именем «Трикстер». Трикстер всегда был и остается Трикстером, даже если рассказчик представляет его в виде глупого шута и жертвы бесконечных обманов.
Логика, свойственная любому хорошему рассказу, разрушается перед лицом последовательности и устойчивости ядра образа. По логике сюжета, герой должен был быть архиглупцом, а не архитрикстером. Свидетельств тому немало (сам рассказчик никак не был глупцом и следовал той же логике, какой следуем мы), но все это свидетельства не совсем обычные. В четырнадцатом эпизоде мы читаем: «Ну и ну! Значит, правильно называют меня Глупцом, Трикстером!» Употребление у виннебаго для обозначения Трикстера имени собственного — Вакджункага — не избавляет нас от противоречия, так как из комментария Пола Радина нам известно, что, несмотря на затемненную этимологию этого имени, оно означает «трикстер» или «хитрец». Как мы видим, это значение имеет глубокие корни. Разъяснение, которое дает сам рассказчик, содержит то же противоречие: «Но называя меня так, меня и вправду превратили в Глупца, Трикстера!» Каким бы ни было отношение к этой фразе, от противоречия невозможно избавиться иначе, как только упразднив самого героя. Герой, однако, гораздо более устойчив и последователен, чем те истории, которые о нем рассказываются.
Как мы можем представить себе ту незаписанную, изначальную ситуацию, в которой рассказ о нем прозвучал впервые? Миру известна хитрость во всех ее проявлениях, всевозможные лукавые и коварные проделки людей животных, и даже растений, которые не могли остаться незамеченными как для рассказчика, чья внутренняя жизнь была тесно связана с этим миром, так и для стороннего наблюдателя. Задавался ли рассказчик конкретным вопросом: «Кто первым сыграл все эти шутки, кто вписал их в порядок вещей?» Была ли его история, подобно многим другим мифологемам, ответом на вопрос о происхождении? В любом случае, его история не связана ни с конкретными наблюдениями, ни с хитростью и обманом вообще — но лишь с тем образом, который ясно представлялся воображению мифотворца и предшествовал любому конкретному вопросу — с самим архитрикстером. Неважно, появился ли он в человеческом обличье или в виде хитрого зверя, прототипа Рейнеке-Лиса, чьим эквивалентом в одних индейских племенах был койот, а в других — ворон. Так или иначе, он во всех своих проявлениях был изначальным существом того же порядка, что и боги и герои греческой мифологии. Внезапно он, Трикстер, стоящий позади всех Трикстеров, должен был выйти на первый план и так настойчиво заявить о себе, что всякий, кто слышал о нем, тотчас узнавал его, как образ, который был в сознании у рассказчика.
Эта гипотеза не стремится изолировать «первого» рассказчика от его окружения и от мира людей, равно как и лишить этот мир возможности стать театром для представления божественного. В мифологии мы слушаем сам мир, рассказывающий собственную историю себе самому. Предположение о том, что мы имеем дело с феноменом такого рода, который изучающая мифологию наука не должна «объяснять», как и эстетика не должна «объяснять» феномен искусства, кажется мне неизбежным. Скорее, ее задача — помочь понять этот феномен с точки зрения людей. И конечно, вовсе необязательно вообще выдвигать какую-либо гипотезу о его происхождении, которая, кроме того, остается неопределенной в одном вопросе. На начальной стадии исследований должен остаться открытым вопрос о том, было ли уникальным то первое событие, которое послужило гипотетической основой для целой серии мифологических сюжетов (как в случае цикла о Трикстере), а также имела ли всеобщий характер готовность человека воспринять их — или же это происходило неоднократно и повсюду.
В данном случае мы имеем дело с жанровой разновидностью мифологии. Точно так же плутовской роман, не имеющий национальных и временных ограничений, представленный в творчестве Рабле и других авторов и существующий со времен Петрония, является жанровой разновидностью романа вообще. Picaro — это испанское слово, которое означает «насмешник», «злодей», «плут». И здесь мы сталкиваемся с плутовской мифологией. Она существовала всегда. Просто для нее не было названия и не было научного способа раскрытия ее сути. Она никогда не преследовала магических или дидактических целей. Она только рассказывала о своем герое, который был ее непременным условием. Выполняла ли она какую-либо особую функцию кроме развлечения, или, вернее, посредством развлечения? Мы не сможем обойти этот вопрос, если наше отношение к мифологии правильно и адекватно.
Хотя вопрос о том, когда, где и каким образом возник миф о Трикстере, не предполагает точного ответа, он не должен отвлекать наше внимание от самого героя и от того, как ведется о нем рассказ. Он определяет эту манеру в ее основных чертах, а также то богатство стиля, которое еще будет предметом нашего обсуждения. Фигура Трикстера представляет собой вневременной праобраз, корень всех плутовских созданий мировой литературы, охватывающий все времена и культуры. Он несводим только к литературной сущности, он выше всего того, чем ограничены смертные трикстеры. В своем мнении я основываюсь на мифологии, с которой знаком самым непосредственным образом, и все же не могу не привлечь в качестве дополнительного подтверждения моих взглядов тот факт, что в мифологии другого американского индейского племени — вичита — известен койот, наделенный способностью рассказывать бесконечные плутовские истории о себе самом, то есть эквивалент Трикстера в мире животных. Из этого вовсе не следует, что койот — второстепенная, «искусственно созданная» и чем-то ограниченная фигура в мифологии вичита. Каким бы ни было мнение аудитории о такого рода историях (ведь она может счесть их и лживыми россказнями архиобманщика), это не лишает героя реальности существования. Напротив, благодаря его историям становится очевидным, что бесстыдная ложь — неотъемлемое качество мира, имеющее вневременные корни.
Однако этот факт вовсе не наделяет образ Трикстера в мифах американских индейцев той полнотой смысла, которая была присуща образу древнегреческого бога. В том виде, в каком он изображается в мифе виннебаго, он не обладает той универсальностью и выразительностью, что присуща греческим божествам. Если же, с другой стороны, мы проследуем уже не за богами, а за героями древнегреческой мифологии через все ее сюжеты, мы обнаружим то же неразрушимое постоянство, хотя эти герои лишены универсальной значимости великих богов. В случае с Трикстером противоречивая природа некоторых сюжетов говорит о том, что цельность образа имеет более важное значение, чем характер. Если судить с точки зрения того, что говорил о характерах Теофраст, Трикстера вряд ли можно поставить в один ряд с Гераклом, «бесхитростным» героем, вооруженным дубинкой. Однако впечатление от историй виннебаго о Трикстере, если подойти к ним со стороны греческой мифологии, почти то же, что и от ненасытного, гоняющегося за женщинами Геракла, которого легко обвести вокруг пальца, нежели от божественного двойника Трикстера в греческой мифологии — Гермеса.
Это впечатление тесно связано с другим явлением — с тем, что эти истории имеют относительно позднее происхождение. Для нас не так уж важна внешняя хронология, не так важно то, что тексты, в том виде, в каком мы их читаем и как они переданы одним из немногих оставшихся профессиональных рассказчиков, принадлежат нашему столетию. Хотя сам по себе этот факт не лишен значимости. Страх Рильке по поводу того, что бог может «износиться» — «на что нужен изношенный бог?» — оправдан в отношении божества архаического, такого, как Трикстер, так же, как и в отношении Высшего Божества, если не в большей степени. К веку двадцатому любой бог неизбежно выглядит несколько изношенным, даже в том случае, если поклоняющиеся ему люди долго сохраняли архаические традиции своей культуры и религии. Сама архаика за это время стареет и изнашивается. Что же касается рас и народов, живущих в более быстром темпе, время ее старения еще короче.
Это как раз то, что я имею в виду, говоря о более позднем происхождении: это тот случай, когда архаика (в точном смысле этого слова) скорее связана не с началом, происхождением, архе, но с концом, упадком или переходом, подобным переходу от архаического периода к классическому в Древней Греции. Не все народы были способны преодолеть рубеж своей архаической традиции. Это не является обязательной стадией развития, через которую непременно проходит все человечество. В противном случае нам бы не удалось найти элементы архаики у современных народов. Необходимо отметить, что эти народы по данному признаку не относятся к «более низкой» или «другой» разновидности человеческих существ (скажем, к разновидности 1, в то время, как мы сами относимся к разновидности 3 или 4). Это люди, психофизиология и ментальная структура которых ничем не отличается от нашей.
Везде, где на смену архаической эпохе пришла эпоха классицизма, в рамках которой архаическая традиция достигла своего апогея, а затем была вытеснена, мы видим, что этот процесс сопровождался блестящим прорывом в области культуры, приведшим к «исключительному» состоянию, которое за краткий период оказало огромное влияние на последующее развитие, но само при этом не сохранилось. Но далеко не все греческие племена испытали на себе этот прорыв от архаики к классицизму. Поздние проявления архаического, с которыми мы сталкиваемся в историях виннебаго о Трикстере, могут быть также обнаружены и в греческой культуре. Например, дорические фарсы южной Италии, где роли богов исполняли тучные актеры — «флиаки», носившие на себе во время спектакля муляжи огромных фаллосов, можно сравнить с плутовскими историями о Трикстере из мифологии виннебаго — но с точки зрения не внешней хронологии, а внутренней, согласно которой архаика стареет. Если судить по сценам, изображенным на вазах, эти комедии были очень похожи на приключения Трикстера, но при этом несли в себе еще и драматический элемент, унаследованный от самой мифологической традиции и повышающий эффект сценического действа.
Используя термины «архаичный» и «архаика», мы выносим стилистическое суждение не только о произведениях искусства, но и о культурах в целом как духовных единствах. Возможно, мы делаем это еще более прямолинейно, чем Лео Фробениус, который впервые ввел понятие стиля в этнологию и применил эту категорию ко всем феноменам того или иного общества. Рассмотрение стиля может быть дополнено перечислением характеристик архаического стиля, хотя они и не могут быть признаны его реальным основанием. Но главное здесь не сами характеристики — они лишь указывают на способ бытия, трудновыразимый в словах но получающий наиболее ясное и яркое выражение в искусстве — не только в особых произведениях по случаю торжества или праздника, но также и в артефактах, связанных с повседневной жизнью. Именно это служит столь широким основанием суждениям о стиле, что они могут выходить за границы определенного периода в истории искусства. Так, из истории о Трикстере мы получаем представление о том, что такое «архаическое», или, если быть более точными, что имеется в виду под позднейшим, «изношенным» архаизмом, пережившим себя самого.
Хотя фарсы флиаков по стилю были старше, чем древние аттические комедии, их южноитальянский вариант представлял собой пост-классику: это были только лишь сохранившиеся остатки позднего архаизма, сохранившие еще некоторые черты достижений архаического искусства во времена его расцвета, когда сцены из мифологии получали свое бессмертное воплощение на церийских гидриях. Два образца беспечного повествовательного искусства росписи на ионических вазах, шедевры которого найдены в этрусском городе Цере, представлены в моей книге «Боги Греции» (илл. IIа и VIIa). Третью можно увидеть в Лувре, на ней изображена первая кража, которую совершает младенец-трикстер Гермес. Еще одна архаическая тема в греческой мифологии — борьба двух братьев, Аполлона и Геракла за дельфийский треножник — тема, также обнаруживаемая в архаических произведениях искусства, «архаических» не только с точки зрения искусства (тема появляется также и в классический период), но и из-за самого сюжета: это борьба между двумя божественными братьями.
Сцена, которая, вполне возможно, заимствована из того же сюжета, также разыгрывалась на сцене флиаками и позже была изображена на одной из ваз, предположительно художником Асстеасом из Пестума. Здесь Геракл — воплощенный трикстер, пытается обманом заставить спуститься вниз своего брата, нашедшего убежище на крыше храма, и показывает ему корзину с фруктами и прочей снедью. В другой его руке видна дубина. Как иллюстрацию того же стиля и как параллель историям виннебаго, которые рисуют Трикстера как угодно, но только не в качестве героя, я рекомендую первую часть «Лягушек» Аристофана: образец аттической плутовской драмы богов, где в роли плута выступает сам Дионис. Облачившись в костюм Геракла, он отправляется в путешествие в подземное царство, чтобы затем в страхе бежать от Эмпусы и спрятаться в толпе за спиной одного из своих собственных жрецов. Последствия его испуга плачевны:
Дионис: О ужас! Я побледнел, как труп...
Ксанфий (указывая на свой зад): А вот здесь зато благодаря тебе порыжело.
Вторая строка (в тексте 308) — указание на то, что товарищ Диониса по путешествию, раб Ксанфий, поворачивается спиной к зрителям, показывая, что произошло. Д ионис переживает увиденное не сам, а как бы со стороны, видя, какая неприятность приключилась с Ксанфием, который перепугался гораздо больше него. В остальном эта комическая ситуация напоминает эпизод со слабительной луковицей (эпизоды 23 и 24) в цикле виннебаго о Трикстере. В первом случае — это последствия трусости и малодушия, в случае же с Трикстером — результат глупости. Прослеживается та же тенденция: мифология переходит в копрологию, хотя и наполнена в данном случае иным смыслом, чем, скажем, у Софрона (представителя драматической школы, тесно связанной с театром флиаков), пьесу которого я проанализировал в работе «Аполлон». Происходит ли подобное в сцене из комедии или же в прологе к мифологической истории — это всегда в основе своей мифологическая драма, скрытые возможности которой воплощаются на сцене — перед нами все та же отличительная характеристика стиля: преобладание крайней формы развлечения. Элемент развлечения всегда присутствует в мифологии, и предрасположенность к крайнему, к тому, что, по человеческим представлениям, непристойно — одна из отличительных особенностей архаической мифологии. Акцент на крайности развлечения также характерен для позднего архаизма, элемент которого присутствует у Аристофана и в пьесах флиаков, она же доминирующей нотой звучит в историях о Триксгере у виннебаго.
Отличительные черты этого стиля, крайняя форма и элемент абсурда проявляются тогда, когда рассказчик подчеркивает именно глупость Трикстера. В современных фольклорных историях Греции эта черта напоминает о Хадже Насреддине, типичном хитром глупце или глупом плуте, который всюду известен и над которым смеется весь мир, поскольку невозможно определить, где заканчивается хитрость и начинается глупость и какое из двух качеств преобладает. Хитрость и глупость идут рука об руку, и лучше всего это единство отражено в мифологии, пока она не вырождается в анекдоты и фольклорные истории, которым свойственны поздний архаизм, упрощенность и abaissement du niveau mental (последние две характеристики неприменимы, конечно же, к такому архаическому племени, как виннебаго). Среди растений, животных и людей хитрость демонстрируют те, кто достаточно глуп, чтобы попасться. Но в мифологии хитрость более важна, глупость же — нечто вторичное, в том числе и глупость самой хитрости. В Прометее есть что-то от Трикстера, ибо хитря с Зевсом, он в конце концов обманывает самого себя. Его хитрость становится глупостью, воплощенной в его брате, Эпиметее.
Трикстеры некоторых других индейских племен имеют с Прометеем даже больше общих черт, чем Трикстер виннебаго, Вакджункага. И чем разительней это сходство, тем больше они, вместо того, чтобы прибегать к обману в собственных целях, приближаются к образу благодетельного героя-творца, становясь тем, кого этнологи называют культурным героем. Прометею, благодетелю человечества, не хватает эгоизма и озорства. Гермес наделен этими качествами и демонстрирует их, когда находит огонь и совершает жертвоприношение (прежде, чем это делает Прометей) — при этом ничуть не заботясь о человечестве. В тех жестоких шутках, которые Гермес в юности сыграл с черепахой и жертвенными коровами во время своей первой кражи (и которые не принесли человечеству никакой пользы), мы различаем хитрую ухмылку трикстера, в то время, как в деяниях Прометея мы видим одновременно хитрость и глупость: Прометея и Эпиметея. Возможно, здесь я могу повторить то, о чем уже писал в своей книге «Античная религия»:
«Каждое благое начинание Прометея приносит человечеству новые и новые страдания. Как только он добывает огонь для людей, Зевс сразу же лишает их этого дара. И когда, после похищения огня, Прометей терпит наказание вдали от людей, его место занимает Эпиметей: хитрость сменилась глупостью. Глубокое родство между этими двумя персонажами подкрепляется тем, что они братья. Можно даже сказать, что образ единого изначального существа, хитрого и глупого одновременно, разделен в них надвое: предсказатель Прометей и сильный лишь задним умом Эпиметей. Именно он приносит человечеству (в качестве дара богов) неисчерпаемый источник несчастий — Пандору».
В моей книге о Прометее (опубликованной в 1946 году) я задался вопросом, не могло ли дело обстоять так, что он и Эпиметей изначально были одним существом, обладающим дуальной природой, прамужчиной, который произвел на свет человечество, женившись на праженщине. Я не мог тогда предположить (книга Пола Радина о «Циклы о героях у виннебаго» не была опубликована до 1948 года), что дуализм такого мифологического существа, соединяющего в себе хитрость и глупость, может быть выражен в мифе настолько рельефно, что левая рука его не знает, что творит правая — в буквальном смысле. Этот (пятый) эпизод обнаруживает комическую глупость героя. Но не этого ли он и добивается? Не хочет ли он вызвать у слушателя смех, разыгрывая жестокий спектакль с самим собой и заставляя собственные руки сцепиться друг с другом в кровавой драке? (Непосредственно перед тем он весьма показательным образом разделался с бизоном — поступок, напоминающий ловкость и отвагу молодого Гермеса). Вся природа смеется над его ужимками, зная, на что он способен. Птицы кричали: «Смотрите, смотрите! Вон идет Трикстер!» Он же делал вид, что не понимает значения слова, которым его называют: «Ах вы, дрянные маленькие птицы! Интересно, что они говорят?» Он продолжает свое притворство перед птицами — свидетелями пьесы флиаков, которую он разыгрывает.
Несмотря на абсурдность позднего архаизма, этот эпизод несет в себе нечто действительно архаическое. Элементы подлинной архаики сохранились, несмотря на копрологию и дешевый фарс. Они до сих пор формируют тонкую структуру, скрывающуюся за комическим фасадом преувеличения. Особенностью Трикстера виннебаго является то, что, в отличие от флиаков, у которых фаллос был прикреплен к телу как символ представлений этого типа, он хранит свой фаллос в коробе, который носит за спиной. Пятнадцатый эпизод описывает освобождение его органа, и в этом — помимо преувеличения как стилистического приема — нет ничего неестественного или инфантильного. «Вот почему природа срамных частей мужа строптива и своевольна, словно зверь, неподвластный рассудку, и под стрекалом непереносимого вожделения способна на все». Так пишет Платон в «Тимее» (91b). В следующем эпизоде Трикстер достает свой фаллос из короба (не следует забывать всю комичность ситуации) и посылает его по воде в любовное приключение. Тем временем его связь с этой плывущей через озеро частью своего собственного тела — настоящей pars pro toto — не теряется, и для человека, знающего о том, кто такой Трикстер, это не секрет. Так, мудрая старуха, призванная на помощь дочери вождя, немедленно награждает посланника весьма почетным титулом, который показывает место Трикстера в миропорядке: «Это же Перворожденный, Трикстер. Дочь вождя вступила с ним в связь, вы же все сейчас ее только раздражаете».
Нельзя сказать, чтобы это была неподходящая маскировка для того, чья основная характеристика как раз в этом и состоит: говорить о «хитром фаллосе» или «глупом фаллосе» не было бы слишком абсурдным описанием мотивов поступков Трикстера, если не вступает в силу жадность, которая естественно связана со сферой фаллического. Фаллос — двойник и «альтер эго» Трикстера. Гермеса также часто изображали просто в виде фаллоса, в виде «килленического образа» или в виде фаллоподобной гермы, столба, который венчала голова божества. Эти архаические способы представления Гермеса направлены на демонстрацию силы магического не больше, чем истории виннебаго о Трикстере. Объяснение склонности Гермеса к воровству его хитростью (Браун Н.О., Гермес-похититель, 1947) было правильной интерпретацией; попытка (в той же книге) изобразить Трикстера как мага, а герму как охранительный межевой камень доказала свою ошибочность после детального изучения мифологических текстов, посвященных Трикстеру. Он не маг и не охранитель границ. С другой стороны, ни жезл Гермеса, ни его функция посланника не основаны на его хитрости, и нет ничего, что бы говорило в пользу того, что такой род занятий, как знахарство, вообще существовал в то далекое мифологическое время, о котором повествует цикл о Трикстере.
Возможно, характеристикой Трикстера служит тот факт, что его роль может исполнять фаллос. Для этого ему не нужны были никакие особые магические силы. Быть представленным таким образом — вполне соответствует его природе и характеру. Поэтому история, в которой представление осмысленно и служит определенной цели, вполне уместна. Более того, для правильной классификации нетекстовых памятников — таких, как менгиры или гермы, текст, основанный на той же идентификации, имеет большую ценность, даже если это документ культуры американских индейцев позднейшего времени. Подобные тексты в Греции держались в тайне. Как пишет Геродот (II, 51), только те, кто был посвящен в Кабирские мистерии Самофракии, знали священные истории о фаллоподобных гермах. Эти мистерии были посвящены событию древнейшего времени, они повторяли или указывали на миф, в котором, возможно, шла речь о мужском происхождении жизни (как я это называю в своей книге «Гермес — проводник душ»), а также несомненно, присутствовали элементы, сближавшие его с историями о Трикстере, которые в другом своем аспекте отразились в гомеровском Гимне Гермесу.
Для нас все еще остается загадкой короб Вакджункаги: кажется, он носил в нем самое сокровенное, свою сущность. Гораздо более мрачные ноты звучат в истории, которую рассказывает Клемент Александрийский о македонском Кабирском культе: два кабира убили своего младшего брата и принесли в Этрурию его пенис, который был спрятан ими в особом ларце (Protrepticus, II, 19). Так этруски познакомились с культом Диониса. По сведениям историка Николаоса из Дамаска (Якоби, Фрагменты древнегреческих историков, 52), в городе Ассессос в Малой Азии имели место похожие события: однажды в город прибыли два молодых иноземца, носивших фригийские имена Тоттес и Оннес. С собою они принесли загадочный ларец, спасший осажденный город, и основали в нем Кабирские мистерии. Сам Дионис никогда не изображался как откровенно фаллическое божество. Он предстает или в длинном одеянии или в еще в каком-то другом женоподобном виде. Движение по кругу с фаллосом, его воздвижение и открытие играли определенную роль в его культе. Разумеется, этот элемент не был чужд природе божества — пусть и отделенный от него, он составлял его особенность.
Это отступление в другую область, от атмосферы, сопутствовавшей комедии и пьесам флиаков, в атмосферу мистерий не случайно, ибо мистерии также могут внезапно превращаться из возвышенного действа в смехотворное представление, чтобы дать затем материал для веселых историй Петрония. Театру флиаков на Ближнем Востоке наследовал театр теней, герой пьес которого по-турецки именовался Карагез, или Черный Глаз. Флобер в своем «Путешествии в Карфаген» (1858) описывает его следующим образом:
«Пенис Карагеза был похож, скорее, на балку; это уже не было непристойным. Существует несколько Карагезов; мне кажется, этот персонаж переживает упадок. Нужно только показать как можно больше фаллоса. На самом большом был колокольчик, который при каждом движении бедер звенел; это вызывало сильный смех».
Только путем чрезвычайного упрощения данный материал мог быть сведен в общеизвестную категорию «культов плодородия». Даже в своем самом грубом виде он требует очень осторожного отношения к различению стилей, смыслов и атмосферы. Я надеюсь, что если подобная точность и осторожность оправданы для изучения культуры классической Греции и Рима, она также станет непременным условием для той области исследований, что теперь открыта для нас благодаря работе Пола Радина.
Должен признаться, что мне не удалось разыскать ни в мифе виннебаго, ни в каких-либо других архаических источниках или в их драматических представлениях ничего похожего на «внутреннее развитие» героя. Боги и другие первобытные существа не обладают внутренним измерением. Не имеют его и относящиеся к той же сфере герои. Можно проследить те изменения, которые вызваны временем и различными стилями, но удивительней всего сила сопротивления, которая позволяет «ядру» пережить эти изменения. Мои собственные наблюдения подтверждают то определение героя, которое было предложено Эмерсоном: «Герой — это тот, кто обладает неподвижным центром». Для нас это также является истинным. В самом первом эпизоде, когда Трикстер еще не назван и мы слышим лишь о вожде, совокупляющимся с женщиной неподобающим образом в неподходящее время — он, Трикстер, уже присутствует, обнаруживая свою истинную природу духа беспорядка, противника границ (именно этот активный элемент и объединяет столь различные компоненты — «фаллический», «прожорливый», «хитрый», «глупый»).
Архаические социальные иерархии строго упорядочены. Архаическое отнюдь не значит хаотическое. Наоборот: ничто не раскрывает смысл всеохватного социального порядка так отчетливо, как религиозное признание того, что избегает этот порядок — персонажа, выражающего и воплощающего жизнь тела, ничему не подчиняющегося полностью, управляемого похотью и голодом, вечно навлекающего на себя боль и страдания, хитрого и вместе с тем неразумного в своих поступках. Беспорядок — неотъемлемая часть жизни, и Трикстер — воплощенный дух этого беспорядка. Его функцией в архаическом обществе, вернее, функцией мифологических сюжетов, о нем повествующих, является внесение беспорядка в порядок, и таким образом, создание целого, включение в рамки дозволенного опыта недозволенного.
Эта функции сознательно продолжает плутовской роман. Рабле своим великим непристойным романом отстаивает интересы гуманистической традиции перед именем средневековых форм жизни. В Испании плутовской роман оформился в самостоятельный жанр литературы и оставался там единственным средством сопротивления застывшей традиции. Гете написал своего «Рейнеке-Лиса» во времена Французской революции, и этот эпос о похождениях Трикстера — классический пример подобного рода литературы. Герой Томаса Манна Феликс Крулл («Исповедь Феликса Крулла, отпетого мошенника») стоит в этом же ряду, здесь Трикстер — буржуа в условиях современного нам общественного строя. Видимо, великий романист не мог не отдать должного плутовскому жанру.
Как и всякий другой трикстер, Гермес также действует вне пределов установленных обычаями и законами границ. Та область, в которой он действует, описана мной как «ничья земля, закрытое герметическое пространство между установленными границами собственности; пространство, где все еще возможны открытия и кражи». («Гермес — проводник душ», с. 33) К этому я добавляю: «Просто беспринципность — это еще не Гермес, он также энергия и мастерство. Если глупцу везет, то этим везением он обязан неторопливости Геракла, почитавшегося в Италии как бог удачи». Уже это позволяет развести Гермеса и Вакджункагу: последний представляется мне сочетанием Гермеса и Геракла, даже более, чем Прометея и Эпиметея. От Гермеса — его негероические черты, а от Геракла — все, что связывает его с жизнью, с ее радостями и печалями. «Геркулесов Гермес» — так его можно определить, не забывая в то же время о том, что один из идейских дактилей, первобытных фаллических существ, чье имя означает «палец», звался также Гераклом. Утверждают, конечно, что это был другой Геракл, совсем не сын Зевса и Алкмены, но постоянство изначальной фаллической природы не менее очевидно проглядывает и в похождениях могучего обладателя дубинки.
Для любой религии было бы трудно воспринять этот образ, полный жизненной силы, образ Геркулесова Гермеса в его американском индейском воплощении, после того, как он утратил свою функцию, которой мог обладать только в рамках живой архаической культуры. Это оказалось трудным и для самих индейцев. Существовало несколько путей избавиться от него. Первый и наиболее радикальный — сведение изначальной его функции к безобидному развлечению, усиливающего смешные стороны. Второй состоял в том, чтобы слить его с образом культурного героя. В мифологических историях виннебаго, преследующих, в основном, увеселительные цели, немного указаний на это, самое значительное — в эпизоде 39, где Трикстер действует определенно в сфере фаллического. Третий путь — превращение его в дьявола. Это произошло либо под влиянием христианства, где он приравнивается к Сатане, либо благодаря тому, что его представляли как некое божество, утратившее свою божественную природу по воле другого, более могущественного божества. Каждый из трех перечисленных способов находит достаточное количество примеров в тексте, предоставленном нам Радиным, и подробно описан в его комментарии. Причем последнего взгляда придерживался не сам Радин, но религиозные систематизаторы, которые легко отдаются абстракциям и встают в тупик перед таким образом, как трикстер.
Вслед за публикациями У.Б. Кристенсена и Иосселина де Ионга[217], которые в рамках истории религии впервые выдвинули спорный вопрос о «божественном обманщике», попытка доказать эту теорию была предпринята Р. Петтаццони (Paideuma, 1950). Из всех способов представления Трикстера им был выделен один, где в роли Трикстера выступает койот или степной волк. Его точка зрения сводится к тому, что в условиях существования, которые во многом зависели от результатов охоты, это животное в качестве «Правителя» или «Царя зверей» вполне могло быть признано неким «рудиментарным» «высшим Божеством», вытесненным впоследствии другим высшим Божеством, богом-творцом и ставшим его антагонистом. Поэтому истории, которые он рассказывает — а в мифологии вичита он действительно выступает в роли «рассказчика» в уничижительном смысле этого слова — всегда не что иное, как выдумка и ложь. Однако в работе ничего не сказано о том, действительно ли койоту в силу его природы сами индейцы приписывали титул «Правителя и Царя зверей». Автор не задается вопросом, свойственно ли койоту быть носителем основных черт Трикстера, как это произошло с лисом в европейской традиции. Богатство конкретных деталей, представленных в книге Радина, которые вряд ли можно свести к пустому понятию «рудиментарное Высшее божество», с легкостью опровергло бы любую слишком упрощенную конструкцию. Было бы ошибочным полагать, что мифологические существа, когда они перестают отвечать нашим собственным теологическим концепциям, должны непременно превратиться в изгнанных с небес антагонистов, или, иначе, «дьяволов». Они не превращаются ни в дьяволов, ни в носителей нравственности, однако их природа по-прежнему божественна — как в случае с Вакджункагой. Они не теряют своих божественных качеств даже в самых комических ситуациях: образ Диониса в «Лягушках» Аристофана — прекрасный пример того, что смех над божеством и вера в него вовсе не взаимоисключающие явления. Когда смех достигает своей высшей точки, это свидетельствует не о потере веры, но, скорее, о том, что бог «износился».
Из всех животных, в образе которых перед нами предстает Трикстер, одно представляет для нас особый интерес. Как пишет Радин, имя, которым называли Трикстера индейцы племени оглала дакота, в переводе означает «паук». Это ясно указывает на то, что образ Трикстера не обязательно изначально антропоморфен. Наиболее впечатляющим природным воплощением его образа как раз является паук. Решающий фактор для подобного вывода — не внешний вид этого насекомого, а его хитрость. В сборнике африканского фольклора (Реттрей, Сказки акан-ашанти, 1930) мы видим, что местные сказители изображали паука — мифологический персонаж — иногда как насекомое, а иногда и как человека. Забывали ли они о том, как выглядит паук, подобно тому, как Рабле иногда забывал о гигантских размерах его главных персонажей? Так или иначе, нельзя забывать, что в мифологии образ животного — только феноменальная форма, сквозь которую угадывается другой образ, тот, что стоит перед внутренним взором мифотворца. В нашем случае это хитрый, неуклюжий дух плоти.
Между пауком, трикстером животного мира, и Гермесом, трикстером мира богов, стоит Трикстер виннебаго. Его природа, враждебная любым границам, открыта всему. Он может совокупляться с животными и поскольку его сексуальность не знает ограничений, он даже не соблюдает границ пола. Его неумеренный фаллизм не может ограничиться одним полом: в двадцатом эпизоде он ухитряется стать невестой и матерью — ради свадебного пиршества, да и просто для развлечения. Зрители классической Греции и Рима также любили посмеяться над мужчиной, одетым как невеста — достаточно вспомнить «Казину» Плавта или ателланские фарсы Помпония, не говоря уже о похожих перевоплощениях в пьесах Аристофана. Театры, где в представлениях принимали участие танцоры, переодетые женщинами и при этом постоянно подчеркивающие свою мужественность, получили широкое распространение в период эллинизма. Прежде они участвовали в культе Артемиды. Сам Дионис стал выражением пассивности Вакджункаги. У дионисийского экстаза та же функция, что и у мифа о Трикстере: он разрушает все границы, в том числе границы пола. Метаморфоза, в результате которой Трикстер оказался в роли матери, отсылает нас к комическим глубинам дионисийства, а ее последнее основание мы находим в мистериях, посвященных Приапу: он тоже мог быть представлен не только в мужском обличье. Известно, что этот бог был гермафродитом, в пользу чего свидетельствуют и особенности его телосложения. (См. мою книгу «Боги древних греков», с. 175, о Дионисе, с. 259).
И все же, как ни парадоксально, подобное отсутствие всяких границ само по себе создает некое ограничение. Подчеркивая это, не будем пользоваться критериями, применимыми только к греческому пантеону, в который входил Дионис, но не входили духи танца, обитатели более низкой сферы — силены и сатиры. Не входил в пантеон и Приап, тогда как Гермес принадлежал Олимпу, несмотря на его функцию посредника между низшим и высшим. Вакджункагу же, даже учитывая то, что касается исключительно мифологии виннебаго, никак нельзя поставить на одну ступень с олимпийцами. Его ограничение низшей сферой выражается в том, что его странствия должны закончиться до наступления эпохи установления порядка на земле. В последнем эпизоде рассказывается о том, как он покидает землю, поев в последний раз и оставив характерные отпечатки своего тела, и отправляется на небо. Возможно, здесь перед нами христианская модель, оказавшая влияние на мифологию виннебаго, но в то же время подобное могло произойти и с греческим героем — например, с Гераклом. С тех пор он правит другим миром и обречен в нем оставаться, пока рассказчик не возвращает его, повествуя о его приключениях. Как мы уже упоминали, у него нет никакого магического жезла. Но и в руках Гермеса этот жезл, в свою очередь, никак не связан с земными магами. Это посох психопомпа, вестника и посредника, парящего-между-мирами, который живет в своем собственном мире. Это символ тех божественных качеств, которые превосходят просто хитрость.
Не думаю, что здесь обязательно повторять то, что я уже писал об этом боге в моей книге «Гермес — проводник душ», или цитировать соответствующие места из «Гомеровских богов» В.Ф. Отто. Но повторение основных позиций, отделяющих Трикстера-героя, каким он известен в мифологии виннебаго, от Трикстера-бога, содержащего в себе черты последнего, кажется нелишним. Выше мы говорили о духе беспорядка, о восстающем против всяких ограничений могучем жизненном начале. Гермес также не признает никаких границ, хотя и не воплощает собой дух беспорядка. И хотя не будет ошибкой назвать его духом жизни, одного этого все же недостаточно. Вслед за Отто мы можем назвать его «духом [стиля жизни], который повторяется при самых разных обстоятельствах, включая в себя как потерю, так и приобретение, как зло, так и добро. Хотя с точки зрения этики все это и не бесспорно, но такого рода противоречивые определения описывают фундаментальные характеристики самой жизни, и, следовательно, согласно греческому мировосприятию, требуют к себе почтительного отношения — если не к каждому конкретному проявление, то, по крайней мере, к их наиболее целостному смыслу» («Гомеровские боги»).
Трикстер-герой, вероято, может стать источником литературы, поначалу наивной и плутовской, а впоследствии очень утонченной и сознательно художественной. Трикстер-бог, с другой стороны — это трансперсональный источник определенного стиля жизни и способа познания мира В первую очередь, зло представление о мире, основанное на том, что человек существует в мире обособленно и самостоятельно, что он наделен сознанием, воспринимающим только чувственные впечатления, которые могут затем получить научную оценку. Для сознания, которое находит свое выражениё не в науке, а в мифологии, такой исходной посылки не существует. Скорее, оно открыто для сверхчувственного проводника и психопомпа, способного доставлять впечатления иного рода — впечатления, основанные на чувственном опыте, не противоречащие результатам научных наблюдений, но все же выходящие за пределы научного взгляда на мир. Благодаря ведущему нас по жизни Гермесу, мир предстает перед нами в особом качестве. Это новое качество совершенно реально и всецело остается в рамках естественного опыта.
Совокупность различных путей — герметическое пространство, удача и неудача — герметическая субстанция, ее превращение, через «открытие и кражу» в герметическое искусство (не без хитрости), в сокровища, любовь, поэзию, и всевозможные способы избежать узких рамок закона, обычая, обстоятельств, судьбы — все это не просто психические реалии. Это то, что составляет мир вокруг нас, и, в то же время, мир, который открывает нам Гермес.
Реальность герметического универсума доказывает существование точки зрения, с которой на него можно посмотреть. Она свидетельствует о наличии некоторой активной силы, которая, будучи рассмотрена с этой точки, является не просто иллюзией, но тем, что с необходимостью привносит в реальность мира все разнообразие герметического искусства и искусности. Источником, из которого мы, взглянув >в мир с указанной точки, черпаем этот опыт — называем мы его или нет — является Гермес. Этот опыт должен содержать все, что скрывает в себе вселенная Гермеса — от фаллического до психопомпного начала.
Только глядя на мир такими глазами, мы пересекаем границы чувственного опыта, но при этом остаемся в границах психической реальности. Этот опыт принадлежит и миру Гермеса. Хотя игры со смертью в темных уголках души, где правят духи и призраки, существенно отличаются от сопровождения душ умерших к месту их успокоения. Быть богом значит быть творцом мира, мир же значит порядок. Таков приговор, который мы выносим Гермесу. Даже самые преданные ему среди виннебаго никогда не могли допустить, что Вакджункага, создатель литературы, мог быть создателем вселенной. Гермес открывает новые пути, Вакджункага — вечную сцену театра флиаков, переживающую закат империй и увядание культур.
Нелегко писать об образе Трикстера в мифологии американских индейцев в ограниченных рамках комментария. Когда, много лет назад, мне впервые встретился классический в этой области труд — «Создатели удовольствий»[218] Адольфа Бандельера — я был поражен приведенными там европейскими аналогиями: карнавальными обычаями средневековой церкви, с их перевернутым иерархическим порядком, который по-прежнему присутствует в карнавалах, проводимых в наши дни студенческими обществами. Что-то от этого противоречивого духа можно уловить и в средневековом обозначении дьявола «simia dei» (обезьяна Бога), и в его фольклорной характеристике «простака», которого «надувают», «обводят вокруг пальца». Любопытное сочетание присущих Трикстеру черт можно обнаружить в алхимическом образе Меркурия: например, его любовь к хитрым шуткам и злым проказам, способность изменять облик, его двойственная — наполовину животная, наполовину божественная — натура, то, что он был подвержен всем видам мучений, и, не в последнюю очередь, его приближенность к образу спасителя. Эти качества делают Меркурия демоническим существом первобытных времен, даже древнее, чем Гермес. Его проказы в какой-то степени уподобляют его некоторым фольклорным персонажам, известным нам из сказок: Мальчику-с-пальчик, глупому Гансу или шутообразному Гансу-колбаснику, который вообще является отрицательным персонажем, но благодаря своей глупости умудряется достичь того, что другим не под силу, несмотря на все их старания. В сказке братьев Гримм дух Меркурия позволяет обмануть себя крестьянскому парню и вынужден заплатить ему за свою свободу драгоценным даром исцеления.
Поскольку все мифологические персонажи соотносятся с внутренним психическим опытом и изначально происходят из него, неудивительно, что в сфере парапсихологии можно обнаружить некоторые явления, напоминающие нам о Трикстере. Они связаны с тем, что называют полтергейстом, и встречаются повсюду и во все времена в среде детей дошкольного возраста. Проказы полтергейста известны так же хорошо, как его глупость или бессмысленность его «сообщений». Способность менять облик также, по-видимому, является одним из свойств полтергейста — нередки рассказы о его появлении в виде животных. Поскольку иногда полтергейст называет себя душой в аду, с ним связан и мотив страдания. Его универсальность соизмерима, если можно так сказать, с универсальностью шаманства, которому, как мы знаем, принадлежит целая феноменология спиритуализма. Что-то от Трикстера, несомненно, присутствует в характере шамана или знахаря, ибо и он любит зло подшутить над людьми — лишь затем, чтобы пасть жертвой мести тех, кому он навредил. По этой причине его профессия часто представляет опасность для его жизни. Кроме того, шаманские обряды и сами по себе бывают связаны со значительным риском для исполнителей, если не с настоящей болью. Во всем мире во всех событиях «становления шамана» так часто фигурируют страдания и тела и души, что нетрудно предположить, какую психическую травму они могут повлечь за собой. Отсюда вытекает его «близость к спасителю», и это только подтверждает мифологическую истину о том, что исцелять может лишь тот, кто и наносит раны, и сам ранен, и что только страдающий может отвести страдание.
Эти мифологические черты распространяются даже на высшие области человеческого духовного развития. Если мы рассмотрим, к примеру, демонические черты, присущие Яхве в Ветхом Завете, мы найдем в них немало того, что напомнило бы нам о непредсказуемом поведении Трикстера, об устраиваемых им бессмысленных оргиях разрушения и причиняемом самому себе страдании — вместе с его поспенным превращением в спасителя и одновременным очеловечиванием. Именно это преобразование бессмысленного в осмысленное открывает нам компенсаторное отношение, в котором фигура Трикстера находится по отношению к фигуре святого: именно оно было причиной существовавших в раннем средневековье странных церковных обычаев, основанных на воспоминаниях об античных сатурналиях. В основном они отмечались сразу за Рождеством Христовым — то есть в новогодние дни — пением и танцами. Этими танцами были поначалу безобидные tripudia (пляски) священников, младшего духовенства, детей и младших дьяконов, проводились они в церкви. Выбирался episcopus puerorum (детский епископ), его облачали в епископскую мантию. Под радостные возгласы собравшихся он наносил визит архиепископу в его дворце и раздавал из окна епископские благословения толпе. То же происходило во время tripudium hypodiaconorum (пляски младших дьяконов) и во время танцев, посвященных другим санам. К концу двенадцатого столетия танец младших дьяконов уже выродился в festum stultorum (праздник дураков). Хроника за 1198 год говорит, что на празднике Обрезания в соборе Парижской богоматери было совершено «такое множество непристойностей и позорных дел», что святое место было осквернено «не только бесстыдными шутками, но даже и пролитием крови». Напрасно папа Иннокентий III яростно выступает против этих «безумных насмешек над клиром» и «бесстыдного неистовства их представлений». Почти три столетия спустя (12 марта 1444 года) письмо парижского Теологического факультета всем французским епископам по-прежнему посылало проклятья этим празднествам, на которых «даже священники и клирики выбирали архиепископа, или епископа, или папу и называли его папой дураков (fatuorum papum)». «Посреди божественной службы люди в гротескных масках, в обличим жен, львов и фигляров исполняли свои пляски, распевали хором непристойные песни, ели жирную пищу на алтаре, рядом со священником, служащим мессу, играли в кости, жгли вместо благовоний в кадильницах смердящую башмачную кожу, скакали и носились по всей церкви»[219].
Неудивительно, что эти настоящие шабаши ведьм пользовались огромной популярностью, и церкви понадобилось значительное время и усилия, чтобы избавиться от этого языческого наследия[220].
В некоторых местах, по-видимому, даже священники участвовали в «libertas dece mbrica»,как назывался праздник дураков, несмотря на то (а может быть, благодаря тому), что именно более древний слой сознания мог в этом случае позволить себе все что угодно вместе с подобной языческой дикостью, необузданностью и безответственностью[221]. Эти церемонии, открывающие нам дух Трикстера в его изначальной форме, видимо, вымерли к началу шестнадцатого столетия. В любом случае, в период с 1581 по 1585 год церковью были выпущены различные постановления, которые запрещали не только festum puerorum, но и выборы episcopus puerorum.
Наконец, мы должны упомянуть в связи с этим о festum asinarium, который, насколько мне известно, праздновался в основном во Франции. Хотя он считался сравнительно безобидным празднеством в память о бегстве Марии в Египет, отмечали его довольно необычно, что давало повод считать его чем-то кощунственным. В Бовэ ослиная процессия входила прямо в церковь[222]. В конце каждой части мессы (Входная, Господи, помилуй, Слава в Вышних Богу и т.д.), которая следовала за этим, вся паства ревела по-ослиному, т.е. все вместе кричали «И-a» («hac modulatione hinham concludebantur»). В кодексе, датируемом приблизительно одиннадцатым столетием, говорится: «В конце мессы, вместо слов “Ite missa est", священнику нужно было три раза прокричать по-ослиному (ter hinhamabit), а вместо слов “Deo gratias” пастве нужно было трижды ответить “И-a” (hinham)».
Дю Канж цитирует гимн, который пели на этом празднестве:
Orientis partibus
Adventavit asinus
Pulcher et fortissimus
Sarcinis aptissimus.
Каждый куплет сопровождался припевом по-французски:
Hez, Sire Asnes, car chantez
Belle bouche rechignez
Vous aurez due foin assez
et de I'auoine a plantez.
В гимне было девять куплетов, последний же был такой:
Amen, dicas, Asine (hie genuflectebatur)
Jam satur de gramine
Amen, amen, itera
Aspernare vetera[223] .
Дю Канж пишет, что чем несуразнее казался обряд, тем большее воодушевление он вызывал у участников. В других местах осла покрывали расшитой золотом попоной, края которой поддерживали «почитаемые каноники», другие присутствующие должны были «облачиться в соответствующие праздничные одеяния, как на Рождество». Поскольку существовала тенденция наделять осла символическим родством с образом Христа и поскольку с древнейших времен бог евреев в простонародье воспринимался как осел — предрассудок, который распространился на самого Христа[224], что видно из псевдо-распятия, нацарапанного на стене Имперской Кадетской Школы, располагавшейся на Палатине — опасность териоморфизма была слишком очевидна. Даже епископам было не под силу вытравить этот обычай — до тех пор, пока, наконец, он не был строго запрещен «auctoritas supremi Senatus». Его богохульство видно также и из ницшевского «Праздника осла», сознательно богохульственной пародии на мессу[225] .
Эти средневековые обычаи в совершенстве демонстрируют роль Трикстера, и когда они, наконец, вышли за пределы церкви, то вновь возникли в светской сфере в итальянских театральных представлениях в лице тех комических персонажей, которые часто украшали свои костюмы огромными фаллическими символами и забавляли далеко не ханжескую публику непристойностями в подлинно раблезианском духе. Гравюры Калло сохранили эти классические фигуры для потомков — это Пульчинелла, Кукоронья, Чико Сгарра и прочие[226].
Присутствует ли он в плутовских историях, на карнавалах и пирах, в священных и магических обрядах или в религиозном страхе и экзальтации людей — призрак Трикстера никогда не покидает мифологию — будь он в безошибочно узнаваемом или в странно изменившемся облике[227] . Очевидно, он представляет собой одну из «психологем», одну из чрезвычайно древних архетипических структур психики. В своем наиболее ярком проявлении он — подлинное отражение абсолютно недифференцированного человеческого сознания, которое соответствует душе, едва оставившей животный уровень. Именно такое происхождение образа Трикстера вряд ли может быть оспорено, если мы посмотрим на этот вопрос с причинной и исторической точки зрения. В психологии, как и в биологии, мы не можем позволить себе не заметить или недооценить вопрос о происхождении, хотя ответ на него обычно не говорит нам ничего о функциональном значении. По этой причине биология никогда не должна забывать вопрос о цели, ибо только задавшись этим вопросом, мы можем постигнуть значение того или иного явления. Даже в патологии, где мы изучаем повреждения, которые не несут сами по себе никакого смысла, исключительно причинный подход оказывается неадекватным, поскольку существуют определенные патологические явления, смысл которых может стать ясен лишь в том случае, если мы заинтересуемся их целью. Там же, где мы сталкиваемся с явлениями обыденной жизни, вопрос о цели неоспоримо имеет главное значение.
Таким образом, когда у первобытного сознания формируется образ самого себя на ранней стадии развития, а также на протяжении последующих сотен и даже тысяч лет — невзирая на контакт этих архаических качеств с дифференцированной, высоко организованной жизнью ума — тогда, согласно причинному объяснению, чем древнее эти архаические качества, тем более их поведение консервативно и устойчиво. Нельзя просто стряхнуть с себя запечатленный в памяти образ вещей, так как они явились памяти изначально, и поэтому образ этот продолжает сохраняться неощущаемым грузом.
Такое объяснение, вполне отвечающее рационалистическим требованиям нашего века, совершенно точно не встретило бы одобрения у индейцев виннебаго, владеющих наиболее аутентичной версией цикла мифов о Трикстере. Для них миф ни в коем случае не является пережитком — для этого он слишком забавен, слишком живую реакцию вызывает. Для них он по-прежнему «функционирует», если только их еще не успела испортить цивилизация. Для них не существует реальной причины размышлять над значением и целью мифов, как для наивного европейца рождественская елка не содержит никакой проблемы. Тем не менее, для размышляющего наблюдателя и Трикстер, и рождественская елка — полноценные объекты для рефлексии. Естественно, то, что он думает о них, во многом зависит от склада его ума. Учитывая грубую примитивность цикла о Трикстере, было бы неудивительно, если в этом мифе кто-нибудь усмотрел бы просто отражение более ранней, рудиментарной стадии сознания, каковую, очевидно, Трикстер и представляет[228].
Единственный вопрос, на который надо было бы найти ответ — это вопрос о том, существуют ли вообще подобные персонифицированные отражения в эмпирической психологии. На самом деле, они существуют, и такой опыт расколотой или двойственной личности является ядром самых первых психопатологических исследований. Особенностью этих диссоциаций является то, что такая отколовшаяся личность не случайна, а состоит в дополнительных или компенсаторных отношениях с эго-личностью. Это персонификация черт характера, которые иногда лучше, а иногда и хуже тех, которыми обладает эго-личность. Такая коллективная персонификация, как Трикстер, есть продукт множества индивидов и принимается каждым из них как нечто уже знакомое — чего не было бы, если бы Трикстер был продуктом лишь индивидуального сознания.
Итак, если бы миф был не более, чем пережитком, стоило бы задаться вопросом, почему он давным-давно не покоится на великой свалке истории и почему он продолжает оказывать влияние, которое ощущается даже на высшем уровне развития цивилизации — даже там, где из-за откровенной глупости и гротескной непристойности Трикстер более не исполняет роли «создателя удовольствий». Во многих культурах его образ по-прежнему можно сравнить со старым руслом реки, в котором все еще течет вода. Явственней всего это видно из того факта, что мотив Трикстера, сохраняется не только в своей первоначальной форме, но продолжает также наивно и достоверно существовать в ничего не подозревающем современном человеке — всегда, когда он чувствует себя в плену у раздражающих случайностей, которые с явно злостными намерениями противоречат его воле и поступкам. Тогда он и говорит о «порче» и «вредности какого-либо объекта», о том, что ему «попала шлея под хвост» и т.д. Здесь дух Трикстера проявляется в виде контртенденций в бессознательном, иногда даже в чем-то вроде второй личности, для которой характерна определенная детскость, недоразвитость, которая очень похожа на тех духов, что являются во время сеанса спиритизма и с которыми связаны все столь типичные для полтергейста откровенно детские проделки. Мне, как кажется, удалось найти для этой составляющей характера подходящее имя — я называю ее тенью[229]. На цивилизованном уровне ее проявления называют «оплошностью», «faux pas» и т.д. и считают их ошибками, дефектами сознательной личности. Мы уже забыли о том, что в карнавальных и подобных традициях существовал коллективный образ тени, который доказывает, что персональная тень отчасти произошла именно от священного коллективного образа. Этот коллективный образ постепенно исчезает под влиянием цивилизации, оставляя не так легко распознаваемые следы в фольклоре. Однако главная его часть персонализируется и становится объектом личной ответственности.
Цикл о Трикстере, представленный Радиным, сохраняет тень в ее изначальной мифологической форме и потому направляет наше внимание к самой ранней стадии развития сознания, существовавшей еще до рождения самого мифа, когда умственная жизнь индейцев была почти целиком окутана тьмой. Только когда их сознание достигло более высокого уровня, они смогли отделить эту раннюю стадию от самих себя и объективировать ее, то есть что-то о ней сказать. Пока их собственное сознание оставалось подобным Трикстеру, такое противостояние не могло иметь места. Оно стало возможным лишь тогда, когда достигнутый ими более высокий уровень сознания предоставил им возможность взглянуть на тот, который они оставили позади. Естественно, что эта ретроспектива должна нести в себе много насмешек и презрения, что заставило индейцев заслониться от прошлого еще более непроницаемой пеленой, впрочем, вряд ли эти их воспоминания могли стать чем-то значительным в их жизни. Такое должно было случаться в истории их умственного развития неоднократно. Презрение, с которым наш современный век смотрит на вкусы и умственное развитие прошлых эпох — классический тому пример, и даже в Новом Завете мы встречаемся с указанием именно на этот факт — в Деяниях (17:30) говорится, что Бог взглянул сверху вниз (υπεριδων, despiciens) на χρνοι τηζ αγνοιαζ, времена неведения (или бессознательности).
Это отношение контрастирует со все еще более распространенной и более поразительной идеализацией прошлого, которое не только прославляется как «старые добрые времена», но и как Золотой Век — и не просто необразованными и суеверными людьми, но и множеством теософов-энтузиастов, которые беспрекословно верят в реальное существование высочайшей цивилизации Атлантиды.
Любой из тех, кто принадлежит сфере культуры, для которой существенен поиск некого совершенного порядка в прошлом, должен почувствовать себя, по меньшей мере, странно, столкнувшись с фигурой Трикстера. Трикстер — предшественник спасителя, и, подобно ему, он одновременно Бог, человек и животное. Он и недочеловек, и сверхчеловек, бестия и божество, а самая главная и бросающаяся в глаза его черта — его бессознательность. Поэтому его и оставляют (очевидно, человеческие) товарищи — он опустился ниже уровня их сознания. Он настолько не осознает себя, что даже в его теле нет единства: его руки дерутся друг с другом. Он отделяет от себя анус и доверяет ему выполнение определенного задания. Даже пол его неясен, несмотря на явное преобладание фаллических качеств: он может превратиться в женщину и вынашивать детей. Из своего пениса он делает всевозможные полезные растения. Это демонстрирует нам его изначальную сущность Творца, ибо мир был создан из тела бога.
С другой стороны, он во многих отношениях глупее животных и постоянно попадает то в одну, то в другую нелепую ситуацию. Хотя он и не зол по-настоящему, он вытворяет самые жестокие вещи лишь из откровенной бессознательности и несвязанности. Его заключенность в животной бессознательности хорошо видна в эпизоде, в котором его голова застревает в лосином черепе, в следующем эпизоде мы узнаем, как он выбирается из этой ситуации, зажав в своей прямой кишке голову ястреба. Правда, он тут же возвращается в прежнее состояние, провалившись под лед Его постоянно обводят вокруг пальца разные животные, но под конец ему удается перехитрить самого койота, и это снова говорит нам о его сходстве со спасителем. Трикстер — это примитивное космическое существо божественно-животной природы, с одной стороны, превосходящее человека благодаря своим сверхчеловеческим качествам, а, с другой — уступающее ему из-за своего неразумия и бессознательности. Он не ровня и животным, из-за своей неуклюжести и полного отсутствия инстинктов. Эти дефекты говорят нам о его человеческой природе, которая не так приспособлена к окружающему миру, как животная, однако при этом имеет прекрасные перспективы для развития сознания, основанные на огромном стремлении к обучению, что соответствующим образом отмечается в мифе.
Повторное рассказывание мифа в истории означает терапевтический характер некого забвения, которое — по причинам, еще требующим выяснения — не должно быть слишком долгим. Если бы то, что подлежит такому забвению, представляло собой лишь реликт неразвитого состояния, было бы понятно нежелание человека уделять ему внимание, ощущение того, что оно лишнее в его жизни. Очевидно, что все обстоит иначе, ибо в противном случае Трикстер — в виде, например, карнавальных образов Пульчинеллы или шута — не вызывал бы у людей столь живой реакции вплоть до настоящего времени. Здесь скрыта важная, хотя и не единственная причина жизненности этого образа. Кроме того, с ее помощью нельзя объяснить, почему это отражение самого первобытного состояния сознания обрело форму мифологического персонажа. Простые следы раннего состояния сознания, которое вымирает, быстро теряют свою энергию, ведь иначе они не могли бы исчезнуть. Мы не могли бы ожидать от них того, чтобы они запечатлелись в персонаже со своим собственным циклом легенд — если только они не получили бы какой-то поддержки извне, в данном случае или от высокоразвитого сознания, или из ресурсов бессознательного, которые остались неисчерпанными. Проводя законную параллель в психологии индивида, а именно, рассматривая постоянное возникновение теневой фигуры, действующей антагонистически по отношению к личностному сознанию, говорят, что эта фигура возникает не просто потому, что все еще существует внутри индивида, но потому, что это ее возникновение основывается на динамике, существование которой может быть объяснено лишь актуальным положением индивида, например, тем, что тень настолько неприемлема для его эго-сознания, что должна оставаться на уровне бессознательного. Такое объяснение не вполне отвечает данному случаю, потому что Трикстер, очевидно, представляет исчезающий уровень сознания, все более и более неспособный к самоутверждению в какой бы то ни было форме. Более того, подавление уберегло бы его от исчезновения, потому что подавленное содержание сознания обладает наилучшими шансами выжить — мы знаем по опыту, что в бессознательном ничего не может быть исправлено. Наконец, истории о Трикстере ни в коей мере не неприятны или не несовместимы с сознанием виннебаго, но, наоборот, вызывают наслаждение и поэтому не ведут ни к какому подавлению. Из всего этого складывается такое ощущение, что сознание само активно поддерживает и даже пестует этот миф. Это очень похоже на правду, ибо это лучший способ сохранять сознание теневой фигуры и подвергать ее сознательной критике. Хотя эта критика поначалу больше похожа на позитивную оценку, мы можем ожидать того, что с развитием сознания более грубые аспекты мифа постепенно отпадут, даже в том случае, если бы не существовало угрозы его быстрого вымирания под влиянием белой цивилизации. Мы часто были свидетелями того, как жестокие или непристойные обычаи с течением времени становились по своему содержанию вполне безобидными[230].
Этот процесс нейтрализации, как показывает история трикстерского мотива, может длиться довольно долго, поэтому даже на высших уровнях цивилизации можно обнаружить его следы. Эту длительность может также объяснить сила и жизненность того слоя сознания, который изображен в мифе, а кроме того — его тайную притягательность для уже сформировавшегося сознания. Хотя чисто причинные гипотезы в биологии, как правило, не очень удовлетворительны, все же необходимо отметить, что в случае с Трикстером более высокий уровень сознания накрыл собой более низкий, а последний уже потерял свое прежнее значение. Воспоминание о нем, тем не менее, вызывается в основном тем интересом, который начинает к нему испытывать завершенное сознание — причем, как мы видели, этому неизбежно сопутствует постепенное окультуривание, то есть ассимиляция первобытной демонической фигуры, которая была изначально независимой и даже способной вызывать одержимость.
Дополнение, таким образом, причинного подхода целевым позволяет нам получить более осмысленную интерпретацию не только в сфере медицинской психологии, в которой мы заняты индивидуальными фантазиями, порождаемыми бессознательным, но также и в области изучения коллективных фантазий, то есть мифов и сказок.
Как указывает Радин, цивилизующий процесс начинается в рамках самого трикстеровского цикла, и это явно демонстрирует нам то, что изначальная, архаическая стадия уже пройдена. В любом случае, ближе к концу цикла мы не видим в нем знаков глубочайшей бессознательности: вместо того, чтобы действовать в дикой, необузданной, глупой и бессмысленной манере, он постепенно меняет свое поведение на довольно полезное и понятное. Обесценивание прежней бессознательности очевидно даже в самом мифе — куда только исчезают его злые качества! Наивный читатель может вообразить, что темные аспекты его природы, исчезая, перестают существовать. Однако, как показывает опыт, это не так. В реальности сознание становится способным освободиться от притягательности зла, и поэтому не обязательно больше жить по его законам. Тьма и зло не рассеялись, как дым, но, потеряв энергию, удалились в бессознательное, где и остаются, пока с сознанием все благополучно. Однако если сознание попадает в критическую ситуацию, скоро становится ясно, что тень не исчезла бесследно, но лишь ждет своего часа, чтобы снова заявить о себе в виде проекции на другого. Если этот трюк оказывается удачным, то между ними немедленно создается мир первобытной тьмы, в котором и случается все, что характерно для Трикстера — даже на высоком уровне цивилизации. Лучшие примеры этих «обезьяньих проделок» — как обыденный язык удачно выражает состояние дел, когда ничего разумного не получается, разве только по ошибке и в последний момент — можно найти в области политики.
Так называемый цивилизованный человек забыл о Трикстере. Он вспоминает о нем лишь метафорически, когда, раздраженный своими неудачами, говорит о том, что судьба сыграла с ним дурную шутку, или что «все это — какое-то наваждение». Он и не подозревает, что его собственная скрытая и на первый взгляд безобидная тень обладает такими качествами, которые не могли присниться ему и в самом страшном сне. Как только люди собираются в массу и подчиняют ей индивидуальное, тень мобилизуется и, как показывает история, может даже воплотиться в конкретном человеке.
Разрушительная идея о том, что все приходит в человеческую душу извне, что она рождается как tabula rasa, виновата в заблуждении, согласно которому в нормальных обстоятельствах человек пребывает в полном порядке. Руководствуясь этим заблуждением, человек возлагает свои надежды о спасении на государство и заставляет общество расплачиваться за свою якобы неэффективность. Он думает, что смысл существования будет раскрыт, если пропитание и одежда будут даваться всем «на блюдечке» или если у каждого будет свой автомобиль. Такие детские представления рождаются вместо ушедшей в бессознательное тени, которую они продолжают оставлять бессознательной. В результате этих предрассудков человек чувствует себя полностью зависимым от окружающей среды и утрачивает всякую способность к наблюдению. В этом случае его этический кодекс заменяется знанием того, что позволено, а что запрещено или приказано. Как в таких обстоятельствах можно ожидать от солдата, что он будет подвергать полученный от командования приказ этическому рассмотрению? Ему и в голову не приходит, что он может быть способен на внезапные этические импульсы и на их исполнение — даже когда никто этого не видит!
С этой точки зрения становится ясно, почему миф о Трикстере сохранился и даже получил свое развитие: как и многие другие мифы, он предназначался для того, чтобы терапевтически на нас воздействовать. Он держит ранний низкий интеллектуальный и моральный уровень перед глазами высоко развитого индивида, чтобы тот не забыл, как все было еще вчера. Нам нравится считать, что то, чего мы не понимаем, к нам не относится. Однако это не всегда так. Человек редко понимает лишь при помощи головы, тем более — человек первобытный. По причине своего священного характера миф непосредственно воздействует на бессознательное, вне зависимости от того, понимается он или нет. Тот факт, что его постоянное рассказывание стало отмирать совсем недавно, объясняется, я полагаю, его полезностью. Объяснить это довольно трудно, поскольку действуют две противоположных тенденции: желание, с одной стороны, выбраться из более раннего состояния, а, с другой, желание не забыть его[231]. По-видимому, Радин также чувствует это затруднение, ибо он говорит: «С точки зрения психологии можно утверждать, что история цивилизации — это свидетельство попыток человека забыть о своем превращении из животного в человеческое существо»[232]. Через несколько страниц он говорит (имея в виду Золотой Век): «Такой упорный отказ забыть не может быть случайным»[233]. И так же не случайно то, что мы вынуждены противоречить себе, как только мы пытаемся сформулировать парадоксальное отношение человека к мифу. Даже самые просвещенные из нас устраивают д ля детей рождественские елки, не имея ни малейшего представления о том, что значит эта традиция, и, более того, стараясь вообще не задумываться над этим. Поразительно видеть, как живучи по сей день многие так называемые суеверия и в городе, и в деревне, но если взять любого и спросить громко и внятно: «Вы верите в привидения? В ведьм? В заклинания и волшебство?», он станет с возмущением это отрицать. Сто против одного, что он ни разу не слышал об этих вещах и считает все это чепухой. Однако втайне он за это, как и любой житель джунглей. Как бы то ни было, публике известно очень мало об этих вещах, она убеждена, что суеверия давно вытеснены из нашего просвещенного общества и что частью нашего общего образования является необходимость отрицать существование подобных вещей: верить в них просто «не принято».
Однако ничто не исчезает навсегда, тем более сделка с дьяволом. Внешне она забыта, но внутренне нет. Мы ведем себя, как туземцы с южного склона горы Элгон, один из которых сопровождал меня часть пути в буш. Там, где тропинка раздваивалась, мы натолкнулись на недавно поставленную «ловушку для духов», красиво устроенную маленькую хижину рядом с пещерой, в которой жил мой попутчик со своей семьей. Я спросил, не он ли ее сделал. Он стал живо это отрицать, сказав, что лишь детям подобает делать такие «игрушки». После чего он пнул хижину, и она рассыпалась на куски.
В точности такую реакцию можно часто наблюдать и в Европе. Внешне люди более или менее цивилизованы, но внутренне они так же первобытны. Что-то в человеке очень не желает отказываться от того, с чего он однажды начал. А что-то верит, что это начало давно уже в прошлом. Это противоречие я осознал однажды в самом резком виде, наблюдая за «штруделем» (местным колдуном), снимающим наговор с конюшни. Конюшня располагалась сразу за железнодорожной линией Готтарда, и во время церемонии несколько международных экспрессов промчалось мимо. Их пассажиры и не подозревали, что рядом с ними происходит первобытный ритуал.
Конфликт между двумя измерениями сознания является просто выражением полярной структуры нашей психики, которая, как и всякая другая энергетическая система, зависит от напряжения, создаваемого противоположностями. Именно поэтому нет таких общих психологических закономерностей, которые нельзя было бы перевернуть — и действительно, именно их обратимость говорит об их правильности. Мы не должны забывать, что во всякой психологической дискуссии мы ничего не говорим о психике, но психика говорит сама о себе. Бесполезно думать, что мы можем встать по ту сторону психики посредством «ума», даже если ум утверждает, что не зависит от психики. Как он может это доказать? Мы можем, если захотим, сказать, что одно суждение проистекает из психики, и потому оно психическое и только, а другое исходит из ума и «духовно», а поэтому превосходит психическое. Но оба есть лишь утверждения, основанные только на собственной вере.
Фактически эта трехчастная иерархия содержания психики (материальное, душевное и духовное) представляет собой ее полярную структуру, а она есть единственный непосредственный предмет опыта. Единство психической природы лежит посередине, как живое единство водопада предстает в динамической связи верха и низа. Так же переживается и живое действие мифа, когда более высокое сознание, пребывающее в своей свободе и независимости, противопоставляется автономии мифологического образа и при этом не может избежать его притягательной силы и должно платить дань захватывающему впечатлению. Такой образ действует, потому что он тайно принимает участие в психической жизни наблюдателя и является ее отражением, пусть таковым и не признается. Он отколот от сознания и поэтому ведет себя как автономная личность. Трикстер есть коллективный теневой образ, воплощение всех низших черт индивидуальных характеров. А поскольку индивидуальная тень присутствует в составе личности, коллективный образ может постоянно пользовааться ею для воссоздания себя. Конечно, не всегда в виде мифологического персонажа, но часто, вследствие растущего подавления и забвения изначальных мифологем, как соответствующая проекция на разные социальные группы и народы.
Если рассматривать Трикстера в качестве параллели индивидуальной тени, то возникает вопрос, наблюдается ли эта, увиденная нами в мифе о нем, тенденция к осмыслению в области субъективной и персональной тени. Поскольку эта тень часто проявляется в снах как вполне очерченная фигура, мы можем положительно ответить на этот вопрос: тень, фигура по определению хотя и негативная, иногда имеет отчетливые черты и свойства, которые отсылают, в свою очередь, к совершенно иному фону существования — как если бы она прятала свое осмысленное содержание под уродливой внешностью. Опыт подтверждает это; но что более важно: сокрытое обычно состоит из все более и более священных фигур. Первое, что стоит за тенью, это анима[234], которая наделена значительными способностями к очаровыванию и овладеванию. Она часто является в довольно юном виде, но прячет внутри мощный архетип мудрого старика (мудрец, волшебник, царь и т.д.). Ряд может быть продолжен, но это было бы бессмысленно, ведь психологически можно понять только то, что сам пережил. Понятия комплексной психологии по сути своей — не формулировки ума, но названия определенных областей опыта, и хотя их можно описать, они остаются мертвы и непредставимы для тех, кто сам не пережил их. Я уже отмечал как-то, что людям обычно несложно представить себе, что подразумевается под тенью, пусть они и предпочтут выразить это на латинско-греческом жаргоне, звучащем более «научно». Но понять, что такое анима, для них невероятно трудно. Они принимают ее с легкостью, когда она проявляется в романах или в кинозвездах, однако им ее вообще не понять, когда речь заходит о ее присутствии в их собственной жизни, ибо она обобщает все, чего человек никогда не преодолеет, с чем никогда не сможет справиться. Поэтому она пребывает в области непрерывной эмоции, к которой нельзя прикоснуться. Степень бессознательного, с которой приходится здесь сталкиваться, мягко выражаясь, просто поразительна. Из-за этого практически невозможно добиться от мужчины, который боится своей собственной женственности, понимания того, что такое анима.
На самом деле это неудивительно, поскольку даже самое поверхностное понимание тени иногда вызывает у современного европейца огромные трудности. Но если тень — образ, наиболее близкий его сознанию и наименее взрывоопасный, она также является первой проявляющейся в ходе анализа бессознательного компонентой личности. Угрожающая и часто смешная фигура, она стоит в самом начале пути индивидуации, задавая обманчиво легкую загадку Сфинкса или мрачно требуя ответа на «quaestio crocodilina»[235]
Если в конце мифа о Трикстере нам намекают на фигуру спасителя, это утешительное предвестие или приятная надежда означает, что какая-то катастрофа произошла, но была понята сознанием. Надежда на спасителя может родиться только из недр несчастья — другими словами, признание и неизбежная психическая интеграция тени создает такую мучительную ситуацию, что никто, кроме спасителя, не может развязать этот запутанный узел судьбы. В случае с отдельным индивидом проблема, вызванная тенью, решается на уровне анимы, то есть через отношение. В истории коллектива, как и в истории индивида, все зависит от развития сознания. Оно постепенно дает освобождение от заключения в αγνοια, в бессознательном[236] , и поэтому является как носителем света, так и исцеления.
Как в своей коллективной, мифологической форме, так и в форме индивидуальной, тень содержит внутри себя семя энантиодромии, превращения в собственную противоположность.