Черт знает, как негостеприимны эти смоляне! Вместо того чтоб встретить пятисоттысячную армию Гитлера у "смоленских ворот" (имеется в виду гряда холмов и высот) хлебом-солью, они крепко-накрепко закрыли эти «ворота», и бедному фюреру пришлось долго ломать голову, как сокрушить их.
Горько обидевшись, он сначала бросил напрямки к «воротам» тысячу сорок танков и попытался протаранить их. Но не тут-то было. «Ворота» устояли. Тогда он кинулся в обход с севера и с юга — и тут снова постигла неудача. Двадцать восемь дивизий, поддержанных огнем семи тысяч орудий и минометов, а с воздуха армадой самолетов, безуспешно топтались у "смоленских ворот", и лишь спустя два месяца, когда на штурм было брошено новое подкрепление, наконец-то удалось въехать в "смоленский двор".
Фюрер, однако, не радовался. Фюрер скрипел зубами. Да и как не скрипеть: эти злосчастные "смоленские ворота" задержали на целых два месяца! По графику полагалось топтать каблуками германских сапог уральские самоцветы, а топтали пока что смоленскую глину.
Личный представитель президента господин Гуляйбабка прибыл со своим обозом к "смоленским воротам", когда они уже были распахнуты и через них текло половодьем новое пополнение растрепанным дивизиям. Те же, кто ломился в «ворота», смиренно лежали на холмах и высотах.
Несчастные. Победа была так близка! Им оставалось до нее (считай расстояние до Урала) каких-нибудь две тысячи двадцать километров. Им надо было так мало! Получить всего лишь по сорок семь десятин земли. И вот… Они лежали на этой земле. Одни валялись, запрокинувшись навзничь, словно ожидая загара. Другие обнимали матушку-землю, которая так очаровательна весной, так задумчиво-пленительна осенью и так увлекательна санной зимой, но которой уже никогда не увидать. Третьи рады бы обнять землю, траву, колосья спелого овса, но — увы — у них не было рук. Руки валялись где-то в бурьяне или висели на лафетах орудий. Некоторые остались с широко раскрытыми ртами. Видно, кричали: "О мама, спаси!" А может: "Хайль мудрому фюреру, загнавшему в такую славную мясорубку!" Иные все еще смотрели на милое небо, где столько синевы и птиц. А кое-кто лежал, ухватясь за голову, и трудно было понять, отчего: то ли потому, что не успел отослать из Смоленска обещанные посылки, то ли оттого, что боялся солнечных ожогов. Один из солдат, длинный, рослый, с пышными усами, с которых ему, наверное, было так приятно слизывать пивную пену, держал в руке теперь пустую рваную гильзу из-под снаряда. Содержимое же ее вырвало ему бок вместе с мундиром. Ближе всех к вершине высоты был офицер с оскаленными в злобе зубами. Он как бы кричал: "Вперед, мерзавцы! Почему залегли? Еще один рывок — и высота наша!" И невдомек было ему, что за этой высотой у русских еще высота, а за той — еще и еще высоты… сотни, тысячи высот!
Тут же, среди павших во славу фюрера, валялись каски, ранцы, содержимое вывернутых похоронной командой карманов. Горький ветер гнал по высоте обрывки писем, фотографий, запросы домочадцев и неотосланные ответы на них.
Гуляйбабка поднял пыльный листок, зацепившийся за колесо кареты, и вслух прочел его:
Милая Луиза! Целую тебя в розовые губки и пухлые щечки. Ты просишь, милая, прислать тебе смоленское льняное покрывало. Да, льняных хороших вещей тут много. Я готов послать тебе их, но боюсь, как бы этим льняным покрывалом тут не накрыли меня. Многие мои друзья уже накрыты. Целую тебя в горячей надежде избежать подобного покрывала, Хайль Гитлер!
Ганса избавил от льняного покрывала пудовый снаряд, разорвавшийся как раз на том месте, где стоял его батальонный миномет. От Ганса и миномета осталось лишь мокрое место.
— А всему виной, — заговорил, сидя на облучке, кучер Прохор, — только одни лишь дырки. На кого ни глянь — у каждого дырка. У кого в голове, у кого в животе… Ох, уж эти злосчастные дырки! В зубах их вон латают свинцом, цементом… А вот в прочем также латать их покель не научились. А как бы здорово было! Пробили башку ан живот — раз-два глинкой замазал и пошел. И никто бы из них тут не валялся. И каждый получал бы то, что хотел. Но фюреру, видать, важно не это. Важно, что они победили.
— Да-а, — вздохнул Гуляйбабка. — По всему видно, тут фюрером одержана великая победа!
Пытаясь сосчитать убитых, Гуляйбабка успел, однако, увидеть, а скорее по слабым звукам хриплого оркестра, долетавшим с подножия высоты, сумел определить, что там идет церемония захоронения новых "национальных героев" фюрера, и сейчас же поспешил туда.
К тому моменту, когда карета, прямо по овсу, спустилась в низину, с первой огромной могилой было покончено, и погребальное начальство вместе с жиденьким пятитрубным оркестром перебазировалось к новой яме, доверху наваленной "национальными героями". Следом за начальством семеро полицаев с траурными повязками на рукавах рубах и костюмов несли венки, березовые кресты и каски. Третью яму еще только копали, но к ней уже подвозили и подносили убитых. Делом этим были заняты и мужики из окрестных селений. Работа у них шла сноровисто. Одни дружно нагружали, другие с гиком и свистом гоняли по высоте дровни и телеги, а щуплый, неказистый мужичишка в заячьей шапке приспособил под транспортировку убитых копновый волок и таскал к могиле сразу по пять-шесть трупов.
Осмотрев вторую могилу и найдя ее заполненной доверху, готовой к засыпке, начальник, возглавлявший похороны, снял с головы кожаную кепку и, промокнув платком потную лысину, приготовился было двинуть речь, но, увидев рядом остановившуюся карету и скачущих вслед всадников, он, поперхнувшись на слове, умолк. Еще с минуту он простоял так, недоумевая и рассматривая пожаловавших на похороны, но едва Гуляйбабка сбросил с плеч дорожный плащ и повернулся грудью, украшенной Железным крестом, оратор сорвался с места и подбежал рысцой к карете.
— Честь имею представиться! — вскинув руку и стукнув каблуками, произнес подбежавший толстяк. — Бургомистр местного городка Ляксей Ляксеич Козюлин.
— Что здесь происходит? Извольте доложить! — приказал тоном высшего начальства Гуляйбабка.
— Так что погребение. Похороны. Воздаем почести… Сделали все возможное. Венки, кресты, оркестрик… Коль что не так — извините. Мы всей душой. Старались…
Быстрой, порывистой походкой Гуляйбабка обошел одну могилу, другую, толкнул носком ботинка березовый крест — и он повалился.
— И это вы называете похоронами, возданием высоких почестей доблестному фюрерскому воинству? Да вы знаете, кто вы? Вы, господин Козюлин, преступник. Предатель! Вас надо немедленно в гестапо.
— Господи! Мать пресвятая богородица, заступница, — побелев, закрестился Козюлин. — За что же? За какую провинность? Ведь я всем сердцем… всей душою.
— Вижу я вашу душу. Насквозь вижу. Где выбрали кладбище? Кто вам дозволил хоронить "национальных героев" в кустах?
— Да ведь тут лесок, птички, цветочки по весне…
— "Птички", "цветочки", — передразнил бургомистра Гуляйбабка. — Чихать хотел фюрер на твоих птичек и цветочки. Ему важно, чтоб верные ему солдаты были похоронены на видном месте. У всех на глазах, а не где-то в собачьих кустах. И если завтра об этом вашем кладбище узнают в гестапо, вам, господин бургомистр, наверняка болтаться в намыленной петле.
Бургомистр упал на колени:
— Простите! Не погубите. Я ошибку исправлю. Сей же день перенесу их в парк, на церковную площадь.
— И не вздумайте. Фюрер терпеть не может общих могил.
— Но что же мне делать? Куда их? О Иисусе Христос!
— Встаньте и не хнычьте, — приказал Гуляйбабка. — Не все еще потеряно. Вы, господин Козюлькин, еще можете отличиться перед фюрером, если… только если…
— Слушаю. Слушаюсь вас, ваше благородие, — заглядывая в рот, ловил каждое слово Козюлин.
— Если только закопаете их вдоль автострады на Москву, — уточнил Гуляйбабка. — Этак метров сто — сто пятьдесят могила от могилы.
— Слушаюсь! Будет сполнено. Только вот где взять столько людей на копку могил? Это ведь растянется верст на тридцать пять.
— А это уж не моя забота, — повернул к карете Гуляйбабка. — Вы бургомистр, глава города, вам и карты в руки.
— Да, да. Я найду. Я всех мобилизую. Всех заставлю копать. Всех подчистую. И будьте уверены, ваше превосходительство, все сделаю честь по чести. Каждому отдельную могилочку с крестиком, вдоль дорожки. От самой Орши до Смоленска растяну. Чтоб все видели, все любовались.
— Желаю удач! — махнул белой перчаткой Гуляйбабка. Кстати, не скажете ли, где нам достать овса?
— Овса? Господи. Да вам… для вас… Спаситель вы наш. Человек добрейший. Эй, Филипп! Филипка!!! Срочно в город. Открыть амбар с овсом и выдать на коня по мерке. По две… Э-э, что мерка. Дать сколь нужно, сколь скажут. — Он обернулся и, как верная, послушная собачка, готовая исполнить любое приказание хозяина, вопрошающе уставился на Гуляйбабку: — А может, еще будет чего угодно? Сальца, ветчинки, яичек… Не стесняйтесь. Не обидите. Не бедствуем. Только что потрясли окрестные села.
Гуляйбабка недоверчиво сощурился:
— Не протухшее?
— Что вы! Как можно. Сам лично все свеженькое собрал. Яичко прямо из-под наседок. Не погребуйте, сделайте одолжение.
— Хорошо! Сделаем. Возьмем. Только смотри у меня! — погрозил Гуляйбабка. В случае чего сам лично петлю намылю.
Бургомистр вознесся на десятое небо. Забыв о трауре, он подал знак музыкантам, и те грянули бодрый марш.
Карета личного представителя президента выкатывала на прямую к Смоленску.