Я работал корреспондентом отраслевой газеты — мотался по стране.
Обретаясь в самых низах журналистской карьеры, мы с напарником Олегом Мельниковым вели репортажи с новых объектов по добыче нефти и газа то на Ямале, то в Надыме, то в Тюмени.
Как-то нас развернуло на юг и угораздило отражать введение в строй участка трубопровода в Средней Азии, почти на самом побережье Аральского моря. Побережье — очень смело сказано, когда перед тобой замерзшая пустыня с утопленными в землю кораблями и баржами да отступившее за горизонт обмелевшее море, от одного вида которого в лучах заходящего солнца на зубах скрипела пескосмесь — песочная пудра с солью.
Первый день считался днем заезда — мы ничего не делали, а просто свыкались с судьбой.
Под ночлег нам с Олегом выделили балок — перегороженную пополам обрученную фанерную бочку на длинных деревянных полозьях. Все хозяйство балка состояло из буржуйки в тамбуре при входе и двух оргалитовых лежаков в комнатах по торцам.
В предвкушении завтрашних мотаний по магистральному газопроводу мы перекусили в столовой бешбармаком из какой-то собачатины и уединились в бочке, как два Диогена.
На улице было минус десять в тени, но из-за ветра казалось, что все сорок.
Окаменевшие до синевы мореные дрова разгорались плохо, и напарник изводил спички коробок за коробком. Он поленился набрать верблюжьего кизяка по совету местных кара-калпаков, и мучался, как древний человек. Спички должны были вот-вот закончиться.
Тогда, пошарив по шкафам, Олег нашел какой-то ящик с макулатурой и пустил все его содержимое на розжиг. Бумага оказалась кстати, но сгорала очень быстро, и печку по-прежнему не удавалось затопить как надо. Ветер пытался укатить нашу бочку вслед за шарами перекати-поля и задувал в трубу с такой силой, что пламя то и дело гасло. Напарник упрямо брал очередную стопку бумаги и начинал все снова. При этом он безудержно хохотал и катался по ледяному полу тамбура. Укутавшись в «доху на рыбьем меху» — совершенно нежизнеутверждающую демисезонную кацавейку, — я попросил его заткнуться, но он, при всем уважении ко мне, оказался не силах отозваться на просьбу. Его смех был настолько безудержен и не к месту, что я всерьез заинтересовался происходящим. Оторвавшись от своей книги, я стал исподтишка наблюдать за напарником — не заболел ли он, часом? Хворь, она ведь у каждого начинается по-своему. И тут я понял, что Олег смеется над текстами, которыми испещрена бумага. Перед тем как отправить в огонь очередную стопку, мой напарник прочитывал ее и просто давился от смеха. Пол под ним начал оттаивать. Мне стало совсем любопытно. Я вышел в тамбур, вынул из ящика и просмотрел наугад несколько страниц. Это был чей-то архив. То ли брошенный, то ли забытый дневниковые записи, наброски, письма.
Я в безакцептном порядке изъял у напарника ящик и, как жлоб, унес на свою половину. Напарник обиделся и несколько раз порывался продолжить инквизицию, но я заперся и больше не впускал его к себе.
Олегу ничего не оставалось, как отправиться на улицу за кизяком, а я решил основательно исследовать бумаги. Они были все переворошены, но читались с интересом даже вне всякой последовательности. Текст имел своеобразную стилистику, был аритмичен и не имел ни начала, ни конца, словно автор отмахивался от идущих к нему со всех сторон слов и на бумагу прорывались только самые отчаянные и смелые выражения, за которыми было не уследить. Создавалось впечатление, что в эту малообитаемую местность владелец архива забрался для того, чтобы избавиться от ребенка, появление которого было совершенно некстати.
Можно было догадаться, что автор много раз начинал сначала, не решаясь, в каком из качеств применить себя, что-то мешало ему быть последовательным. То он заходил с точки зрения документальной и частил вставками из дневников, то обращался к вымыслу и полностью пропадал сам как участник событий. Первое лицо переходило во второе, в третье, потом обратно. С этими бумагами у автора явно что-то не получалось, что-то не позволяло ему быть ординарным. А может быть, не с бумагами было неладно, а с самой жизнью, их породившей.
Я зачитался допоздна, но одолеть за раз все бумаги не удалось. Перед рассветом тепло расползлось по всему балку, и сон сморил меня.
Проснувшись, мы с Олегом поводили по зубам щетками — с пастой, но без воды, отплевались и отправились на работу.
Страшно хотелось прильнуть к какому-нибудь забору, но от одной мысли, что придется оголять тылы, все втягивалось вовнутрь настолько, что едва не образовывалась обратная грыжа.
— Кто здесь жил, в этом балке? — спросил я начальника участка Cпиридонова, пританцовывая.
— Одну минутку, — сказал он, регулируя движение уходящих на линию двухмостовых «ГАЗ-66», а когда справился, махнул наконец рукой в мою сторону. — Специалист один отбывал, — дал он понять, что не особенно в курсе множественных кадровых перемещений.
— Давно уехал? — попытал я его еще немного.
— Пожалуй, с полгода будет, как перевелся.
— Концы какие-нибудь остались? Позвонить там или адрес…
— Может быть, в управлении, в Ургенче, — сказал начальник участка. — А здесь нет, вряд ли.
Покончив с репортажем, мы с Олегом через пару дней вернулись в Москву.
Найденные бумаги я прихватил с собой.
Олег помог мне дотащить до окраины столицы этот объемистый и неудобный сундучок, продолжая обижаться на то, что я не дал ему спалить все бумаги и выгнал на мороз за кизяком.
Прошло немало времени, прежде чем я понял, что все мои попытки разыскать хозяина записок могут оказаться безуспешными.
Меж тем я систематизировал бумаги. Перечитывая по настроению то одну часть, то другую, я не замечал, как уходил в них с головой. Я проводил с архивом все выходные и даже брал его с собою в отпуска. Не знаю, почему меня влекло к нему. Может быть, потому, что время моей юности присутствовало в записках по полной выкладке. Мне не доводилось видеть свое время вот так, со стороны. Пожить в нем удалось, а вглядываться с расстояния не приходило в голову. Записки не были привязаны к местности. Они были пришиты ко времени. Причем самой что ни на есть смоленой дратвой. Создавалось впечатление, что автор попросту оцифровал прошлое. Весь архив был сплошь испещрен числительными — «76-Т3», 535-я комната, 540-я комната, магнитофон «Снежеть-202», III крайнесеверный пояс Главснаба, транзисторный приемник «VEF-212», общежитие № 2, в масштабе 1:2, проигрыватель «Арктур-520», выварки № 13 и № 666, магнитофон «Юпитер-210», 1-й переулок им. М. Ульяновой, 29 леспромхозов, 1 Мая, войсковая часть № 65471, столовая № 19, автобус, случайно, не 11-й ли? заключенный № 123456, учреждение АН 243/8, 22 подосиновика на 1 кв. м. И так по всему тексту. Изобилующие цифрами страницы при обработке взглядом, как выражаются специалисты, давали «зерно» и превращались в пейзажи времени. Изображения получались отчетливыми, хотя и крупнозернистыми. Обратный эффект высокого творческого разрешения.
Я читал и перечитывал тексты, сортировал уцелевшие и подклеивал порвавшиеся бумаги. И не заметил, как потихоньку сжился с ними. Мне нравилось, как снова и снова из хаоса незатейливых описаний не спеша появляются на свет характеры и события. Я узнавал себя во многих героях и понимал, что моя юность прошла где-то по соседству с ними. У меня было то же самое. Странно, что мы разминулись.
…Тринадцать лет провел я в томительном ожидании. Я ждал произведения. Чьего-нибудь произведения, в основу которого должны были лечь эти записки. Должен же автор завершить начатое, тревожно думал я.
В те времена я выписывал все толстые журналы, просматривал прилавки книжных магазинов, пролистывал и прочитывал десятки новых произведений, следил за самиздатом, но ничего подобного ни под чьим именем в свет так и не вышло.
Я стал подумывать, жив ли вообще человек, собравший архив.
Познав в пылу поиска весь современный литературный процесс, я едва не превратился в критика.
В конце концов я окончательно убедился в том, что рукописи были не забыты в балке на побережье, а намеренно оставлены. Кому-то они просто перестали быть нужными. И я наконец-то понял почему.
И тогда я отважился на этот шаг — присвоил их себе. Попросту говоря, украл и стал готовить к публикации под своим именем.
Я помнил эти чужие тексты наизусть, и мне оставалось только придать им некое подобие сюжета, сюжета больше в хронологическом, чем в драматическом смысле. Переделывать записки не было ни смысла, ни возможности, поэтому я оставил стилистику нетронутой и доработал только те места, к которым автор, задумай он издать книгу, и сам, вероятнее всего, не раз вернулся бы еще.
На свой страх и риск и не без помощи Олега я восстановил содержание листов, сгоревших в буржуйке. Мне пришлось в течение многих часов допрашивать своего напарника по телефону, чего он там такого интересного прочитал без меня, пока разжигал печь. К слову сказать, он вспомнил почти все, что сжег, — настолько запоминающимися были хохмы, изложенные дерганым языком, в основе которого лежало филигранное технократическое словоблудие.
Я предаю гласности эти записки в надежде на то, что после стольких лет они не повлекут за собой никаких трагедий. А если отыщется владелец архива, пусть он поймет меня.
Артамонов опасался опоздать на первую в своей жизни лекцию и проснулся ни свет ни заря.
Он явился на занятия, когда институт был еще пуст — кроме вахтеров да уборщиц, кругом не было ни души.
Артамонов сверил свои часы с висящими на колонне в вестибюле и принялся переносить в блокнот расписание на первый семестр. Постепенно у доски расписаний собралась значительная толпа и стала оттеснять Артамонова к окну.
За спиной Артамонова возникла девушка. Она заметно суетилась. Вся пыщущая жаром, она срывающимся дыханием обдавала Артамонова с головы до ног. В исторгаемых ею клубах марева Артамонов чувствовал себя как в турецкой бане и поеживался.
Одета девушка была в просторный зеленый балахон, какие носят на восьмом месяце. По всей вероятности, незнакомка полагала, что такое, не в обтяжку, одеяние скроет хотя бы некоторые параметры ее фигуры.
С высоты своего роста девушка долго посматривала то на доску, то в блокнот Артамонова и наконец поняла, что переписывает одну с ним графу. И когда ее наконец осенило, она тронула Артамонова за локоть и резко спросила:
— Ты тоже, что ли, в 76-Т3?!
Вопрос прозвучал таким тоном, каким в детской страшилке после вкрадчивого повествования круто меняют ритм и произносят: «Отдай мое сердце!»
Словно дернутый током, Артамонов испуганно обернулся и застыл лицом. Ему показалось, что девушке из-за ее гребцовских легких не видно собеседника, и он отступил на три шага назад, чтобы вывести себя из нависающей тени. Подняв голову повыше, он увидел улыбающееся веснушчатое лицо и с нескрываемым удивлением осмотрел фигуру незнакомки. Буквально по ходу, как в режиме перемотки, Артамонов представил ее в некоторых позах, и ему стало страшно неловко. Девушка уловила флюиды и тоже застеснялась своей огромности. Однако тут же справилась с заминкой и повторила вопрос, слегка поменяв местами слова для пущей понятности:
— Ты, что ли, тоже в 76-Т3?
В отношениях с женским полом Артамонов был все еще скромен и застенчив, поскольку его реальный опыт в этом плане исчерпывался тасканием в школе портфеля соседки по парте, а тут пришлось задрать нос кверху, чтобы говорить одногруппнице в лицо, а не в грудь.
— Да, — произнес он после тщательного осмотра фигуры. — Я тоже в 76-Т3.
Аббревиатура «76-Т3» содержала в себе следующие данные: 76 — понятно, год поступления, буква Т обозначала специальность «Турбиностроение», а цифра 3 — соответственно, номер группы на потоке.
— Вот и отлично! — обрадовалась незнакомка. — Значит, будем учиться вместе! Давай познакомимся. Меня зовут Татьяной, Чемерис Татьяна. Но называй меня лучше Таней — девчонки говорили, мне так больше идет. Ты уже все переписал? Тогда я у тебя остальное перекатаю, а то у меня глаза разбегаются.
Артамонов дал ей свой блокнот.
— А тебя-то самого как зовут? — спросила она, освободившись от переписи.
Артамонов сложил губы, чтобы произнести: Виталий, но Татьяна, не дожидаясь ответа, начала вразнос делиться своими переживаниями по поводу первого дня занятий. Перешагивая через три ступеньки, она поволокла Артамонова вверх по лестнице и словно лучшей и давней подруге рассказывала, как из-за одного симпатичного мальчика она не удосужилась прибыть в институт хотя бы за пару дней до занятий, а явилась только сегодня утром самым ранним транспортом, в котором к ней то и дело приставали какие-то странные, но приличные парни и не дали спокойно дочитать «Дикую собаку динго».
— А ты читал эту повесть? Нет? — насела она на него. — Ну ничего, я одолжу тебе ее на пару дней. Я из Кирова, — закончила она о себе. — А ты?
— Из Орла, — скромно ответил он. — Только я не пойму, как ты с утра успела добраться? Отсюда до Кирова двое суток езды на поезде.
— Это не тот Киров, — сказала Татьяна. — Мой в Калужской области. Ты что, ни разу не слышал? — Татьяна снова нависла над собеседником с такой ревностью и нажимом, что тот был вынужден засомневаться в своих географических познаниях.
— Знаешь, не приходилось как-то… — признался он.
— Странно, — укоризненно заметила Татьяна, и в наступившей паузе будто послышалось продолжение: «Стыдно не знать такое!»
Помедлив, она вернулась к теме первого дня занятий:
— Ну вот, кажется, пришли. Высшая физика! Боже мой! Аж страшно делается!
В аудитории, куда они оба протиснулись, никого не было.
— О! — воскликнула Татьяна. — Здесь я писала контрольную по математике. Я сидела вон там! Идем, оттуда хорошо видно. Ты удивишься, но я чуть не завалила эту письменную математику! Хорошо, что знакомые ребята оказались под рукой.
Чтобы как-то участвовать в разговоре, Артамонов приоткрыл свое диалоговое окно и уже чуть не собрался заметить, что он, в отличие от нее, писал в этой аудитории сочинение, но Татьяна оказалась совсем неисправимым мастером монолога и окончательно заткнула его очередным восклицанием:
— О! До звонка еще целых пятнадцать минут! — Она резко откинула назад подол и уселась на скамью прямо так. — Ты пока посиди, я приведу себя в порядок. Ничего не успела сделать, пока ехала! А все из-за этих приставак! Каждым своим сообщением Татьяна давала понять, что она очень востребована на рынке. Доставая косметику, она для надежности еще раз поведала, как чуть не опоздала на остановку и как ей всю дорогу мешали читать. Потом она на время затихла, вытягивая губы, чтобы нанести на них более вызывающий слой помады. Затем ладонью удостоверилась в пышности начеса — не подсел ли? — посурьмила брови, возвела на должную длину ресницы, попудрилась, после чего еще минут пять не вынимала себя из зеркальца уже просто так. Наконец она снова взяла помаду и, как художник, отступив от мольберта на шаг и склонив голову, еще резче выразила нижнюю губу.
Закончив манипуляции, Татьяна чуть было опять не обратилась к Артамонову, но снова, как в омут, бросилась в сумочку.
— Забыла! Ногти! — вскричала она и быстрыми уверенными движениями принялась наносить бесцветный лак.
Аудитория медленно наполнялась первокурсниками. Они терялись, смущались, спотыкались в проходе, стеснялись вошедших ранее, совершенно выпуская из виду, что и все вокруг — такие же неловкие и растерянные. За исключением разве что Татьяны.
Первой была лекция по физике.
Одновременно со звонком вошел лектор.
Татьяна отпрянула от зеркальца и побросала всю косметику в сумочку. Достав тетрадь из портфеля, Татьяна всей своей статью обратилась вперед, к лектору, и надолго забыла про Артамонова. Она была вся внимание.
Небольшого роста лектор первоначально не вызвал у Татьяны никакого доверия. Она не признавала мужчин ниже себя ростом. С Артамоновым, который был ей по плечо, она пошла на вынужденную связь исключительно потому, что он был первым встретившимся ей представителем коллектива, в котором она рассчитывала проявить или, в крайнем случае, обрести себя.
Физик встал в выжидательную позу — отвернулся к окну и забарабанил пальцами по столу, как бы призывая народ к тишине и порядку. Последние шорохи и щелканья замками растворились в нарастающей тишине. Студенты замерли в ожидании первого преподавательского слова, которое, по их мнению, должно было возвестить о начале чего-то непонятного, неизведанного, таинственного.
Наконец лектор оставил в покое окно, унял пальцы и, скользнув взглядом по галерке, заговорил:
— Ярославцев. Владимир Иванович. Намерен вести у вас аудиторную, лабораторную и практическую физику. Первая лекция обзорная.
— Можно не записывать? — спросила Татьяна.
— Можно не конспектировать, — поправил ее физик.
Татьяна без всякого удовольствия захлопнула тетрадь, на которой фломастером очень старательно, но не очень ровно было выведено: «Элементарная физика».
— Для кого элементарная, а для кого и не очень, — сказала Татьяна Артамонову.
Ярославцев поверхностно прошелся по предмету, а потом до самого звонка распространялся о своей личной студенческой и аспирантской жизни, постоянно срываясь на мысль, что когда-то и он вот так же пришел на первую в своей жизни лекцию, а теперь, так сказать, вот уже и сам… читает студентам.
Татьяна пропустила мимо ушей все пустые замечания из начал высшей физики, зато с упоением слушала затянувшееся лирическое отступление Ярославцева, устремившись к нему всей своей подвижной биомассой.
Прозвенел звонок. Лектор, не попрощавшись, вышел. Татьяна вспомнила про Артамонова и тихонько взвизгнула:
— Что ты сидишь? Собирайся! Идем! Нам нужно теперь в другой корпус! Следующий урок будет там! — Слово «урок» прозвучало грустно и нелепо. Кроме Татьяны, никто никуда не собирался.
— Постой, кажется, будет продолжение, — сказал Артамонов.
Татьяна молча опустилась на скамью. Она не знала, что занятия в институте проходят по два кряду.
Вторую половину лекции она была не так внимательна к Ярославцеву и казалась разочарованной. Она изучала сокурсников. Ее сектор осмотра был намного шире среднего, и легким поворотом головы она запросто доставала любой угол аудитории, куда могла запропаститься заинтересовавшая ее физиономия.
Следующим шло практическое занятие по математике в составе группы.
Когда Артамонов с Татьяной почти под ручку вошли в математический кабинет, группа 76-Т3 была в сборе и глазами, полными любопытства, проводила эту привлекательную пару до самой посадки. И хотя основное внимание уделялось явно Татьяне, Артамонов замечал и на себе повышенное количество взглядов. Татьяна, усевшись поудобнее, принялась за детальное изучение окружающих, но всюду натыкалась на встречные взгляды. Ощутив себя в эпицентре, она опустила глаза и повернулась к Артамонову.
— Ты математику хорошо знаешь? — спросила она для отвода глаз.
— Как тебе сказать… — пожал плечами Артамонов.
На горизонте появился математик.
Он боком протиснулся в дверь и так же боком, не глядя на присутствующих, направился к столу. В небольших своих кулачках он зажимал обшлага рукавов выполненного не по росту костюма. Внешность математика была удручающей. Огромный лоб нависал над маленькими глазками, которые были посажены настолько близко друг к другу, что, казалось, они могли легко переглядываться меж собой. Уши математика аллометрически устремлялись прочь от головы и не входили с лицом ни в какие пропорции.
Сильно заикаясь и глядя в пол, преподаватель объяснил что-то вроде того, что занятие по математике также будет пробным, поскольку лекционный материал по первой теме еще не начитан и поэтому придется заниматься школьными задачами. Никого не вызывая, математик сам решал задачи, вымазываясь в меле и тарабаня себе под нос что-то невнятное. Исписанную доску он вытирал не влажной тряпочкой, которая лежала рядом, а рукавами. Вероятно, от смущения — Татьяна просто подавляла его своим повышенным вниманием.
Это был Знойко Дмитрий Васильевич, известный всему институту, но еще незнакомый первокурсникам.
Завершала учебный день лекция по химии.
Похожий на льва преподаватель Виткевич, опустив приветствия, почти по слогам произнес:
— Тема первая: коллоидные растворы.
По нажиму, с каким Виткевич объявил это, стало понятно, что лекцию следует конспектировать.
Говорил и двигался Виткевич очень тяжело, не останавливаясь и не обращая внимания на реакцию слушателей. Не спеша он за полтора часа наговорил столько, что у Татьяны все это еле уместилось на пяти листах помеченной фломастером тетради «Общая химия». Она старалась записывать за химиком все подряд, и поэтому к ней в конспект вкрался анекдот, рассказанный лектором в качестве примера.
— Уф! — сказала Татьяна, когда лектор, не попрощавшись, вышел. — А я боялась, что не смогу успевать записывать эти… лекции. Оказывается, очень даже смогу. Ну, а сейчас скорее в столовую, я ужасно проголодалась!
Перешагивая теперь уже через четыре ступеньки, она повлекла Артамонова вниз по лестнице. Стать Татьяны и поступь были таковы, что если бы ей еще и кокошник, то можно было бы прямо в горящую избу…
В студенческой столовой Татьяна на удивление спокойно выстояла длинную очередь, но у раздачи заметно забеспокоилась и разлила компот, поставив стакан на край подноса. Зардевшись от неловкости, она замолчала, но, как только сели за стол, быстро забыла про свою неудачу и вновь заговорила. Она свободно и не в меру критично распространялась о вечерних разблюдовках и повторном использовании наутро вчерашних отходов, обнаруживая компетенцию на уровне заведующей трестом столовых и ресторанов. Но камни и грязь, летевшие в общепит, нисколько не умеряли ее здорового аппетита.
— Ты, что ли, в столовой работала до института? — отважился поддержать разговор Артамонов.
— Нет, — покраснела Татьяна. — Я поступила сразу после школы.
— Просто мне показалось, что у тебя какой-то опыт.
— Да нет, я так.
— Извини.
— Да ничего, бывает. А теперь ты куда идешь? — спросила она на выходе из столовой.
— В общежитие.
— Тогда нам по пути.
Обед своеобразно сказался на поведении Татьяны. Она долго молчала, поскрипывая и посапывая, как орган какой-нибудь внутренней секреции, и только у самых общежитий внятно произнесла:
— А чем ты, интересно, занимаешься сегодня вечером?
Артамонов понял, что событиям необходим придать крутой разворот.
— Выступаю на концерте! — ляпнул он первое, что пришло в голову.
— Извини, не расслышала.
— У меня свидание, — соврал он, стараясь не смотреть ей в глаза.
— Ну ничего, тогда я одна схожу куда-нибудь. Я немножко помню, где здесь все эти театры-кинотеатры и все такое прочее.
Перебросив из одной руки в другую свой неимоверный портфель, она исчезла в дверях женского общежития.
Артамонов направился к себе в мужское.
В 535-й комнате, куда его поселили теперь уже на постоянной основе, он обнаружил четверых первокурсников, уже расквартировавшихся. Комната была просторной, с одним окном без решетки, особого убранства не наблюдалось пять койко-мест, стол, стулья и два встроенных шкафа с антресолями. Плюс тумбочки у каждой кровати с панцирными сетками.
Сергей Рудик, который был единственным, кто отслужил в армии, тут же предложил отметить начало занятий. Что имелось в виду, он не объяснил, но несогласных не оказалось.
Быстренько скинулись и отправили гонца. Справленное на скорую руку застолье получилось славным.
— Самое главное в институте — не нужно каждый вечер делать уроки, грамотно рассуждал Решетов. Он чаще других поднимал стакан и всякий раз смотрел сквозь него на лампочку. — Ходи себе, посещай лекции, а на сессии сдавай оптом сразу все! Не то что в школе!
— И какой слово прыдумалы — сэссыя! — удивлялся другой крайности осетин Мурат Бибилов. — Засэданые им, что лы?! Правилно я говору, Сергэй?
Рудик в ответ наполнил стаканы по новой. Сидели хорошо.
Мурат отказался от пятого тоста, сославшись на то, что казенную водку никогда в жизни не пил, поскольку у них в Гори потребляют питье исключительно домашнего приготовления, чачу и всякое такое прочее, которого он потом привезет столько, сколько потребуется! И, чтобы не быть голословным, Мурат быстро обмяк и начал засыпать. Прямо сидя. Его продромальный акцент был настолько убедительным, что никто не стал настаивать на дальнейшем присутствии за столом. Его тихонько толкнули, он пару раз качнулся и оказался на койке.
— Тяжело ему придется, — сказал Рудик, прикрывая товарища байковым одеялом. — Может не дотянуть до диплома.
Мурат не шелохнулся, замечание никак не тронуло его. Он пускал слюну и почесывал под пупком — резинка на его спортивных атласных трусах была слишком тугой и оставляла на животе красный рифленый след.
Остальные продолжили нетрезвую беседу. И если поначалу беседа носила поверхностный характер, то после еще нескольких возлияний щупальца дискурса стали проникать в отдушины.
Среди полного здоровья в комнату приперся студент Матвеев. Он был родом из Смоленска, и у него на лице отражалась скрытая борьба мотивов. По одному из его объяснений выходило, что он забрел в гости случайно, услышав за дверью больно складные голоса, что его, собственно, и смутило, поскольку сам он в разговоре ограничивался микстом из междометий, назывных предложений, вводных слов и скомканной ненормативной лексики типа «еп-тать, шли годы, мля, ну, и это… смеркалось». Плотный Матвеев успел познакомиться с сухопарым Решетовым на физике. Матвеева еще во время написания школьных сочинений кидало в дрожь от длинных слов вроде «взаимозаменяемость» или «коленопреклоненный», поэтому для удобства пользования он разобрал фамилию Решетова до четвертого этажа — стал называть его Реша. Тот тоже был парень не промах и встречно снес Матвееву башню до третьей отметки — окрестил его коротко и ясно — Мат.
Не выходя за грань своего неповторимого разговорного жанра, заикаясь и нарастяжку, Мат поведал от самой двери, как он собирал наклейки от спичечных коробков. Чтобы поиметь этикетку, он обследовал все откосы, куда летели пустые коробки из проходящих мимо поездов. Но это не давало ему победы над другими филуменистами даже по очкам. И тогда собиратель отправился на больничную свалку, куда выбрасывались коробки из-под анализов. Там и нашлось победное количество наклеек. Мат притерпелся к каловым массам и выиграл первенство.
Компания простила Мату сбои в докладе, потому что конкуренции на роль повествователя не было никакой. Наконец Мат запрокинул голову, вкатил туда последнюю каплю, упал на Мурата и стих.
Следом за ним, как бы расхлебываясь за быстрорастворимого друга, о своей жизни заговорил Реша. Скоро все, кто был в состоянии, узнали, что повзрослел он очень оперативно, в два приема. Сначала неявно — увидев в зале ожидания на вокзале свою бывшую одноклассницу, кормившую почти игрушечной грудью настоящего ребенка, а чуть позже — основательно, прочитав на стенде у паспортного стола о розыске преступника одного с ним года рождения. Получив такую информацию, Реша понял, что его сверстники уже вовсю орудуют в жизни. Не то, что он.
— Не верится как-то, чтобы в семнадцать лет уже разыскивали, скептически заметил третий законный обитатель 535-й комнаты Миша Гриншпон. А ты не пробовал поступать на филологический куда-нибудь? — спросил он Решу.
— Нет, а что? — встрепенулся Реша.
— Понимаешь… язык у тебя… красиво рассказываешь. Писать наверняка не умеешь, а рассказываешь складно. Не то что Мат. — Гриншпон пнул по толстому и не по годам целлюлитному крупу Мата. — Мычит, мычит и никак не телится. А ты, видно, больше тяготеешь к чему-нибудь гуманитарному. Я угадал?
— Это ты загнул! — возразил ему Реша. — Я дня не могу прожить без вымазанной солидолом железки! Нашел гуманитария! Ты же знаешь, как невелик шанс родиться лириком в семье механизатора. Тем более у нас в Почепе!
— А я тебе говорю, никакой ты не механизатор! — настаивал на своей безошибочной наблюдательности Гриншпон. — Ты именно лирик, а никакой не физик!
— Да нет, — сказал Реша. — Лирик и гуманист у нас, я чувствую, Артамонов — молчит, молчит, а потом как икнет! Сколько сидим — хоть бы слово молвил. А сам сегодня с такой тетерей крутил шуры-муры весь день, просто ужас! Вот это лирика! Как зовут-то ее?
— Татьяна, — сообщил Артамонов. — Но называть ее лучше Таней.
— Почему? — удивились друзья.
— Потому что ик — это заблудившийся пук, — сказал Артамонов. Лирическим наездом товарищей он был несколько спровоцирован и за компанию тоже вспомнил, как повзрослел. После шестой дозы заводного напитка он по-простецки доложил, что до какого-то момента в своей жизни он целыми днями набивал зоску — была такая игра: брался кусочек овчины и к ней пришивалась свинцовая пуговица для утяжеления. Снаряд этот назывался зоской, а смысл игры заключался в том, кто больше раз набьет его, как говаривалось во дворе, «щечкой». Находились мастера, которые поднимали зоску в воздух по тысяче раз — Пеле просто отдыхал со своим тряпичным мячом в подворотне! Ну а потом Артамонов пошел в лес за грибами, и его прихватило прямо под сосной, как роженицу. Там, среди дерев, Артамонов от тоски присел на пень, чудом удерживая ведро, на дне которого синел срезанной ножкой единственный подосиновик. В те мгновения Артамонов не понимал, что с ним происходит, он только чувствовал, что кто-то неведомый делает с ним что-то хорошее, и смирно ждал счастья, как лошадь, которую чистят. И окажись под рукой в тот горячий момент хоть какая-нибудь мадам, было бы просто извержение вулкана. Но поскольку в лесу имелись только сосны, пришлось до получения окончательного результата обнимать в истоме смолистое дерево.
— Хорошо, что не труп, — сказал Реша, — дерево, оно хоть живое.
— Дендрофил, — подыскал научный термин явлению Рудик. Все это время, пока пацаны наливали да опрокидывали, он тихонько улыбался себе в усы. Его несколько занимал весь этот школьный наив. Усы делали его лицо таким, будто хозяина только что ударили по усам.
На разговор заглянул некто Фельдман, небольшого роста человек и совсем безуглый. Он, как и Мат, тоже за день успел примелькаться на потоке, все искал место, откуда лучше видно. А сейчас ему понадобилось узнать, какие завтра занятия. При первом расмотрении к нему напрашивалась кликуха «Карандух». Но прозвали его позже и более точно. Не Фельдфебелем, не беспокойтесь.
— Завтра и разберемся, — посоветовал Фельдману не спешить Реша. — На-ка лучше накати-ка за знакомство!
Фельдман всосал предложенное и запросто подсел к столу. В следующих тостах он уже участвовал наравне со всеми. И даже иногда закидывал штрафничка за опоздание.
— Дело в том, — заметил он вскоре, освоившись в компании до конца, что само по себе повзросление еще ничего не значит. Главное, — сказал он со знанием дела, — чтобы не ты сам это заметил или почувствовал, а другие. Девушки, например.
После такого бодрого и житейского заявления товарища собеседники пропустили еще по паре-тройке мензурок, а расплывшийся по столу Фельдман настолько разоткровенничался, что рассказал, как в классе шестом или седьмом они с однокашниками убегали в лес, чтобы позаниматься там непарным сухостоем. Духовное заблуждение детства. И даже устраивали конкурсы, кто быстрей справиться. Кричит он, бывало, тому, кто слева: «Эй, быстрее ко мне! Посмотри, что у меня тут творится! Прямо суши весла!» — «Да пошел ты! — слышалось в ответ. — У меня тут у самого видишь как прет!»
— Ну, а как же ты обходился без шкурки? — удивился Реша. — Чем шмурыгать? Я ведь думал, что обрезание для того и производят, чтобы дети попусту не шмурыгали в подворотнях.
— Без шкурки, так же как и со шкуркой, — признался наперерез Фельдману Миша Гриншпон. — Я пробовал и до операции, и после. Одинаково смешно.
— А как тебе все это дело отрезали? — спросил Артамонов. — Больно ведь.
— Нисколько, — браво ответил Миша. — Берут щипцы для снятия нагара со свечей, оттягивают — и чик лезвием! Пять секунд, и ты лысый!
— У меня аж дрожь в коленках проскочила от такого мясничества, — сжался в комок Реша.
— По детству у меня с этим делом были проблемы, — признался Гриншпон уже почти окаменевшим языком. Чувствовалось, что он тоже сломался — Рудик отставил от него в сторону уже седьмую посудину. Гриншпон стух и стал намеренно членораздельно рассказывать, как в их дворовой компании было принято играть в семью. Они устраивали в кустах шалаши, затаскивали туда подружек и часами игрались своими пока еще никем не признанными признаками. — Но у меня-то играть нечем, ни открыть и, что самое противное, ни закрыть, — продолжил Гриншпон пояснять особенности своего строения. — От меня все напарницы сбегали. Я то и дело менял партнерш, что, собственно, и наложило отпечаток. Теперь с одной больше раза не могу. А потом наступила развязка — папаня одной из участниц наших игрищ исполосовал все наше честное семейство крутым офицерским ремнем с бляхой. У меня до сих пор на спине отметки в форме печенья «Юбилейное». — Миша оголил спину и наглядно подтвердил сказанное.
Незаметно, как две тени одного батона, в комнату в поисках сигарет вошли Пунктус и Нинкин из соседней комнаты. За день учебы они тоже стали меж собой почти своими. Словно спелись. Они спросили насчет желаемого, но им никто ничего не ответил. Тогда они подсели к столу, закурили и, развесив уши, остались просто так.
Пунктус, дослушав Гриншпона, попросил его в качестве доказательства, раз уж показал спину, продемонстрировать и свой обрез.
— Поскольку я слышать про такое слыхивал, а видеть не видывал, объяснил он свое мимолетное желание.
— А почему именно я? — возмутился Миша. — У Фельдмана точно такая же история!
— Видишь ли, Михаил, тут дело не в истории, — сказал Пунктус сверхсерьезно, — а в подходе. Судя по длине носа, у тебя полпредство, а у него, — показал он на Фельдмана, — полупендрик. Вот и проверим народную примету.
Фельдман раскраснелся и, забыв про расписание на завтра, отправился восвояси. А польщенный Миша, оттопырив мизинец на правой руке и левой ноге, выпил для смелости залпом стакан бренди и показал испрашиваемый предмет в назидание любопытным.
Это шоу удовлетворило Пунктуса и навело его память на свой далекий интим. Он поблагодарил за нолитое и тоже поведал населению, как, насмотревшись в окно бани за взрослыми ледями, они с друзьями, будучи еще в полнейшем неведении, неделями, как кролики, скоропостижно и беспредметно наезжали друг на друга, пока бабка одного из товарищей не разогнала розовых извращенцев метлой. Этот разгон нарушил равновесное состояние души Пунктуса, и он решил дефлорировать свою младшую соседку пальцем с неотмытыми чернильными пятнами. Ничего не вышло.
Нинкин сидел и прикидывался человеком в противогазе. Все эти мальчиковые девочки и девочковые мальчики на самом деле трогали его. Он молчал и откашливался, словно пробуя голос, пытаясь привести его к знаменателю колокольчивости, приличествующему мальчикам с темой. После рассказа он смотрел на Пунктуса как-то очень уж внимательно. Сначала он отодвинулся от него подальше, а потом пообвыкся и вернулся на место.
— Есть в твоем рассказе некий солипсизм, не к ночи будь сказано, устало произнес Рудик, отрецензировав выступление Пунктуса.
Мурат, отодвинув полусонного Мата, крепко спал, смело выбросив вперед руку и колено. Он и во сне оставался открытым к общению кандидатом в мастера спорта по фехтованию. Кто знает, какие истории рассказал бы о себе он, не наберись до полного одухотворения. Может, в одной с ним комнате и жить бы никто не стал, случись ему поведать, как его земляки сдают госэкзамен на зрелость. Ведь они ведут себя как последние интенданты! Пристраиваются в тыл молодой ослице, которая кокетничает и отступает вперед, пока не упрется лбом в стену. И, приперев ослицу к забору, они срывают с нее маску невинности!
Расскажи это Мурат, и мирный мальчишник мог бы закончиться побоями не в его пользу.
— А давайте посмотрим, как с этим обстоит у Мурата! — предложил Нинкин на прощание.
Мурата вскрыли и увидели, что он нетронут. Его спортивные трусы были с сожалением воодружены на место, но не до конца — мешали слишком накаченные ягодицы.
Когда шкурный вопрос был урегулирован, выяснилось, что на повестке дня он был последним.
— Ладно, свои ложатся спать, а гости сваливают, — скомандовал Рудик. Уже светает. От ваших историй у меня что-то среднее между отрыжкой и позывами к рвоте. И ладно бы закуси было полно! А то пить бренди под ваши бредни, меня аж трусит! — Приподнявшись, он густо и метко плюнул в форточку и следом отправил туда же дотянутый до упора окурок бесфильтровой сигареты «Прима» погарского производства.
Гости засобирались прочь.
Вот так легко и без обид в 535-й комнате завершилось братание на Эльбе.
Прибалт Пунктус, осетин Мурат, парочка из евролиги и горсть русичей устроили такое словесно-историческое кровосмещение в сторону ультрафиолетовой части спектра, что наутро должны были обязательно возникнуть серьезные проблемы с подъемом к первой паре.
«Хорошо, что за мной не увязалась Татьяна, — подумал Артамонов, засыпая. — Была бы полная стыдоба!»
Институт располагался в историческом центре города, почти на берегу реки.
Главный корпус представлял собой казарменного вида особняк из жженого кирпича. Опоясанный растительностью, он казался вечно сырым и затравленным. У парадного входа висели две мемориальные доски. На одной был высечен анекдот, будто здание охраняется государством, другая сообщала, как Надежда Константиновна Крупская проездом на воды в Баден-Баден учинила здесь такую сходку работяг с паровозостроительного завода, что это капиталистическое предприятие больше так и не смогло выпустить ни одной серийной машины.
Слева от институтского квартала сутулил стены кинотеатр «Победа», построенный пленными немцами. Справа зияли выщербленные витрины магазина «Наука» с обширным винным отделом.
Тут же начинался Студенческий бульвар со стрелками-указателями «в пойму» на заборах, чтобы первокурсники, убегая с занятий, не плутали подолгу в поисках укромного ландшафта для отдохновения от учебной муштры. В конце бульвара, считай круглосуточно, работали два заведения — «Закусочная» и «Сосисочная». Общепит за убыточностью объединил их. Место стало называться «Засисочной». Единственный пункт в городе, где при продаже напитков не навынос взималась плата за посуду.
Все это, вместе взятое, лежало как бы на опушке одичалого Майского парка. Чтобы хоть как-то опоэтизировать глушь, в центре парка в свое время был установлен памятник Пушкину. Под постамент вырубили участок, но осокорь быстро затянул плешь. Теперь поэту, читая томик, приходилось сдвигать со страниц неуемные ветки. На бесконечных субботниках студенты подновляли фигуру гения, замазывая ее известкой и гипсом. Арапские кудряшки поэта слиплись в плоскую челку, нос вырос, ботинки распухли. Вскоре Пушкин стал походить на Гоголя, потом на Крылова и, наконец, на Ваську Евнухова, который за двенадцать лет обучения дошел только до третьего курса. Василия отчисляли, забирали в армию, сажали на пятнадцать суток или просто в вытрезвитель, он брал академки по семейным обстоятельствам, по болезни, в связи с поездкой в активную пермскую зону, потом восстанавливался и опять пытался сдать сопромат.
Первокурсницы, совершая пробные любовные вылазки в Майский парк, шарахались от памятника Пушкину, как от привидения.
Майский парк славился деревянными скульптурами, которые ваялись из засохших на корню деревьев. Дубы там умирали десятками, и в парк, как на падаль, слетались все резчики страны. Материала катастрофически не хватало. Стволы пришлось завозить из соседнего леса. Их распиливали, зарывали в землю и вырубали то ли князя Романа, то ли дурака Ивана.
За каких-то пару лет парк превратился в языческое кладбище.
Из реализма там был только гранитный бюст дважды Героя Социалистического Труда Бутасова. У подножия зачастую сидел сам герой с бутылкой. Он целовал себя, частично каменного, частично бронзового, бил себя, живого, в грудь и кричал на прохожих. По жизни он бы предпочел бронзовую родинку на чьем-нибудь бюсте, но страна наградила его наоборот бюстом на родине.
Майский парк считался кровным массивом студентов-машиностроителей. Над ним постоянно брались социалистические обязательства — то вырубить под корень всю дичь, то снова засадить пустоты бересклетом да можжевельником. Может быть, поэтому парк сильно смахивал на студентов — был таким же бесхозно заросшим и с Пушкиным внутри.
Окрестности находились как бы в одной компании с институтским комплексом. Только два пуританизированных общежития — женское и мужское заговорщицки стояли в стороне. Они не могли соперничать с кремлевской кладкой старинных построек, а простым силикатным кирпичом нынче не каждого и прошибешь, как любил говаривать Бирюк.
Архитектурным довеском к общагам служила столовая № 19, попросту «девятнарик». Студенты питались в ней большей частью в дни стипендий. Столовая была удобна тем, что любое мясо, принятое в ее мушиной утробе, могло перевариваться и неделю, и две. В зависимости от количества пива, залитого поверх.
За углом бульвара высилась длиннющая девятиэтажка. В обиходе «китайская стена». Ее молоденькие и не очень обитательницы, в основном дочки городских голов разного калибра, безвылазно паслись в мужском общежитии. Но жениться на них студенты почему-то не желали, за что родители и секли дочек по партийной линии.
После ознакомительной попойки обитатели 535-й комнаты сообща готовили ужины, вместе ходили в кинотеатр «Победа» и кучно держались в аудиториях.
Это не ускользнуло от зоркого глаза Татьяны. Заметив, что Артамонов постоянно выступает в компании довольно презентабельных парней, она быстро сориентировалась в изменившейся обстановке. Используя канал дружеской связи с Артамоновым, она немедленно втерлась в пятерку 535-й комнаты и завела перспективные разговоры. От Татьяны все узнали, что стройную одногруппницу с губами бантиком зовут Людой, а куклу с неморгающими голубыми глазами Мариной. И еще от Татьяны узнали, что студентку Алешину зовут Наташей.
Вначале Татьяна по-честному делила внимание между жильцами 535-й, относилась ко всем одинаково горячо и участливо, но вскоре все они зафиксировали, что большую часть себя она предлагает Рудику, который уступает ей в росте всего каких-то пару дюймов. К концу второй недели занятий она полностью переключилась на него, бросив остальных жильцов 535-й комнаты на произвол судьбы. Через пару недель Татьяна настолько приблизилась к Рудику, что за бесконечные разговоры их удалили с лекции по введению в специальность, и они были вынуждены дожидаться физкультуры на Студенческом бульваре, занимая себя мороженым и газировкой.
Физкультура, как и в прошлую субботу, была отменена ввиду ремонта спортзала, поэтому основные события дня развернулись на практическом занятии по физике.
На группу 76-Т3 наконец-то завели классный журнал. Секретарь декана вручила его входившему в кабинет Ярославцеву. Физик поблагодарил девушку, уселся за стол и начал просматривать фамилии.
— Ну-с, пройдемся по материалу, — запел он высоким голоском. — Не будем особо мудрить, к доске пойдет… кто у нас тут первый по списку?.. Пожалуйста, Алешина, за ней — Артамонов. Не стесняйтесь, оценки я ставить не буду.
За Бибиловым наступила очередь Гриншпона. Физик прочитал его фамилию верно только с четвертого раза. Миша терпеливо не вставал с места.
— Гринштан… Гришпонт… Гриншоп…
Дождавшись, пока его фамилию выговорят чисто, Миша вышел к доске. Словно расквитываясь за трудное детство, Ярославцев гонял его по пройденному материалу почем зря.
Следующим по списку шел Кравец. Ярославцев долго тер лоб и всматривался в журнал, не решаясь вызвать. Потом посмотрел на присутствующих, пытаясь угадать, кто же такой этот Кравец, но ни на чьем лице ничего подозрительного не обнаруживалось.
Как выяснилось потом, в журнале инициалы Кравца обозначались буквами Щ и Х. Это была опечатка, но Ярославцев, не замечая образовавшейся паузы, ломал себе голову, не в силах вспомнить или придумать имя на Щ. Его это начало раздражать.
— Кравец! — произнес он с оттенком отчаяния. — Как вас зовут?
— Сергей.
— Садитесь! — крикнул Ярославцев в сердцах, затем отбросил журнал и начал вызывать кого попало. Под занавес он молча ткнул пальцем в Татьяну.
— Чемерис. Татьяна. Лучше Таня, — пролепетала она и, выйдя вперед, еще больше смутилась. Ярославцев, стол, доска — все было до смешного мизерным на ее фоне. Татьяна долго усваивала условие задачи и, не найдя выхода из некомпетентности в этом разделе физики, опустила руки и стала красной, как стоп-сигнал.
Преподаватель, поняв ее тоску, усадил на место.
Прозвенел звонок.
В перерыве Татьяна долго не отпускала в буфет компанию из 535-й комнаты, кляня себя за несобранность и растерянность.
— Не волнуйся, он же оценок не ставил, — утешали ее друзья.
— Вам хорошо, а как мне теперь быть, ведь вся группа видела!
В конце занятий в кабинет физики ворвался незнакомый мужик и назвался Замыкиным Иваном Даниловичем. С позволения Ярославцева он сообщил:
— Я только сегодня узнал, что являюсь куратором вашей группы. Хотел поймать вас на физкультуре, но в зале никого не оказалось. Вынужден сообщить вам, что в понедельник все первокурсники отправляются в колхоз. Страна сдуру пообещала партии засыпать в закрома родины двадцать миллионов тонн картофеля! Прикидываете? Шутка ли сказать. Действительность опережает наши планы. Прежний рекорд, на который замахивались в прошлом году и, естественно, не побили, был десять миллионов триста тысяч тонн, а нынче решили округлить, чтобы все прошло без задиров.
Реакция группы была настолько положительной и продолжительной, что Замыкин забеспокоился, как бы план не был перевыполнен.
— И еще, — сказал он. — Старостой в вашей группе деканатом назначается Рудик Сергей. Кандидатура отобрана в результате просмотра анкет и обсуждению не подлежит. — На это сообщение бурно отреагировала одна Татьяна. — А теперь немного техники колхозной безопасности, вернее, безопасной колхозной техники… тьфу ты… техники безопасности в колхозе. Во-первых, не входить ни в какие контакты и конфликты с местными жителями, во-вторых, вам нужно до отъезда научиться пить. За примерами делеко ходить не надо. Скажем, вам захочется отметить День учителя, а потом вы выйдете излить деревенским улицам накопившееся за столом веселье — и в результате стычка с селянами неминуема. Или, скажем, в нетрезвом виде упасть в приемный бункер комбайна… Да, да — не под комбайн, а именно в приемный бункер! И такое бывало в моей кураторской практике! После сельхозработ некоторых из вас за соответствующее поведение придется исключить из комсомола, а затем автоматически отчислить из института. Такова статистика… Вот примерно в таком плане, в таком разрезе…
После официальности, как только куратор и физик вышли, Татьяна подбежала к Рудику и горячо поздравила его с повышением, возложив на него как на старосту надежды, которые были по плечу только ей самой.
…Вторая половина дня ушла на сборы в колхоз.
Когда из «красного уголка» на первом этаже послышалась сюита «Время, вперед!», на полу 535-й комнаты стояло пять готовых в любое путешествие рюкзаков.
За окном отживал очередной сентябрьский вечер. Он не спеша опускался на студгородок, стирая углы отношений между людьми, зданиями и выравнивая возможности силикатного кирпича и алюминия со стеклом.
В понедельник с утра первокурсники стали заметно проще. Походная форма сделала многих неузнаваемыми. Вместе с наглаженными костюмами дома было оставлено все наносное, вычурное и напускное, что мешало сближению во время занятий. Оказавшись незажатыми, все повели себя так, будто одновременно сделали шаг навстречу друг другу.
В ожидании электрички первокурсники всего потока банковались вокруг своих старост.
Рудик в армейском берете и затертой до дыр кожанке был заметен из любой точки перрона. Его черные вихры как нельзя лучше оттеняла разметанная ветром рыжая шевелюра Татьяны. Так что лик Рудика постоянно находился как бы в ее нимбе, в ее ореоле.
Имея столь завидные ориентиры, группа 76-Т3 быстро собралась вместе. Пересчитались, как в детском саду, троих не хватало.
— Во времена господства статистики невелика потеря, — резюмировал Замыкин, но отсутствующих все же занес в свою красную книгу, аккуратненько и с необъяснимым воодушевлением.
До места назначения добирались целый день.
— Известное дело — в хороший колхоз не пошлют. Передовое хозяйство и само справится, — разъяснял куратор незадачливым первокурсникам причину столь несоседских шефских связей. — За нашим институтом — не знаю, почему, но догадаться можно — закреплена самая что ни на есть глушь.
Замыкин оказался на редкость словоохотливым. Из общих споров и бесед с ним — достаточно увлекательных — многие уходили в диалоги друг с другом, сближаясь и подавая пример сближения другим. Затронутые куратором вопросы оживляли сначала центральное купе, потом вмиг расхватывались соседними, и те, не обращая внимания на развитие темы в центре вагона, гнули каждый или попарно в свою сторону, выдавая убеждения, наклонности, устремления или их полное отсутствие.
С девушками на марше сближались самыми невинными способами — таскали с вокзала в автобус, из автобуса складывали на траву, а потом вновь загружали на гужевые повозки их тугую поклажу.
Татьяна несла свой мешок сама. Рудику было не до нее: будучи заядлым охотником-любителем, он увлеченно спорил с Замыкиным насчет ружей — какая двустволка эффективней, обычная или «вертикалка». Остальные одногруппники не отваживались предложить помощь Татьяне, опасаясь, что этот акт обидит ее и здорово навредит дальнейшим отношениям с ней. А Татьяна так хотела, чтобы любой, пусть даже самый захудалый одногруппник предложил взять ее ношу. Желание возникало не оттого, что было тяжело нести, просто ей хотелось казаться такой же хрупкой и слабой, как три ее будущие подруги — Люда, Марина и Наташа. Она долго ждала подвига от парней, потом полностью разуверилась в их джентльменстве и стала обходиться со своим вещмешком подчеркнуто самостоятельно.
К месту назначения прибыли в настроении самом что ни на есть предрасположительном.
Забелин, среднего диаметра толстячок в болотных сапогах, попросил группу попозировать для снимка на фоне приближающейся деревни. Было заметно, что отец у Забелина законченный рыболов, — куртка, свисавшая с плеч сына, как с вешалки, была усеяна крючками и мормышками.
До самой околицы Забелин изощрялся в умении снимать объект на ходу и просовывался со своим фотоаппаратом чуть не в души согруппникам, поминутно цепляясь мормышками за чужую жизнь. Всех, кого снимал, Забелин уверял, что смерть как не любит статических снимков, поэтому ведет творческий поиск только в движении, только в порыве…
Подшефная деревня называлась Меловое.
Она раскинулась на двух известковых холмах, у подножия которых гремели ключи. Вокруг простирались неубранные поля, а в самой низине лежал луг, через который бежала маленькая речка. По периметру до самого горизонта шелестели перелески.
Замыкин пошел за колхозным начальством, а группа прикорнула на околице.
Бригадира искали часа три. Но он был не в состоянии, поэтому разводил прибывшую рабсилу по домам для поселения сам агроном. Охотников приютить студентов нашлось немного, и часть группы была отправлена в соседнюю деревню. В Меловом остались те, кто оказался проворнее и расторопнее.
Рудика, Артамонова, Бибилова, Гриншпона и Нинкина приняла на постой неунывающая бабуся, жившая почти за околицей.
— Заходите в хату, я сейчас приду, — сказала она мнущимся во дворе постояльцам и направилась к соседке.
Студенты вошли в избу и стали прикидывать, кто где устроится на ночь.
— Чур я сплю на печке, — категорически заявил Нинкин, более всех заволновавшийся насчет вместимости бабкиного жилища.
— Если влезешь, — бросила непонятно откуда появившаяся старуха. Больно печка мала. У моего покойничка и то ноги свисали до колен, хоть ростом он был с сидячую собаку, не боле.
Нинкина передернуло оттого, что на облюбованном им месте спал покойник. Но отступать было некуда.
— А какой мэсто нам? — всполошился Мурат. Он был горяч и нетерпелив, и малейшее промедление мгновенно выводило его из себя.
— До вас по десятку жили, — отрезала бабка. — Поместитесь. — И, чтобы не подумали, будто она бросает слова на ветер, юркнула в какую-то каморку и принялась выбрасывать оттуда тюфяки, подушки, матрацы не первой и даже не второй молодости. — Если мало, я еще от Марфы принесу, — сказала она.
— Хватит, бабуся, достаточно! Тут и так полно, — унимал ее Рудик.
Под прямым руководством хозяйки возвели групповое спальное ложе, больше напоминающее яму для прыжков в высоту с шестом, чем постель.
— Будем спать высоко, как братья Бубки, — оценил изворотливость старухи Артамонов.
— Мы пока умоемся, а вы, бабуль, подумайте над тем, что нам нужно будет сделать по хозяйству, — предложил Рудик вариант взаимовыгодного сожительства.
— Да что вы, внучики! И так замаетесь, по полям шатавшись, — отказалась бабка поначалу.
— Ничего, справимся! — забодрились квартиросъемщики.
— Ну, разве что только картошку мою выкопать и снести в подвал да дрова порубить и уложить в поленницы. А крышу и после можно будет перекрыть… перед отъездом — к ней еще надо щепы заготовить да десятка два жердей приволочь из леса.
— Нарвались на свою голову! — занегодовал Нинкин, когда вышли во двор умываться из-под ведра. Он никогда не был в деревне и почти не знал слов «копать» и «рубить».
— Н-да, влипли, — произнес Гриншпон, глядя на бесконечные бабкины угодья и штабеля неразделанных дров.
Куратор подвез с фермы только что облупленного барана, которого ему отписали на ферме в расчете и надежде на то, что он будет отработан. В совсем недалеком прошлом баран был настолько хорошо упитан, что Замыкин тут же порекомендовал не делить тушу на постоялые дворы, а взять водки и, не мешкая, отправиться вместе с бараном к речке на шашлык.
Быстро нашлась и проволока под шампуры, и лук, и помидоры, но главное появилось общее дело, которого так не хватало в первые дни занятий.
— А как же техника безопасности? — спросил Рудик.
— Я же говорил: пить надо уметь, — сказал Замыкин.
— Вы говорили: научиться…
— Ну, это одно и то же.
Тропинка так плавно огибала бронзовые колонны сосен, что на поворотах хотелось накрениться, как на вираже. Бор аккуратно переходил в луговину, а луговина — в пойменную оболонь с песчаными бляхами.
Причесанные стога не успели потемнеть от дождей и пахли земляникой. Еле вытоптанная ленточка вилась между ними и, как все неприметные на земле тропинки, вывела к самому красивому месту на берегу. Река здесь делала изгиб, и вода, обласкав желтеющие ракиты, долго серебрилась под заходящим солнцем, прежде чем скрыться за поворотом.
Первокурсники ликовали. Еще бы! Свободные от всевозможных запретов, предвкушая новые дружбы и знакомства, шашлык, да еще и на природе, они и не могли вести себя иначе. Радости — полные штаны! Казалось, вот здесь, среди классических стогов под заходящим солнцем, присутствует сама юность, и молодые люди, ссылаясь на нее, ведут себя непринужденно, словно извиняясь за то, что поначалу осторожничали и переглядывались, высматривали что-то друг в друге. А сейчас все желания показать себя не таким, какой ты есть, пропадали.
— А ну-ка, Бибилов, заделай нам какой-нибудь своей кавказской мастурбы! — сказал куратор, потирая руки.
— Нэ мастурбы, а бастурмы, — не понял юмора Мурат.
— Какая разница, лишь бы побыстрей!
— Прынцыпэ, я могу взят кухну на сэба, — охотно вызвался горец. — Лычна сам я нэ дэлат их нэ разу, но знаю рэцэпт, — существительные Мурат произносил в единственном числе и именительном падеже, а глаголы — в основном в неопределенной форме. Это делало речь до такой степени упрощенной, что его перестали слушать и старались понять по глазам.
— Ну, раз никогда не делал, нечего и разговаривать, — осадила его Татьяна и стала засучивать рукава. Когда она взяла в руки нож, за барана сделалось страшно.
Все бросились подсказывать ей.
Суммарный рецепт оказался предельно прост: развести костер побольше, а остальное добавлять по вкусу.
Вскоре кушанье было готово. Шашлыком его можно было назвать только из учтивости.
В четыре руки разливалось спиртное. Некоторые пили водку впервые и впервые затягивались сигаретой, считая, что так нужно. Рудик угощал всех крепкими до ужаса кубинскими сигаретами «Лигерос». Марина поймалась сразу. Она произвела вдох и зависла. За ней к пачке потянулась Люда, ее грудные отведения сразу напряглись — и вдохнуть не успела. Татьяна тоже купилась на красивую картинку. Вообще, она не курила, но за компанию она гордо выпятила грудь и глубоко затянулась во все свои безразмерные легкие. И ничего такого не почувствовала, кроме легкого саднения за грудиной. Хмыкнула и загасила.
Потом все запели. Умеющих играть на гитаре оказалось больше чем достаточно, инструмент пошел по рукам. Бернс, Высоцкий, Окуджава, Мориц, «Не жалею, не зову, не плачу…».
Где-то в момент «утраченной свежести» невдалеке раздался ружейный выстрел. Стайка ракитовых листочков, покружив над головами, спланировала в костер. Вскоре выяснилось, что на огонек забрели двое деревенских парней.
— Пируем? — поинтересовался тот, что побойчее, в кепке. — Откуда будете? — Одет он был в вывернутую наизнанку душегрейку денщика, которая сильно диссонировала с китайскими кедами на босу ногу.
Куратор Замыкин поднялся от костра с явным намерением растолковать охотникам до левого туса, что на дворе уже давно развитой социализм и что его полная победа зафиксирована в отчетных документах Политбюро последнему съезду партии, а потому наставлять ружье на живых людей не очень умно и выходит за рамки комсомольской этики.
— Посиди, отец, — сказал второй пришелец. — Может, пригласите к самобранке? Или как? — Он корчил из себя чморика после пивного путча, потому как имел на теле фасонный китель и высоко взбитую фуражку с раздвоенным по центру лакированным козырьком, отчего казалось, что ему на голову наступило копыто.
Студенты молчали в надежде, что местные пошутят немного и, сказав: «Ладно, отдыхайте», уйдут, куда шли. Но пришельцы давали понять, что они шли не куда-то, а именно сюда, и не просто так, а по делу. Вот только по какому, они, видать, заранее не решили, а на экспромт были не горазды. Посему вышла заминка.
— Может, все-таки нальете за приезд? Самую малость, — спросил первый.
— Трошки… — уточнил первоначальный объем требований второй.
— Ребята, — Замыкин опять попытался мирно решить вопрос, — ну, выпили немного, но надо же думать… а за баловство такими вещами…
Спустя секунду куратор получил прикладом по голове, а игравший у его ног транзисторный приемник «VEF-102» закувыркался под обрыв. Усов, выглядевший не опасней пятиклассника, бросился в воду спасать свою радиотехнику. Рудик, осознавший старостовую ответственность за коллектив, попытался помочь куратору. Началась потасовка.
Хулиганы успели несколько раз пнуть ногами близлежащих туристов, но в основном получилась куча мала. Только Мурат повел себя более-менее профессионально. Он встал в фехтовальную позу, и специфические движения руками крест-накрест без сабли повергли врагов в смятение. Так их еще никто не шугал. Какие-то выпады в пустоту, приседания, проходы приставными шагами. Пока нападавшие соображали, что означают эти пенки и тыканье руками перед собой, их повязали.
Начался допрос.
— Почему вы учинили драку, ведь нас явно больше? — любопытствовал Усов.
— Мы всегда бьем студентов, — ответствовали нападавшие.
— За что? — требовала более полного ответа Татьяна. — Мы же приехали помогать вам!
— Не знаем, — признался первый. — Просто так.
Ружье у бойцов пришлось отобрать, несмотря на честные ответы. Вечер был сорван. Больше всех пинков досталось старосте Рудику и куратору Замыкину.
— Я предупреждал, что любая пьянка неминуемо ведет к драке, проникновенно сказал Замыкин.
— Я буду говорить об этом в Лиге Наций! — пообещал Артамонов.
Пока остальные допрашивали «врагов», Татьяна пытала Рудика.
— Ну, куда он тебя ударил, куда?! — выставляла она вехи расспроса. Натупая на ботинки и хватаясь за штаны Рудика, она пыталась сделать его рану открытой.
— Туда! Туда! Отвяжись! — кряхтел, наклоняясь, Сергей и в такт поклонам зажимал место ниже пояса сразу обеими руками.
Нападавших отпустили с богом, сами тоже быстро свернули вещи и отправились по домам.
Стройная Люда оказалась рядом с Соколовым, Марина всплыла между Гриншпоном и Кравцом. Татьяна, ввиду некондиционности Рудика, утащила вперед маленького Усова с транзистором, и они до самой деревни так и маячили впереди, как брошюра и фолиант.
— А сколько тебе лет? — спрашивала Татьяна.
— Восемнадцать… будет… в следующем году, — отвечал ничего не подозревающий Усов.
— Ты хорошо сохранился, — похвалила его Татьяна. — Я подумала, ты какой-нибудь вундеркинд и тебя зачислили в институт после пятого класса ради эксперимента…
Но на околице студентов поджидал моторизованный отряд местных. Его успела собрать парочка обиженных. Гусеничный трактор с навесным оборудованием, да еще облепленный братками, во весь опор двинулся на городских. Братки, как неформалы, были обвешаны цепями от бензопил. Моргая дрожащими фарами, трактор загребал то левой, то правой гусеницей, крутился на месте, дергался то вперед, то назад — и как раз это создавало основную опасность — было непонятно, куда он попрет в следующую секунду. В свете луны вся эта сумятица походила на курскую дугу. Подмяв под себя пару пролетов плетня и деревянный тротуарчик, тракторист ухитрился отрезать от основной толпы студентов Татьяну и Усова и стал прижимать их к длинной стене какого-то заброшенного овина. Группа дрогнула, девочки соответствующим образом заорали, потому что, действительно, возникла опасность — улочка была узенькой, и раздавить Татьяну с Усовым, как цыплят, тракторист мог в один момент. Тут Рудик заметил, что с трактора упала связка каких-то железяк, он ощупал ее в полутьме и понял, что это запасные пальцы от траков. Рудик быстро размотал проволоку, схватил под мышку с десяток пальцев, переметнулся влево и в считаные секунды закидал нападавших удобными для метания железяками, которые, вращаясь в полете, по образу действия походили на снаряды со смещенным центром тяжести. Получалось что-то типа «гусеничные пальцы веером». Первый палец попал в фару, и та со вспышкой и легким дымком погасла. Второй и третий пальцы вызвали снопы искр от чирканья железа по железу в районе капота. От четвертого и так далее — затрещали буйны головы и другие части тел наездников, издававших ядреные маты вперемешку с охами и вздохами. При грамотном попадании пальцем было немудрено и урыть кого-нибудь насмерть. Слава богу, деревенские хлопцы оказались живучими. Они поспрыгивали с трактора и принялись стегать пространство цепями. От этого на фуфайках студентов оставались следы — своего рода пропилы. Наконец Рудик попал пальцем в магнето. Трактор заглох и медленно сполз в канаву с лопухами, величиной с трактор. Битва народов закончилась. Стороны разбежались в разные стороны.
Бабкины постояльцы постарались войти в избу как можно беззвучнее. Свет не включился. Вероятнее всего, ввиду экономии электроэнергии старуха выкрутила пробки.
Среди ночи неожиданно поднялся переполох. Кто-то в прихожей отхаркивался, орал и поносил старуху на чем свет стоит. Все, кроме хозяйки, выскочили посмотреть. А случилось вот что: Миша Гриншпон выполз в предбанник попить водицы и перепутал емкости, потому что пустая доёнка для питьевой воды стояла рядом с лоханью для помоев. Миша зачерпнул в темноте кружкой из стоящей ближе к нему посудине и с удовольствием втянул струю. Получилось очень смачно — помои оказались достаточно насыщенными. Миша онемел. Через секунду его уже вывочивало.
Бабка ничего не слышала. Как молодая, она бессовестно прохрапела до утра. В шесть часов она подняла всех на ноги прогорклым голосом: «Вставайте, ребятки, завтракать, кхе-кхе!» — и отправила сонных студентов за дровами и водой, из которых она собиралась приготовить завтрак.
Нинкин с Муратом поплелись в сарай за топливом, а остальные зашагали семимильными шагами на ключи за водой.
Навстречу водоносам шла симпатичная деревенская девушка с полными ведрами на коромысле. Она была в легкой косыночке, весьма лаконичном платье и босиком. Платье на ней прямо-таки трещало от сочности содержимого.
— Какие экземпляры фигурируют на местах! — воскликнул Рудик. Он не выдержал и посмотрел ей вслед. У него в голове мелькнула одна неплохая идея, на реализацию которой было бы не жалко грохнуть все бабье лето.
Спустившись к ключам, друзья обмылись до пояса ледяной водой и решили проделывать это каждое утро.
— А бабуся нам попалась ловкая, — сказал Рудик. — За это прекрасное утро мы должны ее как-то отблагодарить.
— Да, не бабка, а золото! — поддакнул Гриншпон, продолжая отплевываться от помоев.
— Негде пробы ставить! — согласился Артамонов.
Когда возвращались, девушка встретилась опять, но уже с пустыми ведрами, отчего движения ее бедер стали более умеренными.
Осень была к лицу этой маленькой деревеньке. Роща, обрамлявшая селение по околице, горела безупречно желтым огнем. Начиналась пора листопада листья готовились к полнейшему отрыву, как обрывки созревших балантидий. Облака, не спеша плывущие за окоем, светились безукоризненной белизной, при виде которой гуси впадали в ностальгию. Прикидываясь пораженными этой «канальей», они пытались поменять на какой-то феерический юг свой родной чертополох и ссохшуюся в комья грязь. Эмиграция постоянно срывалась окольцованные своей родной околицей, гуси большей частью впустую бегали по улице из конца в конец, поднимая пыль бесполезными крыльями.
Поместные свиньи не могли оценить ни рощи, ни облаков. С неописуемым увлечением и беспримерным энтузиазмом они исследовали и без того сто раз знакомые помойки, чихая и фыркая, как при атрофическом рините.
Словом, все вокруг было таким, чтобы студенты могли в полной мере ощутить себя как есть — молодыми и счастливыми. Смотреть на эту осень, попивая высокопарное молоко, и знать, что ничего страшного в ближайшее время не грозит, ничего особенного делать не надо, а совершать подвигов не хочется, да никто и не требует. Ощущать все это и думать об этом было приятно и трогательно.
Навстречу парням за водой шли и шли люди. Студентам было занятно чувствовать себя приезжими и в то же время нуждающимися, как и эти люди, в ледяной воде и картошке. Ощущая причастность к колхозным делам, к осени, к облакам, первокурсники шагали легко и весело, неся попарно по тяжеленной сорокалитровой бабкиной фляге.
Воду принесли вовремя. Печь полыхала вовсю. Нинкин и Мурат не давали ей передохнуть, постоянно забивая топку до упора. Картошка сварилась быстрее яиц.
Бабка вернулась от Марфы, когда студенты уже накрыли на стол.
— Вы что, с ума посходили?! — запричитала она с порога, почуяв неладное. — На вас дров не напасешься! На два клубня такой пожар устроили!
В восемь ноль-ноль группа собралась у конторы. Студентов на тракторе вывезли в поле, которое было настолько огромным, что Татьяна присела на корточки, подняв глаза к горизонту:
— Неужели мы все это уберем?
— Надо же как-то за барана расплачиваться, — сказал Артамонов.
Замыкин приступил к разбивке работников по парам. Он шел по кромке поля и говорил двум очередным первокурсникам:
— Это вам, становитесь сюда. Так, теперь вы двое, пожалуйста. — Со стороны казалось, что он на самом деле формировал пары, но в действительности все сами выстраивались так, что куратору оставалось только показать рабочее место спонтанно образовавшемуся союзу. И сразу выяснилось, кто к кому тяготел. Татьяна объявила безраздельную монополию сама на себя, встав в одиночку сразу на две гряды. Соколов увлек на крайнюю борозду Люду. К незначительному Усову пристроился квадратный Забелин — из них двоих получилось ровно две человеческие силы. Гриншпон, Марина и Кравец оказались втроем на какой-то одной нестандартной полосе. Артамонов очутился в паре с Клинцовым, выделявшимся нерабочей одеждой.
— Куда ты так вырядился? — спросил Артамонов.
— Тебе перчатки нужны? — дал резака Клинцов. — У меня еще есть.
— Спасибо, мне тепло.
Группа приняла низкий старт и отчалила от края поля.
— Мы самые последние. Может, попробуем догнать? — предложил Артамонов Клинцову. — А то как-то неудобно.
— Неудобно козу на возу, — сострил Клинцов. — Зачем догонять? Закончат — помогут. Куда денутся — коллектив! — И Клинцов многозначительно поднял вверх указательный палец в грязной перчатке. Потом он начал перебрасывать клубни на соседнюю гряду или, наступая ногой, вгонять их обратно в землю.
— Ты что, парень, заболел? — сказал Артамонов. — Лучше вообще не работай, чем так.
— Все равно всю картошку не подберешь, — отмахнулся Клинцов. — Думаешь, за тобой ничего не остается? — попытался он выкрутиться, скрывая нарождавшуюся неприязнь. — Поле все равно второй раз перепахивать будут.
Артамонов понял, что больше никогда не встанет с Клинцовым на одну гряду.
А потом пекли картошку в ржаной соломе и ели ее недопеченую, с сыринкой, покрывая пространство первобытным хрустом. Иные же, отыскав в кустах ржавую банку из-под сельди пряного посола, варили картошку-нилупку, так называла бабка картошку в мундире. Насытившись, население принялось развлекаться, насаживали клубень на ракитовый прут и, как пращой, отправляли его на соседнюю делянку, иными словами, метали харч на дальность. Победителей поощряли призами, все той же картошкой, скрепленной попарно в виде кубка. Неспортивные элементы выделывали из клубней разной величины кукол или животных и выставляли на обозрение. Рьяные снайперы поражали эти скульптуры, как мишени, молотили по ним с десяти метров. Умные сформировали из картофелин тридцать две шахматные фигуры и, начертив среди поля клетки, резались навысадку в поддавки. Одним словом, группа всецело и бесповоротно была «на картошке» и чувствовала себя соответственно в прямом и переносном смысле слова.
И если бы в конце дня на мотоцикле к работничкам не подкатили вчерашние шутники с бригадиром, нашлось бы еще триста способов культурного использования бульбы. Но хулиганы были с похмелья и несколько поникшие, поэтому картошку пришлось оставить в покое.
— Отдайте нам ружье! — заявил первый, в телогрейке. Его в деревне звали Борзым. Как у Щорса, голова у него была обвязана, кровь на рукаве…
— Мы больше не будем, — довольно правдиво добавил второй, в кепке. Ему от народа досталась менее агрессивная кличка — Левый. Его рабочая рука висела плетью на подвязке.
— Такое каждый год творится, — вступился за местных бригадир. — Сначала выделываются, а как собьют гонор пальцами — сразу и на танцы, и на охоту все вместе со студентами.
— Понятное дело, — согласился Замыкин. — Но пусть тогда проставляют, что ли…
— Нет вопросов, — обрадовался бригадир. — В магазин как раз польскую завезли. Ядреная зараза! — И скомандовал своим подзащитным: — А ну, быстро в лавку! Одна нога здесь, другая там!
— Гонор, гонорея, гонорар, — непонятно к чему-то сказал Артамонов.
Вернувшись с поля, ставшего площадью консенсуса с местным населением, студенты разошлись по квартирам.
На лавке у бабкиной избы сидел опоздавший на электричку товарищ в очках. Это был как раз не очень пунктуальный Пунктус. Нинкин, завидев его, трусцой поспешил навстречу. Они разговорились, будто не виделись месяц. Пунктус спросил, куда бы ему податься на ночлег.
— Наверное, можно у нас, — пожал плечами Нинкин и оглянулся на остальных для согласования.
— Место хватат дэсят чэловэк, — кивнул головой Мурат.
— Вот только, если бабка… — засомневался Гриншпон.
— Что ты! Ей это на руку, — придал Мише уверенности Рудик. — За каждого постояльца колхоз платит по рублю в день.
Еще утром, уходя к Марфе посудачить, бабка дала понять, что готовить пищу студентам придется самим.
— Пусть мне платят хоть по трояку, — заявила она соседке, — все равно ничего не выйдет! Я ни на что не променяю своей свободы! Пусть сами за собой ухаживают!
Поэтому решили изготовить еду на костре прямо у избы. Собралась вся группа, уселись вокруг. Пока закипал компот, Гриншпон и Кравец — оба патлатые до крайности — спели половину репертуара «Битлз». Они засекли друг в друге гитаристов еще в электричке — зацепились деками, когда ринулись занимать свободные места. Кравец освоил инструмент еще в ГДР, где служил его отец. Подрабатывая в местах общественного пользования — в туалетах и подземных перходах, — Кравец с друзьями сколотил деньжат и чуть не сдернул в настоящую Европу. Но его батяню успели то ли комиссовать, то ли просто выпроводили за несоветское поведение сына. Со зла «батон» — так величал младший отпрыск родителя — велел поступить именно в тот вуз, где уже на четвертом курсе маялся дурью первенец, Эдик. Расходов меньше будет, пояснил младшему дитяте свою идею генерал.
Гриншпон научился лабать у себя на родине, в белорусских Калинковичах, а в институт попал тоже по дурочке. Его сосед с какой-то чудной фамилией получил распределение и, чтобы трехгодичный срок отбывать не в одиночку, уболтал Гриншпона поехать вместе. Пока Миша ошивался на абитуре, дружан успел не полюбить этот город и всеми правдами и неправдами перераспределился. Так Гриншпон и оказался в турбинистах. По вине чужого беспокойства.
Судьбы групповых гитаристов явно перекликались, и поэтому Марина, всегда находясь между ними, никак не могла сделать окончательного выбора.
Местные жители останавливались у костра послушать пение студентов. Борзой с Левым не решались подойти и слушали из темноты.
Бабка, как призрак, тенью металась вокруг студентов. В конце концов она не выдержала и сказала:
— Хватит бересту жечь! Зимой нечем будет дрова подпалить!
Сказала она не со зла, а от скуки. Ей надоело смотреть-наблюдать веселье на улице через окно, а выйти и послушать пение студентов бабка не отважилась — засмеют односельчане, особенно Марфа и деверь, подумают, привязалась к молодежи.
После бабкиного замечания все стали с неохотой расходиться по домам.
Старуха и впрямь не засекла пополнения в лице Пунктуса. Как кошка, она умела считать только до одного. К полуночи бабка ударилась в воспоминания и долго рассказывала уснувшим студентам про деревенскую старину. Потом она вспомнила, что полученное на неделю мясо эти оглоеды извели на дурацкие шашлыки, двухдневную порцию молока выпили не отрываясь, все еще не приступили к уборке картошки в ее огороде и сожгли кубометр запасенных на зиму дров. Попросив давно уснувших парней болтать потише в ссылке на свой нездоровый сон, бабка отключилась до рассвета.
На следующий день под давлением хозяйки постояльцы решили поработать на хозяйском огороде. Вернувшись от Марфы и увидев старания студентов, бабка с радости чуть не бросилась варить щи. Ее возбудили эти сдвиги в сознании квартирантов. И она на самом деле, наверное, изготовила бы даже и голубцы, но у нее не оказалось капусты.
— Надо бы вам выписать капусты в колхозе, — сказала она Рудику, видя в нем старшего. — До вас так многие поступали… или… — Она, вздохнув, посмотрела в сторону соседских посадок.
Так и сделали. Рудик распорядился, и ночью Нинкин и Пунктус ушли на промысел, решив, что доставать овощ через бригадира — дело очень хлопотное.
Принесли добытчики целый мешок хрустящих кочанов, вырванных из земли с корнем. Утром бабка, завидев подарок, пустилась в пляс и бросилась на огород за морковью, чтобы сварить щи. Но минуту спустя она, вся черная, влетела назад в избу. Оказалось, что капуста была добыта парнями с ее же приусадебных владений.
А вышло так. Добытчики отправились к соседям через бабкину усадьбу. Они шли долго, перелезли через забор и, решив, что началась чужая территория, приступили к разбою. Перелезая назад, они опять не заметили калитку, соединявшую два бабкиных участка: один — под картошку, другой — под остальные огородные культуры.
Пометавшись по избе, старуха схватила мешок с капустой и утащила в подвал, затаив обиду на все студенческое племя. В течение всего дня она отпиливала от кочанов кочерыжки, чтобы спасти овощ.
— Надо было все-таки выписать капусту в колхозе, — опомнился Рудик.
— Что ж вы наделали, парни! Теперь она нас вовсе голодом сморит! — скис Артамонов. — И со свету сживет!
— Сходили бы сами! — в сердцах произнес Нинкин. — Откуда узнаешь, где там чье? Кругом сплошные гектары!
— Да бог с ней, — дипломатично произнес Пунктус.
— С кем? С бабкой или с капустой? — переспросил Рудик.
— На калхозные работы нада пасылат в Грузыя! — резанул слух Мурат. Там каждый дэн кушат баранына! Бэсплатна!
— Это не бабка, а анафема! — подвел итог Гриншпон, забыв, что три дня назад сам же и говорил: это не бабка, а золото!
Вечером старуха как ни в чем не бывало опять мирно подкатила к студентам. Она долго рассказывала, как неудачно у нее сложились отношения с деверем и как много у него в этом сезоне гусей. И без конца пеняла, что зря, конечно, все мясо в первый же день извели на шашлыки.
Ничего не поделаешь — ночью пришлось идти к деверю. В темноте гусям не до ностальгии — они спят смирно и нечутко. Вранье, что они спасли Рим. Деревенской тишины ничто не нарушило.
С принесенной живностью бабка разделалась очень ловко: не стала ощипывать, спешно ободрала птицу, как кролика, а пернатую шкуру зарыла в огороде.
Утром к ней в гости пришел деверь.
— Замучили лисицы, — сказал он родственнице, жалуясь на жизнь, — пятого гуся тащат.
— Нет, милок, — возразила бабка раннему гостю, — это не лисицы. Такого жирного гуся лиса не дотащит. Это волки.
Tеперь старуха стала сливочной. По вечерам она устраивала глазунью, а первые блюда вообще не выводились круглосуточно. Веселясь, бабка беззубым ртом выделывала непонятные шамканья, и на нее было жутко смотреть. Сила ее логики и острота намеков стали пугать постояльцев. Бабка напрямик не просила студентов сходить к соседям за продуктами, однако все ее легко понимали, пусть даже и не всегда правильно.
А вот Гриншпона бабка боялась сама. Она ни о чем не просила его и всегда отводила от него свои блудливые очи. Но в тот вечер злосчастный послала в сарай за яйцами почему-то именно его.
Гриншпон вернулся назад бледный и испуганный.
— А бабка где? — резко спросил он.
— Вышла на улицу следом за тобой, — ответил Артамонов, ближе всех стоявший к двери.
— Ну и напугала, ведьма! — выдохнул Гриншпон с заметным облегчением. Иду я, значит, в сарай и случайно оглядываюсь перед входом. Вижу, за мной крадется бабка. В лунном свете она мне дико напомнила одну гоголевскую старушенцию. У меня аж под ложечкой засосало от жути. Я и раньше всегда чувствовал, что на меня она как-то косо смотрит, особенно после того, как я случайно нарвался на ее спрятанное сало.
— Она на всех косо смотрит! — пропели в один голос Пунктус с Нинкиным.
— И что далше? — спросил, словно взял в руку саблю, Мурат.
— Шарю я, значит, по гнездам, а сам оглядываюсь, — начал рассказывать Гриншпон. — Ну, думаю, вскочит сейчас на спину и до пены заездит на своих небесных дорогах. Из сарая выходить страшновато — цапнет, и все дела. Так и стою, трушу яйцами. Потом все ж решился, вышел. А тут петух как даст во все горло! У меня и ноги крестом! Чувствую, потеть начал.
— Н-да, — закурил Рудик свой «Лигерос», — с этой бабкой мы натерпимся.
Новость, что бабка нечиста на душу, молниеносно распространилась по группе. От потерпевшего Гриншпона не отставали с расспросами. Ему пришлось пересказать историю раз двадцать. В конце рассказа Гриншпон добавлял, что, в принципе, ничего особенного не произошло — он как бы сам себе все вообразил, но эту надуманную тонкость пропускали мимо ушей и сходились во мнении, что перед отъездом бабку надо… того… проверить.
Предлагались сногсшибательные варианты.
В субботу, как и обещал бригадир, Левый с Борзым устроили танцы и пригласили на них студентов. Как только загремела музыка, начался культурный обмен девушками. Местные потеряли почти всю свою женскую половину. Студенты же из своих подруг упустили только Татьяну. Рудик изменил ей, увлекшись загорелой соседкой Машей в лапидарном платьице поверх трико. Той самой, которая по утрам ходила за водой с коромыслом через плечо. Магия двух полных оцинкованных посудин, ежеутренне поднимаемых ею в гору, сделала свое дело Рудик не устоял, схватился за Машенькин подол и не выпускал его из рук, надеясь на скорую взаимность. Маша была горда тем, что за ней приударил городской, и было видно, что она приплыла.
Татьяна, обидевшись на старосту, осмотрелась вокруг и нашла среди деревенских парубков себе по росту. С каждого — по возможности, каждому — по потребности, вспомнила она расхожий социалистический лозунг. Сразу после знакомства Татьяна с парубком поторопились в стога на прогулку. Отсутствовали они мучительно долго. После их парных игрищ и сладостных утех с продолжением колхозникам на следующий день пришлось вновь переметывать все стога, настолько развороченным они нашли наутро уложенное в зиму сено. После этого памятного вечера Татьяна в течение недели вынимала из трусов и карманов то клок, а то и целый пук тимофеевки.
— Пук — это заблудившийся ик, — комментировал тонкости момента Артамонов, но Татьяна не обращала на это никакого внимания — ее колотило от нового знакомства, и, с нетерпением дожидаясь очередного вечера, она в полном загоне собирала со своей и смежных гряд столько картошки, что специально для нее под погрузку пригонялся отдельный трактор с прицепом.
А вот у всех остальных уборка как-то не шла. Может быть, из-за отсутствия личной жизни. То картофелекопалка у них ломалась, то запивал ее рулевой Борзой. То неделю женили кого-нибудь из местных, то девять дней хоронили. Сами колхозники, за исключением Левого и Борзого, вообще не выходили в поле. Не считали для себя возможным. И на них старались равняться приезжие. За исключением Татьяны, конечно. Но одинокая прыть Татьяны не спасала положения, и устроители работ стали опасаться насчет выполнения студентами условий договора.
— Если так пойдет и дальше, — чесал репу бригадир, — то съеденных баранов не отработать. И как бы вам вообще не пришлось устранять отрицательный баланс из собственного кармана. Вы даже свое пребывание здесь не отработали.
Чтобы как-то поправить дела и выступить более широким фронтом, студентов расформировали по вспомогательным объектам: кого на лесопилку, кого на зерносклад, а кого и на силосную яму.
Забелина поставили чинить комбайн в паре с Левым и Борзым. Механизаторы никуда не торопились. В качестве грузовика комбайн использоваться мог, и ладно, говорил Левый. Обыкновенно они с Борзым подъезжали к бурту, забивали бункер комбайна картошкой и везли сдавать в магазин. Большой корысти в этом они не видели, поскольку брали за сданный товар не деньгами, а коньяком и сорокапятиградусной польской водкой, которую, как уверял Борзой, ни под каким предлогом нельзя закусывать молочным супом. Лучше вообще не закусывать, чтобы не переводить харчи.
— Вам не кажется, что магазин может перевыполнить план по закупкам? — спросил как-то Забелин.
— Не перевыполнит, — успокоил его Борзой. — Хоть всю колхозную картошку вместе с колхозниками запусти в оборот.
— Вот именно, колхозную… — пытался нажать на совесть Забелин.
— Э-э, парень, ты, видно, еще не скоро поймешь. Все поля вокруг засадили и окучили мы с Леваком. Пахали день и ночь. Свои огороды обрабатывать было некогда. Вот тут-то все и перепуталось. Не поймешь теперь, где она, колхозная.
Клинцов напросился на силос. Он решил, что там будет легче, но просчитался. Разгребать по углам кузова колючую траву, летящую из жерла косилки, было настолько противно, а покосы были настолько огромны, что за три дня Клинцов исчесался до горячки набивавшимися в одежду колючками.
Разделение труда дало свои результаты, дела пошли на поправку. Зато весело теперь было только вечером, когда собирались потрепаться на крыльце клуба или шли на речку с гитарами.
Как-то Замыкин сказал Рудику:
— Пора провести комплексное собрание. И комсомольское, и профсоюзное заодно. По традиции первые собрания первокурсников проводятся как раз в период сельхозработ.
— Нет проблем, — пообещал Рудик и быстро разнес весть.
Вечером собрались в клубе. Приехали даже те из группы, кого отправили в соседнюю деревню. Куратор с трудом настроил согнанных вместе подопечных на серьезный лад.
— Вы уже долго находитесь вместе и наверняка присмотрелись друг к другу, — начал он вкрадчиво. — На посты нужно выдвинуть ответственных товарищей. От их активности в дальнейшем будет зависеть авторитет группы на факультете и в институте. Я предлагаю изменить обычный ход выборов. Не будем избирать голое бюро, которое потом как бы распределит обязанности промеж себя. Будем выбирать напрямую конкретно на должность. Чтобы кандидаты утверждались всей группой, а не группой товарищей. — Ему понравилось, что он неожиданно скаламбурил.
Несмотря на увещевания, выборы проходили по системе прессинга. Староста называл должность, кто-нибудь с места выкрикивал кандидатуру, а потом все наперебой начинали бросать на стол президиума положительные моменты из жизни пострадавшего. Если тот был не в силах выкрутиться из возносящего потока, его быстренько утверждали голосованием без всяких против и воздержавшихся.
— Учебный сектор, — объявлял Рудик.
— Пунктус! — негромко шутил Нинкин.
И дальше неслось как под гору:
— Пойдет!
— У него самые большие очки!
— Он лобастый!
И Пунктус, не успев ничего сообразить, услышал:
— Единогласно!
— Культмассовый сектор, — продолжал староста.
— Марина!
— Она культурная!
— Нет, она массовая!
— Хорошо поет!
— Крутится сразу с Кравцом и Гриншпоном!
— Они ей помогут!
— Сама справится!
— Единогласно!
— Профорг, — умело вел собрание Рудик.
— Фельдман! — не остался в долгу избранный в учебный сектор Пунктус.
— Он хозяйственный! — понеслись раскаты. — Регулярно ходит за молоком!
— Единогласно!
— Комсорг, — продолжил Рудик, и все затихли.
— Клинцов, — ляпнул Артамонов.
— Он смелый! — понеслось дальше.
— У него комсомольский значок на пиджаке!
— Он весь в силосе!
— И чешется всю дорогу!
— Он за народ горой!
— Трудяга!
— Десять перчаток протер!
Клинцов выслушал свой «мартиролог» с ухмылкой.
— Голосуем? — спросил староста.
— Я… это… — начал мяться Клинцов, — ну, раз уж выбрали…
— Вас никто не выбирал, пока только предложили, — сказал куратор. Самоотвод?
— Почему самоотвод, просто…
— Значит, голосуем.
Был против Клинцова и одновременно воздержался только Артамонов, сам предложивший кандидатуру.
С горем пополам вычленили всех, кого полагалось, — опорные точки и остальную шушеру.
В заключение куратор сказал:
— Наряду с другими должностями вы избрали комсомольского и профсоюзного вожаков. Вместе со старостой все это называется одним словом — треугольник. По аналогии — партком, местком, администрация. Прошу любить и жаловать. Через эту фигуру будут впредь решаться все ваши вопросы. Заявления на имя декана Шишкова или ректора Буглаева рассматриваются и подписываются прежде всего треугольником, каждой из вершин, а уж потом к великим.
Татьяна в течение собрания сидела в ожидании, что вот-вот выкрикнут и ее фамилию. Но даже в спортивный сектор ее никто не предложил. За здоровье группы 76-Т3 из двух кандидатур — Мукина и Бибилова — вынудили отвечать Мурата.
В плане ближайших комсомольских мероприятий силами треугольника решили предусмотреть концерт художественной самодеятельности для колхозников. Ответственной за его организацию и проведение назначили Марину.
Выйдя из клуба после собрания, все заметили «Жигули» у избы, где квартировали Клинцов и Усов. Клинцов, наплевав на группу, вприпрыжку побежал к машине, но оказалось, что гости приехали не к нему, а к Усову. Это были родители группового недоростка.
Предки набросились на сына, будто явились не посетить чадо, а выполнить за него все каторжные колхозные работы. Пока паренсы обнимали сынулю, тот изображал гримасу примерно такого содержания: какого черта вы сюда приперлись! когда вы наконец оставите меня в покое! я хочу прожить свою жизнь самостоятельно! вынимайте свои дурацкие пирожки с капустой и дуйте обратно! Даже со стороны было понятно, что на Усове, как на ребенке продвинутых родителей, природа отдыхала.
Родаки опустили переходную истерику сына и предложили устроить банкет по случаю дня его рождения, хотя до этой даты ждать надо было еще недели две.
— Просто потом мы не сможем приехать, — пояснили они свою спешку. — Так что давайте по возможности сегодня.
Треугольник пошел навстречу родителям Усова и решил, что столь внеплановое мероприятие следует провести там же, где и пробный пикник, на берегу реки.
За студенческим табором увязался Зимоня, неопределенного возраста мужичонка, у которого на постое пребывал Забелин. Зимоня никогда не выходил из состояния абстинентного синдрома, а Забелина он до сих пор не выгнал из хаты только потому, что Леша сделал ему пару любительских снимков, где тот пьет стакан польской водки с локтя и по совету Гриншпона до невозможности отведя в сторону мизинец и безымянный — в положение «пальцы для винца».
Накануне Зимоня намутил в каком-то болоте полкорзины порционных карасей и предложил к столу весь улов. Отказываться не было никакого смысла. Тем более что четверг и в городе всегда был рыбным днем.
На вечере присутствовал еще один местный житель — Татьянин ухажер. Зимоня в момент привлек этого толкового парубка к чистке и потрошению рыбы. Через минуту тот весь покрылся чешуей, и так до конца вечера в ней и оставался.
Жаренка удалась на славу. Она стала не дополнением к столу, как предполагалось, а гвоздевым событием сборища. Поглощая хрустящих рыбок, говорили и по поводу только что завершившихся выборов.
Выяснилось, что некоторые незаслуженно пропущенные товарищи по ряду показателей намного превосходят избранных счастливчиков. Например, Татьяна или Усов, тезоименитство для которого обернулось сущим бенефисом. С обрыва, на котором он, как периферический симптом, сидел с транзистором при первом сборе, виновник торжества перенесся в самый центр посиделок. Теперь через него велись все беседы. И если раньше к нему обращались, чтобы случайно не зашибить, то теперь с самым маленьким человеком в группе обходились как с равным, а некоторые слабохарактерные даже немного заискивали.
— А сам ты умеешь водить машину? — спрашивала Татьяна для тактики.
— И права есть? — интересовалась Марина.
— Давно? — любопытствовала Люда.
Усов запросто отвечал на все любительские вопросы.
Потом пели песни. Пели исключительно поголовно. Отец Усова подпевал, будучи «за рулем». В кругу молодежи он чувствовал себя социально значимым. Татьянин патрубок держал на себе весь бэк-вокал и в ритме галопа помогал тянуть припевы в самых трудных местах. Он смотрел прямо в раскрытый рот Татьяны и на полном серьезе произносил слова, которые зачастую совпадали с текстом песни.
Уже была ночь, когда проводили родителей Усова. Потом отправились провожать его самого. Он наотрез отказался спать и смело повел девушек на другой конец деревни. Вслед за ними по всем инстанциям двигался пьяный Зимоня с мешком гремящих сковородок.
Под утро опять приключилась неожиданность. От колючек, что ли, или еще от чего Клинцов подхватился, чуть забрезжил рассвет, и увидел спящего Усова в странного цвета пятнах. Лицо и постель вчерашнего именинника были перемазаны чем-то бурым и подозрительным. Клинцов испугался несчастья и бросился будить куратора Замыкина, жившего по соседству.
— Кажется, он уже того, — испуганно пробормотал Клинцов.
— Чего «того»? — не понял спросонья куратор.
Сбив с ног сонную хозяйку, спасатели устремились к Усову, который, невинно улыбаясь, посапывал себе под мышку. Клинцов поднял такой шум, что дыхания Усова не было слышно. Никакого опыта в оказании первой помощи Замыкин не имел, поэтому воспользовался простым способом — начал беспорядочно хлестать Усова по щекам. Имениннику в этот момент снились родители, по очереди его целующие. Вдруг мать или отец, а может и еще кто-нибудь — во сне после пьянки кто только ни привидится, — начал отвешивать ему пощечину за пощечиной. Усов рефлекторно потянул руки к лицу и проснулся. Клинцова с куратором Замыкиным он принял за родителей и, глядя расползавшимися по лбу глазами, пробормотал:
— За что? Бьете за что?
Замыкин вытер рот рукой и ощутил вкус шоколада. Догадка заставила его рассмеяться. Пугая хозяйку разгорающимся хохотом, он вышел на улицу и никак не мог успокоиться. Он представлял, как Усов тщился съесть перед сном шоколадку, в то время как вчерашний спирт, заправленный отцовским черносливом, вырывал и вырывал изо рта желанную сладость.
По силе интриговки история с шоколадом превзошла шуточку бабки с Гриншпоном и вывела Усова на первое место по актуальности. Клинцова эта история задвинула еще дальше в угол.
Сентябрь священнодействовал, дожигая себя в собственном соку. Желтизна еще не стала душераздирающей, но в ней уже чувствовалась будущая мощь. Дни стояли как на поверке, ночи — как на выданье. Бабье лето погружало всех в мякину катарсиса. О какой работе могла вестись речь, когда вокруг творилось такое?
Приступили к сценарию концерта. Энтузиазм был настолько высок, что концерт рисковал стать перлом самодеятельного искусства. Намечалось представить на суд колхозников смешанное хоровое пение, танцы, акробатические этюды и интермедии. По решению треугольника задействованными на сцене хотелось бы видеть всех без исключения, а то некоторые несознательные обнаглели и мылились прощемиться в зрители.
Поначалу концерт репетировали в клубе, а потом бабке вздумалось скоропостижно ехать к дочери. Куда-то далеко. Куда именно, бабка так и не смогла толком объяснить, а карты под рукой не оказалось. Первое, что пришло ей в голову в этой связи, — выдворить квартирантов.
— Ну все, — сказала она, — пожили, и хватит! Я дом на вас оставить не могу — ненадежные вы! Пойду доложу председателю. Собирайте свои манатки и дуйте к другим!
Парни замялись. Переселяться из уже обжитого местечка так не хотелось. К счастью, бабка вспомнила про свой домашний скот и неожиданно даже для себя самой пошла на попятную:
— Ладно, так и быть. Ребята вы неплохие. Только хату не спалите своими цигарками, — она посмотрела на Гриншпона, — да девок много не водите! — посмотрела она на Рудика. — А чтоб свиней не отравили, я укажу, чем кормить. — И, словно своих приближенных, она позвала за собой Нинкина и Пунктуса.
Выйдя во двор, старуха приступила к выдаче интрукций. Подводя Пунктуса и Нинкина к мешкам и кадкам, в которых хранилась еда для свиней, бабка долго раскрывала технологию их кормления, красной нитью по которой сквозила мысль, что хряков можно накормить и так, то есть почти ничего не трогая из запасов.
— Немного возьмете отсюда, — указывала бабка на террикон зерна в углу сарая, — но только немного. Если пересыплете лишнего — вообще жрать не станут, я их норов знаю. Потом добавьте вот из этой емкости, но не больше двух плошек, а поверх всего — горсть комбикорма. Да почаще выгоняйте их на улицу, пусть порыщут, все мяснее будут! — Она обставила свое последнее напутствие видом на урожай естественных трав. — Нынче такие нюньки уродились! Слоистые! Молодые побеги — прямо как у бамбука! По всем канавам стоят! — сообщила она и призналась, что беспокоится, как бы по этой причине в Меловом не завелись обезьяны — из всех телепередач, которые доходили до деревни, она предпочитала «В мире животных».
Левый с Борзым за меру польской водки отвезли бабку на центральную усадьбу к автобусу. Отвезли на комбайне, поскольку другой техники под рукой не оказалось. Шины у комбайна были все обвешаны цепями для пущей проходимости. И еще — в комбайне не имелось кузова. Так что бабку пришлось поместить в бункере для соломы.
Репетиции концерта быстренько перенеслись в бабкину избу. Как в мультике «Шарик в гостях у Барбоса», здесь разрешалось все. Лежать, говорить и есть можно было где угодно и сколько угодно. Девочкам понравились семечки от тыкв. Уходя домой, они каждый вечер прихватывали по тыкве.
Бабкину избу стали называть Ленкомнатой, в просторечии — блат-хатой.
За время отсутствия старухи больше всех сдружились Нинкин и Пунктус. Они, ухаживая за домашними животными, просто не вылезали с поскотины. Нинкину прикрепили двенадцать свиноматок, перепрыгнуть каждую из которых можно было только с шестом, а Пунктусу достался один делопроизводитель и десять молодых поросей. Для знакомства друзья решили попробовать покататься на свиньях, но не тут-то вышло. Голодные звери во главе с вожаком даже под палкой не шли в упряжку. Тогда скотники пошли на сближение с нимим путем откорма. Свиней они закормили до того, что те перестали посещать самые свежие помойки. Отвалившись от корыта, всегда полного, свиньи падали, загораживая доступ в курятник, и сутками не двигались с места.
Гриншпон постоянно орал на свиную обслугу — из-за разлегшихся в проходе разожравшихся домашних хищников он не всегда мог пролезть в сарай, чтобы добраться до своих любимых яиц. К слову сказать, яйца бабкиными несушками поставлялись в изобилии и потому в отсутствие хозяйки стали любимым лакомством Миши. Он без конца делал из них гоголь-моголь и сильно вымазывался, потребляя.
Возвратилась бабка. Она зарделась от восторга, увидев свиней пополневшими. Потом, пробравшись через дородных хрюшек внутрь сарая, бабка едва не упала в обморок — Пунктус и Нинкин за пару недель стравили весь зимний запас корма. Такая незадача!
И если бы не перекрытая постояльцами крыша, разделанные дрова и убранный огород, бабка так и не вышла бы из шокового состояния.
За три дня до концерта Забелин и Люда, как члены редколлегии, сотворили афишу. Она простиралась на всю простыню, одолженную у Зимони. Полотно несло много скрытой информации и смысла. Колхозники подходили посмотреть, ничего не понимали и специально возвращались домой за очками.
Концерт, как гласила афиша, должен был состояться за день до отъезда студентов домой.
И вот этот день настал.
В клубе собрались все колхи — именно так, уважительно и ласково, на излете своего пребывания в Меловом студенты величали местных колхозников.
Загорелая Маша сидела в первом ряду. Левый и Борзой устроились на последнем. Бабка сидела в партере бок о бок с Марфой. Они немножко застили деверю. Патрубок Татьяны стоял на дверях с явным намерением провести учет зрительских симпатий. Зимоня висел на подоконнике. Остальные колхи жались где придется.
Как и все серьезные представления, концерт начался с выступления хора, который исполнил песню:
Вот получим диплом — махнем в деревню,
Соберем чудаков и вспашем землю.
Мы будем сеять рожь, овес, ломая вуги,
И прославим колхоз, гоп-дуп-дуба,
По всей округе!
Зрители песню приняли. Зимоне особенно понравилось место, где дед тянул коктейль и самогонку через соломку. Он одобрительно мотнул головой.
— Во дают! — слышалось из зала.
— Мастера!
Потом Татьяна увлекла в хоровод подруг и водила, пока зал не захлопал в ладоши.
Усов, Артамонов и куратор Замыкин играли гусей, за которыми с карманным фонариком по сцене в полной игровой темноте струились Нинкин и Пунктус. Бабкин деверь икнул в этом месте миниатюры. Его посетила свежая мысль, восходившая к тому, что ни лисы, ни волки к пропавшей птице не причастны. Не смея посягнуть на искусство, он молча перенес озарение, но перебазарить с бабкой насчет гусей сразу после концерта был очень намерен.
А бабка и без того сидела сама не своя. Искусно сыгранная кража капусты как серпом резанула ее память.
Потом «умирал» Усов. Артамонов играл Клинцова, который уже два дня как уехал, сославшись на якобы заболевших родителей. То ли колючки сделали свое дело, то ли на репетициях он был поражен игрой Артамонова в роли себя, но, как бы то ни было, Клинцов оставил группу в самый переломный момент пребывания в Меловом. Уехал домой по справке, полученной в медпункте.
Колхи еще аплодировали актерам, а на эстраду уже вышли Гриншпон и Кравец. Их иностранные песни после родной для зрителя темы прошли как антракт. Никто ничего не понял. А за кулисами уже изготовился Мурат. Марина всучила ему для публичного прочтения юмореску из «Крестьянки» за семидесятый год. Смеялись больше над акцентом.
Акробатические номера наверняка были бы недооценены селянами, если бы Рудик, Забелин и Усов не уронили Татьяну, лезшую им на головы. Зал счел этот трюк за постановочный и разразился восторгом.
После концерта устроили танцы.
Никому не хотелось расставаться. Все местные жители привыкли к студентам, встречаясь на ферме, у ключей, в магазине. А тут на тебе — завтра уезжают.
Всю ночь студенты вперемешку с колхами кругами бродили по деревне, прощаясь с каждой улицей и переулком. Побывали и на речном обрыве, с которого началась дружба. Похлопали по плечам стога, восстановленные после разгула Татьяны с парубком.
Утром, провожая студентов, Левый с Борзым сообщили, что вчера артистов кое-кто собирался побить на дорожку, но передумали. Почему передумали, они не признались.
Бортовой «ЗиЛ» зафырчал, увозя подружившихся и возмужавших первокурсников на автовокзал. Бабка краем платка утирала слезы.
— Добрый душа, — вздохнул Мурат.
— Хотя достаточно вредный, — уточнил Гриншпон.
Из железного без сидений кузова машины смотрели на уплывающую деревню. Забелин, как обычно, — через объектив. Рудику показалось, что за околицу к березам вышла загорелая Маша. Забелин ничего такого через свои линзы не заметил.
Зимоня снял с клуба простыню-афишу и бережно уложил в сундук.
В центральной усадьбе выяснилось, что отару баранов, за исключением трех-четырех самых упертых, первокурсники все же отработали.
А через день на Меловое сошли дожди.
Староста Рудик вручил Зое Яковлевне Карповой полученный по ленд-лизу в деканате классный журнал, и англичанка приступила к знакомству с группой через перевод текста.
— Не подумайте, что вам то и дело будут менять преподавателей, сказала Зоя Яковлевна, — просто в сентябре я летала в Лондон на повышение квалификации, и здесь меня подменяли коллеги. Но не будем отвлекаться. Пожалуйста, Алешина.
Наташа, сгорбившись, продолжила нести тяготы первой по списку.
— Из вас, пожалуй, и получился бы посол в Зимбабве, но такой прононс не вписывается даже в йоркширский диалект. Садитесь! — заключила Карпова.
— Н-да, с английским у нас будет поставлено неплохо, — успел шепнуть Артамонов друзьям, готовясь к высадке.
— А вам я сразу посоветую пойти на факультативные занятия, — заключила Зоя Яковлевна, выслушав его. — Или в куржок «дессидентов», как его называют.
— Хорошо, — согласился Артамонов.
— Бибилов! — Карпова подняла Мурата и стала дотошно всматриваться в него. — Вы случайно не из Тбилиси?
— Тыбилыс, канэшна Тыбилыс! — обрадованно засуетился Мурат, хотя был из Гори. Он уже почти предвкушал поблажку.
— А девичья фамилия вашей мамы случайно не Шилина? — спросила ни с того ни с сего Карпова.
— Шылын, канэшна Шылын! — обрадованно залепетал Мурат, хотя фамилия его матери была Бибилова.
— Ну, точно, вы похожи на нее как две капли воды, — осмотрела Зоя Яковлевна Мурата. — Несмотря на всю эту вашу черноту. Мы с ней вместе учились в пединституте. Поначалу переписывались, а потом жизнь заела, и мы с ней все письменные дела побросали. Да, время летит! Кажется, она совсем недавно уехала в Грузию с этим, как его, таскался все за ней?..
— Мой атэц? — спросил Мурат.
— Не знаю, может, и отец, — рассеянно сказала Карпова. — Ну что ж, раз такое дело, заходи в гости, расскажешь, как живете. — Она даже и не заметила, как перешла на «ты». — Остановился, наверное, у бабушки?
— Нэт, пасэлылса в общэжытыи, чтобы имэт друзья, — сказал Мурат.
— Ну хорошо, переводи следующий отрывок, — подтолкнула она его к пропасти. — Посмотрим, насколько английский у тебя отличается от русского.
Отвечал Мурат безобразно, с трудом сдерживая желание перейти на грузинский. Карпова почти не слышала его. Она вспоминала молодость, теребя угол цветастой шали.
— Клинцов! — продолжила Зоя Яковлевна. — На кафедре турбин, случайно, не ваш отец?
— Мой, — ответил Клинцов. Его отец действительно был кандидатом технических наук, поэтому сынишка постоянно от всего отлынивал.
Клинцов перевел текст быстро и правильно, после чего начал оглядываться, ища признания в глазах одногруппников, но его спецшкольная выучка никого не интересовала.
— Кравец! — продолжала Карпова. — Случайно, не ваш братец Эдуард занимается ерундой на четвертом курсе промфакультета?
— Мой, но не случайно, а вполне законно, — сказал Кравец.
— Мне кажется, все-таки случайно. — Зоя Яковлевна сменила мину. — Если вы пойдете в него, то я не знаю… Он остался мне должен тысяч сто, не меньше. И до сих пор не сдал экзамен за курс.
Все посчитали англичанку нездоровой и сочувственно посмотрели на нее. Один Нинкин не удостоил Карпову взглядом — он дремал, прислонив голову к подоконнику. Пунктус растолкал друга, только когда Зоя Яковлевна объяснила, что такое «тысяча знаков». Оказалось, в них измеряется объем текста, который необходимо перевести внеаудиторно в течение семестра. Но он все равно не успел сосредоточиться, и Карпова временно продвинулась чуть вперед.
— Матвеев! — вызвала Зоя Яковлевна следующего знатока.
— Я, ну, это… — понес ахинею Мат. — В смысле, ну…
Карпова махнула рукой.
— Нинкин, — вернулась она назад по журналу.
Нинкин старался, это было заметно, но подытожила Карпова, внимательно выслушав его, совсем не в ту сторону.
— Вы, похоже, только что от сохи, — сказала она.
— Вы где-то правы, — согласился Нинкин, потирая глаза, — если ею считать нашего школьного учителя.
— Ценю вашу изворотливость. — сказала Карпова. — Однако это нисколько не увеличивает ваших шансов выучить язык. Петрунев!
На этот призыв англичанки никто не откликнулся. Если двое из группы Ховриков и Яшенин не явились всего только в колхоз, то Петрунев — а об этом следует упомянуть прямо сейчас, забегая вперед, — ухитрился за пять лет вообще не появиться в группе. Эта загадочная личность ограничилась успешной сдачей вступительных экзаменов, а затем куда-то исчезла. Но, вопреки историческому материализму, она ощутимо присутствовала в 76-Т3 на протяжении всей учебы. Фамилия Петрунев шла в списке под номером двадцать. С завидной аккуратностью и упорством несведущие секретари переносили ее из года в год из журнала в журнал, каждый раз забывая вычеркнуть. Эта висящая в воздухе фамилия рождала много казусов при проверках посещаемости, а в конце пятого курса на нее по ошибке был выписан красный диплом всесоюзного образца.
И посейчас эти левые корки хранятся в институтском мемориальном зале.
Перед звонком Татьяна обозвала Зою Яковлевну Зоей Карповной. Не заметив оговорки, Татьяна переводила слово за словом, ломая язык об углы транскрипций. Над собой в познании языка Татьяне надо было еще работать и работать.
На физкультуру поток собрался в наконец-то отремонтированном спортзале.
Началась запись в спортивные секции.
Рудик выбрал самый хитрый вид спорта — радио. Клинцов, по школьной инерции, — большой теннис. Напарника ему не нашось, и он пошел обстукивать стенку в одиночестве. Долго бил мячом в мишень, оглядываясь, чтобы понять, как на это смотрят остальные.
Мурата освободили от занятий физкультурой, потому что он поступил в городской фехтовальный клуб. Реша с Матом и Фельдманом записались на бокс, где они все вместе обнаружили уже переодевшегося Артамонова. Соколов в армии изучал спортивное ориентирование на местности и решил продолжить занятия этим видом спорта.
Татьяна долго металась, не зная, какую секцию усилить собою. Заметив, что высокий Мукин пошел на классическую борьбу, тут же сгасла и уже почти безвольно подалась на художественную гимнастику.
Всех остальных, как абсолютно безыдейных, зачислили в секцию общефизической подготовки.
Последняя в этот день пара занятий сорвалась. Знойко не явился по не известным до сих пор причинам. Поэтому вместо математики придумали всей группой пойти в кино. Заслали Татьяну брать билеты, накупили жареных с солью семечек и отправились в «Победу».
Начался фильм. Артамонов, привыкнув к темноте, взглянул на руки друзей. Соколов сплел свои пальцы с пальцами Люды. Марина доверила ладошку Кравцу. «Все-таки Кравцу, а не Гриншпону», — подумал Артамонов. Он постоянно следил за развитием отношений в этой троице и болел за Мишу Гриншпона, как за своего сожителя. Кравец нравился ему меньше. Артамонов посочувствовал Гриншпону, руки которого сиротливо мяли друг друга, не зная, куда себя деть.
Татьяна наводила мосты на левом фланге. Она усмотрела впереди себя довольно рослого молодого человека и, попросив его убрать голову немного в сторону, а то не видно, завязала разговор. До рук дело у них не дошло, поэтому Татьяна скрестила их и оперлась на спину сидевшего впереди зрителя.
На руках Пунктуса покоился Нинкин. Остальные вполголоса комментировали фильм.
— В пятый раз смотрю этот фильм, но сегодня актеры играют как никогда! — сказала Марина.
— В индийских картинах даже шпионов ловят при помощи песен! — добавил Рудик.
— И что за манера — непременно в двух сериях?! — произнес торопыга Артамонов.
— На Востоке никогда не страдали лаконизмом! — высказался Реша.
— Я буду говорить об этом на третьем конгрессе Коминтерна! — подвел итог Артамонов.
Вечером после фильма в 535-ю комнату ворвался Кравец и набросился на Гриншпона.
— Что ты тут рассиживаешься! — засуетил он его. — Сейчас в актовом зале руководитель Бирюков начнет отбор в институтский вокально-инструментальный ансамбль!
— А где Марина? — спросил Миша.
— Она придет прямо туда! — запыханно проговорил Кравец.
— Ну, ни пуха! — пожелали музыкантам сожители набитыми макаронами ртами.
— Искусство нада многа жертв, — резонно заметил Мурат, жуя передержанное на огне блюдо из далеко не стройных макаронин вперемешку с тушенкой.
— Поберлять оставьте, — попросил Гриншпон. — Мы мигом.
— Не волнуйся, — пообещал Реша.
Но Гриншпону оказалось ни к чему слипшееся в комок мучное месиво по-флотски. Он вернулся радостный, словно сытый.
— Ну как? — спросили его с порога, придвигая к нему макароны.
— Приняли! Всех! — выпалил Миша. — И меня, и Кравца, и Марину! Больше никого не взяли, только нас троих!
— Вы, наверное, только втроем и пришли на этот ваш конкурс, предположил Реша.
— Ну да! — возмутился Миша. — Желающих было море!
— И как вы будете называться? — спросил Рудик.
— Мы уже называемся, — сказал Гриншпон. — Вокально-инструментальный ансамбль «Сладкие спазмы». Звучит? По-моему, красиво.
— Ничего, только от одного названия пальцы сами складываются в козу, сказал Артамонов. — Надеюсь, мы по блату будем ходить на ваши «Спазмы»?
— Конечно! — чуть не обиделся Миша. — Завтра мы начинаем готовиться к осеннему балу. Думаю, к ноябрьским праздникам сыграемся.
— Ну какой бал в грязь?! — поторопил организаторов Реша. — Нужно устраивать его сейчас, пока осень на осень похожа!
— Не суетись, успеешь ты себе даму выудить, — успокоил его Гриншпон. Поучись у Чемерис!
И совершенно невесомая на помине в комнату без стука вошла Татьяна.
— Да, да, я в курсе, поздравляю! — обратилась она к Гриншпону и, словно чем-то неудовлетворенная, уселась на стул задом наперед посреди комнаты. Опершись сложенными перед собой руками на спинку, Татьяна ни с того ни с сего начала вспоминать Меловое, рассказывая Реше, проработавшему в соседней деревне, совершенно небывалое.
Реша в «отместку» был вынужден поведать, как Мат заснул в хлеву в таком же, что и Усов, агрегатном состоянии и его, начисто вылизанного коровами, отыскали только к утру.
Насочиняв еще с три короба, Татьяна придавила Решу к земле. Тогда он был вынужден призвать в свидетели и на помощь всю 540-ю комнату, в которой жили Фельдман, Мат и Мукин. При виде Мукина у Татьяны пошла кругом голова. Уже одно то, что он поступал в десантное училище, пусть и неудачно, повергало ее в трепет.
Ребята только что пришли из пивбара, и разговор мог бы получиться бесконечным, но вернулся Рудик со своей радиосекции и все расставил по местам.
— Все девушки мои! — заявил он, размахивая пропуском в женское общежитие. — Оказывается, наша институтская радиостанция у них на крыше, указал он пальцем на Татьяну.
— А вот Таня ходит к нам в общежитие без всяких пропусков, — сказал Гриншпон.
Рудик хотел отпустить в его сторону какую-нибудь шутку, но Реша удержал его:
— Ты с Мишей теперь не особенно… вольничай, он теперь в ансамблях!
Стали от безделья месить музыкальную тему, обвинили Гриншпона в пустяковости затеи с этим его ансамблем — мол, играл бы нам тут в комнате на своей гитаре, и достаточно! Потом вернулись к сельхозработам, еще раз прошлись по индийским фильмам и не заметили, как в комнату вошла Карпова.
— Так вот ты где, оказывается, устроился! — подступила она к засыпающему Мурату. — А я дежурю сегодня по общежитию и дай, думаю, по этажам пройдусь, посмотрю, как вы тут. Вообще комната у вас чистая.
Мурат, соглашаясь с замечаниями, кивал головой и оттого, что засыпал, попадал лбом немножко в стену.
И тут Карпова неожиданно для себя обнаружила Татьяну.
— А по какой причине здесь девушки? — вскинула она крашеные брови и стала молча оглядывать присутствующих, как бы ища, кому конкретно адресовать вопрос. — Пребывание гостей, тем более из женского общежития, насколько мне известно, ограничивается комендантским часом. Но ведь уже двенадцать! Сколько дежурю, но с такой безнравственностью сталкиваюсь впервые, завершила она свое выступление.
— Да я, понимаете… — начала оправдываться Татьяна, пытаясь высказать мысль, что не только в данный момент, но и за всю свою жизнь она ничего аморального никогда при всех не совершала… Ей стало ужасно стыдно перед Мукиным.
— Парням я прощаю, — сказала вездесущая англичанка, — а вот вас, девушка, я возьму на заметку. До свидания!
— Ну все, мальчики, теперь и на иностранном мне удачи не видать, вздохнула Татьяна.
К первому студенческому балу готовились тщательно, как ко второму пришествию.
Товарищи с повышенной проходимостью нарочно для мероприятия умудрились смотаться на барахолку в Малоярославец за крайне серьезными тряпками. Другие осаждали ателье, но большей частью устремлялись на явочные точки к местным фарцовщикам — обрести правильные трузера. Их можно было добыть исключительно там. Если покупку планировалось произвести на улице, брали с собой понятых, потому что после удачной примерки тебе могли вложить в пакет на дорожку не все штаны целиком, а только одну штанину от них. Ты радостный приходил домой, накидывался на обнову со свежей прытью, а обнова оказывалась располовиненной. Бывало и такое, поэтому на дело шли под двойным или тройным прикрытием.
Грамотно упакованный студент превращался в человека окончательно и бесповоротно, как победа социализма на отдельно взятой земле. Наличие у особи фирменных штанов возводило ее в особый ранг. Негласной общетусовочной комиссией, хоть и с оговоркой, но принимался к сведению и пошитый на дому джинсовый самопал с левыми лейблами и непараллельными швами, лишь бы зиппер на калитке не расходился с линией партии, чтобы он был грамотно вшит и не торчал попусту далеко вперед. У самых навороченных из поколения кроме джинсовой куртки и штанов должны были иметься еще и крассы или, на крайняк, сапоги из джинсовой ткани — это было верхом превосходства над собой и попутно над допотопной обувной системой, подошвы которой делались из «микропоры» и «манки». А если кому-то счастливилось отхватить зимний вариант джинсового комбинезона, с серьезной, белого пуха, синтетической подкладкой, воротником и обшлагами, тогда владелец, натянув под все эти фашинные прелести «лапшу» или «водолазку», получал негласное право проходить вне условий на любые платные тусовки, включая закрытые просмотры затертого порно.
Несмотря на повальную целеустремленность не туда, эстеты гонялись исключительно за пиковыми проявлениями моды. Мурату удалось прикупить джинсы «Блю доллар», на коленях и заднице которых от долгой носки и частой беспричинной стирки проявлялись голубые забугорные дензнаки. Нинель частенько вставала на колени, чтобы доподлинно усмотреть их на материи, а усмотрев, поглаживала.
Вскоре всю эту моногамную ересь начали сметать «варёнки» разной степени вываренности. По этажам стали распевать песенку с таким финалом: «И терзали черти в моих варёнках хеппи энд!» Из этого жанра наиболее ходовыми считались круто проваренные джины и комбинезончики неотразимой мраморной расцветки.
Бирюк со старших курсов принес слух, что как-то поздним вечером Рязанова вместе с подругой вовращалась домой и наткнулись на очередь из совершенно голых людей. Очередь выскобленным поросячьим хвостом тянулась от промтоварного магазина до проходной машиностроительного завода. В магазины ОРСа, по-видимому, выбросили что-то чешское или болгарское. Голые люди все подходили и подходили, прописывали себе на руку свой порядковый номер и вставали в очередь, чтобы простоять ночь, а утром, когда магазин откроется, отовариться. Очередь нешуточно волновалось, видно товар и впрямь обещал быть дефицитным.
По уверению Рязановой, в очереди было немало студентов. Милиционеры дежурили рядом и переговаривались по рации:
— Первый, первый, я — второй!
— Какой еще первый! — возмутилась тетка из очереди и замахнулась на него сумкой. — Я тут первая! Я с обеда стою!
В вечерней мгле знаки различия не имели никакой юридической силы. Милиционеры отступили к ограждению.
— Посмотри, — удивилась Рязанова, указывая на людей в очереди. — Они же все голые!
— Да иди ты! — не поверила подруга.
— Вот те крест! Ты присмотрись повнимательнее. Видишь — тут полно наших! За шмотками приперлись. Вон, смотри, в самом хвосте. С параллельного курса!
Подруга присмотрелась, но никаких голых людей в темноте не увидела. Хотя, действительно, некоторые силуэты показались ей знакомыми. А Рязанова продолжала рассуждать:
— Прикинь, людей никто не затаскивал в эту очередь. Они пришли сюда сами, добровольно. Но ведь, пойми, в очередь такой длины можно встать, только будучи исключительно голым! Если у тебя нет совершенно никакой одежды! Только тогда, правда ведь, можно отважиться записаться тысяча сто сорок четвертым, чтобы заполучить какой-нибудь джемпер или куртон.
В данном случае значения не имело, было так на самом деле или нет. Самое главное, что Рязановой это пришло в голову. Ведь бред человеческий и все видения всегда имеют под собой реальную жизненную основу. И раз это померещилось Ирине, значит, так оно и было. Такой была атмосфера, которой все вокруг дышали. И резюме, к которому пришел возбужденный мозг, получилось соответствующим: в такую длинную очередь можно встать, только будучи абсолютно голым, только если у тебя нет совсем никакой одежды!
Личности, которым не светило никаких обнов, чистили и совершенствовали свой мезозой — старые, видавшие виды, но надежные одеяния.
В частности, Фельдман, чтобы дешево и сердито получить эффект «варёнок», решил сработать под фирму и прокипятить свою заношенную джинсовую пару — брюки и безрукавку — сначала в синьке, а потом, скрученную и обвязанную шпагатом, в отбеливателе.
— А то куртец со штанами не бьется, — пояснил он мотив своей радикальной затеи. — Вещи разномастные, у разных мастеров заказывал. А потом нашью разных мулек, и будет нормалёк.
Будучи сдвинутым на варенках, Фельдман отдавал себе отчет в том, что молочно-белых варенок ему не получить. А что касается варенок с эффектом поношенности, то он знал, что для их производства в домашних условиях наряду с синькой и отбеливателем рекомедуется использовать хлорку, йод, корицу, соль, томатный сок, зеленку. А спирт, гвоздику и динамит добавляют по вкусу.
Он запасся вышеперечисленными реагентами и, дабы не смешивать запахи, раздобыл две огромные столовские цинковые выварки с инвентарными пометками № 13 и № 666. Он выскреб их своим газовым ключом, затем выстоял очередь к электрической плите на кухне и для ускорения процесса установил регуляторы конфорок на максимум.
Тем временем в 540-й комнате проходил шахматный поединок между Артамоновым и Мукиным. Фельдман усердно подсказывал Мукину не самые лучшие ходы и изредка отлучался на кухню в конец коридора присмотреть за варевом. В миттельшпиле Фельдман настолько увлекся суфлированием, что напрочь забыл про свою большую варку. Вскоре коридор заполнился чадом. Видимость на дорогах снизилась до полуметра. По воздействию на слизистую оболочку чад превосходил сероводород. Понесло тухлым желтком. Казалось, что неподалеку взболтали дно Черного моря.
Обитатели общежития стали высовывать из комнат носы по самые яйца — не пожар ли?
Фельдман учуял дым, вскочил и опрометью бросился на кухню. Но было уже поздно — штаны сгорели дотла. Озадаченный, он снял с плиты не успевшую как надо провариться и узорно обесцветиться безрукавку. Лучше пойти на бал в недоваренной, чем вообще не пойти, решил он и на ощупь вернулся в комнату.
Когда дым рассеялся, в 540-ю комнату повалили посетители, чтобы лично осмотреть выварку с черным пятном на дне.
— Наверное, с колхоза не стирал, — втянув носом воздух, предположил Артамонов.
— Тебе, Фельдман, надо ноги ампутировать по самое некуда, чтобы не потели в паху, — посоветовал Реша. — И смени, пожалуйста, походку, а то трусы жуешь.
— А я тебя за друга считал, — попенял Мукин.
— Его, мля, надо, так сказать, одним словом, на хутор куда-нибудь, сказал, как заглотил медицинскую кишку, Мат.
— Такой топлый штаны был, — словно о пропаже ягненка заговорил Мурат, ударяя себя ладонями по бедрам.
— Нужно устраивать панихиду, — решительно предложил Рудик.
— Не на что, — удрученно ответил Фельдман.
Рудик взял обгоревшую выварку № 13 и прошелся с ней по кругу. По тому, что средств собралось выше крыши, можно было заключить, что Фельдман на кухне выступил неплохо.
— Ну и? — попросил подытожить Рудик.
Быстренько подсчитали монеты, бумажки, а также ценные и съестные вещи, упавшие в выварку.
— Сорок три рубля — как с куста, — доложила счетная палата во главе с Нинкиным. — На посиделки третьей категории без использования контрацептивов вполне хватает.
Мат сгреб пожертвования в скатерть и полетел в «Науку» за семьдесят вторым портвейном и кагором. Данные напитки измерялись сетками. Когда обсуждался масштаб посиделок, обычно говорили:
— Две сетки, думается, будет как раз.
— Да нет, лучше сброситься еще и взять три. Чтоб потом не бегать.
— Ну хорошо, берем три. Тогда надо сразу запастись пивом.
К «общаге» моментально присоединились люди с воли — Соколов, Кочегаров, Усов, Клинцов и Марина с Людой. Каждый из них случайно оказался неподалеку от пожара. Они дружно вызвались пособить фельдмановскому горю. Повод был более чем мотивированным — в преддверии бала без всякого риска и почти на халяву можно было обкатать различные возможности: одеваться, выглядеть, вызывать интерес, нравиться, острить, быть лидером, симпатизировать, а также принять на душу пробный объем церковного.
Скоро разогретой компании содействия фельдмановскому горю уже требовался магнитофон для танцев. В его поисках Артамонов с Матом забрели в жилищный сектор парней с промышленного факультета. В открытой настежь комнате они обнаружили «Юпитер-210» — четырехдорожечный башенного исполнения маг-катушечник, который спокойно доигрывал популярный сингл «Дом восходящего солнца».
— Ну что, берем? — спросил для приличия Артамонов у Мата.
— И что, мля, ждать, так сказать, никого не будем?
— Завтра объяснимся, — придумал Артамонов. — Скажем, что девочки, мол, были теплыми, ну, и чтоб не упустить случая…
— Еп-тать, — промямлил Мат.
В этот момент, в момент сговора, вошел хозяин техники.
— Мы, мля, вот тут это… — попытался оправдаться Мат.
— Поставьте маг на место! — ожесточился «промышленник» в очках.
— Видишь ли, у нас вечеринка… — попытался объяснить ситуацию Артамонов.
— Вы хотели украсть! — стоял на своем промышленник.
— А вот этого не надо! — предупредил Артамонов. — Мы хотели спросить… но никого не было. А нам некогда…
— Я подниму своих, если не поставите на место!
— Ты ведь нас не знаешь? — сказал Артамонов в последней надежде. — Мы с соседнего этажа — «энергетики».
— Я сказал: нет! — стал мертво на своем обладатель магнитофона.
— Так, значит, ты в любом случае не дал бы? — спросил Артамонов.
— Может быть, не знаю.
— Так дал бы или нет? — потребовал окончательного ответа Артамонов.
— Нет! — поставил точку владелец катушечника и стал вырывать аппарат из рук Артамонова. — Он стоит пять стипендий.
— Тогда заполучи скандал! — выкрикнул Артамонов и протаранил лбом подбородок хозяина. Потерпевший распластался по стене и с рассеченными губами сполз на кровать. В горячке Артамонов не заметил, что раскроил пополам и свой роговой отсек.
— Зря ты, мля, — сказал Мат.
— Жмот он! — выкрикнул Артамонов.
— Бросаем все, еп-тать, — сказал Мат, — и уходим!
Через полчаса ребята с этажа промышленного факультета стали заполнять коридор «энергетиков». Кто-то вбежал на пятый этаж и крикнул:
— Они пришли!
О ком шла речь, все поняли сразу. «Промышленники» в институте держались кучно и славились крутостью характеров. У них даже учебная программа была другой — изысканных наук типа «динамики и прочности машин» там не проходили.
Неминуемо назревало то, что называется стенкой на стенку. Мстители захватывали поудобнее замотанные в вафельные полотенца тяжелые предметы. Владелец магнитофона, весь в крови, был выдвинут вперед как причина тотального прихода на чужой этаж. «Энергетики» выползали из комнат и выстраивались вдоль плинтусов. Стороны было уже не развести даже с помощью дипломатического корпуса — проблема лежала слишком на поверхности. Не отомстить означало признать за «энергетиками» все общежитие.
Стороны начали сходиться плотнее. Закоперщики примерялись друг к другу и вычисляли, сколько времени продлится схватка. Все высматривали друг в друге слабые места — куда бить сразу и как — добивать. На левом фланге началась легкая потасовка. По цепной реакции мандраж пронесся из одного конца коридора в другой. Еще мгновение — и стороны сошлись окончательно. Они задергались по всей длине, как две сцепившиеся конечностями сороконожки. Началась тупая махаловка, все начали месить и мочить кого, куда и чем попало. Затрещали двери, зазвенели битые плафоны. Махаловка плавно перешла в гасиловку. В коридоре погас свет. Удары наносились молча и вслепую, изредка раздавались вскрики и охи.
В разгар схватки с первого этажа поступило экстренное сообщение:
— Полундра! На вахте милиция!
Служители порядка прибыли более чем кстати — факультеты «метелили» друг друга до умопомрачения и не могли остановиться. К моменту прибытия милиции драка охватывала уже несколько этажей.
От возгласа «полундра!» созревший чирей драки лопнул и стал вытекать наружу. Бойцы, продолжая месить и метелить друг друга, рванули кто куда кто на пожарную лестницу, в туалеты и умывальники, кто на кухню и по ближайшим комнатам.
Милицейскому наряду удалось скрутить и препроводить в участок горстку зазевавшихся зрителей, никакого отношения к драке не имевших. Им досталось за то, что, находясь в комнатах, они высунулись по самое некуда. Мало того, что, желая досмотреть все до конца, были избиты обеими сторонами, так они еще и в ментовку загремели.
Чтобы замять инцидент, Рудик обратился к старосте «промышленников» с ящиком кальвадоса. Потерпевшие в качестве откупного потребовали в свое ведение «красный уголок», ключами от которого распоряжался Фельдман. В «красном уголке» было удобно проводить «огоньки», а через окна, поскольку «уголок» был на первом этаже, беспрепятственно проникать в общежитие в любое время суток.
На следующий день, проведя операцию «хрусталь», другими словами — сдав бутылки, Фельдман отхватил у общежитской фарцы, недорого и в рассрочку, прекрасную в клеточку концепт-версию очень креативных джинсовых шаровар с резинками внизу и с лямками-плечиками и нагрудником вверху. Как у Карлсона.
Татьяна по-своему готовилась к балу. Она прикупила себе моднючие сапоги-чулки, мимо-юбку, которая заканчивалась, не успев начаться, и классическое боа. Кроме всего прочего, она записалась в салон красоты на прическу а ля Теличкина «Встретимся у фонтана». После такого тюнинга она могла покорить любой топ-салон.
Как все уже успели заметить, ее очередной жертвой и надеждой стал Мукин. В 540-ю комнату она сама входить не решалась, не в силах придумать подходящий предлог, поэтому все справки наводила через Решу. Она опасалась, что Борис Мукин не придет на бал или, чего хуже, вообще явится с какой-нибудь девушкой, и тогда она, Татьяна, останется не у дел.
— А что, на балу все вместе будут, весь институт? — спрашивала она Решу, прикидываясь не очень осведомленной в деталях.
— Как же иначе? — беседовал с ней Реша. — Права у всех одинаковые.
— И где же сможет уместиться столько народу? — прикидывалась она ветошью.
— В спортзале, — встревал Гриншпон, хотя никто его об этом не просил.
— Наши, конечно же, явятся на все сто процентов? — не слыша Мишу, продолжала допрос Татьяна.
— Планируют все, а вот дойдут или нет, неизвестно.
— Я слышала, из нашей группы не все пойдут, — соврала Татьяна.
— С чего ты взяла? — поинтересовался Рудик.
— Говорили, — неопределенно отвечала Чемерис.
— Нет, мы на все сто, — заверил Реша. — Семьдесят шесть тэ три по этой части самая показательная группа. И Мукин, и все остальные придут обязательно.
— И конечно же с девочками? — попыталась угадать Татьяна.
— Боже, какие у нас девочки?! — утешительно произнес Реша. — Кроме тебя одна Наташина, вернее, Алешина, но Борис на нее даже и не смотрит. Впрочем, как и на всех остальных.
— Почему? — удивилась Татьяна. — Внешне все наши девочки очень даже ничего.
— Потому.
Реше было лень рассказывать, как с самых первых дней Алешина Наташа, единственная дама, которая попала в колхоз «на картошку» в другую деревню, заявила: «Прошу относиться ко мне как к парню! Никаких ухаживаний, никаких специфических знаков внимания, никаких запретов на вольные темы в моем присутствии!» И она все это так серьезно обосновала и повела себя согласно декларации, что вскоре ее действительно перестали считать девушкой. Особенно в этом смысле она проявила себя на вечеринках, где ни в чем не отставала от парней, будь то праздник или будни, день или ночь, крепленое или самогон, с фильтром или без фильтра. И Мукин стал потихоньку называть ее не Алешиной Наташей, а Наташиной Алешей.
— А почему именно Мукин? — Татьяна выдавала себя с головой.
— Такая у него конституция, — загадочно отвечал Реша.
— Эт точно, — сказал вечно гостюющий в 535-й Нинкин.
— А-а, — Татьяна понимающе кивала головой и уходила прочь, чтобы завтра снова заявиться в 535-ю и выяснить, не нашел ли себе Мукин девушку за истекшие сутки.
— Кажется, наша Таня поступила в институт, чтобы сделать партию, сказал как-то Реша своим сожителям.
— Не кажется, а так оно и есть, — поддержал его Гриншпон. — Прознала, что вуз более-менее машиностроительный, парней предостаточно…
— Бросается в глаза то, что ее до и после любого мало-мальски увеселительного мероприятия всегда тянет на потрашки, — продолжал Реша.
— Да никуда ее не тянет, просто у человека необычная психология, вот и все, — возразил Рудик. — Что поделаешь, если она желает познать своего собеседника сразу и всецело. И внешне, так сказать, и внутренне. А терять время на бирюльки и годами разбирать завалы наших сложных душ и характеров это на самом деле ей кажется скучным и неэффективным. И по-своему она права. А чтобы определиться по жизни, времени у нас у всех, действительно, не так уж и много. Вот ты, — обратился он к Реше, — выдержал бы ты со своим здравым смыслом столько подколов, сколько выдерживает она? Нет. А ей — как об стенку горох.
— Но, согласись, в ее систематических стремлениях кого-нибудь иметь есть что-то патологическое, — сказал Гриншпон.
— Ничего подобного, — возразил Рудик. — Просто она из тех плюралистических невинниц, которые всю ночь напролет позволяют себя уговаривать, наутро второпях отдаются в дверях, а к полудню приходят с мамой и двумя чемоданами.
— Как раз напротив, она сдается накануне, авансом и сразу! — высказался Реша.
— Ну, вот видишь, сам к этому заключению и пришел, — сказал староста.
— Она сестра сексуального милосердия, — резюмировал Реша. — Неброская красота да декольте на двенадцать персон. Чтобы встречной публике было удобнее совершать экскурсии по ленинским местам.
— Татьяне надо все прощать, она действует чисто. — Рудик никак не мог натянуть простыню одновременно и на ноги, и на плечи. — А вы посмотрите на других девушек — хитрят, мудрят, играют. А Татьяна идет на сближение, как рыцарь, с поднятым забралом. Что ж в этом нездорового? Скорее, мы больные.
— Побыстрей бы уж она сыскала свой верный шанс, — произнес, уходя в себя, Артамонов. — Она даже несколько осунулась в последнее время.
— А я вам скажу так, — заметил Рудик. — Опасаться надо не широких женских бедер, а мужских яиц ниже пояса!
Сидевший в комнате Нинкин сразу вышел.
Не прав тот, кто думает, что точить лясы — это удел женщин. Парни и здесь далеко обошли слабый пол, но, чтобы окончательно запутать мир, пустили утку, что женщины — сплетницы.
Бал, как и обещал Татьяне Гриншпон, состоялся в спортивном зале.
535-я комната, как и вся группа 76-Т3 в целом, пришла на праздник с некоторым опозданием, но в полном составе.
Публика толпилась у стен и танцевала прямо там, где заставала музыка.
В углу, на эстраде, сооруженной из спортивных скамеек в несколько ярусов, громыхали «Спазмы».
76-Т3 с гордостью следила за игрой ансамбля, ведь в нем, почитай, половина была своих.
Гриншпон на паленой лопате бас-гитары подыгрывал руководителю группы Бирюкову, Кравец вел соло, еще один дятел стучал на ударных, а через колонки, подвешенные к баскетбольным щитам, струились звуки, в которых угадывался голос Марины. Ее среднекайфовый вокал как бы взращивал бабушкино непротивление в каком-то старообрядческом разрезе. Этот смелый закос Марины под Аллу Борисовну воодушевлял всю тусовку.
— Она может стать второй Пугачевой, — сказал Клинцов сообразительному Забелину.
— Лучше бы стала первой Коровиной, — выказал нелюбовь к торным дорогам Забелин. По заказу деканата он готовил фотостенд «Учимся. Работаем. Отдыхаем». Ползая вокруг эстрады, он пытался увековечить наиболее характерные жесты «Спазмов», но всякий раз ему в кадр попадался прикорнувший у барабанов Нинкин, которого в самом начале вечера на произвол судьбы оставил Пунктус. Оставил, променяв на угловатую победительницу областной олимпиады по математике. Забелин долго портил пленку, наконец подошел к спящему Нинкину и сказал:
— Послушай, Сань, сними ты с себя этот противогаз и пересядь куда-нибудь в тень, а то ты мне всю малину портишь! Куда ни сунусь, все ты да ты.
Сине-зеленое, словно прорезиненное лицо Нинкина было таким ровным, гладким, вытянутым и невыразительным, что казалось, будто его владелец постоянно находится в противогазе. Однако, несмотря на столь невыгодное сходство, Нинкин был невздорным и несклочным. Выслушав замечание Забелина насчет помехи, он дернул хоботом и молча перебрался к брусьям, где после танца его с трудом отыскал Пунктус.
— Ты что, лунатиком стал? С открытыми глазами спишь! — поправил он под головой друга гимнастический мат. — Меня сегодня не жди — дела. Ну давай, я полетел.
Рудик смотрел на бледные ноги танцующих и с грустью вспоминал загорелую Машу.
Татьяне везло. Она выступала с тесемочкой на голове, которая мешала волосам собраться в прическу «я с покоса». Мукин пригласил Татьяну три раза подряд. Один раз сам и два — по просьбе Реши. «Тебе все равно, а ей приятно», — сказал Реша Мукину перед балом, и Татьяна возомнила себя звездой осеннего мероприятия. Она даже стала заострять внимание на продолжении отношений, ведь ее поведенческим принципом было выражение: «Взялся за грудь — говори что-нибудь».
Сам же Реша не сводил глаз с Рязановой, стоявшей в одиночестве у шведской стенки, и все не решался пригласить ее на танец. Словно чего-то боялся. «Если мне открыть забрало, — думал он, вспомнив слова Рудика, — то от такой открытости партнер может упасть в обморок». Из-за испещренного прыщами лица Реша относился к себе излишне критично, отчего возникал замкнутый круг — его не любят девушки потому, что морда в прыщах, а морда в прыщах потому, что девушки не любят.
Воздух настолько наэлектризовался стараниями «Спазмов», что у Реши поминутно возникала дрожь, но желание пригласить избранницу наполнялось решимостью только тогда, когда девушку уже кто-то занимал. Она была старшекурсницей, и, похоже, именно это одновременно и увлекало, и тормозило Решу. Каждый медляк — так величались медленные танцы — воодушевлял его на подвиг, которым можно было бы опровергнуть постулат: рожа есть — ума не надо. И он действительно несколько раз направлялся к ней — но как будто что-то не срабатывало, и он приглашал первую попавшуюся. Танцевал и таращил глаза в сторону шведской стенки: как там эта одинокая, с кленовым листочком в руке? Реше вспоминались географические карты крупного масштаба — отдельно стоящее дерево, обозначаемое очень правдоподобным грустным значком.
Он откладывал, откладывал — успею, мол, еще пригласить, успею, но не успел. «Спазмы» доиграли последние ноты, и бал стал вываливаться на Студенческий бульвар.
Отклеив от вспотевшей стены пару желтых листьев, Реша вышел вслед за Рязановой. Она уходила с праздника одна. «Проводить ее, что ли, без всякой подготовки?» — прикинул он и тут же забраковал мысль. Выражение «в жизни надо срываться» он узнал позднее, от Бирюкова, а сейчас смотрел вслед уходящей в темень непоправимо одинокой девушке и клял себя за нерешительность. Откуда ему было знать, что в таких случаях надо действовать смелее.
Это была та самая Рязанова, которой в сумерках привиделись голые люди и которая скоро станет победительницей конкурса «Краса института».
— Ну что, домой? — подошли к Реше Мурат с Артамоновым в качестве переводчика. — Толчея ужасная на этом дурацком балу!
— Да, сплошной базар, — согласился Реша, глядя в конец бульвара. Теснота подавляла его сильнее, чем других, и больше, чем все остальное.
— Устроили бы этот осенний бал раздельно, по курсам, — поразмыслил вслух Артамонов. — Было бы лучше!
— Видишь ли, бал — это такая штука, которую нельзя дробить, — отклонил идею Реша.
— Тогда бы устроили на натуре, посреди бульвара, — придумал Артамонов, — и стены оформлять не надо.
— И то верно, — согласился Реша. В эту минуту он мог бы согласиться даже с геоцентричностью солнечной системы — настолько был занят своей неудачей.
— Я буду говорить об этом в четвертой Государственной Думе! — сказал Артамонов.
Докурив пачку «Примы», Реша ушел в постель. Сквозь сон донеслось, как в комнату сначала забрел сонный Нинкин в поисках ключа, потом с грохотом вошел Гриншпон, праздничный и довольный, и уже среди ночи приперся Пунктус в поисках Нинкина.
Ежегодное отчетно-перевыборное профсоюзное собрание проходило в актовом зале.
Отчитались, как и было положено, потом, как и подобало, переизбрали, после чего заместитель ректора по административно-хозяйственной части занудил про какую-то новую систему эксплуатации жилищных помещений. По завершении он опрометчиво обратился к профсоюзному братству:
— Может быть, кто-то желает выступить?
По опыту лет он знал, что выступить не пожелает никто. Потому что выступать нет никакого смысла. Но в этот раз с последней скамьи поднялся пухлый от природы Фельдман и, пробравшись сквозь тесные ряды профсоюзов, вскарабкался на трибуну. Он вовсе не прочил себя в профсоюзные деятели — в ораторы его вывела постоянная сырость в 540-й комнате.
Фельдман был едва заметен из-за трибуны, и для нормального контакта с залом ему не хватало одного только вставания на цыпочки, так что приходилось постоянно подпрыгивать. За недолгое время учебы Фельдман обнаружил столько несовершенств в бытовом секторе, что никак не мог остановиться. За какой-то баррель мутной воды, просочившейся в его комнату через потолочную щель, он полчаса крыл заместителя ректора по административно-хозяйственной части и прочих причастных к промоине. Его выступление вызвало целый тайфун — такова была мгновенная реакция зала, хотя в принципе публика спешила завершить собрание.
— Сливай кипяток! — услышал он совет заканчивать речь. И народ был прав — текста и так уже было достаточно.
Инвектива Фельдмана получилась настолько убойной, что исключила все последующие прения — возразить на нее и в самом деле было нечем. Фельдман, как спикер всея Руси, взглянул на президиум. По опущенным взорам он понял, что надолго зарекомендовал себя в профсоюзной среде. Осадив свое негодование на самом экстремуме, он покинул сцену. В Риме за такие речи возводили в консулы, а нашего трудника взяли в профбюро института дополнительным рабочим членом.
— Нам такие нужны, — пояснил заместитель ректора, то ли радуясь, то ли улыбаясь. — Пусть борются!
У Фельдмана пошел карьерный рост — ему прочили пост профсоюзного босса. Фельдман не замедлил воспользоваться служебным положением и выбил для себя в штатном расписании профкома полставки сантехника. И тут же на четверть ставки нанял себе в помощники Мата, которому дал в пользование канализацию, как наиболее масштабное и ответственное дело. А себе оставил водопровод и крышу, чтобы лично заняться прорехой.
— Слесарю — слесарево, — пояснил он Мату свое предложение, — а по говну главным будешь ты. Мастерства тебе не занимать!
Мат, как всегда, не нашелся с быстрым ответом, и получилось, что согласился.
Заделать прореху в потолке комнаты до конца учебы Фельдману так и не удалось, поскольку все его рабочее время уходило на рейды по проверке комнат на предмет несданной посуды или чрезмерной перенаселенности приживалами. Боролась эта комиссия и со всякой другой левизной типа устройства временных притонов или мастерских по переливанию отечественного парфюма в западные флаконы с последующим сбытом после насыщения другими запахами.
Эта комиссия, которую возглавлял Фельдман, трясла жилища сотоварищей денно и нощно.
Как-то непогожим вечером в 540-й комнате спетая компания во главе с Матом гоняла бледные чаи по банкам из-под майонеза. Слабо обставленное чаепитие позволяло участникам пялиться на стены и рассматривать портреты, на которых были широко представлены мерины, мулы и другие лошади. Коллекция репродуктивных полотен принадлежала Фельдману. Он говорил, что мечтает стать конезаводчиком. Скорее всего, врал. Но по дружбе такое заяление легко проходило. Тем более что мечтать не вредно.
— Хоть бы, еп-тать, какой кусок халвы, ну, или лимон, что ли, — всосал в себя теплую и постную струю Мат. — А то живот, ну, это, прямо раздувает, мля, от пустоты.
— На днях я обнаружил под кроватью Фельдмана какую-то заначку, сообщил Мукин. — Целостный ящик с какими-то делами. Наверное, кто-то комнаты перепутал и занес предмет не туда.
Компания замерла и перестала хлюпать.
— Показывай, — сказал Пунктус.
— Я давно слежу за этим ящиком, — продолжил Мукин. — Уже месяц стоит. И никто его не трогает.
— А вдруг бомба? — запереживал Нинкин.
— Откуда ей быть? — успокоил его Мукин.
— Да припрятал кто-нибудь, чтобы потом рыбу глушить, — сочинил на ходу Нинкин.
— При чем здесь рыба? — не врубался Мукин.
— Действительно, — согласился Нинкин и спросил: — А сам ящик закрыт?
— Да нет, там есть щель для руки, — доложил Мукин.
— Так давай его сюда! — поторопил его Пунктус. — Рукополагаем тебя открывай!
В ящике оказалось множество пакетиков. После встряски из него покатились всевозможные орехи и сухофрукты. Очищенные грецкие орехи, похожие на человеческий мозг, жареный арахис, кешью, мексиканские орешки — все в приятной и удобной пропорции. Сплошная невидаль! В бумажных кулечках ломтики сушеной дыни, бананов, цельный инжир, курага. Как будто здесь побывал сам начальник ПТО!
— Ничего себе, мля, живем! Полна коробушка, еп-тать, а мы, ну, это… пустой чай распиваем! — промурчал Мат.
— При таких запасах издеваемся над собой! — пристроился к замечанию Нинкин.
Слово за слово — заседатели разметали больше половины неожиданно открывшейся заначки.
— Ай да Мукин, еп-тать, ай да сукин сын! — хвалил Бориса Мат. — Тебе бы, мля, собственно говоря, в сыскном бюро, это… работать, а ты, по сути, в слесари все норовишь. Заниженная самооценка, мля. Однозначно! — на редкость явственно поощрял друга Мат и велел жестом распаковать оставшиеся вкусности.
В комнату постучали. Чаевщики замерли и опять прекратили хлюпать. Дверь открыли молодчики-подростки с подготовительного отделения и впустили председателя комиссии Фельдмана.
— Проверка! — по-деловому коротко сказал Фельдман. — Прошу предъявить тумбочки и шкафы! — начал он сам лично все открывать и проверять. — Отлично. Ничего лишнего. Запасных матрацев и раскладушек в шкафах не вижу, значит, никто из залетных тут не ночует. Так, стены — все пристойно, все в рамочках, — Фельдман выказывал абсолютную непредвзятость и готовился поставить своей комнате самую высокую оценку за порядок и прочее приличие, за что в конце года можно было отхватить небольшую премию в виде новой кровати или даже кассетный магнитофон на батарейках. Проскочив по опорным точкам проверки, он начал уводить комиссию, давая понять, что в комнате, — а то, что это его комната, он никак не обозначал, — в комнате полный порядок и пора двигать дальше.
И тут его взгляд упал на растерзанные кулечки и пакетики от экзотических яств.
— А это где взяли? — спросил он у компании, обомлев.
— Под кроватью нашли. В ящике. Наверное, кто-то случайно оставил, ну, просто комнаты перепутал, — озвучил версию Мукина Пунктус.
— Под какой кроватью? — загоревал Фельдман.
— Под этой, — указал Мукин на кровать Фельдмана, — рядом с чемоданом.
— Вот именно! — взвинтился Фельдман. — Под этой, а не под той! — пнул он ногой удлиненную с помощью чертежной доски лежанку Бориса Мукина.
— Да вы присаживайтесь, попейте чаю, — предложил Нинкин всей комиссии. — Этого добра еще пол-ящика!
— Запакуйте все назад! Быстро! — потребовал Фельдман. — Это мне прислали, чтобы я передал знакомым.
— Предупреждать надо, — сказал Мукин. — Откуда мы знали, что знакомым?! А мы что — не знакомые? Целый месяц под кроватью стоит. Весь в пыли.
— Я же говорю: попросили передать, — прятал глаза Фельдман.
— Так и надо было передать! — произнес Мукин. — А то ведь там щель была для руки!
— А ты вообще молчи! — взорвался Фельдман. — Все! Комнате ставится двойка за полный беспорядок! Завтра поголовно на студсовет! Будем разбираться.
Комиссия спешно проследовала в 535-ю комнату, которая располагалась через коридор.
— Весь этот коллаж надо убрать! Понавешали шлюх, понимаешь ли! — ни с того ни с сего набросился на соседей Фельдман, обозревая вырезку. Обклеивать стены запрещено!
— И жить, как в тюрьме?! — возник Реша, надеясь на поддержку одногруппника, но тот сделал вид, что впервые видит всю эту голытьбу и сейчас исключительно по долгу службы неотрывно рассматривает ее без всякого интереса.
— В оформлении интерьера нужно брать пример с пятьсот сороковой, сквозь зубы и как бы между прочим сказал Фельдман. — Комната тематическая, вся выдержана в стиле конюшни, то есть имеется какая-то идея. А вам — два балла!
Выпал долгожданный снег. Первокурсники оказались перед ним сущими детьми. Под окнами общаги кто-то вылепил похожего на Пунктуса снеговика: в руках тубус, вместо глаз — роговые очки, на шее, удавкой до самой земли красный шарф из несписанной шторы, а сзади — смелый разрез до копчика.
К обеду снега набралось по колено. Один немолодой и почти трезвый человек впал в незадачу. Без пальто, в светлом, почти маскировочном костюме он барахтался в свежем снегу неподалеку от снежной бабы и пытался встать, терпя при этом бесконечную «фетяску». Наряду с этим он кричал, словно кого-то передразнивая:
— Парниковый эффект! Парниковый эффект! Окись углерода! Экран! Всемирное потепление! Нобелевские премии пополучали, а тут леднику впору! Они теории толкают, а мы мерзни! — Товарищ, явно не угадав погоды, ушел с утра в гости и, возвращаясь, попал в полное распоряжение стихии.
Эскортируя друг друга, Реша, Фельдман и Мат залюбовались снеговиком. Мысль Реши, оттолкнувшись от скульптуры, устремилась… Но тут все заметили плавающего в снегу бедолагу из младшего преподавательского состава. Ему помогли встать. Тот в знак благодарности начал выдавать соображения насчет состояния атмосферы за последние сто веков.
— Кандидат наук какой-нибудь, — небрежно бросила проходящая мимо старуха. — Из наших.
Укрепив товарища в вертикальном положении, компания нацелила его на первый подъезд «китайской стены», куда тот время от времени и порывался. Поборник честной погоды побрел домой синусоидальной походкой.
Все та же мысль Реши, повторно оттолкнувшись от снеговика, устремилась по особым ассоциативным каналам и взошла к тому, что гулёнам во что бы то ни стало, несмотря на поздний час и лютую вахтершу, необходимо проникнуть на ночь в женский корпус, чтобы довести до ума начатую с утра концептуальную операцию по мотивам известного произведения Пикассо «Девочка на шару».
— Иначе весь вечер пойдет насмарку, — дооформил свою крамольную мысль Реша.
— Может, попытаться уговорить дежурную? — замялся Фельдман, осматривая недоступный пожарный лаз на втором этаже женского общежития. — Вдруг пропустит?
— Бабка, мг-м, того… немолодая, мля, — не уговоришь, так сказать, промямлил Мат, зачерпнув пригоршню из своего личного и безутешного опыта. Будем, ну, это… пробиваться здесь, еп-тать. — И, на удивление легко воспрянув телом, откормленным по беконному методу, с прослоечкой, Мат вмиг оказался на козырьке балкона. На его лице вызрела самодовольная улыбка, будто он установил рекорд мира для закрытых помещений.
— Оппаньки! — подзадорил себя Реша и, безошибочно повторив трюк Мата, тоже завис на двухметровой высоте. У Фельдмана на такого рода полеты наяву сноровки не хватило. Он заметался под балконом, как лиса под виноградом, и начал шепотом умолять друзей придумать что-либо. Ему пошли навстречу и подсказали найти поблизости какой-нибудь ящик или бревно. Фельдман не поспешил бы на поиски подставы с такой прытью, поучаствуй он в последнем всесоюзном смотре имитации беззаветного труда, в этом субботнике, плавно переходящем в воскресник, — во время которого все нужные и ненужные предметы были собраны в кучу и спалены вместе с мусором. Но самое главное — в этот раз трудоголики зачем-то уперли с глаз основную приспособу — бревно эзотерический символ, который в память о надувном прообразе и о том означенном легендарном ленинском трудовом почине студенты ежегодно таскали по местности туда-сюда, имитируя Ильича с соратниками. Это бревно-подстава под окна было утащено и сожжено!
Прочувствовав невыполнимость затеи, Фельдман вспомнил, что он дополнительный рабочий член профкома, и отправился восвояси. «А ну его, этот ваш бабслей и пилинг! — решил он уже в постели. — В этих злачных местах, где все чувства и деяния нараспашку, подхватить бытовую венерку, от которой не застраховано ни одно поколение икс — как два пальца об асфальт! И таскайся потом по преамбулаториям!» Фельдман неустанно помнил, что его три метра сухостоя всегда при нем и что в ста процентах случаев мятущийся организм не подводит. Он уснул, и во сне ему привиделось пенистое море бесцельно марширующих мажоров, которые исполняли бравурную песню «Смело, товарищи, в руку!». Поехали!
А Реша с Матом поплыли по этажам в поисках неспящих красавиц, запутавшихся в тенетах половозрастной бессоницы. Они, желанные и увлеченные чужими россказнями, могли засидеться в холлах, курилках и просто на неметеных лестницах женского общежития.
Долго искать не пришлось — троица барышень и впрямь сидела на подоконнике в таких репродуктивных позах, что было понятно — никто из них никуда не спешит.
— А вот и мы, деваньки, — пал перед ними ниц Реша.
— Мы, это… мля, к вам, пожалуй что… — Мат протянул им навстречу правую связку своих сосисок.
Девушки любезно ответили на приветствие полным молчанием. Молчание знак согласия, поразмыслил Реша и, посмотрев на Мата, понял, что тот сообразил на сей счет совершенно идентично.
— А у нас с собой и гостинцы есть, — продолжил расшаркивание Реша, производя свой излюбенный маневр. — Только открыть нечем.
— Да это, еп-тать, налить, собственно, не во что… — довел мысль до логического завершения Мат, что с его конституцией было не так-то просто.
— Может, у вас в комнате продолжим? — смело предложил Реша.
— Как скажете, — произнесла самая виртуозная и нетерпеливая. И направилась по коридору к себе в комнату. Парни на цыпочках дернули за ней. А уже следом вошли и две оставшиеся красавицы.
Раздавив два флакона чернил, общество сблизилось до понимания тяжелой политической обстановки в стране.
— Ну ладно, я пойду, — объявила лишняя подруга и стала удаляться.
— А могли бы и остаться, — попытался тормознуть ее Реша. — Мы без комплексов.
— Да нет уж, пойду, — заспешила она, вычислив, что ее отсекают.
— Жаль, но, мля, как говорится, это… счет тут, еп-тать, и в самом деле… — развел руками Мат.
Последняя бутылка оказалась кстати. На четверых она делилась плохо, но с лучшим конечным результатом. Реша разлил ее в темноте на слух по булям.
Девушки были предрасположены к подобным визитам парней, и все получилось без лишних слов. Реша плюнул себе на ладонь, ударил по слюне указательным пальцем с размаху и отследил, куда отлетела основная часть. Она цвыркунула влево и указала его жребий.
— Мне сюда, — пошел он в свою сторону.
— Ну, а… мне, мля, получается, сюда, — сказал Мат. Ему ничего не оставалось, как пойти направо, в другую сторону.
Через некоторое время Реша услышал, как пеняла партнерша Мата. Похоже, ей что-то мешало целоваться.
— Усы и брови у вас больно густые, — выказала она упрек Мату. — Вы мне все глаза помяли.
— М-м-м-да, — промычал Мат, соглашаясь.
Панцирные сетки железных кроватей генерировали частоту колебаний в полном соответствии с амплитудой. Ресурс у мебели был неплохой. Так могло продолжаться бесконечно.
— Может, чего перекусить хотите? — предложили девушки передышку.
— После первой не закусываем, — сказали Реша и Мат, не договариваясь. А вот покурить мы, пожалуй, покурим. — И вышли в коридор.
— Ну, как тебе твоя? — спросил Реша Мата.
— Честно говоря, это, ну, так-то, конечно, мля, ничего, а вообще не очень…
— И моя мне не очень, — признался Реша.
— Может, тогда, это, еп-тать, ну..? — начал пыжиться Мат и попер куда-то в дебри учебника по «Основам взаимозаменяемости», которые вела преподавательница Головкова, постоянно причмокивающая перед началом новой темы.
— Поменяемся, что ли? — переспросил Реша.
— Да, можно.
— Нет вопросов. Махнем не глядя. Допуски и посадки — моя любимая тема, — потер руки Решетнев. — ОВЗ — любимейшая из наук. Основы взаимозаменяемости меня манили с детства!
Разыграв путаницу и беспамятство, парни занырнули в другие кровати.
— Так не годится, — решили все выправить девушки. — Мы так не договаривались!
Парни захихикали. Они могли бы и покраснеть, но команды не было.
— Извините, мы просто перепутали, — делано обиделся Реша.
— Так, мля, нечестно, — надул губки Мат.
— Предупреждать надо, — хмыкнула носом у него из-под мышки его пантнерша.
Путем длительных переговоров обмен был все же осуществлен и конкурс красоты продолжился до очередного перекура.
— Ну, а как тебе моя? — спросил Реша.
— Вроде, это, мля, ничего, — ответствовал Мат. — А тебе моя?
— Годится, — сказал Реша. — Все они одинаковые. Просто каждая телка в состоянии отключа становится какой-нибудь практикующей Бодхисатвой, мечтающей выйти замуж за военного.
— И твоя, мля, за военного?! — возмутился Мат. — Тогда, еп-тать, это, ну…
— Короче, договариваться на завтра? — перебил его словесную текучку Реша. — А то уже светает!
— Угу, мля, — согласился Мат. — Только я, это, не пойму…
— Чего не поймешь? — свел брови вместе Реша.
— Так это, ну, мля, а какая же теперь моя?
— А я, думаешь, помню! — признался друг.
Запутавшись в двух коитусах, как в трех соснах, молочные братья гордо спускались с этажей. После любовных студенческих перевертышей они чувствовали себя вполне уверенно. Но напоролись на только что отзавтракавшую на рабочем месте вахтершу. От нее продолжало попахивать, как сразу уловил Мат, жаренной на смальце картошкой с лучком и морковочкой. Мат сглотнул слюну.
— Стойте! — запричитала вахтерша, схватив его за рукав первого. — Как вы здесь оказались?
— Да я… в смысле… безо всякого, так сказать, — побрел Мат в свои обычные в подобных случаях речевые дебри, рассматривая несколько вполне съедобных бутербродов у бабки на столе.
— Вы мне тут не умничайте! — вскричала старуха. — Корчите из себя ненормального! Я двадцать лет здесь сижу и все ваши иностранные языки выучила! Разбираюсь, когда «ноль один» звонить, когда «ноль два»!
Реша под шумок успел развернуться и свалил в глубь общежития. Вчерашний пожарный маршрут через балкон показался ему безопасней, чем этот — шумный и уж очень официальный. Он вылез на козырек и, услышав приближающийся кипиш, поднятый старухой, прыгнул с вниз. Приземлился удачно, но на прямые ноги. Молния прожгла его от пяток до затылка.
Спустя полчаса Реша возлежал в районном травмпункте с максимальным щажением суставов.
— Где это вы так? — отвлекал его разговорами хирург, ощупывая больную ногу.
— Помехи на крыше разметал, — ответил Реша.
— Лучше бы к теткам сходил, чем на крыше в такую погоду корячиться, поглумился врач над больным и что есть мочи дернул за пятку.
— А-а! — заорал больной.
— Ну вот, кажется, все, — стал умывать руки доктор. — У вас трещина плюсны.
— Серьезно?! — взорвался Реша.
— Шучу, у вас перелом, — улыбнулся хирург.
…535-я комната превратилась в палату. Посетители шли и шли. Даже в понедельник, когда никто никуда не ходит.
— Эк тебя угораздило, — соболезновали они Реше. — Жил же, как человек, и на тебе — по женским покоям понесло.
— В жизни надо срываться, — оправдывался переломанный, используя любимое выражение руководителя «Сладких спазмов» Бирюкова.
Прихожане выражали потерпевшему соболезнование, засиживались допоздна и попутно выметали из тумбочек все продукты, вместо того чтобы, как подобает, приносить их больному. Запасы 535-й таяли на глазах.
— Как долго у тебя срастается кость, Решетов! — говорили сожители. Похоже, она у тебя без всякого костного мозга! Ты нас по миру пустишь!
Самым методичным гостем был Мат. Он являлся на правах соучастника несчастья, сидел для приличия минуты две-три у изголовья больного, а потом, жестикулируя сосисочками пальцев, начинал свою элегию:
— Я, мля, так сказать, в смысле, одним словом, в крайнем случае, произносил он, словно пораженный моторной афазией.
— В шкафу! — обрывал его Гриншпон. — От тебя ничего не скроешь!
Мат брал пять своих почти законных клубней и, заведя сложный благодарственный монолог, исчезал за дверью.
— Ты допускаешь потраву угодьев, Решетов! — негодовал Артамонов. — За это раньше сажали!
— Зачем обижат человек? — защищал потерпевшего Мурат. — Тыбылыс лубой гост надо отдать всо! Панравилса кинжял — отдай кинжял, спросыли время отдай часы!
— Понимаешь, генацвали, — оттеснял Мурата Гриншпон, — наш равнинный лабаз и низменная нравственность не вынесут твоих высокогорных обычаев! И когда, наконец, тебе придет денежный перевод от родителей на очередную помолвку?
В 535-й комнате начались напряги с топливом. Оставалось одно погрузочно-разгрузочные работы на холодильно-овощной базе. Без использования подъемно-транспортных средств. Там, на базе, всегда требовались парни для заморозки, пожилые женщины для засолки и молодые девушки для закваски.
Дабы не вымереть, 535-я комната была вынуждена устремиться на заработки на отхожие промыслы и, чтобы не попрошайничали, прихватила за компанию всю 540-ю, хотя Фельдман тайно пообещал своим материальную помощь от профкома. Да еще почти силком заставили отправиться с собой буйного Пунктуса и нытлого Нинкина, которые уже неделю пытались от голода впасть в спячку.
Город засыпал. Он долго ворочался — искал удобную позу. То здесь гасло и вновь вспыхивало окно, то там. Потом город долго вздрагивал во сне то сиреной «скорой помощи», то запоздалым скрипом тормозов на перекрестке. Стрельб не было.
— Хорошо иным зверям, — говорил по дороге на базу Нинкин, потирая рукой свой замерзший противогаз, — чуть голод — сразу хоп, и спать.
— У них хоть совесть есть, — поддерживал вялый разговор Пунктус. — Они, нет-нет, да и просыпаются, а ты, если заснешь, то лет до сорока.
— Так уж и до сорока!
— Да и резинку эту стянул бы с лица, наконец, — предложил Нинкину Пунктус. — Ничем тут особенным не пахнет.
— На мне нет ничего, — обиделся Нинкин.
— Ну, извини, брат, значит, показалось, — развел руками Пунктус. Освещение сам видишь какое.
По ночам на холодильно-овощной базе платили вдвойне. По крайней мере, обещали заплатить.
В этот раз рефрижераторы были с мойвой. Договорившись насчет расценок и ставок, студенты под руководством Рудика приступили к разгрузке.
Фельдман в основном перекуривал, перекусывал и так, болтался по складу. Совершенно случайно он напоролся на чей-то тайничок с красной рыбой. Наверное, кто-то из служащих припрятал, чтобы в удобный момент утащить, допустил Фельдман и аккуратно переложил живность к себе в портфель. В конце разгрузки в дополнение к найденному Фельдман расколол о колено плитку свежемороженой мойвы и большую часть сунул к себе за пазуху.
— Будет неплохим подспорьем, — пояснил он свою затею, застегивая куртку на все пуговицы.
— Да кто ее станет есть, эту мойву? — попытались отговорить его друзья.
— Ее надо уметь приготовить, только и всего, — оправдал рыбу Фельдман. — У нас в стране дефицит поваренных книг, поэтому многое залеживается. Никакой кулинарной культуры в быту! Ведь у нас мало кто знает относительно осветления бульона из воловьего мяса паюсной икрой!
На проходной студентам в рамках ежемесячника по борьбе с базовыми несунами устроили проверку. Фельдман встал в очередь на досмотр последним боязно все-таки, хоть и рядовое, не для себя, но все же расхищение социалистической собственности.
Пока ощупывали передних, мойва за пазухой Фельдмана быстро таяла. Непоправимо быстро. Охранник проверял портфель Фельдмана и с ужасом наблюдал за его глазами, бегающими туда-сюда, как в нистагме. Глаза несуна из отряда сумчатых норовили и спрятаться от непонятно откуда взявшегося стыда, и в то же время хотели все вокруг видеть.
— Кажется, переработал хлопец, — пожалел Фельдмана проверяющий из вневедомственной охраны.
— Быстрее, дедуля, быстрее, — крутился, как на огне, незадачливый расхититель.
— О! — воскликнул дед, нисколько и никуда не торопясь. — Красной рыбы у нас на базе вроде бы не было! Где такую красавицу раздобыл?
Фельдман сообразил, что вагон красной рыбы разошелся по начальству настолько тихо, что даже охрана не в курсе. «Установление носительства не зависит от образа жизни, — мелькнула у него в мозгу неплохая социальная формула. — Пригодится для оформления нового стенда в профкоме!»
— А рыбки мороженой почему не взяли? Питаетесь небось не шибко? — спросил вохровец, не найдя в багаже проверяемого мойвы, которая, как он считал, была единственным товаром на базе и которую тащили все, кому не лень. — У нас все берут.
— Генералы не питаются отбросами! — Фельдман с форсом выдавил из себя фразу, услышанную на днях в фильме, уже месяц шедшем в «Победе», и, будто ошпаренный, вылетел с проходной. Бросив на землю пустой портфель, Фельдман начал яростно раздеваться. Оттаявшие мойвинки проскальзывали через штанины и, словно живые, падали у ног. Рыбки будто оживали и с удивлением смотрели на Фельдмана выпуклыми и раздавленными глазами.
— Не могли первым пропустить! — посетовал Фельдман на друзей. — Для вас же старался!
— Да ты, вроде, и не спешил никуда, — сказал Пунктус.
— Стоял твердо, не нервничал, — сказал Нинкин.
Грузчикам стало настолько жалко вымокшего друга, что Рудик предложил, не откладывая, зайти в пивной зал «девятнарика» — или в шалман, как его называли, — чтобы красную рыбу, которой Фельдман намеревался полакомиться в Новый год, не есть всухомятку, да еще и спозаранку.
В следующую ночь Фельдман на шабашку не вышел. Его уклончивая речь перед уходящей в ночь бригадой прозвучала как-то неубедительно, и тогда он привлек всю свою двигательную мышечную энергию, чтобы жестами доказать друзьям, насколько чаще пробоины в отоплении общежития случаются ночью и почему они с Матом, как дежурные, должны постоянно быть начеку, а не таскаться по всяким базам!
— Эй ты, пион уклоняющийся, — сказал ему Реша. — Ладно сам не идешь, но зачем Мата сбивать с панталыку? Он у нас всю еду вынул!
Фельдман отмахнулся и, несмотря на упреки со стороны, велел Мату прочистить десятиметровым гибким шнеком все канализационные стояки в общаге, а то, дескать, вода не уходит в городскую сеть. Мат хмыкул, но был вынужден согласиться, а то плакали бы четверть ставки слесаря-сантехника за ноябрь и декабрь.
А Фельдман занялся засолкой мойвы в трехлитровых банках, потому как употребить ее с помощью одной только жарки да парки даже всем общежитским кагалом не представлялось возможным — настолько много удалось утащить. Он по рецепту приготовил рапу и залил ею уложенную в банки мойву.
На самом же деле Фельдман с учетом наступления года тыловой крысы наметил себе другой путь ликвидации финансовых брешей — втихую от народа он увлекся перманентным поигрыванием в лотерею. Постоянное аллегри после каждого розыгрыша придавало ему еще большую уверенность в успехе. Но откуда ему было знать, что выигрышный билет нельзя купить, как вещь, — такой билет могут или подарить, или всучить на кассе вместо сдачи за неимением мелочи, а методичность здесь губительна и бесперспективна.
Остальные грузчики продолжили внеурочную пахоту, как бы желая узнать, сколько можно выдержать вот так — днем учеба плюс всякие секции, репетиции, кружки и студии, а ночью — работа. Выдержали недолго, всего неделю, потом отрубились и проспали три дня и три ночи кряду, включая все занятия, кружки, секции, репетиции и прочие факультативные увлечения.
Отоспавшись, продолжили работу. Теперь на базе под разгрузку чаще других выставлялись вагоны с картошкой.
— Жаль, Фельдмана нет, некому бульбы набрать, — пригорюнивался Нинкин. — А то каждый день вермишель вареная, вермишель жареная, вермишель пареная! Уже в кишечный тракт въелась!
— А мы иногда разнообразим, — сказал Артамонов, — хрустим прямо из пачки. В таком виде она напрочь убивает чувство голода при исхудании… Странно, что ее выпускает пищевая промышленность, а не фармацевтическая, скажем, — подумал он вслух.
Всю ночь напролет таскали из затхлой темнотищи склада драгоценнейшую картошку, наполовину тронутую порчей, гадая, откуда мог прибыть такой груз. Не из Мелового ли?
— А может, все-таки прихватим по кило-два-три? — сказал Рудик.
Но нанюхавшийся миазмов Нинкин сморщился и выпалил:
— Боюсь, бульбарный полиомиелит схватим! Макароны в соусе — вполне достойное блюдо! В гробу я видал жрать эту тухлятину! Уж лучше сразу лягушек.
— Действительно, — поддакнул Пунктус. — Разве что на спирт прихватить пару мешков.
Хозяйки всех на свете помещений — обыкновенные серые крысы, — как болиды, сверкали тут и там своими люминесцентными глазами. По складу от них не было никакого прохода. Их плотность, исчислявшаяся двумя-тремя стадами на квадратный метр, вызвала к жизни множество крысиных историй, которые потекли на свет словно из уст Уолта Марковича Диснея.
— В Париже эти твари скоро будут заседать в муниципалитете, — заметил Гриншпон. — Недавно прочитал, как эти животные перегрызли пополам десятитысячевольтовый кабель в парижском метро, и хоть бы одну ионизировало или там распылило как-нибудь!
В пику этому сомнительному анекдоту из светской жизни парижской популяции крыс Артамонов поведал, как при виде грызунов на мелькомбинате у себя на родине, в Орле, ему довелось испытать самые волнующие минуты в жизни. Парижские крысы, как ни крути, все же боятся людей, а мелькомбинатовские — те ни грамма не стесняются. Ратициды ими употребляются запросто, на десерт. А ходят они по территории, как свиньи, — споткнуться можно. Голубей едят, как кур. Голуби нажираются дармового зерна — благо на плохо положенное у всех нас клюв помпой — и становятся не способными к полету. Крысы подходят к ним как к готовому блюду или полуфабрикату, устраиваются поудобнее и, разве что не повязав салфетку, начинают кушать: хряп-хряп, с косточками, а потом — спать в сушилку. Цепляй этой крысе за уши ошейник и веди, куда хочешь. Например, в столовую. Там большая очередь. Женщины через секунду освобождают раздачу. Бери первое, второе, третье.
Доклад Артамонова о колонии мелькомбинатовских крыс сработал как дезодорант. Грузчики добили протухший вагон, почти не морщась.
Город просыпался. Нежился, зевал безлюдными провалами подземных переходов. Потом потихоньку начал потягиваться ранними троллейбусными маршрутами и, наконец, вскочил, обдав себя снегом, клубящимся за очистительными машинами, и распахнул хлебные магазины.
Ночь отработана, а завтра снова стайерская прогулка пешком на базу. И Нинкин опять будет талдычить о каком-то своем особом зимнем солнцестоянии, при котором даже Фельдман не соблюдает рукоблудия, потому что ночь, как известно, в этот момент года максимальна, а если не спать — то и вообще бесконечна.
Потом были вагоны со стекловатой. Овощебаза приняла решение утепляться и пригнала себе стройматериалов. Студенты были вынуждены расплачиваться за это неистребимой чесоткой.
Татьяна ежедневно заскакивала в 535-ю комнату. Она вынимала больного Решу из кипящей розовой воды стеганого лоскутного одеяла, подаренного ему друзьями в честь болезни, и по-матерински потрепывала по накрахмаленному загривку. Таким образом она как бы подталкивала его к скорейшему выздоровлению.
Но, невзирая на избыток женской ласки, Реша впадал в тоску и хандрил. Как только Татьяна открывала дверь, ему сразу слышались позывные: «Таймыр, вас вызывает Таймыр!» Срабатывало тайное радиоустройство Рудика. Таймыр по-общежитски — туалет. Рудик записал на пленку самодельный позывной, который включался при каждом открывании двери, чтобы больному чаще приходили мысли о мочеиспускание. А то залежится. Закодированный Реша, опираясь на костыли и опустив голову, был вынужден без конца совершать мелководный каботаж от койки до туалета в конце коридора и клялся, что больше никогда не падет так низко. А Татьяну, поминутно открывавшую дверь, он уже просто не мог видеть.
Меж тем в туалете произвели срочный ремонт, после которого обнаружилось, что кабин больше нет, а все очки открыты и стоят в ряд без всяких перегородок. Ну ничего, население быстро свыклось с такой социалистической открытостью. Оно усаживалось с газетками и под сигареты пукало и общалось на доступные темы.
Всякий раз Реше по дороге на Таймыр попадался загарпуненный Фельдманом Мат со скруткой троса через плечо. Отсеченный от шабашки, Мат понуро влачил по этажам свою четверть ставки сантехника. И если Решетов жил высокими понятиями — кино, вино и домино, то Матвеев имел более упрощенную триаду преференций — жорево, порево и сериво.
— Ты что здесь торчишь? — спросил как-то Реша.
— Дежурю, мля, — ответил Мат.
— Я вижу, что дежуришь, — уплотнил интерес Реша. — Я спрашиваю, зачем ты здесь постоянно бродишь?
— Пасу, мля, одного Сивку-Бурку, — признался Мат. — Вот такое, мля, показал он руками огромный размер чего-то.
— Что та-ко-е? — не понял Реша.
— Говно, что же еще?!
Частично словами, а больше намеками и знаками Мат объяснил свою озабоченность. Оказалось, что в коллективе появился скрытый лидер, который в одном и том же унитазе время от времени откладывает личинку такого неимоверного диаметра, что поршень дизеля ДКРН-18 просто отдыхает. Смысл жалобы состоял в том, что из-за слабости туалетной струи неправдоподобных размеров конструкция всегда остается лежать несмываемым позором в сознании Мата.
Реша тоже созналсяя, что, да, действительно, и он несколько раз, не имея альтернативы, был вынужден, заткнув нос, усесться поверх этой рептильной кладки. Сговорившись, друзья вместе отправился на Таймыр. По свежему следу они попытались повторно спустить воду, но вялая струя ржавого бачка вновь обошла препятствие.
— Вот видишь, — сказал Мат. — А я все, дурак, бачок чиню! А дело-то, мля, совсем не в бачке!
— Вижу, — согласился Реша. — Не в бачке.
— Честно говоря, я думал, мля, что, ну, это ты, еп-тать, — выдавил из себя Мат. — Потому и следил. Прости.
— Бывает, — хотел развести руками Реша, но вспомнил о костылях, которые уже начинали выпадать из-под мышек.
Решетов, как личность сильная, свыкся с наличием рядом столь великого мастера отложений, а Мат, наоборот, стал до упора задумываться, кто бы мог быть этим человеком, который после заседания большого совнаркома оставляет такие количества. Мат по пальцам перебирал друзей, за всеми следил и всех по очереди отметал. Единственное, чему он был рад, что к этому издевательству над его психикой не причастен Реша. Но кто же тогда? Может, Мукин? Нет, слабоват, тем более сейчас, после влета с одной дамочкой, он на овощной диете. Мурат? Не может быть. Хотя и спортсмен, все равно кишка явно тонка. Рудик? Фельдман? А может, к нам на этаж заходит кто-то с промышленного факультета? Или вообще со стороны? Тут столько проходного люду! Что, если это беглый какой? Военных гарнизонов вокруг полно! Туалеты там на улице, а у нас теплые. Может, кто-то ушлый и пробирается втихаря погреться… Курсант, например в гости заходит к кому ни то… Мало ли их тут таких с навороченной или, точнее сказать, с развороченной задницей!
Казус не прояснялся довольно долго и вообще так и не проявился до конца учебы. Он страшно угнетал мнительного Мата, который никак не мог свыкнуться с мыслью, что буквально в двух шагах существует человек с такими возможностями. И при этом не хочет засвечиваться. Тайно и без всякого бахвальства он производит свои грязные делишки. Угнетению Мата не было предела. Откройся он, этот мастер, Мат успокоился бы и забыл о его существовании, а так приходилось задумываться по два дня на неделе, что подливало масла в огонь перелома. Раньше Мат, возвращаясь из очередного рейда, с чувством большого удовлетворения цитировал Пушкина: «Вновь я посетил тот уголок — приют спокойствия, труда и вдохновенья…» А теперь, в результате осложнения, он был вынужден подбирать к ситуации совершенно другие строки. Типа «свежо питание, а верится с трудом». Или что-то в этом роде. Понимаете, какая потеха.
В отличие от Мата Решетов каждый вечер, проводив друзей на работу, пробирался на цыпочках не в туалет, а в свою душу и копался там до утра. Ведь когда есть возможность поспать сколько хочешь, сон, как назло, не идет. Он много думал о своей судьбе. Устроившись на подоконнике, Реша рассматривал снеговика и все больше понимал, кем стали для него Рудик, Мурат, Миша Гриншпон, Мат со своими полуночными слежками и этот неизвестный, которого Мат пытает вычислить… Кто он, сударь Решетов, без них? Так себе человечинка. А с ними — парень хоть куда.
Денно и нощно Реша копил в себе эти мысли и, дождавшись товарищей, пытался втянуть их в общение, стараясь понять по глазам, кто из них меньше натружен. Реша жаждал бесед, но все разбредались по делам или падали замертво на койки. В его распоряжении оставался один Рудик, который после базы приступал к своим естественным почтовым отправлениям — усаживался за письма. Рудик относился к их написанию как к культовому действию. Еще в армии он снюхался с радиодиспетчершей, и та присылала ему с Ямала коротенькие кадастры о погоде. Староста носился с ними, как Мурат с денежными переводами от родителей и других аульных родственников — его учебу обеспечивала вся Осетия.
— Знаешь, Сергей, — навязывался Реша к Рудику, — мне кажется, я понял одну простую истину: чтобы познать жизнь, нужно непременно сломать ногу.
— Что ты там бормочешь? — переспрашивал его Рудик, таща по влажной губе липкую кромку конверта.
— Да так, ерунда, — вздыхал Реша. — Просто, когда целый день сидишь в комнате…
— А ты не сиди, — посоветовал ему Рудик, — гуляй!
Реша сбросил гипс, как сбрасывают цепи. Боль в пятке еще долго напоминала ему о чем-то таком безыдейном и не обсуждаемом при наличии, что многие называют мужской дружбой.
Разные бывают падения. Иногда их можно приравнять к взлетам или к срывам, как говорил Бирюков.
Реша оклемался, встал на ноги, а потом и на горло. Друзьям пришлось выделить ему двадцать рублей по комнатному больничному листу. Выздоровевший Решетов накупил плексигласовых тарелок, прикрепил к стенам, подсунул под них цветные виды вселенной из журнала, к «иллюминаторам» подвел настоящее освещение, и теперь в комнате можно было плыть как бы между светил.
Оформление 540-й комнаты в стиле «все мы немножко лошади» по сравнению с интерьером 535-й стало просто китчем.
Профком наградил 535-ю грамотой за победу в соцсоревновании. Таким образом Фельдман замазал свой прокол во время проверочного рейда, когда отмолчался по поводу эротических наклеек на стенах.
— В жизни надо быть оригинальным, — принимал поздравления Реша. — В жизни надо срываться!
А засоленную в банках мойву съесть не успели — вздулись крышки. Фельдман перепутал рецепты и при изготовлении поспы недоложил соли.
Зачеты по начертательной геометрии подступили как ком к горлу. Первокурсники гнулись над белыми листами ватмана и кляли изобретателя этой чертовой науки. А заодно проклинали и преподавателя Цыпленкова, обладавшего профессиональным и геометрически выверенным прищуром. Для Цыпленкова начертательная геометрия была полигоном его психологических опытов над живыми людьми.
— Вам ни к чему будет устраиваться на платные курсы кройки и шитья! — бурно и весело объяснял он свою привязанность к студентам, массируя доску куском дикого мела. — Я сделаю из вас непревзойденных модельеров! — Как будто это было кому-то нужно. — Ведь все ваши сногсшибательные одежды конструируются исключительно на основе принципов начертательной геометрии! А знаете, почему? Да потому, что человек состоит целиком из математически точно описываемых фигур! А выкройки, соответственно, — не что иное, как развертки этих фигур на плоскости! Ясно? Но только давайте договоримся, что кройкой и шитьем вы будете заниматься во внеурочное время! А то меня на кафедре не поймут! — Возбужденный, он завершал свой пассаж почти безутешно и, воздыхая, переходил к очередному.
От страстного желания Цыпленкова сформировать из группы 76-Т3 сквозную швейную бригаду головы первокурсников пухли при виде пространственных фигур и их пересечений по неимоверным кривым. И что самое противное — всю эту непостижимую графику нельзя было вызубрить. Поэтому ее оставалось лишь усердно понимать и развернуто представлять.
В отношении женского пола Цыпленков был особенно предвзят. Об этом ходили нехорошие, но ничем не подтвержденные слухи. Подтвердились они, когда группа 76-Т3 приступила к теме «эвольвенты».
— А теперь давайте рассудим, как строить эту линию, — говорил Цыпленков и вкрадчиво оглядывался по сторонам, как бы пытаясь найти что-нибудь под рукой для демонстрации приема. И внезапно озарялся. — Вот вы, подойдите ко мне, — обращался он к Татьяне, — покажите свою ногу.
Татьяна вспыхивала, как сноп соломы. Она ни разу в жизни не выходила на подиум.
— Ничего, ничего, не волнуйтесь, — продолжал Цыпленков. — Это не больно.
— Я надеюсь, — сжалась Татьяна.
— Итак, где у нас самое интересное место на ноге? — спросил Цыпленков аудиторию.
Татьяна пожала плечами. Аудитория тоже.
— Правильно, где-то в области коленки, — продолжал виться вокруг ноги Цыпленков. — Точно так же строится и наша с вами линия. Понятно? Берем циркуль и строим окружность заданного радиуса прямо из точки нашей славной коленки, — поправлял он на Татьяне юбку и, едва сдерживаясь, чтобы не ударить ладошкой по попке, усаживал на место.
Некоторое время Цыпленкову требовалось, чтобы восстановить дыхание, а потом обращался к другому наглядному пособию.
— Зубы шестерни бывают с подрезом и без подреза, — шарил он глазами по галерке. — Когда эвольвента прерывается у основания зуба проточкой возникает подрез. А теперь вопрос — с подрезом данный зуб или нет?
За такими резкими наездами камеры обычно следовала тишина. Что, собственно, и требовалось Цыпленкову. К этому моменту он успевал выбрать очередную жертву.
— Подойдите ко мне, пожалуйста, на секунду, — обращался он теперь уже к Марине. — Покажите и вы нам свою ногу.
Марина недоуменно задирала подол.
— Отлично, — хлопотал лицом Цыпленков. — А теперь поставьте ногу на стул, чтобы всем было хорошо видно. Вот так. Если мы принимаем вот это место за эвольвенту, — проводил он рукой по икроножной мышце, — то чуть ниже у нас получается отличный подрез! Вот здесь, у самой стопы.
Слушатели боялись, что Цыпленков возьмет да как схватит с размаху рукой прямо за амплуа, отчего по аудитории шли волны ожидания самого невероятного исхода. Но геометр говорил:
— Спасибо, садитесь. А самые крутые подрезы у породистых лошадей, завершал свою лекцию Цыпленков. — Чем тоньше бабки, тем породистей лошадь. А у людей — чем тоньше икры, тем знатнее род. В технике — чем тоньше подрез, тем качественнее зуб шестерни. Ясно?
Население вытирало пот со лба и вздыхало. Но передышка до следующего занятия была совсем небольшой — начерталка значилась в расписании почти ежедневно, а в применении подручного материала для пущей наглядности Цыпленков был невероятно изобретателен, находчив и льстив.
Артамонов был согласен хоть всю жизнь ходить без одежды, лишь бы не ведать линейных ужасов, в которых, чтобы пересечь тетраэдр с эллипсоидом, нужно было сидеть с одним карандашом и двумя пузырями три дня и четыре ночи. Артамонов был непоседой, ему подавай задачи на сноровку, а тут испытание на усидчивость.
— Было бы так, — рассуждал он, — получил ты, например, задание, разобрался, какая линия что обозначает, — и точка! Я не пойму одного — зачем чертить? Зачем практика? Если нужно будет в дальнейшей жизни, я, конечно же, начерчу, но это потом, в жизни, а сейчас… Только время да нервы гробишь. И в защиту своего бездействия на ниве начертательной геометрии он приводил массу доводов.
— Не до всех эта наука доходит через голову, — дискутировал с ним Реша. — До некоторых — через седло.
Но оказалось, что студентами в высшей школе предусмотрено все, и даже такая тонкость, в которой застал себя Артамонов. Само собой разумеется, что в группе есть таланты, которым выданы такие же варианты задания. И еще в общежитии существует техническое суперприспособление — «дралоскоп», с помощью которого полугодовую норму можно легко и непринужденно передрать в считаные часы. Было бы с чего.
Правда и то, что жить полнокровно чужим трудом дано не каждому. Здесь нужна не только выдержка, нелишне обладать и стойкостью. Обыкновенно после выдачи задания на проект начиналось выжидание — кто первый приступит к выполнению. Слабохарактерные надламывались и, словно загипнотизированные, приступали к черчению. Как только они справлялись с заданием, к ним подкатывали более стойкие и вмиг переносили готовые творения на свои листы. Затем шла в ход изворотливость — бывало, скопированные работы защищались раньше оригинальных. За плагиаторами был нужен глаз да глаз, поскольку сдирание — это не столько процесс, сколько стратегия и тактика.
Артамонов отправился в женское общежитие к Алешиной Наташе, которая, как известно, была своим парнем, и задание у нее было идентичным.
По настроению, с которым она приняла ходока, можно было заключить, что лично ей по нутру игра геометрических линий, вырисовывающих занятные контуры неказистых с виду деталей дизеля. Алехина без проволочек отдала во временное пользование Артамонову свои готовые чертежи.
— Только не перепутай потом оригиналы с дубликатами, — предупредила она вдогонку.
Артамонов заручился коробкой конфет с ближайшей стипендии и помчался настраивать «дралоскоп», который состоял из оконной фрамуги с двойным стеклом и настольной лампы для подсветки снизу.
Способ оказался эффективным. За ночь Артамонов начертал все, что требовалось, и наутро, недолго думая, понес выдавать за свои чужие творения.
— Так-так, — приговаривал Цыпленков, рассматривая чертежи почему-то не с лицевой, а с тыльной стороны листа, — придется вам задание переделать.
— Я повешусь! — возразил Артамонов.
— А почему вы не спрашиваете, в чем дело? — прищурился Цыпленков.
— Да, в чем, собственно, дело? — не замедлил с вопросом Валера. Почему перечертить?
— Вот я и говорю — почему? А вот почему — копии снять нетрудно, но заверить их… — Цыпленков показал на графит, налипший от линий Алешиной с тыльной стороны чертежей.
У Артамонова все опустилось. Схватившись за голову, он сел мимо стула, в то время как Цыпленков неторопливо приводил статистические данные:
— Обычно за год дралоскопия играет злую шутку с двумя-тремя первокурсниками. На вашем курсе вы — десятый. У вас очень расторопный курс. Зайдите попозже, я выдам вам другой вариант.
— Теперь я не успею! — сжимая ладонями виски, произнес Артамонов. Брошу институт!
— Успеете, я вам гарантирую. — Цыпленков щурился, словно вел сумеречный образ жизни и нормальный дневной свет сильно раздражал его.
— Я сообщу об этом в общество защиты прав потребителей! — взмолился Артамонов.
— Что вы сказали?
— Да так, брежу.
— Вы себе кажетесь рассветом? — прикололся Цыпленков.
Артамонов забыл про обещанные Наташе конфеты и просидел сиднем у окна два дня не вставая. Сожители ничем ему помочь не могли. Они сами еле тянули эти долгие основные, размерные и штрих-пунктирные линии по бесконечно белым листам ватмана.
Вскоре Артамонов начал заговариваться. Уставя глаза в оконный проем, он битыми часами твердил одно и то же: «В четверг четвертого числа в четыре с четвертью часа четыре черненьких чумазеньких чертенка чертили черными чернилами чертеж чрезвычайно чисто». Его засиженная мухами спина являлась укором всем остальным сожителям. Потом Артамонов затих, и из того места, где он сидел, ничего, кроме отрыжки в два кефирных градуса, не поступало. Наконец пропала и отрыжка.
— Кризис миновал, — доложил Рудик сожителям, сидевшим на корточках в коридоре. — Жить будет.
Артамонов встал, вынул из-под кровати последнюю порцию кефира, который от длительного пребывания в пропитанном портвейном стакане превратился в кумыс, и попорционно наливая его в горло, довел себя до рабочей кондиции. От нервной усталости его сплющило. Потом он очахнул, не спеша заточил десяток простых карандашей различной твердости от фирмы «Кох-и-нор» и по новой приступил к полугодовому объему чертежей. Он, конечно же, мог бы опять найти у кого-то подобный вариант, пересветить чертежи и теперь уже по-умному, как подсказал Бирюк, стереть резинкой следы плагиата. Но, словно кому-то назло, он смахнул со стола лишние предметы и приколол к нему первый лист.
Как и предрекал Цыпленков, к сессии Артамонов все успел. Как миленький. И поэтому на предэкзаменационных консультациях геометр продолжал прижимать Артамонова к земле:
— Почему вы не задаете никаких вопросов? Выучили все, что ли? Настолько все знаете, что и спросить нечего? Или не знаете, что спрашивать? Тогда зачем пришли на консультацию? Это не занятия. Посещать консультации не обязательно. Если нет вопросов, вы свободны.
Вопросы быстро находились.
Перед экзаменом девочки не выдержали.
— Мы не пойдем сдавать начерталку, — сказали они Рудику. — Объявляем стоячую забастовку. Или, лучше, лежачую.
— Вы что, хотите, чтобы нашу группу расформировали?! — пригрозил староста.
— У нас в голове сплошной калейдоскоп, — развела руками Марина.
— И руки трясутся, — вытянула вперед ладони Люда.
— Да ладно вам причитать, — сказала Наташа. — Там нет ничего такого сложного.
— Хотя есть идея, — сказала Татьяна, — пусть первыми идут сдавать экзамен парни.
— Да-да, — подтвердила Люда. — А мы всю, какая есть, косметику — на себя, натянем мини-юбки и войдем к Цыпленкову сразу втроем. Авось проскочим. Бирюк говорил, что Цыпленков падок на эти парфюмерные дела, особенно в сочетании с ненаглядными пособиями. Глядишь, и оценит. С глазу на глаз мы с ним как-нибудь разберемся. А чуть что, остальные отвернутся.
— Попробуем задавить его массой, — потерла руки Татьяна.
Они так и сделали. Науськанные Цыпленковым, они пошили себе блузоны с декольте на двенадцать персон и мини-юбки с закономерным разрезом спереди. Разрезы и декольте стремились навстречу друг другу и едва не сходились в пупочной области.
Но на экзамене Цыпленкова словно подменили. Артамонову он сказал:
— Вам ставлю пятерку без билета, вы и так достаточно потрудились в семестре.
Татьяна в запарке сжалась от зависти и начала поправлять на себе одежды, которые уже было не поправить. Цыпленков заохал, стал приседать и крутиться вокруг Татьяны, прикидывая, по какой бы такой причине отнестись к ней так же льготно, как и к Артамонову. Татьяна шагнула к барьеру и ее мимо-юбка треснула в самом неожиданном месте. Геометр, стараясь сдерживаться, заговорил:
— Ну, что, Чемерис, я вижу, платья себе вы уже пробуете изготавливать…
Татьяна хотела соврать, но не успела. Цыпленков вывел в ее зачетке красивым чертежным шрифтом заветный «хор» и еще долго потом нахваливал остросюжетность модельного ряда.
Остальные девочки, сложив ладошки на уровне опущенных вниз рук, мялись рядом. Геометр поманил их пальцем и тоже выставил нормальные оценки автоматом.
— Я вижу, вы все отлично усвоили! — обхаживал он студенток. — Все так простенько и со вкусом!
— Ну, Татьяна, ты молодец! — поздравили Чемерис одногруппники.
От счастья она не заметила, что ее назвали не Таней, а обозвали Татьяной, чего она терпеть не могла.
Следом, на ходу вправляя назад свои прелести, быстро вышли из кабинета еще две счастливицы — Марина и Люда. Девушки оказались правы — Цыпленков растаял от духов и откровенных одежд, и проза, которую несли экзаменуемые, не очень сильно сказалась на отметках.
Наташечкина тоже сдала экзамен легко, хотя среди девушек была умнее всех.
— А вообще Цыпленков ничего, — сказала Люда.
— Тактичный и обходительный, — сказала Марина.
— Мне кажется, он и был таким, — сказала Татьяна.
— Он чуть не взвизгнул от наших одежд! — сказала Наташа.
— Ну, теперь с начерталкой завязано глухо-наглухо! — сказал Артамонов.
А вот с физикой все выходило наоборот.
Там, в отличие от начерталки, жизнь прижимала к земле не студентов, а преподавателя Ярославцева, которого Татьяна за маленький рост прозвала Малоярославцевым.
Решетов объяснял этот феномен тем, что, по третьему закону Ньютона, на всякое действие объект отвечает равным ему противодействием.
Ярославцев с первых дней намеревался приглянуться первокурсникам и полюбить их, но Реша сводил на нет все происки педагогического чувства. С тех пор как Реша задал физику вопрос о периферийных последствиях черных дыр, самым страшным для лектора Ярославцева стало приближение конца лекции.
Поначалу, когда Реша еще только осваивался на потоке, Ярославцев в конце каждой лекции с чувством исполненного долга посматривал на часы, стрелки которых аккуратно продвигались к звонку. Теперь же он ожидал окончания лекции как напасти.
По всем правилам педагогики, лектор, прочитав материал, должен спросить у слушателей: какие будут вопросы? Или: нет ли вопросов по новому материалу? Раньше Владимир Иванович Ярославцев спокойно бросал в аудиторию эту риторику и, не глядя на студентов, аккуратно складывал в папочку свои шпаргалки, а затем под звонок методично завязывал тесемочки этой папочки. Никто из первокурсников ничем не интересовался. Всем все было ясно.
Теперь жизнь пошла сложнее. Теперь в конце каждой лекции по физике с галерки вставал Решетов и загонял Ярославцева в такие уголки вселенной, куда еще не дошел солнечный свет. Похоже, таким образом Реша хотел расквитаться с высшей школой за свое неудачное поступление в институт космических исследований.
Ярославцев был вынужден выслушивать вопросы, на которые наука рассчитывала ответить лишь за рубежом двадцатого столетия. Очки физика сползали на кончик носа, начинавшего непоправимо синеть, а лоб равномерно покрывался испариной. Ярославцев пыжился, желая не уронить себя в глазах аудитории, но спасительного звонка все не следовало. Владимир Иванович обещал ответить на заданный вопрос на следующей лекции и сразу после занятий бежал в научную библиотеку, чтобы покопаться в специальной литературе. Но ничего путного не находил, да и не мог найти — ведь космогонические проблемы, волновавшие Решу, не встали еще во весь рост перед простыми жителями Земли, а в ученом мире по ним не было даже гипотез.
Жизнь Ярославцева дала трещину. Он продолжал преподавать без всякого энтузиазма. А Решетов был неукротим — как только в конце лекции выдавалась свободная минутка, он тут же возникал над физическим спокойствием аудитории и задавал свой очередной безответный вопрос.
Задумав смотаться на экскурсию, Реша устроил себе блиц-сессию и сдал в день четыре экзамена — досрочно получил пятерку за реферат по химии у Виткевича, отхватил зачет по истории КПСС у Боровикова, сдал математику у Гукановой и в конце дня пришел на экзамен по физике с другой группой.
— Разрешите мне сдать физику досрочно — у меня путевка в Михайловское, — попросил он Ярославцева.
— Тащите билет, — сказал физик не очень ласково.
Реша без подготовки набросал формулы — что ему элементарная физика, когда он вовсю занимается физикой космоса и макрочастиц!
— Я не могу вам поставить даже четыре, — сказал Малоярославцев, не глядя на формулы и вспоминая неловкость, которую испытывал перед неразрешаемыми вопросами Решетова. — Судя по зачетке, вы готовились в эти дни к химии, математике и истории партии, поэтому можно с уверенностью сказать, что физику в руки вы не брали. Три балла.
Реша не стал возражать. Мелочным он никогда не был. Он помнил, что говорил по этому поводу Бирюк. На пять знает физику Бог, на четыре профессор, а студент, естественно, не больше чем на тройку. Так что, все в порядке.
Слух об этом подвиге пронесся по всему курсу. Невероятно — в день четыре экзамена! В гости к Реше приходили любопытные и смотрели: действительно — одна и та же дата рядом с отметками стояла в зачетке в столбик четыре раза.
Всю внеаудиторную информацию в 535-ю комнату по охапочке приносил руководитель «Спазмов» Бирюков по кличке Бирюк. Он был единственным товарищем из местных, но ввиду сложностей с родителями жил в общаге, где чувствовал себя гораздо привольней. Ходил он в патах — расклешенных штанах и в лапшовом джемпере. Мало того что он руководил «Сладкими спазмами», он тащил на своей костлявой спине все младшие курсы. Он учил жить, учиться и бороться три раза. Сколько зачетов было сдано по его наводкам и рекомендациям! Сколько новых начинаний и дел акклиматизировалось в среде последователей с его легкой руки! Преемственность поколений в отношениях первокурсников с Бирюком проявлялась более чем наглядно. Он слыл за отца родного — был старше всего на два года, а со стороны казалось, что на все три.
Осведомленность Бирюка во всех учебных и бытовых вопросах была намного пространнее поля его конкретной деятельности. Но еще шире была номенклатура его увлечений. Чем он только не занимался! Моржеванием — раз! Ходил в кружок «диссидентов» по сверхнормативному изучению английского языка — два! В кружок к Карповой он ходил, чтобы иметь возможность подработать «прищепочником», — три. Он переводил с английского и озвучивал запрещенные порнофильмы. Когда он выполнял эту работу в подпольной студии на чердаке общаги, он защемлял нос бельевой прищепкой для конспирации, чтобы изменить голос. В этой связи Бирюк очень приблизительно владел разговорным английским и был абсолютно равнодушен к группе южносахалинских языков канури-тубу. Ко всему прочему Бирюк собирал коллекционные вина, но никак не мог сохранить больше одной бутылки кряду — четыре! Тайно разводил на балконе и никак не мог развести до конца карликового декоративного петуха, чтобы рассветы, которые Бирюк на пару с петухом беспробудно просыпал, походили на деревенские, — пять! Упражнялся в скульптуре, или, как он говорил, лепил горбатого, — шесть! Играл в «Спазмах» — семь! Семикрылый серафим — одним словом.
Сказать о Бирюке, что это был человек-оркестр, значило бы не сказать о нем ничего. Эволюционно он лежал в дрейфе где-то между человеком-сеялкой и человеком-веялкой. Он сеял разумное, доброе, вечное, и от него постоянно веяло то портвейном, то зубровкой.
О грядущем Дне донора оповестил всех тоже Бирюк. И не только оповестил, а провел целую агиткампанию по просветительству темных мест мероприятия. Сработал в этом направлении Бирюк не как попало, а адресно. Со стороны агитация походила на кровавое совращение.
Мата Бирюк уверял, что именно им, моржам, сброс лишней крови полезен как никому — обескровленные моржи, типа, могут дольше держаться в ледяной воде. На репетициях «Спазмов» он подбивал к этой кровавой процедуре Гриншпона с Кравцом, какими-то окольными путями доказывая, что музыкантам донорство заменяет самые жестокие экзерсисы — очищает тело и свежует душу.
Не удовлетворившись намеками на стороне, Бирюк специально пришел в общежитие, чтобы вплотную и по месту призвать подшефных к завтрашнему мероприятию.
— Очень выгодное дело, скажу я вам, друзья мои, — приступил он к открытой и искусной вербовке. — Во-первых, не идти на занятия! Во-вторых, после сдачи крови всем поголовно наливают по стакану кагора! В-третьих, подают печенье к чаю и выделяют талон на обед в «девятнарике»!
— Ты что, с голоду пухнешь? — задал ему провокационный вопрос Артамонов. — Сдавать кровь по таким мелким причинам и поводам нам, общественно-полезным товарищам, совсем не к лицу.
— Дело, собственно, не в корме, — юлил и ответствовал Бирюк, — гланое помимо дня сдачи можно получить дополнительно справочку еще на один день гульбы. Чтобы поправлять здоровье, потерянное при отсосе крови.
— Будто нельзя пропустить пару дней без всяких справок, — вступил в дискуссию Реша. — Я гуляю столько, сколько надо.
— Одно дело — гулять по-волчьи, другое — отсутствовать официально, как белый человек — продолжал держать курс на сдачу Бирюк.
— Я только одного не пойму, какой смысл сдавать кровь безвозмездно в институте, если можно пойти на городскую станцию переливания и сдать тот же самый литр, но за деньги? И почему нельзя записаться в регулярные доноры и иметь сотни справок плюс реальные суммы за каждую сдачу? — очень детально пытал Бирюка Фельдман, зашедший в гости в 535-ю вместе с Матом. Похоже, его и впрямь заинтересовало завтрашнее мероприятие.
— Видишь ли, здесь только формально безвозвездно, а на самом деле очень даже возмездно, — затягивал его словно в прорубь Бирюк. — Деканат берет на крандаш всех добровольно сдавших и потом выдает денежки, но уже как бы не за кровь, а за участие в благородном комсомольском порыве. Получается очень редкий случай — и безвозмездно, и в то же время за деньги. И совесть чиста, и лишний червонец на карманные расходы.
— Ладно, считай, что уговорил, я иду, — согласился Фельдман, который и без того был всегда готов участвовать в любых мероприятиях, сулящих деньги.
— Я же говорю, очень выгодно, — оживился Бирюк, радуясь первой жертве. — Я каждый год сдаю по два-три раза. И, как видите, ничего жив-здоров!
— Куда тебе по два-три раза, ты, мля, и без того весь светишься, сказал ему Мат, перекатывавший на тумбочке чей-то курсовик. — За удилище, еп-тать, упрятать можно. Твоя шагреневая рожа, мля, словно, ну, это, ужимается от времени.
— Сам удивляюсь, желудок у меня, что ли, с фистулой? — пожал плечами Бирюк. — Ем как на убой, и хоть бы грамм привеса.
— Да, мля, лица на тебе, так сказать… э-э-э… совершенно как и не бывало, — на удивление четко и отчетливо сказал Мат, не переставая изумляться, как это люди могут не стыдясь выходить на улицу при такой худобе.
— А зачем нам лицо шире вокзальных часов? — не остался в долгу Бирюк и похлопал Мата по щеке так целенаправленно, словно долепил из глины его физиономию. — Наел, понимашь ли, ряху! Ну что, будем считать, договорились?
— Будем считать, еп-тать, — сдался Мат.
— А как думаешь ты, Мурат? — спросил Бирюк Бибилова.
— Такой обычай — отдават кому-то свой кров нэт Тбылыс.
— Послушай, генацвали… — не отставал Бирюк.
— Его кровь не годится, — заступился за горца Артамонов. — Ни с какой другой она не будет совместима по температуре. Слишком горячая.
— А ты сам-то пойдешь? — спросил Бирюк Артамонова.
— Куда от тебя денешься.
— А ты, Сергей, сподобишься? — пытал Бирюк Рудика.
— Я боюсь, — попробовал отнекаться староста. — У меня плохое предчувствие. — Было ясно, что он пошутил.
— Это, ну, так сказать, в принципе, совсем не страшно, — вмешался не спросясь Мат, да с такой наивной простотой, будто кровь у него находилась не в веняках, а исключительно в желудке.
Утром у институтской поликлиники собрались все, кто был согласен заплатить кровью за стакан вина, обеденный талон и двухдневную свободу.
Бирюк, как ветеран донорского движения, перемещался от компании к компании и настраивал народ на наплевательское отношение к большой потере крови.
— У вас комары больше за год выпивают, — приводил он самые крайние аргументы.
Наконец доноров завели внутрь лаборатории и после проб из пальца начали систематизировать по группам крови. Фельдман был единственным, у кого группа оказалась четвертой.
— Самая жадная кровь, — заметила молоденькая медсестра, — к ней можно влить любую другую группу, а она подходит только к самой себе.
— Но, я надеюсь, расценки на все группы одинаковые? — спросил Фельдман.
— Вы же сдаете безвозмездно! — возмутилась сестра.
— Это я к слову, — отвертелся Фельдман.
— У него резус-фактор заело, — сказал продолжавший руководить действом Бирюк. Он всем советовал не торопиться, побольше пить чаю с печеньем, что повышает содержание в крови какой-то ерунды, которая делает кровь крайне ценной. Все так и делали, пожилая медсестра не успевала выставлять на стол питье и сласти.
Мат бравировал перед входом в клиническую лабораторию. Пошевеливал бицепсами, надувал и снова спускал живот, делал махи обеими ногами по очереди. Сардельки его пальцев мелькали то тут, то там, выказывая полнейшую невозмутимость. В моменты душевных взлетов речевые акты Мата свертывались до нуля и в информационном потоке, истекающем из него, начинали преобладать неязыковые данные.
— Мне, собственно, чего-чего, а это — пара пустяков, тем более лежа, выводил он прощальную тираду.
У самой кушетки его объяло что-то вроде катаральной горячки, и сардельки его пальцев заметно обмякли. Пунктаты его речи, взятые наугад из любого места, совсем перестали смешиваться с соседними словами. Мат грозился упасть на стойку с пробирками и наполненными пузырьками, но сестра нацелила его на кушетку, и он, как показалось лежащему рядом Реше, совершенно безрадостно, словно мёнух, рухнул на нее.
Мата вынесли.
— Адипозо-генитальная дистрофия, — установил диагноз Бирюк и призвал остальных не волноваться. — Такое случается каждый год. Есть люди, которые просто не выносят запаха крови и самой мысли о кровопотере. Но талон и справку на его персону я пробью. Это не должно зависеть от результата. Клянусь.
Подтолкнув Артамонова на ложе, предназначавшееся Мату, Бирюк сам улегся вслед за Решей. Несмотря на бирюковскую худосочность, сестра только с третьей попытки воткнула иглу куда надо и резко включила отбор жидкости.
— Вы хоть каким-нибудь видом спорта занимаетесь? — с острасткой спросила она у Бирюка, спросила тихо-тихо, словно находясь в морге.
— Тяжелой атлетикой, — ответил за Бирюка Нинкин. — Видите, как тяжело дышит. — Нинкин встрял в разговор, чтобы отвлечь себя от невыносимой густой струи, бьющей ключом из вены тяжелоатлета, тщедушная фигура которого могла переломиться пополам при одном только виде штанги.
Мукин пообещал Министерству здравоохранения целый литр самой ходовой и отборной крови первой группы и отрицательной принадлежности, но у него не взяли ни капли — подвела перенесенная в детстве желтуха.
— Вот так всегда: задумаешь какое-нибудь доброе дело, а его возьмут и обосрут, — сказал Мукин с сожалением.
— Принц крови, — охарактеризовал его Рудик. — Хочет, но не может.
— А у нас в группе одного лечили от желтухи, а он оказался китайцем, сказал Бирюк.
Клинцов отнесся к сдаче крови брезгливо, как к клизме. Ему было в лом сдавать, но он мог пойти на любые страдания, лишь бы отмазаться от подозрений, что он, как комсорг, не потянул такого простенького дельца. Клинцов боялся, что его за что-нибудь этакое морально-этическое возьмут да и отчислят из комсомола, а значит, и из института. А два года таскать сапоги в армии было для него страшнее потери всей крови.
Большинство доноров расстались со своими кровяными тельцами более-менее бесстрастно.
Фельдман просунулся в дверь последним. Его лицо сразу занялось красной волчанкой. Предвкушая реализацию обеденного талона и перспективного червонца, которые маячили впереди в обмен на сдачу, он заставил себя улечься на кушетку даже с некоторым подобием удовольствия. Он пытался даже улыбаться сестре, ненавидя ее уже за то, что она без всякого чувства жалости воткнула иголку и принялась читать книгу, ожидая наполнения пузырька.
Но Фельдман слишком плохо знал свой организм, который, постоянно находясь в граничных условиях, выработал добротную барьерную функцию без всякого ведома хозяина. Сколько Фельман ни дулся, сколько ни пыжился, ритмически сжимая и разжимая кулак, больше трети стакана его кровеносная система выделить пострадавшим не смогла.
Покидая лабораторию, Фельдман нечаянно умыкнул книгу, которую читала медсестра, и тем самым положил начало небольшой комнатной библиотеке.
Стало понятно, что нет таких ситуаций, в которых Фельдману не удалось бы остаться самим собой. Он всегда был горой за друзей, заботился об их пропитании, об оснащенности 540-й комнаты предметами первой, второй и даже третьей необходимости, всегда что-то доставал, выбивал через профком — одним словом, был классным провайдером, но из своего кармана на кон не выложил ни рубля. И при этом умудрялся слыть за друга. Он поставил себя так, что все прощали ему путаницу в словах «бесценный» и «бесплатный», а также в понятиях «рукоблудие» и «рукоприкладство».
Разные бывают организмы.
После Дня донора к Фельдману стала активнее прирастать кликуха Нужник, потому что нужнее его на потоке было не найти.
Завершая мероприятие по сдаче крови, Бирюк сказал, отведя глаза к горизонту:
— Это дело надо проинтегрировать, что ли…
Реновацию обескровленных тел проводили в 535-й комнате.
Гудеж происходил в границах восторга, четко очерченных количеством питья. К высокому собранию была допущена даже Наташина Алеша. Восстанавливались все — и те, кто сдавал кровь, и те, кто воздержался.
Неожиданно на мероприятие напоролся студсовет. Участники нажора получили по последнему предупреждению перед выселением из общежития без права переписки с комендантом и надежды поселиться туда когда-либо еще.
— Н-да, с этим студсоветом надо что-то решать, — призадумался вслух Рудик.
— Я буду говорить об этом на ближайшей сессии ООН, — сказал Артамонов.
— Есть только один способ, — сказал Бирюк. — Вам необходимо купить настенный календарь, повесить его на стену и выделить красными кружочками все более или менее знаменательные даты. Допустим, в один прекрасный вечерок, типа сегодняшнего, заходит к вам с тыла студсовет и спрашивает, по какому поводу банкет. На самом деле у вас проводится обмывка степухи. Но вы подводите его к календарю и тычете носом в дату рождения или смерти такого-то или такой-то. И все — проблема снята. Принимать меры не имеют права. Наказывать за бокал, поднятый в честь Бабушкина, или, скажем, какой-нибудь там Парижской коммуны просто нельзя. Это будет котироваться как политическое заявление со стороны студсовета, и с ним по вашей жалобе грамотные парни из органов разберутся в один момент.
Завершение Дня донора пошло как по маслу. Бирюка отвели в его комнату только к полуночи. На протяжении всего пути он порывался вниз по лестнице в сторону поймы, чтобы сбить температуру, поднявшуюся так высоко, словно ему вместо двух пузырей охлажденной «Медвежьей крови» влили три флакона горячей крови Мурата.
Глубоко за полночь в 535-ю комнату в желтой майке лидера с закономерным разрезом сзади вошла пропадавшая где-то Татьяна. Она набросилась на всех с обидой, что ее никто не удосужился предупредить о готовящемся мероприятии, в результате чего День донора прошел без нее! Красные кровяные тельца Татьяны явно уставали циркулировать по большому кровяному кругу ее необъятного баскетбольного тела. Они утомились снабжать килокалориями периферические закоулки, отстоящие от сердца дальше, чем III крайнесеверный пояс в системе Союзглавснаба от Москвы. Некоторые эритроциты здоровой Татьяны, будучи перелитыми больному, с превеликим удовольствием отдохнули бы недельку-другую в каком-нибудь лилипуте на малом артериальном круге.
— Наташу, я вижу, вы предупредили! Она свою кровь сдала! — сучила ногами Татьяна. — А меня почему нет?!
— Алешину? Да она — как мужик! — сказал Реша. — А ты у нас, Танечка, субтильная!
— Не называй меня Танечкой! — нависла она над Решетовым.
Наташе пришла в голову мысль отпустить Реше «леща» за оскорбление, но до морды его лица было не достать — Реша возлежал на подоконнике в противоположном конце комнаты. И тогда Алешина икнула.
— Ик — это заблудившийся пук, — как всегда, пояснил Артамонов.
Не обратив внимания на ремарку и не утруждая себя поиском, Наташа выписала оплеуху кому-нибудь — а именно сидевшему с ней бок о бок Фельдману. Фельдман хотел опешить, но не успел.
Воспользовашись неразберихой, Татьяна с вызовом развернулась и направилась к выходу. Крутанутый каблуком ее сапога-чулка длинный домотканый половик с вихрем свился в архимедову спираль. Татьяна удалилась, хлопнув дверью. Бирюку еще предстояло ответить за то, что она, будучи непроинформированной, не смогла выступить на Дне донора. Провести столь ответственное мероприятие и не задействовать в нем Татьяну — такое Бирюку сойти с рук не могло.
С Нинкиным и Пунктусом после Дня донора стало твориться что-то неладное, словно они сдали кровь не государству, а просто перелили ее друг в друга, обменялись ею. Если встретились они на абитуре примерно одинаковой упитанности молодыми людьми, то теперь их диполь, словно устав держаться на сходстве сторон, перешел к новой форме симбиоза — контрастной. У Нинкина стал появляться пикантный дамский животик, округлились щеки и бедра, но самое страшное — ему перестали идти его всегдашние лыжные палки и противогаз. Пунктус же, наоборот, стал более поджарым и смуглым, его суточный профиль сильно изменился, кисти его рук стали принимать характерное положение руки акушера. К нему отошла вся их суммарная суетливость, а за Нинкиным осталась и вдвое круче закрепилась извечная сонливость и бесстрастный взгляд на жизнь. Втихаря от группы они еще несколько раз ходили сдавать кровь на станцию переливания.
— Все на выбры! Все на выборы! — разносилось по коридору общежития.
Группа агитаторов из местных шла вдоль комнат, стучала кулаками в двери и подсовывала под них листовки в пользу какого-то значительного кандидата. И если бы на дворе было не пять часов утра, этому рейду никто бы и не удивился. Но расчет оракулов был верен — не разбуди они электорат заранее, он найдет причину и проскользнет мимо урны в «красном уголке» на первом этаже прямо в пивной зал «девятнарика».
К восьми утра все выборщики продрали зенки и начали сползаться вниз. Поднятые в выходной ни свет ни заря, студенты рыскали, на ком бы или на чем бы отыграться. Но их ждал сюрприз — на длинных столах в «красном уголке» лежали бутерброды с икрой — сплошным махровым полотенцем. Завидев бесплатное угощение, пытливые избиратели сразу потянулись за халявой, но дежурные нацеливали всех сначала на урну, в которую требовалось бросить бюллетень, а уж потом допускал к закуске.
Многоопытные студенты умудрились проголосовать по два и по три раза.
Кандидат, которому надлежало быть избранным, нравился всем, тем более что никто о нем ничего не знал и не желал знать.
Парни из 540-й комнаты под вожделенным предводительством Фельдмана спустились вниз и вновь поднялись на свой этаж такое бесконечное количество раз, что выдохлись не на шутку. Теперь они лежали и переваривали добытое своими личными голосами.
— А знаешь, какой первый признак переедания черной икрой? — спросил Фельдмана Мукин.
— Нет, а что? — чесанул живот Фельдман.
— Ломается дикция и густеют брови, — сообщил Мукин.
— Ну и что? — спросил Фельдман.
— А то, что Мат опять пополз вниз, — пояснил Мукин. — К ночи он совсем не сможет говорить.
— Ничего страшного, — зевнул Фельдман. — Лишь бы у нашего кандидата перебора не было.
— Ну, выборы — это же не игра в очко, — возразил ему Мукин.
— Отчего же? — не согласился Фельдман. — Как раз в очко и есть.
А в 535-ю комнату, которая располагалась напротив, как обычно, без стука, но шумно вошла Татьяна. Она считала себя хозяйкой мужского общежития и свободно мигрировала по этажам с таким грохотом, что дежурной Алисе Ивановне с вахты казалось, будто наверху идут ходовые испытания седельных тягачей.
— Нам тебя просто бог послал! — обрадованно встретил Татьяну Артамонов. — Мы как раз получили новый холодильник, и нам надо сделать небольшую перестановку мебели.
— Мне сейчас не до мебели, — пропустила Татьяна намек мимо ушей. — Я к вам за cвоей книгой.
— Книгу взял почитать Фельдман, — сообщил чистейшую правду Артамонов.
— Тогда идем заберем, — стала давить Татьяна и, взяв Артамонова за руку, как понятого, потащила его с койко-места в комнату напротив.
— Если только он дома, — попытался отвертеться Артамонов.
Фельдман, как мы уже поняли, был дома. Он завершил прения с Мукиным, еще немного перекусил под одеялом принесенным из «красного уголка» и, улегшись поудобнее, весь отдался пищеварению.
— Ты, помнится, брал книгу, — начал наезжать на него Артамонов.
— Какую? — попытал его Фельдман. — У меня тут не регистрационная палата!
— Красная такая, «Анжелика и король» называется, — напомнила Татьяна.
— Что-то я не помню такой, — сморщил лоб Фельдман и перебросил ногу на ногу.
— Да ты что! — набросилась на него Татьяна. — Мне ее с таким треском дали почитать всего на неделю!
— Красная? — переспросил Фельдман. — Да, да, постой-ка, я как раз припоминаю что-то такое. Ее, по-моему, у нас украли. Точно, украли. Я еще пытался вычислить кто.
— Ты в своем уме? Мне ведь больше вообще ничего не дадут! — закудахтала Татьяна.
— А ты скажи им, что книга совершенно неинтересная, — нисколько не сочувствуя, промолвил Фельдман.
— Ты вспомни, кто к вам в последнее время заходил, — уже мягче заговорила Татьяна. — Может, книга и отыщется.
— Я уже вспоминал — бесполезно. Здесь проходной двор, — снял с себя ответственность Фельдман. — Разве уследишь, кто приходит, кто уходит.
— Что же теперь делать? — приуныла Татьяна.
— Ничего. Это уже глухо, — оборвал Фельдман последние надежды на возврат. — В общаге если что уводят, то с концами, — дал он понять, что разговор исчерпан.
— Если вдруг объявится, верни, пожалуйста, — попросил Артамонов.
— Конечно, — обнадежил его Фельдман. — Если объявится.
Артамонов с Татьяной вышли, а сожители Фельдмана прыснули в подушки комедия пришлась как раз на тихий час. В сотый раз Фельдман разыграл перед высоким собранием из Мукина и Мата подобную драму. Реша, как человек зависимый, любил прихватывать из общественных питейных заведений что-нибудь из посуды — бокалы, рюмки, пивные кружки и даже вазы из-под цветов, при условии, если из последних только что пилось спиртное. А Фельдман, будучи человеком тонким, имел пристрастие собирать книги и другие информационные носители — просил почитать и любыми правдами и неправдами не возвращал. В его чемодане под кроватью собралась уже порядочная библиотека. Фельдман ни разу не повторился в причинах пропажи взятых напрокат книг. Они исчезали из комнаты гетерогенными путями — их сбрасывали с подоконника обнаглевшие голуби, Мукин случайно сдавал их в макулатуру, Мат возвращал по ошибке в читальный зал вместо учебников, и вот теперь новость — книгу просто украли. Взяли и самым беспардонным образом стибрили.
По поводу пропажи книг Фельдман всегда объяснялся самым невинным образом, так что все виндикации хозяев теряли последнюю юридическую силу.
— Моли бога, что книга Татьянина, а не Артамонова, — сказал Мукин Фельдману. — Я бы тебя вмиг сдал. С Артамоновым у нас договор о невмешательстве во внутренние дела.
— Как будто я собираю эти книги для себя! — возмутился Фельдман. — Вы что, не читаете их?! Никто из вас шагу не сделал в публичную библиотеку! Все кормитесь отсюда! — пнул он ногой чемодан под кроватью. В минуты возмущения у Фельдмана открывалось парадоксальное дыхание — при выдохе отделы грудной клетки втягивались, а живот, наоборот, вздувался.
— Мы, мля, это… в смысле… вернуть, — заворочался проснувшийся Мат.
— Зачем? Если вернуть, книги все равно потеряются и затреплются. И сгинут, — рассуждал Фельдман. — А тут они все целы, все в полном порядке. Я, конечно, отдам, но потом, после института. Если их захотят взять. В чем лично я сомневаюсь.
В обозримом будущем Фельдман намеревался приобрести на профкомовские деньги с рук или в комиссионном магнитофон «Снежеть-202» и проигрыватель-вертушку «Арктур-520» с комбиком — динамиками и усилителем, а то вон какие драки приключаются из-за отсутствия музыкальной техники в 540-й комнате. На базе этого оборудования он намеревался приступить к беспримерному и филигранному собирательству фирменных пластов. Он замышлял брать их напрокат как бы для перегонки содержимого на мастер-ленту, а уж каким образом не возвратить — потом придумается само собой. Готовясь к проекту, он умудрился поиметь на халяву рулон дефицитного толстого целлофана. Срослось это дело вот каким замечательным образом: вскрыв в ходе проверочного рейда в одной из «промфакультетских» комнат подпольный цех по производству целлофановых пакетов с усиленными ручками и плакатными подклейками, на которых изображалось взлохмаченное зеркало души Аллы Пугачевой и Михаил Боярский с гитарой на яхте, Фельдман снял с подпольщиков штуку материала в обмен на молчание до конца учебного года. Из добытого целлофана и при помощи общественного утюга Фельдман начал тайно клепать конверты для хранения будущих трофейных пластов, предполагая, что пласты будут сильно попилены и в тонком родном полиэтилене долго не проживут, что повлечет за собой новую заботу — тайно сбывать их или, еще хуже, возвращать. Своей активной пакетной химией Фельдман полностью запорол рабочую плоскость утюга.
— Я тебе говорю, через марлю отпаривай свои дурацкие штаны! — негодовал Мукин, чаще других по делу обращавшийся к утюгу и постоянно не находивший его на месте. — А ты как будто через какую-то клеенку их гладишь!
— Потерпи, — попросил его Фельдман, — осталось штук двести. А потом я его отскоблю.
— Потом будет поздно, — лечил друга Мукин. — Придется утюг о твою задницу отчищать.
— Да ладно тебе, для всех же стараюсь.
— Как это «для всех»?! — не понял Мукин. — Ты что, собираешься свои шаровары на хор пустить? И на фиг ты их паришь? Ведь стрелки там не требуются…
— Да я не стрелки навожу, — чуть не выдал себя Фельдман — свою затею с пластами он хранил в тайне.
— А что, лямки гладишь? Ты еще шнурки погладь!
— Надо будет для всех — поглажу!
— Нужник ты наш.
Но Фельдман не обращал внимания и терпел — он готовил сюрприз.
— Сил нет! — пожаловался как-то Гриншпон Бирюку во время репетиции ансамбля. — Переводы замучили. Карпова нас просто взнуздала!
— Переводы? — переспросил Бирюк. — А кто у вас по математике?
— При чем здесь математика? — напрягся Гриншпон.
— А вот при том, — сделал паузу интриган Бирюк. — Тут есть один нюанс.
— Не тяни, — предупредил его Гриншпон.
— Кто у вас ведет математику?
— Лекции читает Гуканова, а по практике — Знойко.
— Дмитрий Василич? Ба! И ты плачешь? — выразил Бирюк полнейшее удивление. — А тебе, например, известно, что Знойко — человек с большой буквы?
— Нет, — признался Миша, — неизвестно.
— Он знает три языка, — сообщил Бирюк. — Вы его привлеките к переводам. Прямо так и скажите: довольно, мол, Дмитрий Васильевич, ваших интегралов! По английскому — сплошные завалы! И смело подсаживайтесь с текстом. Прямо на занятиях по математике. Никуда не денется — он безотказный. Будет переводить как трансформатор! Тыщи, хе-хе, вот проблему нашел!
Гриншпон опрометчиво поделился новостью с группой.
На Знойко насели.
Дмитрий Васильевич попыжился, помялся и начал переводить. Без словаря, прямо с листа.
Поначалу группе это представлялось какой-то игрой, несерьезностью, шуткой. Но, когда кто-нибудь переигрывал и в просьбу перевести пару абзацев подбавлял толику веселой наглятинки, чувствительные единицы впадали в неловкость.
Обстановка на практической математике стала отступать от нравственных начал, заложенных группой в Меловом.
Особенно на ниве ускоренного перевода преуспевал Клинцов. Он испытывал наслаждение от того, что взрослый человек безропотно подчиняется ему. Когда Клинцов подсаживался с текстом, Знойко терял последнюю волю. Клинцов бесцеремонно обращался к нему на «ты» и совершенно не задумывался, откуда у гениальногo человека столько безволия. Было непонятно, зачем Клинцов вообще втянулся в игру, ведь английский он знал лучше других — спецшкола все-таки.
— Знаете, — сказал как-то Кравец на привале, — а ведь Дмитрий Васильевич не всегда был таким. Если верить моему брату Эдику, еще совсем не так давно Знойко представлял собой интересной наружности мужчину.
— Заливай! Что-то не верится, чтобы у него так быстро выпали волосы и распухли щеки! — высказался Соколов.
— Нехорошо смеяться над физическими дефектами, — прямо в лоб вступилась за Знойко Татьяна.
— А у него не дефекты, у него одни эффекты! — сказал Клинцов.
— Так вот, — сказал Кравец и стал поудобнее устраиваться на подоконнике, — в свое время Дмитрий Васильевич женился по любви и прилежно занялся наукой. Он сотворил в срок кандидатскую диссертацию и намеревался представить ее в двух вариантах — на русском и на английском. Но не успел он перевести, как жена стибрила диссертацию и сбагрила ее своему близкому другу. Знойко любил жену и простил ей первый серьезный промах, после чего состряпал еще одну кандидатскую. Теперь уже на французском. Жена сплавила налево и этот скромный труд. На третий рывок, в немецком исполнении, у Дмитрий Василича не хватило морали. За одну ночь он поседел и посерел, а потом зажил отшельником и деградирует посейчас.
— Байки, — сеял сомнение Артамонов. — Из-за таких пустяков человек не может сделаться почти параноиком. Тут что-то не то. Наверняка есть какие-то другие серьезные причины.
— Если он деревянный, то почему нет, — с пониманием отнесся к донесению Кравца Соколов, который наряду с Клинцовым тоже был одним из активнейших пользователей Знойко.
— Вспомни свою начерталку, — навел его на доказательную мысль Кравец. Уведи у тебя пару раз перед защитой набор каких-нибудь чертежей или курсовой проект — ты обошел бы Знойко по темпам падения!
— Очень даже может быть, — согласился Артамонов. — В таком случае я предлагаю больше не издеваться над ним.
— А кто над ним издевается? Мы просто шутим, — состроил невинность Клинцов. — Колхоз — дело добровольное.
— Если человек не против помогать нам, то почему нет, — поддержал Клинцова Соколов. — Может, человеку нравится переводить. Мы ж его силой не заставляем. Какой-никакой, а тренинг. Ну а если он действительно не в состоянии понять шутки…
— Эти ваши шуточки добьют его, — сказал Артамонов.
— Если б одна только наша группа… Все равно остальные дотюкают, пессимистически заметил Нинкин.
— Может, если его не трогать, на занятиях с нами он хоть чуточку придет в себя, — рассудила Марина.
— Он не поймет, в чем дело, — отмел вариант Клинцов.
— А как же английский? — спохватился Пунктус.
— Вот именно. Что вы все расходились? — не отступал Клинцов. — Ну пошутили немного, что здесь такого? — Он влез в разговор исключительно из чувства противоречия. Внутренне он соглашался, что с ездой верхом на Знойко пора кончать, но внешне держался до последнего.
— Мне кажется, что все эти дела со Знойко — это даже не предмет для разговора, — попытался опустить планку спора Соколов. — Известно, что нашего математика весь институт пользует.
— А что, если нам его на эту тему попытать, пусть он сам скажет, нравится ему это или нет, — предложил Кравец. — Если нет, то следует оставить его в покое. — Кравец выучил английский язык по песням «Битлов» и в помощи Знойко не нуждался. Ну а даже если бы и нуждался, то вряд ли сподобился.
— Да тебе ж говорят, что по большому счету — это шутка, своеобразный прикол, — продолжал свое Соколов.
— Эти шуточки похожи на игрушечный фашизмик! — сказала Марина. Рядом с Кравцом она могла выиграть любую битву и у кого угодно.
— Во загнула, фашизмик! Рассуждаешь, как инфантилка! — притормозил ее Клинцов. Сухая керамика его голоса была неприятной в жаркой аудитории и походила на скрежет лопаты о кирпич.
— Просто нет более подходящих слов!
— Ну, раз нет слов, зачем соваться, когда разговаривают взрослые! — сказал Клинцов. — Человек — это личность, и никто не имеет права мешать ее становлению. Может, Знойко — нравственный мазохист и, когда его бичуют, испытывает кайф. А вы лезете в его жизнь и пытаетесь ее переделать!
— Я знаю, кто такие фашики, — продолжила свою тему Марина, — я их видела в работе. Милые такие мальчуганы в коричневой форме и с геббельсовским блеском в голубых глазах.
— Их надо перевоспитывать на ринге, — сказал Реша, — пока глаза не станут коричневыми, как форма, а глаза, наоборот.
— В дальнейшем я лично буду пресекать поползновения на Дмитрий Василича! — твердо сказал Рудик, обращаясь к Соколову.
— Если от этого будет толк, — щелкнул языком Соколов.
— Будет, — пообещал Артамонов.
— А тебе-то какое дело? — спросил Артамонова Соколов.
— Да так…
— Я, это, ну, еп-тать, — сказал Мат. — В смысле, мля, завязывайте.
После разборок шутки на математике временно прекратились. Знойко с опаской прислушивался к тишине. Ее никто не тревожил, а его никто не разыгрывал. Но ожидаемого не произошло. От тишины Дмитрий Васильевич свернулся, как трехмесячный эмбрион. Почувствовав снисхождение, он стал заикаться и конфузиться еще сильнее. Теперь он стирал рукавом мел с доски не только за собой, но и за всеми отвечающими. Словно ждал более крутого подвоха.
— Я же говорил, — радовался своему прогнозу Соколов, — он не поймет, в чем дело. Знойко — это еще то творение! Вам его ходы не по зубам!
— Ясный перец, — оказывался тут как тут Клинцов. — Ботва она и есть ботва!
Все это было сказано в присутствии Знойко.
— Я предлагаю вам извиниться, — сказал Артамонов Соколову и Клинцову.
— Что это ты придумал?! — возмутились они в один голос. — Воспитывать нас, что ли, собираешься?
— Извинитесь! — настаивал Артамонов.
— Да пошел ты! — отправил его Соколов.
— Артамонов прав, — встал с места Рудик. — Когда вы говорите за глаза это на вашей совести, а когда при всех нас — то это уже и на нашей. Извинитесь.
— У вас что, лунное затмение?! — постучал себе по виску Клинцов.
— Да оставь ты их! Идем погуляем, а потом разберемся, — сказал Соколов.
Они забрали дипломаты и покинули аудиторию. Когда в перерыве все заспешили в туалет на перекур, выяснилось, что именно там Соколов с Клинцовым и отсиживались.
— Что-то мы ничего не поняли, — сказал Соколов, обращаясь больше к Рудику. — Больно уж круто вы все вывернули.
— Где ж вы раньше были? Куда смотрели? — затараторил Клинцов. — Ведь все вы с самого начала едва ли не поощряли нас к этому!
— То было раньше, — сказал Рудик.
— Дайте сигарету, — повел глазами Артамонов. — Что-то мне даже как-то не по себе. Закурить, что ли?
Соколов протянул ему свой обслюнявленный окурок.
— Спасибо, — отказался Артамонов. — Как-нибудь без сопливых.
— Брезгуешь, что ли? — придвигался к нему Соколов.
— Очень даже может быть.
— Ну, тогда тормознись здесь на минутку, когда все пойдут, — сказал Соколов.
— Это еще зачем? Ты что, не наговорился со мной? — пытался Артамонов свести на нет выясняловку отношений, смазать ее. Приветствуя такую его позицию, после звонка друзья потянули Артамонова из туалета за рукав, как бы разнимая его с Соколовым.
— Нет проблем, я сейчас догоню, — сказал он и остался.
Соколов и Клинцов тоже остались.
— Вы будете драться против меня вдвоем? — спросил Артамонов у Клинцова.
Клинцов посмотрел в сторону Соколова. Cоколов подмигнул, и Клинцов вышел за остальными. Соколов встал у окна и, осматривая внизу кустарник, повел беседу:
— Что-то, я смотрю, вы с Решетовым откровенно не уважаете служивых. Тот со всеми отслужившими в армии постоянно не в ладах, возражает по всяким пустякам, и ты воду мутишь.
— Смотря каких служивых, — отсеял лишних Артамонов. — С Рудиком, например, у нас нет никаких трений. Полный контакт.
— Ну, с Рудиком, допустим, понятно — он себе на уме.
— Я не понимаю, о чем ты говоришь.
— Не понимаешь? Я объясню, — бил Соколов копытом. — Слышал такой стишок — старших всех мы уважаем?
— Про дедовщину, что ли? Ты считаешь, армия дает преимущества?
— Может, и дает.
— Тогда засунь их себе глубоко-глубоко вовнутрь и никому не показывай!
— Я чувствую, ты хочешь потягаться, — уже не владел собой Соколов.
— Честно говоря, никакого желания, — признался Артамонов.
— Трусишь, что ли? — провоцировал его Соколов.
— Я же говорю: желания нет, — уходил от столкновения Артамонов.
— Понятно. Значит, это только при всех ты такой смелый?
— Ну а ты что, хочешь подраться?
— Видишь ли…
— Нет, ты прямо так и скажи: я хочу с тобой подраться. Ну, давай, говори! — Артамонов стал медленно приближаться. — А если я не хочу с тобой драться?! Или даже трушу? Что делать?! — До Соколова оставалось как раз столько, что при взятии за грудки он не успел бы отскочить. — Может, мне с тобой драться западло?! — продолжал надвигаться Артамонов.
Соколов ударил первым — пыром в подкостницу. Артамонов выдержал удар и, схватив противника за свитер, въехал ему лбом в нос, и ниже, и выше, и в скулу — по всему лицу. Откинутая голова Соколова пробила затылком двойную раму. Осколки полетели на улицу и, как секатором, обстригли кусты сирени под окном, превратив их в усеченные пирамиды. Народ на Студенческом бульваре оглянулся и уставился на пятый этаж нового корпуса. Но с бульвара не было видно, как Соколов осел, словно подкошенный, и молча свернулся вокруг урны с чинариками.
Однокурсники ожидали исхода поединка в вестибюле.
— Где Соколов? — спросили они у вышедшего из туалета Артамонова.
— Там.
Соколова подняли и отвезли в больницу. До конца дня в полное сознание он так и не пришел, хотя врачи оценили сотрясение как легкое. После больницы Соколова затащили в общежитие, привели в чувства и на такси отправили домой.
Наутро он то ли делал вид, то ли на самом деле ничего не помнил. На «военке», выстроив всех на плацу, дежурный офицер спросил:
— Кто это вам, курсант Соколов, выбил зуб?
Кудрявый Соколов стоял в левом краю шеренги. Он не нашел, как поступить: отшутиться, отмолчаться или откровенно обмануть военпрепа. Шеренга ждала ответа.
— Знойко, — сказал кто-то из середины.
— Никогда бы не подумал, — удивился офицер. — Насколько я его знаю, это абсолютно интеллигентный человек.
Теперь на математике стояла гробовая тишина. Соколов перестал ходить на занятия. Он не мог переварить случившееся. Поговаривали, что он собирался вообще бросить учебу, но кто-то отсоветовал. Соколов потерялся в группе, стал незаметным. Люда перестала садиться рядом с ним на занятиях, а потом вышла замуж за пятикурсника с промфакультета.
Постепенно замешательство Знойко прошло. Он стал поднимать глаза, чего прежде никогда не делал. Обычно он рассматривал, насколько круглы дырки в линолеуме или равномерно ли стерт паркет.
Наконец все стали свидетелями кульминационного момента — Дмитрий Васильевич явился на занятия в сумасшедшей тройке и галантно повязанном галстуке. Он был выбрит как никогда чисто и вызывал к доске исключительно по желанию, а не по списку.
— Да, кстати, — вернулся к давнишнему разговору Кравец, — знаете, кому жена Дмитрий Василича спустила диссертации?
— Кому? — полюбопытствовал народ.
— Нашему завкафедрой математики.
— Жаль, что он у нас ничего не ведет, — хлопнул по столу кулаком Забелин, — я бы довел его до черных дней.
— А жену Дмитрий Васильевич порешит, — сказал Пунктус. — Вот увидите.
— Точно, — подтвердил вывод Нинкин, — оклемается еще немного и порешит!
— Он великодушен, — сказала Татьяна.
— Если сам не догадается, я ему подскажу, — поклялся Усов.
— Я буду говорить об этом на Совете Безопасности! — сказал Артамонов.
…Жену Знойко не тронул. Он стал нормальным человеком. О давних математических проделках группа вспоминала только тогда, когда Зоя Яковлевна Карпова, устав от вечных отсрочек, начинала предъявлять векселя. Группа 76-Т3 постоянно была должна ей в общей сложности до полумиллиона знаков перевода газетного текста. Львиная доля задолженности приходилась на Нинкина.
— Да, — говорил он, — зря мы перевоспитали Дмитрий Василича. Успеваемость по иностранному заметно упала.
— Зато теперь на него приятно посмотреть, — сказала Татьяна. — Один костюм чего стоит!
— Даже лысина стала зарастать, — хихикнул Усов.
Сессия началась без особых судорог.
— День защиты детей, — прочитал Артамонов на календаре, уходя на экзамен по математике. — Увы, пока им ничем помочь не можем.
— Разве что вечернюю пьянку прикрыть, — сказал Реша.
Профессор Гуканова была женщиной с неустойчивым отношением к жизни вообще и к студентам в частности. Характер у нее был на редкость скверноватый, отчего математика как королева наук теряла с ней все свои прелести.
Гукановой постоянно не везло. То дочь ее с третьего захода не поступала в МГУ на физфак, то случалось еще что-нибудь понепристойнее. И было непонятно — то ли из-за неудач ее характер сделался таким, то ли из-за характера ее постоянно преследовали неудачи, но, в любом случае, перед зимней сессией от нее ушел третий по счету муж.
В преподавательской деятельности Гуканова основывалась на теории больших чисел. Она не помнила в лицо ни одного студента.
Гуканова рассчитывала расправиться с противниками королевы наук беспощадно. На зачетной неделе она устроила массовый коллоквиум и, несмотря на его хороший исход, сделалась злой, как гарпия. Она посчитала, что «хоры» и «отлы», полученные на коллоквиуме, — не что иное, как случайность, результат ее недосмотра и упущений. После коллоквиума Гуканова пригрозила, что в сессию многие попляшут, особенно те, кто получил положительные оценки.
Все ждали повального отсеивания с курса, но откуда Гукановой было знать, что бесподобные сдвиги группы — дело рук Знойко. В благодарность за возвращение себя к жизни он натаскал всех желающих из 76-Т3 по тяжелым разделам математики настолько здорово, что многие сами удивлялись своим успехам. В неслыханно короткий срок Дмитрий Васильевич вдолбил в головы студентам весь курс. Ему бы работать в детском саду — он на пальцах объяснял такие сложные функции и ряды, какие Гуканова с трудом доводила до студентов графически. Не забывал он и про английский. Если выдавалась свободная минутка, он от души предлагал помощь. От нее было трудно отказаться, делалось неудобно, словно ему в обиду.
На экзамене Гуканова достала из сумочки свой кондуит, в котором были зафиксированы все до единого лекционные проступочки подначальных. Если число отметин против фамилии переваливало за десять, то четверка по предмету становилась нереальной. Такую Гуканова установила меру. Ну, тройка так тройка — бог с ней. Хорошо бы только это. Но с тройкой по математике профессор Зингерман не допускал к теоретической механике, а если и допускал, то выше тройки у него было тоже не получить. Дальше — больше. Зачетки с тройкой по термеху Зингерман выбрасывал в окно собакам. Ставил оценку — и фьють в форточку. Он считал, что инженер, как и хирург, может знать или все или ничего. Третьего не дано, все середины приводят в первом случае к аварии, как во втором — к смерти пациента. Поэтому тройка по термеху — это полная бесполезность разговоров с деканатом о стипендии. А дальше и о дипломе. Поэтому зачетка с тройкой по тремеху становится никчемной — и дорога ей только в окно собакам. И апеллируй потом хоть ко всевышнему — в следующем семестре диета неминуема и разгрузка вагонов в товарной конторе гарантирована.
Но психоз Гукановой остался психозом, а знания, напичканные Знойко, знаниями. Против них Гуканова оказалась недееспособной. Из воды высшей математики группа вышла как никогда сухой.
Будильник, как лихорадочный, затрясся на своей единственной уцелевшей ножке. Ответственный в комнате за время Артамонов, не просыпаясь, с размаху вогнал стопорную кнопку по самое некуда. Рудик, зная, что в течение получаса никто и усом не поведет, встал и включил свет. Ему ничего не оставалось, как ахнуть, — на часах было почти восемь!
— Когда ж ты выспишься, Мурат-ага?! Опять втихомолку перевел звонок на час назад! — с чувством, с толком, но без всякой расстановки высказал он Мурату, стягивая c него одеяло. — Ты бы воровал этот час у себя! А то ведь воруешь у всех нас!
Мурат открыл глаза, мастерски изобразил удивление, тщательно осмотрел циферблат и как ни в чем не бывало произнес:
— Часы пара мастэрская, ходят наугад.
— Какие сегодня занятия? — спросил Артамонов, выплывая из постели.
— Ты с завидной регулярностью задаешь этот странный вопрос уже второй год подряд, и никто еще в точности тебе ни разу не ответил. Неужели трудно сделать соответствующий вывод?! Фигура ты вполне сформировавшаяся и, я думаю, способная на необширные обобщения, — пристыдил его Гриншпон. — Где зубная паста?
— Я выбросил вчера пустой тюбик, — без задних мыслей ответил Артамонов.
— Сколько раз я тебе говорил: без моего личного осмотра не выбрасывай! — продекламировал Миша. Он был автором открытия, суть которого сводилась к тому, что из любого сколь угодно сдавленного рядовым потребителем тюбика всегда можно извлечь еще как минимум три порции пасты. Это не мелочность, а хозяйственность, уверял Гриншпон, хозяйственность, с которой начинается бережное отношение ко всему государственному имуществу. Сожители соглашались, что да, действительно, большое начинается с пустяков, но в то, что оно может зародиться из фокусов с тюбиком, им не очень верилось.
— Вы еще пять минут поболтаете, и на лекцию можно будет не торопиться, — сказал Рудик.
Все бросились в умывальную комнату и сбили с ног Мукина, доделывающего зарядку. Раньше Мукин занимался фитнесом у себя в 540-й комнате, но Фельдмана быстро вывели из себя метрономические громыхания атлета о пол вместе с гирями, и он стал подсыпать кнопки. Мукину было не с руки ежеутренне выколупывать из пяток колкий металл, и он стал холить свою фигуру снарядами на скользком кафеле умывальной комнаты.
Гриншпон, Рудик и Мурат успели прошмыгнуть в 315-ю аудиторию вовремя. Неимоверным усилием воли они заставили себя пройти перед самым носом преподавателя прогулочным шагом — ведь когда бегут, значит, опаздывают, а если идут спокойно, значит, успевают. Так, по крайней мере, считали некоторые преподаватели. В том числе и лектор по философии профессор Золотников.
Профессор не успел заговорить о гносеологических и классовых корнях идеализма, как в аудиторию ворвался опоздавший Артамонов.
— Я вас слушаю. Должно быть, вы уже придумали причину опоздания? — обратился к нему Золотников. По субботам он был склонен к минору.
— Троллейбуса долго не было, — без запинки выдал Артамонов.
— Причина объективная, — понимающе закивал Золотников. Ему неоднократно приходилось дежурить в общежитии номер два, и все проживающие там давно примелькались ему. — А что, золотой мой, — посмотрел он в окно, — через спортивную площадку уже троллейбусную линию протянули?
Артамонов изготовился покраснеть, но тут на язык подвернулась неплохая отмазка:
— Я сегодня спал не в общежитии, я ночевал на… — не мог быстро придумать Артамонов и чуть не сказал: на вокзале. Если бы не подсказка с верхнего ряда, он так и не вспомнил бы, где ночевал минувшей ночью.
— На груди утеса-великана, — подсказали с галерки.
— Ну, если только… — извинительно пожал плечами Золотников.
Дверь отворилась еще раз, и в аудиторию вбежал Пунктус.
— Автобус опоздал! — выпалил он на ходу.
— Номер, случайно, не одиннадцатый? — спросил Золотников.
Пунктус вылепил на лице улыбку схимника и начал озираться по сторонам, пытаясь по лицам угадать, что здесь произошло до него и как вести себя дальше. Но недаром говорится, что друзья познаются в беде — в учебное помещение бесшумно вошел весь зеленый Нинкин и тихо, словно со сна, произнес:
— Трамвай так и не пришел.
Аудитория прыснула и полезла под столы. Нинкин, окинув взглядом стоящего, как в ступоре, Пунктуса, спокойно прошел на свое любимое место у батареи отопления и принялся выкладывать перед собой ненужные принадлежности.
Приступы смеха утихли. Золотников опять приступил к гносеологическим и классовым корням идеализма. Но, видно, сегодня ему было не суждено высказаться по этому вопросу — на пороге возник Решетов.
— Ну, здесь понятно — такси или электричка, других видов транспорта у нас в городе нет, — предложил варианты Золотников.
Многие сделали попытку рассмеяться, а Реша, как с трибуны, подняв руку, попросил тишины:
— Вы не угадали, товарищ профессор, я шел пешком. Но я слышал, вы тоже немножко изучали физику и наверняка должны знать, что собственное время, отмеряемое движущимся телом, всегда меньше, чем соответствующий ему промежуток времени в неподвижной системе координат. Относительность всему голова. Поэтому мои часы, когда я иду, а вы меня ждете, должны всегда немного отставать.
— Во-первых, я вас уже, честно говоря, не жду, — заоткровенничал профессор. — Я забыл, когда видел вас на лекции в последний раз. А во-вторых, уважаемый, все, что вы мне нагородили, имеет место только при скоростях, близких к скорости света. А вы плелись под окном как черепаха. Садитесь, релятивист!
После короткого отступления Золотников окинул взглядом население, прикинул на глаз его количество и сказал:
— В аудитории не хватает пяти человек. Старостам подать журналы.
Золотников на самом деле когда-то изучал физику достаточно глубоко и даже какое-то время преподавал ее. В те горячие годы он рвался к истине, поглощая на ходу все добытое человечеством в этой области, как абсолютно черное тело. Но истина ускользала и терялась из виду. Она становилась как бы все ближе и ближе, но схватить ее за рукав Золотникову никак не удавалось. Такое асимптотическое приближение к истине Золотникова не устраивало, и тогда он взялся познать мир философским путем, логически, решив по неопытности, что так будет гораздо проще. Он забросил физику в самый пыльный угол и с головой ушел в философию — истина вообще скрылась из виду. Краеугольные камни философии едва не стали для него надгробными. С тех пор Золотников стал относиться к жизни с юмором, что было на руку студентам. Из педагогических систем он стал предпочитать оптовую. Заниматься людьми поштучно, решил он когда-то раз и навсегда, удел массажистов. Стоит ли то и дело напрягаться, если у нас в стране от идеализма, как от оспы, все население привито с детства. Более того, человек у нас уже рождается материалистом, генетически, так сказать, наследует первичность бытия.
Несколько лет назад некто Малинский, тоже философ, предложил Золотникову выпустить совместно учебник по философии, намекнув на обширные связи в издательствах. Золотников долго не думая согласился на соавторство. Причем без всяких авансов. Он знал, что ничего сложного в написании учебника нет, ведь студенты читают там только курсив, и то если он помечен какой-нибудь сноской типа — курсив мой. Но он не знал, насколько тертым был этот калач Малинский.
Профессор Малинский в свое время тоже побывал технарем. Его теория расчета ферм считалась классической. Перед войной по его проекту был построен железнодорожный мост, который во время оккупации смогла подорвать с десятого раза только сводная партизанская бригада. Но как говорится, чем дальше в лес, тем толще партизаны. За каждую неудачную партизанскую попытку Сталин дал Малинскому ровно по одному году. После реабилитации Малинскому ничего не оставалось, как перековать свои мечи на орало, то бишь, переквалифицироваться из технарей в политические и пойти рядовым философом в вуз.
Вскоре новое учебное пособие по философии вышло. По вине типографии или по чьей-то еще вине на обложке учебника красовалась только фамилия Малинского. Фамилии Золотникова там не было и в помине, хотя из трехсот страниц книги он сочинил больше половины.
На этой почве у Золотникова случился первый удар. К счастью, все обошлось, но с некоторым осложнением. Золотников стал рассказывать всем подряд историю с выпуском учебника и доказывать методом от противного, что написал книгу именно он, а никакой не Малинский. Золотников заставлял всех подряд слюнявить химический карандаш и дописывать жирным шрифтом свою фамилию на обложке. Таким образом он докатился до горячки. Форма, правда, была не тяжелой, почти бесцветной, зато выперло ее в сторону совершенно неожиданную — Золотников с явным запозданием возжелал обучить подопечных всяким философским премудростям, чтобы студенты обогнули тернии, выпавшие ему.
С непривычки во всем этом обхаживании виделось что-то болезненное.
— На меня смотрите, на меня! — как глухарь в песне, стал заходиться он на лекциях. — Не вижу ваших глаз! Мне нужны ваши глаза!
Приходилось без проволочек показывать ему свои глаза.
Во время лекций шли вот такие разговоры.
— У меня скоро на левом полушарии мозоли будут от такой педагогики! — говорил Нинкин, потягиваясь.
— Просто ты воспринимаешь его однобоко, — объяснял Пунктус другу токости философских штучек.
— Сидишь на лекции, как на заключительном акте в Хельсинки! — фантазировал Артамонов.
— Он патетичен, этот Золотников, как соло на трубе! — вставлял Гриншпон.
Как-то по весне Золотников, не распыляясь на введения, с азартом предложил первокурсникам срочно приступить к написанию рефератов. Будто не студентам, а ему самому предстояло эти рефераты защищать.
— Вы не сделали ни одной выписки по теме! — теребил он Мата. — Почему?
— Так, еп-тать, еще, мля, снег не растаял, — находился лодырь.
— В прошлом семестре вы ссылались на то, что он еще не выпал! Я не улавливаю связи вашей активности с природными явлениями!
Раньше, в былые времена, к концу каждой недели Золотников как бы расслаблялся, сходил на нет, а теперь, напротив, распалялся, как самовар. Он метал взгляд по галерке и сразу выискивал тех, кто занимался не тем, чем надо. Захваченная врасплох тишина в аудитории стояла, как ночью в инсектарии: кроме жужжания трех не впавших в спячку синих мясных мух, ее ничто не нарушало. Но и этого Золотникову было мало. Его мог взбудоражить любой пустяк, даже такой, как, например, с Пунктусом.
— Снимите темные очки! Я не вижу глаз! — докололся как-то до него Золотников.
— Очки с диоптриями, — спокойно отвечал Пунктус. — Они вас увеличивают для меня.
— В понедельник принесете справку от окулиста, что вам нужны именно темные очки!
— Такую справку мне не дадут, — вяло вел диалог Пунктус. В последнее время он стал наращивать свое присутствие на лекциях, и этот наезд Золотникова даже несколько обижал его.
— Неужели я так ослепительно сверкаю, что мне нужно внимать через светозащитные очки?! Я что, похож на сварочный аппарат?! — Золотников нервничал еще сильнее, когда ему отвечали спокойно и с достоинством.
— Нет, вы вовсе не сверкаете, — выдавил из себя Пунктус.
— Я наблюдаю за вами вот уже целую неделю — вы постоянно в беседах! — колотило Золотникова. — Несите сюда свою тетрадь!
Пунктус передал тетрадь по рядам. Записи в ней были в полном порядке. Но остановиться Золотников уже не мог — сказывалась расшатанность нервной системы. Его потащило вразнос.
— То, что вы успеваете записывать, — не повод для постоянных разговоров! Своей болтовней вы мешаете заниматься делом соседям! Нинкин, покажите конспекты!
Нинкин на лекциях так глубоко уходил в себя, что, когда бы ни высовывался, — все не вовремя, а высунувшись, начинал что-то бормотать и пытался ввести в курс какого-то своего дела.
— Я вам говорю! Именно вам! — тыкал в него кулачищем Золотников. Да-да, вам!
Нинкин хотел схитрить и потянулся за тетрадью Татьяны, но философ опередил его порыв.
— Свою тетрадь, пожалуйста, свою! Без уловок! Тетрадь Чемерис мне не нужна! — не сбрасывал обороты Золотников. Его фасеточные глаза засекали в окружающей среде до сотни изменений в секунду, и ни одного левого движения не могло ускользнуть от его взора.
В блокноте Нинкина процветал сплошной грифонаж. За два года он не законспектировал ни одной лекции. Тем более ни одного первоисточника. Нинкин пользовался в основном ходячими общежитскими конспектами. Кочевание этих вечных конспектов с курса на курс и ежегодное переписывание на скорую руку выветрило из произведений классиков весь смысл, доведя их до абсурдных цитаток, которые наполняли душу агностицизмом и ревизионизмом.
— Я читал! — пытался оправдаться Нинкин. — И писал! — Когда он выходил из себя, то всегда рисковал заблудиться.
— Вы мне воду не лейте, уважаемый, а посидите-ка сами над произведением часок-другой! Тогда вы не станете совать мне под нос эти извращения! Я удаляю вас с лекции! Матвеев, несите свою тетрадь! — Золотников без удержу стал косить всех подряд.
Мат тоже никогда ничего не записывал. На этом поприще его не пугали никакие угрозы.
Свое легкое поведение он объяснял тем, что у него якобы писчий спазм, полное нарушение функций письма как левой, так и правой руки. В этом смысле, лишь бы ничего не делать, он был амбидекстером, причем не просто физиологически, а на уровне подкорки. Он даже запасся какой-то сомнительной справкой на этот счет. Иногда от скуки Мат все же дорывался до полупустой конспективной тетради, но ни к чему хорошему это не приводило — на листах появлялась криптография. За эти каракули Мата уважительно величали заслуженным каракулеводом. В течение семестра, чтобы сохранять форму, Мат нажимал на гипнопедию — постоянно клал под подушку ни разу не раскрытый бестселлер Малинского, а к экзаменам готовился по левым записям. В этой связи у него развилась острая способность разбираться в ужасных чужих почерках, и самые пагубные из них, какие были у Татьяны и Фельдмана, он читал как высокую или офсетную печать.
— Я не понимаю, мля, почему слушатель академии бывает, а слушателя института не бывает, еп-тать? — возмущался Мат.
— А виноваты во всем вы, Пунктус! — плавно продолжал Золотников, демонстрируя потоку тайнопись Мата. Будто поток никогда ее не видел.
— Я бы не сказал, — ответил Пунктус. — Я считаю, что Матвеев ленив сам по себе. И я тут ни при чем…
— Да он, мля, в смысле, ну как бы… еп-тать, — поплыл Мат, пытаясь выкарабкаться из водоворота.
— Не перебивайте, когда вас не спрашивают! — теперь уже тихонько Золотников рыкнул на Матвеева и вновь навалился на Пунктуса: — Вы очень вольно себя ведете!
— А вы, мне кажется, преувеличиваете свою роль в моей личной жизни! — встал с места Пунктус. — Вы ломитесь в нее, как в автобус!
— Я больше не буду с вами церемониться! Я… я… — затрясся Золотников, и кратер его рта задымился, извергая ругательства средней плотности. На лбу у Золотникова образовалась каледонская складчатость. Сбитый неуязвимостью Пунктуса, он стал входить в кульминационную фазу пароксизма. — Я… вы, Пунктус, можете уже сейчас начинать волноваться за свое дальнейшее пребывание в институте! Я уволю… я исключу вас за академическую задолженность! Считайте, что экзамен у вас начался с этой минуты! Я предложу вас комиссии, которая соберется после трех неудачных попыток сдать экзамен мне!
Один Клинцов правильно понял Золотникова. На семинарах, дождавшись, когда закончит отвечающий, Клинцов тихо поднимал руку и просил слова, чтобы дополнить. Золотников любил, когда дополняют. Это означало, что семинар проходит живо и плодотворно. Чем длиннее было дополнение, тем больше снималось баллов с предыдущего отвечающего.
К первому экзамену по философии готовились с надрывом, как ко второму пришествию. Добра ждать было неоткуда — новую троллейбусную ветку провели в трех кварталах от микрорайона, в котором жил Золотников. Даже этот пустяк мог сильно сказаться на его экзаменационном настроении. К тому же, дав интервью, философ попал спиной на снимок в «Учительскую газету». Лучше бы он вообще выпал за кадр.
В течение трех дней, отведенных на подготовку, студенты не вылезали из конспектов и первоисточников, наполняя жилье материализмом, а голову блажью.
— Шпаргалки, — передразнивал Артамонов химика Виткевича, — лучший способ закрепления пройденного материала.
— А если еще и помнить, в каком кармане какая лежит, то вообще не надо никаких консультаций, — соглашался с ним Гриншпон.
— Жаль, что Золотников все шпоры изымет перед экзаменом.
— Виткевич в этом смысле погуманнее… дает возможность пользоваться.
— Выход один — изготовить за ночь запасные варианты шпор.
— Уволь, лучше два балла, чем еще раз сохнуть над этими прокламациями.
— Тогда спим.
— Придется.
— Все будет нормально, — вместо спокойной ночи пожелал Рудик.
— Сплюнь троекратно через левое плечо. Это как раз в сторону Мурата, предложил Артамонов верный прием от сглаза и отчаянно принялся засыпать.
Философию сдавали все вперемешку — и те, кому светило, и те, кому нет.
В процесс экзаменовки Золотников ввел систему ежесекундной слежки. Он запасся специальной учебной литературой, чтобы тут же документально подтверждать безграмотность подопечных. Рассадил всех экзаменуемых по одному за стол и принялся исподлобья наблюдать за ними.
— Усов, что вы там копаетесь? Показывайте, что у вас там! Насчет шпаргалок я вас, кажется, предупреждал!
Усов вынул из-за спины носовой платок и показал Золотникову.
— Садитесь на место! — хмыкнул философ.
Через некоторое время снова:
— Усов, что вы возитесь со своим носовым платком? Неужели вы такой сопливый?
Но Усов уже давно занимался переписыванием и заходился в собственном насморке чисто символически. Однако это его не спасло. Он был удален за шпаргалки.
Клинцов, как самый лучший дополнитель, отвечал первым. Но на экзамене нужно отвечать, а не дополнять. Причем отвечать так, чтобы больше нечего было добавить. Клинцов не смог произнести ни слова не только по билету, но и в свое оправдание.
— Как это я допустил такую промашку! — покачивал Золотников головой, рассматривая в журнале ряд положительных оценок за дополнения. Когда Золотников обнаруживал пустую породу, ему сразу хотелось получить от студента побуквенные знания. — Придется вам зайти ко мне еще разок, поставил Золотников знак препинания во всей этой тягомотине.
Бирюк, заскочивший на секундочку к подопечным, делился своей методой списывания:
— Сидишь и упорно смотришь ему в глаза. Пять, десять, пятнадцать минут. Сколько нужно. И, как только замечаешь, что он начинает задыхаться от твоей правды, можно смело левой рукой…
— Мне за такой сеанс гипноза предложили зайти еще разок, — сказал Усов.
— И мне тоже, — сказал вышедший из аудитории Клинцов.
— Когда ошибается комсомолец — это его личные проблемы, а когда ошибается комсорг — обвиняют весь комсомол, — выдал сентенцию стоявший рядом Артамонов. — У тебя, Клинцов, нет опыта турнирной борьбы!
Следом за Клинцовым сошла с дистанции Татьяна. За ней Пунктус, он проходил у Золотникова по особому счету.
Мат тоже. Два семестра он тащился в основном на микросхемах типа «не знаю, мля, так сказать… в смысле…», «не выучил, еп-тать, в принципе… поскольку…», «завтра, как есть… всенепременнейше… так сказать, расскажу после прочтения, мля».
Философ топтал Мата до помутнения в глазах. В моменты лирических отступлений Золотников оставлял в покое предмет и искал вслух причины столь неполных философских познаний Мата:
— Чем вы вообще занимаетесь в жизни?! Я бы вам простил, будь вы каким-нибудь чемпионом, что ли! Но ведь вы сама серость! На что, интересно, вы гробите свое свободное время? Может быть, на общественную жизнь? За что, кстати, вы отвечаете в группе? Есть ли у вас какое-нибудь комсомольское поручение, несете ли вы общественную нагрузку?
— В каком-то смысле, так сказать, мля, за политинформацию, мля, отвечаю, что ли, — как на допросе, отвечал Мат.
— Ну, и о чем вы информировали группу в последний раз? — Золотников усаживался в кресло все удобнее и удобнее.
— Разве что… если… об Эфиопии, еп-тать, — говорил сущую правду Мат. — Так сказать… читал… в каком-то смысле… очерк… в общем, об Аддис-Абебе.
— Пересдача через неделю, — сказал Золотников старосте группы Рудику.
Рудик кивнул головой, принимая информацию к сведению.
— А вы через пару недель придете пересдавать, — сказал Золотников Мату. — Вместе с Пунктусом. Раньше вам не выучить. Придете прямо ко мне на дом. Я ухожу в отпуск и в институте уже больше не появлюсь. Вы свободны, Аддис-Абеба! — сказал Золотников Мату и про себя добавил: «Ну что учить в этой философии? Ее соль так малогабаритна… первичность и вторичность материи, а все остальное чистейшей воды вода!»
Бирюк, зашедший к друзьям после сдачи, ужаснулся результатам экзамена по философии:
— Столько двоек у Золотникова?! Ну вы даете, ребята! И ты, Мат?! Я вижу, друзья, вы не натасканы на Золотникова. Золотников законченный рыбак, и историй, не связанных с водой, он просто не признает. Ты же морж, Мат! Ты должен был почувствовать это! Ему только намекни про рыбалку — он сразу забудет про философию и начнет исходить гордостью за свои снасти! В этот момент перейти к положительной оценке не составляет никакого труда. Ведь философия, собственно, и началась-то с рыбалки. Возьмите того же Платона бросал в воду поплавки разные, камешки, наблюдал, как расходятся круги, размышляя о том о сем. А потом просто описал все, что видел.
— Правда?! — обрадовалась Татьяна. — Но я никогда в жизни не ловила рыбу!
— Тогда философию придется учить, — сказал Бирюк тоном ментора.
Мату пришлось идти пересдавать экзамен одному, потому что Пунктус пересдавать не пошел — он понимал, что удачи ему все равно не видать. Он сам поставил себе оценку на квитке для пересдачи, сам расписался за Золотникова и сам сдал квиток в деканат. Никто ничего не засек. Подделка легко сошла за настоящую отметку. Скорее всего, потому, что слишком авантюрным был ход. Никому в учебной части и в голову не могло прийти, что отметку можно подделать. Ложную оценку секретари перенесли с квиточка в зачетку Пунктуса.
Мат поплелся к Золотникову на квартиру в одиночку. Он занял у Забелина болотные сапоги и куртку — всю в мормышках, в которой тот отбывал Меловое, и явился к профессору в обеденное время.
Философ сидел за столом и принимал вовнутрь что-то очень эксцентричное на запах из аргентинской или, как минимум, из чилийской кухни.
— Ну что, проходи, Аддис-Абеба, — вспомнил Золотников чрезмерную занятость двоечника по общественно-политической линии.
Мат в душе был поэтом и ему с голодухи послышалось вместо Аддис-Абеба «садись обедать». Он совершенно бесцеремонно подсел к столу и принялся уплетать острый пирог с рыбой. Когда, помыв и вытерев руки, Золотников вернулся в столовую, Мат уже развеивал последние крохи стеснения. Чтобы не ударить в грязь лицом, хозяину ничего не оставалось, как продолжить потчевать неуча. Мат долго не выходил из-за стола, и Золотников чуть не закормил его, как когда-то Пунктус с Нинкиным в Меловом чуть не закормили бабкиных свиней.
После обеда Золотников приступил к опросу. Речь сама собой зашла о рыбалке. Пересдача экзамена прошла, как сиеста, без особых аномалий.
А вообще сессия — это мечта. И почему каникулы начинаются после нее? Их следовало бы поменять местами. Когда вырываешь на кино пару часов из отведенных на подготовку, даже индийский фильм кажется увлекательным. А на каникулах пропадает охота отдыхать. Купаешься в ненужной свободе и понимаешь, что она не более чем осознанная необходимость, как говаривал великий Ленин.
Даже как-то неинтересно.
Химик Виткевич, похожий на баснописца, заметил как-то на консультации:
— К экзамену допущу тех, кто заготовит шпаргалки исключительно своей рукой. Буду сверять почерки. А эксперт из меня сами знаете какой.
Дмитрий Иванович Виткевич в отличие от профессора Золотникова считал, что лучший способ закрепления пройденного материала — изготовление шпаргалок. Студент, занимаясь этим делом в надежде списать на экзамене, вторично прорабатывает предмет, сам того не подозревая. Пробегая налегке вновь по всем темам, он усваивает весь курс комплексно, по двум каналам памяти — механическому и зрительному. К тому же, собираясь на экзамен, он запоминает, в каком кармане какая заготовка лежит, и таким образом классифицирует свои знания. Это позволяет ему держать в голове все соли химии и химикалии.
Заяви такое Золотников, первокурсники удивились бы до крайности, а из уст химика требование иметь шпаргалки прозвучало почти программно. Это была не единственная странность, которую Виткевич обнаружил в себе за семестр. Взять хотя бы химические анекдоты, которых он рассказал столько, что по ним можно было выучить половину высшей химии. Он рассказывал их, как новую тему, — не улыбаясь, сохраняя каменную серьезность. Словно мимические мышцы, складывающие лицо в улыбку, у него атрофировались. За серьезность Дмитрия Ивановича уважали более всего. Благодаря ей он постоянно притягивал к себе. Его лекции были интересны, их никто не пропускал. Проверки посещаемости, устраиваемые на них деканатом, считались делом в какой-то мере кощунственным, потому что отсутствующих на них никогда не было.
Меж тем от Бирюка пришел слушок, что Виткевич преподавал в свое время в МГУ и был первым рецензентом Солженицына. И что-то там у него было с его женой. После этой новости все растворы, полимеры и анионы стали еще занимательнее. Бирюк божился в подлинности пикантной составляющей слушка и уверял, что по институту ходит чешская книжонка, в которой это в деталях расписано. При желании эту книжонку можно было отловить у парней с промфакультета и прочитать в порядке надзора за Бирюком.
— Теперь ясно, почему Виткевич ходит заложив руки за спину, — догадался Рудик. — Сказывается длительное пребывание в неволе. Сталин знал, кого сажать и на сколько. Самых лучших упекал.
Создавалось впечатление, будто химик еле носил свое тяжелое прошлое и ежеминутно помнил о нем. Он часто останавливал мел на середине формулы и задумывался, и только усиливающийся в аудитории шепот возвращал его к реальности.
Сам же Виткевич при чтении лекций никогда не пользовался никакими бумажками, как это делали многие преподаватели. Он знал свою науку назубок, поэтому все его требования воспринимались как законные.
— Все-таки химик наш хитрый, как штопор! — размышлял Гриншпон. — Не покажешь ему шпоры — двойка, покажешь — он их отберет, и тоже двойка. Ловкое колечко он затеял! Не верю я ему! — Но больше всего Мишу удивляло в химии то, что карболка, или карболовая кислота, имеет свою химическую формулу. Вроде, когда употребляешь слово в обиходе, не придаешь этому значения, а когда выясняется, что это рядовое слово имеет столь высокий химический смысл, начинаешь уважать это слово, и всех тех, кто употребляет карболку. В целях гигиены, конечно. Карболкой, кстати сказать, пахли все вещи Гриншпона.
Но на экзамене Виткевич словно забыл про все. Не спросил про шпаргалки и не следил, списывают ли. Будто знал, что никто списывать не будет. Все недоуменно брали билеты, невероятно легко отвечали и, бросив в урну непригодившиеся шпаргалки, выходили поделиться удивлением с рассевшимися под дверью одногруппниками.
Один только Усов не мог удержаться, чтобы не напомнить о себе. Прежде чем взять билет, он долго вытаскивал из карманов свои микротворения и расписывал Виткевичу, на какой четвертинке какой вопрос раскрыт. Химик, не глядя, опустил шпаргалки в урну. Усов взял билет и сел за стол. Натура постоянно тащила его не туда. Посидев смирно минут пять, он спросил, нельзя ли ему воспользоваться шпаргалками.
— Пожалуйста, — спокойно разрешил химик.
Усов полез в урну и достал листочки. Дмитрий Иванович не среагировал на выпад, дождался, пока Усов иссякнет, и поставил ему тройку.
— Не за плохие знания, а в назидание, — прокомментировал он свое решение.
Все сошлись во мнении, что химия — это не наука, а одно баловство.
Виткевич свое дело сделал. Он вынудил подопечных понять предмет. Экзамены как таковые его мало интересовали. Кто из студентов на что способен в химии, он распознавал по походке.
— Жизнь — это химия, — любил говаривать он. — Химия чистой воды. Всего четыре азотистых окончания! И бесконечное количество их комбинаций и последовательности — вот вам и все наши клетки!
С историей КПСС, или, как говорилось, с кэпээснёй, дела обстояли проще, но наоборот. То, что никто не получит ниже четверки, подразумевалось. Этот предмет знать на тройку было стыдновато — такая была социалистическя трактовка. Потому что вел его некто Иван Иванович Боровиков, который также на других курсах читал диамат и научный коммунизм. Память его была до того перегруженной, что он путал все эти науки.
Немного найдется на земле людей, внешность которых так верно соответствовала бы фамилии. Боровиков был овальным и белым, как боровик. Вечная его фланелевая шляпа с пришитым листком довершала сходство с грибом. И еще меньше найдется на земле людей, внешность которых так сильно расходилась бы с сутью. Когда Иван Иванович открывал рот и уголки его толстых губ устремлялись вверх, доходя до ямочек на пухлых щеках, все ожидали, что он скажет сейчас что-то очень веселое. Руки слушателей инстинктивно тянулись к лицам, чтобы прикрыть их на случай, если придется прыснуть, но Боровиков так неподкупно заговаривал о предмете, что улыбки студентов не успевали расползтись по лицам и свертывались в гримаски удивления. В этот момент он начинал походить на Маркса, целующего Энгельса по случаю написания первого тома «Капитала».
— Что такое демократический централизм? — спрашивал он у аудитории и сам себе отвечал.
Народ начинал лепить все подряд.
— Неверно, — говорил он. — Демократический централизм — это когда каждый в отдельности «против», а все вместе «за». Демократический централизм — это хорошо.
— Но если все так хорошо, то почему все так плохо? — пытали его, и он отвечал вопросом на вопрос.
— Потому что — дефицит, — отвечал Боровиков. — А что такое с марксистской точки зрения дефицит?
— Это объективная реальность, данная нам в ощущениях, — отвечал Реша.
— Правильно, — принимал ответ Боровиков.
Так натруженно проходили занятия по истории партии. Боровиков был близок к открытому высказыванию: «Социализм — это советсткая власть плюс электрификация всей колючей проволоки», но никогда не опускался до него, потому что не любил склок с парткомом.
Боровиков умел подать материал так, что было понятно: все произносимое им — туфта, но экзамен, извините, сдавать придется. Не надо вникать в эти бессмертные произведения, надо просто знать, для чего и когда они писались. Их не надо учить, как математику, но как философию деградации сознания общества знать необходимо.
— История КПСС, — говорил Боровиков, — самая величайшая формальность в мире! И соблюсти ее — наша задача!
Он читал лекции самозабвенно.
— В молодости Шверник напряженно всматривался в окружающую действительность… — сообщал он серьезно и без единого намека на улыбку, чем сразу поднимал настроение. В лучшие минуты своих публичных бдений Боровиков высказывался так горячо, что казалось, будто он выступает на форуме по борьбе с международным промышленным шпионажем. — А чтобы яйцо получалось в мешочек, его надо варить в течение насвистывания одного куплета «Интернационала», — завершал он лекцию.
Боровикову было всегда неприятно ставить в экзаменационную ведомость уродливый «неуд». Он до последнего наставлял на истинную стезю искателей легких, но тупиковых путей. За отлично разрисованные и оформленные конспекты он бранил, как за самоволку в армии.
— Зачем вы попусту тратите время?! Ведь я не требовал от вас конспекты! Придется пачкать документ, ничего не поделаешь, — и выводил в ведомости пагубную отметку. — Эх, — говорил он, принимая зачет у Татьяны. — Неужели не ясно, что материя первична, а сознание вторично. Главное в этом деле большой бюст, на который можно поставить чашечку растворимого кофе. А вы думаете, легко моей материи определять ваше сознание?!
Он часто иронизировал над собой.
— У меня даже цыганки вместо линии жизни все линию партии находят, вытягивал он вперед свою руку. — Прямо не ладонь, а краткий курс!
Боровиков носил широчайшие штаны, похожие на миниатюрный бредень с огромной карной. Это его одеяние никак не укрывало выпирающих наружу ненасиженной задницы и лицевого счета. Своей внешностью он походил на Хрущева и на Мичурина одновременно.
— Ну что, ниппель-поппель? — обращался он к сидевшим всегда рядком и едва не державшихся за руки Нинкину и Пунктусу и продолжал читать свою едва ли не матерную лекцию. — В основе всех гуманитарных наук лежат анус и фаллос в их единстве и борьбе противоположностей.
Боровиков предчувствовал, что пройдет время и в 1985 году для выхода из КПСС будут требовать две рекомендации. А свободой станут называть осознанную необходимость денег. Своим поведением он готовил новейшую эпоху. И вклад его в перестройку еще не до конца оценен органами.
…Термодинамика — тоже интересная наука, но навязывавший ее студентам преподаватель Мих Михыч был еще интереснее. Он обладал двухметровой фигурой, и Татьяна открыто благоговела перед ним. Почти еженедельно она повторяла: «Вот это, я понимаю, мужчина!»
Всем своим поведением на занятиях Мих Михыч словно извинялся за то, что сам он, будучи студентом, тоже опаздывал, симулировал, списывал, а теперь вот вынужден наказывать за это других.
Бирюк уверял, что нет для Мих Михыча страшнее испытания, чем экзамен. Перед началом экзамена он, по обыкновению, посылал кого-нибудь из студентов в ближайший киоск за газетами, чтобы, читая их, не видеть, как, списывая, готовятся к ответу испытуемые. А если случайно замечал, как кто-то безбожно дерет из учебника, Мих Михыч краснел как рак. Ему было стыдно за подопечного.
На экзамене в 76-Т3 Мих Михыч не ввел никаких новшеств — послал в киоск за прессой Нинкина с Пунктусом, и те, как всегда, перестарались. Они принесли такую кучу чтива, что ее можно было одолеть только к осени.
Термодинамик тщательно обложился ворохом газет, как мешками с песком, и экзамен начался.
Несмотря на установленные законом Мих Михыча льготы, Татьяна умудрилась схватить «пару». Из необширной науки она удосужилась одолеть только пропедевтику, а три основных закона термодинамики решила пропустить, посчитав, что для хорошей оценки достаточно благоговения перед преподавателем.
Мих Михыч задавал ей наилегчайшие наводящие вопросы, вытягивал ее на ответ, как мог, но даже одного закона из трех законов термодинамики он так из нее и не вынул. Он весь измучился, глядя на Татьяну. Это было выше его сил. Со слезами на глазах он поставил ей «неуд».
В семь вечера Гриншпон был у общежития. Он мог бы приехать и утром, но не терпелось увидеть друзей. Он посмотрел на окно 535-й комнаты там не было видно никаких признаков обитания. «По крайней мере, Реши нет точно — он бы распахнул все настежь», — подумал Миша и вошел в вестибюль.
Ключа от комнаты на вахте не оказалось.
— Уже забрали, — доложила Алиса Ивановна, отставная энкавэдэшница. Сурьезный такой, в кожанке.
Гриншпон понял, о ком идет речь. Других «сурьезных» в 535-й комнате не обитало.
В коридорах слышались шаги, эхом раскатывалось хлопанье дверьми, погромыхивала музыка — общежитие оживало после летних каникул. Двое в стельку пятикурсников вскрывали ножом дверь в свою комнату и уверяли друг друга, что ключ никто из них не терял. Какой-то изгой сидел на полу возле урны и курил один за другим лежащие вокруг урны чинарики.
Гриншпон подошел к своей двери, пнул ее ногой и вошел.
— Привет! — Рудик с усердием потряс ему руку. — Как Сосновка?
— За три недели надоела! Замотались играть каждый день. А ты что-то бледный, как спирохета! Не иначе вместо курорта в подвале отсиживался? Гриншпон вынул из портфеля пачку сандеры и курительную трубку. — На, дарю.
— Вот это да! — воспрял Рудик, пробуя подарки на свет, на зуб и на запах. — Где взял?
— Где взял, где взял?! Купил! И не нюхай — там все герметично!
— Дейcтвительно, запечатали так запечатали. Ни одна молекула не улизнет. Спасибо, удружил, а то «Прима» с «Лигеросом» уже в легкие въелись!
— Кравца больше нет, — сообщил Гриншпон.
— Как «нет»?
— Перевели, — сказал Гриншпон и воспроизвел, как все произошло.
А все произошло из-за не в меру дальновидного батона Кравца, а еще точнее, из-за брата Кравца Эдика. Эдик не особенно утруждал себя учебой, занимался в основном дебошами. Пять лет папа-генерал не видел первенца. Служба — дело понятное. Свиделись только этим летом. Отец взглянул на старшее чадо пятилетней выдержки и отправился в институт, чтобы, пока не поздно, изъять из обращения младшего семинариста. Генерал так и заявил ректору, что культуры обучения во вверенном ему вузе нет никакой и что доверять своих детей этому институту — очень большой риск со стороны родителей. На что ректор даже и не возразил. Кравца перевели в МВТУ им. Баумана. Прямо с турбазы в Сосновке — там находилась институтская здравница.
— Ну, а Кравец, сам он что? — спросил Рудик. — Переживал хоть немного?
— Две-три искры сожаления, не больше.
— А Марина? — поинтересовался староста отношениями этой групповой пары.
— Чуть не отдалась ему в последний вечер, — доложил Миша. — А после того как уехал, к микрофону больше так и не подошла. Сказала, голос сел. Последние вечера мы работали на танцах практически вдвоем с Бирюком. А толпа требовала ее — давай, мол, Марину!
— Так, может, было бы надо поговорить с его отцом, убедить? — подумал вслух Рудик.
— С ним было бесполезно разговаривать.
Дверь комнаты распахнулась и обнажила Решу с двумя сумками наперевес. Его рот был уже открыт.
— Не спорь, Миша, — с ходу сказал он Гриншпону. — Староста всегда прав! Обстановка — она как возмущающая сила. Может расшатать, если кивать ей в такт, а пойди чуть вразрез — сама заглохнет!
— Не заводись с порога, — сказал Рудик и помог Реше избавиться от сумок. — Давай про умное потом.
— А мне что, уши затыкать? — возмутился Реша. — Ваши выражения слышны на первом этаже! Орете, как на базаре! И главное — о чем?! Обстановка, характер — тему нашли! Или в день приезда больше поговорить не о чем? — Реша сбросил куртку и начал наводить порядок. — Как вы сидите в такой темноте?! Шторы затрепетали, разлетаясь по краям карниза. — И в такой духоте! Форточки заскрипели, распахиваясь настежь. — Я прошу график дежурств по комнате в третьем семестре открыть мной! Я чищу весь этот бардак первым!
Дежурства Решетова по комнате служили для сожителей сигналом к повышенной бдительности. Реша был пропитан порядком, царившим в космосе, и, убираясь в комнате, выбрасывал в окно все лежащие не на месте вещи. И не было на него никакой управы. В эти неблагоприятные для сердечников активные дни обитатели 535-й комнаты старались попасть домой пораньше, чтобы упорядочить валяющиеся где попало личные принадлежности. Столь неземной строгостью Реша высвобождал себе массу времени. В день его дежурства к его приходу в комнате восстанавливалось приличное благообразие, и ему для наведения полного порядка оставалось только протереть пол да разогреть вчерашний суп.
Но предупредить смерчевые дежурства Решетова друзьям удавалось не всегда. На его совести лежали плавки Рудика, не снятые вовремя с форточки, забытая на обеденном столе фехтовальная перчатка Мурата, которой все пользовались при работе с горячей сковородкой, пара зимних сапог, застоявшаяся на проходе до мая месяца, и два тюбика мази «Гиоксизон» из личной аптечки Гриншпона.
Миша уверял, что мазь лежала на месте и что ее не следовало выбрасывать в окно. Он требовал от Реши возмещения убытков. После выброса, когда Гриншпон обнаружил пропажу, возможности поискать тюбики под окном не было из-за кромешной темноты. Дождавшись рассвета, Гриншпон бросился вниз на поиски, но, сколько ни рылся в кустах, так ничего и не нашел. Дворник сказал, что мазь, вероятнее всего, унесли собаки. С тех пор, совершая свои гигиенические акты, будь то с грязными носками, висящими на дужке кровати, или с сапожными щетками и кремом, выпавшими из общего крематория под тумбочкой, Реша приговаривал: «В кусты, собакам!»
Гриншпон долго сокрушался об утрате и несколько раз приходил под окно, чтобы повторно покопаться в кустах, хотя мазь была совершенно никчемной, он применял ее не по назначению. Мазь нисколько не помогала его обветренным и потрескавшимся губам, поскольку по ошибке была всунута аптекарем вместо вазелина. То, что мазь не та, Гриншпон обнаружил сразу, но, вопреки побочному и очень отрицательному эффекту, продолжал упорно пользоваться ею. Когда друзья спрашивали: «Зачем ты мучаешь себя?», он отвечал: «Уплочено! И чтоб в следующий раз смотрел, что покупаю!»
Гриншпон довел нижнюю губу до того, что не мог улыбаться. Сожители сжаливались — не шутили при нем. Но Гриншпон был легок на смех и знаками просил друзей, чтобы они не только не шутили, но и вообще не разговаривали при нем в комнате, потому как самый будничный разговор в 535-й легко обеспечивал любому присутствующему животный смех от трех до пяти баллов по шкале Рихтера. Гриншпон с трудом сдерживал рот, улыбаясь одними глазами. И тогда Реша предупредил:
— Миша, не рискуй, заткни уши!
Больной не пожелал последовать совету, продолжал пользоваться мазью, и трещина на губе превратилась в овражек, грозивший развалить губу пополам. «Гиоксизон» усугублял трагедию — от мази губа попросту разлагалась и выводила из формы личного певца и музыканта 535-й комнаты. Вася Петухов, которого приходилось приглашать с баяном на локальные гудежи взамен больного Гриншпона, пил в три раза больше. Из экономических соображений Решетов не вынес самоистязаний Гриншпона и, прикрывшись страстью к мировому порядку, отправил злополучные тюбики в окно, хотя те лежали на самом что ни на есть своем месте — глубоко в тумбочке.
Реша выполнил прямую функцию Артамонова — функцию от времени — завел всеобщий будильник, потом занялся чисто своими штучками — проверил, работает ли радио, вытащил из-под кровати двухпудовую гирю и поднял над головой: не полегчала ли? Вещи и предметы, показавшиеся ему лишними, моментально оказались за окном.
— Успокойся, — притормозил его Гриншпон. — Дежурный сегодня Артамонов, как первый по списку, а не ты! Твой вариант графика мы не утверждаем!
Закончив нулевой цикл, Реша набрал на кухне в графин воды и, вернувшись в комнату, разом опорожнил его:
— Ну, и жарища! — сказал он, отдышавшись.
— Перебрал вчера, что ли? — спросили его пытливо.
— Да нет, просто вода какая-то дистиллированная, — выказал он недовольство текущей жидкостью. — Почепской колодезной мне и стакана хватило бы.
— А это? — указал Гриншпон на бутылку коньяка «Белый аист», торчащую из сумки.
— Это подарок. Буду хранить, сколько выдержу. — И он рассказал, как на ВДНХ познакомился с девушкой, очень похожей на Рязанову, которую продолжал безрезультатно выпасать.
Не успели отвинтить «аисту» голову, как на пороге с грохотом возникла скульптурная группа Пунктус — Нинкин. От их дублированного касания дверь в 535-ю комнату два раза открылась и один раз закрылась. Музыка по соседству утонула в трясине приветствий. Вошедшие предложили присутствующим обняться попарно поперечным наложением, но в замешательстве несколько призапутались, и объятия были произведены по методу возвратного скрещивания. В результате сам Нинкин обнял Пунктуса, хотя этого можно было и не делать.
В последнее время Нинкин и Пунктус жили по принципу наибольшего благоприятствования. Их симбиоз стал настолько прочен, что субъективных причин его распада не существовало вовсе. О времени приезда, если уж на то пошло, они не договаривались, но у дверей общежития оказались одновременно. Поздоровались, словно не было никаких каникул, будто вчера они назначили здесь встречу, и она состоялась. Есть на земле люди, жизненные линии которых, однажды сойдясь, никогда ни под каким предлогом больше уже не расходятся. Нельзя было сказать, что симбиозники так уж не могли жить друг без друга, однако всегда находились рядом. А если и отстояли на внушительное расстояние, то все равно все их порывы происходили одновременно, в одном направлении и с одинаковой силой. Своим бесподобным совпадениям они нисколько не удивлялись, считая, что так живут все люди. Плывя борт о борт, они не навязывались и ничего не требовали друг от друга, но со стороны казалось, что у них непоправимая дружба.
Впятером стало веселей. Нинкин и Пунктус стали наперебой делиться своими августовскими впечатлениями и проделками, которые перекликались на каждом шагу.
— Так я не понял, где вы отдыхали? — недоуменно спросил Рудик.
— Дома, — в один голос сказали друзья.
— Но живете вы, слава богу, не рядом.
— Относительно, — в один голос сказали друзья.
— Из ваших откровений, однако, выходит, что своими дамами вы занимались метрах в трех друг от друга. Даже имена их созвучны, — сказал Рудик.
Нинкин и Пунктус хмыкнули, но не переглянулись.
— О вас необходимо доложить в соответствующие органы, — сообразил Реша, доливая коньяк. — Вас надо исследовать!
Потерю Кравца Нинкин воспринял болезненно, а Пунктус беспокойно. Механически это было выражено совершенно синхронно — они произвели несколько одинаковых движений, словно их руки и головы были соединены нитками. Симбиозникам всегда легко отдыхалось в компании с Кравцом, тем более что они жили в одной комнате с ним. Когда Кравец брал гитару, Нинкин брал в руки лыжные палки, натягивал на себя свой любимый противогаз и погружался в глубокий сон, а Пунктусу дальше его всегдашних роговых очков вообще ничего не хотелось видеть.
Минуту молчания, которой хотели почтить память ушедшего друга Кравца, спугнул робкий стук в дверь.
— Никак Татьяна? — предположил Реша.
— Татьяна никогда не стучится, — отклонил догадку Гриншпон.
Дверь скрипнула — и в проеме нарисовался Мурат. Ему обрадовались, как Татьяне. Обнялись тем же универсальным способом. Мурат, к слову сказать, немного усложнил его, навязав троекратное приложение друг к другу, отчего ритуал получился более трогательным и занял каких-то десять минут.
После обряда Мурат достал из сумки канистру.
— Маладой, — отрекомендовал он жидкость. — Совсэм нэту выдэржки.
— Хватит без толку вертеть посудину в руках. Откупоривай! — поторопил его Реша. — А то коньяк уже, похоже, рассосался.
В качестве преамбулы пропустили по пивному бокальчику вина. Бокальчики эти случайно перекочевали из пивбара 19-й столовой, увязавшись за Решей. За ним водилась одна невинная странность — покидая заведения треста столовых и ресторанов, он имел обыкновение забирать на память что-нибудь из посуды. Он отмечал на дверце шкафчика каждую новую единицу хранения своего неделимого фонда: взята там-то и там-то при таких-то обстоятельствах, прямо как гоголоевский персонаж.
— Вот это винцо так винцо! Сразу чувствуется — свое! — оценил кавказский дар Гриншпон. — А теперь давайте выпьем за уход Кравца!
Мурат поднимал тост за тостом и говорил об ушедшем горячо, как о покойнике. Температура его макаронической речи возрастала от абзаца к абзацу. В завершение Мурат еще раз обнес привезенным рогом всех ему сочувствующих.
Артамонов приехал среди ночи. Свет в общежитии к этому моменту уже отключили, поэтому обнялись в темноте. Друзья быстро ввели Артамонова в курс дела, и уже через полчаса он обливал всех свежестью своих летних историй, с неподражаемым пиететом держа в руках недопитую канистру.
— Я ехал и думал: вдруг в комнате никого не окажется? Что тогда до утра делать одному? — посентиментальничал Артамонов.
Пришлось окропить и эти чувства, поскольку они были от души.
— Пора на занятия, — потянулся Рудик. — За разговорами досиделись до утра.
— Я нэ умэт дойты. Сыла кончатса. — Мурат прилег на кровать.
— Поставлю за пропуск эн/бэ по всем лекциям, — пригрозил староста. Быт и производство — разные вещи. Не посмотрю, что угощал вином!
— Если так пойдет дальше, Мурат, тебя зарубят на первой же тренировке, — пристыдил друга Реша. — Надо всегда быть в тонусе. А это достигается только регулярными возлияниями.
Но Мурат уже спал.
— Чем хорошо грузинское вино, — рассуждал Нинкин по дороге на факультет, — оно исключает синдром похмелья.
— Нет, — возразил Пунктус, — в данный момент грузинское вино хорошо тем, что его много.
…В 315-й аудитории нового корпуса начался великий сбор. Уже рассевшиеся по местам привечали входящих согласно авторитету.
Реша был воспринят как астронавт, случайно возвратившийся из пожизненного космического путешествия. Бурные аплодисменты. Татьяну встретили, будто она поставила на пол не свой именитый портфель, а полмешка покоренных за лето мужских сердец. Бурные, продолжительные аплодисменты. На Фельдмана закричали, как на замректора по административно-хозяйственной части. Бурные аплодисменты, переходящие в овации. Появление Мата проаплодировали незаслуженно громко по инерции. Бурные, продолжительные аплодисменты, переходящие в овации. Все встают.
Лиц, менее известных потоку, приветствовали более чем скромно. На Усова обрушились, как на двухметрового гиганта, хотя он не вырос за лето ни на дюйм. Его габитус был устойчив и неизменяем, словно от злоупотребления амброзией. Непродолжительные аплодисменты. На Наташечкину Алешу набросились, будто та обвенчалась без свидетелей и зажилила свадебную бутылку шампанского. Аплодисменты.
Весть о переводе Кравца быстро диффундировала по группе. К моменту появления Марины о потере уже знали все. Поэтому она была встречена безмолвно, как вдова.
Но свято место, как говорится, пусто не бывает — новенького встретили тоже без единого возгласа. Несмотря на тишину, образовавшуюся на потоке, он бесцеремонно обогнул преподавательский стол и направился прямиком на галерку. Одет он был в джинсы и легкий свитер.
Татьяна обомлела, когда новичок стал приближаться к ней. Выкатив глаза, как от кислородного голодания, она молниеносно прикинула, что новенький подходит ей по росту, и сжалась насколько можно. Потом сгруппировалась и неуловимым движением подалась влево, чтобы освободить место, — вдруг новичку придет в голову сесть с нею рядом? Он скажет: подвинься, пожалуйста, а она не успеет. Она подалась влево настолько резко и неожиданно, что Фельдман, сидевший с краю, едва не упал со скамьи, зависнув на одной своей правой пухлой щечке. Так мыслила Татьяна. Но, пока она мыслила, неофитовы туфли бесшнурочной системы протопали мимо. Татьяна проводила их тревожным взглядом и опять незаметным движением, которое с ее массой произвел бы далеко не каждый, водворила себя на место. Душу ее поразила свежая надежда. Новичок вошел в сердце Татьяны, наступая на головы ее прежним избранникам, создававшим в органе и без того невообразимую толчею. Но стоило новичку втиснуться, как там, в клокочущей темноте, сразу стало свободно и, главное, легко. Татьяну охватывала лишь незначительная тревога. Она почти не волновалась за судьбу очередного предприятия. Маленькое сиюминутное замешательство только подбавляло специй в ситуацию. В ее голове апробировались варианты, как безотказнее провести любовную диверсию в отношении новичка — врасплох или методично подтачивая основы.
Новенький сел рядом с Матом. В несложное движение головы Мат вложил смысл поклона и, протянув новичку ближнюю связку своих сарделек, представился:
— Мат.
— Бондарь, — ответил новичок.
— Очень приятно, мля, в смысле… тут вот это мы… — указал он другой связкой на Мукина и Фельдмана. Сделав все возможное, Мат, с трудом разговаривавший с незнакомыми людьми, отсел в сторону, навсегда перепоручив новенького своим друзьям.
— Вот твой староста, — Мукин в конце лекции указал Бондарю на Рудика. А вон твоя будущая невеста, — кивнул Мукин головой в сторону Татьяны.
— Это почему? — удивился Бондарь.
— Ты ей по росту подходишь, — пояснил Мукин. — Она тебя несколько раз отмерит, а потом чик — и отрежет.
В перерыве Татьяна отозвала Мукина к окну, уселась на подоконник, и глядя на желтые листья во дворе, спросила:
— Получается, что у нас — новенький?
— Конечно, конечно! — бодро потряс ее за плечи Борис.
— Как это понимать?
— А вот так! Зачислен в нашу группу по переводу. Так что дерзай. Фамилия — Бондарь, а как зовут, можешь узнать и сама.
— Да ты что?! — обрадовалась Татьяна.
— И не сиди на мраморном подоконнике, — посоветовал ей Мукин, кормилицу простудишь.
Татьяна замахнулась, чтобы размазать Мукина по панели, но тот грамотно увернулся.
Быстро забыв про намек, Татьяна чуть было не потерла рукой об руку. Сегодня карта и впрямь шла к ней. Шансы возрастали. Татьяна разнесла новость по группе и до конца занятий исподтишка рассматривала сидевшего рядом с Мукиным новичка.
Тянучку на занятия завершил Мурат. Он принял товарный вид только к концу третьей пары, но войти в аудиторию так и не решился. Подремывая под дверью, он слушал, как Юлий Моисеевич Зингерман, словно находясь вне игры, насаждал свою точку зрения на вращение вокруг трех осей никому не нужного твердого тела. Слушатели вместо гранита науки грызли концы авторучек.
После занятий Татьяну подослали к новенькому, чтобы пригласить его в пойму на открытие сезона. Планировалось устроить легкий пикничок с печеной картошкой и вином из плодово-ягодных выжимок.
— Ты, Мурат, мог бы и не приходить вовсе. Все равно тебе топать назад за канистрой, — сказал Рудик горцу, продолжавшему дремать под дверью. — Надо же и домашнее как-то допить, а то скиснет.
— Уже допылы, — развел руками Мурат.
Дорога на речку была знакома от каждого вывороченного булыжника до любой собаки на перекрестках. Пойма, заждавшись своих всегдашних посетителей, метала под ноги букет за букетом. Уселись вокруг костра и заговорили все сразу. Каждый слушал соседа только с тем, чтобы поймать паузу и тут же вступить со своей партией. Собранный за лето фактический материал сегодня просто сбрасывался в общую кучу, а детально он будет разобран на всевозможных собраниях, заседаниях, во время бессонницы и на лекциях. Исключая, конечно, зингермановские по термеху и золотниковские по политэкономии, болтать на которых было делом не очень прибыльным. А пока можно гнать и вширь, и вкось, и вдоль, и поперек, рассказывая все подряд.
Татьяна в красках докладывала, как убила пять своих каникулярных декад. Выяснилось, что в Кирове Калужской области за год ее отсутствия по ней так соскучились, что от желающих подискутировать не было отбоя ни днем ни ночью. В каждую очередную редакцию своей поэзы она вносила коррективы и в конце концов полностью потеряла основу. Ее никто не уличал. Если докапываться до истины, что тогда получится? Не студенческая группа, а спецслужба какая-то. По исповеди Татьяны выходило, что основная ее жизнь идет где-то там, на родине, где ее признает весь мужской пол напролет, а здесь все любовное происходит как бы в шутку, от нечего делать. И нет никакой особенной беды в том, что с Рудиком и Мучкиным пока что ничего не вышло. Зато теперь есть новая надежда.
Клинцов работал на два фронта. Он отсекал Татьяну от новичка, втираясь к нему в адепты, и параллельно пытался не выпустить из поля зрения оставшуюся без присмотра Кравца Марину.
— Хватит переживать! — тараторил он чуть ли не в ухо Марине. — Свет, что ли, клином сошелся на этом Кравце? Если он на самом деле любит тебя, значит, в ближайшее время организует почтовый диалог. Но если за месяц ничего не напишет, считай, пропал. А что касается дела, то завязывать лучше сразу, порезче. Легче будет. — Как таран, входил он в роль главного утешителя Марины.
— Ты ведь уехал из Сосновки вместе с ним. Он тебе ничего не передавал для меня? — наивно полагалась на Клинцова Марина.
— Нет, — соврал Клинцов, которому Кравец впопыхах поручил передать Марине перстенек и адрес убытия. — Если бы хоть что-то, я бы сразу…
— А я, дура, надеялась, — теряла веру Марина.
— В наше время вообще глупо на кого-то надеяться. — Клинцов всегда остро чувствовал ситуацию и вовремя запускал в оборот самый въедливый раздел своего лексикона. В сущности, он был демагогом, но при разговоре с ним трудно было уловить переходную точку, за которой его силлогизмы утрачивали логику. Обыкновенно первую половину беседы он вел обстоятельно, а когда собеседник терял бдительность и начинал верить на слово, Клинцов загибал, куда хотел. Удавалось это, конечно, не всегда, но, ведя разговор с Мариной, на успех словесных махинаций рассчитывать было можно.
Ветер совал в руки студентам то березовый лист, то кленовый. Жухлая трава с удовольствием льнула к костру. Солнце по дуге скатывалось на загородную свалку.
— А мне нравится, что мы вот так сидим, спорим, — сказал Артамонов, задумчиво глядя на огонь.
— Кто у нас писарь? — всполошился Усов. — Нужно завести синодик и записывать всех, кто уходит. Учредим День грусти. Будем оплакивать. Петрунева — без вести пропавшего, Кравца — жертву вмешательства общественности, и так далее.
К вечеру по дороге назад Пунктус и Нинкин запели: «Как трудно в осень одиноким, но мы — вдвоем, но мы — вдвоем!» И даже шепелявили, как Лещенко.
Компания не успела разойтись по комнатам, как в 535-ю ворвалась Татьяна.
— Дикая новость, мальчики! — глотая куски воздуха, заговорила она. Женское общежитие упразднили! Теперь жилищные условия станут смешанными и будут разделяться только по факультетам! Теперь все будут жить, где хотят! Мне выдали ордер в двести тридцать вторую комнату! Почти к вам! Этажом ниже! Насколько я помню, это в левом крыле!
— Эмансипация продолжается, — сказал Рудик.
— Происки Запада, — вяло заметил Гриншпон.
— Таким радикальным макаром можно раскрепоститься до уровня племенной нравственности, — очень длинно сказал Реша.
— Прямо там! — Татьяна привстала со стула. — Где сядете, там и слезете! Мы вам с Алешиной просто так не дадимся!
— Ценность моего пропуска в женскую общагу девальвировала, — сказал сам себе Рудик. — Теперь туда могут таскаться все, кому не лень.
— Да, теперь женщины общие, — сказал Реша.
— Но Татьяна, я думаю, по-прежнему останется частной. Правда, Таня? — сказал Артамонов и получил подзатыльник. — Я сообщу об этом в «Гринпис»! только и оставалось ему сказать.
— Тэпэр Нинэл лубой врэма приводыт госты, — промямлил Мурат. — Нэ нада каждый дэн Алыса Ывановна пыва покупат.
— Ну ладно, мальчики, я побежала, — бросила Татьяна, исчезая из обозримого пространства. Ей надо было спешить. Эта подвижка в улучшении быта студентов приблизила ее к новичку Бондарю, как минимум, на сто метров, которые разделяли бывшие разнополые дортуары — женское общежитие номер один и мужское общежитие номер два. Получив в подсобке у завхоза новые шторы, коврик и мусорную корзину, Татьяна рьяно взялась за работу — наводить марафет. Не обращая внимания на Наташину Алешу и двух других пампушек, доставшихся ей в сожительницы, Татьяна начала с корнем выветривать из порядком загаженной комнаты мужской дух, который от многолетнего пребывания там хлопцев с промфакультета наглухо въелся в стены. Татьяна была намерена устроить в своем новом жилище такую гармонию, чтобы, как только войдет Бондарь, — а она была уверена, что он непременно проделает это в ближайшее время, — чтобы как только он вошел, то по оформлению интерьера сразу бы понял, насколько внутренне Татьяна интереснее и сложнее, чем внешне. Перед ним бы сначала неясно, из-за штор у самого порога, обозначился слегка освещенный настольной лампой контур, абрис ее души, а потом, когда новенький раздвинет занавески и при полном свете обшарит взглядом углы, — висцеральный мир Татьяны проявится полностью, как водяные знаки на рубле. «А кровати придется сдвигать, — подумала она в завершение своего легкого мечтательно пассажа, — на одной нам будет нечего ловить. Думаю, что Алеша не обидится. Я ведь не навсегда, а только на случай, если гость придет неожиданно. Верно, ведь?» — спросила она у отражения в зеркале, наслаждаясь своими антропометрическими данными.
Произведя пробное сдвигание кроватей, Татьяна принялась опробовать сексодром и выяснила, что по центру ложа все равно не улечься — как раз под спину подпадает спаренная окантовка сетки. Татьяна быстро сообразила и подсунула под панцирную сетку чертежную доску, чтобы предотвратить прогибание до пола, — получилось то, что надо. Она взяла чертежную доску Алеши и вставила под второй матрац — доска легла, как там и лежала. Повторные рысистые испытания дали положительный результат. В завершении Татьяна сняла с антресолей и бросила на означенную постельку дополнительную подушку — не казенную, ватную, а на реальном гусином пере, чтобы в случае неудачи подушку можно было укусить за уголок и заснуть по-новому.
Услышав чей-то приближающийся гомон, Татьяна быстро все разобрала и смело открыла дверь подругам.
Тем временем Пунтус устранял бардак на антресолях у себя в комнате.
— Гитара! Кравец забыл гитару! — чуть не свалился он со стремянки.
— Выморочное имущество принадлежит государству, — сказал Нинкин и широко, со слезинкой зевнул. — А государство — это мы. С тобой.
— Там внутри записка! — Пунктус чудом удерживался на лестнице. — Дай какую-нибудь палку или кусок проволоки — далеко завалилась!
Вынули бумажку, прочитали. Оказалось, что Кравец не забыл гитару, а подарил. Причем не кому-то, а всей группе.
— Надо созывать треугольник, — едва справляясь с очередным приступом зевоты, сказал Нинкин. После высказывания его донельзя растянутые челюсти еще долго не могли сойтись снова.
Инструмент потащили в 535-ю комнату. Там порешили, что Кравец молодец, при расставании не впал в сантименты, не разменялся на голые всхлипы, а подарил такое, с чем не каждый уважающий себя гитарист запросто расстанется. В нашей мелкотоварной жизни это можно расценить как подвиг. Такого оборота никто не ожидал.
Гитару решили передать в пользование Гриншпону. По-честному. Стало немножко грустно. Вышли на балкон. Каждый думал: смог бы он вот так отвалить друзьям на память все, что у него есть?
Предместья общежитий шевелились. На спортплощадке стайка дипломников стучала в мяч. Кто-то бродил, таща под мышкой глаголющий транзистор. Первокурсники под балконом загадывали сброситься в общую кассу и обзавестись кухонной утварью.
— Года как не бывало, — процедил Рудик сквозь курительную трубку и глубоко затянулся густым дымом сандеры.
Уставшие обитатели 535-й комнаты улеглись поверх постелей, не раздеваясь.
Сумерки заходили издали, намеками. Всем было лень встать и включить свет.
…Единственной педагогической новостью в третьем семестре был Юлий Моисеевич Зингерман. Он вел теоретическую механику, короче, термех, который подменил собой начерталку.
— После Цыпленкова наши девочки стали заметно прибавлять в весе, сказал Артамонов Бирюку.
— Потому что пока еще в должной мере не ведают о термехе.
— Зингерман никаких поводов для расстройства не дает.
— Всему свое время. Он ждет, когда закончится раскачка. Потом сразу проявится как гром средь ясного неба, — предрек Бирюк.
Раскачка в высшей школе обыкновенно тянется неделю-две по четным семестрам и две-три по нечетным. Наиболее выпукло она наблюдается после зимних каникул. Татьянин день растягивается до 8 Марта. Пора безвременья, тягостного бессезонья. Время ныряет в тоннель, как в больших городах небольшие реки. Ни снегопадов не случается в эти дни, ни ветров. Один и тот же иней подолгу висит на деревьях. Контуры сугробов совершенно не меняются. Дворники как левого, так и правого толка от безделья покуривают на лавочках, словно посдавали все свои движки на перемотку. Как назло, во всех кинотеатрах идет один и тот же фильм. Все живет, как в затяжном прыжке. Февраль тянется медленно, как пытка. Солнце встает и садится настолько неспешно, что медленная эволюция теней от пятиэтажек просто изматывает.
Опытные преподаватели стараются не трогать студентов во время раскачки. Толку все равно не будет.
Но вот трехнедельная раскачка нечетного семестра завершилась. Затишье иссякло. Время, вырвавшись из плена, заметалось, засуетилось. На студгородок набросились дожди. Они надоели самим себе, но от бессилья продолжали падать и падать на спортплощадку. Разбухшие вороны мясисто каркали на прохожих. Ветры раздували вееры их хвостов, и птицы постоянно оглядывались, думая, что их кто-то щупает.
Эту непогоду — чтобы заявиться с собственной напастью — как будто и поджидал Зингерман. Каждым занятием он все больше давал понять, что теоретическую механику студенты будут знать как «Отче наш». Обещанный Бирюком гром грянул. Пошли изгнания с занятий, причем с условием: провинившийся обязан до звонка выстоять под дверью, потом отыскать по расписанию, когда упущенная тема будет читаться Зингерманом на вечернем отделении, и непременно присутствовать на ней. Иначе на экзамене сведутся счеты.
Во время контрольных, которых не было в учебном плане, Зингерман намеренно выходил из аудитории. Но дух его оставался на посту. Редко кто отваживался списывать и даже пошевелиться. Потому как механик внезапно врывался, вылавливал нарушителей и выгонял за дверь. Такие двойки смывались кровью. Они висели на неудачниках месяцами, пока Зингерман не замечал в глазах полного раскаяния и объемистых знаний по теме. Теоретическая механика, считал он, не выносит лжи и лицемерия. Выгодней было признаться, что не можешь решить задачу. Тогда Юлий Моисеевич повторно разминал материал, смачно жевал и заставлял тупицу проглатывать эту гадость.
В Клинцове он сразу обнаружил пустую породу и снимал с него по три шкуры. Сын кандидата технических наук, накачивал он выскочку, должен знать в три раза больше обычного студента.
Чемерис чернела при виде Зингермана. Но такая защитная окраска была ей ни к чему. Юлий Моисеевич относился к Татьяне с почтением — таких чистых, открытых и доверчивых глаз не было, по его мнению, больше ни у кого в институте. Со всеми механик разговаривал на «ты» и только с Татьяной — на «вы».
Над Зингерманом смог надругаться только мастер по списыванию Усов. Он оказался самым хладнокровным в баталиях с механиком. На решающем экзамене, после восьми неудов в группе, глаза Усова ни разу не шелохнулись и правая рука не дрогнула, пока левая переносила на контрольный лист, защищенный автографом Зингермана, формулы и расчеты со «шпоры» на подошве. У руки Усова оказалось больше степеней свободы, чем предполагал Зингерман. По науке человеческая рука имеет сорок шесть степеней свободы, то есть может двигаться в сорока шести не повторяющих друг друга направлениях. Усов путем долгих упражнений довел филигранность своей конечности до сорока семи степеней свободы и драл на экзаменах аккуратно и безбожно.
Чтобы без потерь дотянуть до следующей раскачки, треугольник был вынужден провести чрезвычайное заседание и принять меры. И вопрос был не в том, чтобы народец начал наращивать свое присутствие на лекциях.
Но об этом — в следующей главе.
Зингерман без всякой задней мысли нагнетал второкурсникам знания по динамике твердого тела. Формулы были такими длинными, что не хватало доски. Они телескопически выдвигались из Зингермана, как складные стропила, и захватывали все писчее пространство.
Рудик, Клинцов и Фельдман уже полчаса, сложив ладони рупором, манили к себе Бондаря по очень важному делу. Новичок никак не мог подловить момент для безнаказанной передислокации с третьего ряда на четвертый. Наконец, воспользовавшись тем, что теоретический механик увлекся длинным, как бычий цепень, алгоритмом вывода формулы ускорения Кориолиса, Бондарь форсировал проход между рядами и подсел к треугольнику. Чрезвычайное совещание вершин руководящей фигуры получилось открытым и расширенным.
— Если верить твоим высказываниям, — шепнул Бондарю Рудик, — то до нас у себя в Туле ты занимался дискотеками.
— Было дело, — сказал Бондарь. — За что и выгнали.
— Ну так давай организуем что-нибудь подобное и здесь, — предложил староста.
— Почему бы и нет? — повел плечами Бондарь.
— Вот это разговор, — поощрил его Клинцов. — А то у нас тут полная скука.
— Но для этого надо решить ряд моментов, — пояснил ситуацию Бондарь, помещение, кадры, деньги, девушки…
— Насчет финансов поговоришь с Фельдманом, — сказал Рудик. — Но отдельно, не сейчас. — Фельдман согласительно опустил голову, дав Бондарю понять, что готов разговаривать с ним на эту тему в любое свободное от учебы время в профкоме института. — А насчет девушек… — продолжил староста, поговори с Муратом. И поторопись — надо успеть разобраться с этими вопросами к Новому году, и ни секундой позже.
Нинкин, будучи свидетелем всего этого разговора, поленился напрягаться и не сказал ровным счетом ничего. Да от него, собственно, ничего и не требовалось.
Исполнительный Бондарь воспользовался советом треугольника и на следующий день отправился на пробный официальный визит к Фельдману в институтский профком.
После обеда Фельдман был другим человеком. Он замещал председателя профкома института и как мог отвечал за жидкие, но не очень прозрачные финансы общественной структуры.
Бондарь бросил на Фельдмана ретроспективный взгляд и потребовал денег на закупку аппаратуры.
— На самом деле в стране уже более сотни ди-джеев трудятся на виниловой почве, — сказал Бондарь.
— Я и сам чувствую, что народ требует зрелищ, — согласился Фельдман и спросил: — А сколько на нее, на эту дискотеку, надо денег?
— Пятьсот или шестьсот рублей, — прикинул Бондарь.
Услышав сумму, которую запросил Бондарь, Фельдман пришел в ужас.
— Ты понимаешь, что говоришь?! — взвился он. — Знаешь, сколько на такой капитал можно всему потоку материальных помощей навыписывать?! Все это заманчиво насчет дискотеки, я бы даже сказал — прогрессивно, но не по карману нашему профкому! Половину — еще куда ни шло, а столько! Я даже не знаю… — Фельдман торговался, как частный предприниматель. На него иногда находило, и он начинал считать себя хозяином всего профсоюзного имущества и наличности. Симптомы деловитости проявлялись в нем все с большей силой и грозились перерасти в хроническое неуважение к простому люду.
Привстав на цыпочки, Фельдман бродил из угла в угол, то и дело закладывая руку за спину. Постоянное стремление стать повыше как в прямом, так и в переносном смысле привело к тому, что он научился перемещаться по любой плоскости на кончиках пальцев без всяких пуантов. Чтобы угодить всем обращающимся и в то же время ставить всех зарывающихся на место, Фельдман внутренне устремился к концептуальной многослойности. А она обеспечивалась исключительно такой походкой, когда демаркационная линия между ягодицами неминуемо нарушается и одна половинка заезжает на другую с обязательным возвращением на свое место. Фельдман научился проделывать это совершенно незаметно для окружающих, только походка при этом становилась более пружинистой и крадущейся. С помощью столь незатейливой уловки Фельдман прибавил три сантиметра в прямом смысле и ни вершка — в переносном. Позднее эта его походка, находившаяся где-то между шкиперской и кавалерийской, привела к ухудшению осанки и травме шейного отдела позвоночника.
В течение всего разговора Фельдман нервно поглядывал на часы, как будто у него в ведомстве внедрялась посекундная тарификация приемного времени.
После спешных дебатов стороны сошлись на половине. Бондаря это устраивало — он намеренно завысил требуемую сумму вдвое, и в результате вышло как раз столько, сколько нужно.
Под диско-клуб под нажимом общественности институтский профком отвел «аквариум» — стеклянный параллелепипед, притиснутый к торцу главного учебного корпуса. По проекту помещение задумывалось как студенческое кафе, но неожиданно даже для самого ректора было пущено под бельевой склад.
Если бы не Татьяна, неизвестно, смогли бы нанятые Бондарем грузчики без потерь перетащить из «аквариума» в подвал расползавшееся в руках тряпье, которое по гражданской обороне предназначалось для каких-то чрезвычайных ситуаций. Бондарю за эту беспримерную помощь в перетаскивании пришлось пообещать Татьяне место внештатной официантки. Не сейчас, к весне, но Татьяну устраивало и это.
Забелин вызвался быть мастером по световым эффектам бесплатно, без всяких компенсаций.
Вскоре диско-клуб был готов к пробному приему посетителей. В пику ансамблю «Сладкие спазмы» он был назван «Веселые судороги». Так решил Бондарь.
Объявление на его стеклянных дверях гласило: «По причине небезразмерности зала приглашаем не всех желающих. Билеты продаются в профкоме. За справками никуда не обращаться».
Бондарь строго-настрого приказал Фельдману:
— Билеты распространяй по принципу равного представительства. Чтобы дам было столько же, сколько и мужиков. Иначе будет провал — выпрет наружу невостребованность, которая может все свести к нулю. Народец зажмется и не будет танцевать. А это всегда плохо.
— Хорошо, — сказал Фельдман и запустил в ход свой обычный трюк.
В результате основная часть билетов разошлась по блату. Поток просителей не кончался. Фельдмана брали за кадык, но, несмотря на свою всегдашнюю изворотливость, он не мог обеспечить билетами очередь длиною в коридор.
— Вас же в институте пять тысяч, а зал вмещает всего полсотни! — объяснял он студентам тупиковость ситуации и трусил — он не выполнил указания Бондаря насчет паритета полов и опасался, как бы жизнь не сделала на талоне его совести очередной прокол или, хуже того — не прожгла, ведь, когда у судьбы нет под рукой дырокола, она может прожечь дырочки в личном деле обыкновенной «Примой».
Татьяне не досталось контрамарки. Но она все равно решила попасть на первую дискотеку стопроцентно. Раздвинув толпу, она прощемилась в профком, затащила Фельдмана в пустую комнату, заперла на шпингалет дверь и стала смотреть на него в упор. Фельдман стремглав опустился с цыпочек на пятки и с перепугу отдал свою кровную контрамарку. Татьяна выдула из груди тяжкий воздух, который от задержки дыхания безвылазно клубился в ее гребцовских легких минут пять, и молча вышла. Свернув до осьмушки заветную контрамарку, она аккуратно упрятала ее на дно сумочки.
Немало почитателей увели «Веселые судороги» у вокально-иструментального ансамбля «Сладкие спазмы» своим дебютом. Мелодии, от которых раздувались стекла «аквариума», были немножко громоподобнее, чем тот вялый музон, который возделывали Бирюк с Гриншпоном на своем экологически чистом музыкальном участке и который был присущ публике, живущей по отрывному календарю костромского полиграфического гиганта. Студенты старались презреть танцульки под живую, но заезженную советскую эстраду и поспешали на синтетическую западную дискотеку.
— «АББА»? Нет? Значит, «Бони М», — легко угадывал группу Пунктус и, поправляя очки, устремлялся в круг танцевать быстрый танец, чего он обычно не делал под аккомпанемент Миши Гриншпона.
— «Бони М»? Нет? Значит, «АББА», — вступал с ним в разговор тугодум Нинкин — как обычно, через полчаса.
…Когда в окрестные магазины завезли елочные украшения, Новым годом пахнуло еще более свежо и остро. Повсюду прямо на улицах начинались какие-то рождественные базары, ответить за которые народ должен был по полной программе.
Остатки неяркого декабрьского света пробивались в 535-ю комнату сквозь призму бутылок в межрамном пространстве и рассыпались по стенам всеми цветами побежалости. Батарея напитков была намеренно заморожена до самого праздника. Очень сильно веселил глаз зеленый напиток «Тархун», к розливу которого приступил местный пищекомбинат. Мурат путался и называл его по-своему — «Трахун».
— Подлетаем к проксиме Центавра, — комментировал Решетов, поглаживая разноцветные отсветы бутылей на своих иллюминаторах. — С музыкой вроде бы наладили — спасибо Бондарю, но, чтобы сочельник был действительно звездным, необходимо решить проблему женщин на ночь. На новогоднюю ночь, — сказал Реша и сделал вид, что поправился.
— Пусть Мурат, как и договаривались, смотается в пединститут, — надавил на горца Рудик. — Слышь, мушкетер, как там у тебя дела с Нинелью? Пригласил бы ты их к нам всех сразу, что ли… Всю группу без остатка и разногласий!
На такой вопрос — как там у тебя дела с Нинелью? — Мурат мог ответить только письменно. Устно он не вникал в то, какое чувство у него возникало к Нинели, он просто загонял в мыло пару-тройку таксомоторов в день, чтобы видеть подругу из неродственного педагогического вуза непрерывно, а если свиданию мешала тренировка, Мурат направлял всю свою любовь на противника и изрешечивал его рапирами до посинения.
Ковалентная связь пединститута с Муратом установилась во время производственной практики. Нино была с причудами. Она числилась на четвертом курсе иняза, и никакой учительницы из нее уже явно не получалось. Она разговаривала с Муратом только по-английски, потому что русский стала подзабывать. Мурат тоже практически не знал русского, и ему ничего не оставалось, как по подсказке Бирюка пойти в кружок «диссидентов», где Зоя Яковлевна Карпова готовила желающих старшекурсников к защите диплома на английском.
Защита диплома на иностранном языке — это стопроцентная защита, уверял Бирюк. Многие оттого и защищались на различных наречиях, чтобы не провалиться на русском говоре. В дипломной комиссии в случаях, когда идет защита на иностранном, сидят представители и с кафедры иностранных языков, и с профильной кафедры. Одна половина комиссии никогда не слышала про турбины и даже под страхом смерти не сможет отличить диффузор от конфузора, а крейцкопфный двигатель от турбонаддува. Другая половина — полнейший ноль в языках. В результате ты имеешь шанс проскочить между двух половин. Десять минут бормотания перед располовиненной комиссией — и ты дипломированный специалист.
Зоя Яковлевна стала приглашать горца в гости, чтобы, как бы между прочим, свести его со своей золотушной дочерью. Но Мурат и за хорошо сервированным столом оставался верен Нинели. Он исправно съедал все приготовленное Карповой — первое, второе, третье, десерт, отвечал на любые вопросы о кавказском житье-бытье и быстро удирал в сторону пединститута, к Нинели.
Через день после совещания с треугольником Мурат доложил о выполнении комсомольского поручения. Чтобы не утомлять акцентом, мы приводим здесь авторизованный подстрочник. В переводе на русский разговорный речь Мурата звучала бы приблизительно так:
— Все нормально. Почти все педагогши не у дел. Двух завербовали на праздник в технологический институт, трех, не помню, то ли в Дом офицеров, то ли в Дом инвалидов. Остальные свободны. В новогоднюю ночь всем им светит воздержание, пост и сухой паек. Приглашение наше девушки приняли с визгом и были согласны на любые условия. «Мы можем привести всю группу», — загорелась самая трескучая! — вошел в роль генацвали, изображая стон заждавшихся женских сердец.
— Ну, всю группу, скажем, необязательно, — урезонил Мурата Рудик, — а вот десять — пятнадцать девушек будут просто необходимы.
Фельдман выдал всем участникам институтского Дня донора по обещанному профкомом червонцу.
Реша с Артамоновым отправились на закупку продуктов для праздничных столов. Во время шопинга Артамонов вел себя прилично и не приставал к продавщицам с затеями типа: «Мне, пожалуйста, три стаканчика с пятерным сиропом». А Реша повсюду требовал книгу жалоб. Причем не с бухты-барахты. Дело в том, что Мукин и Мат, прожившие, как все помнили, День донора вхолостую, были вынуждены манкировать утренние лекции и пуститься на подработку в горпродторг, экспедировать по магазинам фуру колбасных изделий. Однако ни по одному из указанных ими адресов ни колбасы, ни колбасных изделий на поверку не оказалось.
— Куда делись колбасные изделия? — изумлялся Реша, наседая на продавцов. — То-то же надо было хлопцам нашим брать товар сразу!
— И верно! Я буду говорить об этом на десятом областном слете работников облпотребсоюза! — грозил Артамонов.
— Не надо никуда сообщать! — суетились работники прилавка. Они стучали себя в грудь и уверяли, что мясные продукты в прямую продажу не поступали давно.
— Как же не поступали, если Мукин с Матом только вчера разгрузили тут целый фургон?! — давил на торгашей Реша. Он не мог клюнуть на их ложные показания — Мат и Борис соврать или ошибиться не могли. Гремучая совесть Решетова, как кобра, встала в угрожающую позу. Он неумолимо заполнял накипью непорочные страницы жалобных книг. Реша был ярым материалистом и не верил ни во что фантомное. Он допускал, что материя может иногда переходить из одной формы в другую, но чтобы она исчезала бесследно целыми фургонами?.. Извините подвиньтесь!
Невзирая на неувязки с кооперацией, друзьям удалось набрать четыре нихераськи и две авоськи неширпотребных продуктов плюс десять кило мойвы в нагрузку к дрожжам и зеленому горошку. Всю эту добычу они вывалили в «аквариуме» для дальнейшей разделки. Селедки они притащили столько, что она со всех сторон свисала со стола.
Девушки из педагогического прибыли за час до оговоренного срока и даже прихватили с собой затравленную гербицидами елку, которая от трех игрушек согнулась ровно в три погибели и уже не разгибалась до конца праздника. Однако будничность интерьера «аквариума» с ее зеленой помощью была все-таки кое-как укрощена.
Татьяна встретила гостий из пединститута как родных. С ними ей нечего было делить. Она не видела в них соперниц. В компании с энергетически всеобъемлющей Татьяной гостьи почувствовали себя как в кавычках и поспешили за столы. Ни по росту, ни по фактурности они не могли составить Татьяне никакой конкуренции.
После короткометражного обращения к старому году в отсеченном от мира параллелепипеде начала твориться сплошная феерия. Диск-жокей Бондарь извивался за пультом, как биологически активная добавка к празднику. Быстрые танцы пошли без всяких ретардаций и вмиг вскипятили публику.
Страхуясь на всякий пожарный, местные вороны поначалу раскрылетились и шарахнулись в пойму, подальше от засверкавшего «аквариума». Потом все же несколько пообвыклись, подтянули дирижерские фраки и стали каркать на прохожих более дипломатично.
Сквозь искрящиеся стекла «аквариума» танцующие студенты походили на неземных существ. Да еще эти стробоскопы, создающие иллюзию замедленного темпа… Ссылаясь на недостаток кислорода, там, в остекленной наглухо темноте, обнимались две стихии: океан — с глубинным мерцанием и штормовым гулом и космос — со вспышками и черными провалами музыкальных пауз. Они, эти стихии, неведомые и зовущие, схлестывались в маленьком прозрачном коробке на самом дне декабрьской темени и порождали новую стихию — стихию дискотеки. В глазах и стаканах сверкал совершенно новый демон, никогда ранее ни в каких религиях и мифологиях не упоминавшийся. Огни, пометавшись в замкнутом пространстве, вырывались наружу, и над студгородком всходил свет, напоминающий зодиакальный.
Гостьи в благодарность за приглашение избрали дисконтную форму обслуживания и не погнушались даже Усовым, несмотря на его бросающуюся в глаза миниатюрность. Ему навстречу их среда выдвинула из своих рядов похожую на вертопраха дюймовочку Катю, и молодые, как дети, впервые допущенные к взрослому столу, стали держаться излишне официально. По правде говоря, этот вундеркинд Усов и юная ведьма Катя просто заколебали всех своей неуемностью.
Чтобы навести хоть какой-нибудь порядок, Мурат, не снимая фуражки, напросился быть тамадой. Но заходил он издалека, слишком издалека, и пока по очень древнему кавказскому распорядку пили за скот, за урожай, за аульных родственников, Неолит Ильич закончил поздравление советскому народу. Поздравление все восприняли очень критически — прозвучало много добавлений и пожеланий с мест.
— Не мни стакан! — посоветовали Мурату, который всегда путался при непосредственном контакте со своей мозговой тканью.
Усов, успевший принять неспортивную дозу «Виорики», то и дело прорывался к микрофону и без спросу присоединялся к ажиотажу. На нем повисала дюймовочка Катя, что-то шептала на ухо и пыталась усадить на место, но из глаз Усова истекала такая едкая любовь, что дюймовочка быстро оставляла его в покое. Так было всегда — как только Усов начинал по пьяни заговаривать о своей привязанности к группе, с него сразу слетало все лишнее.
Пока торопили Мурата, пока напомнили, пока наполнили — загремели кремлевские куранты. И напрасно этот рапирист Мурат испытывал себя в конферансе — ему было не управиться одновременно и с Нинелью, и с толпой. Находясь в столь перекрестном положении, он быстро иссяк. Вожжи праздничной повозки перехватил Артамонов и погнал людей дальше. Мурату ничего не оставалось, как взять саблю и заняться хирургическим иссечением краев огромного торта, раскинувшегося в центре стола. Торт был сложен из восьми маленьких квадратных тортиков и представлял очень удобное поле для рубки издалека, чем Мурат тут же и воспользовался. Он отрубал кусок, подхватывал его кончиком сабли и этой же саблей пытался подать его себе в рот. Ему всегда кто-то мешал, и он попадал то куском торта, то концом сабли кому-нибудь то ли в голову, то ли в лицо, то ли еще куда-нибудь не туда.
У Рудика настроение было тоже не в меру куртуазным. Накануне он получил сразу два послания — из Мелового от загорелой Маши и очередную сводку погоды за ноябрь от радиодиспетчерши с Ямала. В сердцах староста хватал то одну, то нескольких педагогичек и тащил в круг покривляться. Он пытался даже заговорить с будущими училками, но радиодело не очень смешило гуманитариев. Все эти частоты и волны совсем не будоражили гостей, потому что попадали в зоны неуверенного приема.
Татьяна вела себя половинчато. Большей частью она самозабвенно танцевала, оттолкнувшись от подоконника, и заводила публику треморными движениями и цыганскими потрясами вскинутой вверх груди, давая понять, что она пусть и с трудом, но все же нашла культпросвет в этой теснотище и заполнила свободную нишу быстрого нон-стопа, в связи с чем готова бесконечно и в полной отвязке всем на зависть воплощать в телодвижениях диетический вопль одинокой и неразгаданной женщины. В эти моменты апериодические вспышки огней выхватывали из темноты в основном только ее одну — Забелину было скучно направлять фонари на других. Исполняя танец престижа, Татьяна самозабвенно играла своим нелегким телом. Она покоряла население тазобедренной и другой хаотической пластикой, словно мстя сразу всем виновникам ее сегодняшней невостребованности. Татьяна походила то на борца сумо, который овладевает азами, то на культуриста, который демонстрирует свои наросты за истекший год. Это был не танец, а дискурс, потому что он не ставил никаких точек в судьбе. Это был не танец, а балет с подстрочным сурдопереводом. На голове Татьяны красовался широкий лентец, который мешал волосам собраться в прическу «я с покоса». Ее мрачная масса не успокаивалась ни на миг — в моменты медленных танцев Татьяна набирала апельсинов и, бродя между танцующими парами, совала всем в рот оранжевые дольки. Усову по ошибке она втолкнула кожуру, причем не в рот, а дальше. Тот в горячке ничего не понял и попросил добавки. Время от времени Татьяну одолевал синдром повышенной вязкости — и тогда она подсаживалась к Решетову, чтобы насесть на него с вопросами по метагалактике.
Реша, будучи под сильным допингом, стращал ее внеземными цивилизациями, чтобы подолгу не довлела.
Нинкина и Пунктуса уже ничто не интересовало на этой дискотеке. Они устали отыскивать соединение, подобное их коменсалическому союзу, — а это, как выяснилось, было единственным способом стать счастливыми сразу обоим. Учтя долгий опыт своего симбиоза, Нинкин и Пунктус пришли к заключению, что их разрозненные, удельные знакомства с девушками ни к чему не приведут. Сколько друзья ни пробовали заводить шашни поврозь, у них ничего не получалось — ровно через неделю они начинали скучать и томиться друг по другу. Приходилось убегать от подруг и возвращаться назад с виновато опущенными глазами. За Нинкиным числилось несколько попыток крутануть роман с Алешиной Наташей. Она тянула к нему свои короткие руки и не доставала, потому что вступала в конфликт с Татьяной, которая на случай пролетов с парнями придерживала Алешину подле себя.
Перед самым Новым годом друзья решили смотаться в баню, где все и приключилось. К Пунктусу, то и дело потряхивающему анакондой, стало приставать мурло, которому приглянулось все еще продолжающее, как ему показалось, подрастать по коление Пунктуса. Размахивая купюрой, мурло пыталось пригласить Пунктуса к себе в гости, обещая сплошную выпивку и закусь голодному студенту. Нинкин обиделся на Пунктуса за то, что тот позволил волочиться за собой. В отместку он после бани не пошел в общагу, а решил простоять, распаренный, под окнами, чтобы простудить придатки и умереть. Пунктус долго звал его из окна, но Нинкин настаивал на своем, пока Пунктус не пообещал ему больше никогда не откликаться ни на чьи предложения и даже не давать для этого повода.
— «АББА»? Нет? Значит, «Бони М», — корчил знатока диско-текучки Пунктус.
— «Бони М»? Нет? Значит, «АББА», — через полчаса присоединялся к диспуту Нинкин.
Но и сегодняшний вечер не смог подарить Пунктусу и Нинкину двух подруг, между которыми существовала бы связь, подобная их прочному и гармоничному соединению. Этот вечер подводил черту под их долгими раздумьями как и с кем жить. Сегодня они окончательно утвердились в мысли: жить надо проще и с тем, с кем хочется, то есть, без всяких шаблонных наворотов. До нынешнего вечера они мучались и не понимали, как им продолжать отношения. В стране была полная неразбериха с этим вопросом. Только в самых глухих уголках общества можно было выудить информацию о том, что и у нас существует такое. Будучи зажатыми и ограниченными в понятиях, поскольку не существовало среды, Пунктус и Нинкин интуитивно кружились друг подле друга, словно выжидая, когда разрешат.
— Ну что, меньшевики, прошу к столу, — пригласил их Рудик.
Други спокойно последовали совету и уселись рядком. В разгар праздника Пунктус заметил, что вино в стакане Нинкина всегда одного цвета и налито до одного уровня, в то время как в посуде у других уровень и цвет жидкостей постоянно меняются. Догадка отрезвила Пунктуса. Он потихоньку толкнул друга, потом еще раз и еще. Голова Нинкина, покоящаяся на упертых в стол руках, упала в тарелку с оливье.
— И тут проспал! — поднял тревогу Пунктус. — Это ж надо, Новый год продрых! И когда же ты снимешь с себя эту резинку?!
Нинкина затормошили. Он вскочил, испуганно схватил бокал, машинально опорожнил в один счет и очень серьезно попросил, чтобы его пропустили в санузел.
— Что за страна?! — обиженно произнес Нинкин. — Не успеешь прикорнуть ненадолго, как тут же рядом почетный караул выстраивается!
Клинцов проводил политику двойных стандартов — контролировал Алешину и одновременно пас гостью под фикусом, то и дело обзывая ее Феней.
— Может, хватит! — не выдержала она, шатенно-вихрастая и трескучая. — Я же не называю тебя Васей, хотя ты уже чуть не хрюкаешь!
Клинцов заковылял в компанию напротив искать на ночь глядя цвета и характеры более умеренные.
Фотоаппарат Забелина сиротливо висел на оконном шпингалете. Орудие было впервые выпущено мастером из рук. Деля себя между световыми эффектами и биологичкой Леной, Забелин с трудом отмахивался от своей фотографической планиды и с болью в сердце отторгал великолепные кадры, которые так и перли в глаза, так и просились на пленку. Но сегодня он решил всенепременнейше уладить дела с биологичкой и был готов ради этого изменить не только делу жизни, но и всему на свете.
Для поддержания оперативного порядка на дискотеке Фельдман, отдавший свою контрамарку Татьяне, порекомендовал Бондарю впустить без билетов себя, Мукина и Мата как наиболее активных членов добровольной народной дружины, сокращенно — ДНД.
Мату, как самому надежному в дружине, райотдел в будничные дни доверял даже надзор за несовершеннолетними в соседних с общежитием кварталах. Так уж получалось по жизни, что, какую бы телку он ни заснял, при ближайшем рассмотрении она всегда оказывалась учащейся ПТУ. И в последний раз Мату по его же просьбе достался самый трудный надел. Охраняя и воспитывая его до самоистязания, Мат влюбился в малолетку с противозачаточными зубами, которая в свое время провела хорошо продуманное ограбление пункта приема стеклотары, а наутро притащила посуду обратно, чтобы сдать. Ее взяли с поличным. После этого случая несовершеннолетнюю поставили на учет в детскую комнату милиции. Находясь на посту, Мат проявил слабость и попытался пробить ее на причастность к организованным бандформированиям. Иными словами, попытался склонить свою подопечную сначала к дружбе, а потом к сожительству. Но то ли его речи, обретавшие смысл только в контексте узкого круга самых близких друзей, то ли просто серьезные несмыкания конституций сделали свое дело, но в любом случае при попытке взять малолетку в руки он ощутил себя на лестнице. Вслед летела просьба: «Передайте в детскую комнату милиции, что я завязываю с хулиганством и легким поведением вообще исключительно потому, чтобы мне в надзиратели не присылали таких!..» Каких, Мат не расслышал, дверь захлопнулась.
Обыкновенно при знакомствах с девушками Мат представлялся водителем ассенизационной машины. Он считал, что на антитезе «говночист, а какой умный!» прохилять гораздо легче. И действительно, у Мата при таком обороте дела почти всегда срасталось. Девушки на него липли, как мухи на висячую ленту-липучку. А тут сдуру взял да и честно представился юной нарушительнице правопорядка студентом третьего курса — и вот результат — выгнала!
Рассказывая о малолетке друзьям, Мат опускал завершающий акт несовершеннолетней. Тем не менее его поступок был обсужден в узком кругу экспертов и осужден, после чего благонадежность добровольца народной дружины Мата резко упала. Чтобы повысить ее, Мат переключился на следовательницу из линейного отдела, засидевшуюся допоздна на служебной лестнице.
А сейчас, под всю эту дискотечную какофонию, Мат сидел бок о бок со скучающей Алешиной и в сотый раз объяснял ей, что значит для него вот эта красная повязка для проформы на первый взгляд. А Наташе были по фигу все страдания этого толстого Вертера, у нее своих проблем хватало — среди гостей было столько подходящего материала, что разбегались глаза.
Реша накачивал кого-то рядом насчет того, что, дескать, люди перехитрили время — эту самую беспрерывную и безызъянную категорию жизни. Чтобы разомкнуть ее, говорил Реша, надо быть, по крайней мере, светом. А тут простой человеческий выход — Новый год. Единственная точка, где время спотыкается, как порой и мы сами на скрытой ковром ступеньке. Давайте все поголовно выпьем за время и за нас, людей!
— Давайте! — взвизгивала его визави с густым монохроматическим взглядом. — Жаль, что у нас в пединституте этот предмет не проходят…
— Его нигде не проходят, — говорил Реша, — на нем останавливаются. — Он осаживал педагогичку, устремлявшуюся в круг танцевать, и продолжал: — Так вот, чтобы качка не перевернула нефтеналивное судно, его разбивают на танки. Точно так же люди когда-то поступили со временем. Они разбили его на сезоны, периоды, семестры и путины. Все измельченное не так всесильно. Толченым можно есть даже стекло. Возьмите тот же май — День солидарности, День печати, День радио, День Победы, День пионэрии, — Решетов намеренно произнес слово через «э», как Раневская, — День пограничника. И не успеешь похмелиться после мая — сразу День защиты детей. Вот. И теперь все мы живем от праздника к празднику, от случая к случаю, время от времени. Давайте выпьем за это!
— Давайте! — звонко соглашалась собеседница и делала очередную попытку переключиться с глобального на конкретное — пойдет Решетов танцевать или нет.
Артамонов открыто сочувствовал всем. На балах и дискотеках он занимался только одним — следил за зарождением пар. Следил, как они поэтапно вытанцовываются для последующей росписи и «отбраковывания». Его с детства интересовал процесс упорядочения досознательной толпы в эти компактные двухполюсные образования. И всматривался он в хаос не праздно, а затем, чтобы ответить на вопрос, почему для одних познакомиться и раззнакомиться сущий пустяк, а для других — почти невыполнимая затея. Артамонов всегда взирал на любовную суету других с высоты своего юмора, смеялся навзрыд над удачами и неудачами друзей, ставил ни во что женский вопрос, а сам втайне мечтал подружиться с какой-нибудь начитанной девушкой. Он хотел простого советского человека женского пола без чудес и завихрений. Но поскольку с этим всегда была проблема, он забил на нее и на себя и сидел гадал, какая из пар, отлитых сегодняшним вечером, будет иметь место в будущем. И приходил к выводу, что дискотека может оказаться пустоцветной. Разве что у Забелина выгорит с этой биологичкой Леной. Да у этих лилипутов — Усова с Катей. И то вряд ли. Больно уж у этой связистки Кэт слабая хватка. Да еще эта ее тюбетейка вместо берета. Поэтому в основном соединения выйдут летучими, мыслил Артамонов образами Виткевича, который сильно доставал его на химии как одного из первых по списку.
— Если при каждой стыковке с пединститутом будут вытанцовываться по две пары, то совет да любовь наступят в группе через пятнадцать сближений, подсчитал Артамонов вслух.
— В пединституте групп не хватит, — заметил Нинкин.
— Действительно, — поддакнул Пунктус.
— В запасе камвольный комбинат, — расширил горизонты подвернувшийся под руку Усов. — Там столько бесхозного бригадного подряда! Просто страшно становится!
— Это какой еще у вас тут подряд! — как из-под земли выросла дюймовочка. — Я тебе дам подряд!
— Подряд — это хорошо, — не возникал по пустякам Усов, — только вот интересно, сколько раз, — юморил он на грани фола и согбенно тащился в центр танцевального пятачка, чтобы укрыться от преследования дюймовочки в общедоступном диско-танце.
Потом кто-то провокационно предложил крутануть бутылочку. Что тут началось! Все встали в кружок и затаили дыхание. Конечно же, первой выпало Татьяне, ей пришлось целоваться с Наташей, а потом еще и с двумя-тремя гостьями. Нинкину то и дело выпадал Пунктус, а Пунктусу, наоборот, Нинкин. Реша отчаялся дожидаться своей очереди, но в конце игры ему выпал Мат, а Рудику Мурат. Выяснилось, что если бы бутылка была полной, а не пустой, тогда бы она показала всю правду. Так и сделали — закрутили полную бутылку шампанского, и дела пошли куда лучше. Длилось, правда, это недолго разогретое и взболтавшееся содержимое не выдержало использования не по назначению и вышибло пробку вместе с проволокой. Хватило на всех. Это навело народ на мысль, что целоваться нужно срочно и со всеми подряд! Эта процедура высосала из участников почти всю энергию. В заключение Татьяне бутылка указала на висящий на стене вымпел, который институт получил в честь победы в социалистическом соревновании. Татьяна ринулась на стену.
Дискотека перевалила через свой апогей, и быстрые танцы стали все чаще прореживаться медляками. Через некоторое время народ начал потихоньку выползать на улицу.
Как праведник, без всяких зазрений валил снег, переходящий в овации. Крупные, отчетливые, словно вырезанные из бумаги снежинки доносили до земли свою индивидуальность и становились просто снегом. Как мало у них было времени, чтобы проявить себя, — от неба до земли. А тут целая жизнь. От земли до неба. Но такая же участь — затеряться в конце концов.
Студенческий бульвар мигал фонарями. Снег давил на психику, как отпущение грехов. Черный дым из труб машиностроительного завода тщетно пытался свести на нет эту индульгенцию — снег проникал в душу чистым и незапятнанным.
До личных вопросов снежинок студентам не было никакого дела. Развеселые, натанцевавшиеся, они устроили кучу малу и вываляли в сугробе дюжину самых неактивных сотоварищей.
Те, кому удалось раздобыть себе на ночь сговорчивого партнера, отправились в общежитие. Они змейкой проникли вовнутрь через предусмотрительно оставленное открытым окно «красного уголка» на первом этаже и рассосались по приготовленным заранее комнатам психологической разгрузки. Таких удачливых оказалось немного. Остальные продолжили довольствоваться красотой новогодней ночи впроголодь.
Старый и новый корпуса института следили за людской суетой и удивлялись легкомыслию людей. В такой праздник нужно стоять строго и задумчиво, даже величаво, потому как из жизни ушел еще один год и пора подвести текущие, промежуточные итоги. Сегодня нужно думать о том, что время летит непоправимо быстро. Мы, здания, живем веками, но замираем, ощущая его полет. А эти, беспечные, знай веселятся, как снежинки, забывая о краткости бытия и помня только о его первичности. Мы, бетонные, почти вечные, и то немеем перед временем, а эти бродят всю ночь и поют свои непонятные песни. Тоска и грусть ожидают вас впереди. Время не прощает такого. Беспечность наказуема.
Мурат, проводив Нинель, возвратился в комнату последним. Он застал всех в настроении, расшифровать которое ему удалось не сразу.
На потомственной кровати Реши, весь замотанный в одеяла, лежал Бирюк. Вокруг него сидели, стояли и ржали человек двадцать, не меньше. Бирюк, выпятив губы, пытался лабиализировать о чем-то до того непонятном, что по его цвета хаки лицу было не определить, бредит он или заговаривается. Через минуту о том, что же в конце концов произошло, узнал и Мурат.
А вышло так, что своим широким жестом и совсем того не желая, бондаревские «Веселые судороги» устроили бирюковским «Сладким спазмам» настоящую обструкцию. По случайному совпадению юбилейный, пятидесятый, концерт ансамбля и такая же юбилейная, но десятая по счету дискотека начались в одно и то же историческое время — 31 декабря 1977 года в
19.00. «Спазмы» посчитали, что сотня человек, которую отнимет «аквариум», — не велика потеря. Остальной народец придет как миленький. Но на концерт вокально-инструментального ансамбля явились одни только близкие, словно для того, чтобы проводить в последний путь. Бирюк ждал до половины восьмого. Актовый зал оставался почти пустым.
— Кажется, это абзац! Нас прокинули даже подфанки! — сказал Бирюк. Телки подфанки по жизни способны на все, парни подфанки — способны на все остальное! — пропел он и в сердцах произвел на гитаре свой коронный запил дикое одинокое уматное соло такой невероятной длительности, что всех достало до кишок. А звукооператор все это дело еще как надо смикшировал. Затем, запустив в пустоту зала резкий истошный проигрыш, который в среде профессионалов именовался залупом, Бирюк предложил устроить прощание славянки. Все сразу пошли у него на поводу. С каждой песней прощались поименно. Сначала ее исполняли при закрытом на засов зале, потом жирно вычеркивали из списков как отпетую. К полуночи «Спазмы» распрощались со всем репертуаром.
— Ну все, чуваки, кочумаем, — провозгласил отбой Бирюк, долбанул китайской палочкой по самой большой лопасти ударной установки, затем сосанул из дула початой бутылки «Зубровки», схватил вместо полотенца чехол от барабанов и наперевес с этим куском брезента засобирался на реку сбивать нервное расстройство. В сложных аварийных ситуациях, когда жизнь применяла против него болевые приемы, Бирюк всегда, как к крайней мере, прибегал к купанию в ледяной воде.
— Ты куда? — спросил Гриншпон.
— Не волнуйся — не топиться! — успокоил он бас-гитару и скрылся в створе аварийного выхода.
Никто с лодочной станции Бирюку не помешал. Неподалеку от пристани в реку впадала канализационная труба, и вода вдоль берега не замерзала даже в лютые морозы. Получалась своего рода короткая вода, которая тем не менее допускала использование любого стиля.
Бирюк облюбовал местечко, стряхнул снег с прибрежных ив, разобрался и устроил из кустов вешалку. Ощутив знакомое покалывание в предвкушении приятного ледяного ожога, он стал спускаться к воде, страшно черневшей на гомолоидном снежном фоне. Свои ежеутренние купания вместе с Матом Бирюк проводил обычно на официальном моржовом пляже, хотя Мат по своей всегдашней привычке лезть во всякое дерьмо и старался затащить Бирюка купаться под канализационную трубу. Но Бирюк был стоек — он увлекал Мата купаться в стороне, где почище и попрохладнее. Каждый раз, взяв вечернюю газетку вместо коврика и прихватив пешню на случай, если прорубь подмерзнет и никто ее до него не продолбит заново, Бирюк всякий раз с радостью бежал поистязать себя температурными перепадами. Сегодня же ввиду особенной возбужденности не было никакой охоты тащиться до моржового пляжа, и Бирюк решил, что в критический для организма момент не стоит гнушаться тепловатой сточной проталиной прямо под мостом. Он заткнул нос и опустился под воду, потом вынырнул, потянулся и равномерно задвигал обеими лопатками. Так он плыл вниз по течению, пока окончательно не пришел в себя. Выбравшись на берег ниже моста, Бирюк вприпрыжку побежал назад, к биваку. Однако одежды на ивовых прутиках не оказалось. Бирюк подумал, что все это шуточки сторожа с лодочной станции, но на двери сторожки висел огромный гаражный замок. Было понятно, что с осени сюда никто не являлся. Бирюку сдуру вздумалось потрясти замок. Пальцы вмиг примерзли к металлу и освободились лишь ценой нескольких клочков кожи. Бирюк вернулся к «раздевалке», но одежда не появилась. Снегопад совсем не сбивал мороза. Бирюк побежал под мост, но там оказалось не теплее. Замерзающий морж, обрастая сосульками, начал носиться по берегу, как водяной, выжитый из родной стихии грязными стоками. Вдруг ему стало как будто теплее. Но Бирюк еще из «Зимовья на Студеной» Мамина-Сибиряка знал эти штучки с виртуальным согревом, и, когда пятки начали на самом деле примерзать к тропинке, Бирюк наметом рванул от реки, оставляя за собой шлейф последнего уходящего из тела тепла.
До своей квартиры ему было ближе, но беспокоить родителей по такому пустяку он не стал — а то подумают, что сдался, что, дескать, общага надоела, не вынес. Тем более что до общаги не намного и дальше, так, пустяки, пару лишних троллейбусных остановок, это даже и для бешеной собаки — не крюк. Поэтому общежитие номер два и выходило единственной спасительной точкой.
Алиса Ивановна, дежурившая на вахте, насторожилась, увидев в дверях заиндевелое чудовище. Вахту Алиса Ивановна считала самым ответственным местом в жизни и, будучи закоренелой атеисткой, не верила ни в какие чудеса. Поэтому повела она себя соответственно — вмиг обернулась турникетом, перекрыв доступ в хранимые покои, и потребовала пропуск.
— А там труба! — хрустнул рукой Бирюк, тщась показать в сторону реки. Прикрыывая пах веником из трех ивовых прутиков, Бирюк в экзотически сверкающем неглиже проскрипел мимо дежурной и зацокал по направлению к лестнице. Алисе Ивановне ничего не оставалось, как крутануться на месте вокруг своей оси и замахать вдогонку руками.
Миновав с опаской женскую территорию, на которой полным ходом шло веселье, Бирюк скользнул на заветный пятый этаж.
Следующими за Алисой Ивановной жертвами ледяного нудизма стали «паренечки» — две однояйцевые старухи-близняшки, служившие в общежитии уборщицами. Столь панибратски — «паренечки» — их нарекли за обращение, которым они предваряли каждое свое появление в комнатах. «Можно, мы у вас тут уберемся, паренечки?» — культурно спрашивали старушки обычно и в две швабры приступали к работе.
Когда почти прозрачная друза Бирюка вломилась на этаж, близнецы как раз домывали последние перед уходом домой квадратные метры. Старушки обернулись на нарастающий сзади скрип и чуть не откинулись на спину с перепугу.
— Свят, свят, свят! — закрестились они, отпрянув к стене. — Господи, помилуй!
«Паренечки» пережили лихоимство своих мужей, блокаду, превозмогли голод в Поволжье, вынесли целину и освоение Севера, но ни тот, ни другой форс-мажор не заставил их так крепко и трепетно обняться, прощаясь с жизнью, как это леденящее душу зрелище с Бирюком во главе. Они как стояли, так и сели в свои дежурные ведра. Скрещенные швабры плавно сползли по стене, а отжатые мешковинные тряпки стали медленно раскручиваться в обратную сторону.
— Пошел купаться, и вот — одежду увели! — сморозил Бирюк, думая, что старухи у него двоятся в глазах. Своим горним, как хрусталь, голосом он полностью доконал близняшек, улегшихся на полу.
— Оно еще и говорит! — успела сказать одна другой перед окончательной отключкой.
Позвякивая твердой кристаллической решеткой, ледяная глыба Бирюка перешагнула через старух и добралась до отверзтой, к счастью, 535-й комнаты. Войдя вовнутрь, Бирюк дохнул паром в пустоту, упал на койку и начал натягивать на себя все подряд одеяла, фуфайки, матрасы, скатерть со стола и шторы с карниза.
— Считается, что каждая машина имеет право на свой двигатель! — просипел Бирюк узконаправленно в подушку и сам себе ответил: — Наука умеет много гитик!
Обитатели 535-й комнаты появились не сразу — праздник в «аквариуме» продолжался. А когда появились, не сразу придумали, что делать, увидев перед собой свежий овощ глубокой заморозки. Помыслив, Реша бросился вниз за снегом, а Рудик отправился вызывать «скорую помощь». Остальные начали готовить тело к растиранию.
Растирать себя Бирюк не давал, сопротивлялся, то и дело очухиваясь и вновь засыпая здоровым моржовым сном. Решетов силком стащил с сонного одеяла и прочие покрывала.
— Самое главное — разморозить активы, — указал появившийся Гриншпон своим оттопыренным мизинцем на ушедщий в себя почти целиком бирюковский отросток, который за незначительностью так и тянуло прижечь зеленкой. Реша внял просьбе и кое-как с помощью снега с прожилками льда довел температуру тела в указанном месте до 30 градусов по Цельсию.
— Ну что? — спросил Рудик, летавший вызывать «скорую».
— Да ничего, — ответил Реша. — А врачи-то будут?
— Обещали прибыть не раньше, чем к утру. Праздник, сказали, людей по улицам подбирают.
— Пульс нитевидный, почти не прощупывается, — доложил Реша. — Но надежды терять нельзя.
— Надо бы заговор применить, — придумал Гриншпон. — Я знаю, он все по вещуньям таскался.
— Знаю я этих вещуний, — сказал Рудик. — По пять рублей пучок на каждом вокзале. Его ошпарить надо, поставьте кто-нибудь воды на плиту…
— Бесполезно. Ты же видишь, я уж как ни пробовал — и так, и сяк, и батогами… — развел руками Реша. — Лежит как колода! Хотя, правда, местами потеплел чуть-чуть.
— Вы бы форточку закрыли! Не май месяц! — предложил притворить створку Артамонов.
— Да ему уже по фигу мороз! — сказал Миша.
Ничего не поделаешь, пришлось вызывать Татьяну. Быстро это сделать не получилось, но с течением времени готовая на все чрезвычайка явилась. Именно на нее возлагалась последняя тростиночка надежды.
Татьяна вошла в комнату даже с некоторым азартом.
— Ну, где этот отморозок? — строго спросила она и велела всем исчезнуть. Когда население свалило, Татьяна, не касаясь губами горлышка, влила в себя початый флакон «Перцовки», чтобы унять возникающий под мышками трясун, разделась догола, натерлась подсолнечным маслом и нырнула в койку под ворох одеял. Прильнув к холодному остову Бирюка, она стала учащенно дышать. Долгое время от пациаента не исходило никакой реакции. Потом от пяток к мозгу проскочила пара-тройка слабых разрядов. Это и явилось началом пробуждения. Очнувшись и обнаружив подле себя что-то скользкое, Бирюк с закрытыми глазами, которые все еще были скованы льдом, рефлекторно потянулся к злачным местам общественного пользования, но Татьяна быстро тормознула его:
— Ну ты, полегче! Я тебе не вещунья какая-нибудь!
— А чего тогда улеглась тут? — спросил из тумана Бирюк, едва ворочая своим ободранным, почти свиным языком.
— Спроси что-нибудь полегче!
Татьяна встала с койки и вернула к участию в деле остальное население.
— Ему же помогла, а он же и лезет! Идиот! — посетовала Татьяна.
— Да он просто ничего не понял, — оправдали его парни.
— Я подумал, бабу резиновую подсунули! — сказал Бирюк.
— Лабух внеаморален! — подсказал Миша.
С помощью оставшейся перцовки температуру тела Бирюка удалось довести до 36,6 и потом даже до кипения с выходом пара через все отведенные природой свистки.
— Пук — это заблудившийся ик, — сказал одобрительно Артамонов. Значит, все будет по-прежнему.
— Да уж! — согласились с ним некоторые.
Наконец Бирюк заворочался активней и приоткрыл льдинки глаз. Придя в себя окончательно, пострадавший, кое-как разлепляя от пены будто не свои губы, попытался прояснить детали принятия ледяной купели. Он как-то все мотал руками и старался направить их в сторону реки. Проникшись сочувствием, Артамонов и Мурат согласились сбегать на берег и притащить одежду купальщика. Оказалось, Бирюк с дубняка искал ее в десяти метрах от того места, где оставил.
Бирюк пассивно, как на чужие, взглянул на свои стоявшие колом брюки клеш, на сапоги системы «казачок», на кожаную куртку а-ля рокер. Не заостряя на вещах внимания, он сказал:
— В жизни надо срываться, друзья мои! Вскочить из теплой постели в два часа ночи и сорваться к любимой женщине, зацепив с горкомовской клумбы охапку цветов! И сказать ей, этой женщине, что ты попытался вдруг представить ее лицо и не смог, поэтому примчался, боясь, как бы чего не вышло! И напиться с ней вместе от счастья. А завтра — она к тебе. Ты — в сатиновой нижней спецовке, потому как бельем это… — посмотрел он на черный по колено семейный трусняк, одолженный у Реши, — бельем это назвать никак нельзя. Ты открываешь дверь и удивляешься: «Люсь, ты? Извини, а я вот тут это… без цветов!» Но ни в коем случае не жениться на ней! В жены надо брать тачку теплого парафина и лепить из него то, что пожелает душа! Или получить в сессию сразу пять двоек подряд, но сесть в поезд и уехать в Ригу на толкучку! Потом заболеть, на основании справки продлить сессию и сдать ее на стипендию! В этом весь смысл. Ведь жизнь — это поминутные аберрации, сплошное отклонение от так называемой нормальной, бог знает кем придуманной жизни! Но обыкновенно люди по своей душевной лени руководствуются самым что ни на есть наивным реализмом… — Бирюк, как отмороженный беспредельник, разгорался все сильнее и сильнее и сбрасывал с себя одно одеяло за другим.
— Ты прав, — сказал Реша. — Узнай я это чуть раньше, Рязанова была бы моей. Да, в жизни надо срываться! Проворонил я ее, проворонил! Духу не хватило!
— Да не переживай ты по поводу Рязановой, все у тебя с ней наладится, походя утешил обращенного в уныние Решу Бирюк. — А мы с Мишей, — поманил Бирюк к себе на колени Гриншпона, — мы с Мишей сразу после каникул усаживаемся за композицию, будем сочинять свои песни. — Стало понятно, что происшествие на реке вызвало в Бирюке странную реакцию — оно повлекло за собою музоргвыводы. — Довольно этой дурацкой советсткой эстрады! Играем мимо нот! Хватит с нас петь чужие тексты и как попало! Нас утомили хиты, замешенные на номенклатурных метафорах! Мы не станем ждать, когда нам на сцену станут бросать веники и сырые яйца по талонам! Дайте срок — и мы укажем «Судорогам» их истинное место! Мы замесим такой крутой рок, задыхался Бирюк, намечая новый фарватер своей музыкальной течки, — такую музыку, которая позволит понять, что человек — не совмещенный санузел, а предмет очень духовного обихода! Мы не скатимся до дешевых халтурок на свадебках и перестанем ходить на линию! Мы соберем новую команду и учредим клуб своей песни! «Спазмы» еще скажут свое слово! Мы будем пахать за все наше непоротое поколение до полной отключки, пока наши братья-гундосы, — в этом месте речи Бирюк потянулся к своей куртке, наршарил в кармане бельевую прищепку и нацепил ее на свой и без того синий шнобель, — пока наши братья-гундосы, — процедил он теперь уже через нос, — не слабают над нами Шопена! Правильно, Миша?!
— Правильно, — ответил Гриншпон. — Мы станем часовыми нашего отечественного рока!
— Дай бог, — пожелали им друзья.
А Миша с Бирюком взяли гитару и запели что-то нечтовое, неизбывное, из своих первых самостоятельных и личных набросков:
Звездный Новый го-о-од,
ра-а-дость или грусть
нам с тобою он принесё-о-о-от!
Может, никогда-а-а,
может, навсегда-а-а
счастье мне моё-о-о вернё-о-о-от!
Под каблуком крещенских морозов наконец-то стихли метели. До зимних каникул оставались считаные дни.
О существовании именно ее, Татьянина, дня Черемис узнала совсем недавно. То, что она родилась 25 января по старому стилю в час ночи по летнему времени и по не зависящим от нее обстоятельствам, она знала, а вот то, что в этот день родилась еще и какая-то святая по имени Татьяна, она не знала. И не знала того, что в этот день был подписан Указ об учреждении Московского университета. Обо всем этом Татьяне поведал настенный календарь, который ей подарил Бирюк, замазывая свою промашку с Днем донора.
Лучше поздно, чем никогда, подумала Татьяна о своем Дне ангела и решила наверстать упущенное. Она объявила, что праздник назван в честь именно ее дня рождения, и велела всем прийти к ней в комнату отметить. Сообщила она об этом и персонально Бондарю. Татьяна устала ждать от жизни счастливой случайности в плане сближения с ним. Захватить его врасплох, как она рассчитывала поначалу, у нее не получилось, поэтому оставалось действовать, методично подтачивая примерно в такой последовательности: вечеринка в комнате — три сеанса подряд в кинотеатре «Победа» — ночь в ресторане «Журавли» — совместная вылазка на природу в Сосновку — ЗАГС. Последний пункт был необязательным, замуж Татьяна собиралась выйти только после окончания института. Кому она нужна недипломированная?! Поэтому интерес для нее заключался больше в самом процессе. Но если Бондарь попросит руки сам, то она не будет отказываться, мыслила Татьяна.
Треугольник принудил Черемис временно приостановить групповую вакханалию, поскольку крайне неопытная материаловедка Лариса Анатольевна, помешавшаяся на свойствах чугунов и сталей, пообещала сжечь группу в керамических печах, если не будут проведены все сорванные во время раскачки лабораторные работы. Что ни говори, а Лариса Анатольевна была человеком ответственным и, как могла, боролась за усвояемость знаний. Когда кто-то из студентов умудрялся до конца раскрыть физический смысл понятия типа эвтектика или изотерма, одно название которого эвакуирует завтрак из организма неположенным тыловым путем, а через хав, она была готова сымитировать с любым ботаном полный оргазм на брудершафт. И понятное дело, такие штучки, как отложить лабораторные до греческих календ, с Ларисой Анатольевной не проходили.
В связи с металловедческими сложностями Татьяне пришлось пить ангельскую мурцовку наедине с Наташиной Алешей. И танцевать пришлось тоже с ней наедине. Это очень нравилось Алеше и было совершенно не в мазу Татьяне. Алеша была настойчивей. Татьяна на крепленом красном распарилась, как горох, и почти не сопротивлялась. В конце концов они уважили друг друга во всех отношениях, потому что у Татьяны внутри было столько килоджоулей избыточной теплоты, энергии, доброты, любвеобильности и нерастраченной заботы о людях, что ими можно было покрыть тысячи чужих мук и скорбей. Таким образом, девушки как бы отдали должное не пришедшим на праздник парням, а вдогонку высосали все спиртное, заготовленное на большую мужскую компанию. Как только речь красных девиц, а в народе на этажах — просто буханок, стала вязкой, как алкидная смола, и крутой, как конус второго порядка, девушки оправили свои помятые одежды и на пару буйно поднялись в 535-ю комнату.
— Привет, паренечки! — заявили они с апломбом, как две старухи-уборщицы.
— Вы где так долго пропадали? У вас что, залипание контактов? — спросил Артамонов.
— У меня сегодня второе рождение, — сказала Татьяна.
— Ну, что роды? — опять же встречно поинтересовался Артамонов. — Воды отошли удачно?
— Какие воды?
— Ты уже родилась или схватки еще в самом разгаре?
— А остальной народ где? — строго вопросила Татьяна, не врубаясь в смысл беседы.
— Где-где, неужели ты не знаешь? — на всякий случай отпрянул Артамонов. — Находится под воздействием слякоти.
— Так они все еще в лаборатории? — догадались гостьи.
— Конечно. Заливают друг другу горла оловом да свинцом.
— С винцом — это хорошо, — сказала Наташа.
— Шли бы вы все к черту со своими лабораторными! — воскликнула Татьяна, скусывая с ногтей кракелюр. — Линия ликвидус! Линия солидус! Весь праздник мне обломали!
— Да ладно тебе, обломали, — довольная, произнесла Алешина. — Мы и без мужчин отлично развлеклись.
— Извини, но ты же знаешь, что я больше предпочитаю вагинальный, огрызнулась Татьяна. — Я тебе не какая-нибудь там Лариса Анатольевна!
Алеша на секунду заткнулась.
— Кстати, Лариса Анатольевна интересовалась вашими персонами, вспомнил Артамонов. — Особенно касаемо раздела холодной ковки и очень горячего литья.
— Передай ей, что все свое мы уже отлили, — сказала Татьяна. — Где нужно и сколько нужно. Правильно, Алеша?
— Правильно, — подтвердила Алешина, радуясь тому, что только что оттолкнувшая ее Татьяна вновь целым вихрем правильных слов и понятий привлекла к себе. Чемерис была безразмерна в чувствах и не различала мелких переживаний любого рода, пусть даже они и проистекали поблизости.
— Ну-ну, — промолвил Артамонов и перевернулся на другой бок.
— Может быть, кому-то интересно узнать, за что мне Лариса Анатольевна впаяла последнюю двойку? — обиженно прищурилась Чемерис и даже слегка наклонилась к Артамонову, чтобы вопрос не остался без внимания.
— Где ж об этом узнаешь? — оправдался он. — В газетах такое не пишут…
— За то, что я ноги не так сложила, когда на стул усаживалась! — сообщила Татьяна. — Прикинь. Перед началом лабораторной…
— Не может быть! — изумился Артамонов. — Хотя, пожалуй, она и права. Твои ноги как ни складывай…
Татьяна схватила подушку и навернула Артамонова по голове.
— В любой позе они не могут не привлекать внимания, — допел песню Артамонов, задыхаясь от полетевшего во все стороны пуха.
— Ну ладно, прощаю, — успокоилась Татьяна.
— Может быть, нам действительно сходить на лабораторные? — пришла в себя Наташа.
— Очень даже может быть, — взгрустнула Чемерис и, устрашающе потянувшись, тут же воскликнула немножко невпопад теме: — Хорошо, что скоро зимние каникулы!
После зимней сессии Мурат уболтал Артамонова поехать с ним на его родину. Их долго собирали, напутствовали, давали советы, как вести себя в поезде в течение всей длительной поездки. И так же трепетно встречали. Словно с голодухи. Как будто староста и не распускал никого на зимние каникулы и люди просидели две недели в общаге взаперти.
— Куда ты подевал Мурата? — сожители взяли в оборот и стали раскалывать Артамонова, едва он засветился в 535-й комнате. — В ломбард заложил, что ли? Уехали вместе, а возвращаетесь, как разведчики, по одному!
— Он прямо с вокзала рубанул к своей ненаглядной Нинели, — объяснился Артамонов. — Но канистра с вином со мной, то есть все в порядке. Мурат, правда, велел не откупоривать канистру до его самоличного появления, остановил Артамонов Гриншпона, простершего к посудине обе руки, — но мы, думаю, этот вопрос как-то обставим.
— Мурат не обидится, если мы продегустируем канистру по плечики, сказал Рудик. — А ты не тяни, докладывай, как там Кавказ. И не умничай больно много — билеты до Тбилиси и обратно мы тебе, помнится, купили в складчину. Так что все твои впечатления — отчасти и наши тоже!
— Да как вам сказать, юг есть юг. — Артамонов стал усаживаться поудобнее. — Все каникулы протаскались по гостям. Ну, Мурат, конечно, колхозник еще тот. Ни к каким личным отдыхам у них приступать не положено, пока не обойдешь всех родственников. По коленам, по рангам, сначала близкие, потом все глуше и глубже, вплоть до крестного отца соседа троюродного брата. И попробуй у кого-нибудь не выпить и не съесть барана! Потому что любая обида там — кровная! За каждым застольем — не менее ста двадцати тостов! В пересчете на несжимаемую жидкость это что-то около пяти литров по самым мелким рогам, потому что из стаканов они не пьют.
— И это все?! — выгнулся Гриншпон, втягивая в себя половину стаканчика. — Все чувства и ощущения за две недели?! — проглотил он жидкость, посмаковав и прополоскав ею рот.
— Ну, если не считать одного казуса. — Артамонов стал укладываться на кровать полулежа. — После него я вынужден начать жить по-новому.
— Давай, давай, не набивай цену, — подгоняли его друзья. — Рассказывай. И без засыпаний, пожалуйста.
— Хорошо, попробую, — согласился через силу Артамонов. — Ну так вот, всю первую неделю проторчали в Гори. Бесконечные упражнения в обжорстве довели меня до астении, и я доверил посещение сводного дяди по линии первого мужа Муратовой бабки ему лично, а сам решил смотаться в Тбилиси на могилу Грибоедова. Прошатался по городу весь день. Последний автобус улизнул. Я тормознул таксомотор и покатил. А денег у меня в кармане — до первого светофора. Шофер, словно чувствуя это, спросил: «А ты знаешь, сколько набежит до Гори?» — «Знаю, — ответил я, — вперед!» Таксист, как мне показалось, отчетливо понял, что я — голый. Ну вот, мчимся — кишлаки, деревни, на дворе ночь. Южная, сами понимаете, хоть зад коли. Вдруг на въезде в какое-то селение — толпа, суета. Шоферу что-то прокричали с улицы, и он остановился. В салон медведем ввалился орущий детина. Таксист, ничего мне не говоря, свернул с шоссе и погнал по сомнительным переулкам. Доехали до какого-то дома, детина выскочил и приволок с собой еще одного, покруче и покрупнее себя, да еще и с огромным ножом. Погнали дальше. Двое этих товарищей и мой таксист режутся без умолку на своем наречии, а тесак так и фланирует в сантиметре от моего носа, так и мелькает. Ну, думаю, абзац! А помирать неохота, страшно неохота! И я закричал: «Остановите машину! Я писать хочу, как из ружья!» А детина спокойно отвечает: приедем, мол, на место, там и помочишься! Ну все, решил я, ландыши! Сижу, дрожу и так это ручонкой изредка глотку прикрываю. Думаю: если резанет с ходу, может, полчасика еще поживу. А сам уже практически мертв. Перед глазами пронеслась вся моя жизнь. И до того мне стало обидно ни за что ни про что пропадать, ведь плохого я в жизни вроде никому не делал. А те знай стискивают меня, знай стискивают. Я закрыл глаза и отключился. Сработала защитная реакция, как у скорпиона, брошенного в огонь. Когда я очнулся, я увидел перед собой лужу крови и чуть снова не ушел обратно в себя. Хорошо, что заметил освежеванную корову. Ощупал себя — вроде цел, все на месте. А оказалось знаете что? Другой таксист сбил корову и тормознул моего, чтобы тот быстро съездил за ножом и за бойщиком, чем мы, собственно, и занимались, плутая по переулкам. Холодный пот попер из всех имеющихся в моем теле пор и дыр. Не знаю, может, я потел бы и посейчас, если бы не отомстил таксисту. Когда приехали, я сказал, что мне нужно зайти домой взять деньги. Я вошел в квартиру, улегся в беспамятстве поперек кровати и спокойно уснул. Может, я повел бы себя по-другому, но ко всему прочему таксист не включал счетчик, а рвачества, как известно, я не поощряю ни в каком виде. Но Грузия все же расквиталась со мной по понятиям за «обутого» таксиста. Уже находясь в обратном поезде, я выскочил на секунду на какой-то последней остановке купить пару тухлых пирожков. Сунул продавцу червонец, взял еду и стою, жду сдачу. Поезд тронулся, и я еле успел вскочить на ходу. Оказывается, у них там не принято давать сдачу. В Грузии нет такого слова — цена. Сколько дал столько и стоит.
Наслушавшись кроваво-мясных россказней, Рудик вытащил из сумки кусок медвежатины. По столь неординарному случаю устроили настоящий медвежий праздник с инсценировкой воскресения убитого по лицензии, как уверял Рудик, зверя. В разгар обряда в комнату просочилась Татьяна и незаметно расправилась с остатками пиршества.
Среди ночи приволокся Реша, угрюмый и подавленный, словно деклассированный.
— Что с вами, товарищ? — спросили его друзья.
— Да так, земное, — вздохнул Реша.
— По шапке, что ли, дали?
— Куда там, хуже! — Реша налил себе пол-литровую банку вина, но тут же забыл про него. — Прогуливался сейчас со своей текущей дамой и встретил Рязанову при каком-то лысом хахале. И мне опять подумалось: «А ведь она могла быть моею!» Я в который раз вспомнил, как на балу она стояла у шведской стенки, держа в руках кленовый лист. Моей даме не понравилось, что я оглянулся им вслед, — что это я, дескать, при ней живой, набираюсь наглости интересоваться проходящими мимо кокетками. Я хотел этой своей мадаме сразу объяснить, кто из них кокетка, а кто — похлеще, но сдержался. Когда дома у дамы мы почти разделись, я развернулся, схватил куртку и убежал. Хотя девушка была что надо — молодая и горячая, как звезды Вольфа-Райе, нежная и ласковая, как Гольфстрим. Если бы Рязанова была моей, я любил бы ее, как саму жизнь. Кажется, ее висмутовые глаза до сих пор смотрят на меня с укором. Но любить просто так, зная наперед, что объект никогда не будет твоим, извините, это не по мне. Никто меня такой глупости не обучал. Я считаю, что любовь должна быть исключительно ответной, и ненавижу всех, кто превозносит явно бесперспективные мучения… Везет же вам, — обратился Реша к друзьям, — любите помаленьку своих ненаглядных, а я — как проклятый! Дальше предсердия не пролезает ни одна. Что-то все не то, не то…
— Странная она, эта твоя Рязанова, — сказала Татьяна. — Красивая, но с приветом. Я как-то послушала ее выступление на семинаре по какой-то там технократической семантике, такие в голове у нее завихрения…
— Не странная она, а глубокая. Я всю ее глубину прямо шкурой чувствую, — сказал Реша. — А когда ее кто-то лапает, даже глазами, у меня шерсть дыбом встает и в жилах стынет вопрос: почему?
— Хорошо, я помогу тебе поднять его на Всемирном конгрессе по защите животных, — проникся Артамонов.
— Ничего больше не остается… — Реша выпил импровизированный пол-литровый «бокал» зеленого стекла и уставился в окно.
— Но ведь ты сам других лапаешь, времени зря не теряешь, — опять встряла Татьяна.
— Я — другое дело, я — моральный урод, — объяснился Реша, — а ее нельзя просто так лапать, она чистая.
Тем временем у дверного косяка нарисовался запропастившийся на любовной почве Бибилов.
— Зачем чуть гостя не загубил?! — набросился на него Гриншпон. Правильно я говорю, Артамонов?
— Налэйтэ мнэ вина! — потребовал Мурат на редкость без ошибок и, схватив со стены подарочный эспадрон, со всего размаху поправил его кончиком завернувшуюся не так штору.
— Извини, мы тут это… не дожидаясь… — поджали хвосты друзья. Буквально по капельке.
— Дайтэ мнэ выпит канце концов! — не унимался горец.
— Погоди, брат, не кричи, скажи, что с тобой? — по-кавказски дипломатично стал подъезжать Артамонов.
— Ныкакая особэнность! — скинул с себя бурку Мурат. — Мэна Нинэл всо, канэц!
— Ты что, застал ее с другим? — спросил Артамонов. — Она ушла от тебя?
— Нэт, просто она сказал, что уже эта… — пытался что-то объяснить Мурат, — ну, что мне лучше знат сэчас, чем пэрвый брачный ночь… Высокотемпературная кровь Мурата дико вздымала воротную вену и более мелкие сосуды на кадыке и висках.
— Ну так что?! — удивилась Татьяна. — В цивилизованных странах все считают: если непорочна, значит, не пользовалась успехом.
— Гони ее в шею! — сказал Реша. — Ты только представь покрасочней, как она где-то с кем-то… и твою любовь как рукой снимет!
— Выходыт, всо врэма прошел зра?! — присел на корточки Мурат.
— Ну почему зря? Может, и нет, — рассуждал Реша. — А ты для чистоты эксперимента попробуй себе смоделировать другую ситуацию: тебе сейчас приводят непорочную девушку, но не Нинель. Кого ты выберешь — ее или Нинель?
— Нынэл.
— Вот видишь. Так что не мучайся, а спокойно засади рюмаху, пока эти оглоеды все не выпили, — повел Реша рукой эдак вокруг. — Целинник ты наш! Все непаханое ищешь! Лишнее это… Впрочем, сегодня врачи уже творят чудеса в этой области… — пару минут художественной штопки, и Нинель — снова девушка.
— Нээт! — взорвался Мурат.
— Ну хорошо, генацвали, хорошо, — вел его логистику дальше Реша. Тогда спрашиваем прямо: что для тебя лучше — иметь красивую, но неверную или некрасивую, но верную?
— Нэ знаю! — взмолился Мурат еще тоньше.
— Решай сам, что лучше — есть говно в одиночку или торт со всеми вместе?! — поставил вопрос ребром Решетов.
— Я нэ знаю! — вскинул и опустил руки Мурат.
— Ну тогда и я не знаю! — сдулся Реша.
— В жизни нас окружают одни ублюдки! — сказал в воздух Гриншпон.
Фраза тут же стала крылатой.
— Она сама к нему, понимаешь, ползет, а он еще и ерепенится! — возмутилась Татьяна.
Артамонов бросился составлять заявку на включение гениального выражения про ублюдков в очередную редакцию словаря устойчивых словосочетаний народной студенческой мудрости.
Вопрос с Муратом получился настолько злободневным, что все привстали для более удобного мотивирования. В комнатах вырубился свет, но дебаты продолжались до утра. Синклит девушек заседал в женском туалете, ареопаг парней — в мужском. Обе клики сошлись на том, что Мурат — влюбленный ублюдок, а Нинель — жертва межнационального психомудильничества. Мурат был затоптан в грязь, тем более что он проболтнулся о своем заветном желании получить после института распределение на какую-нибудь таможню.
— Но ведь там нет турбин! — вскинула брови Татьяна.
— Смонтируют, — успокоил ее Реша. — Отец договорится.
— Так уж и договорится, — прикололась Татьяна.
— Не боись, у него все на мази, — сказал Артамонов. — Мурат может на спор решить вопрос присвоения его кепке-аэродрому статус правительственного.
Когда из туалета вернулись в комнату, Мурат снял со стены именную саблю, сбросил эфесом чужие носки со своей подушки и сказал:
— Жену, что ли, Нинэл сдэлат?
Все бросились к нему обниматься и заставили Мурата десять раз повторить сказанное, а потом бились в раздумьях, как это получше провернуть и во сколько это Мурату выльется.
— Ну вот, — сказал Рудик, — а ты дулся!
— Сразу чувствуется, мужчина! — пожал ему руку Реша.
— Двухгордый люблюд! — поздравил Мурата Артамонов.
— Ангидритт-твою перекись марганца! — присоединились из коридора остальные.
Речь велась о самой первой свадьбе в группе.
И вершили ее на полном серьезе. Нинель, очень сильно гульнувшую накануне, уже не признавали в качестве серьезной партии местные ухажеры. Поэтому Нинель на торжестве была в очень обширном атласном платье со складками и в суконной жилетке. Мурат, как дурак, рисовался в джинсах и джемпере. По этой причине их отказались расписывать. По табелю в ЗАГС допускали только в костюмах и свадебных платьях. Да еще и с паспортами. Рудик был вынужден принести в ЗАГС письмо из деканата, в котором объяснялось, что данные молодые, находясь в стесненных обстоятельствах, вообще никогда не смогут купить необходимую по закону экипировку. Снятый на неделю ресторан «Журавли» побил рекорд по финансовому обороту. Мурат все пытался вспомнить, кем ему приходится тот или иной приехавший на свадьбу родственник, поэтому прикидывал так: если человек припер на свадьбу барана, значит, это дядя, если притащил прицеп вина, значит, тоже дядя. Поэтому других родственников не было. Тех, кто просто давал деньги в конвертах, Мурат привечал холодно, как соседей, и даже не здоровался. Казалось, на свадьбу прибыл весь Цхинвали, половина Гори и часть Тбилиси. У них там считалось высшим шиком жениться на русской девушке, поэтому внешность и судьба избранницы, а тем более ее корни и приданое не имели никакого значения. Сильно постарались в честь празднества и согруппники. Они под видом подарков нанесли в «Журавли» такое количество самострелов и других домотканых произведений, что все они, вместе взятые, не влезли в семейный баланс.
На проданное после свадьбы имущество Мурат с Нинелью сняли отдельную квартиру и заперлись в ней на месяц. Через неделю у них родилась девочка. Мурат попросил у тренера по фехтованию три пары ножен, засунул в них свои рапиры и к спорту уже больше никогда не возвращался.
Но самое главное, в ходе свадебных скандалов совершилось столько частных сближений между студентами пединститута и турбинистами, что впоследствии ректоры этих самых уважаемых вузов стали дружить семьями.
Татьяна была счастлива. Она, как сваха, напутственно металась между представителями сторон, хотя в этом уже не имелось никакой нужды — дело было сделано. Просто Татьяна отнеслась к этой свадьбе, как к своей собственной.
— Хорошо, что скоро весна! — сказала она в итоге, устремившись в будущее.
А весна и действительно пришла незаметно. Пока она сентиментальничала сомнительными оттепелями, грузовики вывезли из города весь грязный снег, и некоторое время сезон бродил по улицам, как безработный.
Снеговик под окнами общежития осунулся, стал разваливаться пополам по линии заднего разреза и выронил тубус. Вегетарианский нос его склевали мучимые авитаминозом воробьи, которые открыли пернатое столпотворение за окном.
Возвращаясь в толпе с занятий и наблюдая всю эту картину, Татьяна поскользнулась и всем телом упала на снежную бабу, не имевшую уже никакой художественной ценности. И никак не хотела вставать. От бабы осталось только мокрое место. Татьяну подняли из лужи с помощью Рудика, Артамонова, Гриншпона, Реши, Мата и Усова.
А весна продолжала лиходействовать. Откуда-то поперла зелень, распогодились до неузнаваемости денечки. Лучеиспускательная способность студенческих глаз заметно возросла. С парней в момент послетали пиджаки, девушки вообще разоделись во что попало. Как непокоренные вершины в альпийских лугах своих ситцевых платьев и сарафанов, завозвышались они над тротуарами и над всем мужским полом вообще. Люди стали неуправляемыми. Реша бродил понурый в поисках случайных встреч с Рязановой, Усов уклонялся от поползновений на него дюймовочки Кати, Забелин ворковал вокруг биологички Лены, Пунктус и Нинкин тоже держались молодцом. Рудик порывался на Ямал. Мурат зависал между семьей и занятиями. Не успевал он добираться до лекций после утреннего расставания с Нинелью, как тут же не успевал добраться до практических занятий после обеденного. Он уже почти усаживался на аудиторную скамейку, но наступала пора очередного рандеву с молодой женой. Встречи на снятой квартире с Нинелью и дочкой плавно перетекали одна в другую, и залежалые рапиры Мурата стали покрываться налетом окислов. Сам он исхудал и покрылся щетиной, но аэродромной кепки своей упорно не снимал. У них в горах принято так — женился, будь добр корми семью, а баловство с бутафорским оружием — дело начинающих мальцов, которые еще не пробовали на вкус молодую ослицу.
Об остальных товарищах по учебе и говорить нечего. Те и вовсе не пытались попасть на занятия. Даже для условного их отбывания.
Первомайские праздники как нельзя лучше вписались в трудовую неделю, без наложений на уик-энд. В итоге образовались целых четыре дня свободы и весны.
— Может, прокинем демонстрацию и рванем в какой-нибудь поход? По местам боевой и трудовой славы, например. Или партизанской? — почесал Усов за ухом, которое вяло улавливало песню о научном коммунизме преподавателя Рогожкина. — Устроим тематичекую красную вылазку. В борьбу за тотальный интернационализм пора вводить разнообразие. Это увеличит и подтянет интерес к термину, а также повысит действенность самого метода.
— А меня за вас всех потащат на бюро! — взвизгнул Клинцов. — И срыв мероприятия повесят на меня. Нет, давайте без всяких саботажей. Попрошу всех прибыть на демонстрацию, как положено. Считайте, что я оповестил вас под роспись всех до единого!
— Действительно, мы тут контрреволюционное стремалово учиним, а его горком на счетчик поставит, — заступился за Клинцова Усов.
— Но в таком случае мы потеряем целых два дня! — возразил ему Реша. — А устраивать такое сборище всего на одну ночь — суеты больше!
— Уж лучше тогда прибавить пару прогулов после праздников, — придумал Клинцов.
— А вот этого не надо! — не согласился староста Рудик. — За тотальную неявку привлекут скорее меня, чем тебя!
— Но ведь можно же назвать мероприятие маевкой, в память о первых политических пьянках за городом, на природе! — сообразил Нинкин. — И совместить приятное с полезным.
— Никаких маевок! — стоял на своем комсорг Климцов. — Я требую стопроцентного участия в демонстрации! В противном случае я никуда не плыву!
— Ну хорошо, отправиться в поход можно будет и после демонстрации, но только именно сразу по завершении, — снивелировал разговор Реша. — Не откладывать отправление на следующее утро. Изготовиться по полной выкладке накануне и рвануть прямо с шествия. В таком случае мы потеряем всего только один день. И денек придется присовокупить после праздников, чтобы получилось четыре.
— Ну день еще куда ни шло, а за два точно привлекут в деканат, — пошел на компромисс Рудик.
— А кто поедет? — спросил Артамонов. — В каком составе двинемся?
— Чисто мужская компания, я полагаю, — попытался заузить масштабы мероприятия Усов.
— Этот номер не пройдет, — вмешалась Татьяна. — Мы должны непременно сопровождать вас! — Едва она въехала в суть беседы, как из ее глаз тут же заструились перспективные лучи участия. Поглаживая овчарку Рогожкина, она дала понять, что в противном случае отпускает ошейник, и делайте тогда, что хотите.
Преподаватель Рогожкин был слепым. Но не отроду. С миром абстрактным его соединял висевший на груди портативный приемник, а с миром конкретным связывала собака-поводырь. И не только связывала, но и делала всю погоду на семинарах по научному коммунизму. По звонку Рогожкин усаживался за стол, а собака приседала у двери. Таким образом все опоздавшие отсекались, а если после звонка они пытались заглядывать в аудиторию, собака дико рычала. Потом она помогала Рогожкину вести семинар: ловила лишние движения подначальных и подавала знак хозяину. Подсмотреть ответ в книжке было бесполезно — собака моментально все пресекала. Рогожкин знал: раз собака суетится, значит, отвечающий листает какое-нибудь пособие.
— Закройте учебник! — говорил Рогожкин, приподнимая голову немного вверх. — Я отличаю ваш язык от книжного!
В противовес неимоверной памяти и интуиции Рогожкина хороший ход придумал Забелин. С какого-то времени на все вопросы преподавателя, в силу своего дефекта знавшего все учебники наизусть, он стал отвечать так: пособие Гилявского, страница сто сорок восемь, второй абзац сверху. А что касается исторической составляющей данной сентенции, то мы должны взять сборник комментариев под редакцией Стоинова, открыть его на странице двести двадцать седьмой и обратиться к четвертой главе.
Рогожкин пришел в смятение. На лету он не смог предпринять против Забелина никаких превентивных мер. Но время, как говорится, ставит все на свои места.
Может быть, как раз именно за все эти страницы и абзацы собака-поводырь однажды чуть не загрызла Забелина. Как-то по навету учебного сектора он прихватил на семинар фотоаппарат, чтобы сделать пару снимков в раздел «Учимся» для глобального фотографического триптиха «Учимся, работаем, отдыхаем». Собака долго выслеживала, откуда истекают механические щелчки. Наконец вычислила и набросилась на фотолюбителя. Рогожкин еле успел унять пса. Забелин отделался тремя рваными ранами на костюме.
Как всегда, приняла удар на себя Татьяна. Она стала прикармливать пса различными таблетками из аптечки Гриншпона. При этом она потихоньку левой рукой прижимала голову собаки за ошейник к полу.
— Возьми колесико, голова пройдет, — воспитывала Татьяна животное. Собака принимала дозняк, выходила в астрал за глюками и становилась ручной. Особенно собаке нравилось догоняться — уходить в себя по второму разу. Здесь она шла на все и за пару транков могла выполнить любую команду Татьяны. Закатав собаку колесами, Татьяна полностью овладела предметом Рогожкина. Посаженный на фарм пес стал совсем другим человеком, он почувствовал, что хозяин на семинарах совсем не Рогожкин, как казалось поначалу.
Свое физическое преимущество в отношениях с собакой Татьяна иногда использовала в корыстных целях.
— И давайте договоримся сразу, — сказала она Усову, почесывая поставленного «на колеса» пса за оттопыренным ухом, — или я отпускаю нашего наркошу на волю или… вы готовите техническую и продовольственную программу похода, а мы с Людой и Мариной берем на себя психологические аспекты заплыва. Но думаю, что с продовольственной программой вы не справитесь.
— Справимся, — попытался дерзнуть Усов.
Татьяна навострила собаку в сторону Усова и стала тихонько подталкивать вперед.
— Хорошо, хорошо, — согласился Усов. — Мы возьмем вас на интендантское судно.
— То-то же, — сказала Татьяна и вернула заторчавшую собаку на место.
Группа, может быть, и уважала бы Рогожкина — дескать, слепой, а продолжает служить науке, не сходит с амвона марксизма-ленинизма, если бы не рассказ Бирюка о том, как лишился зрения «научный коммунист». А лишился он его за надругание над ячейкой государства, которое Рогожкин совершил уже в зрелом возрасте. За что жена и вылила ему на голову почти заварившийся чай.
— Да и кто вам позволит отправиться на заведомое голодание?! — продолжала Татьяна разговор с Усовым, стравливая овчарке вторую упаковку димедрола. — Запишите меня поварихой!
— Мы поплывем на хлюпких байдарках, — уже больше для понта юлил Усов.
— Какая разница! Хоть на «Аврорах»…
— Ты же сама себе нагадала массу несчастий от водной стихии! — Усов отговаривал Татьяну уже чисто символически.
— Не твое работническо дело! — всерьез рубила канаты Татьяна.
— Но зря ты метишь в коки, — ставил условия Усов. — Мы возьмем тебя разве что в качестве балласта, тогда нам во время бури будет кого сбросить за борт.
— Если я вас всех не опережу! — имея на то все основания, сказала Татьяна.
Дезорганизация продолжилась в общежитии.
— А сколько, интересно, стоит прокат байдарок? — спросил Фельдман.
— Не больше, чем наши кривые посиделки в пойме! — подсчитал Реша. Он приводил траты к своей единице — посиделки в кабаке. Примерно в таком плане: «На фиг мне сперся этот костюм! Я отказываюсь его покупать. На такую сумму можно три раза по-нормальному посидеть в «Журавлях».
…На демонстрацию пришлось выйти дружно. Солидарности не было предела. Если кто молчал и не орал, как дурак, считалось — соглашался с политикой партии. Сплоченность в праздничных шеренгах преобладала над стройностью.
Машиностроители, проходя маршем, заметили своих знакомушек из пединститута и по-рабоче-крестьянски поприветствовали их. В результате от будущих педагогов отделились два перебежчика — Нинель и подруга Забелина биологичка Лена. Они поспешили усилить мощь и без того самого уважаемого в городе вуза. Колонна, которую они оставили, словно равняясь налево, дружно повернула головы вслед уходящим подругам. В этот момент все девушки-педагоги были готовы переметнуться в ряды парней-машиностроителей, но, продолжая находиться во власти условностей, не смогли раскрепоститься до конца и вышли к трибунам в гордом одиночестве.
Было отрадно отметить, что на праздничных демонстрациях под натиском объявленной Московской Олимпиады стали зарождаться ростки демократии. Передовым предприятиям, поклявшимся вырвать пятилетку в три прыжка, как Санеев, выдавались по разнарядке демо-трибуны. В масштабе 1:2 они были копиями основной, на которой стояли вожди местности в шляпах и плащах, но только мобильными. Предполагалось, что демонстранты в этом случае не будут чувствовать себя людьми, у которых обострилось ущемление левого яичка. И действительно, они с гордостью проезжали мимо генеральной трибуны на своих передвижных, в тех же плащах и шляпах, несмотря на жару. И тогда, кто кого будет больше приветствовать — те этих или эти тех, — станет не так важно. В шляпах и плащах все были потому, что ввиду экономии партийных средств управление делами пошило единую казенную форму для обоих пиковых праздников — 7 Ноября и 1 Мая. А уж какая выдастся погода в эти дни… одному богу известно. Портреты вождей щечка к щечке вперемешку с портретами жертв. Миновав площадь, колесные трибуны сворачивали в проулки, демонстранты спешивались, бросали униформу в специальные урны, складывали в контейнеры портреты, транспаранты и поспешали за праздничные столы.
Продемонстрировав должным образом свое личное отношение к трудящимся всего мира, байдарочники поспешили в условленное место сбора на Студенческом бульваре.
Маршрут похода был несложным — на электричке забраться в верховья реки, а затем на лодках спуститься вниз до города.
Мурат с Нинелью приняли решение оторваться от домашнего быта, сплавили дочку грэндам и взяли под козырек. Биологичка Лена буквально увязалась за Забелиным, прознав про столь многообещающее продолжение маевки, и без всяких там рюкзаков и спортивных костюмов она, в чем была на демонстрации, в том и отправилась в поход. С ней количество участников стало четным.
Электричка безудержно тряслась на стыках. Туристы, чтобы скоротать время, занимались чем попало — кто читал, кто грыз семечки, кто играл в шахматы. Нинкин с Пунктусом и Мурат с Нинелью увлеклись простым, без погон, дураком. На щелчки по носу. Сдавал в основном Мурат. Нинкин и Пунктус с оттяжкой отбивали ему по шнобелю. Мурат мужественно сносил издевательства товарищей — перед лицом Нинели ему надлежало держаться молодцом.
Неожиданно появился ревизор и потребовал какой-то доплаты за многочисленный багаж. За подобные нештатные ситуации в компании отвечал Фельдман. Кроме него, с людьми при исполнении разговаривать грамотно никто не умел.
— За какой багаж? — переспросил Фельдман у ревизора, как бы взяв себе небольшой тайм-аут.
— За все вот эти рюкзаки, лодки… — наивно ввязывался в разговор служащий.
— И сколько вы за все это хотите? — решил уточнить Фельдман.
— Я ничего не хочу, существуют нормы, — сообщил ревизор.
— Раз не хотите, зачем делаете? — поймал его на нестыковке Фельдман. Это ведь явно идет вразрез с вашим внутренним миром.
— Так, прекращайте базар, платите, и я побежал! — заторопил Фельдмана ревизор. — Мне еще семь вагонов проверять!
— Это не наши вещи, — сказал Фельдман.
— Как не ваши? А чьи же? — удивленно вскинул брови ревизор.
— Не знаем! Не наши, и все! Забирайте их куда хотите! Вызывайте милицию! Или утаскивайте их отсюда сами! Или выбрасывайте из вагона! Я помогу. Вот, пожалуйста! — Фельдман снял с вешалки сумочку Мата и выбросил ее в открытое окно.
Неожиданная тишина заглушила стук колес. Фельдман сам не понял, что сделал. Но реакция ревизора всех устроила — он махнул рукой и пошел ревизовать дальше.
— Сумасшедшие какие-то, — буркнул он себе под нос, переходя в другой вагон.
— Я это… ну, еп-тать, в смысле… — потерял последний дар речи Мат. Он забеспокоился и задвигался по лавке, пытаясь как-то, хоть позой, что ли, заострить на себе внимание общественности.
— Неужто сало? — спросил Фельдман.
Мат кивнул и икнул.
— У Забелина полный рюкзак этого добра, хватит на всех! Я сам помогал ему паковать. Если не веришь, спроси, — успокоил он друга. — Зато сколько денег сэкономили! А сумку мы тебе потом организуем, к следующему семестру. Если захочешь.
Татьяне и Усову по двустороннему соглашению предстояло плыть в одной лодке. Ключевым в их экипаже был вопрос: кто сядет на переднее сиденье, а кто на заднее? Безопасного решения не находилось. В первом случае байдарка должна была клюнуть носом, во втором — опрокинуться назад. Ввиду неразрешимости вопрос был отложен до проб непосредственно на воде.
Пунктусу и Нинкину решать было нечего. Контуры вмятин, образовавшиеся при их первом столкновении, нисколько не изменились. Сидение в одной лодке виделось им как продолжение парного катания по земле.
Забелин достал из рюкзака восьмимиллиметровую кинокамеру «Родина».
— Я решил снять фильм, — прокомментировал он техническую новинку. Будет называться «Неужели это мы?». Фотоаппарат дает фрагментарное отображение действительности, а этой штучкой, — похлопал он камеру по объективу, как по храпу, — можно выхватывать из жизни более продолжительные куски. Это сделает представление о нас более монолитным.
— Ты считаешь, из нас может получиться что-нибудь толковое? — спросил Клинцов.
— Даже из захудалой фермы можно сделать передовицу. Возьми наш город дыра дырой, а купи набор открыток с видами — столица! Главное — выбрать угол зрения.
— Фильм — это хорошо, — сказала Татьяна. — Но кто теперь будет снабжать нас фотографиями? — добавила она возмущенно. Татьяна всегда просила Забелина, чтобы снимки, где фигурирует ее профиль, выпускались как можно большими тиражами. И не было в институте мужчины, у которого не имелось бы карточки с надписью: «Если не на память, то на всякий случай. Ч.Т.»
— Танюша, — успокаивал ее Забелин, — за временным преимуществом фоток ты не видишь будущей силы фильма. Я заставлю тебя плакать.
— Ради этого не стоит переводить пленку.
— Как раз стоит. Печаль — это одна из форм удовольствия. Мы будем просматривать кадры и плакать над собою. И это будет радостью, только тупой. Знаешь, есть тупая боль, а печаль — это тупая радость. Что касается «Зенита», то я дарю его Решетову.
— Но он не любит серийности! — всполошилась Татьяна. — Он будет снимать только то, что покажется ему занимательным. И мы, как самое неинтересное с его точки зрения, останемся без фоток.
— Будь спокойна, я знаю, как его уговорить, — сказал Рудик. — У него есть одна слабинка — он не может жить без нас. А мы запретим фотографировать себя как объекты стратегического назначения. Пусть снимает пейзажи. Посмотрим, надолго ли его хватит.
— Похоже, меня поставили к стенке, — принял подарок Реша.
— Зачем так грубо — к стенке? Просто поставили перед фактом.
— Я еще и фотографировать-то толком не умею.
— Научишься, — заверила его Татьяна. — Только не уходи в кинематограф. Ты у нас последний любитель впечатлений.
Местом отчаливания избрали крупнозернистый песчаный пляж.
Байдарка Татьяны оказалась бракованной. Усилиями всего отряда судно удалось кое-как связать и скрутить. Второстепенного Усова усадили в нос, набитый для противовеса провизией, а Татьяна заполнила собой все кормовое сиденье. Как только их оттолкнули от берега, ватерлиния суденышка сразу ушла под воду и больше уже над поверхностью не показывалась.
По берегам высоко и строго волновалась черемуха. Легкий скалярный ветерок, без всякого направления, шевелил ее кипевшие цветами ветки. Облако, одно на всем меднокупоросовом небе, словно привязанный баран, никак не могло сдвинуться с места. Вереница байдарок терлась об эти красоты, издавая приглушенные всплески.
Справа по борту показалась деревня. Народное гулянье на берегу шло полным ходом: надрывалась во всю ивановскую трехрядка, лаяли собаки, и от топота сапожищ заходился в тряске невысокий курганчик двенадцатого века.
На селе, как известно, не бывает демонстраций, и праздновать там начинают прямо с утра, если не с вечера, чтобы к обеду Первомай уже мог без проблем войти в метафазу.
Наружное наблюдение селян в образе двух клинобородых коз заметило приближающуюся флотилию и поспешило безутешным блеянием доложить об этом береговому люду. Обрадованные случаем колхозники столпились на берегу, а некоторые в горячке даже полезли в речку, желая сойтись поближе с заезжей экспедицией.
— Будем причаливать! — скомандовал Рудик. — Надо поддержать товарищей.
— Суши весла! — отдалось эхом.
— Ура!
На незапланированную встречу с мирным населением ушло полчаса. Говорили о международной напряженности, о хорошей урожайной погоде, упомянули и о забастовке немецких горняков из местечка Рур. Получилось что-то вроде митинга, после которого расчувствовавшиеся колхозники забили пустоты в байдарках студентов зеленым луком, редиской и домашним хлебом. Самый суетливый мужик в безрукавке сунул меж ног Мата бутыль c контрафактной зельеобразной жидкостью и очень доверительно сказал:
— Как стемнеет, не погнушайтесь, примите по рюмахе за этих, как бишь, за рурских… Оно и звучит-то почти как за русских. Может, оно там у них и утрясется как-нибудь.
— А мы, если надо для солидарности, тоже в поле не выйдем! — заверил другой мужчинка, поколоритней.
— Пятьдесят лет в струю! — дружно откликнулись туристы.
Попрощавшись с первыми представителями мест партизанской славы, поисковый отряд устроил гонки.
Оказавшись в хвосте, Татьяна приказала впередсмотрящему Усову убрать весло, чтоб не мешало, и, академически гребанув с места, заработала в одиночку на всех оборотах. Вот это был гит! Байдарка пошла, как скутер, задрав нос кверху. Усов сидел высоко, как на лошади. Всего полкорпуса отделяло их от лидеров, Мата с Мукиным, когда впереди появилась черная точка, которая стала быстро разрастаться в моторную лодку. Лихач играл машиной, огибая одному ему видимые препятствия. Кто бы мог подумать, что это было штормовым предупреждением. Поравнявшись с эскадрой, водитель лодки вошел в вираж, потом в очередной, а потом и вовсе закружил меж байдарок, приветствуя праздничную эскадру. Своими маневрами он наделал много волн. Посудина Татьяны покачнулась в продольной плоскости всего два раза. На третий она, как лошадь, встала на дыбы и начала погружаться в воду. Раздался нечеловеческий крик Татьяны. Имитируя недельного котенка, она вслепую била по воде руками и орала матом, очень близким к благому. Смирившись с участью, она уже согласилась было пойти на дно, но оказалось, что идти некуда — воды в реке всего по пояс.
Забелин, отвоевавший у биологички прерогативу не грести, как сливки, снимал свои первые документальные кинокадры.
Последовала вынужденная высадка на берег. График регаты сместился далеко вправо. Реша на скорую руку произвел изыскательские работы, чтобы половчее привязать к местности палаточный городок, и определил линию установки жилищ, ломаную, но с хорошей перспективой. Вскоре стоянка была оборудована по всем правилам бойскаутского искусства — вкривь и вкось. Парням пришлось попотеть, чтобы так и не суметь выполнить градостроительную волю Реши, грезящего мировым порядком.
Женская фракция тем временем загорала, удалившись за ближайший холмик. Девочки уселись вокруг Татьяны, как гарнир вокруг котлеты, и принялись в тысячный раз перещупывать косточки одногруппникам. Подобного рода пальпацией они занимались с первого курса и знали наизусть каждую кость, но присутствие в компании новенькой — биологички Лены — вновь вывело их на эту стезю.
Забелин в бивачных работах участия не принимал. Не был специалистом. Как только девушки скрылись за холмом, он поерзал минут пять на месте и потихоньку пополз за ними. Он решил снять скрытой камерой несколько чисто женских мгновений. Изловчившись за кустом, он, задыхаясь от прилива творческих сил, приступил к работе. Не давая аппарату ни секунды послабления, Забелин лихорадочно мыслил: «Эта серия будет самой сильной! Не то, что предыдущая! Самое главное — правильно выстроить групповые кадры! И побольше крупных планов! Они вытащут любые проблемы с монтажом!»
В манере загорающих девушек использовать белье сквозило желание оставить на своих картах как можно меньше белых пятен, а на теле как можно меньше незагорелых мест. Соображали они на этот счет всяк по-своему: кто просто приспустил лиф купальника, кто развязал на спине тесемки и улегся на живот, кто совершенно незатейливо снял с себя все. Биологичка улеглась на песок неподготовленной — в белье.
— Хоть немного подкоптимся, а то на людях раздеться стыдно, потянулась она своим русалочьим телом. — Ты бы прилегла, Таня, а то голову напечет, — посоветовала она Чемерис и подгребла к себе барханчик теплого песка.
— Стоя лучше пристает загар, — ответила Татьяна, продолжая, как Оранта, держать руки поднятыми кверху, словно вымаливая у неба ультрафиолетовую катастрофу. Будто подсолнух, она не спеша поворачивалась вслед за солнцем, отдаваясь полностью процессу пигментации.
— А ты что, под мышками не бреешь? — спросила ее биологичка.
— Куда тут брить? Волос под мышкой осталось на одну драку с товаркой Алешиной за место под солнцем, — ответила Татьяна и отвела рукой в сторону поднявшуюся не к месту Марину.
Невысокий обрывчик, нависавший над рекой и выпиравший вперед, как постамент под медным всадником, долго терпел на себе ее присутствие. Наконец он не выдержал удельной нагрузки и пополз вниз. Татьяна вместе с комьями глины рухнула с обрыва. Буквально на глазах среднеженская возвышенность ушла под воду, как Атлантида. Девочки бросились спасать подругу, но та неожиданно вынырнула, тормознула их и выбралась из омута сама. Отодвинув спасительниц руками, она в упор и зорко уставилась на соседний куст.
— Кажется, за нами подсматривают, — легко отличила она мутный камуфляж всей в мормышках куртки Забелина от яркой зелени молодых майских побегов.
Забелин смотрел на все упражнения Татьяны через объектив и сидел ни жив ни мертв. Он сообразил, что выход только один, и, подпрыгнув на месте, рысью почесал в лагерь. Потом перешел на галоп. Но не успел он перевалить через спасительный бугор, отделявший общественный бивак от места девичника, как правая пятерня Татьяны грузно легла на его хребет, собрав куртку в такую плотную кучу, что спина снайпера заголилась до лопаток.
Через минуту Забелин лежал у женских ног. О том, чтобы успеть попутно отревизировать ноги биологички Лены, не могло быть и речи.
— Это же искусство! — лепетал он в свое оправдание. — Аполлон, Венера, красота человеческого тела… без рук… Татьяна! Ты же сама просила чаще задействовать тебя! Только не трогайте камеру! Только без рук!
— Если ты эту порнографию не вырежешь, смотри у нас! — мочила его Татьяна. — Своим фильмом он заставит меня плакать! Как бы не так! Тупая радость! Чтоб глаза мои тебя больше не видели!
Надругание над оператором-любителем было произведено на виду у невесты. Вечером у Забелина с биологичкой на этой почве могли возникнуть проблемы лидерства.
Он был отпущен под честное слово и под смех чисто женской фракции.
— И никогда не называй меня Татьяной! — крикнула ему вслед Чемерис. Меня зовут очень просто и коротко — Таня! Неужели трудно запомнить?!
«Чье имя трудно запомнить, а еще труднее забыть», — подумал про себя Забелин.
Мат, всегда очень ревностно относящийся ко всякой поживе, принял стоявшие неподалеку постройки за пчелосовхоз.
— Может, мля, так сказать… в смысле… просто, ну, как бы попробовать… сходим? — с поперхиванием, будто избавляясь от какого-то немыслимого солитера, исполнил он монолог для Усова.
— Да какой сейчас мед? Май на дворе, а по старому стилю так вообще апрель! — просклонял его Усов, а сам был согласен отправиться за сладким даже зимой и хоть на край света.
Добытчики, как Винни-Пух с Пятачком, или, иными словами, как Отсос Петрович с голым Васей, в обнимку затрусили к пасеке.
Добравшись до построек, юные бортники обнаружили полнейшее безлюдье и праздничное запустение. Они судорожно принялись шарить по ульям. Но тут откуда ни возьмись на защиту своих крепостей поднялись все законно зарегистрированные пользователи пасеки. У грабителей потемнело в глазах. Они переглянулись и, прочтя друг у друга на лице анархистский клич «Спасайся, кто может!», опрометью рванули назад. Конкур со стороны просто завораживал кусты и изгороди парни оставляли далеко внизу под собой, хотя голени, как коням, никто им жгутами перемотать не удосужился.
Взглянув на непротыкаемый бекон Мата, пчелы покружили над объектом и развели крыльями. Прокусить кожу Мата им было не по зубам. А вот Усов был в плавках — для пчел все равно что голый. Пчелам удалось зажопить Усова поймать практически на месте преступления — на третьем пасечном кордоне. Они жалили поимщика методично и с оттяжечкой, стараясь попасть в одну точку. Усов прыгал через последние кочки и канавы, остающиеся до лагеря, и распухал от укусов, как от тоски. Обогнав никуда не спешащего толстого Мата на добрых полкилометра, зажаленный Усов споткнулся и распластался по глинозему. Пчелы, взмыв, все разом зависли. Как профессионалы, они изготовились для нанесения контрольного укуса в задницу. Никто не хотел умирать. Усову хватило ума встать и побежать дальше. Пчелы снова рванули за ним.
Юный бортник инстинктивно кинулся к Татьяне — больше искать защиты ему было не у кого. Та спешно распахнула подол своей юбки модели «солнышко» и упрятала пострадавшего от налета. Пчелы покружили немного для острастки и, сожалея, что не удалось довести апитерапию до конца, стали разворачиваться в сторону базы — никакого смысла в дальнейшем барражировании они не увидели.
— Бог мой! — в один голос вскрикнули девушки, когда Татьяна приподняла юбку. — Экая незадача! Да его надо срочно госпитализировать!
— Пчелиный яд в малых дозах очень полезен, — попытался вызвать положительную эмоцию Рудик. — Пройдет и так.
— Но то ж в малых… — сказала Татьяна. — А в больших, видишь, как разнесло…
Ни одного из мнений Усов разделить не мог. Ему понравилось под подолом — тихое, безлюдное место. Он в шоке вынул голову и снова резко накинул на себя юбку. Татьяна успокоила его, убедив в том, что пчел уже нет. И позвала наружу.
Вращая заплывшими глазами, Усов с ужасом ощупывал свои новые, продолжавшие распухать формы.
Тогда Татьяна усадила пострадавшего к себе на колени и стала смазывать его вьетнамским бальзамом «Голд стар» везде, включая паховые области. Эффект получался обратным. Когда она проходила непосредственно по местам общественного пользования, Усов чуть не упал в обморок.
— Боль мы снимем, а опухоль, пожалуй, оставим, — сказала Татьяна. — Она может пригодиться в жизни. Уж я-то знаю.
Татьяна погладила мальца по бестолковке, поцеловала в лоб и строго-настрого приказала своему подвижнику никогда в жизни, чтобы не переутомляться, не брать больше в руки весло. Это была ее первая и последняя помощь. По всем другим вопросам она предложила Усову обращаться в миссию ООН, расположение которой знает Артамонов.
— При современных методах лечения прогноз для жизни благоприятный, пояснил Рудик. — Для окружающих больной практически не опасен.
— Ура! — обрадовалось население счастливому исходу.
— Жаль, что опухоль все же спадет, — еще раз вздохнула Татьяна и хлопула ладошкой по липким от меда плавкам Усова.
— Ой! — взвыл искуситель Усов. — Так нечестно!
— Да ладно тебе, честный ты наш!
Бухучетом в компании всегда занимался Решетов — он точно знал, чего и какое количество закупить, сколько в мероприятии будет участствовать народу, что надо оставить наутро и так далее.
— Клин клином вышибают, — сказал он, расставляя вокруг зельеобразной бутыли по ранжиру стаканчики, бокальчики и крышку от термоса из своего неделимого посудного фонда. — Бальзам здесь может только навредить. Усову надо наложить внутренний компресс. Лучше — спиртовой.
— Верно, верно. Ему в таком положении лучше употреблять напитки прямого, а не побочного действия, — одобрил идею Реши Мукин.
— Тем более что сегодня Чистый четверг, товарищи! — вспомнил Рудик. Идет Страстная неделя. Сегодня день смывания грехов. Перед Пасхой.
— Жаль, Гриншпона нет, он бы нам всем яйца накрасил, — сказал Артамонов.
— Да, что-то Миша наш полохел, — согласился Рудик. — Нашел себе какую-то газель с вокзальным вымечком и пьет с ней вакцину.
В этой связи решили устроить походную баню прямо на берегу. Разожгли огромный костер, набросали в огонь гору гранитных валунов и булыжников среднего размера с соседнего поля, потом устроили надо всем этим отгоревшим пожарищем шалаш из целофана — получилась натуральная баня. Бросай на камни пригоршню воды с пивком и хаживай по спине веничком от молодой и почти безлистой еще березки. Не сразу, конечно, — утечка есть утечка, — но с пятого захода пот пробирает.
Попарились от души — самодельная парилка на природе близ холодной воды — что еще нужно человеку, сломя голову бросившемуся в поход по местам различного рода глорий.
После импровизированной парной красный как рак Мат полез в речку. Готовясь внутренне к помывке в купели, Мат всецело сознавал свою бесповоротную ущербность. Будучи неисправимым полифагом, он не соблюдал ни больших постов, ни малых. Вся жизнь его была сплошным мясоедом. А если ему и доводилось когда питаться припущенными до колен овощами или крапивным салатом, то он смаковал все это, как скоромное. Обжорство, болтливость, невоздержанность в науках плюс попытка сойтись с несовершеннолетней — это только малая часть смертных грехов, которые совершил Мат в своей юдоли. Числился за ним и еще один незначительный грешок — подмена личности, о котором знал только узкий круг доверенных лиц. Бывали у Мата в жизни такие моменты, когда, зависнув на депрессняке, он был не в состоянии участвовать в первых боях институтского турнира по боксу. Грубо говоря, он стеснялся выходить на ринг с похмелья или обожравшись гороховым супом. И тогда он просил Решу провести вместо себя пару-тройку боев, ну, пока сам он не оклемается. Под чужой фамилией и под закрывающим всю рожу шлемом, чтобы никто не засек подмены понятий, Реша доходил до финала и передавал перчатки Мату. Отдохнувший и выпустивший за неделю все гороховые пары, Мат надевал тот же шлем, выходил на поединок, рвал противника на фрагменты и потом массой размазывал его по канатам.
— Пук — это заблудившийся ик, — подбадривали Мата из-за канатов Артамонов и Реша.
Ошеломленный противник, который втайне надеялся выиграть у Реши по очкам, будучи не в силах выплюнуть изо рта кровяную капу, выползал с ринга с полной головой непоняток. Чистая победа Мата.
Тренер Цвенев догадывался о происходившем, но до конца так ничего толком и не понял.
Таким образом, грехов у Мата набиралось на безвылазное купание в течение всей жизни.
Вслед за Матом, взявшись за руки, в воду сошли Нинкин и Пунктус. Они не только поплавали, но и с помощью очень жестких натуральных мочалок из прибрежной травы потерли друг другу спинки, большей частью в районе поясниц. Особенно интересно это их упражнение наблюдалось с тыла, оно даже собрало несколько зевак, которые принялись скандировать, пытаясь все их помывочные движения подвести под быстрый счет. Забелин, забыв про только что пережитую порку, схватил камеру и сделал красивый проход вокруг моющихся. И надо сказать — неплохо поработал. Оставалось не засветить пленку при вынимании.
Фельдман, как ангел, едва помочил конечности и бросился обратно к костру. Не любил он отвечать за содеянное, не было у него в характере такой струнки.
А Мат все рвался и рвался в пучину, ощущая на себе тяжкий груз несметных нечестивых дел.
— Теперь можно согрешить и по новой. Наливай! — отдал приказ Рудик.
Забелин припал к кинокамере и принялся снимать пьянку.
— Дебе де кадется, что эди дастольдые кадды будут комптдометидовать дас в гладах подомкофф? — сказал все еще не пришедший в себя Усов, нозализируя звуки оплывшим носом.
— Не думаю, — ответил за Забелина Реша. — Все великие люди были алкоголиками. Это сложилось исторически.
— Но пикники не были для них самоцелью, — сказал Артамонов. — За вином они благородно спорили о России, поднимали бокалы до уровня самоотречения. А мы? Только и болтаем, что о всяких дефицитах, дороговизне и еще кой о чем по мелочам.
— Тогда было другое время, — оправдался за все поколение Клинцов.
— Время здесь ни при чем, — сказал Артамонов и бросил в реку камешек, отчего ударение пришлось не на то слово.
— Почему? Каждая эпоха ставит свои задачи, свои проблемы. — Клинцов явно не собирался пасовать. Чувствовалось, у него есть чем прикрыть свою точку зрения.
— Их диктует не время, а люди. И сегодня можно не впустую спорить о нашем обществе. Все зависит от состава компании.
— Ерш… мля, в смысле… ну… — заворочался Мат, желая дополнить, как всегда, не в жилу.
— Ерш — это не когда смешивают напитки, а когда пьют с разными людьми, — перевел речь друга Реша, чтобы тот не мучился впустую.
— Э-э-м-м, еп-тать, — замычал Мат, благодаря за помощь.
— Но, коль мы заспорили так горячо, значит, и нашу компанию можно считать подходящей, — продолжил Клинцов. — Только что проку от этих споров? Сегодня нет никакой необходимости надрываться, лезть на рожон. Каждый приспосабливается и в меру своих возможностей что-то делает. Весь этот нынешний романтизм чего-то там свершить… смешон и наивен…
— Обыкновенные манипуляции с самим собой, — согласился с ним Фельдман, словно дал ему на ход. — Не более.
— Совершенно верно, — продолжил Клинцов свой рейд по правому краю. Отсюда узость застольных тем, бессмысленность брать ответственность на себя.
Внутренности Клинцова и Артамонова искрили при соприкосновении еще с самой первой колхозной гряды. Когда стороны сходились вплотную, в атмосфере возникала опасность коронного разряда.
— Раз ты настолько категоричен, зачем продолжаешь быть комсоргом?
— Затем же, зачем и ты — комсомольцем. — Клинцов умел отыскивать слабые точки, чтобы вывести собеседника из равновесия.
— Для меня комсомол не больше, чем стеб, — сказал Артамонов.
— А я не враг сам себе, да и гривенника в месяц на взносы не жалко, пояснил свое кредо Клинцов. — И в партию, придет время, вступлю. Я намерен уже к сорока годам попасть в ЦеКа! Такие у меня планы! И я их не скрываю!
— Вот дак да! — воскликнул Усов. — У дас де кудс, а сбдот какой-до! Мудыканты, актеды, дадиодюбитеди, дапидисты, пдофсоюдники, адкогодики, десадтдики и вод деберь кобудист. Одид Кочегадов данимется делом, ходид да кафедду на пдодувки дурбин, осдальные все далетные, дасуются пдосто, данесдо одкуда попадо. Косбодавды, повада, деудачники, даже гдузины, не бобавшие до ли дуда, до ли дуда, до попавшие дюда, сбдот! И дадно бы все это быдо хобби, но все даободот: тудбины и диделя — хобби! Мы забалим бсю энедгетику стданы, дас недьзя выпускадь с дипдомами! Мы тдагедия кудса!
— Что ни сбор, то политические споры, — сказала Татьяна. — Праздник превращаете во что попало!
— Я… как бы это… одним словом… еп-тать, в плане чисто познавательном влиться в мировой… так сказать, процесс… если честно… не грех, а то кадык сводит, мля… — промямлил Мат. Длительные дискуссии в большинстве случаев отзывались в нем глубокой артезианской икотой. К тому же он гонял по нёбу стрельнутую у кого-то дефицитную жевательную резинку, и от этого процесс его речи очень сильно походил на сокращение прямой кишки под глубоким наркозом.
— Мат предлагает выпить за это, — сделал подстрочный перевод текста Реша.
Внутренний мир Мата не определялся наружными факторами. Может быть, и даже скорее всего, внутри у него бурлило, негодовало, сочувствовало, мучилось, но на поверхности он в большинстве случаев оставался бесстрастным, как какой-нибудь провинциальный духовой оркестрик, с одинаковым спокойствием сопровождающий где-нибудь в Растяпино местные парады, демонстрации и похоронные процессии.
Мурат с Нинелью ничего не слышали и не хотели слышать — семейное счастье, как известно, притупляет социально-общественный интерес.
— Ты посмотри вокруг, — не утихал Клинцов, не отставая от Артамонова. Многих ли ты заразил своей бесшабашностью, своими допетровскими идеями?!
— Иди ты в анальное отверстие! — отослал его Артамонов. — И когда ты только уберешь с лица свою несмываемую улыбку! Лыбишься, как дебил!
— Ребята! — с нажимом на «та» пожурила оппонентов Татьяна. — Хоть бы при девушках не выражались так… идиоматически! Сегодня праздник!
Чтобы смягчить беседу, Клинцов попенял на то, что комсомольская жизнь теряет темп.
— Я был на съезде, так в отчетном докладе было отмечено, что в одной организации все члены подали заявление о выходе, — сказал он, — а в другой вообще нет секретаря.
— Стоит ли переживать на этот счет? — сказал Артамонов. — Или боишься остаться без общественной нагрузки?
— Мое дело, — сказал Клинцов. — Хочу и переживаю.
— Почему бы тебе в таком случае не продолжить в таком приблизительно духе — что-то давно на небе не было перистых облаков, а луна с каждым часом все больше идет на ущерб, — сказал Артамонов.
— У тебя все какие-то загибоны! — крутанул Клинцов пальцем у виска.
На что Артамонов сочинил очередной, не менее содержательный абзац, а Клинцов в ответ повторно высказал свое мнение, насытив его до предела хлесткими оборотами. Наедине они никогда не заводились, как кошка с собакой в сильном магнитном поле, а на людях эрегировали до тех пор, пока не выпадали в осадок. Как шахматным королям, им нельзя было сходиться ближе чем на клетку.
— Я подниму этот вопрос на совете ку-клукс-клана! — сказал Артамонов, давая понять, что для себя он эту тему давно закрыл.
— Ты что, обиделся? — спросил Клинцов.
— Есть категория людей, на которых фольклор рекомендует не обижаться, сказал Артамонов.
Вечер опустился тихо. Гражданские сумерки легко перетекли в астрономические и в костер пришлось подбросить прутьев.
— Смотришь на звезды — и кажутся пустяками политика, любовь, счастье и другие атрибуты жизни на Земле, — вновь заговорил Реша, жуя травинку. Человек в момент смерти теряет в весе, проводились такие опыты, я читал. Возможно, отдавая богу душу, мы излучаем энергию в каком-то диапазоне спектра. А где-то там это излучение улавливается, скажем, какими-нибудь двухметровыми лопухами типа борщевика Сосновского. Обидно. У нас повышается смертность, а там фиксируют год активной Земли. Нас просто кто-то выращивает, это однозначно.
— Я тоже читал что-то подобное, — опять примостился к беседе Клинцов. Он не любил, когда точку в общем разговоре ставил не он. Ощутив некоторый дискомфорт от спора с Артамоновым, Клинцов хотел реанимировать легкий настрой в компании, чтобы к полуночи легче было переключиться на молчавшую в стороне Марину. — Автор той брошюрки утверждал, — поплыл Клинцов дальше, что мужество, героизм, гениальность — это все та же материя, как, допустим, твоя любимая гравитация. Толику этой материи удерживает Земля своей силой тяжести. Нетрудно догадаться, что с ростом населения на каждого приходится все меньше этой, так сказать, духовной энергии. И прежними порциями ума и мужества, приходившимися ранее на единицы людей, теперь пользуются десятки и сотни.
— Такую теорию мог придумать только законченный болван! — произнес Реша на высокой ноте. — Ты не лез бы в космос со своей мещанской близорукостью! Там все нормально, я ручаюсь!
— Я же не говорю, что поддерживаю эту теорию. — В спорах Клинцов умудрялся сохранять завидное самообладание. — Просто против цифр, которые представил автор, переть было некуда.
— Что касается цифр, то есть одна абсолютная статистика жизни! Из нее легко вытекает, что человеческую мысль невозможно посадить на привязь! И даже при стократно выросшем населении Земля будет производить гениев!
— Не вижу причин для вспыльчивости, — сделал затяжку сигаретой Клинцов. — Наш спор беспредметен, мы просто обмениваемся информацией.
По транзистору «VEF- 202» на обломанном суку засохшей елки запела София Ротару — по «Маяку «шла «Полевая почта «Юности».
— А я пошел бы к ней в мужья, — неожиданно переключился на искусство Решетов. — Виктор Сергеич Ротару. Как? По-моему, звучит.
— Ты ей приснился в зеленых помидорах, — сказала Татьяна.
— Я бы ей не мешал, — развернулся к Татьяне Реша. — Пил бы пиво, а она пусть себе поет. В жизни мне нужна именно такая женщина. А вообще у меня вся надежда на Эйнштейна, на его относительность, в которой время бессильно. Как подумаю, что придется уйти навсегда, — обвисают руки, а вспомню вдруг, что помирать еще не так уж и скоро, — начинаю что-нибудь делать от безделья.
— Удивительно, как ты со своими сложными внутренностями до сих пор не повесился?! — попытался подвести итог разговору Клинцов. — Все тебя что-то мутит!
— А сейчас по заявке прапорщика Наволочкина Ольга Воронец споет письмо нашего постоянного радиослушателя… — сказал Реша отвлеченно. У него не было никакой охоты продолжать разговор и тем самым вытаскивать Клинцова из возникшей заминки. В финале он рассказал анекдот: София Ротару читает сборник любовной лирики, вдруг она с удивлением говорит мужу: дорогой, ты знаешь, какой-то Петрарка украл у тебя стихотворение, которое ты посвятил мне двадцать лет назад!
Никто не засмеялся.
— Н-да, жаль, что Гриншпона нет, без гитары скучновато… — сказал Нинкин.
— У него открылась возвышенная любовь, — встал за друга Рудик. — Теперь Миша как бы при деле.
— Его, как и Решу, и как Мурата, все тянет на каких-то пожилых, осудила вкус и выбор одногруппников Татьяна, посмотрев вокруг — не слышат ли ее Нинель с Муратом. — Встретила я Гриншпона как-то в Майском парке с этой его зазнобой, подумала, может, к нему мать какая, или тетка, или кто еще из родичей приехал. А оказалось — это его здешняя подпруга.
— А при чем здесь возраст, непонятно? — сказал Реша, чтобы сбить с выбранного курса Татьяну. — Когда любишь, объект становится материальной точкой, форма и размеры которой не играют никакой роли!
— Не скажи, — не соглашалась Татьяна.
— А за кем ты ему прикажешь ухаживать?! — спросил Рудик, как бы в поддержку отсутствующего Гриншпона и присутствующего Решу. — За молодыми овечками с пэдэ или с абитуры?
— Вот когда начнете все подряд разводиться со своими залетными ледями, попомните однокурсниц! — ударила Татьяна прутиком по кроссовке.
— Все семьи одинаковы, — сообщил Рудик, — это еще Толстой отметил. Сразу после свадьбы все наперебой занимаются деторазводным процессом, а потом процесс плавно переходит в бракоразводный.
— Интересно, мля, а почему старые, так зать, девы носят ну, это, черные юбки, еп-тать? — спросил Мат из глубины своего отсутствия.
— Чтобы не засветить пленку, — помог ему обрести знания Забелин.
— Тебе мало? Может, добавить? Пошляк! — спокойно сказала Татьяна Забелину.
Забелин притих и прижался к биологичке Лене.
— Зато у Мишиной дамы уши, как уши, — сказал Реша, чтобы отвлечь Татьяну от Забелина.
— Какие уши? — не врубилась Татьяна.
Парни захихикали.
— Обыкновенные, — пожал плечами Реша, и все парни просто заржали.
Цимус и юмор этой вставки про уши был в том, что во имя сокрытия своей нарождающейся озабоченности дымящийся Гриншпон, который даже при чаепитии оттопыривал мизинец, придал слову «уши» параллельный смысл. Он стал называть «ушами» женскую грудь, чтобы в смешанных компаниях запросто и без всякого стеснения обсуждать размеры и формы вторичных прелестей. Поэтому в присутственных разговорах стали, откуда ни возьмись, появляться «ушастые» девушки, или те, у которых «ушки на макушке» или «торчком», или те, у кого «уши, как у слона», а то и наоборот, скрывают собой полную глухоту, как, например, у Алешиной. В этом плоском случае применялась формулировка — «ей медведь на ухо наступил» или вместо всего, как при диабете заменитель сахара, шел заменитель ушей — «ушные раковины». Крайние проявления природы, как, например, у Татьяны, величались «ушатами». «И выплеснула на него ушат нежности…» В таком контексте совершенно диаметрально выворачивались выражения «рот до ушей», «ну, что, девочки, сидите, уши развесили?» и «есть у меня одна вислоухая товарка». А выражение «надрать уши в честь дня рождения» даже у самого изобретателя образа вызывало краску на лице. «Ухажером» в соответствии с замыслом становился охотник до клубнички. Согласно понятийно-словесным фокусам Гриншпона гинекологи превращались в отоларингологов или, по-русски, в «ухо, горло, нос». Но любой умник мог возразить: при чем здесь нос! Лифчики превращались не в наперсники, как в общежитиях некоторых гуманитарных вузов, а в наушники, как и положено в техническом учебном заведении. Диагноз «и ухом не повела» стал обозначать полный пролет интересанта при попытке вызвать у контрагента хоть какую-то ответную реакцию на любовный выпад. А выражение «прядать ушами» даже в самые патетические моменты своей жизни Гриншпон считал пошлым. Если человек мог запросто пользоваться этим словарем, про него Гриншпон говорил, что с ним можно и в разведку, то есть по девушкам.
— Главное, ушам воли не давать, чтобы твой личный бизнес не стал подюбочным, а при чем здесь возраст, непонятно, — сказал Решетов, чтобы сбить затянувшийся мужской хохот, возникший самопроизвольно в мужском секторе от «ушных» параллелей.
Из темноты, словно две тени одного отца Гамлета, выплыли отдыхающие без дитяти Мурат с Нинелью. Разомкнув как по команде руки, они присели на секундочку для приличия по разные стороны сваленного в кучу хвороста и тут же намылились скрыться в палатке психологической разгрузки.
— Стоп! — тормознул Мурата Артамонов и снял с его башки фуражку-аэродром. — В постель, понимаете ли, генацвали, в кепочке не ложатся!
Мурат молча расстался с аэродромом и занырнул в палатку вслед за Нинелью. Поначалу оттуда слышалось, как он сдержанно сглатывает слюну, а Нинель стеснительно отнекивается. Потом молодые забыли напрочь про окружение, и все их охи да вздохи пришлось глушить покашливанием и поперхиванием. Вскоре для смазывания впечатления и этого было уже недостаточно, и тогда Реша в качестве глушилки выставил у входа в их палатку включенный на всю громкость транзистор.
— Вот тебе и пожалуйста, — сказал он, — не успели девочку облатать, как сразу за мальчика принялись.
Туман был непрогляден и все ближе придвигался к костру. Палатки стояли в плотной белой завесе, как в Сандунах. Человечество стало отбывать ко сну.
Решетов, лежа на чехлах от байдарок, долго смотрел в небо и даже не пытался уснуть. Он был спокоен за утро. В ходе гулянки ему удалось скрыть в потаенных местах несколько бутылок пива, чтобы не бежать поутру за зельеобразной жидкостью в соседнюю деревню.
Но он не знал, что следом за ним по всем его схронам шел Мат. Когда Реша прятал похмельные дела под угол палатки, за кучей хвороста и еще кое-где, Мат внимательно сек. Реша прятал, а Мат тут же доставал и выпивал.
Туман, как табун праздничных коней, всю ночь брел вдоль реки. Под утро, перед самой точкой росы, он остановился, словно на прощание, погустел и стал совершенно млечным. Когда от предутреннего холода сонные путешественники уже начали вылезать из палаток к костру, туман превратился в кристаллы влаги и засверкал. Дождавшись этой метаморфозы, Реша, успокоенный, отрубился.
Удивление его было ненаигранным, когда проснувшись и на ощупь обследуя тайники, он не нашел ни одной бутылки и заорал как вепрь — голова просто раскалывалась.
Но, как выяснилось, в панике проснулся не только он. Весь остальной народ тоже метался по пляжу, как тараканья колония. Очумевшие туристы, словно на пожаре, не знали, за что и в какой последовательности хвататься. Никто не понимал, что произошло.
— Быстро по машинам! — командовал Рудик прогорклым голосом. — Удачи тут не видать! Еще с минуту помешкаемся, и нас всех порежут!
— А как же продукты?! Как посуда? — неслись вопросы.
— Сгребай все в кучу! — приказывал староста. — И вали в лодки как придется!
Как выяснилось позже, Фельдман повторил подвиг Паниковского.
Накануне, перестраховываясь, он закусывал зельеобразную жидкость настолько несовместимыми продуктами, что у него спозаранку скрутило живот. Чтобы справить не сказать чтобы малую, но и не большую, а какую-то очень среднюю, промежуточную нужду, Фельдман отправился подальше от лагеря. Чем дальше в лес, тем толще партизаны, подумал он, лишь бы глаза на ветках не оставить. Сжимая колени, он, чуть не плача, одолел расстояние, которое показалось ему достаточным, чтобы сохранить свою маленькую тайну. Отсиживался Фельдман долго, создавая все новые и новые рабочие места — как бы сказал Боровиков, делая заметки на полях. При этом Фельдман нервно оглядывался, боясь сесть задницей в молодую крапиву. Следом за ним отправился Мат и, не найдя, где присесть, был сильно посрамлен. Ему пришлось развернуться в обратную сторону. А Фельдман знай себе продвигался все дальше и дальше. Наделав таким образом неимоверное количество островов под названием дристан-да-кунья и погруженный в окончательную истому, Фельдман заметил гусей. Точнее, гусыню с гусятами. И зациклился на идее рождественского блюда с черносливом. На него прямо так и повеяло этим запахом из его поваренной книги.
Справиться с выводком так ловко, как это получалось у Нинкина с Пунктусом в Меловом, ему не удалось. Гусыня вытянула шею, замахала обрезанными крыльями и подняла шум, на который тут же отреагировали деревенские пастухи. Подпасок, завидев разбой, помчался в деревню поднимать народ. Фельдман, охваченный ужасом, словно получив пинка, пулей покатился в лагерь, натирая гузку замлевшими бедрами.
— Ублюдок! — сказал Пунктус, исполняя обязанности Гриншпона. — Что ты наделал?!
— Кто ж бьет гусей весной?! — сообразил с дикого перепугу Нинкин. — Еще сезон не открылся!
— Я хотел для всех! — пискнул Фельдман.
— А кто тебя просил?! — замахнулся на него Рудик. — Нужник ты наш! — И скомандывал всем остальным: — Быстро свертываемся и сматываемся! Сейчас такое начнется!
И действительно, через какое-то время на горизонте показалась несущаяся стремглав деревенская конница. Караван судов едва успел укрыться от нее на воде. Скомканные палатки, наспех содранные с земли, свисали с байдарок и тянулись по воде, как поверженные штандарты. Собранная в кучу утварь ссыпалась с бортов прямо в воду. Потери провианта составляли едва ли не половину запасов.
Но даже и на воде студентов в покое не оставили. Колхозные наездники, как индейцы, с воплями сопровождали по берегу удиравших байдарочников и обещали утопить их всех.
Впереди показался мост — понтонный мост на огромных деревянных лодках-байдаках — дальше плыть было некуда. Уйти от преследования можно было только вверх по течению, но и эта идея выглядела сомнительной.
Колхозники заняли выгодные позиции по берегам и жаждали крови. Пастухи привязали к хвостам своих двадцатиметровых пастушьих кнутов ножи и принялись ловко стегать эскадру. Речка в этом месте была неширокой, и лезвия ножей со свистом чиркали в метре от лодок. Пара ножей соскочила с кнутов и вонзилась в брезентовые корпуса двух ближайших байдарок. Их надо было срочно чинить, иначе кончина, сходная с варяговской.
— Н-да, похоже, закончить встречи с ветеранами партизанского движения одним только пением «Землянки» и возложением цветов не удастся, — сказал Рудик. — Но не завершать же праздник традиционным взрывом моста. Раздевшись до трусов, он нырнул с судна и поплыл к берегу уговаривать разъяренную толпу. Ему с трудом удалось откупиться пачкой промокших трояков.
Путь был свободен.
Фельдмана не стали топить только потому, что узнали о его чрезвычайном поносе.
— И смени походку, — попросил его Нинкин. — В который раз тебе говорят.
— Почему? — не понял Фельдман.
— Трусы жуешь, — пояснил Пунтус.
…Культпоход по местам партизанской славы пошел явно на спад. Посему следующей ночью было решено не высаживаться на берег, а лечь в дрейф. Чтобы не тратить жизнь на бестолковое времяпрепровождение и успеть обернуться за выходные. Этот маневр привнес в антологию похода новую тему.
Лодки всю ночь несло течением, а гребцы мирно посапывали. В глухой темноте флотилию прибило к острову — белому-белому и без всякой растительности. Более того, остров как бы наполовину обступил лодки по всему периметру, как бы принял их в себя. Его ровная дымчатая поверхность напоминала плато и мерно покачивалась в такт волнам. Ночная мгла делала перспективу зыбкой и манящей.
— Куда это нас занесло? — спросил Рудик. — Полотняные заводы, что ли?
— Полотняные — те на Оке, — уточнил Реша.
— Не нравится мне все это, — зевнул Нинкин.
— Насколько я знаю эту местность, здесь не должно быть никаких островов, — согласился с ним Пунктус, рассматривая клубящиеся просторы из-под руки.
— Может, это какое-нибудь болото? — допустил Рудик.
— Не похоже.
— А кажется, что колышется.
— Выйди, проверь, — попросил Рудик сонного Усова.
— Сиди! — приказала Усову Татьяна.
— Да пусть прозондирует. Он легче всех других по весу.
— Усов и без того больной, — объяснила Татьяна свою категоричность. — Я сама все проверю.
Татьяна прямо через борт ступила на берег и с концами ушла под воду. Водная стихия полностью приняла ее в свои объятия в третий раз за поездку. Выяснилось, что открытый экспедицией объект никакого отношения к географии не имеет. Бескрайнее стадо гусей, прикорнувшее на воде, походило на огромную грязную льдину. Плотно прижавшись друг к другу и упрятав головы под крылья, птицы спали прямо на плаву посреди реки.
Своим падением Татьяна проломила в живом сооружении порядочную дыру. Раздался дикий гогот проснувшихся гусаков. Поднялась сутолока, как на птичьем базаре. Мгновенно вскинутые головы птиц напоминали ощетинившуюся гидру. Встревоженные гуси всколыхнули гладь и все разом попытались взлететь. Мешая друг другу это сделать, они вновь падали в воду и на лодки.
Татьяна подмяла под себя двух растерявшихся трехлеток и повисла на них, как на спасательных кругах. Ора от этого сделалось еще больше. Протестующие против такого применения семенные гусаки быстренько настучали Татьяне по балде твердыми красными клювами. Татьяна мужественно стерпела этот дробный барабанный бой. Такова была плата за жизнь. Река в этом месте была действительно бездонной.
Напуганное стадо гусей пыталось продраться к берегу через флотилию. Белое месиво ринулось на борта судов с полулета. Птицы вползали на брезент и, перевалившись через другой край, снова плюхались в волны — прямо какой-то птичий стипль-чез.
Закрывая головы руками, туристы пытались уйти за рамки очередной гусиной истории. С испугу птицы без всякой надобности гадили куда попало, отчего весла стали выскальзывать из рук.
— Дело в том, что мы заплыли на птицефабрику, — заключил Рудик.
— Или в заповедник, — добавил Реша.
С рассветом на берегу завиднелись вольеры из металлической сетки-рабицы. Похоже, птицы со страху устремлялись именно туда, домой. К утру в этих укрытиях стая и угомонилась.
— Бросай своих лебедей и вылезай из воды! — предложил Рудик Татьяне, когда все стихло. — Тебе мало вчерашнего?!
— А что я такого сделала?!
— Да ничего, просто люди с птицефабрики подумают, что ты воруешь гусей, — пояснил Фельдман заискивающе.
— Не могу, руки заклинило, — процедила Татьяна, удерживаясь зубами за протянутое весло.
— Ну, тогда крепись, — сказал Забелин и стеганул окаменевших гусаков спиннингом. Те закудахтали и, как водные велосипеды, поволокли Татьяну к берегу, откуда подобрать ее оказалось много легче.
— Видишь, сколько бед ты накликал на нас! — похулил Фельдмана Забелин. — И ладно бы мне удалось что-нибудь заснять на камеру, а то ведь кругом была такая темнотища!
— Я тут ни при чем! — огрызнулся Фельдман.
— Не мне же вчера так остро захотелось гусиной вырезки.
Пересчитавшись, чтобы ненароком не оставить кого-либо на дне, путешественники, все в птичьем помете с головы до пят, продолжили спортивную ходьбу по воде.
До города плыли цугом, без привалов, перекусывая на ходу подручным кормом. Скорбь воцарилась на лицах байдарочников. Не унывала одна Татьяна. На нее было любо посмотреть. От загара она стала совсем коричневой, почти как облицовка шифоньера, стоявшего в углу ее комнаты.
Высадились на берег непосредственно в пойме, неподалеку от канализационного стока, который зимой сыграл злую шутку с Бирюком. Все замертво упали на родной песок, а Рудик поплелся в трансагентство нанимать машину для перевозки снаряжения обратно в прокатное бюро.
Вот так бесславно закончился поход по местам партизанской славы. Бесславно потому, что не увидели ни одного партизана.
Свежую новость откладывать до утра было никак нельзя, и приволокшийся в комнату Гриншпон стал будить Решу. Он знал наверняка, что Решетова это нисколько не увлечет, и тем не менее потянулся к его холодным пяткам.
— Спишь? — шепнул Гриншпон вполголоса.
— Сплю, — перевернулся Реша на другой бок.
— Новость есть, — сказал Миша уже громче.
— Пошел ты! — пнул ногой Реша.
— Что ж вы, суки, поберлять не оставили? — громыхнул Гриншпон пустой сковородкой.
— Поменьше шляться будешь! — сказал Реша. — Тут и без тебя столько чистильщиков перед сном бродит! Один Мат чего стоит!
— Все равно свинтусы! — расходился Миша.
— Если завтра выходной, то можно орать среди ночи?! — вздохнул и привстал Реша. — Ну что тебе надо?
— Я же шепотом, — оправдывался Гриншпон, практически не сдерживая голоса.
Заскрипели кровати сожителей, и в любую секунду могли начаться серьезные разборки.
— Сколько раз тебе говорили: мышью входи после своих репетиций! Мышью! — прогудел Рудик, вставая.
Проснулся Мурат, встал и на ощупь побрел в туалет, говоря себе под нос.
— Грузыя дажэ прэступник нэ трогают сонный, ждут, когда откроет свой глаза сам, потом наручныкы одэвают! — посовестил он Гриншпона. — Лучше совсэм утром приходы домой от сваих «Спазмов», как я от Нынэл. — Забыв от длинного внушения, куда направлялся, Мурат не побрел ни в какой туалет, почесал нудное место и снова улегся в постель.
— Да я и не ору, — сказал Гриншпон тембром морского трубача. — Ну, раз все проснулись, слушайте.
— Как это все! — возмутился Артамонов. — Я, по-твоему, тоже проснулся?
— Нет-нет, ты спи, тебе нужно выспаться, — принялся успокаивать его Гриншпон. — У тебя сколько хвостов по этой сессии? Пять? Правильно. Значит, тебе нужно крепенько бай-бай, чтобы завтра на свежую голову отбросить хотя бы один.
— Не шевели мои рудименты! — Артамонов метко бросился в Мишу тапком. Если они встанут на дыбы, тебе придется худо!
— Мы тебя, Миша, выселим из комнаты за нарушение правил советского общежития номер два! — сказал Рудик, закуривая.
— Да кочумай ты, сам такой! Вспомни, какой мышью входишь ты после своей радиосекции! — нашел лазейку для возражений Гриншпон и, используя эту брешь в биографии старосты, начал давить через нее. — «С мадагаскарцем связался! С эфиопцем связался!» У него, понимаете ли, плановая вязка, а у меня неплановая! Да вяжись ты с кем хочешь, но кому сперлась в три ночи вся эта твоя черномазия! А если короче, парни, «Спазмы» приглашены озвучивать спектакль, за который берется СТЭМ. За это необходимо выпить прямо сейчас. Мы с Бирюком еще покажем этой «Надежде»!
— Тогда иди и буди Бондаря! При чем здесь мы?!
— Я буду говорить об этом на Африканском национальном конгрессе! — внес свою обычную конкретику Артамонов.
— Ну, ребята, вы и спелись, шагу не ступить! За мешок лука человека продадут! — Гриншпон улегся на свою койку, отвернулся к стене и, почувствовав полную бесполезность своей затеи, стал сворачиваться в клубок. — Как хотите! Тогда и я спать.
— Ладно, валяй, рассказывай, а то еще повесишься, не приведи господь. Все такими нервными стали, напряженными, — зашарил по шхерам Рудик в поисках пепельницы. Он прощупывая местность на предмет, куда бы присесть в темноте, и наткнулся на гору бутылок из-под кефира. — Вот черт! Нарочно, что ли, подложили?!
— По-видимому, — сказал Гриншпон и, как бы с неохотой, из положения лежа, продолжил: — В наш студенческий театр эстрадных миниатюр пришел новый руководитель, Борис Яныч, и сразу заявил в институтском комитете комсомола, что имеет в виду покончить с дешевыми увеселениями перед каждым праздником и намерен дать театру новое направление. Распыляться на мелкие шоу, сказал он, только губить таланты.
— Это что, Пряника, что ли, губить? — спросил Реша. — Или Свечникова?! Нашел таланты!
— А секретарь комитета Попов Борис Янычу и говорит, что СТЭМ для того и создавали, чтобы ублажать перед дебошами полупьяных студентов. А за два спектакля в год, пусть даже нормальных и высокого уровня, институт не намерен платить «левым» режиссерам по шестьдесят рублей в месяц. Короче, Борис Яныча отправили подальше. Пряник посоветовал ему все же не обижаться на освобожденного комсомольского босса института Попова и предложил сработать на свой страх и риск пробный спектакль не в ущерб обязательной программе для слабоумных. А потом будет видно, может, наш спектакль кого и тронет из ученого совета. Борис Яныч чуть не прослезился от такого рвения актеров-энтузиастов. В плане уболтать они были талантливы точно.
— Ты что, и впрямь думаешь, что люди будут ходить на эти их, как ты говоришь, нормальные представления? — пробормотал Артамонов. Под людьми он подразумевал в основном себя. Дежурный юмор стэмовских весельчаков на побегушках, по его мнению, можно было вынести только через бируши и с бутылкой пива в руке.
— А что за спектакль вы намерены поставить? — спросил Рудик уже серьезно.
— О Жанне д'Арк. «Баллада о Жанне», — очень высокопарно сообщил Гриншпон.
— Ничего себе — отважились! Об эту тему не одна труппа себе зубы поломала. И в мировом масштабе тоже! Ведь это очень ответственная тема, полностью продрал глаза Рудик. — Импорт классики.
— А по какой пьесе? — спросил Артамонов.
— Сценарий пишем сообща на базе сразу всех произведений о Жанне, доложил Гриншпон. — Включая «Жаворонок» Жана Ануя и «Орлеанскую девственницу» Вольтера.
— А чито, Жанна была дефственницей? — спросил Мурат. Его этот
вопрос заинтересовал больше других.
— Конечно, — сказал Реша. — Иначе у нее ничего бы не получилось. В этом была вся историческая фишка.
— Сирьезна? — не поверил Мурат.
— Серьезно, — подтвердил Гриншпон. — Но дело не в серьезности, а в том, что никак не подбирается кандидатура на роль Жанны. Понимаешь?
— Но ведь у них там, в этом СТЭМе, насколько я помню, масса красавиц, сказал Рудик.
— Масса-то масса, но Борис Яныч просветил их своим мрачно-голубым рабочим взглядом и понял, что Жанну играть некому. И мне пришло в голову… и я подумал, может, наша Марина подойдет. Стоит только вспомнить, что она вытворяла на сцене в Меловом… — сказал Гриншпон.
— Вертихвостка! — сказал Реша. — Не потянет. Не та она теперь. Как связалась с Клинцовым, так и пропала, — не одобрил он идеи Гриншпона.
— Да ну тебя! — махнул на него рукой Гриншпон. — Чтоб ты понимал! Миша всегда нервничал, если о Марине говорили в шутливых тонах, словно он один угадывал тоску ее таланта под крайней бесталанностью поведения. Когда-то в Меловом он уступил ее Кравцу, а теперь жалел об этом. Но последователем он не будет. Уж лучше в этом качестве пусть пребывает Клинцов. Тому не привыкать.
— Что ни говори, а быстро Клинцов управился с Мариной, — высунулся из-под одеяла Артамонов. — Всего за каких-то полгода стал завскладом ее характера.
— Голова, дело в безрыбье. Просто Клинцов полезен ей как кульман. На нем лежит вся графическая часть ее курсовых. Вот и вся недолга! — продолжал защищать Марину Гриншпон. И он был прав. После утраты Кравца Марине стало безразлично, куда и с кем ходить. Кто из нас не расчесывал кожу до крови от какого-нибудь зуда…
…Предложение на роль Жанны д'Арк Марина приняла с радостью. Будто из стола находок ей принесли давным-давно утерянную вещь, не имеющую уже никакой ценности, но очень памятную. Марина даже забыла уточнить, почему именно ее Гриншпон прочит в Жанны. Она сразу бросилась в оперативные расспросы — когда куда прийти и прочее.
В понедельник Гриншпон привел Марину на репетицию.
— Рекомендую! — представил он ее Борис Янычу.
— Сейчас мы только начинаем, — с ходу потащил Марину в курс дела режиссер на полставки Борис Яныч Вишневский. — «Спазмы» готовят свою сторону, мы — свою. Пока не стыковались. Сценарий стряпаем сами всей труппой. Проходи, сейчас сама увидишь.
Борис Яныч подмигнул Гриншпону: мол, привел то, что надо, молодец!
«Мы тоже кое-что понимаем в этом деле!» — ответил Гриншпон хитрым взглядом.
— Знакомьтесь: Марина! — Борис Яныч подвел ее к стэмовцам. — Она будет играть Жанну.
Приняли ее, как и всякую новенькую, с интересом и легким недоверием. Некоторые имели о ней представление по «Спазмам», где она солировала. Во взглядах девушек Марина прочла: «И что в ней такого нашли наши многоуважаемые Гриншпон и Борис Янович?!»
Что касалось новой метлы в лице режиссера Вишневского, то теперь каждая репетиция начиналась непременно с тяжелейшей разминки. Все актеры выстраивались на сцене, и Борис Яныч подавал нагрузку на речевые аппараты. Сначала до глумления извращали и коверкали слова, и без того труднопроизносимые. Потом проговаривали наборы и сочетания букв, которые в определенном соседстве не очень выгодны для челюстей. Ломка языка казуистическими выражениями продолжала разминку. Со скоростью, употребляемой дикторами в предголевых ситуациях, артисты произносили: «Корабли маневрировали, маневрировали, да не выманеврировали». Или что-либо другое типа: «Сшит колпак, да не по-колпаковски, надо колпак переколпаковать да перевыколпаковать».
Затем шла травля гекзаметрами, с их помощью шлифовали мелодику речи:
О любви не меня ли мило молили?
В туманы лиманов манили меня?
На мели вы налимов лениво ловили,
И меняли налима вы мне на линя.
Далее, словно представляя класс беззубых, натаскивались на шипящие:
В шалаше шуршит шелками
Старый дервиш из Алжира
И, жонглируя ножами,
Штучку кушает инжира.
Разогрев речевые мыщцы, плавно переходили к разного рода этюдам, которых в арсенале Борис Яныча было превеликое множество. Могли обыграть, например, знакомые стихи. Брали попроще, вроде «Доктора Айболита» и, разделившись по три-четыре человека, тешились темой в форме драмы, комедии, оперетты.
У тройки, возглавляемой Пряником, как-то получился даже водевильный вариант:
Я недавно был героем,
Но завален геморроем.
Добрый доктор Айболит,
Помоги, седло болит!
Эту песенку тройка Пряника преподнесла под варьете, и все попадали от смеха.
Так развивали экспромт, а от косности мышления избавлялись другим путем: выбирали очень далекие по смыслу слова, такие, как, например, «фистула», «косеканс» и «велосипед», и, взяв их за основу, организовывали что-нибудь цельное, связное и показывали в лицах.
Мимику, пластику и жестикуляцию тренировали с помощью еще одной сильной затеи. Актеру задавалось слово, и он должен был бессловесно донести его смысл до присутствующих. Задачи бывали разными — от субординации до комплимента. Стэмовцы крутились, выворачивались наизнанку, разрывали лица гримасами, но изображали эти словечки жестикулярно-мимическим безмолвием. Находились мастера вроде Свечникова, которые умудрялись сыграть такие трансцендентные понятия, как «абсолют» и «бессмертие».
Пролог и первое отделение «Баллады о Жанне» давались нелегко. К Жанне никак не могли подступиться. Не находили, куда расставить реквизит, который по финансовым причинам был убогим и состоял из деревянного креста и карманных фонариков. Но, несмотря на это, творческая чесотка Бориса Яныча не давала заморозиться процессу рождения спектакля.
— Нужно идти играть в зал, к зрителю! Чтобы каждая сцена проходила как на ладони!.. Издали этот спектакль будет смотреться тяжеловато. Надо стараться избежать традиций. Традиционным должно оставаться только мастерство актера!
Идею взяли за основу. Часть актеров в ожидании выхода должна была находиться в зале, в гуще зрителей, и наравне с ними лирически переживать игру коллег.
— Вдруг не прохавается, Борис Яныч? — первым за исход спектакля забеспокоился Свечников, по пьесе — Фискал. — И зал потихоньку будет пустеть, пустеть. А мы будем играть и слышать, как хлопают дверьми уходящие и произносят в наш адрес: «Лажу гонят!»
— Вы мне это бросьте! — чуть не кричал Борис Янович. — Что значит «не прохавается»?! Не думайте, что зритель мельче вас! Самое главное — верить в спектакль, в свою роль! Без веры ничего не выйдет. И больше так не шутите «не прохавается»! Здесь все зависит не от вашего шага в зал, а от проникновения в зрителя, в его душу. Чтобы зритель сидел в темноте не как на лавочке в Майском парке по весне, а как в кресле у дантиста!
Ему верили. Ведь и впрямь главное — вжиться в образ. И если не получить там постоянную прописку, то хотя бы временно зарегистрироваться.
На сцене, насквозь пробитой багровыми лучами прожекторов, двигались тени, поминутно меняя конфигурацию. Священный сумрак пустого зала казался чем-то самостоятельным, а не продолжением теней.
Обрывки взглядов, шагов.
На стыках мнений и интересов рождался образ Жанны. Его по ниточке вшивали в ткань сюжета, вживали в себя. К утру споры ложились штрихами на его грани. Грани искрились, а может, просто уставали глаза.
О температуре репетиций можно было судить хотя бы по тому, как Бирюк ночью и под утро подбивал всех пойти купаться, уверяя, что вода в это время суток — парное молоко. На реке вот-вот должен был сойти лед.
На репетиции приходили все девушки труппы, несмотря на то что в спектакле были задействованы только две актрисы — в роли Жанны и ее матери. Свободные дамы занимались костюмами. Строчили на машинке за кулисами, выносили примерять, потом переделывали и доделывали. Распределение главных и второстепенных обязанностей происходило без обид.
Прима труппы — актер номер один Пряников — сокращенно Пряник подрабатывал в столярной мастерской института. На его совести лежала деревянная часть реквизита. Чтобы скрыть и скрасить его убогость, Пряник притаскивал то доску, то брусок и доводил до нужной выразительности крест и символ нависшей над Средними веками инквизиции — эшафот, который попутно должен был стать и казематом, и помостом, и местом судилищ.
За компанию с Пряником на репетиции приходила его знакомая Инна. Из гордости Пряник проболтался, что она здорово рисует. Борис Яныч тут же привлек ее к спектаклю — усадил за огромную афишу с такой фабулой: маленький жаворонок бьется с огнем, поднимающимся к небу с хлебного поля.
«Спазмы» накомпозировали столько песен и мелодий, что их вполне хватило бы на несколько представлений, но для «Баллады…» отобрали самые трогательные, и музыканты днями и ночами оттачивали их исполнение.
Пришло время компоновать и выстраивать мизансцены в одну линию с музыкальным сопровождением. Подолгу терли каждое место.
Оставалось много проблем, но в спектакль уже верили. Да и как можно было не верить, глядя на заразительную игру Марины, которая, словно навеки, вселилась в Жанну и прописалась в ее образе! Ее светлые распущенные волосы в багровом свете прожекторов и просторный вельветовый костюм казались поистине средневековыми. С Марины не сводили глаз, когда доводили добела черновые куски. Своей игрой она накаляла остальных.
Энтузиазм репетиций был настолько высок, что под утро не было никакой охоты расставаться. Когда Борис Яныч распускал всех по домам, никто не спешил уходить, все усаживались на бордюрах Студенческого бульвара поболтать и покурить. Совершенно не ощущалось, кто насколько погрузился в искусство, и, наверное, захлестни оно всех с головой, никто и не заметил бы.
Напряжение, не отпускающее круглые сутки.
Иногда на репетиции тайком проникала Рязанова Ирина. В результате в институтской многотиражке появилось стихотворение за ее подписью:
Лучом багровым пробита сцена
Мы — словно тени
И зал огромный сутуля стены
Внимает сцене
Обрывки взглядов и слов на сцене
Обрывки жестов
Рождают образ на стыке мнений
И интересов
К утру все споры штрихами лягут
На образ этот
Игра такая — нельзя ни шагу
За грань сюжета
Нельзя сплеча все, а можно только
Семь раз примерив
И очень долги и очень колки
Пути к премьере
Но разве проще пути земные
К своей вершине?
Играть себя ведь еще сложнее
В спектакле жизни
Где все иначе, где все на сцене
Неповторимо
Где нет дублеров и больше ценят
Игру без грима
Перед генеральной репетицией было решено устроить трехдневный отдых.
— Не нужно никаких передышек! — заупрямилась Марина. — Три дня — это слишком много. Половину сцен придется начинать с нуля!
— Не придумывай, — возразил Фискал, — все идет как надо!
— Да ты что, Жанна! — вспыхнул Инквизитор. Он уже месяц называл Марину ее сценарным именем. — Роль настолько въелась мне в кишки, что, разбуди меня на любой лекции, я отмолочу все тексты на одном дыхании!
— Как знаете! — бросила Марина и ушла, не переодевшись.
Три дня пустоты было для нее действительно многовато. Два первых она передразнивала себя в зеркале словами Жанны и ходила на занятия в сценическом костюме, а на третий сама себе сказала: наплевать! И впервые не отказалась поехать с Клинцовым к нему на дачу.
Время побежало незаметнее. Вечер проскочил мгновенно. Было шампанское, легким холодком искрившееся в уголках губ, была музыка, тихая и спокойная, даже теплая, и совершенно не хотелось тащиться домой пешком через сугробы по дачным улицам. Не хотелось ловить проскакивающее мимо такси на окраине, а потом, поднявшись на лестничную площадку, выдавливать улыбку, нажимая кнопку звонка, — отец обязательно будет полчаса рассматривать дочь в глазок, угадывая настроение, прежде чем открыть. Психолог, блин! А здесь, на даче, так уютно. Правда, диван всего один. Но надо же как-то когда-то… Не сидеть же так всю ночь…
Клинцов потянулся к Марине, как бы желая поправить ее непослушные волосы. Она ощутила свои руки, словно вдруг вспомнила о них. Впервые оценила в темноте их хрупкость и закрыла глаза. На все…
Магнитофонная лента кончилась. Свободный конец зашуршал по пластмассе. Никто не потянулся перевернуть бобину.
Так она и шелестела, эта лента.
Нет, совсем по-другому она себе все это представляла, рисовала вечерами, забыв о книге в руке или опершись локтями на клавиатуру. Все должно было произойти не так запланированно, без расчета, с элементом случайности, как бы само собой. Она хотела впервые обнаружить себя в подобной ситуации не иначе как после веселого случая — спасаясь от дождя, что ли… Чтобы не оказалось под рукой ни плаща, ни зонтика — ничего. Чтобы промокнуть до нитки и раздеваться потому, что действительно холодно, очень холодно после дождя в сырой одежде, а не потому… Почему? Вышло как-то глупо и бездарно… Еще на занятиях он долго ловил момент в разговоре, чтобы воткнуть свое всегдашнее дежурное предложение: не рвануть ли на дачу? Как если бы мысль только что пришла ему в голову. Но там, на даче, уже торт, шампанское, свежие фрукты с рынка. Все запасено с утра. Значит, он задумал это еще вчера.
Марина обернулась. Клинцов спал, неприятно оголив бледную ногу. Марина уставилась в окно с еще большей пристальностью, словно видела там все-все-все. Опять отстраненно посмотрела на свои руки, потом — на свои острые коленки, обхватила и стиснула их до боли. Появилось желание навсегда вжать их друг в друга.
Серое утро никак не могло пробраться сквозь шторы. Только бы не заплакать, это совсем ни к чему.
Промозглое взыскание рассвета.
«Какая я теперь, к черту, Жанна?! — негодовала в свой адрес Марина. Козлиха я рогатая, а не Жанна!» Она вытащила из-под Клинцова простыню, потому что не представляла, как они вдвоем будут утром на все это смотреть, скомкала ее, влезла в стоящие у двери валенки и прямо в рубашке отправилась в туалет, который находился на улице в углу участка. Открыла скрипучую дверь и ногой затолкала простыню в узкое, обмерзшее отверстие. Очень хотелось писать, но она стерпела. «Итак уже почти больная», — подумала она.
На генеральной репетиции Марина начала сходить с ума. Ничем не мотивируя, она отказалась подняться на сцену, просидела два часа в глубине зала и потом крикнула из темноты:
— Борис Яныч, я не буду играть Жанну! Понимаете, не буду! Не мо-гу! У меня не получится, не выйдет теперь у меня! Я не имею права, понимаете, не имею права пачкать образ!
И убежала в вестибюль.
Гриншпон бросился вслед.
Остальные растянули до утра диспут об искусстве средней руки.
— Она права, — сказал после всего Борис Яныч. — Я ей верю, она не умеет позировать. На такие роли нужен настрой.
— Не умеет позировать! Да она вообще молодчина! Но как нам теперь быть? — взъерепенился Свечников. — Была бы там заслуженная, а то возомнила о себе бог знает что!
Девушки молчали. Держали в руках охапки шитья и молчали.
С такими кошками на душе не заканчивалась ни одна репетиция.
На следующий день Борис Яныч сказал:
— Инна, бери слова, готовься.
— Мне текст не нужен, я весь его выучила во время прогонов… Только я не знаю… — потупила глаза Инна.
— Ничего страшного, сможешь. — Он старался не смотреть ей в глаза. Обойдется. Просто так надо.
В театре подругу Пряника Инну называли помрежем. Она ходила в клетчатом кепи и краями своего вездесущия цеплялась за все вопросы, возникающие на репетициях. В каждую мысль и движение труппы она вносила коррективы. Что интересно — ее замечания зачастую брались на вид. При всем при этом в костюме Жанны она выглядела, как… Инна, и назвать ее другим именем не поворачивался язык. Внешне она не уступала Марине, была даже чуточку стройнее, но легкости в походке и всепрощения в глазах у нее не возникало, несмотря ни на какие потуги.
В этом была соль.
— Ну как? — спрашивали у Гриншпона сожители. Они были в курсе сумасбродного поступка Марины.
— Никак, — отвечал Миша. — Пробуем Инну. Сплошные заусенцы. Она — как ножницы, гнется только в одном месте.
— Надо бы сходить к Марине домой, — сказал Рудик. — Она третий день не появляется на занятиях.
Гриншпон чиркнул спичкой.
— Я пробовал. Не принимает никого.
Удар, нанесенный Мариной, пришелся труппе под самый корень. Надежд на новые побеги не оставалось никаких. Все до конца прочувствовали банальность выражения: «незаменимых людей нет». Марина была незаменимой.
В ее отсутствие никому не верилось… Казалось, она сейчас вбежит в зал и как ни в чем не бывало крикнет:
— Борис Яныч, если мне сегодня удастся прочно войти в образ, не зовите меня обратно! Мне надоело в этой жизни жить как попало!
Когда в игровых этюдах кто-либо натыкался на пустое место рядом с собою, реальность ее отсутствия подступала как ком к горлу. При осадах крепостей редеющие ряды защитников смыкаются, заполняя провалы. В СТЭМе никаких смыканий не произошло. Место Марины так и осталось незаполненным.
Спектакль пришлось переделывать.
Изменяли многие сцены, подгоняли, подстраивали под Инну. Все походило на очковтирательство самим себе. Инна это чувствовала острее всех и через каждые полчаса говорила:
— Хватит надо мной издеваться! — И шла курить на лестницу.
Ее утешали, водворяли на место и заставляли произносить: «Нет, человек умирает сияющий и чистый, и Бог на небе ждет его, улыбаясь, потому что он дважды поступил как человек: совершая зло и творя добро. А Бог и создал его для этого противоречия».
Жанну предавали отец, мать, король, друзья, а Инну предать было трудно — она никому не верила. Инквизитор и Фискал терялись перед ней. Она растянула жилы в области щитовидки, но понимание Жанны все так и не шло к ней.
До премьеры оставалось три дня. Ее ждали как провала.
Глухой ночью на квартире Борис Яныча раздался телефонный звонок. Борис Яныч бросился к трубке. Да, он так и знал — это звонила она, Марина.
— Простите меня, пожалуйста! Теперь я знаю, как играть, и чувствую, что смогу! Только не надо никаких контрольных прогонов! Поверьте, я не сорвусь! Пожалуйста, поверьте!
— Я верю тебе больше, чем себе! — закричал в трубку Борис Яныч, пугая сонную жену. — А чтобы получилась хорошая улыбка, надо сказать «сыр»! — Он ни на одну минуту не оставлял надежды, он был уверен, что Жанна — тьфу, Марина — обязательно вернется. Она просто не сможет выдержать, вынести из себя все без молитвы. А сказать, что игра была для нее не молитвой, а чем-то иным, мог разве какой-нибудь ублюдок, которых постоянно поминал в своих святцах Гриншпон.
Она пришла, как и обещала, — за несколько минут до первого звонка.
Все извелись, пока не увидели ее в проеме черного хода. Ее бы перекричали, начни она вдруг извиняться. Никто не смел заговорить с ней даже о погоде. Сам ее приход воспринимался как укор. Сегодня ей, как никому и никогда, прощалось все. Потому что она — вер-ну-лась!
Зал заполнялся зрителями. Дрожь появлялась у актеров то в руках, то в ногах, была какой-то блуждающей.
Начался пролог. Под музыку Булонского леса на сцену выходили тени и замирали вопросами:
— Христос, Робеспьер, Че Гевара для вас ерунда?
— Да!
— И беды людские не трогают вас никогда?
— Да!
— И вам наплевать, если где-то горят города?
— Да!
— А если враги посягнули на вашу страну?
— Ну?
— Разрушили созданный вами семейный очаг?
— Так.
— Жестоко расправились с членами вашей семьи?
— И?
— Неужто бы вы и тогда нам ответили: да?
— Нет!
— Так, значит, вас что-то тревожит еще иногда?
— Да!
Сцену терзали вспышки света, вырывали из темноты куски далекой жизни и делали их бытностью. Тени в черных костюмах требовали от зала прямого ответа.
В центре возникло пламя огромной свечи — беспрецедентный эффект Пряника, его детище, над которым он возился три месяца. Тени сошли на нет. Из-за свечи вышла Жанна. Ей были голоса. Франция нашептывала ей про подвиг. А потом все закружилось, понеслось дальше. Марина играла. Зал замирал в паузах и вскидывал руки, чтобы утонуть в аплодисментах, но тут же опускал их, боясь спугнуть, и замирал снова.
Жанну ломали непрерывными допросами, вытравливали из ее хрупкого тела несокрушимый дух, требовали отречения от содеянного. Она молчала, едва улавливая смысл судейских аргументов. И понимала, что, если не отречется, ее сожгут. Ей было страшно. Над головой колыхался огромный крест.
«Ты слышишь шум? — говорили Жанне. — Это толпа, ожидающая тебя с рассвета. Люди пришли спозаранку, чтобы занять места получше. Они закусывают принесенной из дома пищей, журят детей и шутят меж собой, спрашивая у солдат, скоро ли начнется. Они не злые. Это те же, что пришли бы восторженно приветствовать тебя, если бы ты взяла Руан. Но события повернулись иначе. Вот они и приготовились смотреть, как тебя сожгут».
Всеобъемлющая, фантастическая доброта Жанны была неискоренима. Жанна отшатывалась от ударов и прощала.
Спектакль застиг зрителей в зале, они сидели тихо, как перед казнью. Да и сам зал, казалось, внимал небольшому островку на сцене, пробитому багровыми лучами прожекторов.
Зрители, сжимаясь от прощального хорала, ждали картину сожжения. Но стэмовцы решили не жечь Жанну — во время ночных споров была принята идея помрежа сделать развязку без аутодафе. Жанна, подняв над головой сноп света, уходила в утреннюю зарю, к нам. Жаворонок, разрезая опаленными крыльями жаркое небо, мчался сквозь пламя. Время от времени он замирал, зависал на месте, чтобы забыться в песне.
Вспыхнул свет. Марина была в слезах. Ее вывели на середину сцены. Из зала послышались приветствия. Никто не расходился. Пряник метнулся на первый этаж, чтобы спасти афишу от незадачливых коллекционеров. На примере Бирюка он убедился, что коллекционируют сейчас все подряд. Афишу было бы жаль упустить, тем более что сотворила ее Инна — будущая жена Пряника.
Когда Пряник вернулся, зал был еще полон. На сцену вышел Борис Янович, поклонился. Началась пресс-конференция для студкоров институтской многотиражки «За технические кадры» и городской молодежной газеты. Откуда-то взялись критики, сказали, что есть слабые моменты, но в общем — ничего. Их никто не слушал. Тогда один из критиков пообещал выбить полчасика на радио для прокрутки в записи самых горячих мест спектакля.
Наконец зрители остыли. Критики и корреспонденты уходили в большой панике. Они чувствовали, что все это должно закончиться каким-нибудь банкетом. Их пришлось выпроваживать.
За ними в зале погасили свет, а на сцене зажгли. Подняли туда стулья, столы и, не убирая реквизита, уселись в средневековье. Фискал нырнул в альков и вскрыл тайник с питьем и закусью. Как и во всех более-менее уважающих себя театрах, на банкете говорили только фразами из спектакля.
— Встань, Жанна!
— Говори, говори, эта тема меня волнует.
— Но я никогда не отрекусь от содеянного мною!
— Человек — мразь, он предается похоти!
— Но, выходя из дома разврата, он бросается наперерез скачущей лошади, чтобы спасти чужого ребенка!
Потом накинулись на афишу, испещрили ее автографами, преподнесли Борис Янычу и сразу начали поднимать посуду с шампанским за роли. Сначала — за главную, потом по нисходящей до режиссера.
— Борис Яныч, спасибо вам за все!
— Борис Яныч, если бы не вы, то я просто не знаю!..
Марина сидела бледная. Гриншпон был не в духе. Он тупо бил пальцем по клавишам рояля, выводя «Цыпленка жареного». Самоощущение остальных было наидинамичнейшим. Музыкантов заставили играть. Скоро организовались танцы. Гитаристы сами бросились в пляс, оставив за роялем Гриншпона в качестве тапера.
— Он виртуоз! — прыгал мокрый от счастья Бирюк. — Справится и без нас!
Никто в этот момент не думал о великой силе искусства. Оно свое дело сделало — породило и породнило коллектив, а теперь отошло чуть в сторону и, наблюдая, как веселятся стэмовцы, думало о своем. Никто не помышлял о высоких подмостках, не лез в профессионалы. Главным было не это.
Борис Яныч встал из-за стола.
— Ну что ж, друзья, благодарю вас за усердие! За преданность СТЭМу! Нет, не искусству, а нашему маленькому театру! Думаю, ради такого стоит не спать ночами, кромсать историю, перелицовывать ее полинялый и выцветший драп! Иногда люди имеют на это право! — впервые режиссер так сильно расчувствовался.
— Вы знаете, — подбежала к нему Инна, — я, конечно, несколько весела сегодня, но, вы знаете, я была бы намного беднее, не будь СТЭМа, не будь вас, Борис Янович!
Все понимали Инну. Она действительно была бы намного беднее, поэтому ей прощалась сентиментальность. Сегодня позволено все! Разорванные ночи и дрожь — позади! Танцуй, Инна, помощница режиссера, главная закройщица и мастер по свету по совместительству!
Всей труппой вместе с музыкантами вывалили в ночь, побродить.
— Что, если попробовать погастролировать? — встрепенулся Пряник. Страшно, если наша баллада на этом и закончится.
— Да, в пединститут неплохо бы завернуть. Там нас носили бы на руках! — пристроился к предыдущим вздохам Бирюк. — Они в искусстве волокут.
— Итак, — сказал на углу бульвара Борис Янович, расставаясь с подопечными, — наша Жанна состоялась! — прижал он к себе Марину. — Можно сказать, свершилась! А в плане жить нам дальше или нет мы поступим не как обычно: мы покажем спектакль повторно. Если зритель придет — с нами будет все ясно. Правильно я говорю, Марина?
Марина закивала головой. С каждым кивком на ее лице все больше проявлялась улыбка.
В общежитии никто не спал. Мурат с Нинелью после спектакля отбыл к себе домой. Рудик, Артамонов и Реша рассуждали об использовании метагалактического пространства и попутно развивали теорию мести и пощады в сфере отношений полов.
— Привет музыканту! — встретили они Гриншпона. — Отбанкетился? Мог бы и нам по капельке прихватить!
— Вам вредно, — устало сказал Гриншпон. — Вас сразу потянет на второй этаж к какой-нибудь первой попавшейся девушке.
— В этом нет ничего антигуманного, — сказал Рудик. — Но, помнится, мы публично завязали с этим.
— Не завязали, а временно отложили! — внес поправку Реша. — До лучших времен, так сказать.
Гриншпон попытался что-то сказать, но раздумал и нырнул в кровать. Искусство невыносимо выматывает своих жрецов.
— Баллада удалась. Настоящий спектакль. Мощь! — Артамонов быстро перестроил тональность. — Все правильно, СТЭМ призван решать более серьезные задачи…
— А я смотрел спектакль и думал, — вздохнул Реша, — как вы запустили свое нутро, Виктор Сергеич! Беспорядок, как на загородной свалке! Дался мне этот дурацкий бокс! Думал, натренируюсь — никто не сунется, а про душу забыл. На сознание окружающих нужно действовать в такой последовательности: сначала искусством и уже только потом, если не проймет, перчаткой в кость или куда-нибудь по филейной части, — закончил вылазку в имманентное Решетов.
— Марина была просто прелесть, — сказал Рудик. — Боюсь, что завтра на занятиях мы ее не узнаем.
— Да, судьба — это осветитель подмостков, на которых играется наша жизнь, — не унимался Реша. — Лопаются юпитеры, путается проводка… лишь бы не замыкание…
Друзья о многом бы еще переговорили, но пришел Мурат и сбил беседу. Он снял со стены именную саблю, сбросил эфесом чужие носки со своей подушки и сказал:
— Еще, что ли, с Нинэл ребенка сдэлат?
Все повскакивали с кроватей и заставили Мурата десять раз повторить сказанное и до утра обсуждали, как это получше провернуть и во сколько это Мурату выльется.
— Двухгордый люблюд! — поздравил Мурата Артамонов.
— Ангидритт-твою перекись марганца! — присоединились остальные.
Речь велась о самой многодетной студенческой семье.
…Перед занятиями Марина влетела в аудиторию, держа наперевес дипломат. В нем между конспектами лежало письмо от Кравца. Рудик на самом деле едва узнал Марину. Клинцов привстал, чтобы пропустить ее на всегдашнее место рядом с собою, но она с улыбкой проследовала на галерку.
Холода дымились невиданные, насыщая город всеми оттенками белого цвета. Глядя на оконные узоры, горожане опасались вылезать из-под одеял. Радовались дубняку только одни собаки. На выгулах они с такой прытью таскали своих задубевших и сонных хозяев от столба к столбу, что казалось, будто затерялась луна, животным стало не на что выть и городское общество собаководов всем своим составом вышло на экстренные поиски небесного тела. Так все это виделось со стороны.
Решетов не любил посещать читальные залы. Он не мог заниматься чтением в специально созданной для этого обстановке — для него было лучше, если кто-то мешал. Все основные произведения классики он прочитал ночью, сидя на корточках в коридоре общаги под шум дросселя и моргание лампы дневного света. Почему дневного света? «Скорее, ночного, — думал он и сам себе отвечал: — Просто изобретатели плохо учили русский язык».
Как-то раз по чистой случайности Реше нужно было переждать перерыв в книжном магазине. Он рассчитывал прикупить там книгу Шкловского «Человек. Земля. Вселенная» и Чижевского «Земное эхо солнечных бурь». Чтобы не подвергнуться законному сжатию от мороза, Реша зашел в читальный зал института. В первый раз за все время обучения. И едва не остолбенел — за столом выдачи сидела Рязанова. «Подрабатывает, что ли?» — подумал он. Но эта мысль даже ему самому показалась странноватой — совсем недавно Рязанова Ирина выиграла институтский конкурс красоты, и подрабатывать здесь..? Или это просто деканатская барщина? Каждому преддипломнику полагалось отдежурить в институтских местах общественного пользования не менее ста часов. Ирина училась на пятом курсе, и ей вполне могли вменить отсидку на дежурстве в читальном зале.
Взяв подшивку «Крокодила» трехлетней давности, Реша пробрался в дальний угол и принялся пролистывать ее. Но журналы скоро надоели ему. Оставалось только рассматривать читателей. В основном тех, чьи профили можно было видеть. Затылки, считал Реша, в меньшей степени выражают душу. Быстро утомившись, он перевел взгляд на Рязанову. Он знал о ней все, она о нем ничего. Даже в лицо не знала.
Ирина сидела за столом и читала какую-то книгу. Ее лицо показалось ему еще более занимательным, чем при случайных встречах в коридорах. Оно играло, обыгрывало страницу за страницей и так выразительно передавало смену событий и настроений в книге, что Реша боялся угадать автора и название.
Время перерыва в книжном магазине истекло — сеанс подглядывания пришлось прекратить. Реша не относил себя к разряду сверхчувствительных, но при выходе из зала отчетливо ощутил спиной ее взгляд. Жгучая второстепенность этого ощущения заставила его не оглянуться в первый раз.
А через неделю Реша вновь обнаружил себя в районе библиотеки и не смог избавиться от смутного обязательства зайти в зал.
— Опять вы? — спросила Рязанова. — Будете дочитывать?
— Пожалуй, — ответил Реша и вспомнил, что давно так не терялся.
— Распишитесь, — подала она ему ту же подшивку.
Прежнее место было занято немолодым уже человеком, с необъяснимой серьезностью читавшим русско-ненецкий словарь. Реша проходил меж рядов и опасался сесть на первый попавшийся стул, боясь, что оттуда не будет видно Рязанову. Ему повезло — колонна, на которую он меньше всего рассчитывал, осталась чуть слева. Пролистав несколько страниц, Реша обратился в сторону столика выдачи. Рязанова занималась делами и позволяла наблюдать за собой кому и сколько вздумается.
Он обнаружил главную особенность ее лица.
У большинства людей начальное, нулевое состояние лица — безразличие. Исходным состоянием лица Рязановой была непоправимая грусть. Она являлась фоном для других эмоциональных наложений. И ничто не могло укрыть ее — ни серьезность, ни улыбка.
Просидев с час, Реша ушел с тем же ощущением взгляда на спине. Он наугад выбрал переулок и побрел в сторону, противоположную общежитию. Неожидано вспомнил о родственных биополях. Там, в зале, ему казалось, что Ирина тоже чувствовала его взгляды. Может, это было и не так, но, во всяком случае, неуверенность в некоторых ее действиях имела место. Так ведут себя люди, у которых стоят над душой.
Его тормозили затянувшиеся отношения с д р у г ой. Если их можно было назвать отношениями. Странная гармония обреченности и доверия. Зависимость, в которой оба подотчетны друг другу без всяких перспектив. Положение, из которого необходимо смотреть друг другу в глаза только прямо, не моргая. Реше не хотелось проигрывать нынешней его подруге в этом маленьком противостоянии, а если в принципиальных разговорах с ней станет прощупываться посторонняя лирическая тема, то легко обнаружится беспринципность. Носить легенд Реша не умел, сразу путался. И не умел долго находиться под вопросом. Но все это был подстрочник, а прямым, лобовым текстом шло совсем иное: он страшно желал встречи с Ириной. Хотел, и все тут.
На всякий случай Реша решил прописать себе одиночество, выдержать себя в нем, отмочить, но тут же поймал себя на мысли, что искусственная разлука всего лишь отсрочка, а не медиальное, как ему показалось вначале, решение. Он понял, что устраивает себе временное одиночество только для того, чтобы радость, если она появится в той отдаленной встрече, была полнее.
Выдержал он всего несколько дней и в понедельник опять отправился в библиотеку.
Все вокруг было белым, и терялось ощущение земли и неба. Они легко менялись местами и переходили друг в друга. От этого кружилась голова, особенно на мосту. Окоченевшие перила предлагали поддержку на всем своем протяжении. Ветер, носясь под пролетами, бился о наст забытой песней.
Реша исколесил полгорода, чтобы явиться в читальный зал перед самым его закрытием. Тогда возможность проводить Ирину вытечет сама собою, думалось ему. Его нисколько не смущало, что Ирина могла иметь предвзятый взгляд на массового читателя или до того личную жизнь, что ему, скорее всего, придется оказаться одним из многих или, хуже того, просто третьим лишним.
За столиком выдачи сидела не Ирина, а ее напарница — девушка с веселым, беззаботным лицом и неглубокими глазками. Реша спросил у нее ту же подшивку «Крокодила» и сел за тот же, что и в прошлый раз, стол. Где-то глубоко в себе он наивно рассчитывал вызвать в действительность главное, основное путем восстановления деталей. Мистика не оправдалась — Ирина так и не появилась. Наверняка работает в другие часы, подумал он и примчался на следующий день сразу после занятий.
Выдавала литературу все та же веселая. Реша принялся наводить справки.
— Вы не могли бы сказать… — начал он.
— Ирина в последнее время часто болеет, неделями не ходит сюда, веселая девушка улыбнулась выцветшими веснушками, ожидая еще какого-нибудь вопроса. Ее улыбка показалась Реше неуместной. Он едва не спросил: «Чему вы рады?!» Но спросил адрес Ирины.
Это была окраина. Самая что ни на есть. Маленький домик шел явно под снос. Обступив его по всему периметру плотным кольцом, над ним нависали крупнопанельные дома. Стройматериалы, грязь. Выходило, что и этому последнему островку старого города долго не продержаться.
Короткий зимний день без сколько-нибудь явного протеста сгорел заживо в своем закате. Наступил вечер.
Свет в доме не горел. Реша позвонил. Никаких признаков жизни. Проскочила мысль: не ошибся ли он адресом? Нет, все сходилось. Он нажал кнопку повторно. Безрезультатно. Когда созрела догадка, что больная может находиться в больнице, окна вспыхнули и за дверью спросили:
— Кто там?
Возникла проблема ответа. Вопрос повторился.
— Крокодил, — произнес он как пароль.
— Крокодил? — переспросила она. — Очень смешно.
— Помните, в читальном зале я брал подшивку «Крокодила»?
— А что вам нужно здесь?
По интонации Реша уловил, что она вспомнила его. Это утешило.
— Я узнал, что вы больны, и решил навестить, — признался Реша.
— Вы занимаетесь всеми подряд больными? — уже теплее спросила Ирина.
— Да.
— Ну раз так, заходите, — сказала она и отворила дверь.
Она поежилась и, пройдя в комнату, извинилась за свой не совсем удачный вид. Потом легла в постель, где, по-видимому, находилась до его прихода, и выражение грусти еще сильнее проступило на ее лице.
Реша не находил, как продолжить вторжение. Решительность, с которой он искал домик, переродилась в скованность. Уже нужно было о чем-то говорить, а он все рассматривал и рассматривал комнату.
Внутри дома царил порядок какой-то запущенности. Словно все в ней было расставлено, развешано и уложено по местам раз и навсегда. Противоречила всему этому только дорожка между столом и дверью. Наконец Реша соврал, спросив ее имя.
— Ирина, — просто ответила она, устранив оставшиеся барьеры. В этот момент она показалась Реше до того знакомой, что он застыдился непосвященности в ее недуг.
Обычно он не называл своего имени, пока не спросят, а тут выпалил его с такой надеждой, будто в ответ рассчитывал на крупное воспоминание со стороны Ирины.
— Виктор! — протянул он свою руку.
— Очень приятно, — просто ответила она.
Луч прожектора, освещавшего стройплощадку, прожигал насквозь окно и ни в какую не признавал комнатного света. Луч испещрял все, что попадалось на пути, и без промаха бил в глаза.
Между ними висела тема ее болезни. Когда Реша спросил, не требуется ли ей помощь, Ирина сама заговорила о своем нездоровье. И стало ясно, что нездоровье — главное в ней, что тема болезни поглотила и завладела ею полностью, без всяких радуг и просветов вдали. Обследование, которому она подверглась днями раньше, ничего не обнаружило. Слабость, пробивающаяся неизвестно откуда, прогрессирует, растекается по телу. Силы прячутся, равнодушие ко всему — и симптом, и осложнение одновременно.
Грусть, заполнив лицо, перекинулась на руки, забыто вытянутые вдоль тела поверх одеяла. Они выдавали возведенную уже в правило безнадежность.
Часов в комнате было двое. Одни шли явно неверно, а может, и просто стояли. На них значилось пять утра.
Он вздумал спросить, с кем она живет, но вторая кровать, стоявшая чуть поодаль, была заправлена так строго, что отвечать было бы ни к чему. Было и так понятно, что здесь недавно жил кто-то еще.
Ирина стала засыпать. Когда он, пообещав быть на следующий день, поспешил уйти, она бесстрастно посмотрела вслед. Он ощутил знакомое прикосновение взгляда и оглянулся, но Ирина успела отыскать в потолке произвольную точку и принялась изучать ее, втягивая в себя глазами.
Ночь была слишком просторной для Решетова. Огромные дома и деревья обросли инеем. В лунном свете они походили на коралловые сообщества и давили на психику, податливую сегодня как никогда.
В вокзальном ларьке продавались апельсины. Реше захотелось накупить полную сумку ярких плодов и оттащить Ирине. Радуясь затее, он рисовал восторг, с каким она примет подарок. С оранжевыми чудесами в авоське он вновь отправился на окраину. Подошел к домику. Окна молчали. Реша потоптался у двери и, не решившись тревожить спящую, ушел. Радость пришлось отложить до завтра.
В общежитии на апельсины набросились бесцеремонно. Чтобы сохранить для Ирины хотя бы половину, Реша был вынужден рассказать, по какому поводу апельсины были куплены.
— Может, она просто внушила себе про все свои болезни? — помыслил вслух Рудик, отхлебывая чай.
— Здесь вряд ли что-нибудь серьезное, — согласился с ним Гриншпон. Насмотрелась чего-нибудь или наслушалась, а то и еще проще — начиталась.
— Это точно, — оказался тут как тут Артамонов. — Помнится, гадала мне цыганка. Явно гнала натуральную туфту, но я весь закипал, когда что-то сходилось. Цыганка погадала-погадала, посмеялась и забыла, а я мучился две недели. Вот тебе и кофейная гуща! Что значит самовнушение!
— Есть такие нейтральные лекарства — плацебо. Их дают пациенту и говорят, что это лучшее средство. Пациент верит и выздоравливает. Сам. Может, и ей попробовать что-нибудь в этом роде? — предложил Реше Рудик.
Беседа вывихнулась в сторону — заговорили о слабоумных, вспомнили бледную немочь, а к утру не смогли решить, на каком полюсе гуманизма находятся законы, позволяющие умерщвлять сумасшедших. Закончили уродами и Спартой, вменив ей в причину быстрого ухода с исторической сцены то, что она убивала больных детей.
…Подходя к домику на следующее утро, Реша заметил «скорую помощь», стоявшую неподалеку. От Ирины поспешно вышел врач. Оглядевшись, он направился к машине. «Рафик» резко рванул с места. Решетову это показалось бегством.
Дверь в дом была не заперта. Ирина сидела на кровати и смотрела в окно. Как в омут. Реша кашлянул и на секунду отвлек ее от мыслей. Лицо было заплаканным. Она тяжело улыбнулась и сказала, что ждала его с нетерпением. Потом спросила, не был ли он вчера в лесу. Отрицательный и удивленный ответ она восприняла болезненно и с обидой, будто накануне просила Решетова сходить в зимний лес, а он наобещал и не выполнил. И теперь некому рассказать, как там, в лесу.
На столе, оставленные врачом, лежали рецепты. Ирина скомкала их и бросила в корзину.
К апельсинам она не притронулась. Сказала, что они напоминают ей дорожных работников в предупредительных фосфоресцирующих жилетах. Но эти оранжевые душегрейки никого не спасают — дорожники все равно попадают под машины и поезда.
Она предложила Реше курить, а пепел — за неимением пепельницы — сбивать в апельсинные кожурки.
Решетов спросил, кто за ней ухаживает. Оказалось, время от времени заходит подруга, но все принесенное ею так и остается лежать нетронутым. Аппетита никакого.
— Я, наверное, умру, — заключила она свой ответ.
— Хочешь, я определю причину болезни и вычислю, сколько тебе жить? — попытался отвлечь ее Реша. — Я знаю способ.
Она встряхнулась и преобразилась. С таким видом человек хватается за соломинку.
С полной серьезностью Реша попросил обнажить до локтя левую руку. В его памяти уже давно затерялось, кто и когда открыл ему этот глупый и ни на чем не основанный прием определения долголетия. Что-то из школьных игр.
После теста Ирина устремилась к Реше с широко открытыми глазами, вопрошая ответ.
— Ты ошиблась не так уж и намного, — подвел итог Реша, делая вид, что ворочает в голове какими-то цифрами. — Жить тебе очень-очень долго. И болезнь у тебя пустяковая — недуг неимения друга. Слышала про такую? Просто жить надо полноценней. Всего-то и делов! Можно даже замуж. — Он сказал это, чтобы не задавать лишних вопросов.
Выслушав, Ирина улыбнулась, а потом ударилась в слезы. Вышло так, что Реша, опасаясь задеть одно ее больное место, затронул другое: ей уже столько лет, а она все еще не связала ни с кем свою судьбу. Никому не нужна, следовательно.
Успокоилась она так же быстро, как и расстроилась. И попросила Решу продолжить тест, но продолжать было нечего, и грусть опять воцарилась на ее лице.
На улице стемнело. Сегодня прожектор не лез в комнату сломя голову. Строители развернули его в небо, и он терялся где-то на полдороге к Млечному Пути.
В тишине Реша едва различил ее просьбу. Просьба была неожиданнее вопроса о зимнем лесе.
— Поцелуй меня, — сказала она. Сказала тоном, каким просят подать со стола лекарства.
Он присел на угол кровати.
За окном искрился снег. От его колючего вида бросало в дрожь.
Реша приблизился к ее лицу, и дыхание Ирины обдало его бедой. Он ощутил себя у пропасти. Она говорила что-то тревожное, и трудно было припомнить словарь, который мог бы до конца растолковать ее слова.
Спохватившись, Реша сел к столу.
— Прости, — сказала она, темнея на фоне постели. — Это некрасиво выпрашивать поцелуи? Да?
— Не знаю, — вырвалась у него глупейшая фраза.
— Почему ты не уходишь? — спросила она, и Реша почувствовал, как ее охватила дрожь. Подсев поближе, он укрыл ее одеялом.
Она выразила безразличие к его движениям, то есть стала грустной-грустной.
Он представил всю трагедию ее положения. Словно в безлюдном месте человека окружили и хотят убить. Просто так, от нечего делать. Уже нужно было уходить.
Пока он собирался, она извинялась, что живет в таком убогом месте. Встав проводить его, Ирина едва держалась на ногах. Ее хрупкая фигура в тяжелом темном халате походила на ветку, которую оседлала большая хищная птица.
Реша вспомнил свою недавнюю невесту. Она вызывала интерес. А Ирину было жалко до кровинок на губах.
Пошел снег. Крупные снежинки, донеся до земли свою неповторимость, становились просто снегом. Ночь разрасталась, заполняя все вокруг. Она была белой от снегопада, шедшего, казалось, во всей вселенной. Своим вездесущием снегопад покрывал пространства, на которых уместились бы тысячи таких печалей и одиночеств. Снег — это единственное алиби природы — оправдывал отсутствие звезд.
Когда Реша пришел к Ирине снова, она сидела за столом с бумагами. Увидев гостя, она собрала их и уложила в стол. Сегодня на ней было весеннее платье, которое забирало на себя половину грусти. Словно ветка выпрямилась, избавившись от какой-то тяжелой, нездешней птицы. Высокая, стройная, тянущаяся вверх, гибкая, красивая ветка.
Выяснилось, что у Ирины сегодня — день рождения.
— Почему же ты не сказала об этом раньше? — растерялся Реша. — Я без подарка.
— Пустяки, — сказала она и принялась накрывать на стол. — К тому же, если честно, сам день рождения у меня послезавтра. Просто дуэль была сегодня. Ты обратил внимание на погоду с утра? Хочешь стихи?
Выпрямившись, она стала читать:
У России есть день — он страшнее блокад.
В этот день, невзирая на холод,
Начинают с утра багроветь облака
И становятся черными к полудню.
И темнеть начинает, и биться об лед
Черной речки вода, как безумная,
И, вороньим крылом обмахнув небосвод,
День до срока сдает себя сумеркам.
Как в припадках падучей, дрожат небеса,
И становятся черными замети.
Пока эхо от выстрела стихнет в лесах
И поспешно разъедутся сани…
В то время как Реша переминался с мысли на мысль, удивляясь ее отсчету времени, она успела дочитать и продолжить:
— А через два дня ты тоже приходи. Пушкин умер, но родился Пастернак. Вот так мы втроем и совпали. В один день. А то, что по разным календарям, меня это не интересует, понятно? Ведь кто на самом деле умер, кто родился сразу не поймешь. Правда?
После этих слов она заметно сникла и уже через секунду заботилась об ином, словно извинялась, что сказанное ею было интересно только ей одной.
На соседней стройке с интервалом во вздох по-дурному ухал сваебойный агрегат. От грохота приседали свечи, зажженные специально в честь праздника, и вздрагивали ее волосы, пышные, как после купания. Они словно вздыхали при каждом ударе.
Движения и слова Ирины были натянутыми и походили на смех после плача, когда губы уже преодолели судорогу всхлипов, а глаза все еще красны от невысохших слез.
Сегодняшний день был необычен. Реша это чувствовал. Ирина явно что-то затевала. Она отдавала много сил, чтобы выглядеть бодрее. Говорила беспорядочно, постоянно срываясь с «красной нити», и складывалось впечатление, что у нее не было даже детства.
Смысл дня рождения свелся к тому, что она, усталая, улеглась в постель. Реше пришла пора уходить. Так долго у нее он еще не задерживался.
На строительном объекте перестали забивать сваи. Ночь сначала подернулась тишью, а потом и онемела совсем. Каждый звук воспринимался в тишине как удар колокола.
— Не уходи, — шепнула она сквозь сон. — Мне страшно оставаться одной. И, как два последних удара ко всенощной, прозвучали слова: — Мне холодно.
Он укрыл ее и поцеловал. Она протянула навстречу руки как два простеньких вопроса, на которые было трудно не ответить. В минуты отрешенностей она много говорила — с ее губ слетали обрывки фраз и тихие возгласы. А когда закрывались глаза и из-под ресниц выбегали две-три слезинки, она звала его в мир, где было полно огня и тумана. Реше не верилось, что он ее спутник. Ему казалось, что он припал к узорному стеклу и, отдышав кружочек, подсматривает чьи-то чужие движения. Он все еще никак не мог поверить, что произошло самое невероятное — та самая девушка у шведской стенки с кленовым листом в руке сегодня с ним, и это так просто, как будто не было никаких потерянных месяцев и лет, словно только вчера он влюбился в нее, и она ему ответила взаимностью, да еще какой полной взаимностью. Ему, некрасивому и совершенно нулевому по всем остальным параметрам, которые, как ему кажется, нынче в ходу. Невероятно, просто невероятно. От счастья Реша готов был разорваться.
Вскоре Ирина уснула, и вместе с ней уснула грусть на ее лице. Реша потихоньку выбрался из объятий и засобирался домой. Между тумбочкой и столом лежали два оброненных листочка. Это были стихи. О том, как девушка, уезжая из города навсегда, продала любимую собаку, а потом, пространствовав и познав ложь и обман, вернулась и решила выкупить собаку обратно. Собака зарычала.
Таких стихов Реше не приходилось читать. При их чтении охватывало необъяснимое беспокойство и появлялось желание проверить листочки на свет нет ли в них чего-нибудь там, внутри бумаги.
На столе лежала тетрадь. Какой-то черновик. Реша начал просматривать его. По мере углубления в смысл он представлял себя спускающимся впопыхах в темный подвал по неудобной лестнице, ступеньки которой обрываются круче и круче. Когда по ним стало невыносимо вышагивать без риска загреметь вниз, Реша прочел свое имя…
Ирина встала, не открывая глаз. Реша вновь уложил ее, сонную, и ушел в общежитие.
Как всегда, его ждали друзья.
— Мне кажется, ее нужно хорошенько рассмешить-растормошить, — сказал Артамонов, выслушав Решу. — Я подарю ей сборник анекдотов. До весны ей хватит за глаза. А там и трава пойдет!
— Ты бы почитал ее стихи. Такую тоску не выветрить никакими анекдотами. Она живет ею как чем-то насущным, — возразил Реша.
— И все-таки, чем черт не шутит, — поддержал Артамонова Рудик. — Пусть посмеется.
— Лучше, если мы как-нибудь вместе сходим к ней. Обещаешь?
— Нет вопросов, — согласился Артамонов. — Конечно, сходим.
После занятий Реша, как всегда, опять отправился к Ирине. В домике не наблюдалось никаких перемен, словно Ирина не просыпалась в течение дня. На столе лежало краткое руководство к завтраку, который ждал частью на плите, частью в холодильнике. Руководством никто не воспользовался.
Он подошел к тумбочке. Раскрытая тетрадь лежала на другом месте. Бросалась в глаза неаккуратность, с какой велись последние записи. Легко угадывалось, что, припав к странице, Ирина спешила, страшно спешила. Словно боялась, что, если в несколько мгновений не успеет распять себя на листе, все излитое станет неправдой. Отсюда невыдержанность строк, скорописные знаки и символы, похожие на стенографические.
Реша с трудом узнал себя в дневнике. Была запись и о том, что Ирина поверила его пустым словам насчет полноценной жизни. Описание вчерашней ночи прочитать было невозможно. Разборчивость постепенно сходила на нет. С попытки описания поцелуя вместо слов шли скриптумы — черточки, росчерки. Сочетание, похожее на слово «спасибо», было написано в нескольких направлениях. На бумаге Ирина как бы повторно пережила вчерашнюю ночь. Решетов производил головой движения, словно отряхивался от воды, и чувствовал, что куда-то уплывает и его сознание.
В дневнике он увидел черный, запасной, вход в ее душу. И в то же время — главный. Ему вдруг представилась идея показать дневник врачам. Тогда они легко определят причину болезни, и снять надоевшую тайну будет проще.
Ирина начала просыпаться. Реша оставил тетрадь и присел у изголовья.
— Что там у нас на улице? — спросила она.
— Как всегда, мороз.
— Это хорошо. Ты сегодня останешься? Оставайся!
Реша вслушивался в ее слова и пытался найти хоть что-то подобное записям в тетради. Но говорила она вполне доступно, даже шутила, хотя и невпопад.
Эта ночь ничем не отличалась от предыдущей. Все было так же красиво и нежно. Готовность потакать друг другу присутствовала во всех их словах и движениях. Вот это и есть любовь, думал Реша, но почему она сразу ускользает, почему нельзя остановить ее и внимательно рассмотреть, чтобы запомнить, почему все это счастье сразу пропадает бесследно? Все это так просто и в то же время непостижимо. Когда об этом мечтаешь — это даже материальнее, чем на самом деле, потому что, когда это происходит вот так вживую и по-вселенски всепоглощающе, человек отказывается верить в случившееся. Потому что в действительности это неперносимо и об этом все-таки лучше мечать, чем иметь. Это слишком страшный груз, который никогда не может стать твоей собственностью. Все это откуда-то сверху, и только стечение обстоятельств дает возможность прикоснуться. Все это проносилось в голове Реши и никак не могло улечься в окончательную формулу. Он понимал, что здесь что-то не то, но что именно — от него ускользало. Поверить в то, что Ирина — его, он не мог. Это было за пределом понимания и не укладывалось в голове. Скорее, она — ничья, сформулировал он наконец свое ощущение отсюда и беспокойство, не свойственное моменту.
Новым в сегодняшней ночи было только то, что в минуты затмений Реша порывался к дневнику с чувством готовности разгадать знаки. Ему казалось, что он в состоянии прочесть диктант нездорового мозга — до того все становилось понятным и простым.
Выходя из домика утром, Реша столкнулся с напарницей Ирины по читальному залу. Не вспомнив его, она спросила, кто он такой и что здесь делает. Реша ответил, что знакомый и приходил проведать. Она удивилась столь раннему посещению. Справившись о здоровье Ирины, она высказала опасение по поводу ее чрезмерного увлечения книгами, потому как не раз заставала ее в бреду.
В воздухе едва порхал колючий снежок. Спрос на осадки явно упал, и небо временно прекратило их поставку на землю.
На мгновение у Реши все другие вытеснила мысль, что он усугубляет состояние Ирины, но какими-то демагогическими выкладками он тут же доказал себе противное. Он запер в себе вопрос, какою жаждою влеком сюда и что, собственно, сожжено, если глазам Ирины в те моменты мог бы позавидовать любой янтарь.
Счет времени Реша потерял. Он уже не мог с точностью определить, сколько продолжается пожар, и жил, словно в каком-то переводе на этот иней, снег и тополя.
Ночей стало не хватать. Свет за окном не вносил в домик никаких изменений. Со стройплощадки, как из прошлого, доносились крики строителей, шум экскаваторов. Реша ощущал себя спящим на раскладушке на центральной площади города и боялся, что подойдет кто-то из друзей и, не зная, что спящий обнажен, сдернет простыню с веселыми словами: «Вставай, дружище, солнце уже высоко!» Опасение быть раздавленным нависающими над окнами многоэтажками не проходило.
Забросив занятия, Реша бродил по улицам и чувствовал, что его нет, а магазин, аптека и почтамт, в стеклах которых он отражался, всего лишь подразумевают его на тротуаре.
Из дурмана Решу вывел Артамонов. Выкроив время, он пришел вместе с ним к Ирине и начал взапуски делиться своими бесконечными историями про каких-то кошек, которых купили на базаре по трояку за штуку, а потом никак не могли от них избавиться. Кошек развозили в мешках по самым дальним окрестностям, но под вечер они возвращались и человеческим голосом требовали копченого палтуса. Наконец их всех разом отвезли в лес и связали хвостами в один букет. Теперь по дачам шастают стада бесхвостых тварей, из-за дикого воя которых дачники продают участки. И еще Артамонов рассказал про поросят, которые прожили у слабохарактерного персонального пенсионера десять лет. Пенсионер, мотивируя это тем, что они, уже почти двадцатипудовые, легко идут на кличку, наотрез отказывал прямым наследникам пускать их на мясо. Слава богу, пенсионер сошел с ума раньше, чем свиньи.
— Это ужасно! Этого не может быть! — веселилась Ирина и обещала прочесть сборник артамоновских анекдотов, который поначалу забросила под кровать. А потом вдруг словно спохватилась. — Сошел с ума?! — переспросила она. — Он сошел с ума? Из-за поросят?! — И сильно занервничала.
— Идем, — сказал Реше Артамонову. — Пусть она успокоится.
— Не вздумай ее оставить! — сказал Артамонов по дороге в общежитие. Она совершенно беззащитная.
— О чем ты говоришь?!
— Она больна талантом. Каким-то талантом. Одни ее глаза чего стоят. Жизнь слишком грязна для нее. Мне доводилось встречаться с подобным, соврал Артамонов, чтобы выглядеть убедительнее.
— А мне кажется, у нее другое — недуг неимения друга, — сообщил свои соображения Реша. — Я сказал ей об этом, и она согласилась.
Пришла весна и стала распоряжаться солнечным теплом явно на свое усмотрение. Ей бы в первую очередь топить снега да льды, а с людьми можно было бы управиться и в рабочем порядке, но она сделала все наоборот: растормошила и позвала людей за город, а там еще ничего не готово к приему земля остается холодной, и никак не может пробиться трава.
Поэтому чаще гуляли в Майском парке.
— По этому парку бредешь, как по жизни, — проводила аналогию Ирина. На входе читаешь: парк имени Пушкина — это детство, дошкольные сказки из уст бабушки. Дальше — качели-карусели. Крутишься, вертишься и потихоньку забываешь, что ты — в жизни имени Пушкина, но детству еще можно простить, а вот дальше идет непростительная глушь — заросли прозы и мирской житейности. Пробираешься по джунглям привычек, забот, дел, напрочь упуская из головы Пушкина и то, что жизнь — его имени. Черемуха, сирень — не продерешься. Годы, занятость — и Пушкин затих. И вдруг — снова он! В самых зарослях! Стоит с томиком в руках, ненавязчивый, как природа. Стоит без особых претензий на чей-то долгий и задумчивый взгляд. И ты возвращаешься к прочитанному, просматриваешь все по новой и видишь, что это — бессмертно. Вот так встреча! Стоишь над книгами, снятыми с пыльной полки, читаешь, как просишь прощения. Но, бывает, сколько ни бродишь по жизни, так больше и не нарываешься на неловкую фигуру поэта.
— Ты пишешь стихи? — спросил Реша, чтобы завести разговор на интересную ей тему.
— А кто их не писал, — ответила она неопределенно. — Хотя выражение это придумали розовощекие сорокалетние холостяки, никогда в жизни ничего не писавшие.
Именно с таким розовощеким Реша встретил ее когда-то.
Она говорила об этом с некоторой долей неприязни, и казалось, что у нее какой-то комплекс на этот разряд беспроблемных мужчин. Она всегда обвиняла их в пустоцветстве и эгоизме.
— Давно пишешь? — поинтересовался он.
— Сравнительно. Но только в крайних случаях. Поэзия, ты же знаешь, она, как полоса для спецмашин. Только для несчастий и бед. Неспроста критики веками просят не занимать ее попусту, без надобности.
— Ты не пыталась опубликовать их в каком-нибудь…
— Нет! — перебила она его. — Все равно их не напечатают. Они слишком интимны, в них не хватает гражданственности.
Реша вменил себе в обязанность прогуливаться с Ириной каждый день. Она потихоньку набиралась сил и удивлялась всему, словно видела в первый раз. Это пугало Решу, не давало покоя.
Как-то навстречу им попалась девчушка, вся конопатая. Она шла по отраженному в лужах небу и держала в руках скрипку, да так крепко и уверенно, что казалось, мир расцветет с ней буквально в несколько дней. Ирина заплакала, глядя ей вслед.
Постепенно радиус прогулок увеличивался. Реша и Ирина забредали за город и наблюдали, как яблони, будто парусники в пене, бороздят притихшие сады.
Скоро в воздухе закружился тополиный пух и ожили на лугах пуговки ромашек. В ромашках Реше стало страшно. Ирина гадала: «любит — не любит» и вдруг стала вспоминать первые дни их знакомства. Она рассказывала истории, совершенно небывалые, но очень походившие на то, что было на самом деле мотивом, настроением или результатом. Казалось, она просто фантазирует на тему прошлого. Она уверяла, что познакомились они не в читальном зале, а гораздо раньше и что Реша неоднократно провожал ее домой. Говорила, что их самый любимый фильм — «Звезда пленительного счастья». Реша не видел этого фильма и пытался противоречить зарубкам, на которых держалась ее память, но Ирина начинала капризничать и говорила:
— Нет, это было не так. Неужели ты все забыл? Мы ходили с тобой в зеленый зал! И сидели в темноте почти одни! Как же можно забыть такое?! Я даже стихи написала тогда!
И тогда Реша посмотрел на себя ее глазами. Может, действительно, все и было так, как говорит она? Может, это его, а не ее память выстроила события за призмой, которая, искажая частности, оставляет неизменным целое? И главным становится не то, с кем это было, а то, что это было вообще, на земле? С людьми без имен. А что, если, в принципе, так и нужно, именно так, как предлагает Ирина, — просто брать самый дорогой момент жизни и запоминать его через что-то другое, как запоминают однообразные цифры телефонного номера, связывая их с более цепкими датами, с тем, что всплывет в памяти по первому зову? Родился, полюбил, познакомился — 59-76-78. Ведь именно по этой схеме он раз и навсегда запомнил номер ее телефона.
Но и при таком допущении все равно было страшно, хотя эти ее экскурсы в прошлое по неимоверным маршрутам походили больше на какую-то шутку, игру. Хотя, с другой стороны, было весело бросаться взапуски к какому-нибудь утопающему в памяти случаю и всякий раз приближаться к нему с противоположных сторон, словно он прожил этот отрезок по течению времени, а она — против. А если было весело, успокаивал себя Реша, значит — не страшно. Так не бывает, чтобы сразу и весело, и страшно.
А потом теплой июньской ночью полетела бабочка-подёнка. Конечно же, не одна, это только так говорят — полетела подёнка, на самом же деле их в эту единственную в году ночь, этих чудаковатых бабочек, летит не один миллион. Словно второй тополиный пух.
— Эти бабочки потому и зовутся подёнками, что летят всего один раз в году, июньской ночью, — рассказывал Реша. — Все рыбаки не спят в эту ночь, они расстилают на всех тротуарах набережной простыни, пеленки, и подёнки садятся на них, как снег, падают-падают, и нет им конца. Зрелище неповторимое, они как из воздуха возникают. А потом рыбаки на этих бабочек ловят рыбу, и ловят ровно столько рыб, сколько заготовлено этой ночью бабочек, потому что на подёнку рыба идет железно и берет без вариантов и без срывов. Нацепил бабочку на крючок — рыбина твоя, нацепил следующую — опять твоя, прямо как в сказке, — рассказывал Реша.
— А я только один раз в жизни попробовала забросить спининг, призналась Ирина, — И у меня сразу получилась «борода».
— И, конечно же, все горе было в том, что ты не могла ее распутать.
— Да нет, как раз наоборот. Пока все ловили рыбу, я с удовольствием весь день распутывала эту «бороду». И занятие это мне показалось гораздо достойнее и интеллектуальнее, чем ловля рыбы.
— Интересно. А хочешь пойдем на набережную и посмотрим, как рыбаки запасаются подёнкой? — предложил Реша.
Они отправились и всю ночь пронаблюдали за этим неповторимым действом. Поначалу Ирина восторгалась необыкновенностью явления и тому, насколько по-прикладному обошлись с ним люди, то есть не просто наблюдают, любуясь, а сразу ловля и использование. А потом она зациклилась на слове «подёнка», вспомнила что-то, обратилась к сокровенному смыслу слова и принялась плакать на тему, что и люди тоже подёнки в этом мире, а особенно она. Реше с большим трудом удалось ее успокоить. Он напомнил, что у нее наконец заканчивается учеба и что это большое благо для нее.
В момент сессии в профкоме загорелись две путевки в Михайловское. Известить об этом Решетова сподобился Фельдман, зная, что в прошлом году ему смотаться туда не удалось. Реша, выкупив путевки, считал себя самым счастливым, несмотря на три заваленных экзамена. Он вспомнил, что у Ирины тоже была мечта побывать в Пушкинском заповеднике.
Узнав про предстоящую поездку, Ирина обрадовалась, засуетилась, бросилась к этажерке и начала перебирать бумаги. С победным видом она извлекла несколько листков. Это были пейзажные зарисовки Михайловского, подаренные каким-то художником. Ей почему-то было лень вспоминать, каким именно.
В Михайловское выехали утром на чартерном автобусе. Туристическая группа, состоявшая из студентов и преподавателей, заспорила сразу, как только тронулись. На свет стали проливаться такие небылицы о поэте, что гид — вертлявая девушка с копнообразной прической — была вынуждена незамедлительно вмешаться в дебаты. Тщательно восстанавливая историческую правду, она то и дело затыкала любителей-пушкинистов и вправляла им биографические вывихи. Шум сопровождался потчеванием пирожками и передаванием термоса с кофе, прихваченного в дорогу сердобольным профессором с кафедры турбин. Ирине было приятно постоянно просить у профессора термос завинчивающий и, подумав, добавлять «ся».
Но вскоре эпицентр разговора сместился к Ирине. Она свободно ориентировалась в девятнадцатом веке, говорила о Пушкине от души. Группа моментально влюбилась в нее, и хаотичное движение пирожков также стало тяготеть к ней. Ирина, не замечая, держала в руках бутерброды, увлеченно делилась прочитанным и забывала передавать термос. Реша наблюдал за ней и улыбался. Большего счастья, чем видеть ее такой жизнерадостной, он не желал.
На Святогорскую турбазу приехали под вечер. Наспех устроились в кемпинге и, пока было светло, отправились побродить по окрестностям.
Солнце упорно висело на краю неба, словно боясь, что, как только оно скроется за горизонтом, по земле тут же пойдут беспорядки. Приняв форму тягучей капли, оно мастерски имитировало падение вниз, оставаясь почти на месте. Подражая ему, багрянцем горели деревья, и все вокруг спешило отдаться на поруки осени.
— Трудно представить, — говорила Ирина, — что Пушкин касался руками этих валунов и подолгу стоял вон под теми деревьями. Мне всегда так хотелось пожить в его столетии.
— А ему, наверное, в нашем.
До усадьбы не дошли — стемнело. Солнце, найдя, на кого положиться на земле, соскользнуло с небосвода. С низин потянуло холодом, на пригорки пополз туман.
Утром Ирина с Решей отделились от группы. Они решили осмотреть все обстоятельно, не спеша. Увлекаемая непоседливым гидом, группа быстро скрылась из виду. Двое беглецов обогнули флигель и притихли на ступеньках, сбегающих к Сороти. На березе чирикала пичуга. Решетов с Ириной долго высматривали, на какой ветке она притаилась. Сзади проходили и проходили люди. Гиды, указывая на лестницу, твердили: «Вот здесь Пушкин спускался к реке…» Всплеск тишины — и снова очередная группа и сопровождающий, как по свежей ране: «А вот здесь Пушкин…»
Дворник мел двор, рыбаки ловили рыбу, пацаны лазали по ветряку. Все казалось до обидного обыденным.
Потом был Святогорский монастырь. В складках каменных стен угадывалась несвойственная вечному печаль. В метре от могилы старухи продавали цветы. Вялые — с утра без воды.
Турбаза долго не могла уснуть. В ресторане гремела музыка, тут и там бродили туристы, подъезжали автобусы, вспыхивали и умолкали шумные разговоры. Происходящее вокруг никак не укладывалось в понятие «пушкинские места».
— Упасть бы в траву и плакать, не вставая. Зачем здесь турбаза, зачем ресторан?! Танцы? Пусть здесь вечно будет тихо! Ведь здесь еще бродят тени, они материальны. Аллея Керн… теперь по ней запрещено ходить. И даже фотоаппараты здесь ни к чему. Все должно быть внутри. Пушкин вечно будет спускаться к реке! Что такое время? Оно непостижимо, оно беспощадно и всепрощающе. И пусть все постройки музея выстроены заново, все равно это было, было, было… Мне кажется, я буду вечно стоять на лестнице, а гиды через каждые пять минут будут внушать: «Вот здесь Пушкин, а вот здесь Пушкин…» И пусть метут двор, ловят рыбу, продают цветы в непристойной близости от могилы, спекулируя на нашей любви, — все равно это было, было, было! И тысячи, миллионы людей… Одна лишь мысль может явиться здесь: все пройдет, и только будут вечно шуметь разметавшиеся по небу липы, и во веки веков будет звонить далекий колокол. На самой высокой ноте его позеленевшей меди однажды уйдем и мы…
— Уже поздно, — сказал Реша, боясь, как бы ее опять не вынесло на тяжелый монолог о себе. — Пора спать.
— И холодно, — поежилась она. — Идем.
Этой поездкой заботы Решетова об Ирине закончились. Как только в тесноте города начал задыхаться липовый цвет, он уехал с друзьями в тайгу на сплав леса.
Были письма от Ирины, понятные и непонятные. Читая их, Реша вспоминал, как она учила его чувствовать улыбку по телефону. Он тоже писал ей почти ежедневно. В письмах он обрисовал ей всю романтику дикого вояжа, все до мельчайших подробностей — и переживания, и наблюдения, и даже куски отношений с друзьями.
И поэтому Реша ожидал конца своей таежной одиссеи с мукой. Он втайне от друзей торопился развеять миф разлуки и рисовал себе встречу с Ириной. Вот как это будет. Ирина выбежит навстречу, и диалог, который встанет между ними, выберет себе роль рефлекторной реакции на движение губ, едва угадываемых на размытых от волнения пятнах лиц. Слова с неотданным смыслом будут скапливаться в воздухе и повисать на проходящих мимо людях. И каждый вопрос будет выслушиваться невнимательно, чтобы отвечать на него не думая, а тем временем находить друг в друге изменения, как это бывает в детских журналах, где на двух изображениях предлагается отыскать заданное количество расхождений. Реша и Ирина будут стоять лицом к лицу и ожидать друг от друга чего-то концентрированного, что за один прием выложит все замерзающее в словах. А потом она спросит, любит ли он ее. Да, именно об этом спросит она его. Знала бы она, что его речевой аппарат уже сейчас сложился в это жгущее гортань слово, которое станет ответом.
Вдруг письма прекратились. Как отрезало. Реша умело отыскивал десятки объяснений ее молчанию. Отъезд в санаторий, утеря адреса — да мало ли чего! «Странно, — писал он ей, — чем длиннее мое письмо к тебе, тем медленнее приходит ответ. А теперь и вовсе замолчала. Остается одно — телеграммы. Тогда ответы будут приходить моментально, да? Припадаю с разбега к голубой жилке на правом запястье точка люблю точка целую точка подробности бандеролью точка. Надо менять систему переписки. Зачем писать ответ на письмо? Нужно просто писать всякий раз, когда появляется желание. Чтобы полученное письмо не обязывало держать ответ. В строгой и выдержанной переписке есть что-то конторское, не так ли?»
Ответа не последовало и на это письмо.
Лето кончалось. Деревья начинали задумываться. Еще зеленые листы слетали на землю сами, не дожидаясь ветра.
Отработав последний день, Реша рванул на вокзал и устремился к Ирине. Он рвался к ней через безбилетье, забитые пассажирами залы, рвался любыми окружными путями и ломаными маршрутами, лишь бы не сидеть на месте.
И вот наконец последний перегон. Поезд отчетливо выводит каждый лязг. Невозможно избавиться от ощущения, будто до Ирины всегда остается половина отведенных на разлуку месяцев, дней, минут. Часть, которая преодолена и оставлена позади, уменьшается до необъяснимого тождества с оставшейся до встречи. И нет никаких сил решить это равенство.
Утро подкатывает к перрону одновременно с составом. Дыхание поднимается в самую верхнюю точку. Сердце сжимается, как в коллапсе. Последний крик тормозов охватывает мозг, как потрясение.
Реша не думал, какие мысли встретят его у края платформы. Он знал только одно: у киоска мелькнет ее платье — и от разлуки останутся осколки. Каскадное, словно в рассрочку, ожидание встречи вытолкнуло его из равновесия.
Но у киоска, как договаривались, никого не было. Конечно, и телеграмму она тоже не получила! Реша направился к телефону-автомату. Короткие гудки повторились и через десять минут. Они тиранили ухо.
Такси понесло его к окраине. Мелькнул киоск, в котором когда-то были куплены апельсины для Ирины, выкатился из-за поворота фонтан, мимо которого шагала по лужам девочка со скрипкой. Такси обогнуло фонтан на треть окружности и по касательной ушло на последнюю прямую. Пронесшийся навстречу «рафик» обдал бедой.
Реша явился на ощупь по старому адресу, но на памятном месте все было совсем по-другому, словно здесь никогда не было домика. Паспорт нового строительного объекта, приколоченный к забору, уверял, что через два года в этой бане смогут мыться одновременно двести человек. «Какая, к черту, баня! — в сердцах подумал Реша. — Как они умудряются мыться в такой обстановке!»
Напарница Ирины, которую Реша умудрился разыскать, назвала ему новый адрес. И опять, как зимой, он стоял у двери, теперь уже у двери новой квартиры, и жал на кнопку, не зная, как повести себя дальше. То же самое чувство возродилось в нем, но уже на другом уровне, в каком-то ином качестве.
Дверь отворилась без всякого расчета на него.
— Ты? Здравствуй! — удивилась Ирина. — Вот так неожиданность! Проходи, знакомься, это Андрей. Он помогает мне по квартире.
Первой в голове проскочила как раз эта мысль — о другом. Она, эта мысль, вскинулась, как рука, пытающаяся отвести непосильный удар. По повадкам конкурента с разводным ключом Решетнев определил, что маэстро Андрей из разряда тех, кто знает, когда в новой квартире поплывут обои, обвалится штукатурка или от ржавых капель начнет цвести унитаз. Берут они недорого, потому что всегда — то ли соседи, то ли ветераны ЖКО.
— Как тут здорово! Я рад за тебя! — сказал Реша.
— Спасибо! Но ведь я говорила тебе об этом тогда, а ты мне не верил.
— О чем ты?
— Нет-нет, я так. Мне было трудно забывать. Я не предполагала, что такое может вообще когда-нибудь наступить. Вернее, произойти.
— Но стоит ли жалеть об этом? Рано или поздно — не все ли равно.
— Жалеть? Это мало, слабо. Убиваться — вот слово.
— Ты же сама с нетерпением ждала, когда все кончится. Ведь так? Ты быстро привыкнешь.
— Я не умею привыкать.
— Скажи, зачем тебе было нужно такое молчание? Я и без того знаю, как ты умеешь держать паузу.
— Молчание? — удивилась Ирина. — Я выбрала не молчание, а время из двух этих лекарств. Которые излечивают все.
Реша почувствовал, что в ее слова нужно вникать. Как будто Ирина одна продолжала их отношения по его просьбе и доверенности. И за это время, за время его отсутствия, он отстал от нее в понимании с полуслова. Он не находил, как соединить свою долю разлуки с ее частью. И вырвалось:
— Ирина, еще бы один день, и я…
— Ты знаешь, вот беда, — как бы приостановила его движение вперед Ирина, — мне кажется, я не все перенесла о т т у д а. Я пересмотрела каждый ящик, но так и не выяснила, что я забыла. Я отправилась т у д а, но там уже ничего не было.
— Разве можно убиваться по какой-то безделушке?! — ничего не понимал Реша. — По каким-то пустякам?!
— Хорошо, я не буду тебе говорить об этом, — сказала она. — Но, скорее всего, это не так. Я не могла ничего забыть, потому что упаковывали вещи чужие люди. А ведь если я не собирала и не упаковывала, то и не могла забыть. Правда? — Она походила на ребенка, который во сне хватается за ссадины и смеется.
Он обнял ее. Она не пошевелилась. Потом, словно от усталости, приникла. Не доверившись глазам и словам, они вспоминали себя памятью рук, губ.
— Постой, постой, о чем мы говорим? — вдруг отстранилась она. — Ведь я не простила тебя тогда. Да-да, я помню точно — не простила. Ты бросил меня. Забыл. Я всю ночь писала стихи. Послушай.
Неклейкие части — кристаллики счастья.
Все может растаять, все может умчаться.
Глаза в уходящую тычутся спину,
И бьется снежинка, попав в паутину.
— Не простила за что? — пытался привлечь логику Реша.
— Я забыла тебе напомнить тогда, чтобы ты не упустил меня ни на грамм, ни насколечко. Поэтому простить не смогла. Но ты все равно люби меня, потому что я еще буду. Я закружусь первым весенним ливнем и прольюсь, утоляя все жажды, сочась каждой клеткой.
— Молчи, молчи! Больше ничего не говори! — прикоснулся Реша пальцем к ее губам. — Нам нельзя с тобой говорить об этом! Понимаешь, нельзя. Нас куда-то уносит при разговоре.
Дерзость догадки ошеломила его.
Она кивала головой и пыталась удержать слезы. Он успокаивал ее, гладил по волосам и не замечал, что то же самое творится и с его глазами. Перед ним раскинулся тот ромашковый луг, без конца и без края, где ему впервые стало страшно от этого. Ирина, вся летняя, опускала ресницы и подавала ему венок. И в глазах стало белым-бело от бабочек-подёнок. Еще какое-то мгновение, и он, подав Ирине руку, зашагал бы в ее мир, где память сама выбирает хозяина, где любой неправильный шаг ложится крест-накрест на каждую складку сознания. И нет оттуда никакого выхода.
— Но ведь я тебя успела не простить! — вскинула она заплаканное лицо и вытащила из стола дневник. — Вот, посмотри! — И зашелестела страницами. А потом вручила ему тетрадь как последнее, самое веское доказательство.
Они успокоились, когда увидели, что в квартире никого нет и что прошло уже много времени, а за окнами полнеба в огне и сентябрь желт и душераздирающ до безысходности.
— Я открою форточку, — сказал Реша.
Она подошла к окну и стала рядом с ним.
— Как осени могло прийти в голову, что без сброшенных листьев мир станет просторней? — сказала Ирина, пытаясь протереть запотевшее окно.
— Прости. Если не смогла для себя, прости для меня, — произнес Реша, потянувшись обнять ее.
Она согласилась глазами — закрыла и открыла их снова.
— Но вот дела — никогда не извлечь опыта, — вздохнула она. — Сколько ни бейся. Всякая новая находка будет сама считать нас очередными найденышами и позволять мучительно тешиться собой. Я устала сегодня. Представь — я не спала с тех пор. Зато теперь знаю почему. Я уже не умею ждать. Я не разучилась — я просто не хочу апельсинов, поскольку не знаю, что они такое. И не хочу знать, что самое страшное.
Чтобы как-то вернуться к реальности, Реша переводил взгляд то на часы, то на разбросанный по полу инструмент, то на кошку, сидевшую неподвижно, как копилка. Ирина была рядом, сегодня она была доступнее на восемь сгоревших июлей. Вот она здесь, с ней можно разговаривать, к ней можно притрагиваться, трогать волосы. Но он снова находил ее глазами и понимал, что поцелуя больше не получится — она садится так неудобно, что до губ не дотянешься. Она далеко сегодня. Холоднее и дальше на восемь снегов.
«Она привыкла засыпать в кресле, — последнее, о чем он подумал в ее новой квартире. — И почему восемь?»
— По твоим письмам я написала стихи о вашей таежной вылазке, — подала она ему на прощание красиво сброшюрованный самиздат. — Возьми, почитаешь на досуге с друзьями.
Реша опять не смог переварить сказанное. В этом простом и ясном предложении он начал отыскивать какой-то туман, подвох, хотя на самом деле в произнесенном ею не было ничего непонятного. Разве что стихи, написанные по чужим письмам, как экранизация по мотивам, стихи, написанные не из себя. Это усугубляло восприятие, и он опять ничего не понимал. «Может, это меня как-то мутит? — пытался он взглянуть со стороны на себя. — А Ирина здесь вовсе ни при чем?»
Он вышел из ее квартиры и побрел по улицам. Ноги, преодолевая сокращенность мышц, на минуту выводили его из оцепенения, и тогда мысли обретали течение, близкое к равнинному. Он вспоминал осенний бал и Ирину у шведской стенки с кленовым листом в руке. Почему он не подошел к ней тогда? Может быть, все было бы иначе. В жизни надо срываться, вспомнил он высказывание Бирюка.
День уходил, таял. Последние его мгновения остывали на пустующих тротуарах. На цветные осенние образы ложились ночные, черно-белые. Все вокруг было объято темнотой и бесконечной жаждой повторенья.
Реша брел по мокрым улицам и затаптывал одинокие звезды в галактики, отстоящие друг от друга на сотни световых лет. Он навязывал себя скамейкам и аллеям, ничего и никого не помнящим, и не мог избавиться от мысли, что Ирина в нем уже неизлечима. Она будет затихать и воспаляться снова в маленькой замкнутости, имя которой произносит каждый сигнал наезжающих сзади машин, каждая капля дождя. Ему казалось, за ним кто-то идет. Босиком по снегу. Он оборачивался и не мог с достаточной уверенностью отнести этот холодный мираж ни к прошлому, ни к будущему. Он принимался вспоминать, а получалось, что ждет, но, стоило ему помечтать, как все тут же обращалось памятью.
Над городом и чуть поодаль вставали зори, похожие на правдивые рассказы о любви.
Друзья, вернувшись из тайги вслед за Решей, привезли ему несколько конвертов с пометкой: «адресат выбыл». Даже эти его письма к Ирине, свершив слалом долгой дороги в два конца, вернулись на круги своя.
Реша частенько доставал на свет подаренный ему Ириной дневник и читал ее стихи на тему своего таежного вояжа, не понимая, как ей с такой степенью точности удалось передать все его чувства и переживания по этому поводу? Как она смогла так точно перевести мотивы его писем к ней в стихи, словно сама побывала на севере в «диком» отряде? Она проинтуичила все до мельчайших треволнений!
Аукают дали игриво,
бегут, затихая вдали.
Тайга, как зеленая грива,
на шее летящей земли.
Несется земля по орбите,
а я — по орбите своей.
Спокойного быта обитель
вовеки не скрестится с ней!
Нам жизнь преподносит уроки
и ставит за мужество плюс.
Земля, ты меня не уронишь
я в гриву до боли вцеплюсь!
В барак, запыхавшись, ввалиться,
багры раскинув по углам,
забыть про бревна и забыться,
как расколоться пополам:
один ты здесь, другой ты — там,
еще горячий и искришься,
дорогу бьешь и бьешь плотам!
Твой взгляд ничем не изумленный,
он все безвольней и вольней,
и песня девушки влюбленной
все дальше, дальше… На стене
уже не пляшут блики искор
почти потухшего костра,
скулит на тумбочке транзистор,
давно бы выключить пора.
Дай Бог хорошим снам присниться…
а завтра снова — в шесть утра!
Здесь лишь июль погасит свечи,
тепло становится не то.
И осень вмиг тайге на плечи
бросает рыжее пальто.
Ах, эта осень, эта осень…
в барак забитые дождем,
сидим, у неба солнца просим,
погоды, словно писем, ждем.
В тумане скрылась четкость линий,
глядим в окно, как в объектив,
горячих кружек алюминий
двумя руками обхватив.
И с каждым днем надежда тает,
а осень, словно пьяный гость,
все тянет в судорожный танец
тайгу, продрогшую насквозь.
В тайгу пробрался бархатный сезон,
и пала тишь в непроходимых парках.
И свет у зорь прощально-бирюзов
и так похож на непотертый бархат.
В тайгу пробрался бархатный сезон,
как в злое сердце проникает нежность,
и мне отсюда ехать не резон
на сковороды южных побережий.
Как будто осень у больших морей
поправить челку задержалась где-то,
и, что с собою делать в сентябре,
не знает растерявшееся лето.
Время, обрати все в силуэты!
Ты ведь обладаешь силой этой.
Я прошу тебя очень,
сделай именно так.
Я хочу ее помнить
только в общих чертах!
Губы, волосы, руки,
Смех, походку и плач
упрости до обычных,
чуть вдали обозначь!
Неожиданный тайфун
залетел в галактику
и увез тебя в тайгу,
а меня на практику.
Лето целое серчал,
бушевал медведем
и утих только сейчас.
Знаешь, как приедем,
давай в город суетной
сразу бросим вещи
и по тропке нашей той
в лес махнем желтеющий!
И по памяти, по снам
те отыщем саженцы!
Вот увидишь, осень нам
той весной покажется!
Он читал и не понимал, как можно так глубоко и тонко понимать его. Она знала о нем больше, чем он о себе знал сам. И знала больше об их любви. Она знала все. И поэтому ей стало скучно.
Через какое-то время врачи определили, что Ирина не в состоянии жить без постоянного медицинского присмотра. Родственников, которые смогли бы оказывать ей такую помощь на дому, не нашлось, и Ирину поместили в психиатрическую лечебницу близ села Миколино.
Занянченному Нечерноземьем Артамонову хотелось угораздить на производственную практику куда-нибудь в тундру, но для расширения кругозора, что ли, его оставили в городе и засунули на машиностроительный завод возить тачками в отвал отработанную опоку. На эти же тачки попали и синхроны Пунктус и Нинкин.
— Естественным путем избегнуть цивилизации не удалось. Придется это сделать искусственно, — не сдался судьбе Артамонов. — Учреждаю для себя чисто интеллектуальное лето. Ни капли никотина и алкоголя на эпителиальных тканях. Никаких случайных девочек. Только книги, театры, музеи.
— Правильное решение, — поддакнул Нинкин. — Ни капли в рот, ни сантиметра в жопу!
— Да пошел ты, олень благородный!
— Если ты напряжешься в этом направлении, из тебя действительно выйдет толк, — поощрил Артамонова Пунктус.
— Причем весь. Без остатка, — уточнил Нинкин.
— Чтобы застраховаться от случайных срывов, я стригусь наголо. До блеска, — захорохорился Артамонов.
— Чего только не придет в голову на голодный желудок, — покачал головой Пунктус.
— Правильно жить — это ничего не делать от нечего делать, сформулировал Артамонов идею и лозунг своего перспективного развития.
— Я тоже за то, чтобы ничего не делать, — сказал Нинкин.
— А я считаю так, — продолжил бить себя в грудь Артамонов. — Если завязывать, то на два узла. Никаких бантиков и петелек я не признаю с детства. — И точно — шнурки на туфлях Артамонова расшнуровать до конца было невозможно.
Артамонов отправился искать крутого цирюльника, и уже через полчаса голова новатора походила то ли на матовый, то ли на патовый плафон недорогого светильника.
— Ящур! — воскликнул Пунктус при виде Артамонова, которого обкорнали такими клоками, что обработанная поверхность стала походить на тифозную шкуру.
— Ты стал похож на осла! — выразился Нинкин.
— Нет, на зайца! Которому лет триста! — сказал Пунктус.
— Надень шапочку! Лысый кактус!
— Теперь ты точно от любой любви застрахован! Девочки будут шарахаться от тебя на проезжую часть!
— И уступать место в общественном транспорте!
— И в «Журавли» тебя вышибалы не пустят! Спросят паспорт!
Артамонов, сохраняя невозмутимость, отправился в свою комнату и возлег в ботинках на кровать со словарем антонимов.
— Оригинальный — банальный, — читал он вслух, — оптом — в розницу, острый — тупой, — долдонил он себе под нос.
Дожди хорошенько выдержали взаперти весь студенческий люд и остальной честной народ, и в первый же солнечный день население города высыпало на пляжи.
Нинкин и Пунктус увлекли в пойму упирающегося Артамонова. Они выбрали удобное местечко между двумя киосками, чтобы до ленивых пирожков слева и пива справа было примерно одинаково, и принялись играть в трехмерную балду.
Артамонов надрывно читал Зощенко. С новелл этого автора, казалось Артамонову, проще открывать чисто интеллектуальный сезон. И все было бы хорошо, если бы… если бы не Кант на пустом коврике…
Артамонов наткнулся на этого Канта, как на бревно. Кант лежал на коврике, а коврик был без хозяина, вернее, без хозяйки — об этом говорили оставленные тапочки тридцать шестого размера. Тапочки, конечно, тапочками, но Кант… Возникло любопытство. Не всякий сможет читать Канта в пляжных условиях, подумалось Артамонову, и он занял коврик, с тем чтобы дождаться хозяйки. С сожалением Артамонов обнаружил, что Кант не Иммануил, то есть не философ, а всего лишь Герман — современный немецкий писатель. Но деваться было некуда — курок знакомства был уже взведен. «Не утонула ли она? — мелькнуло в голове Артамонова. — Слишком долго купается». Он начал осматривать берег — не собралась ли толпа по этому поводу.
Но тут подошел Пунктус и сказал:
— Твоя жертва, уважаемый испытатель, уже полчаса прячется за раздевалкой, вся дрожит от страха и рисует крестики-нолики. Она зашла к тебе со спины, и твой зэковский затылок не вызвал у нее никакого доверия. С тебя три рубля на пиво за информацию.
— Где? — подхватился Артамонов. — За какой раздевалкой?
— Вон, видишь, ножки переминаются.
— Спасибочки.
— Спасибом тут не отделаешься. Попрошу три рубля.
Артамонов сунул Пунктусу трояк, вздохнул и направился за раздевалку. Девушка хворостинкой рисовала головы. Их было уже с десяток. В профилях и анфасах угадывались знакомые личности.
— Вас шокировала моя внешность? — Артамонов встал рядом с художествами.
— Нисколько, — ответила девушка.
— Неужели?! — как бы изумился он.
— Вот вам крест, — перекрестилась она.
— Если бы не друзья, мы бы с вами так и не встретились, — произвел маневр Артамонов, указал на Пунктуса с Нинкиным, которые чуть поодаль трескали пирожки и запивали их пивом.
— Это на мне никак не сказалось бы, — снова нашла она что ответить.
— Почему? Я бы отнес ваши тапочки в милицию, — продолжал переть напролом Артамонов.
— Если бы я пошла следом, вас оттуда могли бы и не выпустить, — не сдавалась она.
— Вы, конечно, можете говорить что угодно, но об одном я вам должен поведать честно: в вашем коврике с Кантом в качестве приманки мне увиделась возможность нашего будущего, и, если сегодня часиков эдак в девять вы окажетесь в «Журавлях», мы не разминемся, — пошел ва-банк Артамонов.
— Вы уверены? — навела она на него свои токсичные, в пол-лица глаза.
— Я расскажу вам массу интересных историй. Вплоть до того, что после них вы измените свою жизнь, — начал потихоньку спускаться со своей крутизны Артамонов.
— Я впервые наблюдаю наглость в такой необычной форме, — призналась девушка.
— А насчет Канта… — Артамонов откашлялся, — я как раз давно искал эту книгу. Можно взять почитать?
— Вы всегда работаете под наив? — ответила она вопросом на вопрос, как в Одессе, и стерла ногой все нарисованное.
— Как вам сказать… — задумался Артамонов, — иногда приходится прикидоваться ветошью, а так нет… вечером я объясню.
— Что ж, насчет вечера я подумаю, — произнесла девушка.
— Вам ничего не остается делать, — не дал ей выбора Артамонов.
Он посмотрел ей вслед и пожалел, что постригся под нульсон.
Пунктус с Нинкиным, потирая руки, поджидали Артамонова, чтобы уколоть, уличить, укорить и под шумок изъять еще один трояк на пиво.
— Ну что, система не сработала? — спросил Пунктус.
— Посмотрим, — Артамонов задрал бутылку пива вверх, как горн. — Вечер покажет.
— А как же наше многострадальное интеллектуальное лето? — стряхнул с носа песок Нинкин. — «Никаких любовей и знакомств!» — передразнил он Артамонова.
— Ну что ты докололся до человека! — вступился за потерпевшего Пунктус. — Может, у него съемочный период начался.
— Знаете, мне все-таки кажется, что лучший стимулятор человеческой деятельности — не кофе и не крепкий чай, а нормальная красивая девушка, обрадовался поддержке и пошел на попятную Артамонов.
— Совсем недавно ты говорил обратное, — зевнул Нинкин.
— У нее такие большие глаза, что издали кажется, будто она в очках, оправдывался Артамонов. — Прямо как пульсары!
— Но главное не глаза, ты знаешь, — сказал Пунктус. — Главное, чтобы уши были складными.
— Пошляки! — буркнул Артамонов, который на их месте отчебучил бы еще чего-нибудь похлеще.
— Ты же мечтал о простой начитанной советской девушке женского пола, напомнил ему Пунктус. — Вот и получи!
В ресторан «Журавли» Артамонов пришел задолго до девяти и устроился за единственным свободным столиком под фикусом.
Она пришла ровно в девять. В то, что она рискнет и отважится прийти, попросту не верилось. До самой последней минуты.
Они пили коктейль, танцевали. Разговор не вязался, слова не шли, как будто преодолевали звуковой барьер. Она чувствовала над собой громаду его необычности и считала себя обязанной вести беседу. На пляже она была независима, свободна, а теперь пришла на свидание, — значит, покорилась. Это подавляло ее. И еще эти его резко очерченные скулы и блуждавший где-то по плечам взгляд, никак не попадающий в глаза.
— Зачем вы на ночь глядя надели темные очки? — спросил она. — Закрывают половину души.
— Половину синяка под глазом они закрывают, — сказал Артамонов, — а не половину души.
— Вы немного психолог.
— Все мужчины в отношениях с женщинами немного психологи. Мне нравится эта песня, — кивнул Артамонов в сторону колонки. — Пробирает в области грудинки.
— У вас там находится душа?
— Примерно.
— У большинства парней она расположена несколько ниже.
Ресторан закрывался. Разочарованная, она заспешила домой. Артамонов не находил объяснений своей нерасторопности.
— Сегодня будет интересная ночь. Хотите, я вам ее покажу? — спросил он.
— Я могу вполне самостоятельно отправляться на подобные прогулки. — В ее голосе было заметно любование так быстро и красиво сочиненным ответом. Она принялась дожидаться от него похвалы в какой-то изначально задуманной форме.
— Что ж, случай вполне банальный. Естественное завершение каждого чистого эксклюзивного начинания. Тактика постоянно оплевываемого оптимизма. Вы нисколько не оригинальны. На вашем месте так поступила бы каждая. Отказать — это вы все мастера, а вот дать надежду мало кому удается, надавил на сознание Артамонов.
— Вы вынуждаете меня поступать против моих правил, — улыбнулась она. Ну хорошо, если вашей ночи налево, то нам с ней по пути, и ваше соседство в качестве гида нисколько не убавит интереса. Ну как? Теперь я не банальна?
— Совсем другое дело, — обрадовался Артамонов.
Они зашагали по тротуару и, не договариваясь, направились к пляжу, к тому месту, где познакомились. Незыблемость позиций, на которых их застал в «Журавлях» последний танец, становилась проблематичной. Ситуация требовала уступки от одной из сторон, и Артамонов сказал:
— Как вас зовут? Мое «вы» кажется мне уже настолько абстрактным, что я боюсь перейти на «эй». Такое ощущение, будто на меня смотрят очи, сплошь состоящие из одного только глазного яблока, без всяких зрачков и радужных оболочек.
— Вы так страшно говорите, что я вынуждена срочно назваться. Лика. — И протянула ладошку.
Артамонов почувствовал, что увлекся этой пустой, но приятной беспредметностью разговора. Напряжение, которое в иных случаях снимается физически, подменялось новостью совершенно другого желания — пустословить, нести околесицу без всяких околичностей. Долгое время он распоряжался бог знает кому принадлежащими выражениями, фразами и цитатами, возводил из нуля неимоверные громады, сводил на нет невиданные по широте масштабы. В первом приближении это походило на пинг-понг, с тем отличием, что все подачи делал он.
Два человека, разделенные паузой непривычки, надолго растворились в темноте шаманьих переулков, из которых свет набережной вырвал их уже сближенными до понятия «идти под ручку».
— Не видел ли я вас, часом, у нас в институте? — спросил Артамонов.
— Видел, — перешла она на «ты». — Динамика и прочность транспортных машин.
— Чердачок у тебя еще не поехал от всех этих наук? — поинтересовался Артамонов.
— Как видишь, пока держусь.
— А про Рязанову слышала? Мисс института. Она ведь тоже с факультета динамики.
— Что-то слышала, но что — точно не знаю. А что с ней? — всполошилась Лика.
— Совсем немного не дотянула.
— Умерла, что ли?
— Да нет, слетела с нарезки.
— Как это? — не поняла Лика.
— У нее проблемы с психикой. Или что-то в этом роде. Реша так толком ничего и не рассказал, хотя бывает у нее постоянно. Она жила с матерью, их бросил отец. Мать долго болела и умерла. На почве этой домашней истории плюс теория машин и механизмов плюс стихи — и она, так сказать…
— Тронулась умом? — спросила Лика.
— Не знаю точно, но, может быть, близка к этому, — сказал Артамонов. Психика не выдержала. А такая красавица… У Реши с ней роман.
— Очень пикантно все, — сказала Лика.
— Куда уж пикантней. Я и сам пару раз ходил с ним к ней в гости, внешне она вроде ничего, а как только начинает говорить, видно, что плывет. Но сейчас ее, по-моему, вообще куда-то отправили. Врачи сделали заключение, что одной ей жить нельзя, а родственников нет, чтобы присматривали.
— Но, может быть, есть какие-то друзья или знакомые? — никак не могла успокоиться Лика.
— Знакомые не имеют права, только родственники, — пояснил Артамонов.
— Ну и что, ее отправили в тихий дом?
— По-моему, да. Но из Реши, я говорю, на эту тему слова не вытянешь.
— Да, диамат и сопромат дают совершенно гремучую смесь, и красота здесь совершенно не спасает, — сказала Лика. — А что, у тебя есть ощущение, что со мной произойдет то же самое?
— Да нет, просто учиться больше негде, а то лучше поступали бы вы все куда-нибудь по женской линии.
— Это куда же?
— В более легкие промыслы, чтобы иметь несложные помыслы.
— На панель, что ли?
— Уж лучше на панель, чем вот так, как Рязанова.
— А у тебя что, недержание мыслей? — спросила она на прощание. — Тебя прямо так и несет, так и несет. Ты действительно придаешь ночи некоторое любопытство. Но оно не настолько завладело мною, чтобы отдаваться ему до утра.
— Я буду говорить об этом в палате лордов! — ляпнул свое всегдашнее резюме Артамонов.
— Что ты сказал? — насторожилась она.
— Извини, это я так. Просто к слову пришлось.
— Не надо со мной так. К слову, — предупредила Лика. — Со мной можно только специально, по-настоящему.
Лика была хороша тем, что быстро перехватывала инициативу. Артамонову не нужно было подыскивать маршруты для прогулок, темы для разговоров словом, всего, на чем держатся отношения, когда души приоткрыты всего на треть. Атмосфера знакомства содержала как раз тот изотоп кислорода, который лучше других усваивался Артамоновым.
— Давай будем ходить с тобой всегда в один кинотеатр и брать билеты на одни и те же места, — говорил он.
— Зачем такие условности? — не понимала Лика.
— Чтобы после расставанья сильнее и дольше мучиться, — вовлекал он ее в свою теорию.
— Ты планируешь расставание?
— Я не планирую — так всегда случается само собой.
— Я не понимаю этой системы мучений. Зачем она?
— Очень просто. Ты приходишь после разлуки в кинотеатр, а два места там — святые. Идешь по Майскому парку, а лавочка под кленом — святая. И ты будешь мучиться, вспоминать.
— Забавно, — соглашалась с его подходом Лика. — Ты предлагаешь отрезать разлуке все пути?
— Да, мы с тобой создадим для себя область мучений.
— В этом что-то есть.
— А когда расстанемся, я буду тебе писать.
— Зачем писать, если расстанемся?
— Ты будешь получать письма и вспоминать об этом лете, — раскрывал Артамонов свою технологию памяти. — Не обо мне, а о лете. Время будет идти, и письма станут приходить все реже и реже. Они будут напоминать тебе уже не об одном каком-то лете, а о юности вообще. Я превращусь в символ. А когда ты начнешь округлять количество прожитых лет до десятков, я стану напоминать тебе не о юности, а о всей твоей жизни. Все забудется, и жизнь представится тебе сначала юностью, потом летом и, наконец, днем — единственным днем, когда мы с тобой познакомились.
— Интересно. Но почему ты постоянно твердишь о разлуке? — спросила Лика.
— Понимаешь, на практике выходило так, что я всегда в конце концов оставался один, — признался Артамонов. — Теперь я с учетом этого специально заостряю внимание на расставании, чтобы как-то от противного, что ли, сохранить нашу дружбу.
— Мы с тобой не расстанемся, правда? — спросила Лика.
— Прошлое должно обретать законченный смысл, — выдал сентенцию Артамонов. — Чтобы с ним было проще входить в товарные отношения — забывать о нем по сходной цене или молчать в обмен на что-то.
Земля долго стелилась под ноги закату. По городу пошла ночь в черном до пят платье. Одинокая звезда стояла над миром и предлагала себя в жертву, но объективных условий сорваться с орбиты и падать сгорая не было в наличии.
— Этим летом у меня словно истекал какой-то срок, — вновь заговорила Лика. — Я тебя, в общем-то, ждала. Я бродила, как заклятая, по городу, представь, а мое счастье уже начиналось. Ты доделывал свою курсовую, а в точке уже сходились две наши с тобой параллели.
Лика постоянно ожидала непогоды и брала с собой на свидания накидку. В ее сквозном прозрачном целлофане она походила на букет в слюде и говорила о странном свойстве обложных дождей, о том, как они могут доводить до любви, до беды, до отчаяния. Ей был по душе их излюбленный метод — не кончаться.
Артамонов шел домой. Картиноподобные слова Лики продолжали медленно падать. «Обратите внимание на ночную застенчивость улиц. Дома в этом районе засыпают с заходом, как ульи. Потому что все они — учреждения. Жилых здесь нет. Слов для этих красот не отыскать в дремучих томах. Я люблю наш зеленый район».
Лика без предупреждения исчезла на неделю в деревню к бабке. Артамонов потускнел. При первой же встрече он заартачился.
— Твое излюбленное занятие — бить в места, не обусловленные правилами, — высказал он ей. — Я не готов к таким перепадам нежности. То обними, то уйди с глаз долой. Я не железный, потрескаюсь.
— Будешь знать, как наплевательски относиться ко мне и не считаться с моими чувствами! Ты совсем забыл, что меня можно не только забалтывать всякими фантазиями, но еще и целовать, — сказала она, и искренность обозначилась в ее глазах маленькими искорками.
— Я боюсь, как бы мы не наделали лишнего с тобой, — сказал Артамонов.
— Между нами не может быть ничего лишнего, — прижалась она к нему.
— Не знаю, что за поветрие надуло в мою блудную душу столько платоники, — обнял он ее за плечи.
— Бедный ты мой человек.
Производственная практика после первого курса шла своим ходом. Турбины на машиностроительном заводе крутились независимо от взрывов эмоций обслуживающего их персонала. Талоны на спецмолоко практиканты отоваривали в «девятнарике» пивом и сухим вином.
— Познакомил бы нас со своей девушкой, — заныл как-то Нинкин. — Пусть она пригласит нас к себе. Скука, чаю попить не с кем!
— И не у кого, — добавил Пунктус.
— А что, может быть, это идея, — призадумался Артамонов. — Я поговорю. Если согласится, пойдем к ней в мастерскую! Правда, там одни портреты, больше она ничего не рисует. Она уверяет, что для портретиста некрасивое лицо — находка.
— Неспроста она к тебе привязалась, — поддел Пунктус.
— Ну, а чай-то у нее в мастерской есть? — почти утвердительно спросил Нинкин.
— Вообще она художник-мультипликатор. Художник-любитель. Рисует мультики для себя.
— Понятно. Значит, чая нет, — опечалился Нинкин. — Хорошо, тогда мы продадим ей сценарий одного сногсшибательного мультика. Первое место! Мы стибрили его на закрытом творческом вечере. Прикинь: жена на вокзале встречает мужа с курорта…
— Муж худой, как прыгалка, — перебил его Пунктус.
— Помолчи! Так вот, жена толстая. Подходит поезд, останавливается… не дал ему развернуться Нинкин.
— Не так! Жена замечает мужа в поравнявшемся с ней тамбуре, вскакивает на подножку, хватает мужнины чемоданы и ставит их на перрон. Потом опять влезает, берет мужа и тоже ставит на перрон рядом с чемоданами. Затем резко обнимает его и делает попытку поцеловать. Муж только что с курорта. Ему, понятное дело, не до поцелуев с женой. Он резко отстраняется, но жена успевает зацепить его губы своими… — перетянул одеяло на себя Пунктус.
— Не туда гнешь! Отстраняясь от толстой жены, муж растягивает свои губы, как хобот. Тут жена отпускает их, и они, как резинка, хлопают его по лицу… — вырвал у него ситуацию из рук Нинкин и тут же продемонстрировал сказанное на личном лице и примере.
— Команды «газы» не было! — сказал ему в ответ Артамонов.
— Каков гусь, а? Ты только посмотри на него.
— Ну ладно, вот вам трояк на чай и… пока! — Артамонов представил, как глубоко зевнет Нинкин и закатит к небу свои роговые очки Пунктус, когда Лика поднимет проблему дальнего от зрителя глаза на своих портретах. У нее это получается так потому, что она сама раскоса. Но она этого не знает. Всем своим портретам она рисует глаза, глядя в зеркало на свои. Раскосость — ее изюминка. Самое лучшее, что есть в лице.
— Эгоист ты, — сказали симбиозники. — Мы тебя оградили от твоего дурацкого чисто заумного лета, вытащили на пляж. Для затравки «вынудили», так сказать, до трусов, потом вынудили познакомиться с девушкой, а ты чай зажал! Вот тебе твой рваный трояк, — при этом трояк оставался лежать у Пунтуса в кармане, — и давай заканчивай свой интеллектуальный сезон!
…Как-то Лике вздумалось рисовать портрет Артамонова.
— Если я смогу высидеть, — предупредил он ее. — Час бездействия для меня хуже смерти.
— Это недолго, — пообещала Лика. — Я тебя усажу так, что тебе понравится.
— Ты что-то нашла в моем лице? — полюбопытствовал Артамонов.
— Я не могу польстить тебе даже немного, — призналась Лика. — Одним словом, мне придется сильно пофантазировать, одухотворяя твое изображение.
— Хорошо, тогда потерплю, — уступил он.
— Расслабься и забудь, что я рисую, — попросила она его.
— Не составит труда.
Он уселся в кресло и принялся в который уже раз просматривать альбомы Лики. Тысячи рисунков. Лица, лица, лица и аисты во всевозможных позах. В полете, на гнезде, со свертком в клюве.
— Что у тебя за страсть? Дались тебе болотные птицы! Я не переношу этих тухлятников. Жрут живьем лягушек! В них нет никакой идеи… никакой поэзии!
— Не знаю. Я детдомовская. Как ни крути, к моим теперешним родителям меня доставил аист. Версия с нитратной капустой меня устраивает меньше сырость, роса на хрустящих листьях — бр-р-р! Аисты интереснее, они такие голенастые, хвосты и крылья в черных обводьях…
— Я ненавижу их.
— Почему?
— Ничего интересного, просто мальчишество.
— Мне интересно знать о тебе все.
— В детстве меня обманули. Сказали, что с аиста можно испросить три желания, как с золотой рыбки. Как-то раз на луг опустилась стая. Я побежал за ними. Я был маленький, и при желании птицы могли сами унести меня и потребовать выполнения своих птичьих желаний. Я схватил аистенка. На его защиту бросилась вся стая. Чуть до смерти не заклевали! С тех пор при каждой возможности я бросаю в них камни.
— Понятно, — притихла она. — И даже немножко жаль. Хорошие птицы, поверь мне. Верность нужно, скорее, называть аистиной, чем лебединой. Аисты тяжелее переносят расставание. Они сохраняют пожизненную верность не только друг другу, но и гнезду. Ты жестокий, — заключила она.
— Может быть, но первым я никого не трогал и не трогаю до сих пор.
— Если не считать меня. После рассказа хоть перерисовывай. Я изобразила тебя совсем другим.
— Второго сеанса я не выдержу.
— Ладно, пойдет и так. Бери, — протянула она рисунок.
— Разве ты для меня рисовала?
— Моя рука запомнила тебя навсегда, — сказала Лика. — А для себя я легко повторю еще раз.
Упившись намертво дождями, лето лежало без памяти, и на самой глухой его окраине стыл пляж, пустынный и забытый. Раздевалка, за которой когда-то Лика скрывалась от Артамонова, была с корнем выворочена из песка. Линия пляжа выгнулась в форме застывшего оклика. Из-под деревянных пляжных грибков легко просматривалась грусть. Логика осени была в неудаче зовущего. Кто-то бодро и неискренне шагал по пляжу в промокаемом плаще. В спину этому случайному прохожему сквозила горькая истина осени. Она, эта истина, была в позднем прощении, в прощании. Мокрые листья тревожно шумели. В их расцветке начинали преобладать полутона. Грустная лирика осени.
А потом была зима, и вновь весна и лето, которое Артамонов провел в «диком» стройотряде. Заваруха, хвост которой тянулся из этого отряда, наделала дел. Артамонова, в частности, она отправляла на службу в морфлот. Прощаясь, они с Ликой стояли на распутье.
Налево шел закат, направо — рассвет, а прямо, как и тогда, ночь в черном до пят платье.
— Прости, что я успел полюбить тебя, — сказал он.
— Как ты умудрился? Просто не верится. В месяц у нас сходилось всего три-четыре мнения, не больше. И до сих пор подлежат сомнению мои избранные мысли о тебе. На твоем месте любой бы увел в секрет свои активные действия. Отсюда — полное отсутствие текущих планов, в наличии — одни только перспективные. Не молчи! — произнесла Лика.
— Зачем тебе ждать меня? Три года — это очень долго.
— Ты будешь писать?
— Я же говорил — нет. Не люблю.
— Наоборот, ты говорил, что будешь писать, пока не станешь символом. Что ты вообще любишь? И все-таки, почему мы прощаемся? Не расстаемся, а прощаемся?
— Потому что прошлым летом мы немножко начудили в тайге на лесосплаве, и меня ненадолго рекрутируют, — сказал Артамонов. — Ты, наверное, слышала про эту нашу историю с диким стройотрядом… должна была слышать…
— Еще как слышала, но почему не от тебя? — обиделась Лика. — Ты никогда мне ничего не рассказываешь про свои делишки и подвиги.
— Какие тут подвиги, просто неудачно съездили на севера, — умалил свое значение в этой истории Артамонов. — В результате чего в учебе придется сделать небольшой трехлетний перерыв, потому что таких прытких сразу прибирает к рукам военкомат. Меня призывают во флот, возможно даже в подводный. А почему не рассказывал тебе, просто не могу использовать твое время в корыстных целях.
— Ладно, не надо никаких объяснений, лучше поцелуй. — Она оплела его шею руками. — Ну, а проводы или что-то в этом роде планируются?
— Нет, я отчалю без шума.
— Жаль, а то я бы поплакать смогла в волю.
Они прогуляли всю ночь, а под утро отправились в общежитие. Артамонов выпроводил из комнаты сонных сожителей и включил музыку. Засверкали огнями глупые тарелки Реши. Чтобы сделать темно, влюбленные залезли под одеяло с головами. Задыхались, но терпели, потому что на свету, им казалось, будет стыдно. А так, в темноте, вроде ничего, терпимо и даже приемлемо. И вполне логично. Потому что предстоит расставание. Может быть, и не навсегда, но надолго. А это в большинстве случаев — навсегда. Спонтанность момента владычествовала во всех своих проявлениях. Космическая истома, пробивавшаяся через возникавшие то тут, то там просветы у края одеяла, смешивалась с человеческой. Вот так бы и остаться втиснутыми друг в друга, и никогда-никогда не расставаться. Еще немного, подумалось Артамонову, и я начну бегать от военного комиссара. Какая, к черту, служба, если тут такое творится! Конечно, надо послать все на фиг, схватить Лику и свалить в деревню куда-нибудь, и пусть ищут!
В дверь начали ломиться. Разве друзья-сожители могут вынести чужого да еще столь очевидного счастья. Вставая со скрипучей железной кровати, любовники, не сбрасывая с себя одеяла, на секунду замерли на коленях друг перед другом, как два суслика. В дверь продолжали стучать нетерпеливые жильцы, но теперь уже вместе с любопытными соседями и даже товарищами с нижних этажей. Артамонов торопил Лику:
— Ну все, встаем и уходим…
— Подожди, ну еще минутку, еще… — оттягивала она час разлуки.
Если под одеялом они походили на сусликов со сложенными друг у друга на плечах лапками, то со стороны — на понурившего голову двухгорбого верблюда. «Двухгордый люблюд», — вспомнил Артамонов выражение, которым обзывали Мурата накануне его помолвки с Нинелью, вспомнил, вообразив, как смешно эта их с Ликой композиция под одеялом смотрится с некоторого расстояния.
Дождь молотил по оконному карнизу не переставая. Вскоре изгнанные жильцы вконец взбунтовались и велели романтикам прекратить дешевые терзания и освободить помещение. Артамонов с Ликой оделись и, пройдя сквозь строй наблюдателей с вопросниками в руках, поплелись вниз под шуточки и приколы вслед.
— Набрось капюшон, — сказал он и возложил ей на волосы хрустящий целлофан. — Наконец-то он тебе пригодится. Безыдейное мокнутие кожи ни к чему хорошему не приведет. Сегодня с погодой просто что-то страшное творится.
— Странно как-то, без явной боли, — не отпускала она Артамонова. — А ведь это событие. Вопреки моим стараниям тебе удалось организовать область мучений. Не знаю, как теперь буду ходить в одиночку по нашим местам. Страшно.
— Все это пройдет, растает, сотрется.
— Не надо меня утешать. Знаешь, как это называется? — придумала Лика. Условия для совместной жизни есть, но нет причин.
— Я не утешаю, я говорю то, что будет.
— Уезжающим всегда проще, — позавидовала она ему. — Их спасает новость дороги. Впрочем, к тебе это не относится. Завтра иду на свадьбу к подруге. Мне обещали подыскать ухажера. Специально напьюсь, чтоб никому не достаться.
— Вот видишь, жизнь потихоньку начинает брать свое, — успокоил он ее. У тебя уже есть проспект на завтра. Все обойдется. Когда я вернусь, ты будешь иметь троих детей и крепкого хозяйственника мужа.
— Не смей так! — предупредила она его. — Где бы ты ни находился, знай, что до меня тебе будет ближе, чем до любой другой, — не хотела она ничего слышать. — Обними покрепче.
— Выйди из лужи, — попросил он ее.
— Пустяки.
— Ты даже не заметишь, как увлечешься своей жизнью без меня, — пообещал он.
— Возвращайся ко мне, — звала она. — Если потеряешь любовь, не переживай — нам на двоих вполне хватит одной моей. Мы с тобой еще поживем!
— Я буду иметь в виду, — сказал Артамонов. — Но думаю, что ты меня не дождешься. Ты даже не можешь представить себе, что такое три года. Это целая жизнь. За три года иные вообще проживали все основные события своей жизни. Три года — это почти целая Отечественная война.
— Если бы ты не болтал так много и попусту…
— А тебе спасибо отдельное. Ведь с тобой я все-таки в чем-то победил себя.
— В чем, если не секрет?
— Впервые ничего не опошлил.
— Мне бы твои заботы… Ежик у тебя на голове совсем пропал — хоть снова к цирюльнику.
— Да, пора, но теперь меня уже постригут, как положено, по уставу. А ведь прикинь, меня бы могли и посадить.
— Куда?
— Куда-куда, в тюрьму!
— Ты все о своих таежных похождениях?
— А о чем же еще?
— Да брось ты, ерунда это. Мы разговариваем, будто находимся в разных комнатах. Я о своем, ты о своем.
— Наверное, потому, что весна.
— В любом случае ты должен написать мне первым, ведь я не смогу сама узнать твоего нового адреса.
— Договорились, — подал он ей свою руку. — Хотя меня так и подмывает не написать.
— Но это уже полный козлизм.
— Согласен. Я не хочу просить тебя ждать меня, но если дождешься, буду рад.
— А ты попроси, тогда я дождусь. У меня будет смысл ждать.
— Нет, я не могу тебя связывать своей просьбой.
Учебка у Артамонова-салаги началась прямо в море, и через пару месяцев он уже не понаслышке знал, чем паровая турбина военно-транспортного корабля отличается от газовой турбины гражданского самолета, до чего на лекциях не успел дойти даже теоретически. За три года службы на флоте он будет вынужден разобраться с этим в деталях.
Нечерноземье объявили Всесоюзной ударной стройкой. Что под этим имелось в виду, никто до конца так и не понял. Известно было лишь, что на весь институт выездным — отправляющимся на работы за пределы региона под лозунгом «С мастерком и матерком!» — был один только стройотряд «Волгодонск». Попасть в него могли лишь избранные. Остальным ничего не светило, кроме как строить свинарники на триста голов в отрядах местного базирования. Это повергало истинных романтиков в самую тосчайшую из всех виданных тоск. Кому было охота торчать целое лето в райцентре Стародубье и почти задаром восстанавливать изнутри рухнувшие навозоотстойники!
Ввиду избытка романтизма в среде первокурсников сам собою сформировался «дикий» стройотряд. Артамонов подал идею — она витала в воздухе, а Мукин приступил к ее претворению в жизнь — написал письма в 29 леспромхозов Коми АССР.
В ответах говорилось, что сплав леса относится к разряду так называемых «нестуденческих работ» и поэтому официального вызова лесоповальные конторы прислать не могут. Но если студенты отвяжутся от буквы инструкций и приедут сами, на свой страх и риск, то объемы работ им будут предложены какие угодно. Так что все зависело именно от того самого момента истины отважутся или нет.
Стоял пик сезона отпусков, и ни на север, ни на юг никаких железнодорожных билетов достать было невозможно. Артамонову пришлось выехать в пункт формирования состава — аж в Харьков, чтобы добыть проездные документы на поезд Харьков — Воркута непосредственно у источника. Так что его личная одиссея началась, можно сказать, черт знает откуда, а остальные бойцы «дикого» отряда подсели в забронированный вагон уже на месте.
Это был летний дополнительный поезд со студентами-проводниками, какая-то сборная солянка из ржавых списанных вагонов. Рудик договорился с собратьями, чтобы бойцов «дикого» отряда никто не тревожил до самого места назначения — станции Княж-Погост, потому что после теоретической механики очень хочется расслабиться.
Реша на вокзал не явился — то ли опоздал, то ли еще что. После отправления поезда Мат два раза рвал стоп-кран в надежде, что пасть подземного перехода вот-вот изрыгнет его лучшего друга. Долго всем миром гадали, что могло случиться, — ведь Реша никогда ничего не делал просто так. Но гадание — метод не совсем научный, и поэтому оштрафованные за стоп-кран «дикари» уехали на лесосплав в безвестности о судьбе одной из несущих конструкций отряда.
Мат тосковал о потере Реше глубже всех. За неимением выразительных слов в своем необширном лексиконе он в течение суток истолковывал печаль механически — легким движением правой связочки своих сосисочек-пальцев он забрасывал в рот стаканчик за стаканчиком из неприкосновенного запаса. Когда концентрация алкоголя в крови дошла до нормы, Мат отошел ко сну и в один прием проспал почти сутки на третьей полке. Проснулся он оттого, что упал со своих вещевых полатей непосредственно на Татьяну. Состав при этом слегка пошатнулся, а Татьяна — нет. Просто во сне она перевалила куль своего организма с Фельдмана на Мукина.
Через два дня за окном поезда Харьков — Воркута закачалась тайга. «Дикари», припав к стеклам, не отрывались от бескрайностей, теряющихся в голубой дымке. Дали игриво аукали и бежали прочь от поезда. Тайга, как зеленая грива на шее летящей земли, трепетала, колыхалась и прядала в такт составу.
— Давайте как-нибудь себя назовем! — предложил Артамонов. — Должно же быть у стройотряда, пусть даже и «дикого», какое-нибудь плохонькое название.
— «Кряжи»! — посыпались предложения.
— «Золотые плоты»!
— «Северное сияние»! — придумал кто-то, намекая на смесь спирта с шампанским.
— «Парма»! — выкрикнула Татьяна. — По-комяцки это — тайга.
— С чего ты взяла?! — накинулись на нее.
— Откуда тебе известны такие тонкости?!
— Видите ли, я готовилась к поездке основательно, — гордо сказала Татьяна. — Не то что некоторые.
— Да, «Парма» — как раз то, что нужно, — согласился Рудик. — И красиво, и романтично!
— И давайте разрисуем свои куртки! — предложил Забелин. — Вырежем трафареты и разукрасим себе все спины!
Наконец-то настало долгожданное утро приезда. Позади две с половиной тысячи километров новых чувств, удивления, красоты и восторга. Позади десятки встречных поездов, с татуированными и просто пассажирами, вывесившимися из окон до пояса, позади десятки поездов, мчащихся на сковороды южных побережий, позади сотни полустанков с лагерными и просто красивыми названиями.
— Я смотрю, здесь вовсе никакая и не глушь, — разочаровалась Татьяна.
— А ты хотела, чтобы поезд завез тебя в нехоженый край? — подтрунил Артамонов.
— Я ничего не хочу, — скуксилась Татьяна, — просто пропадает эффект первопроходства.
…Увесистый замок безо всяких секретов, но с заданной надежностью охранял контору леспромхоза. «Учреждение АН-243/8» — значилось на двери.
— Не иначе как зона, — догадался Рудик.
— Да, очень похоже, — согласился с ним Забелин.
Появился неизвестно где ночевавший сторож и сказал, что начальство туда-сюда будет. Туда-сюда, по-местному, оказалось что-то около двух часов. Но и это не вечность. Директор леспромхоза замкнул вереницу тянучки конторских служащих.
— Откуда такие орлы? — спросил он.
— Мы вам писали, — полуобиженно произнес Нинкин.
— Нам многие пишут, — объяснил свое недоверие директор.
— А мы, к тому же, еще и приехали, — сказал Пунктус.
— Рабсила, в принципе, принимается в неограниченном количестве… сказал директор, осматривая студенческий народец.
— Как стеклотара в «Науке», — подсказал сравнение Артамонов.
— Извините, не понял? — сдвинул брови директор.
— Придется заявить об этом на слете кондукторов!
Директор понял, что он ничего не понял, и спросил еще раз, откуда прибыл отряд. Его земляков среди приезжих не оказалось, поэтому он, уняв свое географическое любопытство, перешел к делу.
— Кто у вас старший? — спросил он уже серьезно.
— Никто. У нас все равны, — сказал Рудик.
— Так не бывает, надо же кому-то бумаги подписывать. Козлов отпущения держат на любой конюшне. Есть ли среди вас какие-нибудь там комсорги или профорги?
— Есть, — сказали в один голос Клинцов и Фельдман.
Фельдман увязался в отряд исключительно из-за денег, которые, как он считал, на севере можно грести лопатой. Клинцов же, как он сам объяснил, ни в деньгах, ни в романтике не нуждался — он решил просто проверить себя. Что это означало, никто не знал. И никто не знал, на какой предмет проверить себя собирался Клинцов.
— Вот и отлично, — сказал директор. — Один будет командиром отряда, другой заместителем. Типа комиссара. Сегодня мы отправим вас в верховья окатывать запань.
— Запань? — переспросил кто-то от чрезмерного недержания. — Окатывать?
— Запань — это такое место на берегу, где складируется заготовленный зимой лес, — пояснил директор.
— Нам бы хотелось на сплав… — сказала Татьяна. — Честно говоря, мы только на него и рассчитывали… Чтобы возмужать…
— Куда уж вам мужать, — сказал директор, осмотрев Татьяну. — Это, дорогая моя девушка, и есть сплав. Окатка — одна из его составных частей. Объясняю: при выпуске древесины из запани по большой весенней воде половина бревен осталась на берегу, на мелях и пляжах. Бревна нужно стащить в реку и проэкспедировать сюда. Основные орудия труда — багор и крюк. Как их половчее держать в руках, сообразите сразу после первых мозолей. И просьба: не входите ни в какие знакомства и контакты с нашими постоянными работниками. После отсидки на зоне они находятся здесь на поселении. За эту, так сказать, опасную близость с ними наша контора будет доплачивать вам пятнадцать процентов. Ты и ты со мной, — указал директор на Фельдмана с Клинцовым после короткой вводной, — пойдем оформлять наряд-задание, а все остальные идите вон к тому сараю получать спецодежду и инструмент, я сейчас распоряжусь, указал он кивком головы на покосившийся и почерневший деревянный склад.
— Дожили! — сказала Татьяна, когда все местное и приезжее начальство скрылось в конторе. — Это ж надо! Подумать только — подлегли под Фельдмана с Клинцовым!
— Да бог с ними, пусть порезвятся, — сказал Артамонов. — Какая нам разница!
— Мы сюда приехали не о командирстве спорить, а работать, — сказал Мукин. — Покачать мышцу, то да се, выносливость разная, боди-билдинг.
— Действительно. Тем более нам нужны не командиры, а, как очень грамотно сказал директор, козлы отпущения, — расписал все как по нотам Рудик.
Пополудни катер-водомет вез свежеиспеченных сплавщиков в запань Пяткое. Катериста величали Зохер. Это только с первого взгляда казалось, что кличка состоит из двух независимых друг от друга частей. При более детальном рассмотрении оказывалось, что эта его кликуха, как шкура, была выделана целиком из простого русского имени Захар. Река, по которой катер пробирался вверх, имела необычное название — Вымь. Это был приток Вычегды, которая, в свою очередь, впадала куда-то там еще, а уж потом в Белое море.
— И за что ее так нарекли, эту Вымь? — мучился Пунктус. — Кого, интересно, она вспоила?
— Может, это не от слова «вымя», а совсем наоборот! — ляпнул Нинкин.
— Разве есть что-нибудь обратное вымени? — сморщила лоб Татьяна.
— Есть, — сказал Гриншпон, прибегнув к своей эксклюзивной аналогии. Ушные раковины.
— Пошляк! — сказала Татьяна.
— Чего только не бывает, — сказал Пунктус и перефразировал известное высказывание: — Что в вымени тебе моем?
Вялость разговора происходила от тридцатиградусной жары вокруг.
Водомет c трудом забирался в верховья. Фарватер Выми был запутан, как жизнь, — река мелела и загибалась то влево, то вправо. Солнце прыгало с берега на берег. Стоя на палубе, «дикари» любовались нависавшей над головами тайгой. От тоски Гриншпон взял гитару и запел. В непоправимой таежной тишине его голос казался святотатственным. И откуда у этих берегов, подмываемых по самому обыкновенному закону Бэра, взялось столько амфитеатральной акустики?! Гриншпон один гремел, как целый ансамбль.
Вскоре слева по борту открылась огромная многослойная полоса бревен, покоящихся частью на воде, частью на берегу.
— Это и есть запань Пяткое, — сказал катерист Зохер и стал причаливать, чтобы пришвартоваться к бонам.
Чем ближе подплывали к бонам, тем больше из-за кустов и завалов показывалось бревен. Их количество росло в геометрической прогрессии на каждый метр приближения, и поговорка «большое видится на расстоянии» постепенно сходила на нет. А когда катер ткнулся носом в боны, количество открывшихся глазу бревен стало вовсе неимоверным. Бревна просто кишели вокруг. Они были грязными, скользкими и противными. Казалось, они даже шевелились, как опарыши в своей родной среде.
— Неужели мы все это окатаем? — приуныла Татьяна, как когда-то в Меловом перед бескрайним картофельным полем. У нее снова потемнело в глазах.
— Н-да, бревен тьма-тьмущая, — согласился Фельдман.
— Мне, мля, так сказать, по первости… — надул бицепсы и трицепсы Мат, — в смысле… еп-тать, поднатужиться.
— По наряд-заданию, здесь покоится десять тысяч кубометров, — сказал Клинцов. — А на самом деле может быть и больше.
— Двести пятьдесят вагонов. По десять шаланд на брата, — быстро подсчитал Нинкин.
— Мы что, решили воплотить в жизнь принцип второй модели хозрасчета в натуральную величину? — спросил Пунктус.
— Может, в таком случае, отказаться? Или взять только часть? — предложил Клинцов. — Это действительно невозможно убрать.
— Глазки — серунки, ручки — гребунки, — высказался Усов какой-то поговоркой.
На берегу виднелись три барака.
— Ваш вон тот, крайний, — сказал катерист Зохер. — Завтра с утра к вам подъедет мастер и все объяснит.
Взревел двигатель, и Зохер был таков.
Барак состоял из двух комнат. По углам прямо на полу валялись матрацы.
— Примерно по полтора тюфяка на человека, — на глаз определил Нинкин потребительскую норму. Он всегда очень ревностно относился к обрамлению ночлегов и обставлял дело так, что ему для покоя уступали лучшее место.
Солнце, как спичками, чиркало по воде длинными лучами и скатывалось вниз. Здешний багровый диск был вдвое больше обычного среднеширотного. Его быстрое падение за горизонт отслеживалось невооруженным глазом. Какая-то минута, — и щеки неба уже натерты бураком заката. Просто сказка.
В бараке не наблюдалось никаких электричеств. В целях освещения внутренностей комнат пришлось развести под окнами костер и поставить отражатель в виде скрюченного теннисного стола из ДСП.
Татьяне по ходатайству Усова выделили два матраца. Остальные слежавшиеся и утрамбованные подстилки разделили по-честному. Пунктус, как подушку и перину, взбил обе половинки задницы Нинкина и уложил на все это свою уставшую голову и все остальное тело. Татьяна плюхнулась рядом. Усов отполз от нее в сторону, чтобы она, не дай бог, не приспала его как ребенка.
Раскаленная тайга остыла быстро, и у Нинкина под утро сработал инстинкт самосохранения. Нарушив равновесность отношений, он сделал прошивку температурного поля — выбрал местечко потеплее и стянул с Пунтуса матрац, набросив его себе на ноги. Проснувшись от дрожи, Пунктус возвысился до лиризма, проклиная друга, чем навлек много интересных слов со стороны остальных «дикарей». Вороны корчились в гнездах от исконно народных выражений, которых, как виновник ложной побудки, удостоился Пунктус. Потому что сон человеческий на свежем воздухе тягуч и сладок и не взирает ни на какие рассветы.
Вместе со всеми на водомете приплыл кот. По дороге Зохер рассказал массу историй об этом звере. Кота звали Пидор. Он был старожилом в таежных местах. Его знали все местные сплавщики. Вместе с ними кот исходил вдоль и поперек берега не только Выми. Однажды он заплыл на бревне в Вычегду, откуда добирался назад полгода. В детстве Пидора кто-то перепутал с бульдогом и оттяпал хвост и уши, что обеспечило ему адскую внешность. Кота никто никогда не кормил. Он сам добывал себе пропитание. На плавучем бревне Пидор держался не хуже Мазаевых зайцев и был изощрен в методах ловли кеты и семги. Будучи экстремалом по зрачку, кот без всякой мухобойки бил мышей, и в том числе ондатр, просто как мух. В человеческих компаниях этот чудовищный котяра держался подчеркнуто независимо, ни с кем не заводил дружб и в соответствии с литературой гулял сам по себе.
Утром Пидор стал выбираться из барака и завалил груду казенных мисок. Посуда загремела. Густой звук пометался по бараку и, собравшись в комок, выскочил в тайгу.
— Подъем! — скомандовал Рудик и ударил крюком о крюк. — Пора на работу!
За время сна все стали донорами. Даже пуленепробиваемый Мат. Налившиеся кровью комары образовывали на стенах и потолке барака сплошной хитиновый покров. Сытые твари вели себя спокойно, а вот оставшиеся голодными экземпляры звенели так громко, что им в резонанс изредка заходились оконные стекла.
Начали обживать кухню. Татьяна честно призналась, что одной ей с поварским хозяйством не справиться. К ней в помощники навязался Мат, заикнувшись, что запросто готовит на скорую руку некоторые блюда. При этом он густо-густо покраснел. Как известно, Мат делился всего на две части желудок и все остальное. Завтрак, как и полагалось, он всегда съедал сам, обедом никогда не делился с товарищем и, словно специально для того, чтобы некому было отдавать ужин, не заводил себе врагов. Нельзя сказать, что Мат жил кому-то в ущерб, но любые горы он мог сдвинуть, только плотно покушав. Когда заговаривали о еде, у него начиналось воспаление жопоглотки и мерцание желудка.
Кроме Татьяны, из особей женского пола вокруг имелись только вороны, так что от большой любви Мат вроде бы был застрахован, но он все-таки умудрился высыпать в блюдо, название которому натощак придумать можно было не сразу, весь запас пряностей, в которых доминировал перец. От остроты у «дикарей», как у пагод, стремились завернуться кверху ногти и кепки.
Кушаньем все остались довольны. Мат, с трудом удерживаясь от чоха, героически доедал солидные остатки своего первого таежного творения. Его стали прочить в великие кормчие — кормить всех, то бишь на кухню.
После чая работнички беспорядочно улеглись на полу в ожидании мастера.
Многие снова уснули.
Совершив утренний моцион, в барак вернулся Пидор. Мат предложил ему перекусить, но рыжий фрагмент с вызовом прошелся мимо миски и улегся на рюкзаках. Мнение о блюде осталось субъективным.
Мастер приплыл на моторной лодке. Он выдал работникам постельное белье и показал, как пользоваться рабочим инструментом.
— Багром делают зацепление вот таким вот образом, — ткнул он в лежащую рядом гнилушку, — а крюк вонзают в тело ствола вот так, — крутанул он рифленой железякой высохший пень.
— Понятно, — кивнули «дикари».
— Адрес запомнить легко, — продолжил мастер окончательное введение в курс дела. — Учреждение АН-243, дробь 8, запань Пяткое. Письма буду отсылать я. Привозить ответы — тоже, — сказал он на прощание и отбыл на противоположный берег, где неподалеку виднелась деревня Шошки.
Бросились примерять спецодежду. Первый просчет не замедлил обнаружиться — вчера на складе в спешке хватали все подряд, и некоторым спецовка пришлась не впору.
Пунктус и Нинкин сидели в холщовой жесткой форме, как в чужом огороде. Усов вставил ремень в две петли своих брезентовых брюк и затянул на животе. Взрыв хохота смыл со штабелей свору ондатр, потому что брюки спокойно стояли сами — настолько они были тверды и велики, — а Усов, легко удерживаемый помочами, висел в этой суровой робе, как в колодце. Было спорным — касались земли его ноги или нет.
— Не волнуйся, вытащим! — простонал Артамонов, смахивая слезы, которые выделялись у него только от смеха.
Переодетый в куцую рабочую форму, с крюками и баграми в руках, отряд стал походить на роту пожарных.
Весь день работали не спеша, притирались к инструменту. Вечером, измерив проделанное, прикинули, что при таких темпах окатку всей запани можно будет закончить только к зиме.
На следующий день норму выработки решили увеличить втрое.
Поначалу бревна не снились. Потом начались кошмары. Разной степени и глубины проникновения в личную жизнь. Бревна являлись всю ночь напролет, да таких невообразимых бонитетов и сортиментов, что «дикари» вскрикивали во сне. Приходилось выставлять дежурных, в обязанности которых входило успокаивать подпрыгивающих во сне и начинающих бежать куда попало работничков.
Самые толстые фан-кряжи, каких не имелось даже в природе, снились Фельдману. По этой причине он стал потихоньку подкатывать к Мату на предмет поменяться рабочими местами. Фельдман, как тающий сталактит, неустанно бил Мату в одну точку, капля за каплей, и скоро Мата «по его собственному желанию» (по версии Фельдмана) списали с кухни от Татьяны на берег. Как только Фельдман заступил на пищевую вахту, в блюдах заметно поубавилось свиной тушенки и обеды с ужинами стали принимать совершенно постные направления. Экономность Фельдмана стала принимать угрожающие размеры, как будто он хотел продержаться на выданном корме до зимы.
Директор леспромхоза правильно пообещал — к баграм и крюкам приспособились после первых мозолей. Клинцов, имеющий самые нежные руки, был вынужден сделать и запатентовать изобретение следущего характера — рифленые ручки орудий труда по его подсказке стали обматывать бинтами из аптечек. За догадку и проявленную смекалку Клинцову пообещали установить на родине каменный бюст пятого размера. Но посмертно.
— С этим торопиться не надо, потому что кто, как не командир, в таком случае будет нам доплачивать за переработку? — тормознул народ Нинкин, впервые по-настоящему почувствовавший себя профоргом. — Мы работаем почти по двадцать часов в сутки!
— Никто, — отвечал Пунктус. — На полчаса раньше выйдем на пенсию.
Вечерами писали письма. Рудик дальновидно прихватил с собой целый бювар всяческих эпистолярных приспособлений. К нему ежевечерне плелись кто за конвертом, кто за листом бумаги. Он, конечно, делился, но очень сильно скрипя всеми органами. Он боялся, что из-за нехватки почтовых мелочей он не сможет в полной мере высказаться своей радиодиспетчерше с Ямала, с которой так ни разу и не увиделся после дембеля. И похоже, что не планировал.
Писать было не очень удобно. Двумя ногами и свободной рукой приходилось отбиваться от комаров.
— Я слышал, что комары живут сутки, — говорил Рудик. Он занимался серийным производством писем, и от насекомых ему доставалось больше всех. А что, если закрыть комнату на двадцать четыре часа? Вымрут они все или нет?
— Это уличные комары живут сутки, — внес поправку Артамонов, — а домашние, в квартире или здесь, у нас, живут, пока не убьешь!
— Не комары, а сущие анофелесы! — продолжал возмущаться староста, отмахиваясь от гнуса. — Вчера поймал одного породистого, зажал в кулаке, пощупал: с одной стороны кулака — ноги, с другой — голова. Бросил я этого молодца с размаху о землю — даже шлепок был слышен, настолько тяжелым оказался этот пискун. Огромный, ну прямо как ласточка!
Это сообщение несколько успокоило «дикарей». Приятно было осознавать, что липнущие к тебе комары — самые большие на земле.
— В месте укуса возникают такие огромные волдыри, прямо как при бубонной чуме! — тешили себя работнички вольной темой, подброшенной письменником Рудиком.
— Так можно и в малярийную кому впасть!
— Или подхватить волнообразную лихорадку Ку!
— Лишь бы гоморрагическая сыпь не началась! — развлекался народ всякими умностями.
Первосортные солнечные дни довели речку до горячки. Как она ни извивалась, ни пряталась под нависающую тайгу, все равно мелела, мелела, мелела. Жара заходила за тридцать. От катастрофического падения уровня воды в реке работы прибавилось. Все больше бревен оказывалось на берегу и все меньше на воде, откуда сталкивать их было гораздо легче.
Работая баграми, постоянно срывались в воду. Каждое падение было счастьем — лишний разок окунуться в прохладу, да еще в рабочее время, казалось исключительно поощрительным. Приятно было замереть на полминутки в струящейся ванне реки и чувствовать, как песчинки щекочут спину и пятки. Пришлось ввести лимит падений в день. Тех, кто перебарщивал и падал слишком часто, отправляли на берег для работы крюком.
Загорели, как на курорте. Спины просто лоснились.
От родника в начале запани удалились уже настолько далеко, что стало лень ходить туда на перекур. Посылали кого-нибудь одного с ведром. Блаженство припадания к колючей струе словно не своими губами сменилось пошлым заливанием ледяной жидкости в горящую глотку, как в радиатор.
Настало время прийти ответам на первый транш писем. Со дня отправки пробной почты прошло две недели. Поэтому то и дело поглядывали в сторону Шошек — не покажется ли на лодке мастер с почтой. И дождались. От противоположного берега отчалила моторка. Вместе с мастером в ней сидел еще кто-то. «Дикари» побросали инструмент и устремились навстречу посудине.
— Да ведь это же Реша! — первым узнал друга Мат. От счастья у него развязался язык, и он выговорил без ошибок целое предложение.
— Я же говорил, что приедет! — заорал Гриншпон.
Реша стоял в лодке, скрестив руки на груди, и нагло улыбался. Словно прибытие в тайгу на сплав было ему в нагрузку. Он повелительно простер вперед правую руку, разрешая товарищам не вставать.
Его приняли, как потерпевшая неудачу экспедиция принимает спасателей. Даже забыли спросить мастера про письма.
— Рассказывай-ка нам, что приключилось? — насели на Решетова. — Почему это ты не явился к поезду, и вообще, как до такой жизни докатился?!
— Долгая история, парни. Долгая, очень долгая, — устало потянулся Реша. — А я голодный.
— И молчишь! — Его чуть не на руках потащили на кухню. По дороге спрашивали, как дома, как там погода. Реша, насколько был компетентен, отвечал. Он ел, пил и рассказывал, рассказывал.
— Так, выходит, ты нас на бабу променял! — осенило Мукина. — А мы тут уши развесили!
— Уши развесила Татьяна, — сказал Гриншпон, — а остальные повесили носы.
Татьяна замахнулась на Гриншпона багром, и он еле успел спастись в воде. Реше пришлось спасать товарища. Вытащив Мишу, Решетов снова подсел к очагу.
— В нем есть что-то разинское, — оценил его поступок с опозданием в отряд Пунктус.
— Не мешайте человеку! — сказал Нинкин. — На самом интересном перебиваете!
— Ничего страшного, я никуда не спешу, — невзыскательно сказал Реша. Пока вы меня насчет дам лечить будете, я как раз доперекушу. Так что не взыщите!
— Во дает! И не совестно тебе? Из-за женщины не поехать в тайгу! И хоть бы что-нибудь в горле застряло! — сказал Забелин. — Значит, все-таки взял Рязанову?
— Кстати, как у нее со здоровьем? — спросил Артамонов.
— Лучше не стало, — ответил Реша и тут же наехал на Забелина. — Ты здесь, я вижу, совсем одичал, — вытер рот рукавом Реша. — Что-то я тебя совсем не догоняю. Куском хлеба попрекаешь! Снимал бы потихоньку свое кино да помалкивал, — сыграл Реша обиду. — Дятел ты. Тебе не понять, насколько я теперь спокоен за будущее. Наконец-то я понял, что оно у меня есть. А как добирался сюда, сам себе до сих пор не верю. По туалетам и по ресторанам отсиживался — билетов не достать. Деньги вышли моментом. На вторые сутки заказывал в вагоне-ресторане не больше двух стаканов чая с десятью кусками хлеба. Официанты начали смотреть на меня с опаской и стали приторно услужливы. Я вообще не признаю мужиков в сервисе, а тут и вовсе стошнило. Ладно мясной отдел — дело понятное, рубщик должен быть мужиком, но в галантерее или с подносом? Не понимаю я халдеев. Есть в них что-то холуйское. На перрон станции Княж-Погост я сошел практически безалтынным. Спросил в милиции, где тут леспромхоз. «А у нас их тридцать шесть, вам какой?» — спросили меня милиционеры-комяки встречно. Я выпал в отсек. Делать нечего — перешел на подножный корм, начал питаться, как топ-модель. Присмотрел поле на пригорке возле разрушенной церкви и сутки кряду ел едва взошедший зеленый горох различных мозговых сортов и конские бобы. Наутро, когда я на завтрак съел не колбасы, но мяты, какой-то бич сжалился надо мной и дал пару ржавых селедок. Я спросил у него, где тут, по его мнению, могут быть студенты. Он заржал: «Какие студенты?! Тут одни ссыльные да бомжи! Впрочем, краем уха слышал, что в запань Пяткое какую-то команду взяли на окатку». Он, этот ссыльный, собственно, и доставил меня сюда практически пешим порядком. Он сам из Шошек. Аля-потя зовут.
Отряд стал полноценным, а то раньше нет-нет, да и выходили в разговорах на потерявшегося друга, начинали гадать и гонять варианты. Теперь над романтиками не висело никакой недостачи.
Реша быстро обучился основным приемам и правилам поведения на воде. Он схватил все на лету и падал в воду на один раз меньше, чем было нужно для применения санкций — насильственного перевода на сухие крутобережные работы.
Окатав непроходимые крутые берега, «дикари» добрались до бескрайнего пляжа, в три слоя заваленного бревнами. Бревна, как назло, были огромными, словно сказочные кабаны. Они действительно походили на секачей, особенно вечером, когда все может показаться чем угодно. В такие валуны впрягались по пятеро и шестеро. Их даже катаньем не всегда удавалось сместить к воде. Некоторые так и остались торчать памятниками, наполовину утонувшими в мокром песке, их так глухо засосало, что они даже как будто почавкивали от удовольствия.
Маленькие жерди доставлять к реке перекатыванием было неудобно. Мукин предложил таскать эти балансы на плечах, как когда-то это очень ловко проделывалось на историческом субботнике. Правда, стволы, скидываемые студентами в акваторию, в отличие от тех легендарных плах с холста, были совсем не надувными. Удельная нагрузка от такого бревна на организм несуна была, конечно, намного меньше, чем у обычного серого муравья, когда тот тащит соломинку, но все равно, пока очищали пляж, вымотались как сволочи. Если бы не Артамонов, всем, как бензовозам, пришлось бы таскать за собой цепь, чтобы сбрасывать статическое электричество. Потому что целый день челноком от воды к бревнам и обратно к воде, а навстречу всегда движется коллега. Сначала подмигивали друг другу, перекидывались словами, потом устали и начали опускать глаза. А жердям не видно конца. Как в такой ситуации вести разговор? Или молчать двенадцать часов подряд? Артамонов выручил. От усталости у него обострилось чувство юмора и полностью притупилось чувство меры. Он выдавал такие пенки, что подкашивались ноги. Но подкашивались только на миг. Потом появлялись скрытые силы на сотую и сто первую ходки. Артамонов неустанно искал контакт с движущейся по-броуновски аудиторией и был неиссякаем в этом, как материя.
— Слово «пляж» никогда не ассоциирует в моем продолговатом мозгу море, кипарисы и полуобнаженный купающийся люд! — жаловался на расстройство психики Гриншпон.
— А мне кажется, никакой паралич уже не убьет группу мышц, которые поддерживают тело в согбенном рабочем положении, — ведал освоившийся на трудовом фронте Реша, щупая живот. — Дурнейший сон приснился сегодня. Будто меня послали в нокаут, и я лежу на ринге в этой самой нашей рабочей позе и все никак не могу распластаться. Хотя обрубили на совесть, до сих пор солнечное сплетение словно гудит.
— Вчера плавал в Шошки за хлебом, — продолжал коллективное плакание Артамонов. — И знаете, что я заметил за собой? Иду по улице, и, как увижу пачку бревен, запасенных комяками для строительства или на дрова, сразу появляется непреодолимое, даже навязчивое желание скатить эти хлысты с обрыва в реку!
— Это уже мания. Первая стадия, — подытоживал Рудик. — Тебя пора лечить.
После пляжа у всех в области позвоночника развилась прочная арматура, которая не давала свободы телу. Руки тоже не гнулись. Казалось, они, боясь выпустить, держат мертвой хваткой что-то тяжелое и хрупкое.
После пляжа многие поняли, что человек может все.
Два стоявших неподалеку барака до некоторых пор казались необитаемыми. С приездом Реши около них, помимо Аля-поти, через которого, собственно, и наладилось знакомство, стали появляться непонятные типы. Вскоре они пошли на полное сближение со студентами — попросили взаймы тридцать рублей и пять разномастных флаконов одеколона. В последующее время, словно боясь нарушить традицию, они общались с «дикарями» исключительно через парфюмерию. А когда одеколоны вышли, бичи не погнушались продолжить общение посредством «озверина». Так студенты величали «антикомарин» — противогнусовую жидкость, по пузырьку которой, словно по сто граммов фронтовых, еженедельно выдавал мастер. От «озверина» при случайном попадании сразу выпучивались глаза и начинал покрываться волдырями эпителий.
Фельдмана эта химическая дрянь достала, если так можно выразиться, до самых корней. Обыкновенно, предварительно обмазавшись ею и ожидая, пока пропитается кожа, любил он погулять минут десять — пятнадцать на закате, пописать с пристани и так, вообще, размять члены перед сном. И как он их нашаривал в темноте, непонятно. Однажды, уединившись на пирсе, Фельдман повел себя крайне неосторожно, подзабыл, что ли, что ручонки обработаны раствором, и начал шарить ими в поисках своего полупендрика. Уже через секунду с дебаркадера раздался вселенский вопль, исторгнув который Фельдман тут же бросился в Вымь, чтобы смыть попавший на причинное место «озверин». Услышав трубный глас Фельдмана, Рудик схватил ружье и побежал на выручку. Ему подумалось, что на Фельдмана напал если не медведь, то уж точно изюбрь или марал. Фельдману стало настолько плохо, что он попросил вызвать «скорую помощь». Рудик в темноте пальцами у виска напомнил ему, что услуга подобного рода в этих краях не оказывается даже за взятку.
— Не надо им ничего давать, этим бичам! Ни одеколона, ничего! Тем более взаймы! — предупреждал народ теперь уже бывалый Фельдман, весь обклеенный лейкопластырями в области паха. — Они не вернут! Я вижу этих птиц по полету! Заберут — и ищи потом вепря в поле!
Сосчитать, сколько ссыльных проживает в бараках, было не так просто. Все они были на одно лицо, а за напитками приходили по очереди, чтобы заученно произнести одну и ту же клятву:
— С получки все фанфурики отдадим. Как штык. Это святое.
— А деньги? — напоминал Фельдман.
— Н-да, деньги… — начинали мяться поселенцы, и становилось понятно, что деньги плакали.
Август долго бродил за рекою, а однажды ночью взял и переметнулся на правый берег Выми, где работали «дикари». Зелень сразу и безмятежно отдалась на поруки осени. Деревья стали усиленно вырабатывать гормон увядания. Желтизна всевозможных тонов и оттенков беспрепятственно проникала в сознание и наводила на мысль, что, несмотря на бревенчатую рутину, жизнь хороша и цветаста.
— Я удивляюсь, парни, — говорила Татьяна, — как мы, находясь на таком строгом режиме, умудряемся быть счастливыми и самыми августейшими в этом августе?!
На юг тянулись гуси-лебеди, летовавшие на Печорской губе, и кричали, как каторжники, надрывно и тяжко. Глядя им вслед, Реша мечтательно вздохнул:
— Эх, домой бы сейчас, на материк! — помахал он птицам рукой. — У нас в Почепе такие яблоки! Одно к одному! Что ни разрез — то улитка Паскаля!
В ближайшее воскресенье было решено устроить первый за все лето выходной. Накупили в Шошках питьевого этилового спирта и отправились в лодке на противоположный берег на охоту — пострелять рябчиков. Забрели в тайгу, осмотрелись вокруг — рябчиков нет, и спешно приступили к спирту под свежие грибочки, припущенные на легком огне. Реша нашел квадратный метр с рекордным количеством грибов — на нем росло 22 гриба подосиновика!
Скоро из выпавшего в осадок Усова устроили бруствер и вместо рябчиков стали поливать дробью по фуражкам и кепкам. Среди ночи полностью оттянувшиеся бойцы под бас Мукина «Вот кто-то с горочки спустился» сползли к реке.
— А у бичей, смотрите, как будто свадьба какая-то, — сказал Рудик, обозревая из-под руки родной берег. — Все окна светятся. Что это им не спится, нашим соседям-то?
И действительно, длинное, как коровник, обиталище поселенцев все было в огнях. Они отражались в воде по всей ширине реки и немножко сбивали с толку. Потому что бичи до нынешнего дня не зажигали света. Не экономили, конечно, а просто не пользовались.
Туда через Вымь горе-охотники плыли аккуратно, по очереди, небольшими партиями, поскольку утлая лодчонка выдерживала только троих. А обратно, понукаемые алкоголем, поплыли смелее и сразу все вместе. На дно лодочки в качестве балласта бросили Татьяну и Мата, а остальные уселись сверху. Кое-как доплыли, хотя пару раз лодка черпала воду бортами.
От пристани до берега Реша по узким бонам, невзирая на состояние, прошел как по ниточке и рухнул на берег. Если бы он рухнул чуть раньше и в воду, его бы уже больше не нашли.
Именно вот такого полного расслабления, уверял Мат, требовала ситуация, иначе этой деревянной войны с бревнами было бы просто не выдержать.
Вернувшись в барак, гульнувшие «дикари» заметили, что там произведен полнейший шмон. Все деньги и вещи, которые как-то можно было употребить, исчезли. Случайно уцелели лишь подвешенные к форточке электронные часы Артамонова.
Рудик с Мукиным и чуть оклемавшимся Решей взяли ружье и направились в барак к поселенцам. Там вовсю отмечалось удачно провернутое дело — шла резня в карты на небывалые ставки. Рудик навел на бывших зэков ружье и велел им построиться в шеренгу.
— А ты что здесь делаешь, Аля-потя? — узнал Реша своего провожатого.
— Да вот, хлопцы пригласили… отметить…
— Они нас обшмонали эти твои хлопцы! — пожаловался Реша попутчику. Полный марафет навели!
— Не может быть! — Аля-потя развернулся в сторону главного угощавшего и выкрикнул вопрос: — Слышь, ты, вигоневый, вся эта разомлева на их мармулетки, что ли?! — мотнул он головой в сторону студентов. — Надо все вернуть! Нехорошо это! А то перешерстю всех до одного!
Главный угощавший не вязал лыка. Никакого ответа не последовало, но и без того было ясно, что поезд ушел и что даже при взаимном желании вернуть ничего конструктивного не получится.
Поутру угощавшего нашли немножко притопленным в отхожем месте. Он просидел в испражнениях двое суток. На третьи его вынули и в чем был бросили на кровать.
Уезжая в Шошки, Аля-потя сказал, что такие номера, как взять на испуг с помощью ствола, здесь не проходят. Если навел ружье — стреляй. Если не стреляешь, ружье заберут и грохнут тебя. Студенческую оплошность, по его словам, смазало то, что в компании оказался он, Аля-потя. В противном случае трагедии было бы не избежать. Что студенты пустые и ленивые, как вареники, было, мол, вычислено тут же. Еще немного, и ружье было бы выхвачено и использовано по назначению. Но, в принципе, лохам или, как там по-вашему, олухам всегда везет.
— Ружье было без патронов, — сказал Мукин.
— Тем более, — сказал Аля-потя. — А вообще парни они все незлобивые и нежадные.
И поведал байку, как многие освободившиеся, получив деньги, садятся в поезд Воркута — Москва и угощают всех подряд пассажиров выпивкой. Гульба и гудеж идут не останавливаясь, насколько хватает шуршащих. Когда дензнаки выходят, остается только грамотно подлезть под статью, чтобы снова попасть сюда, домой.
— Не могут они уже на свободе, — сказал в заключение Аля-потя. — Не хотят. Сливают все запасы исключительно в карты и на водку. Некоторым удавалось продержаться двое суток. Есть даже рекорд — один гражданин-товарищ за Волгу умудрился заехать. Но до Москвы пока не продержался никто. Есть у меня такая мыслишка — дотянуться до столицы. Вот накоплю мармулеток — и попробую.
Через несколько дней за Татьяной в качестве провожатого попытался увязаться ссыльный из компании поселенцев. Получив от девушки отпор, ссыльный произнес забавный текст.
— На меня-то коситься не надо, — сказал он. — Это ваш дружан Аля-потя ограбление сам и организовал. Неужели вы не поняли? Я не к тому, что он петух какой-нибудь, а просто, чтоб все знали. Но в любом случае вот так легко вы отсюда не уедете. Вас попишут, как баранов, и поджарят прямо в бараке, или еще что-нибудь придумают. По-моему, даже день уже какой-то намечен. Типа послезавтра ночью. Потому что скука здесь страшная.
Татьяна поведала об этом заявлении отряду. В «дикарей» вселилась тревога.
— Вот сволочи! — сказал Фельдман. — Одно слово — бичи. Никакой совести! Мы им и деньги, и одеколон весь поотдавали, а они вон что!
— Надо следующую ночь заночевать в тайге, — предложил Клинцов. — Пускай пустой барак жгут.
— Лучше вытесать колы и встретить как положено — в штыки! — сказал Мукин. — Нас больше. Неужели не справимся?
— А если и впрямь подожгут барак, куда будешь прыгать? — сказал Клинцов.
— В окна. Откроем заранее те, что в тайгу. И отойдем на подготовленные позиции.
— Да мы их… как этих… — агрессивно задвигался Мат.
Меж тем следующей ночью спать легли на изготовку. Матрацы оттащили подальше от окон и выставили караул.
— А может, их упредить? Пойти сейчас и всех замочить прямо в логове, предложил Фельдман. — Зачем ждать?
— А ты готов? — спросил его Мукин.
— Я — как все.
— Сегодня как раз Варфоломеевская ночь, насколько я помню, — стал наводить страх Мукин.
— Все сходится, — приуныл Нинкин. — Нас порубят, как младенцев.
— Как бы действительно чего не вышло, — подсел к нему на корточки Пунктус.
— Варфоломеевская ночь не двадцать четвертого августа, а в ночь на двадцать четвертое, — поправил парахроника Мукина Артамонов, — то есть она была вчера.
ho» >- Тогда, слава богу, есть надежда, — сказал Рудик.
— Да путаете вы все, — сказал Усов. — Варфоломей чудил в ночь с двадцать третьего августа на пятое сентября.
— Заткнись ты, шутник! — опустил его Реша.
Несмотря на снисходительность судьбы, внимания не притупляли и бдили как надо.
Но «дикарей» никто не тронул ни в эту ночь, ни в следующую. Непоправимое чуть не произошло на третью.
У Мата после тройной дозы некипяченого чая заработал без передыху внутренний биологический будильник. Он у Мата был настроен одновременно и на мочевой пузырь, и на желудок. Обычно в таких случаях Мат тайно пробирался на кухню, расположенную во дворе, и добивал все, что как-то можно было применить в качестве пищи. Среди этой показательной ночи Мату тоже приспичило перекусить. Никто из караульных не засек, как он выходил, а вот когда, пыхтя, возвращался обратно, заметили все. «Дикари» проснулись и схватились за колы. Мат открыл дверь и, боясь на кого-либо наступить в темноте, стал осторожно пробираться к своей лежанке. Два десятка глаз следили за ним в темноте, за каждым его движением. Все держали наизготове деревянное оружие и думали: «Как только этот бич набросится на кого-нибудь, я его тут же замочу!»
К счастью, Мат своим любимым и известным движением почесал зад. В темноте на фоне окон его узнали только по этому накатанному движению. Вздох облегчения раздался из углов.
— Ну и повезло тебе! — сказал Реша. — Один шаг в сторону — и я вбил бы тебя в пол до пупка! Замочил бы вдрись!
— Я, так сказать… в некотором роде… — завел свой типичный каскад Мат и через несколько секунд опять заснул, расслабив все свои поперечно-полосатые мышцы.
Остальные завелись и, возбужденные, до утра не сомкнули глаз.
А барак так и не сожгли. Он и сейчас стоит на берегу Выми.
Мастер доложил в низовья, что запань Пяткое окатана. «Дикари» засобирались в обратный путь.
Пока ожидали водный транспорт, успели разукрасить бойцовки, написали на них «Парма» и нарисовали солнце, встающее из-за лесистых сопок.
Скоро из леспромхоза пришла отремонтированная брандвахта. Усаживаясь в ее раскаленное нутро, в последний раз взглянули на Пяткое.
— А ведь поначалу не верилось, что мы сможем переворотить такое, сказал Рудик. — Даже я некоторое время был в сомнении.
— Да, было дело, — вставила Татьяна.
Грусть угадывалась во всем и во всех. Август, август! Вот ты и догораешь своим прощальным огнем! Прощай, тайга, прощай, речка Вымь! Почему ты такая туманная? Тоже грустно? Ничего, все еще, может быть, повторится. Только ты не шали весной. Говорят, в прошлом году ты посмывала и унесла в Белое море столько добра! Прощайте, ссыльные! Конченые и неконченые! Жизнь вам судья!
К сходням Приемной запани леспромхоза пришвартовались под занавес дня. Пидор сошел на берег первым.
Вечера как такового не было, просто солнце падало прямо в реку. Огненная полоса пробегала по воде, на повороте выбиралась на берег и сжигала производственные строения, штабеля леса и лица «дикарей».
Развели костер. Гриншпону сунули в руки гитару. Песни, поплясав рикошетом по воде, возвращались обратно.
На огонек и музыку подошли бойцы из ростовского стройотряда «Факториал». Этот отряд занимался тем, что вылавливал плывущие по реке бревна, бревнотасками поднимал их на берег, загружал в вагоны и отправлял к себе на родину. Работы были неопасными, и студентам официально разрешалось их выполнять. Слово за слово — коллеги разговорились и познакомились. Выяснилось, что командир у «Факториала» непробивной и что денег ростовчане за лето вряд ли получат столько, сколько не стыдно привезти с севера. В самом начале работ они три недели добывали кровати, телевизор и прочее культурное оборудование, и, пока устраивали никому не нужный быт, ушло драгоценное время. Поэтому «Факториал» не имеет денег даже на обратные билеты.
Ночь прошла быстро. Утром Фельдман и Клинцов вернулись к своим командирским обязанностям — отправились в контору леспромхоза. Они пробыли там непредвиденно долго и вернулись только к обеду в сопровождении директора, который сообщил, что наличности для расплаты за работу в кассе на данный момент нет и надо немного подождать. А пока, чтобы не терять времени даром, можно по другому наряду поработать на очистке Приемной запани, прямо здесь же, неподалеку. Совсем недолго, недельку-другую.
Поскольку время терпело, согласились.
Специфичным было то, что берега Приемной запани были топкими, а сама запань находилась непосредственно в тюремной зоне, которую река разрезала пополам.
«Дикари» таскали бревна из адского джема, и, случись сейчас тревога, им осталось бы только выдать полосатую форму да пришить номерки.
Заключенные работали в десяти метрах от студентов. Расконвоированные сплавляли зэкам бревна с привязанными под водой ящиками спирта. Солдаты-охранники останавливали бревна багром, вынимали две-три бутылки в качестве пошлины за транзит и отпихивали дальше. Все было отлажено и шло как надо. Если не считать, что неподалеку сгорел штабель леса. Говорили, что кто-то проиграл в карты тысячу кубов леса и был вынужден поджечь этот штабель.
«Дикарям» хотелось побыстрее закончить очистку топкого и грязного берега от бревен. Для ускорения процесса решили поработать ночью и отправились с крюками в темноту. Через час, каким-то образом прознав об этом, примчался на катере Зохер с Пидором.
— Вы что, с ума посходили?! — начал он быстро втаскивать работничков в водомет. — Вас же перестреляют, как гусей! На вышках одни чурки! Увидят, что кто-то там в темноте ковыряется-копошится, и пришьют без всяких предупредительных выстрелов, под маркой беглых! И еще по тридцать суток отпуска получат за каждую вашу тушку! Нет, ребята, как хотите, а литрушу спиртяги мне завтра поставьте!
— Что ж ты раньше молчал? — сказал Рудик. — Откуда нам было знать?!
— Быстрее! Быстрее! — торопил всех Зохер. — Вон видите, чурочки дорогу перебегают, на пригорке, через минуту здесь будут! В лагере уже тревогу объявили, наверное. Сейчас объявят, что кто-то сбежал, и откроют стрельбу на поражение!
Пришлось спешно свернуть работы. Когда отчалили, Зохер вновь напомнил о спирте. Никакого алкоголя в обороте «дикарей» на текущий момент не оказалось, поэтому сразу за всех отблагодарила Зохера Татьяна. Они на пару долго о чем-то пили чай с сухарями на теплой кухне. Наутро все заметили, что вся посуда со стола, сбитого из неструганых досок, была сметена одни махом, потому что валялась в одном углу, да и сам стол был метра на два сдвинут к стене. Это могло означать только то, что ввиду узости кухонных скамеек, тоже топорной работы, и по причине их крайней неустойчивости Зохер принимал от Татьяны ее необъятные благодарности прямо на столе на двенадцать персон и не за один поход. Весь этот бардак парням пришлось устранять самостоятельно. Татьяну удалось разбудить только через двое суток, потому что за одни сутки ее мощное тело при обычных темпах реновации не восстанавливалось. Ситуация с посудой на полу и со столом повторялась из ночи в ночь до самого отъезда «дикарей». Как раз до того самого момента, до которого Татьяна выколупывала из задницы занозы, оставшиеся там в результате шорканья по шершавому дереву.
Казалось, жара навеки воцарилась на земле. Растерявшееся лето не знало, что с собою делать в сентябре. Погода была непонятна, как женщина. Только что была жарынь, и, пожалуйста, зарядили дожди. День, другой, третий. Словно нарушился водный баланс Земли. Берег вовсе раскис, и работать стало просто невозможно. Ветры вперемешку с водой заметались по заколдованному кругу. Бревна, прибиваемые к берегу, иначе как по циклоиде двигаться не хотели. Толкнешь ее, эту деревяшку, она опишет дугу и снова к берегу — опять нужно отталкивать. От ледяной мороси коченели руки. Ждать погоды в такой ситуации было все равно, что читать «Обломова». Ну, думаешь, наконец-то он набросает планчик переустройства именьица, но тут подворачиваются Алексеевы и прочие. Ну, думаешь, проснется Обломов — и все изменится. Но не тут-то было — дожди все идут и идут. Превалируют, фаворируют, преобладают. И чем больше веришь в Обломова, тем они нуднее и безысходнее. Как страницы безутешного эпилога, листала осень день за днем и тащила отнекивающуюся и продрогшую насквозь тайгу в судорожный танец. «Дикари» то сидели в бараке, то очищали грязь от бревен. Не бревна от грязи, а наоборот, как в стране дураков, — грязь от бревен.
Десять дней дожди лили, как во времена Ноевы. С берегов скатывались грязнейшие потоки. Но сколько бы чистой воды ни добавляло небо, река не становилась прозрачней.
В то последнее утро посветлела только восточная половина неба. Словно на западе произошло что-то непоправимое, и, несмотря на все усилия природы, рассвет там никак не мог наступить. Такой формы небесных явлений не знал даже Решетов. Окрестная флора затихла, как перед грозой.
«Парма» загоняла к бревнотаскам последние бревна. Вдруг Фельдман, словно сорвавшись с цепи, заорал, тыча руками к горизонту:
— Смотрите! Смотрите!
Как орда монголов, заполняя ширину реки, сплошной стеной на Приемную запань медленно надвигался огромный плот леса. Края и конца ему не было видно.
— Наверное, в девятом отделении плитку сорвало! — догадался Зохер. Опомнившись, он выскочил из катера и побежал по берегу навстречу надвигающемуся лесу, закидывая ногами себе на спину огромные комья грязи. «Дикари» бросились вслед, не зная, зачем и что из этого должно получиться.
Боны Приемной запани закрывали только половину ширины реки.
— Будем отпускать тросы и перегораживать реку! — скомандовал Зохер. Раскручивайте лебедки!
Лес неумолимо надвигался, открыто и нагло мечтая о беломорском просторе. Приемная запань была последней преградой на пути к морю. Внизу лес уже было не поймать ничем.
Выше запани река сужалась. Берега, стиснув поток бревен, на некоторое время затормозили его.
Боны в обычном режиме удерживались только двумя тросами.
— Не выдержат! — сказал Зохер. — Надо ставить дополнительные!
Запасные тросы, смотанные в бухты, лежали на берегу. Свободные концы тросов привязали к катеру, и водомет затарахтел, разматывая крепеж. Рудика, Решетова и Клинцова Зохер затолкал в катер для помощи себе. Как самых близкостоящих.
Зохер начал объяснять, как лучше зацепить тросы за боны. Самому ему было не сделать этого — управлять катером, кроме него, никто не мог.
Лес начал входить в запань, грозно шурша и перетирая древесную кору в порошок. Шум был всепроникающим. Сразу становилось понятно, что порожден он чем-то мощным и нечеловеческим.
От дождей вода в реке была мутнее, чем в Хуанхэ. Первым нырнул Реша. Он намотал под водой на бревна конец троса и, стуча зубами, влез в катер. Второй трос обвязал Рудик и тоже вымок до нитки.
С третьим тросом выпадало нырять Клинцову.
— Не успеем, сотрет бревнами! — отказался он нырять под боны. — Мне кажется, и этих двух тросов вполне хватит!
— Не хватит, надо три! — крикнул Зохер. — Я боюсь, не хватит даже и трех!
— Эх! — простучал зубами Реша и вместо Клинцова ушел под воду повторно.
Лес наползал. Дополнительные тросы натянулись как струны. Боны заскрипели, сдерживая натиск сбежавших от хозяина бревен. Такая силища!
Катер попал в ловушку. Его прижало к бонам и стиснуло, как скорлупку. Он вяло посопротивлялся, потрещал и вмиг сделался плоским. Бревна раздавили его.
Наконец лес, тяжко охнув, остановился и, как нашкодивший пес, виновато затих. Течение, уплотняя массу, выгнуло боны в форме арфы и, словно непутевый музыкант, беспорядочно задергало то один трос, то другой. Такая игра не могла родить музыку, но что-то от нее в этом общем гаме прослушивалось.
Зохер с «дикарями» оставили сплюснутый с двух сторон катер и, как акробаты, пробрались по нагромоздившимся бревнам к берегу. Белое море, облизнувшись, клацнуло вдалеке голоднющей пастью. Все мокрые, спасатели двинулись к баракам. Гул не затихал. Он вызывал какое-то чувство. Гордостью его назвать не поворачивался язык. Но что-то похожее на это угадывалось.
Директор застал последние минуты сражения.
— Молодцы! — сказал он поднимавшимся «дикарям». — Пойду позвоню в девятое отделение. Пусть со своим лесом как хотят, так и разбираются! Ловко получилось — мы на их промашку свой старый катер спишем! И отхватим себе новенький!
Больше он не сказал ничего. Или в его «молодцы» вмещалось благодарности больше, чем туда мог вместить любой другой, или мужество на севере — дело более обыкновенное, чем в Нечерноземье. А может, причина была совсем иной.
Директор позвал к себе в контору Клинцова и Фельдмана. После обеда они пришли в барак нетрезвыми и вывалили на пол сетку денег.
Ростовчане развели руками, узнав про сумму, которую заработали «дикари». У «Факториала» за лето вышло впятеро меньше.
По завершении работ решили устроить баню. Но даже горячая вода не смогла ничего поделать с длинными и слипшимися от смолы волосами. Пришлось всем, за исключением Артамонова, который уже и так обкорнал себя, постричься наголо. Даже Татьяне. Стало понятно, почему все зэки и ссыльные в округе лысые. Не потому, что зэки, а потому, что бревна на севере очень смоляные. Альбиносу Нинкину можно было не беспокоиться. Из-за его лаун-стилистики светлые волосы на фоне зеленого лица — ему можно было и не стричься. Наличие на нем волос не делало его заросшим.
С леспромхозом АН-243/8 прощались немножко театрально. Вечером из засаленной спецодежды связали трехметровое чучело и подожгли. Пропитанная смолой ветошь занялась в один момент, и чучело еле успело отпустить с ладони висевшую в небе луну, как божью коровку, на счастье. Пылающий гигант из шмотья удивленно озирал «дикарей». Чему они были рады? Подумаешь, подержали в руках по двадцать вагонов леса каждый, что в этом веселого?!
Даже вонью сегодня не так густо тянуло из Приемной запани.
— В такой вечер могут запросто вырасти крылья! — потянулся Нинкин, имитируя недельного страуса.
— Не говори! — согласился Пунктус.
Веселости не мог нагнать даже Артамонов. Возвращаться было грустно. Поезд на Москву отправлялся в пять утра.
Пидор был единственным, кто проводил «дикарей» до вокзала. Он все лето продержался с отрядом, не отпуская студентов ни на шаг. И что его, столь самостоятельного, удерживало рядом? Может, то, что все с понятием относились к его необычной душе и не утруждали приступами чрезмерного внимания? Давали свободу в действиях? Или совсем не потому?
Но в вагон, когда поманили, Пидор сесть отказался. Он пробежал за поездом с полкилометра, дико мяукнул и побрел в сторону леспромхоза АН-243/8. Прощальный стон кота долго не мог растаять в утреннем мареве.
Пошел дождь. Крупные, совсем не осенние капли вкось чиркали по оконному стеклу, желая, наверное, вспыхнуть. Некоторым это удавалось, когда поезд пролетал мимо станционных фонарей. Параболические кривые, оставляемые каплями, зарисовывали окно. Резкости для созерцания заоконных полотен стало не хватать. Чтобы навести ее, гоняли по кругу «северное сияние» — смесь питьевого этилового спирта с шампанским. Гудели, как оттянувшие срок и откинувшиеся ссыльные, — плотно и по полной программе. Карты — напитки, напитки — карты. Единственное, что отличало знакомых Аля-поти от «дикарей», — у последних не было цели спустить все заработанное собственным горбом. Поэтому угощали не всех подряд. И не со всеми подряд садились за откидной ломберный стол.
В купе, где звеньевым был Фельдман, употребляли голый спирт, поскольку игристое все вышло. Раскрепостив всасывательную функцию, работники вяло метали банк, играя по копеечке во что-то среднее между сварой, секой и бурой. Играли на щелбаны. Кто выигрывал, отбивал по носу с оттяжкой. У Фельдмана нос был весь синий. Играли и трамбовали подброшенную Татьяной тему влияния спирта на потенцию и особенно на зрение. Вспоминались многие случаи из жизни, когда кто-то из знакомых то ли умирал от спирта, то ли становился импотентом, то ли напрочь терял зрение.
— Так это от технического, а мы пьем специальный этиловый, питьевой, успокаивал всех раздухарившийся Нинкин, понимая, что сенсибилизацию организмов уже не остановить.
— Все равно отрава! — отхлебывал мизерными глоточками Фельдман. Страшно!
По капельке, по капельке Фельдман накачался, как маркшейдер, и, прислонившись к стене, отключился с картами в руках. Сон его был крепок. Спирт скосил нашего ботана до полного укоса — тоны его сердца стали приглушенными — налицо была симптоматика абсолютного нажора.
Нинкин вырубил свет и стал подначивать участников игры:
— Ставлю еще! Удваиваю банк! — И, толкнув Фельдмана, произнес: — Твое слово! Ходи!
Фельдман не просыпался. В вагоне появились глухонемые торговцы порнографическими картами. Они разложили свой товар, все по нескольку раз туда-обратно просмотрели его, но покупать не стали — денег пожалели. Фельдман не просыпался. Подергивая верхней губой, он сгонял прочь назойливую генесскую муху.
— Да он, я вижу, болт на нас забил, — сообразил Пунктус.
— Ходи, а то за фук возьму! — сказала Татьяна громко в ухо Фельдману и шмыганула туда-сюда его калитку на крутом и мощном зиппере, который своей тяжестью заметно обременял его варенки. Гульфик Фельдмана не предназначался для выброса сублимированной энергии в пространство, разошедшееся со временем во взглядах на лампочку Ильича, — он играл роль предбанника — стучать три раза.
Фельдман очнулся, отверз свои навыкате зенки, но ничего не увидел. Вокруг стояла сплошная темень. В мозгу Фельдмана начали беспорядочно перемещаться отложившиеся россказни о причудливых последствиях при злоупотреблении техническим спиртом. И Фельдман что есть дури завыл, ощупывая местность вокруг глаз — брови и переносицу.
— Глаза! Мои глаза! Где мои глаза?! — погнал непонятки Фельдман, входя в оральный синдром. — Я ослеп!
— Да ходи же ты наконец! — поторопил его Пунктус. — А то скоро большая остановка, надо хаванины какой-нибудь взять.
— Я ничего не вижу! У меня пропало зрение! — вопил Фельдман.
— Не выдумывай ерунду! — подначивал его Пунктус. — Твое слово! Ходи!
— Я ослеп! Это спирт! — не унимался Фельдман. — Напоили дрянью! Сволочи!
Нинкин включил свет. Зрение к Фельдману вернулось.
— Гады! — бросил карты Фельдман. — Ну и шуточки у вас!
Усова, вытянувшегося за лето в трость, равномерно загоревшего и превративщегося во вполне приличного и симпотного скидуха, облюбовала одутловатая проводница. Ее большой производственный непрерывный стаж подвиг Усова оказать ей помощь в разноске чая, что было знаменательным в его судьбе, показательным в принципе и всем бросалось в глаза. От «северного сияния» вагон ходил ходуном. Поезд так мотало, что чаю в стаканах оставалось на дне, когда поднос достигал пассажиров. Усов еле держался на ногах. Пассажиры с пониманием терпели перекос в ценах на чай и недолив в граненой посуде.
В награду за помощь, отработав смену, проводница пригласила зеленого, словно побег бамбука, Усова к себе в подсобку и, отдавая должное его стройному, как лыжная палка, телу, стала обрабатывать его в шаблонных позах. А вот Усов по неопытности отдать должное без побочных эффектов не смог. Ему вспомнилось детство. В объятиях пиковой дамы — а именно так себя называла проводница — он чувствовал себя как в магазине мягкой игрушки, что на площади Партизанской Славы. На первых порах все шло нормально. От шаблонных вариантов они переходили к «хо ши мину» и возвращались обратно. Вагонная тряска даже несколько помогала процессу, но в самый ответственный момент — в момент пиковой нагрузки, которая складывалась из произведения массы ладно сбитой фигуры пиковой дамы и ускорения свободного падения, — организм Усова не вынес двойного давления изнутри. Его потащило вразнос. Сначала прорвало верх — Усов, что называется, метнул харч непосредственно из положения лежа. «Суповой набор», — мелькнуло у него в голове. Догадка подтвердилась — набор, к которому почти не прикоснулись ферменты, ушел по дуге прямо на форму проводницы, по привычке аккуратно сложенную у изголовья, и по инерции наполз на увенчанную кокардой фуражку. А потом у Усова прорвало и низ.
Это было первое боевое крещение Усова. По причине закомплексованности до этого случая он практически не делал самостоятельных попыток стать настоящим человеком. В групповой гульбе участвовал, а так нет.
Усов понимал, что через секунду его, как слабонента, выдворят из служебного купе и ему придется стоять в коридоре с трусами в руках и икать в тоновом режиме. Но не тут-то было. Прибравшись, насколько было возможно в этой ситуации, проводница продолжила приголубливать Усова теперь уже «калачиком» — из брачного репертуара пьяных дьяков — и выпроводила его, выжатого как лимон, только под утро.
Друзья нашли Усова похожим на винторогого козла. Обломанного и потерянного, они отвели его к себе и уложили досыпать согласно купленному билету.
Слегка подпорченная железнодорожная форма проводницы стала причиной драмы, участие в которой принял наперебой весь состав.
Бригадир поезда, состоявший с проводницей в особых производственных отношениях, имел на нее не только железнодорожные виды. Он усек, что его пассия находится на посту в чужом занюханном трико, а не в униформе, которую он ей организовал раньше, чем вышел срок носки предыдущего комплекта. Угрожая увольнением, бригадир выпытал у подчиненной всю подноготную — почему и каким образом спецовка оказалась некондиционной. Проводница выложила секрет с большим апломбом и удовольствием. То есть призналась во всем назло надменному соседу. Реакция бригадира получилась неадекватной. Он вздумал воздействовать не по женской линии, а прямиком на Усова — поднял его, сонного, с полки и принялся окучивать. За Усова вступился оказавшийся рядом Артамонов. Он произвел свое привычное движение головой и угодил бригадиру прямо в губы бантиком. Фронтальная проекция бригадира поезда отпечаталась на перегородке купе. Обыкновенно в таких случаях требовалась накладка швов. Бригадир ретировался, но через час собрал всех проводников и атаковал «дикарей» при помощи вагонной оснастки — инструмент в руках налетчиков был в основном от бойлерной — кочерга и совки для засыпки угля.
Драка началась одновременно в нескольких купе. Общими усилиями с Татьяной, которая старалась всех разнять и только мешала бойне, под улюлюканье и свист люди при исполнении были вытеснены в тамбур. Мат захлопнул за ними дверь и, подперев ее плечом, отчаянно удерживал ручку. Чтобы снова ворваться в вагон, проводникам пришлось разбить стекло двери кочергой и таким образом отвоевать у Мата ручку двери. Тогда Мат придумал простенькую схему — он схватывал ближайшего из нападавших, затаскивал его в тыл — в зону уверенного приема — и отдавал на откуп Реше и Мукину. Те поставили дело на поток — брали проводников за уши и нанизывали сначала на голову, а потом на колено — два притопа, три прихлопа. Пунктус с Нинкиным оттягивали измочаленные тела в «тенек» и складывали в несколько ярусов. С помощью живого конвейера управились достаточно быстро. Оставалось только смыть кровь с лиц и со штанов.
Хозяева поезда позорно отступили в бригадирский вагон.
— Ну, Усов, вечно из-за тебя куда-нибудь влипнешь, — сказала Татьяна, когда все улеглось. — Уединиться с дамой — на это ты уже способен, а вот постоять за нее — все еще нет. Делаю тебе замечание.
— А почему именно ты?
— Да потому, что без меня здесь ничего бы не стояло! — оттянула ему леща по гульфику. — Вспомни пчел!
— Ты же видела, сколько их налетело, этих кондукторов! — оправдывался Усов.
— Но к тебе лично имел претензии только один — бригадир! — уточняла Татьяна.
— Ну и что? — уходил от прямого ответа Усов.
— Ничего, — зря спорила Татьяна. — Если бы ты в ответ ударил его сам и не вынуждал Артамонова, то никакой потасовки не было бы.
— Не скажи, — стоял на своем Усов. — Разрядка назревала сама по себе. Мы настолько устали на этом сплаве, что все равно бы мы за что-нибудь да зацепились. Не за проводников, так за курортников. А тут получилось очень кстати. Отыгрались за поселенцев. Я же видел, что все молотили с таким смаком, с каким жаждали повырубить ссыльных, когда те собирались поджечь нас в Пяткое. Ну, когда мы чуть не пришибли колами Мата. А что касается бокса, то ты же знаешь, Танечка, я им не занимаюсь, мой конек — бег по пересеченной местности и охота на лис.
— Как раз проводница и смахивала на одну из них, — пометила Татьяна.
Третий трудовой семестр породил в институте новую высокую моду. Считалось, что нужно везде, включая занятия, ходить в стройотрядовских зюйдвестках. Причем обязательно стриженным наголо. После того как на конкурсе эмблем художества «Пармы» на ветровках заняли неофициальное первое место, Татьяна, с голой головой, словно тиффози, перестала снимать с себя студенческую форму даже на ночь. Усов чуть не плакал. За лето он вымахал в почти двухметрового дяденьку и слезно просил художников «Пармы» нарисовать тайгу и солнце на только что специально для этого купленной брезентовой куртке пятого роста. Свой старый короткий куртец он подарил Кате, которая продолжала приезжать к нему на смотрины.
Через неделю в институт явился следователь.
Бойцы «Пармы» были вызваны в ректорат, где им объявили, что «дикий» отряд обвиняется в финансовых махинациях с руководством леспромхоза АН-243/8 и что по делу начато следствие.
Сообщение вышло неожиданным. Участники таежной вылазки не нашли в себе сил даже переглянуться. Больше других были поражены не ездившие ни на какой север и никаким образом к «дикарям» не причастные Мурат, Бондарь, Марина, Наташа и Петрунев, вообще не учившийся в институте. Как они стали фигурантами дела, было неясно. При всем удивлении они — за исключением Петрунина, который неизвестно где обретался и не подавал никаких признаков жизни, — повели себя достойно: не закричали и не начали с ходу уверять ректора и следователя в непонятно как возникшем недоразумении. Просто они глубже других пожали плечами и без всякого вопроса взглянули на Клинцова и Фельдмана.
В головах «дикарей» проносились возгласы, едва заметно отпечатываясь на губах: «Это какой-то просак! Этого не может быть! Здесь что-то не то! «Парма» на такое бы не сподобилась! «Парма» работала честно! Понятное дело, что до «красных гвоздик» мы пока не дотягиваем — на Фонд мира пусть работают кому нравится, — но и чужого нам не надо!»
Неожиданность грозилась разрастись до непредсказуемых размеров. Список бойцов «дикого» стройотряда не сходил с институтских уст. «Парма» получила известность самого отчаянного отряда. Каждого бойца знали в лицо. На переменах, на лекциях, на собраниях только и говорили, что об этом северном предприятии «Пармы», перенимали опыт, стенографировали впечатления. Судя по развернувшемуся ажиотажу, следующим летом на сплав в тайгу должны были отправиться самостоятельно не меньше десятка подобных «диких» формирований.
А теперь что ж получается? Уголовное дело? Вот так «дикари»! Только прикидываются романтиками, а сами хапуги и рвачи из рвачей. Ловко они закрутили это дело!
Находясь в положении, просматривающемся из любой точки, «Парма» восприняла сообщение следователя как удар ниже пояса, неизвестно кем и откуда нанесенный.
«Дикарей» развели по отдельным комнатам и предложили дать письменные объяснения. Всем под нос следователь совал статью кодекса, где говорилось о даче ложных показаний и как это пресекается законом.
С Клинцовым, как с командиром отряда, следователь имел отдельный разговор. Клинцов, словно перекошенный тиком, спрашивал, с чего все началось и что уже известно. Он высчитывал, в какой степени вранье может сойти за правду, а в какой — всплывет, как пустые желуди. Со стороны следователя было естественным сказать, что подоплека дела уже давно расшифрована и остается только распределить ответственность за содеянное в полном согласии с процентом участия. Потом добавил, что чистосердечное признание единственная ниточка, которая еще как-то может связать подследственного с дальнейшим пребыванием на свободе.
У Клинцова выпала из рук авторучка. Тогда следователь предложил для начала рассказать все устно, а чтобы память Клинцова, достаточно помутившаяся от непредвиденного оборота, заработала безукоризненно, он выложил на стол в качестве поличного пять пачек банкнотов десятирублевого достоинства.
Клинцов узнал деньги, сдался и стал выжимать из себя все до мелочей, до запятых и восклицательных знаков, совершенно не интересующих следствие. Размазывая по лицу похожие на слезы капельки жидкости, он старался прятаться за мелочами, за несущественными деталями, хотя нескольких фактов, выданных сразу, вполне хватало для состава преступления. Клинцов словно забылся. Распространяясь с надрывом, он воспроизводил произошедшее с таким азартом и интересом, будто выступал свидетелем на не касающемся его процессе. Он словно заискивал перед следователем, принимал горячейшее участие в деле и требовал для виновного высшей меры. Потом не вынес игры и, рухнув на стол головой, простонал:
— Что же мне за это будет?!
— Об этом вы узнаете позже, — сухо произнес следователь. — Подпишитесь о невыезде.
— Только вы пока не говорите об этом никому в группе, — умолял Клинцов. — Они убьют меня без суда и следствия.
Летом, в начале работ, когда в силу превратности судьбы Клинцова выперло из действительности в командиры «Пармы», он воспрял духом. Он намеренно не стал отпираться от подвернувшейся под руку должности командира отряда и, не оглянувшись на одногруппников, побрел в контору вслед за директором.
Неизвестно, всем ли подряд директор предлагал такие сделки или угадывал по глазам, кто может легко пойти на них, но, так или иначе, с Клинцовым и Фельдманом он церемониться не стал. За две-три минуты предварительного разговора он не обнаружил в них никакого сопротивления афере и тут же изложил условия. Они были следующими: он, директор, устраивает «Парму» в свой леспромхоз как официальный стройотряд со всеми вытекающими отсюда льготами в виде невзимания подоходного налога и налога на бездетность, а также выплаты двадцати студенческих процентов поверх всего.
— Разве может быть дело в вызове, который мы не имели права вам посылать, или в направлении, которое непременно должно быть выдано штабом ССО? — объяснил директор свою неприязнь к бюрократии. — Вы же, в конце концов, тоже студенты, а не бичи какие-нибудь!
Затем он назвал ориентировочную величину своей доли прибыли, которая нагорит от перечисленных выше уловок за весь период работ.
— Из наших никто на это не согласится, — сказал Клинцов. — Не захотят. Им об этом и говорить-то нельзя.
— Тогда возьмите весь навар себе, — намекнул директор.
— Не захотят, как хотят, — сказал Фельдман. — Сами разберемся.
— Конечно, а то в противном случае бухгалтерия обдерет вас как липку, еще раз прояснил ситуацию директор. — Если работать «по-дикому», вы только зря проведете здесь время.
— Это понятно, — кивнул Клинцов.
— Просто тогда придется сузить круг заинтересованных лиц до троих, как бы придумал Фельдман.
— А отряд пусть себе спокойненько работает, — обрадованно цвыркнул слюной себе под ноги Клинцов. — Мы обговорим с вами все условия и делиться ни с кем из них не станем. Тем более что они вряд ли на это согласятся.
Директор оценил расторопные порывы Фельдмана и Клинцова как неплохие коммерческие задатки и даже сказал, что кое-кто из известных в литературе комбинаторов им и в подметки не годится. Директор смело увеличил свою долю навара в связи с уменьшением числа участников сделки.
Далее следовало заключение трудового договора намеренно в одном экземпляре и обещание директора предоставить выгодные работы и пропустить их через бухгалтерию по самым высоким расценкам.
— Милое дело — шабашники! — заключил директор. — С официальными стройотрядами никакой каши не сваришь!
Войдя в заговор против отряда, Клинцов внутренне возвысился и в дальнейшем держал себя достойнее, чем ему позволяло его положение в группе. Свой поступок он в душе считал тайной местью. Местью группе за то, что она имела неосторожность не полюбить его. Пока окатывали запань Пяткое, его настроение было настолько праздничным, что иногда можно было даже наблюдать, как он напевает себе под нос или перекуривает в компании с Фельдманом, хотя Фельдман никогда в жизни не брал в рот папиросы и был намерен жениться после третьего курса на некурящей подруге его родителей.
«Дикари» относили эти изменения в поведении одногруппника на счет положительных сдвигов под воздействием природы, погоды и романтики. Клинцов видел эту ошибку коллег, но поведать о ней не мог. Поэтому вкушал радость превосходства в одиночестве.
По окончании работ в верховьях, после запани Пяткое, разговор директора с Клинцовым и Фельдманом о пикантном возобновился. Директор предложил Клинцову увеличить штат отряда на пять-шесть человек, поскольку северная надбавка выплачивается из расчета двадцати процентов на сумму заработанных денег, но по лимиту — не более шестидесяти рублей в месяц на человека. У «дикарей» этих надбавочных денег на человека выходило больше. Чтобы бухгалтерия леспромхоза не подстригла все выходящее за гребенку, нужно было раздуть штат отряда. Тогда «северный коэффициент» рассредоточится по «мертвым душам» и будет вытянут из леспромхоза весь до последней копеечки.
— Будет выбран, — пояснил директор.
Финансовая сторона отношений должна оставаться темной для отряда, подсказал директор. Нужно взять у всех бойцов доверенности, получить зарплату за весь отряд сразу и раздать людям сколько надо, а не сколько заработали.
Чтобы реализовать задуманное, требовалась некоторая затяжка времени. И тогда «дикарям» предложили поработать в Приемной запани еще пару недель. А совсем не потому, что в кассе не было наличных денег.
Клинцову было лень напрягать мозг и придумывать липовые фамилии, поэтому он взял готовые и вписал в штат «Пармы» Бибилова Мурата, Коровину Марину, Алешину Наташу, Бондаря и Петрунева. Клинцову поначалу показалось, что он меньше прегрешит, если использует существующие… Перед кем согрешит? Он спохватился, что не вписал в список Кравца. Нужно было затолкнуть его в список вместо Петрунина. Ну да ладно, в другой раз рассчитаемся.
За мертводушных бойцов Клинцов самолично сфабриковал доверенности. Вышло красиво и почти достоверно.
Теперь в руках Клинцова имелись рукописные подтверждения в полном к нему доверии. Это было прямым доказательством поговорки, что бумага может выдержать все. Это был парадокс, ласкающий сознание Клинцова. Ему открыто доверяли однокурсники, и подписи внизу говорили об этом. От факта никуда не уйдешь. Теперь на чей угодно вопрос, доверяют ли ему друзья, он мог с уверенностью ответить: да, доверяют! Вот платежная ведомость, к которой все эти бумажки подшиты.
Получив деньги в кассе леспромхоза, Клинцов с Фельдманом, как и условились, пошли к директору. Фельдман остался на шухере в приемной, а Клинцов зашел в кабинет и оставил на столе пять пачек червонцев. После этого он получил приглашение поработать в следующем году на подобных условиях.
Свои доли Фельдман с Клинцовым спрятали за подкладки пиджаков, а остальные деньги прямо в авоське принесли в барак.
Началось с того, что бойцы ростовского «Факториала», заходившие в гости к «дикарям», успели насмотреться на кучу денег, заработанную «Пармой».
Возвращаясь к себе под впечатлением, они не ленились поносить своего командира за то, что тот не обеспечил им такого же, как у смежников, заработка. При этом они завышали сумму, полученную коллегами. После благополучного отбытия «Пармы» травля в «Факториале» усилилась. Ростовчане никак не могли уехать домой — в кассе леспромхоза не было денег для зарплаты. Командиру стали ставить в вину и эту неувязку. И он, произведя в голове какой-то расчет, заявил, что честным путем таких денег заработать нельзя! Поэтому он идет в соответствующие органы, чтобы поделиться своими соображениями.
Там не стали особенно расспрашивать, на чем основаны доводы или домыслы, и поступили очень оперативно — выехали на место происшествия с комиссией. Сигнал оказался своевременным — директор не удосужился снести деньги домой или припрятать подальше. Деньги лежали в сейфе. Он был уверен в безукоризненности прокрученного дела.
Колесо закрутилось. Были опрошены ростовчане, бухгалтерия, потом очередь дошла и до «Пармы».
Институт гудел. Таких случаев в трудовой практике заведения еще не было. И не бывало даже в теории. Всем хотелось быть в курсе событий. «Парму» замучили расспросами, но и в самой «Парме» толком мало кто знал, что же произошло на самом деле.
Особенно допекали Татьяну. А как раз ее можно было и не трогать. На производственной практике, перед вылазкой в Коми, слесарь четвертого разряда — детина, каких мало где увидишь, — уронил с помоста на нулевую отметку огромную кувалду и едва не пришиб Татьяну. Татьяна чуть не умерла от страха и, пока отчитывала слесаря за несоблюдение норм техники безопасности, успела влюбиться в него. Нарушитель счел наиболее безопасным ответить на чувство. У них завязалась переписка. Теперь он требовал, чтобы Татьяна бросила институт и вышла за него замуж. Она сказала, если он любит, никуда не денется, подождет.
Усов распекал ее за волокиту в создании семейного очага.
— А если он меня бросит? — в ответ рассуждала Татьяна. — Кому я буду нужна недипломированная?!
— Нет, Таня, счастье нужно бить влет, королевским выстрелом, — твердил Усов. — И лучше дуплетом, для надежности. А то упустишь.
— Как это «дуплетом»? — не понимала Татьяна. — Сразу с двумя, что ли?
— Ну, это смотря кто как понимает, — дурил голову Усов. Он был теперь почти с Татьяну ростом. В год суки он вытянулся и похорошел. И так непредвиденно утвердился в своем новом качестве, что никому уже и не верилось в его недавнее тарапуньство.
— Тебе бы освоить пару болевых приемов, и с тобой можно было бы хоть в кругосветное путешествие, — говорила Татьяна несколько подобострастно и чуть-чуть не по теме. — В любой лодке.
— Рановато, — дружески отнекивался Усов. — Я догнал тебя только в росте, а вот весовые категории…
— Ерунда, наберем для равновесия кирпичей. Но я не это имею в виду. Теперь с тобой не стыдно появиться не только на нашей речке, но и на любом побережье, на острове Пасхи или на Бермудах! — Татьяна вложила в текст столько энергии, что прозвучало это почти в стиле вопля. За лето она тоже окрепла и грозилась вовсе выйти за размеры, отведенные природой женщине.
Следователь уехал, и механизму вышеизложенной истории как бы перестало хватать кинематики. Словно в комнату уже случившихся событий больше никого не впускали и не выпускали.
Время с горем пополам без всякого развития добралось до ноября. Пришли повестки в суд. Почему-то всего пять — Клинцову, Фельдману, Мату, Нинкину и Татьяне.
Почему Клинцову и Фельдману — понятно. Татьяна, скорее всего, просто приглянулась следователю как личность. Но вот зачем прислали повестку Мату темный лес. Свидетель из него всегда получался никудышный. Он и в простой жизни еле ворочал языком, а уж в уголовной…
Были, конечно, шутки и насчет сухарей. Чтобы не мучиться, мешки с ними рекомендовалось прихватить с собой сразу.
Клинцов ерзал и тянул до последнего. Спасательное колесо, заведенное с помощью родителей, крутилось. Обработка ректора прошла основные стадии, и в Коми убыли соответствующие просительные бумаги.
Клинцов не пожалел денег и прихватил в судебную командировку ящик коньяку и прочей закуси. Как если бы для всего вагона.
Дорожной трапезы с ним никто не разделил. Постеснялись. Клинцов, как отпущенный на волю зэка, угощал всех, кто попадался под руку.
По приезде поселились в гостинице по соседству с цирковой труппой лилипутов из Нахичевани. Что они, эти южные карлики, делали в Княж-Погосте при температуре минус пятьдесят семь? Какой тут цирк?
Чтобы не задубеть на постоялом дворе, свидетели по делу директора леспромхоза АН-243/8 отправились в кабак. Там к Нинкину сразу начал приставать весь в татуаже человек в узком приталенном пиджаке, на высоких каблуках и с длинными искусственными волосами. Пару раз он настойчиво приглашал Нинкина на белый танец.
— Слышь, ты, олень, пойдем попляшем, — говорил он вальяжно, покручивая наборной ручкой ножа.
— Я не танцую, — буркал Нинкин, сожалея, что рядом нет Пунктуса.
— Да ладно тебе, — тянул его настырный товарищ, — давай крутанемся.
— Сколько можно говорить?! — встряла меж ними Татьяна. — Отстаньте от него! А то я вас сейчас сама сделаю!
— Спасибо, — поблагодарил Нинкин ее за помощь.
— Ты бы хоть здесь свой противогаз не применял, — попросила Татьяна. А то при виде тебя эти экземпляры сразу начинают активизироваться.
— Хорошо, — не стал вздорить Нинкин. — Я не понимаю, че он ко мне лезет?
— Зато я понимаю, — сказала Татьяна.
— Откуда я знаю, что ему надо! — нервничал Нинкин, а экс-командир отряда «Парма» Клинцов помалкивал, боясь, что если к нему пристанет этот господин, то за него никто не заступится.
Татьяна, не расплачиваясь, покинула кабак. Нинкин с Матом и Фельдманом вышли следом. Последним, как ошпаренный, выскочил Клинцов.
— Такое впечатление, еп-тать, что зимуют в Коми, некоторым образом, одни недоделанные. Может, как говорится, и нам здесь, мля, остаться помыкаться, а? — зевнул Мат, когда вернулись в гостиницу, которая называлась Домом колхозника.
В комнатах и коридоре этого муниципального жилища погас свет. Поговаривали, что от мороза.
Фельдман, как обычно перед сном, решил облегчиться и отправился на поиски туалета, продвигаясь по стене и подоконникам. Грамотно балансируя, он добрался до кабин и стал на ощупь искать белое гнездо. Вместо долгожданного санитарного фаянса он нащупал голову уснувшего на корточках лилипута, как выяснилось тут же — глухого. Некоторое время назад лилипут притих от холода на общественном горшке и подремывал в позе какого-то невероятного циркового номера. Оба чудика — и лилипут, и Фельдман — едва не сошли с ума от неожиданности. У лилипута с испугу не выдержал крепеж на запорной арматуре, и у него пробило дно.
Наутро Мат, как самый взыскательный в известном смысле посетитель туалета, обнаружил на месте происшествия несмываемый каменный цветок — плод ночной встречи Фельдмана с лилипутом, — при виде которого Данила-мастер должен был просто почернеть от зависти.
Эта дикая ночная встреча в низах и утренний осадок, который остался на душе Мата, чуть не развалили планы районного прокурора и всю сетку цирковых гастрольных представлений.
С утра свидетели побрели в здание Княж-Погостского народного суда. Вскоре началось первое слушание. Ввели подсудимого. Директор оброс щетиной и уже не походил на того летнего делового руководителя. Как только его препроводили в зал, он сразу стал искать глазами Клинцова и Фельдмана, как бы желая прочесть на их лицах, что они там нагородили в своих показаниях. Ведь только от них будет зависеть его мера. Клинцов опустил взгляд. Фельдман вообще смотрел в окно. Директор понял, что надеяться не на что.
В ходе суда выяснилось все до капельки.
Самым трогательным был момент, когда адвокат директора сказал:
— Здесь велась речь о взятке. Но она, как известно, осуществляется двумя сторонами. Почему же на скамье подсудимых я вижу только одну?
У Клинцова екнуло сердце. «Неужели не сработало? Неужели бумаги не успели дойти?!» — в ужасе подумал он. Его пульс начал пробиваться через кожу в самых неожиданных местах. Можно было не щупать запястье, было видно и так, с какой частотой тикали его внутренности.
Но прокурор сказал:
— По ходатайству ректора дело Клинцова передано в товарищеский суд института, и уголовно он не преследуется.
Сразу после суда Татьяна с Матом отправились на вокзал. Фельдман вприпрыжку побежал за ними. Клинцов, чтобы не испытывать судьбу, на всякий случай остался в гостинице и выехал следующим поездом, спустя сутки.
Фельдмана, Мата, Нинкина и Татьяну пути сообщения тоже, что называется, развели — Татьяне достался билет в головной вагон, а парням чуть ли не в хвостовой. Среди ночи после кропотливого возлияния Мат утратил интерес к нудному Фельдману и сонному Нинкину и решил отправиться к Татьяне, с которой надеялся почувствовать себя комфортнее, нежели с этими. Прихватив с собой резиновую грелку с питьем, Мат легко преодолевал вагон за вагоном, пока не уперся в закрытые наглухо двери ресторана. Дождавшись полустанка, Мат вздумал обежать ресторан по улице и, как был в тапках, ринулся в обход. Тамбуры ближайших за рестораном вагонов один за другим оказывались закрытыми. Мат в спортивном трико убегал все дальше и дальше вперед и не заметил, как тронулся поезд. Догадавшись, что попал впросак, Мат дернулся назад. Двери, из которых он вышел, проводник заботливо прикрыл на ключ. Мат побежал вдоль поезда в поисках открытого тамбура. За бортом были те же, что и вчера, минус пятьдесят по Цельсию. Поезд набирал скорость. На счастье, тамбур предпоследнего вагона оказался незапертым. Мат вскарабкался и, не выпуская из рук грелку, без чувств упал на запорошенный угольной пылью пол. Всего черного, Мата нашел почуявший беду Нинкин.
За остатками питья друзья нехотя и без всякого удовольствия вспоминали Бирюка, изумляясь странному совпадению, что на дубняк, пусть и в разное время, но все же влетели оба институтских моржа — худосочный Бирюк и жирный-прежирный Мат.
— Видно, судьба, — пытался высказываться в жилу Фельдман.
— Какого черта, так сказать, этот дурацкий поезд, мля, остановился на том полустанке! Ведь там, еп-тать, не было ни платформы, ни единого, ну, это, огонька на сто верст вокруг! — как никогда внятно негодовал Мат.
— Может, пропускал товарняк, — осторожно помыслил Нинкин. — А к Татьяне ты зря спешил. Вряд ли ее можно было застать на месте.
— Это почему же?
— Зуб даю. Я видел, как она с одним типом перемаргивалась на перроне.
— Да иди ты!
— Ей-пра!
— А я к ней, можно сказать, всей душой, — прошамкал Мат, рассматривая так и эдак грелку в вытянутых перед собой руках.
Через месяц Виктор Решетов, Виталий Артамонов, Татьяна Чемерис и Алексей Матвеев были исключены из комсомола и автоматически отчислены из института.
Рудика от отчисления спасло то, что он был старостой. По этой причине с ним посчитались. Клинцова вытащил отец. Фельдмана отмазал декан Шишков, которому профсоюзный деятель регулярно мыл машину на кафедре турбин между тестовыми продувками. Мукин выступал за факультет — бегал кроссы по горам и по долам и неоднократно занимал призовые места. Поэтому ему дали время на исправление и оставили в покое. Нинкин имел очень жалкий вид, и над ним бюро просто сжалилось. Пунктус заведовал учебным сектором, и к нему тоже отнеслись вполсилы. Усова, несмотря на новый рост, продолжали считать ребенком. Гриншпон играл в «Сладких спазмах», а это все же хоть какая-то, да заслуга перед родиной. Чистка миновала и его.
Реша, Татьяна, Мат и Артамонов никакой общественной нагрузки не несли, так что им таежная вылазка сойти с рук никак не могла. Никто не вступился за них и не походатайствовал перед какой-либо инстанцией.
Спустя неделю Мукин и Усов тоже забрали из института свои документы. То ли из солидарности, то ли от образовавшейся вдруг скуки.
Остальные продолжили учебу.
Оригинальные выдержки из архива.
Абсцисса шоссе пронизывает пустыню. Вахтовый автобус легко расчленяет пространство. Словно подводит черту. Вечер едва обозначен у горизонта синими штрихами. Держась в стороне, он стелется вдоль дороги, не удаляясь и не приближаясь.
Вжатый в сиденье, я бесцельно обозреваю заоконную живопись. Справа струится полоса захиревших карагачей, слева — натуральный ряд километровых столбов, а дальше, насколько видит глаз, плывут пески, схваченные кое-где колючкой да саксаулом.
Пустыня впервые вплотную соседствует со мной.
Незоопарковые верблюды, прыткие, как молнии, вараны, орлы на высоковольтных опорах — как последние известия. Но с новостями ко мне лучше не подходить. Ничего не впитываю. Раствор памяти перенасыщен. Не могу запомнить ничего нового, не упустив из былого.
Память низводит любую попытку здравой мысли. Друзья проходят в обнимку с облаками, минуты счастья встают на фоне желтых плакучих дерев. И пять этих выпавших из череды лет — цифрой, одной и той же цифрой на километровых столбах. Вечер в одиночку стелется вдоль дороги, не удаляясь и не приближаясь.
Нас останавливает какой-то хлопец с милицейским жезлом. Он велит всем выйти из автобуса, пойти в поле и набрать по фартуку хлопка. В противном случае нас не пропустят дальше. Таков местный обычай. Ничего не попишеь, мы подчиняемся местному байскому маразму, собираем вручную по фартуку хлопка, сдаем его бригадиру и едем дальше. С помощью такой несложной уловки на утоптаной глиняной площадке собирается порядочная гора хлопка. Госудаственный подход к выполнению плана покоряет меня и не сразу отпускает.
А жизнь… жизнь периодически берет порцию людей и пропускает через свою мясорубку. Они выходят оттуда притертыми и перемазанными друг в друге. Тут бы жизни взять и погодить, не разбазаривать созданный коллектив, а целиком бросить его на какой-нибудь прорыв. Зачем нас распределять по стране? Направить всех на один объект. Но жизнь не мелочится. Если она развалила столько империй и других не менее серьезных образований, есть ли смысл говорить о нашей группе? Расскажи эти сантименты попутчикам обхохочутся! Нашел, скажут, трагедию!
С распределением мне повезло. Сотрудники терпимые. Представились, пригласили в гости и не спрашивают, почему не прихожу. Думаю, мы подружимся. Но пока один телефонный звонок Гриншпона дороже всех старых орудий труда и новых производственных отношений.
Питаюсь письмами. Сегодня знаменательный день — получил записочку от Клинцова. В моей эпистолярной подшивке не хватало только его конверта. Дитя социально значимых родителей. После случившегося другой вообще не написал бы никогда.
Иное дело — Татьяна. Ее дружба прочна и надежна, как двутавр. Приговоренная высшей школой к высшей мере — отчислению из института через исключение из комсомола, Татьяна не выпала из поля зрения. В армию ее не призвали, как Решетова и Артамонова, но в армейскую столовую она устроилась. Проработала год, восстановилась на заочное отделение. Сейчас на шестом курсе. Доучивается. С ней произведен троекратный обмен мнениями по поводу разлуки. Каждое ее эссе едва умещается на семи листах. «В новом коллективе меня так до сих пор и не признали. Смеются надо мной, как больные!» — пишет она порой.
Не волнуйся, Таня, все устроится! Нам и то понадобилось парочка лет, чтобы понять тебя, а там, посуди сама, — совершенно чужие люди.
Симбиозники Пунктус и Нинкин пишут легко, как Ильф и Петров. Их конгениальные умы настолько взаимозаменяемы, что я теряюсь, кому отдать должное, кому — предпочтение.
«Сразу по прибытии на место отработки нас отправили в Киев на курсы повышения квалификации. Куда уж нас повышать! — сообщают они. — Таскались по Крещатику и нос к носу встретились с Фельдманом. От неожиданности он шарахнулся, словно мы столкнулись ночью на кладбище. Формой одежды он спровоцировал нас и мы были вынуждены произвести небольшое вымогательство обязали сводить нас в ресторан. По закону всеобщего накопления, который так и не вдолбили нам на политэкономии, у Фельдмана в момент образовались и жилье, и машина. Не зря он экономил на спичках и девушках.
В работу втянулись. Начальник цеха скоро станет буридановым ослом. Глядя на нашу разноклеточную одинаковость, он теряется, кого первым продвинуть по служебной лестнице. По его милости мы рискуем навсегда остаться стажерами!»
Не по его, друзья, милости, а по вашей собственной. Кто виноват, что за время учебы вы стали сиамскими близнецами, сросшимися в области сердца.
Но зря вы утаиваете, любезные, в письмах то, что уже известно всей стране. Об этом написали газеты и сообщили телевизионные каналы. Да, да, я имею в виду компрессорную станцию на газопроводе Уренгой — Помары — Ужгород. Зачем вы ее сожгли? Понятно, что дело случая — но ведь не произошел же он, этот случай, больше ни с кем другим.
Симбиозники часто в письменном виде вспоминают лагерные сборы, которые после диплома подытоживали военку. Пунктус и Нинкин, как и все другие призывники, то и дело убегали в самоволку. Но все другие линяли в соседний лагерь к пионервожатым, а вот куда и зачем убегали Нинкин с Пунктусом никто не понимал. Однажды их взял с поличным дежурный по палаточному городку офицер. Взял по очереди. Сначала Нинкина в компании, и в наказание велел всем корчевать пни на лесоразработках для хозяйственных нужд лагеря.
— Офицер, помни, — сказал на прощание дежурный по лагерю, — честь твоей части — это часть твоей чести. — А потом добавил: — Ну, что стоите, пни обоссанные?! Быстро работать!
— Слушаюсь и повинуюсь, — ответствовал партизан Нинкин в хоре с другими, потом дождался, пока уйдет дежурный, и свалил спать в палатку своего отделения. Утром прямо с построения его потащили в дежурку на доклад о проделанной за ночь работе. Ну все, подумал Нинкин, сейчас увидят, что пень на месте, и дадут десять суток «губы» за отлынивание от приказа. Но каково же было его удивление, когда он увидел, что пень выкорчеван.
— Вот, все, как велели, — показал он работу дежурному офицеру, сам не понимая, что произошло и кто это так ловко постарался. — Разрешите идти? — И пошел, не дожидаясь разрешения и недоуменно оглядываясь.
Вскоре выяснилось, что вчера, возвращаясь из самоволки, через пару часов после Нинкина налетел на другого дежурного и в другом месте курсант Пунктус. На воле он нарвался где-то в соседней деревне на грибы и с голодухи попросту обожрался белка. У него открылась аллергия. Избавляясь от зуда, он почти сутки просидел по шею в прохладном болоте и на сутки же опоздал на вечернюю поверку, с чем и был застукан.
— Отныне приказываю сдать оружие и анализы, — приказал поймавший его офицер и в наказание выделил Пунктусу для выкорчевки тот же пень, что и Нинкину.
Пунтус был исполнительным товарищем и всю ночь корячился, весь исчесался, но довел работу до конца.
После этого случая Пунктус стал быстрее всех выполнять команду «зарыться в полный рост» при учебной танковой атаке с левого фланга.
Я знаю, что на Дне грусти будет звучать музыка и вы, друзья, опять приметесь за свое:
— Джой? Нет? Значит, «Статус-кво»! — будет легко угадывать мелодию Пунктус.
— Сабрина? Нет? Значит, Си Си Кетч! — будет так же легко пристраиваться к разговору Нинкин буквально через полчаса.
По завершении учебы в группе начались повальные свадьбы. Пунктус и Нинкин заметались по стране — они перебывали шаферами и подневестниками почти у всех своих друзей. Нинкину по нужде зачастую приходилось переодеваться в подружку, и он это с удовольствием делал. Потом они и комнату получили на двоих в семейном общежитии на газовой станции, тоже не без использования внешности Нинкина. Но как бы до самого главного у них не доходило. Постепенно информационное поле в этом направлении густело, и вскоре его уже можно было пощупать. По крайней мере, журналы с этим вопросом до друзей дошли. Они стали пролистывать их совместно и шаг за шагом стали определяться в понятиях. С тех пор они стали меньше стесняться на людях и больше проявлять знаки привязанности. В конце концов они принялись изучать вопрос регистрации своих отношений и выяснили, что закон пока что не на их стороне. У них возникла мысль о выезде в страну, где это можно было сделать без проблем, но тоска по родине присуща всем, причем глубина у иных даже значительнее. Так они и докатились до нынешнего своего положения, через множество уходов друг от друга, ссор и разочарований. Грубая жизнь снова и снова сводила их вместе.
До сих пор непонятно, зачем Усов с Мукиным вслед за Татьяной, Артамоновым, Решетовым и Матом забрали из института свои документы… Никогда не чтили социалистическую солидарность, а тут повели себя как разночинцы…
За окном резко континентальный климат. До смягчающих океанов, чуть не сказал — обстоятельств, очень далеко. Сами по себе являются прохладные минуты прошлого. Осень. Тайга, застигнутая шальной простудой. Запань. Невиданный тайфун, поливающий и без того приторную землю. Кроны стынут и истекают листами. Мы забиты в барак непогодой. Сидим, обхватив двумя руками алюминий горячих кружек. Тайфун мечется по чужой территории, не находя выхода. Промозглый вечер просится в помещение. Ропот деревьев растворяется в падающей темени.
Здесь такой дождь сочли бы за инцидент.
Обнаруживаю, что начинаю идеализировать прошлое. Но эмаль смотрится на посуде, а ушедшее хорошо своей ржавчиной.
«Опустошен, как выдоенная корова! — пишет Гриншпон. — Самая сакраментальная мечта — устроить поскорее День грусти!»
Имеющие уши да услышат. От придуманных тобой «ушей», Миша, я до сих пор не могу избавиться, как от мыслей о белой обезьяне. Не понимаю, чем сейчас можешь терзаться ты, Миша, или теперь уже — Майкл? От безответной любви Артамонов тебя, помнится, вылечил. Он вскрыл тебе вены, поведав невероятное. В самом патетическом месте, когда ты таскался по морозу в поисках цветов, она, твоя подруга, выпроваживала через окно своего ублюдка-слесаря. Теперь ты спокойно пообщаешься с какой-нибудь белоруской, уедешь в Израиль, а потом сдернешь в Канаду один-одинешенек. О том, что у тебя на родине остались дети, ты узнаешь позже. Но, в любом случае, мне стало понятно лишь теперь, что только ты мог придумать такую гениальную шабашку, как рытье могил впрок. Организовать в Питере группу аспирантов и молодых инженеров, вывезти ее в Воркуту и, пользуясь коротким летом, выкопать тысячу ям в слегка оттаявшей вечной мерзлоте, чтобы зимой через посредников впарить их нуждающимся по десятикратной цене! Такой тонкий и простой бизнес мог придумать только ты, Майкл!
Вот с Решетовым сложнее. У него становление личности продолжается. Послушай, что он пишет из войсковой части № 65471: «О тебе вспоминаю всякий раз, когда катушка на размотке. Консистентная жизнь с примесями небытия. Хоть в петлю Гистерезиса лезь! От обессий и пертурбаций нету спасу. Весь во власти фантомных ощущений. Словно радикально удалили самый важный член и теперь его ломит где-то вне организма. Мечусь, как меченосец. Такие душевные пустоты в жизни стоят обособленно, и, похоже, именно из них Эйнштейн вывел свою теорию относительности. А что касается службы — качусь вниз с огромным ускорением. Инертности ни на грамм. Хожу и завидую хлору. Ему проще, он семивалентный».
Что с тобой, Виктор Сергеич?! При нас ты так не опускался и не мелочился. Работая со штангенциркулем, ты никогда не пользовался дополнительной шкалой. В троллейбусе ты мог не постесняться и спокойно поднять копейку, а потом так же спокойно забросить на погоду целый трояк.
Я знаю, когда мы соберемся на День грусти двадцать лет спустя и когда, встав кружком, все по очереди станут докладывать, чем занимались да кем стали, каково семейное положение и есть ли счет в западном банке, ты прямо так и скажешь:
— Женат, дочка, ру.
Вечер возникает в воздухе незаметно. Старый карагач под окном трещит от жары, как дуб на морозе. Сегмент солнца быстро теряется в раскаленных песках. Он на секунду освещает аэродром с обгоревшими тушками ящериц и падает за горизонт. Днем было настолько жарко, что молодые хозяйки песков, выскакивающие в горячке на середину взлетной полосы, устеленную стальными листами, не успевали сбежать обратно и поджаривались заживо. А что же тогда делать старухам по окрестным аулам? Неужто им обкладывать льдом своих пестрых несушек, чтобы те не несли яйца вкрутую? Пасть ночи спешно слизывает со взлетной полосы и со зданий аэропорта багровеющую кровь заката. Среднеазиатская темнотища обступает поселок газовиков. Воспоминания, как вестники несбыточных надежд, собираются в сомнительные компании, что-то замышляют, шепчутся. Атрибуты растаявших лет, как живые, встают в голове и перебегают с места на место.
…Многие неоднократно дрались с Соколовым, он все никак не мог самореализоваться. Инициатором драк всегда был он. А распределили нас наоборот — меня на головную компрессорную, его — на самую последнюю в газопроводе, в Подмосковье. Его письма худосочны. Нам не о чем писать. Поэтому он в основном цитирует. Чаще всего Усова и Забелина. Я тоже получил от них перепевы на эти темы. Информация получена из двух независимых источников — значит, это сущая правда.
Усов: «Вспоминаю Водяного — так величали декана факультета энергетического машиностроения Шишкова, который вел гидравлику, — он поставил мне двойку, а ведь я был прав — уравнение неразрывности второго рода неразрешимо! В применении к нашей группе, конечно».
Забелин: «Фильм почти готов. Я скомбинировал кадры таким образом, что в одиночку боюсь заходить в свою демонстрационную комнату. Память в чистом виде страшна, как бьющееся на асфальте сердце…»
Как у тебя хватило терпения, Забелин? Сколько ни раскручивали, ты так и не показал нам до срока ни сантиметра своей секретной пленки.
Вчера землетрясение развалило Газли. В поселке Зеленый живыми остались только четверо картежников. Они метали банк среди ночи и успели выскочить из разваливающегося дома. Наша бригада вылетела на восстановительные работы.
Жизнь противоречит математическим непреложностям. Часть бывает больше целого. Нескрещивающиеся прямые — пересекаются. Последний круг кажется длиннее, чем вся дистанция.
Пять моих студенческих лет — больше, чем вся жизнь. Я занят прошлым, как безвольный пассеист. Бываю настолько отрешен, что порой ощущаю возможность нереального — обернувшись, окинуть глазом прошлое, единовременно все увидеть. Моментами так вживаюсь в эту идею, что оглядываюсь: но за спиной не материализовавшееся в панораму прошлое, а розовощекий сорокалетний холостяк, мой коллега. На его лице вкратце изложено иное мнение о жизненных пустотах. Он напоминает мне историю с Рязановой.
Ничего не остается, как смотреть в окно. На виражах, когда лопасти перекрывают солнце, память заметно отпускает. Можно всматриваться в набегающие пески. Я понимаю, что за сменой пейзажей не уследить, и пытаюсь запомнить хотя бы куст или камень. Убедившись в несостоятельности даже этого, я плюю на все, что есть за окном, и кружусь в потоке памяти, которая тащит к черте и бросает под ноги: «А вот это? Неужели не помнишь? А это? То-то же! Смотри у меня!» Неимоверным усилием, сощурившись почти дослепу, можно выравнять взгляд со скоростью. Вертолет трясется, вибрирует. Тошнота мелькания поднимается к гортани. Закрыв глаза, можно на мгновение вырваться из круговерти. Но зачем? Секунды обманчивой темноты, а за ними — самое страшное — поток памяти через бессилье смеженных глаз прорывается вовнутрь.
Прав был Мурат, когда писал: «Далась тебе пустыня! Не жди, пока охватит страх открытых пространств. Давай к нам! Перевод мы устроим. На таможне полно вакансий. Вторую дочь мы с Нинелью назвали в твою честь. Дочь пока еще не умеет говорить, но по глазам видно, что она согласна считать тебя крестным отцом!»
Спасибо, Мурат! Твоя щедрость всегда измерялась в кубометрах и курдюках. Тебе не хватает одного — акцента. Похоже, Нинель обучила тебя не только английскому.
По количеству писем и по тому, как скоро дал о себе знать адресат, можно высчитать силу стадного чувства. Лидирует здесь Артамонов, пишет давно и часто: «Хорошо, что перевели в береговую охрану. К качке я так и не привык. После службы мне нельзя будет в сферу материального производства. Вспоминаю начерталку. Я говорил, если нужно будет в жизни, — начерчу, а во время учебы зачем гробить время?! Я обманывал себя. Я не хочу чертить и теперь. И не только чертить. Чувствую себя фокусником. Но фокусы, хоть плачь, без иллюзий. Мой черный фрак — мой черный с иголочки бушлат. Ежедневно проделываю трюки: на лицо — улыбку, печаль — как голубя, в рукав. В казарме, как верная жена, ежедневно встречает одиночество. Снимаю фрак, мне кажется, навек, но завтра снова выход. Засыпаю, и снится: в правом рукаве, как в ненастье, бьется забытый голубь — моя упрятанная наспех печаль.
Я буду говорить об этом на ближайшей сессии КОКОМа!»
Заметно, Валера, что ты начал новую жизнь, как и обещал.
Всем отчисленным из института мужчинам дорога на гражданку была заказана. Армейское лоно отторгнуло только Мата — плоскостопие. Некоторое время он на автопилоте болтался по общежитию, потом сорвался и уехал компьютеризировать канализационные сети и ассенизационные системы в рыболовецких колхозах. Потому что в бытность студентом при знакомстве с дамами Мат всегда представлялся как водитель говнососной машины.
О себе он сообщает нечасто, но по-деловому. Обыкновенно он делает это в форме путевых заметок:
«Еду в трамвае. «Осторожно! Следующая остановка — «Психдиспансер», объявляет вагоновожатая. Пока вдумываюсь в текст объявления, стучит мне по плечу средней страшноты дамочка. «Мат! — восклицает. — Сколько зим!» Я сообразил, в чем дело, только на конечной остановке. Оказалось, она меня помнит, а я ее нет! Мы купили сетку чернил, пошли в ЗАГС и расписались. Вскоре я признал в ней ту самую малолетку с противозачаточными зубами, которая выкинула меня, озабоченного, с лестничной площадки, а вслед за мной — мою красную повязку члена ДНД».
Это было всегда в его вкусе — заснуть и проснуться в объятиях газели с вокзальным вымечком.
Аутсайдер переписки — староста группы Рудик — в письмах вял, как и в жизни: «В голове не укладывается даже приближенная модель будущего. Вопрос о нем, как удав, стоит перед глазами. Чтобы турбиниста направить по распределению в Дом быта, нужно быть юмористом. Попробую переметнуться во Дворец пионеров. Там недостает тренера по радиоспорту. Я понял, чем отличается выпускник школы от выпускника вуза. У того впереди — все, у нас ничего».
Да, Сергей, с нами ты выглядел моложе. Дело не в том, что нас, как на колы, посадили на голые оклады. Просто во всех последних посланиях повысился процент действительности, совершенно не связанной с прошлым. У меня то же самое. Гул турбин стоит в ушах даже в выходные. Он не поглощает прошлое, а просто разбавляет его до не приносящей боли концентрации.
Жизнь — пахота, говорил кто-то на первом курсе из не очень великих. Кажется, Усов. Целина чувств, а по ней — плугами, плугами… И ты попеременно ощущаешь себя то полем, то трактором. Но самое страшное, когда перепахивают. Памятью.
Жизнь была бы намного беднее, не развивайся она по спирали. Благодаря винтообразности бытия и вопреки его первичности все неудержимо продолжается, но вместе с тем время от времени начинается сначала. Памяти достаточно одного намека, аллюзии, чтобы время, как летучий голландец, много раз еще мелькнуло вдали.
Только через пять лет смогли мы организовать более-менее массовую явку на День грусти, на первое глобальное свидание. Сегодня в двенадцать дня мы соберемся в Майском парке. Прибудет не только Кравцов, но и Петрунев. Специально для полномасштабности Дня грусти Петрунева из прикола разыскала Татьяна через приемную комиссию института. Петрунев был персона еще та. Он сдал вступительные экзамены, но на занятия не явился, и дальше о нем не было ни слуху ни духу. И Татьяна подумала: кто же это такой умный посмел побрезговать нашей группой, даже не познакомившись?! Эта мысль не давала ей покоя десять лет. Оказалось — очень ловкий парень. Он поступил в институт по укороченной схеме — «отлично» по физике плюс пятерка — средний балл аттестата. За неделю до занятий он подрался у бюста Бутасова из-за малознакомой девушки. При каких-то там отягчающих обстоятельствах и с какими-то там последствиями. И жизнь совершила подлог — вместо нашего душевного условного институтского срока она подсунула Петруневу пять других особых и строгих лет. И вместо того, чтобы разобраться со своей дамой сердца на ромашке, он отправился гадать «любит — не любит» на колючей проволоке. Татьяна нашла отсидевшего Петрунева и уболтала явиться на наш День грусти. И чтобы он без всякого стеснения приезжал, как к себе домой. Она объяснила это тем, что, судя по всему, он вписался бы в компанию. Случись ему не влипнуть в ту уголовную историю, он бы влип в нашу. Так что сегодня у нас будет новичок.
Мы встретимся в двенадцать, а пока еще нет даже утра. Можно побродить одному.
В парке абсолютное беззвучие. Зачерпываю пригоршню тишины. Что за прихоть — ощутить ее физически? Время остановилось в ожидании нашего возвращения. Но вот я уже опознан временем, и опять оно заструилось как ни в чем не бывало. Это что, снисходительность судьбы? Шанс переиграть?
…Мы спим треть жизни, а теряем при этом больше половины. Луна, безмолвие — это для того, чтобы запомнить. Мы норовим забить рюкзак памяти до отказа. «И обязательно белое платье! И цветы! Много цветов! Чтобы запомнить». «И здесь сфотографируемся, и здесь, и всюду, чтобы запомнить!» И даже крик: «Хочу все забыть!» — всего лишь для того, чтобы, напротив, никогда этого не забывать. Грузим, грузим, тащим, тащим. И не поймешь, чего больше в этой ноше — тяжести или удовольствия. Талисманы, пряди волос, сушеные розы, павлиньи перья — ерунда! Обелиски быту! Все и так хорошо помнится — без всяких узелков.
Луна скользит по крышам вслед за кошками и лунатиками. Я бреду наугад. Пространство почти самостоятельно расступается в направлении, где теперь уже автономно существует территория юности. Парк всем своим смешанным массивом отдался смене сезонов. Идет скрупулезная приемо-передача. Учитывается каждый лист. Ветер, как посредник, носится туда-сюда с довесками недостающей кое-где желтизны. Все движения и звуки той жизни качаются меж дерев, как в театре теней.
Чем мы прирастаем к земле? Зачем нам иногда нужно обязательно возвращаться куда-то? Примерять себя, что ли? К чему, к каким эталонам? Или чтобы отметиться у каких-то жизненно важных точек? Точки опоры… Сколько их нужно для уверенной устойчивости? Зингерман утверждал, что достаточно трех. Но это — механически. А житейски? Наверное, больше. Сколько их у меня, если зыбкость конструкции ощущается на каждом шагу? Или мы возвращаемся просто для того, чтобы сверить время?
Жизнь развивается по спирали. А мы в ней движемся возвратно-поступательно. Причем больше — возвратно. И даже не успеваем заметить, как после очередного нашего рукопожатия жизнь сильнее встряхивает руку.
Вот и общежитие. Четвертое от тополя окно — это наша комната. А теперь вовнутрь. Вы, бабуся, не смотрите на меня так — я не праздношатающийся. Просто я вернулся. Вы здесь явно новенькая. Тут в свое время дежурила Алиса Ивановна. Мировая старуха! Сколько с ней было сыграно боев! Не сбылась мечта Бирюка упразднить сиделок и передать дежурство студентам. Зайти бы сейчас в свою комнату и посмотреть, как там. Смена поколений! Как бодро звучат эти слова! И как грустно происходит это в жизни, перед самым входом в историю!
Почти рассвело. Теперь можно и в пойму. И когда успела зародиться исключительность этого неприметного со стороны лоскута земли? Только там понятие «полдня на песке, недвижно» обретало какой-то смысл и реализовывалось с полным счастьем. Песчаный обрыв, поросший ивняком и косо вдающийся в воду, преследует меня повсеместно. Каждая тропинка, куст и травинка имеют здесь свое особое имя. Память в любой момент может на ощупь изваять их в каком хочешь масштабе и последовательности. Мы запросто клялись щепотью песка, пригоршней воды и косынкой неба с этого лоскута…
При всей поспешности организма ноги украдкой медлят, оттягивают встречу. Наконец они вязнут в песке, и я ощущаю себя у цели. Разувшись, как при входе в дом, спускаюсь к воде. Ни души. Обстановка что ни на есть исповедальная. Шевеление воды мягко принимает на себя мой взгляд. Как на удивление легко плавалось в этом месте! На саженьках и другими вольными стилями. Но это мелочи. Почему ты, река, сжалась в такой ручей? Чтобы нагляднее показать мне, сколько утекло воды?
Я рассматриваю, глажу и отпускаю с ладони каждую отдельную секунду, занимаюсь индивидуально каждым мгновением, как теперь говорят, занимаюсь адресно.
Тройка ветров заходит на вираж. Коренной явно не вписывается в поворот, и его несет через пойму дальше. Словно декорации, в небе вывешиваются несколько туч. Это значит, в одном из явлений будет ставиться дождь.
Мы встретимся в двенадцать. Деревья протянут из былого свои ветки и, как птицы в стекла, будут биться листьями в тишину. Нам, избалованным памятью, казалось, что в саду еще не скоро будет осень и зря так сильно воспалились бутоны роз. Но она, эта осень, все-таки пришла.
Наш первый юбилей не чета большим и шумным. Это просто неумело и не поймешь под чем подведенная черта. Но, по достоверным слухам, жизнь одинаково прекрасна по обе ее стороны.
Я публикую эту главу, с тем чтобы читатель имел представление о прекрасных набросках, о серьезном и прочувствованном исходном тексте, легшем в основу моего повествования. Надеюсь, читатель поймет, насколько мне повезло с находкой.