На следующий день оба не могли вспомнить, с чего началось, но после ужина почему-то заговорили о женщинах.
— В годы моей юности, — сказал Иван Дмитриевич, привычно заплетая в косицу правую бакенбарду, — женская хитрость вовсе не считалась пороком. Некоторые даже относили ее к числу свойственных прекрасному полу добродетелей. В конце концов, что есть добродетель, как не следование законам естества? Представьте себе, что лиса оставит в покое зайчишек и станет питаться ивовой корой, сможем ли мы тогда назвать ее добродетельной? По-моему, грешно изменять собственной природе. Не знаю, как сейчас, но в мое время это понимали. Помню, один приятель рассказывал мне про свою жену. Задолго до свадьбы утратив невинность, она утаила потерю от жениха и устроила так, что их первая брачная ночь совпала с первым днем ее месячных очищений. А приятель мой в таких делах был сущий младенец. Кровь пролилась, гордый супруг счел невесту девственницей, однако позднее каким-то образом обман раскрылся. И что думаете? Думаете, муж был оскорблен, возмущен, ударился в запой, выгнал жену из дому? Да ничего подобного! После разоблачения он проникся к обманщице таким искренним уважением, что смело доверял ей все финансовые дела семьи и вообще видел в ней чуть ли не Одиссея в юбке. Вам кажется, что это недостойно мужчины? Помилуйте, когда я был в вашем возрасте, никто из настоящих мужчин не почитал позором для себя быть обманутым женщиной. Только ребенок не знает, что огонь жжется, а собаки кусаются. Мужчина вступает в поединок со стихией, отлично понимая, что ее можно победить, можно заставить служить себе, но изменить нельзя.
— Вы женофоб? — спросил Ивана Дмитриевича его собеседник.
— Ну что вы! Я лишь принимаю женщин такими, какими их создал Господь Бог, и не сомневаюсь ни в целесообразности Его замысла, ни в качестве исполнения. А вы, нынешние молодые люди, в Бога не веруете, поэтому и сотворили себе кумира из женщины. Все вы, конечно, прогрессисты, ниспровергатели, в церковь не ходите, но ведь и к проституткам тоже. Под красный фонарь ни ногой! Ваше поколение запугано статьями о последствиях венерических болезней, содержанки вам не по карману, а если изредка спите с какой-нибудь курсисткой, то, разумеется, видите в ней прежде всего личность. Какие уж тут экстазы! Немного воздержания при избытке воображения и недостатке религиозности, и дамская юбка уже кажется священным покровом, скрывающим под собой божественные бездны. Атеизм, страх сифилиса и поклонение женщине всегда идут рука об руку.
Собеседником Ивана Дмитриевича Путилина, недавно вышедшего в отставку легендарного начальника петербургской сыскной полиции, был третьеразрядный столичный литератор Сафонов. Лысоватый блондин, вежливый и аккуратный, он пребывал в том возрасте, который только человеку, одной ногой стоящему в могиле, может показаться возрастом ниспровержения основ.
— Но Ева была создана не из глины, как Адам, а из его ребра, — возразил Сафонов. — То есть из материи уже очищенной. Не обязательно быть атеистом, чтобы признавать венцом творения именно женщину.
Иван Дмитриевич улыбнулся:
— Оставим этот спор богословам. Лучше я расскажу вам одну историю.
На столе перед Сафоновым лежала тетрадь, он тут же раскрыл ее и приготовился записывать, спросив:
— В каком году это было?
— На что вам?
— Случаи из вашей практики я буду излагать в хронологическом порядке.
Он приехал к Ивану Дмитриевичу, чтобы по его рассказам и от его имени записать книгу воспоминаний. Неизвестно, кто из них был инициатором этого предприятия, но сошлись на следующих условиях: герою — две трети будущего гонорара, автору — треть. Поначалу заикнувшись о равных долях, Сафонов сразу же уступил, едва ему было сказано, что в таком случае найдется перо и подешевле.
В то время Иван Дмитриевич с берегов Невы переселился на берег Волхова. Уходя в отставку, он потратил все свои сбережения и купил крошечную усадебку в Новгородской губернии. Здесь он доживал последние месяцы, отпущенные ему судьбой. Сафонов прожил с ним две недели. Нравы в поместье царили спартанские. Гостю постелили простыни с клопиными пятнами, от недоваренной рыбы он страдал резями в желудке, от речной сырости мучился астмой, зато впоследствии ни разу не пожалел, что приехал, хотя эти две недели принес, как жертву на алтарь семейного благополучия. Денег не было, и жена заставила поехать. Пришлось ему с болью в сердце оторваться от работы над собственным романом — аллегорическим повествованием из жизни обитателей кукольного городка, завоеванного сбежавшими от бродячего фокусника чудовищными дрессированными блохами. Этому роману Сафонов отдавал всю душу, впрочем, он так никогда и не был закончен, как все прочие его произведения объемом свыше двух печатных листов. Единственным исключением стали мемуары Ивана Дмитриевича. Сафонов рассчитывал, что воспоминания знаменитого сыщика будут пользоваться успехом, и не ошибся. Треть гонорара обернулась немалыми суммами, книжка выдержала несколько изданий, но сам Иван Дмитриевич умер раньше, чем вышло первое из них.
— Так в каком же году это случилось? — повторил Сафонов свой вопрос.
— Точно не скажу, но во времена моей молодости. Мне было примерно столько лет, сколько вам сейчас. Мой сын Ванечка уже умел читать, и у нас жил тогда ручной щегол Фомка. Забавнейшая была тварь…
За две недели Сафонов успел привыкнуть к тому, что, прежде чем начать рассказ о каком-нибудь особенно загадочном и кровавом преступлении, Иван Дмитриевич всегда предается нежнейшим воспоминаниям о покойнице жене или обожаемом сыне.
— Если я дома что-нибудь писал, Фомка садился на бумагу и норовил склюнуть буковки, выходившие из-под моего пера. Перо, должно быть, казалось ему клювом какой-то птицы, которая чем-то лакомится с листа. Бедный глупый Фомка, он тоже хотел поживиться ее добычей. Помню, когда его задрала кошка, я впервые, может быть, открылся перед сыном не самой лучшей стороной моего характера… Вам интересно?
— Еще бы! — деликатно подтвердил Сафонов.
Он уже знал, что за вечерним чаем на веранде Иван Дмитриевич становился слезлив, сентиментален и даже зачем-то рассказывает о таких преступлениях, которые не сумел раскрыть. Все это, само собой, для мемуаров было совершенно лишним, но Сафонов понимал, что, хотя сия лирическая влага разжижает сюжет, из текста ее можно отжать лишь вместе с кровью героя. Заметим в скобках, что так он в итоге и поступил.
— Знаете, я вбежал в комнату, увидел Ванечку с мертвым щеглом на руках и закричал: «Вот сволочь! Где она?» Он поднял на меня заплаканные, непонимающие глазенки: «Кто, папенька?» — «Кошка! Сейчас я ей…» Стыдно говорить, но так оно и было. Мой сын страдал, а я первым делом подумал о мести. Сначала я должен был покарать кошку, а уж после мог пожалеть плачущего Ванечку. Увы, — не без кокетства заключил Иван Дмитриевич, — мстительность присуща моей натуре… Что же вы не записываете?
— Это не пригодится, — сказал Сафонов. — К чему вам признаваться в собственной слабости?
— В слабости? Почему — в слабости? — оскорбился Иван Дмитриевич.
Он забыл, что сам только что подвергал критике эту черту своего характера.
— Вернее будет сказать, в бессилии.
— Еще того лучше!
— Но, Иван Дмитриевич, вы же состояли на государственной службе. Причем службе особого рода, призванной поддерживать справедливость в обществе.
— Состоял. Ну так и что?
— А то, что мстительность свойственна людям, которые не верят в силу закона. Кровная месть процветает на Кавказе. Но не в Англии.
— Эк вас куда занесло от моего щегла, — сказал Иван Дмитриевич, откусывая сухарик все еще крепкими зубами, а не размачивая его в стакане с чаем, как Сафонов.
— Я жду обещанной истории, — напомнил тот. — Но хорошо, если бы вы несколькими чертами обрисовали эпоху, когда все это случилось. Исторический фон, если позволите, раз уж я не смогу назвать точной даты,
— Фон роскошный, вы себе даже представить не можете, — вздохнул Иван Дмитриевич. — В то время под словом «политика» имелись в виду исключительно события ироде войны Мехмет-паши турецкого с Мехмет-султаном египетским, все газеты были одного направления, а об евреях вспоминали только в тех случаях, когда требовалось занять денег. О, — продолжал он, — это было чудесное время! В ваших летах вы еще не знаете, что эпоха подобна женщине, с которой живешь: чтобы оценить ее по достоинству, нужно расстаться с ней навеки.
Стояла ранняя осень 1892 года. За раскрытым окном веранды на деревьях уже поредела листва, и между ними с речного обрыва открывалась такая даль, что от простора щемило сердце. Теплый воздух был тих и прозрачен. Время закатной старческой неги, утоленных желаний и последней в жизни безумной надежды на то, что этот покой продлится теперь до самой смерти.
— Я тогда был не начальником всей сыскной полиции, — мечтательно сказал Иван Дмитриевич, — а простым агентом…
В тот давнишний вечер они с сыном Ванечкой после ужина сидели на полу, забавлялись игрой, которую Иван Дмитриевич сам придумал и сам же, с помощью акварельных красок на меду, воплотил в реальность бумажного листа. Этой игре он придавал большое значение в деле воспитания сына.
Через лист, извиваясь, как змея в предсмертных судорогах, тянулась дорога, во всю ее длину расчерченная нумерованными квадратами. В своих немыслимых изгибах она проходила между различными соблазнами, подстерегающими на жизненном пути всякого человека, в особенности молодого. За первым поворотом путнику грозило НЕПОСЛУШАНИЕ СТАРШИХ, далее в определенной последовательности на него готовы были наброситься НЕВЕЖЕСТВО, ЛЕНЬ, MOTOBCTBО, ПЬЯНСТВО, СРЕБРОЛЮБИЕ и прочее. Все они были нарисованы Иваном Дмитриевичем в виде гнусных субъектов преимущественно мужского пола, хотя попадались как бы и женщины, и препакостные уродцы не то двуполые, не то вовсе бесполые.
Они с Ванечкой по очереди выкидывали кости, затем передвигали свои фишки на столько шагов, сколько выпало зерен. Путь был опасен. Если фишка вставала на квадратик, отмеченный тенью какого-либо из пороков, то, смотря по его тяжести, приходилось пропускать ход или два или даже возвращаться назад, чтобы искупить грех под сенью соответствующей добродетели. Они также встречались вдоль этой тернистой тропы, правда, не в таком изобилии, как соблазны. Их было меньше: отчасти по соображениям воспитательного порядка, отчасти просто потому, что Ивану Дмитриевичу плохо удавались положительные персонажи. Как у многих авторов, отрицательные выходили у него гораздо выразительнее.
В конце пути победителя ждал нарисованный женой ангел. В руках он держал перевязанную лентой коробку, какие много лет спустя террористы приспособились кидать под кареты императоров, губернаторов, министров и обер-прокуроров Святейшего Синода. Что лежало внутри коробки, Иван Дмитриевич предпочитал не уточнять. Ее содержимое оставалось для Ванечки загадкой — лучшей гарантией от неизбежного при любом ответе разочарования.
Ванечка бросил кости и дрожащей ручонкой взялся за фишку. От огорчения у него отвисла губа. Он уже мысленно сосчитал ходы и предвидел, что ему теперь придется пропустить три хода. Его фишка должна была остановиться на желтом, как билет проститутки, квадратике, возле которого Иван Дмитриевич изобразил мерзкую патлатую бабищу и написал огненными буквами: СЛАСТОЛЮБИЕ. Это, пожалуй, было самое опасное препятствие на пути к ангелу с бонбоньеркой. Почему так, Ванечка не в силах был понять. Лохматая толстая тетя в детской пелеринке казалась ему олицетворением преступной любви к шоколаду и малиновому варенью — страсти, конечно, роковой, но не настолько же, чтобы пропускать целых три хода.
Он еще сильнее отвесил нижнюю губу, потом в ярости смахнул с листа обе фишки и заревел.
В этот момент позвонили у дверей.
Жена пошла открывать и вернулась вместе с Евлампием, доверенным лакеем купца Куколева, нанимающего квартиру в том же доме и в том же подъезде. Иван Дмитриевич жил на третьем этаже, а Куколев на первом.
— Яков Семенович покорнейше просят вас пожаловать к нему по важному делу, — сказал Евлампий.
Ванечка горько рыдал на груди у матери, метавшей на Ивана Дмитриевича холодные молнии из-под соболиных бровей, так что он даже и обрадовался возможности улизнуть из дому. В другое-то время не преминул бы соблюсти достоинство и попросить уважаемого Якова Семеновича самому пожаловать в гости.
На площадке, поворачивая ключ в замке, стоял Гнеточкин, гравер Академии художеств, тоже сосед. Иван Дмитриевич квартировал с ним дверь в дверь.
— Прогуляться? — спросил Гнеточкин. — Надо, надо по такой погоде. Благодать! Чем-чем, а бабьим летом Господь нас в этом году не обделил.
Ниже попались навстречу другие соседи: акцизный чиновник Зайцев с супругой и двумя дочерьми на выданье, унылыми девицами, чего никак нельзя было сказать об их матери. Это была пухлая болтливая дамочка лет под сорок. Она постоянно строила Ивану Дмитриевичу глазки, на лестнице норовила зацепить турнюром, а с его женой разговаривала, как с прислугой.
— Погода-то, а? — сказал Зайцев. — Прямо шепчет.
— Что шепчет? — спросил Иван Дмитриевич.
— Кому что, — загадочно улыбнулась мадам Зайцева. — Каждому по его годам.
Когда спустились на первый этаж, Иван Дмитриевич поинтересовался:
— Что у вас там стряслось?
— Про то вам Яков Семенович сами доложат, — отвечал Евлампий. — Нам не велено.
— А ежели я тебе целковый дам?
Вопрос был задан почти машинально. После нескольких лет службы в полицейских агентах Иван Дмитриевич приобрел привычку на всякий случай испытывать, насколько преданы хозяину его слуги, можно ли из них чего-либо вытянуть.
— Нам не велено говорить, что старая барыня пропала, — тут же и раскололся верный Евлампий.
— Марфа Никитична?
— Она… Целковик-то у вас при себе? Али ворочаться будем?
Теперь Ивану Дмитриевичу стало жаль рубля. Тайна того не стоила. И чего, спрашивается, не утерпел? Через пять минут так бы узнал, бесплатно.
— Целковик? — удивился он.
— Обещали дать, ежели скажу.
— A-а! Молодец, что напомнил. Вот жалованье получу, тогда и дам.
Евлампий надулся, но промолчал. Он открыл дверь, Иван Дмитриевич вошел уверенно, как званый и желанный гость, но Куколев, против ожидания, встретил его не у порога, а в гостиной.
— Присаживайтесь куда хотите, — деловито предложил он, быстрым жестом предоставляя на выбор кресло, диван и ряд стульев у стены.
Иван Дмитриевич подумал и сел на стул.
Обстановка в гостиной была генеральская: бронза, хрусталь, дорогие обои. По стенам картины в богатых рамах, гравюры. О том, что хозяин происходит из династии заволжских староверов, свидетельствовало разве что отсутствие пепельниц на столах и столиках. Давным-давно отрекшись от веры предков, Куколев унаследовал их ненависть к табачному зелью.
— Я к вам по-соседски, — сказал он. — Выручайте, голубчик, а то прямо не знаю, что и делать. Пропала моя родительница. Вчера после обеда вышла подышать воздухом и с той поры не возвращалась.
— Марфа Никитична? — уточнил Иван Дмитриевич.
— У меня одна мать.
— И вы все еще не обратились в полицию?
— В этом нет нужды. Я думаю, мы с вами столкуемся по-соседски. По правде говоря, я не боюсь, что моя мать стала жертвой грабителей. Кому нужна старуха на седьмом десятке! Драгоценностей она не носит, если не считать обручального кольца, и одевается, сами знаете, как простая мещанка. Моя дочь стесняется ходить рядом с бабушкой по улице. Носит всякое старье, а заставить ее надеть приличную вещь совершенно невозможно. И в комнате у нее одна рухлядь. А попробуй выброси! Крик, скандал.
— У меня с тещей та же самая история, — кивнул Иван Дмитриевич.
— Значит, вы меня понимаете. А то вон Зайцева всем рассказывает, будто я мою мать держу в черном теле.
— Что ее слушать! Известное колоколо.
— Так вот, после исчезновения Марфы Никитичны я обнаружил, что она зачем-то взяла с собой пуховый платок и надела теплый салоп, который я подарил ей два года назад. Заметьте, все эти годы она его ни разу не надевала, донашивала старый. Этот был презираем за какие-то еретические пуговицы и лежал у нее в сундуке, как в могиле. А вчера вдруг понадобился! Кроме того, она прихватила из моего бюро бумажник с деньгами.
— И много там было денег?
— Много не много, а триста рублей было.
— Иными словами, вы думаете, что Марфа Никитична не пропала, а сбежала. Я вас правильно понял?
— Абсолютно! Видите ли, у меня есть старший брат Семен. Он, как и я, после смерти отца перешел в православие, окончил Демидовский лицей и служит сейчас по Министерству финансов. Но дело в том, что мы с ним не поддерживаем никаких отношений. Почему так случилось, история длинная и, поверьте, скучная. Однако Марфа Никитична частенько бывала у него, я этому не препятствовал. А теперь она, видимо, назло мне решила поехать к старшему сыну.
— Почему вдруг?
— Вообще-то у моей матери все и всегда — вдруг. Но именно вчера утром у них вышло недоразумение с Шарлоттой Генриховной.
Это была жена Куколева, тощая экзальтированная особа годков этак под тридцать пять. Разница в возрасте между супругами составляла добрый десяток лет, но оба казались ровесниками. Шарлотта Генриховна была женщиной непредсказуемой. Встречая жену Ивана Дмитриевича, она то надменно смотрела мимо и неделями даже не раскланивалась, то в один прекрасный день налетала на нее с объятьями, поцелуями, предложениями, чтобы ее Оленька непременно дружила с Ванечкой, он чудесный мальчик, чудесный. Впрочем, единственной настоящей ровней себе во всем доме она признавала только барона и баронессу Нейгардт, живших в соседнем подъезде.
— Они с Марфой Никитичной нередко ссорились из-за разных домашних пустяков, — пояснил Куколев. — На сей раз причиной послужила новая скатерть. Одна хотела застелить ею один стол, другая — другой. Кто за какой стоял, я так и не разобрался.
— И что же вы от меня хотите? — спросил Иван Дмитриевич.
— В это время года, пока еще тепло, мой брат обычно живет с семьей на даче за Охтенской заставой. Где в точности, не скажу, я у него там никогда не бывал. Но мать рассказывала, так что примерно представляю. Проезжаете заставу… Нет, надежнее будет нарисовать планчик. Посидите, я принесу бумагу и карандаш.
Слегка подволакивая правую ногу — он был хром от рождения, — Куколев пересек гостиную и вышел в коридор, откуда донеслось шипение Шарлотты Генриховны:
— Почему ты не сказал этому сыщику, что твоя мать кидалась на меня с горячим утюгом!
— Тише! Лотточка, я тебя прошу…
Двойной шепот передвинулся куда-то в глубину квартиры. Иван Дмитриевич прошелся по комнате, перебрал стопку книг на маленьком столике у окна. Все это были сочинения по коммерции. От нечего делать он взял одно из них — томик под названием «Таможенные пошлины во Франции при короле Людовике XVIII», небрежно полистал и ахнул: в конце книжки имелись вклеенные страницы с дамочками в непристойных позах. Кровь быстрее побежала по жилам. Воровато поглядывая на дверь и прислушиваясь, не идет ли Куколев, Иван Дмитриевич начал рассматривать картинки. Одна дамочка опускала с плеча лямку бюстгальтера, другая игриво поднимала край пеньюара, третья натягивала чулок, четвертая, в спущенных, как у дитяти, чулочках, нежно баюкала у груди собственные подвязки. Пятая, шестая… Все были пухленькие, чернявенькие, как мадам Зайцева, но Иван Дмитриевич с некоторым сожалением отметил, что позиции, в которых за ними подсмотрел художник, еще достаточно невинны, словно это не развратные женщины, не куртизанки, а всего лишь девицы, донельзя истомленные своим целомудрием и страстно мечтающие от него избавиться. Казалось, они не перед мужчиной раздеваются, а репетируют, чтобы впоследствии не оплошать, перед зеркалом в девичьей спаленке. Да и то под такой обложкой им можно было позволить себе несравненно большие вольности.
Он едва успел положить книжку на место. Вошел Куколев с уже готовым планчиком, сели его изучать.
— Сделайте одолжение, — сказал Куколев, — поезжайте к моему брату в качестве официального лица, как-нибудь припугните его полицией и узнайте, там ли Марфа Никитична. Еще лучше, если вы сумеете вернуть ее домой. Может быть, вам это и удастся. Братец у меня с детства трусоват, а вы, насколько мне известно, человек находчивый… Заранее благодарен.
С этими словами он положил на стол перед собой двадцатипятирублевую ассигнацию.
— Что, — не прикасаясь к ней, спросил Иван Дмитриевич, — прямо сейчас?
— Да, голубчик.
— Отчего такая срочность, если вашей матушке ничто не угрожает?
— Моя Оленька сегодня весь день проплакала. Она без бабушки жить не может.
— Извините, Яков Семенович, но за двадцать пять рублей я в это поверить не могу.
— А за сколько можете?
— По крайней мере, за ту сумму, которую унесла Марфа Никитична.
— Хорошо, — вздохнул Куколев, — признаюсь вам честно. В бумажнике вместе с деньгами лежала одна вещица, не предназначенная для посторонних глаз.
— Что же это такое?
— Для вас не имеет значения. Для нее, впрочем, тоже. Но я не хочу, чтобы вещица попала в руки моего брата.
Такая секретность подействовала на Ивана Дмитриевича едва ли не сильнее, чем соблазнительно синевшая на столике четвертная. Наряду с мстительностью любопытство лежало в основе его характера, как замковый камень.
— Ладно, — сдался он. — Красненькую накиньте, и я к вашим услугам.
Просьба исполнена была немедленно: поверх четвертной ассигнации легла десятирублевая.
— И на извозчика, — велел Иван Дмитриевич.
— Прошу.
Куколев добавил к тридцати пяти рублям еще трешницу.
— Ой, хватит ли? Ваньки обнаглели, дерут, ироды.
— Не сомневайтесь. Достанет три раза туда и обратно съездить.
— Верю, верю. Давайте еще рубль, и я готов ехать.
— Рубль-то на что?
— Так. Для ровного счета.
— Двадцать пять, десять, три и один, — сосчитал Куколев. — Получается тридцать девять рублей. По-вашему, это круглая сумма? Тогда уж я вам еще целковый прибавлю, до сорока.
— Не надо, — остановил его Иван Дмитриевич. — Мне приносят удачу те числа, что делятся на тринадцать.
В прихожей он незаметно сунул этот рубль Евлампию, исполнив тем самым свое обещание, попрощался и вышел.
Жена терпеть не могла, когда Иван Дмитриевич вечерами вынужден бывал отлучаться из дому. Даже двадцать пять рублей не смягчили ее сердце и не вырвали у нее прощальный поцелуй. Десятку он утаил, оставил себе на расходы, тем более что она ничего бы не изменила. Жена была из тех женщин, чью любовь и прощение нельзя было купить ни за какие деньги.
Иван Дмитриевич сошел на улицу, дошагал до людного перекрестка, там кликнул извозчика и часов около девяти, сверившись по планчику, уже стучал под воротами опрятного деревянного домика за Охтенской заставой. Не открывали долго. Наконец неласковый женский голос спросил из-за ограды:
— Кто?
— Полиция, — традиционно ответил Иван Дмитриевич.
Калитка отворилась, он увидел высокую, статную даму в домашнем капоте. Возраст ее при вечернем свете определить было трудно.
— У вас что, прислуги нет? — поинтересовался он, предъявляя свой жетон полицейского агента.
— Сегодня суббота. В субботние вечера наша прислуга пользуется полной свободой.
Сказано было тем тоном, каким высказываются заветные политические убеждения, не вполне согласные с линией правительства.
— Ваша фамилия, мадам? Или, простите, мадмуазель?
— Мадам Куколева. Как же так? Стучитесь в дом и не знаете фамилии хозяев?
— Какая приятная неожиданность! — воскликнул Иван Дмитриевич. — Неужели вы супруга Семена Семеновича Куколева?
— Да…
— Того самого?
— Вы знакомы с моим мужем?
— Лично — нет, но весьма наслышан. Он ведь служит по Министерству финансов?
— Да.
— В наше время вопросы государственной экономии касаются всех. Надеюсь, вы не думаете, что в полиции служат сплошь невежды?
— Вот уж не знала, что мой муж пользуется такой известностью среди полицейских.
Иван Дмитриевич кивнул в сторону освещенных окон:
— И он сейчас там?
— Где же ему быть? Час поздний.
— А кто с вами еще?
— Больше никого.
— Деток не имеете?
— Они с горничной на городской квартире…
— Да-а, худо дело.
— А что, собственно, случилось? Что вам нужно?
Иван Дмитриевич понизил голос:
— По нашим сведениям, где-то неподалеку скрывается бежавший из-под караула арестант. Убийца! Страшное, потерявшее человеческий облик существо.
— Господи! — ужаснулась Куколева.
— Мы проверяем все дома вблизи Охтенской заставы, а у вас, я вижу, ни собаки, ни прислуги. Он мог перелезть через забор и спрятаться в вашем саду или в погребе.
— Входите, входите. Я позову мужа.
Через минуту появился Куколев-старший. Это была копия младшего брата, но уменьшенная и как бы усушенная. Начинало темнеть, и в руке он держал зажженный фонарь. Иван Дмитриевич двинулся вперед, супруги — за ним. Пошарили в кустах сирени у забора, заглянули в надворную кухоньку, в погреб. При этом Семен Семенович старался держаться поближе к дому и время от времени говорил:
— Эх вы, полиция! Взятки берете, а разбойники у вас бегают. Пропьянствовали небось!
Жена его, надо отдать ей должное, вела себя с несравненно большей отвагой.
— Ч-черт! — Иван Дмитриевич внезапно хлопнул себя по макушке. — Как же я не предусмотрел!
— Что такое? — забеспокоился Куколев.
— Пока мы тут возимся, этот человек в темноте мог проникнуть в дом. Дверь открыта…
Сказал и понял, что малость переусердствовал: мадам взглянула на него с подозрением. Очевидно, версия о беглом каторжнике, который засел в ее собственном доме, не показалась ей убедительной.
Тем не менее дачку следовало бы осмотреть изнутри. Может быть, Марфа Никитична увидела его из окна, догадалась, кем он послан, и прячется, а супруги по какой-то причине скрывают ее присутствие. Чутье подсказывало, что мадам не стоит верить на слово, а Иван Дмитриевич привык честно исполнять взятые на себя обязательства. Тем более, если заплачено… Он стремительно взлетел на крыльцо. Одна комната, другая, третья. Пусто.
Хозяйка побежала за ним, но остановить его не успела.
— Фу-у! — как бы с облегчением сказал ей Иван Дмитриевич. — Слава Богу, никого.
— Я прочитала на жетоне вашу фамилию, — ответила она, — и завтра наведу справки о вас, господин Путилин, а заодно и о сбежавшем арестанте, если он существует. Кто послал вас ловить его в моем доме?
— Сударыня! Ради вашей же безопасности…
— У меня достаточно связей, чтобы завтра все выяснить у вашего начальства.
— Завтра воскресенье.
— Ну так послезавтра. Боюсь, мы с вами еще встретимся.
— Буду счастлив, — ответил Иван Дмитриевич, отступая за ворота.
Извозчику он велел ждать за углом и всю обратную дорогу запоздало ругал себя за излишнюю старательность. Полученные от Куколева-младшего тридцать пять рублей грозили обернуться не прибылью, а серьезными убытками. За такие дела запросто и со службы полететь.
На звонок вышел сам Яков Семенович.
— Вероятно, — сказал он, выслушав доклад, — Марфа Никитична поехала к ним на городскую квартиру.
— От меня еще что-то требуется?
— Нет, спасибо. Туда я могу и сам съездить, коли мой брат с женой на даче… Спокойной ночи.
На следующий день, в воскресенье, Иван Дмитриевич проснулся в мрачном расположении духа. Спал он отдельно от жены, не спустившей ему вчера отлучки, и на одиноком ложе сильнее мучила мысль об ожидающих служебных неприятностях. И чего так-то старался?
Одевшись, он прошел в детскую, где и подоконник, и стол, и постель сына — все было загажено вольно порхающим по комнате щеглом. Ванечка повадился открывать клетку, чтобы не лишать Фомку свободы. Назвать это новостью для себя Иван Дмитриевич при всем желании не мог, но, поскольку настроение было как с похмелья, птичье безобразие привело его в бешенство. Он ловко накинул на щегла шляпу, схватил бедную птицу и понес к окну. Сей же момент вышвырнуть ее вон из квартиры! Ванечка, проснувшись, завыл, кинулся к отцу. Прибежала жена, которая, видимо, за ночь отчасти осознала свою вину, поэтому, против обыкновения, встала на сторону мужа. Напрасно Ванечка в одной рубашонке падал на колени, рыдал, хватал родителей за руки. Ни мать, ни отец не поддались на его мольбы, слезы и клятвенные заверения никогда-никогда не выпускать щегла из клетки. Пакостник Фомка присужден был к изгнанию. Правда, сжалившись над сыном, Иван Дмитриевич уступил ему в одном: согласился отпустить Фомку не в городе, а в его родной стихии.
После невеселого завтрака они взяли клетку со щеглом и на извозчике отправились в пригородный лесок. Ванечка успокоился, но еще икал от недавних рыданий. Наконец добрались до места, где и решено было даровать Фомке вольную. Лес тут был негустой, дачный. Никаких коршунов, о которых тревожился Ванечка. Зато червяки наверняка есть. К тому же стояла такая теплынь, что снова повылазили из каких-то щелей комары и бабочки. Так что в ближайшее время голодная смерть Фомке не угрожала. Когда открыли клетку, он бодро выпорхнул из нее, что-то пропищал напоследок, что Ванечка истолковал как обещание вечной памяти и любви, и растворился в прозрачном воздухе бабьего лета.
Вскоре сын утешился найденным грибом. Он было оставил его белочкам, заготовляющим себе припасы на зиму, но, увидев затем еще один, этот гриб уже сорвал и вернулся к первому. Класть их было некуда, кроме как в клетку. Через полчаса в ней лежало несколько трухлявых груздей, две сыроежки и подосиновик; Ванечка не мог на них налюбоваться. Но потом он ушиб ногу, устал, закапризничал, и в наказание ему все эти сокровища были безжалостно вытряхнуты на землю у дороги.
— Вот тебе, вот тебе, раз не умеешь себя вести! — приговаривал Иван Дмитриевич, высыпая из клетки остатки грибной трухи. — Домой немедленно!
Он схватил за руку остолбеневшего от горя Ванечку и поволок его за собой. Тот лишь тихо всхлипывал, а Иван Дмитриевич, поостыв, начал сомневаться в правомерности столь жестокой кары.
— Почему ты так себя ведешь? — говорил он все неувереннее. — Не стыдно, что вывел меня из себя? Тебе должно быть стыдно так себя вести.
Ванечка помалкивал, а Иван Дмитриевич одну за другой сдавал свои позиции:
— Мне, например, стыдно, что я не сдержался и вышел из себя. Я сознаю, что виноват. А ты? Тебе не стыдно? Ты меня вывел из себя своим поведением, мне стыдно, а тебе, выходит, нет? Нет, брат, мы оба должны признать…
Шагов через полсотни он увидел на опушке две фигуры, мужскую и женскую: эта парочка что-то искала в траве. Женщина, видимо, не сильно была огорчена потерей, она лениво тыкала перед собой зонтиком, зато мужчина, присев на корточки, старательно утюжил землю ладонями. Не без удивления Иван Дмитриевич узнал в нем Куколева-младшего, который сейчас должен был бы искать не упавший кошелек или дамский платочек, а пропавшую матушку.
— Э-эй! — издали окликнул он соседа. — Яков Семенович!
Женщина стояла к нему спиной, полузаслоненная деревом, и он ее разглядеть не успел. При звуке его голоса она почему-то проворно юркнула в кусты.
— Что вы тут потеряли? — подходя ближе, спросил Иван Дмитриевич.
— Пустяки. Полтинничек обронил.
— Тоже деньги. Помочь вам?
— Не надо. — Куколев подозрительно сощурился. — И давно вы за мной наблюдаете?
— Только что подошел. Ну как, нашлась Марфа Никитична?
— Пока нет.
— Но вы были у брата на городской квартире?
— Послушайте, почему вас так это интересует?
— Странный вопрос, Яков Семенович.
— Не более странный, чем наша с вами встреча. Как вы здесь очутились?
— А что вас удивляет? Гуляю с сыном. День воскресный, решили насобирать грибов.
— Куда же вы собираетесь их класть? Я не вижу корзины.
— Да хоть сюда можно. — Иван Дмитриевич помахал бывшим Фомкиным узилищем.
— Вы всегда ходите по грибы с птичьей клеткой?
— Спросите еще, не ношу ли я воду в решете. В клетке сидел щегол.
— И где он теперь?
— Мы его выпустили.
— Чтобы освободить место для грибов?
Иван Дмитриевич засмеялся:
— Получается так. Хотя, конечно…
— А грибов не нашли?
— Нет, нашли. — Иван Дмитриевич покосился на Ванечку. — Нашли хорошие грибочки.
— Тогда, простите, где же они?
— Я их выбросил.
— Вот теперь, наконец, вы мне все очень понятно объяснили, — сказал Куколев. — В логике вам не откажешь.
— Вы не верите мне? — растерялся Иван Дмитриевич.
— А вы бы на моем месте поверили?
— Но зачем я врать-то стану!
— Кто вас знает. Помнится, вчера вы мне и за четвертную поверить не захотели. Потребовали триста рублей.
Иван Дмитриевич улыбнулся:
— У вас не было свидетелей.
— А у вас есть?
— Пожалуйста, сын подтвердит… Ванечка, скажи дяде Яше.
Но тот опустил головку и мстительно молчал, ни в чем не желая помогать своему обидчику. Недаром считалось, что характером Ванечка пошел в отца.
— Не учите ребенка говорить неправду, — усмехнулся Куколев. — Лучше скажите честно, кто поручил вам шпионить за мной.
— Чего-о?
— Скажите, и я даю слово, это останется между нами.
— Яков Семенович, дорогой…
— Не скажете, — предупредил Куколев, — я все равно узнаю. Вам только хуже будет.
— Вы с ума сошли! — рассвирепел Иван Дмитриевич.
Вдруг осенило:
— Шагов полста всего, Яков Семенович, там они и лежат.
— Кто они? — встрепенулся Куколев.
— Кто-кто! Грибы, что я выбросил.
— А-а…
— Пойдемте, если не верите, я их вам покажу.
Куколев охотно принял предложение:
— Что ж, пойдемте.
Он и прежде-то вел себя, как перепелка, заманивающая лисицу в сторону от своего гнезда: за разговором настойчиво, хотя и незаметно, пытался отвести Ивана Дмитриевича подальше от того места, где засела в кустах женщина с красным зонтиком. Все это время она не подавала признаков жизни.
— Пойдемте, пойдемте.
Дошагали до старой придорожной березы с вывернутым корневищем, возле которой, как точно помнил Иван Дмитриевич, он и вывалил эти злополучные грибы, но их там почему-то не оказалось. Кое-где жалко серела разлетевшаяся по ветру грибная труха, однако на нее Куколев даже смотреть не захотел. Действительно, эту пыль трудно было признать за доказательство.
— Что за черт! — расстроился Иван Дмитриевич, ощущая себя полным идиотом.
— Ну-ну, — хмыкнул Куколев.
— Наверное, кто-нибудь из дачников поживился. Сегодня воскресенье, их здесь полон лес.
Догадка имела смысл: неподалеку мелькали на поляне шляпы с лентами, слышался детский смех. Но Куколев ничего этого как бы не замечал.
— Значит, грибов нет, а щегла вашего нам и подавно не сыскать.
— Ей-Богу, тут они лежали. Ванечка, скажи, мальчик, — льстивым голосом попросил Иван Дмитриевич.
Сын молчал, глазенки злобно посверкивали из-под материнских бровей. Мстительностью он пошел в отца, упрямством — в мать.
— Вот что, господин Путилин, — спокойно сказал Куколев. — Скажите, кто вас послал следить за мной и сколько вам заплатили. Я дам вдвое больше.
Он достал бумажник.
— Тьфу! — Иван Дмитриевич в сердцах сплюнул и схватил Ванечку за руку.
— Смотрите, — крикнул Куколев. — Пожалеете!
Иван Дмитриевич остановился и, подбоченясь, отвечал:
— Ха! Что вы мне сделаете!
— Ваше начальство может оказаться не столь принципиально. — Куколев пощелкал ногтем по бумажнику. — Вас ждут неприятности.
И этот туда же! Ну и семейка. Усилием воли Иван Дмитриевич заставил себя успокоиться.
— На полицию в чем только не клевещут, — задушевно сказал он. — И взяточники-то мы, и пьяницы, и лентяи. Еще поговаривают, будто мы с уголовными связаны, имеем друзей между ворами и убийцами. Или даже сами по ночам в воровские притоны захаживаем, в картишки там балуемся. Ну, какой разумный человек вроде вас поверит в такую ересь! И если, к примеру, склад с вашими товарами случайно сгорит или ночью в спальне у вас появится какой-нибудь Каин с ножичком, чтобы перерезать вам горло, вам же в голову не придет обвинять в этом полицию. Так ведь, Яков Семенович? Тем более при чем тут скромный полицейский агент, всецело зависящий от расположения начальства?
Сказал и вздрогнул. Показалось, что на лице Куколева, как отражение этих обидой вырванных слов, проступила вдруг печать смерти. Мелькнула, на мгновение неуловимо искажая и заостряя черты, и тут же растаяла в солнечном блеске.
Вообще при свете дня судьбоносные знаки трудно прочесть даже тем, кому дано понимать эту тайнопись. Господь таит их от смертных, ибо не нужно им знать будущее. Зато владыка ночи, тот, само собой, способствует.
Что почувствовал в ту минуту его собеседник и сосед, Иван Дмитриевич так никогда и не узнал.
— Я пошутил, Яков Семенович, — примирительно сказал он.
Куколев не ответил. Молча повернувшись, он пошел обратно к кустам, за которыми пряталась его пугливая подруга. Там, в желтизне и зелени, чуть сквозило белое платье и алел зонтик. Узенькая полоса красного шелка, Иван Дмитриевич хорошо ее запомнил.
Они с Ванечкой двинулись по направлению к дому. Ругать сына не хотелось, читать ему нотацию — еще того меньше. Его поведение можно было истолковать и как предательство, и, напротив, как доказательство недетской силы характера. Не зная, какой вариант предпочесть, Иван Дмитриевич решил оставить себе время для раздумий.
— Дома поговорим, — сказал он.
Как все чуткие дети, Ванечка трепетал перед отложенным разбирательством, но сейчас эта угроза не произвела на него никакого впечатления. Он вприпрыжку скакал по дороге, его бледное личико лучилось счастьем. Иван Дмитриевич даже испугался. Неужели мальчик настолько испорчен, что способен так истово, забыв обо всем, наслаждаться радостью отмщения за щегла, за выброшенные грибы? Но вскоре он заметил, что правый кулачок Ванечка держит крепко сжатым и порой, отвернувшись, что-то в нем украдкой разглядывает. Там, в маленьком грязном кулачке, скрывалась какая-то драгоценность, оттуда исходило счастье, озарявшее лицо сына.
— Что у тебя в руке? — спросил Иван Дмитриевич.
Ванечка еще крепче стиснул пальцы. Он весь сжался, притих и затравленно смотрел на отца. Судьба Фомки и найденных грибов опять обрисовалась перед ним во всем своем ужасе.
— Что, я спрашиваю!
— Я не крал, папенька! Я нашел.
— Покажи.
— А вы не отберете?
— Нет, не отберу. Показывай.
— Перекреститесь, папенька, — сказал сын скорбным от нахлынувших воспоминаний голосом.
— Даю слово дворянина, — торжественно пообещал Иван Дмитриевич, но креститься не стал.
Эта клятва несколько опережала события, поскольку дворянское звание он должен был получить лишь следующим чином, до которого еще служить и служить.
Потрясенный такой присягой, Ванечка развел пальцы. На ладошке, сохранившей сокровище, лежал небольшой, размером и толщиной с полтинник, блестящий круглый жетон из какого-то желтоватого металла.
Иван Дмитриевич взял его, попробовал на зуб. Металл не поддался, хотя зубы у него были хорошие.
— Золото? — с надеждой спросил Ванечка.
Промолчав, чтобы не разочаровать сына, Иван Дмитриевич начал изучать свой трофей. С одной стороны жетон был совершенно гладкий, с другой имел недурной выделки чеканку: семь звездочек, образующих ковш Большой Медведицы. Вдоль обода, как на монете или медали, шла круговая надпись: ЗНАК СЕМИ ЗВЕЗД ОТКРОЕТ ВРАТА.
— Ну и где ж ты его нашел?
— Где вы с дядей Яшей разговаривали.
— А говоришь, нашел.
— Честное слово, панепька! Я нашел!
— Нет, брат! Если найдешь то, что другой потерял, и знаешь кто, это все равно что украл.
— Отдайте, — железным голоском сказал Ванечка. — Вы обещали.
— Так и быть, — сжалился Иван Дмитриевич, возвращая сыну его находку. — Поиграй пока, а как наиграешься, снеси хозяину. Идет?
— Ага, — кивнул Ванечка.
В его распоряжении была целая вечность. Он и представить себе не мог, что такая чудесная вещь когда-нибудь ему прискучит.
— Отнесешь дяде Яше, — ханжеским тоном добавил Иван Дмитриевич, — и он, глядишь, за находку нас с тобой полтинничком пожалует.
А сам с удовольствием подумал, что, пожалуй, цацка обойдется Куколеву подороже, чем в полтину. Ясно было, что вещица непростая, что судьба сдала на руки козырь в партии с Яковом Семеновичем и тот остережется интриговать против соседа, владеющего этой тайной. Еще и от себя прибавит. ЗНАК СЕМИ ЗВЕЗД ОТКРОЕТ ВРАТА. Какие врата? Почему? Странная штучка.
Иван Дмитриевич заговорщицки подмигнул сыну;
— Смотри сам-то не потеряй!
Когда рассказ дошел до этого места, Сафонов отчего-то начал нервничать, что не укрылось от внимания Ивана Дмитриевича.
— Я чувствую, — сказал он, — вы хотите меня о чем-то спросить.
Зная вспыльчивость своего собеседника, Сафонов на всякий случай решил подстраховаться:
— Сердиться не станете?
— Нет-нет, спрашивайте.
— Помнится, вы говорили, что щегла Фомку задрала кошка…
— Увы, не повезло бедняге.
— Простите, но…
— А что вас смущает?
— Вы, значит, выпустили его в лесу, а он оттуда нашел дорогу обратно к вам на квартиру?
— Помилуйте, это ведь щегол, а не кошка!
— Тогда извольте устранить противоречие. Я-то не сомневаюсь в вашей правдивости, но читатели могут оказаться не столь доверчивы.
— Я разве не говорил, — с улыбкой отвечал Иван Дмитриевич, — что у нас в доме всегда жили разные птицы? Да, и все были Фомки, так уж повелось. Как бы семейная традиция. Попугай, кенар, скворец, два щегла — и все Фомки. Одного щегла мы с Ванечкой отпустили на свободу, а другого действительно задрала кошка.
— И второе, — жестко сказал Сафонов. — По ходу рассказа о расследовании убийства князя фон Аренсберга вы упоминали своего малолетнего сына Ванечку. Но ведь князя убили в 1871 году, а эта история произошла лет на десять-двенадцать раньше. Где-то вскоре после Крымской войны, как я понимаю. Вы даже еще не были дворянином. В таком случае, к моменту убийства князя фон Аренсберга вашему Ванечке должно было исполниться восемнадцать или, по меньшей мере, шестнадцать лет. А он, вы рассказывали, мечтал тогда об игрушечном паровозике. Странное желание для юноши в этом возрасте. Или, может быть, у вас несколько сыновей? И все они, как щеглы, звались одинаково?
— У меня один сын.
— Чтобы опять же не возникло сомнений в вашей правдивости, предлагаю: в той истории Ванечку назовем Иваном и вычеркнем про паровозик.
— Вообще-то не хотелось бы.
— А я как автор не хочу выглядеть в глазах моих читателей легковерным и легковесным болтуном. У меня есть пусть негромкое, но весомое литературное имя. Если вам ваше имя не дорого, то мне мое — отнюдь! Да и просто по-человечески я не хочу в книге представить вашего сына великовозрастным идиотом, который в восемнадцать лет забавляется детскими игрушками. Дался вам этот паровозик!
— Нет, все-таки не станем вычеркивать, — подумав, решил Иван Дмитриевич.
— Но почему?
— Так. Не хочется, да и все.
— Вы можете объяснить мне здраво? Почему?
— Я думаю, читатели поймут, что для отца единственный сын всегда останется ребенком.
Фыркнув, Сафонов собрался было не то возразить, не то еще о чем-то спросить, но, видимо, счел бесполезным. Он лишь покрутил головой и обреченно сказал:
— Как будет угодно. Продолжайте.
Дом, в котором жил тогда Иван Дмитриевич, стоял в стороне от шумных проспектов, хотя и не на самой окраине. Обычный доходный дом в четыре этажа, с двумя подъездами, он был построен лет пятнадцать назад, в те времена, когда подобной высоты здания в столице были еще не то что редкими, но, во всяком случае, заметными. Теперь, в годы начинавшейся строительной лихорадки, дом сильно потускнел, в смысле монументальности. К тому же он был непропорционально плоским, как поставленная на попа конфетная коробка, и квартиры в нем не имели той глубины и ветвящегося объема, какие богатым людям представляются житейской необходимостью. Коридоры были узкие, комнаты — тесные, зато печи — непомерно велики, так что жильцы побогаче постепенно переселялись отсюда в новые места. Из прежних оставались двое: Куколев и барон Нейгардт. Оба удачливые коммерсанты, они жили здесь давно и уезжать не хотели, жертвуя удобствами во имя воспоминаний молодости. Обоим было далеко за сорок, а в этом возрасте воспоминания и привычки трудно отделить друг от друга. Вдобавок на фоне остальных обитателей дома Куколев и Нейгардт чувствовали себя королями, что в этом возрасте тоже не последнее дело. Куколев, правда, и не прочь был переехать, но восставала Марфа Никитична.
Остальные были чиновничья мелкота, вроде Зайцева или самого Ивана Дмитриевича. Он поселился здесь два года назад и считал свое жилище просто роскошным. Жена, та даже всплакнула от счастья, впервые переступив порог этой квартиры, которая, в довершение ко всему, позволяла ежемесячно экономить четыре рубля из причитавшихся Ивану Дмитриевичу по службе квартирных денег. Впрочем, осенью и зимой большая часть сэкономленной таким образом суммы съедалась платой за дрова: печи, надо признать, были плохие.
Дом построили в те годы, когда по всей Европе, от Гибралтара до Петербурга, ощущались веяния близких перемен. Уже начали шататься троны, а вместе с ними — стихотворные размеры и архитектурные стили. Укорачивались дамские платья, сокращались расстояния, с корабельных мачт облетали паруса, уголь поднимался в цене, а пенька — падала, и поэты слышали рифму там, где раньше самое чуткое ухо не улавливало ни малейшего созвучия. Именно тогда этот дом, приютивший Ивана Дмитриевича с семьей, и вознесся в свои четыре этажа. Очевидно, архитектор был человеком средних лет. В эпоху смены художественных стилей все новое, должно быть, казалось ему пошлым, все старое — помпезным и скучным, поэтому он плюнул и обошелся без какого бы то ни было стиля вообще. Да и заказчик, по всей видимости, не ставил задачей прославить свое имя архитектурным шедевром. Он лишь хотел насовать сюда побольше жильцов и предпочел потратиться не на украшения, а на четвертый этаж. В итоге фасад у дома вышел плоский, крыша — ординарная, без башенок. Нигде никаких эркеров, барельефов, львиных морд с кольцами в ноздрях, головок с миртовыми венчиками. Некоторая прихотливость наблюдалась разве что в прорисовке чердачных окон. Да еще над обоими подъездами всажено было в стену нечто лепное, алебастровое, с лепесточками.
Дом принадлежал одному ревельскому промышленнику, который сдавал его в аренду московскому купцу Жигунову, а тот, в свою очередь, — петербургскому дельцу южных кровей по фамилии Караев-Бек, чьи законные интересы опять же представлял какой-то еврей, крестившийся ради права проживания в столицах. Ни того, ни другого, ни третьего, ни четвертого Иван Дмитриевич и в глаза не видывал. Это были фигуры почти мифические. Впрочем, ходили слухи, что и на еврее дело не кончалось, у него были свои доверенные лица. Да и над промышленником из Ревеля тоже еще кто-то был. Дом вроде бы принадлежал ему только на бумаге, настоящим же хозяином являлся его кредитор, некий британский подданный, уехавший в Индию и чуть ли не оттуда спускавший по всем ступеням подробные указания относительно дворницкого жалованья. Словом, оба конца этой лестницы безнадежно терялись в тумане, из которого раз в месяц выходил шустрый молодец чисто рязанского обличья и требовал деньги за квартиру. Он был суров, но охотно давал отсрочку из расчета десяти процентов помесячно в пользу всех бесчисленных домовладельцев и еще десяти — в его собственную. Лишь Нейгардт и Куколев дел с ним не имели. Эти двое выкупили свои квартиры в незапамятные времена.
Неудивительно, что при таком сложном способе владения дом понемногу приходил в ветхость: ржавели и крошились водосточные трубы, засорялись дымоходы, с крыши текло прямо на фасад и по стенам змеились безобразные разводы. Местами начала отслаиваться штукатурка. Дом давно требовал ремонта, но, как видно, из Индии никаких распоряжений не поступало, а может, они терялись где-то по дороге.
Иван Дмитриевич в очередной раз подумал об этом, когда воскресная прогулка в лесу благополучно завершилась, и они с Ванечкой на извозчике подкатили к родному подъезду. По дороге Ванечка заснул, его с трудом удалось поставить на ноги. Теперь он был сонный, теплый и послушный. Иван Дмитриевич велел ему бежать к маменьке, а сам вошел в соседний подъезд, поднялся на четвертый этаж и позвонил. Здесь проживал латинист женской гимназии Зеленский, знаток всех мертвых языков и всех написанных на этих языках священных книг. Однажды он уже помог соседу: перевел с древнееврейского переписку двух фальшивомонетчиков, которые наречие своих пращуров использовали как недоступную полиции тайнопись.
Открыла кухарка, сказавшая, что барина нет дома. Иван Дмитриевич попросил у нее листок бумаги и оставил Зеленскому записку такого содержания:
Многоуважаемый
Сергей Богданович!
Покорнейше прошу как возможно скорее найти случай известить меня, имеется ли в книгах Священного писания, в Ветхом или в Новом завете, нижеследующая фраза: ЗНАК СЕМИ ЗВЕЗД ОТКРОЕТ ВРАТА, и если да, то указать книгу, из коей она взята, главу и номер стиха.
При сем остаюсь Ваш преданный слуга и сосед
Едва утром в понедельник Иван Дмитриевич явился на службу, к нему подошел Федя Шитковский, тоже сыскной агент, причем из лучших. Одно время они соперничали за славу самого лучшего, по Шитковский не совладал. Против Ивана Дмитриевича кишка у него оказалась тонка. Пару лет он продержался на вторых ролях, а теперь, как бывает после неудачи с людьми самолюбивыми, все дальше уходил в тень безвестности и чуть ли не отшельничества, если это можно сказать о полицейском агенте. Но Иван Дмитриевич знал, что Шитковский ревниво следит за его успехами и при случае не упустит возможности подгадить счастливому сопернику.
— Спишь долго, Ваня, — сказал тот. — Начальство тебя ищет.
— Ничего, обождут, — отвечал Иван Дмитриевич, гадая, кто первым успел ему напакостить, сам Яков Семенович или его сноха.
— Слух прошел, богатое дельце для тебя припасли. Не возьмешь меня в напарники? По старой дружбе. А, Ваня?
Скажи это кто-нибудь другой, Иван Дмитриевич отнесся бы как к чему-то само собой разумеющемуся. Но говорил Шитковский, следовательно, ничего хорошего ждать не приходилось. Издевается, не иначе.
— Шел бы ты! — сказал Иван Дмитриевич.
Тут подскочил другой агент, по фамилии Гайпель, и с тем же известием: ищут, мол.
Это был заполошный человек из бывших студентов, тощий и бестолковый. В полицию его пристроили родственники. Они помогли с маху перескочить нижние ступени служебной лестницы, так что, прослужив без году неделю, он по рангу стоял вровень с Иваном Дмитриевичем, которому никто никогда не помогал. Правда, сам Гайпель признавал эту несправедливость. Он почитал Ивана Дмитриевича за старшего, не стеснялся принародно обратиться к нему за советом и всегда при нем подчеркивал, даже преувеличивал свою неопытность и плохое знание жизни. В его обязанности входило наблюдение за проститутками. Преступления, где замешаны были девицы, промышляющие горизонтальным ремеслом, поступали на дознание к Гайпелю, и, действительно, в этой сфере помощь Ивана Дмитриевича не имела цены. Тут он неизменно руководствовался древним правилом: когда мужчина стреляет, женщина заряжает ему ружье. Это правило допускало различные толкования, от скабрезного до буквального.
— Идите, идите, — торопил Гайпель. — Уж за вами на квартиру посылали.
— А в чем дело, не слыхал? — спросил Иван Дмитриевич, отведя его подальше от Шитковского.
— Купца какого-то в гостинице отравили.
Иван Дмитриевич разом повеселел:
— И всего-то?
— Отравили купчину, — в тон ему весело подтвердил Гайпель.
— А ты чего радуешься?
— Меня тоже искали, — сказал Гайпель, которого начальство редко баловало своим вниманием.
— Ты-то им на что?
— Гостиница, Иван Дмитриевич, известная: «Аркадия». Там порядочные женщины не бывают. Вроде как по моей части.
Прежде чем вкрадчиво, с нарочитой церемонностью профессионала, знающего себе цену, постучать в дверь высокого кабинета, Иван Дмитриевич спросил:
— Фамилию купца говорили?
Пока шли по коридору, догадка уже холодила душу, и когда прозвучала эта фамилия, он ничуть не удивился. ЗНАК СЕМИ ЗВЕЗД ОТКРОЕТ ВРАТА. Врата смерти? Распахнулись, пропустили Якова Семеновича и вновь закрылись.
Через час вдвоем с Гайпелем, которого приставили помощником к Ивану Дмитриевичу, они с шиком, на казенных лошадях подкатили к подъезду гостиницы «Аркадия».
Вошли в вестибюль, хозяин возник — сюда извольте. Он указывал вверх, там ковровая дорожка, у основания ступеней прижатая надраенными медными прутьями, тянулась по лестнице, втягивалась в коридор второго этажа под лепным порталом, возле которого зеленели пальмы в кадках. Что-то бесстыдное чудилось в сочетании волосатых кургузых стволов с нежными стеблями. Над ними вьюн, плющ, какая-то ползучая южная дрянь с лианами. Кругом тихо. Вымерший, завоеванный джунглями дворец свергнутого магараджи, где в развалинах гаремов, у высохших фонтанов, с кошачьими воплями совокупляются обезьяны.
Иван Дмитриевич не знал, какую именно веру исповедовали магараджи и как у них обстояло дело с многоженством, но понять, что обстановка и назначение гостиницы не соответствуют ее названию, на это ему эрудиции хватило. В нем жило смутное представление об Аркадии как стране дубовых рощ и хрустальных источников, из которых нежные нимфы омывают ноги усталым путникам. Обитель тихого покоя, чистых нег, непритязательного пастушеского счастья.
В этой «Аркадии» веяло духом совсем иных наслаждений. Всюду фальшивое золото, алебастровая лепнина, драпировки из плюша, выдававшего себя за бархат. Роскошь была та еще, тем не менее Иван Дмитриевич отметил, что вряд ли сюда вольно захаживают всякие мокрохвостки с Апраксина рынка.
— Нет, брат, не по твоей части, — шепнул он Гайпелю.
— Не отсылайте меня! — взмолился тот. — Все буду делать, что вы скажете!
Гостиница была небольшая, в два этажа. Номеров на пятнадцать.
— Я даже пристава звать не стал, — пока поднимались по лестнице, говорил хозяин. — Сразу к вам, в сыскное. И вы уж сделайте милость, без шуму. Для моей репутации ничего хуже быть не может. Он уже определил в Иване Дмитриевиче старшего и, не переставая говорить, ловко вложил ему в руку пятирублевую бумажку, принятую спокойно, без благодарности и каких бы то ни было заверений или обещаний.
Остановились возле номера в дальнем конце коридора. Хозяин вставил в скважину ключ, но Иван Дмитриевич удержал его:
— Посмотреть успеем. Сперва я хотел бы вас послушать.
— Что ж, спрашивайте.
— Лучше сами расскажите по порядку.
— Не знаю, с чего и начать.
— Начните с конца, — предложил Иван Дмитриевич.
— Шутить изволите?
— Вовсе нет. Как вы обнаружили, что Куколев мертв?
— Горничная увидела.
— Когда?
— Утром. Ровно в девять.
— Что, сразу на часы поглядели?
— Нет, здесь вот какая штука. Яков-то Семенович у меня ведь не первый раз ночует.
— Не первый?
— И не второй, и не третий. И всегда, это у него накрепко заведено, с утра подается ему в номер яичко всмятку. Ровно к девяти, минута в минуту. Пить-то он пил, а опохмеляться — ни-ни. С утра ему яичко. Да еще не абы как сваренное. У меня и повар знает, что требуется, Яков Семенович его сам научил. Положить в холодную воду, на огонь, а как вода закипит, два раза прочесть «Отче наш» и сразу вынимать. Ни раньше, ни, упаси Бог, позже. Тогда аккурат что ему надо. Не то скорлупу вскроет, наморщится и скажет: «Частишь, негодяй? Аминь глотаешь?» Значит, кондиция не та, жидковато. Или наоборот…
— А покороче если? — спросил Иван Дмитриевич.
— Слушаюсь… Ну, сварили сегодня, положили на поднос, ложечку, рюмочку, салфеткой прикрыли. Он это яичко без соли съедал. Горничная понесла в номер. Ей тоже известно, чтобы к девяти часам, как из пушки. Часы пробили, она уже под дверями. Стучит, никто не открывает. Раньше-то никогда такого не было, чтобы в девять часов он спал. Она за мной, я — сюда. Дверь открыл своим ключом и… Дальше чего рассказывать! Сами увидите.
— Доктор был? — спросил Иван Дмитриевич.
— Так от вас уже приезжал, из сыскного. Мертв, говорит.
— Вайнгер ездил, — вставил Гайпель.
— Ага, — кивнул хозяин. — Его с постели подняли, пошел завтракать.
— Когда Яков Семенович заказал номер? Вчера?
— Позавчера. В субботу.
— А приехал вчера вечером?
— Да, часу в одиннадцатом.
— Один был?
— Одному-то и у себя дома хорошо выспаться можно, — сказал хозяин.
— Я спрашиваю, дама к нему после пришла, ждала его в номере, или они вместе приехали?
— Она вначале.
— Яков Семенович раньше с ней у вас бывал?
— Не могу сказать.
— Как так не можете?
— Я не видал, как она входила.
— А кто видал? Швейцар? Горничная?
— В чем и дело, что никто.
— Как это может быть?
— Ни одна душа, — виновато сказал хозяин.
— В таком случае, милейший, придется нам потолковать в другом месте.
— Пожалуйста, я хоть где то же самое скажу, хоть под присягой. Как наверх прошла, никто не заметил. Яков Семенович ключ от номера взял еще в субботу и, видать, ей передал. А как она исхитрилась мимо швейцара проскочить, тайна сия велика есть.
Был призван швейцар, но и он поклялся, что пассию Якова Семеновича не видел: с господами проходили дамочки, а чтобы одна, без кавалера, такого не было.
— А выходила-то одна?
Выяснилось, что и выходили все тоже с кавалерами.
— Никак в шапке-невидимке была, — сказал Гайпель.
— А с чего вы взяли, — обратился Иван Дмитриевич к хозяину, — что ночью Куколев был с женщиной?
— Горничная слышала ее голос.
Кликнули горничную, которая сказала, что да, где-то уже за полночь слышала в номере два голоса, мужской и женский.
— Под дверью подслушивала? — спросил Иван Дмитриевич.
— Еще чего! У нас в каморке из этого номера по дымоходу слыхать. О чем говорят, не разберешь, а мужчина или женщина, понять можно.
— А видеть, значит, не видела?
— Нет. Ни как входила, ни как выходила.
— Что за чертовщина! Куда же она делась?
— Я уж и сама думаю, — поддакнула горничная. — Отвод глаз, что ли, случился?
— Ладно, — сдался Иван Дмитриевич, оставляя эту загадку на потом. — Открывайте дверь.
Когда из гардеробной вошли в спальню, Гайпель, поскользнувшись на чем-то жидком и вязком, в ужасе отдернул ногу и едва не упал. Он подумал, что ступил в лужу крови, но это было содержимое яичка всмятку. Увидев утром покойника, горничная уронила поднос, яйцо разбилось, желток растекся на полу.
Скорлупа мерзким костяным хрустом отозвалась у Ивана Дмитриевича под сапогами. Он снял цилиндр и перекрестился. Остальные сделали то же самое. Гайпель прошел к окну, открыл его, взглядом оценил расстояние до земли и сказал:
— Не спрыгнешь, высоко. Для дамы тем более.
Окно выходило на улицу, над которой, как и вчера, безмятежно синело небо.
Сюртук и жилет покойного были перекинуты через ручку кресел, прочая одежда оставалась на нем, вплоть до штиблет с аккуратно завязанными шнурками. Яков Семенович лежал на боку, скрючившись и зарывшись лицом в подушку. Иван Дмитриевич не стал его трогать.
На стоявшем возле кровати столике разложены были фрукты, конфеты, пирожные, зеленели две бутылки — с коньяком и хересом, а еще тарелочки, ножички, розы в тонкогорлом вазоне, рюмки с алмазной искрой и бокалы на журавлиных ножках. Сервировали на две персоны, причем одной из них, безусловно, предполагалась женщина.
— Это все когда в номер подали? — спросил Иван Дмитриевич.
— С вечера, — отвечал хозяин. — Яков Семенович всегда приказывал, чтобы до его прихода все было готово.
Как и у него дома, пепельниц тут не наблюдалось. Единственный яблочный огрызок, уже почерневший, сиротливо лежал на тарелке. Вообще заметно было, что за трапезой любовники просидели недолго. Чьи-то пальчики лениво покрошили пирожное, отщипнули дольку мандарина, развернули и оставили недоеденной конфету с пьяной вишней внутри. Вот и все пиршество. Собирались, видимо, подкрепить силы позднее, после трудов праведных, но похоже было, что к трудам этим так и не приступили, иначе Куколев снял бы с себя не только сюртук и жилет. Сомнительно, чтобы он пылал такой страстью, что не стал даже развязывать шнурки на штиблетах.
Бутылки тоже были хотя и открыты, но почти полнешеньки. Из коньячной выпили всего ничего, из второй — поболе. На донцах обоих бокалов загустели золотистые опивки. Иван Дмитриевич понюхал один бокал — херес, понюхал другой и вместе с благородным винным духом уловил еще какой-то иной, неуместный, потаенный и преступный.
— Вот-вот, — сказал хозяин.
— Яд? — спросил Гайпель, пьянея от собственной прозорливости. — В вино ему подсыпала?
— Голова! — похвалил Иван Дмитриевич.
— Эта дамочка, — сказал хозяин, — откуда-то пришла, куда-то ушла…
— Он, поди, кричал перед смертью. Как же вы не услышали?
— Э-э, господин сыщик, у нас тут и кричат, и визжат, и стоном стонут, и хрюкают. Мы уж на то внимания не обращаем, привыкли.
Гайпель тем временем уважительно разглядывал кровать, на которой лежал покойник. И правда, посмотреть было на что. Широкая, на толстых ножках, кровать напоминала короб. Четыре ее стенки — полированные снаружи и зеркальные изнутри — вершков на двадцать возвышались над поверхностью постели, чтобы при соитии наблюдать себя и свою даму из любой позиции. Созданная для любовных утех, эта кровать стала для Якова Семеновича его смертным ложем. Теперь он покоился на нем среди зеркал, как в хрустальном гробу.
Иван Дмитриевич зашел с другой стороны и вдруг заметил рядом с мертвецом нечто такое, от чего сердце подскочило и заколотилось. Господи, и этой штуковиной играет Ванечка! Отобрать сегодня же, чтоб духу не было! Он протянул руку. Осторожно, с едва ли не суеверной брезгливостью снял с постели знакомый желтый кружочек. Подброшенный и пойманный на ладонь, жетон явил именно то, что и ожидалось: Большую Медведицу, а вкруг нее слова, похожие на заклинание. Они всплыли раньше, чем Иван Дмитриевич прочел их глазами: ЗНАК СЕМИ ЗВЕЗД ОТКРОЕТ ВРАТА.
Он с такой силой сжал кулак, что ногти впились в кожу — совсем как давеча у Ванечки. Но Гайпель успел заглянуть через плечо.
— Догадываетесь, — тихо спросил он, — что это?
— Нет… А ты знаешь?
— Это масонский знак.
— Что ты мне обещал? — так же тихо напомнил Иван Дмитриевич.
— Что?
— Делать все, что я скажу.
— И что надо? — вскинулся Гайпель,
— Помалкивать.
Вышли обратно в коридор.
— У вас книга есть, куда постояльцев записывают? — спросил Иван Дмитриевич.
Хозяин смутился:
— Есть-то есть…
Швейцар приволок толстую книгу казенного образца за шнуром и печатью. Раз в месяц ее проверял частный пристав, что и было засвидетельствовано его подписью на каждой тридцатой странице. Но не составляло труда понять, что эти подписи обходились хозяину «Аркадии» не только в рюмку водки. Дело в том, что почти все постояльцы, проводившие ночи на аркадском лоне, фигурировали здесь под псевдонимами. Резвясь в зеркальных коробках, они, вероятно, проявляли немалую фантазию, но что касается фамилий, под которыми они это проделывали, тут прихотливое воображение им, как правило, изменяло. Многостраничный реестр был удручающе однообразен.
— М-да, — хмыкнул Иван Дмитриевич, добравшись до последней страницы.
На вчерашний вечер из четырнадцати номеров были заняты восемь. Фамилии проставлены следующие: четыре Ивановых, Петров, Энский, Энэнский и князь Никтодзе.
— Вы этих людей знаете? — спросил Иван Дмитриевич.
— Иных знаю, — подобострастно отвечал хозяин, — иных, сами понимаете-с, неприличным счел спрашивать… Вот, к примеру, Яков Семенович. — Хозяин ткнул пальцем в нижнего из Ивановых.
Но относительно троих его однофамильцев, один из которых занимал к тому же соседний номер, ничего путного он не сообщил: никаких особых примет, люди как люди.
— А Петрова знаете по фамилии?
— Так он и есть Петров, на морской таможне служит. Черт ему не брат, всегда прямо так и пишет: Петров.
— А Энский? Энэнский?
— Этих двоих вчера первый раз увидел. Раньше-то не живали у меня. Но оба солидные господа.
— А князь Никтодзе?
Хозяин помялся, но наконец произнес твердо и не без гордости за свое заведение, где бывают такие гости:
— Это большой человек.
— Кто именно?
— Я бы, господин сыщик, вам не советовал…
— Ну, живо! — потребовал Иван Дмитриевич.
— Нет, я не могу. Мне стыдно обмануть его доверие.
— В таком случае собирайтесь, поедем в сыскное. Когда вы скажете моему начальнику, что совесть не позволяет вам раскрывать имена постояльцев, он будет восхищен вашим благородством.
— Это… Это пензенский губернатор, князь Панчулидзев, — упавшим голосом сообщил хозяин.
— Тонкого юмора человек, — оценил Иван Дмитриевич. — И все были с женщинами?
— Все, кроме Якова Семеновича.
— Не заметили у кого-то из дам красного зонтика?
— Наталья! — крикнул хозяин мелькнувшей в конце коридора горничной. — Какая-нибудь была вчера с красным зонтом?
— Не помню, — отвечала она, к большому разочарованию Гайпеля.
Тот уже приготовился, что этим невесть откуда взявшимся зонтиком Иван Дмитриевич прямо у него на глазах раздвинет завесу тайны.
— А что за дама была с князем Панчулидзевым?
— По всему видать, важная, — ответил хозяин, — но лица не разглядел. Вуаль на шляпке чернущая, ячея мелкая. Ничего не разглядишь, как у персиянки.
— А с Петровым?
— С ним-то Ксенька была. Шалава портовая, клейма ставить некуда. Я ее вначале и пускать не хотел. Только заведение позорить. Да Петров за нее горой. Разорался на весь этаж: не обижайте, мол, его заиньку! Она, мол, святая душа, чахоточному папаше на кумыс зарабатывает.
Про остальных заинек ничего путного сказано не было. Все прятались под вуалетками, рта не раскрывали и быстро проходили в номера.
— Ладно, — распорядился Иван Дмитриевич. — Айда к князю.
— Он съехал, — сказал хозяин.
— Вы его предупредили?
— Он мой старый клиент. Я должен был сообщить ему, что скоро будет полиция.
— Тогда к Петрову.
— Его я тоже предупредил, — покаялся хозяин.
— А Ивановы? Энский, Энэнский?
— Они на месте. Спят еще небось.
Сунулись в один номер, в другой — никого. Спустились на первый этаж, заглянули еще в чьи-то апартаменты. Пусто, но даже Гайпелю ума хватило определить, что отовсюду бежали второпях, недолюбив или недоспав.
Хозяин выскочил в коридор:
— Наталья! Куда они все подевались?
— Собрались и ушли, пока вы князю за извозчиком бегали.
— Одиннадцати нет! Чего так рано?
— Ушли, — повторила горничная, невинно лупая глазами.
Тут наконец хозяин сообразил, кто в его отсутствие сыграл постояльцам тревогу.
— Ах ты, курва! — страшным шепотом сказал он, подступая к изменнице. — Или я тебе мало плачу? То-то, смотрю, у тебя третья титька выросла. Чего ты туда насовала? Деньги? За сигнал взяла, курва?
— Не подходите ко мне, — спокойно отвечала горничная. — Эта титька не про вас. Те две, пожалуйста, щупайте на здоровье, а эту не трожьте.
— Змея! Сей момент рассчитаю!
— Вы рассчитайте сперва, что я в полиции про вас рассказать могу. Потом уж рассчитывайте.
Иван Дмитриевич тронул Гайпеля за локоть:
— Пойдем. Пусть их.
Итак, «Аркадия» была пуста. Один Иванов лежал мертвый, остальные трое, Энский и Энэнский, упрежденные коварной Натальей, исчезли вместе со своими дамами, растаяли в утренней синеве, растворились в толпе на улицах великого города. Призраки с деревянными фамилиями, с безымянными возлюбленными, где их теперь найдешь! Можно было, разумеется, разыскать таможенника Петрова и грузинского князя на пензенском престоле, но стоит ли? Сердце подсказывало, что это ложный путь.
— Панчулидзева с Петровым — долой, — сказал Иван Дмитриевич, — остаются пятеро. С кем-то из них эта дамочка сюда и пришла. Назначила свидание Куколеву, а пришла с другим.
— У меня была такая мысль, — вставил Гайпель, который жадно ловил всякий случай показать, что его не напрасно взяли в помощники. — Нет, думаю, что-то здесь не то, должен у нее быть сообщник.
— По крайней мере, с шапкой-невидимкой все попятно.
— Я тоже сразу понял, — не унимался Гайпель, — что тут замешан мужчина. Как увидел этот жетончик, прямо в голову ударило.
— Чем ударило?
— Мыслью, Иван Дмитриевич! Нет, думаю, женщин-то в масонские ложи не принимают.
До обеда Иван Дмитриевич составлял протокол, ругался с приставом, склонным перекладывать на других свои служебные обязанности, потом заставлял хозяина говорить с Натальей в том номере, где убили Якова Семеновича, а сам снизу, из ее каморки, слушал через дымоход и убедился, что, действительно, слов разобрать нельзя, только тембр голоса.
Одновременно были допрошены два лакея, но и они о вчерашних постояльцах не открыли ничего нового. Никто из гостей не имел ни шрама на лице, ни бородавок на щеках, никто, кроме покойного, не хромал, все говорили без акцента, платье имели приличное, были среднего телосложения и в летах тоже средних. Но в конце концов, как жемчуг в куче навоза, сверкнуло одно бесценное известие: один из Ивановых, занимавший номер по соседству с Яковом Семеновичем, и его пассия бежали из «Аркадии» еще до того, как Наталья пришла предупредить их о скором визите полиции. Когда она к ним постучалась, в номере уже никого не было. Правда, время их бегства так и осталось тайной. Под немигающим взглядом Ивана Дмитриевича швейцар уронил слезу и сознался, что под утро его бес одолел: уснул на карауле.
Жемчужина сверкнула, но тут же и погасла. Едва Иван Дмитриевич начал всех подряд расспрашивать об этой парочке из соседнего номера, потянулась опять все та же бестолковщина: не хромые, не кривые, руки-ноги на месте, у дамы лицо под сеткой. Наталья несколько раз уходила и прибегала назад с новыми сообщениями, одно другого никчемнее. То вспомнит, что башмачки у любовницы Иванова были черные, то — что пуговички на пальто серенькие, а окантовка по рукавам тоже черненькая, как башмачки. Среди этих ее наблюдений единственное, пожалуй, давало пищу для ума.
— Видать, — сказала Наталья, — что не она при нем, а он при ней.
Зашли в их номер, но там не обнаружилось никаких предметов, забытых ночными хозяевами.
В это время полицейский доктор Вайнгер возился с телом покойного и составлял свои бумаги. Иван Дмитриевич при сем не присутствовал. При сыскном отделении числились два доктора — Вайнгер и Валетко, и обоим он руки не подавал после истории с купцом Зверевым. Наследники заперли его в чулане и уморили голодом, а эти полицейские эскулапы, глазом не моргнув, написали в заключении, будто бедняга Зверев умер от сужения пищевода. Ясно было, что из полученного наследства убийцы щедро оплатили такой диагноз, но доказать ничего не удалось. Часть докторской мзды осела в карманах начальства, Вайнгер и Валетко изображали оскорбленную невинность, а Иван Дмитриевич остался в дураках. Поэтому сейчас он с Вайнгером объясняться не стал, лишь через Гайпеля передал ему, чтобы расследовал, какой именно яд подсыпали в вино, и указал, что бывает с человеком от подобной отравы.
Во второй половине дня Иван Дмитриевич поехал в сыскное, там учил Гайпеля искусству составления докладных записок и беседовал с начальством, от которого какое-то другое начальство требовало как можно скорее раскрыть это преступление. Причина этой поспешности поначалу держалась в секрете, но Иван Дмитриевич настоял и узнал следующее: «Аркадия» находилась по соседству с модным французским магазином, где инкогнито делала покупки лично одна из великих княгинь.
После такого дня голова гудела как чугунная, и вечером, когда подходил к дому, в ней оставалась одна мысль — о том, что обещал сегодня купить Ванечке гостинца, да не исполнил.
Возле подъезда окликнули:
— Иван Дмитриевич!
Он устало оборотился и увидел Зеленского.
— Вы мне вчера записочку оставляли. Извините, вернулся поздно и не решился беспокоить. Только что заглядывал к вам, но не застал… Извольте, я готов ответить на ваш вопрос.
— Конечно, конечно. — Иван Дмитриевич не сразу сообразил, о чем речь.
— Я вижу, вас это уже не интересует. Справились у кого-то другого?
— Напротив, Сергей Богданович, ничего не узнал и очень интересует.
— Тогда сообщаю вам, что в нашем, — Зеленский дважды повторил это слово, — в нашем Священном писании такой фразы нет.
— А в каком есть?
— Ни в каком из мне известных. Ее нет ни в Библии, ни в Талмуде, ни в Коране. Равно как и в тех книгах, которые считались священными у римлян и древних греков. Но за индусов, египтян, персов или китайцев я ручаться не могу. За вавилонян, шумеров и ацтеков — тоже.
— А за масонов? — спросил Иван Дмитриевич.
— За них в какой-то степени — да, могу. Насколько я знаю, в масонских текстах чаще фигурирует число пять, а не семь. Пять ран Иисуса Христа, пять оконечностей человеческого тела и пять тайных центров его силы. Отсюда знак пентаграммы. В музыке тоже предпочтение отдается квинте.
— А семерку, значит, масоны не уважают?
— Ну, категорически я не стал бы утверждать. Но вообще-то число семь указывает скорее на то, что интересующая вас фраза имеет какой-то мусульманский источник. Точнее, арабский. Турки и татары отдают первенство девятке. Впрочем, это все сведения хрестоматийные.
— Я человек темный, — сказал Иван Дмитриевич. — На медные деньги учился.
— Не скромничайте. Ваша интуиция стоит магистерской степени по меньшей мере.
— Вашими бы устами, Сергей Богданович…
— Не буду скрывать, — признался Зеленский, — я весьма заинтригован. Это связано с каким-нибудь преступлением? Не удовлетворите мое любопытство? На улице говорить неудобно, а я, в отличие от вас, человек холостой, никто нам не помешает. Кухарки и той сейчас нет. Поговорим спокойно, чайку попьем.
Зеленский жил в одном подъезде с четой Нейгардтов. Они на втором этаже, он — на четвертом. Вошли в неухоженную комнату, заваленную книгами, которым не достало места на полках, старыми газетами, папками, тетрадями и разным бумажным хламом. Золотое тиснение и кожа переплетов соседствовали с жалкими брошюрами, а то и вовсе с луковой шелухой или забытыми тут же грязными носками.
— Если судить по заглавиям книг, — сказал Иван Дмитриевич, — это кабинет ученого. Но библиотеку в таком беспорядке я видел только у одного человека, и он был поэт.
— Вы, как обычно, попали в самую точку, — улыбнулся Зеленский, — в самое мое больное место. Раз уж мы заговорили о мусульманах, у них есть любопытное поверье. Я часто вспоминаю его, когда думаю о своей жизни. Суть такова. Будто бы Аллах в предвечности сотворил изображение Магомета, вокруг которого тысячи лет витают души еще не родившихся людей. И тот из них, кто сумеет взглянуть на голову пророка, в земной жизни родится халифом или султаном, кто охватит взглядом лоб — князем или, на худой конец, бароном, как наш Нейгардт.
— Говорят, он купил свой титул у какого-то немецкого курфюста, не то герцога, — ввернул Иван Дмитриевич.
— Неважно. Так вот, взглянувший на щеки пророка рождается праведником, на горло — проповедником, на затылок — купцом, ну и тому подобное. Тот, кто посмотрит в глаза Магомету, становится ученым-богословом, а увидевший его брови — поэтом. Я подозреваю, что мой взгляд упал между бровями и глазами, и вышло из меня ни то ни се. Отсюда все неурядицы моей жизни.
Полностью его фамилия звучала так: Зеленский-Сичка. Он происходил из обедневшей, но славной малоросской семьи, в предках числил чуть ли не гетманов, учился в Германии, преподавал в Киевском университете, где пострадал за свои казацкие убеждения, вынужден был уехать на север и здесь как-то стушевался. Серолицый, нервный, в свои сорок лет Зеленский выглядел на пятьдесят. Последние годы он учил гимназисток латыни, жил одиноко, не имел ни друзей, ни, похоже, любовниц, и если водил знакомство с кем-то помимо службы, так разве что с соседями.
— Не могли бы вы рассказать мне что-нибудь о созвездии Большой Медведицы, — попросил Иван Дмитриевич.
— В астрономическом смысле?
— Мне нужно знать, может ли она быть знаком.
— Вот вы к чему, — догадался Зеленский. — Знак семи звезд откроет врата… Думаете, в этой фразе речь идет о Большой Медведице? Но с чего вы взяли? Во многих созвездиях по семь звезд.
Поколебавшись, Иван Дмитриевич все-таки не стал показывать ему таинственный жетончик. От соседей лучше пока держать в секрете. Мало ли! Дойдет до Шарлотты Генриховны, а у нее нужно спросить самому и в подходящий момент. Про смерть Якова Семеновича тоже говорить не хотелось. Иначе Зеленский догадается, что одно тут связано с другим, начнет высказывать свои мнения. А от него совсем не это сейчас требуется.
— Я вам все объясню позднее, — сказал Иван Дмитриевич. — Но дело серьезное, и мне нужна ваша помощь. Я хочу понять, может ли Большая Медведица быть знаком.
— Знаком чего?
— Чего-нибудь.
— Вопрос поставлен так, что ответить нелегко, — сказал Зеленский. — У одних народов она издревле означает одно, у других — другое. Для вас это небесный ковш, для нас, жителей Украины, — воз. Там, где вы усматриваете ручку ковша, мы видим оглобли. Почему так? Да потому что, не обижайтесь, великоросский мужик склонен к пьянству, а малоросский крестьянин испокон веку отличается трудолюбием. Каждый народ смотрит на небо сквозь призму своего национального характера. Образ жизни тоже немаловажен. Для самоедов, например, это вовсе не медведица, а небесная олениха, праматерь всего сущего на земле. Для бедуинов…
— Их трогать не будем, — вежливо прервал Иван Дмитриевич. — Вернемся к нашим широтам. Откуда вообще взялось, что это Марья Ивановна?
— Марья Ивановна?
— Ну в сказках-то медведи. Михайло Потапович, Марья Ивановна.
— К нам пришло из Греции. Существует цикл аркадских мифов о происхождении Большой Медведицы.
Иван Дмитриевич насторожился:
— Аркадских?
— Да, аркадских. Что вы так взволновались?
— Нет-нет, ничего… Из той самой Аркадии?
— Боюсь, ваши представления о ней сложились под влиянием новейшей литературы. Всякого рода эклог, элегий, идиллий. В действительности это была дикая горная страна, покрытая лесами… Вам не слишком крепко? — спросил Зеленский, подвигая гостю чашку с чаем.
— А водочка у вас не живет? — нахально поинтересовался Иван Дмитриевич.
У него дома смирновская проживала по подложным документам, как еврей, который, не приняв святого крещения, из Гомеля переехал в Санкт-Петербург. Перелитая в бутылку с этикеткой зельтерской воды, исполненная страха иудейска, она ютилась в самом дальнем углу комода и выходила оттуда лишь под покровом ночи.
Зеленский принес графинчик, две рюмки. Выпив, Иван Дмитриевич откинулся на спинку стула и приготовился слушать. После голодного дня в животе быстро погорячело, блаженство начало распространяться вверх, к груди. Там была своя маленькая Аркадия, именно такая, какой, по словам Зеленского, она никогда не была. Шумели дубовые рощи, нимфы резвились в ручьях, пастухи и пастушки, целуясь и наигрывая на свирелях, собирали стада на вечернюю дойку, и над гладью многорыбного моря, на ночь покидая этот мир, младая Эос в тоске ломала пурпурные персты.
— Как прикажете излагать? — с просительным ехидством профессионала спросил Зеленский. — По Апполодору? По Овидию? Или, может быть, по Псевдо-Эратосфену?
— Валяйте своими словами, — сказал Иван Дмитриевич.
В те баснословные времена Аркадией правил царь Ликаон, тиран и сластолюбец, отец сорока девяти сыновей, таких же нечестивых, как он сам, и рожденной от нимфы единственной дочери, красавицы Каллисто. Она, видимо, принадлежала к тем прелестным созданиям, которые почему-то чаще всего вырастают или в царских дворцах, или в хижинах пастухов, лесорубов и угольщиков, да и то при двух условиях: они должны с детства пользоваться неограниченной свободой и не иметь сестер. Это девушки своенравные, романтичные, мечтательные и в то же время, пожалуй, несколько мужеподобные; стройные, но нередко с чересчур узкими бедрами, что, впрочем, не портит их красоту. Они обычно питают стойкое отвращение к хороводам и прялке в одном случае, к танцам и урокам игры на фортепьяно — в другом, зато любят одеваться в мужской костюм, купаться ночами в прибое или в ледяном пруду, бегать по полям с собаками, скакать верхом, но при всем том роль кавалерист-девицы не кажется им привлекательной. О любви эти дикарки до поры до времени как бы и не думают и вместе с тем бессознательно закаляют свой дух и тело для будущих любовных битв. Сверстниц они презирают, старших наставниц ненавидят, а поскольку часто растут без матери, в окружении грубых братьев, рядом с деспотом-отцом, как Каллисто, их — в этом-то и парадокс! — неодолимо влекут к себе женственные мужчины. Однако, влюбляясь в таких мужчин, сами они остаются эгоистичными и не способными на жертву. Материнский инстинкт в них тоже не силен, и в итоге, пережив короткий расцвет экзотической и холодноватой женственности, эти создания быстро увядают. Очаровательный хаос, в пору созревания наполнявший их душу, так никогда и не претворяется в божественный порядок зрелости.
Приблизительно так, опираясь на собственный опыт, Иван Дмитриевич после третьей рюмки увидел все то, о чем рассказывал Зеленский.
Но Каллисто повезло дважды. Во-первых, ее отметила и взяла к себе в свиту Артемида-охотница. Во-вторых, ею пленился не кто иной, как сам Зевс. Но он понимал, что девушки, подобные Каллисто, предпочитают совсем других мужчин и ему трудно будет обольстить ее в своем истинном облике. Поэтому он предстал перед ней в образе Аполлона, чтобы покорить юную дикарку не властью, не мощью, а изяществом и хорошими манерами. Расчет оказался точен. Начался роман, вскоре Каллисто родила сына, получившего имя Аркад.
Но была еще одна причина, по которой Зевс разыграл эту комедию масок: он всю жизнь страдал от ревности Геры и привык путать следы. Истекающий семенем бык, золотой дождь — про них краем уха слыхал даже Иван Дмитриевич, учившийся на медные деньги. На протяжении столетий, наполненных бесконечными изменами, Гера выработала в себе способность распознавать мужа под любым обличьем. Покровительница браков, матрона и домоседка, она, видимо, терзалась не столько неверностью супруга, сколько тем, что эти случаи становились достоянием гласности. Как могла она опекать новобрачных, если бессильна сохранить огонь в собственном очаге? Но, будучи настоящей женщиной, Гера сумела убедить себя, что в таких ситуациях именно женщина всегда и во всем виновата. Она почти искренне полагала Зевса не более чем жертвой очередной совратительницы. Словом, Гера решила отомстить не мужу, как на ее месте поступила бы Каллисто, а ей самой: несчастная дочь Ликаона была превращена в медведицу.
Только и это еще было не все. То ли роман Зевса и Каллисто продолжался достаточно долго, то ли Аркад, как полубог, необычайно скоро повзрослел, но однажды на охоте он увидел в лесу медведицу. Может быть, Каллисто сама бросилась к нему в надежде, что сын ее узнает. Увы, Аркад натянул свой лук и выстрелил. Правда, Зевс воскресил возлюбленную, но опять же в медвежьем облике. Даже ему оказалось не по силам снять наложенное Герой заклятье, и он лишь перенес Каллисто на небо, чтобы она вновь не стала добычей какого-нибудь охотника.
Неизвестно, узнал ли позднее Аркад, что убил родную мать, но роковая ошибка и его привела к смерти. Главным виновником трагедии и на этот раз был Зевс. Отчасти Гера понимала его правильно. Царь богов и людей обладал чудовищной для вседержителя наивностью, которая клокотала в нем, как лава в жерле вулкана, выжигая вокруг все, не способное оценить чистоту его намерений. В противном случае он не решился бы отправиться в гости к Лнкаону. Нетрудно было догадаться, что при всех своих дурных наклонностях аркадский царь не может питать симпатий к тому, кто погубил его дочь. К Ликаону явились гонцы с известием о предстоящем визите, но тот ни малейшей радости не выказал. Когда гость ступил на землю Аркадии, нигде не курили фимиам, не вели на заклание агнцев. Жертвенный дым не курился над алтарями. Для Зевса это было неприятной неожиданностью, ведь он-то полагал себя совершенно ни в чем не виноватым. Ликаон же не без оснований считал, что владыка Олимпа заранее должен был предвидеть последствия своей опрометчивой страсти, и не собирался оплакивать участь обольщенной дочери вместе с ее обольстителем. Он был явно не из тех, кого может примирить с врагом общее горе. Более того, ненависть к Зевсу царь перенес и на его сына от Каллисто, собственного внука Аркада. Матереубийца был зарезан, изжарен и подан гостю на стол — будто бы для того, чтобы проверить, насколько всеведущ властелин мира. Во всяком случае, Зевс истолковал это именно так. Никакой вины перед Ликаоном он за собой не числил и пришел в ярость. Особенно возмутило Зевса крамольное сомнение в его божественном всеведении. Сверкнула молния, сорок девять братьев Каллисто — соучастники отцовского злодеяния — пали испепеленными, а сам Ликаон был превращен в волка и бежал из пылающего дворца.
С тех пор он каждую ночь задирает к небесам оскаленную морду, оглашая аркадские леса тоскливым и жутким воем. Но смотрит он вовсе не на луну, как почему-то считается. Нет, его серые, с желтыми просверками, глаза оборотня устремлены туда, где блистают в вышине семь звезд Большой Медведицы.
Они стояли в сентябрьском небе над Петербургом, когда Иван Дмитриевич вышел от Зеленского на улицу, и ночью то ли в окне, то ли во сне он все время их видел, различал в них медведицу, и олениху, и воз, и ковш, но и ключ тоже. Хитрая воровская отмычка, серебряная фомка — тезка попугаю, кенару, скворцу, двум щеглам. Во сне нашлась и скважина для нее, щелкнул замок, врата распахнулись, за ними стоял покойный Куколев. Он стал рассказывать о той женщине, которая его отравила. Иван Дмитриевич выслушал, понял, запомнил, но не сумел проснуться и наутро все забыл.
С утра пораньше он хотел зайти к Шарлотте Генриховне, но решил отложить на потом. Лучше дать вдове успокоиться. Пока что с большей пользой можно было навестить старшего брата с супругой. Даже если они уже знают о смерти Якова Семеновича, едва ли так сильно убиты горем, что не в состоянии будут отвечать на вопросы.
С Евлампием поговорил, выманив его на лестницу. Тот сообщил, что в воскресенье был у них на городской квартире, Марфы Никитичны там нет, хозяев тоже нет, хотя в понедельник, то есть вчера, собирались приехать с дачи. Спросив адрес, через полчаса Иван Дмитриевич вошел в соседний подъезд средней руки дома на Гороховой улице.
— Доложи, что из полиции, Путилин, — сказал он открывшему дверь лакею. — Они меня знают.
Когда входил в кабинет Куколева-старшего, оттуда выпорхнули две девицы. Одна светленькая, в мать, другая потемнее, в отца. Они, видимо, заходили к папеньке пожелать ему доброго утра. Их точный возраст Иван Дмитриевич определить как-то затруднился. Увы, с недавних пор все существа женского пола в возрасте от шестнадцати до двадцати пяти стали казаться равно восемнадцатилетними. Это могло означать одно: молодость миновала.
— Чему обязан удовольствием видеть вас вновь, господин Путилин? — спросил Куколев. — Неужели ваш беглый каторжник настолько обнаглел, что решил пробраться еще и к нам в квартиру?
— Я по другому делу, — ответил Иван Дмитриевич, садясь.
— Но, верно, я не ошибусь, если предположу, что ваш субботний визит имеет какое-то отношение к сегодняшнему.
Ясно было, что о смерти брата он пока ничего не знает.
— Не ошибетесь. Я ищу Марфу Никитичну.
— Мою мать?
— Вашу и Якова Семеновича.
— У него и ищите. Она с ним живет.
— Ваша мать пропала.
— Пропала? Не понимаю.
— В пятницу вышла из дома и больше не возвращалась. Я поехал к вам на дачу по просьбе Якова Семеновича, но, не желая вас тревожить…
— И до сих пор нет ее? — перебил Куколев. — Где же она?
— За этим я и пришел. Где, по-вашему, она может быть?
— Ума не приложу! Родни у нее никакой нет, кроме нас с братом. Вернее, есть где-то на Волге, но она с ними со всеми давно перессорилась.
— Помириться-то не могла?
— Вы не знаете мою мать. Она скорее умрет.
— А поехать к какой-нибудь наперснице?
— Да какие там наперсницы!
— Ну, в скит уйти. Она ведь, кажется, из староверов.
— Кто вам сказал?
— Честно признаться, мы живем в одном доме.
— И не встречали ее в церкви? Сами, поди, в церковь не ходите. Она уж много лет как обратилась в православие.
— Пускай не в скит. Пускай в православный монастырь.
— Нет-нет, это невозможно.
— Может быть, у Марфы Никитичны был друг?
— Что вы имеете в виду?
— Будь она помоложе, я бы употребил другое слово. Не друг, а…
— За что вам только деньги платят! — не выдержал Куколев. — Старухе седьмой десяток.
— На шестом, во всяком случае, десятке русские женщины еще рожают богатырей, — сказал Иван Дмитриевич таким исполненным достоинства тоном, словно сам был женщиной.
— Снимаю шляпу перед вашим патриотизмом. Тем не менее любовников у моей матери нет, как нет никого, к кому она могла бы отправиться. По правде говоря, у нее тяжелый характер.
— Таково мнение и Якова Семеновича?
— У него и спрашивайте. Вы же с ним соседи.
— Ах да! Я забыл, что вы не поддерживаете отношений.
— Ого! Вы даже это знаете? Кстати, почему вы так уверены, что моя мать куда-то поехала?
— Таково мнение Якова Семеновича.
— Вы его больше слушайте! Он вам еще не то наплетет. Вдруг ее уже нет в живых?
— Тело, по крайней мере, не найдено.
— Могли бросить в канал, в Неву. Наконец, ее могли похитить!
— Похищать-то зачем?
— Чтобы взять выкуп с меня или с моего брата. Хотя с меня много не возьмешь. Я на жалованье живу.
— Конечно, — согласился Иван Дмитриевич, — коли бы на Кавказе, среди абреков. Но в моей петербургской практике до сих пор подобных случаев не было.
— Будут еще, помяните мое слово! Шашлыки наши разбойнички научились жарить, научатся и аманатов брать. Почему бы моей матери не стать первой ласточкой? Поднимайте на ноги полицию, ищите. Тому, кто найдет ее живой или мертвой, я от себя лично обещаю, — Куколев задумался, — обещаю десять рублей. Объявите своим помощникам, это их подбодрит. И если что, немедленно сообщайте мне на службу. Я сегодня до вечера буду в министерстве.
Иван Дмитриевич достал записную книжку.
— Будьте любезны объяснить, как вас там найти. Я запишу…
Как бы в поисках запропастившегося карандаша, хотя свободно мог выбрать любой из торчавших перед ним в настольном стакане и очиненных как для смертоубийства, он начал рыться в карманах. Поочередно являлись и выкладывались на стол следующие предметы: пересыпанный табачными крошками несвежий носовой платок, табакерка, зубочистка, подаренный Ванечкой грецкий орех в серебряной бумажке, деньги. Наконец очередь дошла до той вещицы, ради которой все и затеялось. Словно бы между делом Иван Дмитриевич выложил на стол жетончик, перевернув его вверх звездами. Эффект превзошел все ожидания. Куколев изменился в лице, его рука непроизвольно дернулась к жетончику.
Карандаш не нашелся, по Иван Дмитриевич прекратил поиски.
— Я вижу, — вкрадчиво сказал он, — вам знакома эта штучка.
— Так вот зачем вы проводили ревизию у себя в карманах! Напрасный труд, могли прямо спросить. Отвечу: да, знакома. Очень хорошо знакома. — Куколев подошел к двери и позвал: — Нинель!
Появилась его супруга, на этот раз представленная по всей форме:
— Моя жена, Нина Александровна… Ты узнаешь господина Путилина?
Теперь, при утреннем свете, Иван Дмитриевич рассмотрел ее получше. Она принадлежала к типу женщин, про которых с первого, да и не только с первого взгляда нелегко сказать, то ли им тридцать лет, но выглядят на сорок с хвостиком, то ли, наоборот, за сорок, но кажутся тридцатилетними. Правда, Иван Дмитриевич уже видел ее дочерей. Девицы были взрослые, так что из двух вариантов он уверенно выбрал последний.
— Погляди, милая, с чем пожаловал к нам господин Путилин, — сказал Куколев, показывая жене жетончик.
При виде его он забыл о пропавшей матушке с той легкостью, с какой Иван Дмитриевич оставил идею найти потерявшийся в кармане карандаш.
— Кошмар! — На мгновение Нина Александровна даже прикрыла глаза, чтобы не видеть того, что ей показывал муж. — Где вы взяли эту гадость?
— Не обессудьте, мадам, но чуть позже.
— Эта штучка, — тихо сказал Куколев, — вестница смерти.
— Что-то вроде этого я и предполагал, — так же негромко отозвался Иван Дмитриевич.
Судьба не носит колокольчика на шее, шаги ее бесшумны, и когда однажды утром полгода назад Куколев-старший, собираясь представляться новому начальнику департамента, у себя дома открыл коробочку, где всегда лежали его парадные запонки, и вместо них обнаружил там этот жетончик, он поначалу ничуть не встревожился. В тот момент его гораздо сильнее взволновала пропажа запонок. Они в конце концов нашлись в другой коробочке, а про жетончик он решил, что какая-то женская побрякушка, и за ужином спросил у жены и дочерей, кому из них принадлежит эта безделка. Но все трое в один голос отреклись. Оказалось, что они видят ее впервые. Были допрошены лакей и горничная, но и от них ничего узнать не удалось.
Жетончик, убедившись, что он не золотой, куда-то положили и забыли о нем, а через несколько дней случилось ужасное. Как-то вечером, вернувшись домой со службы, Куколев застал в квартире дикий переполох. Жена сказала, что полчаса назад Лиза, старшая дочь, вдруг упала без сознания. Теперь она пребывала в состоянии, напоминавшем чудовищный сон: все члены ее закоченели, сердце едва билось. К счастью, быстро приехал доктор, Лизе дали рвотное, и буквально чудом она возвратилась к жизни.
— Когда она пришла в себя и успокоилась, — продолжал Куколев, — мы с Ниной Александровной сумели установить причину случившегося. Оказывается, наша Лиза выпила бокал из моей заветной бутылки с хересом десятилетней выдержки. Иногда перед сном я выпиваю из нее рюмочку. Тогда мне снятся не ведомости с цифрами, а что-нибудь более приятное. Вы понимаете, к чему я клоню? В вино был подсыпан яд.
— Думаете, кто-то хотел отравить вас, но отравилась Лиза?
— К сожалению, все мы крепки задним умом. Сгоряча я вылил вино в отхожее место, а бутылку выбросил. Это была моя ошибка. Состав яда так и остался тайной.
— А кто мог добраться до вашего хереса?
— Терпение, — сказал Куколев. — Как раз к этому я и подхожу. Кто, спрашивается? Нина Александровна или Катя? Смешно и думать. Горничная? Мы взяли ее в дом еще девочкой. Лакей? Он служит у нас много лет и любит меня, как родного сына.
— Где стояла бутылка? — спросил Иван Дмитриевич, невольно вспомнив свою, которой из соображений конспирации постоянно приходилось менять место жительства.
— Вот здесь. — Куколев указал на книжную полку.
— И никто посторонний у вас в кабинете не бывал?
— Терпение, терпение, господин Путилин. Видите ли, как раз в то время я занимался финансовой стороной деятельности некоего лица. Фамилию называть не буду, скажу только, что в своих коммерческих делах этот человек пользуется поддержкой пензенского губернатора Панчулидзева. А тому, как известно, покровительствует сам государь. Так вот, у меня на руках имелись документы, неопровержимо изобличающие моего подопечного в денежных махинациях. Подробности вам не нужно знать, но речь шла о сотнях тысяч. Барон Н. — будем называть его так, хотя свой титул он купил у какого-то германского курфюста, — знал об этих документах и неоднократно через разных лиц намекал мне, что для меня будет весьма выгодно передать расследование другому чиновнику, уже, надо думать, им подкупленному. Я делал вид, будто не понимаю намеков. Тогда барон лично посетил меня, причем не в министерстве, а на дому. Я вынужден был принять его.
— Вы говорите о бароне Нейгардте? — спросил Иван Дмитриевич.
— Знакомы с ним? Ах да, я и забыл… Представляешь, Ниночка, господин Путилин живет в одном доме с Яковом.
— Сочувствую, — усмехнулась та. — Соседство, прямо скажем, не из приятных.
— Почему, мадам?
— Неужели Шарлотта еще не пыталась выцарапать глаза вашей жене?
— С чего это? Они в добрых отношениях. Мой сын Ванечка гуляет вместе с вашей племянницей.
— Странно…
— Скажите, — обратился Иван Дмитриевич к Куколеву, — среди тех лиц, что подсылал вам Нейгардт, не было Якова Семеновича?
— В яблочко! — опередив мужа, который раздумывал, отвечать или нет, восхитилась Нина Александровна. — Вы бьете без промаха.
— Не в этом ли, Семен Семенович, причина вашей размолвки с братом?
— Да, — нехотя кивнул Куколев. — Но я продолжаю. Итак, сидя здесь, в моем кабинете, Нейгардт предложил мне взятку. С тем, разумеется, чтобы я оставил его в покое. Сумма была внушительная.
— Семь тысяч, — не без гордости уточнила Нина Александровна. — Представляете? И мой муж отказался.
— Я живу на жалованье, — сказал Куколев, — но совестью не торгую. Так и было отвечено этому мерзавцу с баронским титулом. Он ушел…
— Несолоно хлебавши, — опять вмешалась Нина Александровна.
— …ушел, а спустя несколько дней появился у меня снова. Причем на этот раз не просил, а угрожал. Но я стоял твердо, и ему пришлось уйти с тем же результатом. Вот теперь мы и подошли к самому главному. После его первого визита я обнаружил этот жетончик. После второго — едва не погибла моя дочь.
— Коробочка с запонками тоже хранилась у вас в кабинете? — спросил Иван Дмитриевич, выдержав приличествующую случаю паузу.
— Вы сидите как раз рядом с секретером, где лежат кое-какие мои парадные регалии. Запонки в том числе.
— А во время этих своих визитов Нейгардт имел возможность забраться к вам в секретер? Подсыпать яд в вино?
— В том-то и дело! В первый раз я выходил посоветоваться с женой. Во второй — позвать на помощь лакея, ибо по доброй воле этот негодяй уходить не желал. В обоих случаях на несколько минут он оставался в кабинете один.
— Допускаю, — согласился Иван Дмитриевич, — Нейгардт хотел вас отравить. Но зачем понадобилось ему подбрасывать вам жетончик?
— Это было своего рода предупреждение о грозящей расправе.
— И вы поняли его смысл?
— Позднее — да, понял.
— Что же, по-вашему, означают эти звезды? Надпись?
— Семь звезд, — сказал Куколев, — семь тысяч, которые предлагал мне Нейгардт в качестве взятки.
— А врата? Какие врата они должны были открыть?
— Тут возможно двойное толкование. Символическое и, так сказать, житейское. Во-первых, врата крепости моей души. Во-вторых, ворота одного дома. Старый барский дом не чета нашей нищенской дачке. Мы с Ниной Александровной мечтали тогда его купить, но не могли собрать денег.
— И вы считаете, что Нейгардт знал об этой вашей мечте?
— Наверняка Яков ему рассказал. Большая-то Медведица появилась не случайно!
— При чем тут она?
— А при том, — невесело улыбнулся Куколев, — что село, где стоит облюбованный нами дом, называется Медведково.
— При таком истолковании это знак не смерти, а соблазна, — рассудил Иван Дмитриевич.
— С лицевой стороны — именно так. Вы правы. А с оборотной? Что там изображено?
— Как что? — Иван Дмитриевич недоуменно повертел в пальцах жетончик. — Ничего.
— Вернее сказать — ничто. Пустота. А что есть пустота? То-то и оно, уважаемый! Мне предлагался выбор: или открыть врата моей души и впустить туда дьявола, за что передо мной откроются ворота дома в селе Медведково, или… Или умереть.
Помолчали, затем Иван Дмитриевич спросил:
— Вы обращались в полицию?
— Имел глупость. Нетрудно было предвидеть, что это бесполезно.
— He помните, кому поручили дело?
— Некоему Шитковскому. Буквально через пару дней он заявил мне, что все случившееся — плод моей фантазии. Я его не виню. Нейгардт — страшный человек. И могущественный! Не позавидуешь тому, кто встанет у него на дороге. В конце концов я сам поступил точно так же, как этот Шитковский.
— То есть?
— Мы с Ниной Александровной собрали семейный совет и порешили капитулировать. Слаб человек! Я передал все документы тому чиновнику, на которого мне указывали доброжелатели барона, и тот положил их под сукно.
— Фамилию чиновника не скажете?
— Нет. И не советую вам пытаться ее узнать.
Иван Дмитриевич кинул жетончик в карман, поднялся.
— Что ж…
— Погодите, — остановил его Куколев. — Мы с Ниной Александровной хотим знать, почему с этой штуковиной вы пришли к нам? Неужели вы там в полиции настолько осмелели, что решили заняться бароном Нейгардтом?
— Бароном я займусь позже. А сейчас должен вам сообщить, что такую же штучку получил недавно еще один человек…
— Кто?
— Ваш брат… И он теперь мертв.
Когда спустя полчаса Иван Дмитриевич выходил из кабинета, послышался быстрый шелест платья, он увидел одну из куколевских дочерей. Она застыла в принужденной позе, с книжкой в руках, которую держала вверх ногами. Секунда промедления, и ей сошлось бы дверью по лбу. Милая барышня подслушивала до конца, чтобы не упустить ни слова, иначе не миновать бы ей классической шишки — позорного клейма шпионки на девичьем челе.
Иван Дмитриевич отметил, что под дверью отиралась та из двух сестричек, что посветлее — мастью и глазками в мать.
— Лизочка, — обратился к ней Куколев, — ступай позови Катю. Мы с мамой должны вам кое-что сказать.
В сыскном Иван Дмитриевич думал застать Шитковского, но не застал. Зато Гайпель был на месте. Он сидел за столом и что-то выписывал из лежавшей перед ним толстой книги. Иван Дмитриевич отогнул обложку, прочел имя автора — аббат Бонвиль — и заглавие: «Иезуиты, изгнанные из рядов масонства, и их кинжал, сломанный масонами».
— Вижу, вижу, — сказал он, — сегодня ты дело делаешь. А вчера чем занимался?
— Я же у вас в помощниках. Пытался расследовать.
— И чего нарасследовал?
— Кое-что, — скромно сказал Гайпель.
— У Вайнгера узнал про эту отраву?
— Нет, не успел. Вчера в Мариинском театре давали «Волшебную флейту», и я решил, что нельзя упускать случай.
— Ах ты, крымза! — вскипел Иван Дмитриевич. — Я тут до ночи не жрамши бегаю, а ты в оперу? Моцарта ему! Ишь, меломан!
— Моцарт, если вы не знаете, был масоном, — с достоинством отвечал Гайпель.
— Да хоть чертом лысым! Я тебе что велел?
— Между прочим, «Волшебная флейта» считается энциклопедией масонской жизни. Музыка может нам дать ключ к разгадке этого дела. Моцарт все-таки! Имеющий уши, так сказать, — чуть заметно улыбнулся Гайпель, намекая на то, что самому Ивану Дмитриевичу бо-ольшая медведица на ухо наступила.
Двумя руками Иван Дмитриевич взял сочинение аббата Бонвиля, приподнял, примериваясь к затылку своего помощника.
— Бей, но выслушай, — сказал Гайпель.
— Ну?
— Помните, вчера в «Аркадии» вы спрашивали про красный зонтик?
— Так. Дальше.
— Билет, кстати, на свои деньги купил, не на казенные, — ввернул Гайпель, обиженно косясь на Ивана Дмитриевича. — И на спектакле я вдруг подумал… Музыка, что ли, на меня подействовала, но я подумал: у масонов кругом знаки, и ваш красный зонтик вполне может быть знаком.
— Знаком чего?
— Солнца, например, если они берут знаки из астрономии. Я взял книгу, пытаюсь понять. Большая Медведица открывает врата, солнце, скажем, закрывает. Врата ночи, тьмы или что-нибудь в таком роде. Возможно, все, что я говорю, чушь, выеденного яйца не стоит, но мне кажется, что Куколев открыл какие-то врата и был убит. Иными словами, он проник в чью-то тайну. За это его и…
Иван Дмитриевич молчал. Масоны или не масоны, а чего-то Яков Семенович и вправду боялся. Как он тогда раскричался в лесу: «Кто послал вас шпионить за мной?» Смешно, а ведь неспроста. Исчезновение Марфы Никитичны тоже казалось теперь связанным с его смертью. Может быть, ему тем самым подавали опять же знак: берегись, мол. И что за вещицу она случайно прихватила с собой? Не жетончик ли?
Иван Дмитриевич положил на стол труд Бонвиля, доказывающий, что иезуиты, во всяком случае, к убийству Куколева не причастны: их кинжал был сломан.
— Вопрос вот в чем, — сказал Гайпель. — Кому принадлежал найденный вами жетон: убитому или убийце?
— Ты-то сам как думаешь?
— Не знаю. Я пытаюсь понять.
— Валяй. Только про яд Вайнгера спроси немедленно. Я с ним говорить не хочу, пусть он тебе все подробно напишет.
Иван Дмитриевич направился к двери, но Гайпель забежал вперед и загородил ему дорогу:
— Мы с вами расследуем одно дело. Объясните мне, наконец, почему вы интересуетесь красными зонтиками!
— Много будешь знать, — отвечал на это Иван Дмитриевич, — скоро плешь вырастет.
В тот день он позволил себе зайти домой пообедать. Янтарнейшая ушица дымилась в тарелках, и даже графинчик с наливкой сиял в самой середине стола, как Иерусалим в центре земного круга, но жена сидела мрачная. Она переживала смерть Куколева, о чем знал уже весь дом. Не то чтобы она так уж сильно любила покойного или Шарлотту Генриховну, но жалела их до слез, особенно восьмилетнюю Оленьку. Кроме того, ей, как всякой женщине, страшно было услышать шаги безносой, прошелестевшие совсем рядом с ее собственным гнездом. Мужчины не так сердечны, поэтому вблизи смерти они ведут себя с большей церемонностью, скрывая за ней отсутствие подлинного чувства. В такое время мужчины вспоминают об условностях, а женщины — забывают. Когда Ванечка расшалился за обедом, Иван Дмитриевич шикал на него, стыдил, что нехорошо так себя вести, если двумя этажами ниже дядя Яша лежит еще не похороненный. Хоть и ребенок, а должен понимать. Но жена ничуть не возмущалась кощунственной резвостью сына. Ей это казалось не важно.
— Все в доме только об этом и разговаривают, — сказала жена. — Мы с Ванечкой сегодня гуляли на улице и встретили баронессу Нейгардт. На ней прямо лица нет. Зайцеву встретили, та тоже сама не своя. Мы сговорились завтра все втроем нанести визит Шарлотте Генриховне.
— Я с моей штучкой гулял, и все тети ее смотрели, — похвалился Ванечка. — Одна тетя говорит: откуда у тебя такая чудесная игрушечка?
— Какая тетя? — заинтересовался Иван Дмитриевич.
Про штучку и так понятно было, что лесная находка.
— Баронесса у него спрашивала, — пояснила жепа.
— И что же ты ей ответил?
— Что маменька мне купила.
— Вот-те на! Соврал, значит?
— Ага.
— И зачем?
— А пусть не думает, — мстительно сказал Ванечка, — что мы бедные, ничего хорошего себе купить не можем.
Иван Дмитриевич аж крякнул при таком ответе. Он прошел в переднюю, снял с вешалки цилиндр, намереваясь идти к Шарлотте Генриховне, И тут заметил, что у Ванечки угрожающе отвисла нижняя губа. Вот-вот заплачет.
— Обещались после обеда сыграть в игру, — напомнил он надтреснутым от обиды голосом.
Не дожидаясь, пока эта трещинка разверзнется в бездонную пропасть, Иван Дмитриевич покорно поплелся за ним в детскую, где оловянные солдатики на полу густыми колоннами шли навстречу смерти и бессмертной славе. Плюшевые зайцы скорбно смотрели им вслед.
В углу четверо егерей с примкнутыми штыками охраняли круглую коробку из-под халвы.
— Чего они у тебя караулят? — спросил Иван Дмитриевич.
Он заглянул туда и внезапно понял, почему сын так развеселился за обедом: в этом деревянном мавзолее покоился заветный жетончик. Теперь, когда дядя Яша умер, сама собой отпала необходимость возвращать ему потерю. Сын так простодушно радовался своей удаче, что у Ивана Дмитриевича не хватило духу ругаться и омрачать его счастье.
— Давайте сегодня вместо фишек возьмем двух солдатиков, — предложил Ванечка.
Он выбрал русского гренадера и наполеоновского гвардейца в медвежьей шапке. Соотечественника Иван Дмитриевич уступил сыну, а лягушатника взял себе. Эти двое, оказавшись на узкой дорожке среди плотоядных уродов, отовсюду таращивших свои налитые кровью гляделки, сразу же опасливо прижались друг к другу. Заклятые враги, сейчас они почувствовали себя не солдатами враждующих империй, а просто людьми, просто Божьими созданиями перед лицом нечисти и нежити. Оба медленно двинулись вперед, выставив ружья, но брошенные игроками кости разделили их вновь. Каждому выпала судьба в соответствии с его национальным характером: гренадер споткнулся дважды — на ПЬЯНСТВЕ и НЕПОСЛУШАНИИ СТАРШИХ, француз — один раз, но зато на СЛАСТОЛЮБИИ. Это была его Березина, тут он и остался навеки. Ему пришлось пропустить целых три хода. Тем временем в прихожей раздался звонок, жена пошла открывать, и, когда русский богатырь, избежав прочих соблазнов, предстал перед ангелом с бонбоньеркой, на пороге появился Зеленский.
— Это вы сами рисовали? — спросил он, разглядывая полотно кисти Ивана Дмитриевича. — Весьма нравоучительно.
— Пускай дядя с нами тоже сыграет, — провоцирующим шепотом сказал Ванечка якобы на ухо отцу.
Зеленский сделал вид, будто не слышит.
— Не желаете ли прогуляться, Иван Дмитриевич? — спросил он. — Погода сказочная.
При этих словах Ванечка встрепенулся:
— Папенька, после обеда вы обещались два раза сыграть! И еще раз вечером.
В ответ Иван Дмитриевич выдвинул контрпредложение:
— Давай теперь один, а вечером — два.
— Нет, — сказал Ванечка, — вы обещались.
— Так и быть, вечером три раза сыграем. Идет?
Пока отец с сыном торговались, Зеленский прошелся по комнате, осматривая Ванечкины сокровища с независимым и отстраненным любопытством холостяка. Так, наверное, мог бы держаться гордый индейский вождь среди экспонатов Политехнического музея: любоваться, но не выказывать восхищения, чтобы не уронить достоинство свое и своего образа жизни.
На трех разах перед сном удалось поладить. Иван Дмитриевич смело взялся за цилиндр, они с Зеленским спустились по лестнице, прошли мимо куколевской квартиры на первом этаже и вышли на улицу. Все вокруг полнилось хрупким осенним теплом. Вблизи воздух был прозрачен, а вдалеке, над крышами, сгущался до плотности богемского стекла.
— Однажды, — говорил Зеленский, — я вам уже пригодился. Я имею в виду тех двоих евреев, делавших фальшивые деньги, их переписку. И, простите мое самомнение, сдается мне, что я опять могу быть вам полезен. Вчера вы зачем-то утаили от меня и смерть Якова Семеновича, и странное исчезновение Марфы Никитичны. Понимаю: служебная тайна. В резоны не вникаю, не мое дело. Но сегодня об этом знает уже весь дом, а для меня лично не составляет секрета и то, что расследование поручено вам. Нет-нет, не думайте! В полицию я не ходил и никого специально не расспрашивал. Ваш вчерашний интерес к мифу о Каллисто, к аркадскому, — голосом подчеркнул он, — мифу, объяснил мне многое. И вы на верном пути.
— То есть?
— Человек вы не шибко образованный, но интуиции вам не занимать. Вы правильно угадали: мифы потому и живут тысячелетиями, что повторяются вечно. В мире появляются железные дороги, нарезные винтовки, раздвижные цилиндры, но сам человек остается таким, каким был и будет всегда. В своей мифологии древние греки собрали все возможные сюжеты нашей жизни. Свод гениальный, им можно пользоваться по сей день. И в поисках убийцы Якова Семеновича история бедной Каллисто нам пригодится.
— Нам? — переспросил Иван Дмитриевич.
Добровольных помощников он не любил почти так же, как агентов, доносящих не за деньги, а из чувства гражданского долга.
— Если вы откажетесь от моих услуг, — твердо сказал Зеленский, — я буду расследовать это дело в одиночку. Хотите выслушать мои соображения?
— С удовольствием.
— Начнем по порядку. Итак, Яков Семенович был убит в ночь с воскресенья на понедельник. А в воскресенье вечером, накануне его смерти, вы оставили мне ту записку. Отсюда я делаю вывод, что покойный знал о нависшей над ним угрозе. Вы, Иван Дмитриевич, многое скрываете от меня, но я думаю, что Яков Семенович незадолго до гибели получил предупреждение в виде загадочной фразы о семи звездах, открывших врата. Он призвал на помощь вас, вы — меня. В тот вечер вы не застали меня дома и написали записку. Впрочем, все равно тогда я не сумел бы расшифровать эту криптограмму. Теперь дело другое. Теперь я уверен: этой фразой будущий убийца предупреждал Якова Семеновича, что его тайна раскрыта и возмездие не заставит себя ждать.
Иван Дмитриевич вспомнил Гайпеля. У того выходило, что сам Куколев проник в чью-то тайну, у Зеленского — наоборот. Но результат был один: смерть.
— Фраза такова, что в ней можно вычитать какой угодно смысл, — возразил он, подумав о доме в селе Медведково и семи тысячах, которые барон Нейгардт сулил Куколеву-старшему.
— Дельфийский оракул тоже изъяснялся на языке, отличном от языка учебников арифметики. Но давайте но порядку. Вы признаете логичными мои предшествующие рассуждения?
— Вполне.
— Тогда пойдем далее. Знак Большой Медведицы — раз. Гостиница «Аркадия» — два. И воскресенье, между прочим, седьмой день недели. Неужели все это лишь совпадения? И последнее: вам не приходило в голову, что исчезновение Марфы Никитичны связано со смертью ее сына?
— Я думал об этом.
— А о том, что Яков Семенович… Не думали?
— Что Яков Семенович — что?
— Нет, не верю, что вы не подумали!
Глаза у Зеленского диковато расширились, лицо стало таким, словно он сам, как дельфийская пифия, восседал на треножнике над уходящей в недра земли расселиной, откуда сочатся ядовитые испарения: они священным безумием дурманят мозги, скрывают видимое и открывают незримое.
— Не думали, Иван Дмитриевич? А стоило бы! Недаром от рождения он был хромым, как бес.
— Во-он вы о чем…
— Что, не решаетесь вслух произнести? Страшно вымолвить?
— Вы подозреваете, что Яков Семенович… Что он — матереубийца? Как Аркад?
— Я знал, что эта мысль вас не минует, — удовлетворенно кивнул Зеленский.
Некоторое время шли молча. Иван Дмитриевич заговорил первым:
— Как-то плохо верится, но допустим. Зачем же понадобилось ему убивать ее?
— Скорее всего, причина банальнейшая: деньги. Когда звенит золото, умолкают все чувства. Как музы во время войны.
— При чем здесь деньги? У Марфы Никитичны только и было, что сундук с обновами, которые она отказывалась носить.
Зеленский покачал головой.
— Вы заблуждаетесь. Когда умер ее муж, большую часть имущества он отписал не сыновьям, а жене. По закону владельцем была она, хотя всем распоряжался младший сын. Ему же все и отходило по завещанию. Но недавно Марфа Никитична стала поговаривать, что напишет новое завещание и главным наследником сделает не младшего сына, а, как положено, старшего.
— И почему так?
— У нее окончательно испортились отношения с Шарлоттой Генриховной. Вдобавок та и Оленьку настроила против бабушки. Да и на старости лет Марфа Никитична стала понимать, каков у нее младшенький. Видать, прознала про него.
— Что прознала?
— За ним всякое водилось, — уклончиво ответил Зеленский.
— А откуда вы все это знаете?
— Марфа Никитична была со мной откровенна.
— И чем вы заслужили ее дружбу?
— Тем же, чем и вашу: знанием древнееврейского. Она хоть и перешла в православие, чтобы сыновья и невестки не отлучили от внучек, но Священному Синоду не доверяла. В частности, кое-какие места в синодальном переводе Библии казались ей сомнительными. Она подозревала тут сокрытие от народа правды и просила меня сличать русский текст с греческим, а то и с еврейским. На этом-то мы и подружились.
Они описали круг по соседним кварталам и приближались к дому.
— Но если, как вы считаете, Марфа Никитична — Каллисто, кто же Ликаон? — спросил Иван Дмитриевич.
— Знал бы, так сказал вам первому.
— Но, Сергей Богданович, старухе идет седьмой десяток. Вряд ли ее отец жив. Еще менее вероятно, что старец к возрасте Мафусаила убил внука, чтобы отомстить за дочь.
— Дорогой мой, нельзя же все понимать буквально! — покривился Зеленский. — Даже счет, поданный вам в ресторане, допускает различные толкования. Тем более миф. Там дед, и тут, что ли, обязательно должен быть дед? Да ничего подобного! Якова Семеновича ведь не разрезали на куски, не изжарили, как Ликаон поступил с Аркадом. Все это детали, а детали для нас несущественны. Это же не роман! Ленского, скажем, убивает Онегин, и мы очень удивились бы, взяв очередное издание и прочитав, что убийцей, оказывается, была няня Татьяны. Но и Каллисто, и Аркад, и Ликаон — они ведь не литературные герои! Они — символы. Побойтесь Бога, Иван Дмитриевич!
— И вот еще что. Если придерживаться вашей версии, получается, что убийца Якова Семеновича заранее знал, что тот намерен избавиться от своей матушки. Опять же как-то с трудом верится.
— Я, дорогой мой, никому ничего не навязываю. Хотите — верьте, хотите — нет. Дело ваше. Вы опытный сыщик, а я всего лишь дилетант. Но, собственно говоря, я к вам в помощники не набивался, вы сами втянули меня в это дело. А теперь уж не в вашей власти запретить мне размышлять и делать выводы. Не думаю, что сумел убедить вас в моей правоте, но хочу напоследок дать один совет: не торопитесь. Плывите по течению. Вы человек действия, но на сей раз лучше запастись терпением. Наш Ликаон скоро сам выдаст себя.
— Помилуйте! Каким образом?
— Убийца Аркадия тоже должен умереть, — сказал Зеленский.
Возле дома они простились, каждый направился к своему подъезду. Зеленский уже открыл дверь, но Иван Дмитриевич не удержался и окликнул его:
— Секундочку!
Тот с готовностью оборотился.
— Сергей Богданович, но разве Ликаон умер? Вы сами говорили, что Зевс превратил его в волка.
— Ради Бога, — саркастически улыбнулся Зеленский, — если вы допускаете возможность такого исхода событий, не смею возражать. Может быть, оборотень появится в самое ближайшее время, наблюдайте. Желаю удачи.
Иван Дмитриевич еще стоял на улице, когда из подъехавшего экипажа вышла и прошла в свой подъезд баронесса Нейгардт, а минутой раньше из другого парадного появилась мадам Зайцева.
— Красивая женщина, — шепнула она, заговорщицки маневрируя глазками между Иваном Дмитриевичем и уже скрывшейся из виду баронессой. — Жаль ее.
— Почему?
— Такая женщина, и такой муж. Мой благоверный в некоторых сугубых частностях тоже не подарок, но я умею его расшевелить. А у нее на лице написано, что не умеет.
Иван Дмитриевич с удовольствием поддержал этот разговор:
— По-вашему, барон…
— Да, такой тип мужчин я хорошо знаю. Они даже как бы и страстные, но у всех у них короткое дыхание, в смысле неплатонической любви.
— Как это — короткое дыхание?
— Ну-у, — с бархатным кошачьим распевом сказала Зайцева, — за кого вы меня принимаете? Не могу же я говорить прямо! Мы с вами не в тех отношениях, чтобы я нее так прямо и говорила. Зайдете ко мне вечерком, когда нам никто не помешает, я вам все и объясню. А так что же! На пальцах, что ли, показывать?
— Вы при случае моей жене объясните, — нашелся Иван Дмитриевич. — А она мне передаст. У нас с ней отношения вполне позволяют.
— Ну-у, Иван Дмитриевич, — все так же низко и тягуче отвечала Зайцева, — это бесполезно. Ваша жена не поймет. У нее на лице написано, что она таких вещей не понимает.
Из подъезда выплыли ее дочери, пару минут спустя — муж.
— Что, курочки? — бодро воскликнул он. — Заждались своего петушка?
Но, заметив Ивана Дмитриевича, сделал печальное лицо и проговорил совсем другим тоном:
— Ужасно, ужасно. Бедная Шарлотта Генриховна…
Первое, что почувствовал Иван Дмитриевич, вслед за Евлампием выходя из передней в коридор, был ненавистный покойному хозяину этой квартиры табачный дух. Чем дальше, тем пахло сильнее. Вошли в гостиную. Здесь и плавал этот дымок, сизой кольчатой струйкой виясь над кончиком сигарки, которую держал в руке барон Нейгардт. На столе перед ним стояла массивная пепельница богемского стекла. Иван Дмитриевич не без удивления взглянул на нее. Именно пепельница — не вазочка, не розетка. При Якове Семеновиче она, видимо, была сослана в какой-нибудь медвежий угол, но после его смерти вернулась по амнистии, чтобы сверкать в гостиной своими хрустальными гранями. Так новый государь, взойдя на престол, первым делом возвращает из Сибири и опять призывает ко двору всех тех, кто угодил в опалу при его предшественнике.
Иван Дмитриевич удивился еще больше, увидев, что Нейгардт поспешно встает ему навстречу и протягивает руку, как равному, чего прежде никогда не бывало.
— Рад, очень рад, господин Путилин. Смею надеяться, что, если расследование поручено вам, скоро мы узнаем имя убийцы.
— Благодарю. Вера в мои скромные способности придает мне силы.
Шарлотты Генриховны в комнате не было.
— Она дома. Сейчас придет, — ответил Нейгардт на безмолвный вопрос Ивана Дмитриевича.
Действительно, в коридоре послышались шаги, затем обиженный мужской голос:
— Просто курам на смех! Мы сговаривались на сумму вдвое большую…
Это был уже третий сюрприз: по голосу Иван Дмитриевич узнал своего ближайшего соседа, Гнеточкина. Как он осмелился прийти сюда? Шарлотта Генриховна имела к нему какие-то нешуточные, надо думать, претензии, если не далее как на прошлой неделе, столкнувшись с ним на лестнице, в бешенстве пыталась прибить его зонтиком. Жена с Ванечкой стали случайными свидетелями этой безобразной сцены.
— Скажите спасибо, что я столько-то даю, — отвечала вдова. — Берите и уходите, чтобы духу вашего тут не было.
Через минуту она вошла в гостиную. Запавшие темные глаза почти без ресниц. Вянущие подглазья. Длинная, еще свежая шея. Движения энергичные, но нерасчетливые: рука взлетает, чтобы поправить прическу, а кажется — влепить пощечину. И так-то худая, в траурном платье Шарлотта Генриховна выглядела тощей, как смерть.
— А, господин Путилин! Я ждала вас. В полиции мне сказали, что найти убийцу моего мужа приказано вам.
— Примите мои глубочайшие соболезнования. Слова бессильны… Все от меня зависящее…
— Не сомневаюсь.
— Я должен был явиться раньше, но решил дать вам время немного успокоиться и осмыслить происшедшую трагедию.
— На это уйдет вся моя оставшаяся жизнь, — сказала она.
После такого заявления Иван Дмитриевич уже и не знал, с чего начинать разговор, и начал с вопросов протокольных.
— Возможно, мне придется проявить интерес к темам отчасти интимного характера. Само собой, насколько вы позволите. Удобно ли будет в присутствии господина барона?
— Барон — старый друг моего мужа. При нем вы можете говорить все.
Старый друг раскурил новую сигарку.
После всего того, что рассказал о нем Куколев-старший, Иван Дмитриевич с особенным вниманием поглядывал на соседа. Мадам Зайцева тоже подлила масла в огонь его любопытства. Ей, видите ли, хорошо известен такой тип мужчин. Какой? У Нейгардта были круглые плечи и грудь, полные бедра. Вся его нескладная женственная фигура составляла неприятный ансамбль с резким и сухим лицом аскета, на котором выделялась длинная, как у Щелкунчика, нижняя челюсть.
— Вы с Яковом Семеновичем были компаньоны? — спросил Иван Дмитриевич.
— Нет, но иногда мы вели общие дела.
Тело покойного лежало в одной из соседних комнат, его душа витала где-то рядом, задыхаясь в табачном дыму. Каково ей бессильно взирать на свое оскверненное жилище!
— Садитесь, господа, — пригласила Шарлотта Генриховна, сопровождая эти слова таким энергичным жестом, что со стороны могло показаться, будто она указывает гостям на дверь.
Все трое расселись вокруг большого стола, застеленного шитой бисером скатертью. Она, может быть, и послужила причиной последней, роковой ссоры между старой хозяйкой и молодой.
— В наших с Яковом Семеновичем делах, — первым нарушив затянувшееся молчание, заговорил Нейгардт, — я неизменно мог положиться на него, как на родного брата. Он отвечал мне тем же безусловным доверием.
— Потому что ему не повезло с братом, — подхватила Шарлотта Генриховна. — Они совершенно различные натуры, ничего общего. Старший характером в мать, младший — в отца. Семен — человек ограниченный, хочет жить умом, а ума-то мало. А Яша, он жил сердцем. К тому же, как вы знаете, мой муж хром от рождения. Мальчик не мог участвовать в детских забавах, в нем развилась мечтательность, привычка к уединению.
— Эти свойства характера не мешали ему в торговых делах? — спросил Иван Дмитриевич.
— Напротив, ему помогало воображение, развитое в детстве одиночеством.
— Его фантазия часто была двигателем наших с ним предприятий, — подтвердил барон.
— Сегодня ночью я сидела над гробом одна, молилась, вдруг слышу его голос: «Лотточка, не мучай себя, иди спать…» Он при жизни заботился обо мне и после смерти остался таким же. Я послушалась, легла, а уснуть не могу. Тогда он опять откуда-то говорит мне: «Возьми, Лотточка, наши венчальные свечи…» Вы, барон, видали, они у нас на божнице стоят за иконами. Это наша семейная святыня. Свекровь много раз пыталась их оттуда убрать, но Яшенька не давал. Он даже Олюшке наказывал, что вот, мол, мы с мамой умрем, а ты их береги, они и тебе принесут счастье, как нам с мамой.
О том, где и при каких обстоятельствах был убит ее супруг, Шарлотта Генриховна не только не говорила, но словно бы и не думала. Более того, предполагалось, что и слушатели об этом забыли, как о факте несущественном. Кровать с зеркальными стенками была запретной темой. Иван Дмитриевич решил пока что не нарушать табу, наложенное вдовой на само слово «Аркадия».
— Я забралась на стул, — тихо говорила она, глядя в одну точку, — взяла эти свечи. И только притронулась к ним, как почувствовала, будто прикасаюсь не к воску, а к человеческому телу. Я вскрикнула и поняла, что это уже не свечи, а пальцы моего Яши. Холодные, но не страшные, и было чувство, будто бы не я их держу, а они держат меня за руку. Я чувствовала, как он помог мне сойти на пол, затем повел меня к нашей супружеской постели. Уложил, положил руку на грудь, и я в то же мгновение уснула.
— Надо было, — сказал Иван Дмитриевич, — воспользоваться моментом и спросить у него, кто его убил. Он мог бы ответить, пока не отпели.
— А после отпевания уже не может? — заинтересовался Нейгардт.
— После отпевания мертвым запрещено вмешиваться в наши дела.
— Зачем спрашивать? — мерзлым голосом сказала Шарлотта Генриховна. — Я и так знаю.
Барон взял ее за руку.
— Шарлотта, дорогая, о чем вы?
— Да, знаю.
— И можете назвать имя убийцы? — спросил Иван Дмитриевич.
— Для того, господин Путилин, я вас и позвала.
— Меня сюда никто не звал. Я пришел сам.
— Вы просто не поняли, что явились по моему зову. Я позвала вас через печку.
— Понятно, — кивнул Иван Дмитриевич.
Он с детства знал этот способ, но барон вырос в таких местах, где его не применяли, и забеспокоился:
— Через печку? Шарлотта…
— Да, я открыла заслонку и произнесла в огонь имя господина Путилина. Моя свекровь так делала, когда хотела кого-нибудь видеть у себя. У меня, правда, редко получается. Но сегодня вышло.
— Вы хотели назвать имя убийцы, — напомнил Иван Дмитриевич.
— Вначале вы оба должны поклясться, что сохраните его в тайне.
— Даю слово, — сказал барон.
Но Иван Дмитриевич покачал головой.
— Я человек казенный, нельзя мне давать такие обещания. Если я соглашусь, то не смогу арестовать преступника.
— У вас в том не будет надобности.
— Сударыня, что вы этим хотите сказать?
— Его не нужно арестовывать… Он умер.
От неожиданности Иван Дмитриевич зябко передернул плечами. Совсем как Ванечка, когда ему хочется пи-пи. Неужели предсказание Зеленского так скоро сбылось, и Ликаон уже мертв?
— Хорошо, — согласился он. — В таком случае обещаю молчать.
Но теперь Шарлотта Генриховна выдвинула новое условие:
— Целуйте крест.
На всякий случай Иван Дмитриевич все же слукавил. Вытянув из-под воротника нательный крестик, укрыл его в ладони и приложился к нему не губами, а носом. Эта древняя хитрость позволяла надеяться, что, если по долгу службы придется переступить присягу, в небесной канцелярии ему будет сделано снисхождение. Крестик вновь скользнул под рубаху, и откуда-то из прапамяти всплыло: «А кто нарушит крестное целование, на того Бог и крестное целование, и мор, и глад, и огнь, и меч…»
— И вы, барон, целуйте крест, — велела Шарлотта Генриховна.
— Я лютеранского исповедания.
— Значит, на Библии клянитесь.
Она принесла Священное писание в столь неодобряемом Марфой Никитичной синодальном переводе, открыла первую страницу Евангелия от Иоанна. Нейгардт встал, возложил левую ладонь на стих «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог», поднял вверх три пальца правой руки и поклялся сохранить услышанное в тайне.
Церемония была закончена, все трое опять заняли места за столом. Шарлотта Генриховна глубоко вздохнула. Никто ее не торопил. В итоге было сказано приблизительно то, что Иван Дмитриевич и ожидал услышать от нее еще до начала всей этой пышной интриги, которая даже его ввела в заблуждение своей изощренностью.
— Яков Семенович сам убил себя, — сообщила она без дальнейших затей.
При этих словах Иван Дмитриевич испытал разочарование, но не настолько сильное, чтобы не заметить: они же почему-то заставили барона оживиться.
— Вот так штука! — воскликнул он. — Я одного не понимаю: зачем нужно молчать об этом?
— Что тут непонятно? Я не хочу, чтобы моего мужа как самоубийцу похоронили за церковной оградой.
— Будьте покойны, — весело сказал старый друг. — Я нем, как могила.
Не без колебаний Иван Дмитриевич решился нарушить табу, спросив:
— Шарлотта Генриховна, вам известно, где и при каких обстоятельствах умер ваш муж?
— Разумеется, — ответила она с завидным спокойствием.
— И вы были в номере? Видели кровать, на которой он провел свою последнюю ночь?
— Нет, но могу себе представить.
— И как вы думаете, почему Яков Семенович вздумал покончить с собой в подобном месте?
— Из любви ко мне.
— Вот как? Из любви к вам? При всем уважении…
— Мой муж нарочно обставил свою смерть таким образом, чтобы она причинила мне меньше горя.
— Давайте начистоту, — как можно более мягко начал Иван Дмитриевич. — Я буду жесток, но дело слишком серьезно. Не хотелось бы вести этот разговор при свидетелях, однако вы сами сказали, что от господина барона у вас нет секретов.
— Теперь — нет, — уточнила она.
— Прошу прощения, но вы знаете, что Яков Семенович был в «Аркадии» с другой женщиной?
Она снисходительно улыбнулась.
— Вам удалось найти ее, господин Путилин? Вы с ней встречались?
— Пока нет. Но…
— Так вот, никакой женщины с ним не было, можете мне поверить. Он лишь обставил все так, будто она была.
— Кого же он собирался обмануть?
— Меня.
— По-моему, Шарлотта Генриховна, вы сами себя обманываете.
— Вы мужчина другого сорта, вам трудно понять, что мой муж поступил с обычным для него благородством. Да-да! И не смотрите на меня как на сумасшедшую. Поймите, Яков хотел, чтобы мысль об этой мерзкой гостинице помогла мне скорее забыть его. Чтобы я думала, будто он в ту ночь был с другой женщиной, и не так сильно горевала о нем. Он хотел облегчить мои страдания и готов был пожертвовать даже памятью о себе, своим добрым именем…
— Преклоняюсь перед чистотой вашего любящего сердца, — сказал Иван Дмитриевич, — но сама версия кажется мне сомнительной.
За окнами угасал день. Квартира была на первом этаже, и едва солнце склонилось за крыши домов на противоположной стороне улицы, в гостиной стало сумеречно от плотных траурных штор.
Иван Дмитриевич вспомнил, что вчера был Симеон Столпник — первый день осени, когда ласточки вереницами ложатся в озера, а ужи выползают из воды на берег и ходят по лугам на три версты. В этот день за сотни верст от Петербурга, в нищем уездном городке, где он родился и прожил до шестнадцати лет, хозяйки растапливают печи новым огнем, живым, вытертым из дерева, а не выбитым из кресала. Тем же пламенем оживляют лучины, свечи, лампады. Отец владел искусством сотворения такого огня, что в детстве составляло предмет гордости Ивана Дмитриевича. С утра во дворе полыхал священный костерок, от которого соседи разносили по домам уголья и головешки. А здесь в гостиную вошел Евлампий и, чиркая вонючими серными спичками, стал зажигать свечи в люстре. Никто в Петербурге не умел трением добывать огонь из чистого дерева, поэтому не было тут ни настоящего тепла, ни истинного света. Всякое пламя пахло серой, как гнилое болото, норовило заманить в трясину, если держать путь по этим призрачным огням, и все сказанное Шарлоттой Генриховной тоже казалось не иллюзией любви, не трогательным самообольщением, а хитростью и обманом.
— Оленьку с нянькой я сразу отправила к моей сестре на Васильевский остров, — говорила она. — Не то еще кто-нибудь из соседей сболтнет девочке, где умер ее отец. Соседи у нас подлые, сами знаете. Кухарка у меня приходящая, но я ее рассчитаю, чтобы не проговорилась. Оставлю одного Евлампия, он верный человек. Уж коли вы, господин Путилин, не могли понять, почему Яков так поступил, восьмилетнему ребенку тем более не объяснишь. Не дай Бог, скажут ей! Так и будет расти с болью в душе. Поживет пока у сестры, а я тем временем подыщу другую квартиру… Да, — вспомнила Шарлотта Генриховна, — вы, наверное, хотите знать, что вынудило Якова решиться на такой страшный шаг?
— Неплохо бы, — сказал Иван Дмитриевич.
— Все очень просто. Он влез в громадные долги, чтобы затеять какую-то рискованную коммерческую операцию, которая его разорила. В подробности он меня не посвящал.
— А почему было ему не объявить себя банкротом? Я слышал, большая часть имущества числится за Марфой Никитичной. Следовательно, банкротство стало бы для него идеальным выходом из положения.
— Но ведь Яков был ее единственным наследником. В таком разе он должен был или отказаться от наследства, или отдать его своим кредиторам.
— Вы говорите так, словно Марфы Никитичны уже нет в живых.
— Я в этом уверена.
— Почему?
— Потому что умер Яков. Вы ведь знаете, что моя свекровь пропала за два дня до его смерти. Очевидно, он получил известие о том, что она мертва, после чего и решил уйти из жизни.
— Но кто мог убить вашу свекровь?
— Да хоть кто! — с нервным смешком ответила Шарлотта Генриховна. — С ее-то характером! То с дворником сцепится, то с извозчиком. На рынок ее одну и пускать-то было страшно. Однажды до того доторговалась, что ее рыбой мороженой по голове стукнули.
— Неужели Яков Семенович так любил мать, что не захотел жить без нее? Как-то, знаете…
— Он любил меня и Оленьку. Самоубийство было для него единственным способом избавить нас от нищеты.
— Ничего не понимаю, — признался Иван Дмитриевич.
Шарлотта Генриховна обернулась к Нейгардту:
— Объясните ему. Мне тяжело говорить.
Исполняя просьбу вдовы, тот щелкнул своей костяной челюстью и приступил:
— Господин Путилин, в поступке моего друга есть определенная логика. По завещанию Марфы Никитичны, наследником объявлен ее младший сын, и по логике вещей в случае его кончины во владение имуществом должна вступить Оленька. Ей же, как вы знаете, всего лишь восемь лет. Кое-какие юридические тонкости тут имеются, но в принципе до своего совершеннолетия, весьма не близкого, она вправе не платить долги отца и бабушки. Иными словами, в течение долгого времени Шарлотта Генриховна, как опекунша своей же собственной дочери, может ни о чем не тревожиться.
Иван Дмитриевич подавленно молчал. Вся эта хитроумная конструкция, воздвигнутая, как мавзолей, над мертвым телом Якова Семеновича и призванная поддержать версию о его самоубийстве, была не прочнее карточного домика. Они что, за дурака его считают?
— Говорят, — осторожно сказал он, — ваша свекровь намеревалась переписать завещание в пользу старшего сына.
— Вам и это известно? Воистину, не дом, а змеиное гнездо.
Шарлотта Генриховна вышла и вскоре вернулась, неся в руке конверт, запечатанный тремя красными гербовыми печатями.
— Можете убедиться. Дальше разговоров с соседями дело не пошло, завещание осталось прежним.
— Оно будет вскрыто по обнаружении тела Марфы Никитичны, — пояснил Нейгардт, — или по истечении срока, установленного законом для тех случаев, когда человек пропадает без вести.
— Я, господин Путилин, позвала вас для того, чтобы вы не утруждали себя напрасными поисками убийцы моего мужа. Но вы должны будете подать рапорт о том, что не сумели найти преступника. О самолюбии вам придется забыть. Помните, вы целовали крест.
Она забарабанила пальцами по столу, давая понять, что аудиенция окончена. Оба, старый друг и вдова, смотрели куда-то вбок, в пространство. В гостиной воцарилось натянутое молчание, как бывает, если из троих присутствующих двое захотят остаться наедине, но Иван Дмитриевич плел под столом косичку из бахромы на судьбоносной скатерти — бакенбардами он в то время еще не обзавелся — и не уходил. Наконец Шарлотта Генриховна решительно прошагала к двери, распахнула ее и крикнула:
— Евлампий! Проводи господина Путилина.
Дверь в гостиную захлопнулась, Иван Дмитриевич остался в коридоре. Здесь было сумеречно и пустынно, Евлампий почему-то не откликнулся на зов хозяйки. Все комнаты закрыты, слабо мерцают медные дверные ручки.
В куколевской квартире Иван Дмитриевич уже бывал, дорогу помнил и самостоятельно двинулся по направлению к прихожей. Тишина, и не пахнет ничем таким, что говорило бы о покойнике в одной из этих комнат, — ни ладаном, ни кухней, где готовят поминальный стол. Вдруг потянуло запахом полыни. Он узнал этот запах: жена тоже на лето пересыпала сушеной полынью меховые вещи из гардероба, чтобы не поела моль. В конце коридора одна дверь была приоткрыта. Иван Дмитриевич приблизился, заглянул в щелку и увидел ростовое зеркало, не занавешенное, как следовало бы при покойнике в доме. Черная материя отброшена была на раму, в зеркале отражался Евлампий, облаченный в роскошную волчью доху. Он принимал царственные, по его лакейским понятиям, позы, откидывая полы то так, то этак, смотрел на себя через плечо, протяжно помахивал рукой, хмурил брови.
С минуту Иван Дмитриевич наблюдал за ним, затем толкнул дверь и вошел.
— Вон ты где! Барыня тебе кричала меня проводить.
— Сей момент, — отвечал Евлампий, одновременно пытаясь набросить завесу на зеркало и сбросить доху.
Он был смущен, но не очень.
— Обожди. Дай хоть поглядеть, каков ты есть в хозяйской шубе… Хорош!
Зимой в этой дохе щеголял Яков Семенович, смеялся при встречах: «По шубе зверя видать…» Волчий мех был свежий, неистертый, и пахло от него полынной степью при луне, вольным воровским простором. Само собой, моль и подступиться не смела.
— Барин покойный вот бы сейчас порадовался, на тебя глядючи, — сказал Иван Дмитриевич.
— А чего? На продажу пойдет, кому да нибудь донашивать.
— Никак откупить думаешь? Разбогател?
— Дороговато, конечно, встанет…
— Зато к лицу.
Евлампий снова приосанился.
— Одно худо, — предостерег Иван Дмитриевич, — станешь в такой шубе ходить — волчий зуб вырастет. Вот тут. — Он раскрыл рот и потыкал пальцем себе в верхнее нёбо.
— Шутки шутите? Нехорошо при покойнике, — сказал Евлампий, снимая доху.
Иван Дмитриевич тоже погляделся в зеркало:
— Сапоги бы почистить не мешало.
— Это можно. Только уж сами извольте. Я не стану.
— А за пятак?
— Нет, не стану.
— За гривенник?
— Маловато будет.
На том торговля и прекратилась. Ивану Дмитриевичу не привыкать было самому наводить блеск на сапоги. Вышли в переднюю. Евлампий открыл замысловатый сундучок со щетками разного калибра, бархотками, тряпочками, баночками гуталина и ваксы, но этим и ограничился. Иван Дмитриевич начал выбирать себе подходящий снаряд. Хотелось найти щетку на длинной ручке, чтобы не гнуться в три погибели перед чужим лакеем. Среди прочих нашлась и такая. Он взялся за нее и вместе со щеткой вытянул прицепившийся к щетине моток веревки, счастливо упавший прямо под ноги. Иван Дмитриевич поддел его носком сапога. Хотел забросить обратно в сундучок, но вдруг замер, балансируя, как цапля, на одной ноге. Вот так-так! На свисавшем из мотка веревочном хвосте он заметил въевшиеся в волокна красно-бурые пятнышки. Ему не раз в жизни случалось видеть такие на самых различных предметах. Кроме как засохшей кровью, ни чем иным они быть не могли.
Марфа Никитична, как живая, встала перед глазами. Иван Дмитриевич перехватил веревку рукой, вытянул испачканный конец и спросил сладким голосом:
— Это что?
— Сами-то не знаете? — с замечательной невозмутимостью отвечал Евлампий. — Веревка.
— Нет, это что?
— A-а, это я собачонку давеча удавил.
— А кровь откуда?
— Да шею себе когтями драть стала, как я ей петлю-то накинул. Петлю хотела сорвать. Измарала, но я уж пожалел ее.
— Кого пожалел? Собаку?
Евлампий помялся, косясь в глубину квартиры, затем объяснил:
— Не, веревку. Думал, помою потом, да и не выбросил. Хорошая больно веревка. Корабельная, голландского витья.
— Так… А собака чья?
— Да ничья. Жулька-то у нас во дворе отиралась. Поди, знаете.
— Жулька? — ахнул Иван Дмитриевич, мучительно соображая, как бы скрыть от Ванечки страшную смерть его любимицы. — За что ж ты ее?
— Их сиятельство велели.
— Какое еще сиятельство? Спятил?
— С барыней-то сидят. Барон Нейгардт.
— Тьфу, дурак! Сиятельство — это князь. Или граф. Ан и то не всякий. Бароны, они просто благородия.
— Пущай…
— Как я, — добавил Иван Дмитриевич.
Это была неправда, поскольку дворянского звания он пока что не имел, лишь готовился со следующим чином быть причисленным к благородному сословию. Но не Евлампию же разбираться в подобных тонкостях!
— Э-э, — отвечал тот, — у них не как у вас, богатства несчитанные! Они вон, чтоб собачонку задавить, за такими деньгами не постояли, что и вымолвить страшно.
— И сколько он тебе дал, живодеру?
— Страшно сказать. Пять рублей дали.
— Жулька-то ему чем помешала?
— Кусила, — сказал Евлампий.
— Чего на нее нашло? Сроду никого не кусала.
— Не знаю. Они говорят, кусила. Ну, и велели, значит, избавить себя.
— Кто он тебе, чтобы его слушаться?
— За пять целковых я и медведя удавлю.
— А мать родную?
— Сапоги чистить будете? — угрюмо спросил Евлампий.
— У, ирод! — Иван Дмитриевич замахнулся на него щеткой. — Морданцию бы тебе начистить за такио дела!
Несмотря на поздний час, Шитковский еще был в сыскном, бездельно слонялся по коридору.
— Ваня, — ласково сказал он, когда Иван Дмитриевич взялся пытать его о том, как барон Нейгардт хотел отравить Куколева-старшего, а отравилась дочь Лиза. — Ты сам помысли, Ваня, ну что я мог сделать? Вино он вылил, бутылку выбросил, а если даже кто к нему и приходил предлагать на лапу, свидетелей нет. Под стол он к себе никого не сажал, спросить не у кого. Женам в таких делах веры не дают, не мне тебе объяснять. Нейгардта я знать не знаю, детей с ним не крестил, но подумай, Ваня, с какими глазами я бы к нему заявился? С чем? Здрассте, господин барон, не желаете ли в Сибирь, на поселение? Ах, давно мечтали? Вот и славненько, тогда рассказывайте про господина… как его?
— Куколев.
— Рассказывайте, как вы господина Куколева решили на тот свет спровадить. Так получается? Дураком, знаешь, тоже быть не хочется. Да и сам этот Куколев, по-моему, того-с. Малость умом тронулся. Каки-то запонки, звезды, медведи. Говорит шепотом, озирается. А еще так подмигнет: мол, мы с вами друг друга понимаем, но — тс-с! Сумасшедший дом, ей-Богу. Какого-то губернатора приплел.
— Пензенского, — подсказал Иван Дмитриевич.
— Но и того ему мало, выше наладился. Про государя намекал, что, дескать, окружает себя не теми людьми. Словом, ну его к бесу, твоего Куколева! Больница по нем скучает.
На том и расстались.
Иван Дмитриевич пошел дальше, разыскал Гайпеля. Тот вначале заметался было под его взглядом, но вовремя сообразил, что никакой вины за ним нет, данное ему поручение исполнено, и предъявил бумагу, написанную доктором Вайнгером.
После истории с купцом Зверевым, умершим якобы от сужения пищевода, Вайнгер с Валетко побаивались Ивана Дмитриевича, который знал за ними этот грех. Они всячески старались его задобрить, улестить. В тех же традициях выдержана была и сегодняшняя записка. Обращение начертано в две строки, как пишут не равному, а высшему, и вся бумага составлена в таких выражениях, будто он, Иван Дмитриевич, не сыскной агент, а турецкий султан, светлостью лица превосходящий песни сирина. «Покорнейше предлагаю, с почтением прилагаю, смею обратить Ваше внимание на то, что…» Тьфу! Изысканность лекарского слога была такова, что мешала проникнуть в суть дела. Но, надо отдать ему должное, Вайнгер был человек знающий, к тому же из аптекарских учеников. Мышьяк с касторкой не спутает. В общем-то, если отмести плетеные словеса, написал он все толково и обстоятельно. Главное состояло в следующем: яд был, и сильнодействующий, вдобавок его смешали со снотворным, тоже весьма ядреным, чтобы Куколев замутненным сознанием не сразу почувствовал приближающуюся смерть. Сердце остановилось в результате… Так… Так… Сугубо медицинские подробности Иван Дмитриевич проглядел мельком, не вчитываясь, а латинское название этой отравы и вовсе разбирать не стал. На что ему?
За ложное заключение о смерти купца Зверева наследники наградили Вайнгера по-царски. Но сейчас-то какая ему выгода писать неправду? Что с того, что напишет, будто Куколева отравили, если тот умер от сердечного приступа? Нет, на этот раз не стоило сомневаться в его честности.
Иван Дмитриевич протянул бумагу Гайпелю:
— Завтра с утра пойдешь по аптекам. Надежды мало, но все-таки поспрашивай, не интересовался ли кто этой гадостью.
— А сегодня что делать? — спросил Гайпель.
— Не знаю. Сам что-нибудь придумай.
— Я думаю, надо бы с жандармами посоветоваться. Про наших масонов они много чего могут порассказать.
— Тебе не расскажут. Лучше вот что, — вспомнил Иван Дмитриевич, — узнай-ка адрес, где остановился князь Панчулидзев.
Иван Дмитриевич уже имел дело с Куколевым-старшим и понимал, что ни исчезновение матери, ни смерть брата не способны заставить этого человека пренебречь своими служебными обязанностями. «Сегодня я до вечера буду в министерстве», — сказал он и не обманул: дежурный чиновник сообщил, что коллежский советник Куколев у себя в кабинете.
— Входите, — пригласил он, когда Иван Дмитриевич робко приоткрыл сановную дверь. — Есть новости о Марфе Никитичне?
— Вообще-то я прежде всего ищу убийцу вашего брата.
— Тогда кто ищет мою мать?
— Тоже я.
— Не многовато ли на себя берете?
— Я убежден, что одно тут связано с другим.
— Вот как? Это уже что-то новенькое…
Куколев сел за свой стол, заваленный ворохами разграфленных листков с колонками цифр, и предложил садиться гостю.
— Вам что-нибудь известно о завещании вашей матери? — спросил Иван Дмитриевич.
— Я его не читал, оно хранится у Якова. Он же и назначен главным наследником.
— Но ведь старший-то — вы.
— Яков занялся коммерцией, как наш отец, а я, сами видите, не барыши считаю. Кроме того, мать с детства любила его больше, чем меня. Хроменький, несчастненький, ну и все такое прочее.
— Это, однако, не мешало ему изменять жене. Как, по-вашему, она не могла отомстить мужу за неверность?
— Сомневаюсь. Шарлотта была влюблена в него, как кошка. То есть в гневе чем угодно могла по голове стукнуть. Но хладнокровно заманить, отравить… Да, — спохватился Куколев, — я говорил вам, кого подозреваю в убийстве Якова?
— Вы мне ничего не говорили.
— Значит, подумал, а не сказал. Со мной так бывает…
Воспользовавшись паузой, которую Куколев сделал, чтобы усилить эффект, Иван Дмитриевич опередил его:
— Нейгардта?
— Значит, все-таки говорил. Но не важно… У них с Яковом были какие-то совместные дела, причем наверняка не вполне законные. Он и по этой части не промах, не только по женской. Что-то они, вероятно, с бароном не поделили, чем-то Яков ему помещал. Со мной у него не вышло, и Лизе мы успели дать рвотное. А тут в нужный момент никого рядом не оказалось. И жетончик Нейгардт ему подкинул раньше в качестве угрозы. Помнишь, мол, что ожидало твоего брата? Вот и тебе то же будет. Но, видать, Яков-то не внял.
— Вы думаете, Яков Семенович знал, что Нейгардт собирается вас отравить?
— Прежде я в это не верил. Но теперь… Как тогда прикажете понимать? Хорошо, убили. То есть нехорошо… Но жетончик-то как при этом очутился? Значит, Нейгардт их тогда не один заказал сделать, а несколько. Про запас.
— Ходят слухи, — сказал Иван Дмитриевич, — что Яков Семенович сам отравился.
— С чего это?
— Влез в долги.
— Подумаешь! Не причина, чтобы травиться. Мог бы объявить себя банкротом. Имущество-то числилось не за ним, а за матерью.
— Будто бы Яков Семенович узнал о ее смерти и решил покончить с собой, чтобы наследство досталось дочери. До своего совершеннолетия она могла бы отказаться от уплаты долгов.
— Угу. — Куколев, задумался. — Шарлотта вам сказала?
— Да.
— И вы ей поверили?
— Нет, разумеется.
— Я тем более никогда не поверю, что Яков способен пожертвовать собой ради кого бы то ни было. Не тот он человек.
— Только я вас очень прошу, Семен Семенович, никому ни слова! При всей вашей нелюбви к брату вы, я думаю, не захотите, чтобы ему как самоубийце не нашлось бы места в освященной земле. Чем черт не шутит! Вдруг он и в самом деле наложил на себя руки? — Внезапно лицо Куколева осветилось какой-то новой мыслью. Он повеселел. — Так-так, любопытно. Скажите-ка мне, господип Путилин, это Шарлотта велела вам никому не говорить о его якобы самоубийстве?
— Тут всякому придет в голову.
— Шарлотта, Шарлотта, не юлите… Вы видели моего брата мертвым?
— Естественно.
— И щупали ему конечности? Проверяли пульс?
— В этом не было нужды. Если бы вы там присутствовали…
— Зеркальце подносили ко рту? — перебил Куколев.
— Там был доктор.
— А вы ему доверяете, этому доктору? Не могли его подкупить? Как вам кажется, он человек честный?
Чем-чем, а воображением Иван Дмитриевич обделен не был. В мгновение ока оно услужливо развернуло перед ним следующую картину: Яков Семенович бесшумно встает со своего смертного ложа, вручает Вайнгеру конверт с деньгами, смывает с себя бычью кровь, наклеивает усы, меняет одежду. Все это вполне могло произойти в то время, пока сам Иван Дмитриевич, не желая говорить с Вайнгером, сидел в соседнем номере. Впрочем, зачем такие сложности? Отчего бы покойнику не ожить прямо у себя на квартире? Ай, молодец! На спину, и лапки кверху, чтобы потом и наследством попользоваться, и долги не платить. Добудет чужой паспорт, уедет со своей Шарлоттой и дочерью за границу… Нет, не может быть!
— Анекдотец есть, — усмехнулся Куколев, словно читая мысли собеседника. — Полицейский говорит бродяге: «У тебя, сволочь, паспорт фальшивый!» — «Никак нет, настоящий». — «Врешь!» — «Никак нет. Паспорт настоящей, да вот сам я не тот».
— Но вы понимаете, что из этого следует? — спросил Иван Дмитриевич. — Если ваш брат жив, то ваша мать — мертва. Иначе ему не имело смысла инсценировать свою смерть. Понимаете? Или он, или она.
Куколев опустил голову на грудь и долго не отвечал.
— Я понимаю больше, чем считаю нужным говорить, — сказал он наконец.
— Дело серьезное. Я бы все-таки попросил вас объясниться.
— Господин Путилин, поставьте себя на мое место. Мы братья, вместе росли. Такие вещи не высказывают вслух. Даже перед самим собой страшно быть человеком, который… Понимайте, как хотите.
«Который, — мысленно продолжил Иван Дмитриевич, вспомнив при этом Каллисто, Аркада и Зеленского, — способен родного брата назвать матереубийцей…» Но как же легко этот человек забыл про барона Нейгардта! А ведь сам только что именно его обвинял в убийстве брата. Или нарочно петляет, сбивая его со следа?
Куколев сжал руками виски:
— Господи, о чем я? Чушь, чушь, какая чудовищная чушь, Господи! Ступайте, господин Путилин. Я думаю, мы еще встретимся… Обратно дорогу найдете? Или проводить вас?
— Да я, знаете, — спокойно глядя на него, ответил Иван Дмитриевич, — как шли сюда, горбушку крошил и крошки за собой бросал. По ним и доберусь, если, конечно, птицы не склевали.
Выходя на улицу, он увидел извозчичью пролетку, из которой вылезла и торопливо направилась к подъезду Нина Александровна.
— Были у моего мужа? — спросила она. — Не нашлась Марфа Никитична?
— Пока нет, сударыня. Но мы не теряем надежды.
— Мне тут пришла мысль, господин Путилин. Вернее, не мне, а Кате. Это моя младшая дочь. Мы подумали: а что, если с Марфой Никитичной прямо на улице приключился удар? Свекровь у меня женщина грузная, с такими бывает. Собралась к нам, но по дороге ей стало дурно. У нее мог отняться язык, и тогда она просто не в силах ничего объяснить про себя.
— Действительно, — согласился Иван Дмитриевич. — Нельзя исключить.
— Я наняла на весь вечер извозчика и сейчас начну объезжать городские больницы. Хочу предупредить мужа, чтобы не беспокоился, что меня нет дома. Катя с Лизой уже пошли. Я и лакея послала. Но девочкам велено возвращаться домой засветло. А я уж допоздна, сколько сил хватит.
— Если найдете, дайте знать в сыскное. Меня известят.
— Непременно.
Иван Дмитриевич продолжал говорить, а Сафонов усердно строчил в своей тетради. Он уже не раз добрым словом помянул жену: перед поездкой сюда она заставила его изучить приемы стенографии. В первые дни, когда он только начал записывать рассказы хозяина и еще не имел опыта, Сафонов порой опускал кое-какие несущественные, по его мнению, детали, которые, казалось, заведомо не смогут сыграть никакой роли в дальнейшем расследовании. Но теперь он старался ничего не упустить, стенографировал все подряд. Ни одна из его попыток по ходу рассказа отбросить что-то, вроде бы лишнее и случайное, успехом не увенчалась, и с каждым днем становилось яснее, что самое надежное — бездумно следовать за рассказчиком, как журавлиная стая — за вожаком, без всяких компасов и астролябий ведущим свой народ в теплые страны. Писать нужно было точно так же, как Иван Дмитриевич жил. Ведь он-то, подобно Кутузову в романе графа Толстого, полагался не столько на собственный разум, сколько на случайность и судьбу. Секрет его успехов состоял в следующем: то, что происходило с ним как бы случайно, ни с кем другим, однако, никогда не происходило и произойти не могло. Нечаянные встречи, пустые разговоры, необъяснимые порывы бежать туда-то и сказать то-то — все в итоге оказывалось исполнено смысла вовсе не потому, что он обладал каким-то особым природным даром провидеть будущее и по крупицам склеивать рассыпанную мозаику прошлого. Нет, его аналитические способности были не выше среднего. Как многие из его соотечественников, Иван Дмитриевич был крепок преимущественно задним умом. Но почему-то все необходимое для поимки преступника липло именно к нему. Так мошкара толчется вокруг лампы, ибо в лампе горит огонь. Таинственное пламя, чье происхождение оставалось для Сафонова загадкой, трепетало в душе Ивана Дмитриевича, притягивая к себе из темноты ночную нечисть и опаляя ей крылья. Даже сейчас, когда он стоял на краю могилы, время от времени это пламя изнутри освещало его старческое лицо с длинными седыми бакенбардами, а в годы юности, о которых шел рассказ, пылало в нем, видимо, с неиссякаемой силой. Огромная ночная бабочка с головой мертвеца вот-вот должна была порхнуть к нему из мрака сентябрьской ночи. Сафонов уже угадывал в темноте бесшумный мах ее бледных призрачных крыльев. Еще минута, и она всем своим гнусным тельцем ударится в ламповое стекло.
По дороге Иван Дмитриевич опять заглянул в сыскное, надеясь застать там Вайнгера, но тот уже уехал домой. Гайпеля тоже не было. Помнилось, впрочем, что вчера в «Аркадии» Гайпель к покойнику не прикасался, равно как и хозяин гостиницы, и горничная Наталья, и швейцар. Никто его не щупал, не переворачивал, не проверял, туманится ли поднесенное ко рту зеркальце. А Вайнгер, бестия, знал, что Иван Дмитриевич избегает руками трогать мертвецов, если в том нет прямой необходимости.
Когда он подошел к дому, совсем стемнело, высыпали звезды. Но на западе, над морем, громоздились облака, и начинавшийся ветер дул оттуда. На улице воздух еще сохранял память о дневном солнце, а в подъезде сразу опахнуло тюремным каменным холодом. От сквозняка вздрогнуло пламя в керосиновой лампе. Она висела на стене в проволочной, с круглым верхом, клетке, похожей на птичью. Огонек затрепетал в ней вспугнутым птенчиком, бескрылым и безголосым. Иван Дмитриевич позвонил в куколевскую квартиру и спросил у открывшего дверь Евлампия, дома ли барыня.
— Кто там еще? — раздался недовольный голос Шарлотты Генриховны. Она появилась откуда-то сбоку. Теперь вместо траурного платья на ней был простой домашний капот.
— Простите, что беспокою вас так поздно, — сказал Иван Дмитриевич. — Я только хотел спросить, когда состоятся похороны.
— Послезавтра, в десять часов.
— В десять? Как жаль!
— А что такое?
— Как раз в это время я должен быть с докладом у начальника отделения. У него все расписано по минутам, отказаться невозможно.
— Жаль, — равнодушно отозвалась Шарлотта Генриховна.
— И завтра я буду целый день занят… Нельзя ли мне сейчас проститься с покойным?
— Нет, — ответила она коротко и решительно.
— Но он здесь, в квартире?
— Где же, по-вашему, он должен быть?
— Виноват-с, тогда почему нельзя?
— Потому что я не понимаю, зачем вам это нужно.
— Какие для этого могут быть особые причины? Мы с Яковом Семеновичем были добрые соседи. Чисто по-человечески…
— Нет, — перебила Шарлотта Генриховна. — Я допускаю к гробу тех, кто действительно любил моего мужа. Вы никогда не питали к нему больших симпатий, так что давайте не будем лицемерить. В моем положении я острее чувствую всякую фальшь, она для меня мучительна.
В квартире по-прежнему стояла гробовая тишина. Как в той комнате, где Евлампий примерял волчью доху, зеркало в прихожей затянуто черным крепом. Но глаза вдовы были тем зеркалом, которое завесить нельзя.
— Если вам требуется еще раз обследовать тело, — сказала она, — хотя я и не понимаю, зачем это нужно, так прямо и скажите. Будет с вашей стороны честнее. В таком случае завтра будьте любезны обратиться к полицейскому доктору, составившему акт о смерти. Пусть он по всей форме напишет бумагу о необходимости повторного освидетельствования. Тогда милости прошу. А всуе — нет, не позволю.
— Воля ваша. Но вы, кажется, забыли, что я ищу убийцу вашего мужа.
— Я уже говорила, он покончил с собой. Вы должны искать труп моей свекрови. Будь она жива, Яков не сделал бы того, что он сделал… Всего доброго.
Иван Дмитриевич поднялся к себе на третий этаж, в нерешительности постоял у двери собственной квартиры, но не позвонил и вновь вернулся вниз, к выходу. Одинокая прогулка, вот что ему нужно, чтобы привести в порядок мысли. Гулко зацокали под сапогами кафельные плитки с кабалистическим, как говорил Зеленский, орнаментом. Он шагнул в свежую тьму сентябрьского вечера. Шел еще только десятый час, и возле подъезда прохаживался Зайцев, тоже любитель вечернего моциона. Отделаться от него не удалось. Поговорили о смерти Якова Семеновича, затем Зайцев обратился к теме, которая волновала его гораздо больше. Оказывается, акцизное ведомство, по которому он служил, недавно арендовало в соседнем доме квартиру для его начальника, и тот нагло поселился там со своей любовницей.
— Не то беда, что он с ней спит, — рассуждал Зайцев, — а то, что на казенной квартире. Для чего, спрашивается, народ в казну подати платит? Чтобы казна разврат покрывала? Что мы тогда удивляемся, что мужик бунтует? Вот вы с женой живете, я — с женой, на то нам с вами квартирные деньги и даются, чтобы с женами жить. Пожалуйста, из своего кармана заплати и хоть с кем валяйся там, хоть с козой…
С немалым трудом Иван Дмитриевич от него избавился и один пошел дальше. Ему всегда хорошо думалось во время вечерних и утренних прогулок, на ходу. Но не тут-то было! Не успел пройти с десяток шагов, как показался Гнеточкин с пуделем на поводке. Черт бы их всех побрал! Спасаясь от него, Иван Дмитриевич нырнул в подворотню, прижался к стене. Тут стояли мусорные лари, тянуло сладким, гнилостно-прочным, как запах мужского семени, духом арбузных корок. В свете фонаря возник пудель, гордо тащивший в зубах какую-то дрянь. В аккурат напротив подворотни Гнеточкин остановился, присел и начал вырывать у пуделя его поноску. Тот не отдавал.
— Отдай, — уговаривал Гнеточкин. — На что тебе? Брось! Фу!
Пудель игриво поматывал головой, но зубов не разжимал. Иван Дмитриевич заметил, что из пасти у него свисает, волочась по земле, кусок веревки. Внезапно Гнеточкин с невнятным возгласом вскочил на ноги. Он, видимо, испугался тени, отброшенной фонарем от Ивана Дмитриевича, который неосторожно сделал шаг в сторону. Можно было, конечно, сказать что-нибудь, успокоить его, но по дому и так-то ходили слухи, будто он, Иван Дмитриевич, тайно следит за соседями, чтобы впоследствии шантажировать тех, кто побогаче, разными интимными обстоятельствами их личной жизни. В этих пересудах не было ни толики правды, тем не менее он остерегся обнаруживать себя таящимся в подворотне, среди мусорных ларей.
— Кто там? — потоньшавшим от страха голосом крикнул Гнеточкин. — А ну, выходи!
Иван Дмитриевич прижался к стене и помалкивал. Он чувствовал себя в относительной безопасности. Уж кто-кто, а Гнеточкин в такой час сюда не сунется.
— Кто тут? Кто? Сейчас полицию позову!
Оп спустил пуделя с поводка:
— Ату его! Куси!
Тот бросил свое сокровище, брехнул пару раз, но в темноту лезть побоялся. Тоже не та животина, чтобы переть на рожон.
— Господа! Господа! — Гнеточкип тростью стукнул в ближайшее освещенное окно. — Тут кто-то прячется…
Странно. Чего это он так напугался?
— Путилина зовите! Путилина! — орал Гнеточкин.
Кое-где по фасаду начали распахиваться окна. Положение было глупее некуда, но теперь выходить на улицу и вовсе смешно. Иван Дмитриевич скользнул вдоль стены в противоположном направлении, во двор. Слева тянулись поленницы, белея душистыми торцами. Такие же дровяные бастионы возвышались в глубине двора, у сараев. Здесь, в некотором отдалении друг от друга, стояли две скамейки. По вечерам кучера и лакеи любезничали на них с кухарками и горничными. Все вокруг усыпано было подсолнуховой лузгой, оставшейся от посиделок, она призрачно синела в лунном сиянии. На одной из скамеек сидела парочка: платок и картуз. Последний, услышав крики Гнеточкина, встрепенулся было, но затем снова припал к своей подруге. Они превратились в нечто двухголовое, однотелое, словно бы само с собой приглушенно говорящее на два голоса. Мужской был слышан чаще, громче и звучал с той известной интонацией, одновременно просительной, нежной и паскудной, с какой мясник, затачивая нож, уговаривает свинью не визжать, когда ее станут резать. Иван Дмитриевич деликатно направился к пустующей скамейке, но при его приближении парочка бесшумно снялась и растворилась во мраке. Он сел на их место, чувствуя под собой оставшееся от женских бедер широкое, прочное тепло. Оно невольно склоняло к мыслям, никакого отношения не имеющим к судьбе Якова Семеновича и его матери. Гнеточкин еще немного покричал, скликая соседей, и, видимо, отчасти достиг цели. Вопли прекратились, теперь он, как можно было предположить, отвечал на вопросы, обращенные к нему сверху, из раскрытых окон. Потом все стихло, во двор так никто и не вошел. Лишь чей-то одинокий грозный голос выпорхнул из форточки:
— Сволочь, я тебя вижу!
Это, разумеется, было неправдой, так что Иван Дмитриевич остался сидеть там, где сидел. Но когда наконец наступила полная тишина, где-то за сараями забрехали бездомные дворовые псы. Пока шла суматоха возле подворотни, они на всякий случай затаились, а сейчас громко торжествовали победу над трусливым пуделем, который не посмел сунуться в их владения. В общем-то, они были в одинаковом положении, сам Иван Дмитриевич и эти псы, и он дружески посвистал в ту сторону, откуда раздавалось их триумфальное тявканье. Спустя мгновение бело-рыжее пятно мелькнуло в темноте. Криволапая грязная псина кинулась к ногам, заскулила, извиваясь в ритуальном танце, выражающем небесное счастье. Но и этого ей показалось мало. Она легла на брюхо и, страстно подвывая и молотя по земле хвостом, поползла к скамейке. Иван Дмитриевич наклонился, потрепал ее за ушами, ласково сказал:
— Хорошая собачка, хорошая, знаю…
Та еще сильнее заныла, заелозила драным задом. В пароксизме любви она выгибала шею, отворачивалась, как бы сознавая свое ничтожество, не смея взглянуть в лицо Ивану Дмитриевичу, чтобы, не дай Бог, не ослепнуть от его величия.
— Хорошая, знаю… Хорошая Жулька…
Вдруг она взвизгнула от неожиданной и незаслуженной боли. Рука, только ласкавшая ее, дернулась, пальцы судорожно впились в шерсть на загривке. Иван Дмитриевич подтянул ее к себе.
— Жулька? Ты?
«Я, я! — отвечала она обиженным визгом. — Не признаете, что ли? Не вы, что ли, с Ванечкой мне колбаски давали?»
Он отпихнул ее и встал. Господи, чья же тогда кровь на веревке? Жулька, за пять целковых удавленная верным Евлампием, крутилась под ногами, не понимая, за что она впала в немилость.
— Пшла! — сказал ей Иван Дмитриевич.
Подходя к подъезду, Иван Дмитриевич заметил, что напротив стоит извозчик, но как-то не придал этому значения. Отвлек Гнеточкин, который со своим пуделем еще дефилировал перед домом.
— Что-то у нас тут неладно, — сказал он. — Какой-то человек подозрительно прятался в подворотне и побежал от меня.
Иван Дмитриевич подумал, что поступил он совершенно правильно, выбравшись на улицу кружным путем, через соседний двор.
— После смерти Якова Семеновича всякое лезет в голову, — говорил Гнеточкин. — Я сегодня встретил его лакея, и тот сказал мне, что с утра привезли гроб, да не по мерке. Великоват вышел. Знаете эту примету?
— Да.
— Если гроб не по мерке, значит будет в доме еще покойник. Тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не накликать. Я человек не суеверный, но тут невольно призадумаешься. Марфа Никитична пропала, ее сын убит. И кто-то прячется в подворотне. На вашем месте я бы обратил внимание.
— Я буду иметь в виду, — кивнул Иван Дмитриевич.
— Может быть, вместе заглянем во двор?
— Двор-то у нас проходной, бесполезно. Да и устал я сегодня. Спать пойду.
Гнеточкин поджал губы:
— Дело ваше. А я так еще похожу тут, покараулю.
— Кричите, если что.
— До вас докричишься… Спокойной ночи.
— Будем надеяться, — ответил Иван Дмитриевич, — что вашими трудами она пройдет спокойно.
Он вошел в подъезд, поднялся до второго этажа и замер: чей-то чудовищный вопль прорезал тишину. Вырвавшийся откуда-то из квартирных недр, приглушенный дверьми, он был не столь уж громок, но слышалось в нем исступленное, нечеловеческое страдание. Сердце сжалось, кровь гулко толкнулась в голову, мешая понять, где же, собственно, кричали. Сперва показалось, что на третьем этаже или даже на четвертом, потом — что на первом, в куколевской квартире. Секундой позже Иван Дмитриевич опять склонился к начальному варианту, но гадать не стал. Он знал, что у них в подъезде со звуками происходит нечто фантасмагорическое. Жена, скажем, сверху кричит ему вдогонку, что забыл зонт, а у него впечатление, что она стоит где-то под ним. Бывало и наоборот. Как-то так отражалось, искажалось, не поймешь. Иван Дмитриевич застыл на месте, прислушиваясь. Крик не повторился. Казалось, человек, испустивший его, теперь умолк навеки. Через минуту на нижней площадке осторожно щелкнул дверной замок. Послышались тяжелые мужские шаги и острые женские, зашуршал по ступеням подол платья. Иван Дмитриевич склонился над лестничным провалом. В мужчине он узнал Евлампия, но женщину разглядеть не успел. Хлопнула дверь подъезда, все стихло. Иван Дмитриевич метнулся вниз, однако в вестибюле замедлил шаги, усилием воли заставил себя сосчитать до десяти, чтобы не выскакивать на улицу, как джинн из бутылки, и лишь затем степенно вышел из парадного. Он-то думал, что эта парочка двинется пешком, нетрудно будет проследить за ними, но просчитался. Извозчик не зря стоял у подъезда. Евлампий с его дамой уже сидели в пролетке. Иван Дмитриевич рванулся было к ним, и тут подскочивший откуда-то сбоку Гнеточкин цепко ухватил за локоть:
— Что случилось?
Проклятый пудель, суетясь под ногами, обмотал их обоих своим поводком, который Гнеточкин не догадался вовремя выпустить из рук. Выпутаться удалось не сразу. Тем временем пролетка тронулась. Извозчик нахлестнул лошадей, копыта ударили чаще и громче.
— Стой! — заорал Иван Дмитриевич.
Куда там! Пролетка загремела, понеслась по пустынной улице. Качнулся и пропал за углом фонарь, освещавший бляху с номером.
К счастью, мимо проезжал экипаж с двумя офицерами и солдатиком на козлах. Пронзительно свистнув, чтобы служивый придержал своих залетных, Иван Дмитриевич побежал рядом, запрыгнул на подножку.
— Господа, я из полиции!
— О-о, мадонна миа! — радостно пропел один из офицеров. — Ты шпик?
Водкой от него разило убийственно. Кажется, поднесешь к губам зажженную спичку, и запылает воздух, огненные струи с дыханием вырвутся изо рта, как у Змея Горыныча.
— Срочно, господа, требуется ваше содействие, — начал было Иван Дмитриевич и слетел с подножки, получив кулаком в ухо.
В голове зазвенело, он рухнул на мостовую, а офицеры засмеялись и поехали дальше.
— Зря вы так свистали, — наставительно сказал Гнеточкин, помогая ему подняться. — Так страшно только разбойники свистят.
Иван Дмитриевич подтянул штанину, ощупал ссадину на ноге. Чертов пудель, высунув язык, вертелся возле.
— Если ободрались, дайте ему полизать, — предложил Гнеточкин. — Мигом заживет. Собачьи слюни, они целебные. У кошки на языке двенадцать болезней, у собаки — двенадцать лекарств.
— Да помолчите вы! — разозлился Иван Дмитриевич. — Скажите лучше, что за дама была с Евлампием.
— А это Евлампий?
— Он.
— Скажите, пожалуйста! Важный, со спины и не подумаешь, что лакей.
— Даму, значит, не рассмотрели?
— Темно, Иван Дмитриевич. Да я и на том углу стоял, когда они выходили.
— Не Шарлотта Генриховна?
— Со спины вроде не похоже.
— Красного зонтика не было у нее?
— Не знаю, не заметил…
Дошли до подворотни. Здесь пудель увидел свою поноску, оброненную час назад, и устремился к ней, но Иван Дмитриевич поспел раньше. Он подобрал обрывок веревки, дошагал с ним до фонаря, горевшего уже вполсилы. Да, та самая, голландского витья. Кровавые пятна казались не бурыми, а черными. Выходит, Евлампий счел за лучшее отрезать измаранный конец и выбросить от греха подальше.
Иван Дмитриевич взглянул на окна куколевской квартиры. Все они безжизненно темнели, ни в одном не было даже дальнего проблеска света.
Он обернулся к Гнеточкину.
— Дайте-ка вашу трость.
Взял ее, несколько раз требовательно стукнул в стекло. Никто не отозвался. Он перешел к соседнему окошку и постучал снова. Молчание.
— А что случилось, Иван Дмитриевич? — встревожился Гнеточкин.
— Так. Ничего.
— Когда я услышал от Евлампия про этот гроб, что он не по мерке, — сказал Гнеточкин, — мне как-то не по себе сделалось. Ведь примету в городских обстоятельствах можно толковать двояко: или еще один покойник будет у них в семье, то есть в квартире, или же во всем нашем доме.
Незаметно от него Иван Дмитриевич опустил веревку в карман, распахнул дверь подъезда:
— Вы идете домой?
При этом слове пудель натянул поводок и понимающе тявкнул.
— Да… Тихо, Джончик!
Вошли в парадное.
— Конечно, — поднимаясь по лестнице, рассуждал Гнеточкин, — тут подразумевается не такой дом, как наш, а крестьянский, где все были родственники. Но все равно как-то не по себе.
Оба они нанимали квартиры на третьем этаже, дверь в дверь. Еще раз пожелав соседу спокойной ночи, Гнеточкин исчез за своей, а Иван Дмитриевич в задумчивости постоял на площадке, затем направился не к родному порогу, а обратно, вниз. Он спустился обратно на первый этаж и позвонил у дверей куколевской квартиры. Звонок слышен был отчетливо, но никто не открыл. Подождав, Иван Дмитриевич вынул из внутреннего кармана сюртука невинный с виду кожаный чехольчик, извлек оттуда металлическое кольцо с висевшей на нем дюжиной разнокалиберных отмычек, которые на всякий случай носил при себе постоянно, как зубочистку и носовой платок, выбрал подходящую, вставил ее в замочную скважину и попытался повернуть. Нет, не получается. Он попробовал другую, третью, пятую, десятую… Вся дюжина оказалась бессильна. Замок был какой-то особый, с секретом.
Чехольчик, звякнув, упал на дно кармана.
Иван Дмитриевич стоял, не зная, что предпринять. Если в квартире никого нет, чей тогда крик он слышал? Может быть, Шарлотта Генриховна сейчас лежит за этой дверью, уже бездыханная? А если это она сама, сопровождаемая Евлампием, отправилась к сестре на Васильевский остров, чтобы поцеловать в лобик спящую Оленьку, кто же тогда кричал? Да и Евлампий ли был с ней? Ведь лица-то не разглядел! Поддевка — да, его, картуз — его, но что под картузом? Коли ему впору пришлась хозяйская доха, почему бы хозяину не воспользоваться для побега лакейским платьем?
Иван Дмитриевич потряс головой, отгоняя наваждение. Бред, бред! Но им уже безраздельно завладело одно желание: посмотреть, лежит ли кто-нибудь в гробу, который по мерке. Или он пуст?
В любом случае нужно было как-то проникнуть в квартиру. Но как? Через окошко не залезешь, окна в первом этаже высокие. К тому же они, скорее всего, закрыты. В форточку не протиснешься, а стекла бить рискованно, могут услышать соседи. Оставался единственный путь — через черный ход. Авось там замок попроще.
На улице Иван Дмитриевич достал часы, щелкнул крышкой. Без пяти минут одиннадцать. В его собственной квартире окно в спальне еще светилось. Жена ждала всегда ровно до одиннадцати, секунда в секунду, потом гасила свет и в тех случаях, когда Иван Дмитриевич возвращался домой позже этого рокового часа, рассчитывать на ее ласку он не мог. С одиннадцатым ударом часов жена обращалась в камень. Никакие поцелуи, никакие клятвы не в силах были развеять злые чары и пробудить ее к жизни.
Он взглянул налево, направо. Никого. Фонарь уже почти совсем потух, и на луну с запада наползали облака. Но на востоке еще было ясно, семь звезд Большой Медведицы стояли на склоне роскошного сентябрьского неба. Бедная Каллисто всю ночь не тушила огонь в своей спаленке, чтобы встретить возлюбленного, когда бы тот ни явился.
Иван Дмитриевич нырнул все в ту же подворотню, вышел в тихий, преображенный лунным сиянием и как бы незнакомый двор. Тени от сараев и поленниц лежали густые, черные, как на юге. Запах гнилых арбузных корок бередил душу сильнее, чем аромат крымских магнолий.
Оставшись в комнате один, Гайпель некоторое время сидел за столом, угрюмо крутил чертиков из бумаги. Обида на Ивана Дмитриевича засела глубоко, а тот при последней встрече и не подумал выдернуть эту занозу. Где-то рыщет, ничего не рассказывает. Ни про красный зонтик, ни вообще ни о чем. «Пойдешь по аптекам, узнаешь адрес…» Гайпель крутил чертиков и сбрасывал их в корзину. А вот не пойдет, не узнает! Что тогда? Хотелось быть не мальчиком на побегушках, а соратником. Чтобы спокойно сесть рядом, все обсудить, выработать план действий. В голову лезла первая фраза такого разговора: «Истина, Иван Дмитриевич, рождается, когда сталкиваются разные мнения». Потом выплыла и вторая: «Меня, Иван Дмитриевич, воспитали так, что я привык уважать чужое мнение, но я хочу, чтобы уважали также мое собственное…»
Впрочем, Гайпель отдавал себе отчет, что в данной ситуации эти фразы бессмысленны. В том-то и беда, что никакого собственного мнения он не имел. А не имел опять же потому, что Иван Дмитриевич ничего ему не рассказывает. Круг замкнулся и казался безвыходным.
Хотя в его теперешнем положении нечего было и мечтать о том, чтобы самому найти убийцу, одна крамольная мысль не давала покоя: а что, если не только найти, но и самому допросить князя Никтодзе? Иван Дмитриевич вряд ли, конечно, похвалит, ну да и Бог с ним. Надо же когда-то проявить инициативу. Он решил на всякий случай набросать конспект будущего разговора с Панчулидзевым. Вопрос первый: «Что вы делали в гостинице „Аркадия“ в ночь с воскресенья на понедельник?» Нет, не годится. Так его просто в шею попрут, и вся беседа. С персонами такого ранга нужно вести себя дипломатом. Лучше начать так: «Случайно, ваше сиятельство, мне стало известно, что один ваш близкий друг под именем князя Никтодзе…»
Тем временем в комнату вошел Шитковский с котом на руках, и Гайпель прикрыл рукой свой конспект. Он побаивался этого ехидного малого с польской фамилией, еврейским носом и цыганскими глазами.
Шитковский развалился на стуле, пристроил кота на коленях и, сладострастно поглаживая его, сказал:
— Славный мышелов. Барс! Чистый Путилин в ихнем племени. Хотите проверим, образованный он или нет?
— Ну, — без интереса отвечал Гайпель.
— Тимофей, батюшка наш, — склоняясь к коту, спросил Шитковский, — ты Пушкина знаешь?
При этом он дунул ему в ухо: «Пух-х-шкина…»
Кот дернулся и ошарашенно замотал головой.
— Не знает, — сказал Шитковский. — А мышеловству, между прочим, не вредит. Вы тоже не огорчайтесь, что из университета выгнали. В нашем деле образование только помеха.
— Я сам ушел. Никто меня не выгонял.
— И с какого же факультета вас не выгоняли?
— С юридического.
— А с каких выгоняли?
Гайпель сунул конспект в карман, встал и направился к выходу, но был остановлен вопросом:
— Вы, батюшка, таможенника Петрова знаете?
— Петрова?
— Пушкина-то само собой…
— Откуда вам известна эта фамилия?
— Скок-поскок, скакал вчера воробышек мимо «Аркадии». Дай, думает, загляну, посмотрю, не осталось ли чем поживиться после двух ясных соколов. Да и прочитал в тамошней книге: Петров. Не интересуетесь, что воробышку на ум пришло?
— Могу послушать, — как можно более равнодушно сказал Гайпель, возвращаясь обратно к столу.
— Тут вот какая штука. Есть у меня знакомый честный человек на морской таможне. Поскакал я к нему, а он и расскажи мне, что у покойного Куколева с этим Петровым были промеж себя нехорошие дела. Что-то такое пропускал Петров через таможню из куколевских посылок, за что надо пошлину платить. Не задаром, разумеется. Но недавно вышло у них недоразумение. Куколев пожадничал, недодал обещанного, и Петров пригрозил ему, что отомстит. Мой знакомый это своими ушами слышал. По-моему, достаточно, чтобы сделать выводы.
Гайпель скептически поморщился:
— Так уж и выводы…
— По крайней мере, возникает подозрение.
— Почему тогда Петров поселился в «Аркадии» не под чужой фамилией?
— Потому что хозяину знаком… Вы только вот что: Путилину ничего не говорите, — попросил Шитковский.
— Отчего такая секретность?
— Я-то думал, вы осведомлены о наших с ним отношениях. Лично для него я палец о палец не ударю. Не хочу, чтобы на моем горбе он в рай въехал.
— Для чего же мне рассказывали? Чего сами не займетесь?
— Нет уж, увольте. Не мне поручено, я и не суюсь. Полезешь, так Путилин потом со свету сживет. Вы не знаете, что он за человек. Мстительный, как черкес. А злопамятны-ый!
— Но какова тут ваша собственная корысть?
— Вам помочь. Чтобы к вам относились с уважением, как вы того заслуживаете.
— Не верю.
— Так и быть, — засмеялся Шитковский, — скажу честно. Я Путилина не люблю, счастлив буду поглядеть, как вы его обставите, короля-то нашего. Если, конечно, не заробеете подложить ему такую свинью.
— Для начала, — холодно сказал Гайпель, — вы должны назвать имя того таможенника, от которого все узнали. Я с ним сам потолкую.
— Э-э, батенька, нет. Это — нет, не просите. Я своих агентов бесплатно не выдаю.
— То есть как?
— А вот так! Сто рублей платите, и, пожалуйста, будет ваш. Пользуйтесь на благо отечества.
— Значит, вы хотите, чтобы я поверил вам на слово? А если не поверю?
Шитковский встал, стряхнул кота на пол.
— Что ж, придется, видно, самому. Совестно как-то оставлять подозрение непроверенным.
Теперь уже Шитковский направился к выходу, а Гайпель остановил его:
— Подождите! Давайте пойдем к этому Петрову вместе, вы и я. Выйдет что-то путное, я потом скажу Ивану Дмитриевичу, что идея моя, а не ваша. Не выйдет, скажу, что ваша идея. Согласны?
— А вы не так просты, как кажется, — оценил Шитковский. — Но я согласен. Встречаемся в десять часов у таможни, перед главным подъездом.
— Завтра в десять утра? — уточнил Гайпель.
— Сегодня в десять вечера.
— Так поздно?
— А чтобы никто нам не мешал. Петров, как мне донесли, с женой поссорился, на таможне и ночует. В тех, — подмигнул Шитковский, — случаях, когда не в «Аркадии».
Они вместе вышли на улицу и разошлись в разные стороны. До назначенного срока оставалось еще три часа. Гайпель пешком двинулся к дому. По пути он пытался уместить семизвездный жетончик на прокрустовом ложе высказанной Шитковским гипотезы, но ничего не получалось. Тем большие сомнения вызывала настырность этого человека. Насладиться неудачей соперника? Для такого опытного интригана слишком невинная радость. Но и в этом случае следовало пойти хотя бы для того, чтобы попытаться распутать сети, которыми Шитковский, видимо, хочет оплести Ивана Дмитриевича. Освободить его из паутины и, когда Иван Дмитриевич заикнется о награде, сказать: «Для меня нет лучшей награды, чем ваше доверие. Расскажите мне, почему вы спрашивали о красном зонтике…»
Искать князя Панчулидзева он не стал, отправился прямиком к себе на квартиру, чтобы перед походом в гавань экипироваться по-осеннему. Надеть шарф, шинель, теплые носки. Ночи уже холодные, а он всегда был подвержен простудам. Сляжешь с воспалением легких, и прощай тогда все надежды, обойдутся без него. Он живо представил, как после болезни приходит в сыскное, заходит к начальству. «Поправились, господин Гайпель? Вот и отлично, приступайте, милостивый государь, к своим обязанностям…» А какие у него обязанности? На Апраксином рынке баядерок пасти, гейшам с Литейного на желтые билеты печати ставить.
И так всю жизнь?
На мгновение оторвавшись от тетради, Сафонов распрямил спину, встряхнул онемевшую кисть.
— Что, — участливо спросил Иван Дмитриевич, — рука бойца колоть устала?
— Ничего. Я надеюсь, конец уже близок.
— Ну, как сказать. Может быть, прервемся и отложим на завтра?
— Нет-нет. Завтра с утра по плану мы должны начать другую историю.
Расписание действительно было составлено и, что самое странное, до сих пор соблюдалось.
— Напомните, пожалуйста, что мы записали на завтра, — попросил Иван Дмитриевич.
— Пожалуйста. — Сафонов открыл свою тетрадь на первой странице. — История о том, как князь Долгорукий убил пуделя своего соперника, барона Тизенгаузена. Вы сказали, что история короткая, уложимся между завтраком и обедом.
— Я обещал вам рассказать ее? — засомневался Иван Дмитриевич. — Странно…
— А в чем дело?
— Кроме пуделя, все герои этой истории до сего времени здравствуют. Жива и балерина, из-за которой произошло убийство. Удобно ли выставлять их на публику?
— Отчего нет? Настоящее имя я оставлю лишь за беднягой пуделем, если вы не забыли его кличку. Остальных обозначу инициалами.
— Тогда действительно лучше закончить сегодня. Попьем чайку и продолжим. Эти две истории чем-то схожи между собой.
— Чем? — насторожился Сафопов, пытаясь при помощи этого намека угадать развязку сегодняшнего рассказа. — Может быть, пудель барона Тизенгаузена тоже в итоге оказался цел и невредим? Как Жулька. Или как Яков Семенович?
Иван Дмитриевич покачал головой.
— Нет, пуделя и в самом деле убили. Сходство тут в другом. Этот случай заставил меня вспомнить Зеленского. Сергей Богданович был прав, мы и не подозреваем, какие бездны в нас таятся. Заглянешь иногда и отшатнешься. Тот же Долгорукий, например, учился в Дерптском университете, живал в Париже. Образованный человек, а вот взял и не только что заколол пуделя своей мундирной шпагой, а еще ему, мертвому, отрубил уши.
— Какая гнусность, — поморщился Сафонов. — Зачем он это сделал?
— В чем и штука, что не в силах был объяснить. Сначала оправдывался помрачением рассудка, вызванным ненавистью к сопернику. Потом Чингисхан оказался виноват: у него, мол, в жилах течет кровь Чингисхана. И поехало! Еще какой-то выплыл сиятельный бусурман, за бусурманом — двоюродный дед по материнской линии, который скончался в психиатрической лечебнице. Ну и все такое прочее. Я говорю ему: «Хорошо, ваша светлость, набросились вы на этого несчастного пуделя, это я еще могу понять, хотя, сами понимаете, животное не виновато, что балерина от вас убежала. Но уши-то рубить! И ведь, главное, трезвы были. Ну, не мерзко ли?» Он соглашается, а объяснить не может. В общем, так ни к чему и не пришли, дело забылось, а уж через много лет я по чистой случайности узнал, что есть древнее азиатское суеверие: если убийца отрубит у своей жертвы уши и бросит за собой, они заметут его следы. Тут-то я и вспомнил, что князенька, заколов пуделя, пытался скрыться с места преступления. Связь улавливаете? Да, Зеленского стоило послушать, он говорил дело. Каллисто, Аркад, Ликаон, оборотень в волчьем — все это не просто так. В иные минуты бездны открываются в нас, и тогда мы даже не в состоянии объяснить причины своих поступков.
— С вами тоже было такое? — спросил Сафонов.
— Бывало, — коротко ответил Иван Дмитриевич, давая понять, что дальше на эту тему распространяться не намерен.
Луна, как говорится, проглянула между облаками. С Волхова подул ветер, кое-где в ячейках веранды заныли треснутые стекла. Деревья в саду разом вздохнули и зашумели усыхающими осенними кронами.
— Как странно и глубоко действует на нас шум ночного ветра, — сказал Иван Дмитриевич. — Замечали, в нем есть обещание.
— Обещание чего?
— Любви, славы, перемены жизни. Кому как, зависит от человека. На моей памяти один человек, скажем, говорил другому: «Оказывается, в молодости шум ветра обещал мне, как ты будешь спать на моем плече и дышать мне в ухо…»
— Сказать так может лишь влюбленная женщина, — рассудил Сафонов.
— Не угадали, это был мужчина. Хотя, понятное дело, влюбленный.
— Завидую его пылкости.
— Не завидуйте. Их роман плохо кончился.
В глазах у Ивана Дмитриевича опять мелькнул отблеск давнего огня, и Сафонов спросил:
— Эта парочка имела какое-то отношение к убийству Куколева-младшего?
— Самое прямое.
Сафонов начал в уме перебирать варианты, в различных комбинациях спаривая героев только что услышанной и еще не завершенной истории, но прежде чем он успел вслух высказать свои предположения, Иван Дмитриевич продолжил:
— Ведь именно женщина после объятий засыпает на плече у мужчины и дышит ему в ухо. А не наоборот.
Сафонов понял, что имена любовников спрашивать бесполезно. Они станут известны ему одновременно с именем убийцы, не раньше.
— Что-то мы с вами заколдобились на этих ушах, — сказал он.
Стемнело. Внесли лампу. Вокруг нее закружилась мошкара, затем ночная бабочка вылетела из темноты и с шумом начала биться в освещенные окна веранды. Шрр-р! Шрр-р! Сафонов с детства трепетал перед этими тварями. При всей безобидности в них было что-то жуткое, они казались порождением тьмы и потустороннего ужаса, мерзким сгустком ослепленной инстинктом плоти. Да и плоти ли?
Иван Дмитриевич молчал, бабочка то пропадала, то опять начинала тыкаться в стекло. Шрр-р! Озноб шел по коже от этого звука. Так на похоронах бьют в барабаны, обтянутые сукном. Так первые комья, брошенные в могилу рукой вдовы, стучат по крышке гроба, в которую снизу скребется оживший покойник. Шрр-р! Бабочку словно подтягивали на нитке. Волокнистая пыльца оставалась на стекле от ее крыльев.
— Ну-с, приступим, если отдохнули? — спросил Иван Дмитриевич.
— Я готов.
— Как там у Пушкина? «Бери свой быстрый карандаш, рисуй, Орловский, ночь и сечу…»
Черный ход был открыт. Вытянув перед собой руки, Иван Дмитриевич осторожно ступил в пахучую тьму, куда более родную и уютную, нежели казенный сумрак парадного подъезда. Пахло кошками, бак с помоями стоял на вахте у входа. Луну затянуло облаками, и свет из спальни Каллисто едва проникал сюда сквозь пыльные маленькие оконца. Не дурно было бы разжиться огнем. К счастью, он вспомнил, что не далее как вчера выкинул почти целую свечку, от запаха которой у Ванечки заболела голова. Из-за этого даже поскандалили с женой. Жена кричала, что она каждую копейку считает, а он их всех по миру пустит, пробросается такими свечами, но в мусорный ящик, слава Богу, не полезла.
Иван Дмитриевич поднялся к себе на третий этаж. Крышка на ящике прилегала плотно, так что мыши не сумели туда забраться и отомстить Ванечкиной мучительнице. Преодолевая брезгливость и убеждая себя, что все тут свое, морду воротить нечего, он стал копаться в мусоре. Ага, вот она. Спички нашлись в кармане. Иван Дмитриевич зажег свечку, прикрыл пламя ладонью и, как Прометей, похитивший с Олимпа небесный огонь, бесшумным, воровским шагом спустился по лестнице вниз.
Прежде чем приступить к делу, он снял свой цилиндр, чтобы не стеснял движений, повесил его на каком-то нечаянном гвозде. Достал кожаный чехольчик.
Эта куколевская дверь, в отличие от парадной, не устояла пред первой же из клювастых Фомкиных тезок. Добрым словом помянув Евлампия, что не ленится смазывать дверные петли, Иван Дмитриевич отворил ее и оставил приоткрытой на случай бегства. Шагнул в сенцы, оттуда — в кухню. Повеяло покойным домашним духом протопленной на ночь печки. На степе, как щиты на борту вражеской ладьи, в ряд висели тазы и сковороды. Они медным воинственным блеском ответили свечному пламени.
Никаких приготовлений к поминальному пиру заметно не было. Пол выметен, под ногами ничего не хрустит. Посуда прибрана, лишь стоит на столе тарелка с недоеденной лапшой и при ней надкушенный ломоть ситника, ложка и полураздетая луковица. Очищенным боком она стыдливо прижималась к тарелке, пряча свою наготу. Евлампий, видать, вечерял, а доесть не успел.
Иван Дмитриевич изучающе оглядел остатки лакейской трапезы. Несомненно, кто-то ее прервал — недавняя гостья, если она была, сама Шарлотта Генриховна, если никакой гостьи не было, или… Одна мысль сменялась другой, но желудок в этих умственных трудах участия не принимал. У него были свои заботы. Стоило только посмотреть на лапшу, как начинало томить слюной. И немудрено, с обеда ничего не ел, а дело к полуночи. Прямо пятерней Иван Дмитриевич сгреб с тарелки холодные скользкие щупальца, запихал их в рот. Некоторые просочились между пальцами на пол, но их он подбирать не стал. Прихватил хлеб, и, откусывая на ходу, пересек просторную кухню, невольно стараясь, как крыса, держаться поближе к стене.
Вокруг по-прежнему царила могильная тишина. Чем дальше, тем становилось очевиднее, что в квартире никого нет. Живых, по крайней мере. Но и мертвых, скорее всего, тоже. Мысли давно текли по руслу, проложенному Куколевым-старшим: может быть, это сам Яков Семенович ел в кухне лапшу, но услышал, как открывают черный ход, убежал и теперь где-то прячется. Вдруг?
Иван Дмитриевич вышел в коридор, прислушался. Тихо. Расположение комнат он примерно помнил, вернее, отчасти помнил, отчасти мог представить, какая по какому назначению используется. Прямо и налево — покои Марфы Никитичны, дальше и опять же налево — та комнатушка, где Семен примерял хозяйскую доху, за ней кабинет, гостиная. В самом конце коридора, видимо, детская. Там же, но направо, одна из двух расположенных по соседству дверей вела, должно быть, в спальню жены, вторая — в мужнину. Едва ли при таких отношениях супруги имели общую спальню. Ни в той, ни в другой Иван Дмитриевич, естественно, не бывал, но по логике вещей выходило, что спальни — там. Туда и следовало заглянуть в первую очередь. А в случае чего дунуть по коридору в кухню, на лестницу, во двор. Бог даст, не узнают в темноте.
Но со свечой в руке надежнее все-таки не соваться. Он покапал расплавленным воском на половицу возле плинтуса в коридоре, прилепил свечку и лишь затем заглянул в одну из спален. Чья она, мужа или жены, разбирать не стал, увидел несмятое покрывало и быстро прикрыл дверь. На кровати в соседней опочивальне оно было не светлым, а темным, но ложе и здесь оказалось пусто. Это, значит, спальня Якова Семеновича, а та — Шарлотты Генриховны. Поближе к детской. Но мимо детской Иван Дмитриевич прошел со спокойной душой. Трудно предположить, что отцовскую домовину поставили среди дочериных кукол. Он осмелел, сердце перестало трепыхаться у горла. Теперь можно было без особых опасений продолжать поиски той комнаты, где стоит гроб.
В гостиной, как следовало ожидать, никого и ничего не обнаружилось. Вариантов оставалось все меньше. Иван Дмитриевич подошел к очередной двери, за которой, по всей вероятности, располагался кабинет хозяина, и уже привычно, без былых предосторожностей, взялся за ручку. Латунный холодок потек по пальцам. Нажал, приоткрыл, взгляд уперся в бархат портьеры, как в обеих спальнях. Он отвел ее рукой.
К этому времени луна ненадолго вырвалась из облачных объятий. Она призрачной синей пыльцой заволакивала очертания предметов, делала их плоскими, равно черными, но среди них Иван Дмитриевич сразу различил то, что искал. Эти единственные в своем роде, веками отточенные формы не спутаешь ни с какими иными.
Правда, гроб почему-то покоился не на столе, а на сдвинутых стульях. Он был открыт, но при нем ни единый огонек не противостоял заоконному, замогильному лунному свету. Не было ни лампад, ни свечек. В первый момент Иван Дмитриевич подумал, что небрежением вдовы они просто погасли, но тут же понял, что нет их, не поставлены. Это было бы в порядке вещей, если бы Яков Семенович был жив, а домовину заказали гробовщику для отвода глаз и она пуста. Но нет, чувствовалось, что там кто-то есть. Хотя гроб стоял в дальнем углу комнаты, в нем угадывались очертания человеческого тела.
Иван Дмитриевич замер, не решаясь войти. Страх уже поселился в душе и мешал смотреть на вещи очами разума. Это был не страх перед покойником — он в жизни достаточно их перевидал, а перед тем, что мертвец в гробу не огражден ни пламенем освященного в церкви воска, ни запахом ладана, словно ему нарочно не поставили никакой преграды, чтобы в любую минуту… Эти размышления пронеслись в мозгу, не заняв, может быть, и доли секунды, не успев облечься в слова. «Отче наш, иже…», — прошептал Иван Дмитриевич и осекся, вспомнив, что лежащий в гробу человек пользовался этой молитвой для варки яиц. Тут же страх исчез, Иван Дмитриевич сделал шаг вперед, и волосы зашевелились на голове. Послышалась возня, из гроба вдруг показалась чья-то голова, за ней плечи, грудь.
Прилепленная в коридоре свеча светом своим сюда не доставала, луна светила в спину мертвецу. Безликая, безглазая тень медленно приподымалась, вот ухватилась пальцами за борта погребальной ладьи, в которой предстояло ей совершить свое последнее странствие, подтянулась на руках, села.
У Ивана Дмитриевича не нашлось сил даже на то, чтобы осенить себя крестным знамением. Все подозрения были забыты, логика уже не имела власти над ним. Покойник оживал на глазах, а сам Иван Дмитриевич, напротив, погружался в мертвое оцепенение.
Луна опять нырнула в тучи, стало темно. В темноте что-то стукнуло, зашелестело. Ноги приросли к полу, потом он услышал, как чья-то рука уверенно поворачивает ключ в замке парадной двери. Этот звук вернул его к жизни. Он метнулся в коридор, налетел на косяк, в глазах отдалось искрами, а в ушах — пронзительным женским криком:
— Яша! Я-аша! Иди ко мне-е!
Как было условлено, в девять часов Гайпель уже прохаживался перед главным зданием таможни, под величественным фронтоном с медными статуями Нептуна, Цереры и Меркурия. Шитковский немного припоздал. Появившись, он сообщил, что здесь им делать нечего, нужно идти к таможенным помещениям в самой гавани. Петров был не в тех чинах, чтобы кто-то позволил ему ночевать среди мраморных лестниц, расписных порталов, колоннад и стосвечовых бронзовых люстр.
В порту еще кипела жизнь. Горели фонари у ворот, костры на берегу, факелы над причалами. В сосняке мачт проглядывали черные и кургузые, как обугленные пни, трубы паровых судов. Между клиперами, барками, шхунами, рядом с женственными изгибами их бортов пароходы представали существами бесполыми, как евнухи в гареме. Мимо проезжали подводы, по сходням кое-где сновали грузчики. В затухающем шуме чей-то одинокий пьяный голос время от времени взывал через рупор:
— Эй, на башне!
Куда и к кому он обращается, понять было невозможно, никаких башен поблизости не наблюдалось. Но тоскливо делалось на душе от этого безответного и безадресного крика.
Шитковский на свидание опоздал, да еще с полчаса, наверное, шли по набережной, петляя в портовых лабиринтах. Дело было к одиннадцати, когда остановились перед одноэтажным длинным зданием, деревянным, но оштукатуренным под камень. Вид у него был одновременно казенный и ублюдочный. Оно выглядело как недоношенное дитя от брака между соляным амбаром и кордегардией при губернской тюрьме.
Шитковский подкрался к единственному окошку, где горел свет, заглянул туда и сказал:
— Малость обождать надо.
— Нет его, что ли?
— Тут, куда денется. Но не один.
— И кто с ним?
— Не знаю, за шторой не видать. Но говорит с кем-то.
— С женщиной? Или с мужчиной?
— Говорю вам: не видать.
— Если с женщиной, так посидят, потом завалятся, — резонно предположил Гайпель. — Мы что, до утра ждать будем?
— Нет, — возразил Шитковский. — Если с бабой, то он ее уже употребил и скоро выгонит.
— Как вы знаете?
— По морде. Морда скучная.
— Тогда, значит, с мужчиной.
— Может, и так. Но посторонних при нашем разговоре быть не должно, давайте обождем. Прогуляемся пока. Вон какие кораблики!
Невдалеке, за пакгаузом, слышался женский смех. Там на рогожах, на расстеленных мешках кучкой сидели, карауля добычу, портовые шалавы самого низкого разбора. Такие за гривенник счастливы распахнуть свои шерстистые вшивастые воротца.
— Вот у женщин, — задумчиво сказал Шитковский, — даже, пожалуй, этих, после соития на лице что угодно бывает написано, только не скука.
— Вы, я смотрю, знаток человеческой природы, — отметил Гайпель.
— А то! Иначе меня Путилин за конкурента и не держал бы.
Двое подгулявших английских матросов, обнявшись, брели навстречу. Увидев на Гайпеле форменную полицейскую фуражку и шинель с блестящими пуговицами, они, видимо, в темноте приняли его за русского офицера, приосанились, начали выпячивать груди, стучать в них кулаками и выкрикивать:
— Сэвастоупол! Сэвастоупол!
Увы, понять их не составляло труда. Англичане хотели сказать, что воевали в Крыму, были под Севастополем и били там таких, как Гайпель, в хвост и в гриву.
— Сэвастоупол! Виктори! Рул, Бритен! — победно кричали они вслед.
У Гайпеля испортилось настроение.
— Как-то странно сознавать, — сказал он, — что Россия теперь не имеет права держать в Черном море военный флот.
— А вы знаете, — без всякой, казалось бы, связи спросил Шитковский, — какой зверь был в русском гербе до Романовых?
— Сразу не припоминаю.
— Чему вас только в университете учили… Единорог был!
— Носорог? — усомнился Гайпель.
— Чего ради? Единорог — это волшебный белый конь с рогом во лбу. Обитает на краю света, питается мясом, страшно силен, дик и, главное, свободен, потому что ни мужских, ни женских органов не имеет, пары себе не ищет. Размножается таким способом: триста лет проживет, рог сбрасывает и умирает, а рог превращается в громаднейшего червя. Поползает, потом у него ножки с копытцами из брюха вырастут, головка, рожок проклюнется…
— Какое отношение все это имеет к Черноморскому флоту?
— Такова, батюшка, и Россия, — сказал Шитковский. — Из зверя — червь, из червя — опять зверь.
— Теперь мне понятно, почему вас Иван Дмитриевич не любит, — ответил Гайпель.
Из туманной мглы вновь протяжно разнеслось над гаванью:
— Э-эй, на башне-е!
Безысходное отчаяние звучало в этом голосе. Казалось, человек с рупором в последней надежде вопиет к ангелу на шпиле Петропавловской крепости.
Они прошлись по берегу, наконец Гайпель, поглядев на часы, сказал:
— Идемте обратно, скоро полночь.
Окошко по-прежнему светилось, Петров сидел на том же месте, но уже уткнувшись мордой в стол, на котором стояла ополовиненная бутылка вина. Больше в комнате никого не было.
— Дождались, — рассердился Гайпель. — Пьян ваш Петров.
Поднялись на крыльцо, двинулись по коридору. Шитковский говорил, что такие, как Петров, пять минут поспят и уже трезвехоньки, все соображают, все помнят, а не помнят если то, что от них требуется, так быстро вспоминают, как только бутылку отберешь.
Чтобы произвести должное впечатление своим внешним видом, Гайпель вертикально положил к носу ребро ладони, затем так же отвесно передвинул ее выше, к околышку, проверяя, по центру ли сидит кокарда на фуражке.
— Господин Петров, просыпайтесь, — входя, сказал он. — Мы из полиции!
Ответа не последовало.
— Эй, на башне! — позвал Шитковский.
Молчание.
Он потряс Петрова за плечо, в сердцах лягнул под ним ножку стула, и тот вдруг сковырнулся на пол, тяжело стукнувшись затылком и по-неживому вывернув шею.
С невнятным мычанием отлепившись от косяка, Иван Дмитриевич без дальнейших неприятностей миновал коридор, юркнул в кухню и устремился к спасительному провалу черного хода. И добежал бы, да подвела плебейская привычка на дармовщину кусочничать в тех домах, где вел расследование. Отрыгнулась ему эта лапша. Не жрал бы, так все могло и обойтись, не то что не догнали, а и не узнали бы. Но несколько лапшинок осталось на полу, сапоги поехали на них, Иван Дмитриевич с разбегу врезался в стену, упал и был накрыт рухнувшим сверху медным тазом.
В следующее мгновение кто-то сидел на нем верхом, чьи-то ледяные пальцы оплели горло.
— Аа-а-а!
Он заорал, извиваясь, изворачиваясь всем телом, но при этом с какой-то сумасшедшей радостью понимая, что человек, оседлавший его, для покойника чересчур тяжел. И дыхание громкое, жаркое, не как у мертвеца.
Но радость сменилась ужасом отнюдь не мистическим. Неизвестно еще, кто страшнее, живой или мертвый. Напрасно Иван Дмитриевич пытался сбросить своего седока, тот сидел на нем прочно, как банщик в тифлисской мыльне. Крикнуть и то не удавалось: железная рука предусмотрительно и жестко прижимала его к полу, сминая губы, корябая нос.
Из последних сил Иван Дмитриевич попробовал трепыхнуться, но сидевший на спине человек подпрыгнул и с размаху снова сел, едва не переломив поясницу, затем схватил его за волосы, оттянул голову назад, намереваясь не то свернуть шею, не то шмякнуть мордой об пол. В горле захрустело. В этот момент послышались торопливые шаги, дрожащий свет озарил кухню. Загремел отброшенный в сторону таз. Тяжесть на спине исчезла. Иван Дмитриевич немного полежал вниз лицом, приходя в себя, наконец перевернулся. Над ним стоял Евлампий, рядом — Шарлотта Генриховна со свечой в руке. Лицо ее выражало не испуг, а что-то вроде печальной брезгливости.
— Вы-ы? — негромко проговорила она с такой интонацией, словно единственным чувством, испытанным ею при виде Ивана Дмитриевича, который среди ночи забрался к ней в квартиру, было разочарование в его порядочности.
— А вы думали… кто?
Она не ответила.
— Ай да полиция! — осклабился Евлампий.
Ивану Дмитриевичу было что ему напомнить — испачканный кровью конец веревки хранился в кармане. Но он смолчал и сразу обратился к Шарлотте Генриховне:
— Вы позволите мне встать?
— Полицейских бы сюда с приставом, — сказал Евлампий, — То-то полюбуются на своего начальничка!
— Не нужно. Вставайте, господин Путилин, я жду ваших объяснений. Надеюсь, вы ее станете уверять нас, будто в темноте ошиблись дверью.
Он поднялся, попробовал, сгибается ли хрустнувшая под Евлампием поясница.
— Шарлотта Генриховна, давайте отложим наш разговор. Поверьте, я был вынужден так поступить. Меня вынудили обстоятельства, касающиеся смерти вашего мужа.
— Какие именно?
— Я не вправе их называть. Поверьте!
— Что ж, в таком случае действительно придется звать полицию. Заодно соседей пригласим. И еще… Евлампий, сбегай-ка за супругой господина Путилина.
— Нет, — быстро сказал Иван Дмитриевич.
— Отчего же? Я думаю, она будет приятно удивлена, когда увидит вас и узнает, как вы здесь очутились.
— Прошу вас, не надо.
— Тогда извольте отвечать. Что вы искали в моем доме? Какие улики? Или вы подозреваете, что это я убила Якова?
— Пусть ваш лакей оставит нас вдвоем.
— Ступай, Евлампий.
Иван Дмитриевич выпроводил его из кухни, плотно прикрыл за ним дверь и вернулся к Шарлотте Генриховне.
— Предупреждаю, — сказала она, — если вы вздумаете скрыться через черный вход, я стану кричать… Ну?
— Есть детская сказочка, Шарлотта Генриховна, мой Ванечка ее очень любит. В одном черном-пречерном городе была черная-пречерная улица. Ну и так далее: черный дом, черная комната, в комнате — гроб. И в этом черном-пречерном гробу…
— Прекратите!
— …лежала тухлая-претухлая селедка, — невозмутимо закончил Иван Дмитриевич.
— Негодяй…
— Такова сказочка. У меня и в мыслях не было намекать на вашу внешность. Я знаю, для женщины нет большего оскорбления, чем когда ее сравнивают с какой-нибудь рыбой. С селедкой… или, например, с воблой.
— Я и не подозревала, какой вы, оказывается, негодяй.
До этой минуты Иван Дмитриевич еще не вполне был уверен, что именно ее, Шарлотту Генриховну, он видел встающей из гроба, но теперь никаких сомнений не оставалось. Теперь нетрудно было восстановить ход событий: она лежала в домовине, приготовленной для Якова Семеновича, и, когда кто-то вошел в комнату, приняла вошедшего за мужа. Тут с улицы явился Евлампий…
— Будьте надежны, я вам не прощу, — прошептала она.
— Простите, но любопытно было узнать: вы всегда спите в гробу? — поинтересовался Иван Дмитриевич.
Сказал, и смутное воспоминание, пробужденное ритмом этой фразы, царапнуло память. Ну да, конечно! Воскресным днем в лесу Яков Семенович точно так же спросил его: «Вы всегда ходите по грибы с птичьей клеткой?»
— Или только сегодня что-то помешало вам лечь в вашей постели?
Она молчала.
— Может быть, клопы?
— Негодяй, — кусая губы, повторила Шарлотта Генриховна.
— Говорят, жили раньше великие схимники, такие праведные мужи, которые все ночи проводили не иначе как в гробу, дабы проникнуться тщетой всего сущего во плоти. Но мы ведь как думаем? То в старину! А нынче на дворе век пара, прогресса. Ан нет! Не перевелись еще истинные подвижницы и в наше время… Вы разрешите мне поделиться своим открытием с соседями? С Гнеточкиным, Зайцевым. На их жен тоже, я полагаю, это произведет сильнейшее впечатление. Они-то обжоры, лакомки, на перинах спать привыкли. Вы не передумали звать соседей? Они добрые люди и будут приятно удивлены, обнаружив, что гроб, предназначенный для Якова Семеновича… пуст!
— Пуст? — с искренним непониманием переспросила Шарлотта Генриховна.
— Но не могли же вы с мужем поместиться там вдвоем!
— Боже мой, Боже мой! — Она расхохоталась. — Пуст! Если бы так!
— А разве нет?
— Так вот вы что искали! Думаете, Яков жив? Ха-ха-ха… Пуст!
— Но я своими ушами слышал, как вы его звали. Вы кричали: Яша, Яша!
— Ха-ха-ха-а-а…
Ее смех перешел в истерику. Иван Дмитриевич бросился в угол, где стояли ведра с водой. Вначале она отталкивала его руку, вода плескалась ей на платье, на пол. Пустой ковшик повис в ее бессильно опущенной руке, выскользнув, зазвенел на полу.
— Шарлотта Генриховна…
— Я глупая истеричная баба, — сказала она. — Но что поделаешь? Мне все равно кажется, что я слышу его голос, шаги. Он словно бы где-то рядом… А вы решили, что Яша инсценировал свою смерть и я прячу его в квартире? Хотела бы я знать, кто навел вас на эту мысль. Не старший братец?
— Да, — признался Иван Дмитриевич.
— На него похоже. Он вечно подозревал Яшу в каких-то интригах… Идемте!
В коридоре она толкнула зажатую между шкафами, пропущенную Иваном Дмитриевичем укромную дверь. Вошли в комнату. Он увидел стол, на котором лежал в своей домовине Яков Семенович — мертвый, строгий, с иссиня-желтым лицом. Свечка теплилась в его сложенных на груди пальцах, пахло ладаном и едва уловимо — тлением. Горели лампады, тени смешивались на потолке.
С минуту Иван Дмитриевич молча стоял над покойным, затем наклонился, прошептав:
— Прости меня…
И покаянно поцеловал его в твердый и холодный, как глина, бескровный лоб.
Прошли в гостиную, сели.
— Просто есть два гроба, — сказала Шарлотта Генриховна. — Вначале привезли другой, но он вышел не по мерке. Завтра гробовщик его заберет.
— Я все-таки не понимаю, как вы решились улечься в нем.
Она ответила поговоркой:
— Думай о смерти, а гроб всякому готов… Моя свекровь, как видно, не зря повторяла эту присказку в последнее время.
— Вы по-прежнему считаете, что Марфы Никитичны уже нет в живых?
— Иначе Яков не покончил бы с собой.
— На этом вы тоже продолжаете настаивать?
— Да.
— У него что, не было никаких врагов?
— Кроме меня. Но я его любила.
— Еще раз простите, мне самому неловко спрашивать. Но мужья тех женщин, с которыми он вам изменял… Они не могли ему отомстить?
— Нет, не могли.
— Почему?
— А вы могли бы?
— Я? — удивился Иван Дмитриевич. — Вполне.
— Поэтому жена вам не изменяет. Если мужчина способен отомстить, женщина не станет изменять такому мужчине. Я, например, тоже никогда не изменяла мужу.
— А какие у вас отношения с бароном Нейгардтом?
— У меня — соседские, у Якова были деловые. Кроме того, он обещал помочь мне распорядиться наследством. Там столько формальностей.
— Давайте же вернемся к тому, с чего начали. Вы говорите: думай о смерти, а гроб всякому готов. Мудро, не отрицаю. Но ваша свекровь прибегала к этой мудрости, так сказать, символически. Естественно в ее возрасте. А молодой красивой женщине, — честным голосом сказал Иван Дмитриевич, заглаживая недавнее сравнение Шарлотты Генриховны с селедкой, — пусть даже потерявшей мужа, так же естественно отгонять от себя мысли о смерти. К тому же у вас есть дочь. Странная, согласитесь, идея: полежать во всамделишном гробу.
— Это как пропасть, — шепотом ответила она. — Стоишь на краю — и тянет прыгнуть вниз. Дьявол нашептывает: не разобьешься, не разобьешься.
— И вы прыгнули?
— Как видите.
— Дьявол, оно, конечно, силен, по надо же и голову иметь на плечах.
— Вам этого не понять.
— Вы объясните, — попросил Иван Дмитриевич. — Я попытаюсь.
Она подняла на него сухие глаза.
— Мне кажется… Мне кажется, что я скоро умру.
— Откуда такие мрачные мысли?
— Если гроб не по мерке, будет в доме еще покойник.
— Гнеточкин вам сказал? — догадался Иван Дмитриевич.
— Да. Он заходил ко мне и увидел.
— Вы же его за что-то не любите. Зачем он к вам приходил? Какие у вас дела?
— Об этом я говорить не желаю.
— Хорошо… Но скажите, у вас есть основания кого-то бояться?
— Не знаю, но мне страшно.
— И чтобы нагнать на себя пущего страху, вы решили лечь в… Я не в силах больше выговаривать это слово!
— Еще мне почему-то неодолимо захотелось почувствовать, каково ему там лежать. Я заткнула уши, закрыла глаза… Может быть, я схожу с ума, не знаю, но в эти минуты я действительно чувствовала себя не собой, а… Этого не передать, вы все равно не поймете.
— Шарлотта Генриховна, — сочувственно помолчав, заговорил Иван Дмитриевич, — я сыщик, а не врач, и хочу понять другое. Я вам как на духу признался, кто подсказал мне мысль о том, что Яков Семенович жив. Будьте же и вы со мной откровенны. Вам кажется, что ваш муж наложил на себя руки, чтобы не лишать вас и Оленьку средств к существованию. Я верю вашей искренности, но я сильно сомневаюсь, что вы сами до этого додумались. Насколько я вас знаю, вы не сильны в законах. Нужно быть совершенно другим человеком, дабы под таким странным углом увидеть смерть Якова Семеновича. Эта идея о самоубийстве во имя вашего с Оленькой благополучия, кто вас натолкнул на нее? Только честно… Не барон Нейгардт?
— Барон лишь высказал такое предположение, он ни на чем не настаивал. Он сам не был уверен, что прав. Но я сердцем почувствовала: так оно и есть. Яков изменял мне, и все же я знаю, по-настоящему любил он одну меня.
— Допустим, что Марфы Никитичны нет в живых. Но неужели вам не приходило в голову, что в случае смерти вашего мужа закон будет на стороне Семена Семеновича, а никак не Оленьки? Наследство достанется ему, а не вам.
— Я об этом не подумала.
— И еще несколько вопросов…
— Только не сейчас. Уже ночь, и у меня болит голова.
— Но дело не терпит отлагательств!
— Пожалейте меня! — взмолилась она. — Идите, дайте мне побыть одной.
— Я никуда не уйду, пока вы не ответите.
Она смирилась.
— Хорошо, спрашивайте.
— Час или полтора назад я слышал в подъезде чей-то крик. Это не у вас?
— Я ничего не слыхала.
— Почему вы не открыли на мой звонок?
— Так это вы звонили?
— А вы думали кто?
— Не знаю. Мне стало страшно.
— Что за дама была у вас приблизительно в то же время?
— Моя племянница.
— Лиза или Катя?
— Все-то вы знаете… Лиза, старшая.
— Зачем она приезжала?
— Взять что-нибудь на память о бабушке.
— И она, значит, убеждена в ее смерти? Или это вы ее убедили?
— Мы все счастливы были бы ошибиться. Даже я. Хотя мои отношения со свекровью были далеки от идиллии, — сказала Шарлотта Генриховна, так бережно разглаживая на столе скатерть, что Иван Дмитриевич окончательно утвердился в своей догадке: скатерть та же самая.
— Любопытно, — спросил он, — что из вещей Марфы Никитичны выбрала Лиза?
— Понятия не имею. Она прошла в ее комнату без меня.
— А потом вы послали Евлампия проводить ее до дому?
— Да.
— И последний вопрос… Вам знакома эта вещица?
Всякий раз, когда жетончик выныривал из кармана, казалось, что кто-то невидимый шепчет на ухо: ЗНАК СЕМИ ЗВЕЗД ОТКРОЕТ ВРАТА. Но и теперь они остались заперты. Шарлотта Генриховна покачала головой.
— Первый раз вижу.
Она встала, Иван Дмитриевич тоже поднялся. Вышли в коридор. В полутьме он нежно, как любовник, прикоснулся к ее плечу.
— Если можете, простите меня за вторжение и за все, что я сдуру вам наговорил.
— Бог простит… Стойте! Куда вы?
— Я, с вашего позволения, пойду через черный вход, — сказал Иван Дмитриевич. — У меня там цилиндр остался.
Возле парадного стоял Зайцев.
— О, Иван Дмитриевич! — обрадовался он. — Все гуляете?
— Да и вам, я смотрю, не спится.
— Рад бы, но жена с дочерьми поехала к тестю, и до сих пор нет их. Тревожно, знаете. Извозчики нынче те еще! Завезут в темный угол, разденут, а то и зарежут. Сколько угодно таких историй, не мне вам рассказывать. На днях только был случай. Просто мороз по коже…
— Извините, я очень устал. Спокойной ночи.
Не успел Иван Дмитриевич подняться до второго этажа, как тот же самый, хотя и утративший часть былой силы вопль, о котором спрашивал у Шарлотты Генриховны, опять разодрал уши и сердце. В два прыжка он взлетел к себе на площадку. Как же раньше-то не понял! Кричали в его собственной квартире. Это был голос Ванечки, уже не так страшно, как в прошлый раз, искаженный недетской мукой, узнаваемый. Подскочив к двери, Иван Дмитриевич услышал, как бессловесный крик переходит в плач, слабеет, обрастает словами.
— Я не могу, маменька, — причитал сын. — Я не могу так спать! Я не буду так спать! Я так не усну-у… Ой, маменька, маменька, не надо! О-ой!
Иван Дмитриевич почувствовал, как у него зажигается за грудиной от жалости к сыну и ненависти к жене. Опасное чувство, не надо бы давать ему воли. Он закрыл глаза и начал считать до десяти, чтобы успокоиться. В таком состоянии праведный суд вершить невозможно. Спокойствие — вот основа справедливости.
— Спи, паршивец! — кричала жена.
Ванечка, захлебываясь рыданиями, стонал и бормотал что-то невразумительное. Смысл был тот, что есть где-то нечто, без чего он спать не может, но он не знает, где.
«Один, два, три, четыре», — с закрытыми глазами стоически считал Иван Дмитриевич.
В общем-то подобные сцены повторялись чуть ли не ежевечерне, но редко достигали такого накала. Едва сын ложился в постель, как начиналось: то пить, то писать, то спой песенку, то принеси солдатика, я с ним буду спать, да не этого, этот нерусский, а мне нужно русского, и не с трубой, а с барабаном. Такая канитель тянулась иногда часа полтора, и жену можно было только жалеть. Тем не менее всякий раз, когда доходило до скандала, Иван Дмитриевич сердился на нее, а не на сына.
«Четыре», — повторил он, чувствуя, что начинает частить, и сбавляя темп. Бедный Ванечка! Что же это могло случиться, если он до сих пор не спит? Или всему виной, что отца за полночь нет дома? В одинокие вечера жена так бурно ласкала Ванечку, так заботилась о нем, что могла довести его до исступления, плача, бессонницы, расстройства желудка. Нервный мальчик! А она-то хороша!
Иван Дмитриевич галопом отмахал последние цифры и открыл глаза. За ключом не полез, все равно они не спят. Потянулся к звонку и… Увидел? Нет, скорее зацепил мимолетным взглядом и зажмурился в тщетной надежде, что померещилось. Но, конечно, через секунду посмотрел в упор, бесстрашно. Это была не галлюцинация. Знакомый желтый кружочек взирал на него бессонным всевидящим оком. Точно такой же, найденный рядом с мертвым телом Якова Семеновича, лежал в кармане. Иван Дмитриевич торопливо отыскал его там в табачной пыли, ощупал похолодевшими пальцами.
Еще один покоился в коробке из-под халвы, оловянные егеря стояли вокруг в почетном карауле. Третий из их компании хранился у Куколева-старшего. Этот — четвертый.
Голосишко сына сразу отодвинулся, Иван Дмитриевич почти забыл о нем. Он смотрел на дверь своей квартиры. Приблизительно на уровне его груди к дверной филенке прилеплен был этот жетончик. Семь звезд на нем складывались в магическую фигуру — иероглиф смерти.
Что же получается?
Старший брат нашел такой у себя дома и едва не погиб.
Младший получил его как зашифрованное письмо, но то ли не сумел разгадать тайнопись, то ли не внял угрозе и был отравлен.
Иван Дмитриевич невольно поежился. Теперь, значит, очередь за ним?
Подковырнув жетончик ногтем, он легко отодрал его от двери. С оборотной стороны металл смазан был чем-то липким. Понюхал, попробовал на язык. Мёд. От этого стало как-то повеселее. Он почувствовал, как страх уступает место ненависти к тем, кто решил его запугать. Дудки-с! Не на такого напали! Как мальчишка перед зеркалом, Иван Дмитриевич неожиданно для самого себя хищным движением вырвал из воображаемых ножен невидимый меч. Поймать их, всадить клинок, насладиться видом хлещущей из раны черной змеиной крови, которую не принимает земля.
— Мертв, — потрясенно сказал Гайпель.
— Нет, — приседая над Петровым, возразил Шитковский. — Еще дышит.
Гайпель взял со стола оба стаканчика, принюхался. Один из них шибанул в ноздри смертельным аркадским букетом: яд и снотворное. Он схватил стоявшую тут же кружку с молоком. Шитковский начал разжимать Петрову зубы, но много влить не удалось. Молоко пузырилось на губах, текло по подбородку. Когда оно кончилось, Шитковский побежал за полицией, Гайпель — за портовым доктором, которого на месте не оказалось, как, впрочем, и блюстителей порядка. Зато появился заспанный сторож и еще какой-то казенный человек, указавший место, куда скрылась полиция. Там, в свою очередь, знали убежище доктора. Тот приехал на линейке, подавил Петрову на веки, приложил к груди трубочку и решил везти его в госпиталь.
— Запиваешь вино молоком, пиши завещание, — сказал он, понюхав стаканчик, подсунутый ему Гайпелем, и остатки молока в кружке.
— Думаете, и в молоко подсыпали?
— Просто оно вредно для желудка после вина. — Сугубо медицинское изречение.
Петрова увезли, полицейский пристав сел составлять протокол. Он спрашивал всякую чушь, вроде того, сколько Гайпелю лет и какого он вероисповедания, и на все просьбы немедленно выслать людей на поиски преступника отвечал, что успеется.
Между тем Гайпель на четвереньках ползал по комнате, заглядывая под стол, под шкаф, шаря за лежанкой.
— Что вы ищете? — спросил Шитковский.
Гайпель искал жетончик с семью звездами, которого, казалось, не могло не быть там, где открываются врата смерти, но объясняться не счел нужным. Он подозрительно взглянул на своего напарника.
— Вы тут случайно ничего не находили?
— Чего?
Тот смотрел глазами невинного отрока, что в ансамбле с его продувной физиономией выглядело весьма ненатурально.
Гайпель поманил Шитковского к окну, подальше от пристава, и тихо спросил:
— Неужели, когда смотрели в окошко, не разглядели, с кем разговаривал Петров? Не поняли даже, мужчина или женщина?
Тот развел руками;
— Виноват, казните-с.
— И вы, значит, ничего здесь не находили?
— А что я должен был найти?
— Неважно. Как вы понимаете, ситуация изменилась, и мне придется нарушить мое обещание. Я должен буду сказать Ивану Дмитриевичу, что идея допросить Петрова принадлежит вам. Чего это вы потащили меня сюда ночью? У меня такое чувство, будто…
— Будто я заранее знал, что его сегодня убьют?
— Вроде того.
— С Путилиным я поговорю сам, — пообещал Шитковский. — Можете не волноваться.
Пристав писал по букве в минуту, но при этом делал государственное лицо, вельможно поигрывал желваками и от души наслаждался нечаянной властью над двумя сыскными агентами, которые таких, как он, и за людей-то не считали.
Только во втором часу ночи они были отпущены восвояси.
Как только миновали ворота гавани, прямо за шлагбаумом Шитковский сказал:
— Мне — туда…
Он неопределенно махнул рукой куда-то в темноту, в наплывающий от берега сентябрьский туман, и сгинул. В воздухе пахло тайной и надвигающимся дождем. Чертыхаясь, Гайпель побрел дальше один. Зонтика у него не было.
Минут через десять он наткнулся на спящего извозчика, насилу растолкал его, хотел назвать свой адрес, но передумал и назвал другой.
— К Путилину, что ль? — уважительно спросил извозчик, заметив на седоке полицейскую фуражку.
— Ты знаешь, где он живет?
— Кто ж не знает!
— К нему, — солидно сказал Гайпель.
Он почувствовал, как над ним державно простерлись крылья славы Ивана Дмитриевича. Всю дорогу они прикрывали его от ветра, от накрапывающего дождика.
Начисто забыв про Ванечку, Иван Дмитриевич опять, в который уже раз, махнул вниз, выскочил на улицу. Зайцев по-прежнему прохаживался перед подъездом.
— Что-то не едут мои курочки, — пожаловался он.
— А вы давно тут дежурите?
— Давненько. Что стряслось, Иван Дмитриевич? На вас лица нет!
— Я вам после объясню… С какого примерно времени вы тут стоите?
— Зачем примерно? Я вам точно скажу. Когда выходил из дому, было без пяти одиннадцать.
Иван Дмитриевич прикусил губу и начал плясать от этой цифры. Без пяти одиннадцать. Чуть раньше он вместе с Гнеточкиным поднялся к себе на этаж, но жетончика тогда на двери не было. Значит, прилепили в то время, пока гостил у Шарлотты Генриховны. Из парадного он вышел за пять минут до того срока, после которого терял право на ласки жены, и тогда же Зайцев занял свой пост перед подъездом.
— У меня часы в прихожей висят, — обстоятельно рассказывал тот, — и уже начали урчать. Старинные стенные часы, ходят исправно, и звон у них бодрый, но за пять минут до круглого часа начинают готовиться. Этак, знаете, загодя себя настраивают, по-стариковски. Урчат, ровно солеными огурцами объелись. За то и в прихожую сосланы. Раньше они у меня в гостиной висели…
— Не заметили, никто из посторонних не входил в подъезд?
— Вообще никого не было. Ни посторонних, ни своих.
— И никто не выходил?
— Ни одна душа.
— А вы никуда не отлучались?
— Ни на шаг. Стою, как мамелюк на страже… Что, дело так серьезно? На вас прямо лица нет.
В конце улицы раздался приближающийся цокот копыт, и Зайцев отвлекся.
— Слава Богу, наконец-то, — сказал он, — Едут мои курочки. Ну, будет им от петушка!
Тем временем Иван Дмитриевич перебирал в уме возможные варианты. Кто? Чьих рук дело? Быть может, Евлампий успел слетать на третий этаж и прилепить этот жетончик, пока шел разговор с его хозяйкой? И не ей ли принадлежит идея? Кроме этих двоих, подозревать было некого. При условии, разумеется, что Зайцев не врет. Но для чего ему врать? Оставались, правда, соседи по подъезду. Теоретически любой из них мог добраться до двери, однако ни один не давал ни малейшего повода усомниться в себе. На четвертом этаже проживал отставной майор с генеральскими усами, греческой фамилией и походкой заблудившегося клоуна, владелец пятерых кошек с именами античных богинь, которые вечно шастали по чердаку в поисках приключений. Напротив него квартировали две старые девы, совершенно ничем не примечательные, кроме своих чепцов с лентами всех цветов радуги. На третьем этаже обитали сам Иван Дмитриевич и Гнеточкин с семейством, на втором — Зайцевы и супружеская пара лет под сорок с целым выводком детей, тетками и приживалками: он служил в Межевой конторе, она была дочерью его начальника. На первом этаже одна из двух квартир принадлежала Куколеву, вторая вот уже несколько недель пустовала. Иван Дмитриевич давно и неплохо знал всех этих людей. Он откидывал их одного за другим, как костяшки на счетах, и лишь на мгновение задержался, когда очередь дошла до Гнеточкина. Затем откинул и его.
Цокот приблизился, в меркнущем свете фонаря обрисовался элегантный экипаж, известный всем жильцам дома: его хозяином был барон Нейгардт.
— Тьфу ты! — огорчился Зайцев.
— Приедут, приедут, — успокоил его Иван Дмитриевич. — Потерпите.
Кучер остановил лошадей перед соседним подъездом. Он щегольски спрыгнул с козел, распахнул дверку, помог барину сойти на землю, а уж тот сам подал руку баронессе.
Зайцева, да и не одна она, считала ее красавицей, но Иван Дмитриевич так не думал и у себя дома высказывал это вслух, чтобы порадовать жену. Высокая мясистая женщина лет за тридцать, белолицая, с маленькими, но претенциозно-туманными глазками, она была из тех столичных дам полусвета, на лице у которых особыми симпатическими чернилами, проступавшими в разговоре с простыми смертными, написаны суммы годового дохода их супругов.
Барон узнал Ивана Дмитриевича и окликнул его:
— Господин Путилин, как дела? Не нашлась Марфа Никитична?
— Нет, к сожалению.
— Грех так говорить, но, видно, уже и не найдется.
Они направились друг к другу, встретились между подъездами и вдвоем подошли к баронессе.
— У меня сегодня целый день не выходит из головы, — сказал Нейгардт. — Мать пропала, сын мертв. Хорошо еще, что не произошло в обратной последовательности. Марфе Никитичне повезло в одном: она не успела узнать о смерти своего младшего.
— Пожалуй, — согласился Иван Дмитриевич.
— Я даже в театре все время об этом думал.
— Вы ездили в театр?
— Да, в итальянскую оперу. Пели отвратительно.
— Такие убогие голоса, — сказала баронесса, — что рассеяться нет ни малейшей возможности. Где они только выкапывают этих теноров?
— На неаполитанских помойках, вероятно, — предположил Иван Дмитриевич.
Нейгардт вздохнул:
— Тут поневоле станешь патриотом. Европа с нами обращается как с дикарями, ей-Богу. Сегодня нас пригласил к себе в ложу пензенский губернатор, князь Панчулидзев. Знаете его? Мы с ним старые друзья, но таким я его никогда не видел. Князь большой меломан, и вы не представляете, как он был возмущен этим балаганом. У него немало влиятельных друзей при дворе, сам государь его отличает. Князь поклялся мне, что на ближайшем балу в Аничковом дворце ни одна приличная дама не пойдет танцевать с итальянским послом.
«Стращает», — сообразил Иван Дмитриевич. Куда, мол, тебе против князя Никтодзе! Но не испугался и спросил:
— С каким именно послом? У них там, кажется, два королевства да еще всякие герцогства. Черт ногу сломит!
— Бойкот будет объявлен послу того короля, который в Неаполе, — пояснил Нейгардт. — Князь решил составить заговор против него. Нам с баронессой обещаны билеты в Аничков, и мы тогда тоже примем участие.
— Мне холодно. Идем, — сказала она.
Действительно, шуба на ней была накинута прямо поверх вечернего платья. Одной рукой баронесса держала мужа под руку, другой сжимала отвороты у горла, но теперь отпустила их, чтобы открыть дверь. В глубоком декольте Иван Дмитриевич увидел вздымленный шелковой сбруей тяжелый бюст, кожу на груди, напудренную, как лоб у Якова Семеновича, золотую цепочку, а на цепочке… Он уже как-то не очень удивился, заметив на ней все тот же поганый жетон. Один к одному, только с приплавленным ушком. Как бы медальончик. В голове механически щелкнуло: этот — пятый.
— Какое прелестное украшение, мадам, — сказал Иван Дмитриевич, загораживая супругам вход в парадное. — Что-нибудь фамильное?
Он отметил, что баронесса напряглась, но барон остался совершенно спокоен.
— Это мой подарок… Позволь, дорогая. — Нейгардт продел палец под цепочку на жениной груди и показал медальон Ивану Дмитриевичу.
— Вам правда нравится?
— Удивительное изящество! Я восхищен, мадам, вашим вкусом.
— Баронесса выбрала его сама, а я лишь одобрил ее выбор.
— Идем! — нетерпеливо сказала она.
— Сейчас, сейчас… Кстати, господин Путилин, не хотите на минуточку заглянуть к нам?
— Уже поздно, — заметила баронесса, — Я едва держусь на ногах.
— Ты можешь лечь, а мы с господином Путилиным выпьем по рюмке коньяка. Не возражаете?
— С удовольствием.
Нейгардты жили в одном подъезде с Зеленским, на втором этаже.
— Вы не знаете главного, — поднимаясь по лестнице, говорил барон, счастливый, видимо, своим приобретением. — Ведь это всего лишь позолоченное серебро! Представляете? Казалось бы, грош цена в базарный день. Но вся прелесть в том, что медальончик-то исторический, отчеканен по личному секретному распоряжению Екатерины Великой.
— По секретному? — заинтересовался Иван Дмитриевич.
— Выпьем коньячку, я вам все объясню.
— А откуда вам известен этот царский секрет?
— Ювелир сказал, у которого мы купили. Да вы, наверное, знаете его лавку. Неподалеку от сыскного отделения.
— Лавка Зильбермана?
— Она самая.
Вошли в квартиру. Баронесса тотчас удалилась к себе, сопровождаемая лебезящей горничной. Та прямо на ходу начала что-то на ней отстегивать и развязывать, и Нейгардт поспешно повел гостя на мужскую половину дома. Появился обещанный коньяк, две рюмки.
— Так вот, — сказал он, — такие медальончики императрица дарила своим любовникам… Ваше здоровье!
— Ваше…
— Быть может, его носил на груди сам Потемкин. Или один из братьев Орловых.
— Удивительно, просто удивительно… Это вам тоже Зильберман рассказал?
— Да. Он ведь не только ювелир, но и антиквар. И он честно предупредил нас с баронессой, что это позолоченное серебро. Не более того. Я полагаю, императрица нарочно выбрала такой непритязательный материал. Золото и бриллианты нужны тому, чье могущество не бесспорно.
— На медальоне, кажется, изображено созвездие Большой Медведицы…
— Как это вы различили в темноте?
— И надпись я успел прочесть. ЗНАК СЕМИ ЗВЕЗД ОТКРОЕТ ВРАТА. Что она означает? — спросил Иван Дмитриевич, не сумев скрыть волнения и чувствуя, что выдал себя голосом.
Но барон, похоже, не обратил внимания.
— Вы ухватили самую суть, — засмеялся он. — Сразу видать, что сыщик. Загадочная надпись, да? Зильберман не мог объяснить ее смысл, но в конце концов я своим умом дошел. Вспомните, кого европейцы называют «русским медведем»?
— Нашего государя, что не делает им чести.
— Верно. А медведица… Словом, понятно. Что большая, тоже понятно. Ведь Екатерина-то — Великая! То есть любовь императрицы открывает все врата. Все! Стоит лишь предъявить привратникам пропуск… Еще по рюмочке?
— Нет, благодарю. Мне пора.
— Для меня лично ценность старинной вещи определяется тем, принадлежала она в прошлом какому-нибудь великому человеку или нет, — продолжал говорить Нейгардт, уже стоя на лестничной площадке. — Баронесса, к счастью, думает так же. Я обещал сделать ей подарок, и у Зильбермана она могла выбрать любую побрякушку в сто раз дороже. Но выбрала этот медальон. У нас, между прочим, собралась дома недурная коллекция таких раритетов. И очень возможно, господин Путилин, что ваша, например, трубка в будущем будет стоить немалых денег. Вы, несмотря на молодость, человек почти легендарный.
— Вы мне льстите.
— Ничуть. Я думаю, с годами ваша слава будет возрастать, и готов рискнуть некоторой суммой. Надеюсь впоследствии получить проценты с нее… Не продадите мне вашу трубку?
— Мою трубку?
— Или жетон полицейского агента.
— Ловлю вас на слове, — оправившись от изумления, сказал Иван Дмитриевич. — Я аккурат за квартиру задолжал. Прямо сейчас купите?
Внезапно лицо Нейгардта отяжелело, приветливая улыбка растворилась в волчьем оскале хищника, радостно сбросившего с себя осточертевшую овечью шкуру.
— Господин Путилин, сделка состоится не раньше, чем вы сдадите в архив дело о смерти Якова Семеновича. Вдова ясно вам сказала: он сам принял яд. Кончайте с этим поскорее, и станем торговаться.
— Так трубка или жетон?
— Мне безразлично. Любая из этих вещей будет украшением моей коллекции. Даю сто рублей. Устраивает вас?
— Двести.
— Сто пятьдесят. Это мое последнее слово, — жестко заключил Нейгардт и, не прощаясь, закрыл дверь.
На этот раз тротуар перед домом был окончательно пуст. Зайцев, очевидно, дождался-таки своих курочек. Иван Дмитриевич поднялся к себе на третий этаж, послушал под дверью. Тишина. Он прокрался по коридору, заглянул в спальню. Жена, конечно же, не спала, растравляя себя застарелыми обидами, но притворялась, что спит. Он, дескать, до того ее довел, что стала бесчувственной: его нет, а она спит себе.
Иван Дмитриевич стоял, раздумывая, как быть, то ли притвориться, будто верит ей, то ли показать, что не верит. Как-то плохо соображалось, что в данный момент для нее приятнее.
Жена, видимо, тоже размышляла, не перестаралась ли, изображая полнейшее равнодушие к тому, что мужа за полночь нет дома. Она шевельнулась и слабо застонала как бы во сне. Тем самым ему давалось понять, что спит она вовсе не так уж безмятежно, как кажется, и даже отчасти будет рада, если кто-нибудь чуткий догадается ее разбудить, чтобы избавить от мучительного ночного кошмара. Жена сделала первый шаг, теперь очередь была за Иваном Дмитриевичем. Но при мысли о том, сколько еще шагов предстоит сделать, прежде чем позволено будет забраться к ней в постель, им овладела тоска. Он ограничился виноватым вздохом, призванным утешить ее самолюбие, и отправился в свою конуру. Выяснять отношения не было ни желания, ни сил.
По дороге, сняв сапоги, на цыпочках вошел в детскую. Ванечка спал без всякого притворства. Его личико до сих пор не разгладилось и даже во сне сохраняло печать недавних страданий.
Было около трех, когда Гайпель спрыгнул на мостовую перед домом Ивана Дмитриевича. Дом спал. На темном фасаде лишь провалы подъездов были освещены синеватым кладбищенским светом. Он отсчитал влево от подъезда второе окно на третьем этаже и пустил в него камешком. Однажды уже доводилось таким способом вызывать хозяина квартиры, так что известно было, куда нужно метить. Само собой, Иван Дмитриевич мог и не обрадоваться, но Гайпель счел своим долгом немедленно сообщить ему о случившемся. Почему-то казалось, что если бы они с Шитковским не вздумали сегодня навестить Петрова, с тем ничего и не приключилось бы. Следовало срочно бежать к нему в госпиталь, а то еще, не дай Бог, помрет. Один раз Гайпель уже проявил инициативу и решил больше не рисковать. С Иваном Дмитриевичем как-то надежнее.
Бац! Камешек ударился в карниз. Он подобрал другой, прицелился. Опять мимо. Лишь третий градинкой щелкнул по стеклу. Наконец окошко растворилось, показалась женская голова с распущенными на ночь волосами. Сонный русалочий голос тихо спросил:
— Кто тут?
— Господина Путилина по срочному делу, — громовым шепотом ответил Гайпель.
Через минуту-другую стукнула фрамуга в соседнем окне. Он различил между шторами знакомый силуэт.
— Иван Дмитриевич, важная новость! Мне к вам подняться? Или вы сюда спуститесь?
— До утра не потерпит?
— Важнейшая, Иван Дмитриевич, новость. Петрова помните?
— Петрова?
— Ну, таможенник. Той ночью в «Аркадии» был…
— И что с ним? Эй! Чего молчишь?
— Тсс-с! — зашипел Гайпель.
Послышалось узнаваемое звяканье подковок по камням, показался одинокий прохожий. Так и есть, Шитковский. Ну и встреча! Гайпель замахал Ивану Дмитриевичу руками, показывая, чтобы тот спрятался, а сам прижался к стене за водостоком, втянул живот. Он не сомневался, что Шитковский нацелился по тому же адресу, чтобы опередить его, Гайпеля, и приготовился шагнуть ему навстречу со словами: «Опоздали, я уже здесь!» Будет ему сюрпризец! Но Шитковский, не доходя, почему-то свернул в соседний подъезд. Ошибся? Нет, быть того не может. Все извозчики знают, где живет Путилин, а сыскные агенты тем более.
— Иван Дмитриевич! — отступая на мостовую, позвал Гайпель.
— Кого ты там увидел?
— Спускайтесь ко мне, я вас умоляю…
Спустя четверть часа Иван Дмитриевич стоял на улице, слушал Гайпеля и смотрел туда, где зажглось на фасаде единственное окошко. Шитковский, несомненно, был там. Там, где совсем недавно пили коньяк с бароном Нейгардтом и тот называл имена людей, имеющих отношение ко всей этой истории. Потемкин, Зильберман, Екатерина Великая. Имени Шитковского среди них не было. Петрова — тоже.
— Грянем туда, Иван Дмитриевич?
— Нет, здесь обождем. Он, должно быть, скоро выйдет.
— Давайте, — предложил Гайпель, — встанем прямо у стены возле подъезда, а как он пойдет, мы его и…
— Что?
— Цап голубчика! Сзади. И сразу вопрос за вопросом, пока не опомнился, вопрос за вопросом.
— Давайте встанем, — согласился Иван Дмитриевич. — Там каплет поменьше.
Каллисто отчаялась дождаться возлюбленного и опустила жалюзи на окнах своей спальни. Звезды скрылись в тучах. Дождик припустил, капли делались все крупнее, под ними начали звенеть и ныть жестяные карнизы.
— Красный зонтик бы сюда, — фамильярно подмигнул Гайпель.
Не дождавшись ответа, он кивнул вверх, в ту сторону, где за освещенным окном в тепле и сухости сидел Шитковский.
— Знаете, что он мне говорил? Мне, говорит, лично ничего не надо, у меня одна корысть — Путилину свинью подложить, — вдохновенно кляузничал Гайпель. — Мстительный, говорит, ваш Путилин, как черкес.
— Есть грех.
В подъезде ударили шаги. Подковки на каблуках у Шитковского были новенькие, далеко слыхать. Дверь отворилась, он шагнул на улицу.
Гайпель сзади, как было задумано, положил ему руку на плечо:
— Стой!
Прозвучало хрипло и грозно.
Фонарь к этому времени уже погас, вокруг царила непроглядная тьма. Шитковский решил, видимо, что сейчас будут грабить, и, не оглядываясь, чтобы не терять времени, рванулся вперед. Иван Дмитриевич не успел и рта раскрыть, как Гайпель с неожиданной для него ловкостью заскочил сбоку, поставил беглецу подножку. Тот упал без особого для себя ущерба, но, не понимая, что происходит, а ожидая самого худшего, зажмурился, а затем дико заверещал. В его крике потонул голос Ивана Дмитриевича:
— Да мы это! Я, Путилин… Чего орешь?
От страха Шитковский уже мало что соображал. Тем не менее он исхитрился лягнуть склонившегося над ним Гайпеля сапогом в живот, быстро пополз на четвереньках, вскочил и снова наладился дать деру, но был схвачен за ногу. Гайпель все больше удивлял Ивана Дмитриевича, никогда не замечавшего за ним такой прыти. Теперь Шитковский основательно стукнулся головой о поребрик тротуара. Он лежал неподвижно, скорчившись на мокрой мостовой. Иван Дмитриевич потрепал его по щекам, потеребил за нос. Никакого результата.
— Ничего, очухается, — злобно сказал Гайпель.
Он тяжело дышал, глаза горели воинственным огнем.
— Вопрос за вопросом! — передразнил его Иван Дмитриевич. — Весь дом перебудили.
Окно в квартире Нейгардтов не погасло, и кое-где по фасаду осветились другие. Захлопали рамы и форточки. Сверху, из-под самой крыши, окликнули:
— Иван Дмитриевич, это вы?
Он узнал голос Зеленского.
— Я, я…
— Вы живы?
Первой этот вопрос должна была бы задать жена, которую он видел в окне собственной спальни, но она молчала.
— Все в порядке, Сергей Богданович. Спите.
— Вы поймали убийцу? Да? — не унимался Зеленский.
— Не-ет!
— Сейчас я к вам спущусь.
— Ради Бога, не надо!
Иван Дмитриевич отметил, что барон с баронессой внимательно смотрят на улицу, однако из их окна никаких вопросов не последовало.
Зато левее и выше прорезался Гнеточкин.
— Маша, Маша, — призывал он жену, — иди скорее! Это, Машенька, тот самый, которого я вечером видел. В подворотню еще побежал от меня. Во-от лежит…
Зайцевские курочки тоже закудахтали этажом ниже. Под ними Евлампий прижимал к стеклу свой чухонский нос, но Шарлотты Генриховны видно не было.
Прибежал дворник.
— У, ворюга! — сказал он, с профессиональной ненавистью глядя на Шитковского, который по-прежнему лежал, как труп.
В партикулярном платье он мог быть принят за кого угодно. Украдкой дворник хотел пнуть его, по передумал под остерегающим взглядом Ивана Дмитриевича.
— Вор, вор! — отозвалось у Зайцевых цыплячьими голосами, однако самой курицы было что-то не видать и не слыхать.
В дополнение ко всему сверху донесся требовательный собачий лай.
— Машенька, — закричал Гнеточкин, — покажи Джончику! Джончик тоже хочет посмотреть.
Появилась его мадам с пуделем на руках.
— Эк я его уложил! — польщенный всеобщим вниманием, сказал Гайпель без малейшего раскаяния в голосе.
Он обводил глазами публику и только что не раскланивался. Партер, как всегда, сдержанно выражал свое восхищение, но демократическая галерка рукоплескала вовсю. Шитковский не подавал признаков жизни. Иван Дмитриевич присел, зачерпнул из лужи водички и полил ему на лоб. Не помогло. Явилось подозрение, что хитрый Федя прикидывается. Чем дольше он будет так лежать, тем сильнее будут нервничать его обидчики. Но в любом случае пора было что-то предпринимать.
Иван Дмитриевич сделал жест, объединяющий Гайпеля с дворником, и приказал:
— Берите его. Ко мне пока занесем.
Когда поднялись на первый этаж, он увидел, что дверь куколевской квартиры открыта. На пороге стояла Шарлотта Генриховна.
— Я вижу, вы заняты, — сказала она.
За ее спиной Иван Дмитриевич заметил какую-то даму, которая кивнула ему как старому знакомому. Всмотревшись, он узнал Нину Александровну, жену Куколева-старшего.
— А в чем дело, Шарлотта Генриховна? Что-то хотели мне сообщить?
— Вы спрашивали, какую вещь взяла Лиза в память о бабушке. Евлампий сказал мне.
— И какую же?
— Серебряный флакончик.
— Моя дочь играла с ним, когда была девочкой, — вмешалась Нина Александровна.
— Это все, чем он примечателен?
— Вообще-то Марфа Никитична держала в нем святую воду. Яков, помню, еще что-то мне про него рассказывал, какое-то семейное предание, но я позабыла.
— А вам, — обратился Иван Дмитриевич к старшей невестке, — ваш муж ничего не говорил об этом флакончике?
— Мой муж не столь сентиментален, — ответила она.
— Но Лиза, видимо, пошла в вас, а не в отца.
— Да. Не знаю только, к счастью или к несчастью. С ее чувствительностью ей в жизни придется трудно.
Во время этого разговора Ивану Дмитриевичу показалось, что Шитковский приоткрыл один глаз.
— Э-эй, Федя! — позвал он.
Глаз быстренько закрылся. Ладно, пусть. Иван Дмитриевич решил отложить разоблачение на потом. Шитковского снова подняли и двинулись дальше.
Гайпель шел задом, обхватив свою жертву под мышками.
— Тяжелый, — удовлетворенно сказал он. — А по виду не подумаешь.
— В кости, значит, широкий, — объяснил дворник.
— Ага, мосластый. И как это я его?
— Правда, ваше благородие, она кость ломит…
У себя на этаже Иван Дмитриевич увидел, что квартира Гнеточкиных распахнута настежь. Хозяин и хозяйка с пуделем на руках стояли у порога, но его собственная дверь была закрыта. Он позвонил и, когда появилась жена, сказал заискивающе:
— К нам его пока занесем.
Она вскинула брови.
— Зачем?
— Нужно кое о чем расспросить. Важное дело.
— Почему всегда именно к нам?
— Всегда? — возмутился Иван Дмитриевич. — Что значит всегда? Первый раз.
— Нет, не позволю, — сказала жена.
— Куда ж его? Дождик на улице.
— Куда хочешь. Всякую сволоту в дом таскать… С ума сошел?
— Да это же наш с ним, — Иван Дмитриевич указал на Гайпеля, — товарищ! А ты думала? Наш товарищ, вместе служим. Шитковский его фамилия.
— Да? Приятно познакомиться,
— Давайте его в прихожую, — расслабленный этой репликой, скомандовал Иван Дмитриевич.
— Нет, — ледяным голосом сказала жена. — Через мой труп.
— Нет?
— Я сказала: нет!
Дверь захлопнулась.
Иван Дмитриевич в ярости дернул сонетку звонка:
— Лучше открой! Слышишь?.. Ладно, я сам открою.
Он начал шарить по карманам в поисках ключа, но жена уже заперлась на засов.
— Станешь ломиться, — предупредила она, — и одного не впущу.
Шитковский стоял с закрытыми глазами, свесив голову на грудь, с двух сторон поддерживаемый Гайпелем и дворником.
— Побаловался, Федя. Будет, — угрожающе сказал Иван Дмитриевич.
Тот слабо застонал — совсем как давеча жена, только еще, пожалуй, ненатуральнее, и в этот момент Гнеточкин, с острым любопытством следивший за тем, как развиваются события, предложил:
— Несите его к нам… Молчать, Джончик!
Диван застелили старой простыней, чтобы Шитковский не испачкал обивку. Здесь он окончательно пришел в себя и на правах знатного пленника, знающего, что ни один волос не упадет с его головы, обратился к хозяевам:
— Чаю соблаговолите. И послаще.
Гнеточкин кинулся было исполнять, но Иван Дмитриевич остановил его:
— Не надо, обойдется.
— Мы с женой вам не помешаем?
— Да лучше бы…
— Располагайтесь, как дома, — разочарованно сказал Гнеточкин. — Идем, Маша.
Когда супруги вышли, Гайпель отвел Ивана Дмитриевича к окну и зашептал:
— Где мы Петрова нашли, там непременно должен быть такой жетончик. Такой, как в «Аркадии». Я все облазил, нету. Сдается мне, он прибрал. Надо бы его обыскать.
Пропустив этот совет мимо ушей, Иван Дмитриевич спросил:
— Ну, Федя, и что тебе понадобилось ночью сообщить барону Нейгардту?
— Сразу честно отвечать? — поинтересовался тот. — Или сперва запираться? Вы, может, со мной поиграться хотите, как кошка с мышью.
— Дурака-то не валяй!
— Тогда извольте, — сказал Шитковский. — Никакого Нейгардта я знать не знаю.
— А в соседнем подъезде кого навещал?
— Никого. Шел мимо, по малой нужде приспичило. Не на улице же справлять? Дай, думаю, зайду под крышу. Выхожу, гульфик застегиваю, а тут вы с Гайпелем.
— Все? — нахмурился Иван Дмитриевич.
— Больше ничего не скажу, пока этот болван, — Шитковский указал на Гайпеля, — тут сидит.
— Ступай, — велел Иван Дмитриевич, — в госпиталь, узнай, жив Петров или помер. И сразу мне доложишь.
— Но я бы хотел поприсутствовать…
— Ступай, ступай!
Проводив изгнанника довольным взглядом, Шитковский сказал:
— Я у него на жалованье состою.
— У кого?
— Про кого ты спрашивал. У Нейгардта.
Иван Дмитриевич сокрушенно покачал головой.
— Ну-у, брат! Не ожидал я от тебя.
— Ваня, — улыбнулся Шитковский, — чему ты так-то удивляешься? У меня в сыскном жалованье одно, а детишек дома — трое.
— Сколько бы ни было. Это ведь должностное преступление, судом пахнет.
— Перестань, — все так же спокойно отвечал Шитковский. — Дело житейское. Я одно жалованье у государя императора получаю, другое — у барона Нейгардта. Ты — одно у государя, другое — у господина Павловецкого. Не так разве?
Иван Дмитриевич смутился. Как же Федька, зараза, проник в эту тайну? Павловецкий был редактором одной московской газеты. Раз в неделю, пользуясь к тому же бесплатной казенной почтой, Иван Дмитриевич пересылал ему подробный отчет о случившихся в Петербурге уголовных происшествиях, за что ежемесячно получал десять рублей. Существенное добавление к семейному бюджету. Это, разумеется, было против правил, и начальство ни о чем не подозревало.
Он стал оправдываться, что да, уставом запрещено, но устав давно устарел: во Франции, например, и вообще во всех цивилизованных странах полицейские сами в газетах пишут. Что тут за преступление?
— Не мельтеши, — перебил Шитковский, — Что ты мне-то объясняешь? Мы с тобой лучшие агенты, нам равных нет. Это все начальство наше, оно виновато. Скрывают от государя правду.
— Какую правду?
— Чего мы стоим по настоящей цене. Знал бы государь, он бы нам жалованье полковничье — раз, казенный выезд — два. Что детишек в пажеский корпус, про то уж и не говорю.
— Я тебе серьезно, — опять начал было Иван Дмитриевич. — Мы с Павловецким друзья. Он мне по дружбе десять рублей платит, и я ему по дружбе. Ничего худого я не делаю. Какая кому беда?
— Так и меня Нейгардт ни убивать, ни грабить не посылает. Все больше по мелочи. Вызнать что, припугнуть кого или, наоборот, подмазать.
За стеной, в соседней комнате, Гнеточкин ходил из угла в угол. Половицы скрипели, не умолкая. Одним ухом Иван Дмитриевич слушал этот скрип, другим внимал рассказу Шитковского. Тот говорил, что у Нейгардта с покойным Куколевым были разные темные дела на морской таможне: Петров состоял с ними в комплоте, они ему платили, чтобы пошлину или не брал, или брал бы не по тарифу. Но в последнее время тот много о себе возомнил, стал запрашивать по-министерски. Ну, Нейгардт и поручил ему, Шитковскому, привести Петрова к ранжиру. Проще говоря, маленько его постращать. Убийство Куколева было к тому лучшим поводом, благо Петров сам той ночью развлекался в «Аркадии».
— Хотел поначалу на него Гайпеля спустить, — рассказывал Шитковский. — Пусть, думаю, побрешет, а потом уж и сам пойду, с ружьем. Но помощничек твой чего-то засомневался. Пришлось вместе. Остальное, поди, этот болван все тебе доложил. Он только одного не знает: Петров уже мертв.
— А ты как знаешь?
— По дороге доктора встретил. Тот из госпиталя возвращался.
— Что ж раньше-то не сказал?
— Ничего, пускай побегает. Нашел тоже себе помощничка!
— Мне-то его начальство подсунуло, а ты сам завербовал.
— Да-а, на свою голову… Что, побредем помаленьку?
— Обожди, — сказал Иван Дмитриевич. — Значит, Петров мертв, и перед смертью у него был кто-то, кого ты не разглядел.
— Клянусь, Ваня! Хоть железом жги.
— А не мог это быть сам Нейгардт?
— Не знаю. Человек он поганый, но убить… Нет, не думаю.
— Они с баронессой недавно только домой вернулись. Будто бы в театр ездили.
— Он говорил мне.
— А ты к нему пошел, чтобы рассказать про Петрова?
— Еще-то зачем! Он мне жалованье платит, я должен был его известить.
— И как барон к этому отнесся?
— Философически, — сказал Шитковский.
— Вот ты говоришь, твой Нейгардт убить не способен. Кто же тогда старшего Куколева отравить пытался?
— Сомневаюсь, что он. Хотя, — Шитковский задумался, — все может быть, если ему Панчулидзев прикажет.
— А князь может приказать?
— Он все может. Если ему кто на карман наступит, со свету сживет.
— Покойник-то не наступал?
— Вряд ли. Куда ему!
— И какие у Нейгардта с Панчулидзевым дела?
— Всякие. Князь как губернатор при казне состоит, ну и не зевает. Казна у нашего государя большая и дел много. Но ты, Ваня, лучше сюда не лезь, не советую.
В прихожей Иван Дмитриевич с чувством пожал руку Гнеточкину:
— Благодарю, вы меня очень выручили.
— Ничего, ничего. По-соседски, — отвечал тот, моргая слипающимися глазами.
Казалось, им сейчас владеет единственное желание: поскорее лечь и уснуть.
Чтобы не при Шитковском вести переговоры с женой, которые могли обернуться новым унижением, Иван Дмитриевич вместе с ним вышел на улицу, проводил его до угла, затем еще пару минут постоял на ветру, посасывал трубочку, оцененную Нейгардтом в полтораста рублей, но в конце концов поднялся к себе на этаж и позвонил.
Жена, не открывая, на всякий случай спросила:
— Ты, Ваня?
— Серый волк, — игривым басом сказал Иван Дмитриевич.
— Ты один?
— Один, один.
— Погоди, сейчас я оденусь.
Это уже было что-то новенькое. Оденется она! Не может в рубашке мужу дверь открыть, дожили. Ее монашеская стыдливость наводила на невеселые размышления. Судя по всему, в ближайшие дни придется спать отдельно.
Иван Дмитриевич топтался на площадке, меланхолично обдумывая способы примирения, когда вверху, не то на четвертом этаже, не то еще выше, что-то брякнуло, послышались шаги — едва уловимые, скользящие. Он затаил дыхание. Кто там еще в такой час? Не тот ли, кто прилепил к двери эту дрянь со звездами?
Лампа горела на втором этаже, на третьем был сумрак, а между третьим и четвертым начиналась тьма. Бежать вниз не позволяло достоинство, а вооружиться было нечем. Будь дверь в квартиру открыта, он чувствовал бы себя увереннее, но жена не торопилась. Что она там надевает? Сейчас он понимал Шарлотту Генриховну с ее страхами. Кабалистический, как говорил Зеленский, орнамент на устилавших пол кафельных плитках казался знаком всей этой истории, втянувшей в свой водоворот. Не хватало духу пойти наверх посмотреть, кто там прячется. Иван Дмитриевич стукнул в дверь кулаком и тут увидел, что с четвертого этажа, крадучись, бесшумно, как привидение, к нему спускается баронесса Нейгардт.
В распахнутом капоте, надетом поверх чего-то уже совершенно постельного, белого, сладостно-кружавчатого, она сошла на площадку, застыла, сомнамбулически покачиваясь. «Лунатичка!» — успел подумать Иван Дмитриевич, как вдруг баронесса театрально простерла к нему руку, сама подалась вперед и упала перед ним на колени. Тяжелые груди соблазнительно мотнулись под кружевами.
— Господин Путилин, — произнесла она неожиданно спокойным для этой позиции голосом, — моя судьба в ваших руках.
Проморгавшись, он бросился к ней.
— Ну что вы, баронесса! Вставайте! Зачем это?
Схватил ее за плечи, подтягивая вверх. Пальцы обожгло жаром женского тела, против которого бессильны были мрак, ночь и холод подъезда.
— Я не встану, — говорила она, — покуда вы не обещаете исполнить мою просьбу.
В этот момент наконец-то гостеприимно лязгнул дверной засов. Жена высунулась на площадку:
— Ты где, Ваня?
Теперь Иван Дмитриевич понял, почему она так долго не открывала. Действительно, стоило подождать. На ней было его любимое домашнее платье с оторочкой из фальшивого жемчуга, распущенные волосы стянуты бисерной лентой, тоже им отличаемой. Она, значит, наряжалась для него, чтобы помириться посреди ночи. Именно в таком облике он больше всего любил ее и желал. Милая, уютная, податливая, с тяжелеющим в его объятиях нежным телом, такой она предстала перед ним, но уже в следующую секунду ее лицо непоправимо изменилось. При виде мужа, еще не успевшего отпустить плечи полуодетой соседки, жена замерла в каком-то почти сверхъестественном ужасе. Глаза расширились, нижняя губа отвисла, как у Ванечки, когда тот вот-вот заплачет. Скромный запах ее дешевеньких духов повеял было на Ивана Дмитриевича, обещая ему райское блаженство, но тут же отступил, съежился под могучей волной окутывающих баронессу парижских ароматов. К ее-то услугам была вся французская парфюмерия. Не на жалованье живут!
— Так-так, — оправившись от потрясения, проговорила жена голосом классной дамы. — Вот ты чем занимаешься.
Бросив баронессу, Иван Дмитриевич метнулся к ней.
— Ты неправильно поняла…
— Нарочно позвонил мне, чтобы я на вас полюбовалась? А я-то дура… Подлец! Господи, какой же ты подле-ец!
Он попробовал обнять ее и получил по рукам.
— Не прикасайся ко мне.
Дверь захлопнулась. Загремел засов, не оставляя ему никакой надежды на скорое прощение.
— Ишь какая гордая, — все еще оставаясь на коленях, сказала баронесса. — Можно подумать, она сама — ангел.
— Да помолчите вы! — вскипел Иван Дмитриевич. — Ведь из-за вас!
— Послушайте, я же на коленях перед вами стою. Вы мужчина или нет? Стыдно в таком тоне разговаривать с женщиной, которая на коленях перед вами.
— Так вставайте, черт бы вас побрал! Кто вам не велит?
Она встала.
— Не обращайте внимания, господин Путилин. Поссорились, помирились. Велики дела!
— Вам легко говорить. Теперь она не скоро меня простит.
— Простит, не волнуйтесь. Я вас научу, что ей сказать. Она же еще и на коленки перед вами падать будет, лишь бы вы ее простили.
— Моя жена? — усмехнулся Иван Дмитриевич. — На коленки? Вы ее не знаете.
— Будет как миленькая. Я вас научу.
— Что ж, учите.
— Сначала обещайте исполнить мою просьбу.
— Хорошо. Обещаю.
— Клятв не требую, полагаюсь на вашу порядочность. У вас, я смотрю, с женой тоже не все ладно, так что вы меня поймете. Дело касается… — Баронесса потрогала свой медальончик на груди. — Я заметила, что вы им очень заинтересовались. И, смею думать, неспроста. Более того. Мне показалось, что завтра же вы пойдете в лавку Зильбермана и спросите у хозяина, так ли все было, как вам рассказал мой муж.
— С чего вы взяли? И не думал, — сказал Иван Дмитриевич. хотя этот визит входил в его ближайшие планы.
— Не лгите. Я в жизни знала многих мужчин, и немногим удавалось меня обмануть. А из тех, кого я не любила, — никому. Так вот, не тратьте время на Зильбермана, я сама скажу вам правду. Этот медальон подарил мне мой любовник.
— Кто именно?
— Фи-и, господин Путилин! Я была о вас лучшего мнения. Как можно спрашивать такие вещи?
— Значит, имя вы мне не назовете?
— Нет, конечно.
— Ладно. Продолжайте.
— Как вы понимаете, замужняя женщина не может позволить себе носить украшения, не объясняя мужу, откуда они взялись. Я отнесла этот медальон Зильберману и попросила его оказать мне услугу. Он согласился. На другой день мы пришли к нему в лавку вместе с бароном, который давно хотел купить мне какой-нибудь подарок в честь годовщины нашей свадьбы, и у него на глазах я выбрала…
— А деньги, заплаченные за медальон вашим мужем?
— Зильберман оставил их себе в награду. Он много не запросил, зато я теперь могу открыто носить дар моего возлюбленного.
— Завидую этому человеку, — сказал Иван Дмитриевич. — Видать, сильно любите его, если так рискуете.
Она улыбнулась.
— Я никого не люблю, господин Путилин. В мужчинах я ценю то, что они способны мне дать. В каждом — свое. Но ценить я умею. Любовников ценят за одно, мужей — за другое, и в обоих случаях следует быть благодарной. Поэтому я хочу носить мой медальон, и не хочу, чтобы муж знал о его происхождении.
— А как относительно Екатерины Великой? Она в самом деле дарила такие цацки своим фаворитам?
— Чепуха. Я все выдумала.
— Но весьма правдоподобно, я чуть было не поверил.
— Не лгите, господин Путилин. У вас это плохо получается.
— Во всяком случае, в фантазии вам не откажешь.
— Да уж постаралась для мужа. Он обожает подобные сувениры.
— Кстати, барон вас не хватится?
— Нет. Он засыпает, как только ложится в постель, и спит как убитый. Не такое уж большое счастье для женщины, хотя иногда и удобно.
— Обещаю ничего не говорить ему, — мягко сказал Иван Дмитриевич, — можете на меня положиться. Но почему, собственно, вы решили, что меня интересует ваш медальон?
— Вы так смотрели на него. Дурак и тот догадается. А я не дура. Вам ведь знаком этот медальончик, верно?
— С чего вы взяли?
— Опять вы лжете? Пожалуйста, не уверяйте меня, будто никогда его не видели. Вам приходилось иметь дело с таким же, я знаю. Только вы не знаете, что он означает.
— А вы можете мне сказать?
— Глупый вопрос. Разумеется, если я ношу этот медальон, мне известен его смысл. Сказать-то я могу, но не уверена, стоит ли. Вряд ли мои слова доставят вам удовольствие.
— Я не ищу в жизни удовольствий, — ответил Иван Дмитриевич.
Некоторое время они молча смотрели друг на друга. За окном подъезда по-прежнему стояла тьма, сырым крепостным холодом тянуло от стен, от ступеней. Баронесса давно запахнула свой капот, под которым Иван Дмитриевич заметил ночные атласные туфельки, надетые на босу ногу. Зябковато в таких на каменном полу. Чтобы согреться, она обхватила себя руками под грудью.
— Я жду ваших объяснений, — напомнил Иван Дмитриевич. — Семь звезд, врата, Большая Медведица…
— Вы хорошо владеете собой, — сказала баронесса, усилием воли унимая дрожь. — В таких ситуациях мужчинам обычно изменяет самообладание. Но поверьте, смысл этой надписи причинит вам только лишнюю боль. О главном вы, я думаю, уже догадались. А остальное… Остального лучше бы вам не знать.
— Что вы говорите со мной загадками?
— Отнюдь. Я обещала вам помочь укротить жену, и я исполнила свое обещание.
— Сейчас я не про то спрашиваю, баронесса!
— Это все одно и то же.
Иван Дмитриевич начал терять терпение.
— Оставьте в покое мою жену! Я хочу знать смысл надписи на медальоне, вот и все. А заодно… имя человека, который вам его подарил.
— Подумайте, — еще раз предостерегла баронесса. — Хорошенько подумайте, прежде чем настаивать. В таких вещах подробности — это самое страшное.
— Довольно! — вспылил Иван Дмитриевич, — Отвечайте прямо!.. Кто вам подарил медальон? Князь Панчулидзев?
Она взглянула на него с уважением.
— А вы и в самом деле много знаете, господин Путилин. Больше, чем я думала. Но если вы подозреваете нас в убийстве Якова Семеновича, уверяю вас, мы с князем совершенно ни при чем. Клянусь, я бы многое отдала за то, чтобы узнать имя убийцы.
— Баронесса, я не отпущу вас, пока вы не объясните мне, что означает надпись на медальоне!
— Боже мой, — отвечала она с раздражением, — да почему я-то должна вам об этом говорить? Спросите у вашей жены. Она все знает не хуже меня.
— При чем тут моя жена? Что вы к ней прицепились! — Иван Дмитриевич стукнул кулаком по перилам и вдруг осекся.
— Спросите, — сказала баронесса, — но мой вам совет: не настаивайте, если она не захочет отвечать. Если вы готовы простить ее, не настаивайте. Вам и того хватит, чтобы вить из нее веревки! Только напомните ей про Большую Медведицу, и вы — султан. Будет как шелковая.
— Я вам не верю, — помертвевшим голосом произнес Иван Дмитриевич.
— Вас, наверное, удивляет, что я так спокойно об этом говорю? Да, я не ревнива. Вернее, это не тот случай, когда имеет смысл ревновать. Я и раньше знала, что у него есть другие возлюбленные. Он такой восхитительный любовник, что ни одна женщина, коли она в здравом уме, не станет надеяться быть для него единственной. Даже ваша, господин Путилин, супруга, при всем моем уважении к ее несомненным достоинствам…
«Бух! Ба-бах!» — железными языками ответили ей внезапно отброшенные засовы и задвижки. Жена, видимо, подслушивала под дверью. Вырвавшись на площадку, она устремилась к своей обидчице, которая быстро выставила вперед когтистую лапку и предостерегающе зашипела.
Еще мгновение, и они вцепились бы друг другу в волосы, но Иван Дмитриевич успел схватить жену за талию.
— Пусти-и! — завизжала она. — Пусти меня!
Он не пускал, держал крепко.
Она выдиралась, царапая ему руки, и то кричала, то шептала:
— Тварь! Сука! Пусти меня… Мокрохвостка поганая! A-а, бесстыжая, куда ты? Ваня, держи ее… Стой, гадюка!
За противоположной дверью затявкал Джончик. Этажом ниже щелкнул замок, Зайцев спросил:
— Иван Дмитриевич, это вы там скандалите?
— Спите, спите!
— Ваше счастье, — сказал Зайцев, — что моей супруги дома нет. Она бы вам показала!
И, наконец, далеко внизу, на самом дне этого каменного колодца, прозвучал голос Шарлотты Генриховны:
— Господин Путилин, вы меня слышите?
— Да, да! Ложитесь спать!
— Зайдите ко мне, я вспомнила про тот флакончик…
Баронесса исчезла, растаяла, как призрак, бесшумно ступая своими атласными тапочками. Иван Дмитриевич отпустил жену. Она стояла перед ним тяжело дыша, растрепанная, некрасивая. Лицо ее, искаженное ненавистью, казалось чужим.
— Иди домой, — велел он.
— А ты?
— Иди.
— Без тебя я никуда не пойду.
И тут в довершение всего из квартиры выкатился Ванечка. Босенький на каменном полу, в одной рубашонке, он бросился к отцу:
— Папенька, я не могу так спать! Меня маменька заставляла, а я не могу, не могу!
— Сыночек! — истерически вскрикнула жена. — Хватай нашего папеньку!
Иван Дмитриевич отодрал от себя ее цепкие пальцы и, прыгая через ступеньку, припустил по лестнице вниз. Пробежал мимо куколевской двери, выбежал на улицу. Дождик перестал, но тучи не разошлись. Ни звезд, ни луны. Фонарь потух, всюду была тьма. Сердце разрывалось в груди. Он запрокинул лицо к пустому безответному небу и взвыл:
— Господи-и! Ничего-о не понимаю!
И тогда Господь явил ему знак.
Не случайно как раз в это мгновение поднял он глаза вверх, к небесам. Поднял и заметил слабый свет в чердачном окошке.
Поначалу показалось, что мерещится, что просто в стекле отразился какой-то дальний случайный огонь. Мало ли что может блеснуть или вспыхнуть на пространствах великого города!
Но нет, засветилось именно там, на чердаке. Красноватый зловещий огонек, в нем было что-то дьявольское. Приближаясь, разгораясь в чьей-то руке, всего на несколько секунд он дрожащим светом озарил чердачное оконце, медленно проплыл за ним и пропал. Напрасно Иван Дмитриевич вглядывался в черное стекло под крышей. Ничего, пусто. Здесь мрак, и там тоже мрак, но догадка уже затеплилась в нем. Он воззвал к Господу, и Господь не оставил его своей милостью.
Дома Гайпель попил чаю с бубликом, прилег, не раздеваясь, но уснуть не смог. Все вспоминалось, как, когда стояли у подъезда, поджидая Шитковского, Иван Дмитриевич сказал: «Если он помрет, это будет на моей совести. Надо было мне с ним сразу потолковать…». Имелся в виду бедняга Петров. Теперь Гайпель мучился противоречивыми чувствами: они-то и не давали уснуть. Он по-человечески жалел Петрова, хотел, чтобы тот поправился и назвал бы имя человека, подсыпавшего яд и ему самому, и Куколеву, но одновременно ворочалась мыслишка настолько темная и гадкая, что ее стыдно было додумать до конца. Неоформленная, скользкая, она из глубины души рвалась наверх и наконец явилась во всем своем безобразии: Гайпель понял, что втайне он желал Петрову смерти, чтобы уязвить Ивана Дмитриевича и подрезать ему крылья. Он думал об этом, надевая старую студенческую шинель вместо промокшей полицейской, выходя на улицу, потом ненадолго забыл и опять с ужасом вспомнил, когда в морском госпитале ему сказали, что Петров мертв. Было чувство, что это он, Гайпель, сам же и накликал на него смерть.
Уже начинало светать, дождь кончился. Гайпель миновал шлагбаум при въезде в гавань, прошел мимо барака, где ночью были с Шитковским, и завернул в караулку портовой полиции. Там встретили нельзя сказать, чтобы приветливо, но такой прием не был неожиданностью. За год службы Гайпель хорошо усвоил истину, которая поначалу казалась чудовищным абсурдом: простые полицейские не любят сыскных агентов и помогать им не желают.
Ничего нового у этой публики узнать не удалось. Услышав о смерти Петрова, пристав сказал с лицемерным вздохом:
— Царствие ему небесное…
Но тут же сбросил маску и добавил, злорадно улыбаясь:
— Что, придется побегать теперь? А?
Как выяснилось, его подчиненные не сочли нужным обшарить порт в поисках преступника. Сейчас иные кушали чай, иные спали, разувшись, что было против правил. Отдыхать полагалось, не снимая сапог, о чем Гайпель мог бы и напомнить, но не стал. От сохнущих на железной печке портянок воняло, как в зверинце. Гайпелю сесть не предложили, чаю не налили, и на все его расспросы отвечали с таким видом, будто он дурачок, сам не знает чего хочет.
Наконец пристав сказал:
— Вы ведь давеча вдвоем были. Товарищ-то твой где?
— Ушел, — подумав, ответил Гайпель.
— Ну так и ступай к нему. Он, поди, без тебя скучает.
И еще какой-то умник с опухшей от сна рожей присовокупил к этому совету древнюю российскую философему:
— Утро вечера мудренее.
Похоже было, что у этих людей вечер начинается сразу же после завтрака.
Гайпель плюнул и вышел на воздух. Вдали голодными голосами кричали чайки. Ангел на шпиле Петропавловской крепости проступал сквозь рассветный туман, но никто больше не взывал к нему из бездны отчаяния.
Шлагбаум у ворот был опущен, караульный инвалид сидел в своей будке. От него тоже мало чего удалось добиться.
— Как же, ваше благородие, — говорил он, — я вам скажу, кто тут с вечера проходил или проезжал, коли вы сами не знаете, кого ищете. Много было всяких, но то ведь люди, не кораблики. Их в журнал не записывают.
Тем не менее этот человек, в отличие от полицейских, свою ответственность понимал. Он бы и рад был помочь, да не мог.
— Конечно, конечно, — соглашался Гайпель, — к тебе претензий нет. Я лишь спрашиваю: никто, как бы это сказать, не остановил твоего внимания?
— Я на Кавказе был, под Севастополем был, — отвечал инвалид, — на земле помирал два раза, тонул, в сакле горел. Я, ваше благородие, турку видал, черкеса, британца, Казбек-гору, три моря, мужика с хвостом…
— Обожди, обожди-ка…
— Через это все я сильно равнодушный стал, ничему не удивляюсь. Чтобы мое внимание заслужить, тут уж знаете, кто быть должен?
— Ну, кто? — устало спросил Гайпель.
— Негр, не меньше.
— Что ли здесь негров на кораблях не бывает?
— Полгода стою, а один только и попался.
— А дама какая-нибудь вчера вечером не проезжала? Часиков этак в десять?
— Барыня? — уточнил инвалид, — Вот так бы сразу и спрашивали. Была дамочка.
— Ну же! — понукнул его Гайпель. — Чего замолчал! Из себя какая?
— Не скажу, не запомнил. Темно было.
— Молодая?
— Все они таперича для меня молодые.
— Симпатичная?
— И симпатичные тоже нынче все, — со вздохом отвечал инвалид.
— Хоть что-то можешь мне про нее сказать?
— Я ее, ваше благородие, почему заприметил. Первое: в такой час, и одна, без кавалера. Второе: хотела мне пятак дать на водку, да раздумала.
— Ты что, разговаривал с ней?
— Нет.
— Тогда как знаешь, что хотела да раздумала?
Странная подробность, по ней можно было составить представление о характере незнакомки. Иван Дмитриевич, тот подобными мелочами никогда не брезговал, а Гайпель умел и любил учиться у опытных людей.
Инвалид провел рукой по щеке, скрюченной давним рубцом от французского палаша, чеченской гурды или турецкого ятагана, и объяснил:
— Посмотрела на мои шрамы боевые и, видать, устыдилась мне пятак давать. А больше-то пожалела. Я всегда меньше других на водку получаю, судьба такая. Мало дать — совестно, много — жалко. Подумают, подумают, да и вовсе ничего не дают.
— А пятак точно хотела дать? — спросил Гайпель таким тоном, словно ответ на этот вопрос должен быть завершающим штрихом в нарисованной им картине преступления.
— Может, и не пятак, — грустно сказал инвалид. — Может, копейку или двугривенный. А может, и совсем ничего давать не хотела. Кто ж ее знает!
Гайпель понял, что тема исчерпана. Психологический портрет этой дамы нарисовать не удалось, она осталась такой же загадкой, как была. Что касается ее внешности, инвалид, как ни тужился, ничего путного не сообщил и на дальнейшие вопросы уныло твердил одно:
— Не могу знать.
— А одета как? — спросил Гайпель.
— По-господски.
— Подробнее не можешь описать?
Инвалид поднапрягся и дополнил:
— По погоде одета.
— А еще?
— Пожалуй, чуток теплее, чем по погоде. Как все господа одеваются… Русским же языком говорю вам: по-господски!
Словом, быстренько вернулись к тому, с чего начали. Замкнулся и этот круг, а в середине опять была пустота. Таинственная мадам всякий раз ухитрялась ускользнуть из расставленных Гайпелем силков. Не оставалось даже перышка с хвоста, не за что ухватиться.
Но в том, что она-то и убила Петрова, сомнений не было. С самого начала в эту историю замешалась женщина, и Гайпель чувствовал себя ищейкой, взявшей след. Преступный запах ударил в ноздри, но беглянка прошла по воде, сейчас он метался по берегу, жалобно поскуливая и не зная, куда бежать.
Имелась, правда, последняя надежда.
— Слушай, — проникновенно спросил Гайпель, — а красного зонтика не было у нее?
— Не помню, ваше благородие.
— Ты вспомни, миленький! Я тебя очень прошу, вспомни!
Инвалид замолчал, припоминая. Чтобы не мешать ему думать, Гайпель нервно прошелся взад-вперед вдоль шлагбаума. Три шага туда, три — обратно. Здесь он вскинул голову, оглядывая окрестность, и заметил, что со стороны набережной приближается одинокая женская фигура. Он увидел шляпку с вуалью, а над шляпкой… О Господи! С неба сеялась холодная морось, все вокруг было серо, по волшебным пятном в тумане плыл, покачиваясь, растянутый на спицах, влажный, блестящий от сырости кроваво-красный шелк.
— Она? — подбегая к инвалиду, прошептал Гайпель.
Тот всмотрелся:
— Наверняка не скажу, но фигурой сходствует.
— Слушай меня внимательно!
— Ага…
— Как подойдет, пропусти ее и помалкивай. Даже не смотри на нее! Будто ничего знать не знаешь. Понял?
— Так точно, ваше благородие!
Гайпель отступил за будку. Сердце трепыхалось, как подстреленное, все мысли исчезли. В голове стучало: она, она!
Потом он ругал себя, что не догадался, дурак, за ней проследить, но в тот момент ни о чем таком не думалось. Не важно казалось, куда идет, к кому, зачем. Только бы задержать!
Она торопливо прошла мимо будки, мимо инвалида, который, изображая безразличие, отшатнулся от нее, как от чумы. В одной руке незнакомка держала зонтик, в другой — дамскую сумочку.
Гайпель позволил ей пройти в глубь гавани с десяток шагов, затем не выдержал и негромко, но многозначительно окликнул ее сзади:
— И куда это, позвольте узнать, вы так спешите?
Вздрогнув, она обернулась, выставила вперед свой зонтик. Ей, разумеется, и в голову не приходило, что за ним не укроешься, что нет для нее худшей защиты, чем эта.
— Кто вы? Что вам нужно?
— Не пугайтесь, сударыня, — издевательски сказал Гайпель, извлекая из кармана свой жетон сыскного агента, — вы в полной безопасности. Вам совершенно нечего бояться… Я — из полиции!
Иван Дмитриевич еще стоял на улице, вглядываясь в чердачное оконце, когда из первого этажа позвала Нина Александровна:
— Зайдите к нам, Шарлотта Генриховна что-то хочет вам сказать.
— Про флакончик?
— Она собиралась рассказать про флакончик? Я-то думала, что-нибудь важное. Тогда не стоит ее тревожить, пусть ложится. Если про флакончик, до завтра потерпит.
— Я тоже так думаю, — согласился Иван Дмитриевич.
— Она сама не своя и ни на что не может решиться. Ни поехать к сестре, потому что здесь Яков Семенович, ни пригласить сестру сюда, потому что там Оленька. И все время чего-то боится. Причем до сих пор с ней не было никого из близких. Я сама только недавно догадалась, что она сидит совершенно одна.
Нина Александровна исчезла, и тут же раздался робкий голос жены, которая давно наблюдала за ним сверху, но лишь сейчас осмелилась окликнуть его:
— Ваня-а!
— Чего?
— Я тебя одного люблю. Ты ей не верь, она же паскуда. Мне про нее Зайцева такое рассказывала! Уши вянут.
— Иди спать.
— А ты?
— Я скоро приду.
— Ты про службу думаешь?
— Про службу, про службу.
Жена вздохнула на всю улицу:
— Приходи уж!
Окно закрылось, но этажом ниже открылось другое. Зайцев свесился над карнизом:
— Иван Дмитриевич, не видать там моей благоверной?
— Как? Разве не вернулись ваши курочки?
— Дочери воротились, жена — нет. У тестя заночевала. Наливочка у него больно хороша, а супружница моя питает склонность. Обещала с утра пораньше приехать, да что-то нету.
— Еще рано, — утешил его Иван Дмитриевич.
— Где ж рано! Вон светать начинает. И ей известно, что я сегодня с утра в Ладогу еду с инспекцией. Обещала завтраком накормить. А то что же! Не спамши, да еще и не емши?
Действительно, кое-где кухарки начали растапливать печи. Дымком потянуло. Горячий воздух колебался над трубой, и в нем прыгали две бледные рассветные звездочки.
— Головка-то у нее всегда ясная, сколько ни выпьет, а вот на ножки слабовата, — в обычной своей манере рассказывал Зайцев. — И наливочка, надо сказать, у моего тестя ей не по характеру, в ноги шибает. Сидишь — трезв, встал — пьян…
В квартире Нейгардтов было темно, у Гнеточкиных — тоже, но не покидало чувство, будто из темноты следят чьи-то глаза. Они мерещились то в одном окне, то в другом, то в третьем.
— Ну и ночка у нас с вами! — заключил Зайцев, закрывая окно.
Но и это был еще не конец. Из-под самой крыши послышался голос Зеленского:
— Иван Дмитриевич!
— Да, Сергей Богданович.
— Не мое, конечно, дело, но я так понял, что у вас размолвка с женой. Эхо-то ночное, не обессудьте. Окно у меня открыто, каждое слово слыхать. Чем так стоять, поднимайтесь ко мне. Я все равно не сплю. Чайку вместе попьем.
Иван Дмитриевич охотно принял предложение. Вскоре он сидел все в той же заваленной книгами комнате, и Зеленский, заваривая чай, говорил:
— Я по-мужицки просыпаюсь, чуть свет. Лежал в постели и невзначай подслушал ваш разговор. И как-то грустно сделалось. Когда в других семьях скандалят, я, наоборот, радуюсь, что не женился, а вот вас послушал и загрустил. Ведь всю жизнь бобылем. Завидую я вам, что у вас такая жена, а пуще того — что вы сами не понимаете своего счастья. Холостяку, да еще под утро, подобные признания слушать просто невыносимо. Нож острый.
— Чему тут завидовать, Сергей Богданович? Будь все ладно, спал бы себе дома. А я вон где сижу.
— Без маленьких ссор не бывает большой любви. Нейгардтов, к примеру, возьмем. Кажется, идеальная пара. На самом же деле… Но по будем сплетничать. Я так понял, что вы к кому-то приревновали вашу супругу, да?
— Сплетничать не будем, — сказал Иван Дмитриевич.
— Вы правы… Водочки хотите?
— Нет-нет. Чайку.
— Чаек так чаек. С позолотой, может быть?
— Как это?
— С ромом, значит. Позолотить вам?
— Самую чуточку.
— Ситничек берите, сейчас я колбаску порежу, — хлопотал Зеленский. — Кухарка у меня та еще. День есть, два — нет. Привык по-холостяцки.
— Вы никогда не были женаты?
— Бог миловал. Сперва рано казалось жениться, да и денег не было. Потом деньги завелись, так стало некогда. А теперь опять и денег нет, и поздно. Вдобавок я в женской гимназии служу, прелестные создания меня окружают, да. Шейки, локоны. Но, с другой стороны, видишь, как они на рекреациях друг ко дружке жмутся, хихикают, как до кучи собираются, чтобы в туалет идти. Это как-то отвращает. Вообще, — продолжал Зеленский, решительно отставляя в сторону чашку, — есть один застарелый предрассудок, сгубивший счастье многих мужчин в моем возрасте. Принято думать, будто в моем возрасте уважающий себя нормальный мужчина непременно должен иметь любовницу значительно моложе себя. Будто бы, если тебе сорок лет, роман с ровесницей для тебя унизителен. Ты тогда как бы и не мужчина, а черт-те кто, придурок. Женщины, мол, взрослеют раньше, Старятся раньше. Слыхали небось. Я вам объясню, откуда пошла эта ересь. Просто большинство моих сверстников не в силах осчастливить в постели сорокалетнюю женщину и себе в утешение придумали, что якобы женщина и виновата в их слабостях. Не способна, дескать, воспламенить сердце и прочие органы.
— Так оно и есть. Это закон природы: когда мужчина стреляет, женщина заряжает ему ружье.
Чай с позолотой был хорош, плохо только, что хозяин, как холостяк, не имел ситечка для заварки. Обдумывая, с чего начать разговор о покойном Куколеве, Иван Дмитриевич аккуратно сплевывал налипшие к губам чаинки, когда в прихожей звякнул колокольчик.
— Черт, это за мной, — сказал Зеленский. — Я за квартиру задолжал, нарочно ни свет ни заря явился, мерзавец. Сделайте милость, подите, скажите ему, что меня нет дома.
Иван Дмитриевич пошел, открыл дверь. За ней стояла Нина Александровна. Он удивился:
— Вам нужен Сергей Богданович?
— Нет, — после паузы ответила она. — Вы.
Заслышав женский голос, Зеленский выскочил в коридор.
— Вы знакомы? — спросил Иван Дмитриевич.
— Если это можно назвать знакомством. Сергей Богданович преподает в гимназии, где учились мои дочери.
— А-а, — догадался Зеленский, — вы, наверное, слышали, как я позвал господина Путилина из окна.
— Не я. Шарлотта Генриховна. Ей все-таки не терпится сообщить вам, господин Путилин, про флакончик. Она объяснила, где вы находитесь, и велела мне доставить вас к ней живым или мертвым.
Они спустились вниз, вышли на улицу, и возле подъезда натолкнулись на Евлампия.
— Куда это ты? — поинтересовался Иван Дмитриевич, подозрительно оглядывая здоровенную корзину в его руке.
— На рынок, — ответил тот. — Завтра поминки, много чего нужно. Сейчас бабы стряпать придут. А вы к нам никак? Пойдемте, я вам дверь отопру.
Вошли в подъезд.
— Светает что-то рано, прямо как весной, — говорил Евлампий. — Пять часов, а уже светло.
Иван Дмитриевич достал часы.
— Где ж пять? Семь.
— У вас часы еще не то покажут, — ухмыльнулся Евлампий. — Наследник ваш давеча их в кукольной тележке по булыжнику возил, я сам видел. Балуете вы его!
Он достал ключ, и тут Иван Дмитриевич спохватился:
— Барыни разве дома нет?
— Нету.
— Куда она делась?
— К сестре поехала. По дочке соскучилась и полетела.
— Ради Бога, извините, господин Путилин, — сказала Нина Александровна. — Моя невестка женщина взбалмошная. Никто не знает, что в следующий момент взбредет ей в голову.
Иван Дмитриевич обернулся к Евлампию.
— Ты про этот серебряный флакончик что-то слыхал?
— А как же! Мне Марфа Никитична сколь раз говорила…
Он начал рассказывать и успел рассказать достаточно для того, чтобы у Ивана Дмитриевича взгляд сделался как у его жены, когда та лузгает семечки и не может перестать. Рассказ приближался к концу, как вдруг хлопнула дверь подъезда, на площадку взбежал Гайпель.
— О, Иван Дмитриевич, — запыхавшись проговорил он, — хорошо, что вы не спите. Я… Я ее поймал!
— Кого?
Гайпель лукаво сощурился.
— А кого вы искали?
Иван Дмитриевич подхватил его под руку, вывел на улицу.
— Ну? Кого ты там изловил?
— Ту самую, про которую вы спрашивали, — отвечал Гайпель, растягивая наслаждение, чтобы уже на пределе блаженства отдаться последнему экстазу. — Она в сыскном сидит. Я ее в комнате запер и бегом к вам.
— Да говори толком! Кого ты еще заарестовал?
— Ее, — одышливо сказал Гайпель. — С красным зонтиком.
Растянутый для просушки, он стоял в углу, Иван Дмитриевич увидел его, как только вошли, и сразу же узнал этот оттенок цвета, колеблющийся между алым и светло-красным, который три дня назад просквозил перед ним в сентябрьской листве.
Хозяйка зонта сидела рядом, ее он тоже узнал и хлопнул Гайпеля по плечу:
— Молодец!
Это была старшая из племянниц покойного Куколева, блондиночка с прыщавым лобиком и глазами брошенной куклы.
— Елизавета Семеновна, рад видеть вас. Вы меня помните?
— Путилин, кажется…
— А память у вас не девичья. — Иван Дмитриевич осторожно, как к разверстой ране, прикоснулся к алеющему шелку. — Ваша парасолька?
— Что? — не поняла она.
— Зонтик, спрашиваю, ваш?
— Нет, тетя Лотта одолжила.
— Чего это вдруг?
— Я была у нее вчера вечером, а когда уезжала, начал собираться дождик.
— Вы приезжали к Шарлотте Генриховне, чтобы забрать серебряный флакончик вашей бабушки?
— Да.
— Зачем он вам так срочно понадобился?
— Просто на память, если она умерла.
— И он сейчас лежит у вас в сумочке?
— Н-нет.
— Не вынуждайте меня прибегать к обыску.
— Вы не посмеете!
— Конечно, не хотелось бы, — криво улыбнулся Иван Дмитриевич. — У вас там платочек, может быть, нечист или гребень в волосьях. Я не так воспитан, мадмуазель, чтобы шарить в дамских сумочках, но придется. Лучше бы нам не краснеть друг перед другом, но что поделаешь… Позвольте ваш ридикюль.
— Он там, — басом сказала Лиза, прижимая сумочку к груди.
— Я смотрю, вы им очень дорожите.
— Д-да.
— И кому же вы собирались передать эту реликвию?
— Н-никому.
— Понимаю, понимаю. Вы ввели в заблуждение папеньку, сказав ему, будто едете по больницам искать бабушку, а сами решили прогуляться по гавани в шесть часов утра. Покормить чаек, полюбоваться восходом. Так, Елизавета Семеновна?
Она молчала.
— Хватит, милая, — сказал Иван Дмитриевич. — Отвечайте, как называется корабль.
— Пожалуйста, я вас прошу! Обещайте мне, что…
— Название корабля!
— «Архангел Михаил».
— Когда он отплывает?
— Опоздали. Уже, наверное, отплыл.
Иван Дмитриевич обернулся к Гайпелю:
— Лошадей! Быстро!
За круглым окошком каюты плескалась вода, под ногами ритмично вздрагивал пол.
— Вишь, подсунули мне келью над самой машиной, — сказала Марфа Никитична.
Они с Иваном Дмитриевичем сидели вдвоем, Гайпеля и Лизу отправили на палубу, чтобы не мешались.
Флакончик лежал на столе. Он был величиной с большую грушу и такой же формы, только плосконький, как солдатская фляжка. Пробка, тоже серебряная, сделана в виде львиной головы с расквашенным от частого открывания носом. Серебро на боках не потускнело, но рельеф чеканки стерся от бесконечных чисток, линии размылись, выпуклости сгладились, так что стоило труда разглядеть в их узоре осененную дуплистыми русскими ветлами реку Иордань, Иоанна Предтечу с Иисусом на берегу, за ними горы, дорогу, ослика у воды, еще что-то из священной истории, в которой Иван Дмитриевич никогда не был особенно силен. В небе висели чуть заметные, как перед рассветом, звезды, но Большой Медведицы среди них он не нашел.
Евлампий рассказал, что полвека назад, еще до того, как Наполеон Бонапарт с двунадесятью языцами воевал Москву, покойный супруг Марфы Никитичны, Семен Яковлевич, отец Якова Семеновича и Семена Семеновича, дед Лизы, Кати и Оленьки, совершил хождение ко гробу Господню и в этом флакончике привез на родину святой иорданской воды. Теперь Марфа Никитична собралась туда же, но не пешком, как муж, не через туретчину и Кизилбашское царство, а на пароходе «Архангел Михаил». Собралась, да впопыхах забыла флакончик. Она предвидела, что сыновья добром не отпустят, и решилась на побег. Они ей оба надоели своими сварами, в замысел посвящена была только Лиза, чтобы рассказать обо всем отцу и дяде уже после того, как «Архангел Михаил» выйдет в море. На эту грохочущую, пропахшую дымом посудину Семен Яковлевич и ногой бы не ступил, а Марфа Никитична спокойно сидела над машиной, изрыгающей адский огонь, и готовилась ехать. За каюту заплачено было сто двадцать рублей. Капитан запросил полтораста, но в результате двухчасовой торговли три красненьких скостил. Эти деньги она раздала паломникам из сибирских староверов, которые своих кают не имели и ютились на палубе.
— Среди них скитская девушка есть, — рассказывала Марфа Никитична. — Лик ангельский, а сама тощая и все кашляет. Хочу ее к себе в келью взять. Вместе поплывем. И ей хорошо, тепло, и мне не скучно.
Они уже обо всем поговорили, Иван Дмитриевич все выяснил и сейчас молча смотрел на сидевшую перед ним старуху в черном салопе. О смерти младшего сына он ей так и не сказал. Зачем? Пусть плывет в счастливом неведении, незачем ей знать эту правду. Лиза тоже просила не говорить об этом бабушке.
До отплытия оставалось полчаса, досиживали последние минуты. Вообще-то «Архангел Михаил» должен был отчалить еще в субботу, но что-то на нем недочинили, чего-то недогрузили, помощнику капитана дали жалованья меньше, чем тот рассчитывал, а повару, наоборот, переплатили, и в итоге оба запили на берегу — один с горя, другой с радости. Словом, задерживались на четыре дня. Все эти дни Марфа Никитична слезно просила внучку привезти ей забытый дома флакончик, но Лиза, как понял Иван Дмитриевич, не хотела докучать убитой горем тетке и решилась лишь вчера.
— Думала, на Новый год и поплыву, — сказала Марфа Никитична. — Ан вишь как вышло! Надо было на англицком пароходе плыть, у их там порядок.
— На Новый год? — удивился Иван Дмитриевич.
— Я, соседушка, старую веру оставила, но как считала Новый год первого сентября, так и считаю. Ты сам посуди! Когда Господь райский сад сотворил, и Адама, и Еву, она чем соблазнилась? Чего молчишь? Отвечай.
— Яблоком, — сказал Иван Дмитриевич.
— Правильно, не картошкой мороженой. А разве яблоки-то в январе на деревьях бывают?
Марфа Никитична взяла свою клюку.
— Пойдем, что ли, наверх, Лизочку поцелую на прощание.
Вышли на палубу.
— Ну их всех, надоели! — говорила она. — Что Яшка, что Сенька, оба хороши! Каково матери-то смотреть, как они друг дружку ни с одним праздником не поздравят! На Пасху и то не поцелуются. А Нина с Шарлоткой их подзуживают. Ладно, Нинка еще туда-сюда, имеет уважение, а Шарлотка, стерва, ни в чем не уступит. Мух бить повадилась. Купила себе снаряд на ручке и шлеп, шлеп! Гоняется за ними, вся красная, смотреть мерзко. А меня с детства приучили, что мух обижать — грех.
— Это еще почему же?
— Спасителю нашему на кресте пригодились. Как ему руки-ноги пригвоздили, палач хотел пятый гвоздь в сердце вбить. А туда муха села. Он видит, чернеется на груди. Гвоздь, думает. Думает, вбил да забыл. Так-то и не стал сердце пробивать.
— Слушаете всякую ересь, — осудил Иван Дмитриевич.
— Ничего, поплыву в Святую землю, сама там все разузнаю, ересь, нет ли. Пущай они тут своим умом живут. А то Шарлотка и Олюшке против меня нашептывает: старая, мол, дура, картошечку жареную есть не велит. А что в ей проку-то, в картопле? Меня муж покойный учил: это яйца антихристовы. Ладно, я на том не стою. Пущай овощ. Но чего тогда ее червь не ест? Если овощ добрый, его червяк ест. Вот и пущай без меня жарят ее, парят, пекут, что хотят с ею делают. Я им не указ, ну и живите сами. Лизанька одна из всех человечья душа. Средняя-то, Катерина, хоть и тихоня, а хитрющая. Мамкина дочь.
— И ни по ком скучать не будете?
— По Олюшке буду, конечно. Шарлотка без меня ее совсем с ума сведет. Она ведь при дочери на отца-то коршуном — так ревнует, а то опять ластится, целует его. И все при девочке.
Гайпеля с Лизой матросы уже прогнали на берег и с тем же самым подступились было к Ивану Дмитриевичу, но осадили, едва Марфа Никитична замахнулась на них клюкой. За четыре дня они, видимо, поняли, что с ней лучше не связываться.
— Сколько дней без дела стояли, а тут приспичило им! Договорить не дадут…
При ее приближении паломники поворачивались к ней лицом и кланялись.
— Еще знаешь, кого мне жалко? — вспомнила вдруг Марфа Никитична. — Жульку. Ну, собачка-то у нас при дворе живет. Изведут ее, голубушку. А она за меня всегда горой. Днями сидела с ней во дворе на лавочке, любились, идет Нейгардт. И что-то сердце у меня зажглось, что он, нехристь, Яшку в свои воровские дела путает. Говорю Жульке: «Куси его!» Так что думаешь? Ведь не сробела. Ка-ак налетит, ка-ак…
У них над головами взвыл пароходный гудок, нужно было торопиться.
— Дорога дальняя, — сказал Иван Дмитриевич. — Завещание оставили на тот случай, если не вернетесь?
— Да, все Яшке отписала. Он хоть и балбес, а младшенький, хроменький, службы никакой не знает. Жалко его. Пущай пользуется.
— Лизе ничего не завещали?
— Яшка их с Катериной не обидит. А обидит, я с того света приду с клюкой.
— И еще. Вы у Якова Семеновича бумажник взяли с деньгами. Триста рублей…
— Деньги-то мои!
— Я не про то. — Иван Дмитриевич вынул из кармана жетончик. — Такого не было там?
— И ты, значит, в рулетку поигрываешь, — сказала Марфа Никитична. — Смотри, соседушка, до добра не доведет.
— При чем тут рулетка?
— Ну не в рулетку, в карты. Все одно.
Иван Дмитриевич догадался, что она приняла эту штуку за разменный жетон какого-то игорного дома. Видать, у покойного они тоже водились.
— На нем так прямо и написано, — продолжала Марфа Никитична. — Сыграешь семь раз, и пропала твоя душенька. Уже перед тобой адские врата раскрыты. До семи раз прощается, седьмой запрещается.
— Выходит, был в бумажнике такой жетончик?
— А как же, был, — кивнула она. — Я его в воду бросила.
Отчаливая, «Архангел Михаил» издал гудок, от которого могли бы пасть стены Иерихона, развернулся и двинулся к устью Невы. Сквозь шлепанье колес доносились команды капитана. Он что-то приказывал, поднося к губам сверкающий на солнце рупор, и Гайпель узнал этот голос, взывавший ночью: «Эй, на башне!»
Они все трое стояли на берегу. Лиза плакала, Иван Дмитриевич участливо поддерживал ее под локоть.
Марфа Никитична уже затерялась в толпе паломников у борта, но чем дальше, тем явственнее он слышал ее шепот: «О ты, великий и чудный архангел Михаил, всех небесных сил воевода и шестокрылатых первый князь, соблюди рабов Божиих Якова и Семена, и Нинку с Шарлоткой, и Лизаньку с Катериной, и Олюшку. Соблюди их в бедах, и в скорбях, и в печалях, и в пустынях, и в людях, и во всякой власти и от всякой притчи и от дьявола оборони и укрепи…»
— Вы, Лизанька, — по-свойски обратился к ней Иван Дмитриевич, — про ваш с бабушкой заговор никому не сказывали?
— Нет.
Она чмокнула себя в ладошку, приставила ее к губам и дунула вслед уплывающему кораблю. Воздушный поцелуй полетел над водой, но не достиг Марфы Никитичны: одна из круживших за кормой чаек склевала его на лету.
Войдя в куколевскую квартиру, Иван Дмитриевич был поражен происшедшим здесь переменам. Дом наконец очнулся от заколдованного сна и энергично готовился к завтрашним поминкам. Всюду толокся народ, в кухне булькали кастрюли, сковороды шипели и плевались расплавленным жиром. Тут он и нашел Шарлотту Генриховну.
— Зонтик? — удивилась она. — Какой еще зонтик? Этот?
— Да, вы одолжили его Лизе.
— В самом деле… Только он ведь не мой. Вчера днем ко мне заходила мадам Зайцева и забыла его у меня в прихожей. Если не затруднит, занесите ей.
Иван Дмитриевич поднялся на второй этаж, позвонил.
— О, вы очень кстати, — сладко пропела Зайцева, выходя в переднюю. — Мой петушок как раз уехал, проходите… Анфиска, — приказала она прислуге, — собирайся на рынок!
— Я, собственно, всего на секундочку. Шарлотта Генриховна поручила мне передать вам ваш зонтик.
— И все?
— Еще я хотел спросить, где и когда вы купили этот прелестный зонт.
— На что вам?
— Хочу такой же подарить моей жене.
— У вас что ни слово, то жена. Разве так разговаривают с дамой?
— Я бы все-таки попросил вас ответить.
— Даже и не просите. Еще не хватало, чтобы у нас двоих были одинаковые зонты!
— Я куплю другого цвета, не красный.
— Поймите вы, эта модель будет вашей супруге не к лицу. Чересчур изысканно для нее. Ей бы что-нибудь попроще. Да и нужно уметь носить такой зонтик, а у нее на лице написано, что не умеет.
— Научится, на вас глядючи… Где вы его купили?
— В Париже, — ответила она.
Дома Иван Дмитриевич спросил у Ванечки, чего он плакал ночью.
— Я не мог без нее спать, — важно отвечал сын, повзрослевший после вчерашних страданий, — а маменька заставляла.
— Без кого? Без маменьки?
— Без той штучки, что я в лесу нашел. Она в коробке лежала. Я вечером хотел взять ее с собой в постельку, а ее нет.
— Делась куда-то, — хрипло сказала жена.
Иван Дмитриевич почувствовал, как в нем опять оживают ночные подозрения. К месту вдруг вспомнилось, что жена родом из Пензы и весной ездила туда с тещей хоронить бабку.
— Делась, говоришь?
— Ваня, что ты на меня так смотришь? — перепугалась она.
— Я, наверное, и сегодня без нее не смогу спать, — с еще пущей солидностью сказал Ванечка.
— Попробуй только! — пригрозила жена.
Иван Дмитриевич подумал, что еще одного скандала он не переживет… Не хотелось, чтобы сын играл этой мерзостью, но делать было нечего. Из двух зол, то есть двух лежавших в кармане жетончиков, он выбрал наименьшее — не тот, что валялся рядом с мертвым телом Якова Семеновича, а тот, который прилепили к двери, пошел в кухню, соскреб с него мед и налипшие табачные крошки, помыл теплой водой с мылом и торжественно вручил Ванечке:
— На, ирод!
Тот взял, но как-то без восторга, чуть ли не обескураженно. Похоже, теперь ему жаль было расставаться со своими страданиями.
— Так ты еще и не рад? — рассвирепел Иван Дмитриевич. — Отдавай обратно!
— Я рад, папенька.
— Не смей врать! Я вижу, что ты не рад… Отдавай!
Сын взвыл. Разом лишиться и того, и другого — и штучки, и законной печали об утрате — это уже было слишком. Этого он вынести не мог и завыл дурным голосом.
— Оставь, — робко вступила жена. — Пусть играется.
Не обращая на нее внимания, Иван Дмитриевич схватил Ванечку за руку.
— Нет, брат, — мстительно приговаривал он, разжимая сведенные в кулачок пальцы, чтобы выковырять этот чертов жетончик, но сын сопротивлялся отчаянно, и довести дело до конца помешал звонок дверного колокольчика.
Появился Гайпель.
— Иван Дмитриевич, — доложил он, — я его нашел.
— Кого?
Тот опять завел свою волынку:
— Кого вы искали… Кого мне велели найти…
Наконец выяснилось, что он всего-навсего разыскал гостиницу, в которой, бежав из «Аркадии», обосновался князь Папчулидзев.
Лошади были казенные, и полицейский кучер их не особо жалел, для Ивана Дмитриевича — тем более. Понеслись, как на пожар.
— Несомненно, — говорил Гайпель, — в убийстве Куколева замешаны двое: мужчина и женщина. Вы решили, что один из псевдо-Ивановых со своей подругой. Но точно так же можно предположить, что кто-то из этой пары ни в чем не повинен и служил только ширмой для другого. Возможно, Куколева отравили не Иванов с его соночлежницей, а, скажем, Иванов и какая-то другая женщина из другого номера, пришедшая туда с другим мужчиной. Или, наоборот, женщина была от Иванова, но действовала заодно не с Ивановым, то есть не с этим Ивановым из соседнего номера, а с каким-то другим, который пришел с другой женщиной и который даже не обязательно должен быть Ивановым. Вы согласны со мной? В любом случае, — не дождавшись ответа, продолжал Гайпель, — после того, как с моей помощью вы нашли Марфу Никитичну, я заслужил право быть выслушанным. Я привык уважать чужое мнение, но хочу также, чтобы уважали и мое собственное. Если вы не согласны, давайте будем рассуждать, будем спорить…
Тут он поглядел на Ивана Дмитриевича и увидел, что тот спит.
Грозный князь оказался субтильным брыластым человеком с лицом ученой обезьяны. Ничто не выдавало в нем великого любовника, чьи подарки с риском для жизни носят на груди неверные жены. Относительно своей собственной Иван Дмитриевич тоже как-то успокоился. Он знал, что ее любовь нельзя купить ни за какие деньги.
Усадив гостя в кресло, князь остался стоять и на все попытки Ивана Дмитриевича либо встать самому, либо добиться, чтобы хозяин тоже сел, отвечал с восточной учтивостью:
— Не беспокойтесь, мне так удобнее.
— Ваше сиятельство, — спросил Иван Дмитриевич, — вы, я полагаю, догадываетесь, что привело меня к вам?
— Наверное, хозяин «Аркадии» раскрыл мой псевдоним.
— Это второй вопрос. А первый… К нам в сыскное поступил донос: вы, ваше сиятельство, обвиняетесь в тайных сношениях с генералом Гарибальди.
Панчулидзев засмеялся.
— Почему не с турецким султаном? Из Пензы, пожалуй, до Стамбула поближе будет.
— Дело нешуточное. В доносе говорится, что агенты Гарибальди, зная ваши связи при дворе и то расположение, которым вы пользуетесь у государя, передали вам крупную сумму денег. За это вы обязались настраивать русское общественное мнение против Королевства Обеих Сицилий. Мишенью первой интриги избран неаполитанский посол в Петербурге. Уже составился заговор, и на ближайшем балу в Аничковом дворце ни одна дама не примет приглашение посла и не пойдет с ним танцевать… Что вы на это скажете?
— Скажу, что, если бы у господина Гарибальди были такие же агенты, как у вас, он давно владел бы всей Италией.
— Благодарю за комплимент.
— Ведь что где ни сболтнешь, все донесут, негодяи! Да еще и перелицуют, и подкладку подошьют. Но напрасно вы меня шантажируете, я не дам вам ни копейки.
— Вы неправильно меня поняли, ваше сиятельство…
— Правильно я вас понял! У меня много врагов, они только и ждут случая оговорить меня перед государем. Но не учли, что наш государь в глубине души сочувствует Гарибальди.
— Тем лучше, — улыбнулся Иван Дмитриевич. — Хотя политическими делами я не занимаюсь, в определенных сферах прислушиваются к моему скромному мнению. Прежде чем пустить донос по инстанциям, я мог бы сопроводить его запиской о том, что интригу против неаполитанского посла вы затеяли не из корысти, а из сочувствия к Гарибальди.
— И что вы за это возьмете?
— Имя женщины, которая той ночью была с вами в «Аркадии».
Панчулидзев заметно встревожился:
— Подозреваете ее в убийстве этого Куколева?
— Вы с ним были знакомы?
— Нет-нет!
— Откуда же вам известно его имя?
— Так, слышал.
— А ваша любовница? Она знала покойного?
— Если это допрос, — сказал Панчулидзев, — то заявляю, что я не юноша. Какую бы страсть ни возбуждала во мне женщина, бессонные ночи уже не для меня. Время от времени я засыпал и не мог видеть, выходила она из номера ночью или нет. Что касается ее имени…
— Не нужно, — остановил его Иван Дмитриевич. — Я и так знаю.
Трясущимися руками Панчулидзев достал бумажник.
— Я вам заплачу! Я заплачу много. Очень много! Обещайте только, что мое имя не будет фигурировать на суде…
В седьмом часу вечера Иван Дмитриевич, окруженный заботами жены, лежал в супружеской постели, на свежих благоухающих простынях, и готовился уснуть, чтобы не просыпаться уже до утра. Болела голова, бессонная ночь давала о себе знать. Жена сидела рядом. По ее глазам Иван Дмитриевич видел, что она хочет того, чего он сам хотел от нее все эти дни, а теперь перехотел.
Она раздвинула отвороты халата на груди.
— Смотри, Ваня, какая у меня рубашка. Новенькая…
Он протянул руку, потрогал в том месте, где предлагалось, но ничего не почувствовал — ни волнения, ни нежности. Слишком устал.
— Подожди, — жарким шепотом попросила жена. — Сначала скажи мне что-нибудь.
— Что?
— Что-нибудь постороннее. Будто ты сейчас о другом думаешь.
— А я, по-твоему, о чем думаю?
— Уж я знаю, о чем, — сказала она, поднимаясь и подходя к двери, чтобы накинуть крючок, но не успела: на пороге стоял Ванечка.
Он какой-то странной походкой вошел в спальню, остановился в паре шагов от кровати и угрожающе произнес:
— Вы, папенька, говорили, что лгать нехорошо, красть нехорошо.
— Разве не так? — удивился Иван Дмитриевич.
— А сами вы, — звонким от преодоленного страха голосишком объявил Ванечка, — вор и лгун!
Бац! Жена влепила ему по затылку.
Он пошатнулся, но не заплакал и выкрикнул еще громче:
— Вор! Лгун!
— Погоди-погоди! Что случилось?
Ванечка вытянул вперед кулачок, развел пальцы.
— Моя штучка… Я ее сам в лесу нашел, а вы у меня украли, и я не мог без нее спать. Вчера украли, а сегодня дали и еще отнять хотели, будто она не моя.
— Это другая. Такая же, но другая, понимаешь?
— Нет, моя, — упирался сын.
— Ты, брат, мне такие страшные обвинения предъявил, — терпеливо сказал Иван Дмитриевич, — что изволь представить доказательства.
— Я на ней вчера гвоздиком нацарапал, что моя.
— Ну-ка, иу-ка…
Когда сын удалился с гордо поднятой головой, как парламентер, принявший вражескую капитуляцию, Иван Дмитриевич в блаженном изнеможении откинулся на подушку. Теперь он понимал многое, почти все, и готов был во всеоружии встретить завтрашний день.
Жена воровато заперла за Ванечкой дверь спальни, вернулась, на ходу расстегивая свои крючочки, склонилась над постелью. Иван Дмитриевич еще успел увидеть, как новенькая рубашечка нагрузла ее грудями, потом в голове зазвенело, закружились перед глазами Каллисто с Аркадом и Ликаоном, аббат Бонвиль, масоны, волки, медведи, Жулька с красным зонтиком, понеслись и пропали в подступающей тьме.
— Ваня! — позвала жена.
Он спал.
Иван Дмитриевич с женой присутствовали и на отпевании в церкви, и на кладбище, и, когда гроб опускали в могилу, он подумал о Марфе Никитичне. В счастливом неведении она сейчас плыла вдоль нищих, затянутых рыбачьими сетями чухонских островов. Дальше — Неметчина, Франция, Шпанское королевство. Где-то застанет ее девятый день по смерти сына? А сороковой? В этот день Якову Семеновичу последний раз поставят тарелку, положат ложку, нальют вина, чтобы на прощание посидел как хозяин за домашним столом. Вспомнит ли мать о сыне, глядя, как за белыми скалами Гибралтара сияет средиземноморская синева? Услышит ли в крике чаек его голос?
Уже шли обратно к воротам кладбища, как вдруг Шарлотта Генриховна, оттолкнув своих провожатых, поддерживавших ее под руки, бросилась к племянницам, обняла их, крепко притиснула к себе и друг к другу.
— Катюша! Лизанька! Обещайте, что если я умру, вы будете любить Олюшку!
За деревьями горели костры. Там жгли палую листву.
— Она ваша сестра! Если я умру, — плача, просила Шарлотта Генриховна, — обещайте мне, что вы всегда-всегда будете любить ее! Катюша! Лизанька! Девочки мои…
После того, как мертвый навеки остался в земле, у живых наступает облегчение. Гости группами подъезжали с кладбища и разбредались по квартире в ожидании того момента, когда их пригласят к поминальному столу. Всюду слышались возбужденные разговоры. Болтали о чем угодно, только не о Якове Семеновиче, иногда звучал приглушенный смех, стыдливо смолкавший при появлении кого-нибудь из родственников покойного. Собрались почти все соседи, даже Гнеточкин с супругой. Очевидно, Шарлотта Генриховна отпустила ему старые грехи. Не было лишь Нейгардтов: они предупредили, что с похорон зайдут домой переодеться.
Мадам Зайцева, сидя на диване в гостиной, одаривала всех входивших в комнату мужчин лучезарными улыбками, словно это был ее праздник и она тут главное действующее лицо. Некоторым протягивалась рука для поцелуя. Иван Дмитриевич тоже этого не избежал.
— Так не скажете, где вы купили ваш зонтик? — спросил он, прикладываясь к ее пухлым пальчикам.
— Я вам уже ответила. В Париже.
Чуть заметно улыбнувшись Ивану Дмитриевичу, она обратилась к его жене:
— Какое, милочка, на вас чудное траурное платье.
Жена смутилась, поскольку платье принадлежало теще и лет пятнадцать, после каких-то важных похорон, пылилось в сундуке.
— Чудное, просто чудное! — продолжала Зайцева, наслаждаясь ее смущением. — Я узнаю этот фасон. В юности у меня было такое же, только серое. Боже мой, как летит время! Я тогда носила мою старшенькую.
Неподалеку ее муж объяснял двум старым девам с четвертого этажа:
— Для того нам от казны квартирные деньги и даются, чтобы с женами жить…
Оставив на их попечение расстроенную, робеющую жену, Иван Дмитриевич отправился искать Евлампия. Тот сидел в кухне и что-то ел, что ему вперемешку подкладывали на блюдо распаренные стряпухи.
Без всяких запирательств он признал выложенный перед ним на стол конец веревки с кровавыми пятнами: да, сразу поленился отмыть, пришлось отрезать. Не выбрасывать же весь моток? Веревка хорошая, корабельная, голландского витья.
— Жулька-то, — сказал Иван Дмитриевич, — жива.
— Поправилась, значит. Я ее давил, да недодавил. Сердце дрогнуло, как она визжать стала. Так жалобно!
— А врал зачем?
— Думал, барону скажете, — повинился Евлампий, — он у меня пять рублей назад и отберет. Вы уж не сказывайте. Жулька теперь пуганая, днем на улицу носа не кажет.
В отместку Иван Дмитриевич спустил прямо ему на блюдо веревочный хвост и пошел обратно. В коридоре достал табакерку, заложил в ноздрю табачок. Совестно было в этом доме зажигать трубку. Он уже почти прочихался, когда кто-то сзади взял его под руку. Иван Дмитриевич посмотрел через плечо и увидел Куколева-старшего.
— Курить табак нехорошо, а нюхать — это, господин Путилин, еще хуже.
— Разве так больше вредит здоровью?
— Телесное здоровье тут ни при чем.
— Тогда почему?
— Сами посудите, — усмешливо говорил Куколев, пока шли по коридору, — ведь современный человек через все свои отверстия грешит. Каждой нашей дыркой дьявол себе во славу пользуется. Ртом, глазами, ушами. О прочем умалчиваю. Что чревоугодничать, что дым глотать, в принципе нет никакой разницы. Один лишь нос представлял собой счастливое исключение: больших грехов за ним не числилось. Нос держался дольше всех, но нынче и он пал.
Иван Дмитриевич невольно перебрал в памяти прегрешения своих отверстий. По крайней мере, одно из них оставалось невинно: к содомии он склонности не имел.
— Простите мне это маленькое нравоучение, господин Путилин.
— Ничего, ничего. Я люблю душеполезные разговоры, — в тон ему ответил Иван Дмитриевич, не переставая удивляться тому, что никто из этой семейки до сих пор ни словом не обмолвился о бегстве Марфы Никитичны.
В гостиной уже появилась чета Нейгардтов. Баронесса была в роскошном платье, больше похожем на подвенечное, будь оно не черным, а белым. Иван Дмитриевич перехватил устремленный на нее взгляд жены и понял, что ко всем участкам, на которых ему сегодня предстояло вести сражение, прибавился еще один. Из-под собольих бровей жена метала молнии в сторону баронессы. Пока что они были холодными, но рюмка водки могла разогреть их до смертельного градуса.
При виде своего врага Куколев тоже помрачнел.
— Я по-прежнему, — сказал он, — уверен, что смерть моего брата не обошлась без Нейгардта. Видеть не могу этого человека! На кладбище я вынужден был терпеть его присутствие, но совершенно не представляю, как мы с женой и дочерьми сядем с ним за один стол.
— Кстати, расскажите мне подробнее, при каких именно обстоятельствах отравилась Лиза. Это было в будний день?
— В субботу. Я хорошо помню, потому что, согласно принципам моей жены, в субботние вечера наша прислуга пользуется полной свободой. Кати тоже дома не было. Они вдвоем с Лизой собирались ночевать на даче у подруги, но Лиза там с кем-то поругалась. В расстроенных чувствах она приехала домой и с горя обратилась к моему хересу. Я еще не вернулся, в квартире была только Нина Александровна. Страшно подумать, что ей пришлось пережить.
— Кошмар, — подтвердила она сама, выныривая из-за спины у Ивана Дмитриевича.
— Лиза, — усмехнулся Куколев, — характером в бабку. Недаром они сговорились и провели нас всех.
Иван Дмитриевич направился к жене, но по дороге им завладел Зеленский:
— Уделите мне пять минут.
Отошли к окну, он спросил:
— Убийца, как я понимаю, не найден?
— Пока нет.
— Тогда вернемся к нашим баранам. Не возражаете?
Иван Дмитриевич понял, что о побеге Марфы Никитичны никто не удосужился ему сообщить, и решил тоже промолчать.
— Если вы помните, у Каллисто было сорок девять братьев, и все они вместе с Ликаоном участвовали в убийстве Аркада. — Зеленский извлек из-за пазухи лист бумаги, карандаш и пристроился на подоконнике. — Итак, записываем. Марфа Никитична, как мы предполагаем, это Каллисто, Яков Семенович — Аркад. Ликаона обозначим буквой «икс». Его сыновья, соответственно, «икс-один», «икс-два» и так далее до сорока девяти. Понятно, в нашем варианте их может быть и меньше. Зевс у нас пусть будет «игрек».
— Пусть, — одобрил Иван Дмитриевич, с тоской взирая на эту бухгалтерию.
— Теперь смотрите. Этих двоих вычеркиваем. — Зеленский размашисто и, похоже, с удовольствием перечеркнул Якова Семеновича с его матушкой. — Рядом с Ликаоном ставим знак вопроса. Он жив, но должен умереть. Его сыновья тоже пока живы, и трудно в современных условиях предположить, что все они будут испепелены молнией. Миф, я это вам сто раз говорил, не схема, а намек. И, разумеется, братья Каллисто — это не родные братья Марфы Никитичны, а соучастники убийства Аркада, то есть Якова Семеновича, и, само собой, заинтересованы в том, чтобы тайна его смерти осталась нераскрытой. Но кто они, эти братцы? По моему мнению, тут замешались интересы каких-то весьма влиятельных лиц. Какая-то коммерческая, скорее всего, компания сочла деятельность Якова Семеновича вредной для себя, и он был убит.
— Ого, — засмеялся Иван Дмитриевич, — куда занесло вас от аркадской царевны!
— Зря смеетесь. Я думаю, вы сильно рискуете, занимаясь этим делом. Ваша жизнь в опасности.
— Вот как?
— Да, я так думаю. Скажите, не получали вы… ну что ли, некоего знака?
— Я вас не понимаю.
— Ну, чего-то вроде угрозы. Как бы предостережение. Не получали? Если да, то мой вам совет: внемлите. С этими братцами, пусть даже их не сорок девять, шутки плохи. Они пострашнее, чем масоны, которыми вы интересовались.
— Я, Сергей Богданович, понадеялся на егерей, но те проспали.
— Хотите призвать на помощь солдат? О чем вы? Какие егеря?
— Оловянные, — сказал Иван Дмитриевич, не снисходя до объяснений.
Жена давно и отчаянно сигналила ему, что ей неловко стоять без мужа, когда все мужья при женах. Это, впрочем, было не совсем так, как она изображала. Ее развлекал беседой Зайцев, чья курочка тем временем кокетничала с бароном Нейгардтом. Его короткое дыхание, в смысле неплатонической любви, не мешало невинному соседскому флирту.
— Вчера я заметил у вашей супруги прелестный красный зонтик, — подходя к Зайцеву, сказал Иван Дмитриевич.
— Мой подарок, — похвалился тот.
— И давно вы ее порадовали?
— Три дня назад. В воскресенье вечером вышел прогуляться перед сном и вернулся с добычей. Вы не поверите, этот зонт я нашел в мусорном ларе возле дома. Случайно проходил мимо, смотрю, алеется. Причем целехонек.
— Вы объяснили его происхождение вашей жене?
— Конечно! Ей ведь вдвойне приятно иметь такую вещь и знать, что за нее не заплачено ни копейки.
Зайцев говорил достаточно громко для того, чтобы его мадам поняла, о чем речь.
— Идем! — велела она мужу, обворожительно улыбаясь его собеседникам, а заодно всем тем, кто мог слышать это признание.
— Я, душенька, в чем-то провинился?
— Идем…
Они вышли в коридор, и через мгновение оттуда донесся звонкий всплеск пощечины.
Теперь настал черед поговорить с баронессой, а для этого следовало сначала отделаться от жены. Задача была не из легких, но решение нашлось: послать ее в соседнюю комнату, где принимала соболезнования Шарлотта Генриховна.
— Пойди к ней без меня, — предложил Иван Дмитриевич, — наедине у тебя выйдет естественнее. Вы обе женщины, я вам только помешаю. Скажешь что-нибудь простое, сердечное.
Он нежно тронул жену за плечо и добавил грудным голосом:
— Как ты умеешь.
Она клюнула, а Иван Дмитриевич из-за спины Нейгардта знаками показал баронессе, чтобы вышла в коридор. Там он быстро провел ее в пустой кабинет хозяина, закрыл дверь и сказал:
— У нас мало времени, обойдемся без предисловий. Мне известно, что в ночь смерти Якова Семеновича вы были в «Аркадии».
— Да, с князем Панчулидзевым, — на изумление спокойно ответила она. — И что дальше? Кого из нас вы подозреваете в убийстве — меня или князя?
— Князя, — для затравки сказал Иван Дмитриевич.
— Это смешно.
— А если — вас?
— Еще смешнее.
Она потянулась к дверной ручке, но он прижал дверь ногой.
— Извините, разговор не кончен. Вы ведь, я думаю, не хотите, чтобы ваш муж узнал, где и с кем вы провели ту ночь.
— Можете не трудиться. Он и без вас это знает.
— Знает? — поразился Иван Дмитриевич.
— Он сам и послал меня к Панчулидзеву.
— К нему в постель?
— Да. Князь обещал мужу свое содействие при одной чрезвычайно выгодной финансовой операции, но ставил условие. Вы понимаете…
— И часто барон давал вам такие поручения?
— Редко, но бывало.
— Чего же вы тогда так боялись, что он узнает о подарке любовника?
— Потому что медальон подарил мне другой человек. Одно дело послать меня к Панчулидзеву. Тут наш с мужем общий семейный интерес и вполне взаимное доверие. Но бескорыстно завести любовника — это совсем другое. Этого барон мне никогда не простит. Ему ничего не стоит оставить меня без копейки.
— А этот ваш любовник… Чем он так хорош, что вы под угрозой бедности рискуете носить его подарок?
— Я не буду перечислять его мужские достоинства, — отвечала баронесса, глядя куда-то мимо Ивана Дмитриевича. — Но уж коли мы с вами дошли до таких интимностей, скажу одно: у него необыкновенная фантазия во всем, что касается любви.
— Еще бы, — тихо проговорил Иван Дмитриевич, тоже глядя вниз и вбок. — Ведь он был хром, как бес.
— Как лорд Байрон, — сказала она. — Значит, тогда в лесу вы все-таки узнали меня?
— Я узнал ваш красный зонт, который вы затем вы- бросили на помойку. Для чего вы это сделали?
— На всякий случай. Боялась, что вы будете шантажировать меня. Пригрозите донести мужу, начнете вымогать деньги. Простите, но соседи про вас говорят разное.
— По-моему, — усмехнулся Иван Дмитриевич, — не я вас шантажировал, а вы меня. Увидели на улице, как мой сын играл таким жетончиком, и стали уверять меня, будто я рогат, как барон.
— Ваш мальчик сам сказал мне, что эту игрушечку ему купила маменька.
— Вернемся к зонтику. Может быть, вы решили избавиться от него, чтобы я впоследствии не связал его с вами, а вас — со смертью Якова Семеновича?
— Но я выбросила его еще в воскресенье! Сразу после нашей с Яковом прогулки в лесу.
— Значит, вы уже знали, что в ту ночь он должен умереть?
Она прижала руки к груди.
— Клянусь всем святым, я ни о чем не знала!
— А что у вас есть святого, баронесса! Да и у вашего супруга тоже. Если он посылал вас к другим мужчинам, которых вы не любили, и вы шли ради денег, то из тех же соображений вы вполне могли убить мужчину, которого любили. По приказу барона, разумеется.
— На что ему приказывать? Он не догадывался о наших отношениях.
— У них могли быть свои счеты, денежные, например.
— Уверяю вас, я тут ни при чем. Барон тем более.
— Но почему он так упорно старался убедить меня в том, будто Яков Семенович покончил с собой?
— Ну, это просто. Во-первых, Панчулидзев просил сделать все возможное, чтобы в ходе расследования не всплыло его имя. Князь очень дорожит своей репутацией, у него много врагов. Во-вторых, мой муж опасался, что Панчулидзев, если вы станете с ним говорить, назовет мое имя. Тогда вы могли бы шантажировать барона, угрожая обо всем рассказать соседям.
— Черт-те что все вы обо мне думаете! — разозлился Иван Дмитриевич.
— Я могу идти? — спросила баронесса.
— Сначала скажите, что означает надпись на вашем медальоне.
— Не надо, господин Путилин! — взмолилась она. — Вы и так уже знаете про меня слишком много. Оставьте мне хотя бы эту тайну! Ей-Богу, вам она ни к чему. Хотите, на колени перед вами встану?
— Вы уж сегодня ночью вставали, хватит с меня!
— Я ведь и вправду любила Якова, мне тяжело говорить.
Ивану Дмитриевичу стало жаль ее. В конце концов, можно узнать и у другого человека. Некоторое время жалость боролась в нем с нетерпением — и одолела.
— Что ж, — сказал он, — будь по-вашему.
У жены были заплаканные глаза и довольный вид. Это свидетельствовало, что она успешно исполнила свою миссию. Надо думать, слова нашлись подходящие, и они с Шарлоттой Генриховной обе дали волю слезам.
— Где ты бродишь? — строго спросила жена.
Она больше не чувствовала себя здесь одинокой, никому не нужной и не интересной. Теперь она была при деле: по личной просьбе вдовы собирала заблудших гостей к поминальному столу. Поручение, видимо, казалось ей очень ответственным. Лицо у нее было серьезное, как у гимназистки первого класса, которой учитель доверил перед уроком вытереть доску.
— Шляешься где-то, совести у тебя нет, — сказала жена. — Вдова ждет, неловко. Иди садись, а я еще пройду по комнатам.
Когда Иван Дмитриевич вошел в столовую, гости только начинали рассаживаться. Он пристроился поближе к двери, возле Гнеточкиных. Кроме соседей и семьи Куколева-старшего, здесь были приказчики из куколевской конторы, сестра Шарлотты Генриховны с мужем, какие-то старички и старушки, трое приятелей покойного — все, как шепнула Нина Александровна, холостяки. Гречневая кутья мрачно серела на блюде. Рядом с вдовой стоял пустой стул, на столе — рюмка, тарелка, прибор для Якова Семеновича.
Гнеточкин ерзал на стуле, пытаясь заглянуть себе через плечо.
— Проверяю, — объяснил он, — есть ли тень. На поминках, у кого тени не будет, сам скоро помрет.
Тень была,
— Вот и ладно, — успокоился Гнеточкин. — А то еще гроб не по мерке сколотили, я вам говорил.
Иван Дмитриевич незаметно показал ему вынутый из кармана жетончик.
— Вещица вам знакома?
Гнеточкин даже не поглядел как следует, сразу заявил, что нет. Нет, и все дела. Никаких вопросов, хотя всякий на его месте поинтересовался бы, откуда, почему, какое к нему имеет отношение.
— Расползлись, как тараканы, — сказала жена, деловито присаживаясь рядом. — Прямо хоть в барабан бей, а то не соберешь.
— Устала? — посочувствовал Иван Дмитриевич.
Она уверенно, как свой человек в доме, стала накладывать ему кутью на тарелку.
Гнеточкины о чем-то взволнованно шептались. Иван Дмитриевич прислушался. Речь шла о том, что уже поздно, а утром с Джончиком гуляли рано, и нужно сказать Дарье, чтобы вывела его: ей все нужно говорить, сама ни в жизнь не догадается.
— Как я пойду? — терзался Гнеточкин. — Сейчас неудобно выходить из-за стола.
— Если ты не пойдешь, пойду я, — напирала его супруга.
— Маша, я прошу тебя! Неприлично…
— Что для тебя важнее: приличия или что Джончик страдает?
— Хорошо, хорошо, но не сейчас. Чуть позже.
— И скажи Дарье гулять не меньше часа.
— Тсс-с!
Поднялась Нина Александровна с рюмкой в руке.
— Спасибо вам, гости дорогие, что пришли разделить наше горе и помянуть нашего Якова Семеновича, пусть земля ему будет пухом…
Выпили молча, не чокаясь. Некоторое время царила тишина, лишь ложки деликатно скребли по тарелочкам с кутьей. Вскоре, однако, то тут, то там начали всплескивать разговоры, через четверть часа ровный застольный гул наполнил комнату. Гнеточкин укромно выскользнул из-за стола и спустя пять минут вернулся. Тогда Иван Дмитриевич, страдальчески морщась, шепнул жене:
— Что-то живот схватило. Схожу домой, заодно Ванечку проведаю.
Вставая, он поймал на себе несколько заинтересованных взглядов. Кое-кто за этим столом следил за ним неотступно. Две-три пары глаз и ушей ловили каждое его движение, каждое сказанное им слово.
Он вышел на лестницу. Мимо, натягивая поводок и волоча за собой Дарью, пронесся Джончик. Хлопнула дверь подъезда. Иван Дмитриевич поднялся на третий этаж, но позвонил не к себе, а к Гнеточкиным. Никто, как и предполагалось, не открыл. Он достал из кармана свой чехольчик. Двенадцать Фомкиных тезок со звоном выпорхнули из кожаного гнезда. Вожак летел впереди, хищно поблескивая стальным клювом.
Гнеточкин был гравер Академии художеств, но работал и на дому. Его домашняя мастерская напомнила Ивану Дмитриевичу кабинет доктора Фауста, разве что череп на столе отсутствовал. Зато на полках стояли алхимическне реторты, скляночки с разноцветными жидкостями, лежали разной формы резцы, похожие на инструменты для пыток, медные доски и просто слитки меди, приготовленные, казалось, для того, чтобы переплавить их в золото на колдовском тигле, чье подобие также имелось в этой комнате. В центре ее возвышался гравировальный станок, рядом блестела собачья плошка.
На столе аккуратно стопой громоздились папки с листами готовых оттисков. Иван Дмитриевич взял верхнюю, развязал тесемки. Посмотрел один лист, второй, пятый, десятый. Все было гравировано с картин, изображавших самые причудливые развалины. Полный набор, на любой вкус. Руины рыцарских замков и языческих капищ Греции и Рима, зияющие проломами крепостные стены, рухнувшие в воду мосты, опенышки триумфальных арок, полуразвалившиеся чайные павильоны и садовые беседки, а то и вовсе только замшелые камни или одинокая, перевитая плющом колонна. Но на каждой гравюре где-нибудь сбоку обязательно имелась горсточка человечьих костей и череп.
Иван Дмитриевич раскрыл еще одну папку. Здесь были исключительно кораблекрушения. Многопушечные фрегаты, галеры, галеоны, рыбачьи баркасы, турецкие фелюги, все с изодранными парусами и сломанными мачтами носились по воле волн, как жалкие игрушки разбушевавшихся стихий. Черные тучи закрывали спасительный огонь маяков, суда налетали на рифы, переворачивались лодки, редкие счастливчики цеплялись за обломки разбитых бурей кораблей, радуясь, что погибнут чуть позже своих товарищей. Над вспененным морем кое-где торчали из воды головы в треуголках, тюрбанах, матросских беретах с помпонами и пиратских платках с хвостами на затылке. Прекрасные утопленницы с голыми грудями, но пониже пояса опутанные водорослями так, чтобы скрыть их наготу, лежали на прибрежном песке.
Джончик должен был гулять не меньше часа, так что время терпело. Разохотившись, Иван Дмитриевич взялся за третью папку. Тут хранились гравюры, изображавшие различные пытки и казни. Гаротта соперничала с дыбой, испанский сапог — с русским кнутом. Отрубленные руки свисали с воздетого на шест тележного колеса. Ужасы инквизиции меркли рядом с китайской казнью, при которой тело преступника по кусочкам выщипывают сквозь дырку в монете-чохе. Ай да Гнеточкин! Кто бы мог подумать? Колесование, четвертование, сожжение на костре, сажание на кол. Иван Дмитриевич почувствовал, что его начинает мутить, и четвертую по порядку папку раскрывать не стал. В ней, если судить по трем предыдущим, вполне могло оказаться что-нибудь еще более отвратительное. Хотя куда уж дальше! Под благообразной внешностью соседа по лестничной площадке скрывалась, оказывается, душа маньяка.
Теперь Иван Дмитриевич решил поглядеть нижние в стопе папки. Наугад вытащил одну и сразу понял: то, что он ищет, должно быть или здесь, или нигде.
Под обложкой этой папки обретались лукавые мамзельки в неглиже, в расшнурованных корсетах, без чулочек, иные даже с голыми грудками. Они были в добром здравии; двое в кружевных панталончиках, составлявших весь их костюм для верховой езды, катались верхом на свирепых мужчинах в трико, с нафабренными усами, и очень веселились. Жеребцы тоже были счастливы такими всадницами. Вообще никаких ужасов тут не наблюдалось. Никто никого не пытал и не мучил, разве что одну дамочку, стоявшую на четвереньках, пас вальяжный господин с маленьким хлыстиком. Но и у них лица были добрые: они просто играли в пастуха и овечку.
Иван Дмитриевич перебрал всех мамзелек, стараясь не отвлекаться на ихние прелести, и в самом низу обнаружил оттиск знакомого кружочка. Семь звезд, надпись. Все на месте. Он вернул папку обратно, а листок сложил вчетверо и сунул в карман.
В передней куколевской квартиры было пусто и тихо. Несколько дамских сумочек висели на вешалке, но той единственной, которая ему требовалась, Иван Дмитриевич среди них не увидел. Это лишний раз доказывало его правоту. Расследование можно было считать завершенным, однако он решил не отказывать себе в удовольствии публичного разоблачения. Трагедия подошла к концу, но Иван Дмитриевич не устоял перед соблазном потрясти зрителей воистину шекспировским финалом. Почему бы нет? История стоила того, чтобы напоследок не портить ее пошлой возней с уликами. Нет, он сделает так, что убийца сам выдаст себя. Сцена готова, действующие лица на местах. Можно начинать последний акт.
Господи, как он потом жалел об этом!
— Ты прямо зеленый весь, — встревожилась жена, когда он вернулся за стол. — Живот болит?
— Все прошло, — сказал Иван Дмитриевич.
— Что там Ванечка делает?
— Рисует, — ответил он.
Перед ним стояло заливное из белорыбицы, лежал пирог с сомовьим плеском, еще что-то постное, но вкусное. Он поковырял и отставил. Есть не хотелось.
— Совсем себе желудок испортил, — огорчилась жена. — Бегаешь допоздна, не думаешь о своем здоровье.
— Я думаю.
— Нет, не думаешь. А если ты не думаешь о здоровье, значит, не думаешь о нас с Ванечкой. Что-нибудь с тобой случится, как мы будем жить без тебя? Женился, сына родил, будь добр думать о своем желудке, это твой долг передо мной и Ванечкой.
Иван Дмитриевич не возражал, слушал, против обыкновения, покорно.
— Скоро начнут убирать посуду, — предрекла жена.
Ее, видимо, посвятили в диспозицию сегодняшнего обеда, и она гордилась оказанным ей доверием.
— Уберут, потом подадут вино и сладости. Ты, пожалуйста, не пей и не ешь, сладкое тебе вредно для желудка, но возьми пару пирожных для Ванечки. Я бы сама взяла, но меня Шарлотта Генриховна просила помочь распорядиться, так что я не могу
— Почему? — не понял он.
— Потому что мне доверили, и получится, будто я пользуюсь своим положением.
Одно радовало: за этими заботами жена забыла и думать о баронессе.
Она подошла к сестре Шарлотты Генриховны, к ним присоединилась Нина Александровна, и все трое стали что-то горячо обсуждать, указывая в разные точки стола. Они, вероятно, вырабатывали стратегию предстоящей операции: торт — на правый флаг, редуты из эклеров — по центру, слева прикрыть позиции яблочным пирогом, наливочки пустить вперед, чтобы завязали сражение, а затем уж подтянуть главные силы — мадеру, шампанское, после чего обрушить на противника брусничную воду с вареньем. Самовар и сахарницы оставить в резерве.
Зайцева сунулась было к ним с указанием на какие-то их тактические просчеты, но ее советы остались без внимания.
Из всех присутствующих лишь Иван Дмитриевич знал, что эти стройные планы будут спутаны и не то что до чая, а и до брусничной воды дело не дойдет.
Заметив, что рядом с Зеленским освободилось место, он подсел к нему.
— Сергей Богданович, мой сын из-за вас вчера целый день плакал. И позавчера не мог уснуть.
— Из-за меня?
— Позавчера вы заходили в детскую, случайно заметили в коробке, не удержались и украли… сами знаете что.
Зеленский слабо трепыхнулся:
— Что?
— Вы знаете… А вечером смазали медом и прилепили мне на дверь.
Зеленский молчал. Его рука дрожала, зажатая в ней вилка выбивала дробь о край тарелки.
— Возле подъезда, — продолжал Иван Дмитриевич, — стоял Зайцев, и он бы вас увидел, если бы вы прошли по улице. Но из вашего подъезда в наш есть и другая дорога. Вы пробрались через чердак.
Мысль об этом явилась ночью, когда Иван Дмитриевич увидел свет в чердачном окне и понял, почему баронесса сошла к нему на площадку сверху со свечою в руке; она проделала тот же путь, что и Зеленский за несколько часов до нее. По улице, видимо, идти побоялась, чтобы не попасться на глаза кому-нибудь из соседей. Но не нацарапай Ванечка гвоздем на своей штучке, догадка так бы и осталась без применения. Кроме Зеленского, который в тот день побывал в детской, украсть жетончик было некому. Не считая, разумеется, жены, но с нее Иван Дмитриевич давно снял подозрения.
Вилка звенела все громче, он взял ее у Зеленского и положил на скатерть.
— Вы ходили по краю пропасти, Сергей Богданович, и дьявол нашептывал вам: прыгай, прыгай, не разобьешься. Наконец вы прыгнули. И что теперь? Впрочем, вы с самого начала пытались обмануть меня. Каллисто, Ликаон… Скажи мне кто-то другой, я бы лишь посмеялся, но у вас все выглядело вполне правдоподобно. Я чуть было не попался. Но хорошего помаленьку, вы явно перестарались. Не стоило пугать меня сорока девятью братцами, тут вы дали маху… Вам, кстати, известно, что Марфа Никитична жива?
— Я его не убивал, — тихо сказал Зеленский.
— Знаю. Но вы знаете имя убийцы, а я — нет, — соврал Иван Дмитриевич.
— Думаете, я вам скажу? Никогда! Можете засадить меня в крепость, бить кнутом, сослать в Сибирь, ее имени я вам не назову.
— Вот вы и проговорились, — улыбнулся Иван Дмитриевич, — Выходит, убийца — женщина?
Зеленский растерялся, но тут же ответил спокойно и твердо:
— Что ж, тем понятнее будут причины моего упрямства… Я люблю эту женщину.
— А она вас?
— Тоже. Но не надейтесь что-нибудь разнюхать. В целом свете ни одна душа не знает о нашей любви.
— Эта женщина… Случаем, Якова Семеновича она не любила?
— Раньше — да, любила. Потом возненавидела. Это извращенный, мерзкий человек, и он заслужил свою участь. Вы ведь, наверное, так и не знаете, что означает надпись на этом чудовищном жетоне.
— А вы знаете?
— К несчастью.
— И можете мне объяснить?
— Давайте выйдем из-за стола, — предложил Зеленский.
В гостиной он подошел к окну, растворил его и с наслаждением вдохнул влажный вечерний воздух. Начинало темнеть, дул ветер. Занавеска вздулась горбом, зашелестела, струясь по подоконнику.
— Замечали, — спросил Зеленский, — как странно и глубоко действует на нас шум ночного ветра? В нем есть обещание.
— Обещание чего?
— Всего, о чем мечтаешь в юности. В родительском доме окно моей комнаты выходило в сад, вечерами я сидел за книгой, и всякий раз, едва порыв ветра касался листвы, сердце у меня сжималось предчувствием счастья. Всю жизнь я считал себя обманутым, но, представьте себе, сбылось. Оказывается, тот ветер обещал мне позднюю любовь.
— К вашей ровеснице? — напомнил Иван Дмитриевич.
— Теперь те же чувства пробуждает у меня дыхание любимой женщины, когда она засыпает на моем плече и дышит мне в ухо.
— И когда в «Аркадии» вы заснули под этот блаженный шум, а потом проснулись, то с удивлением обнаружили, что вашей возлюбленной рядом нет. Не так ли? Вам, само собой, в голову не могло прийти, что она в одну ночь назначила свидание двоим. Причем в одном и том же месте.
Зеленский смотрел в окно и не отвечал.
— Вы бросились в коридор и вдруг увидели ее выходящей из соседнего номера. Что было дальше, могу лишь догадываться. Может быть, вы потребовали объяснений и получили их тогда же. Но не исключено, что вы все поняли только на следующий день, уже после того, как услышали о смерти Якова Семеновича. И, надо думать, вы нашли случай потолковать с вашей подругой, и она сказала, для чего ей понадобилось подбросить покойному этот жетончик.
— Она вернула ему его же подарок, вот и все, — не поворачиваясь, ответил Зеленский, — Если бы Куколев не сделал ей этого подарка, он бы остался жив.
— Что-то я не улавливаю связи, — признался Иван Дмитриевич.
— Когда-то она любила его, а он ее унизил, надругался над ней. Она поняла это, когда полюбила меня, и решила отомстить, чтобы почувствовать себя достойной нашей любви. Она сама мне рассказала той ночью, и я верю ей.
— Боюсь, мне придется поколебать вашу уверенность.
— Других причин убивать его у нее не было.
— Значит, из-за жетончика? — уточнил Иван Дмитриевич.
— Из-за нашей любви. То, что она сделала, ужасно, я даже не знаю, смогу ли теперь любить ее, как прежде, но понять… Понять могу. Она должна была очиститься передо мной.
— И она вам так сказала?
— Да.
— Но жетончик-то при чем?
— В нем, — с ненавистью проговорил Зеленский, — вся дьявольская тьма и мерзость похоти, не просветленной любовью. Это бесовский талисман, он способен сделать женщину рабой собственной плоти, превратить ее в животное… Трудно объяснить, вам ведь не известен смысл надписи.
— Так говорите же, наконец!
— Я не знаю, откуда вы взяли еще один такой же жетон, но мой вам совет: выбросьте их оба. Они принесут вам несчастье.
— ЗНАК СЕМИ ЗВЕЗД ОТКРОЕТ ВРАТА, — сказал Иван Дмитриевич. — Я жду.
Зеленский закрыл окно.
— Этот ветер сведет меня с ума!
— Вы скажете или нет?
— Скажу… Иначе мне вас не убедить.
Чтобы Зеленский мог без опаски поделиться новостями со своей возлюбленной, Иван Дмитриевич сказал ему, что на четверть часа заглянет домой, навестит сына и вернется. Это входило в его планы — дать им возможность поговорить на свободе. Что касается дальнейшего, тут уж как Сатана ей в сердце вложит, не угадаешь. Хотя было чувство, что вложит именно то, о чем думалось. Дьявол, конечно, хитер, но Иван Дмитриевич знал про себя, что по этой части он ему не уступит.
Он вышел на лестницу, раскурил трубку.
Как многие русские люди, Иван Дмитриевич не любил подъездов. Даже свой собственный не вызывал в нем никаких приятных воспоминаний. Дым родного очага не достигал дна каменного колодца, где он стоял сейчас, а табачный здесь казался горьким, от него першило в горле. Подъезд был не преддверием дома, не продолжением порога, не предвратным укреплением при въезде в цитадель частной жизни, а всего лишь пустынной ничейной землей между квартирой и улицей. Стоять было холодно и неуютно, тем не менее он ждал, поглядывая на часы, пока не счел, что дал Зеленскому достаточно времени, чтобы поговорить со своей возлюбленной, а ей — чтобы все осмыслить и принять роковое решение. Едва ли эта гадина поверит, что Зеленский готов пойти на каторгу, но не выдать ее. Сам-то Иван Дмитриевич верил, что бедный латинист действительно способен принести себя в жертву. Слава Богу, не понадобится!
Жетончик лежал в кармане. Он вытряхнул трубку, сунул ее туда же и вошел обратно в квартиру.
Перед входом в столовую его остановил Зеленский. Лицо у него было серое и безумное, глаза подсушены внутренним жаром, как у малярийного больного.
— Иван Дмитриевич, — шепнул он, — если вы должны кого-то арестовать, пожалуйста, я к вашим услугам. Арестуйте меня!
— Как соучастника?
— Нет… Как убийцу.
— Сергей Богданович, одумайтесь! Вы что, собираетесь взять вину на себя? Вы, разумеется, виноваты, что знали и не донесли, да и сейчас не желаете помочь мне…
— Отдайте меня под суд, — перебил Зеленский. — Клянусь, я вас не подведу и во всем признаюсь.
Иван Дмитриевич посторонился, пропуская Лизу с Катей, которых у порога встретила жена.
— Катюша, Лизанька, — деловито сказала она, — Шарлотта Генриховна просила садиться там, где сидели. Она хочет видеть всех на своих местах, ей так удобнее.
«Ага», — подумал Иван Дмитриевич.
Теперь он почти наверняка знал, что его расчет оказался верен, и еще раз убедился в этом, войдя в столовую и заметив, что рюмки успели наполнить. Гости только рассаживались, а смородиновая наливочка уже лунным светом отливала в хрустале.
— Это я посоветовала сначала наливочку, — похвалилась жена. — Тогда меньше вина уйдет. Нынче осенью вино что-то дорогое.
За время, пока Иван Дмитриевич отсутствовал, стол волшебным образом преобразился. Вместо грязной скатерти постелили свежую, белоснежную, блюда, судки и соусники уступили место серебряным подносам с воздушными кондитерскими замками.
— Два пирожных, — сказала жена, имея в виду обещанный Ванечке гостинец, — Не забудь! Одно такое, другое вон такое. Запомнил? А вон те не бери, он такие не любит.
Все расселись, но несколько стульев остались незанятыми. Ушли старички со старушками, откланялись старые девы с четвертого этажа. Получив по десять рублей каждый — на помин души хозяина, исчезли куколевские приказчики, но приятели Якова Семеновича были тут, хотя вдова их явно не жаловала. Им, понятное дело, обидно казалось уходить, не выпив шампанского.
Слева от Ивана Дмитриевича по-прежнему располагались Гнеточкины, дальше по кругу сидели Зеленский с Лизой и Катей, которых он учил в гимназии латыни, затем барон с баронессой. Справа была жена, за ней — Зайцевы. По правую руку от Шарлотты Генриховны поместились ее сестра с мужем, по левую — пустой стул, а между этим стулом, где, невидимый, восседал Яков Семенович, и его приятелями заняли места Куколев-старший с Ниной Александровной. Было тихо, все ждали каких-то слов, чтобы выпить и приступить к сладкому. Иван Дмитриевич тоже молчал и ждал.
— Торт не ешь, он жирный, — шепотом наставляла жена. — Съешь лучше яблочного пирога, он очень хороший, я попробовала обрезки. Наливочки можешь немного выпить, а вина не пей. Вообще, не веди себя как ребенок, подумай о своем желудке. А то мне будет некогда за тобой следить. Я еще должна пойти в кухню, меня Шарлотта Генриховна просила позаботиться о самоваре.
— Сиди! — сказал Иван Дмитриевич таким топом, что жена от изумления раскрыла рот. — Никуда ты не пойдешь, хватит!
— Ваня, что с тобой?
— Ты меня поняла?
— Ваня…
— Я спрашиваю, ты поняла?
— Да.
— Вот и сиди.
Сердце билось. Он знал, что пора начинать, не то будет поздно, и не мог решиться.
Иван Дмитриевич покосился на Зеленского. Тот с такой старательностью избегал смотреть в сторону возлюбленной, так отворачивал голову, что если бы Иван Дмитриевич не знал, кто она, то нетрудно было догадаться.
А эта женщина держалась на редкость спокойно. Две жизни были на ее совести, и теперь, чтобы спасти свою собственную, ей не оставалось ничего иного, кроме как покуситься на третью, но при этом она вела себя совершенно естественно, не казалась ни мрачной, ни чересчур оживленной. Лишь пальцы выдавали ее волнение. Нет, руки у нее не дрожали, но пальцы нервно крошили пирожное. Точно так же она крошила бисквит в номере «Аркадии», сидя за столом со своей первой жертвой.
— Ваня, — страстным шепотом сказала жена, — как тебе не стыдно так со мной разговаривать! Ведь она же слышит, каким тоном ты со мной разговариваешь.
— Кто слышит?
— Эта паскуда.
Он понял, что речь идет о баронессе. Как только жену отставили от хозяйственных забот, она немедленно вспомнила о своей обидчице.
— Если ты смеешь говорить со мной при всех в таком тоне, — шептала жена, — она будет думать, что ты ей поверил. И так-то она миллионщица, горя не знает, а тут еще ты ей медом по сердцу, что так грубо со мной разговариваешь. Я тебя прошу, Ваня, скажи мне громко что-нибудь уважительное, чтобы она не думала.
— Ты моя умница, — сказал Иван Дмитриевич. — Ты лучше всех. И зря ты ей завидуешь!
Услышав это признание, Зайцева демонстративно расхохоталась, но примолкла под осуждающим взглядом Нины Александровны.
— А у самой зонтик с помойки, — вспомнила жена.
Все ожидали знака от Шарлотты Генриховны, но та продолжала говорить с сестрой. По другую сторону пустого стула, поставленного для Якова Семеновича, его старший брат, осмелев от выпитой водки, вызывающе пытался поймать взгляд Нейгардта. Когда ему это удавалось, он на долю секунды впивался в своего врага леденеющими глазами, затем отворачивался. Через некоторое время маневр повторялся.
Приятели покойного тоже порядком захмелели и обменивались между собой таинственными фразами на им одним понятном языке. Лиза и Катя о чем-то щебетали со своим бывшим учителем, надеясь развлечь его. Гнеточкины не разговаривали ни с соседями, ни друг с другом.
Иван Дмитриевич понимал, что может и ошибаться, но чем дальше, тем сомнений было все меньше. Кое-какие приметы свидетельствовали, что ход событий предугадан им верно. Одновременно радужная пелена спадала с глаз, он все отчетливее видел, что, собственно, улик против этой женщины у него нет. Не так-то просто доказать ее вину, если сейчас ничего не выйдет. Она не оставила никаких следов, а Зеленский, это уж точно, будет молчать, как статуя. Герой, черт бы его побрал! Мученик, не чета князю Никтодзе.
Иван Дмитриевич внимательно следил за гостями. Пока что, слава Богу, все соблюдали приличия, никто не делал попытки попробовать, хороша ли наливочка.
Наконец Шарлотта Генриховна выжидающим взглядом обвела стол. Она, очевидно, хотела, чтобы кто-нибудь из гостей сказал несколько слов о покойном. Его приятели начали подталкивать один другого, и Нейгардт поправил галстук, собираясь вслух почтить память старого друга, соседа и компаньона. Иван Дмитриевич понял, что его могут опередить.
Он встал.
Все оглянулись на него. У Шарлотты Генриховны сделались удивленные глаза, но тут же она ободряюще кивнула ему. Жена тоже решила, что он будет говорить речь, и зашипела снизу:
— Рюмку возьми! Рюмку, рюмку! Говори с рюмкой в руке!
Иван Дмитриевич оставил ее подсказку без внимания.
— Вот стул для Якова Семеновича, — начал он, — но Якова Семеновича нет среди нас.
Эти слова были выслушаны спокойно, никто не догадывался, каково будет продолжение.
— Нет, я говорю не о нем живом. Его нет в живых, и мы все знаем это, но сейчас его нет с нами и мертвого. Напрасно, Шарлотта Генриховна, вы наполнили его бокал, он к нему не притронется. Его души нет рядом с вами, стул пуст. Неужели вы до сих пор этого не почувствовали? Ваш муж не сможет сесть за свой поминальный стол, потому что за этим столом сидит сейчас…
Иван Дмитриевич сделал паузу и закончил:
— …его убийца!
Наступила мертвая тишина. Он увидел, как исказилось лицо Шарлотты Генриховны, как Зайцева поперхнулась кокетливым смешком, обращенным к одному из приятелей Якова Семеновича, как расширились глаза у Нины Александровны, а ее муж зловеще улыбнулся, глядя на Нейгардта, который почему-то взял баронессу за руку. Госпожа Гнеточкина уронила свой ридикюль. Катя испуганно прижалась к старшей сестре, но та оттолкнула ее, чтобы не мешала, дура, наблюдать за тем, что же произойдет дальше. Жена победно озиралась по сторонам. Несмотря на ужас минуты, над всеми ее чувствами царило единственное — гордость за мужа.
Никто по-прежнему не произнес ни слова.
— Здесь же, среди нас, есть другой человек. Не убийца, но невольный соучастник преступления. Он знает, кто убил Якова Семеновича, и он… Он приговорен к смерти. До сих пор этот человек молчал, но ведь никто не умеет молчать лучше, чем мертвые. Он сидит за нашим столом, этот человек, и ни о чем не подозревает. Между тем яд, которым отравили Якова Семеновича, уже всыпан в его рюмку той же рукой.
И опять ответом было потрясенное молчание.
— Но я, — почти шепотом продолжал Иван Дмитриевич, — тоже знаю имя убийцы, о чем убийца не знает. И я незаметно поменял местами два бокала. Еще одной смерти не будет. Теперь отравленное вино стоит перед человеком, кто сам же и всыпал в него яд.
Первым опомнился старший из куколевских приятелей. Чтобы отвести от себя подозрение, он схватил свою рюмку и поволок ее ко рту, но Иван Дмитриевич прикрикнул на него:
— Поставьте на место!
— Почему? — заспорил тот. — Я никого не убивал, и я выпью. Пусть все увидят, что я не виноват.
— Поставьте, я вам сказал!
— Но почему, господин сыщик?
— Я прошу всех мужчин не прикасаться к своим рюмкам. Пьют одни только женщины.
— Значит, — весело спросил Нейгардт, — вы думаете, что убийца — женщина? Я вас правильно понял?
— Да. Пьют лишь дамы.
— А девицы? — поинтересовалась Катя.
Нина Александровна пожала плечами.
— Надеюсь, вы шутите, господин Путилин. Шутка не из удачных.
— Я серьезен, как никогда. Пейте, мадам.
— И не подумаю! С какой стати вы мне приказываете?
— Я служу в полиции…
— Ни у одной полиции в мире нет таких полномочий.
— Иван Дмитриевич, — спросил Зайцев, — а если вы, не дай Бог, что-нибудь перепутали? Что, если мы сели как-нибудь не так и отравленное вино стоит не перед тем человеком, а совсем перед другим?
— Я вижу вас всех, все сидят, как сидели раньше. Будьте покойны, я не ошибся. Местами поменялись именно те две рюмочки, что и нужно.
— Послушайте, — резонно заметил деверь Шарлотты Генриховны, — для чего устраивать этот спектакль? Подойдите к той, кого вы подозреваете, да и велите ей выпить. А уж мы поглядим, откажется она или нет.
— Боюсь, одна она пить не станет. Получится, будто я ее одну оскорбляю подозрением, и она вправе будет отказаться. Вот ежели все, тогда другое дело.
— Как хотите, а я не стану пить, — заявила госпожа Гнеточкина, в упор глядя на Ивана Дмитриевича своими бесцветными глазками. — Для меня это унизительно.
— И я не буду, — поддержала ее Нина Александровна.
— И я, — капризно сказала Лиза. — Почему я должна пить, когда я вообще не пью вина?
— А херес кто выпил у вашего папеньки? — напомнил Иван Дмитриевич.
— Тем более. Один раз я уже травилась, хватит с меня!
Недовольных было больше, чем ожидалось. Шум нарастал, в общем гаме Ивану Дмитриевичу приходилось подбадривать колеблющихся, усмирять строптивых и одновременно следить за той женщиной, чтобы не сделала вид, будто пьет, и не вылила бы себе за бюстгальтер.
— Я пью! — провозгласила жена. — Смотрите, я пью!
Она выпила и закашлялась под устремленными на нее взглядами.
Иван Дмитриевич посмотрел на вдову. Вся в черном, бледная, с черными подглазьями, Шарлотта Генриховна поднялась, как тень нависая над праздничным столом, и хрипло сказала:
— Как хозяйка, я прошу всех выпить. Я прошу.
Голос у нее сорвался, плечи задергались, и сестра усадила ее на место, приговаривая:
— Лотточка, Лотточка, успокойся. Если ты просишь, то пожалуйста.
Она выпила, за ней лихо осушили свои рюмки Лиза и Катя. Теперь обе сидели с каменными лицами, напряженно прислушиваясь к тому, что творится у них в животах.
— Я не стану пить, не стану, — повторяла госпожа Гнеточкина.
Катя сказала:
— Кажется, меня тошнит.
И громче:
— Мама, меня тошнит!
Нина Александровна, казалось, не слышала, зато Куколев-старший вскочил, опрокинув стул, на ходу бросив Ивану Дмитриевичу что-то невнятное, но угрожающее, и кинулся к дочери, которая при его приближении с невинной улыбкой заявила, что это была шутка.
— Дура! — сказала ей Лиза.
— Я не буду, — ныла Гнеточкина. — Я боюсь…
— Ой! — внезапно вскрикнула Зайцева.
Она локтем зацепила свою рюмку, но сидевший рядом один из куколевских приятелей успел подхватить ее.
— Не беда, — иезуитским тоном утешил он соседку. — Не все пролилось. Кое-что осталось.
Шарлотта Генриховна впилась в Зайцеву стекленеющим взором и опять начала медленно подниматься со стула, но в этот момент раздался звонкий и спокойный голос баронессы:
— Господин Путилин, а вдова тоже должна пить?
— Ну что ты, что ты? — попытался утихомирить ее Нейгардт. — Перестань!
— А что такое? Я спрашиваю о том, о чем думают все.
Действительно, если раньше такая мысль не многим приходила в голову, то сейчас призадумались все. Стало тихо, лишь слышен был яростный шепот Лизы:
— Сергей Богданович, скажите этой дуре, что она дура…
Зеленский не отвечал. Он сидел, как опоенный, лицо у него было таким, словно он уже покинул этот мир и все здесь происходящее его не касается.
— Шарлотта Генриховна, — все так же спокойно сказала баронесса, — я взяла свою рюмку, берите же и вы вашу. Помянем Якова Семеновича.
И вот тут-то Иван Дмитриевич по-настоящему перепугался, услышав бестрепетный голос жены.
— Паскуда, — произнесла она негромко, но отчетливо.
Последствия могли быть непредсказуемы. Все повисло на волоске, но, к счастью, страшное слово потонуло в крике Гнеточкина.
— Я выпил вместо моей жены! Иван Дмитриевич, почему вы не обращаете внимания? Вы видели?
— Да-да.
— Я уверен в моей жене, и я выпил вместо нее…
— А моя жена выпила сама! — торжествовал Зайцев, призывая в свидетели соседей, — Вы заметили? А вы? Курочка моя, дай я тебя поцелую!
Между тем Шарлотта Генриховна откликнулась на призыв баронессы и взяла рюмку. Все смотрели на них, а они — друг на друга. Две женщины в черном, их взгляды скрестились над яблочным пирогом, которого Иван Дмитриевич так и не попробовал, и он явственно ощутил, как в воздухе запахло горелым. Безмолвная дуэль продолжалась несколько секунд. У обеих вздрагивали руки. Вынутая из подпола ледяная наливка чуть заметно колебалась в помутневшем стекле. Наконец обе разом припали губами к хрусталю. Слышно было, как у кого-то из них лязгнули зубы.
— Фу-у, — облегченно выдохнул Нейгардт.
Остальные притихли. Зайцева даже слегка окривела от страстного ожидания, что одна из этих двоих вот-вот забьется в предсмертных судорогах. Но ничего не произошло, и тогда вдруг все увидели, что Нина Александровна до сих пор не притронулась к своему бокалу. Наливка переливалась в нем, как лунный свет, — мертвенная, ядовито-желтая, и казалась даже иного цвета, чем в других рюмках.
— Ниночка! — прошептал Куколев, — Ты… Ты не пьешь?
Она молчала.
— Я так и думал, что у вас не достанет мужества покончить с собой, — усмехнулся Иван Дмитриевич.
Он взял ее рюмку и поглядел на просвет. По цвету наливочка была очень хороша. Интересно, какова на вкус?
Прежде чем кто-то успел сообразить, что происходит, Иван Дмитриевич поднес рюмку ко рту. Жена завизжала, но поздно. Поздно! Янтарная влага уже растеклась по нёбу, затем горячей нежной струей вошла в горло и по пищеводу двинулась дальше вниз.
— Ваня-а! — взвыла жена.
Он аппетитно причмокнул, промокнул салфеткой губы и поставил пустую рюмку обратно на стол. Нина Александровна подняла на него свои козьи глаза. Только что в них стоял ужас, а теперь он уступал место блудливой надежде.
— Ваше самоубийство, мадам, даже если бы вы на него решились, никак не входило в мои планы, — сказал Иван Дмитриевич. — Бокалов я не переставлял. Отравленный по-прежнему стоит перед тем человеком, кому вы его предназначали.
Может быть, он еще сумел бы помешать тому, что произошло в следующее мгновение, но отвлекла жена. Она и всхлипывала у него на груди, и одновременно молотила по ней кулачками. Пока он и отбивался, и винился, и утешал ее, Зеленский вдруг схватил стоявшую перед ним рюмку и опрокинул ее в рот.
— И он умер? — спросил Сафонов.
— Точно сказать не могу, — подумав, ответил Иван Дмитриевич.
— Как так не можете?
— Его увезли в больницу, и одни потом говорили, что он умер, другие — что поправился. Во всяком случае, я никогда больше его не видел. В наш дом он уже не вернулся.
Другой человек удивился бы, что Иван Дмитриевич не удосужился навести справки о судьбе Зеленского, но за две недели, прожитые с ним бок о бок, Сафонов многому перестал удивляться. Он, в частности, знал, что Иван Дмитриевич в ущерб истине часто воскрешает героев своих историй — тех, разумеется, которые ему симпатичны.
— Тем не менее, — продолжал Иван Дмитриевич, — Гнеточкин тревожился не зря. Привезли гроб не по мерке, и пожалуйста, все так и случилось, как он предсказал.
— Когда вы забрались к нему в квартиру, где нашли этот оттиск, я, честно говоря, подумал, что он и есть убийца, — сказал Сафонов.
— Ну что вы! Он просто сделал для Якова Семеновича эскиз чеканки, как раньше рисовал для него мамзелек. Поэтому Шарлотта Генриховна считала его своим врагом.
— А почему он не признался, что жетончик ему знаком? Он что, знал его смысл?
— Не думаю. Но подозревал, видимо, что это связано с мамзельками, и решил промолчать, чтобы не портить отношения с вдовой. Та-то его простила, на поминки позвала. Вот он и решил, что лучше бы ему остаться в стороне.
— Но зачем вы полезли к нему в мастерскую?
— Я должен был убедиться, что жетончик сделан по заказу Якова Семеновича.
— А Зеленский успел объяснить вам значение надписи на нем?
— Да.
— Что же вы тогда скрываете от меня?
— Давайте вернемся к этому чуть позже, — сказал Иван Дмитриевич. — У вас ведь, наверное, есть еще вопросы. Ну, например, вы поняли, почему отравилась Лиза?
— Я полагаю, что Нейгардт здесь ни при чем и Нина Александровна хотела отравить собственного мужа.
— Нет-нет, — довольно засмеялся Иван Дмитриевич. — То есть, отчасти вы правы, но это был не яд, а всего лишь снотворное. Куколев-то выпивал по маленькой рюмочке, а Лиза хлопнула целый бокал, и неудивительно, что ей стало дурно.
— A-а, — сообразил Сафонов, — я, кажется, понимаю. Все это произошло в субботу, когда их прислуга не бывает дома. Лиза с Катей тоже должны были куда-то уехать, и Нина Александровна решила усыпить мужа, чтобы не помешал ей принять любовника. А этим ее любовником был Яков Семенович… Правильно?
— Вы делаете успехи, — сказал Иван Дмитриевич. — Кстати, той ночью в «Аркадии» она дала снотворное и Зеленскому, но тот все-таки проснулся. На нервных людей такие снадобья действуют слабее.
— Одного не пойму, — признался Сафонов. — Кто же подбросил Куколеву-старшему этот жетончик?
— Да никто не подбрасывал. Яков Семенович подарил его Нине Александровне, как дарил всем своим любовницам. Жетончик лежал у нее в такой же коробочке, что и запонки, и прислуга их перепутала. Вот и весь секрет.
— А Петрова она отравила? Нина Александровна?
— Да. Он случайно увидел ее в «Аркадии», а раньше встречал с Яковом Семеновичем. Не будь дурак, сопоставил ее появление с его смертью и хотел взять отступного за молчание. Она обещала принести ему деньги, но в конце сочла за лучшее от него избавиться. Петров сам позднее мне рассказал.
— Как? — поразился Сафонов. — Разве он не умер?
— Нет, поправился. Все думали, что умер, а он поправился. Крепкий мужик, да еще насквозь проспиртованный. Таких никакой яд не берет.
— А Яков Семенович, он, случаем, не поправился? — ехидно спросил Сафонов.
Иван Дмитриевич развел руками:
— Увы, тут я вам ничем не могу помочь. Он умер.
— Жаль.
— Конечно, если хотите, можно написать, что он инсценировал свою смерть и другой гроб тоже оказался пуст. Но тогда придется вычеркнуть всю вторую половину рассказа. Хотите, так и сделаем, пусть он тоже останется жив. Я к нему больших симпатий не питаю, но все-таки жаль человека. Он вовсе не был тем чудовищем, каким его изобразил Зеленский. Да, сладострастник с больным воображением, неверный муж, тщеславный любовник, но ведь что-то в нем было, за что его любили женщины, хроменького-то. Знаете, не будь этой хромоты, я бы относился к нему гораздо хуже. А так… Давайте, что ли, в самом деле, не станем его хоронить. Хотите?
— Нет уж! — отказался Сафонов. — Объясните лучше, как вы догадались, что Нина Александровна и есть убийца?
— Во-первых, жетончик. После разговора с баронессой я понял, что Яков Семенович дарил такие штучки своим любовницам. Баронесса хотя и сочинила про Екатерину Великую, но не на пустом месте. Во-вторых… Помните, когда я рано утром гостил у Зеленского и мы пили позолоченный чай, появилась Нина Александровна. Она сказала, что Шарлотта Генриховна зовет меня, а Зеленский ей подыграл — дескать, вдова услыхала мой голос и поняла, где я нахожусь. Но затем мы встретили Евлампия, и тот сообщил, что Шарлотта Генриховна поехала к сестре. Она и не думала меня звать. Это все выдумала Нина Александровна с целью оправдать свое появление у Зеленского. Оба они хотели скрыть от меня существовавшие между ними отношения. Кстати, — отвлекся Иван Дмитриевич, — вы заметили, что у нее козьи глаза?
— Я же ее никогда в жизни не видел.
— Ах да, я и забыл. Но зенки чисто козьи, вы это запишите, если мы не будем оживлять Якова Семеновича. Вот уж кого мне совершенно не жаль, так это ее. Гнусная баба! Надо было мне и впрямь поменять местами рюмки. Убедилась бы, что я все про нее знаю, глядишь, и выпила бы. Отравить мужчину, который тебя любит больше жизни! Ну не сука ли?
— Так что? — спросил Сафонов. — Покончим с ней? Пожалуйста, я могу написать, что вы поменяли рюмки, и она выпила. Труд невелик.
— Все же не надо, — поколебавшись, решил Иван Дмитриевич. — Я об нее рук марать не хочу.
— Тогда продолжайте.
— На чем я остановился?
— Вы встретили Евлампия…
— Ага, он еще посетовал, что рано светает. У них в квартире на часах было пять, а на моих карманных — семь. Помните? Но мои часы шли верно, хотя Ванечка и катал их в кукольной тележке. Дело в том, что Нина Александровна сразу после убийства Петрова, то есть не убийства… Словом, из гавани она поехала прямо к снохе и у нее дома перевела настенные часы на два часа назад.
— Зачем?
— Чтобы если вдруг спросят у Шарлотты Генриховны, та могла бы подтвердить: приехала тогда-то. А именно тогда, когда Петров еще был цел и невредим. Вдове было не до точного счета времени, так что, незаметно переведя стрелки, Нина Александровна ничем не рисковала. Но вот этого-то ей совершенно не нужно было делать. Кто бы стал спрашивать? Это, пожалуй, единственный раз, что у нее сдали нервы. Да и к Шарлотте Генриховне приезжать не стоило. Она хотела засвидетельствовать передо мной свое добросердечие и теплые чувства к покойному, но, напротив, пробудила мои подозрения. Ее муж повел себя куда естественнее. Он-то и не подумал приехать!
— Значит, Куколев-старший ни о чем не знал?
— Ни сном ни духом… Представляете, что ему пришлось пережить?
— Но для чего она убила Якова Семеновича? Бывший любовник, брат мужа… Не из ревности же, что он завел роман с баронессой?
— Само собой, нет. Причина, как говорил Зеленский, банальнейшая: деньги. Оказывается, Лиза все-таки рассказала матери о своем сговоре с Марфой Никитичной, и та решила этим воспользоваться. Нина Александровна справедливо полагала, что свекровь сочтут пропавшей без вести, и в случае смерти Якова Семеновича все наследство достанется старшему брату, а не Оленьке. Закон действительно был бы на его стороне. Что касается Лизы, мать, видимо, уговорила ее и дальше никому не рассказывать о побеге бабушки. Сама Лиза мне в этом не призналась, но я уверен, что так оно и было.
— Как-то грустно, — заметил Сафонов, — оттого, что убийцей оказалась женщина.
— А кто говорил: венец творения, венец творения!
— Но мне кажется, у вашей истории есть один существенный недостаток. Бледен вышел характер Нины Александровны. Вы не находите?
— Нет, не нахожу.
— По-моему, чего-то в ней недостает, читатели могут не поверить. Обычная женщина, мать, жена, пусть неверная, как она решилась на такое? С точки зрения психологии, все не вполне убедительно.
— Я же вам русским языком сказал, у нее были козьи глаза.
— Боюсь, для читателей этого будет мало.
— Ну, не знаю, не знаю, чего вам еще не хватает, — обиделся Иван Дмитриевич.
— Нужно объяснить, откуда в ней такая холодная, расчетливая жестокость. Кто виноват в том, что она стала убийцей? Время? Наше общество? Или всему виной дурные наклонности, развившиеся под воздействием внешней среды?
— Да вы когда-нибудь видали козу?
— Редко, но бывало, — честно отвечал Сафонов, который был городским жителем в третьем поколении.
— Вот завтра утречком сходите в деревню, — сказал Иван Дмитриевич, — да поглядите. А после поговорим: хватает ли, нет ли.
Как обычно, к концу рассказа Иван Дмитриевич заплел в косицы обе свои бакенбарды. Некому было сказать ему: «Чучело ты мое! Посмотрись в зеркало!» Жена всю жизнь пыталась отучить его от этой привычки, но жизни ей не хватило. Она умерла год назад и лежала неподалеку отсюда, на деревенском кладбище. На ее надгробном камне Иван Дмитриевич выбил стихи собственного сочинения:
Земное странствие сверша,
Освободясь от тела,
Чиста, как свет, твоя душа
В мир лучший улетела.
Было уже за полночь, когда Сафонов закрыл тетрадь и они поднялись из-за стола.
— Прогуляемся немного, — предложил Иван Дмитриевич. ׳
Вышли в сад. У земли ветер почти не ощущался, но на вершинах деревьев тревожно шелестела листва, уже подсохшая, легкая, по-осеннему чуткая к малейшему движению воздуха. Было то время года, когда березы и липы трепещут под ветром, совсем как осина — иудино дерево.
По траве стелился туман, семь звезд Большой Медведицы стояли на склоне роскошного сентябрьского неба.
— Помните, вы рассказывали про игру, в которую играли с Ванечкой, — сказал Сафонов. — Там в конце пути победителя ждал ангел с коробкой, но что в ней лежало, в этой коробке, Ванечка не знал. Вы нарочно ему не говорили, потому что при раскрытии тайны разочарование неизбежно?
— Верно, — улыбнулся Иван Дмитриевич. — Когда что-то очень хочешь узнать и наконец узнаешь, то в любом случае всегда чувствуешь себя обманутым.
— Сейчас я нахожусь в положении вашего Ванечки. История кончена, убийца найден, однако я так до сих пор и не знаю, каков смысл надписи на жетоне. Вы боитесь, что я буду разочарован?
— В любом случае сказать я обязан. Можете написать об этом, хотя, сдается мне, цензура не пропустит.
— Здесь что-то политическое?
— Отнюдь. Просто у бедного Якова Семеновича где-то на детородном органе имелись маленькие родимые пятнышки. Семь родинок, и расположены в точности, как звезды Большой Медведицы. Ну, а врата… Чего тут долго объяснять! Мы с вами не дети.
Некоторое время Сафонов обалдело молчал, затем расхохотался.
— И всем своим любовницам, — закончил Иван Дмитриевич, — он преподносил на память такие штучки.
— Зачем? — давясь от хохота, спросил Сафонов.
— А черт его знает! Дарил, да и все. Какая здесь может быть особая причина? Так, покуражиться.
Сафонов припал к дереву и продолжал смеяться.
— Вот вы смеетесь, а мне почему-то грустно, — сказал Иван Дмитриевич.
Сафонов замолчал. Он почувствовал, что есть в мире нечто, не доступное его перу. Они стояли рядом в мокрой траве. Иван Дмитриевич последний раз посмотрел на небо, повернулся и пошел к дому. Верная Каллисто никогда не гасила огонь в своей спаленке, а его собственная спальня была пуста, ни одно окошко не светилось ему навстречу.
Тот жетончик, который Нина Александровна оставила в «Аркадии», чтобы сбить с толку полицию, Иван Дмитриевич на следующий день после поминок зашвырнул в Неву. Теперь оставалось ждать, когда Ванечке прискучит второй, найденный в лесу. Тогда можно будет потихоньку избавиться и от него.
Но однажды, вернувшись домой и зайдя в детскую, он заметил, что возле коробки из-под халвы сегодня почему-то не выставлены часовые. Егеря, неусыпно стоявшие здесь день и ночь, валялись в груде кубиков.
— Что, — спросил Иван Дмитриевич, — караул устал?
Он заглянул в коробку и невольно вздрогнул. Жетончик превратился в большого черного жука с торчащими из спины подкрыльями.
— Вот-те раз! Где же твоя штучка?
Ванечка объяснил, что поменялся на улице с соседским мальчиком. Во взгляде сына читался немой вопрос: не продешевил ли?
— Жук лучше, — осторожно сказал Ванечка.
— Гораздо лучше, — согласился Иван Дмитриевич.
— Он ведь живой.
— Конечно.
Подошла жена. Все втроем присели над коробкой и смотрели. Жук был квелый, Ванечка уже успел потерзать его своей любовью. Он лениво шуршал по дну мохнатыми лапками, а за окном шелестел дождик. Бабье лето кончилось, наступала осень.