РАЗМЫШЛЕНИЯ АВТОРА О СВОЕМ ГЕРОЕ

1

«В детективах, — писал большой любитель и знаток этого жанра Уильям Соммерсет Моэм, — нам приходится многое принимать на веру. Мы верим, что убийца норовит оставить на месте преступления окурок сигареты необычной марки, перепачкать ботинки какой-то редкостной глиной или, забравшись в будуар великосветской дамы, щедро украсить отпечатками своих пальцев самые неожиданные места. В конце концов, все мы можем оказаться в горящем доме, погибнуть под колесами автомобиля, которым управляет наш недруг; нас могут даже столкнуть в пропасть, но мы ни за что не поверим, что кого-то из персонажей способен растерзать крокодил, хитроумно припрятанный в гостиной уютного особняка где-нибудь в Дорчестере, или что в результате козней некоего злодея на героя романа при посещении им Лувра упадет и расплющит его в лепешку статуя Венеры Милосской».

Моэм полагал, что классические способы заполучить труп, столь необходимый писателю для детективного сюжета, по-прежнему остаются непревзойденными — в пистолет и яд готов поверить любой. Но отечественных авторов, работавших в жанре детектива, до недавнего времени преследовал встававший еще перед Юрием Олешей роковой вопрос: где рядовой советский убийца возьмет револьвер? Бдительные редакторы настаивали даже на том, что поразить свою жертву из двустволки имеет право лишь человек, регулярно платящий членские взносы в охотобщество. Круг потенциальных отравителей тоже был страшно узок. Тут необходимо было иметь диплом кандидата химических наук или, по крайней мере, фармацевта. Другое, не менее жесткое, цензурное правило состояло в следующем: убийцей непременно должен быть уголовник, которого ищет и находит милиция. Чудаки-пенсионеры и проницательные любители кактусов не подпускались к расследованию на пушечный выстрел.

Зато теперь времена изменились. Теперь, в полном соответствии с правдой жизни, автор волен предоставить в распоряжение отрицательного персонажа целый арсенал — от банального пистолета Макарова до арбалета с прицелом ночного видения, какие использовали английские десантники при высадке на Фолклендских островах, от гранатомета до ракетных установок и взрывных устройств всех систем. Цензура канула в прошлое вместе с колбасой по 2.90, но радости это уже не вызывает.

«Чем ты интересней для историка, тем для современника печальней», — писал о XX столетии поэт Николай Глазков. Перефразируя, скажем: чем больше материала для авторов криминальных романов, тем хуже для читателя. Никто теперь не жалуется на отсутствие сюжетов, и по одной лишь газетной хронике всякий желающий легко может написать «крутой» детектив, где, по выражению Чейза, убийство совершается не для того, чтобы снабдить писателя трупом, а в силу куда более веских причин. Отныне, опять же, увы, не погрешив против истины, автор может густо залить кровью страницы своего романа, на которых в дьявольском хороводе сплетаются продажные чиновники, вожди мафиозных кланов, ночные бабочки, наемные убийцы, террористы, политические авантюристы, подпольные торговцы оружием, содержатели казино, банкиры с отнюдь не экзотическими для нашего слуха фамилиями. Но что касается лично меня, я сохраняю верность классической традиции, чаще всего ограничиваясь единственным трупом в начале повествования. Я не люблю убивать моих персонажей, и если по законам жанра иногда все же вынужден так поступать, то в качестве орудия смерти выбираю что-нибудь попроще — яд, например, архаически всыпанный в бокал с вином. Гостиная кажется мне идеальным полем сражения. В отличие от детективов-суперменов, мой любимый герой-сыщик неуклюж, страдает одышкой и едва знает, где надо нажимать, чтобы выстрелило. Его оружие — старомодная наблюдательность и знание «во человецех сущего». Я понимаю, что бессмысленно воевать с таким оружием против современных монстров. Это все равно как пытаться остановить танк, стреляя по нему из трубочки жеваной бумагой. Именно поэтому своих героев я предпочитаю помещать в те давно минувшие эпохи, когда человек, вооруженный подобным образом, еще мог победить силы зла, и его победа не казалась вовсе уж фантастической.

2

Еще относительно недавно исторический детектив не существовал в нашей литературе по единственной, в общем-то, причине: полицейский, который заодно с уголовниками преследовал и революционеров, никак не мог выступать в роли положительного персонажа. В итоге оказался забыт и легендарный русский сыщик XIX в. Иван Дмитриевич Путилин; тем более что по этой части за ним водились кое-какие грехи — он сотрудничал с III Отделением, по долгу службы поставлял информацию о Н. Г. Чернышевском, М. Л. Михайлове и др. Но политический сыск всегда был для него занятием побочным; в истории он остался как выдающийся детектив, знавший преступный мир Санкт-Петербурга как никто — ни до, ни после него.

Сын мелкого чиновника, Путилин родился в 1830 г. в Новом Осколе — уездном городишке Курской губернии — и на всю жизнь сохранил мягкий южнорусский выговор (произносил, например, не «агенты», а «ахенты»). В городском училище он, по его собственным воспоминаниям, «не особенно налегал на книжное ученье», к которому, заметим в скобках, и позднее большой склонности не имел. Четырнадцатилетним подростком Ваня Путилин пополнил ряды уездного «крапивного семени», поступив рассыльным на казенную службу, а еще через четыре года решил попытать счастья в столице, где жил его старший брат. Тот пристроил младшенького писарем в один из департаментов Министерства внутренних дел. Должность была ему явно не по характеру, но ничего лучшего не предвиделось. Просиживая очередную пару штанов, Путилин пришел к мысли, что без «книжного ученья» в люди не выбиться, и героически засел за учебники, давно прочитанные его сверстниками. Наконец, уже великовозрастным детиной, на двадцать третьем году жизни он выдержал при университете экзамен за полный гимназический курс. Очевидно, это далось ему не без труда, поскольку даже литератор Сафонов — биограф и апологет знаменитого сыщика — не осмелился написать, что экзамен был выдержан «блестяще». На том его образование и завершилось. Имея на руках могучий документ, равнозначный нашему «Аттестату зрелости», но в то время способный предоставить его обладателю вполне приличное место, Путилин после некоторых колебаний решил послужить отечеству на полицейской ниве: в 1854 г. он занял должность младшего помощника квартального надзирателя на Толкучем рынке.

Сафонов пишет: «При самом начале своей полицейской карьеры Путилин с интересом и серьезно приступил к знакомству с преступным миром Санкт-Петербурга. Первый попавшийся ему в начальство квартальный надзиратель оказался человеком весьма строгим и требовательным; Ивану Дмитриевичу пришлось пройти хорошую начальную школу. Независимо от этого он из любви к искусству в свободные часы переодевался в костюм чернорабочего или босяка и посещал всякого рода и вида постоялые дворы, притоны, трактиры, вертепы, где околачивалась бесприютная и преступная перекатная голь и нищета. Здесь он вслушивался в разговоры, запоминал речи и лица, изучал воровской жаргон, заводил даже знакомства…»

Любопытна обмолвка Сафонова: «из любви к искусству». К какому? Едва ли, отправляясь в эти рискованные экспедиции по петербургскому дну, Путилин руководствовался исключительно стремлением усовершенствовать свои профессиональные навыки. Видимо, он был человеком, как теперь говорят, пограничным, находившим особое, извращенное, может быть, удовольствие в том, чтобы балансировать на грани двух миров, на которые он проецировал разные стороны своей души. Наверняка Путилин обладал и актерскими талантами, склонностью к лицедейству, маскараду, переодеваниям. В его натуре было что-то карнавальное; ему нравилось являться в разных обличьях, как сказочному герою. Но за такие радости приходилось платить: однажды, когда он инкогнито сидел в трактире «Золотой якорь» на Васильевском острове, там началась пьяная драка, и в общей свалке нашему сыщику так намяли бока, что еле-еле удалось добраться до дому. Впрочем, этот инцидент не охладил его рвения: Путилин продолжал свою практику. В итоге, как дружно свидетельствуют современники, он мог мастерски сыграть любую роль — от купца до портового грузчика и от нищего бродяги до священника, чье облачение умел носить с той же естественной непринужденностью, что и лохмотья питерского босяка. Утверждали, что это немало способствовало его карьере.

А карьеру, учитывая его происхождение, отсутствие связей и, мягко говоря, равнодушие к «книжному ученью», этот молодой провинциал сделал головокружительную — в 1866 г., в возрасте тридцати шести лет, Путилин возглавил Управление столичной сыскной полиции и оставался его бессменным начальником почти до самой своей смерти (умер он в 1893 г.).

На берега Невы он явился чуть ли не с котомкой, без гроша в кармане, а покинул столицу в чине тайного советника, со звездой Анны I степени. К тому времени его имя уже стало легендой.

«Самый беглый пересмотр истории разного рода преступлений второй половины XIX столетия, — торжественно пишет все тот же Сафонов, — показывает, что в лице И. Д. Путилина преступные элементы России имели достойного противника. Благодаря ему огромные суммы денег были возвращены казне и частным лицам; были раскрыты целые ряды грандиозных мошенничеств, подлогов, поджогов, таможенных злоупотреблений, подделок кредитных билетов, загадочных убийств и всякого иного сорта преступных деяний…»

Прибавим к этому перечню одну выразительную деталь: современники рассказывали, что самых закоренелых злодеев и страшных убийц Путилин всегда допрашивал в своем кабинете с глазу на глаз, и не было случая, чтобы кто-то хоть раз поднял на него руку или даже оскорбил его словом.

Вместе с тем в его облике не было ничего пугающего — умное лицо, обрамленное длинными густыми бакенбардами, проницательные карие глаза, мягкие манеры. Современники отмечали в нем спокойную сдержанность, большой юмор и своеобразное лукавое добродушие. С годами он сильно растолстел, у него заплыла шея, и когда при парадном мундире ему приходилось надевать орденские ленты, они лежали не ровно, а на затылке скручивались в жгутики — подробность, вроде бы, незначительная, но какая-то симпатичная.

Этого-то человека я и сделал главным героем моих романов, старательно выпятив одни стороны его характера и столь же старательно затушевав другие, менее привлекательные. Наконец, пользуясь законным правом автора, пишущего не труд по истории русского сыска и не биографию Путилина, а исторический детектив, я наградил моего Ивана Дмитриевича такими душевными качествами и обстоятельствами жизни, реальность которых мне, разумеется, трудно будет подтвердить соответствующими архивными справками.

3

Прежде всего меня поразила его почти демоническая наблюдательность, подозрительно напоминающая «дедуктивный метод» Шерлока Холмса, но ничуть мною не вымышленная.

Чтобы доказать это, даю слово знаменитому адвокату Анатолию Федоровичу Кони, который неоднократно сталкивался с Путилиным по службе:

«Мне наглядно пришлось ознакомиться с его удивительными способностями для исследования преступлений в январе 1873 г., когда в Александро-Невской лавре было обнаружено убийство иеромонаха Иллариона. Илларион жил в двух комнатах отведенной ему кельи монастыря, вел замкнутое существование и лишь изредка принимал у себя певчих и поил их чаем. Когда дверь его кельи, откуда он не выходил два дня, была открыта, то вошедшим представилось ужасное зрелище. Илларион лежал мертвый в огромной луже запекшейся крови, натекшей из множества ран, нанесенных ему ножом. Его руки и лицо носили следы порезов и борьбы, а длинная седая борода, за которую его, очевидно, хватал убийца, нанося свои удары, была почти вся вырвана, и спутанные, обрызганные кровью клочья ее валялись на полу в обеих комнатах. На столе стоял самовар и стакан с остатками недопитого чая. Из комода была похищена сумка с золотой монетой (отец Илларион плавал за границей на судах в качестве иеромонаха). Убийца искал деньги между бельем и тщательно его пересмотрел, но, дойдя до газетной бумаги, которой обыкновенно покрывается дно ящиков в комодах, ее не приподнял, а под ней-то и лежали процентные бумаги на большую сумму. На столе у входа стоял медный подсвечник в виде довольно глубокой чашки с невысоким помещением для свечки посередине, причем от сгоревшей свечки остались одни следы, а сама чашка была почти на уровень с краями наполнена кровью, ровно застывшей без всяких следов брызг.

Судебные власти прибыли на место как раз в то время, когда в соборе совершалась торжественная панихида по Сперанскому — в столетие со дня его рождения. На ней присутствовали государь и весь официальный Петербург. Покуда в соборе пели чудные слова заупокойных молитв, в двух шагах от него, в освещенной зимним солнцем келье, происходило вскрытие трупа несчастного старика. Состояние пищи в желудке дало возможность определить, что покойный был убит два дня назад, вечером. По весьма вероятным предположениям, убийство было совершено кем-нибудь из послушников, которого старик пригласил пить чай. Но кто мог быть этот послушник, выяснить было невозможно, так как оказалось, что в монастыре временно проживали без всякой прописки послушники других монастырей, причем они уходили совсем из лавры, в которой проживал сам митрополит, не только никому не сказавшись, но даже, по большей части, проводили ночи в городе, перелезая в одном специально приспособленном месте через ограду святой обители.

Во время составления протокола осмотра трупа приехал Путилин. Следователь сообщил ему о затруднении найти обвиняемого. Он стал тихонько ходить по комнатам, посматривал туда и сюда, а затем, задумавшись, стал у окна, слегка барабаня пальцами по стеклу. „Я пошлю, — сказал он мне затем вполголоса, — агентов по пригородным железным дорогам. Убийца, вероятно, кутит где-нибудь в трактире, около станции“. — „Но как же они узнают убийцу?“ — спросил я. „Он ранен в кисть правой руки“, — убежденно сказал Путилин. „Это почему?“ — „Видите этот подсвечник? На нем очень много крови, и она натекла не брызгами, а ровной струей. Поэтому это не кровь убитого, да и натекла она после убийства. Ведь нельзя предположить, чтобы напавший резал старика со свечкой в руках: его руки были заняты — в одной был нож, а другою, как видно, он хватал старика за бороду“. — „Ну, хорошо. Но почему же он ранен в правую руку?“ — „А вот почему. Пожалуйте сюда, к комоду. Видите, убийца тщательно перерыл все белье, отыскивая между ним спрятанные деньги. Вот, например, дюжина полотенец. Он внимательно переворачивал каждое, как перелистывают страницы книги, и видите — на каждом свернутом полотенце снизу — пятно крови. Это правая рука, а не левая: при перевертывании левой рукой пятна были бы сверху“.

„Поздно вечером в тот же день, — завершает свой рассказ Кони, — мне дали знать, что убийца арестован в трактире на станции Любань. Он оказался раненным в ладонь правой руки и расплачивался золотом. Доставленный к следователю, он сознался в убийстве и был затем осужден присяжными заседателями, но до отправления в Сибирь сошел с ума. Ему, несчастному, в неистовом бреду все казалось, что к нему лезет о. Илларион, угрожая и проклиная…“»

Этот подсвечник — реальность, а не вымысел. Точно так же существовала в действительности и сонетка, свисавшая над изголовьем в спальне убитого князя фон Аренсберга и описанная в моем романе «Триумф Венеры»: по ней Путилин вычислил убийцу. Все остальное было не совсем так, как у меня написано, и, может быть, даже совсем не так, но сонетку я оставил в неприкосновенности. Она для меня — символ внимания к мелочам, к деталям, без которого, как мне кажется, нет не только сыщика, но и писателя. Во всяком случае, когда я пишу, что «лежавшая на столе полураздетая луковица одним боком стыдливо прижималась к тарелке, пряча свою наготу», я вижу ее глазами Ивана Дмитриевича. Эта луковица — родная сестра княжеской сонетке и подсвечнику из кельи несчастного отца Иллариона: мой герой снимает с них заклятие немоты, и они свидетельствуют перед нами о человеческой жизни и смерти.

4

О Путилине поговаривали, что он далеко не всегда действовал в полной гармонии с законом — у него были свои понятия о справедливости, которые не укладывались в строгие рамки уголовного кодекса. Напрасно Сафонов пытался изобразить его неподкупным стражем порядка, рыцарем без страха и упрека. На самом деле ему гораздо больше подошел бы не рыцарский шлем, а шутовской колпак с бубенцами. Он — веселый плут, пройдоха, изобретатель всяческих кунштюков, лукавый мудрец, знающий цену сильным мира сего, снисходительный и к людским слабостям, и к абсурдности этой жизни с ее парадоксами и непреходящей фантасмагорией. Именно таким я его увидел и описал, и если кому-то все это покажется клеветой или авторским произволом, у меня в запасе есть еще одна длинная цитата из того же А. Ф. Кони — в 1873 г. он занес в дневник следующий замечательный монолог самого Путилина (текст настолько ярок и колоритен, что грех пересказывать его своими словами):

«Теперь преступники настоящие перевелись — ничего нет лестного их ловить. Убьет и сейчас же сознается. Да и воров настоящих нет… То ли дело было прежде, в сороковых да пятидесятых годах. Тогда над Апраксиным рынком был частный пристав Шерстобитов — человек известный, ума необыкновенного. Сидит, бывало, в штофном халате, на гитаре играет романсы, а канарейка в клетке так и заливается. Я же был у него помощником, и каких дел не делали, даже вспомнить весело! Раз зовет он меня к себе да и говорит: „Иван Дмитриевич, нам с тобою, должно быть, Сибири не миновать!“ — „Зачем, — говорю, — Сибирь?“ — „А затем, — говорит, — что у французского посла, герцога Монтебелло, сервиз серебряный пропал, и государь император Николай Павлович приказал обер-полицмейстеру Галахову, чтобы был сервиз найден. А Галахов мне да тебе велел найти во что бы то ни стало, а то, говорит, я вас обоих упеку куда Макар телят не гонял“. — „Что ж, — говорю, — Макаром загодя стращать, попробуем, может, и найдем“. Перебрали мы всех воров — нет, никто не крал! Они и промеж себя целый сыск произвели получше нашего. Говорят: „Иван Дмитриевич, ведь мы знаем, какое это дело, но вот образ со стены готовы снять — не крали мы этого сервиза!“ Что ты будешь делать! Побились мы с Шерстобитовым, побились, собрали денег, сложились да и заказали у Сазикова новый сервиз по тем образцам и рисункам, что у французов остались. Когда сервиз был готов, его сейчас в пожарную команду, сервиз-то… чтобы его там губами ободрали: пусть имеет вид, как бы был в у потреблении. Представили мы французам сервиз и ждем себе награды. Только вдруг зовет меня Шерстобитов. „Ну, — говорит, — Иван Дмитриевич, теперь уж в Сибирь всенепременно“. — „Как? — говорю. — За что?“ — „А за то, что звал меня сегодня Галахов и ногами топал, и скверными словами ругался. Вы, говорит, с Путилиным плуты, ну и плутуйте, а меня не подводите. Вчера на бале во дворце государь спрашивает Монтебелло: „Довольны ли вы моей полицией?“ — „Очень, — отвечает, — ваше величество, доволен: полиция эта беспримерная. Утром она доставила найденный ею украденный у меня сервиз, а накануне поздно вечером камердинер мой сознался, что этот же самый сервиз заложил одному иностранцу, который этим негласно промышляет, и расписку его мне представил, так что у меня теперь будет два сервиза“. Вот тебе, Иван Дмитриевич, и Сибирь!“ — „Ну, — говорю, — зачем Сибирь, а только дело скверное“. Поиграл он на гитаре, послушали мы оба канарейку да и решили действовать. Послали узнать, что делает посол. Оказывается, уезжает с наследником цесаревичем на охоту. Сейчас же мы к купцу знакомому в Апраксин, который ливреи шил на посольство и всю ихнюю челядь знал. „Ты, мил-человек, когда именинник?“ — „Через полгода“. — „А можешь ты именины справить через два дня и всю прислугу из французского посольства пригласить, а угощенье будет от нас?“ Ну, известно, свои люди, согласился. И такой-то мы у него бал задали, что небу жарко стало. Под утро всех развозить пришлось по домам: французы-то совсем очумели, к себе домой попасть никак не могут, только мычат. Вы только, господа, пожалуйста, не подумайте, что в вине был дурман или другое какое снадобье. Нет, вино было настоящее, а только французы слабый народ: крепкое-то на них и действует. Ну-с, а часа в три ночи пришел Яша-вор. Вот человек-то был! Душа! Сердце золотое, незлобивый, услужливый, а уж насчет ловкости, так я другого такого не видывал. В остроге сидел бессменно, а от нас доверием пользовался в полной мере. Не теперешним ворам чета был. Царство ему небесное! Пришел и мешок принес: вот, говорит, извольте сосчитать, кажись, все. Стали мы с Шерстобитовым считать: две ложки с вензелями лишних. „Это, — говорим, — зачем же, Яша? Зачем ты лишнее брал?“ — „Не утерпел“, — говорит… На другой день поехал Шерстобитов к Галахову и говорит: „Помилуйте, ваше высокопревосходительство, никаких двух сервизов и не бывало. Как был один, так и есть, а французы народ ведь легкомысленный, им верить никак невозможно“. А на следующий день затем вернулся и посол с охоты. Видит — сервиз один, а прислуга вся с перепою зеленая да вместо дверей в косяк головой тычется. Он махнул рукой да об этом деле и замолк».

Выслушав рассказ Путилина, Кони спросил: «Иван Дмитриевич, а не находите вы, что о таких похождениях, может быть, было бы удобнее умалчивать?» — «Э-э-эх! — был ответ. — Знаю я, что похождения мои с Шерстобитовым не совсем-то удобны, да ведь давность прошла, и не одна, а, пожалуй, целых три. Ведь и Яши-то вора — царство ему небесное! — лет двадцать как в живых уж нет».

5

По болезни выйдя в отставку, Путилин уехал из Петербурга и поселился в купленной на закате жизни небольшой усадьбе на берегу Волхова, где в полном согласии с исторической правдой начинается действие всех моих романов о нем. Здесь у него, по словам Сафонова, «созрела мысль разработать и издать в виде записок накопившийся за долгую службу интереснейший материал по всякого рода уголовной хронике России».

Мысль созрела быстро, но дело подвигалось медленно, если подвигалось вообще: Иван Дмитриевич был человеком явно не бумажного склада. Таким людям трудно писать мемуары — мысль у них бежит далеко впереди пера, воспоминания теснят друг друга и не желают ложиться на бумагу. Как один из героев Александра Дюма, который, сидя в тюрьме и решив нарисовать углем на стене карикатуры на своих обидчиков, ограничился в итоге рамками и подписями, так и Путилин, видимо, не пошел дальше того, чтобы разобрать свой личный архив и набросать план предполагаемых записок. Но по собственному опыту я хорошо знаю, что составление плана — это часто не подготовка к работе, а иллюзия деятельности. Чем подробнее план, тем безнадежнее перспективы претворить его во что-то большее. Как мне представляется, Иван Дмитриевич каждый день исправно садился за письменный стол, но едва ли просиживал за ним слишком долго. Задуманные мемуары все еще оставались в набросках, когда, как в подобающем тоне сообщает Сафонов, «смерть неслышно подкралась к нему и унесла его в могилу».

В ноябре 1893 г., у себя в деревне, Иван Дмитриевич умер «от инфлюэнцы, осложненной острым отеком легких», и теперь открылась еще одна неожиданная сторона его жизни: знаменитый сыщик, оказывается, был беден. Никакого состояния после себя он не оставил, только долги. Многолетняя служба на такой должности, где деньги сами липнут к рукам, не принесла ему ничего, кроме небольшого поместья, которое было заложено-перезаложено. Все имущество покойного пошло с молотка для расчета с кредиторами; наследникам достались лишь бумаги из путилинского архива. Вот их-то и заполучил наш Сафонов — не то газетный репортер, не то литературный поденщик, словом, человек пера, небесталанный, хваткий, способный по достоинству оценить доставшийся ему капитал и немедленно пустить его в оборот.

Каким образом сумел Сафонов завладеть этим сокровищем, покрыто, как говорится, мраком неизвестности. Согласно версии, изложенной в моих романах, он еще в последний год жизни Ивана Дмитриевича приезжал к нему на берега Волхова и записывал его устные рассказы, т. е. помогал в работе над мемуарами, но за пределами романной территории я на этой версии не настаиваю. Скорее всего, Сафонов или купил бумаги Путилина у его наследников, не знавших, что с ними делать, или получил их под проценты с дохода от будущей книги. Сафонов написал ее от лица Ивана Дмитриевича, поставил на титульном листе его имя и выпустил в свет как его собственные записки, хотя вряд ли даже десятая часть всего текста принадлежит самому Путилину. Книга называлась «Сорок лет среди убийц и грабителей»; она выдержала несколько изданий, и с нее началась посмертная жизнь Ивана Дмитриевича. Эта его вторая жизнь оказалась не менее любопытной, чем первая, причем, что самое удивительное, тоже двойной.

6

Если к кому-то из реально существовавших людей, которые под своими подлинными именами стали персонажами моих романов, я и был несправедлив, так разве что к Сафонову. По совести говоря, уж раз я обозвал этого человека «бездарностью», мне следовало хотя бы вставить в его фамилию отсутствующую там букву «р» и сделать Сафроновым, но теперь поздно. Между тем, надо отдать ему должное, литератор, повторяю, он был небесталанный, к Путилину относился с громадным почтением, даже с трепетом, и книгу написал неплохую. В ней много дурной беллетристики, сочиненных диалогов, дешевых композиционных приемов, но сознательного вранья — немного, не то что у меня. Правда, и тут я не отступаюсь от своих слов, сам Иван Дмитриевич у Сафонова как-то поблек, лишился присущей ему эпичности героя анекдотов и легенд, утратил налет фантасмагории, лежавший на его судьбе, превратившись в опытного, честного, находчивого, но в общем-то заурядного детектива. Зато арена его деятельности описана Сафоновым замечательно. Здесь убивают прежде всего из-за денег, изредка — из ревности или спьяну, и убивают просто — режут кухонным ножом, бьют по голове поленом, душат подушками. Даже выстрелы тут почти не слышны, не говоря уж о более изощренных способах убийства, против которых предостерегал Моэм. Это печальный мир столичных трущоб, багажных отделений на вокзалах, дворницких и лакейских, трактиров и ростовщических контор. Такова сцена. Что же касается действующих лиц, они под стать декорациям — извозчики, грабящие своих седоков; беглые солдаты и прачки, ставшие их жертвами; мстительные страховые агенты, вороватые горничные и камердинеры. Бедные люди, убогие тайны. Характеров нет, есть жизнеописания, нравы, быт, городская топография. Этакая «Физиология Петербурга», натуральная школа. Но если вчитываться, нет-нет да и мелькнет фраза или целый абзац, явно написанные рукой самого Ивана Дмитриевича и без изменений перенесенные Сафоновым в книгу.

Например:

«30 октября 1884 г., в 12 час. ночи, мне в сыскную полицию было дано знать о совершении зверского убийства в доме № 5, кв. 2 по Рузовской ул.».

Или:

«15 января (год почему-то не указан. — Л. Ю.), около трех часов утра, в сыскную полицию было сообщено, что в доме № 2 барона Фредерикса по Орловскому переулку, в меблированных комнатах № 33 новгородской мещанки Елены Григорьевой найден мертвым в своем номере жилец — отставной коллежский секретарь Готлиб Иоганнович Фохт».

В таком стиле и собирался, видимо, Иван Дмитриевич «разрабатывать» свои записки — без затей.

Но, может быть, и это лирическое отступление вылилось на бумагу непосредственно из-под его пера:

«Иногда я думаю, что священник и врач — два интимнейших наших поверенных — не выслушали столько тайн, не узнали столько сокрытого, сколько я в течение моей многолетней служебной деятельности. Старики и старухи, ограбленные своими любовницами и любовниками; родители, жалующиеся на собственных детей; развратники-сластолюбцы и их жертвы; исповедь преступной души, плач и раскаяние ревнивого сердца, подло оклеветанная невинность, и под личиной невинности — закоренелый злодей; ростовщики, дисконтеры (перекупщики векселей. — Л. Ю.), воры с титулованными фамилиями; муж, ворующий у жены; отец, развращающий дочь…»

Но этот невиннейший, заметим, по нынешним временам списочек — все-таки декларация, к тому же наверняка подправленная Сафоновым (он питал слабость к выражениям типа «многолетняя служебная деятельность» или «злодей под личиной невинности»). А настоящий Иван Дмитриевич — вот он где:

«При обыске у Клушина оказалось денег 2 рубля 2 копейки, два замшевых кошелька пустых, медный крест и перстень».

И в исповеди Николая Кирсанова, крестьянина села Пересветово Дмитровского уезда Московской губернии, приехавшего в Петербург и здесь, в доме № 20 по Караванной улице, убившего некоего Николая Богданова, чтобы добыть денег на уплату оброка, — тоже он, Путилин, с его привычкой отмечать и запоминать мелочи, с его незамутненным и чистым стилем полицейского протокола, к которому припадаешь, как к роднику в пустыне беллетристики:

«Я взял из ящика серебряные открытые часы, маленькие, без цепочки, и несколько каких-то, с костяными белыми ручками, штучек… Я вынул небольшой старый кошелек, в котором после оказалось 5 руб. 25 коп. денег, и вышел из квартиры…»

Само собой, читающая публика была разочарована пустяковыми суммами, из-за которых совершались все эти, как их определяет Сафонов, «зверские», «кровавые», «страшные», «кошмарные» и «таинственные» преступления, раскрываемые с помощью дворников и водовозов. Сами убийцы тоже не представляли ни малейшего интереса. Ну, купил у точильщика, нож с деревянным черенком за 10 копеек. Ну, зарезал, чтобы уплатить оброк или достать денег на бутылку. Кому это интересно? От прославленного сыщика ожидали, естественно, чего-то большего, чего-то в самом деле загадочного, жуткого, леденящего кровь. Сафонов бессилен был удовлетворить эти запросы, и тогда на смену ему явились сочинители, имя которым — легион. Самым плодовитым и удачливым из них стал молодой драматург, романист, фельетонист и театральный рецензент Роман Лукич Антропов, писавший под псевдонимом Роман Добрый. Он чутко уловил настроения широких читательских масс, и под его бестрепетным пером Иван Дмитриевич лет через пятнадцать после смерти начал свою вторую посмертную жизнь, куда более завлекательную и романтическую. От первой, которую он вел на страницах книги «Сорок лет среди убийц и грабителей», она отличалась так же, как отчет судебного эксперта отличается от следующего, например, текста: «У второй колонны, всегдашнее атласное черное домино с постоянной красной гвоздикой» — это в одной из историй, вошедших в книжку «Гений русского сыска И. Д. Путилин. Рассказы о его похождениях», неосторожная искательница любовных приключений, не подозревая о нависшей над ней опасности, назначает свидание «петербургскому Джеку-потрошителю». О, это вам не пьяный мужик с кухонным резаком или «киркой для колки сахара»! Это безумный изверг, маньяк-женоненавистник со сложнейшей по тому времени психологией. «Что-то животно-бешеное, сладострастно-кровожадное» звучит в его голосе, когда он обращается к очередной жертве: «Я раздену тебя догола и по всем правилам хирургии произведу мою страшную операцию. Ха-ха-ха!» Но, разумеется, Путилин не позволяет ему не только убить даму, но и раздеть ее: еще ни одна пуговичка не выскочила из петли, не развязана ни одна тесемочка, как он появляется из засады с револьвером в руке и произносит сакраментально-спокойным голосом майора Пронина: «Вы арестованы».

При этом Роман Добрый и его коллеги не чужды были, так сказать, просвещенного патриотизма. «В то время, когда русская публика с жадностью и с большим увлечением набрасывается на чтение рассказов о таинственных похождениях заграничных сыщиков вроде Шерлока Холмса, Ната Пинкертона, Ника Картера и др., не мешало бы вспомнить о нашем русском, не менее их талантливом сыщике, оставившем о себе глубокую память среди современников», — говорится в предисловии к вышедшей в 1908 г. анонимной брошюрке с рассказами о Путилине. Теперь наряду с общечеловеческими в дело идут и национальные ценности, и Роман Добрый засылает Ивана Дмитриевича аж в Варшаву — постращать отцов-иезуитов. Их изощренное коварство, правда, не дошло до того, чтобы, как писал Моэм, обрушить на героя статую Венеры Милосской, но в изобретательности им не откажешь. Они прекрасно понимают, какие возможности таит в себе скульптура, пусть не мраморная, а отлитая из бронзы.

Рассказ называется «Поцелуй Бронзовой Девы». Сюжет таков. Юный красавец, польский граф Ржевусский, полюбил тоже графиню, но русскую, и ради нее решил перейти в православие; за это иезуиты, заманив его в свое «тайное логовище» над Вислой, приговаривают отступника к смерти. Способ казни оригинален: Ржевусский должен поцеловать в уста бронзовую статую Мадонны.

Далее события развиваются следующим образом:

«Быстрее молнии из-за колонны выскочил Путилин и одним прыжком очутился около осужденного.

— Вы спасены, вы спасены, бедный граф! Мужайтесь!

Крик ужаса огласил своды инквизиционного логовища иезуитов. Они отшатнулись, замерли, застыли. Подсвечники со звоном выпали из рук палачей. Лица… нет, это были не лица, а маски, искаженные невероятным ужасом.

Путилин быстро разрезал веревки. Граф чуть не упал в обморок.

— Ну-с, святые отцы, что вы на это скажете?

Оцепенение иезуитов еще не прошло. Это были живые статуи.

Путилин вынул два револьвера и направил их на обезумевших от страха тайных палачей святого ордена.

— Итак, во славу Божию вы желали замарать себя новой кровью невинного мученика? Браво, негодяи, это недурно!

— Кто вы? Как вы сюда попали?

— Я — Путилин, если вы о таком слышали.

— А-а-ах! — прокатилось среди иезуитов.

Молодой граф хотел поцеловать Путилину руки.

— Что вы! Что вы! — отшатнулся Путилин.

— Вы спасли меня от смерти. Но от какой? Я ничего не мог понять…

Путилин, подняв с полу длинный факел, шагнул к статуе Бронзовой Девы.

— Не ходите! Не смейте трогать! — закричал иезуит, бросаясь к нему.

— Ни с места! Или даю вам слово, что всажу в вас пулю!

Путилин нажал факелом на бронзовые уста статуи, и в ту же секунду руки Бронзовой Девы стали расходиться, и из них медленно начали выходить блестящие острые ножи-клинки. Но не только из рук появилась блестящая сталь. Из уст, из глаз, из шеи — отовсюду засверкали ножи. Объятья раскрылись, как бы готовые принять несчастную жертву, а затем быстро сомкнулись.

— Великий Боже! — простонал молодой граф.

— Вот какой поцелуй готовили вам ваши палачи…»

Можно вспомнить и другие подобные истории, в каждой из которых Иван Дмитриевич по лезвию ножа проходил на волосок от смерти, но эта его жизнь, полная захватывающих приключений, продолжалась, увы, недолго. После революции появились иные герои, а с 1923 г., когда историк Лемке выяснил, что реальный Путилин занимался и политическим сыском, выслеживая революционеров, выступать в роли борца со злом он уже не мог. Поскольку никакого другого амплуа Иван Дмитриевич не имел, на его имя постепенно легла печать забвения. Не то чтобы о нем запрещено было писать, но желающих как-то не находилось.

7

Я принял эстафету непосредственно от Сафонова и Романа Доброго со товарищи, хотя мой первый роман о великом сыщике был написан в 1985 г. К тому времени само его имя, утратив прежнюю нарицательность, было известно немногим. По совести говоря, я набрел на эту фигуру совершенно случайно, не подозревая, что Иван Дмитриевич останется со мной на долгие годы, что я его полюблю и не только буду вместе с ним ловить преступников, но и переживать его ссоры с женой, с которой он, может быть, никогда не ссорился, участвовать в его финансовых затруднениях и в воспитании сына Ванечки, которого, может быть, звали совсем не так. Наверное, мой Иван Дмитриевич — персонаж слегка идеализированный по сравнению с тем, каким он был в действительности, но тут уж ничего не поделаешь: мы всегда хотим сделать наших любимых лучше, чем они есть на самом деле. Это весьма распространенная, причем далеко не худшая форма насилия над жизнью, и не я первый, не я последний.

За основу романа «Триумф Венеры» (первоначальное название — «Ситуация на Балканах») я взял подлинную историю убийства в Петербурге австрийского военного атташе, князя фон Аренсберга, и поначалу исполнен был благих намерений написать нечто вполне исторически достоверное. Вычитав этот сюжет в книге «Сорок лет среди, убийц и грабителей», я помчался в библиотеку, чтобы собрать дополнительный материал по другим источникам, но, добросовестно просмотрев едва ли не все столичные газеты за апрель 1871 г., когда был убит фон Аренсберг, не нашел ни слова об этом преступлении. Попутно обнаружилось, что и австрийский посол граф Хотек, и шеф жандармов граф Шувалов, которые, если верить Сафонову, принимали в случившемся самое деятельное участие, сделать этого никак не могли: Хотек в то время уже не был послом, а Шувалов находился в отъезде. Таким образом, вся истории начала подергиваться мистическим туманом, скрывавшим ее истинные очертания. Убедившись, что концов не сыскать и что Сафонов — тоже не образец исторической точности, я, облегченно вздохнув, решил дать волю фантазии, что и сделал, как мне кажется, с полным на то правом.

Что же касается романа «Знак семи звезд», то в нем, признаюсь честно, я придумал все — от начала до конца, за исключением древнегреческой мифологии.

Но и там, и здесь мой Иван Дмитриевич, в отличие от своих бесчисленных коллег, больше всего полагается не на разум, а, как он сам говорит о себе, на случайность и судьбу — именно поэтому в расследовании самых страшных убийств ему помогают кошки, собаки и дети.

Процитирую напоследок самого себя:

«Секрет успехов Ивана Дмитриевича состоял в следующем: то, что происходило с ним как бы случайно, ни с кем другим, однако, никогда не происходило и произойти не могло. Нечаянные встречи, пустые разговоры, необъяснимые порывы бежать туда-то и сказать то-то, все в итоге оказывалось исполнено смысла вовсе не потому, что он обладал каким-то особым природным даром провидеть будущее и по крупицам склеивать рассыпанную мозаику прошлого — нет, его аналитические способности были не выше среднего. Как многие из его соотечественников, Иван Дмитриевич крепок был преимущественно задним умом. Но почему-то все необходимое для поимки преступника липло именно к нему. Так мошкара толчется вокруг лампы, ибо в лампе горит огонь. Таинственное пламя, чье происхождение оставалось для Сафонова загадкой, трепетало в душе Ивана Дмитриевича, притягивая к себе из темноты ночную нечисть и опаляя ей крылья. Даже сейчас, когда он стоял на краю могилы, время от времени это пламя изнутри освещало его лицо с длинными седыми бакенбардами, а в годы юности пылало в нем, видимо, с неиссякаемой силой. Огромная ночная бабочка с головой мертвеца вот-вот должна была порхнуть к нему из мрака сентябрьской ночи. Сафонов уже угадывал во тьме бесшумный мах ее призрачных крыльев…»

О том, собственно, и речь.

8

Еще в начале второй мировой войны, отсиживаясь на яхте у южных берегов Франции и от нечего делать в громадном количестве поглощая детективы, Моэм пришел к выводу, что у этого жанра нет будущего.

«Но при всем том, — заключает он, — бесчисленные авторы не перестанут писать детективные романы, а я не перестану их читать».

Разговорами о кризисе любого жанра теперь никого не удивишь, но вечной остается игра, в которой автор, загадочно щурясь, предлагает читателю собрать фигуру из разложенных по столу элементов, а сам при этом хитро прикрывает один из них рукавом. Фигура может быть какой угодно, не в том дело. Суть в ловкости рук и покрое рукава.

Загрузка...