СЫН

Сумерки сгустились быстро, и бурая стена Байсун-тау, что тянулась вдали, стала терять свои очертания, сливаясь с темнотой ночи. В небе вспыхнули мириады звезд. Но Мухтар-тога не обратил на это внимания. В ожидании скудного ужина он сидел на чорпае, привалившись спиной к корявому стволу карагача, — единственному дереву во дворе. Полная отрешенность: казалось, провались сейчас под ним земля, не шелохнулся бы. Ему было от чего прийти в уныние. До сих пор то, что происходило в долине, слава аллаху, обходило его дом стороной, а сегодня в полдень… около десяти вооруженных до зубов воинов ислама ворвались к нему, перевернули в доме все вверх дном, увели со двора овцу и телку, которых он уже давно держал в хлеву, подкармливал, чтобы в одну из ближайших пятниц свести на базар. Мало, что ограбили средь бела дня, так еще какой-то бандит отшвырнул его жену Бибигуль-хола от двери с такой силой, что она сильно ударилась о сундук. «Воины аллаха, — зло повторял он слова муллы, призывавшего бандыханцев оказывать помощь басмачам, — защитники обездоленных?! Разбойники с большой дороги, вот кто они! Нечего сказать — защитили!.. Да что же это я, глуп, как дувал, что ли? Если бы по-людски, нашел бы чем помочь! А тут… налетели, как стервятники, подмели все, что попалось под руку! Бандиты!.. Хорошо, что корова в стаде была, а то бы и ее…»

— О, аллах, о повелитель всего на земле! — восклицала хола негромко. Подоив корову, она пекла катырму — пресную лепешку в казане. Пузатый чайдуш стоял возле очага, и хола то и дело подвигала его поближе к огню. — Сережки-то мои зачем им? Платья?.. Проклятье вам, сыны ослиц! Пусть все, что взяли, застрянет в вашем горле, как кость, пусть разорвет ваш ненасытный желудок! О, аллах, покарай их!..

И в это время постучали в калитку. Звук был робким, но тога сразу очнулся. «Кого еще принесло?» — мелькнула мысль.

— Глянь-ка, кто там, — крикнул он жене.

— Соседи, наверно, — ответила она, продолжая хлопотать у очага.

— Стучат незнакомые. Открой!

Хола прошла к калитке и, чуть приоткрыв ее, вскрикнула:

— Вай, уляй!

— Опять басмачи? — громко спросил тога, вскочив с чорпаи. Он схватил кетмень, что лежал под деревом, решив на этот раз постоять за себя.

— Мужчина, — ответила хола и вернулась к своим делам.

Тога распахнул створку. Перед ним стоял парень со спящим ребенком на руках. Вид его был усталым, а лицо изможденным, с грязными потеками пота. Это был Пулат. Он еле стоял на ногах.

— Мир вашему дому, ака, — произнес он. — Ради всего святого, извините меня за беспокойство в столь поздний час, но…

— Входите, йигит, — мягко перебил его тога. Он подумал, что этот парень тоже, очевидно, один из тысяч обиженных богом и судьбой, выброшенных из привычного уклада бурным временем. По тому, как он произносил слова, тога признал в нем горца.

— Я не один, ака, — сказал Пулат.

— Вижу.

— Со мной девушка еще.

— Да входите же вы, — ободряюще предложил тога. Ему понравилась вежливость незнакомца, его робость. Кроме того, как бы не было велико горе, долг гостеприимства обязывал его встретить приветливо всякого, кто пришел с миром.

— Спасибо, ака! — Пулат переступил порог, и тут тога увидел, что за его спиной, укутанная в лохмотья, которые прежде назывались халатом, стояла тихая, как травинка, девушка.

— Прими гостью, Гуль, — крикнул он жене, произнеся только вторую половину ее имени — цветок. Делал он это редко, когда считал, что ей нужно помочь состраданием.

Хола подбежала к девушке, взяла ее под руки и увела в комнату. Спящую девочку тога принял на свои руки и отнес туда же. Это были Мехри и ее двухлетняя сестренка Шаходат.

— Не принято спрашивать у путников, — сказал тога, когда гости разделили с ними скромный ужин, — куда они идут и зачем. И если я сегодня нарушаю это правило, то потому, что мы с женой хотим принять участие в вашей судьбе, которая, видим, подверглась большому испытанию.

— Спасибо, тога, — поблагодарил Пулат и начал рассказывать…

В ту ночь тога и хола не сомкнули глаз. Рассказ Пулата о трагедии Кайнар-булака был до того страшным и невероятным, что их собственное горе показалось таким, что его и горем-то нельзя было назвать.

Небо обделило семью Мухтара-тога детьми, а без них дом, как говорится, мазар. Кто из супругов был виновен в том, никто не знал, и тога, после того, как побывал с женой чуть не во всех «святых» местах долины, у самых известных табибов и ишанов, отдав жертвоприношениям и услугам духовников все, что заработал, имел полное право развестись с нею или привести в дом еще одну жену, — тут шариат был на его стороне, — но он ничего не предпринял, потому что любил свою Гуль. И жалел, видя, что она тяжко переживает этот удар судьбы. Тога знал, что и она любит его и жалеет, пожалуй, больше, чем он сам себя. Вот эта взаимность, которая с каждым годом крепла, становилась чище и помогала ему переносить порой и самые обидные насмешки сверстников, сплетни кишлака. Он был уверен, что у сплетен век такой же короткий, как и у весеннего ручья, кончился снег — и он высох. Так оно и случилось. Теперь уже в кишлаке о нем не зубоскалили.

Смирившись с тем, что, как они считали, предписано им свыше, тога и, в особенности, хола, конечно, в душе надеялись на милость аллаха. Но годы шли, и ничего не менялось. Время — великий лекарь. Оно провело их сердца через отчаяние и черствость, привело к доброте — главному подспорью людей в беде. И эта доброта теперь требовала от них предложить гостям остаться пока в доме, заботиться о них, как о своих детях. Ни тога, ни его жена не сказали друг другу сокровенного, но эта мысль родилась у них одновременно. Вернее, надежда. А суть ее заключалась в том, что Пулат и Мехри привыкнут и не захотят вообще уезжать. Тогда не боязно будет встретить и Азраила, пришедшего за душами в назначенный час: Пулат и Мехри отнесут их на кладбище с почестями, завещанными пророком Магометом.

Хола приготовила, можно сказать, роскошный завтрак. Она затемно потревожила соседку, взяла взаймы муки и замесила тесто. К тому времени, когда гости проснулись, у нее были готовы свежие лепешки. Посадив Пулата со спутницами за дастархан, хола поставила перед ними и мужем по полной касе ширчая, душистого, потому что положила зры, сливочное масло плавало по поверхности молока.

— Простому человеку сейчас везде плохо, — сказал тога после завтрака. — Всюду — басмачи, будь они прокляты, рыскают как шакалы. Раньше, слышал, они только в горах обитали, теперь вот и в степи стали появляться.

— С гор выбивают красноармейцы, — сказал Пулат.

— Вот видите, — кивнул тога. — Скоро этому времени смут и беспокойства придет конец. Поэтому, дети мои, поживите пока у нас, понравится, останетесь навсегда, мы будем только рады этому.

Пулат не думал об этом. Вчера на его пути оказался кишлак, и он постучался в первую попавшуюся калитку: надо было где-то скоротать ночь. Сейчас, выслушав предложение тога, он подумал, что тот прав. Куда ни сунься — везде кровь, слезы, насилие и пепел пожарищ. Стонет земля, тяжко ей от того, что люди перестали понимать друг друга, брат пошел против брата. Родной Кайнар-булак лежит в развалинах, сожжен и разграблен, а люди разбежались кто куда. Мехри с Шаходат остались сиротами, единственная их опора и защита — он, Пулат. Куда он с ними, к кому?

— Спасибо, тога, — поблагодарил он хозяина.

— Правда, Мехриджан, — обратилась к девушке хола, — оставайтесь, ведь уйти никогда не поздно!

Мехри пожала плечами.

— Люди у нас хорошие, — сказал тога, — сердца у них широкие, как сама степь. Вы вот вчера, Пулатджан, сказали, что знакомы со столярным делом. Бандыхану руки усто всегда нужны. В моем доме, сами видите, места много, живите. Придет мир и, собравшись на хашар, мы вам построим дом.

— Нет у меня отца, — сказал Пулат, — вы заменили его, тога. Заменили в трудную минуту. Я до самой своей смерти не забуду вашей доброты…

Потом тога познакомил Пулата с кишлаком. Нельзя было сосчитать его сплошь глинобитных приземистых домиков с плоскими крышами. Зелени тут не оказалось, только в редких дворах встречались чахлые запыленные деревца, видно, с водой туго. Хоть и лежал кишлак на груди степи широко и привольно, улочки в нем были узкими и кривыми, и все вели к пыльной площади возле мечети. Слева от кишлака тянулись лысые рыжие холмы Хаудага, покатые, как спины овец. До Амударьи, что текла там, куда садилось солнце, по словам тога, было более десяти ташей.

— Вверх по Кизырыкской степи, — словно бы предугадав вопрос Пулата, объяснил тога, — до самого Сангардака тоже нет кишлаков. Так что Бандыхан — полновластный хозяин этих мест! — Последнее он произнес с такой гордостью, точно речь шла о великом даре божьем.

Пулат подумал, что кишлак скорее похож на прокаженного, которого все стараются обойти стороной.

— В моем кишлаке кипит ключ, потому и назвали «Кайнар-булак», а тут…

— Мы и сами удивляемся, — сказал тога, кивнув, — никто не знает, когда он появился на земле и почему — Бандыхан. То ли в этих местах какого хана остановили, то ли сам хан остановил чью орду? Но, как бы то ни было, нам суждено называться бандыханцами.

— Верно.

— Зато, — не преминул еще раз похвастаться тога, — такой плодородной, как здесь, земли нигде нет. В годы, когда небо не скупится на дожди, урожаи на богаре большие. Пшеница здешняя самая лучшая в мире!

«Эх, тога, — не согласился с ним мысленно Пулат, — не видели вы нашей, кайнарбулакской пшеницы! Что ни зерно, то как глазок серьги светится. А лепешка из нее налита силой, поешь и чувствуешь прилив бодрости». В другое время он, может, и высказал бы эту мысль вслух, но сейчас промолчал, чтобы ненароком не обидеть хозяина. Однако само воспоминание о родной земле болью отдалось в сердце. «Такую красоту загубили!..»

В ближайшую пятницу тога повел Пулата на базар. Приглашая, он горько пошутил:

— Если бы аллах не прибрал овцу и телку, повели бы их. А теперь пойдем просто так, поглазеть на людей и на товары.

Честно говоря, такого многоцветия красок, такого изобилия товаров Пулат еще не видел за свою жизнь. Здесь, будь деньги, можно было купить даже птичье молоко. Народ разноликий и разноязыкий, как в Байсуне, когда там собралось войско эмира.

— Нашему базару завидует даже юрчинский, — сказал тога, когда они, купив всего-навсего чашку нишалды, возвращались домой.

— Представляю, что тут было раньше! — воскликнул Пулат.

— То же, что и сегодня, только раз в десять больше.

Глаза, как говорится, видели, уши слышали, а мысли… им нельзя приказать. Удивившись размаху и широте базара, Пулат обратил внимание и на то, как велика была разница между роскошью состоятельных и нищетой бедных. Первые сорили деньгами направо и налево, а вторые толпились у товаров подешевле и похуже. Разница эта потрясла Пулата своей обнаженностью, страшной, как корни дерева, из-под которого ветры выдули почву. «Разве так должно быть? — думал он. — В Кайнар-булаке люди все были равны перед всевышним и никто никому не завидовал. А тут… Может, прав был Кудрат? Он, помнится, объяснял людям причины этого неравенства. И был убит за это!.. Высказал эту мысль вслух».

— На все воля аллаха, — сказал тога. — А то, что говорят всякие… Своим умом нужно жить. Мы с тобой маленькие люди, пусть о нас заботится творец, он все видит и знает. Как решит, так и будет!..

…Но равенство пришло и в Бандыхан. Это случилось три года спустя, и Пулат был тому свидетелем. Землю и имущество сбежавших или погибших от пуль красноармейцев баев и их прихлебателей Советская власть по справедливости разделила между бедняками. В каждом дворе появилась скотина — корова, овцы, козы. Мухтар-тога всю жизнь брал в аренду у бая вола или мерина, чтобы вспахать землю или обмолотить хлеб. Теперь у него был свой вол. Хозяйства стали называться единоличными, но хашары были делом привычным. К тому же, кто по каким-либо причинам не успевал на поле, приходили на помощь соседи и друзья.

Безгранично щедрыми были тога и хола в своих заботах о молодых. Как-то он пригласил домой наиболее уважаемых аксакалов кишлака, заколол овцу, купленную им незадолго, и устроил небольшую свадьбу Пулата и Мехри. Все было так, как положено по обычаям. Всю ночь во дворе горел свадебный костер. Хола сначала взвалила на свои плечи все заботы о Шаходат, затем, когда родился у Мехри сын, которого в честь деда назвали Сиддыком, то носилась с ним, как с родным внуком. Так и повелось с тех пор, дети называли их бобо и момо — дедушка и бабушка…

Прошло пять лет. Пулат жил в своем доме, который встал рядом с домом Мухтара-тога. Он тоже имел небольшой надел, но настоящим дехканским трудом ему заниматься не удавалось. Вспахать землю, посеять зерно и убрать урожай помогали односельчане, а сам он пропадал в столярной мастерской. И это радовало его. Работа помогала если не забыть совсем, то хотя бы приглушить пережитое. Бандыханцы строились, восстанавливали пострадавшее от басмаческих налетов, обзаводились новыми чорпаями, омачами, бешиками, сундуками и сандалами. Правда, лес в кишлаке был на вес золота, но бандыханцы, по предложению Пулата, стали каждый год снаряжать караваны в горы за арчой. А с ней он умел работать…

Дважды за это время Пулат ходил в Кайнар-булак. И во второй раз решил, что ему нет смысла снова идти туда. Кишлак опустел совсем. В нем бродили волки и шакалы, а у родника не было ни одного человеческого следа.

— Наша родина тут, в Бандыхане, — сказал он жене, вернувшись, — здесь мы обрели друг друга, аллах дал нам Сиддыка. Значит, так ему угодно. Не будем гневить его мечтой о возвращении, забудем обо всем, что было.

— Разве можно забыть камни, на которых я выросла, ака, — сказала Мехри, — разве можно забыть вкус воды родников?

— Во имя счастья сына, нашего с тобой благополучия надо постараться забыть, женушка!.. — Сказав это, Пулат подумал, что и сам он, пожалуй, не сможет забыть все то, что связано с родным кишлаком. Тут он был счастлив, обут, одет, пользовался большим уважением, как усто. Но… лучше быть у себя рабом, чем на чужбине султаном.

Весна в горах особенная. Поутру еще ледок похрустывает под ногами, точно в казане кукуруза жарится, а к полудню уже шумят ручьи, сбегающие с каждого взгорка, река в ущелье вздувается мутной пеной, катит камни с таким грохотом, что он слышен даже в кишлаке. Сады в цвету похожи на облака, упавшие на грудь склонов, под снежными одеялами величаво дремлют вершины, синее небо звенит, как накаленный бубен, и повсюду — разлив перепелиной песни и голоса других птиц. Арча серебрится хвоей, обильно политой росой; а лысые лбы валунов к вечеру становятся ласково теплыми, на них, поджав под себя ноги, устраиваются старики и ведут неторопливые беседы.

Но и в степи, как стал замечать Пулат, весна была хороша. Сама степь простирается, как бескрайний изумрудный ковер, по которому точно огненные узоры пылают островки маков, словно праздничные дастарханы лежат поля ромашек, а заросли цветущей сурепки похожи на расшитые золотом парчовые курпачи. В прозрачно-голубом, как стекло, небе висят перышки облаков. Они напоминают белых журавлей, что непривычно разрозненно греются под яркими, но не испепеляющими, как в саратан, лучами солнца. То тут, то там, будто приклеенные к своду, застыли жаворонки. Но, к сожалению, все это быстро кончается. Уже к началу лета степь приобретает один, грязно-рыжий, до боли режущий глаза, цвет.

А сейчас весна. Пулат шагает по тропке, что бежит рядом с большаком, проложенным за века колесами арб и копытами коней. Он до того укатан и утрамбован, что на нем, словно на камне, ничего не растет. Местные жители считают, что это в общем-то кстати, ранней весной и зимой его не развозит в месиво, кони и арбы идут как по мощенным гранитом улицам священной Бухары. Ну, а летом дорога покрывается толстым слоем прогорклой ковыльной пыли, однако в то время, слава аллаху, и не обязательно ехать по ней. Степь ровна, как плоская крыша.

Пулат решил идти сегодня, но Мухтар-тога рассоветовал, мол, трава и прошлогодний янтак станут цепляться за чарыки, мешать, да и змеи выпустили свое потомство на свет божий, укусит какая — кто поможет?! Неизвестно, сможешь ли, мол, вообще дойти до Шерабада. А тут… хорошая ли, плохая — но дорога, глядишь, арба подвернется. О ней тога напомнил просто так, чтобы вселить в душу Пулату надежду, которая, все знают, тоже неплохой попутчик, когда никого рядом не будет. Если снаряжалась арба, в Бандыхане об этом знали за несколько дней вперед. Сегодня же, насколько Пулату было известно, ни одна арба не собиралась ни в Шерабад, ни в Термез. И все же он был благодарен тога за совет, даже в этом старик проявлял трогательную заботу о нем.

Он шел и пытался представить, как выглядел бы большак с высоты птичьего полета. В горах проще, там надо взойти на перевал и оглянуться, весь пройденный путь окажется, как на ладони, а здесь…

Через его плечо перекинут хурджум. Он тяжел, точно предназначен для коня чавандоза. Тут уж постаралась Мехри. Кроме белья, портянок, носовых платков и прочей мелочи, она собрала и ухитрилась втиснуть в него столько снеди, что, по мнению Пулата, ему хватило бы на все полгода учебы. Как уж не доказывал он ей, что в Шерабаде его будет кормить государство и, пожалуй, еще лучше, чем она дома, Мехри кивала головой, но поступала по-своему. В конце концов он махнул рукой, а в груди приятно защемило от ее заботы.

Хотя солнце довольно высоко поднялось над Боботагом, было сравнительно прохладно. Пулат шел споро, казалось, встречный ветерок нес его на невидимых крыльях вопреки своей же природе — дул в грудь, а чудилось, подталкивал в спину…

В начале минувшей зимы в Бандыхан снова приехал давний друг Пулата Михаил Истокин, работавший агрономом в Шерабаде. Это был белокурый коренастый парень примерно одних с ним лет. Он в совершенстве владел узбекским языком, был веселым и общительным человеком, аскиябозом, что более всего импонировало бандыханцам, уважающим шутку и вовремя брошенное меткое слово. С Истокиным Пулат уже знаком три года. С тех пор, как во главе комиссии Шерабадского вилойята тот впервые оказался в Бандыхане.

Пулат вспомнил то время. После того, как в кишлаке уверовали в то, что бывшие хозяева уже никогда не вернутся обратно, многие из числа людей среднего достатка, имевшие больше, чем у других, рабочего скота и семян, нередко нанимавшие и батраков, захватили самые лучшие земли, положение основной массы дехкан стало ухудшаться — они были вынуждены довольствоваться дальними, малопригодными землями. А вывезти туда навоз, чтобы улучшить ее структуру, сделать более или менее плодородной, было целой проблемой. Не было ни арб, ни волов. Комиссия пробыла в Бандыхане три дня. Она заново перераспределила землю, учла количество ртов в семьях, наличие тягловой силы, ну, и многие другие условия рассмотрела. Старопахотные земли, лежащие недалеко от кишлака, получили бедняки, а крепкие хозяйства — то, что осталось. Состоятельные внешне восприняли новое распределение как должное, но злобу затаили, да еще какую злобу!

В тот вечер бедняков пригласили в дом Мухтара-тога, где жили гости. Собралось человек сто, расположились они на старых шалчах, брошенных без циновок прямо на землю во дворе. Собрание это было негласным, зажиточных на него не приглашали.

— Так вот, друзья, — начал Истокин, когда люди притихли, увидев, что он встал, — Советская власть в первую очередь власть самых бедных и обездоленных, тех, кто веками гнул спины на эмира, беков и баев. И потому защита их интересов, — главная задача этой власти. С басмачами мы в основном справились, хотя и не исключены неожиданности. К ним надо быть всегда готовыми. Миром можно и гору сдвинуть, говорят мудрые. Вы тоже многого добьетесь, если будете действовать сообща. Думаю, в вашем кишлаке так же, как и всюду в долине, воцарятся мир и спокойствие.

— Правильно, уртак комиссия, — произнес кто-то, и его поддержали, — если все искать пойдут, даже то, чего нет, найдут.

— Баракалла, — сказал Истокин, — но, вы знаете, когда чабанов много…

— Овцы дохнут!

— Вот именно, нужно вам посоветоваться между собой и избрать себе кого-то вроде командира, чтобы советоваться с ним, да, чтобы и Советская власть могла спросить с кого. Пусть этот человек будет честным и справедливым.

— Тогда Мухтара-тога, больше некому.

— Пусть будет Мухтарджан! Он беден, как нищий. Хитрить не умеет, ума достаточно.

— Проголосуем, — предложил Истокин, — кто за то, чтобы избрать Мухтара-тога амлякдором бедняков, поднимите руки.

Все проголосовали за.

— Теперь я хочу сообщить вам вот о чем, — сказал агроном. — В Шерабаде создается агроучасток. Организация эта государственная и призвана помогать дехканам хорошими семенами, а позже — плугами, волами и тракторами. Но главное, она должна научить крестьян правильно хозяйствовать на земле, советовать, что и когда сеять.

— Это мы, слава аллаху, и сами знаем, — сказал Шайим-бобо, — было бы что сеять. Поможете семенами, доброе дело сделаете.

— Ну, что ж, — произнес с улыбкой Истокин, — поможем.

— Э-э, — воскликнул кто-то кисло, — дадите таньгу, а возвращать придется три!

— Советская власть не ростовщик, запомните это! Если она и даст что-то, то под небольшие проценты.

— Под какие, комиссия-ака?

— Ну, скажем, вам дали пуд пшеницы или ячменя, — ответил Истокин, — вернете пуд и четыре фунта.

— Зачем так мало — пуд? Батман!

— Ох, и аппетит у тебя, Кадырбай, — рассмеялись дехкане, — лишь бы побольше урвать!

— Я ведь про пуд сказал для примера, — произнес Истокин, — чтобы вы сами подсчитали проценты. Потребуется, дадим и батман.

— Если за пуд возьмете дополнительно только четыре фунта, это очень справедливо! Баи брали половину урожая, да и за это мы обязаны были благодарить их до конца жизни.

— Власть ведь ваша, товарищи, зачем же ей вас обирать?

— Хорошая власть!..

Допоздна засиделись бандыханцы, выясняя свои будущие отношения с такой доброй организацией. Что касается зерна, тут для них все было ясно, но арендная плата за скот и инвентарь… в этом и сам Истокин пока мало что знал. А дехкан это интересовало не меньше, чем семена.

— Я выясню, — пообещал он, — и постараюсь побыстрее сообщить вам через Мухтара-тога. — Повернулся к нему: — Будете в Шерабаде, зайдите ко мне, тога.

Тот кивнул. Где-то за полночь, когда пропели первые петухи, люди разошлись. Тога попросил Пулата остаться на чашку чая. Стало прохладнее, и гости перебрались на чорпаю. За жирной кашей, которую хола приготовила из пшеничной сечки, завязалась неторопливая беседа, в основном о работе комиссии. Неожиданно Истокин обратился к Пулату:

— Вы, усто, насколько я догадываюсь, байсунский?

— Оттуда.

— Горец в степи?!

— Судьба, ака! — Пулат отвечал коротко, негромко.

— То, что вы назвали революцией, Миша-ака, — сказал тога, — немало людей оторвало от родных мест, заставило пройти через многие испытания. Пулатджану тоже выпало столько, что на две жизни хватит!

— Без этого не могло быть и самой революции, тога, — сказал Истокин. — Народ так и влачил бы жалкое существование и никогда не узнал, что можно стать хозяином своей судьбы.

— Человеку, дорогой, — мягко возразил тога, — такое право не дано. Это во власти аллаха, как предпишет, так и будет.

Истокин решил не спорить, понимая, что это пока ничего не даст. Крестьянина должна учить жизнь. Придет время, и те, кто сидит с ним за одним дастарханом, изменят свое мнение.

— Я представляю эти места лет через тридцать-сорок, — произнес он, — а может, и раньше. Построят канал, придет большая вода. И тогда не нужно ждать, пока аллах выделит место в раю. Вы будете здесь, на земле. Тем, кому доведется жить в то время, забота о куске хлеба и в голову не придет.

— Ё насиб, — сказал тога, — пусть все сбудется. Добрые намерения — половина успеха!

За дувалом заржал конь, и тут же раздался выстрел. Пуля впилась в стену айвана, к счастью, не задев никого.

— Ложись, — крикнул Истокин, вытаскивая из кобуры револьвер. Приподнялся, чтобы потушить лампу. Прозвучал еще выстрел, и он, бросив оружие Пулату, упал с чорпаи. — Стреляйте, усто!

Пулат выстрелил, спрыгнул с чорпаи и, крадучись, пошел вдоль дувала к калитке. Услышал, как за дувалом рванулся конь и умчался в конец улицы. Он выглянул за калитку. На улице уже никого не было. Пулат поспешил к айвану. Тут тога и члены комиссии — землемер и работник вилойята — оказывали помощь Истокину. Пуля попала в плечо. Рука у землемера, пожилого человека в очках, тряслась, и он никак не мог перевязать рану. А кровь сочилась из-под пальцев Истокина, прижавшего рукой рану.

— Кажется, не опасно, — сказал он, стиснув зубы от боли.

— Разрешите мне, — попросил землемера Пулат и в одно мгновение наложил жгут. Потом стал перевязывать рану.

— Если б продолжали сидеть на месте, Михаил Семенович, — сказал землемер, подав Пулату кусок опаленной кошмы, чтобы наложить ее на рану, — пуля попала бы в сердце.

— На все воля аллаха, — сказал тога.

— Воевали, усто? — спросил Истокин, наблюдая за действиями Пулата.

— Приходилось, — неопределенно ответил Пулат и спросил: — А вы бывали в моих краях?

— Приходилось, — в тон ему ответил Истокин.

Выстрелы разбудили кишлак. Дехкане бросились к дому Мухтара-тога, полагая, что именно там произошло что-то. К рассвету тут собрались почти все, кто был вчера. Шумели, галдели, проклинали разбойника и пытались определить его личность по следам коня. Только эти следы сами же и затоптали, пока толпились у калитки да бежали по улице.

— Я вчера вам говорил о неожиданностях, — сказал Истокин, — и, как видите, не ошибся. А еще сколько их может быть, друзья?! Старое не сдается без боя, не забывайте об этом. — Он лежал на чорпае, лицо его было бледным, дышал тяжело.

— Надо скорее отправлять в Шерабад, тога, — сказал Пулат, — рана с виду не опасна, но мы же не знаем, что внутри!

— Скажи Шерали, пусть запрягает коня. Без арбы тут не обойтись.

Гостей одних не отпустили. Шесть человек, в том числе и Пулат, с охотничьими ружьями за плечами проводили их до самого брода дарьи, за которым раскинулся пыльный глинобитный центр виллойята. Дехкане подождали, пока арба перейдет дарью, затем повернули назад. С тех пор Пулат и знаком с Истокиным…

Недавно Истокин снова побывал в Бандыхане. Он остановился, как всегда, у Мухтара-тога. Зачем приехал, не сказал, просто встречался с дехканами, интересовался их делами, житьем-бытьем. Вечером тога пригласил к себе человек десять активистов.

— Будем откровенны, — сказал Истокин, — дела в кишлаке неважны, бедные так и остались бедными, появились новые богачи.

— Откуда они взялись, сами не знаем, — развел руками Шайим-бобо.

— Откуда? Вот вы, бобо, сколько навоза вывезли в этом году?

— Э-э, — ответил старик, махнув рукой, — почти ничего. Пять севатов на ишаке.

— А ваш сосед Исмат?

— О, — воскликнул бобо, — кто с ним сравнится? Землю вроде бы плохую получил, а через два года стал самые высокие урожаи брать. Еще бы ему не получать! Весь навоз со стойбищ увез на свой надел!

— А почему вы это не сделали?

— Во дворе вол да ишак, много ли с ними наработаешь?

— А хашар? — напомнил Истокин.

— Забыли о нем, агроном-бобо. Каждый свою голову сам чесать стал.

— Вот-вот, и опять попали в кабалу. Много зерна задолжали соседу, бобо?

— Два батмана пшеницы. Слава аллаху, землю пока не заложил под долги!

— А есть и такие?

— Есть.

— Новые баи свирепее прежних, будь они прокляты, — сказал Сафаркул — пастух. — Как будто сами никогда не были бедными, сыны ослиц!

В кишлаке нарождался новый класс эксплуататоров. Его природа пока была малоизвестна Истокину, но, знакомясь с делами бандыханцев, да и других кишлаков виллойята, он видел, что кулаки, — так их потом назвали, — действительно жестоки и беспощадны. «Что же получается, — думал он, — одних богачей прогнали, другие заняли их место. Прогоним этих и…» Не хотелось, но вывод напрашивался сам: еще появятся! Где же выход? Надо сделать так, чтобы дехкане стали сильнее, и этого можно добиться, заменив тягловый скот на трактор. Он и землю лучше вспашет, и навоза на поле вывезет больше, чем арба.

— Почему бы вам, усто, не поехать учиться? — спросил он у Пулата.

— На кого, ака?

— На тракториста. Есть такая машина, называется трактор. Она в десять раз быстрее волов пашет землю. Нам дают такие машины, нужны теперь люди, которые бы управляли ими.

— Разве мало в кишлаке йигитов?

— Много, но вы — человек мастеровой, — сказал Истокин, — усто. Техника — вещь сложная, смекалка нужна, чтобы разобраться что к чему. Вот и выходит, что кроме вас некого из этого кишлака учить.

— Я же неграмотный, ака!

— Это, конечно, плохо, но, даст бог, осилите, главное, чтобы голова была светлая.

Пулат помрачнел, он подумал, что с тешой и рубанком теперь ему придется расстаться.

— Не волнуйтесь, — сказал Истокин, поняв, в чем дело, — у вас будет время заниматься и любимым делом. Правда, на первых порах. Но ведь никому неизвестно, сколько протянется эта «пора», верно? Однако волы и омач — уже вчерашний день дехканина, это вы должны понять сердцем. Тогда и учеба пойдет на лад.

Пулат малость повеселел от того, что трактор этот не будет пожирать все его время. Он спросил:

— А завтрашний, Миша-ака?

— Техника станет хозяином поля. Это точно!

— Куда омач девать?

— На дрова, брат.

— Вот видишь, Пулатджан, — сказал тога, — Советская власть выбрала тебя от всего нашего кишлака, надо ехать. За семью не волнуйся.

— Хоп, тога…

Только к вечеру дотащился Пулат до Шерабада. С каждой новой верстой пути хурджум, казалось, становился на пуд тяжелее, и привалы ему приходилось делать чаще и продолжительнее. К тому же к полудню солнце стало припекать, что тебе в саратан, ветерок куда-то исчез, травы съежились, точно от мороза, скрючив лепестки. Несколько раз Пулат подумывал о том, чтобы выбросить часть продуктов, но, отдохнув, он снова водружал на плечи хурджум, ругая себя за то, что такая мысль могла прийти в голову, — ведь это труд жены, она ночь не спала, чтобы приготовить все эти патыры и катламы, посыпанные сахаром.

Агроучасток размещался в небольшом домике на окраине города. К нему примыкал огромный двор с множеством амбаров и айванов, под которыми стояли новенькие конные плуги. Пулат вошел в помещение. За столом сидел Истокин, на скамейках у стен — человек пятнадцать дехкан. У ног каждого из них стояли котомки.

— Вот и Пулатджан пришел, — сказал Истокин и, встав, поздоровался с ним за руку. — Ассалом алейкум, палван!

— Ваалейкум, Миша-ака!

— Эти йигиты, — Истокин обвел рукой присутствующих, — тоже будущие трактористы. Знакомьтесь.

Пулат поздоровался за руку с каждым, расспросил, как принято, о здоровье и благополучии семьи, сам ответил на вопросы.

— Ну, а теперь пошли, друзья, — сказал Истокин. Он привел дехкан к одному из домиков в дальнем конце двора и открыл дверь. Пропустил людей. В комнате стояли кровати в два этажа, как в красноармейской казарме. Пулат такое уже видел, когда был в полку, в Юрчи. — Здесь вы будете жить, друзья. Располагайтесь.

Курсанты стали устраиваться, выбрав себе кровати. Пулату досталась нижняя у двери.

— Чай сегодня вскипятит сторож, — сказал Истокин, — у него все для этого есть. — Он повернулся к Пулату: — Идемте со мной. Сегодня вы мой гость!

Пулат снял с пояса бельбог, развернул его на кровати и стал выкладывать из хурджума добрую половину домашних продуктов. Узелок получился увесистым.

— А это зачем, Пулатджан? — сказал Истокин.

— Гостинцы.

— У меня все есть, ничего не надо.

— Разве гостинцы приносят потому, что чего-то нет в доме? — удивился Пулат. — Так положено.

— Все равно — оставьте, брат.

— Тогда я не пойду, Миша-ака, — тихо, но твердо сказал Пулат. — В первый раз идти в дом друга с пустыми руками?!

— Он прав, Миша-ака, — сказали несколько йигитов, — не принято идти с пустыми руками.

— Но не целый же воз?!

— Это дело гостя, ака.

— Хоп, идемте…

Жена Истокина, молодая красивая женщина, встретила Пулата приветливо. Она была стройной, а две толстые русые косы заброшены за спину. Правда, по-узбекски говорила не очень хорошо, но понять ее можно было.

— Это тот самый Пулатджан, Ксюша, — сказал жене Истокин, — о котором я тебе рассказывал.

— Салам алейкум, Пулатджан. — Она подала ему руку. — Меня зовут Ксения-опа.

— Ваалейкум, — Пулат осторожно пожал ее руку. Увидев, что хозяин разувается, он тоже снял чарыки.

— Портянки не снимайте, Пулатджан, — сказала Ксения. Спросила: — Детей много?

— Сын, опа.

— Проходите, садитесь. — Усадив его за стол, продолжила: — И у нас пока один сын, Борис.

Малыш был пухленьким и беленьким. Ему было года полтора. Когда Истокин сел за стол, она отдала ему сына и принесла чай. Хозяин разлил его по пиалам, подал одну Пулату. Пока мужчины пили чай, Ксения уложила сына спать и стала собирать на стол ужин. Все в доме Истокина удивляло, восхищало и вызывало тайную зависть Пулата. В комнате чисто, земляной пол обмазан красной глиной, на стенах висят вышитые полотенца и какие-то другие красивые тряпки.

Она принесла и поставила перед гостем касу супа с капустой. Пулат попробовал это блюдо в полку, и оно ему очень понравилось. Сегодня оно одно из самых распространенных блюд кишлака и называется просто — «карам-шурпа», то есть суп с капустой. За ужином Михаил расспрашивал Пулата о делах в Бандыхане, интересовался, кто и в чем нуждается.

— Жизнь течет, как вода в арыке, — ответил Пулат, — бандыханцы посеяли яровые, у всех все есть, ака. А у меня дела идут хорошо, сами же знаете, усто всегда с хлебом.

— Это верно. Станете трактористом, хлеба этого будет очень много. Не только у вас, у всех ваших земляков. У всей страны.

После ужина Истокин вышел задать корма лошади. Он подвинул чайник к Пулату и предложил:

— Пейте чай и чувствуйте себя как дома.

— Давно уже здесь, Ксения-опа? — спросил Пулат, когда хозяин вышел.

— Порядочно, Пулатджан. Мой Миша воевал тут с басмачами. А я жила дома, в России. В Байсуне убили его брата Бориса. В честь его мы и сына назвали так.

— Война страшная штука, опа, — сказал Пулат, кивнув.

— И жестокая. Надо быть зверем, чтобы у убитого человека отрезать голову.

— Кому отрезали голову, опа? — переспросил Пулат.

— Да Мишиному брату… Ну вот, после этого он и решил остаться тут, чтобы научить людей быть людьми, чтобы помочь им.

И Пулат сразу вспомнил тот день, когда Артык приволок раненого красноармейца, издевался над ним, а затем, убив, отрезал голову. Он пытался сравнить лицо того красноармейца с лицом Истокина, напрягал память, но то, давнее, было смутным, расплывчатым, только широко раскрытые голубые глаза, так удивившие тогда всех кайнарбулакцев, отчетливо выплывали из глубин времени и стояли перед ним, живые, бесстрашные.

— А что, брат был похож на Мишу-ака? — спросил он, подумав, что дети одних родителей должны быть похожи друг на друга.

— Что вы, Пулатджан?! Борис повторил мать, у него были голубые глаза, а Миша похож на отца. У него сам бог не знает какого цвета глаза — то они зеленые, то желтые. — Ксения рассмеялась. — Бывает же такое!

«Сказать или нет?» Этот вопрос сверлил его сознание почти весь вечер. Всю жизнь, собственно. Но он не решился. В тот день он испугался гнева Истокина: мол, пригрел на груди змею. А потом, когда их дружба переросла в нечто большее, в братство, его страшила сама мысль о том, что сообщение может перечеркнуть это. Появлялась у него мыслишка и о кровной мести. «Мой брат убил брата Миши-ака, — думал он иногда, — теперь он имеет полное право лишить жизни меня… Пусть убьет, скажу!.. А что будет с Мехри? С Сиддыком? О, аллах, дай мне силы и воли промолчать, скрыть от брата страшную весть! Не пожалей милостей своих, сделай так, чтобы я не сошел с ума!..»

— Вы чего чай не пьете? — спросил вернувшийся Истокин.

— Напился я, ака, спасибо, — привстал Пулат. — Пойду.

— Я провожу…

Они шли по темным улицам города, Истокин рассказывал о тех, кто будет с ним учиться, — кузнецах, плотниках и даже одном гончаре, а Пулат все думал о превратностях судьбы, порой жестокой…

Раньше Пулат как-то не обращал внимания на время — идет себе, ну и пусть. А теперь, когда каждый день до отказа был наполнен учебой, он заметил, что оно летит быстрее, чем хочется. Мгновенье — и нет дня, еще мгновенье — года, мелькает и мелькает, как стриж. Случалось, что он по две-три недели не мог выбраться в кишлак, но родной дом, понятно, не оставлял его без внимания. Тога частенько навещал, нередко привозил в собой и Сиддыка.

И вот уже середина октября. Пулат возвращается в Бандыхан не просто одним из его дехкан, а представителем государственного учреждения — агроучастка, на новеньком тракторе «Фордзон-путиловец», первом советским тракторе. Пыльная дорога рассекла выжженную солнцем степь, а «афганцы» сдули с ее груди травы до самых корней. Изредка встречаются чахлые ржавые кусты янтака — верблюжьей колючки. Степь кажется мертвой. Но извилистый гладкий след змеи, что пересек дорогу, ящерица, юркнувшая за бугорок, мышка, роющая норку, и парящие в небе орлы, что готовы в любую секунду камнем упасть на зазевавшегося суслика, — все это свидетельства того, что тут жизнь идет своим чередом.

Но даже сознание этого не избавляет человека от того, что перед ним расстилается унылое зрелище, что оно непривычного может убить своей тоскливостью. В последний приезд домой Пулат так и думал. А теперь его переполняла радость. И от того, что над головой такое бездонное синее небо, и от того, что отроги Байсун-тау с белыми латками снегов на вершинах гор, где он родился, вырос. И, конечно, главным источником его радости было сознание собственной власти над машиной, которая шпарила сейчас по степи побыстрее всякого байского иноходца, оставляя за собой шлейф пыли. Пыль была горькой и мелкой, лезла в нос и уши, белым слоем оседала на плечах и спине, однако Пулат не замечал этого. Он не переставал удивляться силе человеческого разума. Еще тогда, когда в первый раз показали трактор в работе, его поразило то, что с виду он — железо железом, а как затарахтит, выбрасывая из трубы синий дым колечками, как тракторист отпустит ногу со сцепления, уже бежит. Теперь он сам сидит за рулем, но все равно до конца не понимает, что за сила заставляет трактор идти. Пулат сокрушался, что мотор, разрывающий грохотом покой степи, как он ни вникал в принцип его работы, остался непостижимой тайной. И Пулата пугала предстоящая поломка мотора. Хотя на курсах и говорили, что если за ним ухаживать по инструкции, то он сможет долго работать, однако там же и предупреждали, что машина эта пока несовершенна, так что неожиданности всякие возможны даже при идеальных условиях. А какие условия в Бандыхане? Степь она и есть степь. Пыльная, сухая, ветреная. Пулат думал о том, как поступит в случае поломки мотора, но так ничего и не решил. «Раз уж не знаешь, что к чему, то о чем может разговор быть?! — Потом беззаботно махнул рукой уже в который раз: поломается — приглашу механика. Буду смотреть, как он чинит, и научусь. То, что под силу одному, сумеет и другой…»

Пулат вспомнил свой недавний разговор с Истокиным. На этот раз, как он понял, речь шла о политике. Простой житейской политике.

— Житель кишлака по своей природе, — сказал тот, идя рядом с ним к трактору, — человек практичный и инертный одновременно, как камень, что лежит у берега реки — пока вода не сдвинет его, сам не пошевельнется. Но это и естественно, я бы сказал. Для богачей такой дехканин как раз и был нужен, потому что им легче управлять. Сейчас другое время, но то, что входило в человека веками, все еще остается в нем. Так что ты, Пулатджан, работай с умом. Твоим землякам нужно показать способности трактора, но я уверен, что никто из них не согласится, чтобы ты это сделал на его личном наделе. Поэтому тебе лучше всего начать работу на своей земле. Не спеши. Не забывай того, чему научился у нас, не теряйся.

— Постараюсь, Миша-ака, — пообещал он и спросил о том, что его начало волновать, как только объявили, что трактористы поедут домой на новых машинах: — Теперь лошадь можно продать?

— Деньги, что ли, нужны?

— Нет. Просто лошадь не нужна, ака. Куда захотел поехать, железный конь при себе!

Истокин чуть не рассмеялся, услышав это, произнесенное парнем вполне серьезно. Потом спохватился: ведь только что сам говорил ему о силе традиций и привычек. «Немало пройдет времени, пока Пулат и ему подобные начнут понимать разницу между личным и народным, — подумал он. — Наверно, так, как он, считают и другие?» Истокин решил при случае напомнить курсантам, что этого ни в коем случае нельзя делать, что государство, доверяя им технику, хочет облегчить тяжелый труд дехканина и только.

— Это, скорее, стальной вол, Пулатджан, — сказал он. — А на той или на базар ты все же на лошади поезжай, брат!

— Хоп, — невесело произнес Пулат. Он мечтал с утра до вечера ездить на тракторе, катать сына и его сверстников, да и стариков тоже. Подумывал махнуть в Истару, кишлак, что лежит в трех ташах от Бандыхана, чтобы удивить тамошних дехкан. Ну, а теперь… если это вол, то на нем неприлично вроде…

— Чувствую, ты не понял главного, — сказал Истокин нахмурившись. «Надо, — подумал он, — объяснить роль, которую ему предстоит сыграть в преобразовании села». — Понимаешь, есть люди, на долю которых выпадает сделать что-то первыми. Их называют пионерами. Вы, трактористы, в нашем виллойяте тоже пионеры. У вас очень сложная задача — убедить своих земляков, что машина их друг, она поможет облегчить труд, сделает все быстрее, дешевле и качественнее.

— Хоп, если хотите, буду пионером, — сказал Пулат.

— Не я хочу, брат, а партия большевиков, запомни это. — Истокин помолчал и, когда Пулат уже взобрался на трактор, добавил: — Две бочки керосина, автол и плуг вчера к тебе завезли домой. Так что жми, как говорится. Не забывай своевременно поить, кормить, мыть и масло давать этому волу, — он похлопал рукой по капоту, — почаще вытирай пыль. Иначе можешь в конфуз попасть, а это в твою задачу не входит. Хайр! — он крепко пожал руку. — Привет Мухтару-тога и семье! Приезжай в гости с женой и детьми, брат.

— Хайр, Миша-ака. Если все пойдет хорошо, то в ближайший выходной день нагрянем в гости.

— Только на лошади, — с улыбкой напомнил Истокин.

— Ну, да…

«…В самое время еду домой, — подумал Пулат, сбавив скорость перед спуском в неглубокий овраг, — не сегодня-завтра начнут зябь поднимать, вот и посмотрят бандыханцы, как с этим делом мой вол справляется… А ведь не зря нас послали по кишлакам именно сейчас, — вдруг осенила его мысль, — лучшего случая показать дехканам способности машины и не придумать. Главное — не сплоховать мне! Прав Миша-ака, нужно быть собранным, не растеряться!..»

Вот так, вспоминая и размышляя, Пулат и не заметил, как оказался вблизи Бандыхана. Издали он увидел, что на окраине собралась порядочная толпа: дехкане, мальчишки и старики. Последние, и среди них мулла-бобо, стояли на обочине дороги впереди остальных. Чуть в сторонке, разнаряженные, словно пришли на той, напустив на себя высокомерие и спесь, стояли новые богачи, а весь остальной народ, разбившись на небольшие группы, с любопытством и вместе с тем явным замешательством глазел на приближающееся чудовище с ярко-красными большими колесами сзади и маленькими колесиками впереди. Только ребятишки, облепившие дувалы, как галчата, храбрились и галдели на все голоса, высказывая свои соображения о тракторе.

«Ишь, набычились, — подумал Пулат о богачах, — точно у каждого за пазухой по луне!» В это время трактор медленно катил мимо аксакалов, с которыми Пулат поздоровался кивком головы. Когда оставалось несколько шагов до второй группы, дерзкая мысль пришла в голову: «Припугну-ка малость этих пузатых болванов!» Он повернул ручку газа до конца, мотор взревел во всю мощь, трактор рванулся вперед, показалось, даже присев на задние колеса, как скакун перед рывком. Богачи вздрогнули от неожиданности грохота и шарахнулись в сторону от дороги.

Впереди, шагах в трехстах, начиналась улица. Издали она казалась узкой как тропа. Удовлетворенный своей выходкой, — как-никак он доказал им, что власть над машиной в этом кишлаке имеет только он один, — Пулат хотел сбросить газ, но, как назло, заело ручку, и трактор стремительно понесся по дороге. Он вдруг растерялся, хотя все время уговаривал себя не спешить, взять себя в руки. Улица приближалась быстрее, чем ему хотелось. Не отрывая взгляда от нее, он изо всех сил пытался сдвинуть с места эту проклятую ручку, но она не поддавалась, а дувалы дворов, меж которых петляла улица, мчались навстречу, чудилось, с быстротой летящего ястреба и мысль, что придется ехать на такой скорости и дальше, сбивая углы дувалов и домов, испугала его, усилила неуверенность в душе. Но еще ужаснее была мысль о том, что — не приведи аллах! — на улице окажется человек. Ведь он, увидев трактор, конечно же, оцепенеет от ужаса, как мышь перед дувалом, и попадет под колеса. Как тогда смотреть людям в глаза? Отчаявшись за удачный исход, он в последний раз рванул ручку так сильно, что, думал, оторвал. Но, к счастью, она отошла на прежнее место, трактор остановился, мотор заглох.

Пулат вытер пот с лица. Он чувствовал себя таким усталым, точно из Шерабада до кишлака нес машину на своей спине. Он медленно слез, вернее, сполз с сидения, сел в тени карагача, опершись о его шершавый ствол спиной. Откинул голову назад и закрыл глаза. Сердце продолжало гулко стучать. Постепенно вокруг него стал собираться народ. Мухтар-тога, ведя за руку Сиддыка, подошел к нему, присел на корточки, поздоровался. Пулат открыл глаза, пожал руку тога и, посадив потянувшегося к нему сына на колени, поцеловал его. Тога участливо спросил:

— Нездоровится, Пулатджан?

— Все в порядке, тога, — с задором ответил Пулат, встряхнувшись от только что пережитого, — здорово я их напугал, а?!

— Лихо, — согласился тога, улыбнувшись. — Такого коня им и во сне не видать!

— Э-гей, Пулат-палван, — крикнул кто-то из толпы, — рассказали бы нам об этом дьяволе, а?

Верно, усто, — подтвердил еще один голос, — люди хотят знать, что это за албасты такой.

Пулат поднялся и с сыном на руках пошел к трактору, за ним следовал тога. Толпа с почтеньем расступилась перед ним и Пулат, взобравшись на трактор, сказал:

— Это, земляки, трактор, а не див и не шайтан. Он скоро заменит вам волов и лошадей. Умеет пахать, сеять, таскать малу и жатку.

— Не-е-ет, усто, — произнес Султан-кизыкчи-бобо, — это сундук на колесах, только вместо тряпок набит железом!

Фраза вызвала взрыв хохота. В другое время с такого можно было бы начать аскию, повернуть ее и туда, и сюда, но сейчас никто этого не пожелал сделать.

— Он и по полю будет носиться, как угорелый, усто?

— С плугом не больно разбежишься! — ответил Пулат, вытирая пыль с сидения.

— Как ишак, значит, — сказал еще кто-то с явной иронией, — без хурджума бежит, что тебе ханский аргамак, а только сядешь на него — плетется чуть живой!

— Баракалла, — воскликнул кизыкчи-бобо, — правильно заметили тут!

— Что-то, Халмурад-ака, — ответил Пулат насмешнику, — я ни разу не видел, чтобы вы с вязанкой янтака или мешком кизяка мчались домой, как тот аргамак, о котором вспомнили!

Ответ Пулата вызвал новый взрыв смеха.

— Говорили, что в нем сила десяти волов, — произнес еще кто-то, — а я, сколько ни вглядываюсь, даже хвоста одного вола не вижу.

— Приходите завтра утром на мое поле, может, и пятнадцать хвостов увидите, Маджид-бобо.

— Обязательно приду, сынок, — пообещал старик.

— А чем этот сундук кормят?..

— Пьет ли он воду?..

— Почему так громко тарахтит, ведь так все в кишлаке оглохнут?..

Вопросы подобного рода сыпались со всех сторон, и Пулат постарался на них дать исчерпывающие ответы, только не смог объяснить, как в тракторе умещается сила сразу десяти волов. На курсах подробно рассказывали об этом, даже чертили схемы, но и там, признаться, он не смог уловить что к чему. Когда людям уже не о чем было спрашивать, Пулат пригласил к себе Мухтара-тога, посадил на крыло, завел трактор и поехал домой. Мехри и Бибигуль-хола приготовили плов. Когда обе семьи поужинали за одним дастарханом и принялись за чай, тога сказал Пулату:

— Какой у тебя хороший друг, Пулатджан, хоть и неверный!

— Разве вы до сих пор не знали этого? — спросил Пулат.

— Я говорю о его щедрости. Прислал в кишлак две бочки керосина и теперь, можно сказать, на целый месяц все им обеспечены. Как услышали люди об этом, повалили что тебе на той, и до полудня обе бочки опустели! Встретишь Мишавоя, передай от нас всех искреннюю благодарность. Там еще флягу с маслом он прислал, — продолжал тога, — я посмотрел на него, отлил немного в чашку, пахнет плохо, да еще какое-то оно синее, ни на льняное, ни на кунжутное масло не похоже. Не понравилось, в общем.

— Надеюсь, вы его не вылили из фляги? — спросил Пулат, придя в ужас от сообщения. «Вот тебе и показал, как работает трактор, — подумал он, — без керосина он и двух шагов не сделает! О, аллах, что теперь будет?!» — Обратился к тога: — А нельзя ли собрать обратно керосин? Ведь его для трактора прислали!

— Разве? — удивился тога и, поняв состояние Пулата, опустил голову: — Прости меня, старого осла! Если б я знал. А то ведь сам раструбил по всему кишлаку! Себе мы оставили целое ведро. Идти по дворам и требовать то, что сам раздавал, Пулатджан… Стыдно мне! Не смогу! Ах, какой я осел!

— Масло-то цело? — спросил Пулат, решив, что с керосином теперь уже ничего не поделаешь, что с возу упало, то пропало.

— Цело, Пулатджан, цело, — радостно ответил тога, — даже то, что отливал в чашку, вылил обратно. Фляга стоит в сарае, закрытая на защелку!

— Седлайте коня, тога, — произнес Пулат, — мне нужно срочно добраться до Шерабада. К другу.

— Ночью? — испуганно произнесла Мехри. — Не пущу! Не дай бог, какой бандит встретится на дороге…

— Надо, женушка, — ласково сказал Пулат. — Ведь ты же не пожелаешь мне позора перед всем кишлаком, верно?

— Нет, ака, и все же…

— Не волнуйся, если уж мне суждено умереть от пули бандита, то я ни за что не утону в реке. Аллах милостив!

— Езжай, Пулатджан, — твердо сказал тога, — а мы все будем молить аллаха, чтобы он сберег тебя!..

Вернулся Пулат только на следующий день вечером. На четырех верблюдах он привез керосин — шестнадцать фляг. Перелив горючее в бочки, он поужинал вместе с погонщиком и, поблагодарив его за помощь, проводил за околицу….


Мухтар-тога был расстроен случившимся, и Пулат заметил это, едва слез с коня. Тот подбежал к нему с проворностью мальчика, взял животное под уздцы и повел в конюшню, задал ячменя. Когда же Пулат решил помочь погонщику разгрузить верблюдов, тога отослал его на чорпаю, мол, отдохни с дороги, и сам занялся этим делом, не сел за дастархан, пока содержимое фляг не было вылито в бочки, а пустая посуда снова не водружена на свои места. А как он потчевал погонщика? Будто тот не просто рабочий агроучастка, а по меньшей мере визирь эмира бухарского. Когда за ужином Пулат обращался к тога с каким-либо вопросом, то он отвечал сбивчиво и тихо, будто провинившийся ребенок. «Видно, боится, что о его оплошности догадается гость», — решил Пулат и оставил его в покое, хотя хотелось расспросить о многом. Но и после того, как погонщик уехал, тога не изменился.

— Хоп, тога, — сказал Пулат бодрым тоном, — не казните себя так жестоко, ведь без худа добра не бывает, верно? Зато теперь вы, как говорится, мулла в этом деле!

— Так-то оно так, — кивнул тога, — но ведь здесь, — он положил руку на левую сторону груди, — покоя нет, джиян!

— Лучше расскажите, как кишлак пережил нынешний день, — попросил Пулат.

— Ни мне говорить, ни тебе слушать, — усмехнулся тога. — Еще пели последние петухи, а народ повалил, оказывается, на твое поле. Я-то откуда узнал об этом, заснул перед самым утром, ну и хола твоя решила не будить меня. Уже солнце взошло, а народ ждет, когда же ты наконец появишься там с трактором. Ждет, ждет, никого и ничего нет! Вернулись все в кишлак и прямо к тебе домой. Тут и я проснулся от их шума. Вышел к ним, поздоровался. «Где же, — спрашивают, — Пулат-палван, ведь он сам утром пригласил всех в поле?!» «Уехал, — отвечаю, — ночью в Шерабад по срочному делу, должен скоро вернуться». «Наверно, хвосты от своих волов забыл прихватить?» — произнес Маджид-бобо. Все, конечно, покатились со смеху. А меня это так взбесило, что сам не помню как сдержался от крепкого словечка. Вчерашние слова Мехри рождали в голове мысли одну страшнее другой. «Время позднее, — думаю, — смутное еще. Не дай бог и в самом деле какой-нибудь недобитый басмач пристрелит, какими глазами придется мне на жену твою и внуков смотреть? Выйдет, что это я по глупости своей осиротил их!.. А еще… Думаю, схватили тебя бандиты и глумятся над тобой, ведь они это умеют делать, будь они прокляты! И опять себя виноватым чувствую. Столько боли на тебя наслал, мыслю, по своей дурости!..» Словом, то, что я пережил сегодня ночью, самому заклятому врагу не пожелаю! Да-а, все это вмиг снова пролетело в моей голове после слов старика, и… пришлось признаться людям, что щедрость моя была неразумной и преступной, потому что я раздал им то, что принадлежало государству. Сказал им, что ты уехал не за хвостами, а за керосином. Успокоились бандыханцы, стали расходиться по домам, а меня попросили, чтобы я, как только ты вернешься, сразу оповестил их. Так что ты отдыхай, Пулатджан, а я пройдусь по кишлаку.

— Не надо, тога, — сказал Пулат, — утром заведем трактор, прицепим плуг и проедем по улицам. Его шум посильнее голоса любого крикливого петуха.

— Хоп, — произнес тога, подумав, и спросил: — Ну, а как сам-то съездил?..

…Пулат гнал коня по степи напрямик, точно царский гонец. Приехал в Шерабад, когда город уже спал, света ни в одном окне, собаки и те не лают. У ворот дома Истокина слез с коня, провел рукой по его крупу, и полную ладонь пены набрал. Подумал, что надо дать животному остыть, да и самому малость в себя прийти. Взял лошадь под уздцы и пошел по улице к реке, там ветерок дует свежий, решил, что быстрее остынут оба — и конь, и сам он. Через час, примерно, постучался в ворота. Услышав, как слабо скрипнула дверь дома, он опять начал волноваться. «Какой позор! — подумал он. — Я сам должен сообщить об этом другу, который для меня дороже родного брата, огорчить его!..»

— Кто там? — громко спросил Истокин.

«Ну, а кому, как не брату, и рассказывать о своей беде, — меж тем мелькнула мысль у Пулата, — кто лучше его сможет понять и помочь?!»

— Я, Пулат, — ответил он и почему-то уточнил, — из Бандыхана!

— Я по голосу тебя и через сто лет узнал бы! — сказал Михаил, открывая ворота, — заходи.

— Ассалом алейкум, Мишавой, — поздоровался Пулат, войдя во двор и ведя за собой коня.

— Ваалейкум, — ответил Истокин и рассмеялся: — самое время здороваться… Три часа ночи! — Он пошел вперед, чтобы предупредить жену о госте. Такова традиция: гость, даже такой поздний, уважаем, и его надобно принять, как подобает.

Пулат привязал коня в дальнем углу двора, задал ему клевера и вошел в комнату, освещенную светом тридцатилинейки — гордости семьи Истокиных. Такой лампы не имел даже председатель окружкома. Ксения-опа собирала на стол, а на керогазе уже шипел чайник. В этом доме твердо знали узбекский обычай — «сначала еда, а потом беседа», и потому, пока гость не выпил пиалу чая, не поинтересовались причиной столь позднего визита.

— Беда, Мишавой! — произнес Пулат и подробно рассказал о случившемся в кишлаке. — Позор обрушился на мою голову! Пообещал утром показать насмешникам и скептикам, как работает машина, и на тебе…

Истокин внимательно выслушал его, сначала хмурился, а затем внезапно расхохотался, да так громко, что Ксения-опа заметила ему:

— Сына разбудишь, Миша!

«Видно, не так уж и тяжела вина тога», — подумал Пулат, наблюдая за реакцией друга. Стал успокаиваться и сам. Миша, правда, тише, но продолжал смеяться, у него даже слезы на глазах выступили. Улыбнулся и Пулат.

— Смешно не от того, что парень в таком глупом положении оказался, — наконец произнес Истокин, — тут хоть волком вой! Меня поразила непосредственность тога, Ксюша. Она нам может подкинуть и не такие сюрпризы. — Он стал серьезным. — Две бочки керосина — не два литра, придется докладывать директору и принимать срочные меры, иначе действительно позор! Ну, что ж, пошли, брат.

— Куда, Мишенька? — спросила. Ксения-опа.

— К начальству, — ответил он, встав из-за стола.

— В четыре часа ночи?!

— А что делать, — пожал плечами Истокин, — надеюсь, поймет нас?..

У директора Пулат, опять же за чашкой чая, повторил свой рассказ. Так же, как и Истокин, хозяин дома сначала разозлился, обозвал Пулата шляпой, затем захохотал так, что стекла в окнах задрожали. Кончилось тем, что он написал записку снабженцу агроучастка, который постоянно находился в Термезе, и приказал ему срочно направить в Бандыхан четыре верблюда с горючим. Когда Пулат отправился в Термез, звезды только-только начали редеть…

— Из-за моей дурости, — сказал тога, выслушав рассказ, — тебе столько неприятностей пришлось испытать, Пулатджан, да и устал, поди. Ложись-ка спать, сон снимает усталость лучше всякого табиба.

Бибигуль-хола и Мехри, хоть и сидели за одним с ними дастарханом, в разговор мужчин не вмешивались. Шаходат ушла спать сразу после ужина, а Сиддык уснул на руках у тога.

— Оставь его, — сказал он, увидев, что Мехри решила унести сына, — пусть с дедом спит…

— Ну, как вы тут? — спросил Пулат у жены, когда легли в постель.

Вместо ответа она начала всхлипывать, а затем и вовсе разрыдалась, правда, тихонько. Пулат чувствовал это по тому, как вздрагивали ее худенькие плечи.

— Ты чего это, кампыр? — спросил он, обняв ее. Прижался щекой к ее лицу и, взяв бельбог, лежавший рядом, вытер слезы на нем. — Перестань!

— Ой, Пулат-ака, — произнесла она шепотом, сквозь слезы, — пока вас увидела, кажется, целую жизнь прожила!

— Я ведь вернулся, чего же еще, джаным? Все в порядке, завтра начну работать и каждый день буду дома.

— Спасибо вам, ангелы-хранители, — произнесла она, — что услышали мою просьбу! Спасибо и тебе, святой Султан-Саодат! Завтра же приглашу биби-халфу, закажу в честь тебя молитву и заколю двух белых петухов в твою честь!

Она прижалась телом к Пулату, обняла его сама, чего никогда раньше не позволяла себе. Пулат взглянул в глаза жены. Они светились таким счастьем, что перед их светом померкли бы звезды. Помнит он, как однажды, когда Сиддык впервые произнес, вернее, пролопотал что-то наподобие «она» — мама, радость ее была такой же.

До того дня и после, насколько помнил Пулат, лицо Мехри всегда было покрыто легкой тенью грусти, а сама она безропотно несла тяготы семьи. Грусть ее он объяснял наследием прошлого, того, что Мехри пришлось испытать в Кайнар-булаке. Отчасти он не ошибался. Ее действительно угнетали те воспоминания. Но жизнь шла, а время, как известно, притупляет боль. Люди в кишлаках, наконец, перестали дрожать от страха перед басмаческими налетами, это радовало ее как мать. Вот теперь ее муж стал первым трактористом в кишлаке, а это, как утверждала Ксения-опа, великое доверие Советской власти. Сознание этого наполняло ее сердце счастьем. Мехри радовалась и другим мелочам, обновам, которые нередко привозил Пулат из Шерабада, причем старался не обделить всех членов семьи, в том числе тога и хола. Но Пулат просто не замечал всего этого.

И вот теперь он, кажется, заново открывал для себя Мехри. Глаза ее горели, как угольки, а щеки были горячими. И какая-то она совсем не такая, как прежде. Смуглые крепкие руки, обвившие его шею, кажутся теплыми и ласковыми, пряди, выбившиеся из-под косынки, молодят ее, придают лицу нежность. В нем проснулись такие чувства, о существовании которых он никогда не подозревал. Когда-то Мехри была просто соседской дочерью, она нравилась ему, но, чтобы назвать это любовью… Горе соединило их, и это он считал просто велением судьбы, которая одна только и имеет право распоряжаться жизнями людей. Судьба — это воля аллаха, всевидящего и всемогущего. В этом он был убежден, потому что воспитывался так. В отношениях с Мехри он всегда оставался ровным, скупо хвалил, если она угождала ему в чем-то, слегка журил, если был недоволен. Теперь же он чувствовал, что любит ее, что ради нее сумел бы совершить подвиг Фархада, погибнуть смертью Тахира, мог бы пройти через любые испытания, лишь бы она была рядом, как сейчас, сияла счастьем. В нем проснулась нежность, будто раскрылась поздняя роза, яркая и пышная. И потом уже, сколько бы ни промчалось лет, эти чувства никогда не угасали в нем, наоборот, становились ярче и горячее, как пастуший костер, в который все больше и больше подкладывают хвороста арчи.

— Днем приходил учитель, — сказала Мехри, — записал Шаходат в школу.

— В какую школу? — спросил он.

— Нынче в кишлаке, оказывается, откроется школа, и все дети будут учиться в ней.

«Могла бы обойтись и без грамоты, — подумал он о свояченице, — биби-халифы из нее все равно не получится, замуж же и так выйдет, вон какая красавица растет. Что толку от того, если бы Мехри была грамотной? Все равно рожала бы детей, пекла бы лепешки да готовила еду…» Он хотел было высказать эту мысль вслух, но решил не омрачать ее счастья, да и своего — тоже.

— И взрослых будут грамоте учить, Пулат-ака, — между тем, произнесла она, — только их по вечерам. Учитель записал и вас, и меня.

— Представляю, как бабы будут писать буквы, сидя под паранджой, — усмехнулся он.

— Вот я тоже об этом подумала, ака, — сказала она, — и решила, что мне там делать нечего. Пусть уж Шаходат учится, а через год и Сиддык-джан пойдет.

Мехри уснула на его руке, а он, хоть уже время близилось к рассвету, не спал, вглядывался в ее спокойное, пронизанное внутренним светом лицо и возблагодарил аллаха, что такая женщина покорна только ему. «Чтобы она оставалась все время такой, — подумал он, — наверное, мне и самому надо быть другим. А то… ухожу утром из дому с таким видом, будто заботы всего кишлака лежат на мне, а возвращаюсь, точно кетменем Байсун-тау передвинул». Он начинал философски осмысливать супружескую жизнь, и это для него было великим открытием, не менее важным, чем, к примеру, понимание того, что «сундук» на колесах способен лучше омача вспахать землю. Как большинство людей, разные стороны жизни он познавал на собственном опыте. Не спрашивай у того, кто много блуждал, а спрашивай у того, кто много узнал, говорят мудрые люди. Теперь Пулат мог сказать о себе, что и он кое-что знает. До старости еще далеко, думал он, если будет угодно аллаху, еще не то познает…

Пулат не заметил, как попал во власть сна, но, услышав громкий кашель тога за дувалом, открыл глаза. Мехри уже не было рядом. Она готовила завтрак, о чем говорил дым, вьющийся над крышей кухни. Далекие вершины Байсун-тау уже стали окрашиваться в пурпур первых лучей, а в кишлаке изредка кричали петухи. На улице, что проходила рядом, слышались голоса мальчишек, гнавших скот в стадо. Пулат сладко потянулся и, откинув одеяло, вскочил с постели. То ли от того, что его обдало свежестью наступающего дня, то ли от чего другого, он не мог понять, но чувствовал он себя так, словно ночь влила в него эликсир бодрости. Будто и не было дальней дороги, сначала из Шерабада в Термез, а затем оттуда в Бандыхан, на которую люди тратят два полных дня и еще ночь, не было и такой ночи, какую его память не может вспомнить за все годы совместной жизни с Мехри.

— Выспался, Пулатджан? — спросил тога, выглянув из-за дувала.

— Еще как, тога! — громко ответил он. — Сейчас только перекушу малость, и возьмемся за дело! — Он заглянул в кухню и спросил: — Что у нас на завтрак, женушка?

— Шир-чай, ака, — ответила Мехри.

— Прекрасно, — воскликнул Пулат и, заглянув через дувал, сказал тога: — Готовится завтрак богатырей, прошу!

— Внука будить?

— Пусть спит. Пока мы будем заниматься трактором, мать разбудит и накормит. Возьмем его с собой.

— У его матери дел хватает, — сказал тога, появившись во дворе Пулата, — для чего бабка у парня, а?

— Хоп, — кивнул головой Пулат и пошел к хаузу с ведром, чтобы, набрав воды, умыться.

Вода в этих краях на вес золота. Она появляется в степи в период весенних паводков — скатывается с гор. Невдалеке от кишлака насыпана дамба, тут она собирается и по многочисленным арыкам направляется в хаузы во дворах. Той водой бандыханцы и довольствуются до самых дождей. Пробовали было здесь рыть колодцы, да куда там, вода оказалась еще глубже, чем в пустыне.

После завтрака Пулат и тога заправили бак горючим, прицепили плуг, погрузили на него флягу с водой и пустое ведро. Едва заработал мотор, люди сами поспешили к полю Пулата. Посадив на трактор сына и тога, Пулат поехал туда же. Конечно, он волновался, но пытался хотя бы внешне сохранять спокойствие. Десять, а может, и больше раз ему показывали, как этот трактор легко тащит двухкорпусный плуг, оставляя после себя глубокую борозду. Но то было на курсах, где земля была пахана-перепахана и стала мягкой, как пыль на дороге. А как поведет себя машина здесь, на затвердевшей, как камень, земле? Вдруг не осилит два корпуса? Тогда надо снимать один? Если так, то чем трактор отличается от вола — тот тоже тянет омач и делает одну борозду…

Но волнения Пулата оказались напрасными. Въехав на поле и опустив корпуса плуга, он медленно поехал вперед. Лемеха врезались в землю раза в три глубже чем омач, мотор, чувствовал он, работал ровно, без особого напряжения. Сделал круг, второй, третий… На четвертом прибавил обороты, трактор пошел быстрее. На седьмом он остановил машину и, приглушив мотор, крикнул тога, чтобы тот принес ведро воды. Тот быстро исполнил просьбу. Долив воды в радиатор, Пулат снова пустил машину. К полудню он провел последнюю борозду и подъехал к мужчинам, что, устроившись кое-где, не расходились по домам, оживленно обсуждая то, что увидели.

— Вол-палван! — громко, с восхищением произнес Маджид-бобо, когда Пулат слез с трактора и поздоровался со всеми. — К омачу хоть четверых живых ставь, борозда не получится такой глубокой. Ведь это все равно, что арык!

— Почему, бобо, — ответил Пулат с улыбкой, — если вы обрежете хвосты тем четверым волам, может, и они вспашут так глубоко!

Все, кто находился поблизости от них, начали громко смеяться, а старик смутился и уже до самого конца старался не показываться ему на глаза.

— Я, пожалуй, с внуком пойду домой, — сказал тога, снимая Сиддыка с трактора, — проголодался парень и устал. — Спросил: — Когда обедать придешь?

— Поговорю с людьми, — ответил Пулат, — потом начну пахать ваше поле, тога. Если нетрудно вам, принесите мне обед сюда.

— Хоп…

После шуток, едких замечаний, споров и восхищений дехкане вскоре перешли к практической стороне дела. Всех их, понятно, восхитила способность машины пахать глубже, чем омачом. Но после омача, как правило, остаются небольшие комки земли, которые потом легко измельчать с помощью малы. А тут уж такая мала будет слишком легкой. Как быть?

— Три малы сбить в одну, — ответил Пулат, — и трактор потащит их бегом. Мало одного раза — повторит.

— Вот если б он и навоз разбрасывал! — высказал кто-то мнение.

— Этого трактор пока не сможет делать, но возить… пожалуйста, хоть две арбы сразу цепляй к нему.

— Наша арба для него не подойдет, нужна русская, на четырех колесах, верно?

— Конечно. Но ведь русскую арбу можно заказать мастерам в Шерабаде, — ответил Пулат. — Если сложиться, скажем, пятнадцати хозяйствам, легко можно выкупить ее.

— Правильно, — поддержали его в толпе.

— Воды он много пьет, — сказал кто-то, — так он все хаузы вылакает в кишлаке за полмесяца!

— Ничуть не больше волов пьет, — сказал Пулат, — зато ему ни сена, ни жмыха не надо. Да и не устает он.

— Главное, во что обойдется его работа дехканину, — произнес один из зажиточных бандыханцев, Абдимурат, мужчина лет сорока. — Советская власть тоже, видать, не дура, задарма даже шагу не шагнет!

— Во-первых, вы клевещете на власть, которая дала вам землю, — грубо ответил Пулат, — а луну подолом не закроешь, даже, если это подол такого роскошного халата как ваш, таксыр. — Спросил сам: — Сколько вы платите мардикерам, расходуете на волов, ремонт омачей, ну и всякие другие работы?

— Кто считал?! — ушел от ответа Абдимурат.

— Гм, — усмехнулся Маджид-бобо, не выдержав, — у тебя, Абдимурат, все это знают, даже завалявшийся сухарь и тот на учете, так что не виляй тут хвостом!

— Речь не обо мне, а об этом сундуке, — огрызнулся тот, кивнув на трактор.

Почувствовав, что такой оборот в разговоре может привести к ссоре, Пулат, обращаясь к богачу, мягко спросил:

— Ну, все же, Абдимурат-ака, если перевести все расходы на зерно, сколько, примерно, может получиться?

— Треть урожая, не меньше.

— За эксплуатацию трактора государство будет брать только десятую часть, — сказал Пулат. — Дехканину, по-моему, только выгода от него!

— Если так, — сказал Абдимурат, — давай, Пулат-джан, завтра же начинай работу на моем поле и на полях тех, у кого я арендую землю. В награду — овцу и бекасамовый халат!

— В первую очередь будут обслуживаться беднейшие хозяйства, — сказал Пулат, — семьи вдов, больных кормильцев. Зажиточные могут обойтись и своими силами.

— Это что же, приказ Советской власти?

— Совет.

— Гм. Как зерно, так с нас дерут больше, а трактор… Так не пойдет, палван. Передай это своей власти, а нам здесь делать больше нечего! — Абдимурат демонстративно отвернулся от машины и с гордо поднятой головой зашагал прочь. За ним двинулись и его дружки.

Мулла Турсун, тщедушный старичок лет семидесяти, с редкой белой бородкой и такими же точно общипанными усами, заколебался. Уйти от большинства земляков — значит, потерять их доверие и уважение, подношения и жертвоприношения во имя аллаха. Остаться — вызвать гнев и презрение зажиточных, которых, хоть и мало в кишлаке, но с ними никто не сможет сравниться в щедрости для мечети и ее служителя. Он долго стоял, как одинокое дерево, между бедняками и все дальше уходившими богачами, затем, видно, в нем победило сознание того, что он всю жизнь верой и правдой служил имущим, махнул рукой и, подбежав к трактору, плюнул на него и зловеще прошипел:

— Этот сундук на колесах — дитя неверных. Берегитесь его, правоверные! Он принесет беды на ваши головы! — И чуть ли не бегом бросился догонять ушедших.

— Собака лает, караван идет, Пулатджан, — сказал Маджид-бобо, — не обращай внимания на муллу, он, чувствуется, впадает в детство!

— Из гнилого рта гнилое слово, — произнес Мухтар-тога. — Еще не один мулла не был защитником бедняков, чего же ждать от этого?!

…Не бывает людей абсолютно счастливых или наоборот. Понятия «счастье» и «несчастье» — относительны без приложения их к конкретному лицу. Они обретают смысл только в том случае, если за ними стоит человек с его общественным, социальным, материальным и другими условиями.

Пулат был счастлив, ибо служил людям. За полтора месяца он вспахал наделы более шестидесяти хозяйств, прошелся по ним тяжелой малой, вызывая зависть богачей, а после сева прицепил бороны и легкую малу к трактору и прошелся еще раз, чтобы семена оказались на достаточной глубине. Он гордился тем, что судьба дала ему такую долю — освободить земляков от изнурительного труда, помочь им решить многие важные вопросы. Только одно то, что десятки дехкан продали своих волов и вместо них купили коров, овец и коз, чтобы дети были с молоком и мясом, вселяло в его душу огромную радость. Теперь, когда трактор принял на свои плечи самую тяжелую работу крестьянина, надобность в личном тягловом скоте отпала, а ведь многие до этой осени корове предпочитали вола!

Шло время. Трактор Пулата стоял у него во дворе, накрытый всякими тряпками. Он был исправен и мог бы сделать еще немало, но при всем том, что его работа вполне удовлетворяла дехканина, нашлось немало бандыханцев даже из бедняков, которые решили подождать, не спешить с заключением договоров с агроучастком. Реплика муллы, брошенная им в первый день, вековое суеверие людей еще давали знать о себе. «Посмотрим, что сам Пулат-палван и его тога получат на своих наделах, — примерно так думали эти бандыханцы, — бумажку подписать никогда не поздно».

Осенние заботы дехкан были позади. В небе все чаще и чаще стали появляться серые тучи — предвестники дождей, от которых взойдут хлеба. Теперь каждый день в кишлаке люди собирались на хашары, чтобы помочь друг другу залить крыши домов и надворных построек. В один из таких дней в Бандыхане появился Истокин. Он подъехал к дому Пулата, где хашар был в самом разгаре, и, не слезая с лошади, громко крикнул через дувал:

— Хорманг, товарищи! Не уставать вам!

— О-о, Мишаджан! — воскликнул Пулат. Засучив штанины чуть повыше колен, он босой стоял в яме с глиной, замешанной с мелким саманом дня два назад и теперь взбухшей, как тесто на дрожжах. Парнишка лет пятнадцати носил воду из хауза и поливал глину, а Пулат перемешивал ее заново кетменем и, доведя до нужной консистенции, накладывал в ведра. Двое мужчин относили эти ведра к дому, крыша которого заливалась. На ней стоял еще один человек, обладавший недюжинной силой. С помощью аркана, на конце которого был привязан деревянный крюк, он поднимал ведра наверх, там еще двое подносили их к мастеру, орудовавшему андавой — деревянным мастерком, и по его указанию выливали содержимое в том или ином месте. В этой работе самым важным считалось то, что делали Пулат и мастер.

— Ассалом алейкум, брат! Хуш келибсиз! — Пулат вылез из ямы и, передав кетмень тога, направился к калитке.

Истокин спрыгнул с седла и поздоровался с Пулатом, трижды обнявшись, как с родным.

— Проходи на чорпаю, Мишавой, — предложил Пулат гостю, а сам, взяв коня под уздцы, повел в дальний угол двора. Привязав его к колу и, задав сена, он вернулся к другу. — Здоров ли брат мой и его семья, благополучно ли доехал? — Получив утвердительные ответы и ответив на подобные же традиционные вопросы гостя, Пулат извинился и снова занял свое место, шепнув парню, чтобы тот быстренько собрал на чорпае чай.

Хашар такое дело. Кто бы ты ни был — важный гость или уставший путник, но коль скоро ты оказался рядом, то немедлено подключайся, выбрав дело по силе своей. Истокин, хорошо знавший обычаи народа, отказался от чая и, направившись к дому, стал внизу накидывать крюк на ручку ведер.

Работу закончили часа в три дня. Участники хашара помогли хозяевам помыть лопаты и кетмени, ведра и мастерки, смыли грязь с себя и заняли места на суфе, где был расстелен большой праздничный дастархан. По случаю такого события хозяин дома заколол овцу. На дастархане разложили свежеиспеченные лепешки из пшеничной муки, затем в касах подали жирную, пахнущую ароматом различных трав и специй шурпу. В каждой касе было по большому куску мяса. После шурпы принесли баранину, испеченную в тандыре. Затем по кругу пошла пиала с кок-чаем. В беседе, что текла неторопливо, принимал участие и Истокин, которого в кишлаке все хорошо знали. Любой человек, а дехканин в особенности, живет надеждой. Поэтому и речь за дастарханом шла о видах на предстоящий урожай, о дождях, без которых невозможен хлеб на богаре, о весенних селях, об учебе в ликбезе и о многом другом, что волновало сердца бандыханцев.

К пяти часам гости стали расходиться и за дастарханом остались тога, Истокин и Пулат. Сиддык все время сидел рядом с дедом, он и теперь остался здесь.

— Хорошо сделал, Пулатджан, что накрыл трактор, — сказал Истокин, — но еще было бы лучше, если бы он стоял под навесом. Железо, сам понимаешь, пойдут дожди, начнет ржаветь.

— Все сделаю, Мишавой, — успокоил Пулат.

Истокин одобрительно кивнул и добавил:

— А я ведь, брат, по очень важному делу к тебе приехал.

— Случилось что? — с тревогой спросил Пулат.

— Вообще-то ничего особенного, — ответил Истокин, — но…

— Говори, Мишаджан.

— Ты, Пулатджан, тракторист, значит, человек государственный, — сказал Истокин. — Это так же верно, как и то, что я здесь. Трактор, сам знаешь, машина, которая не устает, может работать круглый год, верно?

— Ага.

— Правда, его останавливают зимой на месяц-полтора, но это для того, чтобы подлечить, как говорится.

— Об этом нам на курсах рассказывали, — согласился Пулат.

— В Бандыхане твой трактор проработал месяца два и теперь вынужден бездельничать до самой весны, то есть не давать пользы государству.

— Разве мало пользы принес он дехканам, Мишаджан? — спросил тога.

— Он должен приносить больше, тога, — сказал Истокин.

— А что я могу сделать, если не все бандыханцы дали согласие? — произнес Пулат.

— В том и загвоздка, брат. Здесь не все решились, а в других кишлаках его требуют дехкане, каждый день обивают пороги окружкома.

— Тогда заберите его, — предложил Пулат.

— Забрать недолго, только кто им будет управлять? Нам трактор нужен вместе с тобой, Пулатджан. Вот я и приехал поговорить с тобой. Может, переедешь с семьей в Шерабад, мы тебе дадим дом и двор. Будешь постоянно жить там, а работать в кишлаках, а?

— У него здесь хозяйство, Мишаджан, — сказал тога, и Истокин понял, что этого человека волнует предстоящее одиночество, — надел земли. Кому он все это оставит?

— Да хотя бы вам, тога, — сказал Истокин.

— Я без тога и хола никуда отсюда не уеду, Мишавой, — произнес Пулат. — И потом… до лета, по крайней мере, пока не уберу урожай и… пока жена не разрешится…

— Ясно, Пулатджан, — сказал Истокин и встал из-за дастархана. — Думаю, что наше начальство пойдет тебе навстречу. Подождет до лета и дом выделит такой, чтобы обе семьи могли уместиться. А теперь… Хайр!

В 1929 году, когда семья Пулата, в том числе и тога с женой, перебрались в Шерабад, в Бандыхане выдался хороший урожай, особенно на землях, вспаханных трактором. Такого, по словам стариков, здесь еще отродясь не было. У дехкан, решивших обождать с трактором, и у зажиточных урожай тоже был неплохим, но все же почти на треть меньше. И эти результаты не требовали особой агитации за трактор, почти все бедняки кишлака поспешили заключить договора с агроучастком.

Дом Пулату предоставили большой. Он стоял на окраине города, рядом протекал арык, а за ним простиралась степь, поросшая янтаком и тамариском — верным признаком того, что почвы эти сильно засолены. Говорили, что дом принадлежал какому-то чиновнику бека, сбежавшему с семьей. После революции в нем, оказывается, жили работники различных советских и военных учреждений виллойята. Видно было, что они ненадолго задерживались в нем, так как двор и дувалы были запущены, конюшня, хлев и сараи требовали основательного ремонта, а большинство деревьев засохло.

— Ничего, Пулатджан, — сказал тога, заметив, что тот расстроился, — руки, слава аллаху, при нас, мы с тобой не какие-нибудь калеки, так что через год превратим свой дом и двор в рай. Главное, есть вода, брат!

— В умелых руках и снег разгорится, тога, — сказал Истокин, пришедший посмотреть, как устроился Пулат.

— Правильно, Мишаджан, — кивнул тога, — свое дело легче пуха, а чужое, говорят, тяжелее камня. Мы же для себя будем делать-то.

— Верно. Но я должен предупредить вас, тога, что заботы об этом «рае» целиком лягут на ваши плечи. Где самому сделать, где — нанять усто…

— А Пулатджан? — спросил тога.

— У него работы будет столько, что некогда и голову почесать. С будущего года начнем увеличивать посевы хлопчатника, тога. А это внимания и труда требует к себе, ой-ей-ей сколько!

Хлопок выращивался на полях близлежащих кишлаков, об этом Пулат знал. И решил, что это даже лучше, поскольку чаще сможет бывать дома. Но в нем пока крепко сидел дехканин, и потому он спросил:

— А землицы дадут нам, Мишавой?

— Конечно. Как всем…

Через месяц после переезда Мехри родила. Девочку. Роды у нее были тяжелыми, повитухи, которых привела хола, мучились, как говорится, больше, чем роженица. Одна из них высказала мнение, что, пожалуй, аллах призовет к себе и Мехри, и ее дитя. Услышав это, тога бросился к Истокину, рассказал Ксении-опа о случившемся, и та, не мешкая, пошла к врачу. Словом, спасли роженицу и ее дочь, но врач сказал, что третьего ей не советовал бы рожать. Пулат, работавший в кишлаке Ходжа-кия, примчался в тот же день домой. К жене его не допустили старухи, успокоили, что она жива и здорова, поздравляли с дочерью.

— Какое имя дашь дочери? — спросила его Ксения-опа.

— Саодат.

«Благополучие», — перевела мысленно на русский язык Ксения-опа это имя. И одобрила вслух:

— Правильно, Пулатджан. Имя дочери будет всегда напоминать вам о благополучном исходе родов и…

— Я хочу, чтобы и жизнь ее была благополучной, опа, — сказал Пулат, мягко перебив ее.

— Ну, это само собой, — согласилась она…

Маленькая радость семьи Пулата омрачалась большими тревогами, которыми в то время жили кишлаки не только Шерабадского виллойята, но и всей республики. Все чаще и чаще слышалось слово «колхоз», смысл которого многих пугал. Отдать тягловый скот на общий двор, привести туда же лишнюю корову, телку? Прийти на помощь соседу, куда ни шло, но отдать насовсем?! Конечно, миром можно и зайца поймать, но жизнь не заяц, тут каждый свою голову сам обязан чесать… Примерно такие мысли не давали покоя людям. К этому времени, можно сказать, завершилось и расслоение крестьянства. Вместо баев появились кулаки. Причем, если до революции в каждом кишлаке было по одному баю, от силы — двое, то теперь богачей насчитывали десятками. На их полях гнули спины мардикеры и чайрикеры, амбары кулаков ломились от хлеба, а в конюшнях стояло по нескольку лошадей — рабочих, ездовых и специальных для улаков. Кулаки, как правило, не знались с бедняками, а к середнякам относились снисходительно, как к неудачникам. И вот когда появилось это новое слово, именно кулаки стали распространять о нем, вернее, о том, что стояло за ним, всякие небылицы. Вновь всплыла старая басня об общих женах и общих детях, об общем, человек на сто, доме и общем скоте. Сначала объединят рабочий скот, а затем… Небылицы эти были одна нелепее другой, но они пугали дехкан, порождали в их душах недоверие. И этим умело пользовались кулаки, утверждая, что поскольку-де колхозы дело добровольное, то и нет смысла спешить туда. Спасибо, мол, Советской власти, что дала землю и воду, а колхоз… это не для узбеков, пусть русские создают их у себя. Ну, и так далее…

Чтобы получить ответ на все вопросы подобного рода, Пулат, воспользовавшись тем, что Мехри, наконец, выздоровела совсем, пригласил в гости Истокиных. После ужина, за чаем, тога завел разговор о колхозе:

— Правду говорят, Мишаджан, что в этом колхозе все будет общим?

— Не всё, тога, — ответил Истокин. — Земля и рабочий скот станут общими, а люди будут работать во имя себя и других.

— А корову и овец наших не заберут?

— Нет. В каждом хозяйстве останется по корове и нескольку овец, чтобы обеспечивать нужды семьи. Заберут излишних.

— Значит, у Сатыбалды, например, вместо трех коров останется одна, овец десяток и лошадь?

— Ну, да. А все остальное будет принадлежать колхозу, то есть обществу. Что это означает? А то, что если вам захочется поехать на той, принять участие в улаке, вам дадут его коня. Не все же ему одному призы брать!

— Это, конечно, хорошо, — сказал тога, подумав, — если сорок родов породнятся, им врагов не бояться. Только одно меня смущает, Мишаджан.

— Что именно, тога?

— Видите ли, сейчас каждый свои жернова крутит сам, а тогда… Нужна голова, чтобы объединить всех смогла, иначе… Короче, хозяин нужен.

— Мы и будем хозяевами, тога.

— Все, что ли?

— Да.

— Ну, и начнут люди тащить себе все, что им подвернется. Сначала растащат хорошее — и скот, и инвентарь. Затем… словом, до последней соломинки. Я приведу на общий двор корову, потом, может, и телка не достанется.

— Будет голова. Соберутся дехкане на совет и поставят над собой честного и справедливого человека, заботливого и бескорыстного. Тут уж ни Сатыбалды, ни Базарбай от работы не увильнут, возьмут кетмени и — в поле!

— Они поди уж разучились, с какой стороны браться за этот кетмень, — усмехнулся тога, — мардикеры им все делают.

— Вспомнят, дело нехитрое…

Пулат слушал Истокина и удивлялся тому, как тот просто и доходчиво рассказывает о колхозе, словно уже сам побывал в нем. «Если теперь возникнет разговор, — я сумею растолковать дехканам, что им даст колхоз».

— Есть пословица, — сказал тога, — «когда беру — блаженствую, а даю — помираю». Ни один человек не пошел на смерть добровольно, за жизнь он сражается до последнего.

— Это вы к чему? — спросил его Истокин.

— К тому, что кулаки начнут вредить. Пока они брали, лучше Советской власти никого не было, а теперь… трудно дехканам будет, трудно!

— Взмах молота — тысяча ударов иглы, тога, — сказал Истокин…


Кишлак Гамбур, где Пулат уже находился неделю, казалось, не проявлял особого интереса к его пребыванию, хотя раньше, стоило ему появиться, весь народ высыпал навстречу и каждый норовил зазвать тракториста в гости к себе, лишь бы он вспахал надел поглубже, да не забыл о краях, прошел плугом еще раз. Наделы были разделены глубокими ок-арыками, и это создавало определенные неудобства. Раньше дехкане своевременно засыпали их землей, чтобы трактор мог перейти на соседнее поле, а теперь они часто забывали об этом, и Пулат попусту терял время: трактор больше стоял, чем работал.

Причиной этого было то же слово «колхоз», которое, признаться, пугало даже тех, кому, как говорится, терять было нечего — самых бедных. Многие из них считали примерно так: «Спасибо Советской власти за то, что дала землю и свободу. Хлеб есть, чай есть, чапан на плечах обновился. К чему еще какие-то новшества, ведь дехканин сам не просит об этом!? Он только-только начал жить по-человечески, и — на тебе! — давай объединяйся!» Пулат слушал эти разговоры и согласно кивал головой, хотя и понимал, что Советская власть предпринимает этот шаг в интересах именно бедняков. Но больше всего он верил потому, что в колхоз верил его друг Истокин. «Раз уж он ратует за колхоз, — думал Пулат, — то тут и раздумывать нечего!» В беседах с гамбурцами приводил те же доводы, что и Истокин, однако они тут же приводили контрдоводы: «Зачем объединяться в колхоз, зачем сводить на общий двор коров или овец? У узбеков существует хашар, он нам завещан дедами и прадедами, что кому не под силу, соберемся и поможем». — «А кулаки, — говорил им Пулат, — они же заменили баев. Чтобы с ними бороться, надо соединить свои усилия!» — «Верно, — соглашались дехкане, — кулаки, как язвы на теле, мешают, причиняют боль. Но что для власти, свергшей самого эмира, какие-то мелкие баи?! Пусть она отберет у них хлеб и землю, раздаст беднякам, спасибо скажем». В Пулате, как и во многих дехканах, сидела инерция мышления, она и не позволяла ему бесповоротно принять новое слово и то, что стоит за ним, тем более, что оно еще воспринималось как нечто, скрытое в густой пелене тумана. Немалая роль в этом принадлежала слухам и сплетням, что бродили по мазанкам Гамбура, вселяя в сердца страх и сумятицу.

Муллы и приспешники кулаков, баев, затаившихся до поры до времени, всячески раздували эти слухи, используя для подтверждения их любую возможность. С этим Пулат сталкивался чуть ли не на каждом шагу. Надоело ему сидеть без дела, разозлился он и пошел как-то в кишлак, чтобы поговорить с председателем ТОЗа, Товарищества по обработке земли. А в кишлаке кипели страсти. Разделившись на группы, во дворах, а то и просто у чьих-то ворот, люди спорили, доказывали друг другу что-то, сообщали небылицы.

Председателя Наркула-ота он нашел на суфе возле мечети. Высокий кряжистый старик лет шестидесяти сидел под карагачем и что-то пытался доказать молодому парню. Несколько человек сидело рядом, изредка бросая реплики. Увидев Пулата, он встал, сказав парню:

— Вон представитель власти идет, йигит, что непонятно, объяснит.

Пулат поздоровался с людьми. Ответив на приветствие, он произнес:

— Очень кстати пришли, Пулатджан. Прошу. — Он указал место рядом с собой.

— В добром ли вы здравии, ота? — спросил Пулат, присаживаясь.

— Аллах милостив, йигит!

— Милостив! — усмехнулся тот парень. — Тогда почему он засуху послал? Чем я буду кормить жену и сына, если ячмень на корню засох? Опять в долг жить?! Зачем мне такие милости?

— Как ты в толк не возьмешь, Юлдаш, — сказал ему ота, — год змеи, тут даже, прости меня, о, аллах, небо ничего не в силах сделать. Испокон веков так было.

— То год змеи, то скорпиона, — проворчал парень, — нашему брату, бедняку, все они боком выходят. Еле концы с концами сводим, а тут еще какой-то колхоз придумали. Прав Сайдулла-ишан, все наши беды от них…

— От кого? — переспросил Пулат.

— От гяуров и тех, кто в рот им смотрит!

— Ты это брось, — сердито сказал ота, — за такие слова можно и голову потерять!

— Она у него пустая, — сказал кто-то, — так что не велика потеря.

Как бы ни было тяжко на душе, меткое слово всегда приносит облегчение, вызывает улыбку. Шутка развеселила мужчин.

— Обычно пустую кубышку сохраняют, — произнес кто-то, — может, Юлдашу не резон терять свою, а?

— То кубышку, а тут… у него же она дырявая, воду не удержит!

— А где сама вода, — огрызнулся Юлдаш, — в арыке дно звенит, как такыр!

— Аллах милостив, сегодня нет, завтра будет.

— Жди, когда красный снег выпадет.

— Хош, Пулатджан, — обратился к нему ота, — с какими новостями пожаловали к нам?

— Какие новости?! — развел он руками в ответ. — Уеду я домой, пожалуй, вашим дехканам, мне кажется, ничего не надо. Думаю, не сговорились ли они?

— О чем?

— Будут жить завтра или нет?

— Если аллах дал дни, деваться некуда, йигит!

— Тогда почему гамбурцы ведут себя так, точно ни у кого из них нет земли?!

— Нет, — сказал Юлдаш. — Все отдали колхозу, пусть он и думает.

— Ты помолчи, — прикрикнул на него ота, добавив: — Верно, людей охватила паника. Надо кончать этот базар!

— В самом деле, — не унимался Юлдаш, — к чему мне теперь заботиться о земле, раз я ее отдаю колхозу?

— Но пока она твоя, земля?

— Надолго ли? Зачем он, этот колхоз?!

— Вы гляньте на свои руки, — сказал ему Пулат.

— Руки как руки, — сказал тот, вытянув их перед собой и растопырив пальцы.

— Сейчас каждый ваш палец в отдельности, — сказал Пулат, — малосилен, а сожмете их в кулак… Так и люди. Колхоз — это сообща, а не каждый сам по себе.

— В общем все теперь сообща, — проворчал Юлдаш, — уважаемые люди так и говорят: дом, жена, дети…

— Земля, работа — да, — сказал Пулат, — а все остальное — чушь, сплетня. А насчет ваших уважаемых людей… пока никто из них не бывал в колхозе и судить о нем не может!

— Но и вы, тракторист-ака, в нем не были!

— Верно. Но если мы все сейчас будем проявлять нерешительность, то и колхозу…

— Не суждено родиться? — воскликнул Юлдаш.

— Он родится, только с трудностями. Вам бы пора уже знать, что Советская власть ничего на полдороге не оставляет. Раз задумала — сделает.

— Бог в помощь ей, а я подожду, — сказал Юлдаш. — Мне покойный отец, пусть земля ему пухом будет, всегда говорил, чтобы я не торопился с большим делом.

— Уж коли ветер унес верблюда, — усмехнулся ему ота, — то козла ищи в небе. Колхоз от твоего желания не зависит, так что не считай пельмени сырыми, йигит. Хочешь ты или нет, колхоз будет!

— Вы сами-то вступаете в него? — спросил Юлдаш.

— Я первым подал заявление.

— А-а…

— Так что мне, ота, уезжать? — напомнил о себе Пулат, чувствуя, что спор дехкан не скоро закончится.

— Что вы, Пулатджан. Я сегодня же переговорю с людьми!..

Нельзя сказать, чтобы дела шли как прежде, но после разговора с Наркулом-ота они пошли значительно лучше, теперь, по крайней мере, Пулат не бездельничал. И вот однажды, когда он вспахивал наделы недалеко от кишлака, прямо в поле к нему пришел человек. Был он одних примерно с Пулатом лет, только одет в чабанский чекмень, с палкой в руке. Черная борода и пышные усы чуть старили незнакомца, но блеск в глазах выдавал молодость. Лицо его показалось Пулату очень знакомым, но он не мог вспомнить, где, когда и при каких обстоятельствах встречался с ним. Человек остановился на краю поля и стал ждать, когда с ним поравняется трактор. Пулат подъехал к нему, выключил скорость и, сидя за штурвалом, стал разглядывать незнакомца.

— Не узнаешь, палван? — громко спросил тот.

— Хамидбек! — воскликнул Пулат. Он спрыгнул с трактора и пошел к нему.

— По голосу узнал? — произнес тот, стискивая Пулата в своих объятиях.

— Ну. Я, может, и так узнал бы, брат, если б не борода и не одежда.

— Годы, — глубокомысленно произнес Хамид, — а те, что выпали на мою долю… ну, да ладно, не обо мне речь ведь… Как ты тут, Пулатджан? Насилу нашел тебя! Думал, живешь в своем кишлаке, а в Байсуне сообщили, что Кайнар-булак перестал существовать. Обошел чуть ли не всю долину, пока в Бандыхане не сказали, где ты. Ну, рассказывай, — присел на бугорок.

— Тружусь, — ответил Пулат, — оседлал стального коня.

— Женат, поди?

— Да. Сын и дочь растут. Как ты сам, Хамидбек, давно вернулся?

— Полтора месяца уже. Здоров ли отец?

— Его расстреляли. — Пулат вкратце рассказал о последнем бое отряда отца, умолчав о подробностях. «Кто знает, что у него в голове, — подумал он, — чего я стану распространяться перед ним».

— Мир праху его, — тихо произнес гость и вздохнул. Он сложил ладони, провел ими по лицу, — оумин!

Пулат молча повторил за ним этот обряд, спросил:

— Брат мой Артыкджан тоже вернулся?

— Нет, он остался.

— Благополучна ли его судьба, здоров ли он? — Пулат, собственно, забыл вовсе, что существует еще и другой мир, куда ушли многие его друзья и брат, что этот мир живет. Появление Хамида напомнило ему об этом.

— О-о, — воскликнул гость, — Артык-ака пошел в гору, важным человеком стал! Там, — он махнул рукой в сторону Амударьи, — создан комитет, который называется Туркестанским. Цель у этой организации богоугодная — освободить землю мусульман от неверных. Артык-ака состоит в этом комитете, с господином Чокаевым за руку здоровается, обедает в самых дорогих ресторанах. А одет… Прекрасный костюм из тонкой серой шерсти, белая рубашка, галстук и шляпа… настоящий инглиз! Денег у него много, таких тракторов, как у тебя, сто штук может купить!

— Рад за него, — искренне произнес Пулат, — пусть небо всегда будет к нему благосклонным. Семья у него?

— Холост. Да и зачем ему жена нужна? — Хамид понизил голос, точно кто их подслушивает. — Он пользуется благосклонностью старшей жены Ибрагимбека.

— Говорят, слепой теряет посох только раз — сказал Пулат, — а беку все, видать, неймется. В прошлый раз ему ведь, мне кажется, ясно дали понять, с кем пошли узбеки.

— Но ведь и ты, брат, шел с ним!

— Я был с отцом, которого предал мусульманин, будь он проклят! Знаешь, у меня есть друг, русский парень Миша Истокин. Так вот его брата убил Артык-ака, отрезал голову и возил ее с собой, показывая всем, хвастаясь. По всем обычаям — нашим и русским — Истокин обязан был за это отомстить мне, а он… помог найти место в жизни. А сколько таких, как я, у нас в долине, по всему Узбекистану?! Разве мы пойдем с беком против Истокиных, чтобы снова вернуть баев?

— Ну, что ж, — сказал Хамид, решительно встав, — пусть тебе бог ниспошлет много счастья и радости. Может, доведется еще встретиться.

— Будь здоров, Хамид!


…В тот год, когда Сиддык окончил семилетку, в Шерабаде организовалась машинно-тракторная станция. Ее директором стал Истокин.

К тому времени «Фордзоны» и их местные модификации были почти полностью заменены отечественными «ХТЗ», которые Пулат успел хорошо освоить, разбирался в них так, что мог на слух определить «болезнь» двигателя даже. Таких, как он, в МТС было несколько человек, и Истокин всех их назначил бригадными механиками. Отныне Пулат все реже и реже садился сам за штурвал, а больше ездил на лошади, пропадая то в правлении колхоза, то в мастерских МТС. Иногда, правда, приходилось ему работать и как рядовому трактористу, если надо было подменить захворавшего или неявившегося из-за какого-нибудь срочного дела. Жизнь есть жизнь: у кого-то рожала жена, умирал близкий родственник, или самого схватывала лихорадка, пока еще одна из самых распространенных болезней того времени. Тут хочешь не хочешь, а обязан считаться, и поскольку дело тоже не терпит, садиться за руль. Но, к радости всей семьи, Пулат стал чаще бывать дома.

— Слава аллаху, — нередко повторяла хола, — дети хоть отца своего стали видеть!..

После переезда на новое место Мухтар-тога несколько месяцев приводил в порядок дом. Деньги, которые семья выручила от продажи домов в Бандыхане, позволяли ему нанимать мастеров и не отвлекать Пулата от работы. Покончив с этим, тога поступил сторожем машинного парка агроучастка, затем был переведен на эту же должность и в МТС. Работа эта полностью удовлетворяла тога, она давала ему возможность днем заниматься в саду или в огороде, не забывать и дехканский труд. Что же касается Сиддыка, то он почти все время был с ним. В зимние месяцы он приходил с дедом, готовил домашние задания в жарко натопленной сторожке и засыпал на деревянной тахте под мерный шум чайдуша, всегда стоявшего на буржуйке. Только летом, во время каникул, Сиддыка забирал отец и учил своему делу. В двенадцать лет Сиддыку уже разрешалось сделать круг-другой за штурвалом, а к пятнадцати годам, когда учился в седьмом классе, он смело мог назвать себя настоящим трактористом. Пулат думал о будущем сына и предложил ему пойти в бригаду. Сначала прицепщиком, а затем, после небольшой подготовки, сдать экзамен на тракториста.

— Я пойду учеником к Грише-бобо, — ответил Сиддык, — и уже договорился с ним. Миша-тога одобрил мое решение.

— Разве это работа? — воскликнул Пулат. Ему было обидно, что сын не идет по его стопам, как было испокон веков. — Целый день стоишь возле станка, да от одного его скрежета затошнит, сынок! То ли дело трактор. Все время на свежем воздухе! Любо посмотреть, как за тобой остаются жирные пласты вспаханной земли. Или, скажем, комбайн прицепишь. Море пшеницы перед тобой, машина убирает ее, и зерно течет, как золото. Что ты, парень, даже думать брось о станке!

— А смотреть, как стружка вьется под резцом, отаджан, — произнес Сиддык, — разве нет в том радости? Выточишь валик, хотя бы для одного из ваших тракторов, и он уже не стоит, работает!

— Пусть, Пулатджан, — сказала Мехри, — наш сын работает в мастерских, хотя бы до того времени, пока окрепнет. Будет ему лет двадцать, сажайте хоть на дьявола!

— Верно, сынок, — поддержала ее хола, — молод еще внук, тяжела ему такая ноша. Да и по дому, если что сделать, нужны его руки. Я, сам видишь, совсем расхворалась, стала обузой для Мехри…

— Ну, зачем вы так! — перебила ее Мехри. — Слава аллаху, половина забот дома на ваших плечах лежит. Даже, если вы просто будете советы мне давать, и то великая помощь. Я ваша дочь и… пожалуйста, не обижайте меня, прошу вас!

— Саодат… — произнесла хола, обрадовавшись в душе упрекам Мехри, но при том сделав вид, что не обратила на них внимания, — кроха, какая от нее польза матери?!

— А тога сколько помогает мне, — напомнила ей Мехри.

— Слава аллаху, здоров он, только одному небу ведомо, на сколько его хватит, дочка, так что не спорь!

Пулат слушал женщин и радовался трогательной заботе Мехри о хола. «Действительно, — думал он, — тога и хола для нас точно мать с отцом. И, что бы ни случилось впредь, мы все останемся самыми близкими для них людьми».

— И не больны вы, холаджан, — сказал он, — просто возраст такой, старость не благость. По-моему, вам теперь надо сидеть на чорпае в саду, как барыне, пить чай и давать указания невестке да внукам. А у Мехри вон какая помощница, я имею в виду Шаходат. Невеста!

— Конечно, — согласилась Мехри с мужем, — Шаходат трудолюбива, все умеет делать. Что лепешки испечь, что постирать, что приготовить обед — на все ее хватает.

— Разве вас переговоришь, — с притворным вздохом произнесла хола. Ей было приятно слышать все это. — Только внуку моему садиться на трактор рано!

Бибигуль-хола серьезно болела, только никто не мог сказать чем. Тога, да и сам Пулат, водили ее к врачам, возили на «святые» места и к табибам, не жалели ни овец, ни петухов, чтобы кровью их окропить землю на известных в округе мазарах, а мясо раздать отиравшимся там в дни жертвоприношений людям, ради того, чтобы те попросили захороненного в мазаре «святого» облегчить участь женщины, правоверной мусульманки. Тога обращался к самым знаменитым ишанам, не скупился на расходы и заказывал им тумары — талисманы, якобы способствующие излечению от недуга, предотвращающие несчастья. Но все это, видел Пулат, не давало эффекта — хола почти незаметно для глаз таяла. Лицо ее побледнело, а руки, крепкие, налитые, стали тоньше, на них все яснее проступали синие прожилки вен. Порой казалось, что хола и ростом становится ниже.

— Пусть, холаджан, будет по-вашему, — сказал он, как отрезал, надеясь, что это хоть как-то взбодрит ее.

— Спасибо, отаджан! — воскликнул Сиддык и, вскочив с места, подбежал к нему, обнял и звонко чмокнул в щеку. — Разве я хуже Бориса, сына Миши-тога? Он ведь тоже пошел в мастерскую учеником слесаря. Знаете, что Миша-тога нам сказал?

— Я же не слышал, сынок, — произнес Пулат.

— Он сказал, что я и Борис теперь будем рабочим классом, ведущим классом Советской страны. И что поэтому мы должны гордиться своим званием.

— Гордитесь, гордитесь, — снисходительно улыбнулся Пулат, похлопав сына по плечу, — только ты, например, не забывай, что и отец твой принадлежит к тому классу…

Нечасто в доме Пулата случались минуты, чтобы вот так непосредственно общались. И не оттого, что не было поводов для этого. Как всякий горец, кого трудные условия борьбы за место под небом учили отдавать предпочтение делу, а не слову; Пулат рос неразговорчивым. Под стать ему была и Мехри. Говорят: что с молоком вошло, то с душой выйдет. Тога и хола первые годы удивлялись этому, а потом привыкли и, мало того, сами стали такими же. Главным делом своей жизни Пулат считал благополучие семьи и ради этого не жалел ни сил, ни времени. Он старался сделать все, чтобы не скудел дастархан в доме, чтобы дети не знали нужды, чтобы все члены семьи были одеты и обуты не хуже других. И это ему удавалось. Хлеба в доме было вдоволь, скота тоже хватало. Сад и огород не только полностью удовлетворяли потребности семьи, но и кое-что шло на продажу.

Мехри считала, что необходимо как-то определить в жизни сестренку, и решила завести об этом разговор с мужем. Шаходат заканчивала десятилетку в Термезе, в школе-интернате. Дело в том, что к ней посватался один из трактористов бригады Пулата, работящий и скромный Батыр, двадцатилетний парень из кишлака Ходжа-кия. Он изредка приходил в дом бригадира, встречался с Шаходат, если та оказывалась тут. Пулату и Мехри казалось, что молодые нравятся друг другу и что, если Батыр предложит Шаходат руку и сердце, не стоит огорчать парня отказом. Батыр, словно бы угадав их мысли, и в самом деле прислал сватов. Разломали, как положено, лепешку и договорились, что, как только девушка закончит школу, сыграют свадьбу. Шаходат, услышав эту новость от сестры, ничего не ответила, смутилась и убежала к подруге, что жила в доме напротив. И вот в последний свой приезд перед выпускными экзаменами она объявила Мехри, что замуж не выйдет, пока не окончит медицинский институт.

— Ну, годик-то жених может подождать, — сказала Мехри, решив, что таков срок учебы. Спросила: — На кого же ты учиться хочешь, сестренка, и где?

— На доктора, опаджан, — ответила Шаходат. — Буду учиться в Ташкенте пять лет.

— Пять лет?! — воскликнула Мехри. — Да ты с ума сошла! Какой мужчина станет столько ждать?

— Пусть женится на другой, — равнодушно произнесла Шаходат. — А я все равно поеду учиться!

— Подумай, какой позор ты навлекаешь на голову Пулата-ака, — сказала Мехри, опешив от решительного тона сестренки. — Как же мы людям в глаза будем смотреть?!

— И ты подумай, опа. К чему мне было столько лет учиться? Чтобы быть женой тракториста?

— Не забывайся, Шаходат, — упрекнула Мехри, — ты выросла в доме тракториста, и, дай бог, каждой девушке это. Самое лучшее отдавали тебе!

— Спасибо вам за это, опаджан! Вы и почча для меня все равно, что мать и отец. За «тракториста» извините. Дело не в том, кто будет моим мужем, а…

— В чем же тогда? Может, ты себе учителя подыскала?

— Нет. Дело в том, что я — комсомолка, опа. Учиться меня посылает комсомол. А во-вторых, лечить людей нужны специалисты. Вот я и буду, может, самым первым доктором-узбечкой в Шерабаде.

— Не знаю, кем ты станешь, — сказала Мехри, — а старой девой — это точно!

— Значит, судьба, опаджан!

— Услышал бы твои слова Пулат-ака, — проворчала Мехри, — прошелся бы раз пять по спине камчой, сразу б забыла про свой институт! Чего ж ты при нем молчала, а?

— Камчи опасалась, — усмехнулась Шаходат. Она уже собрала узелок, чтобы вернуться в Термез. — Если вы мне запретите учиться, я больше в этот дом не вернусь, опа!..

С первой арбой Шаходат уехала, а Мехри, скрыв случившееся даже от хола, поспешила к Истокиным. «Ксения-опа все знает, — думала она, — и даст разумный совет». Та, выслушав рассказ о дерзком, с точки зрения Мехри, поступке девушки, поняла, что семья Пулата окажется в неудобном положении, и в первую очередь глава ее, ведь говорят же, что лев по следу не возвращается, а мужчина от слова не отказывается. Но и Шаходат можно было понять: девушка, видно, немало передумала, пока решилась на такой шаг. Ослушаться родителей… для этого нужно иметь сердце льва! К счастью хозяйки дома, вернулся Истокин, и он, узнав, в чем дело, сказал, что Мехри должна гордиться своей сестренкой, а не ругать ее. «Поговорите с Пулатом, — предложил он Мехри, — если не получится, я сам постараюсь убедить его».

И вот теперь Мехри подумала, что наступил этот момент.

— Пулат-ака, — сказала она. — Шаходат больше не вернется в наш дом.

— А куда ж она денется? — насмешливо спросил Пулат. — Дом новый купила?

— Нет. Я ее выгнала, — соврала Мехри.

— Не узнаю тебя, кампыр, — также благодушно произнес он. — Если не секрет, за что?

— За дерзость, ака. Думаю, что и вы поступили бы так же.

— В чем она проявилась, ее дерзость? — спросила хола.

— Отказалась выйти замуж.

— О, аллах, — воскликнула хола, — какого шайтана ты вселил в душу девушки?

— Почему? — спросил Пулат.

— Едет учиться на доктора. В Ташкент. На пять лет.

— Гм. А кто ей разрешил?

— Говорит, комсомол посылает, ака. Вот я и выгнала ее, мол, иди к своему комсомолу, если он тебе дороже чести семьи. Пусть он тебя кормит и одевает, а про нас забудь! Уехала, бесстыдница!.. Я уж и к Ксении-опа ходила, и Миша-ака слышал о нашем с ней разговоре. Не знаю, что и делать.

— А что Мишавой сказал? — спросил Пулат.

— Посоветовал гордиться ею, а не строить препятствия. Пожалел, что бог не дал ему дочери, а то бы, мол, сам отвез такую в институт…

«Так тебе и нужно, несчастный сын ослицы! — Это было первое, что он мысленно высказал в свой адрес. — Обрадовался, что свояченица закончила семилетку с похвальной грамотой, ходил — грудь колесом от гордости за нее. Развесил уши, и, едва директор школы предложил послать ее в интернат, согласился с готовностью слуги!..» Потом он вспомнил, что он все-таки бригадный механик, «воспитатель людей», как всегда старался внушить ему Истокин, что он «обязан быть сознательнее даже самого сознательного тракториста». К тому же он знал, что Советская власть раз уж пообещала сделать женщин равноправными, то рано или поздно добьется этого, и ему, Пулату, каково будет услышать о себе презрительное слово «феодал»?! Правда, Шаходат могла предупредить его об этом раньше, все-таки не чужой он для нее человек, тогда, может, и сватовства бы не было, ну а теперь… Неудобно ему перед Батыром и его родителями… С другой стороны, если уж Истокин посоветовал не мешать девушке, то, пожалуй, надо сделать так. Мишавой еще ни одного раза не советовал Пулату дурного! А Батыр… Он ведь и сам комсомолец, поймет ее.

— Жестоко ты обошлась с ней, — сказал он Мехри.

— Скажи мягко, Пулатджан, — вмешалась хола. — Эту бесстыдницу надо было б камнями забить до смерти!

— Жестоко, хола, — повторил Пулат.

— Что вы говорите, ака?! — воскликнула возмущенным тоном Мехри. — Я очень уважаю Мишу-ака и Ксению-опа, но… живем мы с вами по своим обычаям, а не по русским. И пока я жива, не видать Шаходат порога моего дома!

А Пулат чувствовал, что тон жены — бравада, что она в душе одобряет сестренку и радуется, что туча над нею пронеслась. Но он не подал виду, что уловил фальшь, и произнес как можно строже:

— Сходи в магазин и купи ей атласа на платье, туфли на высоких каблуках да плюша на камзол. Она в Ташкент едет не просто как свояченица механика, — мало ли таких, как я?! — а, может, как представительница района, ханум, понимать надо!

— А как же свадьба? — спросила у него хола.

— Пока отложим. Батыр поймет.

— Кому она будет нужна, двадцатипятилетняя? — не унималась хола.

— Бусинка на полу не останется, хола. Поживем — увидим…

В конце лета, так и не побывав у своих, Шаходат уехала в институт. В те годы девушек, надумавших продолжать учебу далеко от места жительства, родители всяческими клятвами и обещаниями частенько заманивали домой, а потом насильно отвозили к жениху или же запирали с ним дня на два в одной комнате. И большинство девушек покорялось судьбе. Лишь самые смелые и настойчивые, даже после случившегося, ухитрялись сбежать от мужа и добиться своего. Но их было мало. В интернате девушки знали о таких инцидентах, и потому Шаходат, естественно, за каждым приглашением Мехри и Мухтара-тога, — самому Пулату было недосуг побывать в Термезе, потому что начался подъем зяби, — видела для себя капкан. В душе она, понятно, сомневалась, что родная сестра или дедушка способны на такую подлость, но… порой ее совершали люди куда сознательнее их, и это удерживало ее от соблазна поехать домой…

Труд тракториста, как, впрочем, и представителей многих профессий в сельском хозяйстве, в общем-то однообразен. Зимой, когда дехканин более или менее свободен, он гонит трактор в МТС на ремонт и сам становится слесарем, весной пашет под яровые и хлопчатник, летом убирает хлеб, а осенью опять пашет. И так всю жизнь. Поставив свои машины на ремонт, Пулат отпросился у директора на недельку в Ташкент. И отправился туда вместе с женой и дочерью. Вернулся довольным. Посмотрел большой город, показал его Мехри и Саодат! К тому же, оказывается, Шаходат училась хорошо, вела себя скромно и примерно, а, значит, и не позорила его семью в столице. Пулат купил ей теплое пальто, шаль шерстяную, новые ботинки, несколько платьев и денег оставил малость. Наказал, чтобы почаще писала домой, а на каникулы обязательно приехала. Последнее было требованием хола, которая, словно бы чувствуя конец своего жизненного пути, пожелала увидеть старшую внучку.

В феврале Шаходат приехала на недельку в Шерабад. Первую сессию она сдала успешно, о чем вслух всей семье прочитал Сиддык по ее зачетной книжке. Девушка почти не выходила из дома, все время сидела возле хола, рассказывая ей об учебе, подругах в Ташкенте. А та уже не могла ходить, хворь сморщила ее, как солнце высушивает морковь. Дышала она тяжело, порой, казалось, задыхается совсем. В такие моменты она лежала тихая, только в глазах ее теплилась жизнь. Шаходат плакала беззвучно, просто слезы текли и текли из ее глаз, и никак нельзя было остановить их. Придя в себя, хола успокаивала ее:

— Не надо плакать, доченька. Дни и ночи каждого из нас отмерены аллахом, и когда им выйдет срок, никуда не денешься — придется идти за Азраилом и предстать перед судом творца. Я очень рада, что увидела тебя, будь счастлива. Я рада тому, что уйду из жизни из большой своей семьи, которую бог мне дал под старость лет. Жалко только, что сил у меня нет, будто тяжким трудом выжало их… Ну, ничего, скоро весна наступит, и я встану из этой опостылевшей постели. Еще буду бегать, как стрекоза!..

Она умерла в конце месяца. В тот день с самого утра завьюжило, сыпал какой-то мелкий и колючий снег, который вихрился на ветру, больно хлестал людей по лицу. Было холодно, как в самую январскую стужу, деревья обволокло белым дымом. Хола умерла тихо, словно бы уснула, и Мехри не сразу поняла, что случилось несчастье. Она заглядывала в ее комнату, видела, что та лежит, прикрыв глаза, как часто бывало, и успокоившись, занималась домашними делами. А затем, будто кто заставил ее сделать это, Мехри подошла к кровати хола и, взяв ее холодную руку, догадалась, что женщина, заменившая ей мать, ушла из жизни. Положив на глаза медные пятаки и перевязав платком подбородок, она послала Саодат в мастерские, чтобы тога и отец с Сиддыком немедленно пришли домой…

Наступила весна. Сады окутались облаком цветения, дарья взбухла от паводков, и ее волны, мутные и высокие, с розовой пеной на гребнях, разлившись во всю ширь русла, шумели, как тысяча разъяренных удавов. Адыры и предгорья Байсун-тау, подступившие к городу, покрылись зеленью, листья талов и тополей шептались с теплым ветерком, а на виноградных лозах рядом с прозрачно-зелеными листками завивались кудряшки усиков новых побегов. Дни стояли теплые, и семья Пулата, проведя поминки «сорок дней» по хола, собиралась вечерами на чорпае под цветущим урюком. Больше, конечно, молчали или вспоминали хола. Тога к этому времени уходил на работу, и Пулат нередко ловил себя на мысли, что это даже к лучшему. Дело поможет ему побыстрее смириться с горем, а тут, дома, где каждая вещь напоминает о ней, думал он, только будет ему тяжелее.

И вот в один из таких спокойных вечеров Сиддык сообщил отцу, что его и Бориса приняли в комсомол.

— Куда? — переспросил Пулат, думавший совсем о другом.

— В комсомол, ота.

Комсомол… Эту организацию молодежи Пулат считал священной, как партию. И то, что свояченица вступила в него, казалось ему естественным, поскольку была дочерью бедняка, погибшего от врагов Советской власти. Ну, а его сын… Имел ли он на это право, если был сыном басмача? Надо быть довольным, что новая власть дала ему возможность учиться, дала отцу работу, дом. На большее, по его мнению, сын не имел прав.

— И что же ты написал в заявлении? — спросил он, намеренно не поздравив Сиддыка.

— По форме, ота. «Прошу принять меня в комсомол, — начал Сиддык, — так как я хочу строить коммунизм в рядах передового отряда советской молодежи. С программой и уставом ВЛКСМ знаком, обязуюсь строго исполнять их требования».

— А когда принимали, о чем-нибудь спрашивали тебя, сынок?

— Еще бы! Гоняли по уставу, про Испанию спрашивали, ну, и как я работаю.

— А обо мне?

— Гм. Принимали-то меня, при чем здесь вы?!

— Должны были спросить, ведь я был басмачом, — сказал Пулат тихо, как всякий отец, признававшийся в тяжком преступлении.

— Вы — басмачом? — удивленно вытаращил глаза Сиддык. — Зачем разыгрываете меня, а?

— Я говорю совершенно серьезно, — нахмурился Пулат. — Не веришь, — спроси у матери.

— Неправда, онаджан! — повернулся парень к Мехри. — Скажи, что неправда!

— Правда, сынок.

— А дед твой, чье имя ты носишь, был курбаши, — добавил Пулат. — Поэтому, прежде чем писать заявление, надо было посоветоваться, брат.

— О, небо, в какой семье я родился? — с отчаянием воскликнул Сиддык. — Что же мне теперь делать?

— Ну, насчет семьи ты неправ, — сказал Пулат, — родителей люди не выбирают. Мой тебе совет, сын: пойди и расскажи людям правду. Обещай мне, что не позже чем завтра ты исполнишь это.

— А куда мне деваться? — поникшим голосом произнес Сиддык и пошел в комнату.

С сыном Пулат смог встретиться только через три дня, но все это время думал о нем. Признаться, боялся, что Сиддык, рассказав правду и выслушав целый канар горьких упреков, уйдет из дома. В его возрасте парни очень чувствительны и способны на что угодно, особенно в таком положении. До сих пор жизнь Сиддыка ничто не омрачало, он чувствовал себя таким же, как и сын Истокина Борис, как сотни своих сверстников: занимался в кружках Осовиахима, носил на груди значки «ГСО», «ГТО» и «Ворошиловский стрелок» с такой же гордостью, как взрослые — орден или медаль. Занимался спортом, играл в эмтеэсовской футбольной команде, его работой были довольны и трактористы, и заведующий мастерскими. Он уже три месяца работал самостоятельно, выходил во вторую смену и никогда не считался со временем, никого не обидел отказом. И теперь, если бы его постигло такое потрясение, как крушение надежд, связанных с вступлением в комсомол, от отчаяния Сиддык мог натворить непоправимое. Выбраться домой в эти дни Пулат не мог, столько было дел, что его отсутствие хотя бы на час отрицательно могло сказаться на всей бригаде. Скрепя сердце, он ждал, пока наступит просвет, и при первой же возможности уехал домой.

— Ну? — произнес он, обняв сына, заметив, что тот выглядел не очень-то печальным.

— Все в порядке, отаджан, в райкоме комсомола знали обо всем.

— И даже не намекнули тебе?

— Зачем? Я же сын передового бригадного механика, посоветовали всегда брать с вас пример. Не верите? — хитро прищурившись, спросил Сиддык. Он вытащил из кармана комсомольский билет и протянул отцу. — Посмотрите! — Когда тот развернул его, спросил: — Фотография моя?

— Да.

— Ну, и все! — Сиддык спрятал билет в карман. — Его положено носить на левой стороне груди, возле сердца!

— Поздравляю, сынок! — Пулат поцеловал сына и почувствовал себя таким уставшим и разбитым, что ни о чем уже думать не хотелось. Лег спать, не поужинав. Засыпая, он подумал, что у него такое состояние, видно, потому, что спала тревога за судьбу сына…

Время бежит быстрее, чем того хотелось бы людям. Вот уже и «год» справили по хола, а тога, кажется, стал приходить в себя. Теперь он брал с собой на дежурства Саодат, которая училась во втором классе. И вообще он без нее вроде бы и шага не делал.

Когда речь идет о любви ближнего, люди — эгоисты. И тога не был исключением. Ему было грустно оттого, что Сиддык вырос и что теперь привязанность к деду ослабла, уступила место просто почтению и послушанию. Но что делать? Так было и сто, и тысячу лет назад. Так будет и через тысячу лет. Сыновья и внуки мужают и, как птенцы орлов, научившиеся летать, стремятся парить у самого солнца. Хорошо, что Саодат мала еще, думал он. Возьмешь ее с собой и долгой ночью не чувствуешь себя одиноким. Но ведь и она растет… Тога не думал о том времени, когда внучка станет взрослой, он страшился его. Иногда он успокаивал себя тем, что, мол, пока Саодат вырастет, может, Азраил и за ним придет, ведь не вечный все же?! Но такая мысль у мусульман считается крамольной, и тога стал просить аллаха простить его дерзость и, смилостивившись, продлить дни и часы хотя бы до той минуты, когда придется услышать первый крик правнука. «И тогда, о творец всего живого и неживого на земле, — шептал он, — я уйду в твое вечное царство благодарным тебе во веки веков».

Пулат догадывался о мыслях и думах старика, замечал, как он грустно опускал голову, когда Сиддык, как казалось, был недостаточно внимателен к деду. Он журил сына, хотя и сам понимал, что от него уже нельзя требовать большего. А время бежало. Промчалось лето со своими жгучими днями, когда даже ветер, чудится, обжигает грудь. Пролетела осень со всей щедростью и изобилием. Снова наступила зима, сначала слякотная и нудная, а затем морозная и снежная. Вместе с ней пришел большой праздник в дома советских людей: страна впервые выбирала своих лучших сыновей и дочерей в высший орган государственной власти — Верховный Совет СССР.

Тога, Пулат и Мехри отправились на избирательный участок еще затемно, в шесть часов. Клуб, где был устроен избирательный участок, сверкал электрическими огнями, а внутри он был убран коврами, сюзане и красными полотнищами так красиво, как не в один еще праздник люди не видели. Прямо напротив входа висели огромные портреты вождей, рамки их были украшены живыми цветами. Цветы стояли и на столах членов избирательной комиссии. А что творилось вокруг клуба! Гремели карнаи, сыпали дробь бубны и заливались сурнаи. Звенели песни, девушки и парни танцевали, образовав широкий круг у костра. Повсюду жарились шашлыки, их пряный запах пьянил. Торговали белыми пышными посыпанными кунжутом лепешками, нишалдой и муррабой, кандпечаком и несколькими сортами халвы. Казалось, в то зимнее утро сюда переселился знаменитый бухарский рынок. Наряды людей поражали воображение многообразием красок.

Выслушав поздравления председателя комиссии и проголосовав, тога и Пулат с женой еще долго не уходили домой. Они отведали шашлыка, а когда, наконец, собрались обратно, накупили всякой всячины — нишалды, халвы, конфет, вареной баранины «яхна-гушт», свежих лепешек. Мехри купила ситца и атласа, себе и детям. Пулат подарил тога новую рубашку, которую купил в ларьке.

— Благодарю тебя, о, аллах, за твою щедрость, — произнес тога, когда возвращались к себе. — Разве мог я, бедный дехканин, думать о таком дне, когда меня пригласят и скажут: «Вот, Мухтар-тога, теперь пришло время и, пожалуйста, выбирай своего представителя в высшую власть!» Никогда!

— Благодарите Советскую власть и партию большевиков, — сказал Пулат, — так оно вернее будет! — Он повернулся к жене: — Ну, вот, кампыр, мы с тобой и стали равными перед законом…

Мир жил тревожно. За три года, прошедших после выборов, радио и газеты, которые Сиддык, как правило, читал по вечерам вслух для родителей и деда, были наполнены войной. Фашизм задушил республиканскую Испанию, залил кровью ее патриотов землю далекой и мужественной страны, сражавшейся за свою свободу и независимость. Слово «Герника» стало символом вечного проклятья фашизму. Гитлер захватил Австрию и Чехословакию, Польшу, страны северной Европы, сапог его солдата ступил и на землю Норвегии. Кровью истекала Франция. В те же годы прибалтийские буржуазные государства стали советскими и вошли в состав СССР, соединились со своими братьями западные украинцы, бессарабы и белорусы.

К осени сорокового года Пулат был назначен участковым механиком, ответственным за деятельность нескольких тракторных бригад, и Истокин, в случае промаха, строго спрашивал в первую очередь с него.

В один из октябрьских теплых вечеров того года Сиддык объявил родителям, что уезжает в военное училище, чтобы стать командиром Красной Армии. Мехри, услышав эту новость, в первые минуты вообще лишилась дара речи. А Пулат, хоть и его она ошарашила неожиданностью, спокойно спросил у сына:

— Сам надумал или с кем посоветовался?

— Меня военкомат посылает, — ответил Сиддык.

— Почему? Ведь тебе еще нет двадцати?

— Как лучшего осовиахимовца, отаджан. — Сиддык вытащил из кармана бумажку, равную половине тетрадного листа. — Повестка. Через неделю уеду.

— Далеко, сынок? — спросила Мехри, придя в себя.

— Да в Ташкент, онаджан, — небрежно ответил он.

— Ой, как хорошо! — воскликнула Мехри радостно. — С Шаходат будешь часто встречаться, слава аллаху, теперь и она не одинока в большом городе!..

Пулат знал, что в армию берут только двадцатилетних, — сам не одного тракториста проводил из своей бригады, — поэтому решил сходить в военкомат и выяснить подробности, может, уговорить комиссара оставить сына, мол, куда ему в командиры, сопляк еще! Потом передумал и пошел к Истокину. Посоветоваться.

— В работе ты, Пулатджан, — сказал Михаил Семенович, выслушав его, — настоящий коммунист, хоть и не состоишь в партии. А вот в политике, извини меня, порой напоминаешь обыкновенный пень. Нельзя же так! Разве не видишь, что творится на земле? Там война, тут война! Война, война, война! Она ведь завтра может постучаться и в ворота нашей страны! Кто ее будет защищать? Твой сын, мой Борис, сыновья тысяч и миллионов таких, как мы с тобой! Наша страна многонациональная, и армия у нее такая. Значит, нужны люди, чтобы командовать теми, кто плохо владеет русским языком. А кто это сделает? Сиддык, Мурад, Ораз… Гордиться, черт возьми, нужно, а ты: «Молод, слаб…» Ну, что нюни распустил? Молод? Да. Но молодость не вечна, она, к сожаленью, быстро проходит. Пока Сиддык закончит училище, возмужает, приедет в отпуск и потребует невесту. Ты лучше об этом подумай.

— Почему Борис остается? — прямо спросил Пулат.

— Его заберут весной, рядовым красноармейцем. Если хочешь знать, я опечален этим. Мне хотелось, чтобы и он стал командиром, а военкомат и райком комсомола выбрали Сиддыка. Ему счастье улыбнулось, брат.

— Жена плачет, — пробормотал Пулат.

— Она мать, — сказал Истокин, — ее сердце в сыне.

— А сердце сына — в поле, — дополнил пословицу Пулат.

— Все правильно, друг. Убеди в этом Мехри.

Пристыженный Истокиным, ругая себя на чем свет стоит за то, что до таких простых истин сам не додумался, хотя, как оказалось, ничего в том сложного не было, Пулат вернулся домой и коротко бросил жене:

— Сиддык должен ехать!..

Шестеро узбекских парней из Шерабада, в том числе и Сиддык, в тот день уехали в Ташкентское военное училище. Им устроили торжественные проводы. В клубе провели митинг, военком и ветераны армии произнесли напутственные речи, а затем родители проводили ребят до самого Термеза. Директор МТС для этой цели выделил новый, недавно полученный «ЗИС-5». Пулат вернулся домой за полночь…

Должность участкового механика в МТС — одна из самых канительных и беспокойных, особенно в разгар сельскохозяйственной кампании. Если где на твоем участке остановился трактор, мчись туда, помогай исправить на месте, не получится — обеспечь срочный ремонт в мастерских. Осень — пора подъема. И Пулат сейчас частенько пропадал в тракторных бригадах, бывало, по нескольку дней не показывался дома. Так случилось и на этот раз. После проводов сына он два дня пробыл в одной из бригад, на третий приехал в МТС и до конца рабочего дня не вылезал из мастерских. Лишь проводив тракториста с отремонтированной машиной, он, уставший, отправился к себе.

День шел на убыль. Солнце висело над Кугитангом, от деревьев на мостовых лежали длинные тени. Было душно, и он подумал, что шерабадская осень мало чем отличается от лета, только пыли побольше. То ли дело в родном кишлаке. Там точно знаешь, когда приходит осень, когда — любая другая пора года. Цвет неба и гор, деревьев и трав, перепады температур сами подскажут об этом. Вспомнив о Кайнар-булаке, Пулат погрустнел. Так случалось с ним всегда, и он ничего с этим поделать не мог, хотя и понимал, что пора уже уметь владеть своими чувствами. «А как, наверно, грустит Мехри, — подумал он, — ведь она женщина. И молчит. Не выдает свою тоску. Может, свозить ее туда, пусть посмотрит… Нет, зажившие раны опять начнут болеть». Он открыл калитку и сразу же увидел на чорпае брата Артыка. Тот полулежал на курпаче, опершись о подушку локтем, и пил чай. Возле него сидела Саодат и готовила уроки.

Услышав скрип открывшейся калитки, Артык обернулся, слез с чорпаи и пошел навстречу Пулату. Одет он был, как успел заметить Пулат, в парусиновый костюм, брюки заправлены в брезентовые сапоги. Ворот белой шелковой рубашки расстегнут. На урючине висели тонкий черный галстук и белая войлочная шляпа с широкими полями. Пулат сразу узнал брата, хотя время сильно изменило его. Навстречу ему шел грузный мужчина с холеным лицом. Походка у него была тяжелой, точно он с трудом передвигал ноги. Братья молча крепко обнялись и долго стояли посреди двора, стиснув друг друга, легонько похлопывая по плечам. Затем их руки разжались, и оба они, как по команде, смахнули рукавами слезы.

— Есть все же аллах там, — произнес Артык, кивнув в небо, — боялся, что не встречусь с тобой, а сам просил творца, чтобы он смилостивился и направил тебя домой.

От волнения, неожиданности встречи Пулат, казалось, лишился дара речи. Он ничего не сказал в ответ, только положил руку на плечо Артыка и пошел рядом с ним к чорпае. А брат между тем продолжал:

— Вот сидим мы с племянницей и готовим уроки. Завтра она обязательно принесет домой пятерку!

— Я каждый день их приношу, — сказала Саодат, — правда, папа?

— Правда, — произнес с улыбкой Пулат.

— Но эта будет особенная, — сказал Артык, — заработанная нами вместе, верно?

— Ага.

Из кухни с чайником свежего чая вышла Мехри.

— Что же не сообщили мне, что брат приехал? — спросил у нее Пулат.

— Тога обещал, — сказала она, — видно, не успел.

— А он уже ушел?

— Да.

— Почему я его не встретил?

— Разминулись где-то, ака.

— Дедушка хотел зайти к тете Ксении, чтобы дед Миша вызвал папу домой, — вставила Саодат.

— Понятно, — кивнул Пулат. Он указал брату на курпачу: — Прошу!

— Ну, как дела, брат, здоровье? — спросил Артык, заняв прежнее место.

— Слава аллаху, ничего, — ответил Пулат, усаживаясь на другом конце чорпаи. Он разлил чай и одну пиалу протянул брату. — Сына в армию проводил, а сам… здоров, работаю. На судьбу не жалуюсь, все в доме вроде бы есть, лепешкой целой небо не обделило пока.

— Слышал, слышал, — произнес Артык, — мне уже тога тут обо всем рассказал. Ну, что ж, рад за тебя, брат! Пусть творец и впредь не обходит тебя и твою семью своими милостями!

— Спасибо на добром слове, ака! Как вы сами-то? Лет двадцать, поди, прошло с тех пор, как мы расстались?

— Восемнадцать, брат. Кажется, много, а по сути — мгновенье. Вроде бы вчера я уехал от вас, тебя и отца. Да, время быстротечно, не успеешь обернуться, пора прощаться с белым светом, черт возьми! Ну, да ладно, не для одних нас оно такое!

— Какие добрые ветры вас привели в родные края, ака? — спросил Пулат.

— Дела. Приехал с научной экспедицией. Я же стал ученым, историком, изучаю историю узбекского народа. В Сурхандарье же столько неизученных памятников старины, что дел не только на мою жизнь, но и на жизни моих внуков и правнуков хватит. Сейчас моя экспедиция работает в Зараут-сае, это в Байсунских горах, снимает копии наскальных рисунков первобытных людей. Выпал вот свободный денек, приехал к тебе. А вообще я живу в Ленинграде, работаю в музее, который называется Эрмитажем.

Артык рассказывал о себе так обстоятельно, что Пулату показалось, что он этим предупреждает возможные его вопросы. Но он понятия не имел о том, что сообщал брат, хотя людей в таких же войлочных шляпах встречал не раз, и не только в самом Шерабаде, но и в степи, обычно возле какого-нибудь тепе. «Ученый, Ленинград, Эрмитаж…» Все это так было далеко от «Афганистана, жены Ибрагимбека и Туркестанского комитета», о котором рассказывал Хамид, что Пулат растерялся. «Мой брат ученый, — думал он, слушая Артыка, — вот он сидит передо мной, живой, одетый, как ученый. Зачем же Хамиду нужно было обманывать меня?»

— И давно вы там, ака? — спросил он.

— В Ленинграде? Да все эти восемнадцать лет, а что?

— И не могли подать весточку о себе?! — произнес с упреком Пулат.

— А куда и кому, брат? Писал я. Только мне ответили, что в Кайнар-булаке теперь никто не живет, куда подевались его жители, мол, неизвестно. Сам ведь знаешь, человек не хозяин себе, а в моей работе — и подавно. Каждый год музей снаряжает длительные экспедиции, так что мне пришлось побывать почти во всех уголках страны. В этом году вот послали сюда, и слава аллаху, смог наконец увидеть тебя!

«Раз он не знал, где меня искать, — подумал Пулат, — то как же нашел сразу? А, может, не сразу? Ведь Хамид как искал? Чуть ли не всю долину, говорил, прошел, и только в Бандыхане узнал все. Наверно, и Артык-ака вот так же расспрашивал обо мне. Поинтересоваться, значит, оскорбить. Скажет, нашел его, а он еще подозревает в чем-то!..»

— Выходит, Хамид безбожно врал о вас, — произнес, усмехнувшись, Пулат. — Ну, и скотина!

— Хамид?

— Да.

— Какой Хамид?

— Да тот, что с вами тогда ушел к Ибрагимбеку, ака.

— Когда ты с ним встречался? — спросил Артык.

— Лет десять уже прошло.

— Гм. И что же он тебе наплел обо мне?

Пулат повторил рассказ Хамида, правда, не вдаваясь в подробности, касающиеся старшей жены бека.

— Действительно, скотина, — воскликнул Артык. — Я черт знает чем занят, а он… Попался бы мне этот негодяй, я бы ему шею свернул!

Артык внимательно следил за выражением лица брата.

Пулат размышлял: «Неужели Хамид врал?.. — Он хотел, чтобы тот соврал, но напряженность в поведении брата заставляла его сомневаться в этом. Вместе с тем, ему была противна сама мысль, что перед ним сидит враг, что он, хозяин этого дома, потчует его, предоставив, как дорогому гостю, красный угол. — Почему я такой мнительный, — спрашивал он сам себя. — Конечно же, брат советский человек, ученый, и нечего тут сомневаться!» Тут Мехри принесла из кухни чашку дымящегося плова и поставила на дастархан, позвала дочку в дом. Пулат незаметно подмигнул ей, она принесла из комнаты бутылку водки. Сам Пулат не пил, но водка в доме всегда была на случай появления неожиданных гостей. Он налил полную пиалу брату и немного себе.

— Что это ты так? — спросил Артык.

— Не привык к этому делу, ака, — произнес Пулат, покраснев, словно бы уличенный в обмане.

— Хоп. Давай выпьем за встречу, брат! — Артык выпил пиалу до дна и закусил кусочком помидора. — Пусть благополучие не покидает этот дом.

— Женаты, наверное, на русской? — спросил Пулат, жестом приглашая брата к плову.

— Разумеется.

— Тогда надо повторить, ака, — сказал Пулат, разливая в пиалы водку, — теперь за здоровье и благополучие вашей семьи!

— Хорошо, только пусть эта будет последней. Я ведь тоже не очень уважаю ее, проклятую! Не мусульманское это дело, признаться.

— Хоп, — кивнул Пулат…

После ужина Мехри постелила братьям тут же на чорпае. Делала она все молча, не вмешиваясь в разговор мужчин, негромко отвечая на редкие вопросы Артыка. Когда братья легли, Мехри принесла им чайник свежезаваренного чая и пиалы. И они почти до утра не сомкнули глаз, вспоминая о прошлом, ведя речь о настоящем. Собственно, больше говорил Пулат, а Артык только слушал, иногда уточнял ту или иную деталь его рассказа.

— Хайиткаль предал нас, — сказал Пулат, вспоминая последние дни отряда отца, — мы попали в ловушку, в пещеру.

— Теперь мне хочется узнать все о Кайнар-булаке, — перебил его Артык…

— Когда я вернулся на пепелище, оставшееся от Кайнар-булака, и припал к ледяной воде родника, вокруг собрались люди. Вот они что рассказали:

«Их было человек пятьдесят, — начал Карим-ота, когда все собравшиеся последовали примеру хола, устроились кто на голышах, а кто просто присел на корточки, — узбеки и таджики, братья по вере. Вооружены до зубов, на взмыленных конях. Появились они под вечер из-за Сангардака, как им удалось пройти перевал, нам неведомо, видно, джинны перенесли их на своих крыльях. Здесь, у родника, собрали всех жителей кишлака и стали расспрашивать о гяурах. Мы ответили, что здесь еще никто чужой не появлялся, а какие из себя эти неверные, даже понятия не имеем. Кто-то поинтересовался, сколько дорог ведет к Байсуну. Ответили и на этот вопрос. Тогда старший, которого все называли Хайитбеком, послал к тропе четверых всадников с ружьем на маленьких колесиках. Мы такого ружья никогда и не видели. Бек объявил нам, что он и его люди — воины ислама, что отряд в одной из битв с гяурами не сумел одолеть их и вынужден был уйти сюда. Добавил, что отдохнет тут несколько дней, чтобы с новыми силами продолжать борьбу.»

— Хуш келибсиз, сказали мы им, — продолжал рассказ Хашим-бобо, дед погибшего Саттара, — и тут же решили, что сам бек и трое его джигитов, самых близких, остановятся в вашем доме, Пулатбай… Других тоже разместили по домам, закололи в честь гостей кто овцу, а кто — козу. Не пожалели ячменя для их коней. И вот наступила ночь…

— Где моя мать и Гульсум? — спросил Пулат, воспользовавшись паузой.

— Ты послушай, сынок, что произошло потом, — ответил, тяжело вздохнув, Карим-ота, — не спеши.

— И вот наступила ночь, — повторил Хашим-бобо. — Люди бека утолили голод, отдохнули и… началось. То в том, то в этом доме истошно закричали женщины и девушки, громко заплакали дети. Раздались и первые выстрелы. Джигиты расстреливали всякого, кто хотя бы одним словом осудил их подлость или сопротивлялся им. Дочку Рисолат-хола двенадцатилетнюю Тозагуль изнасиловали трое. К утру девочка умерла. Хола пошла жаловаться на своих постояльцев беку, а тот застрелил ее и приказал выбросить труп за дувал, как собаку. В первое утро кишлак недосчитался трех мужчин, Тозагуль, ее матери и двух подростков, вступившихся за матерей и сестер…

Люди рассказывали о пережитом, а сердце Пулата было полным гнева. «Если бы я знал, — думал он, — если бы хоть почувствовал… Я бы этого плешивого изменника прирезал сам, как курицу, я бы подверг его таким пыткам, которые и не снились моему брату Артыку. Я бы заставил его корчиться от страшной боли, извиваться, как змея, и орать во всю глотку…» О том, что случилось в доме Сиддык-бая, рассказала Мехри.

— В ту первую ночь, — сказала она, — в нашем доме было спокойно. Гульсум прибежала к нам и сообщила, что бек этот был правой рукой вашего отца, прозванного «снежным барсом» за свою смелость. Он, то есть бек, передал вашей матери и сестре привет от него, сказал, что вы воюете с гяурами вместе с отцом, а Артык-ака служит самому Ибрагимбеку, зятю эмира. Халчучук-хола от радости этой показала беку, где хранится добро эмира, тот позвал своих джигитов, и они в один миг растащили все. А у нас в ту ночь… — Мехри начала плакать, и рассказ ее прервался.

— Будто чувствовал беду Турды-ака, — сказала Норбиби-хола. — Едва в дом вошли джигиты, как он тут же отвел Мехри и младшенькую Шаходат в горы и спрятал в зарослях арчи. А со старших его дочерей эти разбойники не спускали глаз, заставляли прислуживать себе — чай вскипятить, полить воды на руки, принести полотенце. Словом, Турды не смог увести их со двора.

— Они заверили отца, — сказала Мехри, успокоившись, — что ему нечего тревожиться за дочерей, мол, мы мусульмане и ничего непристойного себе не позволим. Что было потом, я не знаю, но когда мы вернулись, труп отца лежал в вашем дворе, а моя мать с Хосият и Бодом, оказывается, сгорели в доме.

— У вас, Пулат, все произошло на следующую ночь, — сказал Карим-ота. Бек приказал Гульсум прийти к нему в михманхану. Она хотела незаметно уйти, но джигиты схватили ее и привели к своему хозяину. Бек, говорят, страшно ругал ее, приказал подчиненным раздеть догола и держать. Он на их глазах совершил насилие. Услышав крик Гульсум, в михманхану прибежала мать, туда же поспешил и Турды-ака. Его застрелили прямо возле дарчи. А потом бек и его джигиты стали измываться над двумя женщинами. То, что они делали с ними, здравый ум не может себе даже представить, совесть мусульманина тем более. Но что для этих насильников чужая слеза? Вода и не более!

— Ну, а дальше что, дальше? — настаивал Пулат.

— Промолчишь, — душа заболит, скажешь — язык заболит, сынок. Они связали твою мать, эту святую женщину, и на ее глазах насиловали Гульсум. А потом — наоборот, подлецы. Не пощадили ее седых волос!.. На рассвете Гульсум каким-то образом выбралась из дома и побежала к ущелью. За ней погнались джигиты бека, но не успели… она бросилась в пропасть. Халчучук схватила тешу и рассекла голову джигита, который стерег Гульсум, надвое, и бросилась на самого бека. Но тот выстрелил раньше… Вот и все, сынок!

— Утром, — добавил Хашим-бобо, — когда в кишлаке, кроме нас, кошек и собак, никого не осталось, бек приказал сжечь кишлак и сам ждал неподалеку, пока от Кайнар-булака осталось то, что ты видишь. Затем исчез куда-то. О, аллах, за что ты нас так строго наказал?

— Проклято это место, — сказал Карим-ота, — проклято на веки вечные. И мы, оставшиеся в живых, решили завтра утром навсегда покинуть Кайнар-булак. Мы не знаем, что будет с нами, но хуже того, что уже было, уверены, никто придумать не сможет!..


Рассказы земляков потрясли Пулата. Он долго сидел молча, словно бы окаменев, но мысль работала. «Что бы со мной ни случилось, — думал он, — я клянусь именем погибших здесь, что найду этого плешивого палача и отомщу за них. За измену отцу. За поруганную честь матери, сестры и всех девушек Кайнар-булака, за дядю Турды. О, аллах, если ты и впрямь существуешь на небе, дозволь мне, твоему верному рабу, заглянуть в глаза Хайиткаля перед его смертью!» Разум его не воспринимал случившегося, не хотел соглашаться с тем, что это совершили мусульмане, люди, с которыми он сам совсем недавно сражался бок о бок под знаменем ислама, на котором было написано «Все мусульмане — братья». Но глаза не обманывают. Они видят развалины кишлака и кучку измученных горем людей.

— Что же ты намерен делать дальше, Пулатджан? — спросила Норбиби-хола.

— Говорят, что и с пути сворачивай с большинством, — вместо него произнес Хашим-ота. — Наша судьба — это и его судьба.

«Да, — согласился Пулат про себя, — ота, пожалуй, прав. Я разделю с ними их судьбу. Но прежде отомщу Хайиткалю! Пойду и попрошусь в красноармейцы, чтобы вместе с ними найти плешивого бека. Отаджан, ты погиб за неправое дело, обманутый эмиром и муллами. Прости меня за правду, но, если бы ты сейчас был тут, согласился бы со мной. И я отныне постараюсь исправить нашу общую ошибку, ота… Я клянусь памятью отца, матери и сестры, что отомщу Хайиткалю! — твердо произнес Пулат.

— Пусть да свершится твоя клятва, — произнес Карим-ота, — оумин!»

Весь рассказ Пулата Артык выслушал молча, не задавал вопросов, но вдруг вскинулся:

— Вот что погубило тогда наше дело, — сказал Артык. — Жадность одних, их стремление жить все время в роскоши, тянуть себе все и вся… В то же время другие умирали от голода. Нет, чтобы баи и чиновники по-братски поделились добром с народом, ну, хотя бы на время, пока не отстояли святое дело ислама, нет, призывая людей драться, сами чинили над ними всякие пакости. Вот и вышло, что потеряли все. Бараны!

— Не в этом, наверное, дело, ака, — сказал Пулат. — Большевики, они сразу дали землю беднякам, отобрали ее у баев и раздали! А дехканину что? Ему только дай землицу!

— Да, тут они опередили нас, — согласился Артык. — Если бы среди воинов ислама нашелся умный человек, собрал бы всех этих ненасытных баев и ишанов, объяснил им что к чему, может, по-другому совсем пошла жизнь.

— А чем она сейчас плоха? — спросил Пулат.

— Разве я об этом, брат? Просто было бы тогда другое государство, где все были бы равны перед творцом, и все.

— Перед ним мы всегда были равны, ака, а вот друг перед другом — никогда. И никогда не стали бы такими!

— Не будем спорить, — предложил Артык, — что было потом?

— Потом? — Пулат сморщил лоб, вспоминая все, что выпало тогда на его долю, — потом я оказался в Бандыхане, — сказал он.

— А Хайиткаль?

— Не судьба была мне ему отомстить, этому плешивому палачу. Только было собрался в Юрчи, чтобы стать красноармейцем, вернулся оттуда один из бандыханцев, — на базар ездил, оказывается, — и сообщил, что каля поймали, судили и уже расстреляли. Но я удовлетворен и тем, что этого курбаши расстреляли в Денау на скотном базаре. Смерть свою он все-таки нашел в навозе!

— Собаке собачья смерть, — сказал Артык.

— Вот именно.

— А ты, брат, чувствую, доволен своей жизнью? — произнес Артык полушутливо.

— А на что мне обижаться? Всюду, где бы я ни был, мне встречались люди доброй души, ака. Взять хотя бы Мухтара-тога. Ну, кто я ему, если по существу? Никто. В тот момент, когда я пришел к нему, три лишних рта в ограбленном басмачами доме, и только! Однако он принял нас как родных своих детей, поделился последним и всю жизнь заботится, точно отец. Или возьмите нашего директора Истокина. Он чуть старше меня. — Сейчас Пулат не хотел омрачать настроение брата напоминанием о том, что тот убийца брата директора. — Не обижайтесь, ака, но он, хоть и русский, для меня будто еще один брат. Он помог мне найти свою дорогу в жизни. Кто я сегодня? Участковый механик МТС. Зарабатываю неплохо, каждые три месяца премии получаю. Моя фотография на доске почета висит. К моему голосу прислушиваются, со мной советуются. Сиддык тоже был в почете, его, как лучшего среди своих сверстников, послали учиться на красного командира. Дом мой… не хуже, чем у других. У меня нет оснований жаловаться на свою судьбу и, тем более, на Советскую власть. Она отдает мне все. Я ей, если хотите знать, обязан до самой могилы. За то, что простила меня и дала возможность почувствовать себя равным среди равных.

«Бедняжка, — думал Артык о Пулате, — и это убогое существование он считает вершиной благополучия, выражает телячий восторг по поводу того, что его сделали механиком, а фотографию повесили на какую-то доску». Но вслух произнес другое:

— Тогда время такое было. Кайнарбулакцев и миллионы других узбеков пугала неизвестность: что будет завтра, может, хуже станет? Муллы подогревали эту растерянность, зная, что люди им верят, звали на борьбу с Советской властью. И мы шли.

— Вы не правы, ака, — сказал Пулат, подумав, что опять между ними начинается спор, чего ему лично не хотелось. — Темнота нас заставляла идти по кривой дороге. Это как в степи ночью — до утра кружишься вокруг своего кишлака, думаешь, до Мекки дошел, и к удивлению узнаешь, что топтался на одном месте.

— Темнота и пугает своей неизвестностью, — сказал Артык. Он понял, что сегодняшний Пулат совсем не тот, с которым он расстался много лет назад. Этот, при своей наивности, одно усвоил хорошо — Советская власть его друг. И теперь Артык, произнеся эту фразу, пытался в его глазах оправдать самого себя.

— Одно дело пугает, а другое — сбивает с пути, — не согласился с ним Пулат. — Тысячу, может, сто тысяч сбила она, а миллионы… их же никакие ишаны и муфтии не увлекли. Мы с вами, ака, и наш отец оказались темнее этих миллионов.

— Если ты не успел вступить в партию, — грустно произнес Артык, — то сейчас как раз время подать заявление. Политически ты вполне созрел.

— Мое прошлое, — сказал Пулат, — никогда мне не позволит решиться на такой шаг. Когда Сиддыка принимали в комсомол, думал, если откажут, наложу на себя руки. Почему? Да чтобы не мешать ему жить. Слава аллаху, обошлось, приняли. А ведь это такое великодушие! Простить юноше тяжкие преступления отца… на это способна только Советская власть, ака!

— Ну, вот видишь, — сказал Артык, — сам же и подошел к тому, о чем я тебе советовал. Простили твоему сыну, значит, — и тебе! Разве ты убил кого?

— Откуда мне знать? Я стрелял в людей, это точно. Целился в них. Видно, мои пули не улетали в молоко. Так что… если кровь и не на руках, то на совести моей есть…

— Но ведь ты, — не унимался Артык, — не жалеешь своих сил и знаний, чтобы выполнять порученное дело честно и добросовестно. Пользуешься уважением и почетом. Партии только такие люди и нужны.

— Может быть, — кивнул Пулат.

— А как же иначе? — воскликнул Артык. Он, сам не зная почему, злился на брата и настаивал на своем нелепом предложении, чтобы выиграть время, оставить его ровно столько, сколько хватит для того, чтобы рассказать о себе в двух словах. Артык понимал, что Пулат в конце концов начнет сам задавать вопросы, может, и Хамида еще раз вспомнит. Да мало ли о чем спросит, думал он, а вдруг начнет сопоставлять да анализировать… — Пиши завтра же заявление!

— Нет, ака, — покачал головой Пулат, — я этого никогда не сделаю! Но за дело партии, если понадобится, не пожалею жизни. — Тут случилось то, что Артык хотел оттянуть. — Расскажите лучше о себе, ака…

Артыку было о чем рассказать. Тот день, когда он опередил красноармейца и спас жизнь бека, стал для него днем щедрого милосердия аллаха, круто повернувшего его судьбу. Вместе с сыновьями двух тохсаба из Куляба, Сайфулло и Назарбека, парнями смелыми и решительными, Артык стал личным телохранителем зятя эмира. Хотя в его свите насчитывалось свыше двухсот джигитов, — в их числе и Хамид, — правом входить к нему без доклада, выполнять, особо важные и секретные поручения, а часто и разделять трапезу, пользовались только эти трое.

Переправившись через Амударью, бек направился в Кабул, где под крылышком короля Амануллы-хана нашел прибежище эмир Алимхан. Всадники несколько дней ехали по выжженной степи. Следуя на полкорпуса коня позади бека, Артык видел бесчисленные стада овец и табуны коней, принадлежащих баям и вельможам эмирата, хивинским и кокандским правителям. Тут, в северной части Афганистана, звучали и узбекская, и туркменская, и киргизская, и уйгурская, и бог ее знает еще какие речи. Повсюду, где бы ни останавливался Ибрагимбек, его встречали с почетом, закалывали откормленных жеребят для казы, укладывали спать в лучших юртах. Почестями не обходили и джигитов.

Кабул был пыльным городом со множеством мечетей, видных издали по мачтам минаретов. Он показался Артыку огромным, потому что большего ему не приходилось видеть. Город был наводнен разноликим и разноязыким народом. Здесь встречались и бледнолицые люди со светлыми волосами и голубыми глазами, почти такие же, как красноармейцы, но одеты они были, как и все богатые кабульцы, в дорогие халаты, на головах же — шелковые чалмы.

Несмотря на широкие халаты, Артык сразу отметил их армейскую выправку. Инглизы — называли одних, германцы — других.

Артык встречал таких людей и среди сопровождавших длинные караваны верблюдов, но не проявлял к ним особого интереса. С иными бек подолгу беседовал. Случалось, что после такой беседы караван сворачивал с пути и направлялся в обратную сторону. Теперь же, узнав, кто они, Артык догадался, что борьба мусульман в Туркестане и в эмирате с неверными ведется с помощью их оружия, может, и денег.

Эмир жил в богатой части города, в красивом дворце, окруженном высокими каменными стенами. Во дворе росли могучие чинары, а на свободных от деревьев участках полыхали розы, источали пряные ароматы различные сорта райхона. Тут было несколько хаузов, наполненных прозрачной ключевой водой, и оттого, казалось, зной, опалявший город, не проникал за эти стены. Ибрагимбек, разместив своих джигитов в караван-сарае на окраине под ответственность Назарбека и Сайфулло, велел Артыку следовать за собой.

В дом эмира его не пригласили. Он устроился на чорпае под чинарой, рядом с которой отливал синевой зеркала большой хауз. Прохлада, что исходила от воды, взбодрила его, и он отдал должное угощеньям, принесенным слугами из кухни. Шурпа с плавающими на поверхности кусочками сала, плов по-бухарски, жареные ребрышки молодого барашка, тушки перепелов в томатном соусе — все это, щедро приправленное специями и густо наперченное, кажется, не утоляло голод, а наоборот, возбуждало аппетит. «О, аллах, — мысленно обращался он к богу, опустошая блюда и пиалы с мусалласом, — до самой смерти не иссякнет поток моих благодарностей тебе за то, что так возвысил меня!..» Артык отведал и сладостей, что были поставлены на дастархан в блюдцах, когда он еще только сел на чорпаю. Больше всего ему понравились косточки миндаля в сахаре.

— Можете и поспать малость, — сказал ему слуга, убирая дастархан. Он видел, что гость, разморенный вином и обильной едой, начал клевать носом. — В случае чего, я успею разбудить вас, господин…

Под вечер, когда солнце скатилось к отрогам Гиндукуша, а его косые лучи разлились золотом в уголке хауза, Артыка разбудили и сказали, что приглашают в покои эмира. В одной руке слуга держал серебряный кумган с водой, а в другой — полотенце. Артык умылся, подтянул потуже бельбог, под которым был еще и широкий офицерский ремень с кобурой револьвера. Почистив тряпкой сапоги, он пошел следом за слугой. У входа в дом разулся и надел кавуши. Он не помнит, сколько комнат и коридоров прошел, пока добрался до михманханы светлейшего. Впрочем, Артык не был уверен, что эта комната без двери, но с тяжелыми бархатными портьерами в ее проеме, служила гостиной. Но когда он вошел и, потупив взгляд, припал на колени тут же у входа, успел заметить, что вся она была увешана дорогими персидскими коврами, что в ней не было окон и не на всех подсвечниках горели свечи, поэтому царил полумрак.

— Вот это и есть тот славный джигит, что спас мне жизнь, — сказал бек. — Артык, сын преданного вашего слуги Сиддык-бая, ваше величество.

— Встань, йигит! — приказал эмир.

Артык вскочил и застыл, точно воин в почетном карауле. Эмир полулежал на курпаче, облокотившись на груду подушек. Он показался Артыку невысоким, но коренастым мужчиной, которому далеко за пятьдесят. Борода у светлейшего была широкой, густой и черной, как ночь. Усы пышные, а лицо одутловатое, будто отекшее от хвори. Глаза навыкате, как у рыбы. У его ног сидела грузная пожилая женщина, прикрыв наполовину лицо шалью. Напротив него, скрестив ноги, сидел бек, обняв мальчика лет десяти, а рядом, также прикрыв лицо, — женщина лет тридцати или даже меньше. Ее глаза… Они горели огнем и, казалось, пронизывали насквозь. Это был взгляд жгучий, страстный, откровенно зовущий. «Она, видно, дочь эмира, — подумал Артык, — и жена бека. А та… жаба… ее мать, старшая жена эмира».

— Ты спас жизнь опоры эмирата, — произнес эмир, — и мы тебе даруем звание мингбаши. А это, — он бросил к ногам Артыка мешочек с золотом, — награда за твою смелость, йигит!

— Благодарю тебя, о, светлейший из светлых, — с дрожью в голосе произнес Артык, — за все эти милости, но дозволь мне отказаться от денег, я лишь выполнял долг твоего верного слуги и не больше!

— Вы настоящий джигит, — сказала жена эмира и, повернувшись к мужу, добавила: — Он не из тех, кто готов растащить ваши богатства, не гневайтесь на него, мой господин.

Эмир махнул рукой, что означало конец аудиенции и милостивейшее разрешение отказаться от дара. Слуга, стоявший за портьерой, незаметно дернул полу халата Артыка, и он, пятясь и полусогнувшись в поклоне, вышел из комнаты. Слуга молча вывел его во двор и только тут заметил:

— Напрасно вы не приняли дар светлейшего, мингбаши. В этом городе без золота и шага не сделаешь.

Позже Артык и сам решил, что поступил опрометчиво. В те дни, пока Ибрагимбек находился дома, ему разрешалось отлучаться, и он, одетый в богатый халат и восседающий на чистокровном арабском скакуне, не имел возможность бросить даже медяшку в руки нищего, чтобы заслужить благословение того на счастье и успех.

Вскоре Ибрагимбек вместе с джигитами оставил Кабул и почти год разъезжал по северу королевства, встречаясь со всеми изгнанными из эмирата и Туркестана, горевшими жаждой мести. Бек обрадовался, когда дошли вести о разгроме войск Энвера-паши и его гибели, о падении Джунаид-хана, Курширмата, белогвардейцев Закаспия. Теперь, считал он, кроме него некому возглавить газават. Побыв несколько дней в Кабуле, он выехал к уйгурам в Урумчи. Дорога туда была нелегкой, проходила по снежным отрогам Гиндукуша. Для Артыка это была последняя поездка с беком. Когда они, спустя почти полгода, вернулись снова в Кабул, бек сказал ему:

— Артыкбек, вам как самому преданному из моих джигитов я вверяю судьбу его светлости и всего нашего дома. Назначаю вас начальником стражи эмира.

— Благодарю за доверие, ваше сиятельство, — ответил Артык, — клянусь честью воина, что я свято исполню свой долг. Но мне хотелось бы находиться при вас.

— Это воля эмира, — отрезал бек…

Артык не знал закулисной стороны своего назначения. Об этом ему сказали много лет спустя, при обстоятельствах, не совсем приятных ему. А в тот день, когда он получил приказ бека, он был уверен, что так повелел эмир. Преданный начальник стражи для светлейшего значил ничуть не меньше самого бека, особенно здесь, на чужбине, в городе, набитом, как соты пчелами, лазутчиками многих стран и всяким уголовным сбродом.

Одержимый маниакальной идеей, что только ему предначертано свыше освобождение эмирата от большевизма, Ибрагимбек носился по стране, собирал силы и оружие, чтобы в один прекрасный день, когда аллах благословит его, огненным смерчем пройти по своим, — тестя он ни во что не ставил и не собирался добывать ему трон собственным горбом, хотя и действовал пока от его имени, — владениям и править народом так жестоко, как железный Тимур. Это была его заветная мечта, и ради нее он не жалел ни себя, ни других.

Артык же, приняв под свое начало нескольких стражников, стал исправно нести свою службу. Ему отвели небольшую, богато убранную комнату напротив спальни эмира. В спальне была тяжелая резная дверь из чинары, а в его комнате двери не было. Проем был занавешен портьерой. Устроено так было специально, чтобы начальник стражи мог услышать чужие шаги в коридоре и вовремя прийти на помощь светлейшему, в случае опасности, разумеется.

Эмира Артык видел почти каждый день, иногда тот приглашал его к своему дастархану. Светлейший был хорошо осведомлен о том, что происходило в его бывших владениях. Сюда, во дворец, частенько приходили дервиши и купцы, и всех их начальник стражи пропускал к эмиру. Он знал, что эти люди были лазутчиками светлейшего и его зятя. Артык знал и о других секретах дома. Например, о том, что здесь всем распоряжается старшая жена эмира, что без ее ведома не тратится ни одна таньга. С годами, которые неслись быстрее, чем хотелось бы, ее муж терял веру, что вернется в Бухару, и все больше предавался праздной жизни. Вино делало его обрюзгшим и ворчливым стариком.

Как-то весенней ночью, года через три после назначения Артыка начальником стражи, к нему вошла жена Ибрагимбека. Живя в этом доме, Артык, конечно, встречался с ней, ловил на себе ее взгляды, далекие от того, чтобы их называть равнодушными. Со временем она перестала прятать от него свое лицо, и он отметил, что она красива, а под широким атласным платьем угадывал стройное и упругое тело. «Дурак бек, — думал он в такие минуты, — прекрасную жену разменивает на каких-то полунищих девушек в караван-сараях». Она пришла очень поздно, эмир уже спал без задних ног. Увидев ее в своей комнате, Артык вскочил с постели. Спал он обычно одетым, как и положено начальнику стражи.

— Мне страшно, Артык-ака, — сказала она тихо, — сама не знаю отчего.

— В этот дом даже мышь не проникнет, госпожа, — сказал Артык, — так что ничего не бойтесь.

— Да, вы, наверное, правы, — согласилась она, — проводите меня…

В ичкари — женскую половину дома — любому постороннему мужчине вход запрещен шариатом. Артык знал об этом и стоял в нерешительности. Пойти — значит навлечь на себя гнев аллаха и эмира, если ему, не дай бог, кто донесет. Артыка в тот же день выбросят на улицу. Не пойти — тоже плохо. Эмир баловал свою дочь, ни в чем ей не отказывал, и по одному ее капризу мог его выставить за дверь. А она ждала. «Воля котельщика, где у котла ушко выпустить», — подумал, он, решив исполнить просьбу женщины. Но все же попытался, хотя бы для вида, отказаться.

— Простите, госпожа, может… я приглашу вашу служанку?

— Она устала за день, пусть отдохнет, — сказала она. — Идемте и не бойтесь, ради бога. Весь дом спит, точно вымер…

С той ночи для Артыка началась новая жизнь.

— Начальник стражи эмира, Артык-ака, — говорила она, набивая его карманы золотом, чтобы «ему не стыдно было появляться среди друзей в городе», — обязан быть богатым. Я знаю, что ваше состояние досталось неверным, но моя любовь… Единственное, что я хочу, — не разменивайте меня на разных шлюх, как мой муж.

— Что вы, моя госпожа, — успокоил ее Артык. — Вы моя самая большая радость, вы для меня… я не могу найти слова, чтобы выразить это, но тот день, когда вы меня отвергнете, будет самым черным днем моей жизни!

— Я никогда не отвергну вас, — горячо шептала она, прижимаясь к нему, — никогда!..

Лишь в периоды, когда Ибрагимбек наезжал в Кабул, встречи эти прерывались, но и тогда она, подсунув в постель мужа, опьяневшего от вина, какую-нибудь девку с улицы, ухитрялась появляться ненадолго у Артыка. Правда, это случалось редко, но случалось. Едва Ибрагимбек выезжал за ворота города, как она приходила к нему, еще более горячая и еще более желанная…

Артык почти каждый день стал выезжать в город, появляться в дорогостоящих ресторанах. У него появились друзья из числа знати и иностранцев. Встречаясь с ними и слушая их разговоры, он все больше и больше убеждался в том, что дело, которому он служит, безнадежно. И потому часть денег, что давала ему любовница, он сдавал в банк. К тому времени, когда Ибрагимбек затеял свою последнюю авантюру, Артык накопил значительную сумму.

Отправляясь с десятитысячным войском в поход против Советов, Ибрагимбек хотел взять с собой и Артыка, но эмир, послушный воле своей жены, которая поощряла отношения дочери со слугой мужа, не отпустил его. Когда же в Кабул пришла весть о разгроме войск бека и гибели его самого, в доме воцарился траур. По шариату жена обязана соблюдать его в течение целого года. Но терпенья жены бека хватило только на три дня. На четвертый она пришла к нему, и тут Артык подумал, что даже под траурным синим платьем его госпожи жива неукротимая и все сжигающая страсть. С той поры связь их стала почти открытой, слуги, во всяком случае, знали о ней…

Неверие в успех привело всех выходцев из Средней Азии к мысли об объединении сил. Так возник Туркестанский комитет. Артык встречался с людьми из этого комитета, а после гибели Ибрагимбека вступил в него. Бывая на встречах туркестанцев, он понял, что за этой организацией стоят Англия, а с недавних пор и Германия, которая все более вытесняет первую и ставит интересы комитета на службу себе.

— Единый фронт всех выходцев из Средней Азии, — слышал Артык часто от представителей комитета, — милосердие аллаха и огромная помощь, которую оказывают нам господин Гитлер, должны увенчаться успехом. Но борьба будет трудной, и потому мы должны учиться.

Они знали об Артыке, наверно, больше, чем он сам о себе. Поэтому и решили направить его в Германию на учебу. Он дал согласие и объявил об этом госпоже, которая с годами успела порядком надоесть ему, потому что все больше и больше начинала походить на свою мать, толстела, словно овца на откорме. Никакие угрозы и ее уговоры не могли заставить его отказаться от поездки, так как она была связана с клятвой, данной еще при вступлении в комитет.

Деньги, что накопил в банке, он со зла чуть было не вернул хозяйке, но затем, подумав, что у той «золота хватит на пять ее жизней», решил перевести их в берлинский банк, поскольку у него только одна жизнь. Приехав в Германию, Артык окунулся в жизнь страны, идущей к большой войне. Колонны марширующих по улицам столицы солдат, парады военной техники, факельные шествия молодежи, зараженной воинственным духом, поражали воображение Артыка своей мощью и размахом. Они пугали его и одновременно вселяли надежду на то, что перед такой силой, похожей на сель, ничто не способно устоять. Артыка сразу направили в разведшколу, и к началу второй мировой войны, когда Гитлер захватил Польшу, он уже стал опытным разведчиком, носил форму офицера войск СС.

Когда он получил приказ руководства Туркестанского комитета побывать в республиках Средней Азии и прощупать настроения ее жителей, он понял, что война не за горами. Он возлагал надежды на то, что хоть от брата сможет услышать слова недовольства Советской властью, но после его рассказа убедился, что трагедия Кайнар-булака перевернула его сознание на сто восемьдесят градусов, а последующие годы утвердили в нем мысль, что эта власть и есть то самое заветное, что дает счастье человеку. Документы археолога позволили Артыку побывать во многих местах республики, встречаться с людьми разных профессий и интеллекта. Девятьсот девяносто девять из тысячи высказывали те же мысли, что и Пулат. Лишь сынки крупных баев и служителей религии, помнившие о прежней праздной и сытой жизни, приспособившиеся к новым порядкам, спрятав далеко свои истинные думы, не скрывали ненависти к Советской власти. Правда, раскрывались они лишь после обмена паролями. И тем не менее Артыка не смущало, что народ в массе своей готов защищать Советскую власть. «Сила, — думал он, — заставит изменить свое мнение любого. Сила и страх за жизнь!..»

— Ничего интересного, — сказал он Пулату после недолгого молчания. — Банду Ибрагимбека ведь под Душанбе разгромили, сам он удрал, оставив всех нас на милость победителя. Правда, в руки большевиков я не попал, затаился в одном невзрачном кишлаке, прожил там что-то около года. Потом подался искать птицу своего счастья, а она, оказывается, не кеклик, на силок не поймаешь. Попал на Амударью, был рыбаком. Начал учиться, после ликбеза поступил на рабфак, увлекся историей. Сейчас я работаю по научной части.

— А что же вы сразу домой не вернулись, я имею в виду Кайнар-булак? — спросил Пулат.

— Слышал я о нем, правда, смутно. И потом… В том кишлаке пригрела меня вдовушка одна. Точно приворожила меня.

— И что же потом?

— Муж ее вернулся.

— Дети?

— Их нет у меня, — ответил Артык, — да и хорошо, думаю, что так. Живешь и не знаешь, что завтра с тобой случится!

— Сами, значит, не захотели?

— Жена. Она тоже ученая, не захотела обременять себя пеленками.

— А у нас, — сказал Пулат, — теперь уже точно больше не будет детей. Врачи запретили рожать Мехри.

— Что-нибудь серьезное?

— Не знаю.

— Ерунда, — сказал Артык, — женщины, как кошки, ничего с ними не случится. Просто вдолбили себе в голову чепуху и все! Пусть рожает. Раз уж нет у меня своих детей, так хоть племянников пусть будет больше!

— Главное, что честно работаете, ака…

То тут, то там начали кричать петухи. Постепенно их голоса слились, образуя что-то радостное, настраивающее на воспоминания о давно минувшем, уплывшем в туман памяти и оттого, наверное, щемящем сердце.

— Помнишь, как мы, совсем еще маленькие, — произнес Артык, — вот в такую же рань поднимались с матерью и отцом в дни уразы, ели вместе с ними и требовали шир-чай, а?

— Помню. Не ураза, а куза — кувшин! Мои дети поступают точно так же. Встанут вместе с дедом и бабкой, покушают, причем самые лакомые кусочки съедят, а потом их опять корми!

— Какая жизнь была тогда! Перед каждой уразой отец закалывал громадного барана, а мать его целиком зажаривала в масле и складывала все мясо в большой бидон. Потом каждое утро она брала несколько кусочков и подавала отцу. И этого барана нам хватало на все дни поста.

— Я видел, как вы таскали из того бидона, — сказал Пулат.

— Было такое, брат.

— А больше всего я помню руки отца, они были сильными-пресильными, как подкинут вверх, думаешь, к самому облаку улетишь.

— Да, — вздохнул Артык. — Все-таки истоки жестокой судьбы, выпавшей на долю кайнарбулакцев и тебя лично, надо искать в приходе русских. Ты вот сам трезво подумай. Если бы они не появились на земле наших отцов, никто не стал бы воевать, никто зря не погиб.

— Мне кажется, что русские принесли в дома узбеков мир и благополучие.

— Ну, благополучие, слава аллаху, никогда не обходило наш дом, — заметил Артык.

— А дома остальных?! Дома кайнарбулакцев предали огню и разрушению мусульмане. Нашу с вами мать и сестру изнасиловали и убили не русские, а Хайиткаль и его шайка — воины ислама. Чем это объяснить? Меня удивляет другое, — подумав, продолжил он. — Как вы, не раскаявшийся в своих прежних поступках, живете в Ленинграде, городе, где началась революция?

— Что делать, если нет иного выхода? Приходится мириться.

— А если бы был выход? — прямо спросил Пулат. «Может, и наврал Хамид о его похождениях в Афганистане, — подумал он, — но в том, что мой брат враг, не ошибся. О, аллах!»

— Не знаю, как бы поступил, — неопределенно ответил Артык. — Возможно, решил бы, как ты.

— Знаете, ака, я открою вам одну тайну. Только пусть это останется между нами, хоп?

Артык кивнул.

— Помните, вы приволокли раненого голубоглазого красноармейца, а потом отрезали ему голову?

— Ну и что?

— А то, что тот парень был родным братом Истокина!

— Если бы я тогда знал, что брат убитого мною парня станет лучшим другом моего брата, разве я… да я бы его сам выходил и отправил с миром! — Спросил: — А что Истокин?

— Он ничего не знает, ни разу не говорил мне об этом.

— Откуда же ты узнал, Пулатджан?

— Жена его сказала, да и то между прочим. Все собираюсь ему рассказать и боюсь.

— Мести?

— Нет. Боюсь потерять друга!

— М-да. Ты следишь за тем, что происходит в мире?

— С высоты своей чорпаи.

— И с нее сегодня далеко видно. Мне кажется, затевается большая война против СССР.

— Японцы и белофинны уже обломали зубы, так и с другими будет.

— То были пробные шары, а главное — впереди. — Артык понизил голос до шепота: — Смотри на вещи трезво, учись читать между строк. В случае победы тех сил в первую очередь погибнут такие, как ты, активисты. Не будь дураком, подумай о семье и детях. А теперь, брат, давай хоть часок вздремнем, завтра у меня дел много.

— Разве не поживете у нас с недельку? — спросил Пулат. — Я бы взял отпуск.

— Я тоже подневольный человек, Пулатджан. Дела не терпят отлагательства, возвращения экспедиции в Ленинграде очень ждут. Спокойной ночи! — Он повернулся на другой бок и через минуту захрапел.

Пулат не смог уснуть. В голову лезли всякие мысли. Он вновь и вновь перебирал в памяти свой разговор с Артыком, хотел в нем найти подтверждение тому, что его родной брат, человек, достигший при Советской власти высоких почестей, друг этой власти. Не находил. Но и откровенно вражеских мыслей тоже не улавливал, хотя чувствовал, что Артык совсем не тот, за кого себя выдает. Однако долг гостеприимства…. Да и брат ведь!..


В армию Бориса Истокина забрали весной сорок первого. Попал он в учебную часть, и, хотя не указывал места, нетрудно было догадаться, что служит он в районе западной границы. Он писал, что нередко его подразделение поднимают по тревоге, потому что начали действовать банды националистов, которые внезапно нападали на деревни, убивали активистов и уходили в леса. «Так что, дорогие мои, — подчеркивал он не раз, — учусь я в условиях, приближенных к боевым».

— Хвастовство мальчишки! — усмехаясь, говорил Михаил Семенович жене. — В его годы я тоже был таким…

А спустя три месяца, двадцать второго июня, грянула война. Сначала это слово передавалось из уст в уста шепотом, неуверенно, но когда радио стало сообщать подробности вероломного нападения гитлеровских полчищ, твердо вошло в каждый дом.

В тот же вечер весь коллектив МТС собрался во дворе, где на столбе висел динамик, чтобы послушать правительственное сообщение. Пулат был среди них. Голос диктора перечислял количество вражеских дивизий, танков, самолетов и орудий, обрушивших сегодня утром огонь и смерть на головы мирных жителей. Слушая это, Пулат даже мысленно не мог охватить пространства «от Баренцева до Черного моря», — на карте, что висела в кабинете директора, там и трех шагов не было, — но понимал, что война — то же самое, что и двадцать лет назад, это новые Кайнар-булаки, убитые, покалеченные, потерявшие кров, сироты, измученные женщины, старики и дети. В его представлении Гитлер был Хайиткалем, воскресшим из своей навозной могилы.

«Наше дело правое, мы победим! Все для фронта, все для победы!» Эти фразы диктор произнес торжественно и твердо, и Пулат верил тому человеку, как верили миллионы советских людей во всех уголках нашей родины. Верил потому, что тот, кто замахнулся на мир камнем, обязательно будет наказан. После передачи по радио сразу же начался митинг. Истокин взобрался на поставленную «на попа» железную бочку и произнес речь, в которой просто, по-дехкански, как говорится, объяснил, что означает война с фашистской Германией.

— Многие из вас, товарищи, — сказал он, — дрались с басмачами и знают, какое проклятие заслужили так называемые воины ислама у народа. Так вот, басмачи — просто ягнята по сравнению с фашистами. Фашизм — это самое жестокое и хищное, что придумал человеческий разум. Гитлер — выкормыш империализма, подмял под себя почти всю Европу, заводы и фабрики захваченных им стран поставлены на службу войне. Миллионы вооруженных до зубов солдат сегодня перешли нашу границу. И хотя война далеко от нас, за тысячи ташей отсюда, там живут наши братья и сестры, товарищи. Партия и правительство в этот ударный для родины час призывают нас сомкнуть свои ряды, сжать пальцы в кулак, чтобы сильнее бить врага. Пусть каждый из нас с этого часа считает себя воином Красной Армии и за станком ли, на пахоте или уборке хлеба ясно сознает, что его работа тоже удар по врагу. Сейчас в разгаре уборка. Надо сделать так, чтобы ни одно зерно не пропало зря, а там, где позволяют условия, работать день и ночь. Хлеб нужен фронту не меньше, чем оружие! Смерть немецким оккупантам! — Помолчав, спросил: — У кого есть вопросы?

— Ясно, — сказал токарь Гриша-бобо, — работать надо!

— В полную силу работать! — сказал директор.

Домой Пулат возвращался вместе с ним. И Михаил Семенович пригласил его к себе на чашку чая.

— Душа болит, Пулатджан, — сказал он, когда Ксения-опа, собрав для мужчин дастархан, подала чай, — не знаю, как там мой сын?! Может, погиб уже. А если жив… представляю, в каком он сейчас пекле! Жена вся извелась слезами, и ее жалко.

— Аллах милостив, Мишаджан, — сказал Пулат, — обойдется. Твой сын храбрый парень и вернется домой с победой. Оумин, пусть сбудутся мои слова!

— Мне кажется, что ты не очень ясно представляешь, что там сейчас творится, — сказал Истокин.

— Да, — сознался Пулат, — мой ум не может охватить всего этого, брат. Но то, что скоро должна была начаться война против нашей страны, я знал.

— Тебе эта бешеная собака Гитлер заранее сообщил, что ли?

— Не Гитлер, а родной брат.

— Какой брат?

— Я же тебе однажды рассказывал, что мой брат Артык ушел с Ибрагимбеком.

— Ну?

— Прошлой осенью на один вечер всего он приезжал ко мне, — сказал Пулат. — По его словам выходило, что сюда он попал по командировке ленинградского музея, чтобы снять какие-то картинки в Зараут-сае. Ну, мы с ним всю ночь не сомкнули глаз.

— О войне чего он сказал? — спросил Истокин нетерпеливо.

— «Собирается большая сила, против которой ничто не устоит. И ты не окажись в дураках». Это были его слова.

— Значит, шпион? — спросил директор.

Пулат пожал плечами. Затем произнес:

— Не зря же он советовал не оказаться в дураках?!

— Какого черта ты молчал до сих пор? — воскликнул Истокин.

Пулат постучал пальцем по лбу:

— Казан дырявый, все важное уходит из него… И потом…

— Он враг! — перебил его Истокин. — Эх, сразу надо было ко мне прийти или в НКВД. А теперь что… снявши голову по волосам не плачут. Поди, давно удрал он…

С того дня все, кто оказывался в МТС, после обеда собирались к столбу, чтобы послушать не очень утешительные вести с фронта. На большой карте, что повесили на стене в мастерских, комсорг флажками отмечал оставленные города. И эти флажки все дальше продвигались на восток, по ним можно было определить и направление главных ударов гитлеровцев. Иногда к собравшимся присоединялся и директор. Всегда жизнерадостный и веселый, теперь он часто молчал, был мрачным. И эмтеэсовцы знали причину этих перемен: последнее письмо сын написал ему за два дня до начала войны, и с тех пор о нем ни слуху, ни духу. Поэтому, при случае, люди старались приободрить его словом, вселить надежду.

— Ты мне расскажи поподробнее, сынок, — как-то попросил Пулата тога, — кто такой этот Гитлер, почему он напал на нашу страну?

«Спрашивает так, точно я за руку здоровался с этим негодяем», — подумал Пулат, а старику ответил словами Истокина:

— По сравнению с ним, тога, басмачи — ягнята!

— Об-бо-о, — покачал головой тога, — его надо скорее убить, иначе он много бед принесет в дома людям.

— Убьют, — сказал Пулат. — Если мир порешит, то и верблюда жизни лишит, а тут… паршивый взбесившийся пес!

— Ну да, Пулатджан, мир дунет — буря, мир плюнет — море, — кивнул головой тога. — Ниспошли, аллах, этому кровожадному псу самые страшные кары, сожги его живьем в аду! Оумин!

Пулат подумал о сыне. Что-то и он уже недели две не пишет. И как бы угадав его мысли, спросила о сыне и Мехри:

— Пошлют ли нашего Сиддыкджана на войну, ака?

— Как все, так и он. Если судьбой предначертано, куда от нее уйдешь?!

— О, аллах, не забудь о моем сыне, — произнесла она чуть слышно и, вздохнув, добавила: — Я так боюсь за него, Пулат-ака!

— Не каркай, как ворона, — сердито сказал он. — И не береди душу. Не забудь разбудить пораньше, дел много…

В течение первых трех недель после двадцать второго июня из МТС ушли почти все молодые трактористы вместе с гусеничными «НАТИ», шоферы — с автомобилями «ЗИС-5» и полуторками. Пулата по возрасту оставили, но дома он стал бывать редко. Частенько ему приходилось самому садиться на трактор или лезть под него, чтобы произвести ремонт. Во всех тракторных бригадах о фронтовых новостях узнавали из громких читок газет, которые проводили учетчики. Ежедневно кто-нибудь с участка Пулата бывал по делам в мастерских и справлялся у тога, нет ли каких вестей от сына механика. Когда сообщали ему, что дома получили очередное письмо, Пулат сразу садился на коня и уезжал. Утром ему Саодат читала письмо брата.

А Сиддык, как назло, писал все короче и короче. Теперь он не слал персональные поклоны каждому, кого знал, а объединял их в одну фразу, мол, передайте привет всем моим знакомым. О том, что должен выехать на фронт, он не сообщал.

Шли месяцы. Тракторные бригады закончили уборку, подняли зябь и постепенно стали собираться в МТС, на капитальный ремонт. Письма от Сиддыка приходили регулярно, и они с Мехри были рады тому, что сын их жив и здоров. Часто присылала письма Шаходат. Она уже заканчивала институт и без пяти минут была доктором. Обычно она сообщала о каждом посещении ее Сиддыком, а теперь делала это редко. Написала как-то, что Сиддык очень изменился, похудел, что времени у него совсем нет, поэтому, наверно, он будет приходить в институт только в месяц раз. Родителям было и этого достаточно.

— Ксения-опа совсем постарела, — сказала Мехри, — вчера я ходила к ней, еле узнала, ака. Плачет и плачет, будто уже похоронила Борисджана. И Миша-ака сдал.

— Трудно им, Мехри, но надо уповать на милость аллаха. Почаще бывай у них, бери с собой Саодат. Все же ребенок в доме.

— Хорошо, ака…

В Шерабаде война стала тоже давать о себе знать. С прилавков магазинов исчезли ткани, ни сахара, ни конфет тоже уже не было. Зайдешь в магазин, и тяжко становится на душе от скелетов пустых полок. Даже керосина и того уже нельзя было достать в магазине. Но хлеба еще было вдоволь, и это утешало людей, вселяло надежду, что так будет до конца войны. Ведь хлеб — это главное. Даже самый богатый дастархан без него выглядит нищим. Можно обойтись без чая и сладостей, без мяса и масла, но без хлеба не проживешь.

В районе появились эвакуированные: люди, кого фашисты лишили крова. Их по одной-две семьи размещали в кишлаках, и поскольку у них почти ничего не было, колхозы выделяли необходимое для сносной жизни. Но самое страшное, чем напоминала о себе война, — похоронки, которые узбеки сразу окрестили «кара хат» — черные письма. То в том, то в другом доме города и окрестных кишлаков все чаще стали раздаваться плачи женщин по погибшим. Эти «плачи» в сознании Пулата ассоциировались с тем, что было в Каратале, когда застрелили Кудрата. Голоса женщин были истошными, на самых высоких тонах. Они собирались всем кишлаком и плакали так, что сердце пронзала непонятная боль, точно кто-то сжимал его со всех сторон, сжимал беспощадно и жестоко. В такие дни Пулат сам садился за штурвал, работал с остервенением, трактор тарахтел во всю мощь, казалось, что он пытается отгородиться от плача грохотом мотора, но голоса женщин прорывались и сквозь него, угнетали и вносили сумятицу в душу. «О, аллах, — мысленно обращался он к богу, — ты столько горя ниспосылал на мою голову, и я стойко перенес его. Смилуйся, пожалей меня и мою семью, сделай так, чтобы сынок мой пережил меня и свою мать, как и положено от природы. Старики должны уходить раньше молодых, и пусть это правило, установленное тобою же, не обойдет и меня с Мехри!..»

Перед октябрьскими праздниками Истокин пригласил Пулата к себе в кабинет. Расспросил о семье, о сыне, ответил на вопросы Пулата. Словом, разговор начинался по традиции.

— О Борисе ничего не слышно? — спросил Пулат.

— Получили весточку, — радостно ответил Истокин. — Был в окружении, а теперь в партизанском отряде.

— Ну, вот видишь, — улыбнулся Пулат, — я же говорил, что обойдется. Так и вышло. Ксения-опа знает уже?

— А как же? Отошла. За один день снова помолодела.

— Сердце матери в сыне, Мишавой.

— Что творится… Почти до Москвы дошли, сволочи! Но ничего, сто с лишним лет назад Наполеон тоже дошел, даже взял ее, а потом… еле ноги унес! Наш народ нельзя поставить на колени.

— Конечно, — согласился Пулат, — если сорок родов породнятся, им никаких врагов не бояться.

— Вот это ты верно заметил, — сказал директор. — Именно сорок родов! Но нас еще больше, брат. На стольких языках говорят советские люди, а сердцем они едины. Ну, ладно, скажи-ка мне, Пулатджан, не надоело тебе мотаться от бригады к бригаде, а?

— Это моя работа, и я привязан к ней, как лошадь к колу, — ответил Пулат.

— Дирекция и политотдел МТС решили доверить тебе очень важное дело. Сам знаешь, вместо ушедших на фронт работают мальчишки, птенцы. Их надо учить, помогать советом, показывать. Справишься?

— Какой из меня учитель, Мишавой? Сделать что, куда ни шло, а учить… грамоты маловато.

— Зато опыта не занимать, Пулатбек. Ты минуту постоишь возле трактора и уже знаешь, чем он болен, верно? Верно, — сам себе ответил Истокин. — А это уже немало. Будешь заведовать мастерскими. С завтрашнего дня.

— Да вы что, директор-бобо, — взволнованно произнес Пулат, — пошутить решили? Какой из меня зав? Я тракторист и хочу остаться им.

— А кто, по-твоему, будет решать, качественно отремонтирован трактор или нет, а? Я? Я — агроном. Как не крути, кроме тебя некому занимать эту должность. Кстати, что Саодат делает? Она ведь закончила семь классов?

— Да. Сидит дома, а что?

— Надо на работу устраивать ее.

— Зачем ей это, Мишавой? Моего заработка вполне хватает.

— Да разве речь об этом?! — с досадой произнес директор.

— О чем же тогда? — удивился Пулат.

— Рук не хватает, понимаешь? Сам, видно, заметил, что до сих пор вместо Сиддыка твоего некому работать.

— Разве девочка сможет выполнять такую работу? — воскликнул Пулат. — Там голова нужна, а у женщин… волосы длинные, а вместо мозгов — саман.

— Ты рассуждаешь, как феодал, — нахмурился Истокин, — хуже еще, как мулла! Женщины, если хочешь знать, в сто раз аккуратнее нас с тобой и добросовестнее. Так что выкинь из головы такие мысли, веди дочь в МТС, пусть учится на токаря. Я уж не предлагаю ей учиться на тракториста, малость лет ей не хватает. Нечего ей сидеть дома, когда вся страна работает! Между прочим, тебе же легче будет.

— Гм. Лишними заботами, что ли?

— Она грамотна. Поможет наряды выписывать…

— Я пойду, отаджан, — сказала Саодат, услышав об этом. — Многие мои подруги хотят стать трактористками, чтобы за братьев своих работать, а я ведь тоже не хуже их!

— И, как мужчина, будешь носить штаны? — с испугом спросила мать.

— Комбинезон. А косы буду убирать под платок, чтобы не зацепило.

— Гм. А это откуда тебе известно? — спросил Пулат у дочери.

— Сиддык-ака говорил. Он мне показывал, как устроен станок, даже работать разрешал.

— Правда, — подтвердил ее слова тога, — Саодат все время пропадала возле брата, и директор-бобо часто видел это.

— Имей в виду, — предупредил дочь Пулат, — наряды мне будешь писать.

— Буду, если научат, отаджан…

«Молодец, сестренка, — написал в очередном письме Сиддык. — Ты поступила, как дочь настоящего рабочего. Только, раз уж стала работать, вступай в комсомол…» Он сообщал, что учеба у него идет ускоренными темпами, неделя сжата в час, а час — в минуту.

Когда Сиддык был дома, Мехри часто по утрам провожала на работу и сына, и мужа. И глядя вслед им, всегда радовалась. Рослые, крепко сколоченные, они ей казались столпами, на которых держится ее счастье. И теперь она провожала двоих. Только вместо сильного сына рядом с отцом вышагивала тонкая, как лоза, дочь, в большом, не по росту, синем комбинезоне.

В середине декабря Сиддык прислал письмо, где делился своей радостью с родителями. «Мне присвоили звание младшего лейтенанта, отаджан. На петлице моей один кубик. Сегодня всем училищем выезжаем на фронт. Наконец-то, отаджан! Наступил и наш час. Если бы знали, как мы все рвемся туда! Писали рапорты, просили направить хоть рядовыми, и вот… буду командовать взводом. Но самое главное, конечно, фронт. Так хочется встретиться с этим зверем из зверей!..»

И еще одно письмо пришло от него. Оно было обстоятельное, и Пулат, слушая дочь, которая читала его, подумал, что у сына, видно, времени на этот раз было больше. «Любимой своей матери, — писал он, — любимому отцу, дедушке и сестре-стрекозе, дяде Мише и тете Ксении, всем знакомым и друзьям шлет свой боевой привет командир Красной Армии младший лейтенант Сиддык Пулатов. Вместе с приветом я шлю вам, родные мои, пожелания благополучия, здоровья и успехов во имя победы. Вот и мой час настал. Вчера мой взвод вступил в бой. Враг бежит от Москвы, но огрызается здорово! Москва… Я и несколько парней из Термеза полдня пробыли там. Знаете, я еще такого большого города не видел! Сейчас на передовой затишье. По ту сторону небольшой речки окопались фашисты, а по эту — мы. Утром они хотели атаковать нас, закидывали минами и снарядами, потом к речке подошли их танки. Строчат из пулеметов, голову нельзя высунуть из окопа. И вдруг… Подошли наши зенитчики — и прямой наводкой по танкам! Горят, точно их полили керосином, отаджан… Начали пятиться, а затем развернулись и стали драпать так, что пятки сверкали. Мы бросились в атаку, но пришлось опять вернуться назад, потому что поливали, гады, из пулеметов, будто градом. А к пулеметам этим не добраться, в дотах они, в бетонных укрытиях, значит. Несколько ребят из моего взвода погибло, есть и раненые. Но я, как заговоренный, шел впереди взвода, а пули пролетали мимо! Если так будет и дальше, я обязательно вернусь домой. Дорогой дедушка! Как ваше здоровье? Отаджан, а вы как? Справляетесь с новыми своими обязанностями? Конечно, справляетесь, я знаю. Я верю в вас. Онаджан, не огорчайтесь, если я буду писать редко, война не знает отдыха, а для нас так особенно, нужно поскорее разделаться с этими разбойниками, загнать их в логово и добить! Саодат, как тебе работается, сестренка? Ты почаще к Грише-бобо обращайся, он, хоть и ворчливый, но мировецкий старик, объяснит — на всю жизнь запомнишь. Так мне хочется постоять за станком, послушать, как он гудит, любоваться стружкой, что вьется из-под резца. И вообще я очень соскучился по вас, родные мои… Вот и все. Время мое истекло, на том берегу опять начали тявкать минометы. Теперь земля с небом смешается. Но ничего, поглубже зароемся в землю, ведь она для нас своя, родная, значит, и милосердная. Будьте здоровы, родные мои! Ваш Сиддык…»

В конце января сорок второго, когда радио сообщало о полном разгроме гитлеровских войск под Москвой, пришла похоронка на Сиддыка. Казенные слова, напечатанные на серой оберточной бумаге, сообщали отцу с матерью, что их сын «лейтенант Сиддык Пулатов пал смертью храбрых в боях за свободу и независимость социалистического отечества». Там же было сообщено, что медаль «За отвагу» и орден Красной Звезды командование части направило в райвоенкомат. Их можно будет получить и хранить, как память о своем мужественном сыне.

«Черное письмо» показалось Пулату громом среди ясного неба. Он ударил именно над его домом. Во многих домах Шерабада эти письма уже сделали свое подлое дело — погрузили их в кладбищенскую тишину. Но вместе с тем они наполнили сердца гневом, ненавистью к врагу и жаждой мести. Тишина воцарилась над домом Пулата до тех пор, пока его жильцы не осознали, что Сиддык уже никогда не войдет сюда, что его уже нет среди живых. Первой это поняла Мехри, а за ней и Саодат. Они начали рыдать во весь голос, рвали на себе волосы и царапали до крови лицо. Плакал, низко склонив голову и закрыв лицо руками, тога. А Пулат сидел, будто бы окаменевший, ничего не соображая, и, кажется, ничего не слышал. Чудилось ему, что сидит он на вершине горы, окруженной безмолвьем неба. Приходили соседи, знакомые и друзья по работе, чтобы выразить свои соболезнования, женщины собрались на «плач». Они ходили по кругу в центре двора и плакали громко, так, чтобы душа погибшего сама смогла убедиться, что скорбят по ней искренне. Мысль Пулата никак не хотела мириться с потерей сына, она надеялась, что это — ошибка и что вот-вот в калитку заглянет почтальон и протянет письмо от него. В Шерабаде уже были случаи, когда люди после похоронок получали письма от своих близких. Разве не должно этого случиться с Сиддыком? Ведь он еще совсем молод, ему рано умирать! Так Пулат сидел, может, пять, а то и все десять часов, опершись спиной об урючину, не замечая, что уже давно наступила ночь, а женщины разошлись по домам. Тога, наверное, в сотый раз трогал его плечо рукою и произносил одно и то же:

— Пулатджан, возьми себя в руки! Ты же мужчина!..

А у него в голове проносились тысячи мыслей, но ни одна из них не могла утешить, подсказать что-то, посоветовать. Это были мысли стоящего на грани потери рассудка человека, как сумасшествие. А тога продолжал:

— Пулатджан, очнись, возьми себя в руки! Что поделаешь, беда пришла в дом всего народа.

— Ну, почему мой сын должен умереть, ота?! — воскликнул Пулат, очнувшись, и слезы потекли по его лицу. — Почему? Что он сделал плохого этому проклятому Гитлеру?! И где ваш всевидящий и всемогущий аллах? Неужели он слеп, не видит, какая несправедливость творится в его владеньях?! О, небо, будь ты проклято!

— Остановись, — вскричал тога, — не гневи небо!

— А плевать я хотел на него, тога! Не боюсь я аллаха! Он глух к людским мольбам. Скажите, почему я должен трепетать перед ним? За то только, что он мне дал жизнь?! Пусть возьмет ее хоть сейчас!..

— Бережешь слово — сбережешь голову, сынок, — сказал тога. — Не кричи. Что скажут соседи, услышав от тебя такие слова? Мы живем среди людей и давай поступать по-людски. Слезами и вообще уже ничем горю не поможешь. Подумаем, как лучше провести поминки по внуку. Земля тверда, а небо далеко, возьми себя в руки. Горе гореванием не избудешь.

— Пулат-ака, акаджан, — произнесла Мехри, присев рядом. Она хотела подбодрить мужа, но слова не шли из нее. Только припала к его плечу и снова зарыдала.

— Отаджан, онаджан! — произнесла Саодат, обращаясь к отцу и матери одновременно, но и у нее не было слов утешения. И она, как мать, стала плакать, прислонившись к плечу отца с другой стороны.

Пришли Истокины. Они молча присели на корточки рядом с ними. Тога, как мог, прочитал заупокойную молитву. Когда он начал гундосить нараспев ее непонятные строки, Мехри и Саодат перестали плакать, Пулат только чувствовал, как вздрагивали их щуплые плечи. «Да, земля тверда, а небо — далеко, — подумал он, понемногу приходя в себя, — оно равнодушно, к нам, к людям. Копошитесь, как муравьи, и копошитесь на здоровье, мне абсолютно нет до вас дела!» Михаил Семенович и Ксения-опа вместе со всеми сделали «оумин». Саодат пошла вскипятить чай.

— Нет у меня слов, чтобы выразить тяжесть твоего горя, брат, — сказал после долгого молчания Истокин. — Оно нелепо, неестественно от природы. Но что поделаешь? Тысячи таких, как наш Сиддык, смелых и отважных йигитов гибнут каждый день и час, гибнут ради того, чтобы завтра люди жили без войны. Извини, что я говорю немного возвышенно, может, эти слова и не подходящи для данного момента, но мои слова искренни, я их пропустил через свое сердце. Тебе надо понять, что такая страшная война не может обойтись без крови и жертв. И победа без этого тоже невозможна, наша победа. Гордись, что твой сын принес на алтарь будущей победы самое дорогое — свою жизнь!

— Не убивайте себя горем, Пулатджан, — тихо сказала Ксения-опа, погладив его руку, — мужчины не имеют права на это…

Время шло. Оно притупило боль утраты в сердцах членов семьи Пулата. Работа и люди, окружавшие их, и в первую очередь Истокины, старались не оставлять их самих с собой, почти каждый день навещали или приглашали к себе. Пулат понимал, что другу и самому нелегко. От Бориса пришла еще одна радиограмма, это было месяца четыре назад, и с тех пор опять ни слова. И тем не менее, Михаил Семенович и Ксения-опа отвлекали их разговорами о делах сегодняшних, хвалили Саодат, что она достойно заменяет брата, мол, без ее рук МТС пришлось бы туго. Пулат и сам видел, как работает дочь. Ему и жалко ее было порой, ведь совсем еще пигалица, в куклы бы ей играть, а она, как взрослая, стоит по полторы смены у станка. И он, как заведующий мастерскими, поощряет эту ее, не по плечам, трудную работу, да еще и ночами сидит с ней, составляя наряды. Слесари, медники, мотористы — десятки людей зависели от этих нарядов, которые нужно было сдать в срок.

Отдаваясь всецело делу, он часто вспоминал фразу, брошенную однажды сыном: «Сын за отца не отвечает». Эти слова, сказанные Сиддыком в райкоме комсомола, теперь не давали ему покоя. «А отец за сына? — спрашивал он себя. — Отвечает! Значит, я за него обязан постоять. С оружием. Только с оружием!..» После того, как провели по сыну годовые поминки, он пришел к директору МТС.

— Я хочу идти в армию, — сказал он Истокину, положив на стол заявление.

— Сына потерял, мало тебе? — сказал Истокин. — Свояченица служит, и еще неизвестно чем кончится это, мало тебе?

— Шаходат не служит, а работает, — возразил Пулат, — она возит раненых в поезде.

— Там, где летают вражеские самолеты, стреляют из пушек, милый мой, уже не работа, а война! Ты нужен здесь, потому и забронирован. Кто хлеб сеять будет, кто трактора ремонтировать, хлопок выращивать, овец пасти… да мало ли еще какие дела свершать, если все на фронт уйдут? Линия фронта проходит и через твои мастерские, Пулат. Иди домой и будь доволен, что попал в категорию таких необходимых людей.

— Я обязан отомстить фашисту за смерть сына, — сказал Пулат.

— Отомстят без тебя. За все отомстят! Видишь, какой котел устроили им под Сталинградом? Теперь фашисты уже не очухаются, солнце их пошло к закату и никогда не взойдет!

— Я не уйду отсюда, пока ты не отпустишь меня, Миша, — упрямо сказал Пулат. — Сын — мой, значит, я и должен отомстить! А бронь твоя мне не нужна, отдай ее кому хочешь!

— Если бы это было в моих силах, — устало произнес Истокин. Он подумал, что Пулат настроен решительно и не уйдет в самом деле, пока не подпишешь заявления. А кого на его место? Деда Гришу? Из него, как говорят, песок сыплется… — Хоп, иди пока домой, посоветуюсь с начальником политотдела.

Наутро, придя на работу, Пулат снова зашел к Истокину.

— Некем тебя заменить, брат, — сказал директор, — весь вечер ломали голову, и ничего путного… Я понимаю тебя, если по секрету, то мне и самому хочется туда! Бронь снять у меня нет прав, Пулатджан.

— У кого есть?

— Это дело военкомата.

После работы Пулат направился в военкомат. Военком, старший лейтенант-интендант, сидел еще в своем кабинете.

— Ну? — глянул он на вошедшего Пулата покрасневшими глазами.

«Дел много, наверное, — подумал Пулат, — некогда даже и поспать как следует».

— На фронт хочу, — ответил он, — за сына отомстить фашисту. Бронь мне не нужна, военком-бобо.

— Заявление написал? — спросил военком.

— Да. — Пулат положил на стол военкома заявление. — Не снимете эту бронь, я уеду сам!..

Старшему лейтенанту уже на раз приходилось сталкиваться с такими. Не оставят в покое, пока своего не добьются.

— Попробую помочь тебе, джура, — сказал военком.

За ответом Пулат явился чуть свет, решив, что военком начинает работать именно в это время, иначе мог бы вполне выспаться. Дежурный лейтенант сказал ему, что военком будет к восьми. Велел подождать в коридоре. Пулат сел возле горячей печки, прислонился к ней и незаметно для себя задремал. Очнулся, почувствовав на себе чей-то острый взгляд.

— Ночевал, что ли, здесь? — спросил военком, стоявший перед ним.

— Не спал. Ворочался с боку на бок, а как петухи пропели, помчался сюда.

— Не получилось, брат, — прищурившись, произнес военком, — не хотят тебя отпускать.

— Не хотят? Последнюю корову продам, а поеду в Москву! — твердо сказал Пулат, встав.

— Корову оставь детям, — сказал военком, — а я пошутил, брат. Иди домой, собирайся. Директор твой шумел, но райком партии поддержал меня.

— Я готов, военком-бобо, — обрадовался Пулат, — хоть сейчас поеду!

— Уходит у нас сегодня команда? — спросил военком у дежурного.

— Только завтра вечером, товарищ старший лейтенант.

— Выпиши ему повестку, расчетную, — приказал он дежурному и повернулся к Пулату: — Чтоб завтра в три часа быть здесь!

— Раньше приду, — сказал Пулат…

— Все равно из тебя уже работник был бы неважный, — сказал Михаил Семенович, читая повестку, — поэтому и не стал возражать.

— Спасибо, Мишаджан, — Пулат крепко пожал ему руку. — Прошу приглядеть за моими. Как брата прошу!

— Не волнуйся, все будет в порядке. Деньги твои Мехри получит, иди собирайся, а то ведь не успеешь.

Мехри, узнав, что муж едет на фронт, чтобы отомстить за сына, была охвачена двояким чувством. Ей было приятно, что смерть сына будет отмщена, но с другой стороны… жизнь с каждым днем становилась труднее, как они сами без него-то… Да, еще и… Сказать или нет?.. Надо же такому случиться — забеременеть, когда тебе уже под сорок. А что делать, если аллах так решил? Нет, надо сказать мужу. Может, сын родится, раз аллах позволил зачать его, то и родиться не помешает. Пусть муж уедет с надеждой.

— Пулат-ака, — тихо произнесла она, подойдя к мужу, который укладывал в вещевой мешок необходимое: две пары чистого белья, портянки… все, что было написано в повестке.

— Чего?

— У нас будет еще один ребенок.

— Что-о?! — Пулат бросил свое занятие и присел на корточки. — Ты в своем уме или съела разум, а?! Тебе доктор… Впрочем, тут я виноват… Ладно, пошли сначала к доктору. Пусть посмотрит, может, сделает что-нибудь. Ведь тебе запрещено рожать! И ты не должна делать этого!

«Какой предусмотрительный ты, аллах, — удивлялся, ведя жену в больницу, Пулат, — знал, что отнимешь у меня сына, и постарался, чтобы его место не пустовало. Прости меня, о, творец, чего не слетит с языка, когда такое горе свалится на голову?! Я ведь не каменный, живое сердце бьется во мне, сам таким сотворил… Прошу тебя теперь, не поскупись на свои милости к Мехри..»

Доктор увел Мехри к себе в кабинет, а минут через десять пригласил и Пулата. Был он старенький, чистенький и картавил. Носил очки.

— Ну, вот что, йигит, — сказал он, погладив свою редкую белую бородку, — я осмотрел твою жену. Теперь, хочешь — не хочешь, надо рожать. Ребенок уже большой, так что ничего поделать нельзя. Будем надеяться, что все обойдется. Только вы, — он повернулся к Мехри, — почаще приходите сюда.

— Хоть каждый день, — ответил за нее Пулат.

— В неделю раз, — поправил его доктор.

— Хоп, доктор-бобо, — пообещала Мехри.

Доктор этот был из эвакуированных, говорили, что он руководил огромной больницей, где каждый день рождалось по сто детей. И Пулат сказал об этом жене, успокоил:

— Раз он пообещал, все будет хорошо, женушка. Если родится сын, пришлите телеграмму. И еще… Береги себя ради него!

— Хорошо, ака, — сказала Мехри…

Вечером в дом Пулата пришли Истокины. На проводы. Они недавно получили весточку от сына. Из госпиталя. Борис писал, что его переправили на Большую землю, сделали операцию. Обещал через три-четыре месяца приехать домой. Мехри приготовила плов, мужчины выпили по стопочке.

— Ну, Пулатджан, — сказал Михаил Семенович, — будь здоров и громи проклятых фашистов!..

На следующий день команда из тридцати человек уезжала из Шерабада. Среди них был и Пулат, которого пришли проводить почти все работники МТС, жена, дочь, тога.


…Ну, что ж, кажется, конец пути. Одна ночь и, если случится что-то непредвиденное, еще и немного утра, — вот время, оставшееся в распоряжении Пулата. А там… Небытие, вечный покой! Жаль, конечно, что так нелепо оборвется жизнь, что уйдешь безвестным, просто человеком под номером, а вернее, и не человеком вовсе, а существом, способным двигаться и мыслить, но лишенным возможности постоять за свое достоинство, но что делать? — такая судьба выпала не только на его долю, а десяткам и сотням тысяч других, так же как и он, оказавшихся по тем или иным причинам в плену и размещенным, как скот, в низких душных казармах-блоках. Казарм здесь много, целые улицы образовывали они, а вся территория лагеря обнесена колючей проволокой, сквозь которую пропущен электрический ток. В углу этого громадного города обреченных день и ночь чадят печи, адские печи. В высокие трубы этих печей вместе с черным дымом уходят в небо души людей, а их прах вывозят большие тупорылые грузовики на близлежащие поля, как удобрение. Странно, но именно это вселяет надежду в сердце Пулата, что нет, он не исчезнет совсем, он еще прорастет, пусть и на чужой земле, но в общем-то на своей планете, налитым колосом пшеницы, буйным разноцветьем полевых цветов, стройной сосной или раскидистым дубом — всем живым и любящим солнце. Кто знает, может, глаза его, воплотившиеся в самое острие сосны, будут любоваться природой вокруг спустя многие годы, когда эта проклятая война закончится и вместо зверей-фашистов здесь будут жить миролюбивые, как и положено от природы, люди. Может, уши Пулата прорастут листочками дуба и им будет приятен шепот ветерка. Нет, ты не навсегда оставишь эту землю, ты еще много раз вернешься к людям…

Впереди — ночь. Если учесть, что, как утверждают, перед утопающим в одно мгновение проходит вся его жизнь, то у Пулата времени на тысячу жизней, потому что столько мгновений у ночи. Не надо думать об утре, оно ничем не отличится от тех, что тебе уже пришлось видеть. Строй изможденных людей, выкрики номеров, которым предстоит пойти в «баню», чтобы никогда уже не вернуться. Оскалы откормленных овчарок, готовых в любую минуту растерзать жертву, высокомерные и брезгливые взгляды солдат и офицеров в черных мундирах, изнурительная и бесполезная работа, противная похлебка и почти мертвецкий сон на жестких нарах в холодном блоке. Все это для него утром кончится. Он подошел к финишу, к последней черте, к которой в общем-то должен подойти каждый человек, не может избежать ее. Его черта оказалась не такой, о какой он мечтал сам, видно, и здесь распорядилась судьба. Не надо забивать голову мелочами, вспомни последний отрезок своего пути, от военкомата до этого города живых скелетов, оцени свои шаги…

…Итак, торжественные проводы, не такие, правда, как у сына, а все же… Друзья-товарищи, родные и близкие, скупые слова, пожелания вернуться с победой, шутливые и серьезные предупреждения беречь себя, не лезть под шальную пулю. А потом неделя в эшелоне, длинном, как дорога на луну. Монотонный перестук колес, тупики на каких-то глухих полустанках, чтобы освободить дорогу эшелонам с техникой для фронта, новые знакомства, неторопливые рассказы о своей жизни, унылые пейзажи, — то пески, то голая степь — за окнами теплушек… Затем месячная подготовка в запасном полку — строевые занятия, разборка и сборка оружия, рытье окопов и так далее. «Зачем мне ходить строевым шагом, — думал он, — разве на войне это так уж важно? Главное — уметь стрелять, попадать в сердце врага, чтобы ни одна пуля не пропала даром!» Он мысленно возмущался этим, однако понимал, что армейская дисциплина требует от него только одного — повиновения приказам, и потому добросовестно исполнял то, что требовали командиры.

— Самый короткий путь на фронт, — сказал ему однажды ротный, знавший, что этот солдат пришел в армию добровольно и горит местью за погибшего сына, — это показать свои способности в запасном полку.

И он показал. На первых же упражнениях по стрельбе из винтовки он поразил все цели.

— Красноармеец Сиддыков, — крикнул инструктор, когда он встал в строй, — поздравляю: сорок девять из пятидесяти возможных! Такое не под силу даже снайперу.

В тот же вечер его вызвали в штаб батальона.

— Где вы научились так стрелять? — спросил командир батальона, худощавый капитан, когда Пулат доложил о своем прибытии.

— В горах. Я мергеном был. Охотником. Думал, позабылось, но рука оказалась твердой, а глаза — острыми.

— О вас уже знают в штабе армии, — сказал капитан, — завтра выедете туда, в школу снайперов.

— Учиться? — спросил Пулат.

— Да.

— Я же малограмотный, товарищ капитан.

— Там нужно то, чем вы обладаете, красноармеец Сиддыков. Руку и глаз. Не писарем станете, а снайпером, мергеном, как у вас говорят.

— Скорее бы на фронт, — с досадой произнес Пулат.

— Если и там покажете такие же результаты стрельбы, думаю, долго вас не задержат…

Их было около ста человек, лучших стрелков из всех подразделений армии. Их учили снайперскому мастерству не только инструкторы, но больше фронтовики-снайперы. Они рассказывали о своем опыте, о хитростях фашистских снайперов. Вывод был один — в поединках, что нередки между снайперами на передовой, побеждает дух, воля, ненависть к врагу и холодный расчет. У Пулата все это было с избытком…

После Сталинграда гитлеровцы на некоторое время задержали наступление советских войск на Курской дуге. Здесь шли так называемые бои местного значения, хотя чувствовалось, что обе стороны готовятся к решительным сражениям. Но для снайперов армии не существовало понятия «местного значения», каждый миг их службы был наполнен напряжением поиска зазевавшегося врага, чтобы в ту же секунду отправить его на тот свет. Пулат стал лучшим снайпером армии, на его счету уже было три десятка гитлеровцев, солдат и офицеров, а на груди появились медали «За отвагу» и два ордена Красной Звезды. Армейская газета напечатала о нем очерк и поместила его фотографию…

Позиция, которую избрал Пулат на этот раз, была не очень удобной. Возвышенность, густо поросшая соснами, тянулась вдоль берега неширокой речушки на несколько километров. Ближе к берегу кучерявились мелкие кустарники вперемежку с ивами, почему-то не очень рослыми, В полукилометре за рекой, на том берегу, проходил большак, но он был прикрыт лесом. Два-три «окна», что образовывались разрывами деревьев, были неширокими, человек это пространство мог пробежать за одну секунду, а машины и того быстрее. Пулат расположился напротив самого узкого «окна». Вырыв несколько окопов под соснами с таким расчетом, чтобы сектор обстрела в какой-то мере был удобным, он стал ждать. У снайпера это самая главная работа — ждать. В этом он похож на старого волка, чьи повадки он не раз наблюдал в юности в горах. Если захочется ему, волку, дичины, он подкрадывается к местам, где водятся кеклики, и ложится на спину, неестественно сложив лапы, словно бы мертвый. Час лежит, два, три… Птицы ходят рядом, сначала пугливо, настороженно, готовые в любую минуту вспорхнуть. А волк лежит без движения. Куропатки приходят к мысли, что этот зверь не страшен, подходят поближе, а самая глупая, — как среди людей, так и среди птиц есть такие, — становится ему на брюхо, чтобы не обходить, а напрямик. И в тот же миг волк — цап ее!.. Снайпер тоже обязан ждать так же бдительно, как старый опытный волк, чтобы не упустить своего мгновенья.

Выбирая это место, Пулат исходил из того, что, поскольку разрыв почти незаметен, узок, то и фашист будет вести себя, как тот кеклик, а там, где «окна» широки, конечно же, постараются быть более бдительными. Кроме того, как утверждали снайперы-инструкторы в школе и как смог убедиться сам Пулат, гитлеровцы далеко не дураки. По мнению Пулата, где-то у широких разрывов деревьев сидят и снайперы противника, потому что именно эти места наиболее уязвимы для них. Они должны исходить из того, что советскому снайперу напротив этих «окон» самый смысл расположиться. А тут… дороги почти не видно, кажется, что и деревья сомкнулись ветками, просвет крошечный, как лисья нора. После тяжелых боев на Курской дуге фашисты драпанули на изрядное расстояние, но теперь вот, «выровняв» снова линию фронта, они остановились. Вдали виднелся большой лес, и Пулат подумал, что он, видно, набит фашистской техникой и солдатами. А на ближайших к берегу соснах, конечно же, сидят их «кукушки», но попробуй обнаружь! Такая зелень, точно одна стена выстроена вдоль берега. «Терпенье открывает даже запертые двери», — произнес мысленно Пулат, как обычно, вспомнив пословицу, и стал ждать.

Первый день Пулата на этой позиции был неудачным. В просвете мелькали броневики, проносившиеся по дороге, но ни одного солдата или офицера он не заметил. Ночью, которая была темна, хоть глаз выколи, он слушал, как по ту сторону грохотали танки, даже, кажется, слышал гортанные выкрики команд, но он был слеп — в кромешной тьме оптический прибор был бессильным. Поздно вечером Пулату принесли ужин, и солдат, как принято, поинтересовался успехами. Пулат пожал плечами и спросил, нет ли ему письма.

— Идет, — ответил тот и успокоил: — Ничего, брат, получишь еще не одну весточку из дома. И не огорчайся, что день неудачным выпал, твое дело терпеньем живо.

— Знаю, — сказал Пулат.

И вот наступило утро. Он проснулся рано, можно сказать, что и не спал совсем, а подремывал, думая о доме, о Мехри, которая, по его подсчетам, должна уже была родить, о дочери Саодат, на плечи которой выпала такая тяжелая ноша, как содержание семьи. О тога, что теперь вряд ли сможет быть помощником ей, стар да и здоровьем слаб. Он вспомнил, что там, в Шерабаде, сейчас все подорожало. И решил утром написать, чтобы дома продали все до последнего гиляма, но не ограничивали себя в пище.

Над рекой, лениво несущей свои волны, курился сизый дымок тумана, лес напротив утопал в нем, будто под каждым деревом тлеет кизяк. Солнце вставало откуда-то позади Пулата, и, чем выше поднималось оно, тем быстрее рассеивался туман и деревья приобретали четкость. И в это время в просвете показалась тень, кажется, человек шел полусогнувшись, виднелось что-то наподобие горба. За ним прошла точно такая же тень. «Боятся, гады, — усмехнулся Пулат мысленно, — а может, решили проверить, простреливается ли просвет, и протаскивают чучела. Скорее всего так. Что ж, потерплю малость, пусть убедятся, что никого тут нет». Спустя несколько минут тени выпрямились, и Пулат заметил, что это шли солдаты. Шли во весь рост, не торопясь и не медленно, так, как и положено в колонне. «Раз идет колонна, — подумал он, — то и офицер должен быть при ней». И вдруг он увидел, что колонна взяла вправо, взяла резко, словно бы шарахнулась от взорвавшейся мины. Мимо нее пронеслись мотоциклы. Значит, уступают дорогу. Кому? Конечно, не обер-лейтенанту какому, а высокому начальству, даже, может, генералу. Все это промелькнуло в сознании Пулата, и, едва блеснул лак автомобиля, он нажал на курок, выпустив пулю в застывшую фигуру офицера, стоявшего в открытой машине, приподняв руку. Он, очевидно, приветствовал своих солдат. Офицер качнулся, а колонна, как по команде, упала на землю. Начали метаться фельдфебели или кто там еще, Пулат не знал, но с удовольствием всадил пулю в спину одного, а второму — в голову. Увлекшись, он забыл об осторожности. Прямо перед носом ковырнул бруствер окопа вражеский свинец, пыль попала ему в глаза. Пулат опустился на дно окопа, протер глаза. Надо было обнаружить вражеского снайпера. Пока он перебрался в другой окоп, чтобы оттуда прощупать деревья на том берегу. И в это время возле него появился старшина роты.

— Открыл счет, Сиддыков? — спросил он деловито.

— Да. Одного офицера и двух солдат отправил в ад!

— Молодец! А теперь позавтракай, брат, я займу пока твое место. — Старшина протянул ему котелок с едой и кусочек хлеба. Когда Пулат поел, тот протянул ему письмо: — Из дома!

— Вот за это большое спасибо, товарищ старшина, — поблагодарил его Пулат.

— Ночью привезли, решил сам доставить тебе, — сказал старшина, не оборачиваясь.

— Катта рахмат! Большое спасибо! — Пулат развернул треугольник и начал читать по складам коротенькое письмо. Оно было написано рукой Ксении-опа, и он не удивился этому, такое частенько случалось уже, придет к ней Мехри, она и пишет ей. «Здравствуйте, дорогой отаджан! Как вы там служите, здоровы ли. У нас дома все в порядке. Все живы и здоровы. Семья наша прибавилась на одного человека, мальчика, которому тога дал имя — Ильхом…»

— Ну, что там пишут? — спросил старшина.

— Сын родился, назвали Ильхомом.

— А что означает это имя, а? Пулат — сталь, а Ильхом?

— Вдохновение.

— Гм. Тебе сколько лет-то, Сиддыков?

— За сорок уже.

— А жене?

— Под сорок, товарищ старшина. А что?

— Да вот думаю, — сказал старшина, — чье вдохновенье в том деле сыграло главную роль. А кто дал ему такое имя?

— Дед, Мухтар-тога.

— Тогда ясно, — улыбнулся старшина, — дав имя внуку, он имел в виду и твое вдохновенье, и жены твоей. Умница дед!

— Мудрец дороже жемчуга, — сказал Пулат, — а годы делают людей мудрыми.

— Поздравляю! — Спросил: — Почему ты сюда-то перебрался?

— «Кукушка» на том берегу.

— Теперь для тебя начинается самое интересное, Сиддыков, — сказал старшина, — поединок с фашистом. Гляди в оба!

— Есть. Вы последите за деревьями на той стороне, я на минуту в прежний окоп, хоп?

— Зачем?

— Хитрость придумал, хочу испытать.

— Ну, давай, только быстро, мне возвращаться пора.

— Есть! — Пулат вернулся в первый окоп, спрятавшись за стволом сосны, осмотрел ямку от пули, мысленно проследил направление ее полета, и, вытащив из кармана круглое зеркало, поставил его так, что фашист, когда солнце пойдет к закату, обязательно увидит блеск и, приняв его за оптику винтовки, выстрелит. Пулат ясно себе представлял место, где примерно сидит «кукушка» — чуть повыше просвета, на деревьях, подступивших к излучине реки.

— Что ты там придумал, выкладывай, — сказал старшина, — может, другим нашим тоже пригодится.

Пулат рассказал.

— Клюнет, как окунь на блесну? — сказал старшина.

— Я не знаю, о чем вы говорите, — смущенно произнес Пулат. Он уже занял свое место и не спускал глаз с тех деревьев.

— Не рыбак, значит, — произнес старшина.

— Нет.

— Замерла дорога, — сказал старшина, пристроившись рядом. — Теперь, пока они не обезвредят тебя, никто носа не покажет.

— Меня сейчас интересует фашистский снайпер, — сказал Пулат.

— Желаю удачи, Сиддыков, — сказал старшина и исчез так же внезапно, как и появился. Неслышно, точно привидение.

— Спасибо, — только и успел ему крикнуть вслед Пулат…

Наблюдая за соснами, он не оставлял без внимания и дорогу. Там изредка проносились бронемашины, но люди уже не показывались. Черт их знает, может, они в этом месте проползали по-пластунски, но обойти его они не могли, так как выше лежало широкое, покатое в сторону реки поле.

Когда день пошел на убыль, Пулат стал особенно внимательным. По его мысли, солнце должно было хоть одним лучиком высветить поставленное им зеркало, и фашист, конечно, не преминет воспользоваться этим — выстрелит и… выдаст себя. Казалось ему, что в той куче деревьев, где должен был устроиться вражеский снайпер, знакома уже каждая ветка. Под вечер, когда лучи солнца косо упали к подножью «своей» сосны, ухо Пулата уловило щелчок выстрела, и примерно там, где он и предполагал, взвилась едва заметная струйка сизого дыма, вроде бы всколыхнулся воздух. В то же мгновенье он нажал на спусковой крючок. В прицеле, как в бинокле, он увидел, как зашевелились ветки на одном из самых густых деревьев, затем, будто по ним прокатился огромный шар, вздрогнули и остальные. «Молодец, красноармеец Сиддыков, — похвалил сам себя Пулат, — еще одним фашистом меньше стало!»

Теперь можно было и отдохнуть. Пока немцы спохватятся да посадят где-то новую «кукушку», пройдет много времени. Пулат сел на дно окопа, съел из своего НЗ два сухаря и запил их водой из фляжки. Потом прислонился к стенке и незаметно для себя уснул. Видно, сказались напряженные дни, и его сон, обычно очень чуткий, на тот раз оказался крепким. Он не услышал ни шороха ветвей за спиной, ни хруста сухих листьев под ногами вражеских разведчиков, вернее, даже не разведчиков, а специальной группы, проникшей на эту сторону только ради него. Даже пикнуть не успел, как во рту оказался кляп, а руки и ноги были туго связаны веревкой.

Пулата ввели в одну из комнат большого двухэтажного здания, где за столом сидел майор лет пятидесяти, грузный и белобрысый, с красными, как у кролика, глазами. У окна дымил сигарой второй офицер в форме эсэсовца. Этот был помоложе и пощеголеватее — мундир сидел на нем как на манекене, а сапоги начищены до зеркального блеска. Возле стола стоял смуглый скуластый ефрейтор, невысокого роста, худощавый. Ему было около тридцати. «Этот точно узбек или туркмен, — подумал Пулат, глянув на него, — переводчик, видно».

— Кто ты, почему стал снайпером? — сказал ефрейтор, когда Пулата посадили на табурет в центре комнаты, сказал по-узбекски. — Где родился, кем работал, кто у тебя остался дома, нам известно. Мы знаем и о том, что у тебя родился сын. — Все это он повторял за майором, который, вытащив из ящика стола армейскую газету, где на первой странице был портрет Пулата, что-то добавил еще. — Герр майор интересуется, не слишком ли много ты уничтожил воинов рейха за смерть одного сына? Вчера ты убил еще и командира полка.

— Мало, — ответил Пулат.

— Почему? — спросил переводчик, выслушав вопрос эсэсовца.

— Разве дело только в моем сыне? Сколько тысяч сыновей моих соотечественников погубили фашисты?! За них я тоже должен отомстить!

— Теперь ты уже ничего не сделаешь, — крикнул ефрейтор. — Все, оумин, как говорят у нас на родине!

— Но тут же написано, — ткнул пальцем в газету майор, — «снайпер Сиддыков решил отомстить за сына!»

Пулат очень много слышал о педантичности немцев, но чтобы до такой степени… Майор, видно, считает, раз немцы убили одного, в данном случае, Сиддыка, то и Пулат должен был ограничиться одним.

— Неправильно напечатали, — сказал Пулат. — Я говорил корреспонденту, что мщу за сына, но ни разу не упоминал, что убью только одного гада!

Ефрейтор перевел ответ Пулата, а эсэсовец что-то сказал майору. Тот вскинул свои белесые брови, встал и достал из сейфа папку. Снова сел за стол. Перелистывая страницы в ней, уставился на пленного немигающими прозрачно-голубыми глазами. Спросил:

— Родом из кишлака Кайнар-булак Сурхандарьинской области?

Пулат кивнул.

— Значит, ты должен знать Артыка, сына Сиддык-бая?

— Не слышал про такого, — ответил Пулат. Он понял, что эта папка каким-то образом связана с именем брата, но каким? Не дай бог, если и Артык-ака в плену, — подумал он, — тогда мое признание может принести ему вред. Брат снайпера все же… Решил не отвечать на подобные вопросы. Или отвечать отрицательно.

— Много в твоем краю Кайнар-булаков? — спросил ефрейтор.

— А тебя в каком кишлаке мать родила? — спросил вместо ответа Пулат, обращаясь к переводчику на «ты», отчего тот побагровел.

— Ну ты, — бросил он зло, — не забывай, где находишься! Я родился в Ферганской долине, что из того?

— Разве мало у вас кишлаков с одинаковым названием?

— Сколько угодно.

— Ну, вот, а еще спрашиваешь!

— Да, в этом отношении наш народ не отличался особой сообразительностью, — сказал ефрейтор.

— Твой народ, — поправил его Пулат, — а мой всегда был мудрым. Не путай!

Переводчик промолчал и заговорил с эсэсовцем, видимо, объясняя, о чем он говорил с пленным. Офицер, точно бросал слова приказа, произнес несколько отрывистых фраз. Сначала майор, как догадался Пулат, возражал ему, а потом кивнул и развел руками.

— Моли аллаха, — сказал переводчик, — чтобы штурмфюрер Артык Сиддыков признал тебя своим братом.

Пулата заперли в сарай и приставили часового. «Значит, Хамид мне правду о брате рассказывал, — думал он, — а Артык безбожно врал. Глупец я! Надо бы сразу к Истокину пойти. А теперь… хочешь — не хочешь; придется встретиться с ним…» Он представил, как снисходительно и высокомерно улыбнется Артык, как он начнет, теперь уже откровенно, распространяться о силе и мощи фашистов. А что дальше? «Поживем, — увидим», — вспомнились слова Истокина, которые он часто повторял.

На следующий день его отправили в лагерь для военнопленных. Об этом ему с сарказмом объявил ефрейтор. В вагоне, куда впихнули Пулата, было около сорока красноармейцев, большинство из них — тяжело раненные. Медицинскую помощь им в пути никто не оказывал, и вагон пустел быстро. Умерших снимали на очередной станции. К концу пути в вагоне осталось пятнадцать человек.

Пулата везли в Германию, и чем дальше уходил поезд, тем серее становилось небо, день и ночь лили моросящие дожди, сырость врывалась в вагон пронзительным холодом. И за окном, казалось ему, проплывали серые поселки, станции и полустанки. Дома тут были островерхие, крытые черепицей, которая, несмотря на то, что от роду была желтой или красной, тоже казалась серой, как здешнее небо. Несколько раз на стоянках Пулат подходил к окну и разглядывал людей, стоявших на перронах. Главным образом это были солдаты, старики, дети и женщины. Их лица тоже были серыми. «Проклятый Гитлер, — высказал кто-то его мысль, — даже свою страну утопил в серости!»

— С этого все и началось, — произнес кто-то, — каждый гитлер в истории в первую очередь выкрашивал собственный народ, его душу в серый цвет.

В вагоне частенько затевались разговоры, но Пулат не вмешивался в них, он, как когда-то в штабе кавалерийского полка, впал в апатию, ничего его не интересовало; названия станций, что громко выкрикивали те, кто умел читать по-немецки, проходили мимо его сознания. Он сидел в углу и все время молчал, а если кто-нибудь обращался к нему, отвечал односложно и неохотно. Иногда ему казалось, что красноармейцам известно, что он родственник фашиста, — а в том, что Артык фашист, он больше не сомневался, — и стыдился этого. Пулат понимал, что брат наверняка занимает важный пост, раз только одно его имя отсрочило исполнение смертного приговора. Много раз он пытался представить себе встречу с ним, иначе зачем его так далеко и долго везут? Но у него ничего не получалось. Будет ли она такой, как в Шерабаде? Там они оба прослезились. А теперь… Хоть и стоят они по разные стороны черты, являются врагами, но братья ведь?! Как поведет себя Артык? А что он сделал сам?..

Поезд полз медленно, как черепаха, дни казались длинными и нескончаемыми. Пулат даже счет им потерял. Если бы не долгие, по два-три дня, стоянки в тупиках, можно было подумать, что их везут на край света. Кормили пленных плохо, умываться не разрешали, бриться — тем более, так что к тому времени, когда их наконец привезли в лагерь, они были тощими, обросшими, грязными.

— Как дикари! — сказал кто-то, когда их повели в разные блоки лагеря…

Лагерь находился в глухом лесу, был окружен двойной колючей проволокой, находящейся под током. Одно прикосновение к ней в эту сырость кончалось смертью. Тысячи измученных непосильным трудом, изможденных от голода людей в полосатых робах, в большинстве своем босые, строили дорогу. Они носили землю носилками и тачками, чурбаками утрамбовывали ее и мостили камнем, подгоняя один к другому с такой точностью, точно клали стены из кирпича. Рабочий день продолжался от зари до зари, кормили пленных похлебкой из кожуры картофеля и свеклы, упавших от усталости и голода конвоиры пристреливали тут же, и сами же пленные относили трупы к крематорию. Спали на двухъярусных деревянных нарах на соломенных матрацах.

Только в первый день старожилы лагеря проявили интерес к Пулату. Они расспросили его о том, где угодил в лапы фашистов, каким образом и как там идут дела на фронте. Когда он ответил на эти вопросы, один из пленных произнес:

— Были немцы под Сталинградом, а теперь вот из-под Курска взяли мужика. О чем это говорит? Драпают фашисты, значит, недолго осталось ждать. Через год, а, может, и раньше, придут сюда наши.

— Врут они, собаки, — сказал еще один, — мол, к Волге вышли!

— К какой Волге? Разве не замечаешь сам? В последнее время пленных-то здорово поубавилось. Бывало, через день эшелон везли, а сейчас… вот их, дай бог памяти, привезли через три месяца.

— Теперь их самих берут эшелонами!

— Ну, да. Когда отступаешь, не до пленных, шкуру бы спасти!..

Пулат вышел на работу. Товарищи сразу же предупредили его: мол, не слишком-то усердствуй, зря силы не транжирь. Делай вид, что работаешь крепко, а силы береги. Посмотри, как поступают другие, учись. Хоть и последовал Пулат этому совету, к вечеру так устал, что сразу же после ужина заснул, как убитый. Как все остальные. Дней через десять в лагере появился Артык.

— Садись вот сюда, — указал ему стул посреди комнаты переводчик.

Пулат сел, не поднимая глаз. Сейчас он ненавидел брата. И уже знал, что встреча с ним будет строиться на этой ненависти. Он ненавидел его за то, что напялил на себя форму убийц своего племянника. Артык молчал. Ничем не показал, что рад встрече или — наоборот — огорчен. Стоял, как каменный, теперь уже полуобернувшись в его сторону, и пускал синие кольца дыма. Впрочем, Пулат почувствовал, что брат испытывает чувство брезгливости к нему, что наблюдение за кольцами дыма, медленно расплывающимися под потолком, куда больше волнуют его.

— Вам знаком господин штурмфюрер? — спросил переводчик.

— Нет. — Пулат поднял голову и глянул на Артыка. Тот отвернулся.

Потом Артык что-то сказал коменданту и переводчику на их языке. Они тут же вышли. Артык взял стул и сел напротив Пулата. Долго глядел в упор не мигая, глубоко затягивался дымом, словно хотел воздвигнуть между собой и Пулатом стену из дыма.

— Ну, ассалом алейкум, брат, — сказал он, небрежно протянув руку.

— Ваалейкум, ака, — ответил Пулат, едва прикоснувшись к ней.

— Вот мы снова встретились.

Пулат кивнул.

— Все-таки отверг мой добрый совет, — сказал Артык с сожаленьем, — оказался в дураках!

— У меня убили сына…

— Какая чушь! — высокомерно оборвал его Артык. — На войне, да будет тебе известно, убивают, оставляют калеками. В огне этой войны уже сгорели миллионы и еще сгорит столько же. Не понимать такие простые истины в твоем возрасте стыдно. Правда, что ты пошел в армию добровольно?

— Настоял даже, — с вызовом ответил Пулат.

— Корчишь из себя патриота? Только кому это нужно? — Артык помолчал и добавил, вздохнув: — Да, злую штуку сыграла с нами судьба, устроив эту встречу. Ты не находишь?

— Судьбе виднее, — сказал Пулат, подумав: «Сейчас, брат, нам бы нужно было встретиться на поле боя, и я с радостью бы пустил пулю в твою продажную морду».

— В рядах русской армии, — сказал Артык, — служат тысячи туркестанцев. О тех, по крайней мере, о ком пишут фронтовые газеты, нашему комитету известно немало. Газеты с твоим портретом нашли в кармане убитого солдата, а на следующий день данные о тебе легли на мой стол. Прочитал я и ахнул: неужели, думаю, мой брат так прославился, ведь он всегда был ярым ненавистником крови!

— А я не был солдатом, я хотел мирно трудиться, исполнить волю отца — продолжить его род на земле. Фашисты ворвались в мою страну и убили моего Сиддыка! Какое преступление он совершил перед вами?

— Это высокая политика, боюсь, ты не разберешься в ней, — ответил Артык. — Два мира, как две горы, столкнулись между собой. И все, кто оказался на их пути, должны были погибнуть. Но за род ты не волнуйся, Ильхом продолжит его, если не попадет в рабство.

— В какое рабство?

— Армии великого фюрера покорят весь мир, — напыщенно произнес эсэсовец, — и весь мир станет рабом Германии и ее союзников!

— Армия твоего бесноватого хозяина драпает, — с вызовом, в первый раз обращаясь на «ты», сказал Пулат, — совсем недолго осталось до того дня, когда и он сам начнет метаться в своем логове, так что не считай пельмени сырыми, брат. Ильхом никогда не будет рабом!

— Послушай, ты, — крикнул Артык, — здесь, хоть я и твой брат, но прежде всего — представитель германского командования, и твои рассуждения принимаю как личную обиду. Так что не зарывайся!

— Мне все равно, кого ты представляешь! На большее, чем убить меня, ты не способен. А смерти я не боюсь.

— За двадцать лет большевики так вправили тебе мозги, брат, — бросил Артык, — что я удивляюсь, да сын ли Сиддык-бая передо мной?!

— То же сделали с вашими мозгами фашисты, — сказал Пулат.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Я не торгую родиной.

— И я не собираюсь это делать. Кончится война, и вся Средняя Азия объединится под знаменем Турана.

— Опять сырые пельмени, ака. Как вы любите все сырое, удивительно. — Пулат решил поиздеваться над братом.

— Не надо, — сказал Артык, поняв насмешку, — бравирование здесь ни к чему… Лучше подумаем, как все-таки тебе вернуться домой целым. Армии рейха ты не нужен.

— Вы лжете, ака. Я нужен пропагандистам рейха. Потому они приказали схватить меня живым.

— Да замолчи ты, дурак, — не сдержался Артык и ударил Пулата по лицу. Но спохватился и добавил смущенно: — Прости. У нас разные убеждения, и с этим, наверное, теперь ничего нельзя сделать. Так угодно было судьбе — она нас сделала смертельными врагами. Война не скоро закончится, и мой долг — спасти тебя!

— Война идет к концу, — сказал Пулат, сплюнув кровь, — конечно, нежелательному для вас, но…

— Об этом нет смысла спорить, — тоном, не терпящим возражения, произнес Артык, — я знаю больше тебя. Сейчас германское командование выравнивает линию фронта, а скоро… как только новое оружие… Зачем все это тебе? — Он помолчал, разглядывая Пулата сквозь дым сигары. — Как дома-то?

— Последнее письмо оттуда у вас, — .сказал Пулат, — там обо всем написано.

— Ну, как, имею я право спасти твою жизнь?

— Какой же ценой ты собираешься это сделать? — Пулату надоела эта встреча. Он хотел скорей вырваться из смрада этого разговора.

— Почти даром. Я определяю тебя в Туркестанский легион. Будешь служить. Одевают их хорошо, кормят, как на убой, так что до конца войны, каким бы ни был ее исход, проживешь припеваючи.

— Ползающая по ноге, ака, вползет и на шею, — сказал Пулат. — Сегодня я вступлю в ваш легион, завтра вы меня заставите выступить по радио, а послезавтра — взять в руки фашистскую снайперскую винтовку. Предательство похоже на горный водопад. Сначала на одну ступень опустится, потом — на вторую, а под конец расколется тысячами брызг о гранитные глыбы на дне. Я присягал на верность своей родине!

— Подумаешь, присягал, — передразнил его Артык, — сейчас самое важное сохранить жизнь!

— Кто отчизну потеряет, до окончанья дней рыдает, — вспомнил Пулат пословицу. — Извините, немецкая форма не по моим плечам.

— Она не немецкая, а наша национальная.

— Тогда тем более.

— Значит, нет?

— Нет.

— Что ж, даю тебе некоторое время, подумай, — Артык нажал кнопку и вошел конвоир…

— Сюда, — сказал солдат, показав дверь направо.

Пулат вошел. В комнате, чуть поменьше, чем кабинет коменданта, стоял длинный стол, уставленный разной едой. Появился переводчик, и конвоир оставил комнату. От запаха жареного и вареного, от вида пышного и белого, как снег, хлеба, у Пулата закружилась голова — голод так остро дал о себе знать, что, казалось, сядь он сейчас за стол, все бы подмел до крошки.

— Начальник распорядился хорошенько накормить тебя, — сказал переводчик. — Садись и ешь.

Мысль, что на столе все — вражеское, начисто отбила аппетит. Пулат смотрел в окно, за которым медленно угасал день.

— Напрасно артачишься, парень, — сказал переводчик дружелюбно. — Еда тут ни при чем. Ты можешь обижаться на штурмфюрера, на меня, на лагерь, ну, а на хлеб…

— Спасибо, я сыт, — сказал Пулат.

— Что ты там высматриваешь? — спросил переводчик.

— Ничего. День красивый. Только вот этот черный дым все портит.

— Это не дым, солдат, души умерших. Видишь белое здание рядом с трубой? Это баня. Ежедневно сюда приходят помыться пятьдесят человек и уже через трубу спешат на свидание с аллахом.

— Это мне известно, — сказал Пулат.

— Ну, если так, то и подумай, ведь баня может выпасть и тебе.

— Коли мне суждено сгореть, я не утону. Я пошел.

— Возьми хоть хлеба кусок!

— Я сыт…

Его водили к коменданту целую неделю. И каждый день повторялось одно и то же. Иногда ему казалось, что Артык пытается сказать что-то очень важное, но не решается. «Боится, — думал он, глядя на него, — что кто-нибудь подслушает и передаст начальству. Бедный Артык-ака! Лучше на родине быть чабаном, чем на чужбине султаном. А вы… не чабан и не султан. Слуга!»

— Ну, ладно, — сказал Артык сегодня, как всегда, сев напротив и дымя сигарой, — пора кончать эту игру.

Теперь он перешел к обычным методам эсэсовцев — избиениям и пыткам. Правда, делал он это руками солдат, но для Пулата это не имело значения. Каждый раз, придя в себя после ведра холодной воды, он отвечал на очередной вопрос Артыка одним:

— Я не предатель!

— Идет война миров…

— И мой мир победит, — теперь уже Пулат перебил его. — Потому что за ним — правда.

— Но ты не увидишь эту победу!

— Дети увидят, внуки.

Артык устало опустился на стул. Нажал на кнопку. Вошел конвоир, и он кивнул ему. Пулат встал, вернее, его поднял солдат.

— С другого я бы три шкуры спустил, — сказал Артык, — а с тобой обошелся мягко.

— Это дело вы всегда выполняли лучше других, — произнес Пулат.

— Кривое дерево прямо не растет. Ты всегда был кривым, таким и остался, — равнодушно сказал Артык. Мысленно он уже с ним простился. — Мне жаль тебя.

— Не нам судить, кто из нас кривой, — сказал Пулат, — придет время, и люди скажут.

— Но ты не услышишь этих слов. Тебя уже не будет!

— Нет, я буду всегда с людьми, в их памяти, в их делах и в сердцах. А вас… они вычеркнули давно из своих списков, потому что век предателей короток. И не меня вам надо жалеть, а себя!

— Слепому что ночь, что день, все едино. Прощай, брат. Аллах свидетель, я хотел спасти тебя, а теперь…

Пулат пошел к двери, покачиваясь, точно ноги отказывались повиноваться.

А утром следующего дня, когда людей построили на поверку и распределяли для работы, номеру Пулата выпала «баня».

— Кто ты и откуда, друг? — спросили сзади.

— Пулат Сиддыков из Кайнар-булака, — ответил он не оборачиваясь, и вышел из строя…

Загрузка...