9

— Может, кто пива хочет? — предложил Алан. — По-моему, в доме найдется.

— Мне лично не надо, спасибо, — ответил Эдди. — Я и без того за последние дни перебрал выше головы.

— Я тоже не хочу, спасибо, Алан, — сказал Герберт. Он задумчиво смотрел из беседки, где они сидели в трех обшарпанных шезлонгах. — Хорошо как здесь, а?

Между столбиками открывался вид на речку, на светлый заливной луг, осоку и камыши, на узловатый терновник и гибкие ивы. Все золотилось в дымчатом вечернем свете. Пейзаж знакомый и родной, но заполненный сейчас волшебным сиянием, как край обетованный. Разговаривая, они все время видели его перед собой.

— Ну, Эдди, — ровным голосом спросил Алан, — что с тобой случилось? Поделись с нами, если есть желание.

— Желание есть, да вот не знаю, смогу ли выразиться понятно, — ответил Эдди. Старательно подбирая слова, он начал с того, как явился домой и нашел только свою телеграмму на полу. Рассказ давался нелегко, но все-таки Эдди сумел объяснить, что с ним случилось.

— Вы только не думайте, — сказал он под конец, — я не виню никого, уж даже и жену. И я, конечно, лезу с кулаками, особенно выпивши, это с моей стороны неправильно. Но они меня достали, вся здешняя кодла. Если и дальше так пойдет, сержант, то я не знаю, что могу с ними в конце концов сделать! Мне, наверно, лучше попроситься обратно в армию. Думал, домой возвращаюсь, а приехал неведомо куда. Совсем я запутался, к чертовой матери. В ком причина, не пойму, во мне или в них? Если во мне, то как мне быть? А если в них, то спятили они, что ли?

Несколько минут все трое молчали. Герберт вопросительно смотрел на Алана. Эдди сидел, свесив побитую голову.

— Эдди, — тихо проговорил Алан. — Можно задать тебе один вопрос?

— Задавай какой хочешь, браток. Валяй.

— Понимаешь ли, это насчет тебя и твоей жены, — неуверенно начал Алан. — Предположим, все осталось бы только между вами, — ты бы узнал, как она себя вела, но больше бы это никому не было известно, — ты бы ее простил?

— Так ведь что ж, не должна она была этого делать, — рассудительно ответил Эдди. — Муж на фронте. Так? Нехорошо с ее стороны. Но тут беда с малышкой, одно да другое, как говорила жена Фреда Розберри. Тоже много кой-чего…

— Да, а ты, со своей стороны, легко приходишь в такое состояние, — подхватил Алан, припоминая некоторые случаи, но не показывая виду, — когда все тебе кажется вроде бы не на самом деле и неважно, и никакой разницы, как ни поступи. Будто пьяный.

— Ну, я бы, пожалуй, потолковал бы с ней хорошенько с глазу на глаз, а потом сказал бы: «Ну ладно, давай все забудем». Я бы, наверно, смог так, — заключил Эдди.

— А по-моему, — тихо сказал Герберт, — ты на самом деле только того бы и хотел. Тебя, наверно, совесть мучает?

Эдди подумал и ответил:

— Может, ты и прав, Герберт.

— И по-моему, тоже, он прав, — сказал Алан.

— Я хочу поступить, как будет правильно, — проговорил Эдди. — Если правильно, как вы говорите, я так и сделаю. Но вот жить в здешних местах я больше не могу. И не хочу. Что тут с ними со всеми сделалось, объяснили бы вы мне.

— Мне кажется, я могу тебе ответить, — сказал Алан. — Ты возвратился из армии, где жил бок о бок с ребятами, сблизился с ними, вы делали одну общую работу, и она была всем хорошо понятна. Так? Ну вот, а здешние люди живут иначе. Может быть, какое-то время, после Дюнкерка, когда была угроза вторжения, они тоже сплотились. Но когда опасность миновала, они снова расползлись в разные стороны, да еще энергичнее потянули каждый на себя после того, как пришлось постоять плечом к плечу. Они теперь какие были до войны, такими в общем и остались. А вот ты изменился, и в этом все дело. И ты совсем другое ожидал здесь найти. Когда они рассуждают о том, что тебе надо, как они выражаются, угомониться, на самом деле они хотят, чтобы ты отказался от этих своих ожиданий.

— Так что же я должен делать? Скрутить себя и смириться, или как?

— Нет, — неожиданно резко ответил Герберт. Это было так на него непохоже, что оба друга посмотрели на него с изумлением. Он смутился. — Я считаю, что Алан прав. Но только они не все такие. Некоторые нас понимают. И они на нашей стороне. Один человек мне сказал, чтобы я никогда не отступался от своих теперешних мыслей, чтобы не позволял превратить себя в благополучного обывателя, не разучился думать и не верил, будто можно будет и дальше жить по-старому, не болея за других. Она… то есть он, этот человек, говорит, что мы теперь все между собой связаны, хочется нам того или нет, и если не станем думать и заботиться о других, тогда только и останется что ненависть, и страдание, и кровь рекой.

Эдди округлил глаза.

— Со мной никто так не разговаривал. А ведь кто только не пробовал — и управляющий, и пастор, и полицейский, всякая публика.

— А кто это был, Герберт? — спросил Алан.

Герберт потупился.

— Одна девушка. Помните, в Лэмбери, в баре с нами поспорила девушка с авиационного завода?

— Такая хорошенькая, чернявенькая нахалка? — удивился Эдди.

— Ну да, только она вовсе не нахалка. Дорис Морган ее зовут, помните? Она тогда сказала мне кое-что, и я… ну в общем я задумался. А вчера вечером у нас с ней был длинный разговор. Она хорошая девушка. — Он поглядел на приятелей с вызовом.

Алан ухмыльнулся:

— Мне тоже так показалось. Вреднющая, правда, и не в моем вкусе, но как раз по тебе, Герберт, будет оказывать на тебя положительное влияние. Это все она тебе говорила?

— Да. И еще многое. Я тоже думаю, что она будет оказывать на меня положительное влияние. По крайней мере, постарается. Завтра я с ней увижусь. Но тут есть свои трудности.

— Какие тут могут быть особенные трудности? Ты поделись с нами, Герберт. Напрасно стесняешься. Мы с Эдди оба через это прошли в свое время.

— Это точно, — подтвердил Эдди и в первый раз усмехнулся.

— Я, правда, и сейчас еще не знаю, на каком я свете, — признался Алан. — По-прежнему дурака валяю.

— С тобой в машине это дочка полковника Саутхема была? — спросил проницательный Герберт.

— Да, но не важно. И вообще мы сейчас говорим о тебе и о твоей подруге. Так какие же трудности?

— Ну, во-первых, рано еще всерьез это обсуждать, — нахмурившись, ответил Герберт. — Но пока что дело выглядит довольно бесперспективно. Она городская, ее жизнь — заводы, улицы, и все такое. А я деревенский. Если она пойдет за мной, то потеряет себя. А если я пойду за ней, то потеряюсь я. Так я это вижу сейчас.

— Теперь я понял, — озабоченно кивнул Эдди. — Ты, похоже, прав, Герберт. Славная такая девчонка, но что-то я себе не представляю, как она будет вставать в полшестого или стряпать обед на дюжину косцов.

— Погодите вы, — загорячился Алан. — Начать с того, что раз она работала на заводе, значит, приучена вставать до света, и тяжелая работа ей тоже не в новинку. А потом, что это вообще за противопоставление: деревенский, городской? Это раньше так было. Теперь заводы переехали в сельскую местность, и надо будет, чтобы они у нас тут остались. А фермам хорошо бы размещаться на окраинах городов. Так что тут вы с ней договоритесь. По-моему, ты напрасно беспокоишься. Но как это у тебя получилось, Герберт, что ты стал с ней обсуждать такие вопросы? Я ведь думал, что уж кто-кто, а ты вернешься на землю и будешь спокойно заниматься хозяйством и на все остальное поплевывать. В чем же дело?

Раз преодолев застенчивость, Герберт уже без стеснения рассказал о праздничном ужине в отчем доме и о том, что он тогда почувствовал.

— Вы не подумайте только, что я предаю свою родню, — сказал он в заключение. — Я их всех люблю. Они обо мне позаботились, они думают, как мне лучше, и меня, конечно, мучила совесть, что я в какой-то степени отплатил им неблагодарностью. Но я понял, что тут какая-то неправда, как Дорис говорила. Конечно, я ей объяснил, когда занимаешься фермерством, само собой начинаешь думать только о себе и о своих. Работа тяжелая, и ты отрезан от других людей, не знаешь, кто как живет. Но все равно, дальше так нельзя. Как Дорис говорит, если отгородишься от людей, это означает смерть. Понадобилась война, чтобы это осознать, а следовало бы и без нее разобраться. Я не мог спокойно слушать, когда отец и брат рассуждали так, будто кроме нашей семьи никто не имеет значения, и наша задача состоит в том, чтобы ухватить кусок земли и обрабатывать его, а из остальных только выжимать как можно больше барыша. До сих пор у нас так и было — и смотрите, до чего мы дошли.

— А чего же ты хочешь, Герберт? — спросил Алан. — Устроить колхозы?

— Пока еще сам не знаю, Алан, — ответил Герберт. — У меня еще не было времени все как следует обдумать. И знаний у меня недостаточно. Но я займусь этим и постараюсь выяснить, как устроить лучше всего. Но в этом-то все и дело. Не для нас в нашем уголке лучше всего, а для всех. Работа на земле — это то, что я умею, я и в будущем хочу ею заниматься, но мне не важно, на своей ли собственной ферме, или в сельскохозяйственном кооперативе вместе с другими парнями, или же ездить на работу в колхоз на русский манер. Чего я не могу больше терпеть после всего, что мы пережили, так это прежней нашей тупой жадности, когда рвут каждый для себя и визжат, как голодные псы вокруг лошадиного бока. Не за этим я домой вернулся, не это защищал на войне. Если теперь, когда опасность миновала, здесь опять думают жить по-старому, я уж лучше уеду в другую страну и там начну все заново. Но я этого не хочу. Я бы хотел остаться здесь и помочь вытащить страну из ямы. Англия стоила того, чтобы за нее воевать, надо позаботиться о том, чтобы теперь в ней стоило жить.

— Верно, — кивнул Эдди. — Но неужели мы же, кто был в армии, теперь должны и этим заняться?

— Нет, — сказал Алан. — Это было бы неправильно. Попахивает фашизмом, верно, Герберт?

— Да, это не метод, — согласился Герберт. — И потом, многие из тех, кто был в армии, вообще думают иначе. Вы же слышали разговоры. А среди тех, кто и близко к армии не подходил, есть такие, кто думает, как мы.

— Например, его Дорис, — подмигнул Алан.

— Она не моя Дорис, но конечно, она тоже. Потому она и завелась тогда так. С ней я могу разговаривать совсем так же, как вот с вами.

— Тогда, значит, тебе здорово повезло, — сказал Эдди. — И ты не будь дураком, держись за нее. А где жить будете, это дело десятое.

Минуту или две все трое молчали. Золотистая дымка загустела, и в удлинившихся тенях появилась примесь синевы, предвестье ночи. Потускнела зелень заливного луга. На речке заиграли холодные белые блики. Алан поежился.

— Может, пойдем в дом? — предложил он.

— Как хочешь, мне все равно, — отозвался Герберт.

— А мне здесь нравится, — сказал Эдди. — Я не озяб.

— Тогда посидим еще немного. Теперь, наверно, вы хотите узнать обо мне. Так вот, вы сегодня поспели как раз вовремя. Я собирался поступить как последний болван, вернее — продолжить в болванском духе. Выехал из дому, имея в виду после небольшого загула явиться в редакцию «Листка» и дать согласие на работу, которую мне там предложили. А случилось это так.

И он описал им обед у Дарралда, изобразил в лицах разговор с Дарралдом и Маркинчем и, наконец, обойдя молчанием Бетти, рассказал, как нынче в конце дня по телефону сообщил о своем согласии.

— Не понимаю, Алан, — строго сказал Герберт. — Ведь ты не мог бы работать на этих людей. Разве ты не знаешь, каких материалов они бы от тебя потребовали?

— Знаю. Может быть, дошло бы до дела, и я бы не смог написать то, что им нужно. Но я должен вам объяснить, почему я согласился и почему ехал к ним, когда вы меня встретили.

— Не объясняй, если неохота, — сказал Эдди. — Мне, например, никаких объяснений не нужно. Я знаю, что ты своих не предашь. И Герберт тоже знает.

— Нет, я должен объяснить, — возразил Алан. — Спокойно. Объяснить не только вам, но и самому себе. Поэтому я буду говорить медленно. — Словно для того, чтобы выиграть время, он раскурил трубку и проследил взглядом курчавую струйку дыма. — Вы оба вернулись и застали дома совсем не то, что ожидали. Особенно Эдди, конечно, но и тебе, Герберт, тоже эта девушка твоя кое на что открыла глаза. Ну а я? Что ждало дома меня? Честно сказать, просто какое-то сумасшествие. С нами живет дядя — фантастический старик, музейный экспонат, но далеко не глупец, — и он сказал мне, как это все называется: распад, полный распад. Класс, к которому они принадлежат, их общество, просто разваливается. Каждый из них оказался в своем индивидуальном тупичке. Все считают друг друга помешанными — и совершенно правы. Как отдельный класс они утратили свою роль, но не способны — или просто не хотят — выйти на общую дорогу и идти вместе со всей толпой. Поэтому остаются на прежних местах и потихонечку, соблюдая благопристойность, сходят с ума. Мне хотелось убедить себя, что это не имеет значения и даже забавно. Но тогда уж, чтобы поверить, пришлось убеждать себя, что вообще все не имеет значения и жизнь — просто дурацкая шутка. Не такое уж трудное дело, тем более если выпил и у тебя перед глазами — соблазнительная девочка.

— Вроде той красотки в машине, — кивнул Эдди. — Я ее видел. Хотя у нее характер паршивый.

— Погоди, — вмешался Герберт. — При чем тут этот лорд — как его? — Даллард и его «Листок»? По-твоему, эти ребята тоже не в себе?

— Строго говоря, да, — ответил Алан. — Но только на иной лад. Они очень деятельны и отдают себе отчет в том, что делают, — до определенных пределов. Они обладают властью и не намерены ею поступаться — покуда мы их не припугнем хорошенько. Но теперь вы понимаете, почему меня к ним все-таки потянуло? Когда насмотришься, как твои близкие, вообще люди твоего круга, все оказались в тупике и только бормочут бессмысленный вздор, каждый себе под нос, тогда общество других, кто делает дело и имеет перед собой какую-то цель, действует освежающе и притягательно. Если вся жизнь начинает казаться то ли идиотской шуткой, то ли аферой, возникает соблазн, тогда уж лучше быть среди аферистов. Тут заезжал сегодня утром один оболтус — одноклассник моего брата, — он пошел по политической части, потому что у них в семье всегда занимались политикой, и уже дослужился до второго помощника министра. Так мы оглянуться не успеем, и он не успеет разжиться хоть каким-то умишком, а уж он очутится в правительстве. Это тоже на меня повлияло. Надо либо стать в один ряд с ним и постараться что-нибудь урвать для себя, либо же выступить открыто против него и всех тех, кто посадил его в это кресло.

— На мой взгляд, хорошее дело, — сказал Герберт. — Что нам мешает открыто выступить и послать его куда подальше?

— Ничего не мешает! — оживился Алан. — Я готов, вместе с вами. Но еще сегодня утром я думал иначе. Мне казалось, не стоит труда. Все равно жизнь — одна дурацкая комедия. Такое у меня было чувство.

— Жизнь серьезна, — проговорил Герберт. — Какая есть, она у нас одна, поэтому с ней дурака валять не приходится.

Эдди ухмыльнулся.

— Ты всегда у нас был парень серьезный, а, Герберт?

— Да. И тебе, Эдди, тоже было не до смеху, когда мы встретились, — огрызнулся Герберт. — А сейчас ты подсмеиваешься надо мной, просто потому что у тебя отлегло от души.

— Верно, отлегло, — согласился Эдди и добавил, извиняясь: Это я так, поддразнил тебя немного. Ты все правильно сказал, браток. Ясно?

— Но вы меня поняли? — озабоченно спросил Алан. — Ведь вы столкнулись совсем не с тем, с чем я. Я нашел здесь пустоту, беспросветность и джентльменские фантазии. Все в вечерних платьях, но полуодеты: некуда пойти. По-прежнему упорно надеются, что время повернет ради них вспять и на следующей неделе глядишь, а год на дворе снова тысяча девятьсот пятый. Отрезаны от ствола, от корней, от жизненных соков — отмирающие. Держаться при них я не смогу. Это мне было ясно. Но теперь, когда я опомнился, мне ясно и то, что я не смогу писать вздор для Дарралда и его приспешников, которые считают почти всех людей глупыми, близорукими и ленивыми и лезут из кожи вон, чтобы они такими оставались и впредь.

— Вот, значит, на что у них ставка? — переспросил Герберт.

— Да. И я чуть было не ввязался в их игру, хотя, думаю, надолго бы меня не хватило. Ну, так вот. К Дарралду я пойти не могу. Здесь оставаться — тоже. Не хочу обманывать, но не хочу и гнить. Что же мне делать?

— Дорис сказала: «Повоюй», и я теперь вижу, что она права! — горячо сказал Герберт. — Нам немало пришлось повоевать…

— С меня хватит, — сухо заметил Эдди.

— Да? А кто передрался чуть не со всей деревней?

— Э, нет. Это другое дело.

— Понятно, другое. Я говорю не о трактирных драках, — резко сказал Герберт. — Повоевать за то, ради чего стоит воевать.

— А я говорю, с меня пока довольно того, что было, — упрямо повторил Эдди. Если Герберт способен на резкость, то Эдди умеет выказать упрямство. — Чего я хочу, так это мира и покоя, и моя обида, что я вернулся с войны, а ничего этого здесь не получил и, похоже, не получу.

Наступившее молчание прервал женский голос.

Алан в удивлении вскочил.

— Диана!

Его друзья тоже поднялись, приглядываясь к ней в сумерках.

— Извините, — проговорила она. — Я сестра Алана.

— А это Герберт Кенфорд, — представил Алан. — И Эдди Моулд. Мы вместе служили и вместе вернулись домой — я тебе рассказывал, помнишь?

— Помню, — ответила она. — Я слышала, что вы тут говорили. Не собиралась подслушивать, но из сада доносились голоса, а я знала, что наших никого нет дома и ты, Алан, я думала, тоже уехал, вот и подошла тихонечко — посмотреть, кто это. И не захотелось сразу прерывать, поэтому стояла и слушала. Извините, если вам неприятно.

— Наоборот, — сказал Алан. — Я даже рад.

— Ты не упоминал обо мне, — печально произнесла Диана, — и я, конечно, ценю твою деликатность. Но я понимаю, что ты имел в виду и меня тоже.

— Да, и тебя, Ди, — ответил Алан. — Помнишь, как ты говорила вчера утром? Про то, что ты хотела бы что-то делать и что тебе нужно лучше относиться к людям?

— Конечно, помню. — Она взглянула на его товарищей, все еще смущенно молчащих. — Я потеряла мужа, он служил в авиации. И после этого мне было очень трудно. Не знала, чем заняться. Я говорила Алану, что долго тут оставаться не смогу. Мы вчера как раз об этом разговаривали. — У нее задрожал голос. — Но потом Алан вдруг переменился, и мне стало тревожно — мы с ним всегда делились и все друг другу рассказывали. Теперь-то я знаю, что с тобой было, Алан, и уже не беспокоюсь. Когда ты бежал сегодня по лестнице с чемоданом, мне стало так горько, я сразу почувствовала, что с тобой делается что-то нехорошее.

— Я тоже, — признался Алан, — хоть и старался уговорить себя, что ничего такого не чувствую. В ту минуту игра, в которую я собрался играть, показалась мне сомнительной. А потом я встретил Герберта и Эдди, они хотели со мной поговорить, и я понял, что никуда не поеду. Прости, что огорчил тебя, Ди.

Она с улыбкой покачала головой. Несколько мгновений все молчали — четверо в бескрайних сумерках. Плескалась и журчала речка, просвистела последняя птица.

— Я вас так поняла, — неуверенно проговорила Диана, — что вы все трое недовольны, огорчены, разочарованы. И казалось бы, каждый — по своей причине. Наверно, вы просто ожидали слишком многого, что, конечно, вполне естественно. Но при этом — мне не хотелось бы говорить неприятное, но я должна, — при этом не видно, чтобы вы что-нибудь были намерены предпринять, взяться за что-то всем вместе.

— Ну, тут мы еще должны посмотреть и подумать, — серьезно сказал Алан. — Ведь мы же пока мало что знаем. Только то, что успели увидеть за каких-то несколько дней. Я, например, убедился, что наш класс обречен и не должен больше противиться своей гибели. Речь, конечно, не о старых чудаках вроде дяди Роднея, он просто эксцентричный пережиток. От него, может быть, мало проку, но и вреда никому нет, не то что от этих бандитов Дарралда и Ко. Но я теперь вижу, что если мы, молодое поколение, будем держаться особняком, то так и сгнием стоя.

— Н-не знаю, — покачала головой Диана. Она обратилась к Герберту: — Эта девушка, ваша приятельница… Мне хотелось бы с ней встретиться, поговорить.

— Она вам по первому взгляду, наверное, не понравится, — сказал Герберт. — И вы ей тоже…

— Знаю. Я к этому подготовлюсь, постараюсь подготовиться. Мне надо поговорить с женщиной. Она сможет понять…

Диана замолчала, недоговорив. И тут набрался смелости Эдди:

— Я с женой рассорился. У нас умер ребенок, и ее это вроде как сбило с панталыку. Мне бы надо, чтобы вы с ней поговорили…

Он тоже замолчал, недоговорив.

— Хорошо, поговорю, если вы считаете, что это поможет. — Она повернулась к Алану: — Вот ты утверждаешь, что с нами все кончено. По-моему, нет. Они оба обратились со своими трудностями к тебе. И мистер Моулд просит, чтобы я поговорила с его женой. Разве это означает, что от нас нет пользы?

— Мы будем приносить пользу, и у нас снова появится будущее, но надо, чтобы мы не держались особняком, — ответил Алан. — Ведь мы тоже — часть народа. Среди нас есть редкостно хорошие люди, как ты, например, Ди. Но нельзя считать себя отличными от других людей. Мы должны идти общей со всеми дорогой, а не расползаться по тупикам. И не стараться удержать за собой привилегии, которых лишено подавляющее большинство народа. Такую ошибку делали коллаборационисты в оккупированных странах — и мы видели, как их потом увозили, правда, Герберт? Они побратались со смертью просто для того, чтобы сохранить кое-что лично для себя. А ведь воображали, что ведут хитрую и верную игру. Многие, слишком многие и сейчас поступают так же. Но я теперь убежден: это безнадежное дело. Заботиться о самих себе невозможно.

— Невозможно, — согласился Герберт. — А если и возможно, то все равно нельзя. Я понял это, когда слушал речи отца за праздничным столом. В том, что он говорил, была неправда.

— Они ведь старались как лучше для вас, — сказала Диана, представляя себе фермерскую семью в хлопотах по случаю возвращения сына.

— Вот именно, — кивнул Герберт. — Потому оно и обидно. Мне это не подходит. Отдельные семьи и группы людей, заботящиеся исключительно о своем благополучии, а на всех остальных — наплевать. Такой принцип больше не работает. Он уже испытан.

— Герберт прав, — подхватил Алан. — Нельзя больше, чтобы каждый думал только о себе. Мы плывем в одной большой лодке и либо выгребем все вместе к ближайшему берегу, либо канем.

— Канем — это куда? — не понял Эдди. Он не шутил, а просто запутался в рассуждениях.

— Понимаешь, Эдди, — ответил ему Алан, — если мы вздумаем и дальше жить по-старому, с конкуренцией, набиванием карманов и крохоборством, по устарелым рецептам, которые давно уже никуда не годятся, тогда у нас опять будут трущобы, безработица, недоедание. Народ быстро изверится и обозлится. Борьба за рынки примет еще более яростный характер. А это означает новые войны, новые кровавые революции и, может быть, появление новых сумасшедших диктаторов. И не успеем оглянуться, как мы, полуголодные и полубезумные, уже будем круглые сутки копошиться под землей, сооружать тысячетонные ракеты.

— Только не я, — в сердцах отозвался Эдди. — По мне так уж лучше с концами под землю, чтобы лопух вырос. Послушайте, неужели у людей не хватит ума остановить все это?

— Должно бы хватить, — с сомнением сказала Диана.

— Люди попадают порой в разные немыслимые положения не по собственной воле, а просто силой обстоятельств. — Алан, помолчав, продолжал: — Сказал бы кто людям двадцать пять лет назад, что их ждет в тысяча девятьсот сороковом году, на смех бы подняли. Однако ж это было.

— Так что же мы психи, что ли? — От растерянности и возмущения голос Эдди истончился почти до визга. — Взять, например, меня. Человек отвоевался, и ему только нужен дом и покой. А дома нет, и покоя тоже не видно.

— Тебе не повезло, — сказал ему Алан. — Но дом тебе так или иначе придется создать. Нам всем придется этим заняться. Наша задача — сделать планету домом для человека. Мы ее еще не испробовали толком. Надо будет нам, Эдди, снова всем навалиться.

— Похоже что так. — Эдди задумчиво потер подбородок. — Вот только мне сдается, вы, ребята, после демобилизации стали лучше относиться к армейской жизни, чем я. Мне так она вконец осточертела. Вспомнить — с души воротит.

— А нам нет, что ли? — горячо заспорил Герберт. — Но все-таки, как ни ждали мы возвращения домой, оно наши надежды обмануло. Иначе с чего бы мы сейчас тут собрались и жалуемся? Значит, непорядок на гражданке. А в армии хоть и плохо было, зато нас обучили там ждать дома перемен к лучшему. В этом все и дело. Верно, Алан?

Алан кивнул. Несколько мгновений он молча смотрел на меркнущие зеленые дали. Потом заговорил, медленно и раздумчиво:

— Армии — это гигантские машины, которые ничего не производят. В них только передвигаешься от одного разрушительного приспособления к другому. Но если это хорошая армия, в ней есть нечто ценное — связь между людьми. Во всяком случае, люди движутся вместе к одной общей цели. И в этом смысле армейская жизнь лучше, чем гражданская, вернее, чем она до сих пор была. В армии никто не разгласит боевой приказ ради того, чтобы обзавестись собственной яхтой или парком с оленями. Никто не выдаст противнику шифр из желания наложить лапу на газетное издательство или банк. И не сдаст опорный пункт, чтобы приобрести за это шикарную любовницу или антикварный мебельный гарнитур. Разница немаленькая.

— Попробовал бы кто, расстреляют, — сказал Эдди.

— Может и до этого дойти, — мрачно заметил Герберт.

— Не дойдет, — возразил Алан. — Коль скоро мы способны общими силами разрушать и убивать, то, уж конечно, сможем объединить силы в созидании, в строительстве новой жизни. А если не сможем, тогда нам конец. Сегодня мы стоим перед выбором. Как стояли в сороковом году. Тогда у нас был выбор: либо запросить мира и сберечь на какое-то время хоть что-то или же воевать дальше, в одиночку, ставя под удар всех и всё здесь, ради того, чтобы спасти всё и всех повсюду. И мы сделали выбор. Это был правильный выбор, наша правота чувствовалась в воздухе, которым мы дышали. Это был поступок великого народа. И вот теперь надо опять выбирать. Поступим ли мы и на этот раз как великий народ или же сойдем со сцены, скуля и огрызаясь.

— Но, Алан, — возразила Диана, — это ведь другое дело. Выбор после Дюнкерка был прост и понятен для каждого. Британия могла сдаться, а могла воевать дальше. Решить легко. Но этот, другой выбор, о котором ты говоришь, он не такой простой. Что мы должны делать? Ты ведь и сам не знаешь.

— Я, например, знаю, что мы не должны делать, — резко проговорил Герберт. — А это уже кое-что для начала.

— Да, — горячо подхватил Алан. — Мы не должны делать того, за что уже принялись многие, не успела подсохнуть пролитая на землю кровь. Не должны возвращаться к довоенной неразберихе. К старым мыслям и поступкам. Они и раньше были чреваты бедой, а теперь и подавно. Не надо, чтобы нашими делами управляли прежние люди. Мы же за это время кое-чему научились! Хватит кричать: «Мое! Убирайтесь!» Хватит оберегать покой в своем уголке — а остальные пусть катятся к черту. Хватит рассуждать о свободе, подразумевая на самом деле право обдирать публику. Мы не должны отказываться от своих же слов, которые говорились, когда страна была в опасности. Хватит спекуляций. Будем честно трудиться на общество и получать за это от общества плату, которую оно нам положит по справедливости. Хватит лени и глупости, жадности и бессердечия. Постараемся помнить, что создавать гораздо важнее — и гораздо интереснее, — чем иметь. И что лучше жить трудно, на скудные пайки, как жили русские, но зато в государстве, которое знает, что оно делает и к чему идет, чем вести — до поры до времени — роскошное существование в государстве, которое кое-как переваливается от катастрофы к катастрофе. Вместе того чтобы действовать наугад и стараться урвать побольше, будем планировать. Вместо конкуренции будем сотрудничать. Выйдем за порог детской и начнем взрослеть.

Алан был уже на ногах, он возвышался над остальными, прямой, преобразившийся, обращая свою речь в темноту, словно к огромной невидимой аудитории:

— Кто-то сказал, помнится, это был Гейне, что каждая эпоха — Сфинкс, бросающийся в бездну, как только его загадку решили. Я теперь знаю, какова загадка нашей эпохи. Она не в том, как произвести на свет горстку блестяще одаренных индивидуумов, создать самые роскошные, изысканные условия жизни для небольшого класса людей, наделить огромной властью отдельные группы и возвести два или три величественных монумента. Современный человек — существо по природе своей общественное, кооперативное. Высшие достижения нашей эпохи — намного превосходящие, кстати, все высоты, достигнутые в прежние времена, — не в творчестве отдельных личностей, а там, где складываются усилия многих. И загадка, которую нам надо разрешить, чтобы Сфинкс нас не уничтожил, состоит в том, как использовать эту коллективную силу на пользу наибольшего числа людей. Что-то в нашей душе не дает нам теперь покоя и не позволяет радоваться жизни, покуда большинство представителей рода человеческого пребывает в бедности, темноте и безнадежности. Мы должны превратить эту планету в наш общий дом. Пора научиться вере в людей и сочувствию к ним, все равно — белые, смуглые или черные у них лица. Эта надежда на общий дом на земле, эта вера и умение сочувствовать — вот главные силы в сегодняшней реальности. Если они будут двигать нами и направлять все наши действия, тогда только мы начнем жить в настоящем смысле слова, черпая энергию из живого источника. Если же мы отвернемся от этих сил, если пренебрежем великой задачей, мы обманем сами себя и скатимся к жестокостям и убийствам, впадем в безумие, обратимся в камень. И честное слово, политика, экономия, психология, философия, религия сегодня, хотя и говорят на разных языках, но указывают все в одну сторону. Так что надо выбирать. Планета Земля должна в скором времени либо стать могилой всего рода человеческого, либо наконец сделаться нашим общим домом, где люди получат возможность жить в мире и трудиться во имя счастья других.

— Эй, эй! Ишь как тебя понесло, — растерянно проговорил Эдди. — Этак ты в проповедники угодишь, а то, глядишь, и в парламент.

— А разве это было бы плохо? — горячо откликнулась Диана. В ее голосе звучала новая жизнь.

Алан рассмеялся.

— Ди, найдется что-нибудь поесть?

— Как всегда, почти ничего. Но можно приготовить чай с бутербродами.

— Бутерброды нарежу я, — сказал Алан. — А ты беги завари чай, Ди. Пошли, ребята.

И он повел их через темный сад к гостеприимно светящимся распахнутым дверям в дом.

Загрузка...