А в палатах большого московского дворца всю ночь изнывали в тяжелой тревоге за царя два женских сердца: материнское и женино. Во всю ночь не сомкнули глаз обе царицы. «Где сын Петрушенька?» — беспокоилась мать. «У немчинки поганой!» — ревновала жена.
— Ой, мамонька царица, — плакала на груди Натальи Кирилловны Евдокия Федоровна, — да чем же я худа ему, лапушке моему? Уж я ли не покорлива ему во всем? Ведь иной раз такое ему на ум придет, что и подумать срамно и за душу испугаешься, а смиряешься.
— Нужно смиряться, Дунюшка! — наставительно промолвила царица. — Такое уж наше дело женское. Только покорливостью да угождением жена около себя мужа удержать может. Мужской пол — что ветер, у него под каждым кустом семья. Так вот и нужно нашей сестре тем или другим мужа при себе держать, смотря по тому, какой нрав у него: одного — строгостью, а другого и покорливостью; ведь и покоряясь, не о себе женщина должна заботиться, а о том, кто из ее чрева вышел. Ну, уйдет муж, дитя без отца останется… Сама посуди, хорошо ли это?
— Того ради, мамонька, и покоряюсь, а то как иной раз пораздумаешься, так вот душа во святую обитель и запросится. А хорошо там, мамонька!.. Нет тебе там никакого огорчения, покойна душа твоя… молишься Господу и житейской смуты не ведаешь.
— Брось, глупая, перестань! Не допускай таких мыслей! — строго остановила невестку Наталья Кирилловна. — Ты с меня пример бери. Я вот за покойником моим, царем Алексеем Михайловичем, была, так тоже — ох-ахти мне, грешной! — всяческое видала, и такое всяческое, что теперь вспоминать тошно… А вот не ушла же я в монастырь и до сих пор уходить не хочу. А все потому, что такая горькая участь на мою долю выпала. Ведь я не только жена мужу и мать детям была, но и царица также. Тяжел этот крест! Поглядишь, последний смерд живет, и тяжело-то ему, и голодно-то, а любовь красит все. А мы, царицы, всякие свои чувства скрывать должны. Знаю я, о чем у тебя сердце болит, Дунюшка! Донесли тебе, будто у тебя на Кукуй-слободе злая разлучница, змея подколодная завелась, вот и болит твое сердце.
— Ой, мамонька! Царица! — даже взвизгнула Евдокия Федоровна. — То ли ты говоришь?
— То, милая, то! Только ты крепись: что Бог соединил, то не человекам разлучить. Может, такая дурь на Петрушу и нашла, и горько тебе; так ты горечь-то всю на сердце затаи, вида не покажи. Вот придет он, полуночник, так встреть его с веселым лицом да лаской.
— А если он, Петрушенька-то, придет да на меня и не взглянет?
— Взглянет, милая, непременно взглянет! И если ты с лаской его встретишь, да там у него худое что было, так совестно ему тебя будет и постарается он свой грех пред тобою сторицею загладить; а ежели ты его упреками да бранью осыплешь, так на дыбы он встанет и всякие поводья из рук вырвет… Знай это, доченька, Богом данная, по опыту своему говорю, а я худа тебе не посоветую.
И так вся-то ночь до рассвета прошла в таких разговорах между свекровью и невесткой.
В полдень возвратился из Кукуй-слободы царь Петр Алексеевич. Нехорош был его вид. Перенесенный припадок оставил следы на его лице: все оно было изжелта-зеленое, глаза кроваво-красные, губы судорожно кривились, а голова тряслась в это утро сильнее, чем когда-либо.
Молодая царица хотела последовать доброму совету богоданной матери, да не сдержалась. Увидела она царственного супруга, и болезненно сжалось ее сердце, слезы сами собой покатились из ее глаз, и слова она не сказала.
Разгневался царственный супруг. Только взглянул на нее, повернулся, дверью хлопнул и ушел.