Много стрельцов полегло под стенами Азова, много калек, безруких, безногих, в страшных язвах и в обтрепанных стрелецких кафтанах появилось в Москве — сам черт им был не страшен: не такое видали на турецких стенах, в пороховом дыму… Страшные истории рассказывали — не больно их слушали, насмехались: подумаешь, вояки! Только бы вам, стрельцам, со стрельчихами сидеть да пузо греть, ничего более не умеете. Знаем, как Азов-то брали! Говорили про потешных: вот-де кто молодцы, а стрельцы не умеют ни врагов побеждать, ни родную землю защищать.
Крепко обиделись стрельцы, но наплевать на них Петру — преданное ему новое войско у него выросло, появился невеликий, да свой его флот, оставалось только довершить задуманное — разом прибрать недовольных, разметать раз навсегда стрельцов, благо было теперь кем заменить их.
Но самому не хотелось опять лезть в кровавые дела, сидеть в пыточных башнях, быть на казнях. Для этого у него было немало преданных ему бояр, хотя бы тот же князь-кесарь Федор Ромодановский. Уж кто-кто, а он-то никогда не считал, сколько голов порублено, и не мерил, сколько крови пролито. В случае же неудачи на него и вину свалить можно.
Очень может быть, что именно такие соображения и подсказывали Петру необходимость поездки за границу.
Уже давно тянуло его туда. Хотелось посмотреть заморскую Кукуй-слободу, настоящую, большую, где не будет ни бояр, ни жены и никто не станет указывать, что нужно делать.
— Правильно, ваше величество, — говорил Лефорт. — Самое время земли поглядеть. Да и чего бояться — страшнее, чем у нас, не бывает.
— Так! — отвечал Петр.
Заграничной поездки царь не пугался — немало у него там было порассеяно своих людей. В разные зарубежные страны были отправлены молодые люди учиться заморским премудростям, и, куда бы за рубежом ни явился царь, везде он мог встретить своих подданных.
Кроме того, не было теперь у царя помех — он был один, у него развязаны руки, стрельцы рассеяны, Софья в монастыре. Раньше хоть матушка покачает головой, когда пьяный домой заявится, теперь и укорить некому, Евдокия не в счет, царь и вовсе перестал сдерживаться. Уже не тайком бывал в Кукуй-слободе, а открыто ездил туда, дневал и ночевал в монсовом доме, пиры да попойки шли ежедневно.
А в Москве, во дворце, дни и ночи проливала слезы совсем забытая царица Евдокия. Когда наезжал лапушка, было еще хуже: пьяный, весь в табачище, какая там любовь! Кого родит после таких ночей царица? С тревогой прислушивалась, как бьется во чреве дитя…
Все реже и реже видала она своего царственного супруга, если он и появлялся, то совсем ненадолго, появится и скроется, будто торопливо собираясь куда-нибудь, вечно спешащий. Повсюду по Москве шли толки об обиде молодой царицы, уже поговаривали, что задумал царь постричь ее в монастырь, и всегда, как на злую разлучницу, указывали на немчинскую девку Анну Монс.
Царь словно бы и про Софью позабыл. Нельзя было сказать, чтобы был он особенно строг к ней: не так уже худо жилось бывшей самодержице. Хоть и не могла она никуда выезжать, но зато ее «келья» была в несколько палат, отделанных со всей доступной роскошью. К Софье допускали всех, кто приходил к ней, из боярской среды посетителей не было, но зато в Новодевичьем в изобилии бывали стрелецкие жены — ежедневно били челом опальной царевне, памятуя ее прежнее добро и нисколько не боясь царевых палачей.
Неукротимая царевна Марфа, пользовавшаяся полной свободою, хотя и жившая с сестрой, бывала всюду, где только можно было бывать царевне, и из каждой поездки приносила все более и более радостные вести. Она рассказывала, что бояре недовольны царем, хотят отделаться от него, что стрельцы не пойдут против бояр и помогут им. «Да сбудется!» — молила Софья, широко шагая по покоям. И шли письма, шло горячее слово Софьи по всей Руси.