Действие третье ЕГИПЕТ И ВОСТОК 36—34 до н. э

21

Река была как расплавленное золото: берега рдели, доспехи воинов алым золотом пылали в лучах восходящего солнца. И это был только авангард величайшей армии в мире — основные силы еще не подтянулись. Еще ни одна армия не казалась столь несокрушимой, как эта, и не продвигалась так целеустремленно в глубь Востока, прямо в сердце вотчин богов, под их ревнивым пылающим оком — только армия великого Александра когда-то, но его остановили свои же, вынудили вернуться и, как гласило предание, сломили его волю к победе.

Антоний являл собой грозный образ царя-победителя. В отличие от Александра, бежавшего от фурии, которая приходилась ему матерью — по крайней мере, так о ней говорили, — Антоний оставлял в тылу любимую желанную женщину. Провожая своего господина и бога на войну, к которой он так долго готовился, Клеопатра приняла свой самый царственный облик и вооружилась храбрейшей улыбкой. Царица была вся в серебре — по контрасту с его золотом, — на белом коне; и вообще постаралась на славу — ее мантия была такого густого пурпурного цвета, что даже солнце меркло и казалось тусклым и темным по сравнению с нею.

Они стояли на песчаном берегу Евфрата, позади растянулась армия, ждавшая их знака, чтобы выступить в поход. Клеопатра пристально смотрела вдаль, поверх блиставшей золотом великой реки. Антоний не сводил с нее глаз.

— Я почти готов остаться, — сказал он.

Она удостоила его взглядом.

— Столько хлопот, такие средства — и ты хочешь все это засунуть псу под хвост? Не будь глупцом, мой бедный Антоний.

Он посуровел, но потом рассмеялся.

— Ты, как всегда, практична, моя госпожа. Неужели ты так рада от меня, избавиться?

— Я с пользой потрачу это время. У меня много дел.

— Отлично… А Александр, наверное, не тратил времени на долгие прощания? На коня — и вперед. Облако пыли — и след простыл.

Она кивнула — резко и коротко.

— Скорее всего… — Антоний махнул ей рукой и повернулся к оседланному коню.

Клеопатра вцепилась в него прежде, чем он вскочил в седло, и повернула лицом к себе. Они сжимали друг друга в объятиях, не в силах разъять рук.

— Выиграй эту войну, — мягко, но страстно сказала она. — Покори Азию; стань властелином мира. А потом возвращайся и положи его у моих ног.

— Слушаюсь, моя владычица.

Он положил руку на ее живот, где опять вызревала новая жизнь.

— Я вернусь еще до конца года. Клянусь тебе.

— Не надо опрометчивых клятв. Лучше побеждай — и возвращайся. — Она оттолкнула его. — А теперь иди — или ты не уйдешь никогда.

Антоний все мешкал, но она больше не могла удерживать его, не показавшись смешной, а на людях Клеопатра всегда ощущала себя царицей. Он взял уздечку из рук конюха и по-прежнему стоял, переминаясь с ноги на ногу. Потом нехотя успокоил коня — жеребец прядал ушами и бил копытом. Антоний похлопал его по боку и легко вскочил в седло.

— Вперед, — сказал он так тихо, что могла слышать только она, а потом уже громче, звонко, ясно — и да, да, — даже радостно: — Вперед! Вперед на Азию!


— Отличный спектакль, — сказала Диона.

Луций Севилий давно уже сидел верхом, но его конь, словно зная, каким долгим будет этот день, не упускал возможности пощипать травки, еще не вытоптанной копытами римских коней, и потихоньку отходил в сторону от войск. Армия строилась в легионы, и вокруг царила суматоха: слышались выкрики, окрики, ржание коней и раскатистый рев командиров. Было ясно, что пройдет еще немало времени, прежде чем они действительно тронутся в путь.

Здесь находился авангард армии: подальше от сутолоки, поближе к полководцам. Место Луция Севилия было среди них — но пока еще можно было не спешить присоединиться к военачальникам, к чему он, впрочем, и не стремился.

— Не нравится мне это, — медленно проговорил он. — Зачем так явно подражать Александру?

Судя по всему, подобные мысли зрели в нем давно. В Александрии Луций Севилий был на редкость тихим; и становился все молчаливее, пока дни проходили в пирах, шутливых поединках, экстравагантных выходках с размахом — и в подготовке к войне. На сей раз он не остановился у Дионы, настояв, что поселится во дворце; но все же виделись они достаточно часто, и пару раз ужинали в ее доме в присутствии Тимолеона, что придавало этим трапезам должную невинность. А когда они отправились в Азию с царицей и триумвиром, Луций и вовсе умолк.

Но теперь все было готово, война начата, армия собрана и приведена в движение, и он наконец решил высказаться, вместив в эти последние короткие минуты все, о чем так долго молчал.

— Неважно, что говорит или думает царица. Она старается, он изо всех сил пытается ей угодить — напрасный труд! Антоний — не Александр Македонский. Он римлянин. Его армия — римская до мозга костей. А Рим всегда стоит на страже своих интересов. Завоеванные им земли будут подчинены Риму, а не… — он помедлил, — не Египту.

Диона подняла глаза, Луций Севилий смотрел не на нее. Он пристально глядел на сверкавшие золотом доспехи Антония, который стоял чуть впереди своих полководцев в окружении ближайших друзей.

— Взгляни-ка на него, — сказал он. — Дешевая, мишурная роскошь. Золото и пурпур, черный конь — даже у самого Александра не было такого здоровенного ниссанского[45] жеребца — ни в жизни, ни в мифотворческих дифирамбах Каллисфена[46].

— Не забывай, что Антоний крупнее Александра, — заметила Диона. — И конь ему нужен побольше.

— Не пытайся его оправдать. Это впечатляет толпу, не правда ли? И — солдаты такое любят. Полководцы не в ладу с чувством меры. Потребность устраивать спектакли у них в крови.

— Но если они еще умеют воевать, разве это так ужасно?

— Нет. — Он покачал головой, недовольно хмурясь. — Но хотелось бы, чтобы Антоний все-таки был больше римлянином, чем греком. А он ни разу не надел тогу с тех пор, как выехал из Антиохии. Словно, отослав восвояси Октавию и вернувшись к Клеопатре, он решил полностью стать греком и совсем позабыть Рим.

— Я так не думаю, — помолчав, сказала Диона. — Он не может забыть Рим — ведь нельзя же забыть свое дыхание. Но здесь не. Рим; здесь Азия. Он вынужден принимать правила игры, если хочет стать победителем в этой войне.

Луций Севилий взглянул на нее долгим, пристальным взглядом, словно впервые ясно увидел и, судя по всему, удивился увиденному. Может быть, у нее появилась седина или морщины, которые утаило зеркало?

— Ты — не римлянка.

— Конечно, нет, — сказала она твердо. — По крови я персиянка, мидийка, македонка и гречанка. А если короче, я александрийка, египтянка, а еще — чужестранка.

Он покачал головой.

— Нет, я имел в виду совсем другое. Извини, если я обидел тебя. Конечно, вам нужен новый Александр, а не очередной римский покровитель и господин. Александр был вашим.

— Мне не нужен Александр, — сказала Диона. — Мне нужна Клеопатра — и я принимаю все, что она делает для своего царства. Даже если берет себе в мужья римлян и использует их.

— И превращает их в греков.

— Ты считаешь, что я тоже превращаю тебя в грека?

Конь тряхнул головой, Луций Севилий ослабил поводья с усилием, не ускользнувшим от ее внимания.

— Ты ничего подобного не сделала.

— Только не согласилась стать твоей женой. Наверное, ты клянешь царицу за то, что она превратила в грека своего римлянина, потому что я не последовала ее примеру.

Луций Севилий развернул коня. Он был хорошим наездником, Диона это заметила — как люди в моменты кризиса замечают любые мелочи и ищут в них спасения от неотвязных мыслей о большом и болезненном. Персиянка в ней одобрила, как легко он держит поводья даже сейчас, когда на душе скребли кошки.

Уже повернувшись, на Восток, он не вонзил шпор в бока животного и не послал его галопом в строй. Конь, стряхнув с себя лень бездействия, оказался не менее горячим, чем жеребец Антония, но он не желал тратить силы, вставая на дыбы и бесцельно гарцуя. Ноздри его, почуяв ветер, раздувались; конь мягко пофыркивал, словно говоря: он поскачет, но только если его хорошенько попросят.

— Ты поступила… разумно, — сказал он дрогнувшим голосом, наконец нарушив молчание. — Вряд ли ты могла принять предложение человека, который так надолго покинул тебя, ничего не объяснив и не прислав даже весточки.

— И к тому же римлянина, — добавила она. — А я — восточная женщина.

— Это как раз неважно.

— Однако то, что Антоний тоже связался с женщиной с Востока для тебя важно.

— Антоний — совсем другое дело. Но я не триумвир, не живое воплощение Рима и не его лицо. И никогда не собирался им становиться.

— Ложная скромность, — обронила Диона.

— Нет. — Он натянул поводья. Жеребец выгнул шею и забил копытом, не одобряя проволочку. — Я никогда не мог похвалиться последовательностью. И беспристрастностью в том, чего жду от своего полководца.

— Но ты честен, — напомнила она. — И всегда был таким. Обещай мне кое-что.

— Если смогу.

— Обещай, что ты будешь присылать мне весточки — и почаще, если получится. Не оставляй меня наедине с твоим молчанием — как тогда, когда ты уехал в Рим.

Луций Севилий кивнул не колеблясь, — она видела это.

— Обещаю.

— Нет, возразила она. — Этого мало. Обещай.

Он понял — как поняли бы большинство мужчин.

— Клянусь тенью моего отца. Я всегда буду помнить о тебе и сделаю все, чтобы и ты помнила меня тоже.

— И пришлешь письмо, записку, словечко на крыльях духов ветра — все, что только можно.

— А если я все это сделаю?

«До чего же римляне хитрые!» — улыбнулась про себя Диона. Римлянин — всегда римлянин, даже тогда, когда он дает клятву друга… или любовника.

— Если ты все это сделаешь… — Диона подошла поближе, подождала, пока он успокоит своего жеребца, и притянула его голову вниз, пока их лица не оказались на одном уровне. Луций Севилий не сопротивлялся; он словно ждал этого момента. Диона легко коснулась поцелуем его губ, пахнущих корицей.

Он медленно выпрямился. Лицо его было мрачным, но глаза сияли.

— Как бы я хотел, чтобы это случилось много месяцев назад.

— И я тоже. — Диона быстро отступила назад прежде, чем… Она не знала, что ей взбредет в голову, и была готова или прыгнуть к нему на коня и умолять взять ее с собой, или просить остаться с ней, или увезти ее за тридевять земель. Неожиданно для самой себя она полностью утратила рассудочность — после стольких месяцев хорошей обороны. Будущее настигло ее внезапно — сейчас они расстанутся, и одни боги знают, надолго ли.

Диона выпрямилась и призвала на помощь все свое самообладание, пытаясь взять себя в руки. Это было очень непросто — но она не напрасно столько лет училась владеть собой, служа царице.

— Доброго пути. И помни свое обещание.

— Обязательно. Я вернусь. И тогда… ты выйдешь за меня замуж?

— Может быть.

Луций Севилий медлил. Его конь снова забил копытом и заржал.

— Что ты, — сказал он наконец, — этого мне хватит надолго. И когда-нибудь ты все же будешь со мной.

— Главное — помни, — ответила она. — И возвращайся.

22

— «Луций Севилий, гаруспик, из Армении — госпоже Дионе из рода Лагидов, в Александрию, с приветом и пожеланием доброго здравия».

Диона сделала паузу. Она читала письмо Тимолеону. Ее пальцы дрожали, что было смешно. Это ведь просто письмо, а не поэма любви.

— Смотри, он пишет salve и chaire[47] — как римлянин и как грек. — Она надолго замолчала.

— Читай дальше, — попросил Тимолеон.

Диона с напряжением всматривалась в мелко исписанный папирус.

— Сейчас. Где же я остановилась? «…с приветом и пожеланием доброго здравия. И Тимолеону Аполлониду — с горячим приветом и теми пожеланиями, о которых он наверняка сам догадается».

Тимолеон громко прыснул. Диона слегка шикнула на него и улыбнулась, но продолжала читать.

— «Надеюсь, что письмо найдет вас всех в добром здравии и благоденствии. Надеюсь я также, что вы наслаждаетесь миром и покоем вашего чудесного города, который я тоже успел полюбить. Покинув тебя и твою царицу, госпожа, мы пошли маршем на север, по римскому берегу Евфрата — в Армению. Нас уверяли, что эта страна наш друг, в основном благодаря стараниям полководца Публия Конидия Красса. Народ действительно оказался дружелюбным и гостеприимным, но местность была столь же непроходимой, как и те, где я бывал раньше: гора на горе и сверху еще по горе. Так мы и шли, с грехом пополам, пока не дошли до Caranus — самого сердца Армении.

Здесь нас уже ждал Конидий с оставшейся армией. И какой армией! Он, госпожа, я уверен, что даже сам Александр в зените своей славы не видел ничего подобного. Казалось, она простиралась на тысячи и тысячи двойных шагов[48] вокруг города — вернее, городка, как ты назвала бы его после Александрии, но в той части мира он выглядит как могущественная метрополия. Наша армия набилась в него до отказа, даже прихватила поля вокруг городских стен. К исходу дня все еще казалось, что этому не будет конца. Наконец, все расположились и развели походные костры. Их огни мерцали, как звезды на черном небе. Я стоял на городской стене, смотрел вниз и думал: наверное, такое видят боги, глядя с высоты на планеты.

Ну, тут уже запахло поэзией, а я не поэт. Хочу только сказать: это — великая армия, величайшая армия эпохи. И каждый воин в ней душой и телом предан тому, кто ведет их на битву. Их преданность — нечто невероятное; она фанатична. Вздумай какой-нибудь безумец даже только шепнуть что-то, кроме слов глубочайшего обожания, и он тут же обнаружит, что окружен вооруженными, угрожающе-опасного вида людьми, готовыми умереть за доброе имя своего полководца; они почтут это за счастье. Маршируя перед ним, воины кричали и ликовали до тех пор, пока у них не осипли глотки; тогда они стали бряцать копьями о щиты, подняв такой шум, что, казалось, горы гудят от звона.

Они любят его, моя госпожа, и называют Великим. Но Антоний для них еще и простой смертный, которому не чуждо ничто человеческое. Завидев, как он тащится в свою палатку после одной из пирушек, люди смеются и говорят: «Смотрите, как бог вина опять его накачал». Но потом опять истово поклоняются ему, служат ему, как служили бы богу, и каждый, не моргнув глазом, отдаст за него жизнь. Антоний дает этим людям то, что им нужно больше всего — войну, на которой они могут сражаться, и полководца, который поведет их в бой. Именно это давал своим подданным и Александр.

У Антония, как и у его великого предшественника, есть дар устраивать спектакль из всего и талант к великому и грандиозному. По-моему, и тому и другому он научился у Цезаря — и у Клеопатры. Он оказался способным учеником.

Итак, сейчас, собрав все силы, мы выступили в поход. Армия необъятна — словно население целого города, карабкающееся по горам в Мидию. Антоний собирается взять Атропатену, которая — очень кстати! — является главной сокровищницей царства. Тогда парфянам будет нанесен удар в самое сердце, а наша армия баснословно обогатится — такое не приснится и самому алчному смертному, даже царю».

Диона остановилась, чтобы перевести дыхание.

— Весьма цинично, — с восхищением заметил Тимолеон. Он уже довольно давно предавался вселенской тоске и разочарованиям — кроме тех моментов, когда поддразнивал мать. — Маловато у него иллюзий. Вообще, Луцию Севилию следовало родиться в Александрии. Он и наполовину не так прямолинеен, как полагается римлянину.

— Ну, я не назвала бы Цезаря прямолинейным, — сказала Диона.

— Но Цезарь не был и римлянином из римлян, — заметил Тимолеон с мудростью юности. — А вот Антоний именно такой, даже в греческом платье, с греческими манерами и всем остальным. Но ведь это все игра. Теперь каждый мужчина — весь Рим.

— Может быть, — рассеянно проронила Диона, потягивая из чаши апельсиновый сок, все еще прохладный от снега, с которым был перемешан — снега с гор Армении, упакованного в солому, уложенного в лодки и отправленного в Египет как дар Антония царице. У него был незатейливый, хотя и немного странный вкус — он чувствовался даже сквозь горечь апельсина.

Она опять взяла в руки письмо. Луций Севилий явно писал его частями — дат не было, но местами цвет чернил менялся, почерк становился торопливей — словно о событиях более важных он рассказывал взахлеб.

— «После нескольких дней пути мы подошли к озеру Матина, и вечером, когда мы расположились лагерем, я увидел знамение — над бескрайней водой повисли три солнца, одно над другим: нижнее было самым большим, а то, что выше всех — самым маленьким, и вокруг всех трех пылал нимб белого огня. Это был знак, мы все так решили — и простые солдаты, и жрецы и астрологи; никто из нас не понимал, что он предвещает. Сам же я подумал об Александре, величайшем из царей и завоевателей, который, говорят, проходил через эти земли. Тогда второе солнце — над ним — могло быть Антонием. Но если я прав, то почему три солнца, а не два? Однако потом я подумал, что третье, возможно, — это Гелиос, которого царица назвала так с гордостью, граничащей с гордыней. Может, оно и так — а может, и нет; одни только боги знают — они ведь знают больше, чем может вообразить человек. Пока я стоял и смотрел, огромное солнце село, среднее потонуло в облаках и погасло, но третье росло и распускалось, как огненный цветок, пока не заполнило все небо; и тогда настала ночь.

Наутро мы гадали по внутренностям животным, как и положено, но не узнали ничего полезного. Боги хранили свою тайну. Итак, не ведомые богами — но они не остановили нас, — мы шли к Востоку от озера. Местность здесь была совершенно открытой — ни лесов, ни гор; и тут стало ясно, что обозы замедляют наше передвижение до черепашьего шага. Осадные машины, которые нам понадобятся при взятии Атропатены, всей тяжестью давили на повозки, и быки едва тащили их по равнине. Поэтому Антоний решил разделить армию: половина ее, налегке, быстро отправится к Атропатене и начнет осаду; оставшаяся — с большинством обозов, осадными машинами и двумя легионами[49] для охраны — потихоньку пойдет следом.

Такая стратегия в какой-то степени мудра, страна эта считается дружественной, и чем раньше армия дойдет до цели своего похода, тем вероятней будет застать город врасплох. Возможно, даже не потребуется настоящей долгой осады — если наши солдаты смогут прорвать оборону еще до того, как прибудут осадные машины.

Однако мне кажется, что Антонию не следовало дробить армию. Конечно, обозы очень замедляют ее продвижение — но зато меньше соблазна для тех, на чье дружелюбие к Риму положиться нельзя; и, госпожа, мои слова относятся к царю Армении. Я так и сказал Антонию. Конечно, он не был так груб, чтобы рассмеяться в ответ, но все же намекнул, что мне лучше держать свои знаки и книжную премудрость при себе и дать солдату возможность самому судить о премудростях военных. Вероятно, он прав, ведь я действительно в душе не солдат, хотя и участвовал во многих сражениях и достаточно потаскал доспехов и армейского скарба, отчего мои плечи покрылись шрамами, как и у любого ветерана…»

Дионе пришлось остановиться. Горло у нее пересохло, и не только от беспрерывного чтения. Она допила остаток холодного сока.

— Антоний не должен был делить свою армию, — произнес Тимолеон.

— Возможно, — сказала Диона. — Но я не вижу в этом смертельной угрозы — ни для Антония, ни для Луция Севилия. Если бы им грозила опасность, я бы уже знала. Богиня сказала бы мне.

Это были не пустые слова — и не самоутешение. Она чувствовала какую-то внутреннюю уверенность — и неспроста.

— Но есть вещи не менее страшные, чем смерть, — мрачно сказал Тимолеон.

— Хватит. Перестань, — остановила его Диона и заставила себя вернуться к письму: — «Я остался подле Антония и больше об этом не заговаривал — а он не их тех, кто спрашивает совета в своих военных планах. Без обозов мы действительно быстро дойдем до Атропатены. Правда, как только равнина кончилась, нам опять пришлось тащиться с черепашьей скоростью, карабкаясь вверх-вниз по бесконечным горам. Мы вошли в Мидию вчера: местность там была более-менее ровной, а люди попрятались или бежали. Даже без имущества наша армия могуча, мы идем, словно растекаясь по стране, как гигантская волна, с походной песней, когда в горах достаточно для этого воздуха.

Здесь, в самом сердце Азии, мои оценки стали меняться. Я понял, почему Александр шел все дальше и дальше в глубь Востока. Его гнала вовсе не жажда завоеваний; это было нетерпение и любопытство — дойти до горизонта, перешагнуть через него, идти дальше и найти новые земли, новые города, новые пути, новые расы людей. Но его армия выдохлась, растеряла свое мужество прежде, чем достигла вод Великого Океана. И это тоже можно понять. Очень немногие могут все бросить и, воодушевившись лишь пылом души и силой духа, идти вперед, руководствуясь только эфемерными путеводными звездами. И я задумался вот о чем: хотел ли Александр идти вперед, когда армия стала ему помехой, жалел ли, что он — царь, а не простой смертный, свободный в своих поступках? Не собирался ли он продолжить свой путь к краю света в одиночку, на свой страх и риск?

Но здесь я должен одернуть себя. Я — не Александр и не Антоний. И уместно ли их сравнивать? У Антония своя цель: он должен завоевать эту страну для Рима. Потом он вряд ли захочет покорять Индию. Антоний знает пределы своих возможностей. Как только сокровища Атропатены станут нашими, мы возьмем Парфию за горло. Нам останется только сжать его, и тогда все царство — наше. Так говорит Антоний, и кто я есть, чтобы оспаривать или комментировать его слова?

Ну что ж, до свидания, госпожа моя, до моего возвращения. Я привезу тебе свою долю сокровищ Парфии; ты можешь посмеяться над ними, обрядить в них ослика Тимолеона или раздать нищим на улицах. Мне до этого нет никакого дела — только бы снова увидеть тебя».

— Ох, да он поэт! — воскликнул Тимолеон лишь с крохотной ноткой насмешки. — Мама, а ты выйдешь за него замуж? Он ведь обожает тебя!

Щеки Дионы вспыхнули. Ее нахмуренные брови не возымели должного эффекта — Тимолеон лишь усмехнулся и подмигнул.

— По-моему, ты тоже его обожаешь, — заметила она.

— Ну-у, — ответил он, лишь слегка озадаченный. — По-своему, да. Может, ты часом слышала разговорчики моих друзей о Недоступном Красавце, как они его называют. Он равнодушен ко всем — к женщинам, к мужчинам, к мальчикам. Ко всем, кроме тебя. Это немножко необычно, но здорово.

Диона подавила вздох.

— А ты, надо полагать, Доступный Красавец?

— Надеюсь, что нет, — ответил он с едва уловимой разубеждающей резкостью. — Просто мне нравится думать, что я не совсем урод и на меня, может быть, приятно посмотреть. Мама, так ты выйдешь за него замуж? У всех же глаза на лоб полезут!

— Несомненно, — согласилась она. — А разве тебе не нужно идти на симпосий[50]? С армией обожателей?

— Их только трое, мамочка. Всего трое. И я намерен разбить им сердце, влюбившись в танцовщицу. Но ты не разбивай его сердце, мама. Я тебе этого никогда не прощу, так и знай.

Он чмокнул ее в лоб и умчался на свой симпосий — Диона знала, что эти пирушки вовсе не были такими дебошами, как пытался изобразить Тимолеон.

Богиня-кошка, свернувшаяся у ее ног, подняла голову и сказала:

— Мя-яу!

— Вот именно, — строго заметила Диона. Но она улыбалась.

23

Александр Гелиос и Клеопатра Селена пришли в этот мир с величием, под всполохи огней. Их брата осеняли тишина и покой; благоприятные знаки предшествовали его появлению на свет, тихим, легким и почти стремительным было и само его рождение. Даже для новорожденного он был спокойным ребенком, большеглазым и молчаливым.

Но все же у Дионы не было никакого сомнения, что этот ребенок, как и его братья, рожден стать царем. Мать назвала его в честь величайшего из всего рода — Птолемей Филадельф[51].

Младенец нес благородную тяжесть своего блистательного имени без малейшего усилия. Диона, склонившись над колыбелью наутро после его рождения, положила палец ему на лоб. Он важно и пристально уставился на нее. Диона подумала, что он может стать кареглазым и белокурым.

— Ты назвала его верно, — сказала она.

— Он принадлежит к богам, — ответила с ложа Клеопатра. Она почти не устала — таким легким было рождение ребенка, благословенное, как назвали его жрецы, и благословен был плод его. Жрецы желали, чтобы появление на свет царственного младенца являлось благим знаком победы Антония в Мидии. Того же хотела и Клеопатра.

— Да, я вижу, — согласилась Диона. — Он весь светится своим божественным предназначением. И это сияние — такое спокойное, тихое, как и все в нем. Я смотрю на него и думаю о летних вечерах — и о кошке на охоте.

— Покой вместе с опасностью, — улыбнулась Клеопатра. Да, такие мужчины в твоем духе. Как, по-твоему, похож он на отца?

— Нет, — сказала Диона. — Он настоящий Птолемей.

— О боги! — шутливо воскликнула Клеопатра.

Диона повернулась к ней.

— Это — благородное наследство.

— Да, особенно нос, — засмеялась Клеопатра и вздохнула. — Ну да ладно. Могло быть и хуже — слава богам, что он не родился девочкой.

Диона подошла к ее огромному ложу и села на краешек, поджав под себя ноги, как любила сидеть в юности. Клеопатра помнила это: она улыбнулась, потянулась и весело подмигнула ей; хорошее настроение не покидало царицу со времени появления ребенка на свет.

— Ты осознаешь, — сказала Диона, — что ты дала Риму и Египту трех сыновей и дочь, которая станет царицей? Надеюсь, ты гордишься собой?

— А разве когда-нибудь я не горжусь собой? — опять подмигнула Клеопатра.

— Ты знаешь, что я имею в виду, — очень серьезно ответила Диона.

Клеопатра кивнула. Они замолчали, и молчание их было спокойным и непринужденным, а ребенок уснул, пока нянька качала его колыбель. Диона не спала всю ночь, но почти не устала. Творить мир для этого младенца было так же легко и просто, как произносить слова. Она не позволяла себе думать, что все оказалось слишком просто. Он был Птолемеем — и этим все сказано. Для Птолемеев мир уже давно сотворен и только ждет, когда они придут и объявят его своим — не то что Гелиос и Селена, нуждавшиеся в новой вселенной.

Все это напоминало состязание. Три сына и дочь. Сын — Цезарю, еще два — Антонию, а дочь — Клеопатре. Если будут еще — слава богам. Но главное в том, что род Лагидов в Египте уже не пресечется.

Ум Клеопатры уже переметнулся с дел житейских на дела государственные — Диона хорошо знала этот взгляд из-под слегка нахмуренных бровей. Пусть себе спокойно думает, она подождет.

Диона откинулась на золоченое изголовье ложа и закрыла глаза. Она вовсе не собиралась спать, но голос Клеопатры, казалось, донесся откуда-то из снов.

— Октавиан, — промолвила царица. Она никогда не произносила этого имени без яда, но сейчас язвительная нотка была тут же приглушена, и голос прозвучал задумчиво. Диона заморгала, пока не стала ясно видеть лицо Клеопатры. Та казалась погруженной в свои мысли. — Интересно…

Диона тряхнула головой, отгоняя сон.

— Да нет. Ничего новенького — ничегошеньки. Просто… он заставляет меня думать. Я презираю его. И всегда буду презирать. Но ты заметила, как ему невольно удается — чтобы он ни делал — заставить думать о том, что делает? И додумывать — каплю за каплей? В нем нет ни капли верности кому-либо, ни чести, ни воспитания — даже элементарной способности выполнять свои обещания. И все же, Диона… И все же… А что, если то, что он говорит о себе, правда? Что он так же велик, как Цезарь? А вдруг он еще более велик?

— Это невозможно. Цезарь был сам ум и очарование. У Октавиана нет ни того, ни другого.

— Без ума можно обойтись — иначе как выжила бы вся эта орава придворных? Очарование — пустой звук, если за ним не стоят культура и ум. Я всегда считала, что такие качества необходимы мужчине, призванному править, но теперь начала сомневаться в этом. Октавиан не скрывает своей уверенности, что он — и только он — способен править Римом так, как должно им править; дать мир империи, не знавшей ничего, кроме гражданских войн, со времен, когда Ромул убил своего брата Рема у стен новорожденного Рима. А вдруг эта вера — истина? Что, если мы выбрали не того супруга для царицы?

— О, богиня! — ахнула Диона. — Да ты просто не в себе!

— Не в себе, — резко согласилась Клеопатра и, помолчав, продолжила:

— Конечно, я преувеличиваю. Я никогда не смогу проявить благосклонность к этой холодной рыбе. Но, как бы ни любила я моего римского льва, я знаю и всегда знала, что кое-чего ему не хватает: величия, блеска ума, способности править в мире и покое так же, как и на войне.

— Зато это есть в тебе. Вот почему боги и свели вас вместе. Антонию подвластно искусство войны, тебе дано искусство править и дар мира. Вместе вы — гармония целого.

— Да… — молвила Клеопатра с оттенком сомнения. — Я хотела бы… о, боги, я хотела бы, чтобы эту тварь удавили еще в колыбели.

— И все мы — тоже. И многие римляне хотели бы того же. Октавиан не относится к людям, пользующимся любовью своих сторонников.

— Но, тем не менее, он является их вожаком. У него нет ни малейшего таланта воевать. Но он умеет изворачиваться и интриговать, как любой восточный царек. И не колеблется. Его не мучают угрызения совести — ни малейшие. Он неуязвим.

Диона вовремя прикусила язык, но Клеопатра докончила за нее.

— Ты считаешь, я ему под стать? Но, Диона, я — всего лишь человек. И во мне есть кое-что уязвимое — сердцу ведь не прикажешь. Я люблю Марка Антония, не собираюсь делить его ни с кем и не отрекусь от него.

— Но у Октавиана тоже есть своя слабость, — сказала в замешательстве Диона. — Он — азартный игрок.

— Но, играя на царства, он делает ставки только там, где может выиграть.

Диона никогда не могла победить Клеопатру в войне умов. Она развела руками и вздохнула.

— Ну хорошо. Пусть Октавиан недосягаем, как вершины Альп. Но он один, а вас двое. И у него нет Египта.

— Пока нет, — сказала Клеопатра. — И не будет — пока я жива.


Диона грезила. Она знала это — как знает каждый, кому такой сон ниспослан богами, а не является плодом работы ума простого смертного. Ее греческая половина сказала, что он пришел из врат рога божества, раздающего блага изобилия, из врат истины. Но все же она была египтянкой и обладала крылатым духом «ба»[52]. Его оболочка была одиноким соколом, птицей Гора, но с головой человека, с человеческим умом и волей.

Диона летела на сильных крыльях сквозь облака миров своей грезы. Кое-где дымка поредела, и она увидела дворец, спящую царицу и детей в их покоях; маленькому Птолемею было уже три месяца, близнецы спали в своих кроватках вместе с кошками — золото и серебро; увидела она и Цезариона — в личных покоях и с собственной стражей у дверей, как и подобало царю одиннадцати лет от роду, коим он и был. Диона благословила их всей своей магической силой. Близнецы заворочались во сне, словно почувствовали ее присутствие. Птолемей открыл карие спокойные глаза и улыбнулся.

Отблеск его улыбки остался с нею, когда облака снова скрыли земной мир от ее взора. Ветер подхватил Диону и понес все быстрей и быстрей — быстрей, чем могли нести ее крылья.

Облака опять засияли разрывами. Она неслась над пиками отвесных гор — острыми и сверкающими, как зубы Титанов. В Египет уже пришел сезон сева — сезон свежей, волнующей под ветром зелени после благодатного разлива обильного Нила, но здесь царила зима. Пики белели снегами. Холод пробрал ее до костей, хотя она была просто духом.

Горы оборвались так внезапно, что у нее захватило дух: земля камнем упала вниз — бескрайняя равнина, коричнево-бесплодная зимней порой, расстелилась перед взором, реки струились вдоль, прорезая ее.

Ветер, который нес Диону в поднебесной лазури, легко, словно птичье перо, теперь мчал ее вниз, и она в ужасе закрыла глаза — вот сейчас она разобьется о землю! Но ее полет вдруг замедлился и ветер ослаб, словно по мановению дыхания богов. Дрожа, Диона открыла глаза. Она парила низко над землей — но все же намного выше человеческого роста. Скупая равнина громоздилась перед нею камнями и стволами упавших деревьев. То ли ей чудилось, то ли впрямь камни пахли кровью и гарью пожарищ, а деревья кровоточили и со стоном умирали?

Она больше не — была безвольной пушинкой — и получили в дар от ветра малую толику свободы; этого было довольно, чтобы замереть и начать снижаться долгими, большими кругами. Внизу были люди, перевернутые и покореженные повозки, и на каждой — черный смертоносный знак, следы беспощадного жадного пламени. Но все же она смогла различить, что повозки везли на себе — негодные остатки скарба армии, вышедшей в долгий поход. Уродливые и острые обломки, похожие на скелеты невиданных животных, могли быть только остатками осадных машин; кроваво-красные островки — плащами римских легионеров, сильных, еще недавно цветущих мужчин, павших на поле брани.

Нет, такой сон не мог быть явью. Это ночной кошмар, образ мировой катастрофы, разрушения и смерти. Это сама смерть — видение конца.

Диона в панике повернула прочь, но ветер снова безжалостно подхватил ее и понес туда, откуда она спустилась к земле. Она ясно увидела мужчин верхом на конях, нагруженных награбленным или тянущих повозки, которые когда-то принадлежали римлянам, а теперь стали добычей предателя. Лица мужчин, толкавших повозки, были неразличимы для ее незрячих сквозь покровы неведомого глаз, но богиня, присутствующая в ней, сказала, что это армяне. Армяне, которые называли себя друзьями Рима, но предали его, как только римская армия вступила в Мидию.

Союзники Антония в войне против Парфии оказались вероломными и жадными. Здесь не было ничего нового, ничего из ряда вон выходящего в мире восточной политики. Но хладнокровие предательства, подлого удара в спину, страшный пейзаж после битвы, после кровавой оргии пламени и смерти — два легиона полегли, изрубленные, а имущество разворовано, сожжено, разворочено, изгажено, словно тупыми дикими свиньями, — все это потрясло Диону; ей казалось, она навек онемеет от ужаса.

Однако богиня по-прежнему была здесь. Диона молила отпустить ее, даровать духу свободу от ночного кошмара, нести бремя которого было уже не под силу. Но ветер опять подхватил ее и снова потащил на Восток, прямо в серый зловещий рассвет. Равнина вновь вздыбилась горами, и богиня сказала: смотри, это горы Мидии. Да, перед нею лежала Мидия, и сердцем ее был город, окруженный стенами, похожий на кричащую аляповатую, но дорогую побрякушку. И Диона увидела армию, плотным кольцом расположившуюся у стен.

Неожиданно — как бывает только во сне — она оказалась внизу, словно проделала свой путь по земле, вместе с армией, и стремительно двинулась вдоль строгих рядов походных шатров от костра к костру, не различая лиц мужчин, не слыша их разговоров. И вскоре оказалась внутри самого большого шатра.

В этот предрассветный час шатер казался громадным, как дворец, и пустым — словно там обитало лишь эхо. Но в нем было несколько спящих мужчин, похрапывающих после вчерашней попойки. Не спали только двое. Они сидели лицом к лицу в дальнем углу шатра, отделенные от остальных полотняной стеной. Один откинулся на стуле, держа в руках кубок. Другой оперся локтями о стол, стоявший между ними, уронил подбородок на кулаки и невидящим взглядом смотрел в темноту, теснившуюся за светом лампы.

Антоний с размаху поставил кубок на стол. Луций Севилий выпрямился. Антоний невесело засмеялся.

— Да не глади так мрачно — ты же мужчина. Это еще не конец света.

— Нет? — Луций Севилий опять уронил подбородок на кулаки и тяжело вздохнул. — Ты не сможешь вести осаду без машин.

— Но мы сделаем их, — сказал Антоний таким тоном, словно твердил об этом весь долгий угрюмый день и еще более долгую ночь.

— Чем? И когда? Уже почти зима. Чтобы выбраться отсюда, нам придется лезть по горам и пробиваться с боем сквозь Армению. Если, конечно, ты не хочешь остаться здесь и погибнуть в сражении. Или замерзнуть насмерть — если боги будут милостивы к нам.

— Ну-у, Александр попадал в передряги и похуже. Однако выжил.

— У Александра были сокровища Азии, чтобы расплачиваться с войском.

— Так за чем дело стало? Я последую его примеру — когда сокровища Атропатены окажутся в моих руках.

Луций Севилий покачал головой и отхлебнул вина. Диона вдруг в ужасе поняла: он, всегда знавший меру, теперь был совершенно пьян, и кубок, стоявший на столе, принадлежал ему, а не Антонию. Антоний отнял у Луция кубок.

— Тебе не взять Атропатену. Так говорят мне боги. А еще они советуют уносить отсюда ноги, пока мы целы, прежде чем начнется зима и сожрет нас целиком.

— Боги? А может, тебе в голову ударило дрянное вино? Смотри, чтобы оно тебе вообще не отшибло мозги, старина Луций. Ты пьешь слишком лихо. И вообще, кто из нас должен напиваться? Разве это у тебя оттяпали весь обоз… и, может, всю войну вместе с ним?

— Нет! — ответил Луций с упорством очень пьяного человека. — Но с меня хватит! Ты — не Александр. И не стремись быть им! Ты — Антоний, Марк Антоний из рода Антониев. Ты принадлежишь Риму — не Персии, не Македонии, не Египту. Да, именно — не Египту.

— Ну ладно, ладно. Пойдем-ка, — примиряюще вымолвил Антоний. — Идем, я отведу тебя в твой шатер. Жаль, что там сейчас нет твоей египетской шлюшки — вот что тебе не помешало бы сегодняшней ночью.

Луций Севилий мгновенно вскочил на ноги и угрожающе наклонился к Антонию, вцепившись руками в край стола.

— Не смей так говорить о ней! Не смей даже думать о ней так!

— Да сдалась она мне, — ответил Антоний с непоколебимым спокойствием. — У меня своя есть. — Он обошел стол, сгреб Луция в охапку и потащил к выходу. Тот все пытался что-то доказать, но они уже добрели до его шатра — гораздо меньшего, чем у триумвира, но расположенного рядом. Слуга ждал его — он подогревал жаровню и не потушил светильника возле постели.

Антоний посадил Луция на походную кровать и не отпускал до тех пор, пока слуга не снял с него залитую вином одежду. Диона, стоявшая в тени, знала, что не должна смотреть — но никак не могла удержаться. Обнаженный, он не обманул ее ожиданий — красивый, загорелый, стройный, Луций Севилий походил на мальчика, хотя было ему уже под сорок.

Когда его раздели, он успокоился. Антоний ушел; слуга омыл и помассировал его тело, накрыл его одеялом, повалился на пол и заснул, как это обычно делают рабы — внезапно и до утра.

Луций притворялся спящим, пока на него смотрели другие, но, оставшись в одиночестве, открыл глаза — сон не шел к нему. Крепкое вино все еще дурманило мозг, но взгляд стал осмысленным, ясным и грустным.

Диона не шелохнулась, не позволяя себе ни малейшего звука, ни единого движения. Взгляд Луция упал в ее сторону и задержался.

Он не мог ее видеть, ведь Диона была духом, сном, бесплотной грезой. Но Луций был провидцем, а сейчас находился во власти Диониса, бога, который — Диона припомнила — пришел из Азии и покорил Запад. Почему же он не смог покорить этого римлянина?

Взгляд Луция повел ее к нему, и она пошла — на своих ногах, в своем теле, с глубоким облегчением отметив, что была в одежде: египетское платье скрывало немногое, но являлось оправой, необходимой ее телу. Диона опустилась на колени возле кровати и коснулась его щеки. Хотя все происходило во сне, у нее была плоть, и она чувствовала тепло его плоти, жесткость бороды, не бритой несколько дней, овал его затвердевшего подбородка.

— Тебя вызвал Антоний? — потребовал он ответа.

— Антоний? С какой стати? — Диона покачала головой. — Меня сюда принесла богиня. Я… все видела. Все, что случилось.

Луций Севилий моргнул — быстро, но она заметила.

— Не знаю почему, — сказал он, — но предательство армии потрясло меня до глубины души. Как же я не хотел этой войны. Я считал ее пустой тратой времени, чем-то вроде прогулки, пародией на войну.

— Однако эта война могла бы стать триумфальной — будь Антоний Александром.

Из его груди вырвался крик — крик боли:

— Но он не Александр! И никогда не был им.

— Но это и не конец света, и даже не конец Антония. Просто неудача — не более того.

— Нет, — возразил Луций Севилий, упрямый, как всегда, и неожиданно очень напомнивший ей Тимолеона. Он вполне мог бы сойти за отца ее младшего сына — так они были похожи. При этой мысли Диона вспыхнула.

Луций Севилий не видел этого, погруженный в свое отчаяние. Такое иногда случается с мужчинами, которые редко поддаются власти вина.

Диона погладила его щеку и лоб. Луция чуть лихорадило — он был взволнован и выбит случившимся из колеи. Ее же сейчас огорчало иное: она проделала такой длинный путь на крыльях грезы, ей была дана плоть, чтобы говорить с ним, касаться его, и Луций тоже мог ощущать ее реальность, а он, казалось, даже и не замечал, как это чудесно.

Но она — в отличие от римлян — умела распознавать абсурд, в чем бы он ни воплощался. Смеяться нельзя: он будет смертельно оскорблен. И, будучи духом, а не плотью, Диона поступила так, как желал дух, как ему было дозволено: легла рядом с Луцием — вполне благопристойно, поверх одеяла — и обвила его руками. Он не сопротивлялся и охотно обнял ее; голова легла ей на плечо чуть выше упругой груди.

Все выглядело очень невинно. Луций Севилий не потянулся коснуться ее — как мужчина касается женщины. Он был нежным и теплым на ощупь — вот и все. И ей показалось, что иначе не бывает, хотя и не знала, откуда ей знакомо такое ощущение. Аполлоний словно состоял из сплошных углов, и лежать с ним было все равно что с поленицей крестообразно сложенных дров. Луций не мягкий — вовсе нет; но его углы были словно под стать изгибам ее тела. Антоний дополнял Клеопатру, о чем Диона не раз говорила царице, правда, имея в виду таланты, которыми одарила их природа и боги. Теперь она поняла остальное, это была не только долгожданная встреча двух умов, духа с духом. Это была и гармония тел.

Можно ли спать во сне? Но она уснула рядом с Луцием Севилием, положившим голову ей на плечо, здесь, в его шатре, в Мидии, возле стен Атропатены — за полмира от Александрии, где покоилось ее тело. Она спала, и в этом сне ей не грезилось ничего, кроме покоя и мира.

24

Луций Севилий, гаруспик, проснулся, как от толчка. Он продрог, чувствовал себя нездоровым — и был жутко, невыносимо одинок. Он потянулся к теплу, согревавшему его всю ночь, — но оно исчезло. Впрочем, тепла этого никогда и не было. Диона из рода Лагидов, прикорнувшая радом с ним и гладившая его по голове, просто ему приснилась.

Он сел, очень медленно, и выпрямился. В шатре было зябко — несмотря на жаровню, с которой возился слуга.

— Гай, — позвал он.

Мужчина обернулся и поклонился. Он никогда не проявлял непочтительности, как и не был по-рабски услужлив; редко говорил. Имя пленника из Транспаданской Галлии было непроизносимым — сплошным сгустком странных слогов. Для удобства Луций дал ему самое распространенное среди римлян имя; галл пожал плечами и молча согласился на него отзываться.

— Гай, — повторил Луций. — Ты ничего не слышал… ночью?

Тот покачал головой. Его лицо было непроницаемым, как почти у всех рабов. Луций хотел было расспросить его понастойчивее, но передумал. Даже если он и слышал или видел ночную гостью, сам Луций не был уверен, что на самом деле хочет это знать.

Медленно — как требовали разламывающаяся голова и протестующий желудок — он встал, оделся и вышел наружу. Предстоящая осада выглядела фарсом, ведь у них не осталось машин, чтобы проломить толстые стены. Антоний постоянно твердил, что сделает новые — но на это нужно время. А зима приближалась — горная зима, со снегами, выпадавшими внезапно и обильно, как белый обвал.

Вдруг на душе у Луция потеплело — он вспомнил сон, всего лишь сон… Но этот сон придал ему силы — на неопределенно долгое время, на нескончаемые недели, пока Антоний будет упрямиться перед лицом неизбежного.


— Мы в состоянии это сделать, — сказал Антоний. Его слова всем давно приелись: с тех пор как пришла весть о предательстве Армении, он повторял их постоянно.

Полководцы уже перестали с ним спорить. Тем утром они сидели, закутавшись в толстые накидки и глядя из шатра триумвира на небо.

Жители Атропатены преспокойно и самодовольно сидели за стенами. От случая к случаю Антоний высылал кучку людей со всем необходимым; его умельцы сделали-таки парочку катапульт. Горожане созерцали атакующих с презрительной скукой, игнорируя снаряды, стукавшиеся о стены. Им пора было хотя бы проголодаться — ведь они сидели в осаде с лета. Но те, что время от времени являлись на переговоры, не выглядели желанно тощими или опухшими от голода.

— Мы возьмем этот город, — не унимался Антоний. — Вытурим их из норы голодом или забросаем снарядами — как только у нас будет побольше машин…

— Хватит водить себя за нос, Антоний, — прервал его Канидий Красс. — Ничего у тебя не выйдет.

Все молча уставились на него. Канидий Красс был лучшим из них — это чуть не всякий с радостью признавал. Он менее других был склонен к пустым словам, говорил редко и только по делу — бил в самую точку. До сего момента он избегал споров, молча слушая, или уходил заниматься тем, что было на самом деле необходимо.

— Александр действительно заполучил Тир после целой зимы осады, — продолжал Канидий. — Но Тир — морской порт, и Александр построил себе флот. И не занимался осадой посреди вражеской территории. Мы каждый день теряем людей — в ненужных рейдах и мелких заварушках. Запас продовольствия у нас смехотворно мал, а мы совершаем рейды в глубь пустынной и бесплодной местности. А теперь еще и зима на носу.

— Зима? — рявкнул Антоний. — Великий Геркулес, еще только октябрь!

— Октябрь в Мидии, — спокойно сказал Канидий, — совсем не то, что в Риме или Египте, где солнце почти никогда не прячется в облака. Оставшись здесь, мы не доживем до весны — замерзнем до смерти или нас перебьют мидийские лучники.

Антоний недоуменно уставился на него.

— Ты предлагаешь мне поджать хвост и ползти назад к морю?

— Я предлагаю тебе мудрое отступление, пока еще возможно. Между здешним царством и «дружественной страной» скверная местность; если мы еще задержимся, эти горы будет трудно или вообще невозможно преодолеть.

— Тогда мы останемся здесь.

Канидий глубоко вздохнул, словно призывая себя к терпению.

— Марк Антоний, здесь мы погибнем. Это ясно как день. Мы и так уже на урезанном пайке. А когда эти земли скует зима, останемся вообще без пайка. Мы должны уходить отсюда прямо сейчас, если вообще хотим убраться подобру-поздорову.

— Атропатену нам не взять, — сказал чей-то голос. Луций Севилий с изумлением обнаружил, что голос принадлежит ему самому. Подобные мысли не раз приходили ему в голову, но он не был голосом богов, как Диона; до сих пор ни один бог не говорил посредством него.

Антоний перевел взгляд с Канидия на Луция.

— А кто считает, что мы проигрываем войну?

— Мы все, — ответил Луций, хотя в прежние времена постарался бы уйти от ответа.

Интересно, чувствует ли то же самое Диона, когда говорила то, что приходит ей в голову. Это оказалось захватывающим, хотя и немного жутким — как скакать галопом по горному склону.

— Все мы, и тебе это известно, — повторил он, раз уж приговорил себя наугад броситься со скалы. — Не ударь армяне нам в спину, у нас были бы сейчас обозы и машины, и мы бы уже возвращались с золотом Парфии в повозках. Но теперь мы ничего здесь не добьемся, а если все же пересидим зиму и доживем до весны, на нас обрушится парфянская армия. Конечно, ты волен делать эту гиблую ставку.

— Можно подумать, — съязвил Антоний, — что ты подсмотрел эти милые сценки в волшебном зеркале.

Луций засмеялся. Некоторые жрецы, случалось, убивали словами, но для него смех был естественнее и легче и в какой-то степени являлся более грозным оружием.

— Не беспокойся, Марк Антоний. Если ты нас вынудишь, мы останемся, ведь иного выбора нет. Останемся во вражеском царстве, под носом у надвигающейся зимы. Но мудрый полководец знает меру: он понимает, когда необходимо остановиться, прекратить терять людей и отступить. Твои люди по-прежнему принадлежат тебе и душой, и телом, но даже они готовы вернуться домой — или по крайней мере в Египет.

— Вот теперь-то я знаю, что чувствовал Александр в Индии, — пробормотал Антоний, встал со стула и начал мерить шагами пол палатки, издавая звуки, похожие на рык льва, запертого в клетке. Остальные расступились, давая ему дорогу; он рявкнул на них и внезапно остановился: — Боги всех вас развратили и лишили разума. Какие из вас теперь воины? Ну что ж, готовьтесь. Завтра утром мы выступаем.


Луций не ощущал триумфа — победа далась ему слишком легко. Утром они никуда не тронулись — бестолковая суматоха задержала их еще на два дня. Люди были взвинчены, и не одна драка была прекращена как раз вовремя, пока не пролилась кровь. Но в целом все были счастливы поскорей убраться восвояси из этого гиблого места. Между собой воины называли его гораздо более крепкими словами, за что Луций Севилий не мог их винить.

На третье утро, под солнцем, казавшимся неестественно теплым после внезапной мерзкой пурги, по тающему снегу воины двинулись в долгий поход назад к морю. Звучали песни, и незнающий человек мог бы подумать, что армия возвращается с победой. Поначалу вражеские отряды не преследовали их; казалось, Мидия так же рада видеть их спины, как и они счастливы послать ее к черту.

Вскоре пение заглохло: воины с трудом пробивались сквозь снег, а когда солнце взялось за работу и колонна растянулась по дороге от Атропатены — и сквозь глубокую вязкую грязь. К вечеру грязь подморозило, а к закату она стала как железо.

А потом появились враги.

Позднее Луций Севилий немногое мог вспомнить об этом долгом жутком походе. Двадцать семь дней, как они подсчитали — если только вообще можно было сохранить силы и мозги, чтобы считать, — шли воины Антония от Атропатены до глубоких стремительных вод Аракса, бешено несшегося между Мидией и Арменией. Они пережили восемнадцать сражений — сражений в полном смысле слова, — а также бесчисленные стычки и бесконечную спешку, в попытках увернуться от мидийских всадников и парфянских лучников — то, чего не успевал враг, доделывали сама местность и воздух, отравленный болезнями. Мужчины падали и на полях боя, и на марше.

Луций потерял коня в третьем сражении — или в четвертом. Он не просил замены — другие нуждались в лошадях больше. Недуг уже подкрадывался и к нему, но он не отдавал себе в этом отчета: воинов постоянно трясло от жара — а он еще мог идти. Опустив голову, Луций Севилий упрямо шел вперед, стараясь особенно не расслабляться — случай еще одной, новой, неожиданной битвы.

Лихорадка сражала их так же часто, как удары меча или полет стрелы, их тошнило на снег.


— Луций! Эй, Луций Севилий!

Он поднял голову, тяжелую как камень, — египтяне говорят, что даже мертвый должен отозваться на звук своего имени. Что-то массивное нависло над ним. Медленно он распознал всадника на коне: огромный цветущий мужчина — несмотря на лишения, — большой черный конь…

— Антоний, — слабо проговорил он.

— О боги! Да ты кошмарно выглядишь! — сказал властелин Восточного мира. Они уже приблизились к границам Мидии. — Тебе худо?

— Ничего страшного. Я вполне могу идти дальше.

Он бросил взгляд искоса: Антоний сиял — в прямом смысле слова, словно солнце над тучами. Луций подумал, что сверкают его золотые доспехи, но сегодня не было солнца, лучи которого могли бы зажечь такой огонь. Облака набухли от снега, и первые хлопья уже падали вниз.

Антоний что-то говорил, но Луций не мог сосредоточиться, чтобы разобрать слова. Потом он понял, что внезапно очутился наверху, затем ощутил под собой коня — а Антоний смотрел на него снизу вверх. Он поглядел на свои руки, оказавшиеся на густой черной гриве, и затем — на лицо Антония.

— Нет, — только и смог произнести он.

— Брось, — отмахнулся Антоний. — Да и потом, я ведь тебя знаю — ты можешь ехать верхом и во сне, я видел. Только не слишком бей его по бокам. От этого он взвивается на дыбы.

— Я не… — начал Луций Севилий.

Но Антоний уже ушел, смешавшись со строем легионеров — он похлопывал по плечу то одного, то другого и улыбался, подбадривая своих солдат. Луций, усаженный на жеребца триумвира, не находил достойного способа спуститься вниз. Все, кто не смотрел на Антония, разглядывали его с весьма недвусмысленным выражением. Похоже, кое-кто даже смотрел так, словно ему следовало бы снести голову за столь щедрый дар полководца.

Возможно, он еще долго раздумывал бы над этим, но конь Антония закусил удила и понесся вперед. Однако Луций Севилий не упал; Антоний был прав — он мог держаться в седле, что бы ни вытворял жеребец. Это он умел делать отменно.

Черный конь Антония ринулся туда, где привык находиться всегда — во главу армии. У Луция кружилась голова от лихорадки; он был слишком слаб, чтобы сопротивляться, и пришлось подчиниться. Но теперь, по крайней мере, он мог сидеть прямо, и дурнота немного отступила. Не посади его Антоний на коня, неизвестно, сколько бы он еще протянул.

Однако теперь он стал неплохой мишенью для врага, и если его подстрелят, преимущества его нового положения явно потеряют свою прелесть. Но что толку об этом думать, если все равно ничего не изменить, как сказала бы Диона. Луций даже словно слышал ее слова.

И еще — он физически ощущал, что рядом нет теплых рук, обнимавших его, тепла ее тела, на котором покоилась его голова. Больше он ничего не хотел — мысль, порожденная лихорадкой, была необычайно ясна — с тех самых пор, когда впервые увидел ее в Тарсе, на корабле Клеопатры.

Если только он доживет до того дня, когда снова увидит Диону, то ни за что не позволит ей отказать ему. На сей раз — нет. Каким же дураком он был, с места в карьер сделав ей предложение, сразу же, не дав опомниться, привыкнуть к мысли, что она снова видит его после такого долгого отсутствия. Надо было терпеливо ждать ее благосклонности, ухаживать за нею, завоевывать ее как подарок судьбы — именно так поступают умные любовники. Она должна была понять, что любит его.

Диона любит его, здесь нет сомнений. Но, возможно, пока не знает этого. Она была немного отстраненной, холодноватой — муж-педант приучил ее к сдержанности. А то, что она александрийка, еще ухудшало дело. Александрийцы — странные люди, самые странные из всех известных ему народов. Они склонны все называть своими именами и думают, что тем самым становятся хозяевами вещей и явлений. Но разве это хоть на йоту увеличит понимание того, что стоит за названиями?

«С ума сойти, — подумал он. — Римлянин учит эллинку искусству любви. Восхитительный абсурд!»

Кажется, он засмеялся вслух, но этого никто не заметил. В задних рядах началась заварушка: поднялся шум, послышались выкрики, лязг металла; ряды коней и люди — когорты, которых держало войско во время походного марша — смешались, это был единственный приказ — идти строем до последнего и двигаться вперед. Армия не должна была останавливаться и — кроме самого крайнего случая — не должна ввязываться в сражения.

Снег повалил сильнее, окутывая поле боя густой пеленой. Луций надвинул капюшон пониже и поплотнее закутался в плащ. Но ему и так не было холодно — лихорадка не отступала. Ему даже не хотелось выздоравливать — лучше пусть это случиться на вилле у моря, и одна небезызвестная госпожа будет ухаживать за ним и менять мокрые полотенца на лбу.

Правда, скорее всего, она велит ему не лениться и менять их самому.

«Только представь… — сказал он на ухо лошади, — представь, что я мог бы… если бы она…»

Но лошади это было неинтересно. Воинственный запал сражавшихся начал иссякать, враги рассеивались, растворяясь в белой пурге. Были ли убитые? Луций не знал. Он видел уже так много смертей. Воздух кишел призраками, завывавшими, как воют все привидения, алчущие человеческой крови.

— Мы же вас уже похоронили, — сказал Луций. — На худой конец, сожгли или забросали землей ваши кости.

Но какое дело до этого ушедшим? Они умерли слишком далеко от родного очага; их души не могли найти дороги домой.

— Туда, — проговорил он, вздернув подбородок в том направлении, куда шла армия. Но мертвые не могли слышать Луция сквозь шум крови, струящейся в его жилах. Кое-кто из них уже упивался кровью, сочившейся из ран пока еще живых римлян. Он должен, должен сказать: надо отогнать этих хищников. Но призраки оставались глухи к словам. Он был бессилен.

Жрец и гаруспик — и бессилен. Как плачевно. Но немыслимо совершить обычные обряды, сидя верхом. Луций мог покрыть голову капюшоном, он помнил необходимые слова, но здесь не было ни алтаря, ни священных сосудов, ни жертвы. Только лихорадка, снег и лошадь под ним, устало трусившая под хлопьями снега, опустив голову.

Слова, вырвавшись на свободу, зажили своей, отдельной жизнью, как стрелы, сорвавшиеся с тетивы лука. Половина из них, казалось, не имела смысла, вернее, он не знал его. Все остальное было скверной поэзией, сказкой, нелепой песенкой, какой нянька усыпляет страх или возню неугомонного ребенка и бог знает чем еще, только не тем, что может укротить силы мрака.

Конечно, следовало быть осторожнее. Луций Севилий не мог не знать, что играет с огнем. Он был жрецом и понимал, что совершает нечто недозволенное — хотя и из лучших побуждений. В высшей степени недопустимо повторять магические слова верхом на коне, а не у алтаря и не в храме.

Диона посмеялась бы над ним, назвала бы круглым дураком. При мысли о ней Луций ощутил тепло. И это не было жаром лихорадки, словно ее руки коснулись его рук — маленькие, но сильные, а глаза смотрели в упор, темные и яркие одновременно.

«Ну? Понял? — казалось, говорили они. — У тебя есть магический дар».

— Ни капли, — возразил он.

Диона засмеялась — он явственно слышал ее смех: она находилась рядом, и Луций Севилий знал это наверняка.

— Неужели? А куда же делись мертвецы, дорогой мой глупец?

— Мертвецы? — повторил он, словно эхо. — Пропали… А потом, подумав, сообщил: — Никаких мертвецов! Я бредил.

— Тебе видней, — поддразнила его Диона. Но откуда ей здесь быть — разве она могла бы плыть в воздухе впереди его коня? Ни один человек, кроме него, ее не видел, и никто, судя по всему, не замечал, что Луций Севилий, гаруспик, говорит с пустотой. Он ниже надвинул капюшон.

Конечно, ему все это привиделось: Диона вовсе не дрожала от холода, хотя и была в одном из своих шокирующе-нескромных египетских платьев, едва прикрывающих тело.

От одного взгляда на нее на сердце потеплело. Луций протянул руку, на мгновение позабыв, где находится, но наткнулся на пустоту и мокрый снег…

25

Внезапно Диона проснулась. Ей опять снился тот же странный сон: снег, дождь и армия, погибавшая в далекой заснеженной стране солдат за солдатом. Двадцать тысяч римлян и римских союзников навсегда остались среди снегов Мидии…

Каюта казалась саркофагом. Впечатление усугублялось темнотой — светильник давно потух. За время путешествия Диону довольно сильно укачало. Они плыли к армии Антония, спасшейся из Армении и Мидии и нашедшей убежище на побережье Сирии, вернее, к тому, что осталось от этой армии. Клеопатра везла с собой одежду и провизию для воинов. Корабль мчался на всех парусах, но все равно казалось, что движется он удручающе медленно: уже наступила зима, а они еще не достигли цели.

Хотя роды прошли легко, царица поправлялась не так быстро, как следовало бы — возраст уже давал о себе знать. Диона чувствовала ее состояние: магия снова была ее постоянной спутницей. Скорее всего, Клеопатра не знала, насколько серьезно она больна. Но после разлива Нила болезнь ее усиливалась почти день в день с отступлением Антония из Мидии. Если Антоний погиб…

Но Диона отгоняла от себя такие мысли, по крайней мере сейчас, в темноте. Нет, страха не было, и она вовсе не собиралась вставать и зажигать светильник. Но все же… не время и не место думать о смерти.

Теплый тяжелый комочек зашевелился, перекатился через нее и прошелся вдоль всего тела. На груди он остановился, мягко потеревшись о ее щеку, и тихонько мяукнул. Диона взяла кошку на руки. Та свернулась и замурлыкала.

Утро уже забрезжило сквозь бортовое окошко — промозглое, серое, но спать по-прежнему не хотелось. Кошка моргнула золотисто-зелеными глазами, зевнула и выскользнула из обнимавших ее рук. Диона села и набросила на себя одеяло. Геба еще спала. Кто-то сидел возле дверей, замотанный в одеяла: спутанные белокурые волосы, явно не заспанные глаза — похоже, он не спал всю ночь.

— Цезарион? — изумленно сказала Диона. — И давно ты здесь?

Царевич пожал плечами. Он уже терял мягкую округлость черт детства, и Диона ясно видела угловатость и нескладность будущего подростка. Яркие глаза, пухлые щеки, твердый римский профиль… Когда пройдет этот период, он станет красивым мужчиной, но сейчас его внешность явно оставляла желать лучшего. Однако Цезарион ужасно рассвирепел бы, скажи ему Диона что-нибудь подобное.

От звуков голоса Дионы проснулась Геба и уставилась на Цезариона без удивления или тревоги. Она встала, расправила сбившееся набок платье, завернулась в одеяло, служившее ей также и накидкой, и вышла из комнаты — как делала каждое утро, — чтобы принести своей хозяйке воду для умывания и завтрак: кубок разбавленного водой вина с лепешкой.

Ее поведение, по крайней мере, объясняло, как попал сюда Цезарион. Но было неясно, зачем он здесь.

— Я беспокоился, — коротко промолвил он в ответ на пристальный взгляд Дионы. — Мама очень бледная. И так давно болеет. Она умирает?

— Нет, — успокоила его Диона. — Просто твоя мать родила ровно столько детей, сколько ей было суждено. Тело женщины само сообщает ей об этом, прежде чем следующий плод убьет или покалечит ее.

— Но у мамы пока только четверо.

— Четверо детей родились живыми и сильными, ни один из них не умер в младенчестве, у нее не было выкидышей. Редким женщинам выпадает такое счастье. Но на этом все. Так говорит богиня.

— Ах вот оно что, — протянул Цезарион.

Он явно не верил ей, но воспитание не позволяло сказать это. Иногда Дионе хотелось, чтобы царевич был чуточку менее вежлив и чуточку больше раскован. Но такая роскошь не дана царям и царицам, как и их детям. Однако его маленький бунт — появление в спальных покоях жрицы — почти обнадеживал, и Диона, подтянув к себе колени, кивком указала на краешек ложа.

— Садись сюда. Устраивайся поудобнее. Сейчас Геба принесет завтрак, его наверняка хватит на двоих. Поколебавшись, Цезарион сел, разом утратив царственное величие. Золотистая кошечка прыгнула ему на колени. Удивленный, Цезарион погладил ее.

— Почему… — На какое-то мгновение он показался Дионе совсем ребенком. — …я ей нравлюсь?

— Ты всегда ей нравился. И раньше нравился, и потом будешь нравиться. Скажи-ка, тебя сюда привела тревога за мать или что-нибудь еще?

— Нет, — возразил он. Больше ничего. Я не мог уснуть и просто извелся от этих мыслей. И жалел…

— О чем?

— Я жалел, — промолвил он, — что не ушел на войну вместе с Антонием.

Обыкновенный мальчишка! Этого Диона, конечно, не сказала, только заметила:

— Тебя могли бы и убить — или еще похуже.

Цезарион отмахнулся.

— Ну, такое я уже слышал. Мама говорит то же самое. Но зато это — по-мужски!

— Однако Антоний проиграл войну и потерял две пятых своей армии.

— Ты — женщина, — заявил Цезарион с высоты своих десяти лет. — Тебе не понять.

— Надеюсь, — молниеносно парировала она. — Мужчины устраивают кровавые бойни, а женщинам приходится вправлять им мозги.

— Хорошо, что я — не женщина, — отрезал Цезарион.

— Но мог родиться ею…

Диона неожиданно развеселилась. Будь Цезарион поменьше, она крепко обняла бы его, но царевич был уже достаточно большим и смотрел на такие нежности свысока. Конечно, он не выказал ни малейшей благодарности — просто остался с ней, но играл с кошкой, а когда Геба принесла завтрак, съел его пополам с Дионой. К этому времени его и обнаружили стражники. Царевич ушел вместе с ними, высоко подняв голову, отвечая на их укоризненные взоры взглядом, в котором уже сейчас чувствовалась сила духа. Будущий царь… А цари, как слышала Диона, всегда принадлежат своему народу. Цезарион может радоваться, что он не женщина. Но Диона была гораздо больше рада тому, что не родилась царем.


Антоний, потерпев поражение, нашел пристанище вовсе не в большом городе-крепости, а в городишке под названием — Leuke Kome — Белая Деревня. Но все же это был город, а армия Антония, хотя и уменьшившись почти вдвое, по-прежнему оставалась великой армией. Диона не понимала, почему он предпочел это местечко всем остальным — такое же захолустье, как и многие другие на побережье: возможно, сейчас для него хорош любой укромный уголок, где можно зализать раны.

В городе было некое подобие гавани — достаточно просторной, чтобы в нее могли войти корабли царицы. Имелся и волнорез, вернее, стена из камней, которую можно было так назвать, с верфью, расположенной поблизости. Сам город был пыльно-серым, хотя летом, на солнышке, нагромождение белоснежных хижин и домишек, по-видимому, весьма оживляло тусклый блеклый пейзаж.

Среди столь скромных декораций роскошь и величие Антония казались неестественными, ненастоящими. Царица сошла со своего судна поприветствовать его — но встреча эта, судя по манере ее поведения, являлась лишь встречей союзников. Когда Антоний протянул руки, намереваясь обнять ее, она отступила назад, устанавливая пристойную дистанцию.

— Господин, — произнесла она. — Рада тебя видеть. Я привезла с собой столько провизии, сколько смогла собрать.

Антоний опустил руки, лицо его стало холодным и напряженным, но он спокойно сказал:

— Ну что же, отлично. А удалось ли тебе собрать денег?

— Нет.

Его брови взлетели вверх, но он еще не рассердился: не побагровел и не побледнел.

— Почему же?

— У меня не было времени.

— Не было желания, ты имеешь в виду. В твоем распоряжении был месяц.

— Вопреки всеобщему мнению, — беспечно сказала она, — золото не растет на песке Египта.

Антоний, не замечавший состояния Клеопатры — искусница Диона скрыла бледность ее щек под румянами и красками, — явно намеревался продолжить пикировку.

— Госпожа была больна, — вмешалась она. — И приехала, как только ей позволили лекари.

Взгляд Клеопатры был убийственным. Но Диона думала лишь о том, чтобы Антоний прекратил ссору.

— Пустяки, — отрезала царица. — Обычная простуда. Горячка лихорадки.

— Родильная горячка, — уточнила Диона. — Твой сын жив и здоров, господин, и отлично себя чувствует. И владычица окончательно поправится, если о ней будут хорошо заботиться. Я бы не выпустила ее из дому и послала бы к тебе гонцов с весточкой и кораблями. Но царица настояла, чтобы поехать самой.

— Идио-от! — закричал Антоний, и вопль его был полон любви. Он сжал Клеопатру в объятиях, прежде чем она пошевелилась и запротестовала. Оказавшись в его власти, она не могла сопротивляться, не теряя достоинства. Антоний бережно поцеловал ее и понес в лодку, а оттуда на руках перенес на судно.

В каюте царицы Диона почувствовала, что может оставить их одних. Они наверняка продолжат ссориться, но в конце концов дело закончится миром.


Когда Диона вышла на палубу, порывистый ветер ударил ей в лицо, словно плотная воздушная стена. Стена эта, казалось, вся утыкана ножами, коловшими кожу снегом и льдинками. Однако она не искала спасения в каюте. На ней были две накидки, и верхняя отделана мехом. А воздух был чистым и лишь чуть морозным.

У поручней борта стоял человек, явно не матрос. Когда Диона приблизилась к нему, он поднял голову. Она подошла к нему так же непринужденно, как если бы это был Тимолеон. Мужчина схватился за поручни как раз вовремя, иначе оба упали бы за борт, в ледяную воду.

Он рывком прижал ее к себе, так же сильно, как и она прижалась к нему. До чего же худой: кожа да кости. Диона отшатнулась, пораженная тем, что ощутили ее руки.

— Да ты весь горишь!

— Это из-за тебя, — со смехом сказал Луций Севилий, хотя дыхание у него почти перехватило. — Я просто пылаю!

— Я здесь ни при чем, — отшутилась Диона. — У тебя лихорадка.

— Она уже почти прошла…

На лице Луция было не больше плоти, чем на черепе мумии, глаза сияли слишком ярко, а нездоровый румянец на щеках заставил Диону сразу же потащить его вниз, в свою каюту. Только гораздо позднее ее поразила мысль, что так же поступил Антоний с Клеопатрой.

Среди ее вещей были разные лекарства: может быть, что-то поможет ему. Она усадила его на свое ложе и торопливо искала нужное снадобье. Луций Севилий вяло протестовал, бормоча, что лекарства нужны ей самой, что такая беспомощная, неприглядная роль тяготит его и что это — женская спальня.

— Каюта, — поправила она, торжественно извлекая пузырек из мешочка. — А Геба защитит мое доброе имя огнем и мечом. Геба, будь добра, принеси воду, да погорячее, и полотенца. И вина — мне понадобится вино. Пусть кухарка сдобрит его корицей и гвоздикой.

Тебе оставалось только повиноваться — как и Луцию Севилию, хотя он и пытался возражать. Может быть, он вправду был не так плох, хотя верилось с трудом — Дионе слишком не нравился его вид.

— Если я тебя сейчас потеряю, — сказала она, — то призову с того света и буду держать при себе, пока не умру.

— А как — в золотом ящике, запечатанном свинцом и кровью?

— Именно так. Я рада, что мы понимаем друг друга.

— Лучше бы не понимали, — произнес он с кривой улыбкой. — А что говорят тебе обо мне твои знаки?..

— Мои знаки говорят, что у нас понемногу начинает прорезываться здравый смысл. Диона легонько подтолкнула его, и Луций упал на ложе. Он пытался сопротивляться, отводил ее руки, но вскоре бессильно откинулся на подушки.

— Вот и отлично. — Она накрыла его одеялом, хотя Геба еще не вернулась с водой и вином, и взяла его руки в свои. Они были холоднее, чем ветер на палубе. — Теперь ты должен быть послушным и благоразумным, потому что мне не нужен муж, лишенный таких качеств.

Луций Севилий так долго молчал, что Диона уже начала сомневаться — слышит ли он ее вообще?

— Но ты ведь не собираешься выходить за меня замуж.

— Почему же, собираюсь.

От изумления он почти потерял дар речи.

— И когда… ты это… решила?

— Однажды ночью, — ответила она. — Когда я была в Египте, а ты — в Мидии.

Луций сразу же понял, о какой ночи идет речь, и его щеки внезапно залились густым румянцем.

— Это был сон.

— Да, — отозвалась она. — Но и реальность. Тогда мне стало ясно, что я хочу только тебя.

— Ты меня попросту утешаешь — потому что я болен и похож на мертвеца. Но я не умираю, дражайшая моя госпожа. Я еще поправлюсь — как только согреюсь.

— Ты согреешься в Египте, — сказала Диона, — и в моих объятиях.

Она приблизила его руки, теперь уже потеплевшие, к своим щекам. Он провел по ним пальцами.

— Но почему…

— Ты написал мне письмо.

— Ах, если бы все было так просто!

Луций Севилий вздохнул. Его губы дрожали: он пытался улыбнуться и в то же время сдержать улыбку. Диона наклонилась к нему и поцеловала в уголок губ, по-прежнему пахнувших корицей. Он был теплее на ощупь, чем тогда во сне — но отчасти и из-за лихорадки.

Вошла Геба, гремя посудой — Диона предпочла бы, чтобы она вела себя потише. Луций Севилий покраснел до ушей. Геба округлила глаза и занялась своим делом — ей предстояло протереть его полотенцами, смоченными в горячей кипяченой воде. Диона, мудро отказавшись от этого удовольствия, чтобы не лишать его последних сил, глоток за глотком вливала ему в рот подогретое вино.

Геба принесла и хлеб — свежеиспеченный, только что из печи, с толстым ломтем сыра сверху. Диона кормила его по кусочку. Хотя Луций утверждал, что не голоден и не хочет пить, пил он жадно и ел с аппетитом, что ее порадовало. Когда он был сыт, вымыт и опять закутан в одеяла, Диона сказала:

— А теперь я ненадолго оставлю тебя одного. Тебе надо поспать, а у меня есть дела. Геба за тобой присмотрит. Если тебе что-нибудь понадобится, попроси у нее.

— А она даст мне тебя?

Диона засмеялась, потому что на лице Гебы отразилось самое неприкрытое неодобрение.

— Я скоро вернусь. А теперь спи. Когда ты проснешься, я уже буду здесь.

— Я чувствую себя ребенком, — пробормотал он.

— Можно подумать, что ты взрослый, — поддразнила его Диона. — Спи, любовь моя. Расти большой и сильный.

26

Солдат на зимних стоянках хочет немногого — быть сытым, находиться в тепле, и еще — случайную женщину, а если его вкусы обширнее — мальчика. Диона сделала такой вывод, глядя на зимовья армий, которые ей довелось видеть. Тепло пришло вместе с Клеопатрой — в виде зимней одежды, пищу и вино она тоже привезла с собой. А женщин и мальчиков они могли найти сами где угодно.

Полководцы, однако, не довольствовались такой малостью. Царица согревала ложе Антония и вливала в его тело силу, однако было не похоже, что ее возлюбленный весел и доволен жизнью — он, наоборот, становился все мрачнее и мрачнее.

Это стало особенно явным почти сразу же после приезда Клеопатры. Царице уже заметно полегчало: холодный, свежий, здоровый воздух делал свое дело — как и близость любимого, хотя она чаще ссорилась с ним, чем проводила время в мире и покое. Только что затухла одна из таких перепалок. Что на этот раз послужило поводом, Диона уже и не помнила: то ли деньги, то ли Иудея. Один из сановников принес охапку писем — одно он держал отдельно от других, и Антоний взял его с проклятием, подобным львиному рыку.

Диона, стоящая поблизости — за троном Клеопатры, — закрыла руками уши. Она разглядела, что печать на письме принадлежит Октавиану.

Антоний не сразу вскрыл письмо. Он держал его в руках и сыпал ругательствами.

— Опять эта лиса со своими уловками! Понаписал, небось, всякой галиматьи. Могу побиться об заклад. Наверняка увиливает от разумных доводов, нарушает слово и все договоры, а в вероломстве обвиняет меня — за то, что я выбрал тебя, а не его бледнолицую сестрицу.

— Ну, так прочти письмо, — засмеялась Клеопатра, — и покончи с этим делом.

Казалось, Антоний готов вновь разразиться руганью, но он только пожал плечами и сломал печать. Он читал вслух — вернее, бормотал, слишком быстро и неразборчиво, чтобы можно было хоть что-то понять — до тех пор, пока не изрыгнул проклятие, которое сотрясло шатер до основания.

— Чертов сын барачной шлюхи!

— Ты ему льстишь, — заметила Клеопатра, уже смягчившаяся после отбушевавшей бури. — Что он на сей раз выкинул?

Но Антоний, казалось, онемел. Сначала он был слишком зол, чтобы вразумительно ответить, а потом — озабочен. Какие еще новые бездны коварства ждут его в письме совладельца миром? Постепенно, однако, он успокоился и смог говорить внятно и здраво.

— Триумвирата больше нет. Октавий избавился от Лепида[53]. — Эту жалкую крысу отправили в ссылку писать мемуары. — И это самая вонючая новость, какую я когда-либо получал. Она воняет Гадесом!

Диона опустила руки. В ушах все еще звенело, но слова Клеопатры она слышала вполне отчетливо.

— Может быть, есть другое письмо, из которого ты узнаешь больше?

— Ты же знаешь, что нет. — Антоний в ярости расхаживал по шатру, стиснув письмо в руке. — Октавиан думает: если он получил Рим, то получил все. Но это не так. Ничего у него нет кроме раздоров.

— Но ты же сам презираешь Лепида. Ты считал его полезным лишь для того, чтобы создавать видимость триединой власти над Римом. Однако такая власть давно изжила себя. Можешь ли ты винить Октавиана за то, что он выбросил обветшавшие декорации? По крайнем мере, он оставил Лепида в живых.

— Ты в этом уверена? — Антоний пропустил волосы сквозь пальцы, приведя в беспорядок тщательно уложенные локоны. Стала заметна намечающаяся лысина на затылке, но, его, казалось, сейчас не волновали такие мелочи.

— Дело не в том, что Октавиан избавился от Лепида. Но он не согласовал свои действия со мной. Да, считается, что мы правим автономно — каждый в своих владениях. Но для наших сторонников важен общий эффект триумвирата: мы все должны решать сообща.

— Только не говори мне, что это на самом деле тебя удивило.

— Что именно?

Клеопатра пожала плечами. Пока Антоний говорил, она рылась в пачке и извлекла еще одно письмо.

— А вот и от Октавии. Взглянем, что она пишет о нас всех?

— Не желаю! — зло ответил Антоний, но Клеопатра вскрыла письмо.

— Отлично, — приговаривала она, читая. — И это отлично, и это, все просто замечательно.

Антоний попытался выхватить письмо, но Клеопатра держала крепко и продолжала читать так же спокойно, как если бы его здесь не было.

— Проклятие! — рявкнул Антоний. — Ты хуже Октавиана.

— Ничего подобного, — мимоходом обронила Клеопатра. — Смотри, как трогательно она к тебе обращается. «Моему горячо любимому мужу, с приветом и пожеланиями доброго здравия. Дети здоровы и скучают по отцу. Особенно Антоний-младший — он очень просит тебя не забывать его и помнить о некоем обещании, которое ты ему дал…»

— Дай посмотреть! — На этот раз Антоний отвоевал письмо, поскольку Клеопатра не стала утруждать себя сопротивлением. — Силы небесные! Да она посылает мальчика ко мне! Она что, пытается заманить меня назад при помощи моего собственного сына?

— Вероятно… Прочти чуть дальше. Видишь? Она пишет, что отправится в Афины, как только позволит погода; и привезет тебе деньги, одежду для твоей армии, провизию…

— «…семьдесят кораблей и две тысячи солдат-рекрутов…», — Антоний читал оба письма одновременно, перебегая глазами с одного на другое. — Он должен мне двадцать тысяч, черт бы его побрал. И что я стану делать с семьюдесятью кораблями — без матросов. Каждый мужчина в моей армии, умеющий поставить парус или держать в руках весло, уже внесен в списки кандидатов в матросы на твои корабли. Этот пройдоха хочет всучить мне хвост, а себе оставить целого быка. Послушай-ка, что он тут понаписал:

— «Рим празднует твою блистательную победу и триумфальный марш по Мидии. А мы между тем под сенью твоей славы делаем все, что в наших силах. Но силы эти ограничены, и имеющиеся средства не позволяют нам полностью оплатить содержание твоей армии. Тем не менее тебе будет приятно узнать, что войска, которыми мы располагаем, отправлены на войну в Иллирии; тем самым мы решаем сразу две проблемы: завоевываем новые провинции для Рима и освобождаем его казну от обузы содержания солдат. А тебе, конечно, по-прежнему принадлежат богатства Египта — и мы желаем тебе распорядиться ими самым полезным для тебя образом».

— Итак, — прокомментировала Клеопатра, — Октавиан приписал тебе победу. Очень мудро с его стороны — ведь он должен поддерживать в Риме мир и порядок.

— Ну, если он прав и я победитель, тогда небо — зеленое, а море — сухое, как песок. Ушлая бестия! — Антоний гадливо отшвырнул письмо Октавиана и тряхнул письмом Октавии, разворачивая его, чтобы лучше видеть.

— А теперь послушай, что пишет она. «Сенат был очень великодушен и щедр к нам, мой возлюбленный муж. Представь себе: он постановил воздвигнуть статуи — твою и моего брата — в храме богини Мира и на форуме. А если тебе покажется этого мало, знай, что он также даровал вам обоим привилегию обедать в храме вместе с женами и детьми. Разве это не широкий жест? Когда ты вернешься домой, мой обожаемый муж и повелитель, мы все пойдем возблагодарить сенат и богиню, чья милость правит в гармонии с миром и всеми нами, и преломим хлеб пред ее милосердными очами».

Антоний швырнул на пол и это письмо.

— Сенат! Как бы не так! Ищи дураков. Тут видна лапа Октавиана — или я парфянин, провалиться мне в преисподнюю! Он ни на секунду не дает Риму забыть, что у меня римская жена и римские дети, а я бросил их ради тебя.

— Ну что я могу тебе сказать? — промолвила Клеопатра с хорошо разыгранным безразличием. — Брось свою египетскую шлюху, возвращайся в Рим, тебе ведь не впервой. Но на этот раз — безвозвратно.

Диона была совершенно уверена, что Антония хватит удар — так почернело его лицо. Но он устоял на ногах и заговорил достаточно ясно и спокойно, чего она от него никак не ожидала.

— Нет. Нет, милейшая. Мой выбор сделан. Они могут о нем и не знать, вернее, не быть уверенными — но для меня пути назад нет.

— Даже если она родит тебе сына, а не вторую дочь? — поддела его Клеопатра.

Никто в целом мире, кроме нее, не осмелился бы заявить такое, стоя в пределах досягаемости кулака Антония. Но он ни за что на свете не ударил бы свою царицу. Клеопатра знала это так же прекрасно, как знала и свои границы дозволенного. Она встала, обошла вокруг Антония, бурлящего бешенством, подняла с пола письмо, сложила его и положила на стол.

— Позволь полюбопытствовать — ты поедешь к ней, когда она прибудет в Афины?

— Нет, — глухо ответил Антоний.

— А может, надо бы. Ведь если ты и дальше собираешься делать вид, что вы женаты, следует соблюдать хотя бы минимальные приличия. Вообрази, как взбесится Октавиан, как ты расстроишь его планы, если его ожидания будут обмануты — он ведь убежден, что ты бросишь его сестрицу и останешься со мной.

— Я уже получил от нее все, что мог, когда мы были в Афинах, — возразил Антоний. Я позволил Октавии поехать туда — ей очень хотелось, и это чуть дольше дурачило ее братца. Но я не собираюсь с ней жить. Я уже провел свой последний день в ее так называемом приличном обществе.

— Приличия могут быть великолепными силками, — заметила Клеопатра.

— Но не для меня, — снова возразил он.

Диона услышала все, что хотела услышать. В ней не особо нуждались; она не ушла раньше просто потому, что тут было теплее, чем на улице, да и Клеопатра не возражала против зрителей соответствующего ранга и воспитания. Но теперь можно было ускользнуть — правда, не так быстро, как хотелось бы, но все же… Дионе это удалось, и ее исчезновения никто не заметил.


Оказавшись снаружи шатра, она чуть не налетела на мальчика, по виду ровесника Цезариона, который сидел на земле, подставив лицо солнечным лучам. Мальчик встал и оказался выше царевича, шире его в плечах и крепче сложенным; с широкого, приятного лица из-под густой копны темных, курчавых волос на Диану спокойно смотрели светло-карие, почти янтарные, глаза. Низко посаженные брови были густоваты и сильно кого-то напоминали Дионе.

— Только не говори мне, — сказала она, — что Октавия послала тебя сюда вместе с письмом.

Казалось, мальчик был немного ошарашен.

— Госпожа? — произнес он на хорошей латыни. — Разве мы с тобой знакомы?

— Ты меня не знаешь, — ответила Диона, — но я о тебе слышала. Мое имя — Диона. Я служу царице Египта. А ты, полагаю, Марк Антоний-младший?

— Дома меня зовут Антониллием, — представился он. — Или Антиллом — те, что работают под греков.

— Что ж, я буду звать тебя Антиллом. — Она оглянулась на шатер и вздохнула. — Даже и не знаю, стоит ли тебе сейчас туда заходить. Твой отец понятия не имеет о твоем приезде.

— Он там… с Ней?

Он сказал именно так: словно о богине или духах преисподней.

— Да, твой отец с Клеопатрой, — ответила Диона и внезапно предложила. — Слушай, ты, наверное, замерз и проголодался. Это твоя стража, да? — Она кивнула в сторону двух мужчин, неуютно переминавшихся с ноги на ногу и выглядевших так, словно они хотели вышвырнуть ее отсюда, но никак не решались. — Пусть один из них идет с нами, а второй останется здесь и немного погодя скажет Антонию, что ты в шатре-кухне госпожи Дионы. Там тепло, — добавила она, — а кухарки Антония творят чудеса: настоящую пищу богов, с медом и специями.

Антилл был послушным ребенком: он охотно кивнул и пошел за ней со счастливым безразличием к недовольству стражников. Они явно отличались обилием здравого смысла — если бы только в нем была необходимость — и заявили: откуда им знать, могут ли они доверять кому-то из людей Клеопатры? А вдруг ее подослали отравить старшего сына Антония — соперника собственных сыновей царицы.

Но Антилл, похоже, не слышал их — или предпочел не слышать. Антоний тоже обладал такой способностью — слышать только то, что ему угодно.

Кухарки были рады услужить сыну полководца, только что прибывшему из Рима и терпеливо ждавшего вкусной еды. Антилл ослепительно улыбался, как и его отец, и поражал отменными очаровательно-непринужденными манерами. Забавно, что он не разделяет отцовского пристрастия к вину — может, просто слишком молод. Он не стал сразу пить из кубка с ледяной водой, а взял его вместе с полной тарелкой и отнес наружу, на солнышко.

День был теплым, но Диона, тонкокожая египтянка, не рассталась с гиматием. Антилл же отбросил свой паллий в сторону, как только начал есть. Он обладал отличным аппетитом здорового мальчишки и прекрасными манерами — лучше, чем у Тимолеона в его возрасте.

Когда Антилл утолил первый голод и стал жевать медленнее, наслаждаясь едой, Диона заметила Цезариона, приближавшегося к ним по дорожке, разделяющей ряды шатров. Солнце пылало в его волосах, заставляя их гореть золотом ярче обычного. Он облачился в парадный наряд царевича — что было делом не совсем обычным, — и двое стражников шествовали за ним на почтительном расстоянии. Дионе он показался очень красивым.

Рядом с ней раздался неожиданный звук — Антилл присвистнул и сделал стойку, словно собака.

— Силы небесные! Это что за пава? — потребовал он ответа, даже не стараясь говорить потише.

Диона приподняла бровь, но Антилл не мог знать нюансов ее мимики и понять, что это — предостережение, да к тому же был юным горячим римлянином и потому продолжил в том же духе. Может, он подумал, что чужестранец глух или не понимает по латыни?

— Ой, умора, ты только посмотри на него! Ну и красавчик! Он похож на кудлатую собачонку-визгунью моей мачехи.

Цезарион остановился, нарочито не замечая Антилла, поклонился Дионе и произнес без акцента на изысканнейшем греческом:

— Госпожа, рад тебя видеть. Не правда ли, сегодня чудесный день?

— Прекрасный, — согласилась Диона с еле уловимой иронией.

— Да! — вмешался Антилл, явно понимавший греческий. — Чудный денек! Чем же от него так несет? А глаза-то, глаза! Чем он их размалевал?

На самом деле царевич никогда не пользовался благовониями и не подводил глаз. Но Диона не успела и слова молвить, как Цезарион тут же сказал:

— Я вижу, тебе докучает назойливая муха, госпожа. Как он к тебе попал? Он, кажется, очень плохо воспитан. Сюда таких не пускают. Это что, ублюдок одного из солдат?

Диона подавила вздох.

— Где твои манеры, Цезарион? Птолемей Цезарь, познакомься с Марком Антонием-младшим. Антилл, познакомься с царем Египта.

Но Антилла было не так-то просто осадить.

— Царь? Вот этот? Да он похож на плясуна царя Армении.

— Вифинии, — процедил Цезарион сквозь стиснутые зубы тоже на латыни и с акцентом, ничуть не худшим, чем у Антилла, когда тот говорил по-гречески. — Мой отец, как утверждают, танцевал между простынями с царем Вифинии. Ты даже оскорблять не умеешь прямо — все исподтишка.

— Ни один Цезарь не имеет к тебе отношения, — парировал Антилл. — Кто засунул тебя в Клеопатру? Один из ее конюхов?

— А по тебе сразу видно, что ты — плевок Антония, — ответил Цезарион со слащавым ядом в голосе. — Я слышал, он когда-то любил иногда побаловаться с грязными женщинами.

— Расфуфыренный индюк! — издевательски проговорил Антилл.

Диона уже подумывала прекратить стычку, пока она не переросла в конфликт посерьезнее. Стражники Цезариона и Антилла метали друг в друга враждебные взгляды, готовые в любую секунду защитить своих господ. Можно, конечно, приказать египтянам от имени Клеопатры: они с легкостью разнимут драчунов. Но Диона решила, что мальчишки, как и котята, тоже имеют свои права.

Цезарион набросился первым, сбив Антилла с ног. Царевич был ниже ростом, легко сложенный, гибкий и крепкий — весь в отца; Антилл перенял сложение Антония, но это не всегда бывает преимуществом. Худощавый мальчик — если он царевич — рано узнаёт, как сражаться с более крупным противником.

Антилл, оправившись от первого неожиданного удара, продемонстрировал противнику, что голова у него тоже неплохо работает — он был не только выносливым, но и хитрым бойцом.

Мальчишки катались в грязи, как разъяренные псы. Один из них — или оба, было трудно понять — ругался самым изощренным образом. Стражники уже готовились разнять их, но вмешалась Диона.

— Не надо. Пусть сами разберутся.

Возможно, стражники и заспорили бы с ней всерьез, но они тоже были не так уж давно мальчишками, особенно сопровождающие Антилла, и поэтому до поры до времени не двигались с места, как и Диона, не спуская глаз с дерущихся. Нельзя было допустить, чтобы эти дети покалечили друг друга.

Диона всегда чувствовала переломный момент драки. Цезарион находился внизу, слышались звуки ударов, но он так извивался, что Антиллу пришлось попотеть, чтобы не промахнуться. Наконец Цезарион неожиданным рывком вернул утраченные позиции, но тут же поплатился за это: Антилл мертвой хваткой схватил его за горло и съездил по челюсти.

Все замолчали, затаив дыхание. Диона подалась вперед.

Цезарион засмеялся — придушенно, но искренне.

— Ох, дружище! Ты — что надо!

Антилл усмехнулся сквозь остатки злости.

— Да и ты не хуже. Сдаешься?

— Ни за что, — отрезал Цезарион.

— Отлично, — сказал Антилл с искренним сожалением. — Тогда я тебе сейчас ка-ак врежу!

— А я — тебе, — заявил Цезарион.

— Интересно, каким образом?

— Очень просто!

Диона даже не поняла, что он сделал — так извивается в броске змея, или кот выскальзывает из ошейника. Через секунду Цезарион уже сидел у Антилла на голове, и тот опешил и от неожиданности онемел. Цезарион вскочил на ноги, не выпуская Антилла и широко ухмыляясь.

— Сдаешься, — уверенно сказал он.

— Скорее умру, — парировал Антилл.

Цезарион завопил с радостным одобрением:

— Ур-ра!! Мир! Ты мне нравишься. Давай-ка вставай, будем мириться. Никто еще не задавал мне такой трепки.

Антилл встал с суровым лицом, но тут же расплылся в улыбке, которая была едва ли не шире, чем у Цезариона, и принял протянутую ему руку с видимым удовольствием. Но все же он с сомнением смерил царевича взглядом сверху донизу.

— Ты щуплый, как девчонка. Наверное, ты неженка и нюня.

— Не мне судить, — сказал Цезарион. — А луплю, как Цезарь.

Антилл понимающе кивнул.

— Но ты ведь царь. Так сказала госпожа — и в Риме мне тоже говорили: Птолемей Цезарь — царь Египта, но его мать поможет, где нужно.

Диона затаила дыхание. Но Цезарион предпочел не возобновлять ссору.

— В драках с мальчишками неважно, царь я или нет. Ты же меня не испугался?

— Да, — согласился Антилл. — Но я — римлянин.

— И я — тоже, — подчеркнул Цезарион. — По крайней мере наполовину.

— А на другую половину — царь. И этим все сказано.

— А ты тоже не дурак, — заметил Цезарион. — Чего не скажешь о твоем отце, хотя дерется он хорошо. И моя мать любит его.

Антилл снова сел на землю возле шатра-кухни. С царским пренебрежением к своей одежде и внешности Цезарион устроился рядом.

— Моя мать умерла, — промолвил Антилл. — Отец говорил, что она могла бы стать царицей, если бы не была римлянкой. Я не знаю, любили ли они друг друга. В Риме мы не говорили о таких вещах. Это был взаимовыгодный союз — вот все, что я знаю. Однако она слишком далеко зашла. Люди говорят, что она умерла от стыда, но я думаю — от отчаяния.

Он говорил бесстрастно и обстоятельно, как истинный римлянин. Цезарион, бывший наполовину эллином, обнял его за плечи.

— Послушай, прости меня.

— Перестань, — свирепо, но без вражды в голосе сказал Антилл. — Октавия послала меня привезти отца домой.

— Не надо, не продолжай — я понял это, как только услышал твое имя. Ты хочешь попробовать?

— Не знаю… Может быть. Я обещал ей, что попробую.

— Антоний останется с нами, — с гордой уверенностью сказал Цезарион. — И ты можешь остаться.

— И твоя мать это допустит? Я — соперник ее сыновьям.

— Но ты ведь римлянин, и потому не можешь быть царем Египта.

— А в Риме нет царей, — кивнул Антилл, словно объяснил все. Возможно, в его воображении так и было. — Если я не смогу уговорить его, то останусь. Октавия хорошо к нам относится. Но слишком хорошо. Понимаешь?

— Понимаю, — сказал Цезарион. — Ты никогда не забываешь, как именно хорошо она к вам относится.

— Точно, — поддакнул Антилл. — И знаешь, что еще хуже? Она гладит меня по головке. И называет своим дорогим мальчиком.

Цезарион выразительно замолчал. Кивок Антилла был не менее выразительным и очень резким.

— А знаешь, что еще она делает? Я тебе расскажу…

Диона улыбнулась про себя. Конечно, надо бы велеть их обоих искупать и отправить под присмотр — но не сейчас. Им было слишком хорошо вдвоем.

27

Цезарион вернулся в Александрию рука об руку с Марком Антонием-младшим, другом и братом по духу, и дрались они не чаще и не более жестоко, чем можно ожидать от мальчиков, рожденных быть царевичами. Это явилось громадным облегчением для их родителей — по крайней мере для Клеопатры. Антилл не особенно усердно уговаривал отца вернуться в Рим — не более усердно, чем требовало связавшее его обещание.

В один из теплых солнечных дней, в разгаре весны, Диона отправилась во дворец поискать Луция Севилия. Примерно через полчаса она нашла его в зимнем саду царицы — в компании полосатой кошечки. Он сидел и читал книжку, а кошка дремала у его ног, мурлыча в островке теплых ласковых лучей. Оба казались беспечными и довольными.

Луций Севилий уже оправился от лихорадки, измотавшей его в Мидии. Он по-прежнему был худ и бледен, но лоб — когда Диона его целовала — оказался прохладным.

Он улыбнулся ей. В последнее время Луций Севилий делал это постоянно; и потому Диона словно летала на крыльях и чувствовала себя юной девушкой с мыслями легкими, как птичьи перья, а не умудренной жизнью женщиной. Возраст, положение, опыт — все это было пустым звуком, когда он смотрел на нее так, как сейчас, и глаза его говорили: на свете еще никогда не было женщин красивее и желаннее ее.

«Глупости!» — журила себя Диона. Но откуда было взяться благоразумию, когда Луций Севилий явно был ей в этом не помощник. Он сам отказывался быть благоразумным.

— Завтра, — сказал он, откладывая книгу.

Она села рядом на скамейку — но не касаясь его. Это было удовольствием, близким к боли: находиться так близко от любимого — и так далеко. Диона лелеяла сладость этого ощущения до замирания сердца и знала, что очень скоро, может быть, даже сейчас она преодолеет последние мучительные, до головокружения притягательные дюймы и коснется его руки.

И завтра, завтра ночью…

Диона сильно вздрогнула — и слегка покачнулась. Луций Севилий тут же заглянул ей в лицо, побелев от волнения.

— Тебе плохо? Голос был испуганным.

— Нет, — проговорила она. — Нет. Я…

Она умолкла. Любовь — это болезнь, как говорят поэты. Ее дыхание прерывалось; горло сжало спазмом; лицо посерело, потом побледнело, и взгляд затуманился. Биение сердца вдруг стало совсем еле слышным. Ею овладели страх, паника, ужас, мгновенная уверенность в том, что она не сможет… — все сразу. Она не стоит его. Она не умеет. Она не способна. Она не…

— Диона… — Этот голос она знала лучше всех на свете, но сейчас он вдруг показался совсем незнакомым. Акцент был странным, тембр другим. Он исходил откуда-то из глубины горла; и это была певучая звучность греческого или звонкая стремительность египетского. — Диона! Госпожа моя, любовь моя, нежный мой друг, не отвергай меня!

Эти слова не прозвучали патетично — хотя шли из самых глубин сердца, да и фраза была соответствующей, даже чуть цветистой. Но был в ней уловимый оттенок надменности, с которой рождаются все римляне — какими бы нежными они ни казались, и Диона сразу же напряглась и замкнулась в себе.

Но вскоре ее взгляд прояснился. Луций Севилий держал ее за руку. Его пожатие было якорем в зыбком море, связавшем Диону с миром реальности.

— Я чуть не струсила и не сбежала, — призналась она.

— Но ты ведь не трусиха.

— Нет.

Она снова вздрогнула, хотя солнце грело мягко и ласково.

— Теперь я знаю, как боятся Пана[54] — властелина диких пустынных мест. Паника ужаса, белая, как кость, красная, как кровь… Это почти красиво.

— Перестань, — попросил Луций Севилий. — Не мучай меня.

Она попыталась улыбнуться ему.

— Теперь ты видишь, что получишь, дорогой мой римлянин. Ты уверен, что этого хочешь?

— Я хочу тебя — всю без остатка, — сказал он без колебания. — И даже то, что может меня испугать.

— Ох, только не это! — воскликнула Диона.

Луций Севилий поднес ее пальцы к губам, поцеловал обе ладони и сжал их в руках.

— Все эти годы я знал, чего просил и прошу. Пойми, за столько лет я мог разглядеть тебя, понять и решить, что хочу только тебя: жрицу, женщину, голос богини, жену…

— Но я останусь прежней, Луций. Я принадлежу богине. Аполлоний не понимал этого. Он надеялся изменить меня: уменьшить, втиснуть в земную оболочку, вытеснить из нее богиню. Никому это не под силу. Даже тебе.

— А я и не буду пытаться, — твердо сказал он.

— Но все же ты боишься голоса богини, живущего во мне.

— Значит, мне придется научиться не бояться.

Диона покачала головой — но она не отвергала его.

— Я всем сердцем люблю тебя. Но можешь ли ты принять меня целиком — всю меня? Способен ли вообще мужчина на такое?

— Я попробую. И буду стараться.

Он был таким храбрым, потому что сказал то, что думал. И Диона вдруг поняла, что ей нет дела до того, что может случиться потом, даже если он пожалеет о сказанном — и о сделанном. Сейчас Луций Севилий сказал то, что думал. И этого достаточно.

Она наклонила голову. Завтра они произнесут слова клятвы. Завтра сбудется то, что началось еще в Тарсе.

28

— Ни к чему все это, — в который раз повторила Диона.

— Глупости, — отмахнулась Клеопатра — так она говорила с тех пор, как вытащила Диону из комнаты, где та отдыхала — правильнее сказать, пряталась. Остальные женщины — служанки, придворные дамы, жрицы, приятельницы царицы и подруги Дионы — смеялись, купая невесту. По обычаю, невесте обязательно следовало принять свадебную ванну; это означало прощание с девичеством, и все они должны были учить ее уму-разуму, готовить к тому, чтобы стать женщиной — благословляя мудростью веков и множества жизней, словно она снова была неопытной девушкой.

— Но зачем этот спектакль? — упрямо сопротивлялась Диона. — Я никак не могу понять. Каждый знает, что здесь не дом моего отца, а твой дворец. И дом, в который меня понесут, — мой собственный дом. Такая суета невероятно нелепа и смешна.

— Это свадьба, — терпеливо втолковывала Клеопатра. — Разве я не могу занять место твоих родителей, пока они отдыхают с миром в царстве Осириса, моего божественного супруга и брата? Разве у меня нет права вручить тебя мужчине, которого — кто об этом знает? — я выбрала для тебя? Нет, ты не думай, — добавила она уже другим тоном, — что я считаю тебя неспособной справиться самой. Но ты стоишь таких хлопот. И на тебя так приятно смотреть. Все просто лопаются от зависти.

На самом деле все хихикали, сыпали шуточками и тащили Диону из ванной, вытирая ее душистыми полотенцами; они массировали и умащали благовонными маслами каждую пядь ее тела. Когда она впервые выходила замуж, все было совсем не так. Нет, тогда тоже была настоящая свадебная ванна, а потом трапеза и все остальное — но она прошла через эти церемонии, как ягненок, отданный на заклание. А теперь она с трудом сдерживала нетерпение. Поскорее бы отделаться от этой кутерьмы! Ей хотелось, чтобы все прошло тихо и мирно, почти уединенно, если возможно, — но Клеопатра не хотела и слышать ни о чем подобном, да и Антоний шумно протестовал. Они жаждали надлежащей свадьбы — впрочем, чего еще ждать от монархов, привыкших к постоянным пирушкам и яркому блеску веселья?

Но все же Диона отметила про себя, что не так уж и неприятно находиться в центре праздничной суеты, когда все тебя ублажают и превращают в настоящую красавицу. Правда, говорили, что она и так красива — сама Диона никогда ничего подобного не думала и не чувствовала, даже глядя по утрам в зеркало. А почему она должна им верить? Ее лицо было просто ее лицом, ее тело — ее телом. А теперь они делали из них нечто приметное: греческую красоту для греческой свадьбы — и бурно жестикулировали, протестуя против скромности ее платья и утверждая, что она должна выходить замуж как египтянка — в самом невидимом наряде из газа.

— Нет, нет и нет, — безапелляционно заявила Клеопатра. — Скромность — лучшая приправа. Она заставляет мужчину мечтать.

Женщины вздохнули: замужние — умудренно; незамужние — беспечно, но немного боязливо. Дионе хотелось успокоить их — но ей самой было не по себе. Как боги на небесах назовут то, что она делает?

Выходит замуж за мужчину, как наверняка сказала бы Клеопатра, если бы Диона имела глупость спросить ее. Царица всегда называла вещи своими именами.

Выходит замуж за мужчину… Диона отогнала эту мысль, когда уже была одета. Ее волосы, расчесанные, умащенные благоуханной миррой, свободно падали на плечи, словно она была девушкой. Их заплетут потом, когда она — опять! — станет замужней женщиной.

Надо забыть прошлое. Она должна помнить только настоящее: этот ритуал и этого мужчину.

Клеопатра вместе с самой искусной из служанок ловко укрепила на голове Дионы невесомое, воздушное свадебное покрывало, оно было прозрачным, но все вокруг стало казаться ей немножко нереальным — как во сне; прохладная вуаль мягко касалась щек и рук. Сквозь шелк цвета пламени мир стал золотистым и алым — как огонь, как кровь. Как жар плоти.

Наконец все было готово. Очистившуюся душой и телом при помощи обрядов, умащенную благовонными маслами, тщательно одетую и закутанную в вуаль невесту повели на пир. Женщины с облегчением вздохнули — они потрудились на славу.

Залы дворца были залиты светом. Слышались музыка, пение высоких голосов, смех, возгласы и невнятный гул разговоров. Диона различила возбужденно-веселые раскаты голоса Антония, шушуканье придворных, и еще — словно физически ощутимое молчание. Диона знала, что нельзя услышать тишину, услышать, как молчит человек в шумной толпе, но сердце сразу подсказало ей: это — Луций Севилий, гаруспик, ее жених.

Она не могла коснуться его или хотя бы встать рядом — ей полагалось лишь смотреть на него через большую многолюдную залу. Сначала принесут жертвы богам, а потом будет пир. И все до одного играли в веселую игру — как можно дольше разлучать их друг с другом. Лишь двое казались тихими и спокойными в центре бурлившего смехом и гамом водоворота пестрой толпы — он и она. «Надо уметь ждать, — говорила себе Диона. — Помни, ты — не перепуганная девчонка и не распутница, чтобы бежать не чуя ног через зал прямо в объятия любимого».

Наверное, она ела и пила. Наверное — потому что не замечала этого, хотя есть и пить под покрывалом очень трудно. Гораздо естественней было бы откинуть вуаль с лица или сложить руки на коленях и ждать, пока остальные насытятся.

Луций Севилий должен был управляться с горами яств на своих тарелках и словно бездонными кубками. Пир был безжалостно долгим и монотонным для новобрачных, жаждущих поскорее остаться наедине друг с другом, но для остальных это был повод к веселью, которому они предавались сполна. И еще — это очень смущало Диону — удобный случай заставить уши соседа гореть от рискованных шуток. Антоний всегда был в таких делах неистощимый мастак. Но никого не удивляло, что под стать ему оказалась Клеопатра.

Диона от всей души желала, чтобы они замолчали — напрасная надежда! Наоборот, все острили без умолку — а тут ведь был и ее сын, и дети Клеопатры. Может, для Тимолеона это не так страшно — в конце концов, он уже юноша, но Цезариону, Антиллу и близнецам — брат с сестрой давно клевали носом, но уходить спать не хотели — вряд ли стоило слушать такие скабрезности.

Царевичи, казалось, скучали. А у Тимолеона был такой вид, словно он задумал какую-то каверзу и теперь размышляет, как ее осуществить. Диона не представляла, что же на сей раз пришло в его буйную голову. Оставалось только надеяться, что это произойдет как можно позднее.

Казалось, пиру не будет конца. Диона выпила довольно много вина, и у нее слегка кружилась голова, но ко сну еще не клонило. Близнецы прикорнули на краешках огромного пиршественного ложа: Селена — на женской стороне, а Гелиос — на мужской. Судя по всему, они угомонились и уснули. Голова Цезариона упала на плечо Антилла.

Тимолеон раскраснелся — было ясно, что вином он себя не обделил — и на глазах становился дерзким.

— Ты посмел говорить о моей матери? Что ты сказал о моей матери?! — услышала Диона. Сын свирепо сверкал глазами в сторону молодого человека — похоже, слишком бойкого на язык.

Клеопатра, сидевшая рядом с Дионой, быстро спасла положение. Она встала и подняла руку, призывая всех к вниманию. Какое-то время Диона смотрела на нее в замешательстве: она не сразу вспомнила, что ей полагается делать. Но потом резко — и поэтому не слишком грациозно — встала. Шум мгновенно затих. Наступила почти мертвая тишина — все молчали и смотрели во все глаза. Диона видела лишь мужские глаза — женщины все сидели на ее половине, и через столы на нее глядели только мужчины.

Она поднесла руки к покрывалу. Неожиданно вуаль показалась ей уютным, надежным укрытием — как тихая гавань во время шторма. Сняв его, она словно подставит лицо всем ветрам, дувшим с четырех сторон света.

Она отогнала эту мысль. Вуаль выскальзывала из пальцев, словно сопротивляясь, но Диона была сильнее. Огненно-красное покрывало упало вниз. Мир, открывшийся ее взору, был неожиданно четким, контрастным — странные переливы золотого и белого мелькали перед глазами; свежий воздух холодил щеки. Этот мир пах вином, благовониями и цветами.

Долгий вздох вырвался у всех находившихся в зале. Так бывало всегда, когда невесте открывали лицо. Покрывало делало ее незнакомкой; даже тогда, когда все хорошо ее знали и встречали по много раз в день. Теперь же невеста словно заново родилась, и мир ждал, когда она явит ему свое лицо, самое красивое из всех, — и неважно, совершенны ли на самом деле его черты или нет. Здесь, сейчас, она была единственной — избранной.

В мареве огней и блеска, в кружении лиц Диона видела лишь одно лицо — узкое, загорелое, обрамленное короной из полевых цветов. Оно было восторженным и одновременно будто ушедшим в себя; глаза Луция Севилия, гаруспика, были задумчивыми, словно он грезил наяву.

Внезапно тишину нарушил новый взрыв смеха и голосов. Слуги забегали с факелами. Музыка загремела неистово-громко и бойко.

Мужчины и женщины повскакивали со своих лож. Женщины подхватили Диону и потащили к двери; на улице ждала повозка, чтобы доставить невесту в дом мужа — в ее собственный дом. Но мужчины со смехом преградили им дорогу.

Это не входило в ритуал. Оцепенение Дионы сменилось удивлением. Мужчины напирали — нет, буквально продирались сквозь толпу женщин, кричавших от страха — настоящего и напускного. Диона ахнула от неожиданности, когда кто-то обхватил ее сзади, но тотчас узнала это прикосновение, эти худощавые сильные руки. Она дернулась, пытаясь повернуться к нему лицом.

— Луций!..

Перекидывая ее через плечо, он смеялся — Диона чувствовала, как тряслось его тело, — но сквозь смех ему удалось тихо сказать:

— Таков римский обычай[55]. Идея Антония. Ты можешь драться, брыкаться — только не сильно. Немножко.

Но Диона инстинктивно брыкалась в полную силу. Умом она понимала, что это — Луций, но тело в страхе кричало: это же нападение! похищение! насилие! нарушение приличий!

Луций Севилий вряд ли донес бы ее до дому, хоть был не слабее Антония, но с легкостью преодолел расстояние до повозки, что само по себе было достаточно впечатляющим. Он тяжело дышал, но твердо стоял на ногах, когда усадил ее на подушки — плавно и мягко. От потрясения у Дионы перехватило дыхание, она потеряла дар речи. Луций едва успел сесть рядом с ней, как Антоний — пошатывающийся, веселый и пьяный — ликующе рявкнул, и белые мулы резко тронулись в путь. Диона навзничь упала на подушки, и рука Луция обняла ее. Она попыталась отстраниться — но не очень охотно.

Мужчины были донельзя довольны собой. Женщины — во главе с Клеопатрой — шушукались и замышляли месть.

Диона, чувствуя себя в повозке словно в капкане, накинула на лицо покрывало и постаралась отодвинуться как можно дальше к краю. Испуг уже прошел, и она начала злиться, но ни Луций, ни Антоний, казалось, этого не замечали. Хорошо бы превратить их в змей или в лягушек. Нет, лучше в мышей. Из римлян получатся отличные жирные мыши — кошкам Баст будет чем поживиться.

Магия всегда была к услугам Дионы. Это было сродни ее нраву: внешне спокойная, она могла в любую минуту разразиться гневом — если бы разрешила себе. Но она не стала будить спящую собаку — и вовсе не из милосердия к колобродам Антония: просто мыши могли легко спрятаться на улицах Александрии.

Они пели — «Hymen Hymenaie»[56]. Диона знала эти стишки, предназначенные для того, чтобы вгонять девушку в краску до тех пор, пока она не заплачет. Факелы ярко пылали в вечерних сумерках. Одна за одной на небе загорались звезды, и среди них самая роскошная — вечерняя звезда.

«Io Hymen Hymenaie, Hymenaie Hymen!»

Женщины пели по-гречески, а мужчины — как только сейчас поняла Диона — на латыни; были ли они все римлянами или только хотели ими быть? Горожане останавливались и смотрели им вслед. Свадебные процессии в Александрии не редки — но разве каждый день увидишь, что ее возглавляет царица Египта с супругом?

Повозку тряхнуло на выступе камня мощеной дороги, и Луций Севилий чуть не упал на Диону. Ни секунды не думая, она обняла его, и когда от сразу последовавшего нового толчка он качнулся обратно, оказалось, что она летит вместе с ним. Диона мгновенно внутренне напряглась и приняла холодный вид. Его лицо в свете факелов было бесстрастным; он даже не смотрел на нее и слушал Антония, что-то говорившего ему на ухо, смеясь и кивая.

«Io Hymen Hymenaie, Hymenaie Hymen!»

Руки ее сжались в кулаки.

«Ну хватит с меня! — мысленно заклинала их она. — Хватит!»


Но дом Дионы вовсе не казался ей собственным домом. Он был полон цветов и пылающих светильников; повсюду толпились люди. Луций Севилий вынес ее из повозки — уже переставшую сопротивляться, но все же не беспомощную, — перенес через порог[57] и поставил на ноги под бурное веселье и одобрение зрителей.

— Удачи! — кричали они во все горло и кидали ей под ноги пригоршни орехов, золоченых и простых. — Удачи!

Во время благословения домашнего очага — когда Диону вводили в ее собственный дом как в чужой, — Клеопатра взяла на себя роль свекрови, как до того была «отцом» невесты. Это было абсурдным не больше, чем все остальное. Домашние, казалось, были весьма позабавлены. Растроганные слуги ухмылялись глупыми улыбками или плакали просто ради удовольствия пустить слезу. Сверху на нее сыпался дождь из орехов и сушеных фиг, которыми бросались довольные дети, радуясь поводу устроить возню. Фиги были немытыми, и весь пол покрылся землей и песком.

Диона вновь оказалась возле Луция Севилия. Он держал ее за руку. Его ладонь казалась холодной и чужой. Взгляд Дионы блуждал по лицам, окружавшим ее.

Один из мужчин в средних рядах показался ей знакомым — но она не узнавала, кто это. Он был худым, высоким, белокурым: юноша, пока еще нескладный и долговязый, с густой немодной бородой.

Диона долго смотрела на него, пока в памяти не всплыло имя: Андрогей.

В восторге она закричала:

— Андрогей!

Он вполне мог не слышать ее — стоял такой гомон, что она и себя-то не слышала. Ее старший сын здесь, на ее свадьбе — она не видела его лет пять или даже больше: с тех самых пор, как Луций Севилий впервые поселился в ее доме.

Диона хотела пробиться сквозь толпу, найти сына и потребовать ответа: где он был столько лет, что делал, зачем и как пришел. Но узы обычаев, воплощенные в руке Луция Севилия, были слишком сильны.

Он повлек ее за собой сквозь анфиладу комнат, но это не значило, что она слепо подчинялась его воле — ноги сами вели ее. Остальные тянулись сзади, распевая свадебную песнь — эпиталаму. Они пели о любви и желании: двое во тьме, нежность и страсть, тепло и зной.

Диона пыталась задержаться, объяснить, почему ей нельзя сейчас уходить.

— Там Андрогей… мне нужно знать… как…

Бесполезно. Свадьбы не оставляют ни места, ни времени для подросших детей от первых браков.

У дверей спальных покоев невесте позволили остановиться. Ей нужно было повернуться к толпе, заполнившей коридор. Мир снова хотел видеть ее лицо. На сей раз Дионе не требовалось напоминаний: руки уже взялись за покрывало, снимая его, давая свободно упасть волнами вниз. Это было встречено всеобщим ликованием — мужчины смеялись и радостно вопили. Луций Севилий подхватил Диону и понес ее в покои, пинком закрыв за собой дверь.


Наступила внезапная — почти мертвая — тишина. Потом снаружи снова запели. Они будут петь всю ночь в коридоре и под окнами. Некоторые попытаются пробраться внутрь или хотя бы заглянуть сквозь ставни. Но Диона повесила на окна плотные занавеси, сквозь которые ничего невозможно увидеть.

Горел светильник, слабо освещая комнату, и повсюду разливался аромат благовоний — изысканная смесь из душистых трав и масел, специально приготовленная, чтобы сдобрить восторги влюбленных. Ложе, застеленное новыми простынями, было усыпано цветами. Диона чувствовала благословение магии — слышалась тихая, сладчайшая музыка. Ни один земной инструмент не мог породить такое чудо.

Сквозь эту дивную мелодию послышался вполне реальный голос.

— Ты, кажется, в ярости, — вымолвил Луций Севилий. — Кто-то что-то сказал, и это тебя расстроило?

— Сказал? — воскликнула Диона. — Не сказал — сделал! Как ты посмел схватить меня и тащить?

— Так принято в Риме, — ответил он без особого раскаяния.

— Отлично! Что еще принято в Риме? Разделять волосы новоиспеченной супруге на пробор острием окровавленного копья[58]? По-твоему, у меня настолько варварская натура?

— И да и нет, — кивнул он, сел на край ложа и стал развязывать сандалии.

— Ты такая забавная, когда сердишься: словно вот-вот зашипишь, как кошка. Я еще никогда не видел тебя такой.

— Ты собираешься со мной из-за этого развестись?

— Пока нет. — Он снова встал и начал обстоятельно снимать тогу вместо того, чтобы рывком стащить ее и бросить на пол.

От такой прозаической аккуратности Диона буквально онемела. Ведь ему полагалось остолбенеть от красоты своей возлюбленной или сорвать с нее одежду и овладеть ею прямо на полу — в общем, совершить любое безумство, только не вести себя, как муж после многолетнего брака, которого присутствие жены волнует не больше, чем вид его рабов.

Отчасти от смущения, отчасти желая посмотреть, что же будет дальше, Диона протянула руку и взяла тогу. Она показалась ей неимоверно длинной и тяжелой. Ну вот, теперь они ведут себя как добрые приятели, усмехнулась про себя Диона, когда они вместе свернули тогу и положили на стул для одежды. Без тоги Луций Севилий казался тоньше, изящнее — но не менее римлянином.

Диона разгладила сверток, который у них получился, скользнула ладонью по чистой белой шерсти к пурпурной кайме. На ощупь кайма оказалась другой — более гладкой, лучше вытканной.

— Мне кажется, я тебя совсем не знаю, — сказала она, словно обращаясь к кайме.

— И ты жалеешь об этом?

Диона взглянула на него. Луций Севилий убийственно спокойно выдержал ее взгляд. Да, он никогда не позволяет себе расслабляться; он вышколил свое лицо, заставляя его оставаться бесстрастным при любых обстоятельствах, а тело… что ж, тело тоже должно подчиняться приказу.

— Да, жалею. Как я могла выйти замуж за чужестранца, да еще и римлянина? Наверное, я сошла с ума.

— Что ж, я дам тебе развод. — Голос его был спокойным, а лицо — совершенно равнодушным. — Ты хочешь лечь на ложе? Тогда я устроюсь на полу. Если, конечно, ты не собираешься выйти к ним и сказать, что все кончено.

— Ох! — она запнулась, не в силах унять колотившееся сердце, но через секунду ее гнев выплеснулся наружу: — Ох, какой же ты идиот! Какой же ты идиот! Ты… ты… римлянин! Конечно, не все кончено!

— Но… — пробормотал Луций Севилий. — Если ты хочешь… если ты…

На мгновение Диона испугалась, что он заупрямится, и положила руки ему на плечи — чтобы встряхнуть или не отпускать.

— Я хочу, — начала она. — Я хочу… тебя. Только тебя. И без всякого фиглярства.

— Но это фиглярство — часть ритуала. Не мы его придумали, — возразил Луций Севилий. Он снова хорошо владел собой; лицо опять посуровело. Но ее руки чувствовали, как он дрожит, наверное, от ярости.

— Да, слава богам, не мы придумали эти гадкие стишки! А изюм и финики! До сих пор голова гудит — словно в меня швырялись камнями. А пол теперь никогда не отмыть!

— Отмоют, — сказал он и протянул к ней руку.

От прикосновения его пальцев слова протеста замерли у нее на губах, и на душе вдруг стало тепло и спокойно. Странно, мелькнуло у нее в голове, что она чувствует руками жар всего его тела. У нее перехватило дыхание, но все же она еще не сдавалась и проговорила:

— Мне не нравится, когда от меня отрекаются.

— Больше такого не будет.

Глаза ее сузились. Было непохоже, что он шутит.

— Поклянись, — потребовала она.

— Клянусь, что больше никогда не отрекусь от тебя, — торжественно произнес он. — Пока ты сама не попросишь.

— Ни за что!

— И все же… Никто ничего не знает наперед.

Диона покачала головой.

— Ну вот, теперь ты считаешь меня ветреной и ненадежной.

— Да, я ведь трезвый и расчетливый человек. Я — римлянин.

Неожиданно Дионе показалось, что он очень далеко от нее. Она порывисто прижалась к нему, всем телом чувствуя биение его сердца.

С Аполлонием было все совсем иначе. Он уставился на нее и долго смотрел таким взглядом, что она съежилась и ей захотелось уползти под кровать и спрятаться. Потом он велел ей лечь. Она подчинилась, потому что была слишком испугана, чтобы воспротивиться. Потом он потушил светильник, лег рядом, задрал ей юбку и сделал то, что делают все мужчины. Об этом ее предупредила мать. Но то, что делают мужчины, оказалось очень болезненным и омерзительным.

Потом Диона узнала, что так бывает не со всеми женщинами. Для многих это было наслаждением, и они искали его везде и всюду.

Но сейчас Диона думала совсем о другом. Она просто хотела, чтобы этот мужчина был с нею рядом, жил в ее доме, обедал вместе с ней за одним столом и держал Тимолеона в узде, насколько вообще можно держать в узде молодого мужчину. Выйти за Луция замуж означало, что люди перестанут косо смотреть на нее. Впрочем, некоторые по-прежнему будут судачить, что она вышла замуж за римлянина.

Наверное, она может попросить его не брать ее, как жеребцы берут кобыл. Возможно, он даже согласится на это. В конце концов, они же друзья. Он может найти себе мальчиков-рабов, если захочет, или женщин из свиты царицы. Но он никогда не искал ничего подобного, насколько она знала. Может, он вообще равнодушен к таким вещам? Но, глядя на него, в это трудно поверить. И хотя Луций Севилий не похож на других мужчин, но евнухом он явно не был.

Диона хотела что-то сказать — она сама не знала что, — но он закрыл ей рот поцелуем. Она напряглась — но лишь немножко. Против поцелуев она не возражала. Это было приятно. Даже с Аполлонием, хотя его губы всегда были мокрыми. Прежде чем лечь с ней в постель, он жевал гвоздику. Луций Севилий предпочитал корицу. И еще его губы пахли вином и медом.

Диона застыдилась, и ей показалось, что будет спокойнее, если она спрячет лицо и посильнее прижмется к нему, телом к телу. Она обняла его за шею; его руки обвили ее талию.

Луций улыбнулся ей, но она не смогла улыбнуться в ответ. Он погладил ее по голове, откинул с лица волосы…

— Что, любовь моя? Ты боишься?

Ей почему-то захотелось плакать. Луций Севилий был поражен и явно расстроен, но не подал виду. Он обнимал Диону, пока она не успокоилась, и долго потом не отпускал, гладя ее по голове.

— Все хорошо, — приговаривал он.

Внезапно Диона резко высвободилась из его объятий.

— Перестань! Я не ребенок.

— Надеюсь, — мягко усмехнулся он.

Она посмотрела вниз — пол казался ей необъятным.

— Тогда перестань так со мной обращаться.

— Не буду, — улыбнулся он. — Пойдем?

Диона чуть было не отказалась, почти отказалась, но у ее тела было свое мнение на этот счет. Оно скользнуло назад, в его объятия, и не сопротивлялось, когда он расстегнул пряжки на плечах. Лиф платья упал вниз, обнажив грудь. Дионе стало чуть зябко в прохладной комнате, ведь на дворе была зима и ночь — хотя жаровня и пылала огнем.

Мягко и медленно, словно она была маленьким зверьком, которого легко испугать, Луций Севилий развязал ее пояс. Диона хотела его остановить, но руки, не послушавшись приказа, порхнули к кайме его туники. Когда платье легло к ее ногам, она без труда сняла с него тунику, потому что Луций помогал ей от всего сердца.

— Ох! — сказал кто-то из них, а может, и оба. — Ох, как ты красив! Как ты красива!

Луций Севилий покраснел, впрочем, как и Диона. Они казались невинными — а ведь ему уже исполнилось сорок, да и она была ненамного моложе.

— Ты когда-нибудь… — ее голос вдруг задрожал — был…

Он кивнул и, похоже, рассердился.

— С женщинами?

В какое-то мгновение Диона подумала, что он сейчас ее ударит. Но Луций засмеялся — как человек, который пытается скрыть, что он смертельно оскорблен.

— Конечно, с женщинами. За кого ты меня принимаешь?

— За мужчину… — Она хотела попросить прощения, но не находила нужных слов.

— По-видимому, за грека. — Он по-прежнему пытался разрядить обстановку. — А я чужестранец, да?

— Да, — сказала она.

Его плечи были такими красивыми — оливково-загорелыми, широкими и гладкими, немножко острыми там, где выступали кости, — но время и чувство сделают свое дело, и она привыкнет в этому. Диона скользнула по ним руками. Луций вздрогнул, и явно не от отвращения, однако она почему-то испугалась.

Он коснулся ее груди. Она тоже дрожала, сильнее, чем он, но отчасти от страха. Казалось, Луций Севилий понял это: его руки обняли ее, гладя и успокаивая, — такие сильные, спокойные, теплые… Он всегда был спокойным, этот Луций Севилий. Диона не могла припомнить, чтобы он хотя бы раз повысил голос.

— Ты меня боишься, — проговорил он.

— Нет.

— Боишься… Что он делал с тобой, этот пень вместо мужа? От тебя бил?

— Нет! — Диона чуть снова не отстранилась, но это уже было нелегко. — Он всегда был почтителен со мной. Иногда он спрашивал меня…

— Хочешь ли ты с ним спать?

От неожиданности Диона широко раскрыла глаза. Это было сродни грубости, ругательству, если только такое вообще возможно в устах истинного римлянина.

— Не делает ли он мне больно.

— Он бил тебя. Пусть не руками.

На какое-то мгновение Луций Севилий показался ей незнакомцем; незнакомцем, способным на убийство.

— Нет, — повторила она, прижимаясь теснее и заглядывая ему в глаза. — Нет, Аполлоний никогда меня не бил. Он даже ни разу не поднял на меня руку — хотя я бывала невыносимой. Просто… просто я устроена не так, как надо. Кажется, я не могу получать удовольствия от того, что бывает между мужчиной и женщиной.

Ну вот. Слова сказаны. Диона напряглась, отыскивая в себе силы встретить его отвращение или отречение. Сейчас Луций прогонит ее.

Но ничего подобного не случилось.

— Аполлоний совсем не думал о тебе, правда? — мягко спросил он. — Просто входил в комнату, делал свое дело, а потом засыпал. И получил от тебя двух сыновей. Боги, разве это мужчина?!

Диона вряд ли могла ему возразить — потому что не могла не согласиться. Но все же попыталась объясниться.

— Я люблю тебя. И хочу быть рядом с тобой. Если ты… если тебе это будет приятно… я не против, правда, не против… Я буду счастлива видеть тебя счастливым.

Она опять его рассердила; настолько, что он оттолкнул ее.

— О, великий Геркулес! Ты говоришь, совсем как Октавия!

— Ты был с нею?

Казалось, он был ошеломлен, а потом окончательно разозлился. Таким злым Диона не видела его никогда.

— Нет! Мне рассказал Антоний. Ты думаешь, я действительно буду счастлив, если ты будешь лежать, как рыба, вынося любую боль и все мои прихоти ради того, чтобы я получил минутное удовольствие? За это я могу заплатить женщине с рынка!

Диона с ужасом почувствовала, что они вот-вот серьезно поссорятся и потеряют друг друга. Она вдруг почувствовала себя одинокой и несчастной — у нее почти опустились руки. Но другая ее половина сказала: хватит ссор и мучений. Она бросилась к нему, развернула к себе лицом, и от резкого движения оба упали — к счастью, на ложе, а не на пол.

Диона была совершенно неопытна. Кое-что она знала, но совсем немного — много было лишь страха. Но постепенно страх ушел. А Луций Севилий вовсе не был евнухом, и злость его растаяла, как только ее рука коснулась его тела.

Это оказалось совсем неплохо, особенно когда она позволила себе отдаться своим чувствам. Поначалу было больно — она не сразу сумела расслабиться и казалась себе маленькой, словно девочка, хотя ее лоно и дало жизнь двоим сыновьям. Но потом боль отступила.

Диона еще никогда так не обнимала мужчину — двигаясь сообразно движениям его тела, не каменея от отвращения к себе. Не было необходимости терпеть и ждать, пока он получит свое. Они словно плыли в танце, счастливые и чуть смущенные. Никогда они не знали друг друга так, как узнали сейчас.

Диона с удивлением подумала, что не прочь потанцевать еще — словно такое возможно повторить… Все оказалось совсем по-другому, когда этого хочешь, когда кто-то смотрит на тебя и видит тебя саму, а не просто женское тело; видит Диону, а не свое отражение в ее глазах.

— Красавица моя, — прошептал он. — Любимая.

Слова, даже такие, были излишними. Диона прижалась губами к его губам. И двое словно слились воедино — тело с телом, сердце с сердцем, и сердца их бились в такт. Танец, начавшийся медленно, неловко, смущенно, может, для него так же болезненно, как и для нее, стал свободней, быстрее. Но не слишком быстрым. Было что-то… что-то в ней…

Она почти отстранилась. Почти… Это оказалось так незнакомо… так ново… и было…

Но что слова? Не придумано еще таких слов. И поэты, мнящие, что нашли всему воплощение, просто глупцы. Разве можно потрогать руками музыку, запах цветов?

Луций Севилий никогда не понял бы, почему она засмеялась — если бы она засмеялась. А возможно, и понял бы; он, единственный из мужчин. И Диона дала себе волю, и раздался глас самого счастья, громкий и радостный, — радости, большей, чем она сама, больше, чем целый мир.

Пение снаружи внезапно прекратилось, но затем зазвучало по-новому — внутри нее.

«Io Hymen Hymenaie!»

И потом вдруг:

«Io triumphe!»

Загрузка...