Часть вторая

1 Весна идёт

Утро на глухарином току. Танец медведя. «Карта» Улукиткана. Снова в путь

Затейник апрель входит в свои права. Спорят солнце, снег и вьюга. Подспудно звенят ручьи. Лес наполняется таинственным шорохом пробуждающейся природы.

Я проснулся рано. В лагере спокойно: ни суеты, ни говора людского, даже трубы над палатками не дымятся. Это, кажется, первый день за время нашего путешествия, когда не нужно думать о дороге, о наледях, когда усталым глазам не надо всматриваться вперёд в поисках прохода.

К лагерю табуном подошли олени. Они лениво потягиваются, выгибая натруженные лямками спины. Затем все разом поворачивают головы в сторону убежавшей от лагеря реки.

Что их насторожило?

Я гляжу на реку. Нигде никого не видно, но слух улавливает шорох, будто кто-то, раздвигая почерневшие ветки, несмело идёт по лесу. Стайка птиц торопливо проносится навстречу этому таинственному гостю. Вот он уже совсем близко, от его невидимого прикосновения вздрогнули серёжки на ольховом кусте, зашуршали старые неопавшие листья. Я уже чувствую на лице чьё-то тёплое, нежное дыхание.

Это весна! Это она взбудоражила оленей и растревожила лес.

Ласковый ветерок перебирает густую ость на полношёрстных боках оленей. Он шарит по вершинам старых лиственниц, пробегает по чаще и поспешно улетает дальше, к холодным вершинам заснеженных гор, оставив в воздухе какое-то смятение да бродящий запах весны, принесённой с дальнего юга.

Солнце, выпутавшись из лесной чащи, осветило пробудившийся лагерь. Олени ложатся на снег и, пережёвывая корм, чутко прислушиваются к ветру. Бойка на пригреве зализывает раны.

Улукиткан дерёт с жимолости волокно для мочалок. Василий Николаевич и Геннадий готовят баню. Кучум воровски высунул из палатки морду с украденным куском сахара в зубах. Он осмотрелся, подошёл к костру, похрустел сахаром, облизнулся и озабоченно принялся ловить блох у себя в шубе.

Здесь, в верховье Маи, нам придётся переждать распутицу. Отсутствие Лебедева в условленном месте расстраивало наши планы. Но прежде чем отправиться на розыски его под голец Сага, необходимо починить одежду и обувь, изрядно потрёпанную, помыться, постирать бельё. К тому же олени обессилели и нуждаются в длительном отдыхе.

Скоро будет готова баня. У края наносника большим пламенем бушует костёр. Рядом с ним в береговом тальнике вырыта яма-ванна. Тут же устроен настил полуметровой высоты в виде топчана, заменяющий парной полок. Всё это размещено на площадке в пять квадратных метров и так, чтобы можно было поставить палатку.

Гаснет пламя костра, разваливаются угли, обнажая под собой кучу крупных камней, сложенных горкой и побелевших от накала. Мы убираем остатки углей, выстилаем яму-ванну водонепроницаемым брезентом и наливаем горячую воду. Затем ставим палатку. Баня готова. Внутри жарко от раскалённых камней.

Купаемся по двое. Заплескалась вода, раздулась от пара палатка. Геннадий от всей души хлещет стланиковым веником по разомлевшему телу Василия Николаевича. Тот вертится вьюном, стонет, кряхтит. А каменка шипит, захлёбываясь паром. Геннадий часто приседает, чтобы охладиться, и с новой силой хлещет Мищенко. У того голос слабеет, стихает, и слышно, как он безмолвно валится в «ванну».

– Эко осерчал Геннадий! – говорит Улукиткан, неодобрительно покачивая головой.

– Сейчас наша с тобой очередь, готовься, – сказал я старику.

– Оборони бог! – испугался тот. – Моя свой баня делать буду, а тут не могу, сразу пропаду.

И он опасливо отошёл в сторону, не сводя недоумевающих глаз с палатки, окутанной паром.

После бани мы занялись стиркой, а наш Улукиткан, усевшись на снегу, стал мыться. Пододвинув поближе ведро с тёплой водой и стараясь не замочить унты, он, не раздеваясь, начал намыливать голову. Старик фыркал от удовольствия, плескался, как утка. Затем он отжал из волос воду и натянул на мокрую голову меховую шапку-ушанку. Немного передохнув, он стащил со своего тщедушного тела рубашку, помыл костлявую грудь и, не вытираясь, надел чистую рубашку, а поверх дошку. Снова передохнул и снял унты вместе со штанами. Высохшие, тощие ноги плохо отпаривались…

– Эко зря кричал Василий, ведь так куда с добром мыться можно, – рассуждал шёпотом Улукиткан.

И действительно, даже после такой своеобразной «бани» посвежел старик, посветлели его глаза.

Собрав грязную одежду, Улукиткан запихивает её в ведро, намыливает, выжимает и, не вставая с места, бьёт то рубашкой, то штанами о корявый ствол лиственницы – это и называется у него стиркой…

За почерневшим лесом в глубоком отливе неба чуть виднеются высокие хребты. На лабазном срубе с ледяных свеч сбегают капли влаги. Расползается теплынь по чаще, по снегам.

День кончился. Долину прикрыла тьма. Морозная ночь быстро сковала размякший снег.

Все собрались у меня. В палатке полумрак. В печке изредка вспыхивает пламя, обливая тусклым светом сгорбленные фигуры спящих людей. На их лицах, выхваченных из темноты, покой и скука. В тишине слышно, как губы громко всасывают горячий чай да на зубах похрустывают сухари.

– Эко кислый фрукт! – говорит Улукиткан, обсасывая лимон и морщась, как от ушиба.

– Корку-то не ешь, она горькая, – предупреждает его Мищенко.

– Пошто «не ешь»? Горькая языку, да ему мало заботы, а брюху польза. – И по скуластому лицу старика расплывается улыбка.

– Что будем делать завтра? – спрашиваю я.

Все молчат. В углах палатки ещё больше сгустился сумрак. Кто-то зажигает свечу.

– Ленивому – сон, быстроногому – охота, а усталому оленю – свежая копанина, – наконец отвечает Улукиткан, разгибая онемевшую спину.

– Чем же ты займёшься?

– Сокжой искать надо. Обеднел наш табор, костей не осталось, ножу делать нечего, да и брюху скучно!

– Когда собираешься? – настораживается Мищенко. – Может, вместе пойдём? Вдвоём веселее.

– В пустой тайге и втроём веселья не жди, а на свежем следу зверя и одному хорошо. Утром глухариный ток ходить буду, потом надо искать место, где сокжой стоит, и рыба надо поймать. Хорошо, что у глаз рук нет, – всё бы захватил. Тьфу, какой люди жадный!..

– Вот уж не ожидал от тебя, Улукиткан! Знаешь, где ток, и молчишь! Я, можно сказать, для тебя всё: и крепкого чаю заварю, и мозговую косточку припасу, а ты вон какой!

– Эко зря серчал, Василь! Я думал, по тонкому насту тебе глухаря не скрасть – шумно больно, напрасно пули терять будешь.

– Под песню к любому подберусь, шум тут ни при чём. Говори лучше, где ток, вместе пойдём.

– Моя утром слышал – глухарь щёлкал прямо на восход, – думаю, там ток. Ты иди сам, моя другой знает охота, твоя так не может, – упрямится старик, хитровато усмехаясь.

Ещё посидев немного, он уходит, унося с собой тайну своих замыслов.

А мы с Василием Николаевичем решаем так: на ток пойду я, а он спустится по Мае вниз и осмотрит реку – нет ли где большой полыньи, чтобы поставить сети, обойдет боковые ложки – может, нападёт поблизости на след сокжоя или сохатого.

Перед сном готовим ружья, лыжи, котомки, привязываем собак. Я подготовил мелкокалиберку, а Василий Николаевич – винтовку.

Ещё задолго до рассвета мы позавтракали и покинули палатку. Я задерживаюсь, чтобы по ходу Василия Николаевича определить, как далеко слышен шорох лыж. Стою долго. Тот давно скрылся, а шум хрупкого наста всё ещё будит тишину. Это очень плохо. Не отказаться ли от поисков тока? Повернул ухо к востоку, послушал – не щёлкает. Очевидно, притаились глухари. «А может, рано?» – думаю я и решаюсь идти дальше.

В лесу темно. Бледные лучи звёзд не проникают в чащу. Осторожно пробираюсь меж стволов деревьев. Почти на ощупь обхожу валежник, пни и чутьём угадываю нужное направление. Иду долго.

Вдруг надо мною что-то прошуршало, будто невидимая птица задела крылом вершины деревьев. Я останавливаюсь. Шум, удаляясь, затихает, но из недр старой лиственничной тайги доносится еле уловимый гул – сдержанный, тревожный.



Иду дальше. Неожиданно лес редеет, показывается заснеженная поляна, а за нею – пологая возвышенность. До слуха доносятся приглушённые звуки. Настороженно вслушиваюсь. Звук долго не повторяется. Наконец где-то далеко над горою отрывисто щёлкнуло, затихло на секунду, другую, да вдруг как польётся: «Тра-та-та… Тра-та-та… Тра-та-та…»

Под тяжестью моих лыж шумно крошится наст, разрывая сонную тишину. Быстро пробегаю снежную полоску, взбираюсь на возвышенность.

«Тра-та-та… Тра-та-та… Тра-та-та…» – ясно слышится справа глухариная песня. Она размеренно разрывает тишину, стихает и снова льётся по лесу. Где-то впереди на «полу» нежно квохчет самка глухаря – копалуха. Я слышу шорох её распущенных крыльев, волнующие звуки любовного призыва.

Осторожно крадусь дальше. Кажется, всё идёт хорошо. Но вдруг надо мною раздаётся треск, удары тяжёлых крыльев о ветки – и чёрная тень, оторвавшись от лиственницы, скрывается в темноте.

– Фу, чёрт!.. – вырывается у меня то ли по адресу вспугнутого глухаря, то ли собственной оплошности.

Взбираюсь на гребень и невольно замираю, прислонившись к берёзе.

Мутно алеет восток. Робкий свет прорезает редколесье. Где-то высоко пролетает ветерок, ласково касаясь вершин деревьев. Пробуждается лес, шепчутся о чём-то между собой ели, а ветерок уже далеко впереди…

Как хорошо дышится в это первое весеннее утро! Каким юным и радостным чувствуешь себя в этот ранний час! Вот так и стоял бы долго-долго, наслаждаясь пробуждающейся природой…

Вдруг слева внизу тихо прощёлкал глухарь, как бы настраивая свой голос, другой ответил ему с гребня, третий как-то сразу азартно запел – и лес наполнился глухариной песней.

Я спешу на ближний звук. Ищу глазами птицу, знаю, что она где-то близко. Вон, кажется, чернеет на лиственнице, шевелится, увеличивается…

«Тра-та-та… Тра-та-та… Тра-та-та…»

Напрягаюсь, готовый к прыжку. Но песня почему-то льется однозвучно, не заканчивается бурным и страстным шипением, когда глухарь на несколько секунд становится слеп и глух, позволяя охотнику сделать два-три прыжка к нему. Наконец догадываюсь, что имею дело с каменным глухарем, в песне которого нет этого колена. Значит, нужен какой-то иной подход к птице. Не зря предупредил Улукиткан, что к ней под песню не подойдёшь. А как же он скрадёт?..

Осторожно ступаю по снегу. Глухарь чётко выкроился пышным силуэтом на фоне раскрасневшейся зари и, не смолкая, льёт в пространство потоки безудержной песни. На «полу» квохчет копалуха. Она бесшумно перебегает от певца к певцу, как бы не зная, на ком остановить свой выбор, – до того хорошо все поют.

Делаю ещё несколько шагов, но предательский наст выдаёт меня: глухарь внезапно смолкает, сжимается и настороженно повертывает краснобровую голову в мою сторону. Я замираю, чувствую на себе взгляд пары острых глаз, глушу дыхание, боюсь пошевелиться.

Медленно тянутся минуты. Сквозь верхние кроны деревьев проникает ласковый утренний свет. Где-то далеко-далеко, в глубине леса, рождается ветер и, точно шум прорвавшейся воды, приближается и порывисто несётся мимо. Глухарь не выдерживает поединка, вытягивает чёрно-сизую шею, надувает зоб, веером распускает приподнятый хвост. Вот он отбросил кверху голову, щёлкнул раз, другой – и вновь полились навстречу утру живые звуки весенней песни. Глухарь поёт долго, величаво, сдержанно царапая сучок острыми концами крыльев.

Когда гордый певец, захлёбываясь, зачастил свою трель, я осторожно поднял ствол винтовки. Но глухарь мгновенно смолк, повернулся к заре и, захлопав могучими крыльями, исчез за курчавой вершиной.

Острая горечь неудачи овладевает мною. Присаживаюсь на валежину, чтобы прийти в себя, но на вершинах лиственниц опять вижу токующих глухарей. Встаю и скова крадусь между стволами деревьев к ближнему глухарю.

Гремит под лыжами проклятый наст. Слышу удары крыльев о ветки и торопливый взлёт. Неужели придётся вернуться в лагерь ни с чем?

Выхожу на гриву. Яркие лучи восхода уже пронизывают лес. Всмотревшись в продолговатую полоску заледенелой мари на дне лога, окруженную редкими стволами низкорослых елей, замечаю какое-то движение – что-то чёрное и крупное шевелится там, на закрайке мари.

Кажется, медведь! Вот он выходит на лёд, осматривается и, потоптавшись на месте, пересекает марь. Но ведет себя при этом косолапый как-то необычно: то подпрыгивает, словно спутанный, то начинает проделывать какие-то забавные движения. Возможно, он только что вылез из берлоги и разминает долго бездействовавшие лапы. У меня мгновенно созревает решение: опередить его правым распадком и на гриве подкараулить.

Расстёгиваю телогрейку – так легче дышать – затягиваю потуже пояс и сваливаюсь в ложок. Брызжет из-под моих лыж снег, мимо мелькают лиственницы, приземистые ели, кусты. На ходу достаю левой рукой две запасные обоймы малокалиберных патрончиков. Вижу на «полу» расфуфыренного глухаря, парадно чертящего крыльями жёсткий снег. Но сейчас не до него!

Слышу, будто где-то пролаяла собака. Сдвигаю пятки, круто скашиваю лыжи, останавливаюсь. Действительно, за гривой, где видел зверя, лает какая-то собачонка пискливым голосом. Это не Кучум и не Бойка. Откуда же она взялась? Может, Лебедев приехал? Но и у его собаки Берты не такой голос. Бегу дальше на лай. Поднимаюсь на гриву, подкрадываюсь к толстой лиственнице и смотрю вниз. Зверь уже прошёл марь, но собачонки возле него не видно, хотя лай слышится ясно. Всматриваюсь в редколесье – поблизости тоже никого нет. «Что за ерунда!» – думаю, а сам не выпускаю из поля зрения зверя. Он, всё так же по-смешному подпрыгивая, подвигается ко мне. Между нами на ветке большой лиственницы сидит глухарь. В лесу совсем светло, солнце уже поднялось над тайгой. Где-то далеко забавляются криком куропатки, А собачонка всё лает и лает, но обнаружить её мне никак не удаётся. Замечаю что-то странное и в фигуре медведя: морда тупая, сам короткий, а зад приподнят высоко, и масть какая-то светлая. Понять не могу, что за урод. А зверь, тем временем приблизившись к глухарю, вдруг поднимается на задние лапы, выпрямляется в полный рост… и до моего слуха долетает звук выстрела. Глухарь, ломая ветки, падает на снег.

Я не могу удержаться от хохота, узнав в поднявшемся «медведе» Улукиткана. Догадываюсь, что это он и собачонкой лаял, чтобы усыпить бдительность глухаря.

Скатываюсь к нему. Старик, заметив меня, идёт навстречу, волоча убитую птицу. На нём оленья доха, вывернутая наружу шерстью и стянутая по животу верёвкой.

Загрузка...