Нет родной сторонки краше,
слаще нет земли родимой!
Здесь леса полны медами,
корни — красным пивом добрым.
Здесь поляны словно чаши.
Золото дарят нам ели,
серебро дарят нам сосны,
молоко дает нам конда.
Нет родной сторонки краше,
слаще нет земли родимой!
Не земля, а заманиха!
Не осокой зарастает,
не болотною пушицей —
только клевером медовым,
луговою овсяницей.
К туфелькам здесь грязь не липнет
не марает грязь чулочки,
пыль не пачкает ботинки.
Для других — края другие,
для себя хвалю — родные.
Мне чужбина — как черничка,
край родной — как земляничка,
белой яблони цветочек.
Край чужой краснее крови.
Лучше на земле родимой
посреди ходить болота,
чем в чужой земле немилой
улицею городскою
по булыжникам гремящим.
Лучше на земле родимой
из-под лаптя пить водицу,
чем в земле чужой немилой
пиво пить из полной кружки,
хмель пригубливать из рюмки.
Лучше на земле родимой
в бане спать на жестком камне,
чем в земле чужой немилой
на постели спать ворсистой.
Лучше на земле родимой
обходиться хлебом грубым,
чем в земле чужой немилой
есть в гостиных хлеб пшеничный,
кушать булки с красной коркой.
Лучше на земле родимой
проживать в избе-трехстенке,
чем в земле чужой немилой
хаживать в господских залах
с теми, кто в накидках синих,
в тонких армяках суконных,
кто в изящных свитках желтых.
Жизнь на родине прекрасна,
хорошо в родимом доме:
море видно из окошка,
далеко оно синеет,
хорошо там утке плавать,
полоскаться птице моря,
хорошо качаться чайке,
колыхаться птице моря.
Я расспрашивала братца,
моей матери сыночка:
«Можешь ли пахать ты землю,
можешь ли возделать ниву,
можешь ли засеять поле?
Иль свой хлеб в лесу добудешь,
принесешь его из чащи?
Можешь ли ты править лодкой,
можешь ли сидеть на веслах,
сети в воду опускать,
ты с уловом в дом придешь ли,
принесешь ли свежей рыбы?»
Сшей, родимая, сорочку,
сшей коротенькое платье,
чтобы от росы не мокло,
чтобы в дождь не промокало,
чтоб коров пасти удобней,
чтоб за Муурикки гоняться.
Покажись-ка ты, светило,
ты глаза свои открой-ка,
у тебя глаза какие?
Иль темны они, иль сини?
Иль они как травы Руотси,
иль они как глина Саксы,
иль они светлы не в меру?
Пастухам сияй, светило,
рыбакам сиять не надо:
будут рыбаки с уловом,
Пусть вовеки мать родная
не берет воды из моря:
это кровь родного брата.
Многих море поглотило,
в путь последний проводило.
Кто мы, как не чушки моря,
Кто, как не морские вепри.
Кормит море, провожает,
всех нас делает мужами,
в сапоги нас обувает.
Моего отца поля,
моего отца луга
всё по пахарю горюют,
всё по сеятелю плачут.
Если б парнем родилась,
если б пахарем была,
там бы зайцы не резвились,
не барахтались олени.
Я отца поля вспахала б,
пашни брата я взрыхлила б,
все б лужайки взбороздила
аж до изгороди самой.
Ничего-то не могу.
Матушка моя когда-то
делала три дела сразу:
руки ткали полотно,
ноги колыбель качали,
губы нежно пели песню.
Не все дети вырастают,
поднимаются не все,
мальчиков — лишь половина.
Мать не каждая лелеет,
холит своего: ребенка,
пестует свое дитя,
как меня растила эмо,
пестовала, дорогая.
Так лишь холила она,
забывала о себе,
в шесть пеленок пеленала,
в восемь кутала простынок,
в семь завязывала тряпиц
в ночку летнюю три раза,
трижды бегала на речку,
воду дойником носила,
воду шайкою таскала,
мыла маленькую дочку
родниковою, болотной,
ключевой водою теплой,
мыла дочку, обмывала.
Матери не забывай,
не печаль своей родимой!
Сколько мать перестрадала,
как намучилась родная,
ночи проводя без сна,
вечера без пищи сидя,
утра многие без хлеба,
эту девочку лелея,
холя эту вот дочурку.
Тот, кто мать свою забудет,
кто родную огорчит,
омрачит передник синий,
тот с открытыми глазами
в Маналу пусть не идет!
В Туонеле того расспросят,
спросят Туонелы служанки:
как же здесь ты оказалась,
неужели мать забыла,
старую ты огорчила.
Мать узнала боль большую,
испытала муку злую,
с болью той — в порог ногтями,
с мукой той — в ведро зубами,
с банной шайкою — в обнимку.
Обманула мать ребенка,
мне сказала, малолетке,
что умрет всего на месяц,
на два месяца лишь сгинет.
Не на месяц и не на два
умерла она, пропала.
Умерла она надолго —
запропала навсегда.
Я по ней затосковала,
побежала к маме в церковь,
на конец скамейки села
голос матери послушать,
сетования родимой.
Голоса не услыхала,
сетования родимой.
На церковное кладбище
побежала я поплакать
над могилой материнской.
Из могилы мать сказала:
«Милая моя дочурка,
малая моя кровинка,
не ломай мой крест, родная,
не раскачивай, бедняжка!»
Из травы пчела взлетела,
муравей из почвы вылез,
побежал по бревнам дома,
по доскам сарая новым,
чтобы гнезда вить детишкам,
чтобы сватать и женить их.
Только матушка родная,
лишь родимая не встанет
снаряжать детей в дорогу,
сыновей своих женить.
Без отца темна избушка,
даже если солнце светит,
темен угол без родимой,
даже если месяц блещет,
в бане пар стоит угарный,
даже если день топилась.
Плеть отцовская — травинка,
даже если долго хлещет,
вичка матери — из шерсти,
даже если долго порет.
У чужого вица злая,
хоть наказывает словом.
Я пою у стен родимых,
у родных пою задвижек,
у ворот родных стенаю,
у колодца слезы лью,
чтоб услышала родная,
чтобы матушка узнала,
как поет ее дочурка,
птаха звонкая щебечет,
чтоб скорей пошла в амбары,
в погреба заторопилась,
маслица взяла оттуда,
прихватила бы свинины,
в чугунок бы положила все,
что вкусного имела,
для поющего ребенка,
для своей звенящей пташки.
Был мужчиной и отец мой,
меж мужчинами был мужем,
меж мужами — подходящий,
сыновей в мужчины прочил.
Парень — только полмужчины.
Хорошо бы стать мужчиной,
вырасти и мне в герои,
меж мужчинами стать мужем.
Женщиной и мать была,-
годной женщиной средь женщин,
среди женщин — подходящей,
дочку женщиной растила.
Лишь полженщины — девица.
Женщиной бы стать неплохо,
годной женщиной средь женщин.
Я б не стала балаболкой,
тараторкой на деревне,
женщины бы не смеялись,
не насмешничали бабы —
мать женой была хорошей,
женщиной была прекрасной.
Вот за что отцу спасибо,
уважение родному —
он в младенчестве девицу,
да и всех детишек малых,
в батраки не отдавал,
в рабство их не продавал,
чтоб за деньги гнули спину.
В праздники меня отец
мясом рябчиков кормил,
в будни — тем, что брал сохою.
В праздник рябчиков ловил,
в будни за сохой ходил.
Вот за что отцу спасибо,
уважение родному.
Матери моей спасибо,
даже два — меня носившей,
тысяча — меня качавшей,
что меня, совсем малютку,
да и всех детишек малых,
в лени жить не приучала,
прохлаждаться на скамейках.
Принуждала мать трудиться,
принуждала мать работать.
Матушка не принуждала
время проводить на печке,
не гнала меня погреться.
Мать родимая скончалась —
с той поры шесть лет минуло,
восемь лет уж пробежало;
на могиле материнской
на височках встали ели,
на плечах стоят осины,
между пальцев ног — побеги,
сосны поднялись на бедрах,
на могиле материнской
в изголовье твердый камень,
под плечами — только плашка.
Матушка моя не слышит,
и не слышит, и не видит,
щебетания не слышит,
песенок не слышит дочки,
пташки свист не различает,
хоть звеню я на височках,
хоть на лбу я напеваю,
и не слышит, и не видит.
Если бы сумели руки,
пальцы если бы смогли
с той могилы материнской,
с холмика меня носившей
камни твердые убрать,
до одной — собрать песчинки.
Если бы сумели руки,
если бы хватило силы,
собрала бы все песчинки,
землю всю сгребла б руками
я с могилы материнской,
с холмика меня носившей!
Пусть сумеют пальцы бога,
пусть творца сумеют руки
камни твердые убрать
и песчинки все собрать.
Это чья видна избушка,
чей там замок показался,
чьи суконные ворота,
полотняные амбары?
Это батюшки избушка,
дом отцовский показался.
Это батюшки ворота,
это матушки амбары.
Туутари, отец, оставь,
город свой покинь суконный,
с Вийпури, отец, расстанься.
Дочке принеси сукно,
шляпы сыновьям из Польши,
приходи зажечь огонь,
выбить пламя из огнива,
по лесам иди на лыжах,
по воде плыви на лодке,
дети дома ожидают,
ожидая, умирают.
Свищет в рощице пичуга,
рябчик вертится на ветках,
синекрылый, меднопалый,
желтогрудый, желтозобый.
Знала б я, что едет мать,
мост из серебра воздвигла б,
столбики из серебра.
Привела б коня на мост,
на спине седло устроив
на серебряной попоне.
К ней версту прошла б навстречу,
на коленях полдороги,
чтоб скорей открыть калитки,
чтобы отворить ворота.
Хоть бы рот был в волчьей крови,
все равно поцеловала б,
хоть была б змея в ладони,
все равно пожала б руку,
хоть бы смерть была на шее,
я бы бросилась на шею.
По походке я признала б,
если б эмо шла навстречу,
с кем я виделась когда-то,
я по поступи узнала б,
догадалась бы по шапке
иль по летнему наряду.
Я прошла пути немного,
прошагала я маленько
по дороге просмоленной,
по дороге каменистой,
я ногой задела камень,
о пенек ушибла палец.
У обочины присела,
стала плакать неутешно,
свой рассматривать ушиб.
Звать меня пришел любимый,
принялся давать советы.
Не послушалась родного,
не вняла его советам.
Пусть приедет мой отец на коне,
что куплен в Турку,
на немецком иноходце.
Слышала, как пел петух,
ликовал хозяйский кочет,
но проснуться не сумела:
сон предал, сморила дрема,
обмануло изголовье,
убаюкал локоть парня,
усыпил меня жених.
Все я видела, бедняга,
горемыка, испытала,
трех еще не испытала,
четырех не увидала:
умирать не приходилось,
вновь рождаться не случалось,
не бранилась я с золовкой,
я не ела хлеб свекрови,
в доме свекра не жила.
На воде печальна утка,
я, несчастная, печальней,
я печальнее намного.
Зябнет сердце у голубки
возле стога у деревни,
воробья нутро знобит
от водицы ледяной —
мне, несчастной, холоднее,
холоднее мне намного
по селу ходить, бедняжке.
Нелегко в мешке зайчонку,
мне, несчастной, потруднее,
тяжелее мне намного.
Волку тягостно в капкане,
тягостнее мне, несчастной,
тягостнее мне намного.
Предложила мать чулочки,
смерти их пообещала,
шерстяные — дочкам Калмы,
чтоб они меня забрали,
злополучную девицу.
Смерть пусть ходит без чулочков,
Калмы дочь — без шерстяных,
не берут меня болезни,
хворости не убивают,
злополучной, не желают.
Многих унесла хвороба,
но война взяла побольше,
я обглодочек болезни,
я огрызочек войны,
я последняя осталась.
Подкатила к пасти смерти,
заглянула в избу Калмы,
чтоб она меня взяла,
злополучную девицу.
Если бы я умерла,
злополучная девица,
если б отошла в три ночи,
если б сгинула в две ночи —
мне б аршин хватило ткани,
мне достало бы двух досок,
локтя бы земли хватило,
пастора двух слов достало,
одного псалма дьячка,
колокольного удара.
Думала, что ветер дунул,
что земля загрохотала,
что поленья покатились;
нет, совсем не ветер дунул,
не земля загрохотала —
к девушке сваты пришли,
поезжане молодые,
девицу заполучить,,
колобочек попросить,
эту курочку сосватать,
это яблочко забрать.
Долго девушка Федосья
в своем доме подрастала,
шесть сносила поясков,
семь серебряных повязок
по пути-дороге в церковь.
Почему меня не взяли,
цвет земной, цветок болотный,
эту летнюю былинку,
этот цветик с края поля?
Почему других берут,
хуже впятеро, девиц?
Кудри стала мыть под вечер
и расчесывать утрами,
стала мыться вечерами.
К нам из Туутари явились
женихи с тремя сватами.
Спрашивала у дрозда,
у синицы узнавала,
расспросила женщин Нарвы,
деревенских баб спросила:
что мне делать, как мне быть —
в девушках на свете лучше
или замужем в невестках?
Чья судьба на свете лучше?
Что из двух приятней в мире?
Дрозд на пашне засвистал,
мне протенькала синица:
лучше быть в девицах дома,
чем невесткою в деревне.
Девушка в отцовском доме,
словно в замке королева,
во владеньях госпожа.
В доме мужнином невестка,
словно в городе батрачка,
словно арестант в России.
Что бы в доме ни случилось,
в том невестка виновата,
на нее все беды валят,
обвинить во всем готовы:
околела мышь в избе,
между жерновами муха —
все на совести невестки.
Боров сито изодрал —
кто ж, как не она, виновна,
кто ж, как не хозяйка сына,
на нее все беды валят,
обвинять во всем готовы.
Край горшка овца изгрызла,
съел телок у ложки ручку —
все невестка виновата,
на нее все беды валят,
обвинять во всем готовы.
Глупы в Туутари мужчины,
бабы умны и умелы,
жены ставят там заборы,
мужики детей качают, з
меями их пеленают,
ящерицами — потуже.
Все хвосты торчат наружу, г
оловы шипят, качаясь.
Любо-дорого младенцу,
любо-мило и девице,
коль родители под боком,
если братья с нею рядом.
Хорошо тогда сестрице,
если с нею рядом братья.
Никаких тебе хлопот,
ни печалей, ни забот.
Взял отец ее заботы,
мать разогнала печали,
горечи развеял братец.
Я и думать не могла,
не поверила б словам,
хоть сто ртов бы их сказало,
тыща весть бы принесла
обо мне, о горемыке,
обо мне, о злополучной.
Я и думать не могла,
не поверила б словам,
что приду на этот берег,
что вот так я дни окончу,
угожу я волку в пасть,
попаду медведю в глотку:
волки воют на болоте,
в вереске ревут медведи,
лают лисы у бочажин
обо мне, о злополучной,
обо мне, о горемыке.
Что мне делать, как мне быть,
как начать, чтоб лучше было,
сделать так, чтобы надежней?
На огне ль избу построю,
на воде ль тесать начну?
Если на огне построю,
на воде тесать начну,
мне огонь спалит избушку,
унесет вода строенье.
Что мне делать, как мне быть
с этою большой заботой,
с этою большой печалью,
с этой страшною тоскою?
Горе с хлебом не едят,
не проглатывают с пищей.
Приходи с весельем, вечер,
с песней, солнечный закат,
пастуха домой пусти,
отпусти от непогоды,
от мороза, от метели.
Дни попа у пастуха,
дни попа, печали пса,
в пастухах служить несладко,
матери его — не слаще.
Пастушонок закричит —
сердце матери дрожит:
не лиса ль разорвала,
не унес ли серохвостый?
Серохвостый не унес,
лис еще не разодрал.
Царь лесной, властитель бора,
золотой король таежный
с бородой заиндевелой,
отдых дай моим животным,
волю дай моим теляткам.
верно, вы не пастухи
Верно, вы не пастухи,
вы грабители, наверно,
коль рожка не слышен голос,
не слышны свирели звуки,
дудки ивовой звучанье.
Если б я была пастушкой,
я бы дудки и свирели,
я бы кантеле имела.
Я бы в зарослях играла,
я звенела б на лужайке,
в тростниках бы откликалась,
среди трав бы отзывалась —
золото в кустах не спрячешь,
серебро не скроешь в сене:
золото блестит и в грязи,
серебро и в сене светит.
Так я пела, щебетала
в дни, когда была пастушкой,
резво бегала в служанках,
на пенечке распевала:
даже на сторонке этой
не найдется дорогого,
нет на этом бережочке,
с кем я рядышком бы встала,
для кого б постель стелила,
простыни бы расстилала,
пуховик бы я взбивала!
Женихи ко мне спешили,
издалека приходили!
Но пришел один — сманил,
мои мысли изменил,
как малиною привадил.
У того, кто плохо глянет,
кто дурным посмотрит глазом,
пусть течет вода из глаза,
кровь бежит пусть из другого,
копоть грязная сочится,
черная струится жижа!
Для нее найду повозку,
укреплю железом сани,
завяжу веревку в узел,
узелок на кончик нитки.
Оттого я почернела,
не румяны мои щеки,
белизну мой стан утратил,
очень рано постарела,
прежде срока одряхлела:
что ни год — в дому ягненок,
что ни месяц — то барашек.
Для того ль создал всевышний,
для того ль, творец великий,
чтобы каждый год — ягненок,
чтоб барашек — каждый месяц!
Знать, под боком мужа часто,
все под мышкой у мужчины.
Я была какой была,
лучшей девушкой слыла:
я стою — сияют стены,
я сижу — земля ликует,
я танцую — небо блещет.
Я во двор ходила часто
посмотреть на новый месяц,
небесами любоваться.
Как я при отце жила,
возле матери росла,
при родителях своих,
имени и не слыхала:
лучик лунный — звал отец,
зорькой называла мать,
рыбкой братец окликал,
синеньким клубком — сестрица.
Я одна за двух была,
с косарем за двух слыла,
а с серпом — за шестерых,
а с косой — за пятерых.
Шла за шестерых к колодцу,
за водой — за восьмерых,
там и здесь — за семерых,
всюду — за девятерых,
знали: стоит восьмерых,
может — за десятерых.
Дома ягодкой была,
дорогой для всех слыла,
на земле родной — известной.
Что я стою на чужбине?
Здесь не стою ничего,
червячка в земле не стою,
комара не стою даже
иль хотя б соринки в риге,
я не стою той водицы,
пью которую от жажды,
я не стою той былинки,
на которую ступаю.
Я в дому родном жила,
на виду у всех была,
там и здесь я поспевала.
Как пришла я в дом чужой,
как через порог шагнула,
в дом соседний через поле, —
обратилась чушкой черной,
превратилась я в свинью.
Если зло твой сын содеет,
голову склони пониже,
много ниже, чем другие.
Если сын добро содеет,
можешь голову поднять
много выше, чем другие.
Много ртов меня ругает,
много языков поносит.
Что с того — пускай ругают.
Только то и говорят,
что известно всем и так.
Что же мне-то слов бояться,
пересуды эти слушать:
к всяким я словам привыкла,
к пересудам деревенским,
к деревенской перебранке,
все прошла калитки сплетен,
истоптала склок лужайки.
Что ты, бедная, горюешь,
что ты, курочка, вздыхаешь:
может быть, уха без рыбы,
дом без хлеба, без коровы,
дом без масла, без теленка?
Не от этого я плачу,
что мой муж мне не по сердцу,
что свекровка не по нраву.
У меня свои печали,
у меня свои заботы:
я состарилась так рано,
быстро стала я старухой.
Если б видел сын, бедняжка,
если б чувствовал, несчастный,
знал бы роженицы муки, мать
свою не обижал бы,
не перечил бы родимой.
Если бы кузнец был дядей,
был кователем отец мой,
я сковать бы попросила
из печалей недоуздок,
удила из дней тяжелых,
из молвы седло на лошадь,
из ругни топорик острый.
Лить, всевышний, перестань,
укроти свой дождь, свой ветер,
разгони на небе тучи.
По воде плывет мой братец,
по волнам мой брат кудрявый.
Отгони в Россию тучи,
в Карьялу пошли дожди:
есть там мальчик —
ночь лишь прожил,
ночь одну, неделю, месяц,
тридцать лет прожил на свете —
не видал воды ни разу.
Мать повсюду ищет воду,
сына мать слюною моет,
на крови похлебку варит,
на полках сгорели дети,
пар дававшие, у входа.
Ты плыви, гребец, на лодке
прямо на большую щуку,
правь на красного лосося.
Если б мне большую щуку,
отдала б гребцу кишочки,
голову тому, кто правит,
часть с хвостом тому, кто кормит,
серединку тем, кто варит,
ничего себе не надо.
Почему мой дом так беден,
так изба моя убога?
Потому мой дом так беден,
так изба моя убога:
есть у нищего лошадка,
да и та на службе барской,
мчит на ней чиновник с плетью,
мчат извозчики с кнутами,
господин — с красивой тростью.
Потому так беден дом мой.
Курица снесет яичко —
лакомство на стол господский.
Лишь свинья опоросится —
поросята уж на блюде!
Лишь отелится корова —
как жаркое уж готово!
Мать оставила меня,
сына бросила, малютку,
птенчика — худая птичка,
ковылять на лед толкнула,
на болото — копошиться,
в третью ночь сынка — зайчиха,
мать меня — уж первой ночью.
Весь мой род сошел в могилу,
сгинул весь народ навеки.
Кинула меня родная
на неведомой дороге
у вращающихся створок,
на дрожащие кусточки,
у калиток деревянных,
на шуршащие листочки.
Если двигаются створки,
я за створками мотаюсь;
если клонится пруточек,
я туда же за пруточком;
лишь калитка ворохнется,
я туда же за калиткой.
Был тогда совсем малюткой,
было мне тогда три года,
на коне верхом носился,
думал: выдержит кувшинка,
не сломается тростинка.
Нет, она не удержала,
нет, не выдержала ноши,
на волну упал малютка,
повалился в воду кроха.
Было нас совсем немало:
полная изба сестренок,
братьев — целая ладья,
свояков — большой корабль.
Пол под сестрами сломался,
дно под братьями распалось,
весь корабль — под свояками,
пальцы веслами остались,
лопастями — лишь ладони.
Нету у меня, бедняжки,
нет вошедшего в избу,
нету вставшего у двери,
нет спросившего с порога:
не озябли ль твои руки,
не замерзли ль твои ноги?
Нету у меня, бедняги,
как и прежде не бывало,
нет у нищего того, ч
то имеется у прочих.
Матери к другим приходят,
те, баюкавшие деток,
все домой спешат под вечер,
чтобы отдохнуть в жилище,
позаботиться о детях.
В дом войдя, с порога спросят:
«Мой сыночек, мой росточек,
мой любимый, мой родимый,
не озябли ль твои руки,
не замерзли ль твои ноги,
не промокла ль твоя обувь?»
Все домой приходят люди,
возвращаются в жилище,
у меня лишь дома нету,
нет у жалкого подворья.
У меня в лесу жилище,
на стеблях у ягод домик,
продувает избу ветром,
дуновением качает,
ветром северным колеблет.
Кто нашел жилье в болоте,
в ягодных местах жилище,
тот просторный кров имеет,
словно ягодник-медведь.
Есть у рябчика гнездовье,
у тетерок есть жилище,
в дом свой рябчик прилетает,
возвращаются тетерки.
Мне ж куда идти, бедняжке,
возвращаться, несчастливцу,
если дом мой не построен,
коль жилища не имею.
Кто создал меня, не знаю,
кто принес, не понимаю —
кто подобного содеял,
кто бедняжку смастерил?
Может, тетерев создал,
может, утка принесла.
Не снесла ль яйцо ворона?
Высидела не сорока ль?
Хорошо я это знаю,
понимаю я прекрасно,
знаю ясного яснее,
говорю об этом прямо,
не утаиваю правды:
не создать тетерке мужа,
не слепить мужчину утке
и не высидеть сороке!
Доброй женщиной я создан,
вскормлен добрым человеком,
женщиной взращен красивой.
Утка стройная — на море,
мать моя еще стройнее.
Чайка на волне красива,
а родительница краше,
хоть бела на море пена,
а кормилица белее.
Пупунена сын, зайчонок,
сам ты, Пупунен-мороз,
у тебя ведь дел немало:
ты морозь болота, земли,
там, где вспахано, морозь,
где не вспахано, морозь,
остужай в озерах воду —
головы моей не трогай,
не студи моих ногтей,
не зноби меня, мороз!
Положу мороз на санки,
посреди саней на вязки,
на холодные копылья,
сверху на мороз усядусь.
Лес, шуми, звени, сосняк,
ты звени, песчаный берег,
шелести, трава морская,
мне шурши, морской тростник,
злополучному навстречу,
мне навстречу, горемыке.
Хмель из ельника вскричал,
с края поля рожь спросила,
а вода со дна колодца:
«Скоро ль вместе будем, сестры,
скоро ль рядышком, золовки?
Редко рядом мы бываем,
редко сходимся, сестрицы,
сосны, редко мы в обнимку,
рядышком, войны повязки,
дети матери единой.
Если мы Теперь сойдемся,
если встретимся друг с другом,
будем, сестры, только вместе.
Нам пора начать веселье,
нам пришла пора плясать,
вышло время танцевать
на полу у богача,
на лугу у старика».
Напою я в этот дом,
напою я в дом богатый,
чтоб всего хватало в нем.
Отдают здесь все, что есть:
умирающему — хлеб,
странствующему — краюху,
нищему дают полхлеба,
целый кузовок — калеке.
Напою я в этот дом
для хозяюшки невестку,
для хозяина — тулуп.
Напою я в этот дом,
напою я в дом богатый
дуб во двор на середину,
ветки ровные — на дуб,
желудь — на любую ветку,
золотой клубок — на желудь,
на любой клубок — кукушку.
Как кукушка закукует,
так и сердце затрепещет,
запылает, словно пламя,
захмелеет голова.
С веток пиво потечет,
с веточек вино польется.
Кто сломает этот дуб,
сломит дерево большое?
У меня есть славный братец,
он свининою питался,
на свином поднялся сале.
Он сломает этот дуб,
сломит дерево большое,
комель, обратит в бочонок,
в мачту превратит вершину,
середину — в целый погреб,
ветки маленькие — в рюмки.
Выпьют девушки из бочки,
девочки попьют из рюмок,
прямо из ведра — старухи,
из чего дадут — мужнины,
юноши — из полубочек.
Я бы весь свой век хотела,
я б желала быть кукушкой,
чтобы петь для каждой ели,
куковать для каждой ветки,
чтоб утешился печальный,
чтоб поплакал беззаботный.
Как беспечных узнаешь ты,
озабоченных, печальных?
Тихо песнь поет печальный,
у щеки он держит руку.
Беззаботный знай горланит,
упирая руку в бок.
Я бы и в гостях запела,
да чужих людей стесняюсь,
есть среди гостей — из Виро,
есть и с Ладоги сваты.
В Виро увезут те песни,
к Ладоге молву отсюда.
Я запела бы и дома —
своего стесняюсь брата,
у него есть плащ суконный,
плащ суконный, с шиком шляпа,
с украшеньями седло,
есть скакун мышиной масти.
Огонек и тот тускнеет,
долгое пылая время,
размякает и железо,
утомляется и лошадь,
отмеряя путь песчаный,
пробегая путь свой длинный,
устает и тот, кто крепче,
кто сильней, изнемогает,
а уж я-то и подавно,
я тем более, бессильный.