Глава седьмая

1

В детстве Федор ездил однажды с отцом на Черное море и там во время шторма играл с местными мальчишками в борьбу с волной. Брали в руки по тяжелому камню и, стоя на колючем галечнике пляжа, пытались удержаться на ногах в пене и в грохоте набегающего на берег зеленовато-прозрачного вала.

Сейчас, чтобы устоять перед обстоятельствами жизни, готовыми вот-вот окончательно обрушиться на него и свалить с ног, тоже нужно было взять в руки тяжелый камень… И таким камнем стала для него работа.

Старый фрезерный станок — ему подкатило уже четверть века, — побывавший под многими хозяевами, делал у Федора то, что не делал, верно, никогда… Каждый рабочий день, несмотря на косые взгляды некоторых товарищей по цеху, Федор в полтора-два раза перевыполнял норму.

После смены он обычно оставался со старым сутулым ремонтником Григорием Ивановичем, одиноким человеком, с глубоко запавшими и выцветшими глазами на темном, в тяжелых морщинах лице, и отлаживал с ним станок для нового дня.

Григорий Иванович не торопился возвращаться в свою комнату. Его подселили в квартиру к молодой семье, и ему было неловко и обидно каждый вечер становиться им помехой и завидовать чужому счастью.

Как всегда в разгар весны, пошли отпуска. Вторая смена не набиралась, и Федор с Григорием Ивановичем работали в почти безлюдном, слабо освещенном цехе молча. Но между ними существовали те особые понимание и любовь к общему делу — к промасленным железкам, — дающие душе успокоение.

Занимаясь неспешным ремонтом станка, Федор вспоминал, как мальчишкой бегал в совхозную кузню смотреть и помогать, о чем ни попросят; как уютно там было зимой — горн, меха, запах окалины, лилово и ало раскаленные заготовки, меняющие под ловкими ударами молота и пристуками молотка свою прежнюю неопределенную форму на что-то дельное. И грустно становилось при мысли, что люди все дальше уходят от радости такого труда, забывают ее, вместе с ней теряя в душе еще какую-то связь прошлого с будущим.

И Григорий Иванович думал близко к этому.

«Ты молодец, — хвалил он иногда Федора. — Так и надо: если душат расценками, отвечай количеством и качеством. И победишь! У нас ведь хозяина нет, вот беда. К примеру, над фондом заработной платы из-за копейки трясутся, а на заводской свалке — ты пойди посмотри, будто все там твое, — каждый год миллионы в землю трамбуют… Когда-нибудь шахты и карьеры по свалкам начнут строить, чтобы добро назад добывать… И для души человека одно спасение — работать в полную силу…»

Домой, или, как он теперь называл про себя, «на квартиру», Федор старался приходить попозже и объяснял Алене и Елене Константиновне, что цеху дан особый заказ и много сверхурочной работы, на которой он очень устает. Спать он укладывался в большой комнате, под тем предлогом, что ему хочется почитать на ночь, а Алене надо высыпаться… Он видел, она обижается, и на короткое время пытался быть ласков с ней…

В тот страшный для него вечер Федор вернулся с твердым намерением сказать ей все и уйти в общежитие. Но Алена встретила его с такой неподдельной радостью, так целовала горячо, так преданно смотрела в глаза, что ни сказать ничего, ни спросить ее он не смог… И уснула она на его плече. Но, ощущая ее рядом, прислушиваясь к ее дыханию, он сквозь расслабляющую усталость утоленной страсти еще яснее понимал, что будет всегда подозревать в ней совершенно иного человека, и уж не стать ей для него прежней Аленой, и ему не быть тем сильным своим счастьем человеком, каким был он всего сутки назад. И все сложится у них в конце концов, как у всех, как было у его отца с матерью: лгали друг другу и детям, притворялись слепыми, пока не добрались до первой возможности расстаться…

И Алена чувствовала перемену в его отношении к себе, потому что однажды, провожая на работу, спросила у двери шепотом, с неловкой усмешкой и глядя в сторону: «Скажи честно… Не хочешь ребенка?»

Что мог он сказать ей?

Ее вопрос означал: она думала об этом и понимала его состояние, а раз думала и понимала, значит, было здесь что-то не так…

«Ты ответишь сейчас или когда будешь за дверью?» — спросила Алена.

Федор, стиснув зубы, играл желваками и смотрел на нее исподлобья.

«Терпеть не могу твоего такого взгляда, — сказала она. — Злой ты стал какой».

«Я злой?! Злые зло делают и… темнят», — вырвалось у него.

Глаза ее расширились удивленно и жалобно. «Не понимаю…»

Из своей комнаты вышла, шаркая тапочками, сонная Елена Константиновна в халате, из-под которого виднелась ночная рубашка, сказала, позевывая: «Все не намилуетесь?» И они замолчали.

Федор в детстве читал у Джека Лондона «Сказание о Кише». Мальчишка-охотник брал китовый ус, свертывал его в куске жира, жир замораживал, обваливал снегом, а потом кидал эти комки на тропе белого медведя, и когда медведь проглатывал комок, жир таял, ус разворачивался и рвал медведю внутренности… Любовь напоминала такую ловушку…

В субботу утром нагнал его на лестнице, ведущей из бытовки в цех, Чекулаев, толкнул плечом как ни в чем не бывало, сказал:

— Говорят, ты на моем станке монету замолотил. Не знают, как с тобой расплачиваться. Не разори государство-то…

— Ладно, министр финансов, — ответил Федор, радуясь тому, что Чекулаев не держит на него обиды.

— Как живешь, Король Федор?

— По-королевски.

— А злой чего ходишь?

— Ты ж сам говоришь, монету кую.

— Ну, с понедельника ты на сверловке, там много не накуешь. Или тоже рекорды будешь ставить?

— Рекорды.

— Про мой день рождения не забыл? Приходи в воскресенье со своей Аленой в общагу. Или стесняешься старых друзей?

— Я приду. Спасибо.

— Заметано.


Был теплый воскресный вечер, когда Федор, коротко бросив Алене, сидевшей за учебниками, что ему надо сходить на часок в общежитие, захватил из своего чемодана спрятанный там плэйер — подарок Чекулаеву — и вышел из дома.

Чекулаев сам открыл ему дверь и обнял его:

— Ждем, ждем тебя. Уж все жданки прождали.

— Держи, — небрежно сказал Федор, вынимая из кармана плэйер и подавая его Чекулаеву. — Поздравляю.

Эге, — с радостным удивлением покрутил головой Чекулаев. — Благодарствую. Вот уж Король Федор так Король…

Он распахнул дверь комнаты, в которой было много народа, и провозгласил:

— Ко мне на день рождения пожаловал Король Федор семь… — И сказал тихо Федору: — Здесь у нас новые девушки появились из шестого общежития… Обрати внимание, вон та черненькая у окна — ничего. А? Девушки! Девушки! — похлопал он в ладоши. — Да выруби ты музыку, — приказал он кому-то.

И стало тихо.

— Я что сказать хочу, — продолжал Чекулаев. — Федор Полынов — настоящий передовик, живой пример всем и каждому, со всеми вытекающими отсюда последствиями.

— Кончай, — попросил Федор.

— А к нам он зашел раздышаться от семейной жизни… И вы, девушки, не будьте горды с ним, а будьте покорны, потому что у нас на заводе… Федор не дал ему говорить, ладонью закрыл рот. Пили. Ели. Играли на гитаре. Слушали Высоцкого, выставив мощный динамик на балкон.


Сперва Федор чувствовал облегчение от знакомой обстановки, от веселья окружающих, от того, что не надо было искать выход из положения, в которое он попал… Но когда заспорили о неопознанных летающих объектах, Федору стало тоскливо и потянуло к Алене. Двое парней с шестого этажа начали было выяснять отношения, Федор с привычной решительностью разнял их и ушел на кухню…

Он сел в удобное кресло — они смастерили его с Чекулаевым из выброшенного кем-то старого дивана. Все здесь было ими устроено — и этот стол с выдолбленной в столешнице пепельницей, и кактусница на окне, и лосиные рога, и карта Советского Союза, на которой они отмечали места, где удалось им побывать. Время шло к одиннадцати, а уж уходить не было желания.

Пришел Чекулаев и, увидев его сидящим в кресле, понимающе и сочувственно спросил:

— Что, виноградье мое красно-зеленое, и правда, утомила семейная жизнь?.. Ну их всех к черту, — сказал он, решительно закрывая дверь на кухню. — Давай с тобой по маленькой, давай по фронтовой…

Федор пил редко и быстро захмелел. Он сидел рядом с человеком, с кем бок о бок прожил четыре года, и ему захотелось — таким одиноким он себя почувствовал — перед кем-то облегчить душу, Он принялся рассказывать об обидевшем его отъезде Всеволода Александровича, о матери Алены, которая по телефону, если он снимал трубку, говорила, не называя его по имени: «Попросите, пожалуйста, Алену». Не удержался он, посетовал на Алену, выложил свои подозрения, помянул Юрьевского…

— Ну, не знаю, — оживился Чекулаев. — Конечно, и из ничего такой огонь раздуть можно. А тут случай совсем специальный… Но бабам верить нельзя, ни а коем разе… Эх ты, бедолага. И я тебя предупреждал, помнишь? Как в воду глядел.

Федор знал, пора уходить, представлял, как волнуется Алена, но какое-то злое противоречивое чувство оттого, что приятель сердцем понимает его, а ей, своей жене, он и объяснить ничего толком не может, удерживало его…

Все-таки он встал.

— Нет! Я тебя, Федор, в таком виде никуда не лущу, — говорил Чекулаев, закрывая от него собой дверь. — Ты и погулял-то самую малость, а они тебя год будут грызть… Понял? Спать надо. Хочешь спать? Спи. Сейчас — кончен бал, погасли свечи…

И верно, выгнал ребят, заботливо уложил Федора на свою кровать…

На смену они с Чекулаевым опоздали, хотя ехали на такси. Голова у Федора болела. Но, встав к сверлильному станку, он постарался в полную силу делать эту утомительную и однообразную работу… Сверла входят в металл, вибрация… Вверх. Деталь убрал. Деталь поставил. Вниз… Вибрация… Вверх, вниз… Вверх, вниз… Вибрация. Он пытался забыться в монотонных движениях, не думать о том, как теперь объясняться с Аленой, не вспоминать, как все растрепал Чекулаеву… Он снова спасался работой.

Подошел Бабурин. Долго стоял рядом, смотрел в упор, раздражая чистым своим видом, свободными от труда руками, набриолиненным коком, наконец сказал:

— Вы, Полынов, сегодня работаете небрежно. Сверловка — операция несложная, но требует внимания и аккуратности…

В глазах у него мелькнуло какое-то торжество, когда он говорил это, и усмешка сорвалась высокомерная. Федор взорвался:

— Как-нибудь без советчиков… Чего над душой стоять!

— Фу… — сморщившись, помахал ладонью у своего носа Василий Гаврилович. — Передовой рабочий, а на смену в таком состоянии выходите… — И удалился, сожалеюще покачивая головой. За спиной Федора прошел еще кто-то, крикнул:

— Не забудь, после работы собрание!.. «Собрание, так собрание…»

В обед они с Чекулаевым взяли в буфете несколько бутылок пива. Плотно поели, выпили пива.

К концу смены снова появился около, него Бабурин, чертом подлетел.

— Вы что! — закричал он. — Вы что делаете, Полынов?

— Ослеп, что ли? Работаю, — грубо ответил на крик Федор.

— Это не работа. Безобразие. Брак идет сплошняком…

— Как это брак? — Федор остановил станок.

— Так, брак! — Жилы на морщинистой шее Василия Гавриловича набухли от яростного крика. — Черт знает что! Пьяный на смену выходишь и еще спрашиваешь: «Как это брак?»

— Что?! — надвинулся на него Федор. — Что ты сказал?

От ближних станков на них оглядывались.

— То, что слышите, Полынов… Совсем зазнались. Думаете, раз бригаду получаете, раз деньги бешеные, так все дозволено!

Собрание проходило в красном уголке цеха, куда привезли новый бильярд, стол которого, распакованный, стоял прислоненный к стене. Федор сел возле него, так что сидящих на маленькой сцене за столом, покрытым красным сукном, — Бабурина, Пожарского, представителя парткома завода — он видел через белое плетение обвисшей сеточки лузы.

Пожарский начал рассказывать, какие задачи стоят перед цехом, упомянул и о создании бригады на подряде и, говоря, посмотрел в сторону Полынова.

— Этой бригаде мы не будем создавать тепличных условий, и у нее будет старое оборудование. Но и на старом оборудовании, как показал Федор Полынов, работать можно отлично…

— Полынов, говорят, заработал очень много? — осведомился представитель парткома.

— Да. Он заработал, — делая ударение на «заработал», ответил Пожарский.

Сразу после Пожарского слово попросил Бабурин.

Федор понял, что и он будет говорить о нем. И не ошибся.

— Все это хорошо — новые методы труда, комплексные бригады на подряде… — энергично начал Василий Гаврилович. — Но такую бригаду надо не просто формально создать и табличку повесить, а людей сперва надо воспитать в духе новых принципов. Люди-то перестраиваются медленно. И, как воздух, необходимое дело можно загробить, доверив его неподготовленным людям. Вот руководство цеха любит козырять Полыновым. Да, он один из лучших. И речь идет о том, чтобы именно его поставить бригадиром. Но можно ли поручить руководство новым коллективом человеку, который сегодня, к примеру, дал на сверловке сорок процентов брака, а это финишная работа? И брак случился не по неумению, а потому, что Полынов вышел на смену в нетрезвом виде… Когда я подошел и сказал ему об этом, он в силу своей несдержанности отреагировал очень бурно… Скажи, Полынов, как ты до жизни такой докатился?

Что мог Федор сказать? Ему стыдно было молчания сидящих рядом товарищей, от одного удивленного и досадливого взгляда Пожарского бросило в краску, но он все-таки пробасил упрямо:

— Не мог я столько брака дать…

— Спроси у ОТК, — сказал Бабурин. — Конечно, ангелов никого нет, и я могу понять Полынова, у него семейные неурядицы.

Федор посмотрел на Чекулаева, сидевшего напротив, тот отвернулся.

— …Семья в наше время вообще — фактор повышенного риска, — с удовольствием продолжал Бабурин. — Кто с кем, кто от кого, разобраться трудно…

Послышался смех. Все глядели на Федора. Он опустил голову.

— …Людей надо упорно воспитывать. Мы говорим о светлом будущем — ах, техника, ах, роботы, — а спотыкаемся о сегодняшний день. Элементарной дисциплины не умеем потребовать. Продукция у нас экспортная. Мы должны быть конкурентоспособны с известнейшими фирмами и не когда-то там — сегодня! А если начнем с бухты-барахты новыми методами старые наши грехи закрашивать, то очередная потемкинская деревня получится…

Федор встал и сказал:

— Не мог я сделать столько брака. Ты врешь!

— Вот иллюстрация к тому, что мы говорим, — горестно вздохнул Василий Гаврилович. — «Ты врешь»… И это — бригадир?

Не слушая больше, Федор шагнул к двери.

— Полынов, вернитесь! — крикнул Пожарский.

— Рабочий день кончился, — ответил Федор и вышел.

Он поднялся на третий этаж в бытовку, медленно разделся, сходил под душ… Все привычное, что доставляло удовольствие — душ, чистая одежда, медленно оставляющая тело усталость, — было сегодня не тем…

Когда он оделся уже, в бытовку стали заходить рабочие после собрания.

Федор дождался Чекулаева, поманил в проход между металлическими, окрашенными в шаровый цвет ящиками бытовки, с навешенными на них разнокалиберными замочками и, стараясь говорить спокойно, спросил:

— Ты трепанул Крокодилычу?

— Ну как, трепанул… Ты же его знаешь. Подходит, сочувственно вроде спрашивает, что это Полынов не в себе. Я и говорю, день рождения вчера у меня гуляли, с похмелья, а потом…

— Ну! — поторопил Федор.

— …Семейные, говорю, у Полынова неурядицы… то да се…

— И ты ему выложил все?.. Я тебе, как другу… — Федор схватил Чекулаева одной рукой и начал трясти. — Продал! Да тебя удавить мало… Что же ты за человек такой?!

В отсек стали заглядывать другие рабочие.

— Кончай, Полынов!

— Тебе драки только сегодня и не хватает…

— Его утихомирить — пожарная команда нужна…

— Да идите вы… — махнул рукой Чекулаев, не пытаясь вырваться от Федора. — Я тебе чего скажу… Погоди ты!.. Насчет брака, — понизил он голос.

— Что еще? — перестал его трясти Федор.

— Фух ты… — вздохнул Чекулаев. — Не было никаких сорока процентов брака.

— Как?! — совсем отпуская Чекулаева, воскликнул Федор.

— Просто. Ты запорол от силы пару деталей, а остальное… У Крокодилыча, — перешел он на шепот, щекоча чубом щеку Федора, — у него в инструменталке лежали бракованные детали по сверловке… Мне Валька из инструменталки сказала, а сегодня с утра он их вывез… Семнадцать штук… Небось, держал для своих дел, а тут под твое похмелье и списал…

— Что же ты на собрании рыло под крыло сунул?!

— Знаешь: хоть глуха, да без греха. — Чекулаев принялся расстегивать свою рабочую одежду. — Как ты докажешь? Он твои детали, небось, заховал так… Да сами разбирайтесь с вашими подрядами, рекордами, премиями. А мне одно надо — накопить на машину и хоть любительские права да получить. С машиной я — свободный человек…

Он стоял перед Федором, худой, с мосластыми, по локоть грязными руками.

— Эх ты, свободный человек… — Федор взял его за чуб и слегка дернул. — Живи…

— Голенький плох, да за голеньким бог, — облегченно засмеялся Чекулаев.

Федор приехал домой, но долго не заходил — прохаживался под окнами, придумывая, что скажет Алене. И было муторно на душе оттого, что надо сочинять какую-то ложь, ловчить… Словно стеной окружало его чувство к Алене. И, ища выход, он каждый раз мысленно устремлялся к самому простому: сесть и уехать, тем более теперь, когда об обстоятельствах его любви знало столько людей, но жгучая ревность к тому, как она будет жить без него, отбрасывала его…

Наконец он решился подняться на восьмой этаж.

Алена открыла ему. Он прошел в комнату, она молча — за ним. Он остановился у окна.

— Обедать будешь? — спросила Алена. — Все готово…

— У меня неприятности, — проговорил он, страдая от ее обычных, домашних слое. — И вчера я… В общежитии… Так получилось…

— Я знаю, — сказала Алена. — Я заходила за тобой, но дежурная меня не пропустила. Вы там гуляли достаточно громко. И девушки на балконе Высоцкому подпевали…

— У Чекулаева день рождения был… Я думал, тебе заниматься надо, думал, заскочу и — назад… — начал было оправдываться Федор, но улыбка Алены, ее сострадающий то ли ему, то ли себе взгляд показались ему выражением ее превосходства над ним и сожаления об их отношениях. Это возмутило его. — Что ж мне, и погулять у друга на дне рождения нельзя теперь? — напирая на «теперь», спросил он.

— Тебе все теперь можно, — ответила Алена, тоже сделав ударение на «теперь».

Он понял это так, что она упрекает его своей беременностью.

— Так же, как и тебе, — сказал он.

— Что ты имеешь в виду?

— Ничего другого, кроме твоих дружеских встреч с Юрьевским, — тяжело выговорил он и взглянул на нее почти испуганно.

Если бы она засмеялась, или возмутилась, или хоть как-то отрицала его слова, но смущение — смущение! — открылось ему на ее лице.

— Мои отношения с Юрьевским… — И голос дрогнул.

«Вот оно, значит, как. Так и есть… Так и есть!» — сердце Федора колотилось бешено. И все, что было горького, связанного с отцом и с матерью, с тем как распалась их семья, презрение к страшной хрупкости отношений между людьми, затерянными в бесконечном пространстве и не осознающими, ни кто они, ни зачем все это, а лишь изменяющими и изменяющими за краткий миг жизни друг другу и самим себе, всколыхнулось в нем…

Он ушел. И снова ночевал в общежитии, и опять сидел за полночь с Чекулаевым, и они ругали последними словами Василия Гавриловича и говорили друг другу слова вечной дружбы.

2

Звонок был неожиданным. Ирина Сергеевна опаздывала на службу, слушала Юрьевского, односложно отвечала ему, посматривая на часы, и рада была, когда повесила трубку. Но в машине, едва она переулками выбралась на магистраль и покатила в общем потоке, разговор этот на ходу снова вспомнился ей.

«Чуткий какой мальчик, — думала она о Юрьевском. — Обиды любви — самые болезненные обиды, а он, несмотря ни на что, беспокоится об Алене: „Выглядит плохо… поговорите с ней… может быть, у нее что-нибудь случилось…“ Слава богу, он, кажется, не знает пока о переселении Федора к Алене… Что же делают с людьми чувства?! И как все это мгновенно — решения, повороты судьбы…»

Монотонность движения всего вокруг перед глазами Ирины Сергеевны, заученность приемов управления машиной как бы выбрасывали настоящее за границы сознания, и все ее существо захватывал давний-давний августовский знойный вечер, с хрустящими под ногами сухими листьями лип и кленов Петровского парка.

Она и Ивлев, гуляя, уже вышли к метро «Динамо». Она попросила, и он купил мороженое. Они стояли, прислонясь к прохладному граниту касс стадиона, смотрели на безмятежный золотистый закат и смаковали мороженое. Ивлев что-то рассказывал, но она не слушала, набираясь мужества сказать о своих отношениях с Толей Чертковым.

Наконец, решась, она перебила его на полуслове: «Знаешь, как ко мне относится Толя?»

Он с беспечной улыбкой кивнул: «Боюсь, и там нельзя укрыть алмаз, приманчивый для самых честных глаз…»

«При чем здесь Шекспир? — воскликнула она в отчаянии и, помолчав, сообщила с деланным безразличием: — Он мне тоже начинает нравиться…»

«В каком смысле?» — удивился Ивлев.

«В том самом», — ответила она.

Муж усмехнулся. Он умел усмехаться так — снисходительно, с оттенком презрения, словно ему по какому-то праву было дано судить людей и прощать их слабости. И сказал: «В таких делах каждый сам себе хозяин… Прошу одно, Алену пока оставь. Что ей с вами мотаться? Ведь, как я понимаю, вы не для того сходитесь, чтобы жить в разных концах страны…»

Она горько заплакала.

Но помнила Ирина Сергеевна о тех минутах у Петровского парка вовсе не оттого, что не могла забыть Ивлева; новое сильное чувство, впечатления от частой перемены мест быстро и безболезненно обескровили память о нем; помнила она тот давний душный вечер и те свои слезы, так как они стали рубежом, отделившим ее от дочери.

Сколько раз Ирина Сергеевна чувствовала, в какое одиночество ввергает ее отдаленность самого родного существа. И как даже в самые счастливые минуты мечтала она быть с дочерью… Но у дочери была своя взрослая жизнь, и мечты Ирины Сергеевны оставались мечтами.

Этот утренний звонок Юрьевского обнадеживал: если что-то случилось, кому, как не ей, матери, броситься дочери на помощь, забыв все обиды…

Сойдя с университетских ступеней, Алена направилась было к автобусной остановке, но услышала, как рядом кто-то посигналил. Подняв голову, она увидела серебристую машину матери.

Алена подошла к машине.

— Садись, — сказала Ирина Сергеевна.

Алена забралась на заднее сиденье, положила рядом свой портфельчик.

— Ты что — сама мрачность? — спросила Ирина Сергеевна.

Алена не отвечала.

— Тебя домой везти?

— Домой.

— А почему так поздно возвращаешься? Я долго ждала.

— В библиотеке, — неопределенно ответила Алена.

— Нет. Что-то у вас там происходит, — сказала Ирина Сергеевна. — От Елены Константиновны толку не добьешься. Она от Федора в восторге… То он делает, это чинит, в магазины ходит, деньги зарабатывает… Но я же чувствую — что-то не так… — Она плавно тронула машину с места и поехала вокруг главного здания университета. — Я теперь работаю. Связано с переводами. Вот надо заскочить в магазин, словарь специальный купить… — В зеркальце Ирина Сергеевна поглядела на заднее сиденье и увидела, как увяли черты лица дочери, — вот-вот заплачет. — Что с тобой? Что? — испугалась она.

— Ничего, ничего, — повторила Алена голосом, в котором слышались сдерживаемые рыдания.

Ирина Сергеевна решительно притормозила у фонтанов напротив главного входа. Леденистые задорные хвосты фонтанов трепал ветер. Она спросила, не оборачиваясь к Алене, словно боясь, что от этого движения дочь и вправду может заплакать:

— Милая моя, ну что такое?

И вместо ответа услышала всхлипывания дочери.

Она перебралась к ней на заднее сиденье, обняла, прижала к себе:

— Ну что? Он тебя обижает?

Алена припала лицом к ее плечу:

— Он, наверное, считает, что ребенок не от него…

— Что?! Ребенок?! Какой сейчас может быть ребенок? — изумилась Ирина Сергеевна. — Да вы что, в дочки-матери играете? Как ребенок?! А твоя учеба? Летняя практика? И он… ты же мне сама толковала, и он собирается учиться…

Алена плакала.

— Сколько уже? — твердо спросила Ирина Сергеевна.

— Около двух, наверное… Но если он так, — словно бы доспоривая с самой собой, проговорила Алена. — Если он так, то пусть не будет ребенка… Пусть он узнает…

— Что за ахинея? Сводить какие-то счеты таким образом…

— У нас одна девочка из нашего класса работает медсестрой в гинекологии… Она обещала договориться… И врач там женщина. Там мне сделают, а потом сразу отпустят… Отлежусь дома, и не узнает никто…

— Ты с ума сошла! — оттолкнула ее Ирина Сергеевна. — Что значит «сделают»! Кто сделает?! Ты понимаешь, какие последствия?..

— В том-то и дело, мамочка, что без всяких последствий…

Воспоминания о первых днях жизни с Федором мучили и дразнили ее. В глубине души ей казалось, не случись беременности, все между ними оставалось бы по-старому. И она надеялась, избавившись от беременности и сказав Федору, что ошиблась, вернуть прежнее в их чувствах и вновь завоевать его. И хотя Алена понимала, что по отношению к ней он поступает низко, но подозрение, что где-то там у него есть еще кто-то, кого он так же целует и говорит те же ласковые слова, было настолько мучительно, что заставляло бороться за него любыми средствами.

— Ты не слышишь, что ты говоришь, — сказала Ирина Сергеевна. У нее появилось желание упрекнуть дочь, напомнить ей, как она убеждала ее не делать опрометчивого шага, подождать с Федором, — и вот результат… Но она сдержалась. Это была дочь, и она была несчастна. И если кто и виноват в этих несчастьях больше всех, так это она, ее мать… — А как ты думаешь с Федором дальше? — спросила она.

— Не знаю. — Алена принялась вытирать платком глаза. — С ним трудно. У него все или черное или белое… Я ему говорю: «Так нельзя», — а он: «Когда белое с черным мешают, грязь получается…»

Ирина Сергеевна не выдержала:

— Ты говоришь так, будто думаешь о продолжении ваших отношений.

— Не знаю, — повторила Алена. — Где ему жить, из общежития он ушел, и на заводе какие-то неприятности…

— Боже мой, да о чем ты думаешь! — возмутилась Ирина Сергеевна. — Я все понимаю. Поэзия первой страсти — это азартная игра. Но взгляни на секунду трезвыми глазами. Ты же видишь, что это за человек… И это не мои или папины слова, это его поступки. Я тебе больше скажу. Если ты с ним останешься, он тебя в конце концов возненавидит. Ведь он не может не понимать, что обижает тебя. А люди в наше время чаще всего ненавидят тех, кого обижают, кому делают больно, потому что в ненависти уже есть оправдание обиде… А папа… Если папа узнает?

— Вот и надо, чтобы никто не узнал. Я вообще-то хорошо себя чувствую, — перевела Алена разговор на себя. — Все говорят: ах, беременность, тошнит, головокружение… А у меня только легкость появилась, временами просто необыкновенная. Значит, организм очень здоровый и ничего страшного от такой пустяковой операции не случится…

— Это не пустяковая операция, — снова усаживаясь на переднее сиденье, возразила Ирина Сергеевна. — Я тебе одно скажу, во всех случаях, — она кулаками постучала по рулю, затянутому серым замшевым чехлом, — ты сама, с какими-то своими подружками ничего предпринимать не будешь. Это тебе устрою я…

— И никто не узнает?..

— Никто, Привезу в больницу и сразу потом отвезу домой…

— Спасибо, — сказала Алена и сзади положила ей ладони на плечи. — Ты у меня…

— Ох, — вздохнула Ирина Сергеевна и потерлась щекой о ее пальцы. — Нельзя сказать, что я само совершенство, но ведь стараюсь…

3

К полудню зеленоватые бутоны тюльпанов будто набухли кровью и треснули, и от верхушки алая кровь засочилась по бутонам. Было влажно и душно. С запада надвигалась туча, в которой то и дело посверкивали поперечные молнии. Все цвета, до того словно мягко слитные, обострились и обособились: фисташковые крестики молодой листвы дуба зазеленели ярко, бледные нарциссы на грядке недалеко от дуба засияли снежно-бело, и серо-зеленые листочки яблонь вспыхнули белым отсветом, став похожими на цветы… Сперва налетел легкий ветер и потрепал тюльпаны и нарциссы, и после короткого затишья все начало раскачиваться, скрипеть. Приближались ленивые перекаты громов. Посеял было легкий дождик, но внезапно потемнело, и ливень с седыми вихрями мелкого града обрушился на местность, топча цветы и обламывая сухие ветки. Молнии временами вспыхивали так близко, что листы белой бумаги, разложенные на столе перед Всеволодом Александровичем на веранде, лиловели. Запахло снегом.

Ивлев отложил работу, отодвинул машинку и, встав, слушал сопровождающий громовые раскаты шум дождя, то стихающий, то усиливающийся, и равномерное блиньканье капели с крыши, и смотрел на бархатисто-черный ствол старого дуба, а глубоких складках которого стекала и пышно сбивалась у корней в кружевную пену дождевая вода.

Наконец туча отодвинулась, и небо после нее набрало нежную зелень. Всеволод Александрович наслаждался этой красотой, и душа его была полна счастливых предчувствий.

В приоткрытое окно веранды влетела синица. Забилась о стекла, оставляя на них быстро тающие сизые овальные пятнышки своего дыхания… Выгоняя ее, Всеволод Александрович не заметил, как открылась калитка и Чертков, весь до нитки промокший, прошел по дорожке и неожиданно появился на крыльце.

— Вот птица залетела, — сказал ему Всеволод Александрович. — Не люблю эту примету. Ничего не случилось? — тревожно спросил он.

— Проведать тебя приехал. Здравствуй, — подал ему холодную мокрую руку Анатолий Сергеевич.

Но Всеволод Александрович видел по его лицу, по увеличенным очками глазам: что-то случилось. И он еще раз спросил:

— Дома ничего не случилось? Алена как?

— Мне бы обсушиться, — улыбнулся Чертков.

— Ах, да! Прости. Сейчас затоплю камин. Пойдем в дом.

Всеволод Александрович быстро и ловко развел огонь. Чертков разделся, растерся махровым полотенцем, сел перед камином в кресло.

— Пока ничего не случилось, — сказал он спокойно.

— Что такое? — насторожился Ивлев.

— Даже не знаю, как сказать. Я сам случайно… услышал… Ирина говорила по телефону. Она нашла врача Алене…

— Алене врача?!

— Да… Ну, я прямо тебе скажу: она хочет, чтобы Алена сделала аборт.

Несколько мгновений Ивлев смотрел на него, остолбенев.

— Как это она хочет? — спросил он наконец. — И почему?! Ничего не понимаю. — Он заходил за спиной Черткова по комнате. — Я через день звоню, разговариваю с теткой… Она мне ничего не говорит…

— Она может и не знать ничего такого, — сказал Чертков. — Дай мне, пожалуйста, халат…

Всеволод Александрович достал из шкафа купальный халат, кинул Черткову. Тот закутался в него, забрался на кресло с ногами:

— Продрог, черт… Слушай, Сева. Я так понимаю: кроме тебя, убедить Алену некому. Ирину на этом зашкалило. Мы уже разругались. Твердит свое… Безумие какое-то…

— Я предчувствовал, что произойдет нечто подобное, — мрачно сказал Всеволод Александрович.

— Ты должен поехать и вмешаться, — почти приказал Анатолий Сергеевич.

— Сначала я должен был уехать, чтобы они были счастливы, теперь надо приехать… А почему она не хочет ребенка?

— Я толком не знаю.

— Ну, я приеду. А что это изменит? Она же в Ирину, упрямая. Будет кивать головой, соглашаться, а сделает по-своему. Да и кому же перечить, как не тем, кого мы любим. Нет, меня она не послушает…

— Но ведь ребенок, Сева! У меня в уме не укладывается, как Ирина может давать такие советы своей дочери. Ты же знаешь, сколько мы мечтали, что у нас будет ребенок. Да и ты не ценил этого никогда, не мог ценить, потому что имел дочь.

— О, да! — иронически воскликнул Ивлев. — Ты говоришь — ребенок, а знаешь ли ты…

— Ты представь, — перебил его Чертков. — Родится мальчик…

— А знаешь, что такое болезнь ребенка? — спросил Ивлев.

— С ручками, с ножками, ходить начнет, говорить…

— С Федором у нее что? — не слушая его, спросил Ивлев.

— Не знаю точно. Но, судя по словам Ирины, там все на грани разрыва…

— Ну, останется она одна с этим ребенком, — сказал Всеволод Александрович. — Что тогда?

— Воспитаем. — Анатолий Сергеевич встал и, запахнувшись в халат, тоже заходил по комнате, на стенах которой танцевали слабые блики огня. — Я уже все продумал…

— Ты говоришь: «воспитаем». Это множественное число, — жестом остановил его Ивлев. — «Воспитаем», а сам двинешь с экспедицией на Красное море выяснять, действительно ли базальтовая магма на дне океана несет кислород, который питает планету, или что-то подобное… Верно?

— Я поеду, но…

— Но… Ты хочешь сказать — Ирина, Елена Константиновна, сама Алена… Так тетка этим ребенком заниматься не будет, я ее знаю лучше тебя… Ирина? Ирина пошла работать, и в бабушки ей, честно говоря, лезть тоже не хочется… Потом у вас часто гости, открытый дом… Не Ирина ли все и придумала, лишь бы бабушкой не быть?

— Ты несправедлив к ней.

— Хорошо. А Алене учиться надо. И ребенок, я тебе гарантирую, свалится на меня.

— Послушай, Сева… Я ж тебе говорю, я все продумал. Я продаю машину, и все деньги — на воспитание ребенка.

— Благородно, — иронично поклонился Ивлев.

— Перестань. Речь идет о продолжении жизни… — Они оба подошли к окну и смотрели на сияющую под солнцем зелень, на нарциссы, растерзанные градом.

— Деньги, конечно, помогают воспитывать: язык иностранный, музыка, преподаватели, отдых у моря… Но детям надо отдавать душу, жизнь свою, — сказал Ивлев. — Только что из этого потом получается… Ох… А ребенок, повторяю, окажется на мне, я буду образцово-показательным дедушкой без определенных занятий. Но мне работать надо, писать. Годы подпирают. Понимаешь? Смерть, к сожалению, ставит пределы нашим поискам смысла жизни…

— Смысл жизни в ее продолжении. Нельзя терять эту нить.

— А когда ты оставил Алену без матери, какая это была нить? О чем ты думал?



— Мы любили с Ириной друг друга. Сильно любили… И я предлагал забрать Алену.

— Посмотрел бы я, много ли ты тогда сделал, много ли поездил… Я не хочу больше об этом говорить! Пусть решают с Ириной…

У него заболело сердце, он ушел на веранду и сел тем.

Надо было ехать в Москву. Но прежде ему предстояло решить для самого себя, в чем убеждать Противоречивые мысли и чувства, захватившие его совершенно разрушили рабочую сосредоточенность, которой он счастливо жил уже много дней подряд…

«Поеду завтра вечером, — подумал он. — Сядем с Аленой, попьем чай… Уговорю ее сохранить ребенка. Повесть почти написана, деньги какие-то будут… Вырастим и без всяких там Федоров…»

4

Мать привезла ее от врача в первой половине дня.

Алена осторожно прошла от машины к подъезду, на лифте поднялась на восьмой этаж, переоделась в халатик и сразу легла у себя в комнате. Мать приготовила ей чай. Она напилась и сказала:

— Ты, мамочка, поезжай. Я нормально себя чувствую. Все не так страшно, как я себе представляла.

— Пожалуй, — согласилась мать. — Мне сегодня обязательно надо появиться на работе… К вечеру вернусь. А ты будь умницей, лежи, как велел доктор. В случае чего, вот здесь на бумажке его телефон. Смотри, звони только ему, а то мы подведем человека…

Мать уехала.

Боль утихала. Но другая, бередящая сердце боль о невозвратности того, что было сделано, начинала терзать Алену.

В сумятице приготовлений к операции, о страхе перед уколами, инструментами, в преодолении стыда перед врачом, совсем не старым еще человеком, чьи руки с длинными пальцами, облепленными тонкой резиной, заворожили ее, она не думала о последствиях того, что будет сделано. Сейчас же, оставшись одна, она почувствовала необычайную пустоту и в самой себе и того огромного мира, который ее окружал…

Утром привязалась к ней глупая мысль: мальчик может родиться или девочка? Алена взяла колоду карт и погадала. В раскладе получался мальчик. И он представился идущим между ней и Федором, лет уже четырех, таким милым, что она всплакнула.

И вот того, что могло быть, уже нет и не будет никогда. Никто не увидит человека, который начинался в ней, краткий миг жил в ее сознании и прошел стороной мимо этого прекрасного мира.

Какое-то липкое, гадливое чувство к себе, к своему телу, державшемуся на стержне ноющей боли, охватило ее. Она решила принять душ или ванну.

Алена пошла в ванную комнату, открыла краны, подождала, слушая шум воды, пока ванна наполнится, скинула халатик и легла в теплую воду. В минуты приятная сонливость подступила к ней. Она закрыла глаза.

Очнулась Алена от какой-то неизведанной никогда слабости… Вода, в которой она лежала, стала розовой.

«Кровь!» — сказала себе испуганно. Хотела встать, но руки и ноги едва подчинялись ей. С большим трудом, кусая губы, она перевалила тело через край ванны, осторожно поднялась было во весь рост и тут же ухватилась за умывальник — так, померкнув, поплыли перед глазами в шальной путанице плитки кафеля, розовая вода, полотенца на крючках с цветочками, яркие коробки стирального порошка… зеленый флакон одеколона — ее подарок Федору.

В глубине мозга будто раскручивалась и раскручивалась невесомая карусель и тащила ее за собой, подчиняя себе, лишая воли, и не было сил сопротивляться ей.

Она посмотрелась в темное зеркало и подумала: «Как бледна я, боже мой… И волосы растрепаны…»

Она хотела поправить волосы, концы которых были мокры и холодили плечи и спину, но едва подняла руки, как карусель наддала скорость, развернулась в иную плоскость, и, хватаясь леденеющими пальцами за полотенца, Алена медленно опустилась на пол и легла… Кафель был холодный.

«Вот и простужусь… Как все глупо», — думала она с жалостью к себе, страшась оторвать от пола голову.

Но надо было что-то делать; она решила обязательно добраться до телефона… Отлежавшись, Алена сумела наконец встать и, согнувшись осторожно, держась за дверь, за стены, побрела в большую комнату. Она была уже у телефона, когда головокружение опять повалило ее… Томительный страх перед чем-то неведомым объял Алену. И в то же время она с беспокойством думала, что приедут врачи, снова врачи, застанут ее раздетой, и будет так стыдно… И хотя Алена начинала чувствовать, что ужас в другом, чему ее разум не хочет верить, она не сомневалась, что сейчас, прежде чем вызвать врача, встанет и оденется… Но внезапно все ее мысли — об одежде, о врачах, о Федоре, об отце и матери, о самой себе — принялись стремительно пересекаться с тем, что было перед глазами, дробиться в какой-то хаотичной мозаике… Паника настигла ее и, нарастая, покатилась лавиной, под которой все здравые практические мысли потеряли дыхание… И единственное билось в висках: «Телефон, телефон…» Она приподнялась и сняла трубку и уже вставила палец в диск на цифре «0», но выплыли слова матери: «…Мы подведем человека… звони только ему…»

«Конечно, конечно, только ему, — решила Алена. Он сделал все, как я хотела… Нельзя подводить человека…» Однако бумажке с телефоном врача лежала в ее комнате, и до нее надо было добираться… Она снова опустилась на пол с желанием уснуть, и это было приятно.

Алена подумала, что есть еще время, надо только набраться сил…

…Телефон звонил и звонил над самой ее головой. Она едва услышала его сквозь забытье и опять сумела заставить себя приподняться… Сняла трубку. Отдаленно зазвучал голос, его, любимый, сильный голос…

— Федор! — позвала она, теряя сознание.

5

Поезд тронулся. Отстранились пустые утренние перроны. Пакгаузы остались позади, Колеса сперва с ленцой, а потом все бойчее и бойчее застучали по частым стыкам станционных путей.

В купе, в котором было место Федора, кроме него оказались старики с внучкой лет пяти. Федор помог им поставить вещи, сиял для них сверху и разложил на нижних полках матрацы и подушки и вышел в слегка пахнущий хлоркой коридор.

Несколько окон были опущены, и в коридоре гуляли сквозняки.

Проводница разносила по купе постельное белье. Федор встал у окна и, приказывая себе забыть последние дни, старался рассмотреть в подробностях быстро исчезающие из поля зрения окна домов, машины, пешеходов…

Но, верно, слабый больничный запах хлорки мешал ему.

До какого бы напряжения он ни вглядывался в плавно текущий внешний мир, сколько бы ни пытался отвлечься им, в его сознании, словно это навсегда осталось сутью его, навязчиво являлся тот момент, когда, набрав номер телефона Алены и услышав ее: «Федор!» — и тишину после этого слабого вскрика, он добежал от общежития к ее дому, поднялся на восьмой этаж и, так как на звонок она не открывала и не отзывалась на его крик, коротко разбежавшись, плечом высадил дверь квартиры.

Алена лежала на полу в большой комнате… телефонная трубка болталась над ее головой… следы крови… кровь на руках…

Несколько секунд тормошил он за плечо ее податливое тело, то крича, то шепча: «Алена! Ну, Алена же!..» Поднял, переложил на диван, вгляделся в лицо белее мела, в посиневшие губы, в полузакрытые глаза и только тогда сообразил — схватил телефонную трубку, набрал «03» и, сбивчиво прокричав, что она умирает, что много крови, едва сумел вспомнить адрес…

Руки ее были в крови, ему подумалось, что она пыталась покончить с собой и разрезала вены. Вытащив из буфета бинт, он перебинтовал ей кисти рук, все приговаривая какие-то ласковые слова… с трудом одел ее в халат…

Когда приехала «скорая», он помог на носилках вынести ее к машине мимо сидящих у подъезда и тут же вскочивших оживленно старух. Федор нес ее, ужасаясь мягкой вялости ее тела… Он упросил молоденькую врачиху, чтобы они и его взяли с собой.

«У нас одна группа крови, одна группа… Она еще смеялась, что у нас одна группа», — твердил он.

Сидя рядом с шофером, он упрашивал: «Товарищ, нажми!» Оглянувшись в салон, где лежала Алена и откуда доносились до Федора непонятные колючие слова «норадреналин», «темп кровопотери», он увидел, что носилки поставлены чуть не торчком, отчего Аленина голова была внизу, а ноги вверху.

«Что они, с ума сошли?» — подумал он с ненавистью и хотел спросить шофера, но машина мчалась по улицам Москвы с завыванием на предельной скорости, под красный свет…

В больнице, расхаживая по коридору перед комнатой приемного покоя, Федор ждал недолго…

Вышел врач с каким-то серым, брезгливым от усталости лицом. Руки в карманах зеленого халата. Подойдя почти вплотную к Федору, он спросил: «Вы с Ивлевой… приехали?»

«Да, — ответил Федор. — Вы у меня кровь возьмите… У нас с ней одна группа…»

«Вы поздно ее привезли…» — сказал врач, избегая глядеть Федору в глаза.

«Как поздно? Я сразу вызвал… Я пришел… Она лежит. Я вызвал…» — говорил Федор. «А вы не знаете: где?., и кто?..»

«Ну, как она? — не слушая его, спросил Федор. — Слаба еще, конечно…»

«Слишком много крови потеряла… А тут еще… — Врач решился посмотреть на Федора и махнул рукой. — Не получилось ничего… Не справились мы…»

«Умерла, — недоверчиво выговорил Федор то слово, которое сложилось у него из всех неопределенных слов врача. — Умерла?» Врач, помедлив, кивнул.

«Умерла, — шепотом повторил Федор, берясь за отвороты халата врача. — Гады вы! Вы же только за деньги лечите… Она дышала, когда я ее нес… Она дышала! А вы!..»

«Ах, оставьте, пожалуйста», — попросил врач, пытаясь убрать его руки.

«Ну, зачем она это сделала?» — в тоске проговорил Федор.

«Вам-то лучше знать», — жестко сказал врач. «Ну, мы ссорились… Да, было. Но с собой зачем кончать?! Ведь жизнь…» Врач смотрел на него с недоумением. «Что вы мелете?! — Ему наконец удалось оторвать от себя руки Федора. — Какое самоубийство?! Вы лучше скажите: где и кто делал ей аборт?! Какая сволочь ее отпустила?..»

«Что? — изумился Федор и застонал, поняв все. — Значит, она от ребенка избавилась…»

«Да вы ей, собственно говоря, кто?» — спросил врач.

«Никто, — ответил Федор. — Я ей теперь никто…» Не забыть ему было и тот солнечный ослепительный день похорон.

Кладбище, куда он приехал один заранее, зная со слов Елены Константиновны, когда будут хоронить и что будут хоронить в ограде могилы Алениного деда, — было пустынно. Он походил по нему, нашел эту могилу и за чугунной узорной оградой, рядом с черного мрамора памятником увидел свежеотрытую яму, сверху правильной формы, а глубоко внизу расширенную рвано. На дне уже проступила вода.

Скоро появилась похоронная процессия. Странно было смотреть со стороны на толпу молодых людей и девушек, идущих не свойственной им, какой-то неловкой, раскачивающейся походкой вслед за гробом, который несли несколько парней.

Первым слева подставлял свое плечо под гроб Андрей Юрьевский, бледный и особенно красивый этой бледностью. Он шел в черном костюме и в черных лакированных туфлях.

Анатолий Сергеевич и какой-то не знакомый Федору мужчина вели под руки, почти тащили едва переставляющую ноги, враз постаревшую, с напудренным белым лицом, в черной кружевной шали Ирину Сергеевну.

Всеволода Александровича не было. Елена Константиновна по телефону сообщила Федору и это: когда Ивлев возвращался в Москву, его сняли с электрички с тяжелым инфарктом, и он лежал в больнице, в реанимации…

Сама Елена Константиновна тоже шла за гробом: вся в черном, с независимым и чопорным видом, словно так желая что-то доказать окружающим.

Федору хотелось бежать от этих похорон, но он заставил себя стоять на месте и смотреть на обитый розовым гроб, поставленный на скамью возле могилы, на утопающее в цветах неузнаваемое лицо Алены, на этих людей… Он считал, у них было право сказать ему все, что они хотели, или ударить его… Он снес бы все. Чем больнее ему было бы в те минуты, тем было бы легче…

Но никто даже не посмотрел на него. Лишь Ирина Сергеевна, заметив его, сделала было какое-то движение в его сторону, и на горестной маске ее лица проступили черты ненависти. Но Анатолий Сергеевич удержал ее…

Подходили, прощались. Наконец закрыли крышку. Гулкие удары молотка вызвали рыдания. Четверо могильщиков споро насыпали холмик земли, тут же выложенный венками и цветами. У могилы остались Чертков, Ирина Сергеевна, Елена Константиновна и Юрьевский…

Федор повернулся и пошел в глубь кладбища, такого живого в легком шелесте свежей листвы и яростном щебетании птиц.


Дверь купе за его спиной подергалась, подергалась и открылась, и та маленькая девочка, которая ехала вместе с дедушкой и с бабушкой, вышла и попросила его:

— Дядь, сделайте, пожалуйста, радио погромче…

В вагонном репродукторе рядом с головой Федора играла музыка. Он протянул руку и прибавил громкость. Это был какой-то знакомый веселый и беспечный танец.

Девочка сказала:

— Я учусь танцевать, дядя. В нашем городе есть школа искусств… А потом буду балериной… Хотите посмотреть?

Она была полненькая, кареглазая, с ямочками на толстых щеках, в нарядном платье с кружевами, с алыми бантами…

Он слушал эту музыку, посматривал на девочку, и в памяти всплывало лицо Пожарского, сухо уговаривающего его остаться.

И вспомнил длинную стеклянную стену их цеха, выходящую на улицу, мимо которой он пошел, получив в отделе кадров трудовую книжку… За двойными стеклами, изредка освещаемыми изнутри вспышками сварки, звуки происходящего в цехе были едва слышны. Но и эти слабые звуки позволяли Федору видеть работающие станки, искры, летящие из-под шлифовального, скрежет и сумасшедшее вращение карусельных… и свои токарные, васильковый цвет завитков стружки, когда прибавляешь скорость подачи… И странно было понимать, что все это теперь ему чужое…

Билет он взял до Владивостока, с надеждой выйти где-то посреди страны и где-то устроиться на работу и как-то жить…

Девочка танцевала перед ним, ловко перебирая в такт музыке ножками в белых гольфах и сандалиях. Он пытался одобряюще улыбаться ей. И она смеялась… Ему было не по себе от этого беззаботного детского смеха. Он отвернулся к окну и замер…

Поезд, делая крутой разворот, провозил его мимо кварталов, где было их общежитие, где жила Алена… Он увидел ее дом, ничем не отличающийся от других домов… Но там, на балконе восьмого этажа висело среди других, верно, выстиранных Еленой Константиновной и вывешенных на просушку Алениных платьев, то самое голубое, в котором она зимой вошла в комнату, когда он с закрытыми глазами играл с Чертковым в шахматы…

Он крепко зажмурил глаза — и Алена воскресла перед ним в этом платье и в домашних туфлях на босу ногу, с тем внимательным взглядом, обращенным к нему, который заставил почувствовать ее такой близкой.

В эти дни, после ее смерти, он ни разу не заплакал, жизнь оказалась словно по другую сторону души… Он должен был не опоздать на кладбище, оформить на заводе увольнение, взять билет на поезд, собрать вещи… Он делал это, но не испытывал никаких чувств. И лишь голубое платье, уже навсегда унесенное движением поезда прочь, вдруг ударило ему в сердце и оживило его…

«Единственная моя, синеглазая, никогда не увижу тебя, не коснусь золотистой твоей головы, губами губ не почувствую… Буду искать и не найду, сколько жить буду, а не найду. Стану прислушиваться, не заговоришь ли, и не услышу нигде, никогда тебя не услышу. Плакать захочу, да какими слезами тебя выплакать… Вот как пролетело… птицей пролетело, все пролетело — любовь, счастье, молодость. Вот ведь на чем стоит наш белый свет — родимся и умираем, вот как устроена наша вечная земная жизнь…»

Он думал так, и слова и слезы смешивались и душили его. И та, которая с весельем любви еще недавно гляделась в его глаза, все представала перед ним и мучила живой своей улыбкой…

…Девочка дергала его за полу кожанки. — Дяденька, дяденька, что вы отвернулись?.. Вы уж поглядите, как я танцую.

И он смотрел то на нее, отплясывающую в вагонном коридоре, поперек которого сквозняк вытягивал белые рукава занавесок, то в окно.

А там уже пошли полные зелени перелески и палисадники дачной местности, и сочная зелень озимых, и пустота свежевспаханных полей, и фигурки людей — то там, то тут… И взгляд его летел все дальше и дальше, по всему простору родной земли, виденному им и глазами пешехода, и из окна поезда, и с самолета. И уж это-то все, он теперь знал до последней минуты жизни, надо было беречь, забывая себя и веря только ей, потому что это была родная земля, потому что только она оставалась у него, потому что только она…

Журнал «Юность» № 3,4, 1986 год.

Загрузка...