5

О Елене Андреевне Криницкий узнал кое-что от Гожева. В ближайший вечер в подземной избе.

Весь день Криницкий бродил по аэродрому, заходил в землянки, разговаривал. О чем он будет писать, он еще не знал. У него были привычные, испытанные методы работы — в первый день не писать ничего, не составлять никаких планов, а только узнавать, знакомиться. Душевная боль, не покидавшая его ни на минуту, не мешала ему работать. Напротив, благодаря этой боли он был даже по-особому собран и зорок. Когда с ним шутили, он смеялся. На комсомольском собрании у зенитчиков он принял участие в прениях. Он старался казаться совершенно спокойным и ничем не выдать себя. Вот ведь выдал он себя вчера Елене Андреевне, хотя сам не знал, каким образом… Вечером он заговорил о ней с Гожевым.

Придя после ужина к себе в закрытую избу, он застал там одного Гожева. Остальные еще не вернулись. Гожев сидел за полом и чинил свой китель, распоровшийся под мышкой. Белая, очень чистая рубашка оттеняла его смуглое, загорелое лицо. Шил он аккуратными, маленькими стежками, умело, как настоящий портной.

— Я же говорил вам, что она Кудрявцева, — сказал Гожев многозначительно.

Криницкий не понял.

— Ну, так что же? — спросил он.

— Она — вдова Кудрявцева.

— Какого Кудрявцева?

— Того самого.

Гожев оторвал глаза от кителя и искоса глянул на Криницкого. Увидев по лицу Криницкого, что тот все еще ничего не понимает, он прибавил:

— Не помните летчика Кудрявцева? Знаменитого? Которого убили на двадцатый день войны?

— А! — сказал Криницкий.

Он вспомнил, что в начале войны читал что-то в военных газетах о воздушных боях отважного балтийского летчика Кудрявцева.

— Удивительный был летчик, лучший летчик-истребитель на Балтике, — сказал Гожев. — Одиннадцать немецких самолетов сбил за двадцать дней войны. Конечно, в каждом балтийском полку был свой собственный лучший летчик на Балтике, но, по-моему, Кудрявцев действительно был один из самых лучших. Или, может быть, оттого, что я служил с ним в одном полку и все видел своими глазами… Мы стояли тогда в Эстонии, вокруг аэродрома — леса, леса. Немцы перли на Таллин и появились рядом так быстро, что мы даже многие семьи не успели эвакуировать. Да она ни за что и не хотела уезжать. Самолет Кудрявцева всегда был на старте в готовности номер один, и Кудрявцев не вылезал из него, даже спал в нем. Делал по восемь, по десять боевых вылетов в день, дрался тут же, над аэродромом, так что мы все видели, словно в цирке. Взлетит, покрутится, собьет немца или отгонит — и на посадку, опять сидит в самолете на старте. Она ему на старт и еду носила. Он взлетит, а она стоит с судками рядом с Завойко…

— Почему с Завойко?

— Потому что Завойко тогда был техником Кудрявцева. Это потом он стал инженером полка по ремонту, а тогда был техник, и отличный техник, техник-нянька. С летчиком своим нянчился так же, как с самолетом. Ведь Кудрявцев до войны был человек с завихрениями.

— С завихрениями? Кутила, что ли?

— Еще какой! Завихрения у него разные были, не только кутежи. И охота — завихрение, по неделям в лесу пропадает, и даже игра в шахматы… Лихость в нем была — и на земле и в воздухе. Войдет в комнату словно свет зажгли, слово скажет — хохот кругом стеной стоит. Крепкий, плотный, небольшой, зубы белые-белые. Способный был летчик, что ни вылет — чудеса откалывает. Хоть и не по инструкции летит, а другому так ни за что не сделать. Если бы не завихрения, давно бы командиром эскадрильи стал. Товарищи относились к нему прекрасно, да и начальство, по правде сказать, тоже. Многое ему с рук сходило, что другому бы никогда не сошло. Я его мало знал, я от него был в стороне, мне такие люди непонятны, мне понятны люди основательные. Ну, что его теперь судить — он воевать умел и погиб как герой. Настоящая цена человека узнается в бою и в работе.

— И в любви, — сказал Криницкий.

Гожев посмотрел на него, стараясь понять, не шутит ли он. Не понял и промолчал.

— А Завойко с ним дружил? — спросил Криницкий.

— Завойко? Завойко был ему и техник, и нянька, и мать родная. Много раз его выручал — найдет, вытащит, домой приведет. Однако Кудрявцев умел и от него уходить: завьется куда-нибудь подальше — достань его. А жена сидит вдвоем с Завойко и ждет. Много ей тогда с Завойко посидеть пришлось.

— Тосковала, наверно? — спросил Криницкий.

— А кто ее знает, — сказал Гожев. — Я в это не вникал. Казалось бы, такой муж не сахар, но не слыхать было, чтобы жаловалась. Началась война — тут уже она только на старте его и видела. Он в воздухе, а она стоит с судками возле Завойко, под ветром, под солнцем, простоволосая, в пестреньком халатике…

— Отчего же в халатике?

— Она на седьмом месяце была, и очень уже было заметно… Так она рядом с Завойко и стояла и смотрела в небо, когда его самолет у нее на глазах подожгли и он перетянул через аэродром, таща за собой черный хвост, и упал в лес. У нее сразу же начались роды — тут же, на старте. Ребенок мертвый родился. Немцы подходят со всех сторон, полк перебазируется к Ленинграду, женщины уже все эвакуированы на восток, а она в тяжелейшем состоянии после родов, вот-вот умрет. Завойко ее на последней машине, беспамятную, оттуда вывез. Она очнулась только в Ленинграде, да и то недели через две. И все назад, назад просится, на тот аэродром, возле которого ее мужа сбили. А мы от тех мест уже километров на триста отошли…

— Надеялась, что муж жив? — спросил Криницкий.

— Надеялась или нет, а примириться не умела.

— И теперь надеется?

— Кто ее знает, — сказал Гожев. — Она ведь не скажет. Не думаю, чтоб еще надеялась, но заставляет себя. Вот я и говорю — с горем смириться не хочет. Если здраво рассудить, так ведь тут ни одного шанса нет.

— Все-таки в эвакуацию не поехала, — сказал Криницкий.

— В эвакуацию — ни за что. Пошла к комиссару дивизии, попросила разрешения остаться. Комиссар из уважения к мужу велел ее обмундировать и направил к нам на аэродром.

Гожев зашил прореху и стал внимательно осматривать китель, переворачивая его в световом круге, на столе. Потом поднялся, выдвинул из-под своей койки сундук, порылся в нем, вынул скляночку, и сразу же по избе распространился запах скипидара. Тщательно счищая с кителя пятна намоченной в скипидаре тряпочкой, он сказал:

— Тут про нее по-разному толкуют. Разные взгляды есть, но я своего держусь. Для меня важнее всего дело. Продчасть — знаете какие соблазны. Там и твердокаменный свихнется. А с нею я за продчасть спокоен.

— Что ж про нее толкуют? — спросил Криницкий.

— Про всякого человека что-нибудь толкуют, этого не избежать, — ответил Гожев, нахмурясь. — Она женщина развитая, отважная, умная, за собой следит. Дурного в ней самой ничего нет, что же ее обижать…

Загрузка...